Обложка Ноги и крылья

Ноги и крылья

Максим Комаров

0% прочитано
Стандартный
Максим Комаров

Ноги и крылья

Вместо эпиграфа

Ну вот те раз! Как, вы назвали это странным? И мой парящий стиль, и мой изящный слог? Видать, судьба мне умереть поэтом безымянным Я так корпел, пыхтел, но лучше - выдумать не смог.

Ну что ж, ехидный критик мой, лукавый пересмешник Терзаться мукою не буду - и не жди А что поделать, коли муза дремлет безмятежно Уже полсотни лет - попробуй, разбуди?

Ведь я пытался... на ухо шептал, читал, орал Ей строки нежные, абзацы толстые - да чуть ли не тетради! Но спит, зловредная - лишь храп ее стоял Глуха, слепа, нема - как рыба в маринаде

Так и живу. И слогом воспарив, Я на вершинах горних не ищу покоя Еще не мертв, но только - полужив Истратив пол-себя вопросом - кто я?

Ноги и крылья

Утро. Балкон. На полу лежит что-то чёрное. Спросонья не могу понять - что? Кажется, этажом выше кто-то недосчитается одного носка. Шевелится. Это не носок.

Крошечная головка, миниатюрный клюв и глаз, смотрящий на тебя бусинкой из детского браслета. Маленькая птичка с поэтичным названием "башенный стриж". Скучные книги скажут, что правильнее будет его назвать "черный стриж", а те редкие зануды, которые эти книги прочитали все, добавят, что по-гречески "стриж" - это Hurindo apus. "Ласточка без ног". Но "башенный стриж" звучит лучше - начинаешь слышать свист ветра в скалах, накат волны у их подножия. И свист этих птиц, которые носятся за мошками вокруг маяка, который стоит на вершине утеса. Самые же редкие из зануд не преминут заметить, что ни черта ты не услышишь свиста птиц, если рядом бьет прибой. Это неважно. Имеющий уши, да услышит...

С птичкой явно что-то не так. Пытается идти, но это больше похоже на ковыляние при ДЦП. Дала взять себя на руки. С виду все цело, но попыток улететь не делает. Иной раз и кошку-то не знаешь, чем потчевать - капризничает, а тут - целый стриж. Кладу в переноску, на матрасик. Сидит неподвижно пока я, но уже очень подвижно, пытаюсь выяснить, чем кормить, лечить и как и от чего спасать. Прогноз тяжелый: с переломами не выхаживается, кормить надо какими-то адскими жуками и тараканами, которые стоят дешевле омаров, но дороже королевских креветок из моря Росса.

Звонок в ветеринарную клинику:

- Орнитолога нет.

Звонок в другую:

- Не попугай? -Увы, не поможем.

В квартире запахло трагедией местного масштаба. Спасительные цифры на экране телефона, ответ на звонок, немолодой женский голос:

- Стриж? -Не летит?

Пауза...

- У меня уже четыре на выхаживании, боюсь, пятого не потяну... ему только жратвы на день рублей на триста надо...

Трудный вздох в трубке...

- Ладно, привозите, возьму...

Мысль о том, что в трех кварталах рядом есть кто-то, кто ухаживает за ранеными стрижами... не голубями, воробьями и попугаями, а стрижами... - приводит в ступор примерно так же, как если бы кто-то рядом пытался учить хомяка дифференциальному счислению. Что со мной не так?

Маленькое создание ползает по матрасику, неловко помогая себе крыльями. Беру в руки, осматриваю пациента. У него действительно почти нет ног - как будто бы когти растут прямо из тела, без бедра и голени. Теперь понятно, почему ему так трудно ковыляется.

Приходит мысль. Беру на ладонь, выхожу на балкон и поднимаю руку. Маленькая головка начинает озираться, а потом неуловимым движением оказывается в воздухе. И летит. Летит!

Как будто мешок с песком с плеч сняли. Темное пятнышко постепенно удаляется в сторону Волги, выписывая виражи, и уже над монастырем, что на левом берегу, теряется из виду.

Для того, чтобы летать, не обязательно хорошо ходить. Надо лишь видеть, что есть куда лететь.

О перемене мест...

Что заставляет человека оставить позади уют родного дома, тепло и горячую воду из крана — и променять вот это все на пыль проселков, хнычущее дождем небо, сбитые ноги в уставших берцах и неутолимое желание когда-нибудь растянуться в кровати вымытым до хруста?

О чем думал Колумб, отправляясь из Кадиса на запад и вполне осознавая величину шансов не вернуться обратно? О чем думал Роберт Скотт, отправляясь к Южному полюсу и о чем он думал, замерзая на обратном пути? Может быть, о том, как обидно было достичь цели с таким трудом — и найти там записку, написанную ему Амудсеном полутора месяцами ранее? Этого никто уже не узнает, потому что последнее пристанище последнего участника экспедиции «Терра Нова» покоится под тридцатиметровым снежным саркофагом и медленно дрейфует с ледником в сторону моря Росса. Пройдет примерно триста лет, саркофаг станет айсбергом, а останки того, кто достиг цели, но не исполнил мечту, заберет себе море. Он хотел быть первым и нашел смерть. Впрочем, Амудсен тоже хотел быть первым и стал первым — но тоже нашел смерть, уже во льдах Северного океана и чуть позже. Хотя казалось бы, что еще тебе нужно? — ты же уже первый…

Юг Архангельской области. Вечер и дождь. Холод и ветер. Байдарки на берегу, палатка стоит, с неба льется, как из душа, а дрова сырые и гореть не хотят. Ужин теряет четкие очертания в сетке мороси северного июля и грозит раствориться в дождливой пелене вовсе и окончательно. Отец машет лопастью весла, пытаясь раскочегарить огонь под котелком. Тетушка, которую с превеликим трудом удалось соблазнить на участие в этой авантюре, пытается тут же что-то пожарить в крышке котелка. Но сноровки нет, а есть неловкость непривыкшего к таким условиям учителя истории. Звучный шлепок, жаркое летит в одну сторону, тетушка — в другую. Отцовским веслом тётушке невзначай метко влетело по пятой точке.

Пойму Кубены оглашает зычный рев повелительницы средних и старших классов:

— Какой дурак тащится в эту дыру, от горячей воды и отопления, пропади оно все пропадом!!! Комаров кормить??? Заберите меня отсюда!!!

Но с маршрута, как с Дона — выдачи нет. Впереди двести километров копания веслами воды. Их надо пройти, пусть это и не льды Южного полюса. И ты машешь веслами, натирая мозоли на руках и на пятой точке, мокнешь, сохнешь, снова мокнешь. Просто потому что ты себе однажды сказал: я могу сделать это, хочу сделать это и я сделаю это. Зачем? А зачем Скотт с Амудсеном понеслись к полюсу, как в землю обетованную? Ради открытий? Боюсь, что нет… Впрочем, с Колумбом и прочими великими все понятно, а что ты можешь открыть в Костромской области, кроме пары мест, где дождь идет особенно густо и часто, а комары совсем осатаневшие от недоедания? Да ничего, кроме самого себя там, где тебя еще не было и, вероятно, больше никогда не будет. Ради этакого ментального штампа в памяти «Здесь был Вася» на фоне пейзажа места пребывания? Да. Ради этого. Ради, возможно, нелепого тщеславия иметь сказать «я там был».

Ибо я действительно был там, пил мёд и пиво утренних рос и вечерних туманов, купался в киселе воды исходящей паром реки — и это оставило след. След, который будет со мной почти вечно — пока в гости не явятся старушка Амнезия со стариком своим Альцгеймером, чтобы проводить тебя на берег Стикса, где уже истомился нанятый мирозданием еще в день твоего рождения перевозчик. И по дороге в Аид мне будет, что рассказать Харону о других реках и дорогах.

Мне восемь лет. Дождливое лето в походе на байдарках по костромской глуши. Ветлуга, изъеденная молевым сплавом леса, редкие деревеньки по берегам и наплавные мостки, которые соединяют десяток изб на одном берегу с чем-то неведомым, что скрыто лесом — на другом. Когда байдара упирается в эти мостки, приходится вытаскивать поклажу на берег, обносить лодки пустыми и грузить из заново. Особое удовольствие — делать это под дождем любой интенсивности. Ввиду своей малости и родительского указания «не мокнуть», прячусь под раскидистой ивой и дождевиком, пока старшая команда переносит лодки.

Две сухонькие старушки идут по мосткам с того берега, неодобрительно глядя на всю эту суету, и встают рядом. Здороваемся. Молча наблюдают несколько минут.

Тяжелый вздох: — Эх… ваших бы начальников сюды. В такую погоду… да еще и с дитями…

Позади холста

Моя память подобна лавке не очень нормального торговца живописью. Всякий праздный прохожий, зайдя в нее, найдет ее настолько же странной, насколько странной может быть, например, картинная галерея, где все картины висят изображениями, повернутыми к стене.

Я знаю все свои картины по их обратной стороне. Вот на холсте в правом углу снизу темное пятно, похожее на осеннюю лужу на асфальте… в стену смотрят серый дом, тротуар, и две девочки, не спеша идут из школы в строе молодых берез и о чем-то разговаривают. Я никогда не вижу их лиц – они все время уходят от меня.

Скол на раме и очень светлая изнанка холста. Русые кудряшки, за которыми почти не видно лица, склонившегося над тетрадью… и рука, старательно пишущая что-то в тетради. Кончик указательного пальца покраснел от напряжения. Мне все время кажется, что всякий раз, когда я перестаю смотреть на эту картину, откуда-то из кудряшек прилетает внимательный и недоверчивый взгляд. А быть может, он теплый и ласковый, но я этого не знаю – мне никак с ним не встретиться.

А вот странная картина – у нее какая-то непонятная, неправильная форма. В ней неразгаданная загадка. В одной ее половине - вокзальные сумерки, тусклый свет вагонных плафонов. Я помню, там было лицо. Бесконечно знакомое и бесконечно далекое рядом лицо. Жалко, что картины не умеют говорить –может тогда не понятое когда-то было бы понято? Впрочем, все ли обязательно нужно знать…

Вторая половина ее – перрон, припорошенный свежим январским снегом. И, тающие за изгибом пути, три красных огонька ограждения хвостового вагона. Ограждения того, что не было сказано и не было понято. Иногда я думаю – вот если бы где-то встретить этот уехавший поезд? Но нет… такую картину уже никто не написал.

Череда деревянных прямоугольников, затянутых серым, как изнаночная сторона отражения одной жизни в другой. Почему наизнанку? Может, для того, чтобы память не колола слишком часто сожалениями об ушедшем времени? Может, для того, чтобы горечь несбывшихся надежд и мечтаний не выедала глаза слезами, сухими, как наждачная бумага? Этого никто не знает. Этого не знаю даже я сам – ведь я только храню эти картины. Они написаны кем-то другим, я же лишь их оберегаю, следя за тем, чтобы они не выгорали на солнце. И все же, редкий день не проходит без того, чтобы не повернуть одну из них лицом к себе и не взглянуть еще разок…

Я не могу делать это часто. Я не могу смотреть на них подолгу… мне начинает казаться, что я когда-то знал и руку, их написавшую, и того, с кем я каждый раз на них расстаюсь.

Веснушка

Хорошо сидеть в мае на лавочке и болтать ногами. Вдвоем. И ничего, что ноги пока немного не достают до земли - это быстро пройдет. Так же быстро, как и радость сидеть вот так, вдвоем на лавочке, и есть поделенную пополам булочку с чудным весенним названием "Веснушка". С изюмом, опять же. Светка перестала болтать ногами, пристально посмотрела на него - и он не понял. Впрочем, он даже и не задумался над тем, что это может что-то значить и что неплохо бы понять - что? Правду сказать, он даже не заметил этого взгляда. У него было половинка булочки, солнышко пригревало уже почти по-летнему, рядом сидела Светка и зачем еще о чем-то думать?

По коридору звонко застучали чьи-то каблучки. На полу взметнулась колокольчиком тень школьного платьица. Дверной проем заполнили васильки.

Мишка вздрогнул и напрягся, рука дернулась и в заготовке упражнения по геометрии возникла евклидова несуразность. Или неевклидова суразность? Кто бы знал...

Мишка этого точно не знал, да и не это составляло сейчас предмет его беспокойства. Воткнув левый глаз в учебник, он пытался правым удержать в поле зрения васильковые глаза.

- Окосею... - подумал Мишка.

- Опять он тут... - подумали васильковые глаза.

Чем десяток лестничных маршей отличается от восхождения на Эверест? Тем, что на Эверест люди карабкаются по своей воле. Мишка в сотый, а скорее и в пятисотый раз пытался ответить себе на вопрос, зачем он идет по этой лестнице? Он знал, что этот порядок вещей не будет нарушен никогда и этот поход через девяносто шесть ступенек закончится всегда одним и тем же. Пониманием того, что - нет. Ни "завтра", ни "потом", ни "может быть". Он ненавидел эту неведомую силу, которая заставляла его это делать. Он ненавидел эту отстраненность в глазах по ту сторону дверного проема. Он ненавидел себя за... за слабость сказать самому себе "хватит". Но разве можно сказать "нет" надежде? Он не мог. Он изводил себя, мучил ее... но что он мог еще? Он мог быть лишь тем, кем он был.

Он шел. И это был не Эверест - это была его личная, персональная Голгофа. Он же был ее персональным Сизифом. Персональный булыжник с грохотом покатился вниз по ступенькам лестницы.

Дети вырастают всегда - это лишь вопрос времени и обстоятельств.

Я - дурак, подумал Мишка, а она - замужем. Обстоятельства - и время. Так Мишка вырос.

Подруги, жены, тещи, дети... вереница полустертых лиц, паутина на останках чувств и привязанностей. Только где-то внутри, как фонарик с вечной батарейкой, светит нечто, заключающее в себе бежевые сандалики, поделенную пополам булочку и васильковые глаза. Это "нечто" светит, как осеннее заполярное солнце - очень издалека и почти не греет, создавая лишь иллюзию тепла в полуденных сумерках.

Иногда Мишка залезал на чердак, разгребал нужное и ненужное, и брал в руки этот фонарик и закрывал глаза. Ему чудилось, что открыв их, он снова окажется на весенней лавочке с веснушечной булочкой в руках и Светкой рядом. И можно будет начать жизнь заново.

Он не спрашивал себя - для чего? Чтобы снова катить свой булыжник вверх, через девяносто шесть ступенек, раз за разом оказываясь внизу, вслед за булыжником? Или, в надежде, что это была какая-то нелепая случайность? Ведь не может же монетка все время падать на одну и ту же сторону...

А может, ему хотелось, встав со скамеечки, сказать Светке, что ему пора идти и уйти. И действительно больше не возвращаться?

Он не знал. Он не хотел этого знать. Он просто хотел быть там. Снова и снова.

Нудный октябрьский дождик рисует сетку на асфальте тротуара. Мишка сидит на скамейке. Пытается вспомнить вкус булочки с весенним именем "Веснушка" и вкус того изюма. Даже в очках, он не может разглядеть Светкиного лица, хотя он твердо уверен, что она сидит рядом, по-прежнему болтая ногами в бежевых сандаликах. Он хочет взять ее за руку, но находит лишь сырое дерево скамейки. По дряблой щеке скатывается мутная слеза... а может, это просто дождь. Или старческое слабоумие? В голове бесконечным неуместным рефреном крутится лишь одно: "Все ушли. Остался только Мишка."

Потом ушел и Мишка. Туда, где в бесконечной пустоте, населенной духами предков, ему будет до скончания веков светить крошечное солнце, нечаянно зажжёное васильковыми глазами в бежевых сандаликах и булочкой с весенним названием "Веснушка".

Спасибо за чтение

Вернуться к книге