На родине поэта
Глава 1
Я спустился по лестнице из автобуса на землю и стал разминать затёкшие от двухчасовой тряски ноги. За мной спускались другие члены туристической группы, посещающей малую родину известного поэта Питирима Сошникова, как обещала реклама экскурсии: «Источник его вдохновения».
Экскурсовод пересчитал по головам группу туристов и, надев наушник с микрофоном, начал экскурсию.
— Раз-раз, раз, — зашумело в наушниках. — Все меня слышат? — И, получив одобрительные возгласы, продолжил: — Добрый день! Меня зовут Павел, и я приветствую вас на родине великого нашего поэта Питирима Сошникова, на Ермолаевщине. Да, почему-то все думают, что родился он в Великих Сютках. Нет, родился, и вырос, и возмужал он здесь у нас. Вот на этой самой земле. И нам посчастливилось быть его земляками.
Павел — немолодой, в мятом синем пиджаке и кепке, с редкой светлой бородкой и в круглых очках, за которыми прятались живые, любопытные глаза, — оглядел группу.
Народ подобрался пёстрый. Впереди стоял баскетбольного роста детина в кепке с миниатюрной дамой, рядом — две девочки-тинейджерки с серьгами в носах и покрашенными зелёнкой волосами. За ними — крупный пузатый дядя с красным лицом и причёской «под бобрик», с такой же крупной женщиной в розовой нескромной, отделанной блёстками джинсовке с нашивкой «Гуччи» на спине и в больших тёмных очках. Позади них — суховатый старичок в очках и потёртом джинсовом костюме, похожий на хиппи из семидесятых, который стал учителем истории. И я. Собственно, среднего роста, в футболке с динозавром, держащим пиво, и надписью «Пивозавр». Я вообще-то попал сюда случайно. Стихов я не люблю, исключение, конечно, Высоцкий и Есенин, но это классики, да и поэзию их я знал, по блатным песням, а Сошникова я вообще не знал до этой экскурсии, но чего не сделаешь ради образования, тем более что наш профсоюз обещал все траты компенсировать. Кроме того, Мария Павловна из бухгалтерии советовала, а она человек знающий. Экскурсия эта включена в областную программу повышения квалификации. Вот я и поехал: отгул, и компенсация, и галочка за посещение мероприятия. Если бы просто так, то нет, а так — в общем, я согласился.
— А я думал, что он вообще не местный, а из посёлка Красных Зорь, — отозвался верзила в кепке «Адидас», державший за руку миниатюрную брюнетку в джинсах и розовой кофточке.
— Нет-нет, не краснозоревский он, не вышесюткинский, а наш, ермолаевский. Сошниковы здесь жили, начиная с его прапрадеда, который, по старой легенде, сбежал из запорожского казачьего войска и попросился к помещику Ермолаеву в батраки. А потом возглавил тут социалистическую ячейку и вступил первым в колхоз. Хоть это и кажется странным, но всё, что касается Сошниковых, — всё странно. Информацию собираем по крохам. Работа скоропулёзная, архивная, ведь поэт практически ничего после себя не оставил и ушёл от нас молодым.
Итак, господа, пройдёмте туда, где родился маленький Питирим.
В этот момент автобус тронулся, оставив за собой лишь белое облако пыли, из-за которого мы увидели небольшой домик с чёрным покосившимся забором и две ветлы, смотрящие друг на друга с недоумением, будто спрашивая: «Ты что здесь делаешь?» — «А ты?». Вдали зеленел раскидистый дуб и блестела широкая река, уносящая свои воды к югу, и лес, играющий всеми оттенками зелёного — от почти чёрного до салатового, — и облака, белые, клубистые, гонимые ветром. Красота. Я даже чуть не прослезился. Если бы я родился в таком месте, то тоже стал бы поэтом, ну или на крайняк писателем, но я родился и вырос в городе, где пятиэтажки и девятиэтажки, а между ними хилые болезненные тополя, короче не судьба.
— Вот тут, в этом самом доме, он и родился, — вещал экскурсовод. — Помните его строки:
Мой домик, мой дом деревянный,
Пропахнувший хлебом и мятой,
Мой дом, где встречал я рассветы
И где провожал я закаты...
Эти строки написаны здесь, ещё ученической рукой будущего великого мастера. Великие строки. Домик, пропахнувший хлебом и мятой. Замечательные эпитеты, и точные, и сочные, как земля Ермолаевская наша. А вы знаете, в наш Ермолаевский хлеб теперь добавляют мяту.
Он посмотрел на туристов с видом знатока.
— Вы ещё не ели наш хлеб?
— Нет, нет, — отвечали туристы.
— Хорошо, после экскурсии я вам адрес дам, там лучший и цены хорошие. Не пожалеете.
Итак. Прапрадед Сошникова был беглый козак.
— Кхе, — услышал я за спиной и машинально повернулся и увидел, что закашлялся старичок-хиппи.
— Бабушка поэта, Ефросинья Матвеевна, была женщиной строгой и богомольной. Это от неё Питирим унаследовал любовь к слову — она знала множество старинных песен и причитаний, которые маленький Питирим заслушивал до мурашек. Наш директор её фотографию нашёл в краеведческом музее. Она же, по семейному преданию, первой разглядела в нём дар и тайком от отца, считавшего стихи блажью, подарила ему тетрадь в кожаной обложке — ту, в которой позже и появились первые строки о доме, пропахнувшем хлебом и мятой. К сожалению, тетрадь эта не сохранилась, но о ней есть воспоминания в газете 'Ермолаевский колхозник".
Отец его, человек жёсткий, Иван Филлипович, был заведующим клубом и иногда охаживал маленького Питирима розгами, по старой Ермолаевской традиции. Детей тогда учили жёстко. И за провинности драли и ставили в угол, постоять на горохе, а это то ещё наказание, зато какие люди получались, кремень, а не люди.
— Кхе-кхе, — снова донеслось сзади.
Я обернулся. Старичок-хиппи протирал очки краем джинсовой куртки и смотрел на экскурсовода с каким-то странным выражением — не то насмешливым, не то сочувственным.
— Простите, — сказал он негромко, заметив мой взгляд. — Пыльца. Тополиная. Продолжайте, продолжайте, — и махнул рукой.
Но экскурсовод уже сам насторожился. Он поправил наушник и сделал шаг в нашу сторону, вглядываясь в лицо старичка с внезапным профессиональным интересом.
— Простите, а мы с вами раньше не встречались? У вас лицо очень знакомое. Вы, случайно, не из краеведческого музея? Из Великогорского или из Исыть-Пишмы?
— Нет, — коротко ответил старичок и, помедлив, добавил: — Я вообще-то из Вилюя.
Верзила в кепке «Адидас» удовлетворённо хмыкнул.
— Ну вот! Я тоже с Вилюя. Земляки значит!
Экскурсовод растерянно заморгал, но быстро взял себя в руки. Видимо, длительные диалоги с туристами не входили в его планы.
— Давайте теперь пройдём к дубу. Тому самому, воспетому в поэме «Корни»…
Мы двинулись за ним по узкой тропинке, а старичок неожиданно пошёл рядом со мной.
— Хлеб с мятой, — произнёс он вполголоса, ни к кому конкретно не обращаясь. — Надо же. Вот удумали.
Я хотел было ответить, но тут толстуха в розовой джинсовке громко спросила мужа:
— Петь, а Петь, а этот Питирим — он того, не из этих? Ну, стихи-то у него какие-то… не наши?
— Да ну тебя, ты его вообще-то читала? — отмахнулся бритый Петя. — Чего тебе? Если мужик стихи пишет, так он что, не наш сразу? А Пушкин?
— Пушкин — это другое, — возразила она.
— Эх, Марья, — махнул рукой Петя, — ты, как мать твоя, упрёшься рогом — так тебя не сдвинешь. Везде тебе не то и не это.
— Рогом?! — прошипела, заводясь, Марья.
— Ч-ч-ч, пожалуйста, тише, — сказал я и поднёс к губам указательный палец.
Петя кивнул. А Марья, насупившись, отошла.
А между тем экскурсовод продолжал:
— Помните эти строки: «Корни дуба, дуба корни, ветер ветки на земь клонит, корни держат... Держат...» — он замолчал, вспоминая строки, а одна из девиц с серёгой в носу продолжила:
— Ветер мечется в агонии,
Обхватили землю корни,
Ветру ж дуба не сломать,
Ему надо устоять,
Ведь одна у нас земля,
Эти корни — ты и я.
— Спасибо, девушка, — сказал Павел. — Вот видите, дело Питирима живёт. Молодое поколение его знает.
— Этот поэт — мой краш, я его месяц назад в сети открыла, — сказала девушка, покраснев.
— Прикинь, мы насаживаем стихи классиков на биты, получается лютый вайб, — продолжила другая.
Тут я опять услышал знакомое покашливание.
— Кхе-кхе, — донеслось сзади, и в этот раз я подумал, что тут виновата не только пыльца, тем более что тополь уже давно отцвёл.
Я снова обернулся. Старичок-хиппи смотрел на девочек с выражением, которое я не сразу смог расшифровать. Это была смесь ужаса, умиления и какого-то давнего, забытого счастья.
— На биты, значит, насаживают,— произнёс он тихо. — На биты...– и усмехнулся.
Экскурсовод Павел тем временем уже подвёл нас к дубу. Дуб был огромный, старый, с морщинистой корой, напоминавшей лицо древнего обросшего великана. Ветви его раскинулись широко, и в их тени поместилась бы вся наша пёстрая группа с запасом.
— Вот он, тот самый дуб, — с чувством произнёс Павел. — Ему более трёхсот лет. Представляете? Когда прапрадед Питирима только пришёл сюда, этот дуб уже стоял. И маленький Питирим читал здесь свои первые стихи. Говорят, дуб слушал.
— Кому говорят? — вдруг подал голос старичок-хиппи.
Павел поперхнулся на полуслове.
— Простите?
— Я спрашиваю: кому это говорят? Кто это засвидетельствовал, где документы? — Голос старичка звучал мягко, почти ласково, но в нём появилась какая-то неожиданная твёрдость и нервное любопытство.
— Ну... это легенда, — замялся Павел. — Семейное предание Сошниковых.
— Сошниковых? — переспросил старичок. — Вы лично знакомы с кем-то из Сошниковых?
— Я... нет, но...легенды..
— И я нет, — вздохнул старичок. — Уже давно нет.
Повисла странная пауза. Девушки-тинейджеры перестали шептаться и уставились на старичка. Петя и Марья тоже притихли. Даже верзила в кепке «Адидас» отпустил руку своей миниатюрной спутницы и сделал шаг вперёд, предчувствуя веселье.
— Простите, — Павел нервно поправил наушник, — а вы, собственно, кто? Вы что-то знаете такое, чего не знаем мы?
Старичок снял очки, протёр их и снова надел. Потом посмотрел на дуб, на домик вдали, на реку, блестевшую за лесом.
— Я просто старый учитель литературы из Вилюя, — сказал он. — Просто старый учитель. Но кое-что о Сошниковых я действительно знаю.
Он сделал паузу. Группа замерла.
— Хорошо, — прервал паузу экскурсовод, — у вас ещё будет время поделиться. А теперь пойдёмте в дом.
И направился к дому. И вся группа последовала за ним.
Я на секунду задержался, глядя, как старичок-хиппи всё ещё стоит под дубом, положив ладонь на шершавую кору. Он что-то шептал, то ли дереву, то ли самому себе, и выглядело это так органично, будто он здесь стоял и триста лет назад, когда дуб был ещё молод.
— Вы идёте? — окликнул его экскурсовод, уже стоя у калитки.
— Иду, иду, — отозвался старичок и, перехватив мой взгляд, подмигнул мне по-мальчишески.
Мы вошли в дом. Внутри пахло старым деревом, сухими травами и чем-то ещё неуловимым, что я сначала принял за старость, но потом понял: это был запах настоящего. Не музейного, не отреставрированного, а живого. Полы скрипели под ногами, и в этом скрипе угадывалась музыка — такая, которую слышал сам мальчик Питирим, видимо, эта музыка его и вдохновила писать.
— Итак, вот собственно дом, в котором и жил наш великий односельчанин. Дом мы сохранили и практически всё убранство. Мы старались. Вот, например, вожжи, которыми отец учил Питирима.
— Простите, — тихо сказал старичок, — откуда вы всё это берёте?
— Как же? Наш директор Жбанов Юрий Фёдорович составил опись предметов, и там вожжи, согласовали.
— Нет, — мотнул головой старичок. — Нет, и нет, это всё не имеет к Питириму Сошникову никакого отношения! А вы знаете, что Питирим Сошников — это псевдоним? Да, это псевдоним! Я это утверждаю!
— Простите, — замялся Павел, — но у нас всё согласовано, в области, в отделе культуры.
— Я не знаю, с кем и что вы там согласовали, но никакого Питирима Сошникова здесь не жило. Здесь жил я — Пётр Сошников. А Питирим — это мой псевдоним.
Наступила пауза.
— Но... но Питирим умер, в двадцать семь, и вы не можете... — еле слышно произнёс Павел.
— Как это не могу! Я — это я, и я утверждаю, что Питирим и я — одно лицо. — И он замолчал. Наступила гробовая тишина.
Экскурсовод молчал, и Сошников молчал, Пётр молчал, и я молчал.
Пауза затянулась. В доме стало так тихо, что было слышно, как за тонкой стеной, в сенях, что-то скрипит.
Павел стоял с открытым ртом. Его кепка съехала на затылок. Верзила в «Адидасе» переглянулся со своей миниатюрной брюнеткой и тихо присвистнул. Девочки-тинейджеры даже перестали дышать. А Петя и Марья — те смотрели на старичка с одинаковым выражением: у Петра это было любопытство, у Марьи — торжество, будто она только что выиграла многолетний спор с мужем.
— Пётр... Сошников? — переспросил Павел, и голос его дрогнул. — Но позвольте... у нас в области, в архиве... У нас все справки! Всё проверено! Питирим утонул! Вы не... не...
— В архиве, — старичок вздохнул и медленно, будто нехотя, опустился на лавку у печи. — В архиве лежит бумажка, которую я сам написал в шестьдесят восьмом году. Я тогда работал в районной газете «Ермолаевский колхозник» и придумал этого местного поэта. Понимаете? Я его придумал. И я его... того... как Тарас Бульба. Все документы-то старые у нас сгорели, и я вот подумал, что было бы неплохо поиграть в такую игру.
— В смысле? — выдохнул, недоумевая, Павел.
— А вот так. Мне было двадцать три года. Молодой, дурашливый, волосы копной — не то что сейчас. А в газете требовали поднимать культурный уровень трудящихся. Найти самородков. Вот я и поднимал. Сначала публиковал заметки о вымышленных поэтических вечерах, потом — о «вновь открытых» стихах. Потом — целую биографию Питирима сочинил. Ну, на свой лад. Прадед, козак, отец колхозник. Какие-то у нас запорожские казаки? Откуда? Но мне нужно было отчитаться. Редакция требовала, начальство, ну и мне пришлось. Мол, нашёл я этого самого самородка. Местный. Кровь и плоть. И все поверили! — он усмехнулся, но в этой усмешке было давнее изумление. — Я сам-то не ожидал. Хвалить стали — сначала местные, потом областные, а потом и московские критики. Я уже и сам испугался. Но было поздно. Поэтому пришлось придумать историю о его смерти. Мол, спасал ребёнка и сам утонул. Чтобы легенда, чтобы как луч света блеснул и погас.
Он вытащил из кармана тетрадь в кожаной обложке и положил на колени.
— Вот это от него только и осталось. Это бабушкина тетрадь. Я в неё свои стихи писал. Первые, ещё школьные. И однажды, когда нечего было сдавать в номер, я переписал одно стихотворение — «Мой домик, мой дом деревянный» — и подписал: Питирим Сошников. Почему Питирим? А потому что моего прадеда так звали. А Сошников — моя фамилия.
— Но вы же сказали, что вы — Пётр, — вмешался я, чувствуя, что должен хоть что-то сказать, чтобы не стоять как истукан.
— Пётр — это паспортное. А Питирим — это было... ну, как сейчас говорят, ник. Творческий псевдоним. Я им тогда подписывал все стихи. А потом уже легенду придумал. И первую статью написал.
Павел медленно, будто во сне, снял наушник и положил его на подоконник. Потом вытащил из кармана пиджака сложенный вчетверо лист бумаги — видимо, план экскурсии — и уставился в него, но явно не читая.
— Значит... все эти годы... вся область... все школьные программы... — бормотал он. — А в прошлом году памятник открыли. В центре Ермолаевки. Бюст. С надписью: «Питириму Сошникову от благодарных земляков».
— Видел, — кивнул старичок. — Я сам на открытие приезжал. Стоял в толпе, смотрел. И знаете, что я почувствовал? Стыд. И гордость. Одновременно. Потому что те стихи, что вы там изучаете, — они мои. Я их написал. Все. Каждое слово. Даже те, про корни дуба. Я их в шестьдесят втором году написал, когда меня в армию забирали. Стоял под тем дубом, прощался с домом, с бабушкой... — он замолчал, и по его щеке пробежала слеза, которую он быстро смахнул ладонью. — А она тогда у меня уже две недели как умерла. Я не успел попрощаться. Вот и написал.
В комнате повисла тяжёлая неудобная тишина. Слышно было только, как за окном ветер играет с ветлами и дубом и как где-то вдалеке затарахтел трактор.
Первым пришёл в себя верзила.
— Слушайте, — сказал он, стягивая кепку и комкая её в руках, — а это... это не розыгрыш? Ну, типа, как в телевизоре, где скрытая камера?
— Какая камера? — усмехнулся старичок. — Я хотел просто посмотреть, что вы тут про меня, в смысле про Питирима, рассказываете. И, знаете... я в шоке. В хорошем смысле. Вы мой дом, старый дом сохранили. Вожжи на стену повесили, хоть, конечно, не били меня ими и в угол не ставили. Понимаете, ведь я из родственников только бабушку-то и помню. Тогда-то время было тяжёлое. А вы вот хлеб с мятой стали печь. Молодцы. Это ведь я так, чтобы в рифму, придумал красиво, правда? Хотя неправда.
Марья вдруг шагнула вперёд. Её розовая джинсовка с блёстками громко зашуршала.
— Так выходит, — сказала она, снимая очки, — я мужика своего весь вечер пилила за то, что он за какого-то левого поэта заступается. А это вы — живой, нормальный такой дед. Пардон, дедушка.
— Марья, — сказал Петя с неожиданной теплотой, — ты сейчас как-то по-человечески говоришь, без наезда.
— Заткнись, Петь. Уже. Тошно. Тут вот культура, район, учёные, а чей музей открыли — и не знают.
И она, не смущаясь, подошла к старичку и протянула ему свою ладонь, унизанную дешёвыми кольцами.
— Значит, Пётр... или Питирим... я вас поздравляю. Хорошие стихи. Я их правда, не знаю, но муж вчера читал, когда к экскурсии готовился, я даже всплакнула. Хотя я вообще не плаксивая.
Старичок пожал её руку. И хоть на его глазах блестели слёзы, он улыбался.
— Спасибо. Спасибо. Я уже-то давно не пишу. Детей учу.
А потом он посмотрел на девочек-тинейджеров.
— Ну что, — сказал он, — кто тут будет мои стихи на биты накладывать? Покажите?
Они замялись, переглянулись. Потом одна из них, с синим кольцом в носу, вдруг достала телефон и, что-то пощёлкав, включила запись. Из динамика полился бит — тягучий, с басами, негромкий. И поверх него зазвучал голос, наложенный, обработанный, но узнаваемый:
Корни дуба, дуба корни,
Ветер ветки на земь клонит...
— Это я, — выдохнул старичок, прислушиваясь. — Это я написал. А вы... вы это спели?
— Ну... спели, — сказала вторая девочка, краснея. — Типа ремикс. Мы рэпом читаем. Это наш трек называется «Корни». Он в ТикТоке уже полмиллиона просмотров набрал. Вот решили поехать на родину поэта, заценить.
— Полмиллиона, — повторил старичок. — Господи. А ведь я писал это для себя. А потом просто... вот для отчёта.
Он замолчал и уставился в одну точку, будто увидел что-то за окном, на реке, на горизонте.
Павел наконец очнулся. Он аккуратно, как хрупкую вещь, положил кепку на лавку рядом со старичком.
— Пётр... — запнулся, но продолжил: — Питирим Иванович... Все знают, что здесь жил великий русский поэт. К нам экскурсии, люди, а что мне говорить, что мы ничего не выяснили, что Питирим Сошников — это фейк? Обман? Что скажет директор, а министерство культуры?
Павел повернулся к группе. Он был бледен, но глаза его горели.
— Друзья, — сказал он, — я... я не знаю, что теперь делать. У меня экскурсия расписана ещё часа на два, там ещё музей, там ещё школа, где он, в смысле Питирим, учился... — он запнулся, посмотрел на старичка. — То есть вы учились? Вы же здесь учились?
— Да, тут. В Ермолаевской средней, — сказал старичок. — Второй корпус, сейчас там детский сад. Но я не против, если вы туда поведёте. Я даже помню, где моя парта стояла. У окна. На третьем ряду. Могу показать. А где учился Питирим — не знаю, я не придумал, спросите у вашего директора, ему виднее.
Все засмеялись. Смех был нервный, но настоящий.
А я стоял и думал: просветился, значит, «Пивозавр». Теперь что я скажу бухгалтерии, что музей этот — фейкового поэта? Или что музей не настоящий, а поэт-то настоящий?
Тут Сошников поднялся с лавки и оглядел дом — так, будто видел его впервые. Или, наоборот, в последний раз.
— А теперь, — сказал он, — раз уж всё раскрылось, давайте я вам свои стихи почитаю. Я же стихи-то писать не бросил, балуюсь.
И все закивали, и Павел. А я подумал, что неплохо бы горло промочить. Ео выйти так и не решился. Поэзия.
И старик стал читать по памяти. Он закрывал глаза и, ритмично покачиваясь, декламировал свои стихи, свою судьбу, свою музыку, которая звучала в его душе.
И ветлы за забором, и дуб качались одновременно с ним, будто бы услышали и поняли, кто настоящий поэт, а кто лишь имя.
А я думал: «Блин горелый, а компенсируют ли мне стоимость этой экскурсии теперь?»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
