олыся
Глава 1
Олыся
### Часть 1. Пробуждение
Проснулся Олыся от того, что кто-то настойчиво долбил клювом по его макушке. Дятел. Настоящий, лесной, с явным чувством превосходства.
— Отстань, — проворчал Олыся, отмахиваясь мохнатой лапой. — Я вообще-то домовой. Мне положено на печи спать, а не в галечнике.
Дятел задумался на секунду, но потом снова принялся долбить — на всякий случай.
Олыся сел. Голова гудела так, будто в ней вчера плясали все васа — лесные духи — сразу. Озеро Синдор расстилалось перед ним — огромное, холодное, похожее на перевёрнутое небо. Ни дома, ни печи, ни привычного запаха кислой капусты и шерсти. Только ветер, чайки и полная вселенская несправедливость.
— Так, — сказал он себе. — Кто я? Олыся. Хранитель дома, борец с тараканами и профессиональный ворчатель под ухо хозяевам. Где я? Не знаю. Почему? Тоже не знаю.
Но он знал. Знал, но не хотел вспоминать. Потому что память — она как банник: пока не позовёшь, не вылезет. А если вылезет — мало не покажется.
Рядом, в склоне холма, дымилась землянка. Олыся принюхался: пахло травами, старой женщиной и чем-то неуловимо правильным, как подгоревшая каша. Он почесал заросший живот и постучал.
— Войдите, если вы есть, — сказали изнутри.
В землянке было тесно, темно и стерильно чисто — это Олысю сразу насторожило. У хорошего домового бардак должен быть священным. На лавке сидела старуха. Маленькая, узловатая, как корень берёзы, и такая древняя, что, казалось, помнила, откуда у мамонта ноги растут.
Ема.
— А, проснулся, Олыся, — сказала она ласково. — Проходи, не топчись. И так полы мыть некому.
— Я ничего не помню, — честно признался Олыся. — Последнее, что помню: грел бока на печи, тяпнул бражки, а потом... озеро. И дятел. Очень навязчивый дятел.
Ема не стала ничего объяснять. Загадочным старухам это не положено по должности. Вместо этого она молча высыпала на стол три предмета.
Олыся вытаращил глаза. На столе лежали: сухой макарон — изогнутый, с дырочкой, местного коми производства; ржавый ключ от неизвестно чего, очень маленький, как от шкатулки; и клубок шерсти — грязно-серый, сбитый, явно кошачья работа.
— Вот держи на всякий случай, — сказала Ема, складывая губы трубочкой. — Потратишь — дальше сам. Живой будешь — может, поумнеешь. Хотя вряд ли.
Олыся уставился на предметы. Потом на Ему. В голове созрел вопрос. Он мог спросить о судьбе, о тайне озера, о великом предназначении. Но он был домовым, а домовые — существа практичные.
— Слушай, бабка, — сказал Олыся, бережно беря макарон. — Вот ты мудрая, древняя. Скажи: а когда кашу есть можно будет? А то я с вечера голодный, а тут эти ваши подарки, судьба, озеро. Ну серьёзно?
Ема посмотрела на него так, будто он одновременно оправдал все её ожидания и разрушил их до основания. Потом старуха хрюкнула — это был смех. Долгий, скрипучий, как несмазанная дверь в баню.
— Спрашивает, — выдохнула она наконец. — Когда кашу, Олыся ты... Когда из печи дым пойдёт поперёк тяги, а воробей на крыше чихнёт три раза — тогда и ешь. А до того — грызи макарон.
Олыся задумчиво покрутил макарон. Потом сунул его, ключ и клубок за пазуху — туда, где у нормальных домовых хранится запас сухарей и обида на хозяев.
— Ладно, — сказал он. — А куда идти-то? А, сам догадаюсь.
Ема уже отвернулась к своим травам, и от неё пахло так, будто она знала всё, включая то, сколько раз Олыся в прошлом году незаметно отхлебнул из крынки с молоком.
Олыся вышел из землянки. Озеро Синдор лежало перед ним — прекрасное, холодное, полное духов и рыбы. Вдалеке темнел лес. Тропа, заросшая морошкой, вилась куда-то на север.
— На всякий случай, — пробормотал он, разглядывая макарон на свету. — Интересно, в какой из них я его сварю? В первом? Или третий поберечь?
Дятел снова сел ему на плечо.
— Вали отсюда, — сказал Олыся.
Дятел обиделся и улетел.
И Олыся пошёл. Потому что если даже домовой просыпается на чужом берегу с макароном в кармане — значит, вселенная решила пошутить. А против вселенной с её чувством юмора, как известно, не попрёшь. Только идёшь вперёд, жуёшь сухой макарон и философствуешь: хорошо там, где нас нет. Но где-то же должна быть и печь, и каша, и чей-нибудь ворчливый храп под боком.
А если нет — ну, тогда придётся завести новый дом. С чистого листа. Или с чистого озера. Какая разница?
### Часть 2. Жизнь до
Олыся не всегда был бродягой. Было время — и долгое время, — когда он сидел на печи в бревенчатой избе и считал себя самым счастливым домовым на свете.
Изба стояла на краю деревни, у самого леса. Брёвна тёмные, от времени и дождей, но тёплые. Крыша поросла мхом — не от запустения, а потому что так правильно. У хорошей избы мох на крыше — как седина у старого мудрого человека. Окна глядели на восток, чтобы солнце просыпалось вместе с хозяевами. Печь занимала почти пол-избы — белая, кирпичная, с лежанкой и загнеткой.
Кузьма был хозяином — кряжистый, бородатый, с руками, которые умели всё: и дрова колоть, и телегу чинить, и ложки вырезать. Он говорил мало, но когда говорил — все слушали. Настасья, его жена, была полной противоположностью: суетливая, говорливая, она вечно ставила горшки не туда, забывала закрыть дверь в погреб и прятала соль в таких местах, что сама потом не могла найти.
Олыся любил их обоих. По-своему, по-домовому. Он ворчал на Кузьму, когда тот слишком поздно возвращался из леса. Он прятал Настасьины варежки, чтобы она поискала, подумала, а потом он незаметно подкладывал их обратно. Он гонял тараканов так, что те строем бежали к соседям. Он сторожил подпол от мышей и кладовку от крыс.
Но больше всех он любил Маню.
Маня родилась в третий год Олысиной службы. Он помнил тот день: Настасья кричала, Кузьма метался между избой и баней, а Олыся сидел на печи и смотрел на повитуху, которая принимала роды. Когда Маня закричала — тонко, пронзительно, — у Олыси внутри что-то ёкнуло.
Маленькая, хрупкая, с пухом на голове и сморщенным личиком. Она пахла молоком и вечностью.
«Моя», — подумал он.
Он следил за ней каждую ночь. Когда Маня кричала, он спускался с печи, садился рядом с люлькой и начинал тихо бормотать — не песни, не заговоры, а что-то древнее, что слышал от своего деда. Маня замолкала, прислушивалась и засыпала.
Когда Маня подросла и начала ходить, Олыся играл с ней в прятки. Невидимый, он прятался за печкой, за сундуком, под лавкой. Маня искала, смеялась и звала: «Деда! Выходи!» Она не знала, кто такой «деда», но чувствовала — он рядом.
Олыся не показывался. Люди не видят домовых, если те сами не захотят. А он боялся: вдруг Маня испугается, увидев его — мохнатого, пузатого, с нечёсаной шерстью? Нет, лучше так. Невидимо. Тепло. Рядом.
И он был рядом. До той ночи.
---
### Часть 3. Та самая ночь
Тот вечер начался как обычно. Кузьма пришёл из леса с вязанкой дров, Настасья наварила щей, Маня лепила из теста фигурки — зайчиков и петушков. Олыся сидел на печи, грел бока и думал о том, что в подполе, под половицей, стоит крынка с бражкой — хорошая, сладкая, с горчинкой.
Кузьма сам хвалил: «Хороша, Настасья, в самый раз».
Олыся решил попробовать. Немножко. Глоток.
Когда хозяева легли спать, он слез с печи — так, чтобы не скрипнуть половицей, не задеть кочергу. Он знал каждый угол в этой избе, каждую щель, каждую половицу, которая может предать.
Крынка стояла в подполе, за мешком с крупой. Олыся отбил глиняную пробку, приложился горлышком. Бражка потекла по губам, по шерсти, по горлу. Тёплая. Сладкая. С горчинкой.
Он хотел сделать один глоток. Потом второй. Потом перестал считать.
Когда он выбрался из подпола, всё вокруг плыло. Печь — уже не печь, а огромный белый зверь, который дышит теплом. Лавки — корабли, готовые уплыть. Пол — река, по которой надо идти, переставляя ноги, как вёсла.
Олыся захотел петь.
Он запел древние песни — те, что слышал от деда. Про то, как мыши под половицами спорят о смысле жизни. Про то, как веник влюбился в помело. Про то, что у печи три души: одна греет, одна кормит, а третья — просто так, для красоты. Голос его был страшным. Не потому, что он фальшивил, а потому что в домовых песнях живёт что-то древнее, чем люди, чем лес. Язык, на котором говорили до того, как пришли славяне. Язык, от которого мурашки бегут по спине даже у того, кто не понимает слов.
Маня проснулась.
Она вышла в сени, спросонья тёрла кулачками глаза. Увидела Олысю — мохнатого, пузатого, с красной мордой, сидящего посреди кухни и поющего. Он качался, как берёза на ветру. Глаза его были мутными, но в них горел огонь.
— Деда? — спросила Маня. — Ты кто?
Олыся посмотрел на неё. И в ту секунду, когда он должен был сказать правду («Я — Олыся, хранитель этого дома»), язык не послушался. Хмельной улей в голове загудел: «Скажи что-нибудь смешное! Скажи то, от чего она завизжит и убежит!»
Он икнул и сказал:
— Я — банник. Пришёл тебя щекотать до икоты.
Он захихикал — пьяно, бессмысленно, страшно.
Маня заорала — так, что в сенях залаяла собака, с печи свалился валенок, а у Олыси внутри что-то оборвалось и упало вниз, в самую глубокую яму, где живёт стыд, который не вытравить даже самой горькой бражкой.
Он хотел броситься к ней, обнять, сказать: «Я пошутил!» — но Маня уже убежала, а на её крик прибежали Кузьма с ухватом и Настасья с кочергой. Они обыскали кухню, заглянули под лавки, за печку. Никого не нашли. Олыся уже сидел на печи, зарывшись в тряпки, и дрожал мелкой, недомовой дрожью.
Маня рыдала до утра. Рыдала так, что у Настасьи глаза покраснели. Рыдала так, что Кузьма впервые в жизни не пошёл в лес, а сидел на лавке, сжимая бороду в кулаке.
— Там дядька мохнатый! — всхлипывала Маня. — Страшный! Хотел щекотать!
На следующее утро Кузьма положил на загнетку краюху хлеба, налил молока в плошку и сказал в пустоту:
— Олыся, ты уж прости, если что не так. Манька маленькая — ей страшно. Ты её не пугай больше, ладно? А мы тебя уважать будем.
Олыся слышал это. Сидел на печи и молчал. Внутри умирало всё, что делало его домовым.
«Ты — страшилка из детских кошмаров, — шептал внутренний голос. — Хранитель, который пугает детей, хуже любого банника».
На следующий день, когда хозяева ушли в поле, а Маня сидела на крыльце и играла с петушком из теста, Олыся ушёл. Оставил на загнетке клубок шерсти — всё, что у него было ценного, — и ушёл в лес. Не оглядываясь. Не оборачиваясь. Потому что если бы он обернулся, то не ушёл бы, а остаться он не мог.
«Только не плакать, — сказал он себе, продираясь сквозь кусты. — Домовые не плачут. Они ворчат и наводят порядок. А я... я никуда не гожусь».
На третий день он встретил охотников. Они не видели его — он был невидим, как и положено домовому. Но он слышал их разговоры: в лесу завёлся странный зверь — то ли медведь, то ли леший, — и если он попадётся, его надо извести, чтобы не пугал людей.
Олыся понял, что его ищут. Он ушёл глубже в лес, к озеру Синдор, где лесные духи жили своей жизнью, а люди не ходили. Там он провалился в сон — или забытьё — и проснулся уже от дятла, который долбил по его макушке.
---
### Часть 4. Избушка Лыско
Тропа вилась между сосен, то ныряя в моховые подушки, то выскакивая на пригорки, с которых открывался вид на бескрайний лес. Олыся шёл, перебирая в голове слова Емы. «Поперёк тяги», «воробей чихнёт» — ну и загадки. Домовые мыслят образами: печь, каша, тёплые валенки. А тут — макарон, ключ, клубок. Ни одного внятного указания, что с этим добром делать.
Он уже подумывал присесть на кочку и устроить привал, как вдруг лес расступился. Поляна, а на поляне — избушка. Охотничья: низкая, крепкая, с маленькими оконцами, из трубы вьётся дымок. Вокруг — порядок загляденье: дрова сложены пирамидкой, крыша мхом законопачена, у крыльца даже цветы в старой бадье растут.
— Ну надо же, — пробормотал Олыся. — Хозяин тут явно педантичный. Не то что я...
Он шагнул к крыльцу, как вдруг изнутри раздался грохот, звон и сочное домовое ругательство. Потом ещё грохот. И ещё.
— Эй! — крикнул Олыся, приоткрывая дверь. — Там живой кто? Или чудь болотная бесится?
Из глубины избушки, из облака муки и древесной трухи, навстречу ему вывалился... Олыся. То есть не он сам, конечно, но домовой как домовой: мохнатый, пузатый, с добрыми глазами и вечно недовольным выражением морды. Только этот был будто немного не в фокусе — на нём висела косоворотка. Рукава свисали на пол-локтя, подол волочился по полу, воротник съезжал на одно ухо.
— Ой! — воскликнул незнакомый домовой, пытаясь одновременно поклониться и удержать равновесие. — Гость! А я... я сейчас... — Он метнулся к лавке, наступил на подол, кувыркнулся, снёс хвостом плошку и приземлился прямо в кадушку с солёными груздями.
— ...ся, — донеслось из кадушки.
Олыся смотрел на это с чувством глубокого родственного узнавания.
— Ты выбирайся оттуда, — сказал он, протягивая лапу. — И рубаху бы сменил. Или ушил.
— Нельзя, — вздохнул домовой, выбираясь и отряхиваясь. — Материна. Бабка вышивала, перед тем как... ну. В общем, память. А ушить — руки не доходят. Рукава мешают. А сниму — голый. А голым неудобно.
— Лыско меня звать, — добавил он, наконец-то справившись с рукавами. — Хранитель этой избушки. Пятнадцатый год тут. Ой, а ты-то кто?
— Олыся. Меня Ема сюда послала. Долгая история.
Они сели друг напротив друга. Лыско, поджав рукава, смотрел на гостя честными глазами и временами вздыхал так, что снова смахивал что-нибудь со стола.
— Слушай, — сказал Олыся. — Ты здесь совсем один?
— Один.
— А бабка, чья рубаха?
— Умерла, — просто сказал Лыско. — Давно. Семнадцать лет назад. Она сказала: «Сиди, Лыско, дом стереги. А уйдёшь — дом пропадёт». Я и сижу. Я боюсь, если уйду, пропадёт.
Олыся задумался. Лыско был заперт в избушке, как он сам был заперт в своём стыде. Разница лишь в том, что Лыско боялся выйти наружу, а Олыся уже вышел.
— Ты не боишься, что я что-нибудь уроню? — спросил Лыско. — Все боятся. Я вечно всё роняю.
— Это не руки, — сказал Олыся. — Это рукава мешают. Если я помогу их ушить, ты сможешь жить спокойно.
— Ты умеешь шить?
— Мы домовые всё умеем.
Лыско показал на сундук под лавкой. Олыся открыл его. Там лежали иголка, нитки, старые очки без стёкол и письмо, адресованное Лыско.
— Читай вслух, — сказал Олыся. — Так легче.
Лыско разорвал конверт и прочитал:
«Лысенька, прости меня, что я ухожу. Ты не один. Ты сам — род. Ты сам — память. Иди туда, куда зовёт сердце. Если уйдёшь — изба не пропадёт. Она будет ждать. Ты хранитель, но хранитель — не сторож. Хранитель сохраняет живое, а живое — это не стены. Это душа. Не бойся».
Лыско замолчал. Письмо дрожало в его лапах.
— Она не хотела, чтобы я сидел, — прошептал он. — Она хотела, чтобы я жил.
— Похоже на то, — кивнул Олыся.
— Ты тоже боишься?
Олыся подумал о Мане, о своём стыде.
— Боюсь, — признался он. — Но боюсь не того, что от меня отвернутся. А того, что сам от себя отвернулся.
Лыско помолчал. Потом вдруг спросил:
— Ты идёшь куда-то?
— К прощению. Или к каше. Ема сказала: иди. Я иду.
— Я тебе помогу, — сказал Лыско твёрдо. — Три совета дам. Первый: не ходи на запад. Там лешие, которые забирают домовых в полон и заставляют наводить порядок вечно. Второй: иди на восток. Там за третьим болотом стоит деревянный конь. Скажешь три раза «Я не я, и изба не моя» — и конь унесёт тебя прямо к дому. Третий: иди на север. У старого пня с тремя берёзами закопана ложка. Зачерпни ею воды в месте, где река встречается с озером. Увидишь, что за водой стоит.
Олыся слушал и думал: два совета звучали как полная чушь, а третий — как загадка. Ема любит загадки.
— Спасибо, Лыско. Я подумаю.
Он вышел на крыльцо. Три тропы расходились от избушки: на запад, восток и север. Олыся посмотрел на северную — она уходила в сумерки и пахла сыростью и воспоминаниями.
«Будь что будет, — вздохнул он. — Я домовой. Если выберу чушь — ну, значит, судьба».
Он шагнул на северную тропу.
Сзади донеслось: грохот, звон и усталый голос Лыско: «Я ХОТЕЛ КАК ЛУЧШЕ!»
Олыся улыбнулся. Хороший домовой этот Лыско. Просто рубаха ему мешает.
---
### Часть 5. Три берёзы и ложка
Лес встретил его сыростью и тишиной — не той, уютной, с потрескиванием дров, а глубокой, как омут, в которой слышно, как бьётся собственное сердце.
Дятел прилетел через час. Или через два — Олыся сбился со счёту. Птица села на сосну, склонила голову набок и уставилась на него одним глазом. В этом взгляде читалось: «Ну что, на север пошёл? Без меня пропадёшь».
— Чего уставился? — проворчал Олыся. — Лети себе.
Дятел перелетел на другую сосну — поближе.
— Навязался на мою голову...
Олыся двинулся дальше. Запах сырости усиливался. Где-то рядом журчало. Он вспомнил про клубок.
— Ах ты ж... — Он выудил из-за пазухи серый комок. — Ема дала не просто так.
Клубок выпрыгнул из лапы, упал на землю и покатился — так, будто знал дорогу. Олыся пошёл за ним. Дятел — за Олысей.
Лес менялся. Сосны расступились, уступая место берёзам — старым, корявым. Три берёзы росли из одного корня, обнявшись стволами. А между ними — пень, древний, замшелый, с выемкой посередине.
Клубок остановился у этого пня.
Олыся заглянул в выемку. Там лежала ложка. Самая обычная деревянная ложка — потёртая, почерневшая от времени.
Он взял её, повертел.
Река нашлась быстро — ручей, впадающий в маленькое озерцо, чёрное и тихое. Олыся зачерпнул ложкой. Вода потекла сквозь дерево, как сквозь решето, но на дне ложки осталась рябь, мерцание.
Он заглянул в ложку и увидел себя — не теперешнего, а того, прежнего, сидящего на печи в избе. Увидел Маню, Кузьму, Настасью. И ту самую ночь.
— Ах ты ж... — прошептал он. — Так вот оно что.
Он поднял голову. Озеро перед ним было чёрным, как ночь. Видение исчезло, оставив только горький осадок стыда.
— Нет, — сказал он. — Не буду я это вспоминать. Я лучше закопаю эту ложку обратно.
Он зашвырнул её в кусты. Потом передумал — полез, нашёл, сунул за пазуху. Потом снова достал, размахнулся, чтобы кинуть в озеро.
Дятел не выдержал. Он спикировал, сел Олысе на голову и с силой клюнул его в макушку — раз, второй, третий.
— Ай! Ты что, пернатый?!
Дятел клюнул ещё раз — методично, с чувством превосходства, будто говорил: «Ты что, дурак? От себя не убежишь. Даже если закопаешь ложку. Стыд — он с тобой. Он в тебе».
Олыся сел обратно. Дятел взлетел и устроился на соседнем камне.
— Ну и что ты предлагаешь? — спросил Олыся у дятла.
Дятел промолчал. Но Олыся вдруг понял, что вопрос был не к птице, а к себе.
Он пошарил за пазухой. Макарон. Ключ. Клубок... куда же он делся?
Ах да, у пня остался.
— Слушай сюда, комок шерсти, — сказал Олыся, поднимая клубок. — Ты меня привёл сюда. Теперь отведи обратно. К той избе.
Клубок дрогнул и покатился — на юг.
---
### Часть 6. Несуразный лес
Клубок покатился на юг. Олыся — за ним. Дятел — за Олысей.
Первые полчаса лес был обычным. А потом он... перекосился. Берёза вдруг оказывалась сосной, если посмотреть левым глазом. Тропа раздваивалась, но если ступить на левую — оказывалось, что ты на правой. Мох рос на ветках, лишайник — на земле.
— Ну и местечко, — пробормотал Олыся, обходя ёлку с корнями из макушки. — Кто тут хозяин?
Из-за ближайшего куста, сложенного из берёзовых веток и сосновых шишек, высунулась морда — маленькая, лохматая, с глазами разного размера.
— Здравствуй, — сказала морда. — А ты кто?
— Олыся. Домовой. А ты?
— Ягморт, — сказала морда и вылезла целиком.
Ягморт был ростом с кошку — весь какой-то неправильный: лапы разной длины, уши заломлены в разные стороны, в одной лапе погремушка из сухой клюквы, в другой валенок.
— Олыся, говоришь? — Ягморт склонил голову. — А чего ты тут ходишь? Тут всё не на своих местах. Я специально так сделал.
— Страшно, — честно сказал Олыся.
— Спасибо! — обрадовался Ягморт.
Олыся хотел идти дальше, но клубок... исчез.
— Ах ты ж... — Он пошарил за пазухой. Макарон на месте. Ключ на месте. Ложка на месте. Клубка нет.
— Ты не видел тут клубок? — спросил Олыся.
— Видел, — кивнул Ягморт. — Он у меня.
— Отдай!
— Не отдам. Я его на другое место положу.
Олыся вздохнул и пошёл искать. Лес несуразностей жил своей жизнью: гриб рос на берёзе, шишка — на мухоморе, ручей тёк вверх по склону.
Клубка не было.
— Ягморт! — крикнул Олыся. — Ты куда его дел?
— На место! — донеслось из кустов. — На своё место! То есть не на своё...
Олыся почесал затылок. И тут он вспомнил: Ема говорила, что Ягморт может переставлять вещи так, что они исчезают. Не теряются, а именно переставляются — в другое место, в другое время. Пока Олыся отвлёкся на разговор, Ягморт успел подменить клубок.
Он вытащил из-за пазухи все предметы. Макарон, ключ, большую ложку. И вдруг вместо клубка в его лапе оказалась маленькая мышиная ложка.
— Ягморт! — заорал Олыся. — Ты чего творишь?!
Ягморт вылез, держа в зубах клубок.
— А я что? — сказал он, выплюнув его. — Ты сам положил эту маленькую ложку. А я просто поменял местами. Немножко.
— Я не клал никакую ложку!
— А теперь твоя. Потому что я её положил туда, где был клубок. Всё честно.
Олыся посмотрел на Ягморта. В его разноразмерных глазах не было злобы — только искреннее удовольствие от того, что всё перепуталось.
— Ты просто так вещи переставляешь?
— Ага, — кивнул Ягморт. — Красиво же. Вот у тебя ключ в левой лапе. А теперь пусть будет в правой. А макарон — за левым ухом. А маленькая ложка — за пазухой. А большая ложка — в зубах у дятла!
Олыся рефлекторно схватился за ложку, но дятел уже выхватил её из его лапы и уселся на ветке с добычей.
— Отдай!
Дятел демонстративно отвернулся.
Олыся стоял посреди перекошенного леса с макароном за ухом, ключом в правой лапе, маленькой мышиной ложкой за пазухой — и без большой ложки, потому что дятел её унёс.
— Я хотел домой, — сказал Олыся в пустоту. — Просто домой. Попросить прощения. А теперь...
— За красивые глаза, — серьёзно сказал Ягморт. — У тебя красивые глаза. Один больше, другой меньше.
— У меня глаза одинаковые!
— А теперь нет, — сказал Ягморт и довольно потёр лапы.
Олыся схватился за лицо. Глаза были на месте. Ягморт пошутил.
— Ладно, — выдохнул Олыся. — Забирай клубок. Забирай маленькую ложку. Забирай дятла с моей ложкой. Я пойду дальше. Пешком.
Он развернулся и зашагал прочь, а Ягморт крикнул ему вслед:
— А как же порядок? У тебя макарон за ухом!
— И пусть!
— А ключ в правой лапе!
— И пусть!
— А ты без ложки! А я с клубком!
— И ПУСТЬ! — заорал Олыся так, что с сосен посыпались шишки.
Лес начал выправляться. Сосны снова стали соснами, тропа — тропой. Олыся шёл и чувствовал, как внутри что-то меняется. Он хотел порядка — а вместо этого шёл с макароном за ухом и ключом не в той лапе.
— Ну и ладно, — сказал он себе. — Может, дом — это не то место, куда ты идёшь. Может, дом — это то место, где ты есть. Даже с макароном за ухом.
---
### Часть 7. Возвращение к озеру
Лес становился знакомым. Вот сосна с раздвоенной верхушкой, вот валун, поросший рыжим мхом. Олыся вышел на берег.
Озеро Синдор лежало перед ним — огромное, холодное. Он вернулся туда, откуда начал.
Берег был пуст. Ни землянки Емы, ни дымка. Только галька, чайки и ветер.
— Ну вот, — сказал Олыся в пустоту. — Круг замкнулся.
И тут из воды вышел Васа.
Олыся знал о Васа — лесных духах, которые живут в реках и озёрах, — но никогда не видел. Васа был большим, сделанным из воды, тины и древнего света. В руках он держал чашу — глиняную, потрескавшуюся, из которой шёл пар.
Отвар забвения.
Олыся понял это без слов.
«Выпьешь — не будет той ночи. Не будет Мани. Не будет стыда», — пронеслось в голове.
Он протянул лапу к чаше. Пар коснулся шерсти — тёплый, пахнущий мёдом.
Макарон выпал из-за уха.
Олыся посмотрел на макарон, на чашу, на свои мохнатые лапы.
— Нет, — сказал он. Голос был тихим, но твёрдым. — Нет, не буду.
Он убрал лапу.
— Я напугал ребёнка. И я не хочу это забывать. Потому что если я забуду — я сделаю это снова. Не с Маней, с кем-то другим. Выпью, распоюсь, напугаю. И снова уйду в лес, потому что проще убежать, чем смотреть в глаза.
Он встал.
— Я не знаю, примут ли они меня обратно. Не знаю, есть ли там вообще кто. Но я пойду. Потому что если я не пойду сейчас — я никогда не пойду. А я домовой. Моё место — в доме. Даже если меня там не ждут.
Он развернулся и пошёл прочь от озера. Сзади послышался всплеск. Олыся оглянулся.
Васа стоял по пояс в воде. Чаша исчезла. И Васа... кивнул. Один раз. Медленно. А потом исчез, будто его и не было.
Олыся постоял, глядя на пустой берег. Потом потрогал макарон за ухом — на месте. Ключ в левой лапе — на месте. Маленькую ложку за пазухой — на месте.
Большой ложки не было. И клубка. И дятла. Но что-то другое появилось — то, что нельзя потрогать. Тёплое, как от печки. И больное, как от старой раны. И светлое, как от зари.
«Лес вновь начал меняться, становясь знакомым. Олыся понял, что идёт по кругу — и это был не просто путь, а испытание», — подумал он и зашагал вперёд.
---
### Часть 8. Капище Зарни Ань
Лес расступился неожиданно. Поляна — круглая, как крынка. По краям — древние берёзы с седой корой. А в центре — Она.
Зарни Ань. Золотая Баба. Выше любого человека, из тёмного дерева, блестящего как металл. Лицо без глаз, без рта, но такое, что, казалось, смотрит прямо в душу.
У подножия — гнездо. Огромное, из сучьев и мха. А в гнезде — яйцо. Размером с горшок для каши, переливающееся от тёмного к светлому.
А рядом — дары. Крынка молока, миска каши, морошка, солёные грибы, вяленая оленина.
Олыся забыл про всё. Он был голоден — по-настоящему. Он зачерпнул кашу горстью, сунул в рот и застонал. Гречка с маслом таяла на языке, пахла домом и детством. Он ел, не поднимая головы. Пил молоко из крынки. Грыз оленину.
— Прости, Зарни Ань, — сказал он, когда насытился. — Я отработаю.
Статуя молчала. Но Олыся понял: смотрит она не на него, а на гнездо.
Яйцо пульсировало — ровно, как сердце. Олыся потрогал его лапой. Оно было тёплым, гладким, тонким.
И он понял.
Яйцо — это мир. Леса, избы, люди, домовые. Если разбить — мир исчезнет. Если добавить что-то в гнездо — мир изменится.
Он вспомнил Ему: «Потратишь — дальше сам». Вытащил из-за уха макарон. Из правой лапы — ключ. Из-за пазухи — маленькую мышиную ложку.
Три предмета. Три возможности.
Если положить макарон — останется странником. Если ключ — вернётся домой, но что он там увидит? Если ложку — мир увидит правду. Его правду.
Олыся сел перед гнездом. Смотрел на предметы, перебирал в памяти всё, что случилось.
— Я выбираю правду, — сказал он и опустил ложку в гнездо. — Потому что если я положу макарон — я сбегу. Если положу ключ — я спрячусь. А если ложку — я останусь собой. Олысей. Который напугал ребёнка. Который ушёл в лес. Который вернулся.
Яйцо дрогнуло. Скорлупа стала прозрачной. Внутри Олыся увидел лес, избы, людей. И одну избу — бревенчатую, с резными наличниками. Во дворе — Кузьма колет дрова. На крыльце — Настасья. А в окне — девочка лет двенадцати, с русыми косами. Маня.
Она смотрела прямо на него.
— Я тебя вижу, — сказала она. — Ты тот самый домовой. Ты вернулся?
Олыся кивнул.
— А ты не будешь больше меня пугать?
— Не буду. Я больше никогда...
— Тогда заходи, — сказала Маня. — Каша простыла. Я тебе новую сварю.
И улыбнулась.
Яйцо перестало быть прозрачным. Ложка осталась в гнезде.
Олыся стоял на коленях и плакал. Домовые не плачут — но он плакал. Потому что правда оказалась не страшной. Потому что Маня его простила.
Он поднялся, поклонился Зарни Ань и пошёл к избе.
---
### Часть 9. Последний поворот
Он шёл, и впервые за долгое время ему было легко. Макарон мирно щекотал ухо. Ключ покоился за пазухой. Маленькая ложка осталась в гнезде.
Дятел прилетел беззвучно. Олыся заметил его, когда тот уже сидел на ветке с макароном в клюве.
— Ты чё?! — заорал он, хватаясь за ухо. — Отдай!
Дятел перелетел на другую ветку.
— Это мой макарон! Он за ухом лежал, а не для того, чтобы ты...
Дятел взлетел. Олыся побежал. Они пересекли ручей, обогнули валун, пробрались через заросли иван-чая.
Лес кончился внезапно. Олыся выскочил на берег — и замер.
Озеро Синдор. Землянка Емы. На крыше — воробей. И он чихнул.
Раз. Два. Три.
Дым из трубы шёл поперёк тяги.
«Когда из печи дым пойдёт поперёк тяги, а воробей чихнёт три раза — тогда и ешь».
— Это знак, — прошептал Олыся.
Дятел сел на крышу, зажав макарон в клюве. Воробей чихнул в четвёртый раз и улетел.
Олыся постучал в дверь.
— Войдите.
Ема сидела на лавке, держа веник.
— А, Прошка, — сказала она. — Пришёл наконец.
— Я Олыся! — почти закричал он. — Я у тебя был! Ты мне макарон дала, ключ, клубок!
— Прошка, Прошка, — Ема кивнула, и в уголках её глаз мелькнула хитринка. — Все вы одинаковые, домовые.
Олыся вдруг понял — она шутит. Она всегда знала, кто он.
— Ты что, старая, опять меня разыгрываешь? — спросил он, ворчливо, но без обиды.
— Садись, Олыся, — сказала Ема, и голос её стал мягче. — Садись да рассказывай.
Он рассказал всё. Про Лыско и капусту, про Ягморта и несуразный лес, про озеро и чашу забвения, про капище и выбор. Про то, как увидел Маню сквозь яйцо.
Ема слушала молча.
— А макарон твой, — сказала она, когда он закончил, — вон, у дятла. И не надо его забирать.
— Как это не надо? Он мой!
— Макарон — это путь. Ты его прошёл. А дятел... — Ема помедлила, глядя на птицу за окном. — А дятел-то мой. Послала я его за тобой, когда ты ушёл в лес. Следил за тобой всё это время. Непутевый, но верный.
Олыся посмотрел на дятла. Птица сидела на крыше и смотрела на него без превосходства, а с чем-то похожим на уважение.
— Ты... ты послала его?
— А кто ж ещё? — ухмыльнулась Ема. — Думаешь, просто так птица к домовому привязалась? Не бывает так. Бывает, что послали.
Олыся хотел спросить ещё, но Ема уже встала, подошла к печи и вытащила чугунок.
— А теперь ешь, — сказала она, ставя на стол плошку с кашей.
Олыся взял ложку. Попробовал. Тёплая, густая, чуть пересолена — как любил его дед.
— Вкусно? — спросила Ема.
— Ага, — ответил он с набитым ртом. — Спасибо.
— Не за что. Это не моя каша. Это та, которую Маня сварила. Ты просто до неё ещё не дошёл.
— Как это?
— Время для домовых — не как для людей. Люди идут по прямой. А домовые — по кругу. Ты сейчас здесь, а когда дойдёшь до избы — она уже простынет. И ты её подогреешь.
Олыся доел кашу, облизал ложку — и его разморило.
— Спи, — сказала Ема. — Ты прошёл путь. Ты выбрал правду. Теперь можно и поспать.
Он уснул прямо за столом. Ема укрыла его платком.
---
### Часть 10. Дом
Олыся проснулся на печи. Настоящей, кирпичной, тёплой. В избе было сумрачно, на столе стояла плошка с кашей — простывшей, с застывшим маслом.
А на шее у него висела Маня. Уже большая, лет двенадцати, с русыми косами и веснушками на носу.
— Ты вернулся? — спросила она. — Правда?
— Правда, — сказал он. — Я больше никогда не уйду. И бражку пить брошу. Ну, может, по праздникам, по чуть-чуть...
— Ладно, — серьёзно кивнула Маня. — По чуть-чуть можно.
Она обняла его крепко.
Кузьма заглянул в дверь, увидел Олысю, поморгал. Потом сказал:
— Олыся, ты это?
— Вернулся, — сказал Олыся и сосредоточился, чтобы стать видимым — чуть-чуть, не до конца.
Кузьма ахнул, перекрестился.
— Ну, здравствуй, хранитель. Прости, если что...
— Это вы простите, — сказал Олыся. — Дурака.
— Бог простит, — улыбнулся Кузьма.
Настасья всплеснула руками и полезла за молоком.
Олыся сел за стол. Маня поставила плошку с простывшей кашей. Он зачерпнул ложкой. Холодная, крупа разбухла, масло застыло. Но никогда в жизни он не ел ничего вкуснее.
---
### Часть 11. Жизнь после
Прошла неделя. Или две — Олыся сбился со счёту, потому что на печи время становилось прежним: тягучим, уютным, как только что сваренная каша. Здесь не надо было торопиться. Здесь можно было просто быть.
Маня уже привыкла к мохнатому соседу. Она приносила ему хлеб, молоко, а иногда — тайком от матери — кусок пирога с брусникой. Олыся ворчал для порядка, будто пирог недосолён, но съедал всё до крошки и облизывал лапы. Маня смеялась. А он делал вид, что не замечает её смеха, но внутри у него разливалось тепло — то самое, которое он искал три года.
Кузьма по утрам, выходя во двор, стал здороваться с пустотой: «Ну как там, хранитель, порядок?» Олыся высовывал нос из-за трубы и смотрел на хозяина. Они больше не говорили вслух — но понимали друг друга без слов. Кузьма улыбался в бороду и шёл задавать корм корове.
Настасья по-прежнему теряла варежки. Но теперь, когда она начинала искать их, с печи доносилось тихое, едва слышное ворчание. Она прислушивалась, шла в указанном направлении и находила варежки именно там, где уже обыскивала трижды. «Ну и чудеса», — говорила она и улыбалась. Олыся смотрел на это с чувством выполненного долга. Домовой — он на то и домовой, чтобы помогать, даже если никто не видит.
Иногда по вечерам, когда Маня засыпала, а Кузьма с Настасьей сидели у лучины, обсуждая, когда чинить крышу и сколько дров заготовить на зиму, Олыся спускался с печи и садился в углу, в тени. Он слушал их голоса — спокойные, родные — и молчал. Ему не нужно было ничего говорить. Просто быть рядом. Просто быть.
«Вот оно, — думал он. — Это и есть дом. Не стены, не печь, не макарон за ухом. А люди, которые тебя не видят — но знают, что ты есть. И ждут. Даже когда ты сам себя не ждал».
А за окном, на старой берёзе, иногда сидел дятел. Просто смотрел. И в его птичьих глазах не было превосходства — только спокойствие. Олыся махал ему ложкой. Дятел кивал и улетал. До следующего раза.
---
### Эпилог
Ема сидела на крыльце своей землянки, смотрела на озеро. Рядом чихал воробей.
— Будь здоров, — сказала она.
Она достала из кармана сухой макарон — такой же, как тот, что дала Олысе, — сунула за ухо и улыбнулась. Дверь землянки скрипнула и затворилась.
А за лесами и болотами, в бревенчатой избе, домовой наконец вернулся домой. Маня сидела рядом, лепила из теста фигурки. На печи было тепло. За окном серел рассвет.
— Хорошо, — сказал Олыся.
— Что хорошо? — спросила Маня.
— Всё.
Она не стала переспрашивать. Уже понимала.
---
**КОНЕЦ**
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
