Обложка На краю бездны

На краю бездны

Филипп Хорват

0% прочитано
Стандартный
Филипп Хорват

На краю бездны

Глава 1. Автограф

— Ладушка, дорогуша, спецзадание для тебя на ближайший месяц. Я уже поставила командировку в график, в Миллерово, билеты на «Ксиболию» бухгалтерия оформила. У Макея юбилей, ему триста лет стукнет вот-вот, ну ты и так, наверное, в курсе. Нужно не просто интервью, а… огненное, как ты умеешь. Чтобы все охренели.

Джину было не остановить, она плыла в порыве вдохновенного красноречия, пёрла крейсером по бесновавшимся волнам необузданной мысли. И дело даже не в принятой по сложившейся послеобеденной привычке порции виски, — её увлекала идея. Фанатичная идея, державшая на взводе любого журналистского маньяка, — сделать круче, чем где бы то ни было, написать так, чтобы все действительно охренели. Плевать на самом деле на этого Макея и на его триста лет, главное, чтобы репортаж в «Сибериа-жоурнал» взорвал как минимум Новосиб. Лучше бы, конечно, если б и в Пекине заметили, но даже если хорошенько взгреть новосибскую медиа-тусовку, то уже неплохо.

В сущности — что такое для неё журналистика? Информационная пыль, тонны набиваемых и наговариваемых слов, которые складываются в ворохи предложений, предложения — в абзацы, а абзацы либо рождают сенсации, либо рассыпаются шлаком мгновенно протухающих заметок, статей, лонгридов и прочего. Сенсации — вот телец, которому поклоняется Джина, вечно летящая на парах послеобеденного янтарного «крауд мартина» к заветной мечте, — статуэтке золотого суньджинского пёрышка.

Сенсации вполне в духе Лады, но дело не в том, что она умеет их нащупывать. Сейчас Лада смотрела на главредку, стараясь себя не выдать, не показать ни искрой взгляда, ни неловким движением того фееричного ликования, которое плясало внутри безумно модным страйком. Потому что в её воображаемом мире Макей парил в пространстве заоблачной, недосягаемой вышины. Интервью с ним… нет, даже возможность увидеть, пообщаться, прикоснуться — это чудо из разряда лелеемых, золотой шар судьбы, который просто так никому никогда не выпадает.

Надо бы аккуратно прощупать ту степень свободы, которой Джина наделяет её в запланированной поездке, прочувствовать границы дозволенного. Если они есть, конечно, иногда ведь случался абсолютно зелёный свет, может, и с Макеем так?

— Джина, а как с контент-фри? — тоном скучающей небрежности она попробовала сбить с толку главредку, показать, что не очень-то и хотелось ввязываться, но раз надо…

История Макея вполне могла обернуться сенсацией, если подать её не просто биографией, а вкуснейшей монументальной сагой. Изюминки которой запрятаны под двойным, а то и тройным слоем рубинового шоколада. Джина знала, что она, Лада, сумеет приготовить такое, поэтому дала полную отмашку, на все девять с половиной баллов. Почему не на десять? Тут тонкая игра — недостающие ноль пять всегда относились к сфере политики, темы которой, в соответствии с принимаемым всеми негласным уставом, нужно согласовывать с региональным руководством. А это риск, а это вычитка-цензура, следовательно, — тормоза, болото, снижение качества материала…

Из дверей бизнес-центра Лада вылетела стремительным пятнышком наметившей цель колибри — за три дня до командировки нужно успеть многое.

Во-первых, подобрать всю возможную информацию о Макее в библиотечных архивах Гуманитарного университета. Во-вторых, выскрести до дна весь руснэт, выглянуть даже с риском для статуса за фильтры. В-третьих, уговорить родителей на то, чтобы в ближайший месяц они взяли опеку над сыном. И если возле двух первых пунктов запросто можно было поставить сияющую успехом галочку уже к вечеру второго дня, то визит к Ольге и Имиру виделся в свете привычной унылой нервотрёпки.

Они не были, строго говоря, её биологическими родителями. Послевоенная программа сохранения русской нации предписывала обязательно брать на воспитание всех оставшихся славянских сирот. И Ольга с Имиром приняли Ладу в качестве пятого приёмыша (слово ужасно отвратительное, но верное ведь). И вырастили в любви, заботе, какие редко встречаются даже в родной семье.

Беда только в том, что с их точки зрения сама Лада получилась непутёвой. Не совсем неудачницей, но безуспешной. Мужа не удержавшей, что печально сказалось на статусе. А статус — он в обществе выше закона, с этим соглашались даже самые отчаянные, боровшиеся за эскейп, тру-отрицатели. Что и говорить, сам эскейп был встроен в сложную, многогранную иерархию статуса, чего вслух никто не признавал.

Свою материнскую волынку о том, как жить правильно, Ольга завела едва они поздоровались-обнялись. Макс, сынишка, тут же умчался осваивать олдскульные недра дедушкиного гейм-рума, а Ладу мама’ усадила за стол, где уже восседал заметно сдавший в последние годы Имир.

Хмуро поглядывая на неё из-за пузатого доисторического самовара, папа’ нервно перебирал пальцами по столу, утопавшему в вазочках и блюдах, где всяческих пирогов, варений, печенья, сушек и прочей сдобы было человек на десять.

— Изучаешь традиции чаепития а-ля рюсс? — явно неудачной шуткой попыталась Лада разрядить сгустившийся грозовой фронт.

Грома между тем не последовало, Имир, наоборот, с каким-то обострённо философским участием спросил:

— А что ты знаешь о самоваре и о традициях русского чаепития?

Лада неопределённо пожала плечами.

— Это у меня наистаринный самовар, из Тулы. Ему лет четыреста будет, а — смотри какой красавец, и работает, заметь, не в пример лунному ускорителю. Как думаешь, почему?

— Не знаю я, папа’. И почему же?

Имир довольно усмехнулся.

— Потому как судьба у него такая — служить долго. Может, вечно даже, пока не расколошматят специально. Он ведь помнит, наверное, застолье у какого-нибудь дворянского предводителя. Или на крайний случай — вшивого купчика. Но даже у купчика того по сравнению с нами гордости и важности было побольше. В том мире-то. И вот частичку этой гордости унаследовал и самовар. Представь, как он на нас смотрит сейчас про себя, с презрительной снисходительностью. Но ведь правда ж, кто мы? Фейки недоделанные, я — ладно, уйгурский лапоть, занесённый сюда случайно. Но ты-то, дочка, плоть от плоти самоварной, вся соль великой исчезнувшей культуры. А на себя-то глянь?

Ладе уже порядком надоел хорошо узнаваемый отцовский гон по очередной псевдославянской фан-теме, которую он выбирал для развлечения раз в два-три года. Тем не менее ритуал комфортного общения с Имиром в том и заключался, чтобы выслушать всё накопившееся в нём, сделать вид, что тебе интересно. Только потом можно было приступать к главному. Поэтому она, цапнув засахаренную печенюшку, тяжко вздохнула.

— Ну и чего ты вздыхаешь? Эй, мать, наливай чай-то, чего зря сидеть… — дёрнул он притаившуюся сбоку мама’. И пока та суетилась со снятым с самоварной короны чайничком, спросил прямо. — Опять что ли уезжаешь куда? Максу-то рука мужская нужна, об этом подумай хоть…

Лада быстро, впроброс, рассказала родителям про командировку и про Макея. Тут случилось странное, — Имир посмурнел, засопел, закрошил в пододвинутое блюдечко кривую баранку. На удивлённый взгляд Лады ответил не сразу, а так, будто про себя поднабрал далёких воспоминаний.

— Помню я твоего Макея, встречались. Я тогда в Новосиб только перебрался, ещё обосноваться не успел. А у него как раз книга новая в маркете появилась, и он приехал сюда её презентовать. Как же она там называлась-то… Что-то вроде «Долгий перевал». На русский-то уже позже перевели её, а так — «чайникам» книга неинтересна была даже, им любопытно было взглянуть на того, кто застал ещё времена товарища Си. В общем, на презентации я его увидел, твоего Макея…

Будучи родом сам из Урумчи, Имир, как и большинство людей его нации, терпеть не мог китайцев, считал их болванами, отчаянно материл и только в благодушном настроении называл «чайниками». От них в своё время он уехал в Новосиб, хотя уже и тогда независимый статус республики был формальностью, везде и всем заправлял тут Пекин. Назло вековечным угнетателям выучил Имир русский язык, женился на Ольге и, поселившись в русских кварталах, строил свой, особый, уйгуро-славянский мирок — это был чудак ещё старой, довоенной закалки.

Лада почуяла, что в рассказе папа’ может обнаружиться что-то такое, чего ни в одном архиве не найдётся. Поддавшись вперёд, притаившись, закинула удочку:

— И что же? Что там было на встрече?

Имир пожал плечами, хлебнул чаю:

— Да ну я не особо помню… Это ведь у них память стопроцентная, не у меня. Рассказывал чего-то, про всё, что он видел в двадцать первом, двадцать втором веке. Но почудилось тогда, что ему как-то скучно и грустно было, без энтузиазма, без огонька бухтел. Книжку я не прочитал, кстати, хотя всё стараюсь на русском читать, ты знаешь. Не люблю я про перевалы-провалы, напоминает, что Родина моя до сих пор в плену… Да, кстати, а автограф Макей тогда оставил, на бумаге, чистый раритет. У меня он сохранился, надо в библиотеке посмотреть.

Лада в секунду обмерла. Автограф Макея? У Имира? Ежи-калачи, да как же она такое проворонила… Но ведь и правда, никогда о нём с родителями раньше не говорила, эта страсть у неё появилась, когда уже училась на руссфаке Гуманитарного университета.

И вот уже они поднялись в довольно обширную имировскую библиотеку, где помимо архивных стеллажей с е-матрицами, немало места занимали роскошные полки красного дерева. Под стеклом которых, ладно смыкая ряд за рядом, красовались настоящие бумажные книги — большая коллекция, собранная папа’ с незапамятных времён. Что-то особенно важное он хранил, конечно же, в нескольких сейфах, туда и полез искать драгоценный автограф.

А найдя, в небрежном смущении передал в руки Ладе, — пожелтевший от времени листок с пропечатанным кустом сирени. Только вот роспись, его украшавшая, был вовсе не Макея, это Лада определила мгновенно.

Глава 2. Начало

На рейс «Ксиболии» она чуть было не опоздала, — на улице задержали молодчики учцзин-патруля, которым давно уже спустили негласный указ проверять всех подозрительно выглядящих русских. Подозрительным им показался огромный рюкзак-распашка, красовавшийся у Лады за плечами. Ну а что, всё же на целый месяц едет в глухие места, и, как знать, в каких условиях она там окажется, — пришлось предъявлять полицаям рюкзак на скан.

И вот, вырвавшись из лап учцзина, пролетев полгорода на спид-траме, она буквально в последние секунды до отправления отжала «курсором» двери нужного лупа, вскочила в салон, тут же почувствовав лёгкий толчок ринувшегося вперёд вакуумного монстра.

Дорога до Булясайк от Новосиба занимает примерно с час, — это время Лада планировала посвятить окончательной вычитке материалов по Макею, так, чтобы в голове всё более или менее устаканилось.

Уложив распашку в грузовой отсек, она с наслаждением растянулась в растёкшейся под её весом груше у большого панорамного окна, — народу в салоне дневного рейса было немного.

Выпустив в воздух облако личного аккаунта, Лада мизинцем-«курсором» активировала все файлы по Макею.

Итак, вот он — Макей Александрович Нетребо, уроженец старинного Донецка, рождённый в 1995 году. До 2008 года в биографии зияющая пустота, затем — первые сохранившееся фото из соцсетей. Улыбчивого симпатичного мальчугана, обнимающего родителей и сестру, сменяет хмурый бородатый ополченец какой-то там республики. В те неспокойные годы на окраинах уже начавшей разлагаться псевдоимперии было довольно грозно, и Макей, видимо, под влиянием духа времени решает сыграть в войнушку.

Долго, впрочем, в окопах не задерживается и вскоре переезжает в Москву. Где пишет под африканским псевдонимом свою первую, отчаянно плохую книжку — «Записки экстремиста (в хорошем смысле слова)». Эта проба пера, впрочем, всего лишь пристрелка к чему-то серьёзному, образец пылкой юношеской романтической прозы.

Наверное, Макей тогда и не задумывается ещё о том, что, в принципе, литература — это про него и для него. Поскольку следующие годы тратит на откровенную ерунду: психоделичные тусовки с приятелями и девочками, какие-то петербургские безумные трипы в составе группировки #SLOVOSPB и тотальная диссоциация творческой личности, отображённая в биографии загадочным словом эщкере.

Вольная тусовка ему тоже быстро надоедает, и следующий период жизни Макей связывает с бизнесом. Серьёзным бизнесом, не российским, поскольку в те годы строить жизненную стратегию в пределах закипающей уже РФ было глупо.

Гадать о том, как и когда у Макея случилось внутреннее переключение сложно, это надо бы ему самому в голову залезть. Лада предполагала, что именно там, в чаду и омуте диких клубных оргий, он познакомился с Эзрой Махаоном. То есть, если что-то и случилось с ним внутренне, то исключительно под влиянием и под негласным покровительством Махаона.

Именно под сенью его бесшумных (хотя и, безусловно, ярких) крыльев Макей переквалифицируется из мажора-хулигана в господина, всплывшего однажды управляющим крупной лондонской консалтинговой компании. Бессмысленно разглаживать исследовательским «курсором» все извивы не такой уж долгой макеевской деловой карьеры. Важно отметить одно: долларового миллиардера из него не получилось, хотя он добросовестно какое-то время взращивал бизнес-грядки многих западных денежных мешков.

Под занавес окончившейся ничем финансовой карьеры Макей представил миру свою вторую книгу, мгновенно ставшую бестселлером. Это то самое, ещё первое издание «Принципа финансовой матрёшки». Неизвестно, сам ли он придумал концепт абсолютно гениальной стратегии или же опять волшебное воздействие махаоновых крыльев сказалось, но книга взлетела как реактивный лунный шип.

Очевидно, что долго плыть по волнам скучного успеха Макей не умел уже и тогда. Но главное он, кажется, понял: писать ему нравится больше, чем зажигать в компании московских шлюх или же жонглировать цифрами на мониторе перед зажатыми в дорогие костюмы господами. Поэтому следующие годы посвящены исключительно литературному труду.

Третья книга Макея получилась очень странной. Никто, в сущности, из критиков тех дней так и не определил о чём она. По форме подачи «Рыбо» отнюдь не заплывала в джойсовские глубины смысловых хитросплетений. Не играла она рубиновым отсветом филигранной набоковской стилистики. Не заныривала в лабиринты даруновских контекстуальных стоков. Это была просто «Рыбо» — ясная, изящная, лёгкая и прозрачная в конструкции. Но неизменно ускользающая из рук даже очень вдумчивых, занудных читателей.

Лада, перечитавшая довольно монолитный “рыбный” текст не один раз, смутно ухватывала разумом явный эффект того отсутствия, которым Макей играл чуть ли не в каждом абзаце. Под воздействием изобретённой автором секретной формулы изложения всегда происходило чудо, и после мягкой обволакивающей медитации исчезал прежде всего читатель. Он не засыпал, не проваливался в себя и в далёкие от книги мысли, а, погружаясь в хитросплетения происходящих событий, — просто пропадал.

Как, почему, куда, что это, вообще, такое? Схлёстывались в полемических поединках, наскакивали друг на друга и на «Рыбо» бесчисленные критики, литературоведы, публицисты, но неизменно обламывали копья, расступаясь в разные стороны. Постепенно заинтересованная интеллектуальная элита пришла к устроившему всех компромиссу: книга Макея либо сияет гениальной красотой безупречного магического макрореализма. Либо же она просто-напросто бездарная, дешёвая, никчемная пустышка. Или — или, третьего не дано, выбирайте, господа, по вкусу.

Сам Макей на все попытки докопаться со стороны до истины реагировал молчанием. Он не дал ни одного интервью с момента выхода первого издания «Рыбо» в свет, не прокомментировал нападки критиков ни единым словом, — просто поставил всю ситуацию на паузу. Как оказалось, в отношении конкретно этой книги — вечную паузу. Никто никогда так и не добился от него хотя бы малейшей реакции по поводу «Рыбо», что уже тогда, в 30-х годах XXI, века задало вектор в оформлении пока ещё хрупкого, робкого мифа.

Миф начал затвердевать, жить своей, немного сумбурной, жизнью после того, как выяснилось, что Макей неожиданно исчез. А вернулся спустя пять лет, внезапно появившись в огромном холле нью-йоркского «БукКингс» со своей новой книгой, изданной… в единственном экземпляре.

О содержании повествования под названием «Светлые мысли о предстоящем празднике жизни, пришедшие на ум ранним мартовским утром сидящему на пороге Тикси Гомпа человеку» достоверно до сих пор ничего не известно. Поскольку Макей в длинной лекции, мгновенно собравшей в «БукКингсе» огромную толпу, сообщил, что подарит новую книгу тому, кто убедительно докажет ему, что он без греха. Насколько известно — с тех пор такого уникума он не повстречал.

Из той же лекции, между прочим, выяснилось, что последние годы Макей жил простым монахом в одном из индийских монастырей. И книга-то как раз посвящена неудачному для него опыту просветления. О том, почему опыт оказался неудачным мог бы узнать счастливчик, получивший в подарок книгу.

Тогда же Макей поведал, что готов кардинально изменить свою жизнь, посвятив её изучению простейших рабочих специальностей. И действительно несколько следующих лет он пробует себя в разном: разносит спиртное и гамбургеры в каком-то захолустном техасском гриль-баре, чинит двигатели электрокаров в мастерской мистера Спирза, скромно примостившейся на углу Мэйн-стрит и Девятой в городе Милуоки, штат Висконсин, запускает на Манхеттене в небо вечных «дримпижнов» с людскими обращениями к космосу…

В конце концов, в какой-то момент по миру расползается огромнейший тираж его новый книги под скромным названием «Работы». В которой Макей совсем просто, незамысловато, можно даже сказать — попсово, рассказывает о том, чему его научила жизнь обычных американских улиц. Это абсолютно честная, до последней своей точечки и чёрточки пролетарская книга тоже мгновенно становится бестселлером, принеся автору несколько чистых, полновесных миллионов долларов.

Уже всё написанное Макеем говорило о том, что это вполне себе способный, состоявшийся писатель. Писатель, который не просто набивает или наговаривает буквы, складывающиеся в предложения, в абзацы, в главы — таких всегда было и будет много. Для него же литература стала жизнью, его формой общения, разговора с миром, то, без чего и дня провести никак невозможно. Говорят, что если писатели и общаются с богом, то только вот так, разворачивая свой большой, насыщенный диалог (если быть формально корректным, то монолог, конечно же) из книги в книгу, берясь только за те темы и идеи, которые интересно самому, без оглядки на коммерческий успех или аудиторию. К таковым Макей относился на все сто процентов, а в одной главе книги «Работы» он даже вскользь проговаривает — если и способен человек сравнится с богом, то только здесь, в ежедневно наполненном акте творческого порыва. Вдохновенный порыв в искусстве — это одновременно и замах в сторону бога, дерзкий вызов с намёком: и я так могу, я тоже творец, попробуй возрази.

И казалось бы, ну что ещё человеку нужно для счастья в эти замечательно прожитые пятьдесят с лишком лет? Ты вполне состоявшийся, немного богатый, живущий в гражданском браке с молодым красивым филиппинцем баловень судьбы, у которого всё есть. Но тут в жизнь Макея вновь коварно проскальзывает мефистофельская тень Эзры Махаона. И однажды во всеуслышание, на весь красный свет именно его, махаоновскими, устами объявляется запуск программы «Бессмертие». Одним из первых участников которой заявлен как раз Макей.

Глядя на стремительно пролетающую за стеклянной трубой лупа зелёную стену сибирских лесов, Лада размышляла о том, — можно ли считать раннего Макея гениальным пиарщиком? Ведь по всему выходит, что именно им он и был. Это, конечно же, само по себе хорошо: вдобавок к литературному таланту — не просто бонус, а счастливый лотерейный билет.

Но что, если это не сознательная стратегия, а какая-то вполне себе удивительная органика человеческой натуры, которая всегда подсказывала, что и как делать не ради успеха продвижения, а просто потому, что иначе нельзя? Пожалуй, вот что руководило Макеем, некое бессознательно определяющее, которое было смыслом жизни, успеха и, в конечном счёте, своего рода философией.

В пользу этой догадки свидетельствовало всё происходившее с ним и с другими участниками проекта «Бессмертие» в следующие безумные сто тринадцать лет.

Глава 3. Новая жизнь

До вылета арендованной Ладой хеннеролы оставалось ещё несколько часов, и это время она решила провести в полное своё удовольствие. А именно: устроить небольшой пикничок в прибрежном эко-парке Булясайка.

Зелёное буйство леса здесь властями никак не контролировалась, и сама тайга, дикая и ненасытная в летнем зное, вырывалась со склонов к морю большого искусственного водохранилища.

Водохранилище давным-давно обустроили люди того героического прошлого, в котором жила ещё сколь наивная, столь же и могучая вера в построение общества, основанного на идеях равенства, братства, свободы (хотя и не было ни намёка в их жизни от громко декларируемого). Даже само название, сохранившееся теперь только в китайском переводе, говорило о том, что люди равны друг другу — разве могло быть иначе в городе Братске, на берегу Братского моря? Все люди братчане, отныне и навсегда, в это, наверное, верили они все, приехавшие на гигантскую стройку из разных уголков большой, огромной империи…

И в это же внезапно поверила и Лада, обнимающая сейчас на лавочке припасённую корзинку корейского ланча. В бескрайней синеве колыхавшихся под ногами волн, в переплетениях ленивых облачков, утопавших в небесной лазури, вообще чудилась какая-то надежда на лучшее, на что-то, что изменит в её жизни абсолютно всё — такая многообещающая сила проявилась вдруг в окружающей красоте.

Купаясь в ощущении внезапно возникшей безмерной, безграничной гармонии мира, Лада подумала о том, что с такой лёгкостью на душе очень можно жить вечно. Потому что она освобождает от депрессивного пресса бытовых неурядиц, невзгод, боли и горя, которые сопровождают людей на каждом шагу. И если, если бы нести в душе всегда хоть частичку этой свободы, то даже якорь смерти, подспудно тянущий на дно, был бы не таким тяжёлым.

К сожалению, кайф полной осознанности озарял всё вокруг кратковременной вспышкой, и уже через минуту, другую Лада ощущала мгновенную тоску по быстро отхлынувшему чувству расковывающей свободы. Интересно, а правда ли, что бессмертные видят мир через сохраняющуюся осознанность всегда? О ней писал Макей в книге «Его жизнь», размышляя о природе человека, правда, писал без особой уверенности, как бы спрашивая, — точно ли все тринадцать бессмертных ощущают именно так? И если да, то насколько долго гармония живёт в душе каждого победившего смерть?

Ответа на вопрос в книге, увы, не было. Потому что «Его жизнь» — всё же больше сборник удивительных и странных вопросов, ответы на которые получить, скорее всего, невозможно. Это своего рода бессмертный канон, огромная — на двести тридцать три тома — история проекта «Бессмертие», и к тому же незаконченная история. Макей оборвал повествование, — не сразу после ухода Агалара, спустя время, но внезапно, так и не поставив финальной точки в саге о тринадцати, смело взглянувших в лицо смерти…

Конечно, осилить все книги гигантской эпопеи обычному человеку было сложно. Даже некоторые специалисты-бессмертники использовали метод вгрузки, — только для того, чтобы знать, владеть фактурой. Притом ведь «Его жизнь» оценивалась литературоведами очень высоко — графоманией там и не пахло. Наоборот, каждая страница расцветала красочной образностью, тонко выверенными стилистическими оборотами, блестящими и оригинальными сравнениями, всё было ладно друг к другу подогнано, изящно подточено. Что как раз не удивляет, — писал-то Макей в течение ста пятидесяти пяти лет, много переписывал, переиздавал и, уж конечно, отполировал до идеала.

Особенно вычитывала и изучала Лада первые семнадцать томов, в которых он рассказывал о зарождении проекта, о технических деталях преобразования человека в сверхчеловека (а бессмертные, как ни крути, были всё же сверхлюдьми). Сложная, поэтапная механика оцифровки мозга, процесс встраивания экзокортекса в новый, выращенный через биопринтер клон, адаптация получившегося бессмертного к окружающей жизни — всё описано в книге достаточно подробно, живописно и даже без особого погружения в сложные для понимания вещи.

Но было заметно, что Макея куда больше интересует философия бессмертия. А это огромный слой оформившихся позднее в отдельную гуманитарную науку проблем и вопросов, связанных с мироощущением, миропониманием и мировоззрением сверхлюдей. Среди самого очевидного и обсуждаемого до сих пор, например, дилемма сверхчеловеческого, предлагающая отнести личность каждого бессмертного либо к человеческой, либо к сверхчеловеческой. Большая и весьма спорная дискуссия в научном мире велась по поводу бесчеловечности бессмертных (позднее а-человечности). Бушевали страсти вокруг целого комплекса моральных, психологических, этических проблем, и ни в одной сфере не проглядывало ни намёка на то, чтобы хотя бы в чём-то поставить окончательную точку, с которой бы все согласились.

Контуры многих мельчайших проблем Макей в «Его жизни» лишь только обозначил, хотя позже зацепившиеся за них философы и учёные преобразовали в отдельные направления, специализации и течения, каждое из которых бурлило своей, особой дискуссией.

Прелесть же книги заключалось, скорее, в том, что её автор на многие тома разливается чудной, изящной и витиеватой рефлексией, которая и сама по себе, с филологической точки зрения, просто-напросто завораживает. Завораживает настолько, что немало людей до сих пор считает книгу Библией.

И Библией, на самом деле, называлась неспроста. Как и христианское священное писание в своё время «Его жизнь» исцеляла внутренние раны, давала свет надежды на лучшее, успокаивала верой в то, что всё вокруг не бессмысленно. Возвышенное настроение поднималось на неимоверные высоты, пожалуй, на тех страницах книг, которые подробно рассказывали о жизни Агалара и всех его одиннадцати бессмертных сподвижников — новых апостолов (а именно так их прозвали). И это особенная часть истории, которая к тому же осталась недописанной, — не потому что Макей забросил её. Просто сам Агалар, мессия XXIII века, бросил людей. Не виноват в том был ни малодушный председатель Синедриона, ни римские легионеры, ни сам поглядывающий издалека император, ни уж тем более евреи — учитель ушёл сам.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге