Обложка Надька - Кукуруза

Надька - Кукуруза

Рома Слотин

0% прочитано
Стандартный
Рома Слотин

Надька - Кукуруза

Надька - Кукуруза

Ах, Надька-Кукуруза... Встретил я ее сегодня утром, бывшую коллегу. Дорожная баба, вечно с улыбкой, лет под пятьдесят. И каждый раз, как увижу, вспоминаю, откуда это прозвище приклеилось. История, скажу я вам, незабываемая. И я в ней, можно сказать, непосредственное участие принимал. Даже пришлось раскошелиться.

Работали мы тогда в газете городской. Редакция – старье постсоветское. Девяностые годы. Ремонт – еще до перестройки. Но демократия была молодая, мы верили в будущее, так что на облупившуются краску и старые столы внимания не обращали.

Сентябрь. Бабье лето. Окна нараспашку. Во дворе – деревья, чуть желтизной тронутые. Но не как в романах – золотая осень, а так, ржавчина одна.

В нашем городке у всех дачи были. Или сады, или фазенды. И в редакции с августа только и разговоров, что про урожай и рецепты закруток.

И вот однажды влетает Надька. С грохотом ставит на стол ведро эмалированное. А от ведра – запах кукурузы вареной, обалдеть!

— Налетай! – командует Надька, довольная. И в ту же секунду растворяется в темном коридоре.

Мы долго ждать не стали. Разобрали початки горячие. Кто один, кто два урвал. Набежали из соседних кабинетов. Ведро опустело.

Через полчаса вернулась Надька.

— Забыла сказать! – заявила с порога. – Чирик – штука. Деньги – у ведра сложите. После обеда заберу.

И снова исчезла. А мы остались. Молча переглянулись. Полезли в карманы. Поели кукурузы, называется.

Вот так и стала она в редакции, а потом и во всем городе – Надькой-кукурузой. Бизнес-леди.

8 марта в мужской бане

Летучка у Ларисы напоминала заседание ЦК в миниатюре. Лариса, женщина с прической а-ля Людмила Зыкина и взглядом следователя, излагала задачи.

— Приближается Международный женский день, — возвестила она, и в голосе ее зазвенели медные трубы. — Нам нужен материал. О женщине необычной профессии. Чтобы вдохновлял. Чтобы показывал мощь и многогранность современной женщины.

Корректорша Зина, в свитере цвета кабачка и с вечным карандашом за ухом, мрачно прошипела мне на ухо:

— Опять про трактористку, что ли? У нас их в районе две. Обе — Алехины. Сестры.

— Таксистка была, — отчеканила Лариса, сверяясь с прошлыми подшивками. — Водительница троллейбуса была. Рыбачка и то была. Исключаем. Нужна свежая кровь.

В воздухе повисло молчание. Я чувствовал на себе тяжелый, требовательный взгляд Ларисы.

— Справлюсь, — хрипло сказал я.

— И чтобы к пятнице было, — напомнила Лариса. — И про повышение тарифов в бане не забудь. Это оперативно. Сходи, возьми комментарий у Шмакова.

Повышение тарифов на помывку было темой важной для города, но простой. А вот женщина необычной профессии… Я вышел на улицу. Город встретил меня серым, упругим от холода воздухом. Куда идти? Где искать?

Решил убить двух зайцев. Отправился в баню, к Шмакову, начальнику комитета ЖКХ. Может, по дороге осенит.

Баня, как и полагается еще советской бане, напоминала классический храм, переделанный под машинно-тракторную станцию. Снаружи — колонны, внутри — вездесущая кафельная плитка цвета тоски и запах хлорки, смешанный с духом веников и влажных тел.

Шмаков, мужчина в дорогом костюме, который сидел на нем мешком, повел первым делом показывать «объект повышенной социальной важности».

— Мощности изношены, — говорил он, водя меня по закопченным коридорам. — Уголь дорожает. Вон, кочегар Митрич, печь еле-еле топится.

Мы заглянули в котельную. Митрич сидел на деревянном ящике. Еще из двух ящиков был собран стол, аккуратно застеленный свежей газетой. Нашей. Разложены карамельки. Собирался пить чай, вероятно. Увидев Шмакова, он мрачно козырнул.

— Видишь? — многозначительно сказал Шмаков. — Люди работают на износ. Повышение тарифов — вынужденная, но необходимая мера.

В конце нашего обхода Шмаков предложил:

— Давай через мужское отделение пройдем. Так к выходу ближе. ничего страшного, что мы в одежде. Не замочимся.

Я кивнул. Мы толкнули тяжелую деревянную дверь, и меня окутало густое, влажное облако. Пахнуло кожей, мылом, каким-то сеном. Вероятно так пахнут запаренные знатоками веники.

Раздевалка представляла собой то, что философы, наверное, назвали бы «первозданным хаосом». Мужики разного возраста и конституций предавались здесь таинству омовения, вернее, его подготовительной части — раздеванию и отдыху между заходами в парную. Они сидели на скользких деревянных лавках, задумчиво пили пиво из горлышка, а одна троица играла в домино. Ходили по отделению в направлении помывочной и парной они абсолютно голые. Лишь отдыщающие на лаках прикрывались кто простыней, кто полотенцем.

Нагота их была обыденной и лишенной какого бы то ни было стыда. Это баня!

И вот, среди этого изобилия плоти, я увидел Ее.

Женщина лет шестидесяти, в синем старом халате и резиновых сапогах. В руках у нее была швабра. Она с невозмутимым видом прачки на берегу Ганга промывала пол, огибая голые ноги и отодвигая тапочки. Мужики на нее не обращали ровным счетом никакого внимания. Один, проходя мимо, спросил: «Тетя Зоя, соли нет?» Она, не глядя, махнула рукой в сторону предбанника: «На полке, Витя, бери».

Я замер, чувствуя, как на меня накатывает прозрение. Вот она. Женщина необычной профессии. В ушах вдруг зазвенел голос Ларисы: «Мощь и многогранность современной женщины». Я посмотрел на швабру, на сапоги, на усталое лицо Зои Ивановны и понял — вот она, вся мощь и многогранность. Без лака для волос и без букета мимоз.

Шмаков, заметив мой взгляд, флегматично пояснил:

— А, это Зоя Ивановна. Смотритель. И старшая по мужскому отделению. Работает лет двадцать, не меньше. Все ее знают.

Я подошел к ней. Зоя Ивановна вытерла лоб тыльной стороной ладони и посмотрела на меня спокойными, усталыми глазами.

— Здравствуйте, — сказал я. — Я из газеты.

— Мыться или по делу? — спросила она просто.

— По делу. Хотел бы поговорить. О вашей работе.

Она пожала одним плечом.

— Какая тут работа? Убраться, проследить за порядком, да чтобы не курили и много не пили. Мужики они и есть мужики.

— Но ведь… неловко как-то? — выдавил я, чувствуя всю идиотскую банальность вопроса.

Зоя Ивановна усмехнулась одним уголком рта. Ее лицо было похоже на старую, добротную карту, где морщинки — это протоптанные жизнью тропы.

— Сначала-то было. А потом привыкла. Для меня они все равно что на приеме у доктора. Один живот показывает, другой спину. А так-то все одинаковые. Разные они только в одежде. В костюме, в галстуке — один важный, начальник. А тут разделся — и такой же, как все. С пузом и лысиной. Самовары, одним словом.

Она взяла шланг и снова принялась смывать пену и мыльную воду в сливное отверстие. Ее движения были точными и лишенными суеты. Жрица в храме гигиены.

Я стоял и смотрел то на Зою Ивановну, то на Шмакова в мешковатом наряде. Особенно он был смешон в своем костюме на фоне голых мужиков и облезлых стен. И тут я понял, что статья к 8 марта напишется сама собой. С такой-то героиней.

Вечером я уже придумывал заголовок для написанной статьи про судьбу, жизнь и работу Зои Ивановны.

«Женщина при парах» — вроде игра слов и про баню, и про терпение, и про женский характер. «Приём у доктора» — отсылка к фразе героини о равенстве всех перед баней. «Швабра и мимозы» — контраст между реальным женским трудом и официальным праздником. «Паром обожжённые» — метафорично, чуть поэтичнее, но сохраняет бытовой нерв.

Остановился на варианте «8 марта в мужской бане» — шаблонно-газетном. Ларисе должно понравиться.

Сколько мы съели кенгуру?

Остановлен импорт кенгурятины в Россию. Именно Россия являлась основным и самым крупным потребителем кенгурятины в мире. О, как! Это я наткнулся сегодня на такую новость.

Новость короткая. Импорт. Кенгурятина. Стоп. Перечитываю два раза. Потом третий. Не потому, что плохо понимаю текст. Просто пытаюсь представить масштаб.

Выходит странно. Оказывается, мы — крупнейшие покупатели кенгурятины. И потребители. Хоть и в прошлом теперь.

Смотрю в окно. На улице автобусная остановка. Три пенсионера и один школьник. Бродячая собака. Стая голубей. Ни одного кенгуру.

Значит, вопрос возникает естественный. Если тушки кенгуру массово и долго ввозили, то куда их девали?

Звоню Диме. Дима работает технологом на городском мясокомбинате. Мы познакомились лет пять назад, когда я писал материал про сосиски. Сосиски — сложная тема.

— Дим, — говорю, — ты занят?

— Занят всегда. А что?

— Кенгуру.

— Что кенгуру?

— Оказывается, мы их ели.

Пауза.

— Где?

— В России.

— Тогда давай обедать, — говорит Дима. — Такое по телефону сразу не расскажешь.

Мы встречаемся в столовой у мясокомбината. Место спокойное. На стене висит плакат: «Качество — лицо предприятия». Лицо предприятия выглядит усталым.

Мы берем борщ и котлеты. Повариха на раздаче обещает, что котлеты свиные.

Дима смотрит на меня внимательно.

— Ты журналист. Значит, сейчас начнется.

— Уже началось, — говорю. — Куда шли кенгуру?

Дима ест спокойно.

— В колбасу.

— Серьезно?

— А куда еще. Ты видел когда-нибудь стейк или пельмени из кенгуру в гастрономе?

— Нет.

— Вот и я нет.

Дима объясняет просто. Как врач ставит диагноз.

— Мясо у кенгуру хорошее. Постное. Почти без жира. Диетическое. Хорошо сочетается с любыми продуктами и специями.

— И?

— И дешевое.

— Насколько?

— В конце девяностых и в нулевые… Ну… примерно по одному, ну может по полтора доллара. За килограмм. Это оптом на международном рынке. Получалось на треть дешевле свинины.

Он делает паузу.

— Для мясного бизнеса это аргумент. Весомый.

Я начинаю понимать.

— То есть…

— То есть берем кенгуру. Добавляем свинину. Немного специй. Получается нормальный фарш.

— И все?

— Все.

— А на этикетке?

Дима улыбается.

— На этикетке пишут красиво.

— Например?

— «Мясное сырье».

— И все?

— Иногда еще «импортное мясо». Можно «мясо механической обвалки».

— Звучит загадочно.

— Колбаса вообще загадочный продукт.

Спрашиваю осторожно.

— Но мы ж их много съели. Вон в новости написано: в Россию завозили более пяти тысяч тонн кенгурятины. В год. А пять тысяч тонн — это пять миллионов килограммов.

Дима пожимает плечами.

— А ты раздели на количество едаков. На каждого россиянина — граммов сорок.

— Это один бутерброд.

— Даже меньше.

Он доедает котлету.

— Но есть нюанс.

— Какой?

— Никто не ел этот бутерброд специально.

— Все ели случайно?

— Именно.

Пытаюсь представить. Где-то в Австралии ночью стоит охотник. Перед ним скачет кенгуру. Через несколько месяцев в нашем городе человек покупает батон вареной колбасы. Диетической.

И между этими событиями проходит мировая экономика.

Картина получается философская.

— Слушай, — говорю я, — а если бы честно писали: «кенгурятина»?

Дима смеется.

— Тогда никто бы не покупал.

— Почему?

— Люди странные. Они могут съесть все. Но сначала должны не знать, что это.

Мы выходим из столовой. Стоим на крыльце.

— Теперь запретили.

— Да.

— Жалко.

— Почему?

— Сырье хорошее.

Он смотрит на меня.

— Напишешь статью?

— Конечно.

— Только без сенсаций.

— Нас все равно никто не читает.

Возвращаюсь в редакцию. Покупаю по дороге батон колбасы и буханку хлеба. Нарезаю бутерброды. Коллеги подходят осторожно.

— Что за повод? — спрашивает Семеныч.

— Международная торговля, — говорю.

— Серьезно?

— Более чем.

Рассказываю историю про кенгуру. Коллеги слушают молча. Потом начинают есть. Колбаса нормальная. Даже вкусная. Семеныч доедает бутерброд и говорит:

— Любопытно.

— Что именно?

— Мы, оказывается, съели больше кенгуру, чем австралийцы.

Смотрю на оставшийся батон. На этикетке написано просто: «Колбаса вареная». Состав указан длинный. Без химического образования не поймешь.

Послесловие. На момент публикации рассказа импорт кенгурятины в России давно запрещен и остановлен. Основные поставки мяса кенгуру пришлись на 1990-2010 годы. В пиковые годы Австралия отправляла в Россию до 60% всего своего экспорта кенгурятины. Специально кенгуру никто не разводил на фермах. Это были тушки диких кенгуру, которые прыгали по саванне.

Нищий я, Люсь, по призванию

Командировки в район — это всегда тоска. Особенно, когда попадаешь на старый вокзал, где пахнет чугуном, холодным чаем и прошлой жизнью. Поезд — тот самый «подкидыш», одиночка из одного вагона — как обычно, задерживался. Дежурная с метлой объяснила: — Да у нас он как ребенок — если не задержится, значит, заболел.

Я сел на скамейку. Зала ожидания здесь не было. Вернее, вход в старое деревянное здание был заколочен. В целях безопасности пассажиров. Все ждали поездов под навесом. Касса была. В окне сделали форточку. Повесили расписание.

Стал рассматривать облупленные буквы на вывеске: «КАССА». Там, кажется, когда-то было «К», потом она отвалилась, и теперь оставалось одно «АССА». Символично.

Рядом со мной устроился мужик лет пятидесяти — в куртке с вытертым воротником. Он скрутил самокрутку. Посмотрел на пустые пути: — Холодно нынче. Хотя нам, нищим, все равно. Мы же к холоду привычные. Сказал без злобы, даже с гордостью.

— Нищие, говоришь? — переспросил я. — Ага. Не нищеброды, нет. Мы — нищие. Это, брат, другое сословие.

Я хотел достать диктофон. И даже потянулся к карману. По побоялся. Вдруг спугну.

Мужик представился: — Зови Димыч.

И начал говорить — размеренно, будто давно ждал слушателя.

— Я вот все думаю, — сказал он. — Почему мы такие нищие? Не пьяницы ведь, не лодыри. Работаем. А все мимо. Знаешь почему? — Почему? — спросил я, хотя знал, что услышу давно наболевшую жизненную историю. — Потому что не наглые.

Он сказал это так спокойно, будто объявил прогноз погоды.

— Вот ты, к примеру, журналист, — продолжал он. — Наверное, честный? — Стараюсь, — сказал я. — Ну вот. И сидишь на вокзале, ждешь «подкидыша». А другой, не честный, — он сейчас на крузаке проезжает. Потому что у него в башке нет тормозов. Ему не стыдно, не страшно, не жалко. Он всех обманул — и спит спокойно. Димыч затянулся и добавил: — Мы, брат, не бедные. Мы совестливые. Это страшнее.

Оказалось, болью Димыча была история его попытки прошедшим летом стать бизнесменом. Раньше он нанимался рабочим и косил траву на газонах и в парках. Потом решил сам стать бригадиром. Набирать косильщиков или, как иногда говорят, травокосов, стригалей, платить им копейки, а основную сумму брать себе.

— Один раз, — говорит, — заказал мне мужик покос на десять тысяч. Я нанял ребят. Они поработали часа три. Быстро управились. А я стоял, считал, думал: как им заплатить? Выходило, что если поделить по совести — им по три тысячи, мне — тысяча. А если по-бизнесовому — им по пятьсот, остальное — мое. — И как сделал? — Как дурак. Отдал все им. Вернулся домой — жена спрашивает: «Ну что, бизнесмен?» А я ей — «Нищий я, Люсь, по призванию».

Мы оба засмеялись. Смех был сухой, беззубый.

— А вот у прораба моего, — продолжал Димыч, — другие принципы. Он так говорит: «Деньги любят наглых». У него все схвачено. Кому-то недоплатит, кого-то подрежет, где-то утащит, кинет. И у него — квартира, машина, пиво в холодильнике. — И совесть? — спросил я. — Совесть? Да он ее, наверное, с мясом съел лет двадцать назад. Без гарнира.

Мы помолчали. На рельсах блеснула капля дождя — как монета, которую никто не поднял.

— Знаешь, — сказал я, — может, ты прав. — Конечно, прав. Только толку? Я вот думал: хочу научиться быть наглым. Прямо с понедельника. Выйти на улицу, кого-нибудь обмануть. Но не получается. В груди — тормоз, будто внутри гаишник сидит и свистит: «Стоять!».

Димыч затушил окурок о скамейку. — Вот ты, может, напишешь про меня статью. Только не делай из меня идиота. Я не жалуюсь. Просто объясняю. — Кому? — Себе, наверное. Чтобы не сойти с ума.

Вдалеке послышался гудок — наш «подкидыш» шел, как черепаха, по рельсам. Мы встали.

— Димыч, — сказал я, — ты философ. Он пожал плечами. — А кто сейчас не философ? Когда холодильник пустой, все философы.

Он сел в вагон первым, я — следом. Поезд дернулся, как от старого нерва. За окном поползла серая станция, облупленная вывеска «АССА» и дежурная с метлой.

Димыч посмотрел в окно и добавил:

— Богатые — наглые. А мы — вежливые. Поэтому и живем по билету третьего класса.

Минтай и килька в томате

Раннее утро в провинциальном городе — это когда даже воробьи выглядят уставшими. Я вышел из дома в семь тридцать, потому что кофе в редакции кончился еще вчера, а без кофе я не редактор. Ну, или без пива. Но пиво сегодня нельзя.

Магазин «Универсам» находился в двух кварталах от нашей редакции. Точнее, редакция находилась в двух кварталах от магазина — потому что магазин существовал всегда, а газета открылась в начале 90-х и, похоже, вот-вот закроется.

В торговом зале пахло луком и тоской. Я взял пачку растворимого кофе. Не потому что он хороший, а потому что на другой не зарабатываю. Пока копался в карманах в поисках денег, заметил мужчину у морозильника.

Он был одет скромно: большая куртка, явно не по размеру и не по сезону. Смотрел на рыбу — замороженные тушки минтая, упакованные в прозрачную пленку. Потом взял одну, постоял с ней в руке, будто взвешивая, и… аккуратно спрятал за пазуху.

Не сунул — именно спрятал. Словно боялся обидеть рыбу.

Я замер. Кофе в руке вдруг стал тяжелым. Что делать? Крикнуть? Подбежать? Сделать вид, что ничего не видел?

В голове мелькнуло: «А вдруг он голодный? А вдруг у него больная мать?» Но тут же другая мысль: «А вдруг он просто вор?»

Я выбрал третье — самое трусливое. Пошел по залу между прилавками искать продавщицу. Как назло, никого не было. Только за дальним прилавком полноватая и взъерошенная женщина распаковывала ящики с товаром.

— Там… мужчина… рыбу положил под куртку.

На удивление, она отреагировала довольно спокойно.

— Давно?

— Что давно? — не понял я.

— Ну, сколько минут прошло? Успел убежать? Да тут много ежедневно воруют. За всеми не набегаешься, — как-то слишком буднично ответила она.

Я вышел на улицу с пачкой кофе и чувством, будто сам что-то украл. Не рыбу — уверенность. В себе. В том, что правильно поступил.

В редакции пахло уже табаком, старой бумагой и отчаянием. Коллеги собрались в кабинете главреда — как всегда, на пятнадцать минут раньше, чтобы сначала обсудить свежие городские сплетни.

По работе же темы дня были привычны: «План по картошке выполнен на 98%», «Волонтеры помогли ветерану починить крышу», «Новый агрегат на молокозаводе».

Главред Лариса за столом скучала, постукивая карандашом по блокноту.

— Ну что, товарищи, — начала она. Товарищи — это ее любимое обращение в последние дни. Вероятно, волна воспоминаний о молодости накрыла, — кто сегодня будет писать про картошку?

Молчание. Все смотрели в пол. Я поднял руку.

— А давайте напишем про воровство.

В комнате на секунду стало тихо. Даже муха на окне замерла.

— Про какое воровство? — настороженно спросила Лариса.

— Про то, что в магазинах. Люди крадут.

— Кто крадет? — Она прищурилась. — Продавцы обвешивают?

— Нет. Простые. Вот сегодня утром видел — мужик рыбу украл.

— Минтая? — уточнила корректор.

— Да.

— Странно, обычно масло сливочное и сыр воруют, — удивилась она.

— Не в этом дело, — сказал я. — А в том, что это стало нормой. И все молчат.

Лариса откинулась на спинку стула. Посмотрела на меня так, будто я только что предложил напечатать стихи Пастернака на первой полосе.

— Ты понимаешь, что если мы начнем писать про воровство простых людей, нас обвинят в очернительстве?

— А если про продавцов — в клевете, — добавил завотделом.

— Вот именно, — кивнула главред. — Поэтому мы пишем про картошку.

Но я не сдавался.

— А если просто… как зарисовку? Без обвинений. Просто факт: человек украл рыбу. Продавец не реагирует. Прохожий молчит. Что это — норма? Статистику добавим от милиции.

Коля отложил газету.

— Я бы понял, если бы мясо украл. Или колбасу. Но рыбу? Замороженную, к тому же. Это уже не воровство, это…

Корректорша вздохнула:

— Может, у него дети. Люди же не от злобы воруют. От безысходности.

— Да похмелиться ему надо с утра. Рыбу эту он продал стопудово на ближайшем рынке. Бабки скупают продукты ворованные. Это уже система, — дополнил Коля.

Лариса усмехнулась:

— Вы все забыли, товарищи, что мы и сами живем в системе мелкого воровства. Корреспонденты крадут бумагу постоянно, а кто-то — идеи. Даже время у кого-то крадем — когда болтаем вместо работы.

Она посмотрела на меня.

— Ты хочешь написать про воровство? Напиши про нас. Про всех.

Я промолчал. Потому что понял: она права. Мы все что-то крадем. Даже слова. Даже молчание.

После летучки все разошлись: кто за кофе, кто — курить. Я пошел на балкон — старый, деревянный, с облупленной краской и пепельницей, которая когда-то была банкой индийского кофе.

Коля стоял у перил.

— Ты зря все это поднял, — сказал он, не глядя на меня.

— Почему?

— Потому что люди не любят, когда им напоминают, кто они есть.

Мы молча смотрели на унылую улицу. Дождь все-таки пошел.

— У нас ведь как: все у всех что-то крадут. Государство у людей, люди у государства. Только разница в масштабах, — заметил он.

Я сказал:

— Может, воровство — это просто способ восстановить равновесие?

Он усмехнулся:

— Тогда мы живем в идеально сбалансированной стране.

Днем я все-таки сел за статью. Заголовок напечатал сразу: «Магазинное воровство: причины, типы, тенденции». Но дальше дело не пошло.

Получалось сухо, как отчет отдела статистики. А мне хотелось понять, почему человек ворует. Не вообще, а конкретно — вот тот, с рыбой.

Написал первую строчку:

«Чтобы понять вора, надо им стать».

И задумался.

Раньше в нашей газете была рубрика «Проверено на себе». Мы там на один день меняли профессии, становились рыбаками, археологами, дружинниками. Один корреспондент даже ночевал в вытрезвителе — ради достоверности.

И ничего, выжил.

Я подумал: чем я хуже?

Вечером отправился в тот же магазин. Для чистоты эксперимента — без пакета, без списка, просто как есть.

Поначалу все шло хорошо: людей немного, продавцы усталые, камеры под потолком — мертвым глазом следят за всем сразу.

Шел вдоль полок и выбирал «объект». Сначала взгляд упал на шоколад. Дешевый, но яркий. Потом — на пачку кофе. Потом — на банку кильки в томате. Килька показалась символичной.

Но как только я протянул руку, сердце застучало. Ощутил, что у меня не хватает опыта. Воровской, так сказать, подготовки.

Попробовал спрятать консерву в рукав — неудобно.

В карман — слишком заметно. Огляделся. Рядом женщина лет шестидесяти — спокойно сунула пачку масла под куртку и пошла дальше.

Мелькнула мысль: вот, народный опыт. Даже внутренне восхитился ее уверенностью — она двигалась как человек, который уже оплатил. Я же стоял, как ученик перед доской, с килькой в руке и чувством вины за все человечество.

Подошел охранник — молодой, скучающий.

— Что ищем?

— Да так, — сказал я. — Социальную правду.

Он непонимающе моргнул, и я поспешил вернуть банку на место.

Вышел на улицу с пустыми руками. Холодный воздух показался особенно честным.

Знай свое место

Главред сегодня дал задание на летучке: — Надо что-нибудь про рынок труда. Четверть полосы. Статистика, тенденции. Ну ты понял.

Я понял. Нашел три соцопроса. Разных лет. Но суть была одна: только связи и блат решают. Не моя придумка. Социологов. В 2021 году 59% люди говорили о том, что для устройства на хорошую работу нужны связи. Тогда как только 13% считали – профессионализм. Потом в 2022 году социологи продолжили: 64% опрошенным были уверены – блат играет решающую роль, а двумя годами ранее 61% граждан считали – карьеру можно построить только на связях.

Любопытная корреляция. Разные социологи. Разные годы. Но цифры примерно бьются. Значит отражают реальное настроение и мнение. Больше половины наших граждан верят только в знакомства и родственные связи.

Вспомнил свою историю. Начало нулевых. Тогда был молод и наивен. Верил в светлое будущее и правду. Мне казалось, что журналистика — это свобода. А самым модным и популярным каналом считался тогда НТВ. И вот на этом самом НТВ я впервые нарвался на правду. Зато честную и в лоб.

Итак, нашел телефон редакции. Позвонил. Тогда принято было звонить. Попал на редактора службы информации.

— У тебя папа в МИДе работает? — спросил он. — Нет. — Мама может в Центробанке? — Нет. — Тогда куда ты лезешь с улицы? И повесил трубку.

Это было мое первое «собеседование», с мечтой попасть на телек.

И тут же в памяти всплыла вторая история. Занесла меня судьба в Тамбов. Не спрашивай почему и как. И не напевай песню, о том что мальчик куда-то хочет…

Итак. Тамбов. Вокзал. Ожидание поезда. Ночь. Пассажиры в зале оказались разговорчивыми. У нас на лавочках в углу возник даже клуб спорщиков.

Парнишка лет двадцати рассказывал о себе. Окончил вуз. сейчас еде к родителям в деревню. В Тамбове работу искал. Говорил уверенно и без всякой драмы.

— У нас все только по знакомству, — сказал он. — По родству. Иначе никак. Словно повторял выученный урок.

Я спросил, а если повезет, если попадется случайная вакансия? Он улыбнулся: — Тут так не бывает.

Кажется, он посчитал меня за блаженного дурачка. С такими то наивными вопросами. Оказалось, тамбовский мальчик был моложе, но жизнь знал лучше.

После обеда я вернулся в редакцию. В коридоре пахло свежесваренным кофе. Главред просил четверть полосы. Решил не ограничиваться тремя опросами.

Открыл поисковик. Нужен поворот темы. Про блат и родственников могут не пропустить. Хоть за основу и возьму цифры официальных социологов. Мелькнула мысль – скрытая безработица. Есть официальная, но далеко не все регистрируются на бирже, да и не всем там рады. Кто-то не верит системе, а кого-то и система не принимает.

Сначала поискал цифры безработицы. Оказалось – 3-4% в разные годы и по разным регионам. От трудоспособного населения. Если говорить на языке чиновников. А скрытая и неофициальная безработица в 2-3 раза выше. Эти цифры уже пугают, поэтому такой поворот темы явно не пропустят в номер.

В кабинет заглянул Виталик. У него всегда был вид человека, у которого есть инструкция на все случаи жизни.

— Чего сидишь мучаешься? — спросил он.

Я ответил, что пытаюсь понять рынок труда. Со скрытой безработицей, с блатом. Что цифры – одно, а люди на вокзале – другое.

Виталик зевнул. — А ты не мучайся. Возьми последние данные по средней зарплате. Там всегда красиво. — Но ведь это… — начал я. — Конечно, из параллельной вселенной, — перебил он. — Зато официально.

Он разложил схему: берешь цифру средней зарплаты, добавляешь количество вакансий с сайта биржи, находишь две-три вакансии с фантастическими окладами, вокруг них — воды про благополучие и стабильность.

— И готово, — сказал Виталик. — Четверть полосы как с куста.

Я посмотрел на него. Виталик был спокоен, как бухгалтер. Для него это была просто рутинная арифметика.

Как Васю в подполье ушли

Он хотел остаться человеком.

А это, как известно, несовместимо с работой в редакции.

Вася Головин — мой сосед по кабинету. Коллега. Человек, в глазах которого отражалась сразу вся наша провинциальная реальность: неровные дороги, закрытые больницы и открытые тендеры.

Он писал про экономику. Которую тогда еще надеялись построить. Писал как никто в регионе. Переводил с чиновничьего на человеческий. А еще писал про историю, как будто сам на Гражданской бегал с винтовкой. У нас в шкафу лежала его коллекция старых газет — дореволюционных. У меня лежал недопитый виски из Duty Free. Мы дополняли друг друга.

Тогда были времена… странные. Гайки только начали закручивать. Медленно. Со скрипом. Люди еще смеялись, говорили "да ладно, не закрутят". Но ветер уже доносил запах масла. Масла, которым смазывают замки на кандалах.

Газета у нас называлась «Голос города N». За вековую историю сменила много названий. Было что-то связанное и с Революцией, и с Лениным, и с Перестройкой. Потом кто-то услышал про ребрендинг, и родилось это чудо. «Голос», который всё тише.

Васина последняя статья вышла: «Как подряд на детскую площадку пилили». Он сравнил траты бюджета на благоустройство. Но как следует порадоваться новому расследованию не успел. На следующий день зазвонил телефон. Настоящий. Проводной. Прямо во время утренней летучки.

Лариса сняла. Главный редактор. Женщина, у которой в глазах жили одновременно жили три состояния: недоверие, усталость и алкоголизм.

— Слушаю... Она слушала долго. Потом медленно, как будто оплакивая, положила трубку. — Это был Он.

Мы не спрашивали, кто «Он». У нас Он был только один. Губернатор Андреев.

— Сказал, чтобы Головина в регионе больше не существовало. Ни в бумаге, ни в цифровом виде. Иначе — нас всех сдует с карты области.

Мы замолчали. Даже Зина, корректор.

Лариса посмотрела на Васю. — Я тебя не уволю. Ты единственный, кто умеет отличить инфляцию от девальвации. — Но?

— Исчезни. Формально. — ??? – Василий моргал. — Решим проблему просто – псевдоним! – Все же “вставила свои пять копеек” Зина.

Лариса кивнула.

— Отлично, — сказал Вася. — Теперь я не только бедный журналист, но ещё и подпольщик. Осталось завести типографию на чердаке.

И не сказать, что это предложение могло бы кого-то шокировать. Псевдонимы у нас были, как собачьи клички. Терять не жалко. Но то под проходными или заказными статьями. Чтобы не стыдно было.

На этот раз Вася решил подойти к делу осознанно и серьезно. Мы объявили штурм. Мозговой. Сева, дизайнер, открыл в браузере генератор ников. Начал читать вслух:

— Мариан Леви, Арсений Верховский, Ираклий Линн…

— Мы это печатать будем на бумаге, а не в соцсетях пачкаться, — буркнул Вася. — Я хочу псевдоним со смыслом. Настоящий. — То есть… душевный? — уточнил я. — Нет, идейный.

На доске появлялись варианты: Владлен Правдин, Лев Громов, Артем Светов.

Лариса подошла ближе.

— Головин, говоришь? Ты ведь у нас ещё краевед-любитель?

— Ага, — кивнул Вася. — Все мечтаю написать книгу про исчезающие деревни.

— Для начала имя. Будешь Андреем.

Все переглянулись. Не смело ли? Не намек ли? По нынешним временам.

— А фамилия — Храбров. Андрей Храбров.

И тут нужно пояснить. Все в редакции об этой истории знали. Храбров — это любовник губернаторской жены. Правда, зовут его Никита. И вроде как роман уже закончен и поговаривают, что он даже уехал за границу. Но общей картины это не меняет. Смело.

Через день в газете вышла статья: «Дыру на мосту заткнут кредитом». Автор — Андрей Храбров.

Губернатор опять звонил. Лариса слушала. Потом положила трубку и сказала:

— Он хочет знать, кто такой Храбров. И откуда взялся.

— А мы? — спросил я.

— А мы не знаем, — ответила она. — Скажу, что… это молодой блогер.

С тех пор Вася исчез. Остался Храбров. Статьи стали реже, но резче. В редакции шутили про «наш подпольный штаб». Власти шутки не понимали.

Потом начались визиты. «Пожарная проверка» ночью. Тираж задержали «по техническим причинам». Мы чувствовали, что ветер скоро переменится.

В один из дней влетел Костя, наш молодой корреспондент. Лицо белое, как писсуар в доме на площади. — Меня только что из музея вытащили, — сказал он. — Я там интервью брал у директора. А тут — звонок. «Срочно подойдите к вахте». Думал, редакция. А оказался в кабинете с флагом и портретом.

Он рассказывал тихо, как будто боялся. Спрашивали про редакцию, про Ларису, про Васю. Намекали, что надо «дружить» и «не нарываться». Сказали: если он будет «понимающим», то могут помочь — обещали даже кресло редактора через пару лет. Но для этого надо… сотрудничать.

Вася смотрел на все это и молчал. В глазах у него жила усталость и какое-то спокойствие. Он сделал выбор: до конца честным журналистом ему быть не дадут. И ушел. В один прекрасный осенний день. Забрал из шкафа подшивку старых газет и ушел.

Сейчас нет уже ни газеты, ни редакции. Андреев на повышении. А Василий — в деревне. Роет погреб. В соцсетях постит фотки грядок и обещает, что напишет еще «свои хроники».

Недавно я заехал к Василию. Дорога разбита, но он встречал меня у калитки, в сапогах и с лопатой. На грядках — еще не убранная капуста, в подвале — банки с огурцами, а в глазах всё та же искра. «Вот моё подполье», — сказал он, указывая на погреб.

Ты писатель или нет?

Зашел я как-то после обеда к соседям-коллегам чайку попить. Дело было в пятницу, номер уже давно сдали, и обстановка располагала к отвлеченным беседам. А беседы у нас, в провинциальной редакции, были обычно одного рода – кто сколько выпил накануне и кому гонорар урезали.

Но эта пятница стала исключением. Поводом послужила заметка о местном рыбаке, который, выйдя на пенсию, написал мемуары и выложил их в интернет. В подзаголовке наш новый внештатник Владик назвал героя «писателем». И тут понеслось.

Разговор начал наш обозреватель Виктор Семеныч. Человек он был обстоятельный, с сединой в висках и вечной кружкой чифира в руках. Сам писал об экономике и росте-прироста в сельском хозяйстве.

– Вот прочитал я, – сказал Виктор Семеныч, откладывая гранки, – и задумался. А кто такой, собственно, писатель в наше время? Вот этот пенсионер, Иван Петрович, он писатель? Написал, условно говоря, рассказ о своей жизни или вот мемуары и опубликовал в каком-то ЖЖ. Может ли он теперь говорить – я писатель?

Владик, не отрываясь от своего смартфона, тут же откликнулся:

– Конечно, может! Писатель – это тот, кто пишет. Написал один рассказ – уже писатель. Написал пост в блоге – уже писатель. Главное – самовыражение. В двадцать первом веке все издания доступны, любой голос может быть услышан.

– Пока услышан, – дополнил многозначительно Виктор Семеныч.

Тут вмешался наш фотограф Илья. Мужчина лет пятидесяти. В прошлом – участник подпольного фотокружка и ценитель всего советского, от аппаратуры «Зенит» до порядков в Союзе писателей.

– Ерунда это все! – проворчал Илья, наливая чай в кружку с отбитой ручкой. – Писатель – это не тот, кто написал. Писатель – это тот, кого напечатали. Отдельной книгой. Или, на худой конец, в «Новом мире». Чтобы редактор прочитал, рецензент, чтобы рукопись в издательстве по коридорам год носили. А этот ваш ЖЖ… Кто угодно там может писать что угодно. Это как если я в своем гараже сварганю табуретку и назову себя краснодеревщиком. Смех!

– Ну, Илья, времена меняются, – вздохнул Виктор Семеныч. – Раньше пишущая машинка была средством производства. Теперь – ноутбук.

Спор мог бы зайти в тупик, но тут свой голос подала Зина, наш корректор, дама невероятно начитанная и вечно всем недовольная. Она сидела в углу, курила и правила гранки с таким видом, будто вычеркивала из жизни чьи-то роковые ошибки.

– Вы оба не правы, – сипло произнесла Зина, не глядя на собравшихся. – Владик говорит о желании. Илья – о ремесле. А писательство – это не желание и не ремесло. Это диагноз.

Все повернулись к ней.

– Писатель, – продолжала Зина, – это тот, кто не может не писать. Кого от этого тошнит, но он все равно садится за стол. Кто пишет не для публикации в «толстом журнале» и не для лайков в блоге. А потому что иначе нельзя. Потому что внутри него сидит неведомая хворь, которая требует выхода словами. Вспомните героев Достоевского или Кафки. Хотя, куда вам… Ваш пенсионер из заметки написал мемуары для внуков. Это блажь. А настоящий писатель – это несчастный человек, обреченный на вечную погоню за ускользающей мыслью. И счастье, если его никто не читает.

В кабинете повисла тишина. Даже Илья на секунду задумался.

– Ну, Зина, ты даешь… – тут уж попытался вмешаться и я. Не дали.

– Я не «даю», я констатирую факт, – отрезала корректор и снова уткнулась в гранки, всем видом показывая, что разговор исчерпан.

– Ладно, философы. Пора закругляться, да по домам собираться, – Виктор Семеныч хмыкнул. – Владик, перепечатай подзаголовок. Напиши просто: «Пенсионер-рыбак написал мемуары». И четко, и по делу. Без всяких «писателей».

Все разошлись по своим делам. А я подумал, что, наверное, права Зина. И от этой мысли стало как-то одновременно и грустно, и спокойно. Словно поставили тебе трудный, но окончательный диагноз.

Счастье, когда тебя не читают

Пятничный разговор выбил меня из колеи. Не в том смысле, что заволновался или возмутился. Скорее, как зубная боль, которая начинается с легкого нытья, а к воскресенью занимает все мыслимое пространство. Фраза Зины — «счастье, если его никто не читает» — звучала у меня внутри навязчивым, бессмысленным мотивом.

Помыл посуду. Посмотрел пару серий сериала. А фраза все крутилась, как заевшая пластинка, на которой только этот один, проклятый, патефонный круг.

В понедельник на летучке я слушал Виктора Семеныча. Он говорил о важности освещения предстоящего семинара повышения квалификации фермеров и о тлетворном влиянии соцсетей на молодежь. Я кивал. Потом мы пили чай. Илья рассказывал, как в субботу «случайно встретил начальника горводоканала в бане, и тот, между прочим, намекнул…». Я поддакивал. В голове же, четко и ясно, как диктор в метро, звучало: «Счастье… если его… никто… не читает».

Наблюдал за Зиной. Она сидела за своим столом, вычитывая гранки с таким выражением лица, будто казнила преступников не первой свежести. Заметил, что она больше не курит у форточки. Вместо этого она методично, с каким-то стратегическим хрустом, жует жвачку. Бездымная жизнь.

Когда чаепитие рассосалось и все разошлись по своим норам, я подошел. Взял с подоконника кружку «Лучшему лесозаготовителю», которую давно превратили в пепельницу. Сделал вид, что разглядываю трещину.

– Зина, – сказал я, не глядя на нее. – Все выходные думал.

– О сборище фермеров, надеюсь? – сипло спросила она, не отрываясь от текста.

– О твоих словах. Про диагноз. И про счастье.

Она медленно отложила красную ручку. Жвачка замерла. Она посмотрела на меня не глазами корректора, а глазами кого-то другого. Усталого и знающего.

– И к каким мыслям пришел, философ? – спросила, понизив голос до конспиративного шепота, каким у нас говорят о размере премии.

– Что это не просто красивые слова. Что ты имела в виду что-то… конкретное.

Зина вздохнула. Оглянулась на дверь – чисто автоматически, рефлекс старой, воспитанной иной системой дворовой собаки.

– Конкретное, – повторила она. – Хорошее слово. Конкретную стену. Конкретные нары. Конкретный срок.

Она сказала это спокойно, почти буднично, как если бы перечисляла пункты служебной записки.

– Писатель, которого читают, – продолжила она, – это мишень. Точка приложения сил. В девятнадцатом веке – на каторгу. Достоевского, Чернышевского. В двадцатом – к стенке. Гумилев. Или в лагеря – цеховики от литературы, вроде Мандельштама или Бродского. Или в психушки, что, по-моему, еще обиднее. В нашем веке… – она махнула рукой, – технологии меняются, а суть – никуда. Просто теперь не обязательно физически убивать. Можно убить репутацию, банковский счет, здоровье судом и этапами. Современнее. Изощреннее. И даже оперативнее.

Я молчал. Кружка в моей руке вдруг показалась невероятно тяжелой.

– Ты думаешь, это про политику? – Зина снова принялась жевать, смотря в окно на серый двор. – Глупость. Это про влияние. Государство – ревнивый муж. Оно не терпит соперников. Если ты пишешь и тебя читают – ты влияешь. Значит, ты – конкурент. А с конкурентами у них разговор короткий.

– А тема? Может я… ну автор некий условный, пишет о путешествиях или рабочих буднях дальнобойщиков.

– Не важно, – как отрезала Зина. – Если ты не поешь оды нужной в настоящий момент партии – ты сомнительный элемент. И может даже враг. Подпольный. Не выдержанный идеологически. Вот твой дальнобойщик он куда едет и откуда? Что везет? А какую музыку слушает в дороге?

Она повернулась ко мне, и в ее глазах я увидел не злобу, а холодную, почти профессиональную констатацию.

– Поэтому мой совет, если уж зудит писать, – сказала она отчетливо, разделяя слова, как диктует телеграмму. – Не лезь в блоги. Не пиши в ЖЖ. Не высказывайся. Не вызывай интерес у товарища майора. Они не простят. Не забудут. Не пройдут мимо. Их работа – читать. И делать выводы. А ты сделай свою работу – сделай так, чтобы твои тексты не стоили бумаги, на которой их можно напечатать. Чтобы они были никому не интересны. Вот и весь секрет счастья.

В этот момент влетел Владик, сияющий.

– Народ, у меня в блоге триста лайков за пост про бездомных котят! И уже двадцать комментариев. Зина, там грамотность – ужас! Зайдешь, поругаешься?

– Покажи, – тут же отозвалась Зина, ее лицо мгновенно сменило выражение на привычное, ехидное и бытовое. – Сейчас я им устрою грамматический расстрел.

Она повернулась к монитору Владика, уже цитируя какое-то правило про деепричастные обороты. Разговор был исчерпан. Закопан. Как компромат в безлюдном лесу.

Вернулся к своему столу. На экране монитора папка «Разное». В ней – несколько файлов. Заметки. Темы. Наброски. Черновик рассказа «Счастье, когда тебя не читают». Я посмотрел на них, как сапер на неразорвавшуюся бомбу. Выделил рассказ. Delete.

Танька-актриса

В редакции пахло пылью, дешевым табаком и чем-то вечным – типографской краской, наверное. Я дописывал заметку о субботнике. Фраза «сотрудники мэрии проявили сознательность» далась мне не без труда.

Вышел на улицу. Подышать. Курить бросил. И тут взгляд зацепился за афишную тумбу. Ее обычно оклеивали объявлениями об услугах экстрасенсов и продаже щенков, но сейчас там красовался яркий плакат. «Столичный театр. Трагикомедия». И внизу, среди прочих имен, она… Татьяна.

Сердце екнуло. Не от радости, скорее, от нелепой растерянности. Таня. Та самая Таня, с которой мы в молодости часто засиживались допоздна на радиостудии. Тогда были внештатниками. Я – только после армии. Она – после театрального института. Спорили о бардовском движении и провинциальных театрах. Верили в будущее.

Вернувшись в кабинет, я уже не мог думать о субботнике. Мысль созрела сама собой: надо написать. Встретиться. Столько лет! Столько всего было! В голове уже возникали картинки – вот мы сидим в каком-нибудь кафе, вспоминаем, смеемся.

Быстро нашел ее в соцсети. Даже удивился, почему не поступил так раньше. Написать «Таня, привет, это я» заняло у меня минут двадцать. Перебирал варианты. «Таня, ты ли это?» – звучало как-то пафосно. «Привет, старинная подруга!» – фальшиво. В итоге остановился на простом: «Увидел афишу. Неужели та самая Таня?»

Ответ пришел через несколько минут.

– Родной! Не может быть!!!

Следом – град смайликов. Восклицательные знаки сыпались, как конфетти.

– Как ты нашел? Где ты? Как жизнь? Работа? Семья? Дети? Рассказывай все, я вся во внимании!

Я честно, без прикрас, выложил свой скромный набор фактов. «Живу один. Работаю здесь, в районной газете. Пишу про коммунальные услуги и цены на картошку. Раз в год – рыбалка с соседом-слесарем». Отправил.

Начал набирать новое сообщение. Хотел расписать предложение о встрече. Но остановился. Потому что увидел – предыдущее «сообщение прочитано». И наступила тишина. И пауза в переписке затягивалась. Ну, может занята на репетиции или съемках.

Но прошел час. Два. Сутки. Двое. Послезавтра уже гастроли столичного театра в нашем городе. Она больше не ответила.

Понял. Все встало на свои места с той самой ясностью. На несколько минут, может из вежливости или на эмоциях, но был просто приветом из прошлого.

На ее спектакль я, разумеется, не пошел. Не из гордости. Просто пропал всякий интерес. Вечером я сварил пельмени, купленные по акции. Включил телевизор, чтобы было не так тихо. Перебирал каналы. И вдруг – вижу ее. Не в трагикомедии, а в сериале.

Она играла пациентку больницы. Возмущалась произволом врачей. Потолстела за эти годы. Теперь ей доверяли амплуа теток из народа, которые требуют справедливости. Камера на несколько секунд задерживалась на ее лице.

Выключил телевизор. Не досмотрев. Доел остывшие пельмени. Позвонил соседу-слесарю. Спросил, как там дела с теплотрассой на Горького. Он что-то долго и с энтузиазмом рассказывал про задвижки и сварные швы. Я кивал в такт его речи. За окном шумел дождь. В бульварном романе добавили бы: дождь стучал по подоконнику, как будто пьяный музыкант барабанил по клавишам старого расстроенного пианино.

И под этот убаюкивающий стук залез в соцсеть. Нашел Татьяну. Удалил из друзей. Стоп. Снято! Захлопнул ноутбук.

Все началось с фонтана

В нашей редакции никогда не было четкого деления обязанностей. Редактор мог исправить в тексте опечатку. Корректор – добавить или убрать предложение или целый абзац. Фотографы писали небольшие заметки, а авторы часто сами фотографировали.

Но тут нас постигло всеобщее несчастье – корректор Зина ушла на больничный. Сломала ногу. Заменить ее никто из нас не мог. Большая ответственность. Слабые знания. Редакция запросила помощи в мэрии.

И нам прислали «спасителя». Мэр объяснил, что знает его с комсомольской юности, как ответственного работникам печати. Мы навели справки. Оказалось, до развала Союза наш врио-корректор был… цензором. В прямом смысле слова. Семен Аркадьевич Вольнов. И фамилия говорящая. Но из песни слов не выкинешь.

Он вошел в наш хаос, как ледокол в теплую воду. Мужчина в вылизанном до блеска пиджаке, с руками, пахнущими мылом, и взглядом, которым обычно проверяют сцепление вагонов.

— Вольнов, — отрекомендовался он, не подавая руки. — Ранее трудился в органах печати. Займусь идеологической выверкой.

Слово «цензор» не прозвучало. Оно и не должно было. Цензоры кончились. Говорят, по закону цензура даже запрещена. Но кто говорит?

Первая стычка случилась в тот же день. Я написал о новом фонтане: «…и вот, струи, сверкая, взмыли в небо, радуя детвору».

Вольнов вызвал меня к своему столу, на котором царил такой порядок, что казалось, даже пылинки боялись присесть без команды.

— Молодой человек, — сказал он, и его красный карандаш, занесенный над моим текстом, напомнил мне копье. — «Взмыли» — это куда? В небо? К облакам? Слишком… возвышенно. Слишком свободно. Напишите «забили». Воду пустили — она и забила. Факт. Без лишней поэзии.

— Семен Аркадьевич, да это же просто фонтан! — попытался я возразить.

Он посмотрел на меня с холодным, почти профессорским сожалением.

— Ничего «просто» не бывает. Слова — это кирпичи. Одними можно выстроить крепость. Другими — труху. Ваша задача — крепость.

С этого дня началась война. Война за слова. Моя заметка о подорожании гречки «вызвало недоумение у пенсионеров» вернулась с правкой: «… стало поводом для рабочего диалога с социальными службами». Репортаж о субботнике, где дети «собирали мусор», он исправил: «… очищали территорию от посторонних предметов».

— «Мусор» — слово унизительное, — пояснил Вольнов. — Оно умаляет значение труда.

Я спорил. Я пытался апеллировать к реальности. «Семен Аркадьевич, но дети же действительно собрали мусор! На берегу нашего озера. Пакеты, бутылки!»

Он смотрел на меня, не мигая. В его глазах читалась злость, а некая форма профессиональной жалости. Так сантехник взирает на дилетанта, пытающегося прочистить засор вилкой.

— «Реальность» — понятие растяжимое, — говорил он. — Есть реальность сорной ямы. А есть реальность регулярного парка. Какую из них вы хотите предложить читателю? Ваша «правда» — это хаос. Моя правка — это порядок.

Через неделю точка кипения повысилась. Решил нанести удар. Принес ему текст о ветеране. Нашел в архиве интервью 1993 года. Заслуженный и уважаемый, почетный гражданин Иван Дмитриевич, участник боев за освобождение нашего города, вспоминал, как они «голодали и мерзли в землянках, но верили в Победу». Я вставил эту цитату, подлый и идеальный снаряд.

Вольнов прочел. Его лицо не дрогнуло. Красный карандаш плавно вычеркнул все, кроме «… верили в Победу».

— Это что? — спросил я, чувствуя, как во мне закипает праведный гнев поборника правды.

— Неуместные подробности, — отчеканил он. — Они оскорбляют память героев. Рождают не те ассоциации.

— Но это правда! — уже почти кричал я. — Он так и сказал! Голод. Холод. Трудности и грязь войны. Это исторический документ!

— Исторический документ, — парировал Вольнов, — это сводка Информбюро и приказ Верховного Главнокомандующего. Все остальное — субъективные воспоминания. Им не место в газете, которая формирует взгляд на историю.

Понять его тому, кто пришел в профессию на волне гласности и демократии было сложно. Спорить не с человеком, а системой кодирования невозможно. Он был алгоритмом, чья функция — отсекать все лишнее, живое, шероховатое. Настоящее. Мои факты были для него лишь сырым, необработанным материалом, браком.

Через три недели нам позвонила Зина. Сообщила, что врачи разрешили и она в гипсе будет приезжать на работу. Мы спасены! Но с понедельника.

В последний день работы Вольнова мы задержались, чтобы подшить гигантский отчет о «росте благосостояния». Редакция опустела. Мы пили чай, пахнущий пылью и крахмалом от его воротничка. И в этой тишине он вдруг заговорил. Не своим начальствующим тоном, а тихо и устало.

— Вы думаете, я не понимаю?.. Понимаю. В молодости кажется, что главное — выложить все как есть. Грязь, кровь, слезы... Показать «суровую правду жизни». А с возрастом понимаешь... — Он отпил глоток, и его глаза смотрели куда-то в прошлое. — Правда — это не то, что было. Правда — это то, во что люди поверят. Во что им нужно поверить, чтобы жить. Моя работа — давать им эту веру. Аккуратно упакованную. Без острых углов.

Он не извинялся и не каялся. Он просто объяснял мне законы своей вселенной. Вселенной, где он был не тираном, а инженом. Архитектором виртуальной реальности, более прочной и удобной, чем эта, настоящая.

Я смотрел на него и вдруг осознал страшную вещь: он абсолютно искренен. Он — последний рыцарь Идеологической Грамотности. И против этой веры все мои факты были бессильны.

Вольнов исчез из нашей жизни так же тихо, как и появился. На прощанье он вернул мне первую статью о фонтане. Все было перечеркнуто, кроме заголовка. А внизу, каллиграфическим почерком, было выведено: «Стиль не выдержан, но идеологических ошибок нет. Старайтесь. С.А. Вольнов».

Я сел за свой стол. Из-под плинтуса снова потянуло слабым сквознячком. Ветер перемен, наш старый товарищ, пытался вернуться. Но что-то было не так. Он был еще тише, еще беспомощнее.

Сыграем в праздник. Предновогодняя

В понедельник, когда из старого радио на стене уже начинали сочиться приторные мелодии про снежинок-пушинок, главред Лариса позвала меня к себе.

— Новогодний номер, — сказала она, не глядя на меня, просматривая какую-то бумагу. — Нужна зарисовка. Теплая. Про традиционный стол. Чтобы пахло елкой, мандаринами и… ну, ты понимаешь. Детством. Светом в окошке.

Я сказал, что, конечно, понимаю. Хотя из моего детства пахло прежде всего водкой и окурками, но о таком просить было неловко.

— Возьми общепитовские рецепты, добавь ностальгии, — резюмировала она. — Чтобы читатель всплакнул и потянулся за второй порцией селедки под шубой. Ты ведь любишь кулинарию?

— Я люблю есть, — честно признался я.

— Этого достаточно. К пятнице.

Вернувшись к своему столу, я уставился на чистый лист. «Свет в окошке» никак не хотел материализоваться. Вместо него на столе лежал свежий сборник региональной статистики. Его сегодня принес внештатник Владик. Я машинально открыл.

«Среднедушевые денежные доходы… Потребительская корзина… Доля расходов на питание в семьях с низкими доходами — 47,3%… Минимальный набор продуктов для праздничного стола…»

Цифры плыли перед глазами, беззвучные и бесплотные, как цены на надгробия. «Праздничный набор» состоял из килограмма куриных окорочков, двухсот граммов докторской колбасы, банки майонеза и прочей безысходной арифметики. Это было похоже на инструкцию по сборке призрака праздника из деталей отчаяния.

Я понял, что не могу писать. Мне нужно было понюхать эту статистику. Потрогать. Послушать, как она хрустит.

Поэтому утром следующего дня я оказался на рынке. Не в стерильном супермаркете, где праздник фасуют в целлофан, а здесь — в эпицентре предновогодней, морозной, дымящейся паром от чая и дыхания базарной жизни. Хотя городской рынок сегодня мало напоминает настоящий базар, но что есть.

Здесь не было запаха мандаринов. Здесь пахло запасом. Кислой капустой из бочек, картофельной сыростью, шелухой чеснока. Это был не праздник, а его скудный фундамент. Его оборонительный рубеж.

Мясной ряд напоминал линию фронта. Цены на домашнюю курятину были такими, будто птицу не кормили зерном, а обучали иностранным языкам. Я остановился рядом с мужиком в потрепанной пуховике, приторговывавшим тушками.

— Дорого, — констатировал я.

— А то, — он флегматично сплюнул.

— Себе-то оставляете?

Он посмотрел на меня, как на городского дурачка.

— Я ж не дурак. Мне магазинная в три раза дешевле обойдется. Это вам, чтоб празднично было, везу. Самому есть — роскошь. Глупость выходит. Моя хозяйка вот и послала в город. Говорит – перед праздником разберут хорошо.

Вот он, абсурд в чистом виде. Мелькнуло в голове. Производитель, не способный потребить собственный продукт.

Побрел дальше, к мешкам с картошкой. Возле них, как два памятника раздумью, стояли пенсионеры — муж с женой. Они не просто выбирали. Они вели молчаливый диалог с каждым клубнем, взвешивая его судьбу: пойдет ли он на драники, на суп или, в случае особой удачи, в салат «Оливье».

— Помочь? — спросил я, видя, как старик начал укладывать пакет с картошкой в сумку-тележку.

Они благодарно кивнули. Вместо «Оливье» мы заговорили о погоде, о ценах, о том, что дети не приедут. Меню для статьи рождалось у меня на глазах: картошка (основа), капуста (гарнир и салат), куриная спинка (бульон для счастья), куриный же окорочок, пара яиц, банка горошка. И — венец творения — маленькая баночка икры красной. Имитированной. Не красной рыбы, нет. Ее давно уже не было в уравнениях. А ее химический, алый призрак. Символ роскоши, которую можно позволить, не разорившись. Фальшивая нота в симфонии нужды.

У выхода, у прилавка с соленьями, бойкая бабка в платке, узнав, что я из газеты, схватила меня за рукав.

— А ты напиши! — просипела она, и от нее пахло хреном и правдой. — Напиши, что бедность — она не в кошельке! Она в голове! У нас в деревне щи да пирог с капустой — и все довольны! А вы, городские, наколбаситесь всякой дряни — и все равно голодные! Праздник – он в душе!

Она была так искренне убеждена, что я почувствовал себя виноватым. Виноватым в том, что не мог разделить ее веру. Моя вера была приземленнее. Она лежала в пакете, который я нес домой: куриная ножка, банка соленых груздей «на пробу» и та самая баночка имитированной икры. Из любопытства.

Дома, поставив чайник, я вывалил покупки на стол. Сборник статистики лежал рядом. Я открыл его наугад: «…для формирования праздничного настроения…»

Я взглянул на свою «роскошь» — баночку с ярко-красными, идеально круглыми икринками из водорослей и рыбьего жира. Она стоила вдесятеро дешевле настоящей. Она была обманом. Но каким красивым, каким доступным обманом! Она позволяла сыграть в праздник, не объявляя банкротства.

И тут меня осенило. Наше традиционное меню — это не про кулинарию и традиции. Это алгебра выживания с элементами украшательства. Это уравнение, где переменные — цены на коммуналку, лекарства и бензин, а константа, единственно возможное решение — картошка, курица, имитированная икра.

Сел писать статью. Начал с лирики про бабушкин пирог, а потом ввернул цифры из статистики и голос фермера, который не ест свою курицу. Получился не кулинарный обзор, а отчет с поля боя. Отчет о битве за право на одну иллюзию. За маленькую, фальшивую, но такую необходимую алую икринку на краю тарелки. В самую сказочную ночь года.

В среду я отнес текст Ларисе. Она читала молча, и ее лицо, обычно подвижное, постепенно застывало, превращаясь в маску вежливого недоумения. Закончив, она аккуратно положила листы на стол.

— Ты где был? — спросила она без эмоций. — На свалке?

— На рынке, – глупо ответил.

— Я просила «как у бабушки в деревне». Чтобы пахло яблоками. А у тебя… — она мотнула головой в сторону рукописи, — пахнет дешевым майонезом и нафталином. У людей и так жизнь, понимаешь? Зачем им это в праздник? Им нужна сказка.

— А там, на рынке, они и покупают себе сказку, — попытался возразить. — По сто граммов граммов. В банке.

— Перепиши, — сказала она окончательно, и в ее голосе прозвучала та же железная логика, что и у мужика с курятиной. Просто здравый смысл. — Напиши вот что: «Дорогие читатели! Приготовьте любимый «Оливье», запеките курочку, поставьте на стол мандарины…» Без статистики. Без этого твоего… химического паштета. Людям нужна сказка. Да и нам всем.

Я согласился. По дороге из редакции домой рассматривал дома. Зажигались окна. В каждом, наверное, был свой «Оливье», своя скромная курочка и своя маленькая, тщательно рассчитанная иллюзия.

Дома решил не дожидаться 31 декабря. Поужинать икрой. Той самой, имитированной. Для вдохновения. До утра надо написать новую статью. Налил чай. Соорудил бутерброд. Смотрелось празднично и дорого-богато. Взял с бутерброда одну икринку. Попробовал. Она не лопалась, как настоящая в детстве, а каталась по языку резиновым шариком, отдавая солью, рыбой и чем-то химическим.

Проглотил икринку. Съел весь бутерброд. Допил чай. Включил настольную лампу. Открыл ноутбук. Выдохнул и написал первое предложение новой, правильной газетной сказки: «Дорогие читатели, вот и приближается главный праздник...»

Из антологии. Невошедшее

Письмо пришло в среду, ближе к обеду. Как раз я дописывал заметку про отключение горячей воды в третьем микрорайоне. Писал осторожно, как сапер: «временно», «в рамках плановых работ», «с пониманием отнеслись». Курсор мигал после последнего слова, будто тоже сомневался.

Письмо было коротким. Слишком аккуратным, чтобы быть хорошей новостью.

«Редакционная коллегия рассмотрела Вашу заявку… к сожалению… в настоящее время не считает возможным…»

Прочитал письмо дважды. Потом еще раз — медленно. Слово «кандидатура» застряло в голове. Никогда не думал о себе как о кандидатуре. Писал — да. Работал — да. А кандидатура — это уже из мира, где тебя взвешивают и откладывают.

«Рекомендуем продолжать работу над совершенствованием литературного мастерства… можем принять повторную заявку через шесть месяцев».

Шесть месяцев. Срок. В него легко уложить капитальный ремонт, увольнение главреда и освоение средств на три детских площадки.

Закрыл почту. Открыл снова. Потом зачем-то распечатал письмо и положил рядом с клавиатурой. Получилось странное соседство: отказ из антологии и текст про горячую воду. Два разных жанра одного холода.

— Это что? — спросил Илья, заглянув ко мне через перегородку.

Илья был нашим фотографом. Он одинаково уверенно снимал торжественные митинги, похороны и новогодние утренники. Камеру держал, как хирург инструмент — без эмоций.

— Отказ, — сказал я.

— Куда? Вернее, откуда? — уточнил он, подтягивая стул.

— Из Антологии русской прозы.

— Хм, слишком пафосно. Ты вроде в интернете писал? Думал, ты блогер. А тут — сразу антология! — удивился Илья.

— Так и было, — сказал я. — Полгода назад начал. Просто так. Вечерами. Выкладывал в сеть.

— Зачем?

Я пожал плечами.

— Не знаю. То ли решил, что умею. То ли надоело писать «в рамках». То ли скучно стало. В интернете, если честно, особо никому не надо оказалось.

— Ну как «не надо»? — возразил Илья. — Там же лайки, просмотры.

— Тысяча просмотров за полгода. На двух сайтах. И три отзыва.

— Много, — серьезно сказал Илья. — Меня в соцсетях меньше читают.

— Там просто объявление висело, — продолжил я. — Набор текстов для годовой антологии. Кнопка такая — «участвовать». Я и нажал.

— Почему?

Я задумался.

— Наверное, по привычке. Если есть форма — ее надо заполнить. Журналистский рефлекс. Ну и… вдруг. Опять же – интересно.

Илья кивнул, как человек, которому это объяснение показалось исчерпывающим.

— Как говорила героиня советского кино: интересно за углом. А тут что пишут? — спросил он.

— Что пока не подхожу их высокому статусу. Что надо развиваться. Что можно попробовать через полгода.

— Вежливо, — оценил Илья. — Оно тебе надо?

Он встал, потянулся.

— Значит, не их герой.

— Значит, — согласился я.

К обеду в редакции появился Семен Аркадьевич Вольнов. Не по должности — просто зашел. Лариса сказала, что он теперь «консультирует». Это означало: смотрит, не расползается ли язык.

Он остановился у моего стола.

— Работаете, — констатировал он.

— Пытаюсь.

Вольнов заметил распечатку. Замечать бумаги было его профессиональной деформацией.

— Что это?

Я протянул лист. Он прочел быстро, но внимательно.

— Ожидаемо, — сказал он.

— Почему? — спросил я.

— Вы подали тексты без внутренней выверки, — ответил он. — Не редакторской — мировоззренческой.

— Это художественная литература, — сказал я. — Там не отчеты.

Он посмотрел на меня с терпением человека, объясняющего разницу между жанрами.

— Литература — самый опасный вид отчета, — сказал он. — Потому что ее читают добровольно.

Он положил письмо обратно.

— Обратите внимание, — добавил Вольнов, — как они отказали. Ни одного резкого слова. Ни одного конфликта. Идеальный текст. Читатель его примет.

— Значит, они тоже цензоры?

— Нет, — улыбнулся он. — Они — фильтр. Это выше.

Он ушел, оставив после себя запах мыла и ощущение, что меня снова отредактировали — без карандаша.

Вечером я включил телевизор. Там рассказывали о поддержке талантливых авторов и росте интереса к литературе. Все было правильно. Гладко. Без лишних подробностей.

Налил чай в граненый стакан. Спорить не хотелось — ни с телевизором, ни с журналом. Они говорили вежливо. Почти заботливо.

Открыл новый файл. Назвал его «Антология». Потом стер название. Названия — это обещания.

За окном дул слабый ветер. Он пытался шевелить занавеску, но та была тяжелой, плотной.

Я смотрел на пустой экран и вдруг понял: писать все равно буду. Не потому что возьмут. И не потому что не взяли.

100000 за Крачковскую

Дома было тихо. Не той благородной тишиной, что в библиотеке, а усталой, опустошенной – после рабочего дня. На кухне начинал тарахтеть и набирать обороты включенный чайник, а я стоял перед старым шкафом. Потянуло на воспоминания. Причина? Сегодня в новостях рассказали — умерла актриса Наталья Крачковская.

На верхней полке, в картонной коробке из-под сапог, лежал альбом. Советский. Обтянутый красным бархатом. Семейные фотографии.

Армия. Юность. Москва. Листал быстро и без интереса. Искал одну конкретную фотографию. Вот я в карауле, вот – на военном корабле где-то в Японском море, вот – уже гражданский, в студии… Черно-белые, цветные, все немного выцвели, лица казались призрачными, чужими.

И вдруг – она.

Она не была вклеена. Просто лежала между страниц, как закладка. Квадратная, плотная, с белой каймой. Полароид. Единственный у меня такой снимок. Все остальные – с проявки, пленочные.

Цвет поблек, но не так сильно, как на обычных фото. Химия оказалась живучей. На снимке – я, очень молодой, в синем спортивном костюме с белыми полосками. Лицо напряженное, глаза широко открыты, будто от неожиданности. И – она. Рядом, обняв за плечи, прижавшись щекой к моей руке. Наталья Крачковская. Улыбается. Не той гротескной, экранной улыбкой Ульяны бунша или мадам Грицацуевой, а просто, по-домашнему, по-женски. Но в глазах, даже на этом поблекшим куске пластика, видна усталость. Такая глубокая, покорная усталость.

Чайник на кухне взвыл и щелкнул. Я не пошел наливать. Сидел и смотрел на фотографию. И комната медленно наполнилась не запахом пыли, а другим – резким, сладковатым запахом реактивов из театрального фойе. И шумом.

Это было в девяносто седьмом. Армейский отпуск. Поехал в Москву, как в священный град, с трепетом и смутным ожиданием чуда. Чудо надо было искать в высоком, решил я. И купил билет в театр «Современник». На сборный концерт киноактеров. Что-то типа встречи со зрителем.

Артисты рассказывали байки, смешили зал. Сейчас не вспомню уже многих участников. Осталось только общее ощущение праздника. До которого дотянулся провинциальный парнишка в столичном театре.

Перед антрактом объявили, что можно сфотографироваться с артистами. За деньги. Как сегодня с мартышками или попугаями в городских парках. Но тогда были девяностые. Я пошел. Из любопытства. Из желания прикоснуться.

Очередь в маленькое фойе была огромной. Но шла быстро. Зрители буквально на несколько минут заходили в кабинет. Когда подошла моя очередь, впустили в небольшую комнатку.

Их было трое. Георгий Вицин, Евгений Моргунов сидели на стульях у стены. В центре комнаты круглый стол. За ним - Наталья Крачковская. Не как живые люди, даже не как артисты на отдыхе. Как экспонаты. Вицин глядел куда-то вдаль, в себя. Моргунов был хмур. А Крачковская… Она сидела, обаятельно улыбаясь в пространство. Готовясь.

Женщина с полароидом сказала коротко:

— Выбирайте. С кем? Сто тысяч за каждого. Деньги сразу.

Сфотографироваться сразу с тремя — триста тысяч. Таких денег у меня не было. Мог позволить себе только одного.

Я смутился. Страшно смутился. Они были легендами, я с детства видел их лица на экранах. А теперь стоял перед ними, как покупатель на базаре, и должен был выбирать. Это было невыносимо. Чтобы прекратить эту пытку, быстро, почти не глядя, кивнул в сторону Крачковской.

— С Натальей Леонидовной, — поправила женщина-фотограф.

И тут произошла метаморфоза. Актриса вскочила, и в ее движении, в ее звонком «Ой, спасибо, родной!» не было ни капли той тяжелой музейной паузы, что висела в комнате. Была работа. Чистая, отточенная, профессиональная работа. Она обняла меня, пристроилась, повернула к свету. Вспышка хлопнула. Как кинохлопушка. Стоп. Снято.

Суетливая маска соскочила с ее лица. Она взглянула на мой спортивный костюм, на короткую армейскую стрижку. Ничего не сказала больше. Готовилась улыбаться следующему зрителю. Вицин с Моргуновым скучали.

Фотограф протянула мне снимок. Он был еще теплый, влажный.

Помню, как после второго акта вышел из театра на холодную московскую улицу. За пазухой был этот полароидный снимок. За сто тысяч рублей.

Чайник остывал. Я сидел с фотографией в руках. Она была осязаемым свидетельством той встречи. И странно: сама встреча, весь тот вечер в театре стерся, растворился в дымке лет. А этот кусок картона, этот химический отпечаток мига – остался. И сегодня неоднозначно воспринимается заработок известных и популярных актеров в девяностые — фотографироваться за деньги. Но как пишут журналистскими штампами: это было такое время. Выживали.

Я аккуратно вложил полароидный снимок обратно в альбом, между страниц. Встал, пошел на кухню заново ставить остывший чайник. За окном давно стемнело. Обычный вечер. Жизнь. Первые дни марта.

Самиздат в цифрах и лицах

В редакции сегодня пахло свежим навозом. Виктор Семеныч вернулся с коровьей фермы. Развесил на стуле кожаную парку, у батареи поставил сапоги. Мы привыкли.

Я сидел, развалясь на стуле, и листал свежий номер «Коммерсанта». Иногда покупаю бумажный. До конца рабочего дня оставался час — золотое время для интеллектуального безделья.

— Слушайте, — сказал я, обращаясь в пространство. — Здесь пишут, что рынок самиздата в 2026 году превысит десять миллиардов рублей. В прошлом году, цитирую, рост почти двадцать процентов. До восьми с половиной миллиардов.

Зина, корректор, не отрываясь от гранок проворчала:

— Опять эти ваши миллиарды. Они у них там, в Москве, с неба падают, что ли? Мне бы тысяч десять к зарплате — и на том спасибо. Мечта года.

Обозреватель Виктор Семеныч, отставил стакан с молоком, которое только что привез с фермы. Обернулся.

— Рост, говоришь? Количественный. А качественный? Книг стало на треть считай больше. А проданных экземпляров — всего на десятую часть. Арифметика получается простая: писать хотят все, читать — почти никто. Авторов — как блох на тощей собаке. А хороших авторов — один на миллион.

— Вот-вот, — оживилась Зина, отложив красный карандаш. — Все эти ваши цифры — дым. Там же черным по белому написано, небось? — Она ткнула пальцем в мою сторону. — Общий объем выплат гонораров вырос. Но и количества авторов стало больше. И подели это, милок, на десятки или даже сотни тысяч «потенциальных авторов», как они их величают. По стопиццот рублей на брата. На мороженое. Голодранцы, а не писатели.

Попытался сохранить дух просветительства.

— Но тренды же! — произнес я с энтузиазмом рекламного агента. — Новые форматы. Аудиокниги теперь, подписки на авторов.

Виктор Семеныч фыркнул.

— Концентрация таланта — вот чего нет. Раньше писатель был как космонавт. Отбор, тренировки, риск. Сейчас писатель — как пассажир метро. Вошел, вышел. И ничего в голове не осталось, кроме шума. Поэтические сборники тиктокеров? Мотивация личностного роста? Это же словесный фастфуд. Жуешь — и не насыщаешься.

— А бумажные-то книги дорожают, — с горьким торжеством вставила Зина, словно лично предсказывала это. — Читатели, цитирую вашу умную газету, «уходят в подписку».

В комнате повисло молчание. За окном медленно плыл серый провинциальный день. Я смотрел на радостные цифры из Москвы: 20% роста, 10 миллиардов, 609 миллионов на аудио... Они казались такими же далекими и нереальными, как курс доллара.

— В общем, — подвел итог Виктор Семеныч, торжественно беря в руки стакан молока. — Ситуация классическая. Раньше было мало книг и много читателей. Теперь много книг, много писателей, а читателей... — он сделал паузу, — читателей, в сущности, нет. Есть потребители контента. Им все равно — поэзия Тютчева или стихи какого-нибудь блогера. Лишь бы фоном шло. Вот и весь ваш драйвер.

Зина снова взяла карандаш и яростно подчеркнула что-то в гранках.

— А вы все про миллиарды... Лучше бы про зарплату нашу подумали. Вот мой самиздат.

Я свернул газету. Странное дело. Цифры были впечатляющие. Динамика, будущее — виртуальное и подписное. Но в кабинете пахнет навозом и молоком. Из нашей реальности московские сказки про толпы писателей-миллионеров напоминают новую пирамиду.

Письмо или донос

В среду после сдачи номера редакция напоминала больничную палату, где больным временно разрешили не умирать. За окном моросил дождь, в батарее что-то тихо позвякивало, будто там поселился маленький, но настойчивый оптимист.

Виктор Семеныч читал областную газету, периодически хмыкая — то ли одобрял, то ли лечился таким способом. Илья раскладывал на столе фотографии с городского субботника: на всех лицах застыло выражение добровольно-принудительного счастья.

— Слышал теорию, — сказал я, просто чтобы нарушить тишину. — В психологии. Чтобы понять, как ты прожил жизнь, нужно представить, сколько человек придут на твои похороны, если умрешь прямо сейчас.

Никто не отреагировал. Виктор Семеныч только хлебнул чифиру.

— Мрачновато, — добавил я. — Подумал: можно современный вариант. Не знаю уж, насколько он оптимистичней. Допустим, сколько человек будут с тобой общаться, если посадят тебя в тюрьму? За инакомыслие, допустим. Мыслепреступление. Кто напишет письмо или соберет посылку?

Владик оторвался от телефона.

— Прикол. Типа тест на лояльность. А че, — оживился он. — Можно опросник сделать. Онлайн. Типа: «Вы готовы рискнуть карьерой ради друга?» Анонимно же. Интересно ж.

— Анонимно все герои, — хмыкнула Зина, не поднимая головы.

Владик слегка побледнел, но вида не подал.

— Так это ж гипотетически, — сказал он. — Просто теория.

— Теория, — повторила Зина. И отложила красный карандаш. Медленно, как откладывают оружие после боя.

Мы все посмотрели на нее. Даже Виктор Семеныч перестал хлебать чифир.

— Я вот что думаю, — продолжала Зина, глядя в окно на серый двор. — Ты спросил — сколько придут. А я спрошу — сколько не придут? Или того хуже — сколько придут, но не к тебе, а куда следует? Напишут, понимаешь, письмо. Не с передачей — с заявлением. Проще говоря — донос.

— Зин, ты чего? — осторожно спросил Илья. — Какое заявление? Какой донос?

— А такое, — отрезала она. — Ты в какой стране живешь? Люди за лайки друг друга готовы сдать, не то что за срок. Доносы пишут не под дулом автомата, а за возможность сохранить или получить уютное место. А может и премию.

Владик насупился.

— Ну не все же такие, — сказал он обиженно. — Я бы, например... — И замолчал.

— Что — ты бы? — повернулась к нему Зина. — Пошел бы на свидание? Взял бы передачу? Рискнул бы карьерой вечного внештатника?

— А че сразу я? — Владик покраснел. — Я просто говорю, что надо верить в людей.

— Надо, — согласилась Зина. — Я и верю. Верю, что большинство сделают вид, что ничего не случилось. Что тебя никогда не знали. Верю, что некоторые даже вздохнут с облегчением — конкурент убрался. Верю, что пара человек действительно напишут открытки или даже соберут передачки. А потом их осудят коллеги. И они прекратят. Не со зла — от страха. Страх — он заразительный.

В кабинете повисла тишина. Даже компьютер гудел тише, будто тоже прислушивался.

— А ты, Зина? — спросил я.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом снова взяла красный карандаш.

— Я старая, — сказала она. — Мне терять нечего. Кроме жвачки. Пришла бы. Если б нога не болела.

Илья хмыкнул.

— А чего ты хмыкаешь? — набросилась на него Зина. — Ты бы пришел?

— Я фотограф, — уклончиво ответил Илья. — Меня бы попросили снять процесс. Для протокола. А я бы сказал, что объектив сломался. Но это если б я был уверен, что меня не проверят.

— Вот, — подвела черту Зина. — Чистый ответ советского человека. «Если б не проверили». А проверят — снимешь как миленький. И еще ракурс выберешь похуже.

Илья хотел возразить, но не нашелся.

— А Виктор Семеныч? — спросил Владик, явно пытаясь перевести стрелки. — Что скажете?

Виктор Семеныч допил чифир, аккуратно закрыл термос.

— Я скажу так, — начал он медленно. — Вопрос не в том, кто придет. Вопрос в том, кто останется, когда ты выйдешь. Потому что посидеть — это полбеды. Беда — вернуться и обнаружить, что место занято. Жена ушла к другому. Дети выросли и не узнают. Коллеги пьют чай, как ни в чем не бывало. И ты для них — уже не ты, а ходячее напоминание о том, что система работает. Что она может достать любого. И лучше держаться подальше.

— Жестоко, — сказал Владик.

— Жизнь жестокая, Владя, — вздохнул Виктор Семеныч. — А газета — тем более. Мы же пишем про вечное: про рост-прирост, про надои, про то, как ударно трудятся люди к празднику. А правда — она в другом. В том, что никто никого не ждет. Потому что ждать — больно. И опасно.

Он встал, надел пальто.

— Пойду голубей покормлю, — сказал он на прощание.

Когда за ним закрылась дверь, Владик повернулся ко мне.

— Слушай, а твоя теория... — начал он. — Ты сам-то считал? Сколько тебе напишут или пришлют посылку?

Я посмотрел на него. Потом на Зину. Потом на Илью, который снова протирал объектив, делая вид, что разговор его не касается.

— Не считал, — сказал я.

— А я сейчас прикину, — неожиданно заявил Владик. — У меня в друзьях — тысяча двести. В подписчиках — три с половиной. Я подумал: если гипотетически... ну, то, о чем вы говорили... напишут человека три. Максимум.

— Оптимист, — усмехнулась Зина.

— А че сразу оптимист? — обиделся Владик. — Я ж не про лайки. Я про тех, кто реально... ну, рискнет. Мамка, это сто процентов. Друг детства, Саня, он зеков не боится, у него дядя сидел. Девушка... — он запнулся. — Девушка, наверное, нет. Она сказала, что политика — это не ее.

— Умная девушка, — одобрила Зина.

— Двое, а не трое, получается, — подвел итог я. — Из тысячи двухсот.

Владик вздохнул.

— Ну да. Но это же гипотетически. А так — я ж ничего такого не пишу. У меня блог про туризм и рыбалку.

Зина махнула рукой.

— Иди, Владя. Пиши про рыбалку. Только не вздумай ловить красную рыбу. Запрещено.

Владик обиженно засопел и уткнулся в телефон.

Я вернулся к своему столу. Открыл ноутбук. На экране висела заметка про повышение тарифов в банях — нужно было сдать к понедельнику. Слова не складывались.

В голове крутилась одна фраза: «Сколько человек напишут тебе в тюрьму?»

Взял листок. Написал столбиком имена. Жена. Ребенок. Мать. Друзья. Коллеги. Напротив каждого поставил плюс или минус. Минусов оказалось больше. Намного.

Потом зачем-то пересчитал плюсы. Получилось пять. Наверное, слишком оптимистично.

Вспомнил Владика с его двумя. И подумал: неужели это и есть вся жизнь — пять человек, готовых поддержать? Или это максимум, на который можно рассчитывать в мире, где страх разъедает связи быстрее ржавчины?

За окном смеркалось. Сквозь слегка запотевшие стекла видно было, как у крыльца Виктор Семеныч все еще кормил голубей. Они облепили его с ног до головы, как живые памятники чужой доброте.

Посмотрел на список и вдруг понял, что не знаю главного: а я сам? Я бы пошел? К кому-нибудь из этих пяти? Или вот к Зине, Илье, Владику? Рискнул бы?

Ответа не было.

Зина подошла к окну, постояла, глядя на улицу.

— О чем думаешь? — спросил я.

— О том же, — ответила она, не оборачиваясь. — О счастье.

— О каком?

— О том, когда тебя никто не читает. Не пишет. Не приходит. Ни на свидания, ни на похороны.

Я скомкал список. Выбросил в мусорку.

Сельский гороскоп

Утро в редакции началось с запаха вчерашнего чифира. Виктор Семенович наливал его из термоса, и звук этот был сегодня не медитативным, а тревожным. День сурка.

— Значит, так, — главред Лариса влетела в корреспондентскую, на ходу расстегивая пальто. Только появилась в редакции и сразу к нам — дурной знак. — У нас ЧП. Материал про овощехранилище слетел.

— В каком смысле слетел? — Илья оторвался от объектива, который протирал с видом человека, готовящегося к похоронам. — Снимки вчера получились достойные.

— В прямом. Там трубу прорвало, пока Владик ездил, всю картошку залило. Теперь речь не об открытии, а о закрытии уже идет. Ищут крайних. А у нас — полоса. Дыра.

— Дыра, — эхом повторила Зина, не отрываясь от гранок. Красный карандаш в ее руке дернулся, будто тоже испугался.

— Но верхняя часть полосы занята, — продолжила Лариса. — Репортаж о надоях. Хороший, бодрый. А вот «подвал»… — она поморщилась, как от зубной боли. — Надо чем-то закрывать. Срочно. И тематически близко. Сельское хозяйство.

Все посмотрели на Виктора Семеныча.

— Нет и еще раз нет! Я дописываю статью о поросятах от областной кооперации, — он попытался оправдаться.

— Я тут подумала, — голос Ларисы зазвенел медными трубами, как на летучке перед 8 марта. — Давно у нас не было гороскопов. А тут тема… Для фермеров. Для доярок. Для трактористов. Чтобы люди знали, когда сеять, а когда отдыхать. Астрологический прогноз на неделю.

— Кто писать будет? — мрачно спросила Зина. — У нас штатного астролога вроде нет.

— Главное — красиво оформить. Знаки зодиака, рекомендации. Читатели любят. Я в прошлой редакции работала, там такие гороскопы печатали — зачитывались. Даже письма приходили: «Спасибо, все совпало», — резюмировала Лариса.

— А если не совпадет? — не к месту возразил я.

Лариса посмотрела с холодным сожалением.

— В астрологии,— сказала она раздельно, — главное — вера. Поверят — значит, совпадет. Вот ты и назначаешься сегодня астрологом.

— А если не справлюсь?

— Через полчаса чтобы было и сразу в верстку, — кивнула Лариса и выплыла из кабинета, оставив после себя запах духов и ощущение неотвратимости.

— Гороскоп для доярки, — задумчиво произнес Виктор Семеныч, отхлебывая чифир, — это тебе не про рост-прирост писать. Тут психология нужна.

Я полез в интернет. Искать образцы. Как там астрологи пишут. «Овнам сегодня звезды рекомендуют проявить инициативу в личной жизни. Близнецов ждут приятные знакомства…»

— Это не пойдет, — сказал я. — Какая личная жизнь у доярки, если у нее в коровнике холодно и надои падают? Тут конкретика нужна.

— Конкретика, — повторила Зина, не поднимая головы. — Хорошее слово. Пиши, как Вольнов учил. Должно пахнуть навозом и правдой.

— И чтобы идеологических ошибок не было, — добавил Виктор Семеныч. — Ты там смотри, чтоб доярки не обиделись.

— Значит, так, — я начал набирать текст. — «Овен. На этой неделе звезды благоволят начатым делам. Самое время проверить исправность сеялок и подготовить почву под яровые. Избегайте конфликтов с механизатором… ».

— Хорошо, — одобрил Виктор Семеныч, заглядывая через плечо. — Только про конфликты убери. Лучше напиши: «уделите внимание технике, она отблагодарит».

Я исправил.

— Телец, — продолжил я. — «Ваш знак — символ плодородия. На этой неделе удача улыбнется тем, кто работает на свиноферме или в коровнике. Крупный рогатый скот чувствует ваше настроение — не подводите их».

— Крупный рогатый скот, — хмыкнула Зина. — Ты бы еще написал «крупные рогатые особи». Просто «коровы» пиши. Они хоть и скот, но не бездушные бюрократы и канцелярит не любят.

Я посмотрел на нее, пытаясь понять, шутит она или нет. Но Зина уже снова уткнулась в гранки.

— Близнецы, — продолжил я. — «На этой неделе возможны неожиданные известия из районного управления сельского хозяйства. Не верьте слухам, проверяйте информацию лично».

— Это можно, — кивнул Виктор Семеныч. — Слухи они и есть слухи.

— Рак, — я задумался. — «Ваша стихия — вода. На этой неделе обратите внимание на системы полива и водоснабжения фермы. Возможны протечки, но если вовремя их устранить — беда обойдет стороной».

— Про протечки хорошо, — сказал Илья. — У нас на прошлой неделе в подъезде трубу прорвало. Три дня коммунальщики возились и даже воду перекрывали.

— Дева. — я уже вошел в ритм. — «Ваше внимание к деталям сегодня особенно ценно. Проверьте запасы семян и удобрений — возможно, чего-то не хватает. Хорошее время для наведения порядка на складе и в документации».

— Это Зине посвящается, — усмехнулся Илья. — Она у нас Дева по гороскопу. Всегда порядок любит.

Зина подняла голову, посмотрела на Илью поверх очков, но ничего не сказала. Только красный карандаш в ее руке дрогнул, вычеркивая чью-то ошибку.

— Стрелец. — я уже почти закончил. — «На этой неделе вас ждут дальние поездки. Возможно, придется съездить в райцентр за запчастями или кормами. Не откладывайте — удачное время для решения бюрократических вопросов в управлениях».

— Бюрократических, — повторила Зина. — Ты бы еще написал «межведомственное взаимодействие».

— Водолей. — я уже устал. — «Нестандартные решения принесут успех. На этой неделе попробуйте новый рацион для поросят — результат удивит. Хорошее время для экспериментов».

Я откинулся на спинку стула. Гороскоп был готов.

— Дай почитаю, — сказал Виктор Семеныч.

Распечатал. Он взял лист, надел очки и принялся читать с тем же выражением, с каким обычно смотрит отчеты о росте-приросте.

— Ничего, — сказал он наконец. — Жизненно. И идеологических ошибок вроде нет. Хотя про эксперименты с комбикормом я бы убрал. Напиши просто «попробуйте новые методы». Чтоб без фанатизма.

В этот момент в кабинет заглянула Лариса.

— Готово? — спросила она.

— Готово, — сказал я и протянул лист.

Она просматривала быстро, шевеля губами. Потом подняла глаза.

— А где про любовь? — спросила она.

— В смысле? — не понял я.

— В гороскопах всегда про любовь пишут. Кому звезды сулят встречу, кому — романтическое приключение. А у тебя — сплошная агрономия.

— Так это для фермеров, — попытался возразить я. — Какая любовь, если у них посевная на носу?

Лариса посмотрела на меня с выражением «ты ничего не понимаешь в людях». И молча ушла.

Владик допил энергетик и спросил:

— А правда, что гороскопы работают?

— Правда, — сказал Виктор Семеныч, наливая себе еще чифиру. — Если в них верят. А у нас народ верит, раз в газете написано. Газета врать не будет!

Я сидел и смотрел на свой текст. «Овнам — сеновал. Тельцам — вечер. Близнецам — признание». Это было неправдой. Но какой красивой, какой удобной неправдой! Она позволяла жить и верить. Играть с судьбой, не вникая в суть.

Раз турист, два турист… или разговор с телевизором

Телевизор стоял в углу, как памятник прогрессу. Я стоял у него, держа в руке граненый стакан с чаем, потому что иначе — зачем тогда телевизор, если не спорить с ним через стакан? Спорить — не ругаться; скорее — вести переговоры. Он – доводы пропаганды. Я – цифры. Вечерний выпуск новостей местного канала – то еще шоу. Тем более, когда знаешь правду. И всех, кто по ту сторону экрана пытается нарисовать несуществующую реальность. Это настоящий ритуал.

Тема сегодняшнего эфира – туризм. Ну все. Сейчас расскажут, как все жители страны мечтают побывать в нашем городке, а ежегодный рост-прироста турпотока измеряется десятками процентов.

На экране появился бывший рок-музыкант и продавец пива Сергей. Сложно, наверное, в маленьком городке делать карьеру, когда все знают друг друга. Сергей был неформалом в студенческие годы. Был гитаристом и солистом в собственной группе. На жизнь зарабатывал продажей пива. Но потом он повзрослел. Пиво бросил. Вступил в нужную партию. С музыкой завязал тоже. За лояльность и преданность ему поручили в мэрии отвечать за развитие туризма.

– За прошлый год турпоток вырос на 23,7 процента, – уже вещал из телевизора Сергей. – В этом году у нас прошло два фестиваля ремесел летом, а на осень запланирован праздник урожая…

– Врешь! Не проведешь! – наступила моя очередь парировать телевизору. – Знаю я, как ты туристов считаешь и как показатели рисуешь.

Ларчик этой статистики открывается просто. Как посчитать туристов, посетивших город? Есть несколько методик, но наши ребята выбрали самую выгодную. Для себя. Например, приехал в город командированный на химгигант специалист. Поселился в гостинице на неделю. И вот каждые его сутки в гостинице – плюс турист. День живет – он один турист. Два живет – он два туриста. А за неделю он легко превращается в пять или семь туристов. Смотря какая у него неделя командировки – пятидневка рабочая или календарная.

Далее этот же командированный может превратиться даже в десять гостей города. Если посетит музей. Тут легко тоже считать. По количеству проданных билетов. В каждый музей. Зашел в краеведческий, в картинную галерею и еще в музей игрушки – вот и рост показателей.

Но зритель у телевизора всей этой кухни не знает. Не хочет. Да и не нужна она ему. Хорошо верить в процветание родного городка. В его популярность у туристов. Гордиться, что живешь в одном из лучших уголков страны. Ведь вон, по телевизору сказали, что едут к нам туристы все больше и больше.

В дверь позвонили. Дверь — это знак, что мир существует. Можно не верить телевизору, но дверь… Открыл я — сосед. Тот самый, что работает водителем в автопарке. Его зовут Володя.

Володя быстро протиснулся в квартиру. Не спрашивая. По-хозяйски. И сразу в комнату. К телевизору.

– Че смотришь? А, так это повтор. Днем уже показывали. Я перед сменой смотрел, – сразу резюмировал сосед.

– Да вот пытаюсь удивляться росту турпотока.

Мне всегда интересно мнение Володи. По любому вопросу. Он эксперт. У них в автопарке в курилке сплошь политологи и экономисты. А сам он знает город не из телевизора. Работает на маршруте автобуса от гимхиганта до кладбища.

– Ну да. Я ж их возю. Тех самых, командировочных. Утром – на гигант, вечером – в гостиницу, – продолжал Володя. – Мужик один, из Питера, так он у меня уже три недели билеты берет. Примелькался. Тоже, наверное, и химик, и турист?

Володя усмехнулся. Налил себе из чайника на столе. Сергей как раз показывал график с ракетой, уходящей вверх. Рост турпотока.

– И праздник урожая, – мрачно рассуждал я, – они же всех школьников сгонят, учителей, работников культуры... Каждый – засчитан.

На экране появился улыбающийся мэр, пожимал руку Сергею. Картинка замерла, пошла заставка. Спор был окончен. Телевизор победил. Он всегда побеждает. Телереальность вселяет оптимизм.

А не запретить ли нам Чехова?

Подготовка к зиме в нашем городке напоминала ритуальный танец с граблями. Пляшут все, а снег все равно ляжет неожиданно и как попало. Я сидел над текстом: «Коммунальные службы завершают последние приготовления…» — и чувствовал легкое головокружение от бессмысленности. Третий год одни и те же слова. Обещания. Прогнозы.

Виктор Семенович наливал из термоса чифир. Звук был медитативный — будто монах переливает грешные мысли из одной емкости в другую.

— Прирост молочной продуктивности, — внушал он кому-то по телефону, — явление нелинейное. Зависит от кормов, да от настроения буренки. Как и вся наша жизнь.

За соседним столом корректорша Зина боролась с современностью, вычеркивая «ложить» в присланной заметке рабкора.

Фотограф Илья протирал объектив своей цифровой «мыльницы» с таким видом, будто хоронит старого друга.

Вдруг открылась дверь, и вошла Лариса. Мы не любим ее появления. Боимся даже. Лучше ходить к ней по вызову, чем увидеть на нашем пороге.

— Граждане, — произнесла она с театральной паузой, — катастрофа. Нам письмо.

— И что? — не отрываясь от монитора, пробурчал Владик, наш внештатник, вечно пахнущий энергетиком и амбициями. — Пишут же. Вон вчера мне в личку…

— Бумажное, — перебила Лариса. — По почте. Марка, штемпель, обратный адрес. И Вера… — Лариса зажмурилась, — Вера его зарегистрировала.

Вера – секретарь нашей редакции. Мне иногда кажется, что Рязанов свой «Служебный роман» снимал именно по мотивам жизни нашей Веры. Но отвлекся…

Тишина повисла тяжелая, как одеяло на веревке. Все поняли. Электронное письмо — эфемерно. Не ответил — ну, не дошло, спам-фильтр сожрал. Но бумажное, да еще с входящим номером в толстой книге учета — это уже документ. Это уже ответственность. Это уже бюрократия.

Конверт передали мне. Он был шершавый и желтоватый. Край аккуратно срезан Верой. Для регистрации. Я достал содержимое – сложенный тетрадный листок.

И пошло.

«…С глубоким прискорбием и праведным гневом обращаюсь к Вам от лица всех истинных хранителей духовно‑нравственного кода нашей Державы…»

— Ого, — прошептал Владик. — Это ж уровень!

Я читал дальше, и кабинет затих, заслушался. Даже Илья перестал дышать на объектив.

«…В рассказах Чехова чиновники, врачи, учителя изображены не как самоотверженные служители Отечества, а как мелкие, трусливые, корыстные люди. Это — клевета на государственный аппарат и интеллектуальный слой нации. Где возвышенный образ чиновника‑патриота? Где гордость за служение?»

— Патриота… — задумчиво повторил Виктор Семенович. Он отхлебнул чифиру.

«…Герои Чехова не борются, не преодолевают, не созидают. Они жалуются, пьют, скучают, теряют смысл. Это — прямая инъекция декадентства в сознание молодежи. Наш человек должен быть бодрым, целеустремленным, верующим в будущее! А Чехов внушает: «Все тщетно, ничего не изменится».»

— Бодрым… — хмыкнула Зина. — Мой внук вон бодрый. В танчики сутками играет. Целеустремленный — на новый уровень прокачаться.

Но кульминация ждала впереди.

«…В знак отречения от чуждых влияний провести акцию… изъять из библиотек, книжных магазинов и уничтожить экземпляры наиболее вредоносных текстов писателя прошлого – «Палаты № 6», «Либерал», «Беседа пьяного с трезвым чертом»… . Вместо Чехова на полках библиотек и книжных магазинов должны появиться новые книги о многодетных семьях, о волонтерах, о … »

— Мы где-то уже это видели в мировой истории, — взорвался Илья.

— Так, — вздохнула Лариса. — Лирику оставим. Факт: письмо зарегистрировано под номером. На него надо официально ответить. Идеи?

Виктор Семенович поднял палец, знак того, что будет говорить мудрость.

— Направляем его по инстанциям. Для сбора компетентных отзывов. У нас в городе есть… — он задумался.

— Библиотека, — подсказала Зина.

— Краеведческий музей, — кивнул Виктор Семенович. — Пишем: «Направляем вам обращение гражданина на предмет дачи компетентного заключения по существу поставленных вопросов в рамках межведомственного взаимодействия». Они будут месяц думать, потом запросят у нас же методические рекомендации. Потом их директор уедет в отпуск… Пока все это крутится — проходит время. А время, как известно, лучший лекарь даже для самого махрового бреда.

— Идеально. Мы не игнорируем. Мы — работаем с обращением. По всем правилам, — просияла Лариса. — А то я что-то сразу испугалась.

Меня посадили писать сопроводительные письма. Я выдумал такие формулировки, от которых самому стало не по себе: «…учитывая многоплановость поднятых вопросов, затрагивающих сферы образования, культуры и государственной идеологии, считаем целесообразным привлечение к рассмотрению широкого круга профильных учреждений…»

Илья сфотографировал письмо и журнал учета, бормоча: «Для приложения к материалам. При Союзе на такие дела был отдельный архивный отдел…»

Письма запечатали в два конверта. Один — в библиотеку. Другой — в музей истории города, где главными экспонатами были чучело волка и диорама «Строительство мясокомбината».

Прошло недели три. Я зашел в супермаркет за хлебом и наткнулся на Наталью Петровну, заведующую библиотекой. Увидев меня, она побледнела, потом покраснела, схватила за локоть.

— Что это вы нам подсунули?! — зашипела она. — Мы собрали совет! Читали это… эту ересь! Половина сотрудников хотели написать встречное заявление в прокуратуру о клевете на Чехова! Другая половина боится, что нас заподозрят в симпатиях к декадентству! Мы думали в музей переслать!

— Наталья Петровна, — сказал я с самой чиновничьей вежливостью, — мы ждем вашего официального, мотивированного заключения. Без него не можем двигаться дальше.

Она посмотрела на меня с таким отчаянием, что мне стало стыдно.

На улице уже пахло первым морозцем. У подъезда редакции Виктор Семенович кормил голубей хлебными крошками.

— Зимушка-зима, — сказал он, не оборачиваясь. — А письмо наше, поди, между библиотекой и музеем путешествует. Как призрак. Недобитый.

— Зато процедура соблюдена, — сказал я.

— В этом и есть весь ужас, — вздохнул Виктор Семенович. — Абсурд, когда его правильно оформляют, становится частью системы. Самой безопасной ее частью. Он уже не бунтует.

Мы помолчали.

— Чехов бы оценил? — спросил я.

Виктор Семенович отряхнул ладони.

— Конечно. Он же про это и писал. Про «Человека в футляре». Современный футляр только сложнее. Смесь страха, инструкций, интернета, доносов. И костер предлагают не из фанатизма, а из… любви к скрепам. Прогресс.

Он посмотрел на стайку взлетающих голубей.

— А зима, как всегда, наступит внезапно. И окажется, что мы к ней не готовы. Как и ко всему остальному.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге