Моя воображаемая подруга
Часть первая. ЮНОСТЬ
1. Отец уезжает
В тот день шёл снег — мелкий, колючий, какой-то неприкаянный, словно зима сама не знала, нужна она ещё или пора уступать место весне. Лиля сидела на банкетке в коридоре, прижимая к груди книгу — «Эпос сербского народа» в издании шестьдесят третьего года. Книгу она взяла в районной библиотеке две недели назад и с тех пор не возвращала, продлевая абонемент по телефону. Библиотекарша, пожилая дама с седым пучком, уже знала её в лицо и только качала головой: «Что ж ты, девочка, всё про сербов читаешь? У нас вон и про Русь есть, и про татаро-монгольское иго». Но Лиля не могла объяснить, что её тянуло к этим текстам — к косовским песням, к фигуре князя Лазаря, выбравшего Небесное Царство, к странному, нездешнему свету, который шёл сквозь все эти строки. Она сама не понимала, почему. Просто чувствовала: там, в мире, где говорят по-сербски, всё устроено иначе. Там есть место чуду.
Отец стоял в прихожей уже в пальто и всё не мог застегнуть пуговицы — то ли пальцы замёрзли, то ли он сам не верил, что уезжает. Чемодан стоял у двери — не новый, видавший виды, купленный лет десять назад для командировок в братские республики, теперь уже бывшие. Мать сидела на кухне и смотрела в окно. Не на отца. В окно.
— Давид прислал приглашение, — повторял отец в который раз. — Из Бостона. Он там в университете, лаборатория. Через полгода я встану на ноги, потом вызову вас.
— Давид твой, — отвечала мать, не оборачиваясь, — который уехал год назад и ни строчки? Ты хоть понимаешь, что это приглашение может быть фальшивым? Или что он там не в университете, а таксует?
— Ты никогда ни во что не веришь.
— Мне нечем верить. У меня дочь. У нас квартира. Ты бросаешь всё ради бумажки.
Отец не ответил. Лиля слышала, как он потоптался у двери, вздохнул, поднял чемодан и вышел. Хлопнула дверь. Мать продолжала сидеть на кухне. Чайник засвистел, она встала выключить газ. Налила себе чай — спокойно, методично, словно ничего не произошло.
Лиля закрыла книгу. Она не заплакала. Ей было тринадцать, и она понимала: отец выбрал иллюзию. Бумажку с американским штемпелем. Страну, в которую его позвал приятель, уехавший год назад и не подавший о себе вестей — кроме этого самого приглашения, которое могло быть чем угодно. Он выбрал мечту. И мать, которая верила только в то, что можно потрогать, не смогла его удержать. Да и не пыталась.
2. Витрина
Через два года, в девяносто пятом, когда ей было пятнадцать, а Москва снова переживала весну — на этот раз бурную, слякотную, с ручьями, бегущими вдоль тротуаров, и мокрым снегом, который падал по утрам, а к полудню таял, оставляя на асфальте тёмные лужи, — Лиля впервые увидела её.
Нет, не так. В тот день она впервые осознанно её придумала. Но это она поняла гораздо позже. А тогда, в середине апреля, когда воздух уже пах талой водой и чем-то неуловимо весенним, хотя деревья ещё стояли голые, — тогда всё выглядело иначе. Тогда ей просто стало скучно.
Их класс, девятый «Б», повезли на экскурсию. Автобус вёз их по Садовому кольцу в сторону Арбата, и Лиля, сидя у окна, смотрела на проплывающие мимо дома и думала о том, что экскурсия — это, конечно, лучше, чем сидеть на алгебре, но ненамного. Экскурсоводом оказалась пожилая дама в пенсне, с высокой причёской, какие носили лет тридцать назад, и голосом, похожим на звук заезженной пластинки. Она говорила о Шехтеле, о модерне, об особняках, построенных для купцов и фабрикантов, но говорила так, словно сама не верила в то, что рассказывала.
Лиля отстала. Просто замедлила шаг, пропустила одноклассников вперёд и осталась одна посреди тротуара. Арбат в тот день был серым и мокрым, но всё равно красивым. Она прошла несколько шагов, провела рукой по мокрой чугунной решётке, заглянула в окно антикварного магазина — там стояли пыльные вазы и серебряные ложки, — и уже собиралась догонять группу, когда что-то заставило её остановиться.
Витрина.
Магазин был дорогой — из тех, куда они с матерью не заходили. В витрине стоял манекен. Женщина в чёрном платье. Высокая, стройная, с бледным, почти фарфоровым лицом. Высокая причёска — не современная, а словно сошедшая со старой фотографии. Рука застыла в изящном жесте — пальцы чуть согнуты, как будто она только что держала бокал и поставила его на невидимый столик.
Свет падал на манекен откуда-то сверху, мягкий, чуть желтоватый, и ткань платья — чёрный шёлк или что-то, очень на него похожее, — переливалась в этом свете, как живая.
Лиля замерла. Ей показалось — на одно короткое, как вздох, мгновение, — что манекен живой. Что он сейчас повернёт голову, медленно, как в старом кино, и посмотрит прямо на неё.
Она даже отступила на полшага. Сердце стукнуло где-то в горле. А потом она поняла. Свет. Просто свет так падает. Просто тень от рамы окна создала иллюзию движения. Просто воображение.
Она выдохнула и усмехнулась — коротко, беззвучно, одними уголками губ. Глупость. Какая глупость. Манекен есть манекен, кукла есть кукла, а живая женщина не может стоять неподвижно в витрине.
Но что-то не отпускало. Она стояла и смотрела. Манекен был красив — той особенной, холодной красотой, которую не встретишь в жизни, а если встретишь, то не забудешь. И дело было не в чертах лица — они были условными, как у всех манекенов, — а в чём-то другом. В осанке. В жесте. В том, как свет играл на складках платья.
Лиля вдруг подумала: а что, если бы такая женщина действительно существовала? Не здесь, не в Москве, не в этой серой и мокрой реальности, а где-то ещё — в другом городе, в другой жизни. Женщина, которая никогда не стоит в очередях, не носит авоськи, не поправляет сползающие очки. Женщина, которая не боится показаться смешной. Женщина, которая всегда знает, что сказать. Женщина, которая не сбегает из комнаты, когда становится страшно.
Она представила себе эту женщину. Та сидела на подоконнике — высоком, арочном, как в старых московских домах, — и смотрела в окно. Чёрное платье, прямая спина, бокал в руке. Ей не было скучно — она была выше скуки. Ей не было одиноко — она была выше одиночества. Она была самой себе хозяйкой и никому не позволяла нарушать границы. Да она и не нуждалась ни в ком.
Лиля зажмурилась. Женщина исчезла. Она открыла глаза. Манекен стоял на прежнем месте. Свет бил ему в лицо, и он казался почти живым. Но теперь Лиля знала: это не живое. Живое — то, что она только что придумала. Игра. Глупая детская игра, от которой она давно должна была отказаться, ведь ей пятнадцать, она уже взрослая, скоро экзамены, потом институт.
Но игра не отпускала. Она росла внутри, как дрожжевое тесто, заполняя пустоту, которую Лиля ощущала всякий раз, когда оставалась одна.
Она догнала класс у следующего перекрёстка. Экскурсовод всё так же бубнила о пилястрах и капителях. Одноклассники всё так же скучали. Никто не заметил, что Лиля отстала. Никто не спросил, где она была. Это было обидно — но лишь самую малость. Она уже привыкла.
Вечером, сидя дома и перелистывая учебник по истории южных славян, она вдруг остановилась. Перед глазами снова встала та женщина. Чёрное платье, прямая спина, подоконник. Теперь она сидела не в незнакомом доме, а здесь, в Лилиной комнате, на подоконнике, выходившем во двор. Смотрела на Лилю. Молча.
Лиля тряхнула головой. Видение исчезло. Но где-то глубоко, под рёбрами, застряло новое, непривычное чувство. Ей показалось, что она только что нашла что-то важное. Что-то, что пригодится ей позже. Что-то, что станет её тайным оружием против скуки, против одиночества, против взрослой жизни, которая — она уже чувствовала — окажется совсем не такой, как в книгах.
Она ещё не знала, что эта игра затянется на долгие годы. Что женщина в чёрном получит имя — Лиляна, — сербское, как эпос, как Косово, как всё, что она любила. Что она станет её спутницей, её судьёй, её зеркалом. Что однажды они поменяются местами — и уже трудно будет понять, кто из них настоящая.
Но это всё будет потом. А пока Лиля закрыла учебник, выключила свет и легла спать. За окном шёл дождь. Где-то далеко, за океаном, отец, возможно, тоже смотрел в окно и думал о дочери. А возможно, нет.
Лиля заснула быстро, без снов. А наутро всё было как обычно. Но что-то уже изменилось. Что-то очень важное, чему она пока не знала названия.
3. Выпускной
Выпускной вечер они праздновали в актовом зале, который к этому случаю украсили бумажными гирляндами и белыми шарами, собранными в неуклюжие гроздья. Шары были матовые, чуть припылённые — их, кажется, хранили с прошлого года в подсобке, — но в полутьме, при свете нескольких люстр, это было почти незаметно. На сцене стоял стол для почётных гостей, накрытый красной скатертью, и председатель родительского комитета, полная женщина в синем костюме, уже проверяла микрофон.
Лиля пришла вместе с матерью. Наталья надела своё лучшее платье — тёмно-синее, строгое, купленное ещё в восемьдесят седьмом в ГУМе, — и туфли на невысоком каблуке, в которых она, казалось, чувствовала себя неуютно. Она держалась прямо, как всегда, но Лиля видела: мать волнуется. Может быть, за неё. Может быть, за то, что этот вечер — финал целой эпохи, а что будет дальше, неизвестно. Впрочем, Наталья никогда не говорила о своих чувствах вслух, и Лиля не спрашивала.
Сама Лиля была в белом платье. Выбирали они его вместе — мать настояла на том, чтобы съездить в ГУМ, хотя Лиля предлагала обойтись чем-нибудь попроще. Долго мерили, спорили, пока наконец не сошлись на этом: наивно-романтическом, с кружевным воротником и пышной, но не слишком, юбкой до середины икры. Платье было красивое, даже, пожалуй, слишком красивое для Лили — ей казалось, что оно живёт отдельной от неё жизнью.
Мать заплела ей косу — тугую, аккуратную, с белой лентой. Лиля поправила очки, в последний раз взглянула в зеркало и решила, что сойдёт. Не лучше всех, но и не хуже.
В зале было душно и шумно. Одноклассники, нарядные и слегка растерянные, сбивались в стайки, обменивались нервными шутками, фотографировались на фоне штор. Лиля стояла в сторонке, у стены, и смотрела на всё это с лёгкой отстранённостью. Она не чувствовала ни радости, ни грусти. Ей было скучно.
И тогда она сделала это впервые — осознанно, целенаправленно. Закрыла глаза и представила Её. Женщину в чёрном. Та стояла у школьных ворот, прислонившись к старой липе. Смотрела на Лилю — спокойно, без насмешки, но и без теплоты. Просто смотрела.
Лиля открыла глаза. Женщины, конечно, не было. Но что-то внутри переключилось. Она выпрямила спину. Поправила ленту в косе. Улыбнулась — сама не заметила, что улыбнулась. И в этот момент учительница литературы, проходившая мимо, сказала: «Вот такой ты мне нравишься, Лиля. Живая».
Лиля кивнула. Она знала, кому сказать спасибо.
4. Институт
В институт Лиля поступила легко, почти без усилий — так, как поступают люди, которые точно знают, чего хотят, или, наоборот, понятия не имеют и просто плывут по течению. Она относилась скорее к первым, хотя сама затруднилась бы ответить, чего именно хочет. Сербский язык. Филологический факультет. Кафедра славянской филологии. Всё это звучало правильно, как строчка из стихотворения, которое ещё не написано, но уже обещает быть хорошим. Она подала документы, сдала экзамены, прошла по конкурсу — и первого сентября, в тёплый, ещё почти летний день, оказалась на ступеньках старого здания на Моховой, среди толпы первокурсников, пахнущих новыми тетрадями и волнением.
Здание было красивое — массивное, с колоннами, с высокими окнами, с лестницами, которые, казалось, вели не просто на второй этаж, а в какую-то иную, более возвышенную реальность. Лиля впервые попала сюда за год до поступления, на день открытых дверей, и уже тогда почувствовала: здесь её место. Не потому, что здесь учились великие (хотя учились, конечно, многие), а потому, что здесь пахло книгами. Пахло старой бумагой, библиотечной пылью, деревом от перил — тем запахом, который она любила с детства.
В первый же день она поняла, что привычный школьный мир закончился. Здесь никто не ходил строем, никто не дёргал за косички и не спрашивал домашнее задание. Здесь люди разбивались на группки по интересам — и интересы эти были куда сложнее, чем в школе. Филологический факультет вообще был местом особенным: тут учились тихие отличники, читавшие на трёх языках; громкие спорщики, готовые до хрипоты обсуждать семантику древнеславянских текстов; будущие поэтессы, носившие чёрное и курившие на крыльце; и просто растерянные провинциалы, ещё не понявшие, куда попали.
Лиля не относилась ни к одной из этих категорий. Она была сама по себе — как, впрочем, и всегда. На лекциях сидела у окна, старательно записывала, не задавала вопросов и не участвовала в дискуссиях. На переменах ходила в библиотеку или просто стояла у подоконника, глядя во двор. Ей не было одиноко в привычном смысле слова: она привыкла к одиночеству, как привыкают к старой, удобной одежде. Но порой, особенно когда мимо проходили стайки смеющихся однокурсниц, она чувствовала укол — лёгкий, почти незаметный, — как будто жизнь проходила где-то рядом, а она стояла за стеклом.
Стекло, впрочем, было её собственным. Она сама его выстроила.
Всё изменилось на втором месяце учёбы, в середине октября. Был вторник, и по расписанию стоял семинар по источниковедению — предмету, который Лиля любила нежно и трепетно, хотя многие студенты считали его сухим и скучным. Она сидела за своей обычной партой у окна, записывала что-то в тетрадь, когда рядом плюхнулась невысокая девушка с короткой стрижкой.
Лиля подняла глаза. Девушка была ей незнакома — кажется, она часто пропускала лекции, потому что Лиля не видела её раньше. У неё было круглое лицо, острый подбородок, живые, насмешливые глаза и такая улыбка, словно она только что услышала анекдот и теперь раздумывает, рассказать ли его окружающим.
— Ты Лиля? — спросила она громким шёпотом. — Я запомнила. Ты вчера на лекции про сербский эпос так глаза горели, будто привидение увидела. Я думала, ты сейчас взлетишь.
Лиля покраснела. Она, оказывается, была замечена. Это было неожиданно и слегка неприятно, как будто кто-то заглянул в окно, которое она считала затемнённым.
— Я просто люблю эпос, — сказала она, не зная, что ещё добавить.
Девушка улыбнулась ещё шире.
— А я Бэлла. Из Казани. Ты не думай, я не страшная. Просто скучно одной. Ты тоже, кажется, одна сидишь. Вот и давай вместе скучать, вдвоём веселее.
Бэлла была из Казани — приехала покорять Москву, как она сама выразилась. Она была невысокой, коренастой, с вечно взъерошенными волосами и привычкой говорить то, что думает, не оглядываясь на собеседника. В первый же день она успела поспорить с преподавателем по старославянскому, назвать одного из однокурсников «напыщенным индюком» (правда, не в лицо, а в кулуарах) и дважды сбегать в буфет за пирожками. В ней была какая-то удивительная, почти пугающая энергия, которой Лиля никогда в себе не ощущала.
— Ты из Казани, — сказала Лиля скорее утвердительно, чем вопросительно.
— Ага. Приехала, значит, поступать. Родители хотели, чтобы я в Казанском осталась, но я сказала — нет, я хочу в Москву, хочу в МГУ, хочу на филологию. Они говорят: «Куда ты, сумасшедшая?», а я им: «В Москву, в Москву». И вот я здесь.
— И как тебе?
— Нравится, — Бэлла пожала плечами. — Только скучно иногда. Тут все такие умные, такие правильные. Ты, кстати, тоже правильная. Но это ничего, я тебя перевоспитаю.
И она подмигнула — так, что Лиля не поняла, шутит она или говорит всерьёз.
С этого дня они стали неразлучны. Бэлла тянула Лилю на студенческие вечеринки — в общежитие, где жили художники из Суриковки, или в дешёвые кафе, где собирались филологи и обсуждали литературу до утра. Лиля, в свою очередь, таскала Бэллу в библиотеку — та читала мало и неохотно, но умела схватывать суть на лету, и ей хватало одного вечера, чтобы понять тему, на которую другие тратили неделю.
— Ты как губка, — говорила Лиля с некоторой завистью.
— А ты как энциклопедия, — отвечала Бэлла. — Только энциклопедии не умеют сомневаться. А ты — умеешь, только прячешь это глубоко. Научись вытаскивать.
Лиля не совсем понимала, что Бэлла имеет в виду, но ей нравилось слушать. Бэлла была из тех людей, которые умеют говорить так, что даже банальности звучат как откровения. И она никогда не осуждала. Лиля могла рассказать ей что угодно — о своих страхах, о своей неуверенности, о том, как она боится не справиться с диссертацией (хотя до диссертации было ещё далеко), — и Бэлла слушала, не перебивая, а потом говорила что-то простое и неожиданно точное, что расставляло всё по местам.
Именно Бэлла первая заметила, что Лиля слишком часто смотрит в одну точку, словно видит там что-то, недоступное другим. Однажды, сидя в буфете после лекций, она спросила напрямик:
— Слушай, а ты что всё время туда смотришь? Как будто там кто-то стоит.
Лиля вздрогнула. Она действительно только что смотрела в пустой угол буфета и представляла Лиляну — та сидела на подоконнике, элегантная, как всегда, и смотрела в окно.
— Ничего, — сказала Лиля. — Просто задумалась.
— Ну-ну, — Бэлла усмехнулась, но не стала допытываться.
Она вообще умела не допытываться. Умела чувствовать границу, за которой начиналось что-то слишком личное. За это Лиля была ей особенно благодарна. Лиляна оставалась её тайной. Её игрой. Её спасательным кругом.
5. Далибор
В Суриковку они попали в конце ноября. Бэлла уже несколько раз заговаривала об этом — у неё был знакомый, который учился на живописном отделении и время от времени устраивал вечеринки в общежитии. «Надо ходить, — говорила Бэлла с авторитетом человека, который никогда не упускал случая куда-нибудь сходить. — В институте мы видим одних филологов, а это, знаешь ли, довольно унылая публика. А там — художники. Они, конечно, тоже унылые, но по-другому унылые. Хоть разнообразие».
Лиля сопротивлялась. Она не любила шумные сборища, где все друг друга знают, а она чужая. Но Бэлла обладала особым даром убеждения, который заключался в том, что она просто не принимала отказа. «Я зайду за тобой в семь, оденься попроще, там всё равно всё краской заляпано», — сказала она однажды утром таким тоном, что Лиля поняла: дебаты окончены.
Общежитие Суриковского института располагалось в старом доме на Таганке, неподалёку от знаменитого театра. Здание было обшарпанным, с облезлой краской на стенах и вечно мигающим светом в коридорах, но именно эта обшарпанность придавала ему особый, почти романтический флёр. Здесь жили не просто студенты — здесь жили художники, будущие гении или будущие неудачники, пока ещё не решившие, к какой категории они относятся. Запах скипидара и масляных красок просачивался сквозь стены, смешиваясь с запахом дешёвых сигарет и растворимого кофе.
Вечеринка была в комнате на пятом этаже — бывшая мастерская, переделанная под жильё: высокий потолок, два окна, заляпанные краской подоконники, мольберты, составленные в угол, чтобы освободить место для гостей. На стенах висели наброски углём и несколько холстов в разной степени завершённости. Свет был тусклый, от пары ламп без абажуров, и в этом полумраке лица казались старше и резче. Музыка играла откуда-то из угла — кажется, старый магнитофон, — что-то балканское, ритмичное, с дудками и низким мужским голосом.
Бэлла немедленно растворилась в толпе — она знала здесь, кажется, всех. Лиля осталась одна у окна, держа в руке пластиковый стаканчик с вином, к которому пока не притронулась. Она думала, что, наверное, зря сюда пришла. Что это не её мир. Что здесь нужно быть другой.
И вдруг она заметила его.
Он стоял в углу, у мольберта, и не участвовал в общем разговоре. Высокий, с тёмными волосами, в которых уже пробивалась ранняя седина — странно для его возраста, но именно это делало его лицо запоминающимся. Он держал кружку с пивом — не пил, просто держал, — и слушал кого-то, но без видимого интереса.
Лиля не сразу поняла, что именно привлекло её внимание. Может быть, его отстранённость. Может быть, то, как он стоял — чуть сутулясь, словно стесняясь собственного роста. Может быть, то, что он, как и она, был здесь чужим.
Она сделала глоток вина. Поставила стаканчик на подоконник, поправила очки — этот жест, машинальный и привычный, всегда помогал ей собраться, — и пошла через комнату. Не к нему — к холсту, который стоял рядом с ним, у стены. Она сделала вид, что разглядывает картину.
Холст был начат недавно: фон — тёмный, почти чёрный, с золотыми мазками, которые светились из глубины. Фигура, похожая на святого воина, и свет, идущий изнутри.
— Это моё, — услышала она голос — низкий, с лёгким акцентом.
Она обернулась.
— Я просто смотрела. Очень красиво.
— Я хотел передать свет.
— Свет? Откуда?
— Изнутри. Не снаружи.
Она замерла. Эти слова. Она их где-то уже слышала. Нет, не слышала — читала. В сербском эпосе. В книге, которую она держала на коленях, когда отец уходил.
— Вы серб? — спросила она и тут же поняла, как глупо это прозвучало.
— Далибор. Далибор Крстич.
— Лиля.
Они говорили долго — сначала у мольберта, потом в коридоре, потом в его комнате, куда он пригласил её посмотреть эскизы. Она спрашивала о Сербии, о Белграде, о том, как он попал в Москву. Он отвечал коротко, с паузами, но без нежелания. Она поняла, что он не замкнут, а просто сосредоточен. Он думает над каждым словом, потому что каждое слово для него важно.
И она, сама не зная почему, поцеловала его.
Он не ответил — но и не оттолкнул. И в этой его пассивности она вдруг увидела всё. Он не хотел её. Он просто был благодарен за понимание.
Она отшатнулась.
— Нет, нет! Это всё не то. Это… соблазн. Свести высокое к обыденному. Нельзя. Давай удержимся. Давай не будем.
Он молчал. И в этом молчании она услышала приговор.
Она выбежала из комнаты. Пробежала по коридору, скатилась по лестнице, вылетела во двор. Холодный ноябрьский воздух ударил в лицо, и она остановилась, хватая ртом воздух. Фонарь горел жёлтым. Двор был пуст. Снег ещё не выпал, но пахло им — близким, скорым, неизбежным.
Она закрыла глаза — и увидела Её. Лиляну. Насмешливую, но не злую. «Ну ты даёшь, — говорил этот взгляд. — Сначала целоваться полезла, потом сбежала, выкрикивая что-то про высокое. Ты хоть понимаешь, как это выглядело со стороны?».
Лиля открыла глаза. Двор был пуст. Она поправила очки, одёрнула куртку и медленно пошла к метро.
6. После
Следующие несколько дней Лиля провела в оцепенении. Она ходила на лекции, записывала что-то в тетради, отвечала на вопросы однокурсников, но всё это происходило будто без её участия. Стыд накатывал волнами — то отступал, позволяя ей дышать, то снова захлёстывал с головой.
Она не рассказала Бэлле. Та, конечно, чувствовала неладное, но не допытывалась. Лишь через пару недель, когда первый снег выпал и укрыл город, Бэлла спросила:
— Там в пятницу опять что-то намечается. Пойдём?
— Нет. Я, наверное, не пойду.
— Из-за того серба?
Лиля вздрогнула.
— Нет. Просто не хочется.
Бэлла кивнула и перевела разговор. И в этом кивке было больше понимания, чем в любых словах.
Несколько раз в последующие дни Лиля ловила себя на том, что смотрит в пространство и видит Лиляну. Та больше не смеялась. Она просто смотрела — внимательно, изучающе. «Вот что бывает, когда ты действуешь импульсивно. Вот что бывает, когда ты не думаешь». И Лиля не спорила. Но впервые начала думать о Лиляне не просто как о фантазии, а как о цели. Когда-нибудь, думала она, засыпая, я стану такой же. Спокойной. Уверенной. Неуязвимой. Я больше никогда не попаду в такую ситуацию. Я больше никому не дам повода думать, что я дура.
Часть вторая. ВЗРОСЛАЯ ЖИЗНЬ
7. Наука
Аспирантура растянулась на несколько лет. Лиля поступила в Институт славяноведения, выбрала тему по сербскому эпосу — тот самый диплом, который когда-то обещала написать, ещё сидя на банкетке в коридоре с книгой на коленях, — и погрузилась в работу. Работа шла трудно, с остановками, с периодами отчаяния, когда казалось, что всё это никому не нужно и она сама никому не нужна. Но она продолжала.
В две тысячи пятом она защитилась. Банкет устроили в небольшом кафе при институте. Мать сидела рядом, прямая и торжественная, в своём лучшем костюме. Бэлла — теперь уже не студентка, а подающая надежды сценаристка, — сидела напротив и улыбалась одними уголками губ. Тут же были коллеги по институту, несколько аспирантов и пожилой писатель Пётр Андреевич, глава литературно-мистического кружка, куда Лиля ходила последние несколько лет.
Алевтина Петровна, научная руководительница, подняла бокал.
— Ну что, Лиля, — сказала она, — защитилась. Поздравляю. Хорошая работа. Добротная. Но я тебе вот что скажу: ты бы гораздо лучше сделала, если бы не отвлекалась на всё подряд.
Лиля почувствовала, как внутри что-то сжалось. Она действительно распылялась: сербский язык, Блок, Даниил Андреев, кружок Петра Андреевича.
Алевтина Петровна повернулась к Бэлле:
— Вот, знаю, что вы не в науке. И слава богу. Но умоляю: не подавайте ей дурного примера.
Бэлла усмехнулась и подняла руки. Алевтина Петровна перевела взгляд на Петра Андреевича:
— А вас я попрошу нашего перспективного человека не переманивать. Вы уж не отбивайте.
Пётр Андреевич приложил руку к сердцу:
— Не буду. Мы только по выходным.
Через пару дней Лиля поехала на дачу к Петру Андреевичу. Дача была старая, деревянная, с резными наличниками и покосившимся крыльцом. Внутри пахло сухими травами, старыми книгами и печным дымом. Кружок, собиравшийся у него, Лиля нашла случайно — кто-то из коллег рассказал, что есть такой странный старик, бывший детский писатель, который собирает у себя любителей мистики и поэзии.
Пётр Андреевич был человеком удивительной судьбы. В советское время он писал рассказы для детей — печатался, был принят в Союз писателей, даже получал премии. Но настоящая его жизнь проходила не в редакциях и не на съездах, а здесь, на даче, среди тех, кто понимал его с полуслова. С Даниилом Андреевым он встречался ещё в юности, до ареста Андреева, и этого знакомства не афишировал, но и не скрывал.
Вечером, когда все разошлись, Пётр Андреевич задержал Лилю на крыльце.
— Лилечка, — сказал он, глядя куда-то поверх её плеча, в темнеющее небо. — Вы не слушайте Алевтину Петровну. Она хороший человек, но она — учёный. А вы — другое. В вас есть то, чего нет в ней. Не просто знания. Понимание. Чувство. Это редкий дар, и его надо беречь.
— Не дайте ему пропасть. Наука — это важно, но это не главное. Главное — то, что вы чувствуете. То, что вы видите.
Лиля хотела спросить: «Что я вижу?» — но не решилась. Она знала, что он ответит. Скажет: «Сами знаете».
В юности, знаете, у меня был приятель, — добавил он вдруг, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на озорство. — Он всерьёз считал себя воплощением Байрона. Ходил в плаще, читал стихи, страдал. Ужасно это было красиво. Я-то думал — это у него навсегда. А потом он женился, завёл детей, стал бухгалтером. И плащ куда-то делся. Так что не бойтесь. Что ваше — останется. А что не ваше — само отвалится.
8. Бизнес
В две тысячи десятом всё пошло прахом. Матери стало хуже — ничего смертельного, врачи говорили «возрастное», «переутомление», — но работать в прежнем ритме она больше не могла. Наталья усадила Лилю за кухонный стол и сказала:
— Я всё посчитала. Мы можем прожить. Если ты переедешь к нам с бабушкой, а свою квартиру сдадим. В твоём районе, на Пречистенке, за двушку хорошие деньги дают. Тебе хватит и на жизнь, и на институт. Будешь спокойно писать свою докторскую. Никто тебя не гонит.
Лиля молчала. Мать говорила дело. Сдать квартиру в центре Москвы — это было решение, которое сняло бы все финансовые вопросы разом. Она могла бы остаться в науке. Могла бы сидеть в библиотеке, ездить на конференции, писать статьи — всё то, что она любила, к чему привыкла. Мать и бабушка взяли бы на себя быт. Она была бы не одна. Она была бы в безопасности.
И вот тут, в этой точке, внутри неё что-то сломалось. Она вдруг ясно, отчётливо увидела себя со стороны. Тридцатидвухлетнюю женщину, которая ходит в институт не потому, что горит наукой, а потому, что ей нравится сам процесс — привычные лица, привычные разговоры в буфете, привычный запах старых книг. Которая пишет статьи — но не потому, что не может молчать, а потому, что так положено. Которая давно уже не открывает новых горизонтов, а просто поддерживает форму.
Если бы она горела — по-настоящему, до дрожи, — она могла бы принять помощь матери. Но она не горела. Она тлела. И тлела уже много лет.
— Нет, — сказала она. — Я не буду сдавать квартиру. Я пойду работать.
— Куда? — спросила мать.
— Пока не знаю. Но я найду. Я не хочу так больше. Я не хочу жить за счёт квартиры ради того, чтобы делать вид, что я учёный. Это глупо. Нечестно.
Мать помолчала.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Но квартиру пока сдадим. Хотя бы на полгода. Пока ты не встанешь на ноги. А там посмотрим.
Через несколько недель Лиля устроилась в «Балканский мост» — небольшую российско-сербскую торговую фирму, которая занималась импортом сыров, вин и мясных деликатесов. Её взяли менеджером со знанием языка. Горан, директор и владелец, был сербом в третьем поколении, родившимся в Москве, но сохранившим язык и привычку всё свободное время проводить за разговорами о политике, футболе и еде. Он усадил её в маленьком кабинете с видом на Чистые пруды, показал стол, компьютер, шкаф с папками и сказал:
— Ты — наш главный актив. Если бы не ты, мы бы до сих пор путались в таможенных декларациях.
Лиля приняла похвалу сдержанно, но внутри ей было приятно. Её ценили. С ней считались. Это было новое, ещё не до конца обжитое чувство.
9. Корпоратив
Корпоратив назначили на середину декабря. Ресторан «Старый Белград» находился на Таганке, в подвале старого кирпичного дома. Лиля пришла чуть позже семи. Она выбрала платье тщательно — дольше, чем обычно, стояла перед зеркалом, перебирая вешалки в шкафу. В последний момент остановилась на тёмно-зелёном, с длинным рукавом и мягким вырезом. Без излишеств. Без блёсток. Она не хотела выделяться, но и не хотела выглядеть серо.
Горан произносил тосты, Женя вставлял шутки про таможню, Коля съел три порции закусок. Лиля слушала, улыбалась, кивала. И вдруг — она даже не поняла, как это произошло, — она увидела её.
Лиляна сидела в углу зала, за отдельным столиком, который был пуст. На ней было чёрное платье, волосы убраны в высокую причёску. Прямая спина, бокал в руке, взгляд — спокойный, почти скучающий.
«И это всё? — говорил этот взгляд. — Ты ради этого бросила науку? Ради этого? Сыры, вина, Горановы тосты, пятничные корпоративы? Ты, которая когда-то читала сербский эпос и плакала над Косовской битвой?».
Лиля отставила бокал. В горле стоял ком. Она смотрела на Лиляну — и не могла отвести глаз. Ей было стыдно. Не за то, что она здесь. А за то, что ей вообще есть дело до того, что подумает выдуманная женщина.
Вечером, лёжа без сна, она думала: «Я предала. Но я ещё могу вернуться. Я должна». Она ещё не знала, как. Но впервые за долгое время она знала — куда.
10. Роберт
В начале две тысячи одиннадцатого в их офисе появился новый человек. Его звали Роберт Фёдорович Штерн. Он был из поволжских немцев — из тех, чьи предки осели в России ещё при Екатерине. Ему было сорок три — на десять лет старше Лили, — и он работал в смежном отделе, который занимался логистикой. Он был спокоен, ровен, предсказуем. Не красавец, но и не дурён. К тому времени уже разведён, с выплаченной ипотекой и взрослой дочерью, жившей где-то в Германии.
В первый раз они столкнулись в коридоре. Во второй — в буфете. Разговорились. Оказалось, что он тоже любит читать, но не художественную литературу, а исторические книги — биографии, мемуары, военную хронику. Узнав, что Лиля славист, он оживился и стал расспрашивать о сербской истории.
Через пару недель он пригласил её выпить кофе после работы. Она согласилась. Ещё через неделю — сходить в кино. Она снова согласилась. Они стали встречаться — не то чтобы часто, но регулярно, раз в неделю или в две.
Их роман развивался медленно, почти вяло. Они не ссорились, не ревновали, не выясняли отношений. Им было удобно вместе — но удобство это было не страстным, а скорее домашним, как старые тапочки. Лиля не чувствовала ни трепета, ни волнения, ни того головокружительного полёта, который описывают в книгах. Она чувствовала спокойствие.
Они расстались через три года, в начале две тысячи четырнадцатого. Без скандала, без слёз. Просто однажды он сказал: «Мне кажется, у нас ничего не получается». И она ответила: «Мне тоже так кажется». Они посидели молча, допили вино. Потом она собрала свои вещи — немного: зубная щётка, халат, две книги, — и ушла.
Она не плакала. Ей было — никак. И это «никак» было страшнее любых слёз.
11. Кружок и премьера
В две тысячи четырнадцатом Бэлла позвонила ей в середине сентября. Она уже несколько лет писала сценарии для сериалов, моталась по фестивалям и теперь излучала ту особую энергию, которая бывает у людей, нашедших своё место.
— Слушай, — сказала она, — я тут вспомнила: мы сто лет не были у Петра Андреевича. Давай съездим? Он ещё жив, бодрится. Кружок собирается.
Лиля замялась. Она не была на даче уже больше года — работа поглотила её, а потом начался роман с Робертом.
— Я не знаю, — сказала она. — Удобно ли?
— Вот именно! Давно. Пора.
Они поехали в субботу. Дача Петра Андреевича была всё та же — старая, деревянная, с резными наличниками. Крыльцо покосилось ещё сильнее, но дверь была распахнута. Пётр Андреевич сидел в своём кресле у камина. Он похудел и стал как будто прозрачнее, но глаза по-прежнему смотрели живо.
— О! Лилечка! — сказал он, прикладывая руку к сердцу. — Я уж думал, вы нас забыли. Нет, не забыли. Садитесь. Сейчас будем чай пить.
Лиля читала доклад — старые наброски по софиологии, — и чувствовала, как внутри что-то отпускает. Она не была здесь чужой.
Обратно возвращались в сумерках. Бэлла долго молчала, глядя в окно, потом сказала:
— Знаешь… они поразительные. Вроде бы всё то же самое — те же лица, те же разговоры. А на самом деле — всё другое. Пётр Андреевич ведь еле ходит. Они — как экспонаты в музее. Трогательные, красивые. Но музей этот скоро закроют. И никто не придёт.
Она помолчала.
— Мы с тобой уже не такие. Мы что-то другое. Но мы хотя бы живём.
В тёмном стекле на мгновение проступил силуэт. Лиляна. Она не исчезла. Она ждала.
Через месяц Бэлла позвала Лилю на премьеру своего первого полнометражного фильма. После показа — афтепати. Лиля стояла у стены с бокалом шампанского и смотрела на этих людей — лёгких, свободных, умеющих шутить и смеяться. К ней подошёл незнакомый мужчина в модном пиджаке, спросил: «Вы кто?» — и тут же отошёл, потеряв интерес.
И тогда она снова увидела её. Лиляна стояла у окна, прямая, как струна. Она не вписывалась в компанию — она была отдельно. Но именно это делало её здесь уместной. Не шумной, не развязной. Дивой. Явлением природы.
Лиля смотрела на неё — и вдруг поняла. Вот. Вот что ей нужно. Не наука — наука не кормила. Не бизнес — бизнес кормил, но не давал себя уважать. Не тихие вечера с Робертом — они закончились. А это. Стать такой же. Спокойной, холодной, неуязвимой. Не пытаться быть своей — наоборот, быть отдельно. Превратить свою чуждость в оружие. Сделать её стилем.
Она ещё не знала, как. Но впервые за долгое время она знала — куда.
12. Похороны
В начале две тысячи пятнадцатого Пётр Андреевич умер. Инфаркт. Скорая приехала быстро, но было уже поздно. Лиля узнала об этом из короткого телефонного звонка от Валентины Сергеевны, вдовы профессора философии.
— Вы придёте, Лилечка? — спросила она, и в её голосе прорезалось что-то похожее на мольбу.
— Да, конечно.
На кладбище было холодно. Снег ещё не убрали, и он лежал пушистым, нетронутым слоем, скрывая неровности земли. У могилы стояли кружковцы — седые, сгорбленные. Дочь Петра Андреевича, Лариса, принимала соболезнования с вежливой, но отстранённой улыбкой. Внучка, совсем молодая девушка, стояла с наушниками на шее и отсутствующим взглядом.
Чуть поодаль стояла Фаина — та самая женщина, которая когда-то подавала большие надежды, а теперь просто существовала, с пустыми глазами. Она была здесь единственный раз за весь фильм — или роман, — и одного её взгляда хватало, чтобы понять: она уже не здесь.
Лиля смотрела на гроб, исчезающий в яме, и думала: «Вот и всё. Кружок кончился. Дача кончится. Эти вечера, эти доклады, эти старые голоса — всё это уйдёт, и никто даже не заметит». Ей вдруг стало так горько, что она едва не задохнулась.
И тогда она подняла глаза — и увидела её. Лиляна стояла поодаль, у старого дерева. В чёрном пальто, с прямой спиной. И в её взгляде было нечто такое, чего Лиля никогда раньше в нём не видела. Сочувствие. Не жалость — жалость унижает. Именно сочувствие. Глубокое, спокойное, почти нежное.
«Он ушёл, — говорил этот взгляд. — Они все уйдут. Но ты ещё здесь. И я здесь. И мы можем это выдержать. Ты можешь это выдержать. Ты можешь стать памятником им всем — не камнем с именем, а живым воплощением той красоты, которую они искали. Того света, который не снаружи, а изнутри. Они не успели — но ты успеешь».
Лиля смотрела на неё — и вдруг поняла. У неё есть миссия. Нелепая, возможно, смешная — но миссия. И она её выполнит.
Часть третья. ПРЕВРАЩЕНИЕ
13. Превращение
На следующее утро после похорон она проснулась рано, ещё затемно. Что-то держало её в постели — потребность додумать мысль, которая вызревала в ней последние дни.
Мысль была о Лиляне. О том, кем она была для неё все эти годы. Игрой? Да, конечно. Но теперь, после смерти Петра Андреевича, она вдруг поняла, что Лиляна — это нечто гораздо большее. Что она — не просто фантазия. Не просто манекен.
Она вспомнила фильм, который видела когда-то, ещё в юности, — «Господин оформитель». Там художник создавал манекен — идеальную копию живой девушки, только совершеннее. Манекен оживал и приносил гибель всем, кто с ним соприкасался. Это было страшно — и почему-то невыносимо грустно. Как будто фильм говорил: красота, лишённая души, — это зло. Искусственная женщина — это монстр.
Но Лиляна — нет. Лиляна была другой. Она — инструмент. Способ. Рычаг, с помощью которого можно перевернуть реальность. Она будет эффективной — так, как Лиля никогда не была. Она не будет бояться. Не будет сбегать. Не будет тратить годы на бесплодные попытки угодить всем подряд. Она просто сделает то, что нужно. Она вывезет всё, что запланирует Лиля.
И самое главное: она никогда не выйдет из-под контроля. Потому что она — часть Лили. Не отдельное существо, не чужеродная воля. Просто та часть, которая умеет то, чего сама Лиля не умеет. Как хорошо настроенный инструмент.
Она встала. Накинула халат и прошла в ванную. Долго смотрела на себя в зеркало. Из зеркала смотрела женщина с бледным, усталым лицом, с тёмными кругами под глазами. Но она была симпатичной. Очень женственной, с мягкими чертами, с плавными изгибами тела. Она долго стояла перед зеркалом не двигаясь. Потом медленно, словно прощаясь, провела пальцами по щеке, по линии подбородка, по шее.
Она разделась. В зеркале отражалась женщина тридцати шести лет — женственная, мягкая. Она не была красавицей в классическом смысле, но в ней была та особая, спокойная привлекательность, которая не бросается в глаза, а раскрывается постепенно. И сегодня она сделает так, чтобы эту привлекательность заметили. Не спрячет — а наоборот, выставит напоказ.
Она наполнила ванну. Добавила в воду несколько капель лавандового масла. Погрузилась в воду медленно, давая телу привыкнуть к теплу. Закрыла глаза. Вспомнила Петра Андреевича. Вспомнила его голос: «Умница, Лилечка. Не дайте ему пропасть».
Она вылезла, обтёрлась полотенцем и снова встала перед зеркалом. Села на пуфик. Открыла косметичку. Тональный крем лёг ровно, скрывая тени. Пудра сделала кожу матовой. Тени — тёмно-серые, с лёгким мерцанием. Подводка — чёткая, безупречная. Тушь. Помада — тёмная, цвета венозной крови.
Она посмотрела на себя в зеркало — и замерла. Из зеркала смотрела не Лиля. Ещё не Лиляна, но уже и не прежняя женщина.
Она встала и подошла к шкафу. На вешалке висело чёрное платье — то самое, купленное на прошлой неделе в винтажном магазинчике на Покровке. Оно было строгим, с высоким воротом и длинным рукавом. Никаких украшений. Только крой, только линия. Она надела его — и оно село идеально.
Затем — туфли на невысоком каблуке. И в последний момент она вспомнила о бабушкином шкафе. Открыла его, порылась и нашла ботинки — чёрные, кожаные, на устойчивом каблуке, с узким носом и шнуровкой. Винтажные, но не старомодные. Она надела их — и вдруг почувствовала, что встала на ноги крепче.
Она подошла к зеркалу в полный рост. Из зеркала смотрела женщина в чёрном. Спокойная, прямая, безупречная. За её плечом, в глубине отражения, стояла Лиляна — старше, увереннее, с той же полуулыбкой.
— Ну что, — сказала она негромко, — начнём?
И Лиляна-в-зеркале улыбнулась в ответ.
14. Первый звонок
На следующий день, в том же чёрном платье и бабушкиных ботинках, она взяла телефон и позвонила Валентине Сергеевне. Та долго не могла понять, кто звонит, а когда поняла — заплакала. Не от горя — от облегчения. Они проговорили почти час. Лиля слушала, задавала вопросы, записывала что-то в блокнот. Ей было нужно знать всё: как часто кружковцы теперь видятся, кто где живёт, кому нужна помощь.
На следующий день она поехала к Нине Ивановне — на электричке, потом на автобусе, пешком через заснеженный посёлок. Увидев её на пороге, Нина Ивановна всплеснула руками. Усадила за стол, налила чаю, достала альбом с фотографиями — и заговорила. Лиля слушала и записывала. Так же она поехала к Маргарите Львовне, потом — к Галочке, потом ещё к кому-то. За неделю она объездила пол-Подмосковья.
Кружковцы встречали её по-разному: кто-то удивлялся её новому облику, кто-то не замечал перемен, кто-то просто радовался, что Лилечка пришла. Но все без исключения отдавали ей бумаги — как отдают последнее, доверяя тому, кто не предаст.
— Лилечка, — сказала Нина Ивановна, когда Лиля уже стояла на пороге с пачкой старых рукописей, перевязанных бечёвкой, — а вы ведь изменились. Раньше вы были такая... осторожная. Всё боялись помешать. А теперь — как ледокол. Я это очень уважаю.
Лиля улыбнулась. Она знала, кому сказать спасибо.
15. Выставка
Выставка открывалась в начале февраля, в промозглый вторник. Российско-сербская выставка в «Манеже». Далибор — один из хедлайнеров.
Лиля собиралась долго и тщательно. Чёрное платье — то самое. Помада — цвета венозной крови. Перед выходом она в последний раз взглянула на себя в зеркало — и встретилась глазами с Лиляной.
— Готова? — спросила она мысленно.
— Готова, — ответила Лиля.
У входа уже толпились люди. Бэлла ждала у гардероба, в ярко-красном шарфе. Рядом с ней стояла ещё одна женщина — с короткой стрижкой и серьгами в виде каких-то геометрических фигур.
— Ты выглядишь потрясающе, — сказала Бэлла. — Я бы даже сказала — устрашающе. Но в хорошем смысле.
Они вошли в зал. Картины висели на белых стенах, подсвеченные так, что казалось — они светятся изнутри. Тот самый свет. «Изнутри. Не снаружи».
И у одной из картин, в окружении журналистов, стоял Далибор. Он почти не изменился — разве что седины прибавилось. Он стал успешным. Его картины висели в центральном зале.
— Слушай, — сказала Бэлла тихо, — а он ничего. Подойти хочешь?
Лиля помолчала.
— Нет, — сказала она. — Я пришла не к нему. Я пришла на выставку.
В этот момент Далибор поднял глаза — и их взгляды встретились. Это длилось всего секунду. Может быть, две. Что-то мелькнуло в его лице — тень узнавания? Она не отвела глаз. Она смотрела на него прямо, спокойно, без вызова — но и без страха. «Вот я. Вот кем я стала. Ты можешь узнать меня, можешь не узнать. Это неважно».
Секунда прошла. Далибор отвёл взгляд и вернулся к разговору.
— Всё? — спросила Бэлла.
— Всё, — сказала Лиля.
И они пошли к выходу.
Часть четвёртая. НАСЛЕДИЕ
16. Архив
После выставки прошло несколько месяцев, и Лиляна — теперь уже Лиляна — с головой погрузилась в работу над архивом Петра Андреевича. Это была задача, которую прежняя Лиля откладывала бы годами, мучительно размышляя, «имеет ли она право», «не будет ли это выглядеть как самоуправство», «что скажут дочь и внучка». Лиляна не размышляла. Она просто делала.
Квартира на Пречистенке постепенно превращалась в логово — тёмные обои, винтажная люстра, портрет Литвиновой на стене, — и в этом логове, за длинным дубовым столом, она проводила вечера, разбирая рукописи. Бумаги было много — ящики, полные писем, черновиков, заметок на полях книг. Многое в ужасном состоянии: пожелтевшая бумага, выцветшие чернила, обгрызенные мышами углы. Она возилась с этим долгими часами, раскладывая листы по папкам, делая пометки, сортируя по темам и датам.
Кружковцы охотно помогали — кто чем мог. Нина Ивановна присылала письма, Валентина Сергеевна находила старые фотографии, Маргарита Львовна передала аудиокассету с записью одного из выступлений Петра Андреевича — голос его был глуховат, но узнаваем, и Лиляна, прослушав запись, долго сидела неподвижно, глядя в стену.
В какой-то момент она поняла, что ей не справиться одной. Архив нужно было оцифровывать. Нужно было искать место, где его примут, где его сохранят.
И здесь — впервые в жизни — ей пригодилось то, чего Лиля никогда не умела, а Лиляна умела в совершенстве. Спокойно, без колебаний, не думая о том, «а что обо мне подумают», идти и договариваться. Поднимать связи. Использовать всё — от бывших коллег по институту до новых знакомств из бизнес-среды.
Она начала с малого — позвонила Алевтине Петровне, своей бывшей научной руководительнице. Та, к её удивлению, отнеслась к идее с интересом и дала несколько контактов. Затем — звонок в Институт русской литературы, объяснения, договорённости.
Однажды, холодным ноябрьским утром, она поехала на встречу с заведующей отделом рукописей — немолодой, но очень энергичной женщиной по имени Ксения Аркадьевна. Та встретила её в своём кабинете, заваленном книгами и папками, и сразу перешла к делу.
— Значит, вы хотите передать нам архив Петра Андреевича? — спросила она, просматривая опись, составленную Лиляной.
— Да. Там рукописи, письма, дневники. Многое в плохом состоянии, но я уже начала систематизировать. Вот, — она выложила на стол несколько папок. — Это его переписка с Даниилом Андреевым. Это — черновики детских рассказов. Это — заметки по софиологии.
Ксения Аркадьевна подняла брови. Она явно не ожидала такого объёма и такой системности.
— Вы проделали большую работу, — сказала она с уважением. — Обычно нам приносят коробки вперемешку, а тут — всё по папкам, всё подписано.
Лиляна чуть улыбнулась.
— Я привыкла работать с источниками. Я кандидат наук по сербской филологии.
— О, — сказала Ксения Аркадьевна, — тогда понятно. Что ж, давайте думать, как оформить передачу.
Они договорились о сроках. Институт брал архив на хранение и обязался оцифровать его в течение года. Кроме того, Ксения Аркадьевна предложила сделать кружок темой для одной из аспиранток — молодой женщины по имени Даша, которая как раз искала материал по литературным кружкам советской эпохи.
— Это будет прекрасная тема, — сказала Ксения Аркадьевна. — И вы, если не возражаете, могли бы её консультировать. Вы ведь знаете материал лучше всех.
Лиляна кивнула.
— Да, конечно. Я с радостью.
Через месяц они встретились с Дашей — худенькой, очкастой девушкой, которая напомнила Лиляне её саму в студенческие годы. Даша была восторженной и немного робела, но в глазах её горел тот самый огонь, который Лиля когда-то чувствовала в себе. Они проговорили несколько часов. Лиляна рассказывала — о Петре Андреевиче, о кружке, о каждом из его участников. О том, как они собирались на старой даче, как читали доклады, как спорили до хрипоты. Даша слушала, записывала, и в какой-то момент Лиляна вдруг почувствовала то, чего не чувствовала давно, — гордость. Не за себя. За них.
Теперь архив Петра Андреевича был не просто в безопасности. Он становился частью академической науки. И это было то наследие, которое кружок заслуживал.
17. Вена
Спустя пять лет после той выставки в «Манеже» — срок достаточный, чтобы всё забылось и улеглось, — судьба снова свела её с Далибором. Не в Москве и не в Белграде, а в Вене, на конференции, посвящённой русско-сербским культурным связям. Лиляна приехала туда не как давняя знакомая и не как деловая женщина, а как фигура, которую теперь знали в определённых кругах: специалист по сербскому языку, переводчик, человек, сделавший много для сохранения литературного наследия. Её пригласили выступить с коротким докладом о Петре Андреевиче и его кружке.
Конференция проходила в старом особняке на Рингштрассе, с высокими лепными потолками и окнами в пол. Лиляна сидела в секции, посвящённой литературным связям, слушала доклад о сербском авангарде, делала пометки в блокноте. Она была спокойна. Она была на своём месте.
В перерыве, когда она стояла у столика с кофе, к ней кто-то подошёл. Она обернулась. Далибор.
Он был седой, но всё такой же высокий, в хорошем костюме, с кожаным портфелем под мышкой. На мгновение на его лице мелькнуло то же выражение, что и тогда, в «Манеже»: тень узнавания, попытка вспомнить.
— Лиля? — спросил он.
— Здравствуй, Далибор.
Он подошёл ближе.
— Ты изменилась, — сказал он. — Я бы не узнал. Если бы не глаза.
— Глаза не меняются.
Он помолчал.
— Как ты?
— Хорошо. Работаю.
— Я слышал о твоём архиве. О кружке. Это большое дело, — сказал он.
— Да. Это важно.
Повисла пауза — не неловкая, а скорее задумчивая. Два человека, каждый из которых прожил свою жизнь, стояли друг напротив друга и не знали, что говорить дальше. Впрочем, многое уже было сказано без слов.
— Я помню ту ночь, — сказал вдруг Далибор. — В общежитии. Ты говорила о Косове. О князе Лазаре. Я никогда этого не забывал.
Лиляна чуть улыбнулась.
— Я тоже.
— Ты тогда сбежала, — сказал он без упрёка, просто констатируя факт.
— Да. Сбежала. Глупо было.
— Нет, — он покачал головой. — Не глупо. Ты была очень молодая. И очень... восторженная. Я это помню. Но сейчас ты другая. Я не знаю, что с тобой произошло, но эта женщина — она...
— Она — это я, — сказала Лиляна. — Просто я перестала бояться.
Далибор посмотрел на неё долгим взглядом.
— Это, наверное, самое трудное, — сказал он. — Перестать бояться.
— Да. Но возможно.
Подошла женщина из оргкомитета, начала что-то говорить о расписании, и они расстались. Но, уходя, Далибор обернулся.
— Я рад, что у тебя получилось, — сказал он.
— У тебя тоже получилось, — ответила Лиляна. — Я видела твои работы. Они прекрасны.
И это было правдой. И не было в этих словах ни горечи, ни зависти, ни скрытого упрёка. Только спокойное признание факта. Два человека, которые когда-то, в другой жизни, стояли в прокуренной комнате общежития и говорили о свете. Теперь они оба нашли этот свет — каждый по-своему.
Часть пятая. ЛОГОВО
18.
Зимой две тысячи двадцать шестого года, когда Лиляне исполнилось сорок восемь, она впервые за долгое время задумалась о том, что её жизнь, кажется, удалась.
Мысль эта пришла к ней не вдруг, не в минуту торжества, а самым будничным образом — январским утром, когда она, как обычно, сидела в своём кресле с чашкой кофе без кофеина и смотрела в окно. За окном шёл снег — мелкий, сухой, почти невесомый. Москва лежала под ним, притихшая, словно укутанная в белую вату.
Она оглядела комнату. Логово было именно таким, каким она хотела его видеть. Тёмно-бордовые обои, тяжёлые портьеры из чёрного бархата. Дубовый паркет, местами протёртый до светлого дерева. Книжные полки, уходящие под потолок. Старая фисгармония. Винтажные свечи в медных подсвечниках. Портрет Литвиновой. Всё это было ей дорого — не как имущество, а как часть её самой.
Она допила кофе, поставила чашку на блюдце и прошла к рабочему столу. Несколько писем, один звонок, вечером — занятия в культурном центре. Она уже давно не работала в том бешеном ритме, который накрыл её в двадцать втором. Волна схлынула, клиенты поредели, но те, что остались, были постоянными, надёжными. Переводы тоже шли своим чередом — сербская поэзия, которую она переводила медленно, с удовольствием.
После обеда она позвонила матери. Наталья была в порядке — жаловалась на давление, но бодрилась. Лиля слушала, кивала. Она давно привыкла к этим разговорам, и они даже стали ей нравиться — как фон, как часть ритуала.
В пятом часу она начала собираться на занятие. Достала из шкафа чёрное платье — не то, парадное, а другое, более скромное. Надела. Поправила волосы перед зеркалом. Лиляна смотрела на неё с привычной полуулыбкой.
— Едешь учить?
— Еду.
Занятие прошло ровно. Те же ученики, те же падежи. Бухгалтерша, которая ходила уже несколько лет, старательно выводила буквы в тетради. Лиляна объясняла спокойно, без спешки.
В восемь она вышла на улицу. Снег наконец перестал. Москва лежала мокрая, чёрная, в жёлтых пятнах фонарей. Она поймала такси и поехала домой.
Дома, едва переступив порог, она скинула пальто, прошла в гостиную, зажгла лампу — не ту, что у зеркала, а торшер у кресла, свой, интимный, вечерний свет. Открыла бутылку шампанского, налила бокал. Сделала первый глоток. Тепло разлилось по телу, мягкое и привычное.
Она села в кресло и подняла глаза к зеркалу. Лиляна сидела напротив — в том же кресле, в том же платье, с таким же бокалом в руке.
— Ну что, довольна? — спросила Лиляна.
И Лиляна-в-зеркале — впервые за всё время, что они были знакомы, — ответила не взглядом, не улыбкой, а голосом. Спокойным, низким, чуть тягучим:
— Довольна. А ты?
Лиляна-в-кресле помолчала. Отпила глоток. Поставила бокал.
— И я.
За окном снова пошёл снег. Он падал медленно, почти невесомо, укрывая город белым, чистым слоем. В комнате было тихо. Только свет лампы, только тени на стенах, только две женщины — одна в кресле, другая в зеркале, — смотрели друг на друга и молчали.
И в этом молчании было всё. Вся жизнь. Вся боль. Вся красота.
Она допила шампанское. Поставила бокал на столик. Поднялась. Подошла к окну. За стеклом, в жёлтом свете фонарей, кружились снежинки — белые, пушистые, бесконечные.
За спиной, в зеркале, её отражение делало то же самое.
И где-то там, в глубине стекла, в тёмной ряби старого зеркала, две женщины наконец стали одной.
КОНЕЦ
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
