Обложка Ночной Комбат

Ночной Комбат

Геннадий Тарасов

0% прочитано
Стандартный
Геннадий Тарасов

Ночной Комбат

Глава 1. ВИД С БАЛКОНА

Отличный вид открывался отсюда, с балкона, с Горы на долину. Нет, право же, прекрасный вид. Гарнизон – так себе, как говориться: плюнуть не на что, а вот если посмотреть чуть шире, так и вовсе глаз оторвать невозможно. Кажется, так и смотрел, так и смотрел бы… А нельзя, служить надо.

Любил полковник Борис Феодорович, командир батальона особого назначения, выйти на балкон своей новой квартиры и, покуривая неизменную «Приму», полюбоваться пейзажем. И даже если квартира оказывалась не его собственной, а, скажем, начальника штаба, как сегодня, то все равно любил, потому, что, слава Богу, обладал привычкой чувствовать себя как дома везде. И в особенности если обстановка к тому располагала. В особенности летом. В особенности в такой день. Тем более, когда сараюшки серые и кучки перед ними не видны как раньше, когда ничто не засоряет взгляд, не мешает глазу, не затрудняет поглощение красоты мира.

Легко вырывается взгляд на простор долины, по которой не без некоторого кокетства извивает свое тело речка Тетерка. Была бы чуть больше, звалась бы Тетеревом, а так – Тетерка. Но – хороша! И так блестит под солнцем, словно не вода, а магма. А может быть магма и есть, к берегу ведь не пробраться – поди, проверь, что там горит! Только и болота не определить сверху под зарослями камыша и осоки, запаха прели и гнили так же не доносит ветер – ну, ничто не может испортить настроение. Лишь простор, лишь буйная зелень, его наполняющая от краю до краю, дорога, как бы небрежно брошенная наискосок, да пылящий по ней желто-рыжий кубик автобуса. А еще дальше – строения, живописно разбросанные по краю долины с небрежностью не ведающего, что творит, ребенка. Это город Тетерев, тихий, местами уютный и местами слегка замшелый. И всего-то верстах в пятистах к западу от цветущего С-К. Не тот Тетерев, что возле Бердичева, а совсем, совсем другой. Ну, да их много таких по всей Стране, будто сами собой произрастают.

Городские строения, сады и дымы – не предел для взора пытливого. Там, где сходит на нет городское образование, где его естество утрачивает материальное наполнение и сливается с холмистым окоемом Земли, чернеет разрезом на тугом ее теле железная дорога. Время от времени, преимущественно по расписанию, обрывком нитки с бисером по ней протягивается поезд. И, глядя на него, нет – нет, да и защемит душа ненадолго, поддастся желанию, глаза закатятся сами собой и увидят что – то совсем уж запретное, тайное… Только, вишь ты, коротко воспоминание, а прелесть свою несет. Ненадолго, потому что еще дальше – синь небес, сияние низких облаков и живой свет великого Солнца.

Солнце всегда далеко отсюда. Дальше, чем от других мест.

Благоденствие, покой, и умиротворение снизошли на Землю в этот великий в своей необузданной прелести предвечерний час. Борис Феодорович не позволил себе бросить окурок с высоты второго этажа. Воспитание. И, сверх него – специально для командира – под пепельницу была приспособлена баночка из-под лосося. Этажом выше, на собственном его балконе, стояла такая же: всего, что касалось порядка и личной культуры, этого он придерживался неукоснительно.

Борис Феодорович прикурил новую сигарету от окурка, затянулся и зажмурился от удовольствия. А и, в самом деле, ведь хорошо! Вся жизнь была бы такой приятной! Вчера на военном совете Командующий назвал батальон в числе лидеров, отвел ему первое место и объявил отличным. Словно преподнес подарок специально ко дню части. Черт возьми, как на него, на командира БОНа смотрели! Минута славы, торжества, триумфа. Его минута! И пусть, пусть смотрят. Никто теперь не скажет, что он стар, и пролез в полковники в таком возрасте благодаря лишь знакомствам и связям. Естественно, они – дело не последнее, но он и сам кое на что способен, в чем вчера все воочию и убедились. Шеф так и сказал: «Конь ты немолодой, а вспахал крепко». Так и сказал. И – да, вспахал он крепко. Конечно, основные итоги подведутся в конце года, но большой, очень большой задел сделан уже теперь. А к зиме можно еще поднапрячься и подняться выше. Выше высокого.

Помниться, когда принимали обязательства добиться, завоевать, стать отличной частью – маловато наблюдалось энтузиазма на лицах. Про солдат и говорить не стоит, никто и не говорит. Такой народ, лишь бы потише, лишь бы поспокойней им. Оттарабанил два года – и домой героем, с дембельским альбомом подмышкой. За что прикажут, за то и проголосуют, и большего не жди, только бы не подгадили. Но офицеры! Почему у них такое наплевательское отношение ко всему? Откуда у них, по сути, солдатская психология: все, что угодно, но только бы ни? А этот несносный Брэм 1, в смысле – Первый? Так скривился, словно ему не его собственные обязательства зачитали, а мерзость какую под нос подсунули. Мальчишка! Ничего, теперь он у меня попляшет! Додумался - из армии уйти! Служи, голубчик! Все служат, и ты со всеми. Мы же в одном колодце, нам карабкаться только вверх. Надо уметь ждать, и тогда неизбежно воздастся за долготерпение. По заслугам воздастся. А нет терпения – поплатишься за это.

Легкой высохшей ладонью командир отогнал неприметную тень, опустившуюся на чело его - э, ладно, пусть! Не время сегодня печалиться и раздражаться по пустякам. В конце концов, есть ведь и другие, понимающие, что к чему, и на которых вполне можно положиться. Тот же Устоев, например. Или Безъяличный. Первый до мозга костей человек армейский, крути им, как хочешь – не скрутишь, армия на таких лишь держится. Второй, даром, что молод, хват и прохвост. Тем более, и тесть у него… Как он там его зовет? Тестюга! Именно, что тестюга… Надо с ним порадушней быть. Отец я своим солдатам, или нет?

Он вспомнил, как по-праздничному начинался и проходил этот день. Утром позвонил Шеф. Голос радостный такой, настроение приподнятое. Поздравил, нацелил - все чин-чинарем. Потом - торжественное построение, довели праздничный приказ, объявил благодарности, раздал отпуска, наградил ценными подарками… После – подведение итогов для офицерского состава. Тоже поздравил, нацелил, пожурил кого надо. И все весело, с шутками, что – что, а это он умеет… И опять этот Брэм I, с места бурчал что-то. Вот, и не смотрю на него специально, и стараюсь не слушать, а все равно… Физиономия кислая, хоть сапогом в нее запусти. Или он думает, что мне ничего не известно? Ошибается, наивный мальчик. Одно слово: полу офицер. Хорошо, пусть два слова, суть не меняется. Все я знаю. Что с солдатами не вполне ладно. Но надо же все-таки соображать, когда и о чем говорить. Да ничего и не случится, пока Малейкин старшиной. Он в казарме – значит, мы держим руку на пульсе. Честное благородное, сколько служу, а такого прекрасного солдата, сержанта и старшину, наконец, встречаю впервые. Вот уж, действительно, Ночной Комбат. Да как за каменной стеной! А Брэм этот, Флеровский, черт бы его побрал совсем, как назло на него окрысился. Ну, чем уж Малейкин-то может не угодить? Эх!

Комбат в сердцах швырнул окурок с балкона, тут же взгляд его зацепился за хвост горбуши на баночке, он спохватился, но было поздно: окурок находился в полете, и вернуть его было нельзя никак. «Черт бы его побрал совсем!» - подумал полковник на Брэма еще раз, не заботясь, видел кто-нибудь его проступок, или нет. «Все равно умудрится настроение испортить, прямо ядовитый туман какой-то, а не человек. Ладно, с солдатами мы разберемся… Не сегодня, праздник все-таки, праздник. Да вот завтра с утра и займусь. А сегодня – праздник, и черт с ними со всеми, кля».

Комбат закинул взгляд на горизонт.

Солнце, словно на ладье под белым парусом, медленно скользило на спинах легких облаков в сторону Заката.

Есть такой порт в Океане Неба.

На балкон, откинув занавеску, выбрался товарищ Манпель, замполит.

- Борис Феодорович! – сказал он, распахивая руки. – Мы вас ждем!

Полковник цыкнул зубом и оттолкнулся от перил.

Вдвоем они подались в комнаты, покинули природу. Впрочем, дверь не закрыли, оставили лазейку для ветерка. Для освежения атмосферы и, так сказать, для большей ее приятности.

Из-за горизонта, из-за голубой ущербленности гор докатились раскаты невнятного грома. Временами, в особенности по вечерам, когда воздух чист и прозрачен для каждого случайного звука, из той дальней стороны ветер приносил не одну только свежесть. Но то ли из-за отдаленности событий, то ли оттого, что воздух не был так уж особенно чист и прозрачен, как казалось, только сюда, в долину, раскаты те прибывали сильно ослабленными, несерьезными по внешнему выражению. Так себе, раскатики, словно кто-то в соседнем дворе ворочал булыжники, жирно шлепая один о другой. И, пообвыкшись, мало кто на громы далекие внимание обращал. Гремит себе и гремит – ну и ладно. Даже названия такого, Литораль, мало кто слышал, тем более, никто толком не представлял себе, что там происходит. Вот когда ветер донесет сюда шум очередного карнавала в С–К, когда по ночному небу побегут цветные блики, и сказочные тихие зарницы дрожью ресниц своих поведают еще об одном фейерверке, случившемся не здесь, а – там, вот тогда другое дело. Вот тогда навернется слеза на глаза одинокого воина, отбывающего свой конституционный долг в каких-нибудь пяти часах быстрой езды от всеобщего веселья, от праздника, от – жизни.

Впрочем, каждый ведь переживает все по-своему.

Глава 2. ГОРКА.

Конец апреля.

Пятница.

Четыре часа пополудни.

Дрожа от натуги всем своим жестяным телом, как и положено старику, полупустой автобус, старательно объезжая промоины и выбоины в бетоне дороги, возникшей явно естественным образом из первородной материи в момент сотворения мира, медленно взбирался вверх, на гору. Гору, в принципе, можно было написать и с заглавной буквы, поскольку слово давно уже превратилось в географическое название и гарнизона, и собственно горки, на которой он располагался.

Красная Горка.

Горка, Гора - вершина здешнего мира, верх всего.

Слева и справа от дороги, такие же бесхозные, как она, возвышались рыжие, в рост ребенка, словно стальной бурьян. Между сорняков опытный глаз мог разглядеть тоже рыжие, но с едва заметной прозеленью сосенки, посаженные по плану подготовки к встрече прошлогодней комиссии. И, как признак цивилизации, выполняющие роль ограничительных столбиков по бокам кислородные баллоны с отбитыми вентилями, воткнутые на две трети в грунт, верхушки которых помечены поочередно красным и белым.

Обшарпанный и затертый, словно пятак 61-го года, грязно желтый автобус карабкался на эту гору целую вечность.

Брэм, привалившись плечом к окну, смотрел в никуда, то есть глаза его были раскрыты, но видел он совсем не то, что проплывало перед ними. В данный момент его заботило лишь одно, чтобы оглушающая душу тоска не вырвалась своим воем наружу.

Его преследовало видение. Он не понимал, чем оно вызвано, откуда взялось и что обозначает.

Вот уже много дней и много ночей виделась, мнилась ему дорога, взбиравшаяся на призрачную, укрытую туманами гору. Иногда она была такая вот, избитая, изуродованная промоинами и провалами бетонка. Но чаще - узкая, извилистая и каменистая тропа, а то и вовсе лестница, вырубленная в склоне. Однако, какой бы не представлялась дорога, пройти по ней до конца ему не удавалось ни разу. Вот, кажется, еще немного, еще один поворот, последний пролет лестницы, и он узнает, что же скрывается там, наверху. Но за поворотом всегда обнаруживался следующий поворот, за пролетом новый пролет, за ступенькой следовала ступенька, они все выстраивались в марши, и сколько их там еще оставалось, понять было невозможно. Он выбивался из сил, он отчаивался, терял сознание и падал на выскальзывавшую из-под ног бесконечность. Он просыпался в холодном поту и глоток за глотком выпивал отравленный коктейль мыслей. Казалось, что вернуться к жизни уже не хватит сил, но, странная, она все продолжалась, вместе с ней длилось и его испытание. Не имело значения, до какой высоты ему удавалось подняться накануне, новый подъем всегда приходилось начинать с нулевой отметки. Это раздражало, выбивало из колеи. Он казался себе своей тенью, Сизифом, пытающимся закатить наверх валун своей боли.

Вот и теперь, тот же образ.

Он пытался обмануть себя, направить мысли куда-то в другую сторону, уговаривал себя успокоиться. Но вместо спокойствия впадал в странное оцепенение, которое, как ни странно, тоже устраивало его, поскольку позволяло верить, что самообман удался.

Автобус, переваливаясь на колдобинах, как странный рыжий гусь, съехал с бетонки, заскрипел всем своим изношенным телом и, пустив под себя воздух, замер у кособокой увечной будки.

Откинулись двери.

Конечная остановка.

Брэм, убив в себе единственное желание - не двигаться, оторвал лоб от мутного стекла, поднялся и вышел из машины. Фу, черт, духота какая, подумалось ему. Почему-то не хватало воздуха, он несколько раз глубоко вздохнул, ощутив упругое болезненное сопротивление легких. Немного закружилась голова, но легче не стало. Тогда он расстегнул верхнюю пуговицу форменной рубашки - под галстуком. Показалось, что отпустило, даже в глазах посветлело, но головная боль, мучительная, как возмездие, все равно не отступилась. Похоже, что вместо крови в висках пульсирует сам огонь, каждое движение головы причиняло страдание. Он и старался ей не двигать, поворачивался, как волк, всем телом.

Странная, однако, духота, а ведь апрель для здешних мест - прозрачная вполне пора.

Он постоял на остановке, то ли не в силах идти вперед, то ли не решаясь этого сделать. А, может быть, все еще хитрил перед собой, тянул время, выжидая, чтобы попутчики его разошлись. Вот и автобус, чихнул, загудел натужно стартером, завелся и, урча дизелем, покатил вниз с горы. Брэм не оглянулся ему вслед, и так представляя себе все ясно, в деталях. Как он осторожно объезжает провалы в бетоне, как притормаживает внизу на перекрестке перед тем, как повернуть направо, как, пропадает, теряется за кустами и бурьяном, исчезает в своем движении к городу. Чтобы через час вернуться обратно, доставив сюда такого же, как и Брэм, счастливца.

Налево от перекрестка внизу, медленно поднимаясь по пологому распадку, дорога уходила к военному аэродрому и, мимо него, к дальним редким селам. На Горке жили те, кто работал и служил на аэродроме, а также военнослужащие других частей обслуживания, такие, как Брэм. Но авиаторы в гарнизоне были главными, это бесспорно. К месту службы офицеров БОНа отвозили на автобусе, от штаба, по этой же дороге, но прямо через перекресток внизу, и вверх, и дальше в тайгу. В общем, понятно, что других дорог здесь не было, а была тайга и сопки кругом. Прямо - к БОНу, налево - на аэродром, направо - в город.

В городе железнодорожный вокзал.

Три часа назад автобус отвез на вокзал Люси.

Вернулся он сюда один. Один...

Все, что он любил и чем дорожил, осталось за спиной и в железнодорожном вагоне уносилось все дальше и дальше. Сам он оказался посередине, здесь, на конечной остановке маршрута автобуса №2, а фактически между прошлым и будущим, и что ждало его впереди неизвестно. Но если пути назад не было, он отрезал его сам, то не идти вперед он не мог. Ему же хотелось как раз отступить назад и вернуть утраченное! Но нет! Ни за что! Он так и пробормотал себе под нос: ни за что. Заклинание одиночества. Кто-то оглянулся на него. Плевать, плевать... И, не поднимая глаз, не видя, не замечая, не обращая внимания он двинулся в сторону КПП.

Дорога, запорошенная вся угольной пылью, что разносилась ветром по округе от местной кочегарки с ее угольными терриконами, от остановки поднималась еще немного, до высшей точки Горы, где упиралась в КПП гарнизона. Справа от ворот, вздыбив дюралевое туловище, жарился на солнце огромный самолет, в прошлом ракетоносец, бортовой номер 99. Деваться ему было некуда, он был памятник. А стал он им благодаря одному инженеру полка, который, проверяя системы на стоянке, по ошибке убрал шасси и уронил самолет на бетонку. Инженер отделался тогда тремя месячными окладами, а самолет сделали памятником. Хотя не его очередь была заступать на эту вахту, в полку и кроме него было много машин, которым по ветхости запретили летать. Но судьба, как всегда, сыграла в свою игру, и повезло номеру 99.

Слева от самолета был собственно КПП - мелкая пристройка к воротам в две комнатки за стеклом и проходным коридором. Сооружение из белого ацетатного кирпича. Железные ворота с красными звездами навешены на петли, вделанные в тумбы из того же белого материала. Ворота гостеприимно распахнуты настежь, как обычно. Но тут зоркий глаз Брэма сразу отметил новизну: правая створка, изрядно перекосившись, упиралась в землю. При ближайшем рассмотрении оказалось, что тумба сломана на три четверти от основания, и не валится только потому, что створка выполняет не свойственную ей роль контрфорса. Все ясно, пока он мотался на вокзал, некий военный водитель не вписался в поворот. Ему подумалось, что в таком положении тумба может простоять долго, покуда металл не устанет ее поддерживать. Или, как вариант, пока другой водила не уронит ее совсем, довершив дело, начатое своим собратом. Оба варианта развития событий возможны, но вероятность их не высока и примерно одинакова, так что глаза вполне успеют привыкнуть к нынешней новизне и скоро перестанут ее замечать.

В проеме гостеприимно распахнутых ворот, у неповрежденной тумбы стоял стул. На нем, уронив на грудь русую голову, дремал солдат, контролер КПП. От одной тумбы до другой, опровергая тезис о гостеприимстве, провисая до дороги, протягивалась железная цепь. Когда с той или другой стороны к воротам подъезжала машина, солдат поднимал голову, протягивал руку в сторону и опускал цепь на землю, в которой от долгого воздействия цепью проточилась длинная щель. Машина проезжала, и препона возвращалось обратно в полу взвешенное свое состояние. Бывало, контролер задумывался глубже обычного, и тогда какой-нибудь торопливый водитель сигналил ему, призывая пошевеливаться. В этом случае солдат поднимался со своего поста, поправлял повязку на рукаве и принимался дотошно проверять путевые документы у не в меру шумного и не выдержанного шофера. Потом заходил в здание КПП, долго совещался там с дежурным, листал журнал, куда-то звонил, и лишь потом, напившись воды из оцинкованного ведра, он возвращался к воротам и, утираясь ладонью, пропускал машину. Однако подобные эксцессы случались не часто, потому что с порядком проезда через КПП все были хорошо знакомы. Правила эти, естественно, не распространялись на командование частей гарнизона и их транспорт. На пешеходов же солдат и вовсе не реагировал, и те спокойно перешагивали через цепь в нужную им сторону. Хотя могли бы и не утруждаться задирать ноги, так как рядом были распахнуты двери сквозного коридорчика, и никто не препятствовал воспользоваться им. Словом, режим пропуска являлся лояльным и вполне человеколюбивым, хоть и был облачен в военную форму.

Сейчас над воротами завис дрон. Сквозь окошко в КПП было заметно мерцание монитора, над которым склонился дежурный сержант. Он что-то там сделал и дрон, зашумев пропеллерами, устремился ввысь. После начала событий в Литоралье подобные технические новинки хлынули в войска. Нездешние, чужие технологии, и, похоже, процесс этот только набирает ход. На жизнь людей это пока еще никак не повлияло, но вот что касается боеготовности, это да, прогресс заметен. Хотя, с другой стороны, вот этот дрон, хорошая штука, но зачем она здесь? Бойцы и без него прекрасно справлялись, а эту штуку они по вечерам к жилым домам гоняют, в окна там заглядывают, выискивают себе веселые картинки… Еще и записывают, наверное. Баловство.

Сразу за воротами, справа, в сером двухэтажном здании располагался штаб БОНа, Батальона Особого Назначения, в котором Брэм имел честь служить. Он прекрасно помнил, как три года назад, ранним июльским утром, с чемоданами в руках он сошел с первого автобуса у этой покосившейся остановки. Хмурый замерзший солдат указал ему направление и приспустил перед ним цепь. Никаких дронов не было еще и в помине. Через пять минут он оказался перед закрытыми дверями штаба. С этого все и началось.

В той, самой первой поездке на Горку в автобусе ему достался счастливый билет, тринадцать-тринадцать. Билет до сих пор хранится у него где-то в бумажнике. Похоже, что предсказанное счастье начинает сбываться...

По дороге домой Брэму встретился Сан Саныч. Возник ниоткуда, как обычно, просто оказался на пути. Только не было, и вот он уже есть.

Брэм хорошо помнил, как сразу после прибытия в БОН его вызвал на протокольную беседу Сан Саныч, майор, особист. Таков порядок, все новички батальона проходят через эту процедуру очищения и допуска. После нескольких ничего не значащих вопросов, типа "Как ты оцениваешь свой характер?", или "Любишь ли ты читать труды классиков?" последовало сакраментальное: "А не хотел ли бы ты поработать на нас?", надолго смутившее его, Брэма, чистую душу. Надо же, подумал он тогда едва ли не с гордостью, отметили! Есть, видно, во мне что-то такое... Как же, бойцы невидимого фронта в людях разбираются! Но была в нем тогда еще спасительная стеснительность, заставившая промямлить в ответ: "Не знаю... Надо подумать". И он действительно думал какое-то время, пока не придумал, что ни черта это не его дело, слушать неслышное, видеть невидимое, запоминать и докладывать куда надо. Он все ждал, что Сан Саныч повторит свой вопрос, но тот словно забыл о нем, лишь при случайных вполне встречах интересовался, вкрадчиво улыбаясь тонкими губами: "Ну, как дела?" При этом долго жал руку, не отпуская, и, не мигая, смотрел прямо в глаза, все пытаясь залезть через них в душу. Должно быть, и ответ на свой вопрос майор разглядел в его душе таким образом. Лишь много позже Брэм узнал, что он ошибался и думал совсем не о том, что приглашал его чекист, как и всех до и после него, совсем на другую работу. Внештатную, так сказать. Он радовался, что миновала его чаша сия, но ожидание новых вопросов радость его омрачало. Вот и теперь, вроде чист перед товарищами, а в душе - сомнение. Гад все-таки Сан Саныч этот, ехидна...

При приближении Брэма особист поднял голову, и сразу словно выступил из кустов на дорогу, на свет божий. Худощавое лицо его, как всегда тщательно выбритое, традиционно было невозмутимо и непроницаемо. Их встречи со временем приобрели характер ритуала. Вот, тень, извив улыбки на тонких кубах, сухая крепкая ладонь и долгое, как ожидание спасения, рукопожатие. Зеленые, словно вода в аквариуме, глаза, и точно рыбки в них, неуловимое сканирующее движение зрачков. Взгляд прямо в душу, симплексная связь, поток безмолвных вопросов, поток ответов, скребком по стенкам ее - очищение.

- Ну, как дела? - традиционный вопрос. Голос, который Брэм никогда не мог запомнить. А может, вопрос внушался телепатически?

- Спасибо, хорошо... - в ответ.

- Я тут слышал…

- Все врут!

- Ну, ну… Тебе решать…

Прощальная улыбка, словно волна, разрезанная форштевнем подбородка. Вот это - ощущение. Брэм кивнул вослед ей, сам улыбнулся и прошел сквозь опустевшее пространство, совсем смущенный. Через десяток шагов, почувствовав спиной неудобство, он оглянулся и тут же наткнулся на стеклянный в упор взгляд оперативника. Ух ты, что-то новенькое...

Сан Саныч покачал головой и потушил взгляд. После чего неторопливо наклонил лицо и исчез, растворился в пространстве.

«Тьфу ты, пропасть, - подумал Брэм и плюнул через плечо, левое. – Скоро и тебя, майор, на дрона поменяют». Подумал, и почувствовал, что жалко ему майора, не хочется, чтобы меняли человека на какое угодно техническое устройство. Если всех заменить машинами, куда людям деваться? Что делать им тогда? Как оправдать свое присутствие на белом свете?

Вот и дом.

Из подъезда тянуло тяжелым духом, словно душным старческим дыханием. И то ведь, не меньше, чем полдома жителей старики все, которым некуда отсюда уезжать. Второй этаж, направо. Щелкнул замок, дверь открылась, и он вступил в новую жизнь.

Новая, действительно новая жизнь начиналась сразу же за порогом. Она ждала его, он знал – ему не отвертеться. Весь долгий путь от вокзала к дому был лишь прелюдией к ней, наступала пора осознания, за ней – время освоения. Если это вообще возможно.

Закрыв дверь, Брэм прижался к ней спиной, ощутив сразу, что квартира замерла в настороженном ожидании. Дух жилища, который явно не был вымыслом, не знал, чего ему теперь ждать. Как и он сам. Он тоже не знал, что будет дальше. По комнатам все еще плавал густой запах свежих щей, которых перед отъездом Люси наварила ему целое ведро, чтобы на первых порах, пока освоится, было что поесть. Но уже разливалась, выпячивалась, выступала на первый план пустота. Ведь не раздалось ему навстречу радостно-звонкое: папка пришел! Вот и первое несовпадение с недавней привычной реальностью, первая булавка, вонзившаяся в грудь, в область сердца. Он с мучительной обреченностью подумал, что подобных булавок будет еще много, не счесть. Колоть будет до тех пор, пока грудь не потеряет чувствительность. А это вряд ли, поэтому... Что - поэтому, ему представлялось смутно, однако он предполагал, что через день-два жилой дух квартиры сменится подзабытым холостяцким, и вот тогда... Нет, к черту! Он совсем не сентиментален! Нельзя проявлять слабость. Ни единой уступки. Жутко-пристальный взгляд, и каменный волевой подбородок, он - Брэм. Брэм первый.

Ему захотелось принять душ. Сразу же, немедленно. Он подумал, что если смыть с себя всю грязь и усталость, а вместе с ними воспоминания и прочие чувства, немедленно станет лучше. Непременно должно полегчать, подумалось ему, непременно.

Однако нет, не полегчало.

В ванной сразу бросилось в глаза, что стаканчик на раковине, в котором еще утром стояла зубная щетка Люси, пуст. Исчезло и много, много чего еще. И тут же стало ясно, что смыть воспоминания и прежние чувства так просто, водой, не удастся. Предполагаемая прелесть и польза горячего душа опустилась до уровня обычной помывки, он постарался быстрей ее закончить, наскоро ополоснув тело. Растерся до горения кожи махровым полотенцем, накинул халат и вышел прочь.

Прохладный воздух успокаивающе прижался ладонями к его горящим щекам, Брэм почувствовал, как закружилась голова. Несмотря ни на что, ему сделалось легче, даже головная боль утихла. Душ есть душ, что и говорить. Служит телу, а значит, и душе помогает ощутить свое достоинство и совершенство. Именно, совершенство души - в том числе. Как самодостаточной и неотъемлемой частицы космоса.

Он прошел на кухню, поставил чайник на электроплитку, отвернулся к окну и неторопливо закурил. Дважды глубоко затянулся, выпустил дым в открытую форточку, затем достал со шкафа давно отправленную на него в ссылку пепельницу. Теперь можно. Можно покурить и спокойно обо всем подумать.

Дом стоял почти на самом краю Горы, той ее части, что была обращена к Городу. Чуть ли не от самых его стен сбегала вниз, в широкую заболоченную долину народная тропа. Такой простор из окна открывался, такой вид на долину, что дух захватывало. Равнину косой линией рассекала речка Тетерка, рассыхающаяся летом на цепь мелких прудов и болотец. Ее в свою очередь почти под прямым углом пересекала та самая дорога в город. Эти видимые издалека две пересекающиеся линии схватывали и стягивали долину, словно портупея грудь воина.

Где-то вдали шоссе бетонным своим пальцем упиралось в едва различимые отсюда окраины Тетерева, города, обладателя универмага, орса, райкома, гостиницы, вокзала, полутора сотен домовладений и сети деревянных, из толстых лиственничных досок, тротуаров. Вокзалом город едва прикасался к магистрали Восток-Запад, фактически к самой ее середине, из окон дома часто были видны поезда, торопящиеся изо всех сил туда, где жизнь и цивилизация. В этот раз Брэм разглядел на блестящей под солнцем ленте шоссе желтый кубик автобуса, того самого, на котором он возвратился из города. Он стал следить за этим, медленно ползущим по плоскости пятнышком, словно надеясь, с его помощью найти зацепку, подхватить обрывок нити и, наконец, размотать запутанный моток своих мыслей. Не получилось и это. Автобус неожиданно пропал из виду, исчез, растворившись в дымке, и Брэм остался со своими проблемами один на один.

Он курил медленными глубокими затяжками, закрывая глаза и расчесывая лоб пальцами, а в ушах звенели последние слова дочки: "Ага, папка-шляпка, мы поедем к бабушке, а тебя с собой не возьмем! Правда, мамочка?" Правда, соглашалась мамочка, отводя в сторону, пряча глаза. В отличие от дочки, она-то все прекрасно понимала. Брэм почувствовал злость. Если все понимаешь, зачем, почему тогда так поступаешь?

Странно, но вместе со злостью он почувствовал и голод. Хотя, что странного, он ничего не ел со вчерашнего дня. И все же злости было больше, она преобладала, переполняла его. Он понял, что все это время, и на вокзале, и в автобусе, и потом в Городке, его распирала и тихо жгла изнутри злость. Он сразу и безоговорочно принял ее право быть в себе и оправдал. Еще бы! Разве он виноват хоть малой долей вины в создавшейся ситуации? Нисколько! Если судить - по большому счету, - вина его лишь в том, что он приехал в эту дыру сам и привез их с собой. Но тут уж... Судьба военного, офицера. Тем более что еще две недели назад невозможно было и предположить, что так все обернется. Наоборот, казалось, что жизнь начала налаживаться. Хандрила Люси, пока не было работы, это ясно. Но вот повезло, освободилось место библиотекаря в солдатской библиотеке. И ведь брали-то ее туда с радостью, как-никак, высшее специальное, осталось только пройти собеседование с Нач ПО. Но после него - бац! - как отрезало. Все, уезжаю, никаких разговоров... Ни работы больше не нужно, ничего. И никого. Выбирай, говорит, или я, или армия. Я в этом дерьме, говорит, больше оставаться не собираюсь. Да вы все здесь!.. А потом и вовсе разговаривать перестала. Вот и вся любовь.

Любовь...

А ведь клялась - люблю! И тут раз - все коту под хвост. Нет, с какой стороны ни смотреть, это предательство. А к предательству отношение у него однозначное. Уехала, бросила, значит, не любила. Значит, предала. Значит...

Но окончательного вывода не получалось. Сам-то он не бросал, сам он любил... Любил и верил в ее любовь. Все было, было, было! Любила она, любила, он точно знал. Чувствовал ее ответное дыхание. Поэтому, не могла так вот просто... Тогда вопрос: почему? Он все анализировал, перебирал по камешкам-минуткам их последние дни, но не находил в них ничего такого, что могло привести к разрыву. Во всех своих логических построениях он неизменно упирался в визит Люси к Нач ПО, и его с ней собеседование. Но не это же? Абсурд какой-то! Хотелось бы все же узнать, что там произошло.

Ощущение свежести, подаренное принятым душем, оказалось недолговечным и быстро улетучилось. Левый висок вдруг снова пронзила острая боль, и следом догоревшая сигарета обожгла палец. Он раздавил окурок в пепельнице и не задумываясь, машинально вытащил из пачки новую сигарету.

Все было скверно, картина не складывалась, концы не сходились, выводы не извлекались. А, может, она узнала про Особый Легион, подумал он вдруг. Но я и сам толком ничего не знаю. Так, намеки, полунамеки... Ничего конкретного.

Но, Особый Легион, это да! Мечта каждого настоящего офицера. На Литорали решается судьба Страны. За день до всего этого ему намекнули: возможно. Если все сложится, как надо. Но Люси он ничего не говорил об этом, зачем же раньше времени. Может, прослышала стороной что, в магазине или парикмахерской? Да нет! Такие дела обычно хранятся и делаются в тайне. Хотя, в чем сейчас можно быть уверенным? Ни в чем. Но даже если и узнала, ведь это не повод. Не повод? Да, кричала бы, да, ругалась бы, обвиняла - но не бросила бы, не оставила бы одного. Потому что Легион - это вершина, пик его жизни, как можно не пускать его туда? Это почет и слава, для всей семьи, между прочим. Из Особого Легиона мало кто возвращается обратно, это правда, тем более, бросить его в преддверии этого? Нет, нет, на такое она не способна. Нет...

И что?

А вот что.

Уехала - мне же легче. Узнает обо всем потом, по факту. Значит, не будет слез, не будут хоронить заживо. Спокойно соберусь, и спокойно уеду. Хотя, как спокойно… Из БОНа в Особый Легион напрямую никто его не отпустит, только через увольнение… Но и не уволят ведь, так просто… Придется помучиться. Нет, хорошо, что они уехали…

Он расправил плечи, выгнул грудь до хруста в позвоночнике, глубоко вдохнул и выдохнул. Ну, пусть так. Хоть понятно, чего ждать дальше.

Расслабиться, однако, не получилось. Вдруг вынырнула на поверхность сознания, засевшая в мозгу еще утром заноза. Да и не заноза, так, непонятность некоторая. Расплывчатость. А для него, привыкшего к ясности позиции во всем, любая непонятка - сильнейший раздражитель. Таким раздражителем для него стал вчера еще совершенно незнакомый ему солдат, салажонок, один из новобранцев БОНа. Самое интересное, что имя у него, как оказалось, тоже Брэм, и, чтобы не путать с ним самим, солдата прозвали вторым. Или Брэм 2. Сам он теперь, стало быть, Брэм 1.

Ерунда какая-то, детский сад, слушайте! Но, не суть. Соль же дела в следующем.

Наряды в армии, как известно, таинство. Святая святых. Тяготы и лишения, но, в то же время, и почетная обязанность, отказаться от которой совершенно немыслимо. Так же немыслимо, как запретить в армии ношение сапог, или отказаться от портупеи. В общем, если ты не мертв, ты обязан тащить наряды. Это твоя ноша, часть твоей службы, которую никто не исполнит вместо тебя, потому что у каждого есть своя, такая же, которую тоже никто другой не исполнит. Брэм, как командир первой роты БОНа, ходил в наряд дежурным по части два раза в месяц. Месяц подходил к концу, а оба его наряда оставались не погашены, и переносить их, меняться с кем-то уже не было возможности. К тому же, проводы жены – завтра, вовсе не повод не идти в наряд - сегодня, и твои мысли и чувства по этому поводу, честно говоря, никого не интересуют. Тем более, что для всех он всего лишь отправлял семью на лето к деду-бабе, рановато, так что с того? Бывает. Многие поступают так же, и нет в том ничего необычного. И, слава Богу, пусть думают так. Даже лучше, что так. Он не стал никого ни в чем разубеждать, начистил сапоги - и вперед.

Ночь в наряде выдалась беспокойной, не считая того, что была полна все тех же дум. К утру он добросовестно выкурил свою пачку сигарет, отчего язык стал шершавым, словно шерстяной носок, и ворочался, и даже помещался во рту с трудом. Голова же, казалось, распухла до такой степени, что фуражка на нее не налазила, и при малейшем движении грозила свалиться наземь. Около шести утра он поднялся на второй этаж казармы. По сумеречному коридору чумные после сна слонялись сержанты, зевая и чеша голые животы. При виде него они все потянулись в кубрики, где еще досыпали последние мгновения сна солдаты. Так, удовлетворенно отметил про себя Брэм. Ему нравилось, когда солдаты и сержанты правильно реагировали на одно только присутствие офицера, когда руки их непроизвольно застегивали воротники и подтягивали ремни. Если такая реакция, значит, с дисциплиной в подразделении все в порядке, верный признак. Если не так - жди какой-нибудь гадости. Правда, у этого Безъяличного всегда можно дождаться, поэтому лучше не расслабляться. Безъяличный - командир второй роты БОНа, где Брэм решил проконтролировать подъем лично. За свою роту он был уверен, что уж в присутствии-то его самого, командира, никто расслабляться не будет, а вот эти...

От объекта, где находилась казарма до гарнизона, до Горки, где жили офицеры и располагался штаб БОНа, было что-то около пятнадцати километров, поэтому ответственные, старшины, командиры и прочие, кто по долгу службы должны были присутствовать на подъеме личного состава, частенько опаздывали. Что понятно, учитывая все обстоятельства. Как и сегодня, похоже. Брэм никого не осуждал, тем более что и сам бывал в такой ситуации. Такая она, служба, приятного в ней мало. Ну, ничего страшного, на то и дежурный по части здесь. Ничего, не впервой, справимся, подумал он.

Рота, подъем!

Вихрь пронесся по казарме. Вспыхнул свет, заскрипели койки, раздались глухие удары босых ног о пол - бойцы спрыгивали со второго яруса.

Строиться!

Одеваясь на ходу, заспешили в строй служивые. Кто бегом, кто шагом, кто вразвалочку - в зависимости от опыта и сноровки. Тех, кто выполнял команды вразвалочку, Брэм всегда отмечал. Ну, ничего, пока все в пределах допустимого. Сержант командует браво, справляется вполне.

Строй замер по команде "Смирно!" Брэм принял рапорт, потом издали послушал четкие распоряжения сержанта. Музыка! Молодец, что сказать. Вот строй сломался, рассыпался. Брэм повернулся, собираясь уходить, но что-то, выбивавшееся из привычного утреннего ритма, заставило его оглянуться.

В дальнем конце коридора образовалась какая-то толчея, слышались непонятные возгласы, хохот. Брэм покачал головой и пошел посмотреть, что там происходит. Подойдя ближе, разобрал слова: "Ну, ты, Брэм, и мудак!" Его словно потом прошибло. Ничего себе, подумал. Это мне, что ли, сказано? Он раздвинул замешкавшихся бойцов и пробрался в центр круга.

Посреди всеобщего внимания съежившись, синий от холода, весь покрытый гусиной кожей, словно бройлер в холодильнике, стоял солдатик в абсолютно мокром, только что не текло с него, прилипшем к телу обмундировании. Боец просто не мог пошевелиться, руки врастопырку, зубы стучат - смех и грех!

- Вы что, солдат, волю тренируете? - поинтересовался Брэм. - Почему форма мокрая?

- П-п-п-постирался ночью, а вы-вы-высохнуть не успело.

- Ну, так одели бы подменку. У вас есть подменка.

- Не-не-нету...

- Почему нет? Кто ваш командир отделения?

Из-за спин солдат протиснулся дюжий краснолицый молодец. Представился:

- Сержант Перепечай!

- Перепечай, неужели нельзя было найти подменное обмундирование для этого героя?

- Та все у нас есть, товарищ капитан!

- Ну, а почему же тогда товарищ страдает?

- Та это же Брэм, он без страдания не может.

- Брэм?

- Та да, мы его зовем Брэм второй, чтобы с вами не путать. Хотя, спутать трудно.

- Хорошо, найдите ему подменку побыстрей, заболеет же. А вы, рядовой, раздевайтесь, что стоите? Околел совсем!

Солдат конвульсивно задергался, но не сразу ему удалось расстегнуть китель, поскольку дутые пуговицы с трудом пролезали сквозь сырые, подсевшие петли. Куртка, бриджи... Смешно и жалко было смотреть на него. Разотритесь как следует полотенцем, посоветовал Брэм. Солдат мимолетом глянул на него, глаза в глаза, и вновь судорожно вцепился в сырую ткань.

- Та расходитесь уже! Что залипли здесь? - подстегнул своих подопечных Перепечай. - Быстро отлить и выходить на зарядку!

Солдаты, словно только и ждали команды, засуетились. Толпа быстро рассосалась, и тут Брэм заметил старшину. Тот стоял чуть в сторонке и молча наблюдал за происходящим. По штату он числился единственным старшиной на весь БОН, поэтому отвечал за все, по факту.

- А, Малейкин! - Брэм махнул рукой, приглашая старшину приблизиться. - Что это у вас такое происходит? Непорядок!

- Есть трудности, товарищ капитан, - согласился старшина. - Издержки воспитания. Но мы работаем.

- Ну, вы полегче-то, полегче работайте. Знаю я ваши методы.

- Мои методы нормальные, товарищ капитан. Единственно правильные, можно сказать. Но в данном случае не работают. Вы просто не знаете, что он, Брэм этот, второй, боксер-перворазрядник. Даром что щуплый, так приложит, что мама не горюй! Уже было. Поэтому и воспитательный процесс затянулся. Но мы все равно найдем подходы...

- А вот не надо! - сказал Брэм. - Оставьте парня в покое, не портите. Не ломайте мне тезку. А я попробую его к себе в роту забрать. Ясно?

- Так точно...

И вот теперь Брэм вспомнил тот, глаза в глаза, взгляд солдата. Вот что, оказывается, являлось той занозой, что впилась в его сознание и мешала думать о своем, кровном. Хотя, если разобраться, это тоже свое, и тоже кровное. Надо срочно переводить парня к себе в роту. Что-то неспокойно было на душе у Брэма, так и мерещилось что-то нехорошее. Предчувствие, что ли, какое...

Тут Брэм, словно по щелчку очнувшись, с недоумением увидел, что пространство перед ним подернулось туманной пеленой. И следом в сознание ворвался посторонний шум и клокотание. Он резко обернулся, почувствовав опасность за спиной. Но опасности не было, а был чайник на плите, про который он совсем забыл. Добиваясь внимания хозяина, чайник выкипел уже наполовину, и пар, извергаясь из него столбом, наполнял кухню. Ух, ты, восхитился Брэм неистовостью процесса, и бросился к чайнику, словно тому требовалась неотложная помощь. Глубже "ух ты!" мысль его развития не получила, и все, что он делал дальше, он делал автоматически, движимый одним желанием - напиться чаю. Взявшись за заварочный чайник, вздохнул, вспомнив, что чай утром заваривала Люси. Что-что, а чай заваривать она умела. Он и сам с этим делом справлялся неплохо, но она... Снова вздохнул. Решил, что негоже думать о жене в прошедшем времени. Все наладится еще, все будет нормально. Хотел было удивиться своим мыслям, но что уж перед собой-то представление устраивать? Мысли верные, эти, он знал. Просто не думал, что так быстро они возьмут над ним верх.

Чай был горячий, он оставил его на столе остывать и вернулся в комнату.

На диване, брошенный дочкой, лежал плюшевый заяц Степашка. Рядом с ним желтый пластиковый кубик. Он взял зайца, помял пальцами его мягкое, податливое тельце и грустно улыбнулся. Хотелось плакать, а он улыбался. Привычка что ли такая, улыбаться, когда плохо? Дочь засыпала только с этим зайцем в обнимку. А когда не спалось, она выщипывала ворс из его ушей. Зачем, что за медитация такая? Вот они, уши совсем уже лысые стали. Что, парень, в отставке мы с тобой, спросил он зайца. Ну-ну, не горюй. Подождем, да? Все наладится. Он усадил зайца обратно - пусть ожидает, пусть.

Окно меньшей комнаты выходило на ту же сторону, что и кухонное, и она, как шкатулка с чудесами, была залита до потолка солнечным светом. Яркий, праздничный этот свет неожиданно вызвал у него обратную реакцию. Брэм почувствовал, как нахлынуло на него неизбежное нечто, накрыло с головой волной одиночества. В глазах потемнело от грусти, злость, что звенела в груди еще недавно, пропала совсем.

На подоконнике, словно на полке комода, стояла всякая мелочь. Он взял в руки фотографию в буковой рамке, которую смастерил сам когда-то. Как же давно это было! Их первый Новый год вместе. Елка на заднем плане, и они такие счастливые... Неужели, это все было? А что теперь? Теперь...

Теперь он знал, что то нечто, накрывшее его одиночеством, было его любовью. Она была с ним, никуда не делась, только, похоже, осиротела. Вот именно, в этот миг он ощутил свое сиротство. "Позор мне, позор, - подумал он, - что не сумел убедить ее остаться. Следовало хотя бы попытаться, а не замыкаться в себе".

Призраком потери по магистрали, по самому краю видимой земли бесшумно скользил поезд. Шум от него долетит, но позже. Как часто хотелось ему укатить отсюда на таком же, но были и долг, и служба, и присяга, а они требовали от него совсем другого. Теперь на таком же поезде удаляется прочь от него его часть. Его большая часть. Как же совместить желаемое с должным, подумал он.

Глава 3. ОЧИ ЯСНЫЕ.

Вечер совсем не торопился в этот день дать долгожданную прохладу и, следом за ней, успокоение. Природа накалилась за долгий срок солнечного неистовства и тихо тлела сама собой, точно единое пепелище, мучая жаром всех, кто еще мог его воспринимать. Было душно. Ветер, истомившись, и сам сник. А может быть, ему просто надоело ворошить пепел и прах Земли.

Двое солдат курили под навесом.

Взвизгнула пружина, следом ударила сильно пущенная дверь, и на крыльцо расположенной неподалеку казармы вышел белобрысый человек в гимнастерке с одним очень широким просветом – вдоль - на погонах. Человек сдвинул фуражку на затылок, зевнул, с хрустом распахнув челюсти, и, уперев руки в бока, осмотрел территорию.

Взгляд его не выражал никаких чувств.

Один из курцов толкнул локтем товарища по увлечению:

- Ночной Комбат…

- Что-то рановато, - отозвался товарищ, приседая.

Они застегнули воротнички и, прижимаясь к земле, исчезли.

Тишина, покой и безлюдье предстали взору старшины. Что должно быть покрашено – покрашено, где должно быть убрано – убрано. Дорожки выметены, бордюры отретушированы, свежий песочек, где требовалось, подсыпан, кусты подстрижены, трава прочесана, стены казармы побелены, на заборы натянута новая проволока. Словом, прав командир: кто, как не старшина Малейкин, способен навести в батальоне твердый уставной порядок? Да никто. Только ведь навести мало, с этим худо-бедно еще могут справиться, один-два... Единовременно. Но порядок надо еще постоянно поддерживать, а вот это - шалишь, это только он может. И он будет поддерживать этот гребанный порядок!

Старшина удовлетворенно хмыкнул, откинулся на перила и закурил. Ему нравилось курить на крыльце: обдувало, и вид был вполне приличным. Дым сигареты скользнул голубой струйкой из его чувственных губ и рассеялся в огрубевшей листве кособокой вишни.

«А что там наш личный состав?» - подумал старшина. И сам отчитался перед собой: «Наряд готовится к заступлению, остальные до ужина смотрят телевизор. Потом сорок минут личного времени, кинофильм и – спать. Хорошо!»

Тут внимание его привлекла одинокая солдатская фигура, вынырнувшая из-за угла казармы и бегом метнувшаяся в сторону спортивного зала. Глаза старшины налились стеклом и сделались матовыми. «Это что еще такое?» - процедил он сквозь зубы. И уже знал – что. Конечно же, Брэм II – и никто другой. Наверняка решил, что старшина, как обычно в это время, дремлет у себя в каптерке. А то, что старшину в эдакое-то пекло могли мухи донять сверх всякой мочи он, естественно, представить себе не мог. «Сказано же было, - зло подумал Малейкин. – праздник сегодня, всем смотреть телевизор. А этому снова дополнительные разъяснения подавай! И ведь в окно выскочил, стервец. Ладно, мы подберем для тебя подходящие, понятные слова. Подберем».

Старшина уже было дернулся оторваться от перил, с тем, чтобы нужные слова подобрать на ходу, но вновь завизжала пружина, хлопнула дверь, и на крыльце возникли трое.

- Старшина, - начал тот, кого называли Глотом.

Малейкин нахмурился.

- Товарищ старшина, - мгновенно поправился Глот. – Разрешите обратиться?

- Говори.

- Что будем делать?

Малейкин поморщился.

- Сколько нужно повторять? Разъясняю еще раз, последний: как только приедет наряд на смену, быстренько рвете на хутор и берете все, что нужно.

- А сколько? – поинтересовался Хват.

- Из расчета дедов. Бутылка на двоих. И только водку: мы люди военные.

- Стало быть, фазаны пролетают?

- Крылья у них не отросли еще. Пусть за порядком следят.

- И то верно: молодые еще…

- А деньги? – напрямую поинтересовался Шило.

Малейкин сузил глаза:

- Тебя что, учить нужно, где деньги берутся?

Хват дернул Глота за рукав, Глот потянул Шило – и все трое поспешно ретировались.

« Хорошие ребята, - подумал им вслед старшина. – Такие кого угодно обломают». Вспомнив еще кое-что, он цыкнул зубом. А с Брэмом II у них самих облом случился. И на старушку, как оказалось, действительно бывает прорушка.

Он вновь посмотрел в сторону спортзала, но в третий раз провизжала пружина, и на пороге возник еще один человек.

- Товарищ старшина! – с порога он и начал. - Что такое? Почему меня в наряд? Командир роты сказал: не ставить! Комбат сказал: не ставить…

- А я говорю: пойдешь, - спокойно сообщил ему свое решение Малейкин.

- Почему ты так сказал, слушай? – не понимал солдат. – Командир роты сказал!

- Пойдешь. И завтра пойдешь. И будешь ходить до тех пор, пока не сообразишь, что если старшина о чем-то просит – лучше сделать.

Солдат пристально посмотрел на Малейкина, потемнел лицом, скрипнул зубами и ушел восвояси. Прошлым вечером Шило сказал ему постирать его, старшины, гимнастерку, а тот по молодости лет отказался. Ничего, образумится скоро. По всему видать – смышленый. Гордый только очень, но и это качество со временем пригодится. Когда его время придет.

Спенсер Ричард Малейкин был потомственным секретарем, в настоящее время исполнял обязанности старшины батальона особого назначения, и особых неудобств в этой связи не испытывал. Даже напротив, должность ему нравилась, и исполнял он ее с тем особенным рвением, на которое, пожалуй, только он один в батальоне и был способен. Дед его, Спенсер Генри, служил ученым секретарем в одном из крупнейших НИИ в С-К. Его отец, Ричард Спенсер, служил ученым секретарем в другом, не менее крупном НИИ в С-К. И сам он, Спенсер Ричард, ни на секунду не сомневался, что тоже будет служить ученым секретарем в одном из университетов в С-К. У него даже имелись определенные предположения на этот счет. Вообще, он никогда ни в чем не сомневался, это хорошо знали его друзья и недруги. Сомнений для него просто не существовало. Что до друзей и недругов, то к ним он всегда относился одинаково. Существовала высота, на которой он себя ощущал, и с той высоты все фигуры представлялись ему равнозначными по величине. Кстати, друзей он себе специально не заводил. Да и зачем? С какой стати? Обременительней, чем держать собаку. Врагов – сознательно - не наживал тоже, а когда они все-таки появлялись, относился к этому с пониманием. С кем не бывает? Не его в том вина, право. И, наверное, вовсе не странно, что любовь до сих пор не коснулась его нежностью своих крыл. Миловала. Словом, вполне нормальный он был человек. Но вот что выделяло его из рядов себе равных, так это четкое усвоение с детских лет законов старшинства, и основанная на них техника жизненных приемов. Он всегда знал, что и с кем можно, а что и с кем нельзя, что делать нужно и что должно. «Помни, сын, - говаривал ему отец, пропустив по случаю лишнюю рюмку коньяка, - главное в жизни – этика отношений». И сын это помнил.

Когда при первом знакомстве начальник штаба БОНа Сергей Михайлович Свищ-Жарко спросил у молодых воинов сокровенное: «А кто из вас умеет красиво писать, рисовать, чертить, клеить?» - один лишь Спенсер Малейкин сделал шаг вперед. Он четко знал, что тот шаг был не только самым первым, но, бесспорно, и самым удачным в его будущей армейской карьере. И он рисовал, чертил, писал, клеил, ни от одного задания не отказываясь, стараясь и неустанно совершенствуясь, отчего авторитет его в глазах начштаба неуклонно рос, точно чайный гриб, политый свежим чаем трижды в сутки. Не отнять, работал он много, нагрузка все возрастала, и вскоре по указанию Сергея Михайловича он стал задерживаться в штабе после отбоя, не приходил на вечерние поверки, а потом, когда все к тому привыкли, он стал пользоваться привилегиями без дополнительных на то указаний.

Всегда со всеми он был услужлив и вежлив, неизменно опрятен, и весь его вид как бы говорил: нравлюсь я тебе или нет, но придраться ко мне не за что. И вот что интересно: вид его не как бы, а говорил на самом деле, и придраться к нему действительно было не за что. Вот такой ерш: и близок, и не поймаешь.

Надо заметить, что относительная свобода не испортила Спенсера Ричарда.

Он уважал этику отношений.

Он чтил не писанные, но святые законы казармы.

Он, будучи салагой, пил компот только из зеленых кружек, на белые не зарился – до поры. Шинель снимал только на улице, перед входом в столовую, никогда не позволял себе ослабить ремень или расстегнуть воротничок, сержантам говорил «Вы», «Так точно», «Никак нет», исполнял, что требовали старшие товарищи, ходил, куда посылали, стирал чужие гимнастерки и галифе, пришивал подворотнички, чистил сапоги, пел, кукарекал, желал спокойной ночи и сам спал спокойно, когда оставалось на то время, помня во сне обо всем и дожидаясь своего часа.

И через полгода он из разряда чижиков благополучно перешел в разряд чижиков со стажем - и расстегнул крючок воротника.

Подоспело новое пополнение, и Спенсера Ричарда по наводке начальника штаба вместо провинившегося сержанта поставили во главе учебного взвода. К окончанию курса молодого бойца он и сам уже был сержантом, а Свищ-Жарко ставил его в пример другим. «Что вы мямлите? Командуйте, как Малейкин!» - говорил он, и Малейкин расправлял плечи.

Еще через месяц он был уже заместителем командира взвода, а к концу первого года службы – старшиной.

- Слушай, у нас что, прапорщиков не хватает? - допытывался поначалу комбат у первого своего заместителя. - Назначим любого, да и дело с концом.

- Посмотрите, Борис Феодорович, - увещевал Свищ – Жарко, - он наведет порядок лучше любого.

И действительно, Малейкин навел порядок.

Потому, что знал, как это делается.

За что и удостоился звания Ночной Комбат.

Тройка таких парней, как Хват, Глот и Шило могли сделать все. Тем более, если предоставить им некоторые привилегии. Поблажки в армейской среде - валюта. Не звонкая, но уважаемая. Малейкин знал, как и из кого делаются люмпены. Но самое главное - поддерживать систему, не дать рухнуть, оберегать от посягательств извне. Что и делалось неустанно. Вот только с Брэмом II промашка вышла. В первый же раз, когда к нему попытались применить обычные методы воспитания, он уронил на пол одного за другим Глота, Хвата и Шило. Кто же знал, что он – боксер-перворазрядник? Изучать надо личный состав, эх – хе. А парень с тех пор держался независимо. Даже если ему на спину на целый день навесить вещмешок с песком, или оставить стоять всю ночь лицом к стене. «Ничего, - подумал Ночной Комбат, - в конце концов, и он под контролем. Да, брэмы все такие – чокнутые. Этика отношений для них ничто, они всегда напролом. Хоть первый, хоть второй, хоть сороковой – все. Ну, это их личное дело. А чтобы мой номер два совсем не отбился от рук – надо не забыть».

И, отчалив от перил, он бодрым, пружинящим шагом направился к спортзалу. В процессе движения перешел на строевой.

Нужные слова вскоре были найдены. По ходу.

Глава 4. ВЕСЬ АПРЕЛЬ НИКОМУ НЕ ВЕРЬ.

Каким бы ни выдался день накануне, его неизбежно накрывает и утихомиривает ночь, следом за которой с такой же неотвратимостью наступает утро, повергая в изумление и мистический трепет всех, кто уже было отчаялся снова увидеть его свет. Достаточно одной лишь бледно-розовой тени улыбки его, чтобы заронить надежду - искру надежды! - в душу, потерявшуюся во мраке. Так устроен мир.

В этой Стране надежда всегда приобретает силу и убедительность лозунга, и рядом с ней неизменно обосновывается вера. Вера в то, что обещанное надеждой сбудется. Надежда и вера. Они делают жителей Страны самым счастливым народом на планете. С утра и до вечера. Даже при отсутствии любви. Надежда и вера, а верней их утрата, делают их самыми несчастными - с вечера и до утра. Но утро! Утро наступает всегда, в этом-то вся правда.

Утром возрождается надежда.

Жизнь пробуждается тоже утром, это известно всем, но она отнюдь и не заканчивается с наступлением ночи. Ночь это туннель между вчера и завтра, переход между прошлым и будущим. Ее придумали и создали в первую очередь для сокрытия таинства зарождения новой жизни, под ее звездными сводами происходящего.

Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что каждому, ощущающему себя достаточно живым, знакомо ошеломительное светлое чувство радости, даримое всем утром, обязательно ясным, прозрачным и трепетно тихим, когда пробуждение наступает неслышно, неощутимо, словно сон наоборот. В это несуществующее, сказочное мгновение в распущенные косы снов вплетаются цветные ленты реальности и, подвешенные на их концах, звенят негромким ликованием стеклянные колокольцы. А затем невидимый услужник почтительно убирает до поры из сиреневого и голубого газа накидку грез, и человек вдруг обнаруживает себя между сном и реальностью, на уступе сознания, в своей собственной постели. Человеку легко и покойно, ничто не тревожит его, и можно еще полежать, не шевелясь и притворяясь спящим, продлевая насколько возможно чудесное мгновение. Что бы ни говорили, но вот это состояние разумного вхождения в жизнь и есть ситуация именно счастья. Все прочие градусы самочувствия можно определять как угодно, и они будут чем угодно, быть может, даже отражением счастья, но не им самим.

В это летнее утро Брэм вошел в жизнь именно так, разумно и осознанно. Повезло? Да! Именно так он и чувствовал, что повезло. Чувствовал, но боялся подумать, облечь в слова. Боялся вообще подумать о чем-то постороннем, или близком, все равно, чтобы не спугнуть, чтоб не лишиться этого словно несуществующего, но реального нечто. Того, что пока еще есть у него. Есть!

Он лежал, не шевелясь, не раскрывая глаз, прислушиваясь в ознобе восторга, как тонкими ручейками звуков в него вливалась жизнь. Звуки поначалу были не различимы, неотделимы один от другого, словно подземный гул или шорохи ночного эфира. Потом где-то, совсем рядом, отчетливо пролаяла собака, и следом тотчас опустилась на подоконник стайка воробьев, прозвенела, прогрохотала и свалилась вниз. Где-то, показалось - не близко, профыркала мотором машина, и только после этого вступили со своими партиями предметы из близкого окружения - заладили свое будто молчавшие до того часы в комнате, да на кухне включился холодильник.

Прохлада, проскользнув в щель, - или просочившись сквозь ткань - ткнулась мокрым и холодным носом в бок, и он, подобравшись, ушел от нее в привычное тепло.

Серебристое сияние рвалось в его внутренний отдельный мир, и приходилось делать немалое усилие, чтобы удержаться и не раскрывать глаза. И он таки не выдержал, он распахнул их, и свет пролился, и мир предстал серебряным до того, как наполниться цветом.

Брэм счастливо улыбнулся, закрыл глаза вновь и прижался спиной к жаркому боку женщины, лежавшей рядом с ним. Но он не успел насладиться ее теплом, тело ее отстранилось, уступив место все той же прохладе. Женщина, словно ждала его прикосновения, выскользнула из-под одеяла и быстро встала с постели. Скрипнула половица. Нагая, женщина розовой неопределенностью проскользнула в ванную комнату, и вскоре оттуда донесся шум льющейся из душа воды. Бойлер он специально оставил включенным, чтобы к утру вода успела нагреться.

Брэм проводил женщину взглядом сквозь вуаль полуприкрытых ресницами глаз, а когда дверь в ванную закрылась за ней, он откинулся на подушку, заплющил глаза плотно и быстро восстановил в памяти только что виденное.

У женщины были хрупкие плечи, тонкая высокая талия и широкие бедра. Длинная шея с каким-то невообразимо изящным изгибом и закрученные в пучок на макушке волосы. Когда успела? А этот изгиб позвоночника? Такие линии он видел на полотнах Модильяни. Или не Модильяни? Ах, все равно. Фигура Люси, пожалуй, нравилась ему больше, но и это дивное смешение ломкого изящества хризантемы и мощи плодородной пашни неизбежно возбуждало в нем, счастливом обладателе нерастраченного запаса семени, желание внедрить его в столь благодатную почву. Правда, несколько пугали как раз благодатность и плодородие, но он всякий раз рисковал, стараясь не оплошать. Вот и теперь, едва лишь нос уловил исходящий от белья запах ее тела, едва рука ощутила оставленное ей тепло, а мозг воспроизвел фосфоресцирующий в затененном опущенными веками сознании образ, желание вновь, будто туземное копье, с хрустом вонзилось в его горячую плоть. Желание отнюдь не испортило, не вспугнуло то самочувствие счастливой нездешности, которым одарило его утро, а, напротив, усилило его, наполнив элементом ожидания, украсив ароматом предвкушения.

И, по мере того, как ожидание продлевалось, он чувствовал, как росло в его теле напряжение. Но вот, наконец, смолк водопад, потом стукнула, открываясь, дверь ванной, и тогда сквозь ресницы он увидел ее всю.

Когда женщина, стараясь не шуметь, видимо думая, будто он продолжает спать, склонилась над креслом, чтобы собрать брошенную на него свою одежду, Брэм, протянул руку и осторожно прикоснулся к ее ноге. Он старался быть деликатным, но женщина все равно испугалась, а, может быть, просто сделала вид, что испугалась. Она тихо вскрикнула и, вздрогнув, зажала между коленями ее ладонь.

- Ты что?! - спросила она его густым шепотом. Испуг ее был мимолетным. В ее глазах лилового бархата блеснули искры, высеченные взаимодействием озорства и лукавства. И ни намека на смущение от открытости своей наготы.

- Иди ко мне, - поманил он женщину. И видимо что-то странное, какие-то непривычные нотки послышались ей в его голосе, она выпустила из рук одежду и повиновалась.

Потом, позже, когда женщина действительно собралась уходить, он накинул халат и проводил ее до дверей. Осторожно, стараясь быть бесшумным, открыл замок и выглянул на площадку.

- Никого… Иди.

Женщина, чмокнув его в щеку и шепнув: «Я сегодня в ночь…», проскользнула мимо него. Каблучки ее застучали вверх по лестнице. Он подождал, когда хлопнет дверь наверху - женщина жила этажом выше, - и лишь после этого закрыл свою, так же бесшумно, как открывал. Такой ритуал проводов завершал каждую их встречу. С той лишь разницей, что когда встречались на ее территории, провожала и ждала стука его двери она.

Соседка.

Еще было довольно рано, что-то около четверти шестого, нет, уже половина шестого, в четверть она уходила обычно, но в это утро он вынудил ее задержаться. И, все равно, было еще рано, и можно было бы еще поваляться в кровати, но Брэм и не подумал ложиться. Вместо этого он распахнул дверь на балкон, а получилось, будто вышиб пробку из бутылки шампанского: бах! И с утренним холодком, с запахами свежести и чистоты в комнату шипящим шаром ввалился целый шумный мир, и заполнил собой все, оглушил, подчинил. А когда шипение прекратилось, или, скорей всего, впиталось в стены, оказалось, что никакого особенного шума и нет, просто мир стал ближе. Мир вошел в комнату, а он, Брэм, вступил в него.

Стало зябко, он запахнул халат и закурил. Сухая сигарета потрескивала в пальцах, от первой затяжки закружилась голова, и рот наполнился сладкой и вязкой слюной, но после второй все прошло. Мимолетно он отметил, как безусловное преимущество, что никто не указывает ему, где и когда курить, и курить ли вообще. Прижавшись лбом к косяку балконной двери, он поджал правую ногу на манер того парня из Джетро Талл. Но он не играл на флейте, он только молча курил и смотрел в пространство.

В том пространстве, в том мире, от которого еще какое-то время он может себе позволить дистанцироваться, огромное и абсолютно рыжее властвовало солнце. Рыжие космы Небесного царя разметались повсюду, куда ни кинь взгляд, отчего природа казалась упакованной в золотую фольгу. Жизнь уже впрыснула в его вены свой эликсир, кровь вскипела радостной силой, и голова уже по-настоящему пошла кругом. Состояние счастья, ширилось, продолжалось, и его нельзя было спутать ни с чем. Вон, сквозь золотые потоки уже явственно проступала лазурь небес. Это был праздник, на который ты приглашен, на котором ты - главный гость. Праздник, который организован в твою честь. Слияние, единение с миром и полное растворение в нем, вот что ощущал Брэм.

В голове зазвучала музыка, величественная и торжественная, он будто бы слышал ее совсем недавно, но что за музыка, чья, он, к сожалению, не знал. Однобокость образования давала себя знать. И огрехи воспитания, чего уж. Он прошелся до туалета и утопил окурок в унитазе, заодно справив нужду. Вернувшись, он закурил новую сигарету и занял прежнюю позу. Уходить совсем не хотелось. В это утро, он чувствовал, он сам был светел, словно хрустальный дворец, в котором играется веселая свадьба. Он стал смотреть вдаль, в прозрачную и призрачную глубину, которую одновременно и видел, и не видел, растворяясь в ней самостоятельно. Чувствами и мыслями он был там, за горизонтом, и не ведал, когда вернется. Более того, не знал, стоит ли возвращаться.

Вернулся когда сигарета, догорев до фильтра, погасла. Он сунул окурок в карман халата и стал смотреть просто так. И увидел неожиданно, как внизу, в долине, в речушке, которая текла и не текла, купается солнце. Еще это было похоже на пожар под землей, когда огонь уже виден, а дыма еще нет. Тут. Кстати, и подумалось: а отчего же это так ему хорошо? Он перенес тяжесть тела на другую ногу, и стал думать, припоминать, что же, кроме праздника вселенского масштаба по случаю купания царя в реке, на который он был зван, что же еще так поднимало ему настроение? Да, собственно, все. И в первую очередь, конечно же, Тома. Еще бы, о такой женщине можно только мечтать, и, что самое удивительное, продолжать мечтать даже после того, когда мечта уже сбылась. Или еще не сбылась? Люси он, конечно, все-таки предпочел бы ей, но раз уж так все случилось, пусть каждая получит то, что заслуживает. Преданная женщина - любовь, предавшая - совсем наоборот. Впрочем, ведь и с той, и с другой он вел себя вполне на уровне, прилично, и им не в чем его упрекнуть. Так он считает. Всех пока устраивает такое положение вещей, и это главное.

У офицера есть лишь два идола, которым он должен служить безоговорочно: честь и верность присяге. Одно без другого недействительно. Все остальное - производные от этих двух постулатов. Живи, служи, блюди принципы, и тогда в награду однажды ты получишь такое вот невозможно прекрасное утро. И надо признать, что награда эта далеко не из последних. Хотя… Земные призы настроения тоже не испортят.

Вот, однако, выбрался уже из купели Царь-солнце, прогуливаться стал по заповедным заливным лугам, а в речушке теперь кипящее серебро парит. Но это там, далеко, а близко вышел на прогулку со своими собачками старик сосед из квартиры напротив. Открыл сараюшку, сел, кряхтя, на березовый чурбак, закурил папироску «Север» и загляделся. Наверное, в то оконце, в которое он, Брэм, заглядывать пока бы не стал. Так вот, с остановившимся взором, весь уже чужестранец, старик мог просидеть долгие, долгие часы. А и то, куда ему, старику, спешить? Все дороги исхожены вдоль и поперек, и сил осталось лишь на то, чтобы утром добраться до чурбака, а в обед вернуться обратно. Но раз старик уже на своем посту, значит, время собираться. Верный знак.

Брэм прикрыл балкон и отправился умываться. Плещась под краном, он с радостью ощущал, как наливаются мускулы бодростью и задором. Мохнатое полотенце - огонь, живущий в жесткой хлопчатобумажной плоти.

Покончив с умыванием, он приготовил себе омлет и сварил кофе. Любил он и то, и другое, но кофе значительно сильней. Кофе - это его образ жизни. День без кофе - отобран у него и отдан врагам его просто даром. Но он давно уже расставил приоритеты: когда на его голове фуражка, все, кроме службы, вторично, в том числе и кофе.

В подъезде его окликнула бабушка Мария, соседка из квартиры напротив.

- Ай, Брэмушка, а что это у тебя с фуражкой? И костюм, я смотрю в чем-то… Али о стену, какую, пообтерся? - зашептала она своим низким, вечно простуженным голосом.

Брэм, успевший спуститься по лестнице на целый пролет, остановился. Оглянувшись, он за тулью снял с головы фуражку и, на отлете, помахал ей старушке.

- Здравствуйте, Марья Ивановна! - приветствовал он ее.

- Доброе утречко! - поклонилась соседка. И продолжила опрос: - С фуражкой, спрашиваю, у тебя что? И с формой?

Брэм, как держал фуражку в руке, так и стал вращать ее перед глазами, разглядывая и совсем не понимая, что с ней не так. Что вообще она хочет, старая, думал он. Только что в зеркале все казалось нормальным.

Старушка наверху довольно засмеялась было, но тут же зашлась в кашле:

- Кх-а, кх-а! Ой, Господи! Ты уж, Брэмушка, меня… кх-а!.. старую не ругай. Сдурела старая баба совсем, шутить начала. С первым апреля тебя!

- А, ну да, ну да… Весь апрель никому не верь! Только, Марь Иванна, апрель давно уже закончился. Что-то вы отстали от жизни, во времени потерялись.

- Как так, потерялась? Шутишь, что ли? Смеешься над старухой?

- Что вы, как я могу? Не до шуток. Знаете, я и сам уже не понимаю, в каком времени нахожусь. Что-то с ним происходит, с нашим временем, перепуталось оно, слоями и наплывами теперь работает. Так что не волнуйтесь, для вас, может, и 1 апреля.

- Ой, ну ты совсем меня запутал.

- Это не я, это жизнь такая… Спасибо за шутку!

Оставив старушку в сомнениях, он вышел на улицу. И ведь он не слишком-то грешил против истины, рассказывая Марье Ивановне о тех выкрутасах, которые стало вытворять время. Пока, похоже, никто не обращает на это внимания, но так оно и было, во всяком случае, для него. Время расслаивалось и сдвигалось, перемешивалось, путалось, точно шашечки на доске. Вчера, сегодня, было, будет… Уже не будет… Наплывы, наплывы, голова шла кругом. Фантазии, особенности восприятия, или, может быть, так проявляло себя Литоралье? Интересно, а с прошлым как? Его можно отменить? Мечты…

По дороге, выложенной вдоль домов аэродромными плитами ПАГ-18, он прошагал все с тем же светлым настроением, которое владело им все утро, и плюс еще, благодаря шутке старухи, с предощущением и предвкушением чего-то совсем уж необыкновенного. Что непременно случится. Сюрприз!

На первом же, кстати, и единственном, в гарнизоне перекрестке, Брэм столкнулся с невидимым препятствием, даже фуражка с головы слетела, благо, успел подхватить ее налету. Препоной оказался человек служивый, более того, целый старший оперативный уполномоченный. Лишь только когда боец невидимого фронта поднял глаза и взглянул в лицо Брэму, тот увидел и сразу признал его.

- Здравия желаю! - приветствовал Брэм особиста. И поинтересовался вполне доброжелательно: - Все на посту, Сан Саныч?

- Здравствуйте, товарищ капитан, - рука у Сан Саныча была сухой и крепкой, а рукопожатие, по обыкновению, длительным. Аскетичное, худощавое лицо его со впалыми, досиня выбритыми щеками выражало предельную сосредоточенность и внимание. Пока длилось рукопожатие, холодные и бесцветные глаза его просвечивали своего визави, словно рентгеном.

- Ну, как дела? - поинтересовался майор, завершая процесс сканирования и отпуская руку Брэма.

Брэм облегченно выдохнул. Заданный вопрос означал, что проверку он выдержал, и на данный момент вопросов специального характера к нему нет. Таков был ритуал их встреч с оперативником, все три года, которые он здесь находится. Хотя, если честно, лишнее это и вообще чудачество. В гарнизоне все на виду, не спрячешься, про любого известно абсолютно все. Но, служба есть служба, у каждого она своя. Теперь ему следовало ответить, что, мол, нормально все, и удалиться, унося с собой все свое достоинство, но то ли апрель все еще играл в его крови, то ли еще что, только в этот раз Брэм поступил иначе.

- Солнце сегодня какое, шикарное, - сказал он и неожиданно, причем для обоих, спросил: - Сан Саныч, а вот как вы думаете, солнце мужского рода или, наоборот, женского?

Взгляд Сан Саныча утратил свою узкопрофессиональную заостренность и приобрел осмысленное выражение в собственно человеческом измерении, а именно - оторопелость. Он с сомнением покачал головой.

- А вы как сами полагаете? - спросил вкрадчиво.

- Вот в том-то и фокус, что того и другого! - радостно ответствовал Брэм. - Он - батюшка царь, она - матушка царица. А вместе …

Сан Саныч еще раз покачал головой, как показалось - осуждающе, опустил глаза и исчез, оставив Брэма в неведении, как показалась ему его шутка. «Дурацкая шутка, дурацкая, - ругал себя Брэм, шагая дальше. - Веду себя, как мальчишка! Непременно встретить и загладить! Извиниться, что ли…» Настроение, естественно, было уже не то.

Глава 5. УТЕС.

Штаб БОНа вздыбливался над землей огромным серым утесом. Скалой. Казалось, она выдавила его из недр своих, как тяжелое инородное тело, бесполезное и угрюмое, но потом пришли люди, проточили в нем ходы, пробили окна, навесили двери, крышу веселую приладили и приспособили получившийся дом для своих нужд. После зимы здание все еще выглядело обожженным космическим холодом астероидом, покрытым, словно окалиной, растрескавшейся броней штукатурки.

В проемах между штабом и соседними домами виднелись округлости недальних холмов, ощетинившихся дикой порослью голых деревьев. Все пространство вокруг покрывала мелкая угольная пыль и копоть - последствия извержений котельной минувшей зимы. Почва под ногами пахла соляркой, но это, скорей, был запах весны.

Очарование утра рассеялось, Брэм даже не заметил, когда, в какой момент это произошло. Но так случалось каждый день, уже много, много дней подряд, и ничто не могло нарушить заведенного однажды порядка: юность сулит, зрелость все переиначивает. А ему хотелось, чтобы для сегодняшнего утра было сделано исключение. Ведь такое особенное утро - не ровня другим, обыкновенным, оно не могло исчезнуть просто так, раствориться сахаром без остатка в слабой заварке вполне себе ординарного дня. Брэм подозревал, что так все и случилось, поэтому внимательно смотрел по сторонам, надеясь под хламом обыденности заприметить следы, намеки или какие-нибудь крохи своего замечательного утра. Но не находил ничего. Все было как прежде, картинка была именно той, на которую давно уже опостылело смотреть. Вид гарнизона, его домов и всего, что встречалось между ними, пробуждал запретные, старательно прогоняемые прочь мысли о другой жизни, возможной и невозможной. Противостоя им, он повторял то, что знал, что должен был знать и с чем был согласен: каждый на своем месте - столб, который устанавливают там, где следует. Придет пора - переставят. И все же…

И все же грешных мыслей было не избежать. Особой горечью они наливались, когда размягчался характер под натиском внезапной возникшей волшебной мечты. Мечтать свойственно людям вообще, и офицерам в частности. Мечтам же, возникнув раз, легко возвращаться на освоенное в душе место снова и снова. Непредсказуемость. Они, словно космические странницы, возникают неожиданно из непроглядной дали, из забытья, вспыхивают сверхновыми звездами или ослепительными кометами.

Следом, словно сопутствующие метеорные потоки, налетают сожаления - вечные спутники неосуществившихся мечтаний. Людям свойственно и привычно сожалеть. Сожаления сопровождает грусть. Когда человек грустит, он снова начинает мечтать, и круг замыкается.

Но небо, небо-то стало совсем другим.

Солнцу наскучило быть царем, и теперь оно играло в хозяина монетного двора, самого большого в мире. Пресс чеканил монеты, и лучи с небес медяками ссыпались под ноги, но звон шагов заглушала угольная пыль.

Шаги рассыпались по земле.

Перед глазами - на фоне диска - мелькнула тень. Брэм остановился и долго провожал взглядом пролетевшего ворона. Птица давно скрылась, а он все стоял и смотрел, словно ожидая что-то взамен. Возможно, так оно и было, потому что он вдруг пробормотал: «Ну, как же, бывают подарки судьбы?» И махнул рукой: «Но-но? Что за сентенции! Кто ты такой? Шагом марш! Бегом!»

Он перебрался через наземную теплотрассу, пересек торосистый бетон дороги и оказался перед входными дверьми своего родного БОНа. В этот момент порыв ветра донес до него отсчитываемые невидимым радио, сигналы времени. На что он прореагировал так: «В церквушке нашей колокола не дремлют. А с чего бы это им дремать в полдень?»

Он давно заметил, что от штаба словно исходит какая-то невидимая магия, может быть, токи идут, может - флюиды. Стоило подойти к нему ближе, а, в особенности, если предстояло войти вовнутрь, почему-то нестерпимо тянуло закурить. Что он неизменно и проделывал, всякий раз. Курил и удивлялся: что такое, а? В этот раз, правда, паслась в его голове и другая овечка мысли: а не свернуть ли за этот угол? Да не зайти ли на склад к Зайцеву, поинтересоваться, не привез ли тот сапоги, которые обещал выменять специально для него на складе Базы? Неплохо бы, правда, предварительно узнать, в каком состоянии пребывает Геннадий Фролович. Если успел уже пригубить своего любимого напитка, лучше перенести визит на завтра. Зайцев - старший прапорщик запаса и начальник вещевого и продовольственного складов БОНа. Хватив зелья и отпустив, таким образом, тормоза, он всегда стремился разъяснить каждому свое отношение к офицерам, особенно если каждый - офицер, но не начальник. И разъяснения его, конечно, портили настроение каждому, если каждый, повторимся, офицер. С непосредственными своими начальниками Геннадий Фролович объясняться на тему симпатий остерегался, причем в любом состоянии. Поэтому, пораскинув мозгами, Брэм в решил, что судьбу сапог он выяснит как-нибудь в другой раз. Чтоб не похоронить окончательно воспоминания о прекрасных утренних переживаниях. А вдруг?

Для принятия решения ему понадобилось ровно столько времени, сколько нужно, чтобы не спеша выкурить сигарету. Он бросил окурок во врытый в землю конус головного обтекателя ракеты, приспособленный под урну, и потянул на себя выкрашенную простой серой краской дверь. Стены помещения, в котором он оказался, как и все коридоры штаба, были облагорожены тем же самым колером.

Слева от входа за широким, но отнюдь не высоким стеклом террариума комнаты дежурного испуганно таращил глаза собственно дежурный по штабу. Он, видимо, намекал на то, что в непосредственной близости находится начальник штаба майор Сергей Михайлович Свищ-Жарко, но Брэм и сам успел это заметить. А заодно и услышать:

- Подтяните ремень! – указывал сурово Свищ-Жарко солдату по фамилии Битук. - Подтяните, я сказал. У вас от бляхи уже мозоль знаете где? Не знаете? А я сейчас покажу, где! Подтяните!

Розовый то ли от смущения, то ли от испуга, солдат левой рукой поддергивал ремень за пряжку вверх, стараясь зацепить ее за пуговицу на куртке, но пряжка упрямо не желала цепляться за пуговицу, и ремень в сотый раз соскальзывал вниз с полного животика. Глаза его забегали все как-то в сторону, противоположную нахождению начальника, а уголки губ изгибала улыбка, способная вызвать неконтролируемую жалость даже у валькирии.

- Да вы посмотрите на себя, у вас - брюхо! - набирал обороты Свищ-Жарко. - Распустились! Подтяните ремень, вам говорю. Снимите и подтяните. Дайте сюда!

Он выхватил ремень с обвисшим на нем штык-ножом из трясущихся рук Битука узловатыми пальцами с синими мозолистыми суставами каратиста-любителя, и двумя резкими движениями переместил пряжку на нем ближе к середине.

- Надевайте!

- Товарищ майор! Я задохнусь!

- Надевайте! - начштаба был непреклонен.

Изо всех сил втянув живот, отчего лицо его приобрело цвет зрелого томата, солдат застегнул ремень на обозначившейся талии.

- Вот так и стойте у меня до самого дембеля, если хотите, чтобы он когда-нибудь наступил, - качая пальцем перед побелевшим носом ефрейтора, предостерег его от беды Свищ-Жарко. И не дай Бог, Битук, не дай Бог!

В последнее слово напутствия было вложено столько проникающей энергии, что Битук закатил глаза и едва не упал в обморок. Палец начштаба, как бесшумный метроном, продолжал совершать колебания перед лицом Битука, и в наступившей тишине вдруг в истерике забилась о стекло в комнате дежурного муха.

Свищ-Жарко выдержал великолепную паузу, и когда стало казаться, что она никогда уже не закончится, он опустил руку и спросил:

- А теперь скажите мне, ефрейтор Битук, кто вы такой и зачем здесь торчите?

- Дневальный… ну… по штабу…

- Дальше!

- Поставлен, значит, чтобы осуществлять…

- Что осуществлять? Говорите, что из вас каждое слово приходится тащить, словно клещами через задницу!

- Пропускной режим осуществлять.

- Каким образом? Давайте, давайте!

- Проверять пропуска.

- Ага, проверять пропуска. Так почему же в мой кабинет врываются посторонние? Я вас спрашиваю! Где вы были? Почему мимо вас, мимо того места, где должны находиться вы, прошли посторонние?

- Виноват, товарищ майор!

- Виноват, виноват… Научились! - на лице начальника штаба не отразилось никаких чувств, но наклон головы вынудил Битука еще сильней втянуть живот. «Пора сматываться», - подумал Брэм, нащупывая задом дверь, но хорошая, здравая эта мысль посетила его слишком поздно. Свищ-Жарко отвернулся вдруг от солдата, и тут, словно впервые увидел Брэма.

- Ну-ка, Битук, - кивнул он головой в сторону Брэма, - проверьте пропуск у товарища капитана Флеровского.

Битук вскинул руку к пилотке и пробасил:

- Товарищ капитан, предъявите пропуск, пожалуйста.

Пожав плечами, Брэм показал пропуск: - Пожалуйста.

Битук долго вглядывался в пропуск, так долго, что Брэма даже зло взяло, и со зла он, было, подумал, что этот болван, очевидно, ищет там знакомые буквы да не может найти. Но тут Битук нервно так хихикнул.

- Хи-хи, товарищ капитан, ваш пропуск-то - просрочен. Хи-хи.

- Что ты такое несешь? - не осознал сразу факта Брэм.

- Дайте-ка сюда!

Пальцы каратиста-любителя взяли пропуск за самый уголок. Свищ-Жарко мельком заглянул в него и оттопырил нижнюю губу, как бы соглашаясь. При этом, на верхней губе, как бы предупреждая о возможных санкциях, стали торчком двух недельные редкие усы. В моментально сгустившейся фиолетовой грозовой атмосфере ярко блеснула его золотая коронка. Кольнуло воспоминание. А дальше было совсем непонятно. Свободной рукой Свищ-Жарко изобразил перед носом Битука кулак с угрозой. «Смотри у меня!» - сказал и, не вернув пропуска владельцу, стал подниматься по лестнице на второй этаж.

- А пропуск? - изумился Брэм. Он ринулся было за начальником штаба, но дорогу ему преградил все тот же Битук.

- Товарищ капитан! - шептал он Брэму прямо в ухо. - Товарищ капитан, убьет ведь!

Брэм остановился. «Полнейший идиотизм, - подумал он. - Ситуация…» Он посмотрел по сторонам, но коридор был пуст, только перед ним пламенел физиономией Битук, да в террариуме так же испуганно таращил глаза дежурный. Тут Серж понял, что ничья поддержка ему не нужна, тем более - сочувствие. Напротив, напротив… До чертиков захотелось поскорей оказаться там, где ничего подобного нет и в помине, где все равны.

Уже выходя из штаба, он услышал, как щелкнула замком, открываясь, дверь какого-то кабинета на первом этаже, и голос помощника по режиму позвал: «Эй ты, придурок! Иди сюда!» Серж превозмог сокращающий инстинктивный импульс шейных мускулов, и не оглянулся. «Шас! - ответил он наглецу мысленно. - Ищи других придурков и в другом месте!»

Дым закуренной второпях сигареты был горек и обжигал. Чувство было неприятное, будто с языка содрали кожу и он распух, хотелось его просто выплюнуть. Других желаний не было. Все соскакивала и соскакивала с дорожки игла на запиленной пластинке мозга, выдавая нескончаемое: ситуация… щелк! Ситуация… щелк! Происшедшее было полно абсурда. Да, собственно, и было абсурдом, от и до, хотя бы потому, что с начальником штаба отношения у него всегда были вполне нормальные. Тот иногда даже нисходил до того, что называл его по имени, Брэм, а тут вдруг, ни с того, ни с сего поставил его, офицера, на один уровень с солдатом, которого перед этим у него же на глазах и… Конечно, армия есть армия, и начальник в ней всегда начальник… И все же сердце его сжималось от тоскливого предчувствия, что в неведомой ему пока мелодии абсурда сыграна лишь первая нота. Он услышал ее, но запомнить не смог, поскольку нота запуталась в табачном дыму. Мысли тонули в слюне, которая уже наполняла бутыль головы до самой макушки. Мучительно, брезгливо, он всю эту смесь сплюнул под ноги и растер ботинком.

По дороге резво промчался громадный трактор, вмиг всколыхнув и подняв за собой всю пыль, которую дорога накопила за долгие годы служения. Сквозь ее пелену солнце, продолжая игру с перевоплощениями, глянуло на землю кровавым глазом, словно оно уже не солнце, а какая-нибудь луна. Точно так же, он видел в каком-то фильме, солнце глядело на Древнюю Русь сквозь дымы пожарищ и облака пыли, поднятой конницей не то татар, не то половцев. Он закрыл лицо руками, а когда опустил их, встретился взглядом с нахальными глазами Битука. Бляха снова соскользнул с его животика, однако лицо все так же стыдливо пунцовело, видимо, это был его естественный, «любимый» цвет. Светлая челка, выпущенная из-под шапки до самых бровей, свидетельствовала о том, что ефрейтор не склонен предаваться унынию. Сквозь сообщническую улыбочку колбасок губ пробились слова:

- Товарищ капитан, вас начштаба вызывает. Немедленно.

Глава 6. О ЧЕМ ПОЕТ ВЕТЕР В ВЫСОКИХ КАБИНЕТАХ.

Кабинет Свища-Жарко отличался Суворовской простотой, и это единственное, чем он отличался. Два стола, составленные буквой Т, четыре стула у стены, тумбочка с графином на стеклянном подносе на ней, монструозный сейф, полученный еще из Германии по репарации, да шкаф канцелярский, двустворчатый в углу наискосок от сейфа. И еще - портрет руководителя в костюме-тройке на стене, под сенью которого и обретался хозяин кабинета в тот момент, когда в него вошел Брэм.

Сергей Михайлович работал. Сосредоточенно хмурясь и сводя на сторону губы, он что-то быстро писал в прошнурованную тетрадь в мелкую клетку. Лобастая, изрядно облысевшая, но все же с аккуратным пробором там, где он должен быть его голова совершала ритмичные повороты влево-вправо по мере того, как такие же движения совершала его шариковая ручка, так сильно стиснутая побелевшими пальцами, словно пасту из нее надо все время выдавливать. Сергей Михайлович уже успел снять китель и оставался в рубашке с погонами, у которой по обыкновению слегка засучил рукава. Стоя у дверей в ожидании, когда на него обратят внимание, Брэм уловил сильный запах первоклассного мужского пота. Свежачок, оценил он аромат, почти с завистью, и, зная пристрастие Свища-Жарко к силовым упражнениям с отягощением, поискал глазами по углам, но гири не обнаружил. Потом заметил приоткрытую дверцу нижней ячейки сейфа, и тотчас уверился, что теперь знает, в чем его тайна.

Шарик, прокатываясь по бумаге, издавал легкий гул, почти гудение, Брэм подумал, что это надолго, и перевел взгляд на окно, но тут-то гудение внезапно и стихло. Начштаба бросил ручку в спиленную наискосок латунную гильзу от авиационного снаряда для пушки ГШ-23 с подарочной гравировкой на боку и, сцепив пальцы перед собой, поднял глаза на Брэма. Зеленые, колючие, с какой-то бешеной искрой, но чаще все же мрачные, они походили на бутоны репейника. Две колючки, два беспризорника - оторвы. Когда бутоны в глазах НШ начали распускаться, словно беспризорники запалили свои окурки, Брэм принял строевую стойку и улыбнулся улыбкой абсолютно честного человека.

- Ну, Флеровский, почему вы улыбаетесь? - мрачным голосом осведомился Свищ-Жарко. - Есть повод посмеяться?

- Конечно, есть, - отвечал Брэм, начиная исподволь подозревать, что, скорей всего, напрасно он здесь разулыбался. Но разве же угадаешь, что не прогадаешь? - Есть повод, - повторил, - 1 апреля, говорят, сегодня. Шутки и все такое.

- Какие еще шутки?

- Да вот, хотя бы, с пропуском. Отличный розыгрыш. Разыграли просто по нотам, я прямо обалдел!

- Вот как? Розыгрыш? Что ж, смотри, - и он, легко и непринужденно перейдя на «ты», метнул на второй, перпендикулярный стол пропуск Брэма. Последовал жест рукой, приглашающий приобщиться. - Прошу!

Легкой накатной волной Брэм выдвинулся вперед. Все так же улыбаясь, он взял пропуск и игриво заглянул в него. Но уже через секунду улыбка, придававшая, как он знал, его лицу такое милое, «неуставное» выражение, погасла. Вместо нее лицо его, вытянувшись, изобразило знак вопроса. «Ничего не понимаю, - протянул он. - Действителен до 31 декабря… Нет, ничего не понимаю, товарищ майор, честное слово. Прекрасно помню, как вместе со всеми сдавал пропуск на перерегистрацию. Перед Новым годом сдавали, точно, у нас с этим строго. Получил, опять же, вместе со всеми. Не проверял, правда, в карман сразу сунул. Вот… Да, действительно… Однако же, три месяца…

- Хорошая шутка, Флеровский, не правда ли? Ловко вы нас всех тут раскрутили, а? Три месяца, изо дня в день вы преспокойно проходите, проникаете, можно сказать, сквозь все посты, хотя вас должны были остановить уже на первом. Вот вам и Батальон особого назначения! Вот вам и особый пропускной режим! Да… И кто знает, сколь долго продолжалась бы эта ваша шутка, не прояви солдат по фамилии Битук внезапной бдительности. Да-а…

Свищ-Жарко снова перешел на «вы», только Брэма это обстоятельство скорей смущало, чем радовало. И это не смотря на то, что он предпочитал именно такое, выдержанное в духе старых традиций, общение. Традиций тех давным-давно никто не помнил и не понимал. Да и он сам, если честно, был наслышан о них едва лишь, хотя читал по теме много. Но начальник штаба - случай особый. Несмотря на обладание двойной фамилией - к таким людям, кстати, Брэм почему-то испытывал симпатию и легкую зависть, - так вот, несмотря на фамилию, Свищ-Жарко всем поголовно, кроме командира, говорил «ты». «Вы» в его исполнении можно было расценивать как очень недобрый знак.

Начальник штаба продолжал:

- Что же, Флеровский, вам не стыдно? А мне вот стыдно вам, целому капитану говорить об этом. Стыдно, понимаете? Потому что - к чему тогда все? Все, что мы делаем и ради чего служим. Жалуемся на солдат, говорим, что они бестолковые, а сами… При чем здесь солдаты, что можно с них спросить, если офицеры безответственно, преступно безответственно относятся к таким серьезным вещам?

Переживания Брэма, вызванные патетическим спичем Свища-Жарко, не были сложны и глубоки. Ему действительно было стыдно. При этом он еще пытался сохранять невозмутимый вид, будто к нему патетика начштаба не относится, но предательски уже вспыхивало румянцем лицо - на переносице и под глазами.

- Да я! Честное слово! - наконец, не выдержал Брэм и принялся взволнованно оправдываться и обещать. - Нет, ну право же! Сдавал как все, по команде! Все строго по команде!

- Короче! - оборвал его излияния начштаба. - Устранить немедленно! И чтобы разговоров на эту тему больше не было. Хотя… пожалуй, что нет. Разговор еще будет продолжен. Этот факт, думается, будет учтен при подведении итогов. Вы ведь теперь за командира подразделения?

- Временно…

- Не важно! Считайте, сами на себя записали минус.

- Все ясно…

- Ну, все так все. Добро. Или у тебя ко мне еще что есть?

Брэм вновь чутко уловил перемену. «Значит, разнос закончен, - подумалось. - Что-то коротко в этот раз».

- Да я, собственно, к вам и шел, - сказал он вслух. - Хотел узнать, есть ли подвижки в решении моего вопроса? Столько времени уже тянется…

- Решается твой вопрос, решается, - Свищ-Жарко воздел руки, обратив их ладонями к Сержу, то ли успокаивая его таким образом, то ли демонстрируя их чистоту и напоминая, что именно они, его руки причастны к делу, а значит и волноваться не к чему. Показав, что хотел, начштаба симметричным жестом опустил ладони на стол. - Документы в штаб Армии ушли давно, ты знаешь. Они уже там, вчера сам звонил - там. В проект приказа тебя включили. Осталось за малым, чтобы командующий подписал. Но его нет на месте. Ждут командующего, как только прибудет - приказ сразу на подпись. Подпишет - звонок сюда, и можешь рассчитываться. Может быть, уже все подписано, не знаю. Позвонят. Жди. И готовься.

- Да я готов. Что ж, спасибо.

- Не за что. Пока еще не за что.

- Ну, хоть обнадежили… - Брэма вдруг потянуло пооткровенничать, так потянуло, что он не заметил, как назвал начштаба по имени-отчеству. - Понимаете, Сергей Михайлович, ждать надоело - дальше не куда. Состояние взвеси, не здесь, и не там, где-то между. Неопределенность.

- Да-да, - согласно кивнул Сергей Михайлович, пропустив мимо ушей некоторую фамильярность подчиненного. Потянувшись движением пригревшегося на сердце питона, он взял из гильзы остро оточенный карандаш и легко, словно сосульку, сломал его пополам. Выдвинув ящик стола, он небрежным жестом раскрыл ладонь и скинул с нее остатки карандаша в этот карандашный саркофаг. Брэму сделалось неприятно, нехорошо даже как-то. «Какой ужас, - подумал он, - ну и манеры. Хруст такой, словно чужой палец сломал. А ведь, пожалуй, и палец смог бы. Неужели не понравилось, что я к нему по имени-отчеству? Культурка. И это носитель двойной фамилии…»

Между тем, Сергей Михайлович оставался невозмутим, словно и не заметил произведенного своим поступком впечатления. Откинувшись на спинку стула и наклонив лобастую, как на портрете, голову, он с минуту разглядывал ноготь на мизинце левой руки, и по лицу его читалось, что лишь состояние ногтя интересует его в данный момент. - Вот так у нас дела делаются, - проговорил он, наконец, несколько манерно, в нос. - Дела делаются, а люди ждут. А кто-то ничего не ждет, а его - раз! И привет! От железной дороги. И поехал. Но ты, Флеровский, не волнуйся. На твою долю войны хватил. Успеешь еще, навоюешься. Хлебнешь. Там, судя по всему, увязли надолго. Все еще повоюем.

- Я не волнуюсь. Просто ждать надоело.

Стоять, между прочим, Брэму надоело тоже. Заявить об этом он, правда, не рискнул, но про себя подумал, и ногами, мышцами поиграл - не отрывая пяток от пола. Эффект от этой невидимой гимнастики получился обратный ожидаемому: разбуженные мышцы возжелали движения, и на них тут же пришлось накинуть узду. И вот еще, что было странно, и о чем он подумал и даже поразился верности своей догадки. Он заметил, что и усталость от длительного стояния на одном месте, и жажда движения в мышцах, от края до края, и тот факт, что он легко подчинил их своей воле, все это вызывало в нем хоть и необъяснимую, но чистую радость. Чистую, как небо. Даже если оно - сплошь одни облака. Все равно, понимаете? Потому что это - небо. Оно просто имеет такое свойство, делать облака. Словом, небо это небо. Иной раз, взглянув на него, поразишься: «Ба! Какое…» Небо вдруг раскрывается все, со всей своей бездной, со всей отдельностью от Земли, и следом – внезапно! - ощущаешь себя его полноправной частицей. Но, как частица неба, ты уже летишь, ты всегда и везде в полете, а это - радость. Простая радость, вызванная простым и естественным чувством. Сегодня ему с самого утра дарят радость простые чувства. Это здорово, это больше чем здорово. Если жизнь ясна, как кристалл, если ты можешь разложить ее непрерывность на бесконечный ряд простых вещей, с каждой из которых ты в ладу, значит, она удалась. К сожалению, так бывает редко. Как же все сложится дальше, кто знает? Не стоит гадать. Важно, что прожитое, то, что осталось позади, за спиной - словно свежевыбеленная стена казармы. Радует чистотой и не цепляется, не опутывает ноги сомнениями и сожалениями. Оно - надежная опора. Важно, для него важно, что он офицер, что служит Отчизне и близок момент, когда, наконец, сможет исполнить свой долг. И вот, сидит перед ним человек, еще один офицер, начальник, и от нечего делать, от скуки поучает его жизни. И попробуй объяснить ему простую истину: присягнул на верность - отдай жизнь, когда она понадобится для победы. Что ж, в такой попытке тоже простота. Простота его правоты. Правда. Найти истину и открыть ее другому - тоже радость.

- Ты еще здесь? – спросил Сергей Михайлович, оставив мизинец в покое. Неловкая мутная улыбка на просветленном лице его сообщила Брэму, что начштаба тоже не чужд простым радостям. Но тут он просто ошеломил Брэма тем, что упростил свое обращение к нему до минимума. Что-то странное, никогда прежде, ни с кем Свищ-Жарко себе такого не позволял. Ты - это запросто, но по имени! И вот как это звучало: Брэм! Представляете? Брэм! Как в пивной, за одним столом, он и ты. Пиво, пена, креветки, сыр. И снова пена.

- Послушай, Брэм, вот, кстати, давно хотел тебя спросить: а зачем тебе все это?

- Что - зачем? Простите, не понял.

- Особый этот легион - зачем? Объясни мне по-простому, без дураков. Твоя воинская специальность там пока не нужна, сам понимаешь, не тот случай. Из других, родственных нашей, частей в легион не набирают, ты один, пожалуй, кто добился. Даже увольняться пытался, чтобы таким хитрым образом на войну попасть. Зачем? Здесь, у нас, ты на хорошем счету, командир роты. В академию тебе дорога открыта, съездишь, подучишься и вернешься сюда командиром, как знать. Полный, полный рост. Карт-бланш. А там, куда ты, Флеровский, собрался, стреляют. Там и убить могут.

- Убьют, значит, судьба такая.

- Ага, судьбу решил испытать? Весьма похвально. По-офицерски.

А вот это почему-то задело.

- Нет, товарищ майор, дело не в этом. Хотя и в этом, конечно, тоже, но лишь отчасти. Главная цель - испытать себя. Верно, я офицер, и, как таковой, всю свою сознательную жизнь готовлюсь к войне. А ну как, окажусь не годен? К чему тогда и это все? Хуже, если не узнаю никогда, годен, нет ли? Нет уж, сначала испытать себя в экстремальных обстоятельствах, а уж потом - пожалуйте карт-бланш.

Брэм говорил, а Сергей Михайлович кивал головой. Наконец, дождался паузы, ответил и сам:

- Видишь ли, дорогой мой, может ведь статься и так, что когда ты будешь себя испытывать там, все карт-бланши разберут здесь другие. На твою долю ничего и не останется.

- Как так? - усомнился Брэм. - Не может такого быть!

- А вот так! И может! Потому что воюют там, но живут здесь. Войной, кстати, тоже управляют отсюда.

- Ну, тогда, быть может, пригодится какой-нибудь трофейный автомат - порядок здесь навести. Шучу, конечно. Да нет, я верю, все будет как надо.

- Дай-то Бог! Мне порой тоже - ох! - хочется все бросить и махнуть отсюда за горы синие… Но - служба есть служба! Так-то, товарищ капитан.

Намек на окончание аудиенции был весьма прозрачен, и Брэм его уловил. Он его даже предвосхитил, ощутив вдруг, что заявленной радости разговор не принес, а получился , наоборот, по отношению к радости с приставкой «эндо».

И пинком в спину прозвучало:

- О пропуске не забудьте побеспокоиться, капитан! Пока командир у себя.

С тем напутствием он и выскочил за дверь. Решил не расстраиваться, так как давно открыл для себя истину, что начальник - человек не полный. Который наполовину, который на треть - кто как, в зависимости от занимаемой должности. Начальник, что ребенок: не знает, что творит. Вместе с истиной, Брэм открыл и способ, как ей не поддаваться. Оказалось, очень просто - наплевать и остаться верным себе и своим собственным установкам. Если они есть. А они были, поэтому-то он и не волновался за себя в этом плане.

Коридор был пуст.

Сквозь мутно-желтое окно с черным валиком маскировочной шторы поверху рамы не без потерь пробивались солнечные лучи, и косо падали на истертый линолеум пола. Они казались осязаемыми - они и были осязаемыми, словно пальцы Господа. По зеленым лужайкам панелей сновали солнечные зайчики, вынуждая поблекшую краску светиться, как новенькую. Где-то радостно стрекотала машинка, воодушевленно выстукивая сонату очередного приказа. Когда машинистка выдерживала паузу, Брэму казалось, что он различает голоса зайчиков. Он шагнул в луч и стал напитываться теплом и светом.

Кабинет командира в конце коридора, у окна. А вот и он сам, внезапно, черным силуэтом прервав свет и прекратив тепло.

- Флеровский! Дай спичку!

Из отличного сукна для высшего командного состава, сшитые у превосходного столичного портного, брюки полковника пузырились на коленях и были сплошь обсыпаны пеплом - от нижнего среза рубашки до носков высовывающихся из-под них туфель. Как, впрочем, и туфли, и рубашка вместе с галстуком. У полковника высокая фигура, но с сильно опущенными покатыми плечами, отчего руки кажутся неимоверно длинными, а шея вытянутой, как у окапи. Такие фигуры любят изображать карикатуристы, со спины и с дубинкой в руках. По мере приближения, проявляясь из плоскости силуэта в объемную фигуру, он на миг стал похож на скифскую каменную бабу с сигаретой вместо дубины в руке. Брэм затруднялся отдать предпочтение какому-либо одному из двух образов командира. Тем более, что у личного состава части командир значился под прозвищем Мана-Мана, что было значительно ближе к сути, чем идол или громила с дубиной.

Курил, как понятно из описания, командир много. Еще он ежеминутно зачесывал свои значительно поредевшие волосы расческой со лба назад, после чего тщательно продувал, прочищал и рассматривал ее на просвет. Исходя из этого наблюдения, Брэм даже предположил, что брюки командира покрыты не только пеплом, а и перхотью. Но это, разумеется, были лишь предположения.

Полковник взял длинными пальцами в перчатках белой старческой кожи протянутые Сержем спички, не торопясь прикурил. Попыхтел сигаретой, держа ее двумя пальцами сбоку над прищуренным глазом, после чего вернул спички владельцу, при этом едва заметно кивнув. Или показалось? Лучше сделать вид, что он заметил благодарность начальства. Брэм на всякий случай изобразил дежурную, услужливую, может быть, улыбку, что и напрасно.

Командир молчал, с головой уйдя в табакокурение. Взгляд его серых водянистых глаз, правда, был направлен на Брэма, но словно не на реального человека, а как бы на прозрачного, из стекла. Ну и, не задерживаясь на стекле, взгляд проникал сквозь него дальше. И здесь уж улыбайся, не улыбайся - все равно.

Но вот, видно, доза никотина достигла требуемого уровня, взгляд полковника прояснился, он вернулся и узнал Брэма, как штатную единицу вверенной ему части, при этом если не обрадовался, то и не удивился.

- Ну что, Флеровский, уезжаешь? - проявил командир интерес, впрочем, достаточно рассеянно.

- Да вот никак все… - начал было обрисовывать ситуацию Брэм, но пока он выговорил свои три слова, командир интерес утратил. Потому, наверное, что и так все знал. Молча повернувшись к Брэму спиной, шаркая каблуками, побрел назад, к раскрытой двери кабинета.

Солнечные лучи отпущенной тетивой стегнули по глазам умолкнувшего на полуслове капитана. Глаза сразу наполнились изумрудной искрящейся влагой.

- Товарищ полковник! - закричал Брэм вслед командиру почти испуганно.

Командир остановился на пороге кабинета и, обернувшись, посмотрел на Брэма удивленно-вопросительно, поверх очков. Получилось как-то исподлобья.

- Вот, - протянул Брэм на ладони раскрытую картонку. - Подпишите, пожалуйста, пропуск.

Так, с протянутой рукой, Брэм простоял, как ему показалось с минуту. Командир выдержал паузу, потом спросил:

- А зачем, собственно? Уезжаешь ведь…

- Так… Надо ведь еще рассчитаться, - подыграл шутке Брэм.

Командир пожал плечами и махнул, приглашая, рукой, мол, следуй за мной, и с папахой дыма над головой скрылся в кабинете.

Командирский стол был завален радиодеталями, целая гора. Из недр этого кургана вился дымок паяльника. Табачный дым не в силах был перебить острый запах канифоли, но командир упорно над этим работал, пыхая своей сигаретой изо всех сил.

Рядом с паяльником на столе стоял небольшой радиоприемник с полированной пластинкой желтого металла на верхней крышке корпуса. Надпись на пластине гласила: «Знову Борису Феодоровичу от коллег и соратников по в/ч… 19… год».

Всем, даже самому последнему солдату в части было известно, что командир гордился тремя вещами: папахой, тем, что может самостоятельно починить телевизор, и вот этим приемником с надписью. А когда папахи еще не было, запаздывала, он гордился, тем не менее, так же тремя вещами: будущей папахой, починкой телевизора и надписью на приемнике. Только никогда Брэм не мог понять, откуда у командира, у товарища Знову Б.Ф. могли взяться соратники, коль скоро всю службу свою он прослужил инспектором в вышестоящем штабе. Для Брэма слово «соратник» было овеяно героической романтикой прошлых лет, пахло порохом, а не, извините, канифолью.

Приемник блестел на столе куском антрацита.

Посредством него терзал душу своим саксофоном Фаусто Папетти.

Взвизгнул шарик в стержне, вкатывая в бумагу лихой росчерк.

- Все?

-Так точно, товарищ полковник! Разрешите идти?

Едва заметный кивок головы.

Брэм козырнул розовой тонзуре темени склоненного над схемой полковника Знову, развернулся на каблуках и вышел вон.

Этажом ниже, у выхода, пламенел физиономией ухмыляющийся Битук. Брэм показал ему пропуск и для верности ткнул пальцем в свеженький командирский автограф. Битук, расплывшись еще шире, козырнул. «То-то, бестия! - подумал ему Брэм. - Ох ты и прохвост! А, с другой стороны, почему нет? Коль судьба подарила такую способность, приспосабливаться к любым условиям жизни, большую, чем у других, надо порадоваться за парня. Вот и все».

Закрывая за собой дверь, услышал сиплый голос помощника по режиму: «Эй, ты, ублюдок! Поди сюда. Живо!»

«Вот, пожалуйста, - отреагировал на посыл Брэм. - Кто другой здесь выдержит? Удавится ведь через месяц. А этот процветает… Надо, кстати, переговорить, с этим…»

Глава 7. В ГОРНИЦЕ.

Муха билась о стекло.

Билась с упорством, как говорят люди образованные, достойным иного применения. Она не видела перед собой преграды. Она не понимала, что за сила не пускает ее в яркое, светящееся пространство, в котором ей, вне всякого сомнения, нашлось бы место. Ибо пространство то так огромно, а она так ничтожно мала, что любой, даже самой незаметной щелки было бы достаточно ей для проникновения.

Муха билась неистово и упорно, наскакивая на стекло, точно шавка на ногу велосипедиста, и стекло в ответ звенело высоко, раскалившись то ли от жара солнечного, то ли от ярости мушиной. Муха и сама звенела в резонанс со стеклом, и чудился в ее звоне непримиримый, необъяснимый «Банзай!» И расшиблась бы неминуемо, если бы природа не была так мудра: создавая муху бестолковой, она позаботилась о достаточной прочности ее тела, дабы избежать случайных поломок.

А полуметром выше форточка ехидно скалилась своим прямоугольным ртом – откинув дверку для глубины дыхания.

Муха рвалась к свету.

Муха была слепа.

Она не понимала, не знала, что, вырвись она наружу, ей тотчас захочется вернуться.

Может быть, в ее борьбе – выражение стихийного стремления ломать границы, борение за свободу, протест? Что за чушь! Всего больше им – всем!- хочется как раз того, чего нельзя…

Мысль прервалась, не успев заматереть до живой самостоятельности.

Муха, контузившись, наконец, на левую сторону, рухнула на подоконник и увязла в поступательной спирали – чертя и чертя слева направо по плоской поверхности.

Брэм, терпеливо наблюдавший за мушиными упражнениями, ударом сложенной трубой газеты определил им конец. Смахнув остатки мухи на пол, он повернулся лицом в комнату. На фоне серебрящегося окна высветился один лишь его силуэт: ни высок, ни широк, волосы не топорщатся, уши не оттопырены – нормальный силуэт.

- Мне все больше кажется, что я, подобно мухе, пытаюсь головой пробить стену – и не вижу ее! – сказал он, подойдя к столу. – Что всего обидней. Нет, конечно, я постигаю ее разумом, но на штурм иду – и не вижу. Все шатко, скользко, уклончиво, ни нет, ни да, а чуть расслабишься – сразу шлепок, точно муху газетой. Аналогия точнейшая, по-моему. И ведь пришлепнут когда-нибудь, помяните мое слово.

Окостеневшая грусть портила взор его зеленых – с лимончиками – глаз. Грусть не скрытая, явная. Было очевидно, что жил он ею много последних дней, быть может – месяцев. Бремя ее тяжестью громоздилось на его плечах, искажало усилием преодоления черты приятного, в общем-то, лица. Был он безусый, прическа не имела тех излишеств, которыми отмечены обычно слишком юные или очень бывалые, много о себе понимающие военные. Говорил он тихо, устало, словно для себя, но в комнате помимо него находились еще двое.

Один – плечист и коренаст. На подпорченном юношескими прыщами лице крупный, слегка надломленный в переносице нос, на носу – редкие жесткие волоски. Картавит. Это Устоев, командир первой роты БОНа.

Другой высок, статен, красив, как дьявол во плоти: русые кудри, пробор, голубизна глаз – все. Это Безъяличный, командир второй роты.

- И правильно сделают, - ответил именно он на предчувствие хозяина комнаты, комроты три Брэма I. Привстал, поддернул брюки, снова сел, закинул ногу за ногу. – И правильно сделают, Брэм. Потому что, Боже мой, надо понять и командование. Вы – классный специалист, подготовленный, знающий офицер, на вас надеются, я не знаю, как-то рассчитывают, вложили в вас немалый труд, чтобы вы стали таким знающим и подготовленным, и вдруг взять вот так, запросто отпустить вас на все четыре стороны… Я, мне кажется, этот вопрос тоже быстро не решил бы.

- Да ты вообще… - начал было Устоев, но Безъяличный прервал его категорическим жестом.

- Подождите! Подождите, я еще не закончил.

Он расположился на стуле удобней и основательней, слегка развалясь, скрестил руки на груди и поменял ноги местами. Глянец его новенькой туфли с резинками, способный вышибить слезу умиления у любого инспектора, свежий зеленый носок и полоска бледной кожи над ним, покрытая редкими белесыми волосками, казалось, сделались средоточием всех его интересов в данный момент. Он устремил на все это долгий, внимательный взгляд, и, явно любуясь, покачал этим. И все же было очевидно, что и разговор сам, а, точней, его тема, доставлял ему истинное удовольствие. Вот только Ленька Устоев раздражал, петух, своим криком, да ничего не поделаешь, приходится терпеть, не у себя же дома. И он терпел, стараясь обращаться к одному лишь Брэму.

- Теперь обратите внимание на такой аспект проблемы, как ваше материальное благополучие, - продолжал он, подняв на Брэма глаза. – Здесь у вас есть все, и многое еще будет, надо лишь запастись терпением. На гражданке же нет ничего, и вряд ли что появится в ближайшем будущем. А что вы там предполагаете делать? Инженером? Возможно. Оклад 120 вас устроит? Не думаю. Вы привыкли много получать и много тратить. Здесь вы уже достигли определенного положения, а там в тридцать лет придется начинать фактически с нуля. Нет, гражданка для нас с вами – не сахар. Не пряник с глазурью: бери и ешь. Я так говорю, потому что знаю. Сам ушел оттуда, куда вы теперь стремитесь. И выражаюсь совершенно определенно: я не понимаю вас. Нет, конечно, ваше дело, но…

Подвесив фразу на крючке неопределенности, Безъяличный рукой провел по волосам, едва их касаясь, поправив и без того безупречную прическу. Жест был элегантен и естественен для него, как умывание лапкой для кота. Взглядом он пригласил Брэма, как следует подумать над его словами – широко раскрыв глаза с наклоном головы, и сузив их с головы поднятием.

Воспользовавшись паузой, в разговор вторгся Устоев. Взъерошил волосы и пошел в атаку:

- Нашел чем хвастаться! – кричал он. – Знаем! Из бедных студентов да сразу в командиры роты! Не всякому такой фортель удастся.

Ленька знал, что Безъяличный два года проработал инженером, прежде, чем пошел в армию, но сознательно игнорировал этот факт. В конце концов, какая разница между студентом и инженером, если ни тот, ни другой не нюхали портянок? Лазейка для сынков. Штафирки! Пиджаки. Кто сам не побывал в казарме, не на экскурсии, не с кратким обзором, а на общих основаниях, тот никогда не поймет, что такое армия. И настоящим офицером не станет: как ни ладно будет скроен мундир, даже генеральский, под ним всегда будет проглядываться гражданский увалень. А вот он сам пять лет трубил Ванькой-взводным, ни дней, ни ночей нормальных не знал, дети без него выросли, когда стал капитаном – радовался до слез. А этот пролез без усилий, как свеча противогеморройная в задний проход… Еще имеет наглость поучать! А что, все правильно… И слава Богу, на будущий год – в академию…

Устоев тихо кипел, выпуская пар через уши.

Безъяличный морщился, как от неприятного запаха, но на выпады Леньки не реагировал.

- Ладно, что зря трепаться, - не поддержал Леньку Брэм. – Скажи лучше: ты тоже меня осуждаешь?

- Не знаю, - пожал плечами Ленька. – Твоя судьба, тебе решать. Но лично я на это никогда не пошел бы. Я люблю армию. В ней моя жизнь. Да и гены не позволяют: династия.

- Вы прямо как Людовик Валуа, - тонко улыбнувшись, проявил, наконец, свое отношение к Устоеву Безъяличный.

- Да у меня дед две войны прошел! – ударил себя кулаком в грудь Ленька. – Отец в тридцать полком командовал, и до сих пор служил бы, если бы…Валуа!

- Ну что вы, право. Если так – простите великодушно. Я не хотел обидеть, и даже в очень хорошем смысле сказал.

- У тебя тоже династия, - добивал Ленька. – С загибом, правда, небольшим. По материнской линии.

Безъяличный, уловив намек, запунцовел.

- Да полно вам, господа, - в который уж раз прервал перепалку Брэм. – В кои-то веки собрались здесь вместе, а все кусаетесь. Поберегите нервы, не свои, так мои, они мне в скором времени понадобятся.

- Хорошо, - первым взял себя в руки Безъяличный. – Не обращайте внимания. И вообще – простите. Товарищ… ну, да ладно. Вернемся к теме. Если можно, два слова: почему вы решили поступить именно так? Неужели нет другого варианта? Э… решительно не понимаю.

- В двух словах себя не расскажешь, - Брэм пожал плечами. – Впрочем… Обстоятельства мои вам известны, - он обвел комнату круговым жестом. – Живу один…

- И… что, совсем ушла? – прошептал Устоев, но поперхнулся и громко закашлялся, без особого успеха прикрывая страдающий рот кулаком. Кашель оказался затяжным, со всеми признаками хронического.

Брэм, опустив голову ждал, покуда друг не поправится.

- Нет. Думаю, что нет. Не знаю, - сказал он потом. – Да она и не от меня ушла, собственно, вот в чем дело. Она отсюда уехала, из нашего, воспетого замполитом рая. Его атмосфера показалась ей больше невыносимой, а воздух, вишь ты, затхлым. Уехала. И это при том, что ей одной будет, конечно же, очень трудно. Очень.

- А что? – Ленька недоуменно, впрочем, не слишком уверенно, пожал плечами. – Гарнизон, как гарнизон. Конечно, не С-К. Но, прошу учесть, жилье есть, харчи – тоже. Что еще нужно женщине? Живи спокойно, пожалуйста, расти детей. Моя вот, например, ничего. Привыкла.

- Положим, харч здесь не ахти какой. То молока нет, то с мясом перебои. И очереди, очереди… Вечные очереди. Сотни неработающих женщин – друг за другом, в колонну, толпой. Про овощи, фрукты и не заикайся, сам знаешь. Но… привыкнуть можно, ты прав. Только, видимо, не каждый может. Да и не обязан, вот в чем штука, - Брэм поднялся и нервно зашагал по комнате. – Понимаете, я много думал над этим, все старался понять, чего же нам не хватает? Оказалось – многого. А это значит, нет главного.

- Ну-ну, интересно. Чего же? – Безъяличный вновь откинулся и снова перекинул ногу на ногу. Носок туфли медленно закачался, и, сконцентрировавшись на нем, офицер приготовился слушать.

- Мелочи – это мелочи. С ними, в конце концов, можно и смириться, или, что точней, свыкнуться. Хотя, знаете, мелочи тоже… Велика опасность запутаться в них, словно в спирали Бруно, и – пропадай! Не физически. Пропадай – как Человек. Тот самый, который звучит гордо, который с большой буквы, и о котором мы, к сожалению, забыли. Забыли и думать, а ведь он живет, остается жить в каждом. Задавленный, заваленный мелочами, но живет. Человек в нас гнется и задыхается. А потом сломается, и надо бить тревогу заранее, потому что когда сломается последний, спасать будет некого и некому. Тогда все кончится. Вы понимаете? А мы молчим.

Он умолк, продолжая вышагивать от шкафа к книжным полкам, всего четыре шага туда, четыре – обратно. Горько усмехнулся и добавил:

- Как видите, мелочи оказываются не такими уж безобидными. Когда их много. Кажется, что армия наша существует сама по себе и сама для себя, человека в ней просто нет. Есть лишь человеческий фактор. И тому фактору, что сверху, глубоко наплевать, как живется тому, что снизу. Лишь бы самому удержаться, не свалиться. Я озлоблен, простите. Но наш гарнизон строился сорок лет назад, и ничего с тех пор здесь не изменилось. Куда это годиться? Это ж каменный век.

- Хорошо. То есть не хорошо – допустим, - Безъяличный оторвался от созерцания туфли и уперся зеркалами своих глаз в Брэма. – Допустим. Но… Не думал я, что вы такой философ. Я в хорошем смысле, без иронии. К слову сказать, затронутые вами вопросы меня тоже волнуют. И разговор складывается на редкость интересно. Поэтому, прошу вас, ответьте мне на такой вопрос: что значит для вас Человек? Применительно к нам с вами, к нашему времени.

Брэм I подсел к столу, ненадолго, но глубоко задумался, укусил ноготь большого пальца, резко встал и вновь заметался по комнате.

- Вопрос поставлен конкретно, - начал он, но вдруг сам закашлялся, как давеча Ленька, долго и мучительно, заходясь в судорогах. – Да что такое, господи! – успокоившись наконец, вытер губы платком. – Заживо сгниешь здесь…

Он остановился, припоминая.

- Да, так вот, вопрос конечно конкретен, - продолжал, - а ответить на него так же конкретно сразу не смогу. Вот знак нашей жизни! Мы говорим обо всем: о погоде, о рыбалке, о женах товарищей, знакомых и незнакомых, пересказываем анекдоты, жалуемся на судьбу, короче – обо всем реальном и конкретном, что присутствует в нашей повседневности, что мы видим и слышим, осязаем и ощущаем. Размышлять о вещах отвлеченных, о вечных истинах, о смысле всего, да еще вслух – я такого не припомню. И никто не припомнит такого. Попробуй, заговори, скажем, на подведении итогов о сущности бытия, и тебя на третьем слове прервут и спросят, не ушибся ли ты головой, возвращаясь накануне вечером со службы. И подумают: ну дурак, совсем с катушек слетел. И за спиной пальчиком у виска поскребут. А могут и не за спиной, если, конечно, не подчиненные.

- Что ж, все правильно, - согласился Безъяличный, - мы занимаемся конкретным делом, поэтому должны и выражаться конкретно.

- Да, пусть так. Но разве это обстоятельство исключает необходимость каждому из нас знать конкретно свое предназначение, свою цель по жизни. Стать генералом – это ведь, в сущности, не цель. Другую, ту самую, великую, единственную.

- Мы защищаем Родину, - раздельно произнес со своего места Устоев.

Брэм остановился, точно налетел на стекло, но не сломал его, как та самая муха. Внимательно посмотрел на Леньку.

- Вот это правильно! - не споря, сразу согласился он. – Ты прав. Мы защищаем Родину. Уже одним только своим нахождением здесь мы ее защищаем. Это очень высокие слова. Рядом с ними все другие меркнут и отлетают прочь. Защищая Родину, размышлять некогда. Защитник должен соображать ясно, быстро, конкретно. И всегда быть готовым. Что мы и имеем на сегодняшний день. Может быть, поэтому я ощущаю себя здесь лишним.

- В смысле готовности?

- Нет, дорогой мой Безъяличный, в смысле конкретности. Да и в смысле готовности, кстати, тоже. Я человек импульса, достаточно мощного и длительного, но постоянно находиться в состоянии натянутой тетивы – нет, я не ощущаю в себе такой способности. И на данный момент для армии я себя исчерпал. Понимаете? И… Слушайте, разговор наш какой-то путанный, все сбиваемся в сторону. Вернемся к твоему вопросу. Человек с большой буквы, прежде всего, человек порядочный. Во всех отношениях. Большинство людей именно такие. Они живут и не замечают, не ощущают своей порядочности. Она для них – как воздух для дыхания, она в крови. Вот как только стал ее замечать – все, что-то не то. Порядочность предполагает достаточно высокий уровень внутренней культуры. Снижение этого уровня просто не позволит человеку быть порядочным. То есть в этом случае границы и само понятие порядочности попросту размываются. Они становятся едва различимыми, их легко переступить, особенно если в душе они не устоялись, не определены. А о культуре в армии кто думает? Здесь прокол, яма. О культуре у нас говорят в смысле как убить свободное время, в кино там или еще как, конкретных же действий, к которым все должны привыкнуть, нет. Ну, не сморкается кто в кулак – и то ладно, уже хорошо. Не станете же вы этого отрицать? Не станете, потому что – правда. Мы исписываем толстенные тетрадки на политзанятиях, мы заучиваем и повторяем как свои собственные чужие мысли, нам выставляют за это оценки… Только это совсем не культура, совсем не то. Мне политзанятия напоминают уроки словесности в старой армии. Правильно повторить известный ответ на известный вопрос – и вовсе не обязательно понимать смысл того и другого. Главное не добавить ничего лишнего или, не дай Бог, не сказать чего против. Мы вовсю боремся с пьянством, воровством, другими вещами, но как? Правильно, запретами. Повесился солдат в гостинице – запретить солдатам посещать гостиницы. Словно других мест для суицида мало. Причины устранять не торопимся. Может быть, не в состоянии? Не знаю. И не причины! Причина одна: отсутствие культуры. Культура, прежде всего, среда обитания. Она, словно волшебный эликсир, должна быть разлита равномерно по всей Стране. У нас же – очаги. В лучшем случае. Понимаете: очаги. И от очага до очага шагать… Проваливаясь по колени. Я постепенно прихожу к выводу, что культуру и красоту надо насаждать силой. И поддерживать – тоже силой. Необходимо принять закон, поддерживающий и стимулирующий рост культуры. Хотя бы посредством всеобщего культпросвета. Не знаю. Должен существовать закон, оберегающий красоту и историческое наследие наших городов и сел, земли нашей. И он должен быть главней всех прочих законов. В том числе – красоту городков военных. Красоту и культуру труда и самой жизни. Наивно думать, что самостоятельно мы скоро поднимемся на тот уровень культуры, который необходим уже теперь. Ну, согласитесь, что футболист, плюющий на поле и обкладывающий матом судья и соперников, никогда не станет победителем, потому что в самый решающий момент будет удален с поля. Думается, пройдут годы, и мало что изменится в этом плане. И гарнизон наш останется тем, что он есть сегодня. Только прямая забота государства. Таково мое мнение. Что, хватил?

Устоев наморщил лоб, выдернул из носа волосину и засопел.

- Вы не только философ. Вы – проповедник, - сказал Безъяличный. Он был удивлен, и не скрывал этого. – И все же. Для достижения того уровня культуры, о котором вы говорите, - кстати, здесь я с вами всецело солидарен, - необходим и соответствующий материальный уровень.

- Мы достаточно богаты. Достаточно, чтобы поднимать культуру уже теперь. Я имею в виду не воспитание, а среду обитания. Воспитывать надобно в располагающих к восприятию условиях, и, конечно же, все следует делать по возможности одновременно. Важно это понять раз и навсегда, и создать такие условия, чтобы невозможно было забыть. Экономя на культуре, мы теряем стократ больше. Теряем духовность, следовательно, неминуемо потеряем все.

Устав ходить, а еще больше – говорить, Брэм присел на подоконник. Он прикрыл глаза рукой, бледной, показавшейся присутствующим вытянутой чрезмерно. Пальцы подрагивали.

При нависшем молчании и общем попустительстве в комнату тихо проник сумрак. Устоев поднялся и щелкнул выключателем.

- Интересные вы ребята, - сказал он. – Договорились до нетленных материй. Только ведь ничего из того, о чем только что была речь, сами мы сделать не можем.

Теперь уже Брэм пожал плечами.

- А если так – зачем говорить? Я лично считаю, что надо просто честно делать свое дело.

- Ты прав как всегда, Леонид, - откликнулся Брэм устало. – Заминка за малым: в чем оно?

- А ты не знаешь?

- Не знаю.

- Всегда знал, а теперь забыл?

- Не забыл – просто не знаю.

- Лукавишь, брат: двадцать пять лет твоего знания еще не истекли. На этот срок для тебя все определено.

В голове у Брэма что-то тихонько зазвенело. В недрах сознания, в той его потаенной глубине, где оно неосязаемо сливается с душой, проклюнулась некая мысль. Может быть – чувство, предчувствие, будящее невнятную ассоциацию. Нечто, похожее на маленького рыжего лисенка, выглянувшего на миг из норы и тут же юркнувшего обратно, нечто, оставившее о себе смутное воспоминание, точно о мелькнувшем клочке рыжей шерсти. Брэм не успел ухватить лисенка за хвост. Был он – и нет его. Что же за мысль? Что за чувство? Досадно. Хорошие мысли не так часто посещают голову, а предчувствия просто редки. Что это я, подумалось, глас свыше ожидаю? Загадываю на желание? Мистика и суеверие, чертовщина, ерунда. Он поежился, обнимая плечи. Морозит что-то…

- Задумывались ли вы когда-нибудь, почему срок службы нам определили в двадцать пять лет? Не пятнадцать, не двадцать, не тридцать – двадцать пять, как во времена рекрутчины. Я лично – никогда раньше. А тут - словно крест на дороге возник, вдруг, из-за поворота. Небольшой срок на первый взгляд – двадцать пять. Но, если вдуматься, в него в аккурат весь период мужского расцвета умещается. Плюс – минус, но в основном – весь. Стоит мужику пересечь этот возрастной рубеж, как он на глазах начинает меняться. Только был свежий и крепкий словно боровичок, но проходит каких-то пару месяцев, много – полгода, и не тот уже боровичок. Болезней вроде никаких, а и силы уже нет, и резвости, и бодрости. А, товарищи? Значит – взяли от нас все, что можно было. И хороший ты, быть может, человек, а для армии – уже обуза. Следовательно – пенсия. Конечно, если ты не генерал. С генерала, естественно, взять можно значительно больше. Генералы, разумеется, тоже. Могут. И вот отставной военный превратился в сморщенную кожуру ядреного когда-то, а теперь использованного донельзя лимона: цвет еще тот, а естества нет. Сок, я так понимаю, армия выпила. За него нам и платят. Не за службу – за молодость, силу, жизнь, которые мы оставляем в казенных местах, специально для этих целей приспособленных. Согласитесь, за столь эфемерные вещи следовало бы платить и поболее. А тот факт, что многие военные, из военных высвобождаясь, умирают в течение первых трех – пяти лет? Кто изучал эту статистику? Никто. Конечно, умирают не все. Кто-то сумеет адаптироваться к новым условиям и будет жить, возможно – долго. Но как? Вот еще проблема. В момент, когда устоялись привычки, стереотипы мышления, поведения, когда силы не те – забыть все, что было и начать все заново… Легко ли? Сложно. Надо работать, дома не усидеть. Но где? Кем? Не все военные специальности применимы на гражданке. Вот вам пример. Под моими окнами стоят сараи. Да всем они известны. Каждый божий день в одном из них перед открытой дверью сидит дедок – из бывших, военных. Сидит, курит, на мир смотрит…Собака возле ног. Понимаете, каждый день! Сарай для него вроде клуба или благородного собрания. А ему еще нет шестидесяти. Сидит, курит, гладит собаку… На мир смотрит из сарая. С перерывом на обед. Я не хочу для себя такой старости.

И последнее. Сам факт, что срок службы определен жестко, нерушимо – двадцать пять – я лично считаю нелепейшим, дичайшим анахронизмом. Это же форменное крепостничество, только на современный манер. Ладно, был период в истории, когда эта мера была, возможно, чем-то оправдана. Но теперь? Я понимаю, легче всего проблемы решать таким образом. Приказ – есть! – живи! Можешь - не можешь, хочешь - не хочешь, нравится - не нравится, один черт, живи! Только это не решение проблем, это уход от них. Стал бы кто по доброй воле жить в таких условиях? Ну, кто-то, быть может, и стал бы, ладно. Но дайте изъявить волю, и добрая половина сбежит отсюда. Да что половина – три четверти! Но ведь это уже - караул! Ведь это принудит что-то – и многое! – сделать здесь. А делать не хочется. Но – необходимо. Потому что жить так невыносимо. Нельзя, нельзя пенять на решение сопливого мальчишки, который не то, что армии – жизни никакой не видел. А сунулся в армию. Романтика издали манит. Но где она на самом деле? Не разглядеть ее за реальностью. Рано или поздно, взгляд протрезвеет, и все изменится. И человек, и обстоятельства. Так почему такой переполох в курятнике? Разве не естественно для человека измениться со временем? Нет же: нарушил кастовость, подал дурной пример, наверное, очень заразительный. Шельмуй его! Ату его!

Позиция моя такова: каждый волен сам решать свою судьбу. И надо, наконец, дать волю военным, раскрепостить их. Если мы серьезно говорим о демократии.

В мозгу его вновь пискнуло – и стихло. Горло пересохло. Брэм с трудом сглотнул вязкий комок. Сейчас чай согрею, чай будем пить, сказал, и вышел.

- Смело глаголет, - заметил нехотя Безъяличный. Он давно уже жалел, что пришел сюда. Товарищ впал в детство, это совершенно ясно. Ну, о чем таком можно говорить, о какой воле? Господи, будь как все и чуточку лучше, и не дразни гусей – вот и вся философия. Изволь теперь, выслушивай. Он вздохнул и закруглил мысль: - Режет, матку…

- А чего бояться? – откликнулся Устоев. - Не на политзанятиях, не на военном совете.

- Ну, все равно…

- А я с ним согласен. Не во всем, в главном. Незачем удерживать силой. Не хочешь, не можешь – уходи. Спасибо – и уходи, освободи место. Останутся желающие, и дело пойдет. Меньше шелухи, балласта, легче дышать. И насчет условий. Да, хочется не только служить, но и жить нормально, по-человечески.

- Конечно, - не возражал Безъяличный, - пожить хочется…

Вернулся Брэм.

- Скоро закипит, - отчитался.

Подсев к столу, он провел по его полированной крышке ладонью, как бы стирая с нее одному ему видимые письмена.

- Что, утомил? – поинтересовался.

- Да нет, почему же, напротив. Надо разобраться, - Безъяличный поерзал на стуле, покачал ногой. – Чувствуется, что наболело. Но ведь вы говорите о том, что вам хотелось бы видеть, а не о том, что может быть на самом деле.

- Возможно. Знаете, смешно, но факт. Всю свою службу, с самого первого дня я ломал себя. Ломал характер. Учился подчиняться, не рассуждать, не обсуждать. Трудная задача. Характер мой был совсем не тот, не армейский. И вот теперь, когда я в основном научился управлять собой – за что и благодарен армии – оказалось, что мне нечего в ней больше делать. Неинтересно стало. И просто не могу я больше. Не желаю. И прочие обстоятельства. Еще если бы здесь была жена, дочь – ради них все стерпел бы. А теперь, зачем тянуть? Зачем откладывать то, что неизбежно? И вот еще парадокс. Что остался один – тяжело. Беда это, горе. А с другой стороны – облегчение. Ничто не удерживает. И без них не могу, и здесь не могу, все совпало.

- Не понимаю, - Безъяличный оттопырил губу. – Если… Разве она, то есть жена ваша, не понимала? Не могла потерпеть ради вас, даже если… Ходят слухи. Что Нач ПО много себе позволяет. Вольности. При приеме на работу.

- Не знаю я про вольности. А про остальное… Все Люси поняла. Она у меня умница. Мужчина должен быть опорой. Кому он нужен, мятущийся, сомневающийся, ноющий? Разве возможно возле такого по-настоящему чувствовать себя женщиной? Следует определиться окончательно: или – или. В тишине, спокойно, на трезвую голову. Без помех и давления со стороны. Я ее понимаю. Запирать себя, свою красоту, молодость, без права на элементарное в какой-то гарнизонной дыре, неухоженной, загаженной, в этом моратории на культуру, без работы, без возможности показать себя… Кому показывать-то? Все друг другу давно и основательно осточертели. Но ей же хочется, просто необходимо изо дня в день ощущать себя женщиной, способной волновать, беспокоить и привлекать внимание. Отказаться от всего этого – чего ради? Вот, ради чего, вопрос?

- Ну, знаешь, - не вынес психологического нагнетания Ленька, - ты краски-то не сгущай. Моя супруга, например, никогда ни о чем таком … Нет.

- Не говорила – еще не значит, что не думала. Ты присмотрись на всякий случай повнимательней, чтобы потом не было мучительно и больно. А сгущаю я или нет… Возможно, что все крайности на мне и замыкаются, не знаю.

- Товарищи! – Безъяличный встал. – Товарищи! Предлагаю считать тему исчерпанной. Позиция ваша, Брэм, нам ясна. Одобряем мы ее или осуждаем – в этом ли дело? Вам, во всяком случае, все равно, не так ли? Свое решение вы уже приняли. Главное – ясность. Напоминаю, что сегодня праздник, поговорим о вещах более, так сказать, э…

- Приятных?

- Да. То есть, нет. Не то я хотел сказать. Слово из головы вылетело, но все равно, вы меня поняли. Я надеюсь.

Он сел обратно и традиционно перекинул ногу за ногу.

За дверью засвистел чайник, Брэм поднялся и вышел.

- К чаю только сухари, - предупредил он, вернувшись с чайником и подносом.

- Все-таки хорошо, что мы первые, - поделился радостью Ленька, выбирая в вазе сухарь. Выбрал и вгрызся.

- Конечно, хорошо, - не побоялся своего мнения Безъяличный. – Пусть знают, что мы на что-то способны. И вообще, чем чаще имя твое на слуху у начальства – тем лучше. С хорошей, естественно, стороны, на приятном так сказать слуху. И рост будет, и весь пирог – ни крошки не пропадет.

- Мне нравится собственные пироги есть, а не дармовые, - мрачно отреагировал Брэм.

- То есть, другими словами, вы считаете, что первого места и звания отличников мы не заслуживаем?

- О том и говорю.

Безъяличный, похоже, искренне обиделся, да так, что даже отставил в сторону чашку.

- Но ведь дали! – изумился он.

- Дали, - согласился Брэм. – Только если взять вилы побольше и копнуть поглубже – кругом обнаружатся, простите, залежи навоза. Замыливать глаза мнимым благополучием, по-моему, безнравственно.

- Недостатки, конечно, есть… - начал Устоев, потея от выпитого чая, но Безъяличный его перебил.

- Не знаю, как вы, но я за свою роту уверен.

- Этот Малецкий, по-моему, настоящий мерзавец. Большая дрянь. Он просто опасен, - поделился собственными наблюдениями Брэм. – Я ему в моей роте показываться запретил.

- Напрасно. Его и командир хвалит.

- Нет, дерьмо человек, - подтвердил определение Ленька. И развернул его шире. – Ты, видать, людишек по себе подбираешь. Пусть будет дерьмо, но снаружи чтоб лачком покрыто.

- Идите вы! – загорячился Безъяличный. – Надоели ваши подколки! Обрыдли. Спасибо за приятный вечер.

- Постой! А чай? – спросил вдогонку Брэм.

Безъяличный не оглянулся.

Дверь хлопнула. Звук просуществовал недолго, он как-то кособоко ударился о стены и обернулся тишиной.

- Грубо, - подумал вслух Брэм.

- Да ну его! – отмахнулся Ленька.

- Напрасно ты так, - не согласился с другом Брэм. – Ты его недооцениваешь. Такие, втайне пользуясь покровительством – потому что кто же им пользуется открыто? – всегда проявляют свою принципиальность и стараются доказать окружающим и себе в первую голову, что и сами на что-то способны. Только если нечистоплотность в основании, легко ведь и поступиться принципами. Кстати, Леонид, я боюсь ошибиться, но до меня дошли слухи, что в академию в этом году отправят его. Не стану говорить, что, кто и откуда, но ты имей в виду.

- Ах, сволочь! – выругался Устоев, перегнав силу голоса в накал чувства. – Конечно, тестюга у него! Последнюю фразу он процедил сквозь зубы, оцарапав эмаль материализовавшейся ненавистью. – Ладно, пойду я.

Брэм тоже засобирался.

- А ты куда? – удивился Ленька.

- Навещу своих. Что-то на душе не спокойно.

- Ну, ты старательный, спасу нет! Теперь-то чего? Увольняешься ведь…

- Ну, да…

- А, может, зря ты это задумал?

- Слушай, не хочу тебе врать, но… В общем, это я для всех как бы увольняюсь, на самом же деле…

- В Легион!

- Точно так. Только – тс-с! – прошу тебя, никому!

- Могила! Тем более, мог бы расслабиться. А, впрочем, –он махнул рукой, соглашаясь. - Ладно, хочешь - усердствуй. А я вот не буду. Тоже собирался проверочку роте устроить, а теперь никуда не пойду. Пошло оно все!

Глава 8. ЛИЧНОЕ ВРЕМЯ.

Малейкин ударил кистью по холсту, отступил назад, склонил голову для наладки глазомера и сквозь прищур оценил мазок. Удачно, удачно…Следует признать, картина получается что надо. Удивительно, как он до нее додумался. Как решился! Ну, дык, естественно, он не какой-нибудь там Брэм… Конечно, он не профессиональный художник, зато профессиональный старшина, а за два года сделался еще и вполне приличным творцом – любителем. И, будьте уверены, живописную память о себе оставит. Нет, он творец настоящий, что и говорить. Пусть кто возразит старшине! Память долгую, память вечную…

Дрогнув чутким ухом, Малейкин уловил звуки, сопровождавшие жизнь казармы по ту сторону, за дверью кладовой.

Причин для беспокойства не обнаружилось.

И это понятно. Пока он, Малейкин, есть Ночной Комбат, их и быть не может. Нет, не хвастовство, а отражение воздвигнутой им реальности.

Осуществив повременной дозиметрический и спектральный контроль внутри казарменной обстановки, мозг его обратил рентгеновский свет свой на свое же безвестное пока творение. Внешний мир все еще продолжал жить в неведении, не воспитав до сих пор конкретного существа разумного, и не наградив его случаем воспринять глазами и через них умом плод его многодневного труда – за это он мог ручаться. Нет, правда, а славно он все же придумал. Вообразите: стальное чудовище ползет неотвратимой мореной по исковерканной, запаршивевшей земле. Вдали, на заднем плане, в дымке, в полумгле горы. Все как у нас. Даже место угадывается, откуда вид такой существует. Литоралье. Вершины гор укрыты вечными снегами – сияют. Но, не те ли они горы, за зубьями которых день за днем гремят беспричинные громы? Не то ли сияние вылизывает лед вершин, от которого горы рычат и грохочут? Все это угадывается в голубой – в синеву – гамме, пронизанной, насыщенной изнутри золочеными иглами света-сияния. Здесь на холсте нет спокойствия – и нет его в душе. Есть о чем призадуматься, и приходится задуматься. Символ? Возможно. Думающий поймет, заставить думать – его задача. Он заставит. Нет, право же, весьма недурственно. Так и кажется, так и слышится лязг и чавканье железных гусениц. А тому маленькому человечку в одежде цвета хаки вряд ли удастся спастись. Потому что, даже метнув свою гранату, он все равно бросится на чудище грудью, такой уж он есть, маленький… Граната, кстати, не совсем. Ошибочка. Подправим… А… И черт с ней. Может быть там – у них – такие. Пусть будет гранатой вообще. Неизвестной системы. Надо уметь подниматься над частностями и видеть за их разноликой суетой общие основы порядка. Граната – как идея, как обобщение. Здорово! Как знак переноса возможности событий оттуда – сюда. Как толкование единоборства – жизни. Символ есть символ.

Посторонний, непредусмотренный шорох произошел среди тишины и порядка казармы. Старшина вздрогнул и насторожился телом, словно олень на выпасе. Вновь кто-то дневального развлекает. «Кхе-ха», - негромко прорычал он – и шорох стих.

Так вот, все это может, конечно, произойти где и с кем годно. Символ? Символ. И не последний. Этим картина себя не исчерпывает. Стоит вникнуть в динамику событий на холсте, как станет ясно, что человечку на холсте не спастись. Поза у него неловкая. Естественная, но неловкая для метания. Вообще он уже опоздал. И метнуть не успеет, и отползти, откатиться в сторону не в состоянии. Значит, под гусеницы, больше некуда. Закрой глаза – и не дыши, не порти воздух. Но пусть, пусть ты успеешь, пусть швырнешь свою гранату. И что? Ты посмотри на чудище, братишка. Ему твоя граната ни по чем. А вот тебя осколки иссекут. Такое дело. О чем же это говорит нам? О том, мой друг, что встречу с врагом надо предвидеть. И готовиться к ней заранее. Не допускать ее такой, лоб в лоб, на узкой тропке, когда не отвернуть и спрятаться нельзя. Но уж если встречаться, то так, чтобы врагу было некуда, чтобы он озирался по сторонам, ощущая дрожание поджилок и страстное желание молить о пощаде. Только пощады не будет, вот так, все-таки враг есть враг, он силен, он коварен, и он не опасен лишь погребенный под толстым слоем грунта. Символ? Символ. И самый что ни есть яркий. Нельзя напролом, нельзя. Чего не поймет никак этот молокосос Брэм II, черт бы его побрал, нехай. Сразу и настроение к чертям, стоит лишь о нем подумать. Гаденыш. Нет, каков, а? Вздумал указывать, что и как делать мне. Мне! Нет, шалишь, не будет этого. Только я не дурак, как мой хлопчик на картине, лоб в лоб, один на один с тобой – не дурак. Впрочем, ты и не танк, милый мой. Ты по факту глупый, очень глупый мальчишка с грязной задницей, которую мы тебе как следует и надраим. Не сегодня – так завтра, не завтра – так через месяц. Все в моей власти, выбор места, времени и оружия за мной. Тебе еще долго в здешних угодьях мышцы качать, а у меня терпения хватит. И, пардон, элементарной выдержки. И настанет момент – мой момент – когда я буду танком, а ты на узкой тропке предо мной, и руки пусты, и некуда деться. Момента я не упущу, учти, не такой я кадр. Вот такой тебе символ!

Малейкин отошел к стене, потоптался на месте, ловя свет, потом, застыв сосредоточенно, впился взглядом в лицо обреченного им человека. Не то, не то лицо. Он неторопливо, вдумчиво смешал краски. Усилил красный тон, как знак предсмертной бури в организме. Несколько торопливых мазков – и обратно. Неудовлетворенный, вновь вонзил кисть в холст. Отступил. Нет! Не то. Вместо Брэма II в образе человечка все явственней проступали его, Спенсера Ричарда, черты. Что за дьявол! Мистика. Ну, не дается, не дается. Нет власти над ним и здесь. Власть, положим, есть, но ведь и нет ее, раз не дается.

Спенсер Ричард с гневным чувством оскорбленного собственника надвинулся на холст и яростно заработал. Минут сорок отлетело, как одно движение ресниц, он сопел и наливался черной кровью, точно ущемленное место, но… Брэм II не давался. Зато вовсю давался он сам. И чем больше был расход краски, тем прозрачней с холста взирал он, Спенсер Ричард Малейкин, старшина батальона особого назначения, по прозвищу Ночной Комбат. И тут нервы его в целях самосохранения сказали «хватит». «Б-б-б-б-э» - выдавил он из себя наружу, точно пасту, но тут спазм сдавил стальные его челюсти. Костью хрустнула в пальцах кисть. Чтоб окончательно не изувечить работу краской, он повернулся к ней пропотевшим на весь зад галифе. Ладно. Пока – пусть. Он обещал, что на День части картина будет – и она будет. Высохнет на месте. Пусть. Видя его на холсте, каждый поймет, что из них двоих несдобровать именно железу. Тоже – символ. Ну и, конечно, наглядность. Он ощерился и заскрипел зубами, разжимая челюсти. Во рту что-то хрустнуло. Тьфу! Зуб, падла. Малейкин зашвырнул в угол палитру с обломками кисти и покинул каптерку, как ристалище, на которое он обречен вернуться, чтобы победить. У него по лошадиному дергалась жила на шее и екала селезенка. Глаза ел песок.

Казарма, изнеженная долгим невниманием старшины, казалось, и вовсе позабыла о его существовании. Совершенно напрасно. Ах, как быстро забывают они о том, что изо дня в день так кропотливо, так старательно он вдалбливает в чугунные их головы. Выветривается все моментом вредным чувством свободы и намеком на бесконтрольность. Н-да, стремление к порядку не стало их привычкой и потребностью. Народ, прости Господи. Царь им нужен да кнут – вот и все. Без этого запаршивеют и подохнут в порче. Сами культурно существовать не могут, обязательно на кого-то молиться, кого-то бояться. Система, не способная саморегулироваться. Напротив, стремящаяся к анархии, хаосу и распаду. Парадокс? Ну, почему же, сама жизнь. Надо знать ее законы. Ты только посмотри: словно политическая оттепель ошеломила их, им смена лидера привиделась. Нет, братцы, не грозит вам ни то, ни другое. Зато веселенький вам вечерок я устрою.

Шелестящий звук, словно порождение ветра, пронесся по казарме. Но если и был тому причиной ветер, это был ветер ужаса. Будто сотня человек вздохнула разом. Краем глаза старшина уловил торопливое движение руки зазевавшегося дневального, которым тот застегнул крючок воротника. Движение молниеносное, но - поздно, батенька. Разве что укроется от глаза старшины? И вообще, покуда существуют крючки на солдатских шеях, сержантам будет на чем основывать воспитательную работу. А существовать они, похоже, будут вечно. Впрочем, и кроме крючков немало подобных славных вещей придумано и введено в само тело армии, в ее душу. Скучать и бездействовать не придется. И ломать мозги нет необходимости, все уже придумано.

Проходя мимо дневального, не глядя на него, Малейкин только скособочил рот в его сторону и внятно сделал объявление:

- Три наряда, - чем убил надежду того на благополучный исход просто в зародыше.

Лицо дневального пошло пятнами. Он подобрался, отдал честь и по уставу ответил: «Есть три наряда!»

За окнами шумел листвой вредоносный и обманчивый ветер свободы. Гуляка. Кружит парням головы, лишает бдительности.

Где-то звенела гитара. В курилке под навесом кто-то одинокий тянул высоким жалостливым голосом:

«А как у нас на озере,

Да лилии цветут,

А мою любимую

Да Лилией зовут…»

Странное дело, до чего склонны к сентиментальности солдаты и прочие служивые грубые мужики. Неужто служба к тому располагает? Или какая особая железа в сложных условиях начинает вырабатывать жалость к самому себе? Не много ведь надо – чуть, и уже слезы в глазах, в горле першит и голос срывается. Ведь наверняка набилась полная курилка, млеть, мочить штаны слезами, покуда не заснут на месте. Мужики, едрить их. Защитники. С мокрыми-то штанами. Малейкин знал гитариста. Демкин. Такой тихий, такой исполнительный, такой причесанный. Но лучше бы он не пел. Впрочем… Пусть. Когда поют солдаты, спокойно девки спят.

У самого входа в углу, на асфальтово-черном надраенном мастикой полу, вопия своей белизной на таком фоне об уровне культуры вообще и о состоянии воспитательной работы среди солдат срочной службы на текущий момент в частности, попутно повествуя кое-что нелицеприятное о работе внутреннего наряда, запрокинув обрывки ниток возлежали отодранные силой рук три побывавших в употреблении подворотничка. Метрах в пяти – напротив, в умывальнике – специфическим запахом обозначал свое место в пространстве бак для мусора.

Ну, когда же удастся выполоть это хамство?

Розовый туман поплыл перед глазами, по затылочной кости застучал метроном.

- Дежурный! – заорал Малейкин, обжигая глотку спекшимся воздухом груди. – Дежурного ко мне! Живо!

- Дежурный по роте – на выход! Дежурный по роте – на выход! Дежурный по роте… - запричитал близкий к обмороку дневальный.

В бытовой комнате что-то грохнуло, упало, заскрежетали сдвигаемые столы, ляпнулся спинкой на пол опрокинутый стул и в коридор вывалился взволнованным телом дежурный.

- Что это такое? – задал ему вопрос Спенсер Ричард, артикулируя каждую букву широко распахиваемыми губами, точно выполняя специальное упражнение для мышц лица. И ткнул пальцем в непорядок в углу. – Я спрашиваю, что это такое? Ты что, забыл, зачем назначен? Почему не следишь за порядком? Почему не руководишь дневальными? Почему служба пущена на самотек? Не заметил? Да я тебе глаз высосу! Понял? Для зоркости. И если в течение суток придется сделать еще хоть одно замечание - пеняй на себя! Всего наряда касается. Я вам матку-то наизнанку выверну! Балабаской лбы порасшибаю! Усвоил?

- Так точно, товарищ старшина!

Дежурный бросился собственноручно устранять хаос и личный позор в углу, но, оказалось, он поторопился. Инцидент был исчерпан далеко еще не до конца.

- Отставить убирать! – рявкнул наперерез его движению Спенсер Ричард. – Стройте роту!

- Рота, строиться! Рота… - зашелся в крике команды дневальный.

« Я поплыву по озеру и лилии нарву-у-у…» - все еще накладывался на голос дневального запев из курилки.

«Я те нарву! – горячил кровь Малейкин. – Поплаваешь у меня, сейчас!»

Рота строилась быстро, но гудя недовольством. Старшина улавливал несогласное настроение масс и морщился по причине его – слегка. Но – глубже и в целом – роптание личного состава было для него словно музыка, подтверждавшая пользу его труда и ненапрасность жертвенного к себе отношения.

- Товарищ старшина, рота по вашему приказанию построена, - без запинки справился с докладом заметно побледневший дежурный по роте.

- Отставить равнение!

- Отставить равнение!..

Строй качнулся и оплыл.

- Я сказал «Отставить равнение!» Команды «Вольно!» не было!

Сто человек, устранив расслабленность, замерли, затаив дыхание в общей груди двух шереножного строя. Все знали, что с Малейкиным лучше не связываться, особенно когда ему вожжа под хвост угодила. На прошлой неделе даже Глот попал под раздачу, так что лучше пересидеть в окопе. В смысле – не высовываться.

- Посмотрите – все – на эту мерзость, - начал речь старшина. – Я не спрашиваю, кто это сделал, я не прошу выйти из строя тех, с чьих шей впитывали грязь эти подворотнички. Потому что знаю? Трусы. Все. Вы все одинаковы. И все будете нести наказание. Но я сейчас не об этом. Я вот чего не понимаю: как можно было опуститься до такой низости? И это в праздничный-то день! Когда весь наряд без устали гнет свои спины… Вместо того, чтобы поддерживать всячески и повсеместно уставной порядок, и укреплять воинскую дисциплину, вы… Я устал, устал уже объяснять, что ТАК делать не хорошо есть. Мне надоело воспитывать и призывать вас к сознательности. И, выходит, что осталось одно только средство выправить ситуацию: каждого, застигнутого за актом гажения, на месте бить балабаской промеж глаз до тех пор, покуда на его глупом лбу не образуется мозоль на долгую, на вечную память!

Рота внимала речи старшины, сросшись в цельный организм, обладавший единым знанием и единым упреком к жизни. Рота дышала глубоко и размеренно, сберегая энергию, но общей головы у нее никак не образовывалось. Сто голов, каждая по отдельности, были набиты разнообразным мыслительным веществом. И перетекания вещества при отсутствии наружного контакта не происходило, поэтому на один и тот же вопрос чаще всего возникали непохожие ответы. Например, про то, что есть балабаска, думали разное – от обыкновенного кулака до привычного непристойного предмета – в зависимости от соотнесения богатства фантазии с уровнем интеллекта. Что до самого старшины, так он не знал этого определенно, поскольку выражение придумал не сам, а подслушал его однажды у незнакомого прапорщика на пересылочном пункте и не спросил у того объяснения, но больше склонялся к непристойному предмету и испытывал чувство глубокого внутреннего удовлетворения, называя его таким именем. Печать удовольствия на старшинском лице походила на отметку знания, и он носил ее смело и гордо, поскольку открыто и прямо спросить ответа никто не решался, довольствуясь закрытыми умственными предположениями. Но что бы она – балабаска – собой не представляла, встречаться с ней тет-а-тет, а равно и коллективно, никто желания не испытывал. Потому рота внимала его речи молча, подавляя внешние естественные проявления жизни.

Старшина, распаляясь, приходил в возвышенное состояние души. Состояние было ему знакомо и даже привычно, да что там, оно было его естественным состоянием. А вот когда наступали часы подавленности и упадка – а такое иногда все же случалось, - когда дух оказывался не стоек и превращался в сплошной выдох, он чувствовал себя угнетенно, растерянным и обманутым. Тогда он испытывал слабость – как давеча перед картиной – и становилось мерзко ему, сиротливо. И только вновь вспомнив в себе силу, он обретал уверенность и воспарял к обжитому зениту своего величия. Он был гигантом, он был великаном, он был выше всех и только из осторожности и великодушия не давил обвивавших его ноги пигмеев. Путь его мыслей был сложен и извилист, порой – тернист, некоторых он избегал вовсе, пользуясь лишь известными их выводами и не обременяясь сутью. Логика его могла показаться необычной с точки зрения логики вообще, но, тем не менее, она была, и была железной. Выводы, делаемые им из умозаключений, были просты, по форме напоминали руководство к действию, а то и боевой приказ. То, что он знал о себе, должны были знать все, и он вдалбливал правильное знание с упорством и старательностью в эти деревянные головы.

Сердце, наконец, заработало спокойней. Кровь, обогатившись кислородом, омыла сознание. Старшина словно протрезвел, прояснел разумом и взором. Он смотрел вдоль строя, вдоль бледной линии лиц, туда, где в длинном сумраке анфилады бредущих в потемках друг за другом кубриков отблескивал бельмом погашенного экрана телевизор. До окончания праздника, до отбоя еще было время, много времени, но в его власти было закрыть его и пораньше, прямо вот сейчас. Только, не стоит, пожалуй. Иногда лучше недожать, чем пережать. «Лишь палку, лишь колотушку вы понимаете, - говаривал частенько Борис Феодорович. – Над вами надо стоять постоянно и бить, бить, бить. Вот тогда вы – солдаты. Покуда стоишь и бьешь. А отвернешься, и вы уже не солдаты, вы - копошащаяся куча. Почему так? Почему нельзя быть нормальными людьми всегда?» Спенсер Ричард был солидарен с командиром во взглядах на сущность и естество солдатской массы. Только не с палкой стоять надобно, а с балабаской, тогда все будет чики-чики. Отлучаешься сам – оставь за себя балабаску свою на видном месте. Чтобы видели и помнили, чтобы боялись. Только страх, постоянный, всепроникающий страх поможет неуправляемую толпу превратить в регулярную, победоносную, послушную и его воле армию. Нет, он не знает пока еще заменителя страху. Сознательность хороша, но лишь до поры до времени. Она не может держаться вечно по той простой причине, что армия, как государственный инструмент принуждения, противна естеству человеческому и есть кабала. При отсутствии видимой, осязаемой опасности невозможно убедить это самое естество в необходимости и оправданности кабалы. И, перестав ощущать страх, из одного только протеста против почетного ярма они тут же начинают гадить. Пример – вот он, в углу. Вот чего старшина вообще никогда не понимал. Почему гадят? Ведь каждый ходит дневальным, каждый в свой черед убирает, моет, чистит. Но, сменившись, завтра со спокойной душой гадит там, где сам же убирал накануне. Гадит – и ждет своего часа для уборки. И так поступают все, поголовно, практически без исключений. Почему? Что это, специфическое армейское или исконное народное? Скорей всего, и то, и другое. Если уж армия – чадо народное, так все к нему и сводится. Можно, конечно, считать это милой особенностью народного быта, и относиться к ней с доброй, пусть и грустной усмешкой, но… Но не может он так. И никакого другого способа поддержания порядка, кроме могучей балабаски, он пока не знает. Балабаска – и контроль со стороны начальника. И его личный контроль над контролем начальника – только так, иначе толку не будет.

Он еще раз посмотрел вдоль строя. Носки сапог, пряжки, пуговицы, лица, пилотки. Строй походил на замок-молнию. Зиппер. Стало быть, он является тем бегунком, той силой, что намертво сцепляет зубья молнии друг с другом.

- Вольно! – скомандовал он, и зиппер слегка ослаб, приоткрылся. – Замкомвзвода первого взвода выделить в распоряжение старшины четверых человек. Не обсуждается. Для остальных – личное время. И – будьте культурными!

Предстояло главное событие вечера – вывешивание картины. Не будет ли это выглядеть смешно и чрезмерно нескромно? А почему, собственно, он позволил себе колебания? Плевать! Кто посмеет ухмыльнуться ему в глаза? Да и пусть их ржут. Да, он личность, одаренная разносторонне – лязгайте зубами, собаки, брызгайте слюной. Он и сам бешеный, не страшно. А вот попробуйте вы! А вам слабо?

Место выбрано давно. На первом этаже казармы, в коридоре, на стене, перед которой по вечерам на поверку выстраивается весь батальон. Пусть смотрят все и размышляют. Рядом же комната дежурного по БОНу, пусть тоже смотрит и размышляет. Хотя… В этих офицерских черепах оказывается так мало предпосылок для абстрактных умозаключений… Жизнь воздействует на них как-то все больше односторонне. Ничего. Зато имеется возможность долгого и пристального рассматривания, да хоть целые сутки. Пусть их смотрят. Кля. Офицеры возражать не станут, с чего бы им возражать. Им все равно. Прапора… А что – прапора? Где они сегодня, например? Вот то-то и оно. Там им и место. Пьянчужки. Все они такие. Да они полностью зависят от него. Одно слово – и благодать для них иссякнет навсегда. Ну, на этом месте – точно. Только не такой он глупый, не такой. Покуда они умны – и он благоразумен. Нет, он совсем не глуп. Он – Ночной Комбат. Ночной наместник командира.

Кряхтя и потея неокрепшими юношескими телами, четверо служивых извлекли из старшинской каптерки материальное вещество картины. Ее метафизическая сущность шлейфом потянулась следом, невесомая.

- Поласковей, поласковей! Краски еще не высохли, - опекал детище Спенсер Ричард. – Повредите – глаз высосу. Каждому.

Однако не поскупился товарищ старшина, творил с размахом. На холст 2х3 метра ушла полугодовая норма летнего портяночного полотна на целое отделение. Портянка – вещь сильная, для холста лучшего материала не найти. Ну, кроме, известно, настоящего холста. Только где же его взять здесь, в лесу? Старшина сам натягивал холст на подрамник, который, к слову, делался тоже под его непосредственным руководством, сам обрабатывал его желатином, сам шлифовал наждачной бумагой, сам грунтовал. С красками случилась заминка, поначалу, не было во всем БОНе нужных. Писать картины маслом – дело тонкое, краски для этого требуются специальные, особенные. Не пожалел Спенсер Ричард личных сбережений для их приобретения. Дороговато, да. А что поделать? Искусство требует. Да и поинициативней следует быть, товарищ, коль скоро дело наметил великое. Трижды бросал клич в роте Спенсер Ричард, и трижды рота откликалась, трижды сбрасывалась на приобретение гуталина, асидола и мыльниц. Да на такие-то деньги пять картин нарисовать можно. Впрочем, он себя еще не исчерпал…

- Поласковей, бычьи дети!

А на стене картина более выразительна, пожалуй. Можно сказать – пронзительней. Все-таки угадал он с местом. С правильным освещением. Еще бы раму подходящую найти. Надо будет надоумить Бориса Феодоровича заказать багет в С-К. Там делать умеют, есть мастера…

- Да ты, самотса, талант!

Спенсер Ричард вздрогнул, отдалось в затылке. «Вот азиат, - подумал он на дежурного. – В мягких сапогах ходит, черт». А вообще-то неплохо, что он дежурит. Очень даже неплохо. Старикашка хоть и въедливый, но увлекающийся, радиолюбитель. Наверняка притащил с собой полный портфель радио рухляди. Поусердствует для острастки, а после все ночь будет в схемах копаться. Что ж, каждый спасается от нарядов в одиночку, кто как может. И, стало быть, он нашему предприятию не помеха.

- Так точно, товарищ майор, талант, - ответствовал Спенсер вслух.

Майор Манылов, дежурный по части, прикурил сигарету без фильтра и затянулся страстно – до тления зрачков. Седые волосы на и в носу его укрылись струей выдыхаемого дыма. Майор дослуживал последние дни перед пенсией, и у него уже была эта привилегия – курить, где попало. Он мог и в кабинете командира закурить. И, кстати, закуривал.

- Такую, самое, большую картину нарисовал…

- Старался, товарищ майор. Я могу и больше, я работник крупного масштаба.

- Ну да, ну да, - покивал головой майор. – Труд твой всем заметен, кто бы стал спорить. Только вот техника на твоей картине что-то совсем на нашу не похожа. Где ты ее такую здесь видел? Мы же не танкисты.

Странная это организация – БОН. Сплошная секретность. За полтора года службы Ночной Комбат ее так и не раскусил. Не понял, не охватил пытливым своим умом. И факт этот, естественно, задевал его самолюбие. Представьте себе: обширная территория обнесена колючей проволокой в несколько рядов. При этом один ряд находится под напряжением, таким, что у лосей рога сгорают вместе с головой. Бывали случаи. И не только лоси страдали. Охранная система, называется СЕТКА 100. Враг не прорвется! Теперь вот еще дроны появились, жужжат над головой. Там, в зоне, в засыпанных землей бункерах, так называемых БИСах, хранится что-то, о чем говорить вслух нельзя. В бункеры вхожи лишь офицеры – да и то не все, а лишь Основных подразделений. Временами там, под землей, что-то ухает, как бы вздыхает и ворочается, вынуждая потеть под шапками и бледнеть обветренными лицами часовых по периметру. Из трех рот БОНа одна специализировалась на охране, а две другие занимались обслуживанием всевозможных систем и механизмов, и еще возили то, что охраняла первая. Ни что охраняли, ни что возили солдаты не ведали – через широкие въезды, удаляя на время часовых, машины в бугры загоняли самостоятельные офицеры, а потом выгоняли их обратно тщательно зачехленными, и после уж не оставляли без своего бдительного внимания. Машины выстраивались в колонны, совершали длительные марши и всегда возвращались обратно. Странно все выглядело. Но недаром говорилось: важный государственный объект. Суждения, конечно, высказывались разные, но… Но лучше не вдаваться. Меньше знаешь – крепче спишь. Особенно при старательной работе ребят, по ночам не спящих. Вот еще полгода пожмурить глаза – и все, и домой. А на картине пусть будут танки, черт бы их побрал вместе со всеми бонами и бисами. А если завтра в поход – будем штыком и прикладом, как учил не нас Суворов. Вот так-то.

- Ты, парень, самотса… - продолжил было самостоятельно мыслить вслух дежурный, но заскрипела петлевыми суставами и с оттяжкой лязгнула челюстью входная дверь. Воспользовавшись мгновением ее открытости, вместе с вошедшими в помещение проникла духота внешней атмосферы. Там жирный и жаркий воздух пытались раскачать раскаты далекого грома. Малейкин вздрогнул и резко, чрезмерно резко оглянулся. Словно ждал плохих вестей. «Вот так и засыплешься с головой», - тут же уличил себя в утрате выдержки. Разозлился и взял себя в руки.

На пороге казармы нарисовались Глот, Хват и Шило – взмокшие потом и интенсивно заглатывавшие воздух открытыми ртами. По их взъерошенному виду можно было подумать что угодно. А что было угодно думать дежурному?

- Т-а-а-а-а-к, - пожевывая сигарету, он выступил на первую позицию. - А это, самое, что за папуасы?

- Да нет, они не папуасы, - вмешался Спенсер Ричард. – Это сборная роты по бегу. Марафонцы, на длинные дистанции. Тренируются в личное время по индивидуальной программе.

- Тренируются, самотса, как же… - сомневался дежурный. Морщины на его лице, однако, уже разгладились, подав своим исчезновением сигнал о полном отсутствии подозрений. Малейкин сделал знак рукой, и троица прошмыгнула мимо, под картиной, точно лазутчики с той стороны, из-за гор, отягощенных сиянием.

Прикрывая их миссию, старшина двинулся следом, испросив разрешения у дежурного и забрав своих безмолвных помощников.

На лестнице Малейкин остановил скользящего впереди Шило.

- А скажи, родной, отчего у тебя ремешок такой новый? Да, да, я понимаю. Кто-то из молодых упросил тебя уступить ему твой старый – в качестве талисмана на долгую оставшуюся службу. Такой талисман дорогого стоит. Ну, так ты, голубчик, разыщи того орла и разъясни ему, что так делать не положено. И верни все на места свои. До вечерней еще поверки. У? Я проверю.

Вечерняя поверка прошла без задоринки, а единственным сучком на ней выступал старшина Малейкин. Ибо не родился еще наглец, способный в присутствии Ночного Комбата осквернить святыню вечернего построения недостойным словом, телодвижением или жестом. Старшина проверил, Шило понял его правильно, развивать тему ремня не было необходимости. Батальон дышал единым дыханием, не распуская животов своих, и единым взглядом смотрел на художественное произведение своего вождя. Выражение глаз у всех было разным, однако, и Малейкин не всегда его понимал. То есть, мог бы понять, но не хотел, потому что ждал как минимум восхищения и замешательства, а их не наблюдалось. Что ни говори, а труден путь к славе в искусстве. Ничего, будет и признание, придет. Со временем. Ему не надо ничего такого особенного, пусть только подумают: Малейкин может все – и цель его самоистязания красками будет достигнута.

И ведь он действительно может все.

Но концовка дня оказалась смазанной, а настроение было не сильно, но все же подпорчено.

- Батальон, отбой! – скомандовал он по уставу. – Сорок пять секунд – время пошло!

Взглядом сделал зарубку на циферблате и неторопливым шагом поднялся этажом выше, проконтролировать выполнение команды родным своим подразделением. Лично он не вполне понимал, для какой цели, и в каких обстоятельствах нормальному человеку может понадобиться раздеться и плюхнуться в кровать в столь короткий срок. Разве сон от этого крепче? Так скорей напротив. Усиленное сердцебиение, и все такое прочее. Подниматься – куда ни шло, по тревоге, например. Но отбиваться…Непостижимая все же штука – армия. Выполняешь, хоть и не понимаешь. И чем меньше понимаешь, тем лучше выполняешь. А что? Сорок пять секунд на отбой – прекрасный способ тренировки личного состава. Стопроцентный повод для повторения упражнения.

Народ шевелился у коек, но не слишком расторопно. Молодые, они же «чижики», шустрили вовсю, «черпаки», или «чижи со стажем», слегка филонили, сохраняя достоинство перед младшими, но не заслоняя старших. «Фазаны», они же «пупы» совместно с дедами не поторапливались вовсе.

- Двадцать секунд осталось, - произвел отсчет Малейкин.

- Старшина, праздник ведь, - промяукал кто-то из невидимости.

- Разговорчики! – заткнул его там Малейкин. – Время истекает!

« Ага, зашевелились, - отметил про себя он. – Поздно, поздно…»

- Две пятнадцать, - объявил он результат. – Обмундирование заправлено неряшливо, кое-как. Тренироваться будем до тех пор, пока не сделаете все, как положено. Как я говорю, хоть и не мной все придумано. Полетаем. Рота, подъем! Сорок пять секунд, время пошло!

Когда в четвертый раз Ночной Комбат скомандовал: «Подъем!», произошло почти невероятное. Да что там почти – невероятное. Солдат из молодых по имени Артикс вдруг швырнул сапог под ноги старшины. «Э, слушай! – закричал он после. – На хрена такой спать?»

Рота оцепенела.

Ночной Комбат придвинулся к солдату вплотную. Ночной Комбат заглянул в непрозрачные его глаза. «А-а, - понял он. – Еще один брэм. Горячих кровей мустанг. Слава Богу, ковбои у нас еще есть, объездят. Но даже если я и перегнул палку – чуть-чуть – все равно непозволительно вести себя так нагло».

- Зачем такой спать? – все спрашивал Артикс.

- У тебя, случаем, зубы не болят? – в свою очередь проявил интерес старшина.

- Какие зубы? Спать хочу! Зачем такой спать?

- Понятно, пока не болят…

«Он не понял, он ничего не понял. Понимание – оно ведь тоже прививается».

Ночной Комбат покачал головой. Ему стало грустно оттого, что он такой мудрый.

- Всем – отбой! – скомандовал он. – Всем отбой. Всем – значит всем, это понятно? Дежурный, через минуту свет в кубрике погашен.

Уходя, ощущал спиной взгляды и звуки. И еще слова – «совсем осволочился, гадюк». Такие были слова. А, может быть, их и не было. Вроде как бы и не было. И кто же их не говорил? Знаем, кто.

Закрывая за собой дверь ротной канцелярии, повторил дважды: «Артикс и Ажажа, Артикс и Ажажа».

Глава 9. ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ.

- Сергей Михайлович, обои у тебя хороши, кля. Цвет нежный, и вообще, я люблю с цветочками. Где доставал, а, кля?

Командир говорил именно так: «кля». Не то, чтобы он букву из приличия изменял, а просто так говорилось, само собой.

Начальник штаба смущенно улыбнулся, оголив в улыбке железные фиксы – натуральные зубы ему вышибли еще в училищную пору, когда, приехав после первого курса домой, вдруг почувствовал себя мужчиной, и как-то упустил из виду, что в поселке они и до его приезда водились.

- Товарищ командир, чесслово, не знал, что вам нужно.

Полковник мудрым взглядом обвел присутствующих и грустно, даже как-то печально улыбнулся.

- Не знал, кля, - сказал он с некоторым сарказмом, покачивая одновременно головой. – Мне все нужно. Я же нормальный гражданин. Тем более, кля, на пенсию собираюсь.

- Понял вас, товарищ командир, все понял.

- Понял, кля…

- А штрафную ему налить, товарищ командир, - подал о себе весть предложением замполит Манпель. – Чтобы и про замполита не забывал. Нет, Сергей, мне вообще-то и нафиг не нужно… Но если будет – возьми на всякий случай.

- Не обещаю, не обещаю, - развел руками майор Свищ-Жарко.

- Штрафную, говоришь? – переспросил командир. Он поднял свою рюмку и в задумчивости повертел ее в пальцах. – И я бы от штрафной не отказался – пусто…

- Моментом исправим, - начальник штаба быстро наполнил всем рюмки, начиная с командира. Себе налил из другой посуды. – Ну а я, извините, все-таки лимонад…

- Слушай, - командир кивнул замполиту, - а, может, он нас всех заложить собрался? В свете последних постановлений?

- Да вот не знаю. Надо бы за ним присмотреть.

- Ну, что вы! – Свищ-Жарко даже обиделся. – Я же уже докладывал: свое отпил. И вообще, если я что решил, у меня железно. Сказал, брошу курить - бросил. Сказал, брошу пить - бросил. Сказал, стану начальником штаба - стал им.

- И что дальше, кля?

- Товарищи! – выступил молчавший доселе старший инженер БОНа по фамилии Стин. – Позвольте провозгласить тост.

- Тост? – командир медленно поднял от скатерти зеленые, с мутнинкой старости глаза. – Давай тост. Если не долго.

- Ну, знаете! Мне то что? Я могу и не говорить вовсе. Выпьем молча, - Стин зло опрокинул рюмку, сел, нахохлился и захрустел огурцом.

- Вот, кля. Опять обиделся. Да что ты все обижаешься? Будь попроще, мы здесь все свои. Из народа вышли, в него и зайдем. Если раньше не зайдем куда еще.

- Что вы, товарищ командир. Что может случиться в нашем-то околотке?

- Да что угодно. Не хотелось бы, естественно, но… Омут тихий… - командир уставился в рюмку, словно в тот самый омут, о котором говорил. Что уж там привиделось полковнику, никто из присутствующих так и не узнал, только отшатнулся он от рюмки, словно сам черт ему в глаза посмотрел из своего глубока. Мотнул головой командир, отгоняя привидевшееся, и осушил омут до дна. – Вот так вот мы его, кля, - сообщил. И потянулся за огурцом. Ищущие пальцы его наткнулись на руку старшего инженера, оказавшуюся по той же нужде в той же тарелке мгновением раньше. – Тьфу ты, господи! - по-детски непосредственно выразил свое отношение к конкуренту Борис Феодорович. – Надо было вилкой!

Стин бросил обратно на тарелку облюбованный и уже захваченный живьем огурец.

- Да вы… - начал было он новый виток напряженности.

- Э, ладно, - осадил его командир, махнув рукой. – Ик-кля!

- Знаете что? – не унимался Стин. – Можно все, что угодно. Можно как угодно. Но третировать себя я не позволю! Я… Я…

- А командиром все одно не станешь. И никто из вас не станет. Вот только Сережа, разве что. Если скажет себе, кля.

- Я… Я… - Стин разволновался не на шутку, даже порозовел бледными обычно щеками. Пятнами пошел, живыми разводами.

- Ты такой же пьяный, как все мы. Кроме Сергея Михайловича, может быть, потому что он себе сказал. Поэтому – молчи, не пузырись. А я – командир. А ты сиди, сиди… Я, хоть и старый, хоть и глупый, но командир. А ты подними свой огурец, и кушай.

Старший инженер Стин поднялся, несколько неуверенно, во весь свой немалый рост.

- Я не мальчишка, - объявил он членораздельно, будто и в самом деле успокоился и не пил до того водку рюмками. – И вы это знаете.

- Знаю… - командир качнул большой своей головой, лишний раз напомнив присутствующим, что похож на старую мудрую черепаху из доброго мультика.

- Знаете так же, что от меня зависит, и что без меня вы – ноль.

- Ну да, ну да…

- Вы все знаете, и все же позволяете себе… Убедительно прошу вас впредь воздерживаться от высказываний в мой адрес. Пока вы командир.

« Сволочь!» - вялой мыслью воздал должное старшему инженеру Борис Феодорович.

- Товарищи! – вмешался, наконец, Манпель. – Товарищ командир, Борис Феодорович! Стин! Что вы, ей Богу! Сегодня же праздник…

- А, черт его знает, - буркнул командир. – Ну, ладно, извини. Ну, дурак я. Ну, что с меня возьмешь? А ты, миротворец, мог бы и раньше встрять.

Свищ-Жарко наблюдал, откинувшись и как бы отстранившись, за накалом страстей с чувством глубочайшего внутреннего удовлетворения. И хоть был он раздосадован слегка слишком уж скорой мировой, счел, тем не менее, целесообразным вернуться на театр военных действий (ТВД).

- Борис Феодорович, - вкрадчивым лисом взялся он за смену темы. – Вот вы давеча про тихий омут говорили…

- Да, говорил. И что?

- Я, пожалуй, начну в нем с понедельника чертей гонять. Подтяну подпруги, чтобы не останавливались на достигнутом. Усиленная физзарядка, строевая подготовка, кросс перед обедом… да и после обеда, кросс перед ужином, снова строевая. У хорошего солдата должна быть только одна мысль: спать. По себе знаю. Спать самому на своей койке. К ней он должен подползать и засыпать еще до того, как коснется головой подушки. Только тогда он будет хорошим солдатом, и никаких, никаких гадостей от него не изойдет. Я говорю: вся грязь и мерзость от безделья.

- Твоя правда, - согласился с начштаба Манпель. – Я тоже часто думаю над этим. И не могу понять. Почему солдат, оставшись бесконтрольным, перестает быть солдатом? Вы, безусловно, частенько видели, как бродят они в одиночку по городу. Что за вид! Ужас. Какие-то… Слова подходящего не могу подобрать. Без головных уборов, расстегнутые, расхристанные, ремень черт знает на чем болтается… Словно для них нет ничего неприятней военной формы. Вызывающе наглый вид. Вот он такой идет, ничего не боится, на все ему наплевать. И все обязаны его терпеть. И он полюет, смею вас заверить. И все терпят. Потому что – наши дети.

- Законы слишком мягкие, - поддакнул Свищ-Жарко. – Это не законы. Чем мы можем их взять? Да ничем! Воспитываем. А они плевать хотели на воспитание, на выговоры и замечания. В том числе - и на гауптическую вахту. Только и остается, что в зад целовать. А как же, наши дети!

- Солдата куда ни целуй, у него везде зад, - пояснил Борис Феодорович.

- А мне кажется, - включился в разговор пришедший в себя старший инженер Стин, - что все дело в извечном нашем бескультурье. Надо уклад, весь уклад армейской жизни менять. Он безбожно отстал от развития общества, морально устарел.

- Пороть их надо.

- Да погоди ты с поркой, Сергей Михайлович. Вот ты, Стин, и расскажи нам, каким таким образом уклад армейский менять?

- Не знаю я, товарищ командир. Я старой формации человек, нового ничего родить не могу, хотя еще воспринимаю его со стороны. Только и осталось, что наблюдать. Вы заметили, что армейская среда нередко усиливает в солдате все, что есть в нем негативного?

- Позвольте! Здесь я с вами категорически не согласен! – опротестовал тезис Манпель. – Армия – школа гражданского мужества и воинского мастерства. Она воспитывает и врачует.

- Во как! – удивился Борис Феодорович.

- Почему же тогда столь живуча дедовщина? И что она вообще такое? Мне порой кажется, что солдаты во всем берут пример с нас, ведь и у нас то же самое. Только у них все искажено и гипертрофировано, словно городская мода у деревенского модника. Или все дело во власти? Понимаете, человек всегда алчет власти. А дедовщина предоставляет ее практически каждому, независимо от талантов и достоинств – только дослужи. Нет, надо перестраиваться.

- У нас дедовщины нет, - подвел черту замполит Манпель. – Встречаются лишь незначительные проявления неуставных взаимоотношений.

- Да?

- Власть – сладкая вещь, - оценил вещь командир. – А вообще, Стин, ты бы поменьше про перестройку-то, мы не на общем собрании. Дайте дослужить спокойно, а потом валяйте, меняйте, что угодно. Мне три месяца осталось, уйду – делайте свою революцию. А до того – не позволю.

- Нет, - Свищ-Жарко почесал подбородок. – С понедельника начну. Но старыми, испытанными методами, они известны.

- Вот и давай. Старыми методами, - благословил командир.

- Нам надо всем уходить, - сообщил суждение замполит Манпель. – Всем. Нас уже не переделать. Мы сами как помехи.

- Странен и необъясним ваш пессимизм. Замполит обязан верить в светлое будущее и точно знать, когда оно наступит. По долгу службы, - возразил Стин. – Я лично еще послужу, послужу… Кстати, какого вы мнения о старшине Малейкине?

- Тонкий наводящий вопрос?

- Да. Мне, например, он глубоко несимпатичен.

Командир от последнего откровения своего заместителя еще больше погрустнел и вконец устал. Он вяло кивнул в сторону Стина своей давно уж седой головой:

- Ему он не симпатичен. Лично, - и нос его глубокими своими ноздрями, точно дальнобойное орудие жерлом, очертив широкую дугу в пространстве, уткнулся в одну ему ведомую точку на лице Стина, определив ее где-то чуть выше переносицы, но чуть ниже собственно лба. Старший инженер тут же почувствовал неловкость в этой точке лица и поскреб ее длинным холеным пальцем с розовым полированным ногтем, потревожив безукоризненность тонких, подправленных рейсфедером бровей. Глаза командира сузились. – Ты можешь обижаться на меня, а можешь спокойно выслушать то, что я сейчас скажу. И это будет лучше, если спокойно. Ты, безусловно, очень умный человек. Гораздо умней меня. У тебя от ума давно уже волосы из головы повылазили. Ты прекрасно разбираешься в людях, этого у тебя не отнять. Но ты в них ни черта не понимаешь – вот парадокс. В этом твоя беда, поэтому-то никогда не быть тебе командиром. Если, конечно, ты не изменишься. Ты ищешь в людях порочность – и ты находишь ее, в ком можно. Потом ты пытаешься извлечь из нее пользу. Правильно! Но здесь ты все перепутал. Малейкин - мерзавец? Безусловно. Ты считаешь, что нельзя ему быть старшиной? Нет! Пасти солдат – под твоим, естественно, руководством – должен Малейкин Спенсер Ричард, мерзавец. Только он удержит их всех в кулаке. А мы прикроем до поры глаза на некоторые его, кля, «особенности». Потому что, именно благодаря им мы и имеем возможность в этот вечер предаваться нашему, кля, отдыху. И, с моей точки зрения, с которой ты можешь не соглашаться, гораздо более опасен и вреден для здоровья армейского, твой любимчик, Брэм. А они все, Брэмы, одинаковы, хоть первый, хоть сотый. Надо, в конце концов, понять: мы в армии, и пусть она остается такой, какой была всегда, какой одерживала свои победы, какой она есть сегодня. Хотя бы до тех пор, покуда мы сами еще в ней служим. Вот, таково мое слово, кля.

Он вытряхнул на скатерть сигарету из пачки, препроводил ее в угол пухлых, с капризным изломом губ, прикурил от предупредительно зажжённой Сергеем Михайловичем спички, пыхнул, затолкал дым за щеки, точно хомяк зерно, проглотил и уже потом, пожевав еще вхолостую, выпустил его обратно через жерла своих ноздрей. Он устало смежил веки и обронил, должно быть случайно, из полуприкрытого ладонью рта не предназначенное для общего слушанья: «Хотя я и полу полковник, кля…» Голубоватые, сухие и тонкие до прозрачности веки его легким подергиванием своим говорили о прошедшем напряжении, о неизбывной усталости и наступившем желанном успокоении. Веки его были столь невесомо – нематериальны, что, казалось, никогда не прятали от глаз прекрасного и утомительного мира, а лишь слегка приглушали его яркость. Однако представление такое было ошибочным. Глаза командира имели особое устройство. Вот рыжий мох ресниц устремился вверх, обнажив амбразуры, и глаза были уже не глаза, а оружие, пусть не самой надежной, но вполне серьезной системы. Вороненные зрачки испустили невидимые лучи – колючие, проникающие – и они тут же впились в лица присутствующих. В наступившей тишине подполковник Манпель вдруг громко икнул, придавил рот рукой и негромко извинился. Душу Борису Феодоровичу жег вопрос: слышали? Нет? В лице Стина, ему показалось, что-то дрогнуло. Сужением зрачков он подстроил фокусировку. Лучи превратились в рентгеновские и, просветив Стина насквозь, выжгли на новых сережиных обоях его, сидящий в неловкой позе, силуэт. Но нет, Стин заморозил лицо – точно захлопнул крышку люка, и лучи опалили обои напрасно. «Ведь знает все, знает, подлец», - возмутил командир ил неприязни в душе. Облачко мути поднялось со дна, наполнив сознание язвительной иронией. Мысли стронулись с места и понеслись по наклонной, устроив внутренний камнепад.

«Он – словно десятиклассница, познавшая все, но, поскольку по возрасту познавать вроде еще рановато, удачно скрывающая свое знание за наивностью широко распахнутых глаз и замком целомудренно поджатых губок. Кого ты хочешь обмануть, Лойола? Я знаю все твои мысли наизусть, не спрячешь их, нет, не спрячешь. Возможно, ты больше достоин командирства, но обладаю им все-таки я. С обстоятельством этим ты, конечно же, никогда не смиришься. Да, теперь тебе ничего не остается, как активничать на ниве справедливости, быть сторонником нового и передового, попутно выставляя меня старым ретроградом. Только – шалишь, кривая политика не вывезет тебя. Командир – он вроде наместника Бога на земле, в маленькой ее части, именуемой БОНом, полком или еще как – все равно. Командирство дается свыше – и туда же уходит. Кстати, дружище, ты ничем не отличался бы от меня, окажись на моем месте. Был бы еще хлеще. Так что ты и сам полу полковник, кля».

Перед командирскими глазами проплывали затяжные полосы красного тумана. Он ненавидел.

Он хорошо помнил, как впервые попался ему на глаза этот мальчишка, Брэм I. Весь такой молодой-молодой, но уже самостоятельный и самолюбивый… С маниакальной верой в справедливость в глазах. И тут же принялся молотить какую-то там свою правду ему в лицо. Обычно, офицеры, еще лишь намереваясь ими стать в будущем, в бытность свою курсантами уже, понимают, что к чему. Этот же оказался паталогически непонятливым, вел себя так, словно все вокруг поступают и ведут себя так же. Выродок. Само собой и пришло на ум: полу офицер. И нимало не беспокоило, что пришло со звуком, и что Брэм слышал. Слышал – и слышал, пусть пользу извлекает. Сам он был тогда еще подполковником, старым подполковником… А когда услышал про себя обидное, что, мол, полу полковник, сразу сообразил, чей мерзкий ум породил это непотребство. Но вот теперь уже давно он полковник, а за спиной слышит все то же – полу. Черт, как хочется пить, кля.

Борис Феодорович стряхнул с поверхности неприятные мысли, словно пыль с шерсти. Но осталась глубоко вонзенная в мозг булавка – и ощущение принятого внутрь яда не проходило.

Ему показалось, что померк свет в комнате – уж не закат ли? Огоньки в глазах Стина дотлели, подернулись пеплом, и он перестал думать, отчего они вообще случились. Просто он знал об этом. Знал и все. Знание и было той булавкой. Он не испытывал желания ее теребить, не дай Бог, рана загноится. От яда знания одно лишь есть противоядие – время, которое одно лишь способно ослабить его и совсем стереть. Вот только хватило бы ему времени.

Свежий воздух с балкона совсем перестал прибывать, тюль безвольно обвис, измученный вечной пыткой распятия. За приоткрытой дверью угадывался мрак ночной, он там уже действительно скопился в избытке. Наружный мир застыл в полном безмолвии, даже собаки против обыкновения не лаяли на луну. Словно надвигалось нечто, давление предполагаемой тяжести чего уже затопило пространство и оглушило. Словно вселенская катастрофа уже зародилась где-то, и ее предзнаменования и сигналы терзали душу неотвратимостью. Да нет же, нет, просто очень душно, просто мучительно хочется пить. Густая, тягучая слюна скопилась во рту, точно в отстойнике, он пытался сглотнуть, но горло пересохло, и комок никак не шел. Протолкнул с усилием, получилось громко. И леший с ним, кля.

Свищ-Жарко, почуяв внешнюю напряженность, вдруг засмеялся, нервно, запрокидываясь и прикрывая фиксы рукой. У командира брови полезли вверх, на лысину, но опосредовать удивление через слово он не успел, помешал замполит. Манпель налил себе рюмку и тут же ее хлопнул, молча и единолично. «Пей другую», - пробормотал он минуту спустя, и хлопнул другую. У командира запотело лицо и выше – туда и подались глаза его вослед за бровями.

- Ты что это, кля? – только и нашелся он что спросить.

- Скажите, товарищи, вы ничего не ощущаете? Пустоты и безразличия! – Манпель уронил замороженный льдом для коктейлей взгляд свой в рюмку, пусто-светлую с желтым ободком. Говорил он тихо, не заботясь о доходчивости слов своих, но возбуждение уже овладело всеми, и присутствующие слушали его единодушно, унимая нервные колебания сердец. – Я вот ощущаю как-то и пустоту, и безразличие. Ведь мы спокойно можем обойтись без всего. А может, так оно и есть? Все, все делаем по подсказке, по писаному, под нажимом, по раз и навсегда кем-то привитой привычке. Собрание, президиум, секретарь, докладчик, регламент, прения, проект постановления – с изменениями, в целом… Убери все – мы не огорчимся ни разу. Хотя…Штатные единицы и потребность выговориться…Лично я… А они все молчат. Они все молчат, комсомольцы эти. Почему? Не понимаю. Не понимаю!

«Так, замполит уже добрел, - констатировал факт Борис Феодорович. – Пора закругляться». Но еще не хотелось. Поэтому он подумал другое: «Раз уж замполит…» и «А если он прав?» Конечно, прав. Эти юноши действительно всегда молчат на форумах, или говорят нужное по бумажке. А что они думают самостоятельно? Если думают.

Замполита Борис Феодорович понимал хорошо. Да и не было в Манпеле особой затейливости. Простые человеческие мысли, простые человеческие желания и соответствующие им поступки. Летчик в прошлом, мог бы летать высоко, но все принесено в жертву. Сыну потребовалось срочное лечение – благоприятный климат, фрукты, море…Теперь, не суетясь, дослужить положенное и вернуться в свою квартиру, к фруктам, к морю… Есть ли смысл распинать себя за идею? А ведь ее еще надо обрести в себе. Когда тебе за сорок, и ты считаешь, что жизнь прожита – не просто это сделать. А если за пятьдесят? И все же… Черт его знает. Не верится. Простых замполитов не бывает. Есть, есть у него идея, но поди, угадай ее.

«Ранним утром, летнею порою…»- вдруг запел Манпель, встрепенувшись, но вновь уронил голову на грудь и принялся соблюдать приличия.

- Ух, ты! – обрадовался полковник. – Да тебе, оказывается, есть что сказать людям!

- И все же, - вступил Стин, вернувшись к застолью из своего далека, – все же, Брэм – честный человек. Редкое по нынешним временам качество.

- Честный человек? – Борис Феодорович сверкнул желтым. – Это что, профессия? Честный человек! Что прикажете делать с его честностью? Меня – лично меня – она раздражает. Тебе она нравится…

- Нравится. И тем более после его рапорта. В его поступке прежде всего она – перед самим собой и перед всеми нами. Наверное, чувства захлестывают… Но с доводами его можно согласиться. Хоть и нелегко. Хоть и неловко чувствовать себя рядом с человеком, решившим освободиться, оставаясь по самые плечи в этом самом. Впрочем, он еще молод и не успел закостенеть. И склад ума его…

- Ты высказался? – не вытерпел командир. Он уже минуты две ерзал на стуле, слушая Стина.

- Предательство, - процедил сквозь фиксы Свищ-Жарко. – Только предательство. Чужой среди своих. К нему – как к родному, столько лет всеми благами…Погоны… Да кто другой на его месте за счастье бы…Почему сразу не?

Стин выслушал тираду начштаба с выражением узнавания и понимания на лице. Он даже покачивал головой в такт наплывам речи, одновременно перекатывая во рту языком маслину. Маслины он уважал наряду с загонной охотой и отдельными положениями устава.

- Как я вас понимаю, Серж, - ответствовал он Сергею Михайловичу, когда тот выдохся и иссяк. – Вы не зря носите фуражку, и вообще…Но имею к вашим словам два возражения. Первое. Что могли понимать десять – двенадцать лет назад мальчишки, пересаживаясь со школьной скамьи в армейский клозет? Романтика, романтика им головы морочила. Что может быть эфемерней романтических мечтаний в нашей среде? Все давно рассеялось, как пердеж носорога.

- Какого носорога?

- Никакого, в том то и дело. Так вот я и спрашиваю: могут ли они, мальчишки, юноши, ранние мужчины эти иметь право на ошибку? Право на исправление ее, пусть даже через десять лет – не все ведь созревают одновременно. Могут и должны, говорю я. И второе. Второе! Погодите, имейте терпение. Так ли уж велики блага, которыми мы в армии пользуемся? Равнозначны ли они нашим потерям, возмещают ли то, чего мы лишены? Сколько платить за молодость, за жизнь? Вы создайте современные условия существования – теперь, теперь, а не в будущем, - а потом спрашивайте. Не греет надежда на рай и счастье потом. Не те желания в старости, совсем не те… Перемены назрели, что ни говорите, время энтузиазма прошло давным-давно. Люди повсюду самостоятельные, думающие. Все, все требует перемен. Вот и думайте, вот и решайте…

Он объел маслину и сплюнул косточку на тарелку.

Командир почувствовал сильное жжение в голове и заскрипел зубами. Он хотел тут же сразу и облегчиться словами, но неожиданно угодил в ступор. И то ли искры брызнули, то ли слезы такие горячие потекли из глаз. Он поднял руку, и не ощутил ничего, кроме слабости. Уж не старческой ли? Ах ты, дрянь, подкатывает. Он упрямо повел головой и выдавил из себя, несколько освоившись с несильным своим состоянием:

- В армии все должны быть одинаковыми. Отдельность и непохожесть искажает суть и подрывает устои. Да-да, как бараны, по всем параметрам. Именно поэтому рапорту Брэма я никогда не дам ход. Устоеву подписал бы, Безъяличному, а Брэм – пусть обчешется. Слишком легко надеется все решить. Просто грех его, такого положительного, в нархоз отпускать – там же с ним никто не справится!

- Тут, похоже, другая история. Похоже… слушок такой есть… что это Брэм в Особый легион собрался.

- Господи!

- Черта с два!

- Но…

- Все!

Командирская длань единожды хлопнулась на свободное между тарелками пространство стола, и прения сами собой прекратились, как невозможные.

-…запевалы голос молодой… - гнул свою линию Манпель.

- Мне Брэм I всегда был несимпатичен, - тихо поделился чувством Сережа. Командир глянул на него по-отечески, с одобрением. Свищ-Жарко безропотно впитал взгляд своего непосредственного начальника и продолжил: - А вот Безъяличный – нравится. Молодой, симпатичный, пробивной. Правильно мы делаем, что отпускаем его в акамедию…

- В академию.

-…в академию. Таких надо двигать.

- А могли бы не пустить? – ехидно осведомился Стин.

- Потому и правильно, - улыбкой на улыбку ответил Сережа.

«Ай да сукин сын!» - ласково подумал о нем командир. Нет, правда, не смотря ни на что, он ему определенно симпатизировал. Хоть и безродная собачка, но - мертвая хватка. Своего не отдаст, молодец. А свое все, что ухватил. И, главное, все понимает. Так все понимает, что глаз да глаз за ним нужен. Глаз да глаз – смотри в оба. Даром, что ласков и в разговоре приятен. Вот и Малейкин приятен, приятен…кля.

- А как же Устоев? – не унимался и словно чего-то добивался Стин. – Парню -то обидно. Ему обещали, он готовился…

- И прекрасно! – с готовностью согласился Сергей Михайлович. – Еще годик пусть готовится, закрепляет знания, значить. А Безъяличный уже теперь готов, без подготовки. Устоевых у нас много, а Безъяличный один. Арифметика проста. Пусть поскорей становится начальником, нам ведь с вами еще служить…

Командир даже крякнул от удовольствия: эк, отшил барина! Умен, умен…кля.

- Эдак можно и Малейкина в академию отправить, он у нас тоже один, - не унимался и все нарывался Стин.

И таки нарвался! Желтки командирских глаз сверкнули в его сторону:

- Моя б воля, я Малейкина вместо тебя поставил бы. Больше было бы проку.

В обвалившейся тишине задребезжала струна, натянулась и, взвизгнув, лопнула.

Стин вскочил, опрокинув стул.

- Это… Черт знает что такое! Это… Задницы лизать. Пошли все вон!

Когда дверь, закрывшись громко, подтвердила уход Стина, командир стукнул кулаком по столу.

- Ругается еще! – изумился он вполне искренне. – Н-да. Придется утром мириться, подмазывать. Не хочется, а надо, кля.

- А где старший инженер Стин? – поинтересовался у присутствующих прекративший пение Манпель.

Присутствующие посмотрели на него с интересом.

- А кто это? – полюбопытствовал Свищ-Жарко. – Не знаем такого.

- Поздно уже, - командир повертел в руках пустую рюмку. – Поздно. Ну, по последней, на посошок.

Ночь за окнами истекала дегтем. И вдруг – вспышка. Молния!

- Гроза идет, - сказал Манпель. – Странная какая гроза.

«Придуривается, что ли? – подумал Борис Феодорович, не удивляясь, но и не радуясь подтверждению своих недавних мыслей. – Поди, разбери человека».

- А не буду ждать до завтра, - уронил мысль в пространство начальник штаба. – Вот вызову машину, и тотчас поеду в часть.

- Обои у тебя…

- Я помню, товарищ командир.

Белки командирских глаз уже были оранжевыми, с марсианскими ромбиками в нужных местах. Он прокатил ими по стенам – и обои тихо, без лишнего шелеста поползли вниз и, покорные, стали сворачиваться в рулоны.

Глава 10. СТОМАТОЛОГИЯ.

В начале ночи, в пору, когда сон, подобный подводному течению, уносит души в призрачные глубины беспамятства, Артемикс проснулся от невыносимого, словно ожог, ощущения, что с него только что содрали кожу. Тут же что- то проникающими до костей клещами впилось в плечо и едва не сбросило с койки. Артикс, превозмогая судорогу сна, сел. Первое, что увидел – свое одеяло и простыню, валявшиеся на полу. Рядом стояли какие-то незваные люди.

- В чем дело, да? – все еще не понимал он, даже протерев глаза. И потому протер их еще раз.

- Давай, вставай!

- Куда вставай? Ночь в окошке, ночью спать положено.

- Давай-давай! Болтай поменьше. Спецзадание.

Только теперь, проснувшись в достаточной степени, Артикс узнал говорившего. Им оказался солдат из дембелей Хват. Чуть поодаль блестел глазами и фиксами Глот. Еще дальше стояли Шило и Ковель из третьей роты. В проходе между кроватями темнел уже облаченным в обмундирование телом готовый ко всему Ажажа. Нарисованный в пространстве кубрика синим светом дежурной лампы, он был похож на покойника, точней – на утопленника, хотя против обычая последнего и шмыгал без конца носом.

Артикс вскочил. Стянул брючным ремнем необъятные, не ушитые еще, расползающиеся галифе. Портянки накинул на голенища и, продавливая их ногами вовнутрь, таким не каноническим способом обул сапоги – быстро и удобно. Гимнастерку натягивал уже на ходу.

- Куда?

- Давай-давай! Вперед!

Вот оно! Вот она – романтика армейской службы. Кто говорит, что ее больше нет? Молчите, она есть! Артикс надеялся, верил всегда, что именно так и будет. Внезапные ночные подъемы, невероятные задания, отчаянные приключения – и смелость, смелость, смелость!

По коридору – в самый его конец.

- На дежурного не нарвемся? – проявил осторожность Шило.

- Не боись, - басовым перекатом унял его опасения Ковель. – Он же только-только пересчитал здесь всех поголовно. Теперь у нас в кубрике. Раньше, чем через пару часов не появится.

Он раскрыл окно движением на себя и забрался на подоконник. Держась за раму, перегнулся за наружный угол стены, потянулся и исчез из виду.

- По пожарной лестнице – вниз, - указал Глот.

Вторым ушел Ажажа, за ним – Глот, далее Артикс, Хват и – последним – Шило. Собравшись внизу массой, все двинулись в сторону спортивного зала, сконцентрировавшего тьму мрачным кубом чуть поодаль. Было тихо, душно и очень темно. Или, если расставить качества природы в порядке воздействия на органы чувств Артикса – темно, тихо и очень душно. Все его тело почему-то покрылось липким потом. Приходилось раз за разом утирать лицо - вследствие отсутствия платка, он совершал этот акт гигиены рукавом гимнастерки. Рукав быстро пропитался, сразу сделался влажным и скользким, и не поглощал больше пот, а лишь размазывал его по лицу равномерно. Сменить руку и использовать другой рукав он почему-то не догадался.

Под воздействием ли обстановки, по другим ли каким причинам, но состояние романтического подъема быстро сменилось чувством постоянно растущей тревоги. Необъяснимая тяжесть горбила плечи: вроде и ничего особенного, терпимо, только противно, но распрямиться и сбросить все сил не находилось. Что-то было не так, не нравилось, тревожа все больше и подрывая веру в правильность происходящего.

Никакие посторонние звуки не доносились из близкого и отдаленного пространства, лишь где-то из неисправного водопровода била в землю струей вода – единственный звуковой маяк в ночи. С противоположной стороны казармы над крыльцом горела лампочка, но свет ее поглощался материалом строения и не истреблял тьму под ногами. И далеко-далеко под нездоровым звездной сыпью небом накрывала жилой Городок золотисто-серая сфера – символ электрического века и надежды на возможную победу светлого разума над тьмой и дикостью природы. Прибоем накатывались песенные волны цикад, но их многоголосье принадлежало природе и не воспринималось посторонним вторжением. За спиной вспыхивал дуговой ток электрических разрядов. Артикс оглянулся и поежился. Неба, оказывается, в той стороне уже не было. Во всю высь и ширь воздушных угодий пучилось что-то угрюмое, напоминавшее при вспышках молний то ли бычье сердце – все в прожилках кровеносных сосудов, то ли расплав неведомого металла – с толстой, в трещинах, коркой шлака на поверхности.

Кто-то бесшумный пронесся над ними, едва не зацепив крылами – и тут же дикий крик ночной птицы пробил насыпь тишины. Крик пронзил естество и расшиб его напряженность в густую мелочь звенящего озноба.

Хват присел от неожиданности, перекрестился и истерически расхохотался.

Ковель вполголоса выматерился.

- Сова, сволочь, - выразил он общее чувство. – Всю душу вынула.

- Плохая примета, - вздохнул Глот и плюнул. Уж лучше него примет не знал никто, поэтому все испуганно сжались.

- Да пошли бы вы… Бабы! – вполголоса прошипел о своем неудовольствии Шило.

Они шли, как слепые, держась друг за друга, а передний – Ковель – вытянув руки в пустоту. Когда пальцы его наткнулись на стену, он ощупью определил здание спортзала и высказал заключение: пришли. Потянуло затхлостью. За порогом сохранялась атмосфера плохо проветриваемого и запущенного нежилого помещения. По дощатому полу быстро протопали, удаляясь и задирая древесину когтями, чьи-то крепкие лапы.

- Крысы! – отшатнулся Ажажа и выдохнул первое за весь вечер слово.

- Не дрейфь, - посоветовал ему Глот и подтолкнул парня в спину. – Иди, иди, они тоже боятся. Сейчас забудется о грызунах думать.

Что-то неприятное, какой-то грязный намек прозвучал в его словах.

- Слушай, да? Что за спецзадание в спортзале? – выразил сомнение Артикс.- Куда мы идем, да?

- Да уже и пришли, ха! – Хват часто задышал ему в затылок. Артикса едва не стошнило от смешанной вони гнилых зубов и свежего водочного перегара. «Пьяный, что ли? – подумал он. – Где чачу взял?»

Тем временем, все так же в темноте, они вошли в маленькую, захламленную утратившими свое предназначение вещами комнатку, утратившую в свою очередь предназначение тренерской раздевалки.

Ржавым железом прошлась по нервам задвижка, завершив их изоляцию от внешнего мира в малом объеме. Артикс почувствовал резкий протестный импульс, но нужных слов для его выражения сразу не нашлось, поэтому он прижался спиной к стене и стал испуганно озираться.

Чиркнула спичка, выхватив из темноты чьи-то руки, угол высокого ящика из обветренных метеоусловиями досок и огарок свечи на нем. Огарок затеплился огнем. Помещение наполнилось едва растапливающим темноту светом. Огонек тотчас затрепыхался, сомневаясь жить от окружающего ужаса мрака, забился в страхе, ломая и расшвыривая по стенам тени присутствующих.

Ничего определенного об обстановке: ящики, хлам по углам, не спортивного, а скорее пролетарского происхождения, патрон без лампочки на витом проводе под потолком, окно, закрытое линялой тряпкой, желтая бахрома на которой выдавала в ней переходящее когда-то знамя, и колченогий стул посредине.

Перед дверью, скрестив руки на груди, остался стражем Ковель – борцовского вида парень, самый здоровенный из присутствующих. Он держался уверенно и бывало, показывая, что службу свою знает. Артиксу все это совсем не нравилось. Он ничего не понимал, но спросить разъяснений не успел.

- Ну, вот, - сам заговорил Шило, гася спичку и щелчком зашвыривая ее в угол. – Здесь мы в безопасности, как на подводной лодке, - губы его разрезала бритвой улыбочка. – Никто не потревожит, можем приступать.

Артикс переводил взгляд – с лица на лицо – поочередно на каждого из четверых старших товарищей. Теперь-то он видел, что товарищи были в основательном подпитии, на ногах держались, но на месте устоять не могли, постоянно качались и пританцовывали. Лучше всех выглядел Ковель, но он был и больше всех. Раньше, спросонья, и потом, в темноте, Артикс ничего необычного не замечал, теперь же неустойчиво-взвешенное состояние тела и духа товарищей по оружию бросалось в глаза и вызывало тревогу само по себе. Но куда больше тревожили горящие, с дурниной, глаза всех четверых – одинаковые, точно выданные во временное пользование из одной кладовой, с болтающимися бирками инвентаризации, со знаками ожидания и предвкушения запретного удовольствия, уже скорого. Каков склад, таковы и знаки. Никогда прежде такого выражения глаз у людей Артикс не встречал, нет. Может, просто везло? Может быть. Но теперь душа его была смущена. Сделалось не то чтобы страшно, но так, сильно не по себе.

- Мы прослышали, - продолжал Шило все с той же гаденькой улыбочкой, - будто вас сильно беспокоят ваши зубки. Побаливают частенько, несносные. Не дают вам с должным вниманием и пониманием относиться к службе. По причине болезни зубок ваших портится настроение ваше и окружающих вас людей. Так что мы окажем вам бесплатную медицинскую помощь. Задаром. Как сослуживцам, однополчанам. А это наш зубной кабинет. Зубы лечим быстро, почти безболезненно, хи-хи, и очень качественно. Все понятно, да?

- Почистим ваши пасти от гнили, а-га-га-га! – заржал Глот, выворачивая лошадиные свои челюсти – и товарищи его вторили ему с соловьиным самозабвением.

Ажажа вдруг затрясся частой дробью, вторя ему, пламя свечи забилось в мелких колебаниях.

Артикс подумал, что романтическое приключение оборачивается глупым фарсом, который слишком затягивается. Однако вместо разочарования вдруг испытал острое раздражение, все еще не понимая нацеленной на него угрозы. Снова захотелось спать.

- Э, слушай, что за шутки, да? – спросил он прямо. В висках запульсировало, отдаваясь обвальным эхом в перепонках. – Какие зубы, что придумал? Я пойду!

Он не успел повернуть лицо к двери. Сильный удар кулаком в голову, оглушив, отшвырнул его к стене.

Ему показалось, что он отсутствовал долго, но, вернувшись обратно, к свету, обнаружил, что все – кроме него – остались на прежних позициях. Только Ковель, серьезен и деловит, потирал кулак. При виде этого гипертрофированного ручного члена Артикса замутило. Он сел, подтянув ноги к подбородку, и сглотнул вязкую слюну, никак не желавшую отлипать от верхнего неба. Пришлось потрудиться, и труд тот радости не доставил. Он ощупал голову и застонал: над правым ухом росла шишка, размером никак не меньше кулака, ее причинившего. Артикс почувствовал жжение и неудобство в конъюнктивах глаз, как будто сквозь них стало просачиваться что-то едкое. Он ощутил бессилие и понял, что готов расплакаться. «За что?- жгла обида. – За что, собака?» Разум его, никогда не служивший источником зла, отказывался понимать свою вину и справедливость происходящего.

- За что? – повторил он вопрос вслух, ни к кому именно не обращаясь.

Хват, выказывая нелюбовь к посторонним вопросам, подскочил к нему и пребольно пнул носком сапога в бедро. «Ну, ты, заткнись! Снегурка, мать твою!» - проорал. И снова пнул, на этот раз содрав кожу на руке, которой слабо пытался уберечь свое тело Артикс.

- Эй! Пошевеливайтесь! Довольно сопли жевать! – призвал товарищей к дисциплине и сосредоточенности на делах Глот. И, непосредственно к Ажаже: На стул! Живо!

Пламя прильнуло к шершавой щеке ящика, побледнев красками и померкнув светом. И забилось, затрепыхалось, готовое сорваться с иглы фитиля навечно.

В течение двух – двух с половиной минут из лоснящихся уст Глота проистекал ненормированный, рафинированный, практически эталонный мат. Артиксу очень хотелось уйти. Он уткнулся головой в колени – может, все исчезнет само собой? Посмотрел снова – ничто не прекратилось. Ажажа уже сидел на стуле, запрокинутое его лицо белело в сумраке пудрой налетного страха. Словно накрыли его тонким листом бумаги, продавили до точного оттиска, да так и оставили, позабыв снять. Было хорошо видно – сзади и сбоку, - как ходил поршнем вверх-вниз кадык по тощему горлу новобранца. Из безразмерного ворота гимнастерки шея его торчала, точно пестик из ступки. Но пестиком можно себя защитить, а кусок папье-маше в руках мальчика – слабая вещь… Дрожащие ладони не сжимаются в кулаки…

Артикс с Ажажей были одного призыва. Этот рябой парень, совсем не великан, никогда не вызывал у него особенной симпатии. Ну и что? Обратных чувств он тоже не возбуждал. Не ко всем ведь бросаться на шею. Нормальный, в принципе, человек, к которому по нормальному и следовало относиться. Они и не говорили никогда друг с другом больше трех слов подряд. О чем? Повода не было. Теперь же он не мог спокойно смотреть на этот дергающийся цыплячий кадык. Чувство никогда не испытанной им ранее жалости поднималось по его полому, опустевшему от переживаний телу. Еще росла сила натяжения поверхности трудящегося над веществом крови сердца – оно готовилось к бунту.

Тем временем Шило прикурил от размягченной огнем свечи сигарету с длинным фильтром – цивильную.

- Ну-с, приступим, детки, - провозгласил он, освобождаясь от дымовой затяжки через нос. – Инструмент стерилен.

Глот заломил руки случайного пациента за спинку стула – резким рывком, предполагающим большую силу сопротивления. А Ажаже хотелось одного: перестать быть вовсе и начать жизнь сначала. Или не начинать совсем, чем так. Но сразу это сделать было невозможно, поэтому он доверился старшим товарищам, во всем положившись на их опыт изрядно послуживших людей. Доверие его к товарищам было столь велико, что он слабо контролировал сам свои движения – правая рука его как-то неловко включилась, суставу поперек. Но лишь поначалу, потом ничего, выправилась. Что-то хрустнуло, наверное, старое дерево стула от чрезмерной напористости воздействия. Слава Богу, Глот не заметил.

- Не боись, солдатик, - цедил Шило. Загнав сигарету в угол рта, он щурился от евшего глаза дыма. – Хирург опытен, все дело в деталях! Он пальцами левой руки зажал Ажаже нос, правой оттолкнул ее назад. – Вот так! Секунда дело. Главное-не сопротивляться.

Ажажа забился, ощутив нехватку необходимого ему кислорода. Он сначала едва не задохнулся, но потом сообразил открыть рот. В пустую грудь шумно ворвался воздух. Он что-то замычал, замотал головой, но надышаться сразу не смог. Хирурги действительно были опытными, и времени они не теряли.

Стоявший до того в стороне Хват мелким шагом пошел к Ажаже, поигрывая тонкой металлической трубкой, похлопывая ею по раскрытой ладони левой руки. Губы его при этом двигались сами собой, он то ли напевал себе под нос, то ли проговаривал туда же, вспоминая, необходимое для работы знание. Лицо его внезапно осветилось внутренним светом, даже одухотворилось – видно было, что парень занят любимым делом. Лицо его было бы прекрасным, если бы не глаза. Глаза все портили. Они необычным образом косили, как-то вниз и в сторону, выдавая у их обладателя наличие порочных склонностей.

Артикс ничего не понимал. Ему было больно и хотелось любым способом как можно скорей покинуть эту комнату. Потом - словно накинули на спину мокрое полотенце – озноб. Он по-прежнему не понимал, но полоснула по глазам сознания догадка, что сейчас произойдет нечто страшное – и он ослеп от нее. Попробовал закричать, но понял, что не успеет, что крик родится мертвым и не подтолкнет жизнь, и не стал. Поднимаясь, он видел только трубку, поигрывающую в ладони Хвата – и ничего больше. Только трубку, железный инструмент. Потом вспыхнуло, сверкнуло в глазах, и погасло все. Не испытав боли насилия, сознание его выключилось, словно обыкновенный бытовой электрический прибор.

Треск ломаемой кости был обыден и тих, хрустнуло, словно башмаком наступили на орех. Ажажа даже не закричал, просто замычал громче.

- Вот и все, - обрадовал его сообщением Шило. И похлопал ладонью по щеке: - С-следи за зубами. Парень, не будут беспокоить.

- Ну, да, - поддержал его авторитетным мнением Глот. – За зубами нужен тщательный уход. И следи сам, не вынуждай прибегать к помощи специалистов – дороже будет.

Хват постучал по каблуку трубкой. Отломанный зуб выскочил из нее белой горошиной, подскочил на досках пола, откатился в сторону и затих, увязнув в прахе.

- А с этим что? – задал он своевременный вопрос и кивком головы указал на Артикса.

- Да попинать его, как следует – и дело с концом, - воспользовался правом совещательного голоса Ковель.

- Ну, уж нет – возразил более исполнительный Глот. – По полной программе. Ночной велел зубы врачевать.

- Вот именно, вот именно. Вставай, дружок, освободи место страждущему. Получил помощь сам – не мешай товарищу. Помни о милосердии, - Шило ласково потрепал плачущего Ажажу по затылку. – Иди, иди. Тем же путем, обратным порядком. На коечку – и ни гу-гу. И смотри, не нарвись на дежурного, а то опять придется дантиста вызывать.

Ковель закрыл дверь за Ажажей. Вчетвером они перетащили Артикса на стул.

- Не держится никак, - сокрушался Глот. – Тебе бы, Ковель, на бойне без молота быков глушить.

- Так я до армии тем и занимался, - не распознал юмора Ковель. Вспомнив былое, он хмыкнул и учащенно засопел. – Хорошее время было…

- Да-а-а! – Глот посмотрел на товарища внимательней и серьезней. Дернул плечом, ощутив в нем неловкость, и отступил за Хвата – в тень.

- Погодите…Мучиться! – Шило полез куда-то за ящики. – Здесь когда-то была веревка. А, черт! Темно, как в дыре. Глот, посвети!

Глот осторожно поднял свечу и понес ее, оберегая ладонью от стоящего на пути воздуха. На третьем шаге под ногу ему подвернулся двухпудовик, он запнулся и заскользил по наклонной, теряя равновесие. И наверняка грохнулся бы на пол, но удачно ткнулся плечом в стоящий рядом ящик и тем остановил падение.

- Уй! Ой! – вскричал он и принялся смахивать с руки плеснувший на нее расплавленный стеарин. – Ай! Падла, жжет.

Пламя свечи умерло на краткий миг, но, возродившись, заработало исправней, производя яркий свет.

Хват и Ковель развеселились, Ковель даже, смеясь, стал прихлопывать себя по бокам, а Шило рассердился отчего-то и прикрикнул:

- Ну, ты, шляпа! Глазами смотришь, нет? Сюда свети!

- Ага! – оповестил, наконец, он о находке. – Вот она. Лови!

Веревка воздушным путем над головой все еще матерящегося Глота прибыла к его сослуживцу, соратнику и доброму товарищу Хвату. Тотчас после этого Артикса быстро опутали петлями, привязав к стулу. Глот, потирая ногу о ногу, делился пережитыми ощущениями:

- Как долбанулся! Двухпудовик! Вообще – гиря. Надо ее старшине подарить – пусть качается.

- Ну, да, и будешь таскать ее за ним повсюду.

- Быстрей! Быстрей! – торопил Шило. Он острей других улавливал стремительный бег времени – и поспешал.

Вдруг совсем рядом, прямо над головами раскололась, лопнула перегретой лампой вселенная. Стекла низко зарокотали, вторя грому, который навалился чрезмерностью своего естества и долго перекатывался взад-вперед, как бы желая уровнять с землей все, что из нее выпирало и противостояло ее простоте и правде. Случайная насекомая тварь, всполошившись, бросилась в пламя свечи. От такой жирной еды огонь поперхнулся и зачадил, угасая.

- Ну и грозища! – восхитился кто-то, неразличимый в сумраке помещения, изменившимся голосом. Двумя пальцами он снял с фитиля постороннее тело, препятствующее горению; огонь, освободившись, лизнул спасителю руку. – Ой! – взвизгнул тот, оказавшись на свету Хватом.

- Давай, давай, - торопил Шило. – Смотри, вроде очухался.

Артикс открыл глаза. Мутные тени в непрозрачном, непроходимом пространстве. Где он? Что с ним? Что случилось с его телом. Оно перестало подчиняться, почему? Разве кошмар может длиться так долго?

Голову запрокинуло назад – и тут же что-то зажало нос. – А-а-а-а! – Он ощутил ржавчину железа, подло насилующего его рот. Гады! Гады! Он дернулся, ушел в сторону, превозмогая невозможность. Железо впилось в десну. Вкус крови перебил ощущение ржавчины. «Дергается, сволочь!» О ком это? Не узнать…

Боль вспорола, вскрыла виски и через них изнутри ударила в затылок. Сила, ломавшая шею, ушла сама в себя. Стало возможно дышать. Но именно этого не хотелось.

- Кончено!

- Задание выполнено на отлично.

- Да, пошли отсюда.

- А этого!

- Ничего. До утра пусть посидит. П-подумает. Эк!

Из мути выплыло близкое лицо Глота.

- Ненавижу! Ненавижу! – выплеснул из себя чувство Артикс и застонал, нечаянно коснувшись языком свежей костяной культи. Боль заработала, гася свет зрения влагой слез.

- Ну, ты, мужчина! – зашипел, обидевшись, Глот. – Будешь гундеть, я из тебя женщину сделаю, понял, да?

Он ткнул кулаком в лицо Артикса. И вновь замахнулся, поддавшись призывной дрожи злобы.

- Эй! Эй! Брось! – Шило перехватил летящее запястье. – Не хватало еще синяков ему наставить. Ковель и так постарался, завтра вопросы будут. Старшина залютует. Пошли!

Ковель привычно тронул засов рукой, но не открыл, отскочив от запора обратным движением. Тотчас кто-то с той стороны сильно застучал в дверь.

- Эй! А ну-ка, быстро открывайте! – донесся снаружи голос.

- Все, - предположил он худшее и облизнул сухие корки губ.

- Это Брэм, - опознал голос Хват. – Брэм II. Ну, сейчас… Допросился, наконец…

Он поднял с пола тяжелый обломок деревянного бруса. Прижавшись к стене, занес орудие над головой.

- Открывай!

Ковель откинул запор, дверь рывком распахнулась. Брус прогудел басом и ударил по голове вошедшего. Брем II упал, как подкошенный, не успев даже оглянуться на звук опасности.

- Угробил, придурок! – бросился к упавшему Шило.

- Ничего, - проявил профессиональное знание Ковель. – Для такого бычка – недостаточно.

- Ну, и что теперь? – освободился от мучавшего его вопроса Хват. - Дальше что?

- А ничего! Спать пошли. До утра отойдут, небось.

- Свечу оставь. Оставь! А то крысы, тут, носы-уши им пообгрызут…

- Во-во, милосердие, понимаешь.

- Бегом! Бегом!

- На дрон бы не нарваться!

Дверь открылась, дверь закрылась.

Свеча тихо перерабатывала себя в свет.

Глава 11. МУСТАНГИ ИНОГДА ВЗЛЕТАЮТ.

Показалось, что Мустанг тихонько заржал во мраке. Он всегда предполагал, что друг его верный разговаривает по ночам. Днем стесняется – не положено ему как бы язык свой иметь, а ночью вот пробует голос. Пробует, пробует, чего уж там. Это просто нелогично, противоестественно, чтобы такой умница был нем. Вороны и те каркают. А он не ворона, он – Мустанг.

Ладонь легла на теплый дрожащий бок. Здравствуй, здравствуй, приветствовал друга Брэм. Что дрожишь, молодец? Застоялся, знаю, знаю. Потерпи немного, теперь уж разомнешься.

Брэм I бережно вывел Мустанга из кораля. Темное пространство вокруг представлялось киселеобразной массой, в которой двигаться, видеть и дышать – невозможно. Но ведь необходимо и видеть, и двигаться, и дышать. Глаза привыкали постепенно. Действительность проявлялось, как передержанное фото – поначалу ничего, потом сразу все, чернота, на ней – силуэты, которые не так просто опознать. Мрак вокруг был неоднородным, по сгусткам тьмы угадывались деревья, строения и пустые места между ними. Мустанг слабо отсвечивал хромом своей амуниции, отражая дальний свет редких фонарей и живых окон гарнизона на Горе, обозначенного в темноте ночи перламутровым куполом свечения. При взгляде на него терялась способность видеть рядом, что было важней, и Брэм не смотрел.

Двигатель ожил от одного прикосновения к стартеру. Фара, вспыхнув, отторгла от темного мира длинный ряд гаражей, надломленный столб с запрещающим знаком, вырезку березовой рощи и всю в ухабах дорогу.

Между берез сверкнули чьи-то неласковые глаза – и сгинули.

Мустанг не любил неподвижности. Он нервничал и скучал, глядя на не перемещающийся относительно него предмет. Капризничал и бил копытом. Брэм усмехнулся: непоседа, как и он сам. Ладно, малый газ, трогаем.

Дорога у гаражей, освещаемая лишь направленным светом фары, в этот поздний одинокий час навевала мысли о пейзаже лунном, пустынном. Брэм, объезжая воронки, кратеры, эскарпы и контрэскарпы, надолбы, рвы и прочие дорожные приспособления, призванные либо облегчить, либо вовсе исключить движение, ругался про себя и не совсем только про себя. В такие моменты Мустанг совсем затихал, продвигаясь вперед на одном лишь желании, железной воле и, сверх всего, любви к хозяину. «Что за народ! Ну, что за народ! – ворчал Брэм, ударяясь задом о высокое седло Мустанга. – Чем больше куча на дороге, чем глубже яма, тем лучше и для души приятней. У нас же душа - главней всего. Все делается с душой, от души и для души. А получается – с душком».

У него, видимо, был день недовольства и критики, критический был день. От избытка чувств он остервенился и так наподдал Мустангу, что тот, утратив природную бдительность, рванулся вперед и грохнулся то ли о бруствер, то ли о ДОТ, то ли о презренный люк канализации. Люк, как оказалось, был, а вот дороги и канализации в ней не было. Словом, черт знает что такое. Ноги Брэма потеряли опору. Он ощутил ненужную и несвоевременную радость свободного полета, который ему вряд ли удалось бы прервать вовремя и удержаться в седле, не вцепись он вовремя зубами в гриву Мустанга. Зубы у него были крепкими, тем и спасся. «Да ты-то хоть!»- укорил он друга. Мустанг, исправляя оплошность, пятисаженным, не меньше, прыжком перескочил опасное место, выровнялся, всхрапнул погромче и, плавно втягиваясь в затяжной поворот, устремился вперед.

Волосы в гриве Мустанга были жесткими, но ломкими, Брэм долго еще сплевывал их на рукав.

Бетон дороги был ноздреват и зеленоват, точно обросший тиной морской камень. Весь в прожилках и трещинах, местами порушенный, местами продавленный, но, в общем, ничего, скорость держать позволял. Это был старый бетон старой дороги, брошенной сквозь лес и сопки в те давние, легендарные времена, когда не доносились еще громы из-за дальних Гор. Было ведь время, тихое время. Теперь о нем помнили разве что лишь те сычи и совы, что под видом невзрачных серых кочек сидели на полотне дороги на всем ее протяжении. Они то ли насыщались теплом от нагретого за день бетона, то ли подкарауливали на нем мелкую живую пищу, и не торопились уступать, ухали, хлопали крыльями и выкарабкивались в воздух из-под самой фары.

Брэм не следил за спидометром, он и так знал, что даже на поворотах скорость не падает ниже восьмидесяти пяти. Весь уже впереди, он приник к шее Мустанга, слившись с ним воедино, в один цельный стремительный механизм. Он был Кентавром, он владел крыльями Пегаса, он познал радость стремительной влекущей силы, полета, парения и раскрепощения.

Еще двадцать минут полета. Только бы успеть, подумалось ему ненароком. И он тотчас поймал себя на этой нечаянной мысли. И понял, и подтвердил себе, что весь вечер ему было тревожно и неспокойно на душе от предчувствия непонятной беды и угрозы. Теперь предчувствие сменилось ощущением неотвратимости того, чего он не знал, но что необходимо было предотвратить, во что бы то ни стало. Подумалось, что следовало бы выехать в часть гораздо раньше, да вот, заболтался с товарищами…Теперь нагоняй…

В природе тоже не было спокойствия. «Ох, что делается!» - изумлялся Брэм неистовству швыряющейся молниями и медленно наваливающейся с правой стороны стихии.

Вспоров шелк тьмы на нагом теле ночи, там, где щетинистый покров долины сбивался складками, морщился холмами и невысокими сопками, как раз между двумя соседними воткнулась в почву молния, высветив пол неба и пол земли. Она сорвалась с самого среза, с мясистых губ облаков, что надвигались со стороны Гор, разрезанных невесть откуда взявшейся Литоралью, переливаясь через них темной паводковой массой. Они шли грозой. На долину надвигалась гроза, оттуда, из неведомых измерений. Наваливалась неотвратимо, точно иноземный, точно неземной рок, и образ его, и подобие. Ужас уже преодолел порог естественного отторжения и исполинским телом осел на спящую в неведении и заблуждении Страну. Пространство тотчас вздыбилось, пронесся шквал. Брэм улыбнулся. Он был рад встречной прохладе.

В голове прозвенел еще один тревожный звоночек. Теперь он понял. Вот что! Конечно же, вовсе не следовало раскрываться, развешивать свои плакаты перед Безъяличным. Ленька – ладно, Ленька свой в доску, друг, а этот – темная лошадка. Никогда не знаешь, как он сыграет, но что сыграет – факт. Можно не сомневаться. Ну, и черт с ним! Обратной дороги нет. Нет ее. Нет. При всем при том, что позади – звезды.

Он оглянулся.

Звезды гасли одна за другой, испаряясь под ударами молний или же превращаясь в них. Но они все еще были там, за спиной. Светили, мигали и умирали. А он несся туда, где давным-давно все уже было мертво. Мертво? Что за бред? Не на кладбище, не в юдоль мертвых, но к живым он мчится. Только надо успеть. Скоро дождь. Прибавь, прибавь, Мустанг! Но, что Мустанг? Нынче он сам стал им. Вперед, вперед! Тот огонек сулит надежду.

Почему-то привиделись, вспомнились его первые армейские дни. Странно. Обычно от воспоминаний этих он отшатывался, как от болезни. А тут – сами собой. Как дико было, страшно, как невыносимо. Его, наркомана своеволия и своемыслия, отучали от наркотика. Лечили. Вот это была ломка! До сих пор душа вся в шрамах. Как пережил? Казалось, должен был погибнуть. Но выжил. Как? За счет чего? Что помогло? Наверное, что и мешало, больше нечему. Он всегда думал наперекор – и в том находил силу. Делал по-своему, и в том обретал свободу. Скрипел зубами от тоски и злости – и в том находил повод для веселья. Смех порой был судорожным, припадочным, порой и со слезами, но то был смех. В итоге осталось за скобками, для чего надо было так долго мучить и истязать себя.

Были друзья, хорошие друзья. А с ними – кто пропадет? Избранное общество господ офицеров. ИОГО. Так, играя в конспирологию, именовали они себя еще с училища. Надо же, люди, додумались! А что? Быть может, именно тогда они ближе всего были к идеалу. Конечно, конечно, люди возносят лишь свои собственные идеалы, другие они с таким же упоением разрушают, заливают замки из песка водой, или мочой – кто чем. И все же, идеал… Ах, идеал – вещь тонкая, живучая… Господ помню всех, только, где они теперь? Впрочем, смешно, самое удачное время для воспоминаний и рефлексий. Того и гляди, завалишься в кювет, и первый, кто подоспеет к телу – добрый ливень. И смоет кровь, и все следы. До чего же он добрый, просто невообразимо. Такой грозы давно здесь не бывало, на моей памяти не было точно. Вот она уж сто процентов не выйдет пшиком. Избранное общество… Да, любое избранное общество рано или поздно превращается в собственную противоположность. Что было избранным, становится общепринятым и обиходным. Ну, а нашему судилось распасться на составляющие его части. Дан приказ тому на запад, тому – в другую сторону. И тому… И тому… И тому… Сторон-то – вон их сколько, одна другой прекрасней. И все же, почему он не ушел тогда? На какое светлое будущее надежда удержала? Или слезы матери? Как жаль! Зачем тянул, ведь раньше все было бы безболезненней. Это как гланды: их в малолетстве рвать всегда легче, чем позже, повзрослев. Но все же, почему? Ведь было, писал и рапорт. Что, курсовой уговорил? Сказал, что на таких простых парнях, как ты, все держится – и ты растаял? Естественно, давно замечено, как падок ты на лесть, Брэм. Не повезло тебе, любезный друг, все изменилось. Не до лести теперь, прости. Добро бы от ругани уберечься. Ну, это дудки. Себя крыть он не позволит. Чего бы это ни стоило. Да… Беда вся в том, что был ты слишком мягким, доверчивым, податливым на уговоры. Тебя уговорить, что девушку. Вот плохо все, невыносимо, готов ты на крайнее, на полный и окончательный разрыв, но стоит услышать пару добрых слов, как ты уже обмяк и сразу на попятную. Теперь как будет? Не поздновато ли ты понял, что жизнь свою следует устраивать самостоятельно, а не по чужим рецептам и лекалам? Все равно ведь, в конце концов, останешься ты с ней один на один. Только ты – и твоя жизнь. И никого рядом. Советчики могут быть самыми, что ни на есть дорогими и драгоценными, но жить – тебе. Все другие уйдут, отступят, а ты останешься. Поздно, но ты это понял, тебе плюс, у тебя шанс. Только избегай дрожания нервишек. А если дрожь унять не в силах – наступи на них, да хоть ногами, в чем есть. На свои, а заодно и на чужие. Только так, только так. Чтоб не пришлось наступить на горло своей песне – наступи на характер. И держи удар. Жизнь да устрой сам. Будь тверд. Будь мужчиной. Ты – мужчина. И все. И – кончай, Брэм, проповедь. Хватит себя уговаривать. Все решено. Тьфу! Да сколько ж волос этих, тьфу!

Пришлый чужой ветер все наглее задирал теплое покрывало приземного воздуха. Он был нагл и дерзок. Прохлада омывала лицо Брэма вежеталем, и, как ни теснили грудь заботы, он жмурился и едва только не мурлыкал от удовольствия.

Бетонка, заломив очередной вираж, ухнула куда-то вниз. Мустанг, взлетев, нырнул в туман, густой, точно сработанный эстрадной дым-машиной. Забытый, потерянный ветром угол. Шум двигателя словно смолк, гудение, вибрация колес исчезли, трансформировавшись в едва ощутимое дрожание тела. Брэму показалось, что Мустанг плывет в воде по шею, выгибаясь и отфыркиваясь. Наваждение. Откуда здесь вода? Вот влага есть, Земля потеет. Вдруг вырвался на чистое пространство, и тут же стал протирать перчаткой покрытое мелкими брызгами стекло шлема.

Дороги змей здесь выгнул спину. Мустанг, вновь обретя и плоть, и мощь свои, вознесся на гребень ее – и в ту же секунду откровения тысяча молний полыхнула перед глазами наездника. Гром навалился, словно медведь на зазевавшегося мужика.

Гроза надвигалась. Гроза была совсем рядом.

«Успеть бы, - думал Брэм. – Успеть бы». Но вспышки вставали на пути преградой, норовили оттолкнуть назад. И мыслями он снова возвращался.

Он видел лампу над столом, она качалась… Ленька, Безъяличный… Лампа раскачивалась на самом деле? Почему он раньше этого не замечал? Как он сказал? Что он сказал? Черт, дерьмо, разговор не получился вовсе. Какой уж получился, теперь что губы утирать. Не след, не след. И вообще, такую тему - длиной в жизнь - не исчерпать и за три часа густого трепа. Глупо было бы так думать. Все глупо. Сотня, три сотни доводов есть за, столько же и больше – против. А истина одна. Причем, у каждого она своя, кто думает иначе. Своя у Леньки, своя у Лехи Безъяличного. Но, может все же статься, что в Абсолюте она одна, просто одна, только для каждого она находит неповторимое обличье и выражение. На кого посмотрит – и взгляд другой, и цвет лица. Как кто взглянет в ответ – все дело в том. А как надо? Разные глаза смотрят и видят по-разному. Нас все пытаются учить единству взглядов, а получается все тот же пшик. И кое-где уж поняли, что получается не то. Известно, у армии длинна чрезвычайно шея, пока до головы дойдет, и глаза увидят, либо хвост отвалится, либо ноги увязнут, либо жучок шкуру попортит. А то, того гляди, на спину дикий зверь заскочит и примется кусать. Ох, чтой-то я расфантазировался снова…

Чтоб истина стала единой для всех, для всех очевидной, нужны какие-то чрезвычайные обстоятельства. Тогда и мысли, и цели, и средства их достижения будут ясны и едины для всех. Только тогда. Да и то не факт. Но, покуда обстоятельства иные, жить тоже надо по другому. Не тужиться напрасно. Никогда не стать ему Устоевым, хоть расшибись. Быть Безъяличным – уж нет, увольте.

А вообще… Посмотришь так – одно, а так – совсем другое. И вот что, тут ум покрепче нужен, чтоб разобраться. Ему же, чтоб не сбиться, не запутаться окончательно, одна возможность – держаться своего.

Да по большому счету - все вздор. Просто устал, похлеще собаки. Просто нет уж сил, так жить. Просто… Да если бы все было просто! Каждый должен сам решать, как ему проживать жизнь – вот и все. Исправлять ошибки, если случились – сам. Чего не бывает! Не лезьте. Кто дал вам право препятствовать? Если долг – значит добровольно. Если по чести. Если по принуждению – повинность. Значит – ярмо. Разве можно носить ярмо всю жизнь? А день? А бесконечность? Двадцать пять лет – это бесконечность. Даже год теперь – бесконечность, даже месяц. И не важно даже, чем он займется после, где будет жить и как. Ему не важно, а другим что за дело? Все будет иначе и лучше - вот главное. Он – будет, он сможет. Важно быть с ними, с любимыми, всегда любимыми. Понимаете? Ах, да, конечно, конечно… Что ж, поговорим и о любви. Именно с вами, товарищи. Да лучше язык свой съесть. Среда приемлет лишь одно наклонение любви. Эх, господа, господа… Каждый в отдельности – человек. Все вместе – среда. Судит всегда среда. Почему? Неужели противопоставление неизбежно? Помните, Борис Феодорович, вы назвали меня полу офицером? Глядя в глаза? Думаю, нет. Такие перлы вы раздариваете налево и направо без счета с легкостью необыкновенной, разве все упомнишь! Швыряете зерно в неподготовленное место и забываете о нем. Такой склероз напрасный. Я – помню. При мне вы обо мне изволили в третьем лице выражаться. Словно и нет меня. Но я есть! Что можно более унизительное изобрести? О, тут вы мастер, не оспорить. Полутона, нюансы, интонации… И взгляды! А я по глупости лет лепил все прямо, напропалую. Вы улыбались и запоминали все, забыв на время, кстати, о склерозе. И все припомнили, нашли момент.

Вспомнилось, как сжалась душа при первом взгляде на новое место обитания. Гарнизон, гарнизон… Музыка. Мелодия. Тоскливая, пронзительная нота. Душа все в том же состоянии. Предчувствия сбылись. Напрасно винить кого-то, но…кисло, товарищи, кисло. Такая в общем мерзость. Сто лет, со дня основания, сюда не вкладывалось ни цента! А зачем? Люд живет все больше подневольный, дешевле приказать здесь жить. Или заинтересовать, все равно дешевле. Приказать – и будут жить, будут, деться некуда. Закон на страже. Вот, даже и закон специальный. Как низко, товарищи. Как подло по отношению к земле, которая без любви прозябает в запустении. Для чего тогда и армия сама, защищать то, что вроде никому не нужно? Для кого, если о человеке в ней забыли? Жизнь остановилась здесь, на этом клочке суши. Да вся Страна в таких клочках. В окраинах полузабытых. Кому до них есть дело? Сознанием мы в будущем все, но нас насильно на сорок лет - назад. Кому такое может быть выгодно? Не вижу, не могу…

Дождевые капли, первые, разбились о стекло и быстро осушились теплым напором воздуха. Мустанг, не отвлекаясь, безупречно выполнил последний поворот и, оставив за спиной и лес, и всю прошлую жизнь, и, словно кит из темных вод на берег, выбросился на освещенную стоянку перед КПП.

Сгущая тьму с другой стороны, справа занималось зарево пожара, очерчивая на небе темный силуэт здания.

Казарма, объект…Кто там не спит в такое время? Что происходит? Ну, точно, Малейкин добился своего! Что они все делают? Что? Эй! Стоять!

Выстрелов он не слышал.

Короткая вспышка россыпью игл упала в глаза, и тут же что-то молотом ударило в плечо. Звук выключился раньше, тишина наполнила пространство, из нее, абсолютной и неоспоримой, с шипением выполз белый шум. Шипением мир и был озвучен. Качнуло, но Мустанг хозяина не выдал. От удара защитное стекло шлема сделалось матовым. Органика. Брэм сорвал шлем с головы, и как раз вовремя, чтобы разглядеть радужные вспышки новых выстрелов. Мустанг, как старый мушкетерский конь, не дожидаясь понукания, сам поднялся на дыбы.

- Вперед, Мустанг, вперед, - слепилось по буквам на губах Брэма, но пространство запрокинулось куда-то навзничь, за горизонт и не позволило крику состояться.

Глава 12. ЖИЗНЬ ГРОЗЫ.

Когда язык касался нерва на свежем сколе зубной кости, все тело прошивало острой звенящей электрической болью. Его выгибало, как на дыбе, он дергался и бился головой о ящик, привалившись спиной к которому лежал на полу. Из сырой доски торчала шляпка недобитого гвоздя, под щекой прощупывались какие-то щепки, камешки, песчинки и другой, не сортовой, не определяемый на ощупь мусор. Все казалось, а, значит, и было, гадким, омерзительным. Перекрывая другие возможные чувства, жгла обида унижения. Втягиваясь в ее кипящую массу, он забывал о том, где он, что с ним. Он воспринимал обиду как единственную реальность, не Богом данную, но им допущенную. И тогда он оставлял помыслы об изменении своего положения в пространстве, и лишь все всматривался в него остановившимся взором, надеясь различить в темных складках лик не спасшего его Спасителя. И все тянулся дрожащим языком к пульсирующему в ожидании касания нерву. По сути это было самоистязанием, изгибом воспаленного сознания или симптомом начинающейся болезни, и он, понимая все, уже ощущал некую сладость в дрожащем стремлении языка и озарении следовавшей за ним боли – и не мог остановить себя. Касание, боль, удар головой, камешки сюда, камешки туда, вновь касание и удар – замкнутый цикл. Он сознательно мучил, корил себя за то, что не сумел защититься. И уже ничего не изменить, не уйти, не увернуться. За что выдалось ему это испытание? Улыбка судьбы? Он не ожидал такой улыбки. За что грязь? За что боль и унижение? Сволочи… Они ответят.

Веревки впивались в тело. Артикс напрягал мускулы, сколько мог, но бесполезные для освобождения усилия вызывали лишь еще большее жжение в руках и в груди, и он не связывал с ними реальной надежды. Спинка стула тоже не поддавалась, пружинила, отражая силу, и сама ломала в ответ. С усталостью приходили мысли о невозможности освободиться от пут и отчаяние. Никогда – обреченность и неотвратимость в этом слове. От позора не уйти никогда. Позора? А чем заслужил он позор? Что подлого, что бесчестного он совершил, чтобы быть так униженным? Вчетвером навалились… Нет, нет оправдания ему. Позора и еще презрения достоин мужчина, не сумевший защитить себе. Куда ему теперь, как ему быть? Мужская честь – не девичья, ее либо отстоять, либо умереть. Не отстоял. И не умер. Все что удалось – уронить стул и упасть лицом в грязь, не сумел и лицо уберечь со связанными руками. Мужчина, да? Не мужчина. Не мужчина.

Он извивался змеей, не мудрой, но гибкой и длинной, он изгибался на пределе возможного, он рвал кожу на руках – словно чужую кожу на чужих руках, - он скрипел зубами, он плакал, не ощущая вкуса слез, ибо слезы истекали вниз подчиняясь закону и, следовательно, не касались губ. Веревки не отпускали, словно им самим было важно удерживать его в неволе, чтобы оправдать свое присутствие в мире и остаться веревками, и не пропасть.

Не мужчина…

Он погибал от унижения и бессилия.

Лицо осязало грязь.

Душа была перепачкана и осквернена.

Он стонал, не замечая, что делает это вслух. Он истирал свои зубы в порошок, и никакая боль не могла помешать ему в этом.

Иногда думалось отвлеченно.

А собственно, есть ли предел человеческой подлости? И существует ли другая подлость, не человеческая? Есть ли предел ей? По всему – нет. Поскольку подлость – суть человеческой природы. Воздастся ли за нее, причастным? Грядет ли облегчение справедливостью, униженным и оскорбленным? Безусловно. И аз воздам. Аз! Слова какие! Слова, слова, слова… Все лишь слова. А дело делают они, облеченные в доспехи подлости. И некому остановить их. Разве что… аз, аз воздам.

Что-то упало на висок, ударило несильно и обожгло. Горячий удар в висок. Лоб онемел от ожога, проступили сквозь марлю ресниц другие слезы – кровушка глазная. Он дернулся, выбившись из ставшего привычным ритма, ударился затылком, помянул маму недобитого гвоздя и замер, лишенный возможности дальнейшего маневра. Продолжало капать, где-то выше явно открылся источник: плюм, плюм, плюм… Но горячая боль вскоре ослабла, сделалось просто тепло, что было приятно. Кожу на лбу стянуло коркой, которая трескалась и отслаивалась. Капель продолжалась, но звучала и воспринималась глуше, через возникшую преграду, и жар ее уже не касался напрямую тела. Масса охлажденного и застывшего на виске вещества росла, и в какой-то момент Артиксу показалось, будто голова его – вовсе не голова уже, а перевернутый котел, свод подземелья, купол, темный и гулкий, сквозь который сверху просачивается влага. Да не просто влага – кровь. Живая горячая кровь каплями терзала обнаженный мозг, они вонзались в его плоть раскаленными, с пылу с жару, гвоздями, вколачиваясь постепенно умеренными рывками по самые шляпки. Мрак жил за закрытыми ставнями век, но когда в них ударило гулким стуком, изначальную тьму прорвали блестки сигнальных вспышек.

Что это за знаки?

Артикс с усилием приподнял веки.

Тот же пол, те же втоптанные в грязь окурки на уровне глаз, те же ящики в опрокинутой перспективе, тот же облагораживающий все недосказанностью полумрака свет свечи. Что же тогда? Он осторожно отвел голову назад, оберегая щеку от скольжения по шершавости пола, медленно и постепенно, насколько позволяла несвобода его положения, прикоснулся затылком к шляпке недобитого гвоздя. Очередная капля полоснула по лбу огненностью своего естества справа налево, или, учитывая нынешнее положение - сверху вниз, в аккурат вдоль глубокой на нем складки, которой, помнится, еще днем не было. Скосив глаза, посмотрел вверх, в направлении за ухо. Не видать, не хватает… А, вот оно что! Медово-янтарные капли наворачивались на торчащей в боку ящика полосе такелажного железа и, переполняясь, срывались вниз. То растекался стеарин, тихо сгорала и оплывала свеча. Ничего себе! Да это просто пытка. Какая изощренность!

Сделалось совсем плохо, просто никак. « Как можно жить, все это зная?» - спрашивал он себя. Мозг его цепенел от неизбывности беды и тоски возникшей в душе по тем временам, когда не звался он солдатом, когда был дом родной, и отец, и дед рядом, когда была бы отсечена любая рука, шевельнувшаяся к нему в желанье причинить обиду. Жизнь мыслей замкнулась на воспоминании минувших образов, из-за чего он долго не обращал внимания на стоны и шорохи, изгонявшие тишину из противоположного угла «кабинета». Но вот застонали особенно громко и протяжно: а-а-а! Артикс вздрогнул, весь обратился в слух, определяя степень опасности для себя источника звуков, не узнавая в стоне стон.

За спиной в углу завозились громко, что-то загромыхало по полу, что-то посыпалось.

- Ох! – вздохнул, наконец, внятно объявившийся живой человек. – Ох-хо, ох-хо!

Артикс с трудом опознал по голосу Брэма II, но, узнав, заплакал. Не от радости, поскольку не сумел ее в себе выделить, а по новой привычке, по памяти, не освещенной мыслью.

В еще одном углу, противоположном тому, в котором находился Брэм, под грудой хлама завозилась другая тварь. Она скреблась, грызла и повизгивала, то ли не замечая людей, то ли выказывая совершенное равнодушие к факту их присутствия, понимая униженное и беспомощное их, людей, положение. Потом шум усилился, стало понятно, что в полку тварей прибыло. Возникли новые звуки, которые можно было трактовать однозначно оскорбительными: твари шушукались между собой, переговаривались и хихикали. Неужто они решали дальнейшую участь людей? Мысли стронулись с мертвой точки, пошли. В одном углу он, в другом – Брэм, в третьем – крысы, в четвертом затаилась неизвестность. Надолго ли затаилась?

Он попытался окликнуть Брэма, но онемевший язык лишь неловко шевельнулся во рту. Обдало кипящей болью. Он ткнулся лицом в пол, заскрипел зубами, замычал…

- Да чтоб вас! – воспротивился легальной жизни крыс Брэм и запустил в них чем-то тяжелым, не иначе тем самым обломком бруса, который лишил его на время способности перемещаться и помнить. Крысам он помог эти способности проявить, они бросились врассыпную и замерли где-то до поры, затаились в злопамятстве. На короткое время все стихло.

- Эй! – услышал вдруг окрик Артикс, не сразу сообразив, что он адресуется именно ему. – Эй, друг! Ты жив там?

Он слышал, как Брэм неуверенно поднялся с пола. Какое-то время он, видимо, стоял, шатаясь, стараясь сохранить равновесие и привыкнуть к вертикальному положению тела. Потом раздались его приближающиеся шаги, Брэм склонился над ним и, постанывая сам, поднял его с места падения вместе со стулом. Пламя свечи отразилось в черных, не ограниченных пределом глазах Брэма, проникло в душу и пропало в ней. Брэм взял его лицо в ладони и повернул к себе, желая удержать ускользающий взгляд и все понять.

- Ну, что ты, друг, что ты! – шептал он, успокаивая и подбадривая.

Артикс, вырвавшись, отвернулся. Крепко, до розового сияния зажмурил венки. Не помогло. Почувствовал, как налипшую на щеках пыль смывают горячие потоки. Он снова плакал, ощущая на этот раз горечь и соль слез.

- Сейчас, друг, сейчас. Потерпи, - спешил помочь Брэм. Потерявшими гибкость и чуткость пальцами он рвал узлы на веревках, позабыв о подаренном отцом ноже, висящем на карабине на брючном ремне. – Ах, черт! – вскричал вскоре. – Ноготь сорвал начисто. Слизнул и сплюнул выступившую кровь: тьфу!

Артикс не ощутил наступления свободы. Он смотрел на обрывки веревок на коленях, на чужие от онемения синие совсем руки, и думал, что чувство свободы, оказывается, так легко притупляется. А связанное с ним понятие просто насквозь лживо и не может быть определено и привязано к чему-нибудь точно. Он лизнул пересохшие губы – и вновь его пространство сузилось до звенящей клетки боли. Нерв. Это кончится когда-нибудь или нет? Мир мерещился существующим сквозь прутья клетки – какая уж тут свобода?

Брэм растер ему руки, помог, наконец, подняться. Пойдем, пойдем отсюда, приговаривал он. Придерживая, обнимая, он вывел Артикса за порог. Тот шел неловко, тяжело, будто совсем разучился ходить и не верил, что может вновь обрести способность к передвижению. На пороге он, словно получив толчок в спину, оглянулся, впитывая и запоминая все, что должен был не забыть.

Крышкой сундука с ужасами со скрипом медленно закрылась за ними дверь зубоврачебного кабинета. В последний раз мигнуло и отгородилось тьмой от глаз искреннее, полное свидетельского знания пламя свечи, почти совсем уже оплывшей и утратившей свое первоначальное предназначение. Видение отразилось в сознании тоскливым свойством исчезновения, не возбудив иного чувства в окостеневшей душе.

Гроза уже совсем накрыла подвластный ей окрестный мир со спящими в казарме товарищами и ими самими на пороге спортзала. Кто-то огромный, темный, невидимый, неразличимый внешне и определяемый только гравитационным способом по массе присутствия, глухо бил кресалом, высекая обильные искры на трут. Трут занимался тлеть, но дальше надо было раздувать, а неведомый здоровяк бездействовал, и искры гасли. А он рычал и ворчал про свою обиду, что снова не получилось, что отсырело и не горит. И он растопыривал лапы, совсем уж бестолково стараясь уловить нужный ветер, и плащом загораживал звезды. Ткань одеяния его была неопределима на ощупь, но под плащом явственно распускался мрак, мрак… И вот, озлившись по серьезному, он кремни сшиб с таким неистовством, что небо полыхнуло бело-голубым, и искры, разбиваясь в пыль, просыпались на землю светящимся туманом. И вот уж занялось за дальним лесом зарево. Восторженно, торжествующе взревел исполин, всплеснул руками, воспаряя… Поторопился вновь. Огонь вдруг сморщился, померк и отлетел маковым лепестком. Грохнулось о землю кресало, затопали гневно ноги – точно горы стронулись с оснований. Оглушили пространства проклятия на чужом, но понятном всем языке. В повисшей следом тишине вдруг проявился шорох: то расползались, разбегались, прятались цикады и прочие ночные гуляки – то ли спать подались, то ли расчищали местность для намечающегося великого действа.

Что-то ужасное предполагало случиться.

Солдаты, отрешенно наблюдая за предгрозовыми схватками природы, добрались до развилки аллеи. Мысли и чувства их тоже охватила, разрывала гроза, однако, то была беда внутренняя и личная, и они не уделили должного внимания внешнему буйству стихии. У развилки притаилась под кустом разросшейся сирени скамейка, едва ли не единственная на окружающей территории. Справа, совсем рядом, болталась над входом в казарму под металлическим, похожим на дамскую шляпу с опущенными полями, колпаком лампа, совсем не сильная, но все же коловшая глаза своим неприкрытым светом. Налево дорожка вела к угадывающимся во тьме по памяти воротам Объекта. Возле них, исчерпав жалобы судьбе и ей же проклятья, подталкивал время к смене часовой.

Артикс остановился, освободил плечо от руки Брэма.

- Ты что, дорогой? – участливо спросил тот. Его прилипчивое внимание начинало уже раздражать. – Хочешь побыть один? Ладно, товарищ, остуди душу слезами. Только, прошу, оставайся здесь, я вернусь скоро. Я сейчас к дежурному по БОНу. Думаю, хватит заниматься самолечением, назрели радикальные меры. Это же мафия, банда! С ними переговоры невозможны. Ты только запомни: без меня – отсюда – никуда. Понял?

Артикс, уловив интонацию вопроса, кивнул.

- Ну и ладушки! – Брэм II в последний раз обнял его за плечи и зашелестел песком по направлению к казарме. Мелькнул его темный плечистый силуэт на светлом фоне, хлопнула дверь казармы, и все стихло.

Артикс остался один – один под грозовым небом, один во всей вселенной, наедине с собой.

Он присел на скамейку, на самый краешек, не чувствуя задним контактным отделом тела ее длинного деревянного вещества. Успокоив руки на груди и подняв плечи, словно воротник пальто, он нахохлился. Теплей не стало, наоборот, ему было зябко, его знобило, и это при явной духоте окутывающего тело и используемого для дыхания воздуха. Глаза смотрели в сторону Объекта, и ничего не видели. Чутким ухом он улавливал скрип шагов прохаживающегося часового – и ничего не слышал. Какие звуки, какие мысли? Какие эфирные волны омывали камень его мозга, - он не смог бы сказать о том вслух. Но струи субстанции, омывающей его мозг, были горячими, и тот никак не хотел остывать. Напротив, он все больше и больше распалялся, раскаленным своим естеством прожигая в пространстве дыры, сквозь которые тянуло гарью, и виделись огни преисподней. И черти, глумясь и кривляясь, просовывали в прорехи лапы и когти, цепляясь за сопредельную душу.

По небу неслись темные мрачные сгустки. Словно были смяты, опрокинуты последние заслоны неудержимым небесным селем. Начиналось…

Порывы северного ветра, продравшегося сквозь каменный фильтр горных вершин с их ледниками и вечными снегами, до хруста свежие, прохладные до ломоты, несли спасение от удушья. Но с ними накапливался и страх перед неведомой мощью грядущей бури. Все пришло в движение, взволновалось. С каждым порывом ветра с каждой новой волной хмари непроглядней становилось на душе у Артикса, удушливей и невыносимей делалась атмосфера внутри его воспаленной головы. Ему казалось, что уже в двух шагах от него, и еще дальше, все исчезло, ничего нет, и никогда уже больше не будет. Ничего нет, и не будет. Жизнь завершилась, прекратилась с того самого момента, он точно знал с какого. Дед говорил: служи, внук, честно, сверяясь с душой и совестью. Кому служить? Этим? Господи, какой мрак повсюду! Хоть бы один просвет, хоть бы одна искра!

И – неожиданно: я убью их!

Подумал, и испугался, но уже мелькнул столь желанным просветом выход из тьмы, из душной смерти, единственный светлый ход, насыщенный гранулами чистого воздуха. Он всмотрелся в него внимательней.

Страшное? Да, страшное. Но ведь и справедливое. И если он сделает это – страшное, но справедливое, и потому единственно верное – возможно тогда на месте ничего что-то возникнет вновь. Возможно, сама жизнь возобновится, даже, наверное, будет так. Все сохранится, будет спасено, пусть ценой его, Артикса, жизни. Он готов. Пусть. Жизнь за жизнь, плата не казалась ему чрезмерной, не отпугивала. Напротив. После кабинета, после того, что в нем произошло, после унижения и позора только она одна и казалась приемлемой. Он не спрашивал, за что судьба требует от него так много, он беспокоился лишь о том, достаточной ли будет предложенная им плата за восстановление чести, за свободу от ночных комбатов. И, понимая, что от всех спасти он мир не сможет, согласен был на устранение хотя бы одного - Ночного. Но тогда к нему в придачу всю свору глотов, хватов, шил. И Ковеля он не забыл и не забудет. Но – Господи! – ничего ведь не получится. Нет ведь такой возможности поочередно ставить каждого мерзавца к стенке, равно как и поставить к ней всех их разом. Да ладно, что-то выгорит, посмотрим. Иначе все равно уж нет жизни. Он будет убивать их как шакалов, где настигнет. Все! Он все исполнит, потому что и мужчина, и солдат.

Он не помнил момента, когда покинул скамейку под сиренью. Слишком долго он не ощущал себя в движении и в пространстве. Он лишь лелеял мысль, остужавшую горячий булыжник его мозга, но не сразу стал контролировать с ним происходящее. Требовала защиты и отмщения поруганная честь, помня о ней, он до поры не давал ей слова. Он еще только примеривался, привыкал к той – главной – мысли, но мозг уже начал работать над задачей, и ноги несли в нужном направлении. Вернул его к сознательной реальности окрик часового.

- Стой! Кто идет?

Неужели время действия наступило уже так скоро, до истечения срока осмысления, до окончательного привыкания к своей новой миссии в мире? Похоже, так и есть.

Артикс, удивленно, словно не ожидал, но увидел-таки, как едва мерцая в темноте, штык, примкнутый по уставу, описал дугу и занял в пространстве место напротив его груди. Чуть ниже под светлой искоркой штыка, к нему привязанное, хранило мрак и холод небытия выходное отверстие ствола. То, что народ именует «дуло». Спокойно, спокойно. Он узнал часового – из первой роты, его одногодка, почти земляк. Их привезли сюда в одном вагоне. Как его звали?

- Эй, не волнуйся, зема,- сказал спокойно, показывая открытые ладони пустых рук. – Это я, Артикс.

Штык дрогнул и отплыл чуть в сторону, отводя туда же угрозу смерти.

- А, ты… - ответил наконец часовой, прервав затянувшуюся паузу. – Зачем здесь ходишь? Пост! Нельзя!

Ага! Есть диалог. Прекрасно! Артикс подошел к ограде вплотную и взялся руками за прутья.

Не спится что-то. Душно. Гроза идет. Дом вспомнил, да, и совсем сон прошел. Ты помнишь, как уезжали, как сюда ехали? Эх, назад бы так же… Он хлопнул себя по карману, достал сигареты: - Курить будешь?

- Не, на посту нельзя.

- Кто тебя в такой темноте увидит, да? Подожди, я к тебе пройду, обнять земляка хочется. Поговорим, брат, душа тоскует. От проверяющего, если что, я спрячусь там, за будкой. Но не будет никого, не бойся.

Справа от дороги, вдоль нее шла канава – углубленный кювет для отвода дождевой воды. Канава подныривала под колючую проволоку ограждения, образуя лаз, достаточный для проникновения на территорию Объекта и обратно без особых затруднений и опасности для обмундирования. Все знали о лазе, солдаты регулярно использовали, а командиры периодически принимали меры к его окончательному перекрытию. Но лаз, как самораскрывающийся феномен, воскресал вновь и вновь, в конце концов, к нему все привыкли и перестали замечать, как нечто, чего не существует, потому что не должно быть, хотя на самом деле есть.

Артикс протянул часовому руку: - Здорово!

Как парень оказался на земле, как автомат оказался у него, он не понял сам. Просто надо было действовать, и он не медлил.

- Тихо, тихо! – решительно пресек он возможный крик часового. – Снимай ремень!

Бывший часовой, почти земляк, неотрывно глядя на переставший принадлежать ему автомат, исполнил приказание. Артикс стянул ему ремнем ноги, а шнуром от телефона - руки. Оттащил солдата в будку, усадил на полу поудобней, приспособив стенку для поддержки спины. Пилотку его скатал в аккуратный рулончик и заткнул им солдату рот, перекрыв источник возможного тревожного сигнала.

- Будь молодцом, да? – сказал он ему. - Не шуми.

«Вот так, вот так», - подбадривал он себя, пролезая под проволокой. «Вот так, вот так», - подстегивал, шагая к казарме. Он уже не чувствовал усталости и боли - только возбуждение. Он прикасался к сломанному зубу, но его нерв перестал генерировать электрические разряды. Это все уже мало его занимало, стало второстепенным и словно бы вовсе к нему не относилось.

Вот что было главным.

Оружие в его руках. Оно придавало законченность его мыслям.

Оружие в его руках укрепляло его чувства уверенностью в своей правоте – никогда раньше не нуждался он в ней так, как теперь.

Кроме того, у него совершенно не было времени. Он знал, что часовой каждые двадцать минут докладывал по телефону в караулку, значит, его в любой момент могли хватиться.

Артикс шел быстро.

Дорогу, шедшую к воротам Объекта, от аллеи, ведущей к казарме, отделяли три широких гранитных ступени. Он был на средней, когда первые, большие, еще редкие капли дождя ударили его в лицо. Неожиданно, словно не было перед тем мучительных размышлений, окончательных решений и преступных уже действий, новые сомнения тугим клубком ударили под дых. Ноги его подкосились, и он опустился на ступени.

Возможно ли сделать то, на что он решился? Имеет ли он право? Ах, еще не поздно повернуть назад! Еще можно добежать до часового и вернуть все назад…

Но на втором - их - этаже казармы вспыхнул свет. Донесся скрип сдвигаемых коек и почти не расчленяемый на отдельные удары гул спрыгивающих со вторых ярусов тел. В чем дело? Тревога? Ну, конечно, это по его душу. Черт с ними, пусть. Может быть, он ничего и не будет делать. Может быть, только попугает. Может быть… Да, точно, только пугнет, как следует, чтобы штаны обгадили, чтобы на всю жизнь память осталась. Конечно, так, он только припугнет.

Артикс отступил с аллеи, продрался сквозь кусты – особую гордость Спенсера Ричарда Малейкина – и, имея в виду освещенную дверь казармы, прижался плечом к потрескавшемуся стволу старой липы. До лампы под дамской шляпой было не более двадцати метров. Прищурившись, Артикс прочувствовал расстояние. «Словно в тире, - подумалось ему. - Не промахнусь, если что…»

Позиция для стрельбы в самом деле была удобной. Он снял автомат с предохранителя, оттянул затворную раму, глянул на желтевший в магазине патрон и, отпуская крючок затвора, протолкнул патрон в патронник. Почувствовал, что после этих приготовлений недавние сомнения сделались несущественными и отдалились. Он проверил, как учили, положение прицельной планки и, изготовившись для стрельбы стоя, замер в ожидании.

Редкие еще, но очень крупные капли дождя прошивали крону липы насквозь. Они были еще не дождь, а только передовой его отряд, потому беспокоили, но не пугали.

« Выходи строиться!» - раздалась в казарме привычная команда, дверь распахнулась, и на пороге появился Ночной Комбат. Посторонившись от прохода, он, расставив ноги широко и заложив руки за спину, в упор рассматривал выбегавших из казармы солдат. У крыльца рота строилась в колонну.

- Быстрей! Быстрей! Пошевеливайтесь! – командовал Малейкин. Он кусал губы, видимо, нервничал.

Странное дело, звуки в этот миг доносились до сознания Артикса как-то отстраненно, словно и сознание было не его, и звуки его не касаются. Главное – Ночной Комбат, виновник всех бед и за все ответчик. Как удачно стоит! Артикс возблагодарил Бога за подарок.

У него слегка потели руки. Конечно, волнуется. Но ничего, не помеха. Он выжидал, пока из казармы не выйдут главные обвиняемые, Хват, Глот и Шило, простые парни, призванные, как и все на воинскую службу по конституции Страны. Дождавшись, спокойно выдохнул, унял качание автомата и, плавно нажав на спуск, как учили, ударил короткой очередью. Он старался именно плавно, чтобы не сбить прицел. В самом деле, не зря же он ел солдатский хлеб.

Малейкин упал лицом вперед, подчинившись толкающей силе пуль, и Артикс решил, что тот, наконец, перестал существовать, как отдельно живущий и самостоятельно передвигающийся объект.

Сразу после первых выстрелов все оцепенели, пораженные и парализованные испугом. Этих мгновений статичности хватило ему, чтобы отыскать в толпе Хвата и выстрелить в него. Он сам не знал, почему был уверен, что невиновным пули не грозят, что ни одна из них не пропадет даром.

Полыхнула паника. Сотня выбеленных страхом лиц – словно тополиный пух сгустками под лунным светом. «Убива-а-а-а!» - внезапным факелом вознесся крик. Сердца, объединенные одним желаньем – жить, толкнули кровь, насыщенную адреналином. Тела, забывшие о мыслях, обо всем забывшие, занялись бегом. Все – темные и светлые – инстинкты сразу гнали людей от гибельного места как можно дальше, воплощая их естественное, изначально не зависящее от желаний, стремление жить.

Артикс почувствовал себя охотником, который после долгих бесплодных поисков дичи вдруг набрел на стадо кабанов и торопится сразить сразу побольше. Он выхватил взглядом из толпы спину бегущего Шило и послал ему вдогон очередь. И не заметил сквозь автоматную дробь цокот пистолетных выстрелов выбежавшего из казармы дежурного.

Что-то неотвратимо горячее ужалило его в лоб, запрокинув голову под струи крепчающего дождя. В ушах зашумело голосом вырвавшейся из-под гнета воды, но звук, истончившись, почти сразу оборвался. Падая на спину, он увидел сквозь золотисто-алую пелену несшийся по подъездной дороге со стороны Горки светящийся объект. Что-то, то ли внешнее, то ли внутреннее назвало объект причиной его внезапной слабости и, цепенея пальцем, он вдавил курок в рукоятку. Плясавшего на срезе дульного компенсатора огня он не видел, как и не ощущал его жара. Автомат смолк самостоятельно от истощения магазина, выплюнув последнюю гильзу в сторону бегущего на его зов поднятого в ружье караула.

Небо, поднатужившись, вышибло, наконец, затычку - все затычки повышибало оно из своих резервуарах. Ливень сформировался в одночасье, словно по щелчку пальцев. Он шел стеной, и был таким холодным, будто истекала не влага с небес, а пот катился градом с перепуганного насмерть тела.

Капли беспрепятственно попадали в правый, незакрытый глаз Артикса. Зрачок еще дергался, реагируя на внешние раздражители, а внутренних импульсов уже не поступало. Мелкие брызги бисером налипали на ресницы, срываясь, стекали, вновь налипали. Кровь из маленькой пулевой норки во лбу его тонкой струйкой стекла в незанятую левую глазницу, свернулась в ней лужицей и сразу загустела от дождевой прохлады. Автомат, попарив немного, тоже быстро остыл от дополнительного водяного охлаждения, так что когда его вынули из цепких пальцев еще казавшегося живым бойца, он был совсем холодным.

Глава 13. ГРОЗА ЕЩЕ И НЕ НАЧИНАЛАСЬ.

- Хорошо, хоть этот уцелел, - услышал Брэм I посторонние для предшествующей тишины слова – первое, что услышал и воспринял, из той тишины выплыв и глотнув свежего воздуха. Только, о ком это они? Если о нем, так ничего удивительного в этом факте нет. Он в порядке, в порядке…

Он попытался пошевелиться, но не смог заставить сократиться в теле своем ни единой мышцы – только возбудил мысль. Много разных мыслей, и еще воспоминания. Чувствовал он себя так, словно его незадолго перед тем нашпиговали чесноком и завернули в фольгу, готовясь запечь в духовке. Нашпиговали его, конечно, совсем не чесноком, но об этом думать не хотелось. Хотелось просто думать, ни о чем, думать ради процесса мышления, чтобы он, не дай Бог, не прервался. Однако, неприятно, когда тебя нашпиговывают. Что он, гусь рождественский? Впрочем, постойте, где это он? Кто-то сказал, что он жив? Жив, да…

Самопроизвольно распахнувшиеся глаза, после короткой фокусировки, уловили перемежающиеся отблески огня на черном и синем небе.

- Тише, глаза открыл, - вновь услышал он весть о себе. – В сознание пришел.

Кто-то невидимый сзади, за головой, приблизился и накрыл его тенью.

- Да где там в себя, - услышал предварительный диагноз. – Кондрашка хватает. По мне, так лучше б ему пулю в лоб, а не тому мальцу. И что теперь, этот сломанный механизм – в народное хозяйство? Кому он там нужен? Проку-то от него – ноль.

- Не злобствуй, что ты ядом плюешься? Повезло парню, порадуйся за него. Трое убитых…Четверо. Трое раненых…Пятеро. Спортзал до тла...

- Кто бы мог подумать, скажите? Такой дождь!

- Сухое дерево. Помилуйте!

- А что со старшиной? Как его – Малейкин? Говорят, в него в первого попало.

- Как сквозь землю! Видели все – лежал на крыльце, а кинулись – нет его. Кровь осталась, а его самого нет. Кровь это его, точно. А сам как сквозь землю провалился. А может и провалился, здесь есть куда. Вполне вероятно, что еще один труп. Пятый.

- Н-да…

Небо осветили вспышки, пробежавшие по всему окоему. Следом раздался гул канонады.

- Похоже, гроза еще и не начиналась.

- Н-да…

Свежо и чисто было лежать Брэму на омытой дождем земле. Хотелось жить дальше, и он уже строил такие планы. Еще ему думалось, что, быть может, прошедший дождь омыл и очистил всю Землю, конкретную Страну на ней и ее Вооруженные Силы. Но тянуло гарью от близкого пожарища, что омрачало радость чистого дыхания. Обновление – долгий путь, дождь, пусть даже такой сильный, может лишь заставить сделать первый шаг. Он хотел еще спросить про Мустанга, но силы в груди едва хватало добывать воздух для питания легких. Да и те быстро иссякали. И в этот момент дала о себе знать боль, тупая, злобная, разрывающая пополам. Он как раз скрипел зубами, ведя с ней принципиальный диалог по существу, когда на него надели кислородную маску. Тогда он уснул с надеждой проснуться уже в другой жизни.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге