Одно случайное детство
Глава 1
Никита Куликов-дед Рауля, был, как это ни странно , царским унтер-офицером -здоровенный кацап с умными глазами , присмотревший в жены дочь самарского аптекаря.
Деда Рауль почти не помнил но любил гипнотически убеждать себя, что рыхлый старик в закопченном картузе , застывшийв одном положении : нагнувшись к малютке внуку , протягивает огромную, грубой лепки, ладонь , в сухих трещинках, с незатейливым гостинцем,- это и есть его дед, а не какой-то другой периферийный родственник. Молодость деда, благодаря искусству юной, еще не ставшей тривиальной фотографии позволяла подвергнуть себя детальному, хотя и фрагментарному изучению .Раскрывая пухлый ,в шоколадное коже альбом, Рауль заглядывал в окошки прошедшего ,с удовольствием рассматривал деда: вот он совсем юный, в выгоревшей гимнастерке русской армии( после тяжелого лета 1914 года) рядом какие-то юные, но с солдатскими погонами рядовые-волонтеры, русские мальчики, захваченные губительным вихрем истории. Затем костюм и декорации меняются; дед восседает на темномастном жеребце, картинно подняв правую руку с шашкой, одет он не в унтер-офицерский мундир, а в какой-то крестьянский, южно-степной армячок: дед своеобразно принял революцию, и два года носился по Украине и Бессарабии с бандой Котовского. Далее дед изображен, лениво обнимающим белесую спинку лавочки, на заднем плане какие-то низкорослые пальмы и миражи сонного моря( Ливадия, санаторий), рядом с дедом – бравый хлопец с орденом на гимнастерке( бойцы вспоминают минувшие дни) и незаметно миловидная женщина( дочь не пережившего революцию самарского аптекаря- бабушка Рауля).
Ее сын, аптекарский внук, отец Рауля, составлял толковые словари, был , как и дед, -добрый исполин, с умными глазами, любил ходить пешком, собрал великолепную коллекцию марок и денежных купюр экзотических держав, из-за которой едва не попал под суд по обвинению в валютной спекуляции.
После пережитого ужаса, заметно сдал, стал заикаться, забывал дни недели, беспомощно листал календарь, стараясь сориентироваться в ставшей незнакомой пустыне дат и времен года, и внезапно умер с чашкой чая в руках и неразгаданным звукосочетанием, застрявшем в ловушке похолодевших губ, что-то вроде: натуп даг. Его жена, Кассандра Павловна, не присутствовала при этом. В это время она примеряла к себе новый, еще не изведанный ею образ жизни- после размолвки с мужем подолгу задерживалась на службе , гостила у подруг, старательно намекая несчастному, заблудившемуся в хронологии на более безнравственные причины отлучек, чем было на самом деле.
Кассандра Павловна была моложавой, весьма педантичной женщиной, с рыжими бровями, веснушками на шее и мочках ушей. Будучи мечтательной девушкой, она воображала себя в замужестве то матроной, послушной воле богинь плодородия, окруженной стайкой прилежно выкормленных, умненьких птенцов, то статной дьяволицей, сдувающей смертные искушения с кончиков пальцев. Прожив 15 лет с отцом Рауля. Она улыбалась, вспоминая наивные мечты девичества. Брак был надежен, стабилен, и внезапно став вдовой, Кассандра Павловна ощутила такую обморочную пустоту, что не сдерживаясь, с неподдельным ужасом заглядывала в глаза сыну-подростку, кубы ее бессознательно выводили автограф отчаяния: «Сынок! Как же мы без папки дальше жить будем?»
Мучаясь вечной разлукой, корила себя за глупую размолвку, убеждая себя, что именно в ней, а не в затянувшемся психическом недуге причина мужниной смерти.
Еще недавно, будучи по профессии испанисткой, она чуть смежив близорукие глаза, читала Раулю Сервантеса, Гарсия Лорку, Маркеса. Читала то по-русски- и тогда Рауль напряженно следил как, облекаясь непривычную для них одежду испанские грезы лишаются мускатной терпкости и смуглого лоска родного наречия,то по –испански -и тогда сын блаженно замирал,приникая к гортанным разливам иберийского родника И, разумеется,идеалы отрочества Рауль искал среди испаноязычных су- перменов. А на вершину своего сердечного пантеона неизменно возво- дил аргентинского юношу- бессмертного Че- команданте Че Гевару. Где- то рядом помещался не менее бордатый соратник Фидель , а далее слад- коголосый певец с возрожденческим псевдонимом- Рафаэль.
Касандра Павловна радовалась сыновнему испаноманству,которое сама и воспитала, во многом своей неизменной иронией над прямолинейной однозначностью советской литературы, аляповатыми потугами отечественных эстрадных запевал, шепелявой маразматичностыо партийных старцев и неизменно-навязчивой троицей основоположников. Смеясь и иронизируя, Кассандра Павловна не забывала напомнить сыну, что такое свободомыслие предназначено исключительно для домашнего пользования, а за пределом внутреннего круга необходимо восхищаться Фадеевым и Твардов- ским /чтобы не было проблем с аттестатом/, Пугачевой и"Самоцветами", /чтобы сверстники не посчитали "очень умным"/ , а уж шутки над веч- ными миротворцами и их бородатыми прародителями и вовсе могли быть чреваты.
Таким образом,Рауль в раннем отрочестве приступил к игре, развлекаться бы которой ему всю жизнь,если бы к власти в его стране не пришел человек,следом за которым рванули все те, кому суждено было так возжелать,что рвали они бирюзовый подол, затыкали им извечно скорбный рот вдов и сирот, терзали и тащили голубую плоть России так, что рыдала она не мутными слезами, а черной кровью. И звали этого человека просто и невыразительно -Михаил Сергеевич.
2.
Над продавленным, потертым диваном, с исцарапанными фанерными спинками, над закутанным в серое с голубыми проталинами одеяло Раулем,где- то между потолком и подрагивающими веками,висел в темном пространстве акварельный сон: между освещенными лунным светом деревьями, утонченно стройными, летела ровная .огороженная мшистым поребриком, дорога. Радостный всадник, представляющий спящего Рауля ,озирается на скаку на мелькающие по бокам стволы, под ударами копыт дорого отдается серебряным звоном, а впереди всадника ждет то,ради чего можно нетерпеливо нахлестывать скакуна— что-то вроде обетованного счастья Вот уже своды дерев с торжественным шелестом смыкаются за спиной всадника , а дорога все не кончается , всё обещает и обещает неизбыв- ное, и Рауль просыпается не доскакав,мгновенно перевоплощаясь из та- инственного гонца в черном плаще и безжалостных шпорах в школьника- подростка.
Довольно часто мать разнообразила советские вечера, простые и пресные с головами дикторов в телевизоре, оптимистично бубнящих все о своем и о своем. Кассандра Павловна раскрывала перед предвкушающим потрясающее зрелище сыном, альбомы Гойи и Пикассо. Они сидели рядом, глянцевая кожица обложки приятно холодила ногу, а перед глазами сменялись гениальные фантасмагории: то карандашный со многими сочленениями Дон Кихот готовился к своему первому подвигу-целился тростинкой копья в решетчатое крыло пузатой мельницы, то какие-то лиловые девицы выставляли в окошко абрикосы щек, третий глаз геометрической головы силился увидеть свой второй нос, женщины в развевающихся одеждах полоскали в коричневой реке ставшее фиолетовым бельё, фанерные призраки с какими-то знакомыми лицами освещали себе путь в безнадежной тьме.
А на следующий день сочный державный гимн будил его. Тусклое утро, пустыня города мучается за окном кирпичными струпьями фабричных зданий. Сообщается, что опять похолодало- это значит, что под синие форменные штаны придется поддеть отвратительные серые кальсоны.
-3-
Рауль никогда не мог понять почему мать так раздражали тишайшие папины увлечения. Какую угрозу семейному благополучию усматривала она в регулярных перелистываниях увесистых кляссеров, частью заполненных почтовыми марками, частью, разномастными купюрами,- среди которых встречались редчайшие- например, три марки герцогства Гольштинии и парадоксальные семь с половиной тонго, отпечатанные на случайной cepoй бумаге незадачливым африканским царьком?
Но Кассандра Павловна как могла противилась мужниной мании заполнять целлофановые кармашки квадратиками цветной целлюлозы. Не могла же она,в самом деле предвидеть, что в результате внезапного усиления борьбы с валютными спекулянтами судебная машина захватит в оборот и безвреднейших недотеп- коллекционеров-нумизматов, и ее муж сможет вырваться из ее цепких щупалец только благодаря коллективному ходатайству влиятельных членов общества толкования слов, в котором он пожизненно состоял и очевидной нелепости обвинения. Заплатив за свое увлечения здоровьем и потерей части рассудка, упрямый унтер-офицерский сын его не оставил, и перед последней, возможно роковой размолвкой с женой, он неторопливо одевал в клемташи новую мадагаскарскую серию : блок с профилем леопарда и семь марок с попугаями и орхидеями.
Сидя у журнального столика, он переводил взгляд с новой серии на кончики пальцев, казалось удивляясь их грубому различию, а жена говорила ему ,что так нельзя дальше, что всему бывает предел, что они давно чужие друг другу,что пора подать на размен и разъехаться. Муж не отрывая глаз от кляссера чему-то улыбался и бесцветным сонным голосом ответил , что размен не нужен , он сам скоро уберется отсюда. Где он будет жить?-не важно, теперь совсем не важно. Его невозмутимый голос, рас- топыренные пальцы в засохших корочках клея, а больше всего мани- кюрные ножницы, которыми он продолжал что-то подрезать, выводили ее из себя, и ей казалось ужасной подлостью, что он так все повернул : выходило, что она бессердечное чудовище, терзающее его и без того больной рассудок, а он спокойный и благородный, готовый на любые жертвы. И хоть бы была возможность какая-то перейти к нас- тоящему скандалу: к ругани и слезам, может, было бы легче.
Погодя он встал и не снимая ножниц с большого и указательного пальцев заговорил о том ,сколько хлопот доставляет он в последнее время и как ей будет вольготно обходиться с бытовыми мелочами пос- ле его ухода, пересиливая себя, словно переступая через невыносимо зло- вонную лужу вульгарной пошлости он даже дружелюбно заметил, что с ее моложавой привлекательностью она сможет еще разнообразить досуг ро- мантическими встречами - и вдруг, ни с того ни с сего, проходя мимо журнального столика он схватил свой драгоценный кляссер и со всей си- лы бросил его на пол. Потом твердыми шагами вышел на кухню, швырнул еще что-то звонкое, и Кассандра Павловна вздрогнула от его нечелове- ческого вопля. Ей хотелось уверить себя, что это было какое-то скаб- резное ругательство, ужасным диссонансом разрушающее атмосферу их интеллигентнейшего дома, что-то вроде "Сука драная". Но нет, это был именно нечеловеческий вопль. После этого она не слышала от него ни одного членораздельного слова. Думая, что он издевается, через три дня она объявила, что уезжает погостить к другу студенческих лет,/на са- мом деле к своей двоюродной сестре/.
Через неделю ее разыскала телеграмма, в которой Рауль сообщал о скоропостижной смерти отца.
Вернувшись домой, она ослепила сына, нелепым вопросом: "Ты видел как он умер ?"-"Ты сам все видел? Он ничего не сделал с собой?" Ее потрясло как спокойно Рауль принял внезапное сиротство. Смерть отца которого он любил и понимал, казалось оставила его почти равнодушным была воспринята как вполне закономерное cиротство, вроде смены времен года или медленной остановки растратившего завод часового механизма,, Кассандра Павловна не могла отделаться от мысли, что муж ушел не при- мирившись с ней, унося с собой груз немилости, и сын теперь осуждает ее, не желает демонстрировать при ней признаки горестных эмоций. А Ра- уль тогда впервые понял, что жизнь подобна серпантину горной дороги: поворот пройден и ни за что не увидишь то, что он скрыл- готовься к следующему виражу, который лишит актуальности настоящий момент, и так далее до внезапной вспышки, которая прервет путешествие вовсе.
В силу юношеской неопытности решив, что матери лучше сейчас побыть одной , Рауль вышел из дома и долго бродил по городу. В ритме шагов он услышал речитатив дурацкой песенки: "Я могла бы выпить море, и кому какое горе, что Индийский океан не поместится в стакан". Когда-то эту гнусность пела вся страна и отец объяснял сыну-несмышленышу, по- чему эта дребедень так популярна в народе. Помнится они шли по заго- родной тропинке, отец напевал и иронически комментировал строчку за строчкой, а Рауль вдруг с недетской тоскойподумал, что когда-ни- будь папки не станет, и он, повзрослевший и мужественный, не будет рыдать и сморкаться в сопливый платок, а просто вспомнит вот этот загородный день, пахнущий разнотравьем, молодого папку и маленького Рауля пылящих в июльском мареве к сосновому леску, и, конечно, этот дрянной шлягер тех безмятежных лет.
Так все и вышло. Рауль пересек трамвайную линию, свернул на бульвар. Было душно, природа старательно предвкушала обильный дождь. Над отцветшими кистями каштана висели обманутые запоздалым ароматом пчелы.
На свежевыкрашенных лавочках резвилась молодежь: один бренчал на гитаре и пел, другие слушали и пытались подпевать. Невдалеке от кустов самшита журчал фонтанчик с золотой рыбкой, приспускающей струйку из я; толстых с облупившейся позолотой чугунных губ. Тени канадских тополей были почти вечерние: бесконечно длинные с растушеванными границами. "Я знаю, что будет дальше"-сказал себе Рауль. И, придя домой, изложил матери краткий и четкий как приказ план: через месяц он заканчивает школу, и они уезжают в Москву. Он будет учиться, -где?- еще не решил, а мама будет гордиться его стремительными успехами.
-4-.
Вечер, сидя на самом крае подоконника, играл в карты с ночью, и она, сбросив на черное сукно небосвода червовый туз луны, готовилась взять его последнюю робкую ставку. Рауль не спал - он думал о тайной и беспощадной силе, препарирующей судьбы. Ощутив на себе ее беспредельное могущество, он мог бы определить ее как божью волю, скрывающую свой бескрайний размах в повседневных трагедиях, малоприметных для остальных. "Событие - это то, что происходит с тобой, а не с другими",- вспомнил Рауль где-то прочитанную мысль.
Кассандра Павловна тоже не спала. Стараясь не вздыхать и не всхлипывать, и этим не давать сыну повода обвинить ее в лицемерии, в попытке своевременно надеть маску "несчастной вдовы". Она думала об умершем муже. Если бы она решилась высказать эти мысли в слух, то , вероятно, была бы поражена разнице их интонаций с теми, которые подходили для разговора с мужем живым. "Скажи мне, где ты?"- вопрошала она зыбкое пространство между ночником - тюльпаном и неясным прямоугольником репродукции брюловской "Незнакомки". "Неужели ты думаешь, что я поверю в твою смерть?" Ты ушел туда, куда всегда стремился! А когда ты обернешься назад, на наш зов, ты увидишь, каково нам здесь, покинутым и несчастным. Я никогда не встречала подобного тебе. Помнишь, как мы решили жить вместе, и ты пришел, захватив с собой только альбом от- цовских фотографий, словарь Фасмера и свой первый кляссер. Если тебе там будет лучше, чем было с нами, то что поделаешь но только я думаю, что ты сам уже жалеешь о произошедшем, но не можешь вернуться".
Кассандра Павловна захотела еще обратиться к Богу, но постеснялась отправить в лучезарные Эмпиреи свою вульгарную бытовую просьбу, ибо в голове у нее крутилось только какая-то нелепость о теплых носках и ангорском свитере, совершенно необходимых ее мужу с его хроническими болячками, если в раю случаются похолодания и сквозняки Не высказанная просьба, с ее наивным эсхатологизмом, приличествующим деревенской бабе -, так умилила Кассандру Павловну, что она все-таки разрыдалась и долго отводила руку Рауля с принесенной валерьянкой.
Когда , далеко за полночь, она , наконец смогла уснуть, то сон ее пустым, лишенным какого-либо содержания, с редкими всполохами боли в онемевшей под затылком правой ладони.
Оставалась еще одна неприятная обязанность - сообщить о случившемся знакомым и выслушать их бесчувственные соболезнования. Самое трудное в этом - найти то внутреннее состояние, которое позволит лишить скорбную информацию большей части неизбежной пошлости.
А дальше – неизбежность неизвестности - ипотускневший Золотой шар счастья еще повернется своим новым неожиданным боком.
5-
Кассандра Павловна выслушала этот план, глядя на трещину в потолочной побелке, которая напоминала ей русло высохшей реки. Она не стала спорить. В ее состоянии, когда внутри все было перевернуто и перемешано, как карты в колоде шулера, четкий мужской голос сына казался единственным спасательным кругом. — В Москву, так в Москву, — сказала она, и голос ее предательски дрогнул, но она тут же взяла себя в руки, добавив с привычной иронией: — Надеюсь, ты не потащишь с собой этот хлам? Под «хламом» подразумевался отцовский кляссер, словарь Фасмера и ящик с письменными принадлежностями. Рауль посмотрел на мать. Он понял, что она имеет в виду не бумагу и картон, а саму материальную память, которая не вписывается в ее новый, выстраданный образ вдовы, готовой к «разнообразию досуга». — Хлам мы оставим здесь, — ответил он, и в его голосе не было упрека, только усталая констатация факта. — Я заберу только то, что имеет вес. Кассандра Павловна кивнула, удовлетворенная его разумностью, и пошла на кухню ставить чайник, потому что больше не знала, куда деть руки.
На полу, среди разбросанных, как листья после осеннего ветра, страниц кляссера, сидел Рауль. Кассандра Павловна, войдя и увидев это, лишь бессильно всплеснула руками: — Раульчик, ну что ты делаешь? Это же просто бумага. Твой отец... он сам выбросил его. Он бросил его на пол! Понимаешь? На пол!
Рауль не ответил. Он держал в пальцах марку герцогства Гольштинии. Крошечный прямоугольник с зубцами, на котором была изображена профильная голова герцога. Бумага пожелтела, клей потерял свои свойства, но глаз герцога смотрел прямо и ясно, сквозь десятилетия и сквозь смерть. Рауль понял то, чего не могла, не хотела понять мать. Отец бросил кляссер на пол не в порыве гнева. Это был жест отчаяния человека, который осознал, что не успевает. Что его словарь, его коллекции, его упорядоченный мир слов и картинок слишком тяжел для его больной, запутавшейся памяти. Он бросил его, как капитан бросает штурвал, понимая, что корабль уже не спасти. Но Рауль, подняв эти разбросанные листы, чувствовал, что принимает вахту.
— Мама, — тихо сказал он, не поднимая глаз. — Он не бросил его. Он просто уронил. У него руки дрожали. Помнишь? Кассандра Павловна замерла. Рыжие брови ее дрогнули. Она посмотрела на сына, на его спину, на то, как бережно, словно новорожденных птенцов, он складывает листы в стопку. И вдруг, с ужасающей ясностью, она поняла, что ее сын больше не ребенок. Что в этом душем, пыльном кабинете, среди мертвых марок и чужих валют, он повзрослел на десятилетие. — Собирай их, — глухо сказала она, повернувшись к двери. — Собирай. Мы едем в Москву.
Сборы в Москву в эпоху, когда страна, гудя, как растревоженный улей, готовилась к своему великому и страшному распаду, были похожи на археологические раскопки. Кассандра Павловна выбрасывала вещи с остервенением человека, который хочет обнулить свою жизнь. Она швыряла в мусорные мешки отцовские словари, старые журналы, потертые свитера. — Мы начнем с чистого листа, — говорила она, и в ее голосе звенела истерическая нотка. — В Москве у меня есть двоюродная тетя Зина, она работает в испанском посольстве. Она поможет тебе поступить. Мы забудем этот город. Забудем эти кирпичные струпья.
Рауль молча упаковывал в два фанерных чемодана то, что мать считать мусором не позволила: отцовский кляссер, словарь Фасмера, альбом с фотографиями деда-унтера и несколько книг на испанском, корешки которых уже растрескались от времени. Он чувствовал себя контрабандистом, вывозящим из осажденной крепости не золото, а саму суть побежденных.
Сборы оказались не тем торжественным актом перехода в новую жизнь, о котором писали в советских книгах, а унизительной, пыльной возней с вещами. Рауль упаковывал книги в старые чемоданы, обмотанные бечевкой. Кляссер, этот тяжелый, пахнущий пылью и засохшим клеем фолиант, он положил на самое дно, переложив его шерстяными носками. Ему вдруг подумалось, что почтовые марки — это единственные в мире вещи, которые созданы для того, чтобы путешествовать, но при этом навсегда приклеены к куску бумаги.
Поезд Краснодар –Москва (или какой там был номер у поезда, увозящего их на север) качался, и за окном мелькали полустанки, березовые перелески и снежная крупа, похожая на манную кашу. Кассандра Павловна спала на нижней полке, прикрыв лицо платком, и во сне ее лицо было спокойным и даже немного самодовольным, словно она уже успела забыть запах отцовского кабинета. Рауль не спал. Он смотрел на темное стекло, в котором отражался его собственный, ставший вдруг чужим, профиль. Он думал о том, что отец, составляя свои словари, пытался упорядочить хаос, раскладывая слова по алфавиту, как марки по кляссерам. Но смерть не знала алфавита. Она приходила без предупреждения, ломая грамматику жизни, и последнее слово оказывалось не в словаре, а в горле, застряв, как рыбья кость. «Натуп даг». Рауль повторял это про себя, пытаясь найти в этом звуке скрытый смысл, анаграмму, цитату из Сервантеса или латинскую максиму. Но звук оставался просто звуком — хриплым, обрывочным, лишенным всякой семантики.
Когда поезд тронулся, унося их на север, Кассандра Павловна прижалась лбом к холодному стеклу. В отражении она увидела женщину с резкими чертами, с сеткой ранних морщин вокруг глаз. — Прощай, — беззвучно произнесла она, глядя на уплывающие платформы, семафоры и лица провожающих. А Рауль, сидя на верхней полке, раскрыл на коленях кляссер. Поезд качнуло, и марки задрожали, словно оживая. Он смотрел на лиловых девиц Пикассо, на профиль леопарда с Мадагаскара, на парадоксальные семь с половиной тонго. И впервые за долгие годы он почувствовал, что отец не умер. Отец просто ушел в эти маленькие, зубчатые окошки, чтобы оттуда, из безопасного и упорядоченного мира, смотреть на своего сына и ждать, пока тот не научится читать эти немые буквы.
...Тетя Зина, та самая двоюродная сестра, работавшая в испанском посольстве, оказалась женщиной с лицом, похожим на смятый гербовый лист, и голосом, в котором навсегда застрял командный тон. Она поселила их в тесной комнате своей коммунальной квартиры на Плющихе, и сразу обозначила иерархию: она — кормилица и покровительница, Кассандра — приживалка, Рауль — обуза, которую надо пристроить. Кассандра Павловна, чья провинциальная гордость была безмерна, в московских коридорах мгновенно сжалась. Ее «испанские грезы» разбились о реальность, где испанский язык был нужен только для того, чтобы переводить инструкции к импортным миксерам или читать между строк дипломатические сплетни. Она устроилась на работу в районную библиотеку, и по вечерам, чтобы не сойти с ума от тесноты и чужого храпа за стеной, она иногда шепотом читала Раулю Лорку. Но это было уже не то. Слова теряли свою мускатную терпкость, становясь плоскими, как вареная картошка.
Рауль поступил на филфак. Он учился легко, с тем самым холодным усердием, которое отличает людей, переживших внезапное сиротство. Он не ходил на комсомольские собрания, не пил портвейн на кухнях и не влюблялся в однокурсниц. Он жил в мире чужих языков, которые были для него безопаснее родного, потому что в них не было смерти его отца. Иногда, по выходным, он доставал из-под кровати отцовский кляссер. Он не рассматривал марки. Он просто проводил пальцами по целлофановым страничкам, чувствуя, как шершавая бумага передает ему слабое, почти неуловимое тепло отцовских рук. Это было его тайное, постыдное язычество. Он знал, что если мать увидит это, она снова начнет говорить о «хламе» и «необходимости идти дальше». Но Рауль не хотел идти дальше. Он хотел остаться там, в том июльском дне, когда они с отцом шли по загородной тропинке и пели дурацкую песенку про Индийский океан.
Прошло пять лет. Рауль окончил институт, женился на девушке с факультета журналистики, которая считала, что «страсть» — это когда мужчина читает ей стихи Бродского, и устроился на работу в бюро переводов при одном из министерств. Его жизнь стала похожа на конвейер: утром — метро, днем — тексты про закупки оборудования для целлюлозно-бумажной промышленности, вечером — кухня, борщ и разговоры ни о чем. Кассандра Павловна жила с ними. Она постарела, ее рыжие брови совсем побелели, а веснушки на шее слились в одно бледное пятно. Она больше не читала Лорку. Она смотрела телевизор, ругала цены в магазинах и иногда, глядя на Рауля, говорила: — Ты совсем не похож на отца. В тебе нет этой... широты. Рауль молчал. Он знал, что она имеет в виду. В нем не было отцовской «широты», его безграничной, наивной веры в то, что мир можно упорядочить с помощью словаря. Рауль знал, что мир не упорядочивается. Он просто течет, как вода из дырявого ведра, и все, что ты можешь сделать — это подставлять руки и пытаться удержать хоть несколько капель.
Однажды вечером, разбирая старые коробки на антресолях, Рауль нашел отцовский словарь Фасмера. Из страниц выпала закладка — тонкий листок бумаги, исписанный отцовским почерком. Это был черновик статьи о словах, которые не имеют перевода. Рауль сел на пол, поджав ноги, и начал читать. Отец писал о том, что есть слова, которые описывают состояния, недоступные для других языков. И в конце страницы, внизу, была приписка, сделанная тем самым, дрожащим почерком, который Рауль узнал бы из тысячи:
«Кассандра говорит, что я ушел в себя. Но я не ушел в себя. Я просто пытаюсь найти слово, которым можно назвать то, что происходит, когда понимаешь, что любовь прошла, а привычка осталась. Это слово должно быть коротким, как выстрел, и тяжелым, как камень. Но я не могу его найти. Я перебираю буквы, как четки, но они не складываются в смысл. Может быть, этого слова вообще не существует. Может быть, мы придумываем слова, чтобы не слышать тишину».
Рауль сидел на полу, и в квартире было так тихо, что он слышал, как на кухне капает вода из крана. Он вспомнил тот вечер. Отец сидит за столом, с маникюрными ножницами. Мать говорит о размене. Отец бросает кляссер. Идет на кухню. Кричит. Рауль закрыл глаза. Он вдруг с пугающей ясностью понял, что «натуп даг» — это не латынь. Это не анаграмма. Это не цитата. Отец, с его парализованным языком и спазмированным горлом, в ту последнюю минуту пытался произнести не высокую молитву и не мудрую сентенцию. Он пытался произнести слово «Не тужа». Или «Ни туда». Или просто мычал, потому что мозг, лишенный крови, больше не мог управлять речевым аппаратом. Трагедия была не в том, что отец ушел с неразгаданной тайной. Трагедия была в том, что Рауль, как и все люди, отчаянно нуждался в тайне. Ему нужно было верить, что смерть — это не просто биологический сбой, не просто остановка сердца и расслабление мышц, а какой-то высший, скрытый смысл. Ему нужно было, чтобы отец был мудрецом, а не просто уставшим, больным человеком, который не смог подобрать слово для своей собственной тоски.
Рауль встал, подошел к окну. За стеклом, в свете фонарей, кружился мелкий, липкий снег. Где-то внизу, во дворе, лаяла собака. На кухне Кассандра Павловна включила воду, зашумели трубы. Он вернулся к столу, взял черновик и аккуратно положил его обратно в словарь Фасмера. Потом он достал из ящика стола кляссер. Открыл его на странице с герцогством Гольштин. Посмотрел на профиль герцога, на зубцы, на пожелтевшую бумагу. А потом он встал, подошел к мусорному ведру на кухне, открыл крышку и выбросил туда кляссер. Он сделал это без злости, без надрыва. Просто потому, что пришло время. Кассандра Павловна, стоявшая у плиты, обернулась. Она посмотрела на сына, на пустые руки, на ведро. — Что ты делаешь? — тихо спросила она. — Выношу мусор, мама, — ответил Рауль. — Мы же всегда едем в Москву. Мы должны ехать налегке.
Кассандра Павловна посмотрела на него долгим, пронзительным взглядом, в котором не было ни упрека, ни облегчения. Только понимание. Она кивнула, повернулась к плите и выключила газ. — Иди ложись, — сказала она. — Завтра рано вставать.
Рауль пошел в свою комнату. Он разделся, лег в кровать и посмотрел в потолок. Трещина на потолке, напоминавшая русло высохшей реки, была все там же. Он закрыл глаза. Ему приснилась дорога, огороженная мшистым поребриком. Но всадника уже не было. Была только дорога, уходившая в туман, и тишина, в которой больше не нужно было подбирать слова.
-6-
Однажды, поздней осенью, когда Москва уже была покрыта коркой первого, еще не успевшего стать грязным, снега, Рауль сидел в читальном зале и пытался разобрать отцовские записи. Среди страниц кляссера, вклеенные как закладки, он нашел несколько листов с отцовским почерком — мелким, академическим, с характерными завитушками. Это были черновики к неоконченной статье для того самого «Общества толкования слов». Рауль читал и чувствовал, как холодок пробегает по спине. Отец писал о словах, которые умирают раньше, чем умирают люди. О словах-паразитах, которые заполняют пустоту. И в конце, на последнем листе, была приписка, сделанная, судя по дрожащей линии, в период его болезни:
«Язык предает нас, когда тело перестает ему подчиняться. Мы думаем, что говорим смыслы, а на деле произносим лишь обломки собственных страхов. Последнее слово умирающего — это не слово. Это ключ, который застревает в замке. Я боюсь, что мой замок заржавеет, и я не смогу передать ключ. Н.Д.»
Рауль оторвал взгляд от бумаги. «Н.Д.» Инициалы? Или обрывок фразы? Он вспомнил тот страшный день. Чашка чая. Нечеловеческий вопль на кухне. И потом, в постели, застывшие губы, шепчущие: « натуп даг». Кассандра Павловна была уверена, что это ругательство. Или бред. Но отец был лексикографом. Он не мог умереть, не произнеся слова. Или, по крайней мере, его парализованный мозг не мог не попытаться сформулировать последнюю, главную дефиницию.
Рауль достал из кармана блокнот. Он начал выписывать звуки. На-туп-даг. Он перебирал латынь, испанский, французский. Он крутил фразу задом наперед. Он искал анаграммы. Вдруг он вспомнил, как отец, еще будучи здоровым, объяснял ему разницу между светским и сакральным языком. Как говорил, что в моменты предельного напряжения, на стыке жизни и смерти, мозг человека, особенно человека с филологическим складом ума, может выдать не родную речь, а тот языковой пласт, который был усвоен как абсолютная, неизменная истина. Как молитва. Как аксиома.
Рауль закрыл глаза. Он представил отца. Огромного, доброго исполина с умными глазами, который сидит на кухне с маникюрными ножницами в руках. Который только что бросил на пол свой кляссер, потому что понял, что не успевает упорядочить мир. Который ушел на кухню, чтобы не плакать при жене. Который понял, что уходит навсегда. Что человек говорит, когда понимает, что уходит навсегда, но хочет сказать жене и сыну, что он их любит, что он прощает, и что ему больше не больно?
Рауль открыл глаза. Его руки дрожали. Он написал на бумаге латинскую фразу. Первую строку песни Симеона Богоприимца, которую произносят, когда жизнь исполнена и можно уходить с миром. Nunc dimittis servum tuum, Domine... (Ныне отпущаеши раба Твоего, Господи...)
Он посмотрел на записанное. Nunc dimittis. Из-за паралича лицевого нерва, из-за спазма гортани, из-за того, что язык не слушался, латинское Nunc dimittis превратилось в невнятное, хриплое, страшное для постороннего уха «натуп даг». Отец не ругался. Он не бредил. Он произносил молитву об отпуске. Он прощал Кассандру. Он прощал себя. Он просил отпустить его.
Рауль сидел в читальном зале, и крупные, тяжелые слезы, которых он не плакал ни в день похорон, ни в ту ночь у подоконника, капали на стол, размывая чернила. Он плакал не от горя. Он плакал от облегчения. От того, что замок открылся. Что ключ, застрявший в губах, наконец-то повернулся.
-7-
Прошло десять лет. Москва, которую Рауль когда-то считал обетованной землей, давно перестала быть таковой. Она стала другой — шумной, жадной, пестрой, срывающей с себя советскую кожу, как змея. Рауль работал переводчиком. Он переводил с испанского технические инструкции, любовные романы и политические манифесты. Он жил в съемной квартире на окраине, и в его комнате, на самом видном месте, на стене, висел в рамке под стеклом не диплом, не сертификат, а три марки герцогства Гольштинии и парадоксальные семь с половиной тонго.
Кассандра Павловна постарела. Рыжие брови ее побелели, веснушки на шее слились в одно бледное пятно. Она больше не читала вслух Гарсия Лорку. Она смотрела телевизор, где показывали новые, неведомые ей сериалы, и иногда, по вечерам, звонила сыну. — Раульчик, — говорила она, и голос ее был тихим, лишенным былой педантичности. — А у нас сегодня в магазине давали куриные окорочка. Я взяла. Приедешь? — Приеду, мама, — отвечал Рауль.
Он приезжал. Они сидели на кухне. Кассандра Павловна ставила на стол чайник. И иногда, когда свет падал на ее профиль определенным образом, Рауль вдруг видел в ней не старую, уставшую женщину, а ту самую статную дьяволицу из ее девичьих грез, или матрону, окруженную невидимыми птенцами. Он понимал, что она прожила свою жизнь не так, как хотела. Что ее испанские грезы разбились о быт, о вдовство, о московскую тесноту. Но она выжила. Она вырастила его. Она сохранила в нем способность видеть мир не только таким, какой он есть, но и таким, каким он мог бы быть.
Однажды, перебирая старые коробки перед переездом, Рауль нашел отцовский словарь Фасмера. Из страниц выпала сложенная вчетверо бумажка. Это был чек из сберкассы, датированный днем смерти отца. На нем была запись о внесении платы за какой-то мелкий, незначительный денежный перевод. Получатель — Кассандра Павловна. Сумма была ничтожной, но в графе «Назначение платежа» отцовской рукой было написано: «На ангорский свитер. В раю холодно».
Рауль замер. Он вспомнил ту ночь, когда мать, плача, отводила его руку с валерьянкой, потому что постеснялась отправить Богу свою «вульгарную бытовую просьбу» про теплые носки и свитер для мужа. Отец умер в тот же день. Но перед смертью, в своем спутанном, уходящем сознании, он каким-то чудом, сквозь толщу болезни и обиды, услышал ее немую, стыдную молитву. И успел ответить.
Рауль положил чек на стол. Он подошел к стене, снял со стекла марки. Он посмотрел на них. Детство не было случайным. Оно было именно таким, каким должно было быть, чтобы он научился читать эти немые буквы. Чтобы он научился слышать молитву в хриплом предсмертном хрипе. Чтобы он понял, что самые важные словари составляются не буквами алфавита, а обломками чужих судеб, осколками марок, обрывками фраз и неслучившимися путешествиями.
Он достал из ящика стола чистый лист бумаги. Взял ручку. И начал писать. Он писал свой первый, собственный словарь. Словарь слов, которые не перевести, но которые можно только прожить. А за окном, над крышами Москвы, шел мелкий, колючий снег, и где-то там, за облаками, за зубчатыми краями бумажных прямоугольников, за гортанными разливами иберийского родника, улыбался добрый исполин с умными глазами, глядя на своего скачущего всадника, который, наконец, доскакал до конца дороги.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
