Обложка Океан и Крепость

Океан и Крепость

Джахангир Абдуллаев

0% прочитано
Стандартный
Джахангир Абдуллаев

Океан и Крепость

Океан и Крепость

Сдвиньте войлоки плотнее, подбросьте саксаула в угасающий очаг, ибо ночь длинна, как дорога изгнанника, а сама история короче тени от летящей птицы. Чай ещё обжигает язык, огонь бросает на стены юрты причудливые тени, и ни у кого из нас нет причин спешить к чужим рассветам. Тем лучше.

Послушайте же о двух мужах. Вернее, о двух судьбах и двух вселенных, сплетённых так, как сплетены основа и узор в ковре: потяни одну нить, и поплывёт вся ткань. Одного звали Ислам. Другого — Исраэль. Имена их звучат как два крыла одной птицы, и каждый успел испить чашу и героизма, и греха. Заклинаю вас, не спешите выносить приговор: тот, кто огласит его до того, как заря коснётся гор, наверняка заблудится в собственной праведности.

Случилось это далеко от наших порогов, в каменном лабиринте, где не жгут костров на площадях, зато вздымаются к небу стеклянные башни выше любой горы, которую вы видели. Стоял ноябрь. Густой серый вечер опускался на город. И была скамья у воды, чёрной, как зрачок.

Кто из них прав? Ни один из них, и оба сразу. Знай я точный ответ, не сидел бы с вами под дырявым куполом ночи до самых петухов.

Так вот. Ветер в тот вечер шёл с Гудзона, а за Гудзоном стоял океан, и казалось, что ветер знает дорогу. Он нёс сырость прелой листвы, сладковатый дух жжёных орехов с уличной тележки и ещё что-то, чему Ислам не знал названия на своём языке.

Окна башен зажигались одно за другим, будто кто-то на огромной высоте не спеша проверял, все ли жильцы дома. Фонари отражались в мокром асфальте. Впрочем, по воде никто не шёл: в такой час люди в том городе спешат к ужину и к своим окнам с голубым светом.

Двое на скамье никуда не спешили.

Первого вы уже знаете. Был он молод, смугл, в сером шарфе, который мать повязала бы ему получше. Он грел ладони о бумажный стакан с кофе, купленным двадцать минут назад, и так и не отпил: бывает с людьми, у которых спор уже начался в голове, а кофе тут ни при чём.

Второй, Исраэль, тоже молод, в тёмном пальто, с аккуратной бородкой. Он сидел так, что видел обе аллеи, и никакая красота пруда не заставила бы его повернуться к воде спиной. Говорил он медленно, слегка картавя, и каждое слово пропускал через себя, как через караванную заставу. Слова, не прошедшие досмотра, оставались внутри. Накопилось их, надо признать, немало.

Сидеть лицом к огням и ни за кем не следить в том городе и в тот час было либо великой мудростью, либо великой беспечностью. Не спрашивайте меня, чем именно. О первом скажу: ему ещё не приходилось оглядываться. О втором: приходилось много раз. Жизнеописания разные, и странно требовать от них одинаковых скамеек.

Исраэль долго смотрел на воду, прежде чем заговорить. Так смотрят не на воду, а туда, куда должна упасть следующая фраза.

— Вы не понимаете одного. Для нас это никогда не было философией. Когда твой народ веками гонят из страны в страну, когда убивают за то, что ты родился тем, кем родился, ты перестаёшь мечтать о прекрасном мире. Ты мечтаешь о стене. О замке на двери. О солдате, который придёт, а не отвернётся.

Он сказал это без нажима, почти устало. Что ответил на это Ислам, вы услышите. Но прежде скажу: если вам стало жалко Исраэля, это честно. Если вам захотелось возразить ему, это тоже честно. Я не стану вас ни утешать, ни поправлять.

— Мы построили государство не ради величия, — продолжал Исраэль. — Ради того, чтобы один-единственный народ на земле не просил разрешения жить.

Ислам кивнул. Возражать здесь было нечего, и он, к его чести, не стал изобретать возражений. Подождал немного и сказал:

— Только построили вы не одно государство, Исраэль. Вы построили ещё и осаду. Внутри. И выйти из неё теперь не можете.

Слово легло точно, и Ислам, кажется, сам это почувствовал: он уткнулся в остывший кофе, как люди, сказавшие лишнее.

— Потому что мир не изменился, — ответил Исраэль, и ответил слишком быстро, как отвечают на то, что слышали уже не раз.

— Потому что страх стал частью вас.

Подбросьте дров, друзья. Самое трудное в этой истории только начинается.

Исраэль повернулся к нему.

— А у вас разве иначе? Вы всё время о человечестве, о братстве, об общине, которая выше крови и границ. Красиво. Только многонациональные миры разваливаются, это показывает вся история. Люди слишком разные: племена, интересы, амбиции.

— Вы видите в человеке продолжение рода, — сказал Ислам. — А я продолжение мысли.

— Мысль государство не удержит.

— Иногда только она и удерживает.

Заметьте, друзья: ни один не повысил голоса. В таких спорах люди кричат в начале, а когда доходит до главного, начинают говорить тише.

— Для вас граница между «своими» и «чужими» священна, — продолжал Ислам. — Исчезнет она, исчезнете и вы. Поэтому вам приходится считать: сколько родилось, сколько приехало, сколько вокруг тех, кто на вас не похож. А наш мир о крови не спрашивал. Он спрашивал, принимаешь ли ты общий смысл. Перс, араб, тюрок, бербер, индиец, все оказывались под одной крышей.

— Под крышей? — Исраэль коротко усмехнулся. — Или под ногой?

Ислам не обиделся.

— Бывало и так, и так. История чистой не бывает. Но задумано было иначе. Ваш мир построен как крепость, наш как порт.

— В вашем порту евреи жили неплохо, — сказал Исраэль. — Если помнили, где стоять и сколько платить за место.

Слово легло точно, и Ислам не стал его отводить.

— Помню. Это правда, и спорить с ней не буду. Но вы сами сказали «жили». В Европе слово было другое.

Исраэль промолчал. По дорожке медленно прошла пожилая пара: мужчина держал жену под руку, и шли они так, будто не хотели доходить до конца аллеи.

— Крепости живут дольше портов, — сказал наконец Исраэль.

— Крепости просто умирают медленнее.

— Вы всерьёз думаете, что открытое устойчиво? Посмотрите на Европу, на Америку. Трещат по швам, потому что перестали понимать, кто они.

— Может быть. Но закрытое начинает задыхаться раньше. Жизнь расширяется, смешивается, ломает заборы. Когда крепость воюет с самим движением жизни, она становится музеем.

— А что плохого в музее?

— В нём нет завтрашнего дня.

Над парком прошёл вертолёт, и гул его повисел над деревьями и ушёл к реке. Сказитель замолчал и поворошил угли: в юрте стало светлее, а тени поплыли по войлоку.

— Вы говорите как человек, который никогда не боялся исчезнуть, — сказал Исраэль.

Ислам ответил не сразу.

— Боялся. Только я не верю, что на страхе можно построить дом.

— А я не верю, что без страха дом простоит хотя бы год.

Оба замолчали, и каждый, как мне кажется, в эту минуту знал, что другой не врёт. Вы можете со мной не согласиться, я не обижусь.

За деревьями вспыхнула красная вывеска круглосуточной аптеки. По дорожке шли люди: чёрные, белые, смуглые, узкоглазые, и город шумел на десяти языках сразу.

— Посмотрите на это, — сказал Ислам.

— Я смотрю. Шумно, грязно, иногда страшно.

— И он всё время кого-то впускает. Иначе не умеет.

— Поэтому и теряет лицо.

— Или отращивает новое.

Исраэль поднял воротник, и лицо у него вдруг стало очень усталым.

— Вы всё ещё верите, что люди могут жить вместе.

— А вы всё ещё уверены, что они обречены жить друг против друга.

Ответа не было. Огонь тихо потрескивал. Вы, наверное, ждёте, что кто-то из них сейчас победит. Не ждите: до победы ещё далеко, а до утра ещё дальше.

Мимо шла молодая арабская семья. Женщина в хиджабе вела за руку мальчика, отец нёс на плечах второго. Дети смеялись слишком громко для такого холодного вечера.

Исраэль проводил их взглядом и отвернулся.

— Вот о чём я говорю, — сказал он негромко. — Вы называете это жизнью. Мы называем это арифметикой.

Ислам повернулся к нему не сразу.

— В этом и беда.

— В чём?

— Когда народ смотрит на чужого младенца как на цифру в отчёте, он уже проиграл. Пусть даже армия у него сильная.

— Легко говорить, когда ты в большинстве.

— Нет. — Ислам сказал это спокойно. — Вы построили дом, который боится самой жизни. А она растёт и выходит из-под присмотра. Ваша модель держится на перевесе в числе, поэтому вам и приходится считать. Рождения. Фамилии. Проценты. Улицы. Ещё не родившихся детей.

Ветер гнал по дорожке пустой бумажный пакет. Исраэль смотрел на него и не отвечал, и я вам скажу: это молчание стоило ему дороже любого ответа. Но ответ у него был, и он его всё-таки дал:

— Мы считаем, потому что нас уже один раз пересчитали. По спискам. Вы знаете, чем это кончилось.

Тут сказителю пришлось отпить чаю, потому что в юрте стало тихо, и никто не хотел эту тишину нарушать первым.

— Знаю, — сказал Ислам. — И понимаю. Именно поэтому страшно смотреть, что делает время с этой памятью. Сначала она защищает. Потом требует жертв. Потом становится нравом. Потом верой.

— А ваша вера свободна от этого?

— Нет. Ничья не свободна. Но есть разница между домом, который строят вокруг угрозы, и домом, который строят вокруг истины. Первый съест сам себя. Второй хотя бы способен расти без вечного удушья.

— Красиво говорите. А история всё равно кончается кровью.

— Потому что люди строят вечные крепости в мире, где всё течёт.

Ислам поднял глаза на башни. Стеклянные стены горели в темноте холодным золотом.

— Этот город стал великим не потому, что закрылся. Он стал портом. Итальянцы, евреи, китайцы, арабы, русские. Город съедал различия и умудрялся их сохранять. А наш Багдад стал Багдадом не из-за чистоты крови. Туда пришли греческая философия, персидская канцелярия, индийская математика, тюркские всадники. Это был не музей. Это был «живой человек».

— Которого монголы сожгли за две недели, — сказал Исраэль.

Ислам впервые за вечер рассмеялся, коротко и без радости.

— Сожгли. Вот вам довод в пользу стен. Признаю.

Где-то за деревьями завыла сирена, и оба на мгновение замолчали, пока она не ушла.

— А вот что страшнее, — сказал Ислам, и голос его стал тише. — Народ веками выживал как жертва, а потом вдруг должен был научиться быть сторожем. Что с таким народом происходит?

Исраэль выпрямился.

— Вы не понимаете, через что мы прошли.

— Понимаю, Исраэль. Слишком хорошо понимаю. Потому и тяжело.

Высоко в небе гудел самолёт, уходящий через Атлантику. Исраэль долго смотрел на чёрную воду.

— Вы всё время говорите об океане.

— Океан не боится рек.

Помолчали. Потом Исраэль спросил, глядя в сторону:

— А если рек станет слишком много?

Ислам смотрел на огни Манхэттена, дрожащие в воде.

— Тогда дело не в реках. Тогда океан перестал быть океаном.

Рассказчик умолк. В очаге осел последний уголь, кто-то из слушателей вздохнул. Вы, должно быть, уже решили, кто из двоих сильнее. Подержите это решение в руке и не отпускайте: оно ещё пригодится.

Исраэль долго не отвечал. Прежней резкости в нём уже не было. Он сидел как человек, который всю жизнь прожил в комнате без окон и вдруг услышал за стеной ливень. Плечи его опустились, и невидимая струна, державшая спину прямой, как на посту, ослабла.

— Перестать считать и начать дышать, — повторил он. — Но это значит довериться. А для нас доверие всегда было другим словом для гибели.

— Нет, — сказал Ислам и легко коснулся его плеча. — Доверие это другое слово для жизни. Всё остальное просто способ отложить похороны.

Исраэль вздохнул, и вздох вышел похожим на всхлип, который он успел подавить. Потом посмотрел на свою руку: она лежала на колене и больше не сжимала край пальто.

Далеко на аллее арабский мальчик обернулся и помахал рукой, просто так, в пустоту. Исраэль замер. Он не помахал в ответ, но и не отвернулся. Скажу вам честно: я не знаю, что это было, слабость или начало чего-то. Решайте сами.

— Пойдёмте, — сказал Исраэль, и голос его был тише, чем раньше, и чище. — Для арифметики тут слишком холодно.

Он встал первым и пошёл осторожно, как ходят люди, привыкшие к минам под ногами. Но смотрел теперь не на мостовую, а на Гудзон, где тёмная вода сливалась с огнями другого берега.

Ислам шёл рядом. Они уже не спорили. Ветер по-прежнему гнал листья, но больше не казался дыханием вечности. Просто ветер.

Гул города нарастал. Ислам вдруг замедлил шаг.

— Вы спросили, что будет, если рек станет слишком много. Вы думали, это ваш страх. А это мой кошмар.

Он поправил шарф, и рука его дрогнула.

— Быть океаном не только величие. Это риск однажды проснуться и не узнать вкус собственной воды. Так долго впускать чужие течения, так старательно стирать берега, что потеряешь соль, ради которой всё и затевалось. Ваша стена тюрьма. Но океан без берегов пустота. Если форма исчезнет совсем, истина, которую я несу, станет паром. Вы боитесь, что вас раздавят снаружи. Я боюсь, что мы испаримся изнутри.

В усмешке Исраэля не было яда, только горькое понимание.

— Значит, мы оба заложники невозможного равновесия.

— Скорее, нужны друг другу. Ваша стена напоминает мне, что у воды должна быть форма. Мой океан напоминает вам, зачем вообще нужна свобода. Без вас я стану туманом. Без меня вы станете камнем.

У 59-й улицы город навалился на них сразу: запахами, гудками, чужой речью.

— До встречи, Ислам, — сказал Исраэль и протянул руку. Это было их первое рукопожатие. Ладонь его ещё была холодной, но хватка живой.

— До встречи, Исраэль. Берегите память. Только не давайте ей съесть ваше будущее.

Исраэль пошёл к Лексингтону, где дома теснились плотнее, а тени становились глубже. Ислам пошёл к Таймс-сквер, где рекламы светили так, что стирали лица и превращали толпу в одну светящуюся реку.

Исраэль обернулся лишь раз, у входа под землю, где ходят железные поезда. В конце улицы он увидел чёрную полоску воды. На секунду ему показалось, что город только мост, переброшенный через пропасть, а единственное, что у него есть, это рука, которую он только что отпустил.

Ислам стоял на перекрёстке, оглушённый сиренами. Ему вдруг остро не хватило сухой, жёсткой уверенности Исраэля. В этом электрическом мире, где всё течёт и всё дозволено, так легко забыть, ради чего вообще плывёшь.

В ту ночь Исраэлю впервые за долгое время не снились стены. Ему снилась вода.

Исламу тоже снилась вода. Но не спокойный океан, а огромная приливная волна, которая искала берег и не находила его.

Рассказчик умолк. Огонь в очаге давно погас, осталась тёплая зола. Чай в чайниках остыл, как тот кофе в бумажном стакане. В щель потянуло холодком, а следом, едва заметно, пробился свет, ещё серый. Кто-то из слушателей зевнул.

Заря коснулась гор.

Теперь можно. Теперь вы вправе вынести приговор, о котором я просил вас ждать. Скажу лишь одно: если у вас вышло два разных приговора для двоих, вы слушали внимательно. А если один и тот же для обоих, тоже.

Идите спать. Утро длинное.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге