Обложка Мешок для одежды больных

Мешок для одежды больных

Виктор

0% прочитано
Стандартный
Виктор

Мешок для одежды больных

Вступление.

…но всё равно каждый раз, когда я вспоминаю о седьмом отделении, что-то внутри меня щемит. И от этого так трудно писать.

Я прокручиваю в своей голове предложения и фразы, но ни одно слово не может до конца передать то, что я хочу сказать. Я думаю, что лежать в психиатрической клинике – это значит находится в другом мире, почти полностью изолированном от остальных вещей. Если бы не просмотр телевизора по вечерам, то мы бы полностью были бы изолированы. И сидели бы, в глухом водоёме утопив самих себя, навещаемые только призраками прошлого, и вся жизнь окончательно бы свелась к этим четырём стенам.

На самом деле так и было. Всё сводилось к четырём стенам, и с этим ничего нельзя было сделать.

Когда вас кладут в больницу, вы сначала попадаете к дежурному врачу. Из его комнаты есть только два пути: первый – это тот, по которому вы сюда попали, путь на волю, к тому прежнему миру, который еще не до конца вас отпустил. Когда я сидел у дежурного врача, из того старого мира в дверном проёме на меня смотрел мой друг, который помог мне добраться до больницы. Его глаза провожали меня во второй путь. И этот второй вёл на территорию больницы.

Дежурный врач задает вопросы по болезни и самочувствию и записывает что-то в карточку, которая потом поедет с вами в отделение. В ней же записывают ваш рост и вес, чтобы подбирать дозировку таблеток и прочей лабуды. Также здесь есть медсестра, которая сидит за отдельным столом, и санитар, который нужен для того, чтобы особо буйный больной не убежал обратно на свободу.

Я помню, как сидел в том кабинете, разглядывал опавшую штукатурку на постаревших стенах и думал о том, как я проведу будущие дни здесь. Пока врач задает вопросы, ты сидишь так, что старый мир оказывается в дверном проеме слева от тебя, а мир больницы – справа. И ты оказываешься на перепутье двух миров. И уже здесь больница начинает поглощать тебя. Один только вид этих стен нагоняет уныние.

Но лично я был спокоен. Я легко принимал то, что меня затягивает в другой мир. Я даже мало себе представлял, что конкретно со мной происходить и где я окажусь в итоге. Мои мысли прерывались нечастыми вопросами, и я раз за разом снова начинал думать о том, что же всё-таки со мной будет.

Потом мне померили температуру, которая оказалась выше допустимой нормы – 37.8 градусов. Моему врачу это не понравилось, и он, цокнув язычком, сказал, что нужно будет сначала полежать в изоляторе.

В больнице было много различных отделений, и обычно вас распределяют по отделениям, основываясь на том, в каком районе города вы живете. Люди с одного района лежат зачастую вместе. Мужчин и женщин кладут раздельно. Для детей тоже свои отделения. Сколько их было всего я не знал,и далеко не в каждом отделении был изолятор. Поэтому по прописке я должен был лечь в седьмое отделение, но изолятор маячил для меня совсем другой дорогой - меня должны были положить в 16-ое отделение до того момента, пока я не поправлюсь, а потом перевести в седьмое.

Я оглянулся на друга, который до сих пор стоял в дверном проёме слева. Мне оставались считанные крохи времени. Врач уже велит проходить дальше. Санитар, который нужен, чтобы больные не убежали, лениво приглашает меня в следующую комнату. Мою карточку передают ему, и мне открывается дверь справа. А я всё ещё смотрю на друга.

Проходит время, я сижу, и мне еще раз говорят идти в следующую комнату. Я перевожу взгляд в пол и понимаю, что надо. Это волнительно, но занимает немного времени: я решительно смотрю вперёд, поднимаюсь и прохожу в дверь, которую за мной прикрывает санитар, и оглядываюсь вокруг.

Это комната со шкафами. Сбоку у неё дверь в небольшое помещение, а в шкафах стоят набитые мешки. И на каждом мешке надпись: «Мешок для одежды больных». Да, именно здесь с больных снимали последнюю кожу старого мира – одежду. И за этим мешком – пропасть, конец. За этим мешком наступал мир больницы.

Санитар велел мне раздеться и надеть больничную одежду. Это были синие штаны на резинке и синяя рубашка с пуговицами на вороте, которые сидели свободно, не стесняя движений. Также санитар стал вытаскивать из сумки мои вещи, чтобы забрать всё, что не положено брать с собой. Эти вещи будут находиться с моей одеждой здесь до моей выписки. У меня забирают чашку, ложку, одежду, которую я взял с собой, книги, очечник с очками, кошелёк, наушники, ключи. В общем, у меня забрали почти всё, оставив только зубную щётку, мыло, пасту и полотенце. Я прошу хотя бы оставить мне книжку, но санитар говорит, что в изолятор меня с ней всё равно не впустят, ибо туда можно брать только мыльно-рыльные.

Я переодеваюсь, и у меня остаётся последняя вещь, которую тоже нужно забрать. Это мой телефон. С ним вообще не положено лежать. Его бы отобрали, даже если бы я ложился сразу в седьмое, а не в изолятор. И я растерянно смотрю на санитара.

А он смотрит на меня и ждёт, пока я отдам ему телефон. Я прошу у него: «Можно позвонить матери и сказать, куда меня положили? Чтобы она могла найти меня,» - а он в ответ хмурится и говорит, что давно надо было позвонить, что я растяпа и что я зря его задерживаю.

И я звоню ей, говорю всё так, как есть, а потом отдаю телефон. И с этого момента все мои старые вещи вместе со старой жизнью уходят. Я полностью во власти клиники, которая загребает моё тело в свои объятья.

Тут из старой двери заходит медсестра и зовёт меня в боковую комнату, где проводят неприятную процедуру: велят приспустить штаны и нагнутся. У вас берут неприятный мазок. Тогда для меня и начался тот уродливый мир клиники. Я тогда и не знал, что это было далеко не самое плохое, что я почувствую в больнице.

И больница действительно была уродливой…

…но всё равно каждый раз, когда я вспоминаю о седьмом отделении, что-то внутри меня щемит. И от этого так трудно писать.

Мой первый день.

Медсестра ушла, и мы остались с санитаром одни. Он завязал мешок и убрал его в шкаф к двум другим мешкам. Потом взял мои бумаги и специальным ключом открыл следующую дверь. Мы вышли во двор, где нас ждала машина скорой помощи.

Сама по себе площадь больницы была слишком большой, чтобы перемещаться по ней пешком. Да и не всегда это возможно (например, когда у вас невменяемый пациент под два метра ростом и под сотню килограмм весом). Поэтому по территории больницы катались машины скорой помощи, которые зачастую и отвозили больных по разным отделениям. К тому же, если у больного появлялись какие-то болезни, не связанные с психикой, то к специализированным врачам их также отвозили на машинах скорой помощи.

Хотя вас не сразу бы повезли в другую больницу. Дело в том, что психиатрическая лечебница имеет свой контингент специалистов, которые сами приходят в отделения к больным. Эти специалисты пытаются помочь больным в условиях клиники, чтобы никуда лишний раз не везти душевно больного. Таким образом, клиника не отпускала вас, даже если бы вы болели чем-то не связанным с психикой.

Что уж говорить про обычную простуду, в которой заподозрили меня? Для таких больных и были нужны изоляторы в территории клиники. И скорая машина везла меня в такой изолятор. Мы ехали в 16-ое отделение.

Это было четвёртое августа 2017 года. Я в сланцах и синей одежде пациента сидел в буханке скорой помощи, которая везла меня куда-то далеко. Со мной был небольшой пакет, в котором умещались все мои вещи. Я поймал себя на мысли, что никогда до этого не чувствовал себя так легко, как чувствовал я себя сейчас. В буквальном смысле легко: у меня не было никаких вещей с собой, кроме щетки и зубной пасты. И солнце приятно грело спину.

В салоне было просторно. Санитар сидел возле двери, чтобы я не наделал глупостей, а я был в глубине, около окошка, в которое я смотрел за деревьями. Мы ехали так минут пять, не больше, и очутились перед старым кирпичным зданием, перед 16-м отделением.

На вид этому зданию было лет пятьдесят, если не больше. Оно выглядело таким ветхим, что проваливалось само под собой, из-за чего косо сидело в земле. На окнах у него были решётки, а дверь в здание была металлической. На двери белой краской, которая наполовину истёрлась, была нарисована цифра «16».

Санитар со мной совсем расслабился. Он спокойно поворачивался ко мне спиной, и я просто послушно шёл за ним. Я не хотел доставлять ему проблем, поэтому старался быть послушным больным.

Такие санитары, как он, работали за сущие копейки – восемь тысяч в месяц, сутки через три. Как я потом узнал, мой санитар работал на ещё одной работе, ведь его график давал ему целых три свободных дня. Но работу санитаром никак нельзя назвать хорошей. Как я уже говорил – больница уродлива, и иметь с ней дело значило каждый раз наблюдать уродство за восемь тысяч в месяц. И я не хотел лишний раз доставлять ему проблем, ведь ему и так приходилось нелегко.

Он позвонил в звонок возле металлической двери и стал ждать, когда нам откроют. Ключа от отделения у него не было. Дверь в любое отделение открывалась специальным ключом, который находился у персонала отделения.

Нам открыла большая женщина с громким голосом, которая первая узнала, что к ним приехал новый больной. Она впустила нас в тёмный коридор с холодными стенами и потрескавшейся плиткой на полу. В конце виднелась еще одна открытая дверь, которая непосредственно приводила в само отделение. Коридор же был частью общего плана зданий, которые зачастую сообщались с друг другом переходами и коридорами, чтобы можно было вести по ним больных. Поэтому у этого коридора были ещё двери по бокам - видимо, и это здание сообщалось с несколькими другими отделениями больницы.

Женщина провела нас в само отделение, и я окинул его взглядом. Это был большой широкий коридор с арками, которые вели в палаты. У палат не было дверей, чтобы больные не наделали глупостей, поэтому в стенах просто были арки, которые вели внутрь.

Ещё одна деталь бросалась в глаза: этот большой коридор был заставлен больничными койками. На них спали те, кому не хватало место в палатах. И койки эти были расставлены совершенно хаотично. Их было так много, что большой коридор имел лишь небольшую тропку между ними, чтобы можно было ходить. Больных я не видел. Коридор был пуст. И нагие стены перекатывали пустое эхо с улицы из угла в угол.

Женщина пояснила нам: «Сейчас все больные на обеде,» - и она пошла между кроватями к двери на другой стороне коридора. Она позвала меня с собой, и я повиновался. Дверь эта опять вела на улицу.

Мы оказались за зданием на ограждённой забором территории. За забором высились соседние здания, которые создавали между собой свободный квадрат 20х20 метров. Таким образом, это был небольшой огороженный дворик. И здесь собрались все больные 16-го отделения. Кто-то сидел на корточках у забора, кто-то стоял у него, кто-то разговаривал с другими больными. Справа были горой сложены наволочки, простынки, одеяла и ещё какие-то вещи, и некоторые сидели на этой куче и грелись на солнце. Всех их было около сотни.

Рядом с дверью были поставлены три больших металлических бидона, и полная женщина, открыв один из них, разливала из него больным суп в тарелки. В очереди за супом стояли человека четыре; другие же просто сидели в углах и равнодушно смотрели по сторонам. Меня будто никто и не заметил.

Женщина, которая привела меня, разговаривала с другими санитарками и медсёстрами, объясняя им, что к ним поступил ещё один больной. А я смотрел на людей вокруг, на равнодушные ничего не выражавшие лица. Потом мне резко стало смешно – я подумал, что всей этой сотне людей, также как и мне, пихали в зад при поступлении, и от этого я широко улыбнулся.

А потом мне стало очень грустно – я подумал о том, что это могло произойти с ними очень давно, настолько давно, что они бы и не помнили этого. Я подумал о том, что некоторые из них могли провести тут всю свою жизнь. Что они могли попасть сюда в таком же молодом возрасте, как и я, и никогда не помнить уже той жизни, что осталась от них на свободе. Я вдруг увидел в этой сотне людей сотню незнакомых порушенных судеб, и мне стало совестно за то, что я посмеялся.

Тут ко мне подошёл какой-то мужчина. Он протянул мне руку и назвал мне своё имя. Я пожал её и сказал ему своё. Мы с ним познакомились, и он выглядел очень дружелюбным. Такой дружелюбный парень есть в любом отделении. Он сам подходит к вам и знакомится с вами, потому что он простодушен и инфантилен. И он со всей искренностью хочет познакомиться с вами просто так, от того, что ему вы понравились. А понравились бы вы ему в любом случае.

Но та женщина, которая привела меня сюда, позвала меня и повела обратно. Справа по коридору, в дальнем углу была единственная комната с дверью. Это был лазарет, где меня должен был осмотреть доктор. Пока мы шли туда я увидел то, что сразу не заметил – на одной из коек, которые стояли тут, в коридоре, лежал человек. Ему было лет двадцать, как и мне, но он был полностью невменяем – он говорил какие-то неразборчивые слова, хаотично двигал руками и ногами, и его подушка была полностью в слюне, которая свободно вытекала из его рта. Женщина ласково сказала ему, что и его сейчас буду кормить, как и всех, а сама повела меня в лазарет. Я отвернулся от этого парня.

Возле лазарета санитарка отдала мне то, что я поначалу и не заметил в её руках – эта была какая-то одежда. Она велела мне переодеться сперва в одежду 16-го отделения, ибо «так положено». Это были маленькие мне чёрные трико и большая мне синяя футболка. Она виновато посмотрела на меня и сказала, что ничего другого нет. И я постарался опять быть хорошим больным и сказал, что ничего страшного не произойдёт, если я похожу в этом.

Она не обратила внимания на мои слова. С этим я ещё столкнусь не раз – такая была специфика работы, что санитары и врачи не всегда обращают внимание на слова больных. Они, конечно, выслушают и помогут, когда это нужно, но в большинстве случаев они просто устают отвечать каждому и по всякому поводу. На их шее здесь слишком много работы, чтобы они могли ещё как-то уделять больным больше времени. И я постарался её понять.

В лазарете меня ждал молодой доктор, который посадил меня и осмотрел. У меня не было ни кашля, ни соплей, не болело горло, и из-за всего этого молодой врач задумался. Минут пять он ещё поспрашивал меня о моём самочувствии. Выходило, что у меня была только температура.

Он порылся в моей новой карточке и нашёл то, что искал. Это была справка врача из травмпункта: «Множественные инфицированные порезы правого предплечья», из которых выходило, что моя температура от ран.

От этого врач проклял дежурного, который направил меня в изолятор, ведь я был не опасен и мог бы сразу лечь в седьмое. Вызвали санитарку, которой сказали, что ничего плохого у меня нету. Хотя молодой врач решил ещё раз об этом меня спросить. Я ему это подтвердил.

Оформлять меня как человека, который попал с отделение, не стали. От этого было бы слишком много бумажной мороки с пропиской и выпиской из отделения. Поэтому просто решили меня сразу повезти в седьмое и там оформить как надо. Никому не хотелось делать лишнюю работу, и я понимаю их.

Меня раздели и снова дали синюю одежду. А потом посадили в лазарете на койку и велели ждать машину скорой помощи, чтоб я уехал в седьмое. Вообще, своей матери я сказал, что буду лежать сначала в 16-м, и меня волновало, что теперь я ничего не могу сообщить наружу. Потом я уже привыкну к тому, что большие изменения для меня в этой больнице проходят совершенно не касаясь мира воли. Как я и говорил, больница – это собственный мир. Он не касается воли, и воля не касается его.

Машина приехала за мной через полчаса, когда люди стали заходить с обеда обратно в корпус. Я мысленно попрощался с невменяемым парнем, которого медсёстры называли Васей. Они кормили его непонятной кашей, а я увидел на нём ещё одну деталь, которую с ходу не приметил – он был в большом памперсе. Тогда я ещё не привык к этому и удивился этому. А потом меня вывел тот же санитар, который и привёз меня сюда. Теперь он отвозил меня в седьмое.

Седьмое отделение находилось прямо возле приёмного покоя больницы. До него можно было дойти пешком. В принципе так я и попал в него, когда меня клали в больницу во второй раз. Сейчас же меня привозили туда на машине. С виду оно выглядело даже лучше, чем 16-ое, - оно хотя бы не покосилось и не ещё не успело осесть. Да и цифра «7» выглядела чётче. Поэтому я ожидал, что там будет лучше, чем в 16-ом.

Санитар позвонил в дверь, и скоро к нам вышла санитарка. Мы вошли, и я осмотрел свой новый дом. Оказались мы в комнате для свиданий, в которую любой человек попадал сразу с порога. В этой комнате стояли два стола и по две лавочки у каждого из них. В этой комнате и на этих лавочках и происходило (для многих из нас) единственное общение с внешним миром. Те, кто навещали нас, как правило, раскладывали здесь свои сумки, кормили человека, к которому приезжали, и разговаривали.

Сейчас эта комната была пуста, и мы прошли в дальний её конец, который вёл в коридор. Да, в больнице было много коридоров. В нём по правую руку находились окна, которые выходили во двор. Забегая вперёд, скажу, что нам иногда разрешали там гулять (под присмотром, конечно же), хотя он был огорожен не полностью. По левую руку в коридоре расположились комнаты персонала. Это была и процедурная, где при надобности у больных брали кровь, осматривали их и проводили различные другие процедуры, которые сделать в палатах или коридоре не могли; и кабинет врача, в котором сидел главврач-психиатр, назначавший нам лечение; и комната отдыха персонала; и туалет для персонала; и санитарная комната. Словом, тут была территория санитар и медсестёр. Больные здесь не лежали.

Этот коридор становился для всех нас предтечей, по которой вы попадали в комнату для свиданий. Все мы, прежде чем встретится с близкими, проходили по коридору свои пятнадцать метров. Сейчас же я проходил свои пятнадцать метров для того, чтобы попасть в свой новый дом.

В конце этого коридора находилась специальная дверь. Она свободно открывалась со стороны коридора, по которому я тогда шёл. А вот со стороны корпуса, где содержались больные, открыть её, если она захлопнулась, было невозможно без ключа. Таким образом, вы могли легко попасть в корпус, а вот выйти он вам просто так не давал.

Санитар, который привёл меня, опять куда-то исчез. Местная санитарка же проводила меня до двери и открыла её передо мной. Я входил в седьмое.

С виду оно было похоже на 16-ое. Опять тот же длинный (метров 90-100) и широкий коридор с арками, которые вели в палаты, опять те же унылые и пустые стены. Но было между отделениями и одно большое отличие – здесь не было кроватей в коридоре. От этого он казался ещё более пустым и заброшенным. По коридору ходили люди, больные отделения.

Санитарка посадила меня на стул в коридоре и велела подождать, пока они принесут кровать в палату для меня. Тогда я удивился, потому что не представлял, как молодые девушки санитарки будут нести мне кровать. У меня мелькнула мысль предложить им помощь, но тут они меня удивили ещё больше.

Они крикнули каких-то мужиков. Одного они называли Германом, а второго – Петром. Герману и Петру велели принести из третьей палаты одну кровать в «наблюдалку».

Все больные попадали сначала в наблюдалку. Это была специальная палата, где за вами «усиленно наблюдали». Через неделю или две, вас, как правило, направляли в другую палату, чтобы освободить место для тех, кто прибывал в корпус. В этой палате находились все новички, и она была самой близкой ко выходу. Вот и меня должны были положить в эту палату.

Я заглянул в неё и увидел, что вся она уже заставлена кроватями с больными людьми. Кто-то сидел, кто-то лежал и спал, кто-то ходил из угла в угол. Больных и их кроватей было около двенадцати штук. В палате «кипела» жизнь.

В коридоре была ещё одна деталь, отличавшая седьмое от 16-го, - в седьмом в коридоре стоял стол, за которым сидела санитарка. В последующие дни я узнаю, что больные, когда наступало время принимать таблетки, выстраивались перед этим столом в очередь. За столом садился человек, у которого был список с фамилиями больных и положенными им лекарствами. Рядом с каждой фамилией был номер. Список был построен по номерам, а не по фамилиям. Когда вы поступали, вам давали номер в этом списке. У меня им станет – «44». Вы вставали у стола и, когда до вас доходила очередь, называли свой номер и получали таблетки.

Сейчас было послеобеденное время. Большинство больных «отдыхало», а я наблюдал за окружающим. Помните, что в каждом отделении есть дружелюбный человек? Он был и в седьмом. Он подошёл ко мне и, сразу после того, как узнал моё имя, спросил меня, не курю ли я. Я ответил, что не курю.

Вопрос про сигареты был стандартным. Ко мне ещё подходили несколько человек, и каждый спрашивал про них. Некоторые не спрашивали даже моё имя, а просто напрямую интересовались о сигаретах. Это меня удивило. Потом уже я узнаю, что сигареты здесь большая ценность, ведь тех, кто курит, огромное количество. Люди подходят к новичкам, чтобы стрельнуть у них на халяву несколько штук. Новички, как правило, не хотят особо огорчать других людей или просто ещё боятся всего вокруг, поэтому они делятся с другими.

Не важно, как сильно один человек отличался от другого — зачастую для обоих будет одна единственная ценность. Ею были сигареты. Они бы даже стали валютой, если бы большинству больных потребовалась такая вещь. Но до этого не доходило, потому что ребята тут не особо общительные.

Пока я сидел, я также заметил ещё одну вещь. Одна из дверей постоянно открывалась и закрывалась, туда постоянно кто-то заходил и из неё постоянно кто-то выходил. Эта комната была туалетом. Он был, возможно, самым уродливым проявлением больницы. Лучше сделать о нём отдельную главу. К тому же я тогда ещё не был в туалете ни разу, а просто ждал в коридоре. Потому пока упомянем о нем вскользь.

Очень скоро Герман и Пётр принесли кровать. Из подсобного помещения мне дали постельное бельё и поинтересовались у меня, смогу ли я застелить постель сам. Я ответил, что смогу.

Совсем скоро врач позвал меня к себе для того, чтобы узнать у меня о моём самочувствии. Ей я сказал то же, что говорил и дежурному врачу. Она прописала мне лечение, но сама не сказала, что конкретно оно будет из себя представлять. Впоследствии, как бы я не пытался узнать о своём лечении, мне никогда никто не говорил о нём ничего. Медсёстры и санитарки говорят лишь, что это то, что прописал мне врач. И я просто повиновался.

Я вернулся в палату и минут пятнадцать просто лежал на кровати. Я думал о том, что всё вокруг меня теперь мой дом. Что я должен был в нём освоится и привыкнуть в нему.

Потом пришёл медбрат. Это был единственный мужчина в числе санитарок и медсестёр. Насколько я помню, он часто проводил с нами всяческие процедуры. Смена санитарок и медсестёр делит между собой различные процедуры: кто-то колит уколы, кто-то раздаёт таблетки, кто-то помогает в столовой и т. д. И этот медбрат, судя по всему, выбрал себе клинические процедуры.

Медбрат сказал, что мне должны были поставить капельницу. Я поднял рукав, и медбрат уколол меня иглой. Он посадил рядом со мной Германа, чтобы тот проследил за тем, чтобы я не вытащил систему раньше времени. А потом предупредил меня, что, возможно, мне захочется скоро спать.

Я подумал, что мне не хочется спать совсем и что ничего со мной не будет. А потом я больше ничего не помнил. Думаю, что это был галоперидол или что-то сильнодействующее. Капельница меня вырубила.

Время.

В больнице был свой распорядок дня. Это очень сложная вещь, которая одновременно подчиняет вас себе и полностью оставляет свободным. Вы зависите от него, но в то же время вы полностью вольны делать то, что захотите. И вас буквально съедает противоречивое чувство бесполезной свободы, которую некуда деть. Я постараюсь объяснить это подробнее.

День начинался официально в 8:00 - тогда, когда менялся персонал, и давалась команда «подъём». Новый персонал заступал на свою смену – на 24 часа. Всего было 4 разные смены, то есть каждая работала сутки через трое.

Но никто не следил за тем, чтобы вы вставали во время. Связано это с тем, что персоналу трудно следить за каждым человеком, когда в отделении около сотни больных. Все вставали тогда, когда хотели. Здесь вы были вольны сами делать свой выбор.

Однако, если вы не под галоперидолом, то просыпались вы всё равно рано - в шесть или полседьмого. Связанно это с тем, что в это время во всех палатах и в коридоре полностью включали свет, и начинали мыть полы. Соответственно поднимался шум, который с непривычки заставлял вас проснуться. Так-то вы могли просто спать дальше, если вы спокойно переносите шум вокруг и свет.

Кстати, в палате вообще светло всегда, в любое время суток. Днём эту работу выполняло солнце, а вечерами (особенно зимой, когда солнца мало) в палатах включались мягкие светильники. Они давали слабый тёмно-жёлтый свет, которого хватало, чтоб осветить палату. Он светил всю ночь. По большому счету к свету ты привыкаешь быстро. Тебя будил именно шум, поднимаемый вокруг, так как для большинства отделения утро начиналось с мытья полов. Пол-отделения разом поднималось, заводило разговоры, шло курить и тд.

К девяти часам вставали все (невменяемые не в счёт – они вообще никогда не вставали), потому что в девять начинался завтрак. Про еду я сделаю отдельную главу, поэтому сразу пойдём дальше. После завтрака отделение выпивало утренние таблетки. После таблеток проводились специальные процедуры: уколы, капельницы и прочие не связанные с таблетками вещи (меня по утрам одно время поили какой-то микстурой; потом я узнал, что она была просроченная).

А после завтрака и препаратов начиналась свобода. Вы были вольны делать то, что хотели. И тут-то начиналось то, что действительно убивает людей - свобода действий там, где тебе нечего делать. Это может звучать глупо, но в четырёх стенах вас действительно убивает свободное время. Я пытался читать книги (когда был в сознании), у дяди Жени были шахматы, и он играл в них с другими больными. Большинство курило.

Словом, мы заполняли это свободное время всем, что попадалось под руку. Я видел, как люди просто так вставали с кровати и шли в другой конец палаты. Оттуда шли обратно. И так ходили по палате, чтобы хоть чем-то себя занять. Скука достигала своего пика. Я даже временами завидовал курящим, ведь у них был такой времязаполнитель, как сигареты. Впрочем, сигарет всегда не хватало. Думаю, что отчасти они так сильно ценились ещё и за то, что помогали вам скоротать время.

С десяти до двенадцати было время утренних посещений. В это время к вам могли приехать родственники или друзья. А могли и не приехать. Вы этого никогда не знали наверняка, ведь связи со старым миром потеряны. Обычно больных посещали раз в неделю или в две. Про посещение я также сделаю отдельную главу.

В час дня наступало время обеда, после которого опять же давали таблетки и прочую вкуснятину. Затем наступал тихий час. Он не сильно отличался от остального времени – вы также могли ходить и делать что-нибудь. Больные сидели в палатах только на время того, как в коридоре и в туалете мыли полы. Порой их не мыли в тихий час, а порой это растягивалось на всё время тихого часа – это никогда не угадаешь. Поэтому иногда в эти часы ты также оставался прикованным к постели. Не редкостью было и то, что больные спали в тихий час. Это связано и с препаратами, и с тем, что ты просыпаешься рано утром, и просто с тем, что делать тебе нечего и единственное средство от скуки – это сон. И люди спали.

В четыре часа было время полдника. А уже в пять часов наступало время ужина. С четырёх до шести наступало ещё одно время посещений. К вам опять же мог кто-то прийти. В этот же промежуток времени нас пару раз выпускали погулять во дворе. Но там тоже по большому счёту нечего делать.

После ужина наступало самое трудное (по крайней мере для меня) время. Это было вечернее свободное время. Ближе к концу моего пребывания, когда меня уже не пичкали так сильно, это время становилось настоящей пыткой. Я буквально не знал, как мне тратить время. Большую часть его я тратил на чтение, но это мало помогало. Я бы просто ложился спать сразу после ужина, но сделать я этого не мог, так как в девять выдавали вечернюю дозу таблеток, и приходилось ждать их.

Вообще я очень много времени потратил на книги, и со мной произошло нечто удивительное. Из-за лекарств я не помню почти ничего конкретного из того, что было со мной в больнице. Хорошо помню только последние несколько дней, а остальное в общих чертах. Например, распорядок помню скорее чувствами, а не фактами и реальными событиями. И, как я уже писал, я читал почти всё время, что я находился в сознании. И за это время я прочитал пару хороших книг. Но ничего из них я вспомнить не могу – как бы я не пытался, я не помню сюжета, персонажей – вообще ничего. Но зато, если я читаю что-то из тех книг, то каждая строчка кажется мне знакомой, ведь я её когда уже читал. Я ничего не помню конкретного из них, но если читаю что-то от туда, то возникает чувство того, что я знаю, о чём это. Возникает чувство, что я знаю персонажей и события, хотя ничего о них не помню. Это необычно.

Так у меня, например, с книгой "Автостопом по галактике". Я точно помню, как сидел и водил глазами по строчкам. Даже какие-то события помню, помню описание каких-то существ оттуда. Но что именно там происходило, имена каких-то героев или другие вещи я не помню.

После вечерних таблеток, ближе часам к десяти, давали кефир. Так как кефира было мало, то наливали совсем немного – каждому по паре глотков. После этого все шли спать. Свет выключали и оставляли только мягкие светильники. В отделении наступала ночь.

Хотелось бы затронуть ещё одну вещь. В отделении был свой «актив». Вообще для него не было своего отдельного слова, но по аналогии с тюрьмой их можно назвать «активом». Это были те люди, которые помогали персоналу, когда тот просил их. Сюда входили слежка за больными, помощь в переноске невменяемых, усмирение особо буйных, мытьё полов и так далее. Словом, сюда входило почти всё, кроме приёма препаратов и других процедур.

Естественно, у актива было вознаграждение за это всё. За мытьё полов выдавали пару сигарет, за любую другую помощь можно было получить себе хорошую репутацию и благодарность. Человек, который раздавал тарелки и блюда на завтраке/обеде/ужине мог спокойно поесть один, а не за общим столом, и съесть столько, сколько хотел. Актив брал на себя большое количество рутинной работы, что неплохо помогало всему отделению. Впрочем, так было у нас.

Один приятель рассказывал мне о больнице с немного другим режимом. Там активных и спокойных больных вознаграждали по-другому – их не превращали в "овощей". Буйных и проблемных там сразу сажали на галоперидол, и они очень быстро превращались в послушных и спокойных. По его словам это было действенно. Но я скептически отношусь к словам людей из того отделения. Все же они не просто так попали сюда. Возможно, их слова не совсем являлись правдой.

В любом случае, актив становился тем, что делало жизнь в отделении спокойнее и легче для всех. Такими помощниками становились более менее адекватные люди, часто ради сигарет. Сама по себе помощь не была чем-то зазорным – наоборот это давало особый статус им. И, конечно, давало им ещё одну важную вещь – дело, которое отвлекало их от скуки и тоски в больнице. А каждый спасался от неё так, как мог…

Еда.

Сказать честно, еда была одной из форм уродства, которое больница заставляла вас терпеть. Не то, чтобы она была совсем непотребная – нет – к ней можно было привыкнуть. Тогда даже она начинает казаться очень даже вкусной, и ты ловишь себя на мысли, что с нетерпением ждёшь ужина или обеда. Впрочем, возможно, это таблетки так действовали. В побочных эффектах у многих значится повышение аппетита и массы тела, из-за того, что ты постоянно хочешь есть.

Но всё же кормят в больнице плохо.

На завтрак дают кашу. Кашу я любил и всегда съедал её полностью. Каша – это вообще самое лучшее из того, что нам давали. Я бы даже на воле её ел, если бы мне её предложили. Всего было около четырёх видов каш, и все были вкусные. Поэтому после завтрака я обычно ощущал себя сытым и довольным.

К каше давали кофе (со вкусом едкого кипятка), хлеб и сыр. Хлеб давали вообще всегда, к любому приёму пищи. При этом каждый хотел, чтобы ему дали белый хлеб, а не чёрный, потому тот был вкуснее. Хотя на самом деле, даже белый хлеб оставлял какой-то необычный привкус. Может, конечно, во мне говорит зажравшийся и изнеженный сноб, но это было так. Со временем ты перестаешь замечать этот привкус.

На обед давали два блюда: суп и второе к нему. А к ним – компот. Из супов были борщ, гороховый суп, суп с клёцками и суп с вермишелью. К ним шли различные вторые блюда. Честно говоря, я в них никогда не разбирался. Зачастую, там было намешано что-то из капусты, картошки и мяса. Порой давали пюре. Самое вкусное, что давали на обед, были котлетки и макароны к ним. Но их давали не часто.

Чаще всего давали что-то из капусты. Капусту давали так часто, что ты начинал её ненавидеть. К пресному вкусу самой капусты примешивалось и то, что готовили её невкусно. Невкусно, но часто.

На полдник давали очень разную пищу. Порой кусочек банана (такой маленький, что его съедаешь за раз), порой одну вафельку. Бывали дни, когда каждому давали по несколько ложек творога. По вкусу это было на уровне каши – то есть самое лучшее в больнице. То, что делало их такими вкусными, было фактом того, что они просто СЛАДКИЕ. А сладкое (даже хоть в таких порциях) – это настоящий бунт в больнице. Это что-то, что не выглядело уродливым. Это то, чем ты мог наслаждаться. А наслаждения нам всем не хватало.

Смутно помню, как с каким-то ребятами мы счастливо в один полдник навернули целую бадью этого творога. С какого отделения по какой-то причине он остался, и его принесли нам. Нас было человек 5-6, поэтому бадья быстро закончилась. Каждый съел по несколько ложек. Но это было вкусно и необычно настолько, что мы смеялись и наслаждались. Отчего-то это воспоминание у меня есть до сих пор.

Впрочем, не надо думать, что полдник становился чем-то восхитительным всегда. Часто нам не давали сладкого. Его заменяли на хлеб с чем-нибудь: с сыром, кабачковой икрой и тд. Больничная кабачковая икра на вкус такая, что, когда ты берёшь её в рот, у тебя сразу срабатывает рвотный рефлекс. К тому же воняла она ужасно. Поэтому я её особо не ел.

На ужин в 90% случаев давали капусту с чем-нибудь. Часто это были просто ленивые голубцы. Порой давали тушёную картошку. Порой – перловку. К этому всему давали чай. Причём чая было так много, что больным разрешалось наполнять им свои бутылки (да, у каких-то больных были пустые бутылки на этот случай) и потихоньку пить весь вечер. Но что бы не давали, ужин (по крайней мере для меня) становился чем-то уродливым. Потому что готовили плохо и однообразно. Возможно поэтому я на завтрак так охотно ел кашу — ведь ужин был отвратительным.

Больничной еды, конечно, хватало на то, чтобы не умереть от голода, но на то, чтобы наестся до отвала, - нет. Очень сильно помогали продукты, которые вам привозили родственники и друзья. Чисто на одной больничной пище жил, разве только, Ванечка или ещё какой-нибудь полуневменяемый дух больницы. Ванечка так-то съедал вообще всё, что ему клали в тарелку, и ещё умудрялся воровать у соседей.

Он жил на одну только пищу из столовой, потому что к нему никто и никогда не приезжал. Таких на самом деле много в седьмом отделении. Ванечку от большинства отделяло также то, что он совсем не говорил, а только произносил какие-то звуки, отдалённо напоминавшие речь. Он путался в отделении и часто заходил не в свою палату и не на свою койку. Он целыми днями либо спал, либо ходил по отделению без какой-то цели. В таких походах он быстро заработал себе привычку в туалете засовывать голову под кран раковины и умываться таким способом.

Честно говоря, он был изуродован. Я спросил однажды у одной санитарки, «Что с ним произошло?». Она сделала вид, что не слышала моего вопроса. Но я настоял и произнёс свой вопрос ещё раз. Тогда она тихо сказала мне: «С ним произошло лечение». И я раз за разом смотрел на него – на человека, которого пережевала больница. Человека, который проиграл свою схватку с больницей и сдался ей.

Возможно, это было действие болезни. Возможно, это само заболевание сделало его таким в большей степени. А лекарства лишь облегчают симптомы. Думаю, что я бы согласился с этим, но лишь отчасти. Ведь это не убирает всего остального уродства, которое он переживает в больнице. Ведь самое уродливое, что происходит тут — не от болезни, а от отношения к ней. Об этом постараюсь подробнее рассказать позже, но ремарка, думаю, здесь не лишняя.

И Ванечка продолжал ходить на завтраки, обеды и ужины так, будто для него ничего другого не было. И все остальные продолжали ходить так, будто ничего серьезного не произошло – в больнице привыкаешь к уродствам.

Столовая наша не была отдельной комнатой или помещением. Просто в закоулке в коридоре поставили параллельно друг другу два длинных стола (метров в восемь длиной) и на протяжении обоих столов – лавочки, чтобы за столом сидели больные. Все сразу на них не умещались, поэтому кушать ходили по очереди. Существовал первый и второй «столы». То есть сначала оба стола занимала одна группа людей, а после того, как они поели, оба стола занимала вторая группа людей. Причём ты сам выбирал, с какой группой ты хотел сесть за стол. Это нигде не прописывалось и не обговаривалось особо. На оба стола сразу нельзя было ходить. Ты должен был выбрать – ходить тебе первым или вторым. Впрочем, можно было вообще на приёмы пищи не ходить.

Пока ел первый стол, люди со второго стола от скуки вставали в коридоре и смотрели за тем, как едят другие. Таким образом они ждали своей очереди. Добавка давалась только после того, как поели оба стола, то есть тогда, когда теоретически всё отделение накормлено.

За столом у каждого есть своё негласное место. Зачастую ты по привычке приходишь за стол и садишься там, где сидел до этого. Перед тем, как сесть на своё место, ты брал ложку. После того как закончил есть, ложку полагалось сдать вместе с тарелкой, чтоб её можно было помыть и дать следующим больным. С ложками вечно что-то происходило: то ли каждый хотел иметь собственную ложку, то ли просто от скуки, но ложки часто воровались. Больные просто не сдавали их, а прятали в одежде и уносили в палату. Часто они палились и их журили публично перед всеми, что, по большому счёту, никак их не останавливало от того, чтобы попробовать своровать ложку ещё раз. Вилок не было.

После того как вы получили ложку и уселись, начиналась раздача блюд. Каждому подавалась еда на тарелке. На стол ставили поднос с напитками. Больные двигали этот поднос по столу, чтобы все могли дотянуться и взять себе напиток. После приёма пищи посуда сдавалась обратно, и её мыли. Недоеденное и объедки отправлялись в мусорное ведро. Либо вы могли отдать их какому-нибудь больному за столом. Например, Ванечке. Он ел всё.

Невменяемых, если они были в сознании, кормили с ложечки и понемногу. У одного человека в наблюдалке были проблемы с ногами, поэтому ему приносили еду в постель. У Куклы было собственное место в стороне, не за общими столами.

Вообще приём пищи не был так плох, как может показаться поначалу. К нему со временем привыкаешь, да и аппетит от таблеток растёт. Плюс вам с товарищами есть то, что можно обсудить в светской беседе или за столом. В чем тогда уродство, спросите вы? В отвратительной еде. В привычке есть отвратительную еду. Домашняя для меня оказалась просто раем, когда я вышел из больницы. И мне есть, с чем сравнить, ведь я лежал в нескольких больницах. Я был в детских отделениях, был однажды во взрослом. И там кормят нормально. Соглашусь, что также порой может что-то оказаться просто не вкусным — есть такое — но это не идет ни в какое сравнение с едой из психиатрической больницы.

Но да, к этому можно привыкнуть. Но ко всему можно привыкнуть, не значит ли это, что нет ничего плохого? Есть конечно, а потому считаю, что это важно отметить. Равно как и нужно отметить, что приемы пищи были моим самым любым временем дня. Ведь самая главная услуга, которую нам оказывали они, — это убийство нашего времени. А всем в больнице хочется что-нибудь делать. И каждый ищет себе занятие. Пусть и такое.

О том, что можно.

Больница - это на самом деле удивительное место. В ней одновременно разрешено всё и не разрешено ничего. Это противоречие замечаешь сразу же, как только ты немного обживёшься в отделении.

Взять хотя бы посещения. Никто не контролировал человека, который приходил к вам; никто не контролировал то, что он вам приносит; все закрывали глаза и на то, что вы заносили в отделение со свидания. Вы могли пронести в отделение всё, что хотели. Главное - сделать так, чтобы с вами не было проблем, и так, чтобы вас с контрабандой не увидел глав-врач. Вам могли принести сигареты, еду, книги, телефоны - словом, всё, что вы бы могли пожелать.

Как же в отделении тогда сохранить порядок? Во-первых, санитарки все же находились в отделении постоянно. Они смотрели за порядком и контролировали какие-то вещи. Во-вторых, сами больные помогали вам с контролем. Скажу прямо, в больнице у вас постоянно кто-то что-то хочет украсть. Чем ценнее вещь, тем больше человек на неё позарятся. Телефон уже было рискованно проносить, но это не ценность сама по себе. Гораздо ценнее — еда. Ее у вас клянчили постоянно. Люди, которых вы даже не знаете, подходят к вам и просят печеньку или пряник без каких-либо зазрений совести. Обычно больные не наглели и ничего больше продуктов с воли не просили, но продукты находились в зоне риска. Их могли просто украсть. И медсёстры и санитарки хоть и следили за нами, но разбираться в том, кто и у кого воровал, они не будут. Поэтому «разборки» проходили непосредственно между самими больными.

Хотя как ты можешь доказать, кто именно у тебя своровал? Зачастую это установить невозможно. Особенно, если своровали продукты или сигареты. Я думаю, что отчасти страх того, что у тебя могут всё украсть, не позволял людям приносить ничего ценного. Хотя, кроме продуктов, больным часто ничего и не требовалось с воли.

Я помню в одни из первых дней (если не ошибаюсь) мне принесли из дома одежду, чтобы я в отделении ходил в своей (это было не запрещено, а наоборот поощрялось). Так вот я повесил перед сном на светильник свою рубашку, чтобы его свет не так сильно бил в глаза. Люди с моей палаты меня поблагодарили, и я был доволен, что всем понравилось. Но на утро я рубашку не нашёл. Её просто на светильнике не было.

Ну, я расстроился, но очень быстро об этом забыл (я вообще мало что до конца осознавал в первые дни). Вспомнил я о пропаже только тогда, когда вновь наступил отбой, и все начали раздеваться ко сну. Тогда кто-то совершенно случайно нашёл у Олега Васильевича мою рубашку. Тот просто надел её на себя под свитер и носил весь день на себе, чтобы никто её у него не нашёл. Он тогда сильно разозлился на нас за то, что мы его раскусили, а я со временем узнал, что у него был какой-то пунктик на воровстве. Он воровал всё, что плохо лежало. Даже те же самые ложки он воровал больше всех.

Однако всё же никому не хотелось, чтобы у него воровали. Для защиты люди в больнице начинали объединяться в группы, чтобы жить вместе. В такие группы объединялись более менее адекватные люди с одной палаты, часто с соседних коек. У нас в наблюдалке (по крайней мере по первому времени) в группу объединились несколько человек, и я был в их числе. Честно говоря, я не помню, как это произошло. Просто мы стали друзьями и начали помогать друг другу. После того, как я вышел из отделения я никогда больше не видел тех ребят.

Но нужно сказать, что групп в отделении было не много. Процентов 70 отделения находились сами по себе – изредка делились тем, что приходило, изредка получали что-то от других. Одним из таких людей был дядя Женя.

Группа же сама по себе была нужна, чтобы вместе наблюдать за вещами каждого члена группы. Ваши вещи между вами начинали сами собой считаться общими, и вы начинали пользоваться ими вместе. Едой угощали друзей, использовали связи, чтобы достать что-нибудь, что нужно друзьям (например, кипятильник, чтобы попить чаю в хорошей компании). Зачастую с друзьями вы и ходили вместе на завтрак/обед/ужин, и вообще проводили с ними большую часть времени.

Впрочем, сам факт того, что вы держались вместе, заставлял вас делиться с ними всем тем, что вам приносили с воли. Иначе они бы тоже перестали с вами делиться и помогать вам. Но что более серьезно: они могли не общаться с вами, а это уже обиднее.

И по большому счёту, никого, кроме вас и ваших друзей, ваши продукты не касались. Доходило до того, что люди проносили даже что-нибудь запрещённое. Был в отделении один дед, который очень весело проводил свободное время. Как-то так получалось, что каждый раз, когда я смотрел на него, он всегда лежал поперёк кровати так, что голова его сваливалась вниз, к полу. Он лежал так и держался за кровать, что не позволяло ему до конца упасть. В таком положении он кряхтел и тяжело дышал.

Каждый из тех, кто впервые видел это, пытался ему помочь – положить его нормально на кровать. Но дед не хотел нормально лежать. Мало того, что он был тяжёлым (некоторые просто не могли приподнять его, чтобы положить), так он ещё и лежал в этом нормальном положении всего несколько минут. Потом он снова свешивался и кряхтел. Все пациенты, которые жили в его палате, привыкли к нему и просто перестали обращать на него внимание.

Санитарки и медсёстры тоже первое время старались его класть ровно, но потом даже и они махнули рукой. Мало ли, что человеку хочется? Ну, хочется ему так лежать – пусть лежит, никому же не мешает. Он действительно никому и не мешал. Некоторым, возможно, было интересно, почему он так делает, но никто о нём ничего и не знал. Впрочем, их любопытство очень скоро было удовлетворено.

Как-то после обеда этот дед достал из-под своей подушки мешочек с чаем, который ему принесли родные, а после удалился со старой газетой и чаем в туалет. Из туалета он вышел без чая и без газеты, но зато сразу брякнулся на кровать и лёг в своё привычное положение. Это всё мельком увидела одна медсестра. Она к «чаю» отнеслась скептически и позвала остальной медперсонал, который обнаружил на кровати совершенно невменяемого деда. Стали искать причину его невменяемости и нашли его «чай». Шуму навели тогда немало – пол-отделения подошло, чтобы посмотреть на укуреного деда и на то, как его штырило. Чай забрали, деда – поругали. Он свою вину не признавал. Вряд ли это был именно какой-то наркотик. Скорее всего какой-то чай, но специфичный.

Герман.

В свой первый день я пытался открыть дверь, ведущую к комнатам персонала, чтобы попасть к врачу. Это произошло тогда, когда я сидел и ждал, пока мне принесут мою кровать в наблюдалку. Я сделал это, потому что мне сказали, что врач скоро поговорит со мной о моём лечении, но врач всё не звал меня и не звал. Тогда я решил напомнить ему.

Но дверь со стороны отделения не открывалась. Я подёргал ручку, но ничего не происходило. Тогда ко мне подошёл человек, который всё это время ходил по отделению. Он спросил у меня, что я делаю, и взял меня за плечо. Я сказал, что меня ждёт врач, на что тот человек спокойно заявил, что врач скоро позовёт меня, а пока я должен посидеть смирно. Я подчинился ему. Потом я узнал, что этого человека звали Германом.

Тогда я его ещё совсем не знал. Да и он меня не знал, как и не знает, наверное, до сих пор. Мы с Германом стали друзьями, и он входил в наш общий круг общения. Он часто пил с нами чай, шутил и просто проводил с нами время. А когда я лёг в больницу во второй раз, он меня не вспомнил.

Я тогда проходил в отделение по коридору с комнатами персонала, и он шёл мне на встречу. Я обрадовался и думал, что его нужно поприветствовать, - всё-таки мы ведь были друзьями. Но я почему-то решил подождать, пока он сам меня поприветствует, я хотел дать ему обрадоваться моему нежданному возвращению. Но он не обратил на меня никакого внимания. Он сухо прошёл дальше по коридору, в помещение для свиданий.

Каждый раз, стоило мне только его увидеть, я думал о том, что ещё вот-вот и он скажет мне, что это я, что он обрадуется мне. Но раз за разом я смотрел на него и видел, что я для него не существую. С момента моего первого пребывания в седьмом отделении тогда прошло всего полтора месяца. И он забыл меня за это время.

Я никогда не понимал, что с ним не так. Может показаться странным, но больные не спрашивают друг у друга диагнозы. Мы просто живём в отделении с другими людьми, а не с больными. И каждый смотрел вокруг на людей, как на людей. И Герман тогда казался мне на общем фоне самым адекватным и весёлым человеком.

У него был заливистый смех и громкий голос с небольшим кавказским акцентом. Он не пил таблетки, ему не ставили уколы. Он был незаменимым в отделении, потому что своим существованием приводил отделение в порядок. Находясь среди больных, он следил за тем, чтобы все вели себя спокойно, он часто решал споры и делал это так, что люди прислушивались к нему и слушались его. Если возникала какая-нибудь заминка, то персонал звал на помощь Германа. Тот делал буквально всё: помогал перетаскивать больных, переодевать им памперсы, напоминал о таблетках и препаратах тем, кто забывал о них, наказывал больных за проступки. Он был главным, и это проявлялось во всём.

Он следил за порядком, заводил знакомства, пикапил медсестёр и санитарок (причём довольно успешно) и, конечно, шутил. Я сейчас помню его улыбающимся так, будто он смотрит не на психиатрическое отделение, а на далёкое зыбкое сияние вдалеке. Даже когда он жаловался, он делал это с юмором и иронией, и я удивлялся тому, какой это был человек.

На вид ему было лет 30-35, он ходил в футболке и спортивных штанах (как и добрая половина отделения), имел высокий рост и голубые глаза. Он жил в первой палате, где жили многие «старички» отделения. Его кровать стояла в особом углу, возле окна, но порой он там не спал. Он мог лечь в палату к тяжёлому больному, чтобы следить за тем, чтобы тот не наделал глупостей. При этом он сам притаскивал из коридора лавочку и стелил себе на ней.

Он, наверное, был единственным больным, которому доверяли все. Ему верили врачи, санитарки, медсёстры и вообще все вокруг. Он давал для этого хорошие основания своей преданностью режиму клиники. Не то, чтобы он подлизывался к персоналу – нет – просто он оправдывал всё то доверие, которое ему оказывал этот персонал. В него верили настолько, что давали ему право входить в коридор с комнатами персонала, и он всегда использовал это право только по назначению.

Он проводил много времени, гуляя по отделению, общаясь с друзьями или с персоналом. Он не курил, но умудрялся всегда быть при деле. И помимо того, что он появлялся всегда, когда его звали, он также умудрялся появляться там, где он был просто нужен. Он приходил тогда, когда он был нужен, вне зависимости от того, звали его или нет.

И он появлялся и шутил. Улыбался и помогал. И искренне не понимал, что этот человек делает здесь. Хотя, честно говоря, я довольно часто не понимал, что некоторые люди делают в больнице. И он был из тех, кого я посчитал бы здоровыми на воле.

Но в один день Герман подошёл к моей кровати. Меня тогда перевели с наблюдалки в обычную палату. Я читал, а он подошёл ко мне и плюхнулся мне в ноги. Он всегда плюхался на чью-нибудь кровать, когда приходил к нам в гости. Вот и теперь он сделал это по привычке. Я продолжил чтение, потому что, по большому счёту, мне тогда не хотелось ни с кем говорить. Никого и не было тогда рядом со мной. Был только Герман.

И тогда Герман сказал мне:

- Слушай, малыш.

Он остановился так же, как его глаза – на мгновение. А потом продолжил:

- Я так сильно устал… Я хочу увидеть мать. Маму.

Он накрыл себя руками и замолчал. И ничего не происходило. Я просто смотрел. Он тяжело вздохнул под руками и повторил:

- Мамочку…

И я впервые увидел то, как этот человек чувствовал себя сквозь смех. Это мимолётное открытие свалилось на меня, и я просто не знал, что должен был сказать ему. Да и он, судя по всему, не думал даже, что я что-то скажу. Это произошло между нами, как что-то маленькое и незаметное. Это видел только я. И он легко показал это мне.

Совсем скоро, он встал и пошёл куда-то. Его звали по какой-то причине, и он молча встал и ушёл. Это «мимолётное между нами» стало для меня чем-то сокровенным, будто он поделился со мной частью него самого. Я и увидел его так, как никогда до этого и не смотрел на этого человека.

Потом я узнал, что он лежит в отделении уже семь лет. Я не знал, какой у него диагноз. Я не знал причину, по которой он был здесь, но увидел больницу с новой уродливой стороны. И это уродство заключалось в том, что прекрасный человек должен был находиться в ней без надежды на спасение и скрывать в ней свои слёзы. А была ли у него надежда вообще?

Я вспоминаю о Германе и многого в нём не понимаю. Не понимаю, как он стал таким, каким я его встретил в седьмом отделении; не понимаю причины, по которой он стал де-факто «королём» отделения; не понимаю его семью и его взаимоотношения с ней. Приезжал ли кто-то к нему? Возможно, кто-то приезжал, но я не знал, кто это был.

Я знаю, что когда я во второй раз вернулся в седьмое отделение, я вновь встретил его. И, вспоминая то «мимолётное, что было между нами», я хотел поговорить с ним. Но он меня не помнил. Он обращался со мной, как с обычным больным.

И я посмотрел вокруг и увидел, что он обращается так со всеми. Кто-то такой же, как я, наверное попробует пообщаться с Германом, вернувшись в отделение во второй раз. Но этот кто-то увидит, что Герман совсем забыл его.

И я не знаю, что за диагноз у Германа, но знаю, что он был обречён заводить себе друзей и оставлять их, как только они выписывались. Он был обречён не помнить их и не иметь себе никакого близкого друга.

Уродство больницы заставляло его раз за разом забывать друзей. Заводить их и забывать. Заставляло его находится здесь и играть роль, ежедневно скрывая то, каким он был на самом деле. Он был, возможно, самым одиноким человеком седьмого отделения.

И каждый раз, когда я его видел, он смеялся…

Друзья.

Раз уж я упомянул Германа, думаю, что логично вообще сказать больше о тех, с кем я дружил. В больнице ты не выбираешь друзей. Она сама подкидывает их тебе. Ты же просто подчиняешься этому и принимаешь новых товарищей. С того момента, как ты попадаешь в наблюдалку, к тебе сразу подходят люди, большинство из которых просто хочет стрельнуть сигаретку.

Но на их фоне появляются и другие люди. Они очень мало похожи на тех, кого принято считать ненормальными, и очень часто надолго они в больнице не засиживаются. Такие люди почти всегда объединяются и живут вместе. Они не пускают слюни, формулируют свои мысли нормально и ничем не отличаются от обычных людей.

И такие люди зачастую становятся не только друзьями друг для друга, но ещё и друзьями для всего отделения, ибо они могут нормально общаться и вести себя в обществе. Это случалось потому, что такие «нормальные» имели способность к нормальному общению и могли построить крепкие отношения с окружающими, в отличие от тех, кто погряз в своих заболеваниях настолько крепко, что общество и общение становилось им в тягость. Последним на самом деле вообще зачастую наплевать на окружающих. Добрая половина отделения живёт так – сама по себе.

Несмотря на лекарства, я сумел-таки подружиться с парой мужиков. Я очень смутно помню первые недели, поэтому я не знаю до конца, как именно я с ними сдружился. Я помню их в свой первый день, когда я лежал на кровати и думал о том, что теперь мне в больнице делать. И они тогда вели беседу про свои пенсии. У одного из них были длинные волосы, собранные в хвост сзади, а другой был толстеньким лысиком.

Парень с длинными волосами куда-то делся за то время, пока я был на капельнице, а вот объёмный – остался. Его перевели в другую палату со временем. Но ещё до его перевода я успел с ним подружиться. Мы были самыми обычными друзьями друг для друга, несмотря на то, что он был вдвое старше меня, и на то, что часть его волос уже начинала седеть. Возраста в больнице не было. Вот и для нас он отсутствовал.

Я смутно помню, но в какой-то из дней к нам привезли новенького в палату. Ему на вид было лет 35-40, и он был достаточно адекватным для того, чтобы заводить себе друзей. Его звали Андреем. Мы, втроём, наверное, стали друзьями только потому, что нам требовалось общение. А далеко не всем в отделении требовалось общение. И я при этом имею в виду не тех невменяемых, которые целый день лежат в подгузниках, а совсем обычных на вид пациентов. Они толком-то и не разговаривали особо. Они зачастую просто находились в обществе, просто слушая то, что происходило вокруг. И таких было много. Просто необщительных…

Был у меня один эпизод из этого своего времени, который резко врезается мне в память. Я помню, что встаю с кровати и смотрю на окна. День там превратился в вечер с тёмными занавесками на наших окнах, и виднелись какие-то редкие световые точки. И это всё вдруг резко начинает дрожать и бурлить, как будто мой взгляд превращается в калейдоскоп.

И я вдруг понимаю, что окна оживились, что они резко начали гнуться и переливаться. И тогда я бросаю свой взгляд прочь от окон – на лицо Сергея. И теперь уже его лицо почти сразу начинает плавиться, как воск, и бурлить. Через пару секунд его голова превращается в голову горгульи со статуй Нотр-Дама. А я кричу:

- Ребята, у меня галлюцинации. Куда бы я не посмотрел, всё начинает оживать.

Причём кричал я это громко, так, что на меня уставились вся палата и, возможно, люди с коридора. Потом я смотрел на спинку кровати, которая начинала плавиться, потом – на другую кровать. И так было некоторое количество времени. Сколько времени прошло, я не знаю. По ощущениям около минуты, но я мог пялиться на всё вокруг гораздо большее количество времени, просто не осознавая того, что происходило со мной.

В какой-то момент времени ко мне кто-то пришёл кто-то из медперсонала. Но я этого не помню. Помню только то, как двигалось всё вокруг, и как удивлённые лица моих друзей долго оставались неподвижными. Для меня это был удивительный опыт, ведь в отделение я попал без галлюцинаций. Однако по какой-то причине спустя время я их увидел уже в стенах больницы.

Помню еще, как я стоял возле своей кровати (совсем около входа в палату) и смотрел в коридор. Там был виден проход в палату напротив моей, и из неё мне махали руками мои друзья. Они махали и говорили мне, что я был переведён из наблюдалки в третью палату. И я смотрел на них издалека. Тогда я просто перепутал палаты после перемещения - настолько я порой путался в пространстве.

В общем, я очень мало помню то, что именно происходило со мной в первые недели. По-настоящему я узнал своих друзей уже под конец моего нахождения в седьмом отделении.

Я помню довольное лицо Сергея, когда на обеде мы дали ему двойную порцию какого-то блюда с капустой. Я помню, как Андрей в последние свои дни протащил себе в палату телефон с сенсорным экраном. Помню наши бесконечные чаепития, когда Серёга доставал нам у кого-то кипятильник и заваривал нам чай со вкусом смородины, который ему принесли на свидание. Но в основном я помню только ту часть, которая проходила под конец моего пребывания в психиатрической клинике.

Ещё одним моим другом там был Саша. Ему было под тридцать, и, когда я поступал в седьмое, он лежал не двигаясь под одеялом на своей кровати. Я не знаю, почему он попал сюда, но первое время он мало общался и плохо шёл на контакт. Уже со временем он стал более смелым и привык к обстановке вокруг. К концу своего пребывания Саша превратился в обычного больного: он повеселел и с нетерпением ждал своей выписки. Он запомнился мне тем, что вёл себя (и разговаривал в принципе) так, как общаются гопники между собой. Причём реальные, карикатурные "чоткие" пацаны.

Не знаю, что я сделал с ним, пока был невменяем, но он за что-то меня сильно уважал. Я помню, как дал ему одну из своих книг, когда он пожаловался на то, что ему дико скучно в больнице. И он за пару недель смог осилить «Вино из одуванчиков». И мы оставались приятелями до конца.

Был у меня ещё один друг.

Я думал, что двадцатилетних в отделении кроме меня не было. Но потом - и я опять же не знаю, точно когда - но появился один юноша в отделении. Мы даже выписывались почти вместе – он выходил на день ранее. Звали его Вадимом, и мы были во многом похожи.

Помимо того, что мы оба были молоды, мы оба также коротали своё время за чтением. Мы оба страдали от клопов (КАЖДАЯ кровать в отделении была пропитана стаей клопов, которые потихоньку съедали людей). Нам обоим не нравилась здешняя кухня. Впрочем, это были распространённые проблемы.

Вадим был, наверное, единственным человеком, чью историю я знал. Он сам её нам (мне, Серёге и Андрею) рассказал. Родители его были в разводе, но суд РФ постановил, что Вадим должен был остаться с матерью. После того как Вадиму стукнуло восемнадцать, он решил поехать на учёбу в университет того города, где жил его отец. Но мать не хотела его отпускать к его отцу. И для того, чтобы попытаться оставить Вадима у себя, она решила положить его в психушку, заявив, что он невменяемый. Но по нему я не замечал, что ему требуется какое-либо лечение.

Он идеально вошёл в нашу компанию и совсем скоро часто пил с нами чай, жалуясь на клопов и еду. Он запомнился мне ещё и тем, что никогда ничего плохого про свою мать не говорил. Он просто говорил факты о ней, но не оценивал её по этим фактам. Другими словами, он говорил правду о ней, но от этого в его голосе не слышалась нотка раздражения или неуважения. Он уважал обоих своих родителей.

Сдружились мы с того, что он попросил у меня какую-нибудь книжку для чтения. Я предложил ему «Собор Парижской Богоматери». Я и сам читал её, но ничего другого дать ему тогда не мог. И мы стали читать её по очереди. Это книга находилась то у меня, то у него. И мы оба разрешали друг другу копаться в наших вещах, чтобы можно было найти книгу, которую каждый из нас прятал, чтобы никто посторонний не уволок.

К выписке он не успел её дочитать. А там, на воле, мы не могли встретиться. Я не помню его фамилии и не знаю, как его найти сейчас. Да и он, наверное, плохо помнит меня. Больница – это другой мир, на воле вы превращались в других людей. От этого мы, возможно, и не стали бы дружить на воле.

Хотя я бы многое отдал, чтобы встретится с ним сейчас.

Когда я лежал второй раз, его не было. Не было ни одного моего старого друга. Герман забыл меня. Койки заняли другие люди. И никто не узнал меня. Хотя нет – был один человек, который обрадовался мне. Им был дядя Женя – тот, кого я бы хотел вернуть из больницы в реальный мир больше, чем всех остальных друзей. Он оставил во мне самый заметный след больницы. Почти такой же, какой больница оставила на нём…

Гигиена.

Гигиена в психиатрических больницах – это очень сложная тема. Она строится силами актива и персонала, да и просто сознательными больными, но в то же время большинство почти полностью на неё плюёт. Впрочем, лучше будет сказать, что на неё не плюют, а просто выполняют самый минимум, необходимый для проживания в обществе.

Одежду, как правило, привозят из дома, и больные ходят в ней. По средам можно сдать одежду на стирку. Но можно и не сдавать. Вы это решаете сами. Есть такие больные, которые ходят в больничной одежде. Это обычно те, к кому никто не приезжает. Больничную одежду сдают также, как и «домашнюю». После стирки в отделение попадает огромная куча вещей. Они сваливаются прямо на полу в коридоре, и если ты сдавал вещи на стирку, то тебе в этой куче предстояло отыскать собственную одежду.

По средам также объявляется банный день, когда больные ходят мыться. Это растягивается, как правило на всё утро. Люди собираются в группы из 10-15 человек (часто из одной палаты) и по очереди ходят в душевую. Сначала одна группа, потом вторая и так далее. Душевая у нас находилась в каком-то подвале под отделением. Приходилось идти по тёмным коридорам, где в конце блёклая лампочка еле освещала нам дверь.

Поход в душевую был единственным временем, когда ты выходил из отделения. Сопровождал всю группу всего лишь один санитар. Да и то он нужен был только для того, чтобы открывать перед больными двери (из отделения, в отделение и тд.). Но никто особо и не покушался на то, чтобы сбежать в это время.

Перед дверью в душевой, в коридоре по правую руку от вас, были поставлены в ряд несколько столов. На них больные кладут свои вещи. Тут оставляют всё: штаны, трусы, футболки, шлёпки. В душевую заходят голенькими. Сама по себе душевая представляет собой комнату размером примерно 3х4 метра. На потолке расположены три душа, из которых льётся вода. Поэтому под струями воды могут одновременно находится только трое человек.

Больше в душевой ничего нет. Разве только пол и стены, которые выложены белой плиткой. После того, как больные помылись, они выходят наружу и вытираются. Потом всей группой уходят обратно в отделение. Рядом с душем расположена прачечная. Один раз человек, который работает там, попросил меня помочь ему перенести наши вещи, которые наше отделение сдало на стирку. Там было шесть больших мешков, похожих на мешки для одежды больных. Мы перетаскивали эти мешки в соседнюю комнату. Зачем мы это делали, я не знаю, но меня поблагодарили за помощь.

Постельное бельё менялось нечасто. Обычно его меняли по мере необходимости невменяемым пациентам и некоторым другим. Меняли в связи с тем, что больной ходил по большому и по маленькому делу под себя. Обычным больным меняли где-то раз в месяц.

Я вспоминаю одного мужчину, которого я встретил тогда, когда только поступил в отделение. Он лежал в дальнем от окон углу и никогда не вставал с кровати. Он ни с кем не разговаривал (только иногда сам с собой) и никуда не выходил. Он ни ел, ни пил и почти не двигался. Целыми днями он спал либо смотрел по сторонам, укрывшись одеялом по глаза.

Несколько дней его не замечали. Как я уже отмечал, персонал не бегает лично за каждым больным. Лежит? Ну и ладно, он же вам не мешает. И действительно – он никому и не мешал. Он вообще ничего не делал. Я даже не помню, чтобы он пил таблетки или чтобы ему кололи уколы. Просто человек постоянно лежал в кровати.

Про него скорее всего забыли, потому что одна из санитарок сильно удивилась, когда увидела его в кровати. Он смотрел на неё снизу вверх из под одеяла и не двигался. Причём его одеяло было даже не в наволочке. Санитарку это напрягло, она уже начинала понимать, что происходит с этим человеком. Я тогда к этому готов не был.

А случилось вот что: когда та санитарка подняла одеяло, из под него вырвалось всё то, что копилось все эти дни. Это был запах гнили, мочи, пота и фекалий, собранный вместе. Этот смрад в одночасье заполнил собой всю палату. Пришлось открывать окна и менять постельное бельё.

Я тогда впервые увидел этого мужчину. У него было маленькое слабое тело со старческим лицом. Он был почти стариком. Изначально его не считали невменяемым, но после того случая ему надевали подгузник и следили за ним. Он был исхудавшим и набрасывался на каждый кусочек хлеба, что ему приносили. По большому мне было его жалко.

В наказание за то, что он не ходит в туалет, а ходит под себя, его много били. Это тоже часть больницы и этим занимался актив. Общение с теми, кто его бил, стало для него единственным общением. К нему никто не приезжал. Он ни с кем не дружил.

Его, наравне с Ванечкой, можно было назвать невменяемым. Таких невменяемых в наблюдалке было трое. Это были полностью уничтоженные болезнью люди. От них осталась только оболочка. Внутри они были уродливы, как больница. Думаю надо о них сказать.

Третьим таким был Кукла.

Кукла был сердцем седьмого отделения. Он был одной из форм уродства, но в то же время, он был любим всеми. Он был сердцевиной и средоточием этого больничного уродства, но при этом не вызывал отвращения. Он был добрым.

На вид ему было лет 25-30. Он был мускулистым, голубоглазым, высоким парнем. Порой он выглядел даже почти здоровым. Он бы и выглядел так, если бы не его привычка держать под одеждой руку. В правой руке он всегда носил куклу. Он засовывал её под одежду и никому не показывал, находил шуршащий пакетик и прятал её туда. Причём даже в пакетике таскал повсюду с собой. Потом пакетик рвался, и Кукла находил в мусорном ведре ещё один пакетик.

Он был болезненно инфантилен и добр, как маленькое дитя. Он даже смотрел на мир вокруг, как маленькие дети смотрят, например, на конфетку или шоколадку.

Помню, в один день я ждал своей очереди на лекарства. Мне сказали, что дадут последним, и я просто сел на корточки около стены и смотрел на то, как вяло двигалась очередь. И тут меня увидел Кукла. Ему показалось это очень забавным – сидеть на корточках и смотреть на очередь. Он что-то невнятное мямлил и приседал. Потом стал ходить на корточках и заглядывать своими широко распахнутыми глазами полными удивления в мои. Он искренне вёл себя, как ребёнок, и я улыбнулся ему в ответ. Кукла засмеялся.

У него было своё место за столом. Он сидел не со всеми, а немного в стороне, возле окна. Там он терпеливо ждал, пока ему, как и всем, принесут еду. Аппетит у него был хороший и ел он с радостью. Но был у него был страх к резинкам. Он не любил, когда его штаны поддерживались резинкой. Он просто доставал её из штанов и выкидывал. Поэтому ему приходилось при ходьбе придерживать штаны второй рукой. Таким образом, одну он держал под майкой, а второй придерживал штаны. Но на обеде ему приходилось порой вставать (например, за хлебом) и использовать руку. От этого его штаны падали. А трусов он не имел, поэтому перед столом он порой щеголял всеми своими достоинствами. Впрочем, большинству больных всё равно на людей вокруг, поэтому внимания на это обращали мало.

Кукла не говорил ни слова. Он мог произносить отдельные звуки и слоги и порой пел ими песенку. Его песня состояла только из им придуманных слогов. Он складывал пять или шесть слогов вместе и произносил их. Потом ему это надоедало.

Хоть он и не говорил, он всё равно понимал то, что ему говорили окружающие. Он понимал, когда его зовут на обед, понимал, когда к нему кто-то обращался. Возможно, он понимал гораздо больше, чем мы о нём думали. Когда произошла та неприятная история с дедом, который только и лежал под одеялом, Кукла не остался в стороне.

Этого никто не заметил, но кукла взял кусочек хлеба на завтраке и спрятал. После завтрака Кукла подошёл к тому старику и накормил его. Тот жадно набросился на корочку хлеба, а Кукла улыбнулся, сказал: «ээээ» - и ушёл. Это выглядело так, будто больница жалела больницу – единство отвергнутых и непонятых.

Все три этих человека должны были провести остаток своих дней в больнице. Они были слишком сильно уничтожены ею. Их убивало лечение, болезни, время… А они не могли сопротивляться. Их переваривало седьмое отделение. Их переваривало уродство.

Но, впрочем, вернёмся к гигиене.

В коридоре, возле наблюдалки, на уровне глаз было повешено зеркало. Оно было одно на всё отделение. Раз в несколько дней (обычно раз в неделю) санитары давали нам электронную бритву, чтобы больные могли побриться. Брились около этого самого зеркала. Всё происходило на виду у санитар (это нужно было не для того, чтобы мы не убились, а скорее для того, чтобы никто из больных не забрал бритву себе). Пока ты брился, вокруг тебя собирался народ. Три или четыре человека стояли около тебя и смотрели вместе с тобой в зеркало. Когда ты заканчивал, кто-нибудь из них забирал у тебя бритву и начинал бриться сам. Теперь уже люди в ожидании стояли и смотрели на него.

Сложнее было с подстриганием ногтей. Раз в неделю (обычно по средам) в коридор выносилась койка и ставилась около стола. На койку садились 4 человека. Каждому выдавались ножницы, чтобы он подстриг себе ногти. Санитары стояли рядом и следили за процессом. В принципе никто особо и не пытался использовать ножницы не по назначению, но подстраховка нужна была всегда.

Это всё происходило совершенно на добровольной основе – хочешь брейся, хочешь – нет, хочешь стриги ногти, хочешь – не стриги. Если ты совсем невменяемый, то тебе санитары подстригут и сами, когда увидят, что у тебя они отросли. А так – всё по своему желанию. Это связано с тем, что опять же следить за всеми персонал просто не успевает. Поэтому часть нашей жизни пускалась на самотёк.

Личная гигиена (душ не в счёт) также пускалась на самотёк. Львиная доля больных не умывалась, и это считалось нормой. Честно говоря, я видел, как кто-то умывается, только дважды. И этих людей я не знал и не общался с ними. Да я и сам не умывался (сначала из-за лекарств, а потом просто потому что потерял привычку). Гигиена полости рта – это на самом деле больной вопрос в психиатрической клинике.

Один мой знакомый рассказывал мне, как у него проверяли зубы в каком-то отделении. Он тогда много чифирил, и зубы у него стали чёрными. Врач подумал, что один из зубов у него сгнил, и удалил его. А на самом деле тот зуб оказался здоровым, что больше всего обижало моего знакомого. Он на самом деле очень часто рассказывал эту историю, как доказательство того, что все врачи на самом деле нелюди и антихристы. В больнице попадаются такие люди, которые отрицательно настроены к персоналу и врачам. Возможно поэтому он наш обычный чай называл чифиром и много говорил на языке тюремной романтики.

Впрочем, такие люди зачастую оказываются правыми, когда говорят о плохих условиях содержания больных. Так, например, все кровати в отделении были с клопами. Я уже говорил об этом, но упомяну ещё раз. Клопов было действительно много. Спустя пару ночей вы зарабатывали себе множество укусов на руках, ногах и вообще по всему телу. Клопов было видно даже днём, особенно когда один из них решал нагло проползти по вашей кровати.

Поэтому все больные с ними воевали. Когда ты убиваешь клопа, на кровати остаётся от него кровавый след. По следу можно понять, насколько большой был клоп. Обычно это совсем маленькое пятнышко – с миллиметр диаметром, но порой ты находишь след размером с сантиметр или полтора. И порой их размер сильно тебя удивляет.

Меня клопы кусали нещадно. В мои последние дни, когда я отошёл от лекарств, я помню, как медсестра повела меня к другой, чтобы показать то, как всё моё тело искусано клопами. Они обе удивились и пожалели меня. Хотя я особо клопов не замечал – привык к ним.

Другой живности в седьмом отделении я не заметил. Рассказывали, что где-то в больнице были тараканы и что их морят, но сам я их не видел. Рассказывали те, кто был в других отделениях, но такие появлялись нечасто. По рассказам многих, мы в седьмом отделении жили хорошо. То же самое шестнадцатое было гораздо хуже.

Самым плохим в нашем отделении был, наверное, туалет. Для всех нас он становился апогеем того, чем является больница. Он венчал собой все уродства, но при этом также и помогал нам во многом преодолеть скуку, убить время и в какой-то степени забыться.

Дело в том, что курить позволялось только в туалете. И так всегда выходило, что в туалете постоянно кто-то курил, буквально каждую минуту в нём кто-то находился. Это создавало особую атмосферу курилки, где каждый мог пообщаться на обычные простые темы и выкурить с собеседником пару сигарет. Вот так и выходило, что курить ходили и по полчаса, и по сорок минут. Полчаса в палате за кружкой чая, потом ещё полчаса за сигаретой и так далее.

Это превращало туалет в мощный инструмент для убийства времени, а в психушке это очень важно. Поэтому я уже несколько раз говорил, что быть курящим, возможно, не так уж и плохо. Впрочем, у курящих есть своя проблема – извечный вопрос: «где бы достать сигарет?»…

Туалет был маленький, из-за чего под завязку был набит людьми и дымом. Когда ты только входил в туалет, ты попадал в небольшой коридорчик. По правую руку в стене была небольшая комнатка (запертая). В ней была настоящая ванна (не душ!), сушилка, тряпки, вёдра и прочий инвентарь. Активистам разрешалось в этой ванне купаться.

Коридор был узенький. Люди стояли по обе стороны от вас, прижавшись к стенам, и для того, чтобы пройти, требовалось самому поворачиваться и протискиваться боком. И это при том, что они дули сигаретным дымом прямо вам в лицо. Приводил коридор к небольшой комнате метров 5х6. На дальней от вас стене находилось окно, которое постоянно было открыто (из-за чего осенью в туалете было холодновато). По левую руку у стены расположились 3 умывальника. Это как раз те, в которых Ванечка мочил свою голову (помнится, я тоже как-то раз там помыл голову. Это было плохой идеей, так как горячей воды в умывальниках не было).

По правую руку располагались унитазы. Между ними были небольшие стенки и это было единственной преградой, охранявшей ваше личное пространство. Больше ничего не было, из-за чего вы сидели на унитазе у всех на виду. Поначалу это ставит тебя в неловкое положение, но на самом деле всем тут плевать на тех, кто на унитазе, а кто просто тут курит. Это стандартная ситуация, когда на унитазах люди «сильно заняты», а рядом с ними стоит ещё 10 человек и пыхтят.

Ещё больше неловкости приносит то, что порой кто-то контролирует то, как ты ходишь в туалет. То есть он встаёт рядом и смотрит за всем процессом через ваше плечо. Ему в принципе всё равно, он просто ждёт, пока ты закончишь, чтобы он сам мог сделать то же самое. Но всё равно жутко. Хотя здесь по большому счёту никому не до кого дела нет, поэтому ты быстро ко всему привыкаешь.

В больнице вообще быстро привыкаешь к наготе. Голых мужиков видно, когда переодевают невменяемого, когда кто-то теряет штаны (как Кукла, когда не может удержать их второй рукой), когда кто-то садится на керамический трон и тд, и тп.

Но что же всё-таки такого в туалете, что он становится апогеем уродства? Люди проводят здесь очень много времени, и к грязи самого этого места примешивается и то, как люди ведут себя, какими пороками страдают. Я видел, как мужики дрочат на виду у всех в туалете. И как-то рассказывал, что кто-то додумался покурить тут "чай". В мусорном ведре обычно рылся Кукла в попытке найти себе шуршащий пакетик для своей куклы. Тут же рождались (хоть и редко) сплетни и слухи. Впрочем, сплетничать в психушке особо не о чем, но можно кого-нибудь обсудить и на кого-нибудь обидится «за то, что тот кто-то занял пару сигарет и не отдаёт, хотя к нему приезжали».

Таким образом, сами люди делали туалет ямой, которая засасывала тебя в больницу. Разговоры и рутина шли своим чередом, и дни ускоряли свой ход. Лекарства капали, крыша ехала, вы потихоньку деградировали, превращаясь в Ванечку или ещё кого-нибудь.

Оставалось только ждать выписки, потому что никакой другой надежды тут не было. Самое прекрасное в седьмом отделении – это мысли о доме, прошлой жизни, друзьях. И всё это поглощается без остатка рутиной так, что ты в итоге сам забудешь о прошлой жизнь. Рутина и скука убьют воспоминания. И всё, что у тебя останется, - это больница и уродство.

Дядя Женя.

Это был вечер какого-то первого дня. Я знаю это, потому что те воспоминания, которые сейчас всплывают во мне, видятся мне как во сне. Я тогда ещё ничего об отделении не знал. Знал, где находился туалет, моя кровать, коридор… но ничего больше не знал.

Наверное, к тому времени меня отпустили лекарства, и если я был невменяемым, то на тот вечер стал нормальным. Я проснулся в палате, где по обыкновению меня окружал вечерний шум. Больные разговаривали, смеялись, пили чай. Я никого из них не знал. Честно говоря, я решил хоть раз за то время, пока я здесь, обойти отделение. Хотелось взглянуть на него, понять, где я теперь нахожусь. Я думал, что найду что-нибудь интересное.

Я пошёл в сторону столовой. В той стороне, на конце общего коридора, был балкон. Изначально я хотел попробовать выйти на него, чтобы посмотреть на природу. Балкон тот был постоянно заперт, и его никогда не открывали. Наверное, он был нужен для того, чтобы различные проверки по пожарной безопасности видели, что в отделении несколько выходов. Это должно было помочь нам спастись в случае пожара.

Но я тогда ничего о балконе не знал. В тот день я до него даже не дошёл. Мой путь к нему лежал мимо столовой – хочешь не хочешь, а всё равно приходится заглядывать туда. В тот вечер там был включен телевизор. Какой-то человек стоял там прямо возле него, а ещё пара сидела на лавочке за столом, подперев себя кулаками. Телевизор весел под потолком и включался только иногда вечером. Больные любили смотреть малахова, прямой эфир и прочую «жвачку» по телевизору.

Я тогда удивился тому факту, что в отделении есть телевизор. Хотя, нельзя сказать, что он сильно популярен. Его смотрело человека 3, иногда 5-6. Один раз по СТС показывали «хроники Нарнии» и их смотрело человек 10. Но большим вниманием телевизор не пользовался.

Сам по себе телевизор и не удивлял нисколько. Он мог удивить только тем, что был какой-то вещью с воли. Он мог стать чем-то знакомым и почти забытым. Больше телевизора меня удивили люди, которые расположились на краю стола. Один казался мне знакомым – мы лежали с ним в одной палате. Другого я не знал. Тот другой был одет в больничную синюю одежду, что означало, что своей одежды ему никто не привозил. Тогда я этого ещё не знал.

Двое играли в шахматы, и оба были стариками.

Я тихо подошёл к ним и сел на край скамейки около конца стола. На меня никто никак не отреагировал – они просто продолжили играть. Шахматы у них были совсем обычные – с деревянным полем и деревянными фигурками – но обычность не делала их от этого старыми. Напротив – шахматы находились в отличном состоянии и тихо постукивали фигурками по доске.

Играли старики молча. Они говорили только тогда, когда кто-то ставил другому мат. Тот, в синей одежде, ещё говорил «гарде», когда покушался на вражескую королеву. На заднем плане разговаривал телевизор, на который никто не обращал внимания.

Я заметил за стариком в синем одну особенность – он каждые несколько секунд причмокивал. Частота причмокиваний увеличивалась, когда он думал над своим ходом. Глаза его были чёрные с чистым взглядом, который едва заметно бегал по доске. Волосы его совсем побелели, хотя пока ещё жиденько покрывали его голову.

Прошла пара минут, и старик в синем проиграл. Он причмокнул и посмотрел на другого старика: «Повторим?» - на что другой отвечал: «Повторим»

И они начинали вновь выставлять фигурки.

- Тебя как зовут?- старик в синем впервые обратился ко мне. Я растерялся ненадолго и назвал ему своё имя. Он задумался на секунду, чмокнул, и сказал:

- А меня Женя.

И больше он ничего не говорил в тот вечер. Старики молча играли в шахматы, а я вёл себя тихо, чтобы не мешать им. Каждый раз перед партией Женя спрашивал другого: «Повторим?», и тот другой отвечал: «Повторим!»…

Потом наступило время кефира, а после него прозвучал отбой. Все расходились по палатам. Старик, игравший с дядей Женей пошёл в мою палату. Это был Олег Васильевич, который постоянно что-нибудь воровал. Это был постоянно злой человек, который весьма своеобразно смотрел на мир. Он был весь костлявый и нескладный. Когда он сидел и играл в шахматы, то он постоянно выгибался, как игровой конь, выпячивая свою грудь.

С того времени по вечерам дядя Женя брал свои шахматы и приходил в нашу палату, где поднимал шахматы над головой и тряс им, приглашая Олега Васильевича к игре. Тот всегда соглашался, и они вместе шли в столовую, где садились за стол и играли. А я следил за ними.

Дядя Женя был небольшого роста – около 165 см. Знаю это так точно, потому что я сам такого роста, а он почти такой же, как я. Ходил он в больничной одежде и был обладателем единственных шахмат во всём отделении. По нему он, кстати, передвигался медленно. Он сначала ставил одну ногу, а потом к ней приставлял другую. Причём первую приходилось выставлять совсем недалеко, чтобы не потерять равновесие. Также его рука сама собой тряслась, как при болезни паркинсона, из-за чего ему было немного неудобно есть.

Мы стали с ним в какой-то степени приятелями. Ой, да кого я обманываю – мы стали с ним настоящими друзьями. Он с уважением относился ко мне, а я с ещё большим уважением к нему. Он был единственным моим другом, когда я вернулся в седьмое отделение. Никто меня не узнал и не вспомнил, а он вспомнил.

Ему кто-то сказал, что я снова попал в больницу и что я лежу в наблюдалке, и он тогда побежал ко мне так быстро, как только мог со своими болезнями. Он кричал мою фамилию и искал меня глазами. И нашёл.

- Это опять ты – он смотрел на меня своими ясными глазами. – снова попал?

- Да, это я, – я был так рад, что он меня помнит и дорожит нашей дружбой, что не знал, что должен ему сказать. Он спустя пару секунд понял, что тоже не знает, что у меня спросить. В этот момент ему сказали, чтобы он ко мне не приставал и позволили мне поспать. Он ответил:

- Да всё нормально, это мой друг. Я знаю его. – он вновь посмотрел на меня и увидел, что я и впрямь лежу в кровати. После этого он ушёл.

В последующие дни я заметил за ним, что он всё также играет в шахматы, и всё также зовёт меня. Мне он говорил это по-особому: «Пошли, будешь наблюдателем». И я шёл.

Как-то раз он не смог поиграть с Олегом Васильевичем и поэтому сказал мне, что будет играть со мной. Я удивился этому, ведь старики играли гораздо лучше меня и я едва ли мог составить конкуренцию им. Но дядя Женя сказал, чтобы я играл с ним. И я с ним сыграл. Тогда я ему проиграл. Причём дядя Женя даже с какой-то горечью смотрел на то, как я проигрываю. Я чувствовал вину за то, что смотрю за ними, а сам играю из рук вон плохо.

Но когда я попал в седьмое отделение во второй раз, я смог отыграться. Тогда я съел его королеву в самом начале и потом поставил ему мат, съев все его фигуры и заманив короля в ловушку.

Я даже и не думал никогда, что буду так много думать о старике, который мне даже не родня.

У него была только больничная одежда – значит никто был не в силах привезти ему другую. Чем больше я думал об этом, тем больше мне становилось жалко этого человека. Вполне возможно, что его просто положили в психушку, потому что на воле он кому-то мешал. Например, мешал детям получить квартиру или просто мешал своим существованием. Со временем я стал смотреть на него с жалостью.

Он был единственным человеком в больнице, которого убивала не больница, а воля. И это было самое страшное…

Интересности.

Герман действительно заигрывал с медсестрами. Порой можно было увидеть такую картину: в общем коридоре около стола сидела какая-нибудь медсестра или санитарка, а в ногах у одной из них сидел Герман, обхватив её ноги руками. Герман внимательно смотрел на них и говорил всякие слова, от которых санитарки таяли. Они конечно не западали на него и не фанатели от него. Просто приятно, когда к тебе относятся по-особому и когда ты можешь почувствовать себя необычной девушкой, которая пользуется популярностью.

Сам я видел только их посиделки друг с другом, поэтому могу сильно ошибаться. Но факт в том, что Герман часто пропадал куда-нибудь, а потом также таинственно возвращался. Он ведь мог легко попасть туда, куда обычные больные не могли, из-за большого доверия санитарок к нему. Например, он единственный мог выходить из отделения. Ему оставляли ключи от двери. И совершенно точно, он мог проводить время с одной из санитарок. Хотя это все домыслы и догадки. Сам он мне ничего о санитарках не говорил. Он вообще не говорил с нами о девушках. Да и о себе он по большому счёту ничего нам не говорил.

Был у меня другой товарищ, с которым я познакомился, когда лежал второй раз. На вид ему было лет 30 с небольшим. У него имелся небольшой жирок, который то и дело выглядывал наружу из-под его футболки. Как и со многими другими пациентами, нельзя было сразу сказать, что с ним было не так. Я у нём узнал только через некоторое время, и то случайно.

В один прекрасный день он пошёл на свидание со своей матерью. Она привозила ему сигареты и гостинцы. На самом деле я даже не заметил его отсутствия в палате, потому что многие курящие проводят большую часть времени в туалете (за разговорами и сигаретами).

Он дал о себе знать, когда за ним послали активных ребят. Они буквально насильно вели его в палату, в то время как сам Дима (я точно не помню его имя, поэтому пусть будет – Дима) сильно ругался и размахивал руками. Его взяли под локти и держали за руки, чтобы он никого не смог ударить по дороге. За ним и за теми ребятами, что несли его, шла целая толпа любопытных пациентов. Их всех привлек шум, который Дима издавал.

Дима же закатил настоящую истерику после встречи с матерью. Она попросила его переодеться в новую одежду, которую они ему привезла, а сам Дима говорил, что переоденется уже в палате. Но его мама настояла на том, чтобы он переоделся сразу. Такой, казалось бы, пустяковый конфликт полностью вывел из себя Диму.

Он кричал о том, что никогда бы и не хотел рождаться, что врачи плохие люди, что у него вся жизнь проходит в больнице. Он также отдельно повторял какие-то отдельные предложения, когда его мысль обрывалась, и пока он искал то, о чём ещё можно было покричать. «Поставь три домино в ряд, стукни по полу, и они упадут… Я, знаете, в эту жизнь сам не напрашивался…» - и ещё много-много повторяющихся фраз.

В своих взрывах он мог легко задеть кого-нибудь из больных тем, что просто выплескивал свой гнев на всех вокруг. А срывался он часто. Пару раз в день или даже больше. После нескольких таких дней врач назначил ему уколы, чтобы успокаивать Диму. Уколы ему кололи три раза в день, и от них Дима часто спал днём и рано ложился вечером. Его нервные срывы сократились, но, думается мне, что просто от того, что Дима тратил большую часть времени на сон. Впрочем, я далеко не врач…

Вообще у Димы были все причины на то, чтобы ненавидеть больницу, отдельных врачей или кого-нибудь ещё. Именно ему неосторожный стоматолог удалил здоровый зуб, приняв его за гнилой. Именно ему выпала сомнительная удача проживать часть жизни в больнице.

Он рассказывал, что попал впервые в двадцать с небольшим, и после этого он подавляющую часть времени тратил на больницы. Он рассказывал про другие отделения, про другие клиники, про свои проблемы. Он даже как-то раз рассказал нам, как сбегал из одной из больниц. Но к его словам я всего относился с изрядной долей скептицизма.

Однако расскажу с его слов. Почему бы и нет? Это было летом. Он открыл окно, отогнул решётку и выбрался на волю. Потом очень долго плутал по лесу в одной только пижаме и сланцах и искал шоссе. После того как он всё-таки нашёл дорогу, он нашёл и доброго водителя, который подобрал его. Он говорил, что обязан этому водителю по гроб жизни, ведь тот бесплатно довёз его до города, а не сдал полиции. В городе Дима (всё в той же пижаме и сланцах) сел на трамвай и зайцем доехал до своего дома. Дома застал бабушку, которая пожалела его и не стала сдавать обратно.

Уже в тот же самый день к бабушке пришли люди, искавшие Диму. Но бабушка закатила большой скандал о психиатрических клиниках и бесчеловечных условия жизни в них. Бабушку послушала мать Димы и его семья приняла решение забрать (уже официально) его из больницы. Впрочем, он через какое-то время всё равно туда вернулся…

Он вообще должен был провести остаток своих дней в больнице. Он говорил об этом совершенно спокойно, казалось даже, что он принял эту судьбу и никак ей не противится. Но настоящие переживания отражались не в повседневной болтовне, а в его срывах. В его криках чувствовалась боль и зависть. Ему в глубине души было все же обидно за то, что он потерял свою другую жизнь. Обидно, что стены больницы станут его гробом, в котором Дима умрёт и будет похоронен. Он не любил больницу. За меня и за многих других своих приятелей он был искренне рад, потому что нас выписывали из больницы. Он наказывал нам больше никогда не попадать сюда и желал нам сил, чтобы не делать этого. А потом спокойно рассказывал свои истории за чашкой чая. Он всё же был приятен в общении, когда не срывался и говорил спокойно.

Опять же, возможно, конечно, что Дима – большой выдумщик, но лжи за ним никогда замечено не было. После своих срывов он подходил к людям, которым нагрубил не за что, и извинялся перед ними. К тому же он всегда держал обещания. В тяжёлое время он занял несколько сигарет у других курящих пациентов, а после визита своей матушки, всё им отдал. Из-за этого он даже после визита ничего за собой не имел.

Он вообще понимал, что с ним что-то не так. Понимал, что ему нужны таблетки и лекарства, чтобы он мог быть «нормальным» человеком. Так или иначе, но лечение помогает, и это в конце концов понимает каждый пациент в психиатрической клинике. У меня интересовались: был ли кто-нибудь, кто не хотел лечения и отказывался от всего. Ответ: да, большинство через это проходит. Большинство не хочет поначалу принимать таблетки или давать врачам колоть себе уколы. Тогда санитарки зовут активных мальчиков, которые «уговаривают» больного на лечение. Большинство решает с мальчиками не спорить, а просто дать врачам делать своё дело. Очень скоро они понимают, что на самом деле им становится легче от препаратов. Убираются голоса, депрессии, и больной уже не противится процедурам, ибо сам видит, что они нужны ему.

В общем, люди привыкают к больнице. К больнице привык и Дима. А привыкнуть к больнице значит полностью отдаться её воле и принять её уродство. Как только ты примешь всё это, больница начинала тебя переваривать. Со временем ты либо становишься таким, как Ванечка, либо умираешь. И то, и другое не достойно людей. Пусть даже и душевнобольных.

Мой второй раз.

Когда я попал в больницу во второй раз, я уже все знал. С дежурным врачом почти не разговаривал - он просто прочитал направление на госпитализацию и завёл мне больничную карточку. Я вновь прошёл через досмотр и другие неприятные процедуры, а после этого собирался в седьмое отделение. В этот раз мне разрешили взять с собой большее количество вещей. Так, помимо зубной пасты, щётки, мыла и полотенца, мне позволили взять ещё и книгу. Когда я попал в больницу в первый раз, мне пришлось оставить мешку для одежды больных все книги. Я читал только то, что приносили позже на свиданиях. То, что я изначально хотел прочесть, больница у меня отобрала.

В мой второй раз я попал в отделение по-другому: мы не выходили во двор к машине, а поднялись по лестнице на второй этаж и прошли по длинному коридору с дверями. Те двери вели на лестницы, по которым можно было спуститься в отделение. Каждая дверь вела в своё отделение, и на них были написаны цифры. Мы прошли мимо цифр "3" и "5", после чего спустились вниз по лестничной площадке под номером "7", где мы и позвонили в дверь. Нам открыла знакомая мне санитарка. Она бросила на меня взгляд и пропустила нас в комнату для свиданий. Меня она позвала с собой, а санитар, который вёл меня, удалился.

Санитарка меня не узнала. В комнате для свиданий был ещё и Герман. Я решил с ним пока не здороваться, чтобы его глаза устроили ему сюрприз моим неожиданным возвращением. Он увидел меня, но здороваться не стал. Он просто ушёл. Герман меня тоже не узнал. Меня узнали другие медсёстры и санитарки. Моя фамилия в карточке подтвердила их догадки. Они со мной здоровались и спрашивали, зачем я опять попал в больницу. Я натянуто улыбался и не смотрел им в глаза - мне было трудно с ними общаться.

Перед тем, как попасть в само отделение, нужно было закончить бумажные дела, связанные с поступлением в седьмое отделение. Поэтому я ждал в коридоре с помещениями врачей. Герман проходил пару раз, и я окончательно понял, что меня он полностью забыл.

Само отделение ничуть не изменилось. Оно продолжало жить само по себе, образуя свой замкнутый мир. Как и всегда, оно просто не ощущало и не могло бы ощутить какого-либо влияния с воли. Это был просто тот же самый небольшой мир, который я покинул пару месяцев назад. И только в тот момент я вдруг понял, что этот мир навсегда останется таким. Что ничего на самом деле не меняется и не может измениться в нём.

Только вернувшись в него опять, ты окончательно понимаешь, что время давно уже не существует здесь. Каждый новый день – это буквальное повторение предыдущих. Время оказалось парализовано. Его будто и не существовало.

Что вообще могло произойти в отделении? На воле люди живут. Они заканчивают школы, университеты. Они влюбляются; они женятся и заводят детей; они заводят знакомства, находят друзей; они работают, отдыхают; они могут смотреть кино, слушать музыку, читать романы, стихи, могут участвовать в политике, заниматься общественной деятельностью.

И в конце концов – на воле можно творить. Можно смотреть на творчество других людей. Можно чувствовать, осязать. Эмоции и воспоминания – вот истинно живые свидетели жизни.

А какие эмоции и воспоминания в больнице? Что может произойти здесь? Люди приходят и уходят. Некоторые остаются здесь навсегда. Это никак не отражается на больнице. Хорошо – когда можно уйти отсюда. Прекрасно, если можно уйти навсегда.

Потому что в больнице ничего не происходит. Сама способность чувствовать и помнить атрофируется: так существовать гораздо легче. Ты просыпаешься утром и существуешь до завтрака. Потом просто существуешь до обеда. Потом – до полдника, а там – до ужина. Потом существуешь вечер, и ложишься спать. И так существуют дни. Сотни и тысячи дней, которые больные проводят здесь.

Что может произойти? Что может пойти не так? Старого мира нет, а новый ничего не может дать, кроме привычки существовать свои дни.

Когда я попал во второй раз, я познакомился с Игорем. Он был очень дружелюбным, и сам завёл со мной знакомство. Но всё, что его волновало, и всё, что могло с ним произойти, - было лишь уродливым делом больницы. Утром он говорил только о завтраке и том, что он скоро наступит. Потом говорил, что теперь нужно ждать обеда. Потом обсуждал, что будет на полдник и говорил только об этом. Потом ужинал и обсуждал вечер, спрашивая у всех, будут ли они пить на ночь кефир или нет. И это были все темы, на которые он говорил. Всё остальное будто отдалилось от него.

Ну, а что по сути он мог ещё обсуждать в его положении? В конце концов, это происходит со всеми больными. Эмоции, чувства, человеческое лицо – всё это со временем отходит на второй план. Кукла, Ванечка и миллионы других больных – это всего лишь обыденная действительность больницы. Они всего лишь люди, которые потеряли самих себя. Они были невменяемы. Они должны были провести в больнице всю свою оставшуюся жизнь. Больница их съела и переварила.

И это было главным уродством больницы. Я заметил его только во второй раз, когда увидел, что ничего по сути не меняется в ней. Со стороны это похоже на толпу призраков, умирающих свои дни здесь. И этот мир должен был навсегда остаться таким…

Впрочем, не все люди просто мирились с положением дел. В отделении попадались разные люди. В третьей палате на дальней койке лежал глухой больной. Он мог разговаривать и читать по губам, но при этом совершенно ничего не слышал. Несмотря на свой недуг, он был интересным и уважаемым человеком в отделении.

У него была своя тумбочка, на которой у него всегда лежали блокнот, чёрная ручка и библия. Внутрь тумбочки я сам не заглядывал, но скорее всего там просто лежали гигиенические принадлежности и личные вещи. Ещё у него была своя серебряная ложка. За общим столом он не ел, предпочитая этому уединение свой койки. Несколько раз я видел, как он молился.

Он многим пытался помогать по возможности и был не против поговорить с кем-нибудь на самые разные темы. Он был весьма начитанным и образованным, что позволяло его мнению иметь достаточный вес. Общался он в основном с другим обитателем третьей палаты – мужчиной средних лет. Обоим было на вид лет 45-50, и оба представляли собой редкий в наше время общественный слой просвещённой интеллигенции. Надо заметить, у них и правда были манеры и знания.

Они были удивительными больными, которые были способны обсуждать не только больничную жизнь, но также и искусство, книги, политику и прочее. Живой ум тянулся к другому живому уму, поэтому они быстро стали друзьями. Они были скорее всего самыми живыми людьми в отделении. Они даже вели себя живее, чем остальные. Они могли помочь советом или чем-нибудь ещё и всегда выступали за сохранение справедливости в палате (могли заступиться за человека, у которого что-то украли или настойчиво выпрашивали).

Я удивлялся этим людям, но их другом я не стал. Я, как и многие здесь, не выбирал себе друзей. Они просто завелись сами, и ими оказались не эти интеллигенты. Хотя они несколько раз хвалили меня за чтение, и относились ко мне дружелюбно.

Но на сто с хвостиком больных в отделении их было всего двое. Подавляющее большинство разительно отличалось от них, хотя каждый и пытался также сохранить то немногое живое, что оставалось у них.

Конец.

Наверное, самое лучшее, что было в больнице – это выписка из нее. В день, когда меня положили в первый раз, выписали одного парня. Он снова попал в больницу в тот день, когда выписывали меня – какая ирония! Честно говоря, я даже не знаю его имени. Да и он мое не знает. Когда я лежал во второй раз, его уже не было.

В мой второй раз я познакомился с другим пареньком. Он со дня на день выписывался тогда, когда положили меня. Ему на вид было лет 15-16. Он действительно был еще подростком (честно говоря, не знаю, с какого возраста детей кладут во взрослое отделение). Он приставал к старикам, пользуясь тем, что он был сильнее них. Под надуманными причинами он бил их в качестве наказания за то, что они что-то делали не так. Его терпели, потому что знали, что скоро его не станет, а он видел, что его просто так терпят, и наглел все больше и больше. К молодым он при этом не приставал.

Так вот этот парень считал дни до того, как его наконец-то выпустят. Я обживался в старой палате, которую когда-то покинул, а он только и говорил о том, что скоро пойдет на волю. Ел он за троих, причем буквально съедал по три порции больничной еды. Он садился есть за первый стол, ждал, пока поест второй, а потом просил добавки. Ему накладывали в тарелку, давали ложку, а потом он приходил в свою палату и ел тут. У него было время, пока моют посуду и убирают объедки. Он доедал и приносил посуду обратно. Его ложку и тарелку мыли последними.

Я думаю, все мы считали дни до выписки. Мы боялись, что нас не выпустят, что придется проводить здесь еще день или два. Если врач говорил тебе, что тебя выпустят 15-го, то ты с самого утра спрашивал у медсестер и санитарок, когда же тебя все-таки выпустят. И ты готовился к этому, чтобы по сигналу схватить то немногое, что было у тебя в отделении, и уйти. Просто уйти.

И помню этого бедного парня, когда ему сказали, что еще подержат его несколько дней. Это случилось после обеда, и он провел остаток дня на кровати, уткнувшись взглядом в стену. Он не хотел оставаться ни на сколько дней.

Меня спрашивали о необычных моментах моей болезни. Что ж…

В мой второй раз меня почти не лечили, только поили какой-то микстурой. Я был просто раздавлен физически и морально. И как-то раз, в один вечер, я вдруг стал каким-то нервозным. У меня была какая-то необычная тревога, какое-то чувство в животе, что тебе неуютно и неудобно. Именно неудобно. Я тогда читал книгу и мало внимания обратил на это неудобство. Я просто стал двигать ногой, сгибать ее и разгибать. Я не сразу заметил, но ногой я делал одно и то же движение. То есть я буквально разгибал и тут же снова ее сгибал, не давая себе ни секунды спокойствия. Чувство неудобства росло: оно становилось острым, сковывало меня и заставляло двигаться.

Я вдруг понял, что двигаюсь буквально постоянно. И вдобавок к этому я жестко смыкал челюсти. Ничего не мог с собой поделать, чувствовал будто зубы сейчас раскрошат друг друга – до того они сильно смыкались. Тогда я начал сдвигать челюсть вправо, и вместе со смыканием челюстей это стало преследовать меня.

Мне буквально НУЖНО было двигаться. Я не мог остановиться даже на секунду. Я смыкал челюсти, сдвигая их вправо, а потом на долю секунды размыкал их. Это было как дыхание – происходило само собой и было ритмично. Я сильно этому удивлялся.

Тут мои старые знакомые, игравшие в шахматы, позвали меня, чтобы я смотрел за тем, как они играют. Я сел на кровать к ним, но сидеть спокойно я не мог. Я смыкал челюсти так, что разомкнуть их не мог, как будто кто-то другой во мне смыкал их мертвой хваткой. Я закидывал ногу на ногу, потом тут же ее убирал, садился ровно, наклонялся, опять закидывал ногу и так далее. Остановится невозможно. Ты двигаешься буквально постоянно.

Я понял то, что это совсем ненормально. Я встал, вышел в коридор и подошел к медсестре. Смыкая челюсти, я сквозь зубы сказал ей, что со мной что-то не так, что я постоянно двигаюсь и не могу остановится. Я боялся, честно говоря, что она поднимет меня на смех, что не поверит мне или скажет, что я выдумываю. Но, к моему облегчению, она посмотрела на меня серьезными глазами и велела подождать немного.

Я сел на койку в коридоре и двигался. Двигался до тех пор, пока ко мне не вышла медсестра. Она дала маленькую белую таблетку и велела проглотить. Я так и сделал. Еще я спросил ее, что это за таблетка и что со мной происходит. Она сказала, что скоро мне полегчает, и ушла.

Прошло еще много времени так. Через минут десять мне не было лучше, и это движение не отставало от меня. Я теперь при укусе сдвигал челюсть влево, а не вправо. Это было единственное отличие. Полностью избавиться от этого я смог только через часа 2. Я сильно боялся, что мне на станет лучше, что я не смогу спать ночью и что таблетки мне не помогают. Я даже подошел к той медсестре опять и попросил еще одну таблетку, но она твердо сказала, что скоро мне будет лучше.

И к ночи мне стало лучше. После этого прошло несколько дней без нормального лечения и моей матери предложили забрать меня домой. И я уехал из седьмого отделения.

Я стоял в комнате для свиданий и плакал, потому что устал и хотел, чтобы меня забрали. Еще потому что я не получал антидепрессанты уже больше недели и был совсем как тряпка.

Так и проходит выписка. Ты ждешь в комнате для свиданий, пока твои бумаги не подготовят. Тебе выдают справку о том, где ты лежал все это время. На ней не пишут, что ты был в психбольнице, там просто написано, что ты был госпитализирован.

После выписки твой врач-психиатр ставит тебя на учет. Ты начинаешь числиться в базе данных.

Твои вещи, которые забрал себе мешок для одежды больных, приносят прямо в комнату для свиданий. Из отделения ты идешь сразу на волю. А на воле пытаешься не попадать в больницу больше никогда. Позади остается целый мир. Позади остаются живые люди, с которыми ты дружил.

Самое лучшее – это переступить порог отделения и оставить больницу. Гораздо хуже – навсегда застрять за мешком для одежды больных, остаться больным и не иметь шанса выбраться. Я видел этих людей. Никто из них никогда бы не хотел иметь такую жизнь.

Но болезнь никого не спрашивает. Просто кто-то болеет, а кто-то - нет. К несчастью, с этим ничего не поделать. Наверное, это самое страшное чувство – чувство неотвратимого конца, которое множится в тебе и поглощает тебя. Это съедает тебя и тут нет ничего красивого или хорошего. Тут просто умирают люди.

Ни один их тех, кто вернулся оттуда, никогда не скажет, что хочет обратно. А кто остался там, тот имеет лишь один единственный мир. Мир мешка для одежды больных.

Я думаю, что сказал о нем все, что знал. Теперь я, как и многие другие, буду пытаться держать эту дверь в отделение крепко закрытой. Быть больным – это не хорошо. Кто-то думает о психиатрии, как о некоем даре свыше, но это не так. Никто их тех, кто болен по-настоящему, никогда бы не хотел иметь эту болезнь. Это не дар – это разрушение. Больница – это уродство. Я надеюсь, что я смог немного убедить вас в этом. Больше я сказать ничего не могу.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге