Маленькие рассказы
Рассказы о людях и мире вокруг. Миниатюры
Маленькие рассказы
Преступление
Товарищ следователь, я хочу сознаться в преступлении. Да, я совершил самое настоящее преступление. Не такое преступление, как в фильмах, я не грабил банк. Я никого не убивал и даже не скрывал от налоговой доходы. Но я преступник, самый настоящий преступник, товарищ следователь. Что я сделал? В том-то и дело, что ничего. Разве так бывает? Конечно бывает. Порой, ничего не сделать хуже, чем сделать.
Что же такое я не сделал? Я ничего не сделал, чтобы успеть. Товарищ следователь, я опоздал. Понимаете? Опоздал, и она ушла. Ушла навсегда.
У меня никогда не было времени для неё. У меня было слишком много дел: работа, командировки, карьера. Я научился находить время для своего хобби, которым тоже зарабатывал деньги. Все мной восхищались, даже я собой гордился. Я был, да чего таить, я и есть успешный человек. В моем распорядке дня время было даже на спортивный зал, но не было времени для неё.
Я все время обещал ей приехать, да. Несколько лет. Но каждый раз я не успевал и просто отправлял деньги. Много денег: кажется, она хорошо жила. Когда она заболела, я нашёл ей лучшего врача. Я звонил каждый день и обещал приехать. Я даже поехал, но в дороге мне позвонили и вызвали на срочное совещание. Я не мог его пропустить, понимаете? Когда совещание закончилось, я тут же отправился к ней. Но я не успел. Я опоздал.
Я не держал её за руку, когда она уходила. Я не был рядом, когда она прощалась с миром. Я не сказал ей о том, что люблю её.
Я больше её не увижу. Я никогда не буду держать ее за руку. Я не скажу ей самое главное.
Я никогда не смогу простить себя.
Мама.
Фотограф
— Ваши работы представлены в лучших галереях мира. Почему Вы больше не фотографируете?
Пожимаю плечами: поздно, говорю, я проснулся и понял, что снимать то, что я снимаю, категорически нельзя.
Интервьюер удивляется. Он не понимает, как и я когда-то не понимал.
Фотографировал я с самого детства. Сначала на пленочный «Зенит», затем баловался «Полароидом». Была «мыльница», которую я всюду носил с собой. На пленку тратил все свои сбережения. Когда пришло время поступать в университет, я выбрал специальность журналиста. Мечтал стать фотокорреспондентом. Мечта моя оказалась достаточно легко осуществима, и вожделенную работу я получил уже на третьем курсе: после производственной практики меня пригласили подрабатывать фотокорреспондентом в газету. К окончанию вуза я купил себе первую цифровую «зеркалку». Счастью не было предела: у меня была любимая работа и любимая камера.
Через несколько лет мне предложили стать военным фотокорреспондентом. Я не хотел, но зарплата подкупила. Работа оказалась не такой страшной, как я думал: меня отправляли в относительно спокойные точки и всегда в сопровождении солдат. К тому времени в моем фото-арсенале уже были мощные телеобъективы, что существенно облегчало работу. Я мог снимать войну, оставаясь в своем укрытии.
Война не поразила меня и не покалечила психику, как я боялся вначале. Я оказался хладнокровным человеком, который думал только о композиции в кадре. Я не размышлял о том, что я снимаю, я размышлял о том, как. Как занять выгодное для ракурса и безопасное для себя самого положение, как настроить диафрагму и выдержку, какой объектив взять. Я участвовал в выставках, получил несколько престижных наград, мои фотографии пользовались успехом даже у зарубежных издательств.
Как-то отбирал я снимки для участия в очередной выставке и решил заодно разобрать старые архивы фотографий. Начал я со студенческих кадров, ярких и солнечных, а закончил последней войной. Даже забыл, с какой целью фотографии разбираю: чувство у меня такое было, будто впервые свои фото увидел. Между первыми фотокарточками города для районной газеты и последними снимками военных действий пролегала пропасть. Холодная, темная. Тот человек, который фотографировал шарики на первое сентября, не мог снимать трупы. Настоящие трупы. Я не знаю, что тогда на меня нашло, но я будто проснулся. Сидя дома перед монитором, я смотрел на людей, которые умирали на мою камеру. Умирали сейчас, на моих глазах. Они не были актерами и их не поливали красной краской. Они не были бездушными муляжами для композиции в моем безупречном кадре, они были живыми. Были. Секунда — и они уже мертвы. По—настоящему. А я пью чай. Кто-то, читая газету или смотря выпуск новостей, пьет кофе. А люди там, в репортажах, умирают. По-настоящему, понимаете? Я ставлю чашку на стол, и вижу, как маленький мальчик, весь в крови, делает последний вдох. Его полный боли взор устремлен в мой объектив, я бесстрастно нажимаю на курок, и получаю премию за лучшую фотографию. Его смерть теперь в музее висит, ею любуются. Идеальная композиция, жесткая, рисующая светотень. Но это не картина, придуманная художником или режиссёром, это то, что произошло на самом деле. А вы ходите на это посмотреть, как на произведение искусства. Чувствуете разницу? Вот почему я больше не снимаю.
Бедняк
Он жил в крайнем доме, на отшибе. Старый был он и странный, будто не отсюда, как и имя его — Идар. Нелюдимый был, в стороне ото всех держался. И взгляд его был суров. Жил Идар один, в доме старом и развалившемся, сложенном чуть ли не до войны. На его участке даже колодца не было, и каждое утро Идар ходил за водой на другой конец улицы. Когда спрашивали его, почему колодец рыть не хочет, отвечал, что денег нет, а от помощи отказывался. Отказывался Идар от любой помощи, не только от денежной. Говорил, совесть не позволяет. А вот почему не позволяет, не говорил.
Когда Идар совсем старый стал, приехала к нему родственница. Молодая женщина, дочка, наверное, а может, и внучка. Она не говорила, кем деду Идару приходится. Идар был настолько стар уже, что она могла быть и правнучкой ему. Спокойная такая, улыбчивая. Охотно любую помощь принимала, даже колодец на участке деду вырыла: рабочих наняла. Потом дед Идар на неё сильно бранился, но она лишь рукой от него отмахнулась. Она за год его хозяйство в полный порядок привела, только сам Идар не радовался. Ругал ее за помощь постоянно, а она его будто не слышала. Соседи жалели её, ведь она столько сил тратит, а в ответ лишь брань слышит. Спрашивали ее, говорил ли Идар хоть одно доброе слово ей? Бедняк он, отвечала она, чего же злиться на него? Дед Идар наказывает себя, а на меня он сердится потому, что я мешаю ему отбывать свое наказание. Во времена репрессий деда Идара в трудовой лагерь как врага народа отправили. Там он то ли друга своего старого встретил, то ли еще кого, влиятельного человека. Идар договорился с ним, и этот влиятельный человек устроил Идара надзирателем в лагерь. Идар три года так жил, все мерли на его глазах, под его плетью, а он жил. Когда лагерь расформировали, Идар вернулся. Но с собой договориться Идар так и не смог.
Хлеб
Старенькая бабушка сухонькая, тоненькая сидит напротив меня. Она улыбается, но взгляд её наполнен грустью. Порой я замечаю, что глаза пожилых людей смотрят вглубь, внутрь себя. Я знаю, почему, но молчу об этом. Я думаю о том, что очень хочу запомнить её такой — доброй и тёплой, овеянной запахом хлеба и тишиной. Да, она до сих пор печёт хлеб, печёт своими руками. Когда приезжаю к ней, удивляюсь, как у неё сил хватает. Говорю, чтобы в магазин ходила, денег я оставлю столько, сколько нужно. Но бабушка улыбается мне и отрицательно качает головой. Она говорит, что в магазинном хлебе нет души, ведь его делают, енти, как их там, машины. Она будет печь, пока у неё есть на это силы.
Я разламываю пышный хлеб и вдыхаю ни с чем не сравнимый аромат.
Бабушка рассказывает, как в молодости в поле работала. Я её истории знаю, но слушаю с удовольствием, вопросы задаю. Она улыбается, дрожащей рукой отламывает себе кусочек и говорит. Её голос дрожит, как и её рука. Её взор отправляется в прошлое, туда, где остались её надежды и мечты. И сейчас она вновь надеется, что после работы Витька, парень из соседней деревни, на тракторе подвезет её на танцы в дом культуры. Они будут плясать до четырёх утра, а в семь вновь отправятся в поле.
Я слушаю и кушаю её хлеб, пропитанный целой жизнью.
Когда-нибудь мой взор, обращенный в будущее, остановится, замрёт и обернётся назад.
Только хлеб печь я уже не буду.
Его будут делать енти, как их там, машины.
Рыба
Она носила большие круглые очки, а волосы заплетала в тоненькую косичку. Худенькая была, как тростинка, и волосы, такие, серенькие. Сидела, несмотря на свое зрение, только на последней парте. Я уже не помню, как ее звали. Прозвище помню, на которое она очень обижалась. Мы ее дразнили Рыбой.
Голосок у нее тихий был. Когда к доске вызывали, она не могла сказать и слова от страха, получала свои «тройки», хотя знала на «отлично». Однажды учительница русского, раздосадованная ее нежеланием говорить у доски, в сердцах сказала ей, что не зря ее Рыбой прозвали. Рыба учительнице ничего не ответила, только на переменке тихо в углу плакала. Никто к Рыбе тогда не подошел. Мне было жаль ее, только вот я боялась, что если к Рыбе подойду, со мной ребята перестанут общаться.
Как-то был у нас классный час, учитель опаздывал, и мы скучали в классе. От скуки мальчишки стали дразнить Рыбу, затем к ним присоединились мы с девчонками и весь остальной класс. Мы поставили у двери дозорного, наблюдать за коридором; к доске придвинули стул, заставили сесть на него Рыбу, а Ванька, художник наш, рисовал ее. Нарисовал он Рыбу в виде огромной рыбины, да еще и с очками. Смешно нарисовал, правда. Когда Рыба увидела свой портрет, заплакала, от чего еще больше сделалась похожей на рыбу, а мы смеяться стали. Мне не смешно было, но я смеялась за компанию, со всеми. Дозорный махнул нам рукой, мы быстро стерли с доски Ванино творение, и расселись по своим местам. Только у доски осталась плакать Рыба. Когда пришел учитель, он спросил ее, что случилось. Он знал, что мы ее дразним, всегда ругал нас за это. Но Рыба ничего ему не сказала. Она вытерла слезы и покинула класс. Больше мы ее не видели. Мама мне говорила, что родители Рыбу в другую школу перевели, но как-то странно говорила. Когда я стала взрослой, я так и не решилась спросить у мамы про Рыбу. Для меня в тот день Рыба вытерла слезы и вернулась за заднюю парту, чтобы остаться с нами.
Песок
— Знаешь, дни, они как песок. Маленькие, одинаковые, незаметные, собираются в единую массу и утекают сквозь пальцы. Вот думаю, жить-то когда?
— Жить сейчас, — смеётся он. — Если будешь смотреть внимательнее, ты увидишь, что все песчинки разные. Настрой своё внимание как микроскоп.
— И что я увижу? Ежедневные утренние подъемы, давку в общественном транспорте, восьмичасовой рабочий день и продуктовый магазин вечером? Ах, да. Ещё обеды в двенадцать и полдники в четыре. Наверное, на них стоит обратить внимание. Как и на те два несчастных выходных дня. Я даже выспаться не успеваю.
— Я же говорю тебе, смотреть надо внимательнее, — мой собеседник вновь смеётся. — Вот, когда утром выходишь из дома, дыши и смотри на небо, вдыхай аромат солнца. Если солнце за облаками, смотри на облака: узор облаков никогда не повторяется. Порой облака образуют невероятные фигуры! Пока идёшь к автобусной остановке, дыши и смотри вокруг. Ты увидишь, как кто-то, улыбаясь, идет тебе навстречу, а за ним спешит дама в смешной шляпке. Завтра ты обратишь внимание, как твой сосед гуляет с собакой, а на следующий день ты встретишь художника, который вышел на пленер. Пока идёшь, дыши и смотри, и ты увидишь, как меняется окраска листьев на деревьях, как листья опадают и распускаются вновь. Ты увидишь, как ветер колышет ветви. Сегодня они исполняют чудесный танец, который не повторится никогда! Когда будешь в автобусе или в метро, обрати внимание на других пассажиров. Только сегодня тебе улыбнётся девушка напротив, и только завтра бабушка спросит тебя о том, где ей выходить. Потом ты уступишь кому-нибудь место, а, затем, уступят тебе. Когда будешь работать, дыши. Дыши и смотри, как сегодня сердится начальник, а завтра твой коллега рассыпет печенье. Его потом будут так забавно собирать! А вечером возвращайся не спеша и дыши. И ты увидишь, да, даже в городе увидишь, как загораются звезды. Готовишь — дыши и смотри. Ешь и чувствуй вкус — каждый раз он отличен. Выходные — дыши и смотри. Когда гуляешь, смотри на мир, и ты увидишь, как он меняется. Как дюны в пустыне: их изменения незаметны лишь на первый взгляд. Когда ты видишь, узор песков не повторяется никогда.
Танец
Она ждала музыку.
На ней было красивое шёлковое платье и красные туфельки, волосы она собрала в пучок, который оправила красной лентой.
Она ждала с замиранием сердца, повторяя в уме танцевальные па. Она ждала, подглядывая из-за кулис за выступающими на сцене. Она ждала, но музыка не начиналась, и на сцену её никто не звал. Её плечи опустились, туфли износились, а красная лента в волосах выгорела на солнце. Свои па она давно забыла, на других танцоров перестала смотреть, но музыку продолжала ждать. Она ждала её так долго, что стала танцевать. За время ожидания её тело потеряло молодость и гибкость, танцевать ей было тяжело, но она танцевала через боль. Она танцевала о своём шелковом платье и о красных туфельках, танцевала о ленте в своих седых волосах. Она танцевала о своём ожидании. Она танцевала за кулисами, потому что танец — последнее что осталось у неё.
И тогда она услышала музыку.
Музыка лилась из-под её уставших ног, выходила из-под пальцев дрожащих рук и кружилась вместе с ней в неловких поворотах. Музыка вела её в танец, пока она сама не стала им. Она сделалась танцем, самым прекрасным танцем: подобно невесомому пуху, она летала над сценой, её ловкие движения завораживали, а грациозность сводила с ума...
Она не слышала бурных аплодисментов — танец настолько захватил её, что, танцуя, она взошла на небо.
Юмористические рассказы
Юмор и ирония
... за оградой. Или если бы Дарвин был обезьяной
Меня всегда удивляла общечеловеческая склонность к маразму. Ну вот как можно, глядя на меня сквозь ограду, на которой человеческими же буквами написано «животное не трогать», просовывать сквозь прутья свои руки? А потом, видите ли, кусаюсь я. Знаете, как меня все это достало?! Эти ежедневные кричащие рожи и мерзкие сухарики.
А еще от них дико, дико пахнет. Я бы не сказал, что воняет, нет, просто дико пахнет. По-настоящему дико. Таких запахов не существует в природе. Они, как мне рассказывал дедушка, сами себе эти запахи создают. Вот только не понимаю, зачем? Я бы, наверное, с ума сошел, задумался о мытье, если бы так пах. А когда у клетки соберется их целая толпа….
Некоторые мои знакомые считают, что люди – не животные. Что они, вроде как, высокоразвитые существа. Некоторые, особо просветленные, мнят их богами. Поклоняются им и молятся за подносимую еду. Ужас. Ужас. Ужас! Неужели эти несчастные не видят, что их боги также предпочитают собираться стаями, например? Ну да, да, сейчас Вы думаете: «И создали они нас по образу и подобию своему». Так и быть, Вам открою истину: я слышал интересную историю от своего умнейшего дедушки, который понимал человеческую речь, о том, что люди считают себя произошедшими от нас! Да, именно так они и думают! Так что никакие они не боги, они дети наши… Не верите? Зря. Вот, например, я заметил, что люди никогда друг другу ничего просто так не делают. А нас они кормят. Ухаживают за нами. Следят. Просто так. Потому что, если мы закончимся, то и они закончатся. И они этого очень боятся.
А еще некоторые чудаки говорят, что люди злые. Что они лишают нас свободы, держа в клетках. Вот что такое свобода? Это вопрос философский. Я никогда не был на воле, но что-то мне подсказывает, что там не все так просто. Здесь ты накормлен, напоен, в безопасности. А там, как говорил мне дедушка, который родился свободным, нужно самому добывать себе еду. Ее нужно сначала найти и, если нет на нее претендентов, только потом съесть. Я вот это вообще плохо представляю. Как найти еду? Она что, растет как трава в моем загоне, или зарыта неизвестно где? Дед мне, конечно, рассказывал, что бананы висят на пальмах, и за ними нужно лезть наверх… а если упадешь? А если тех же сухарей захочется? Их где брать? И вообще, если не только проголодаешься, но и дождь еще пойдет, тогда что делать? Тут крыша, тепло и сухо. А там все неизвестно как. Мне даже страшно думать о том, чтобы стать свободным.
А эти психи еще и сбежать пытались… Попали, по их словам, в нечто невообразимое: в город людей. Где сами люди держат друг друга в огромных клетках. Только клетки высокие, каменные и без прутьев – люди сами туда приходят и уходят. И никто не сбегает, чтобы стать свободным. А еще некоторые клетки у людей двигаются сами по себе. И в одной из таких клеток моих беглецов вернули. Вот это вообще страсть жуткая. Так что… да ну вашу свободу...
Если открывать истину дальше, то, на самом деле, это я за ними наблюдаю. Как они меня кормят, убирают мою клетку, лезут ко мне через ограду, суют свои сухари. Как они шумят, орут, кричат, щелкают своими яркими фонарями, слепя мне глаза. И каждый день одно и то же: дети, дети, дети. Все они дети наши... Интересно, среди людей есть взрослые особи? Дед мне говорил, что они только по размерам и степени морщинистости различаются. Поведение же у них диковатое у всех, поэтому дед так и не смог найти взрослых. Интересно, как они тогда размножаются? Неужели люди могут только превращаться из нас?... Вот уж чего мне совсем не хочется, так это стать человеком и самостоятельно строить себе высокие клетки. Это, наверное, очень тяжело. Так что пусть лучше мне их строят и меня кормят. Просто так. Пока я еще не человек.
Склеп
«Парадокс. Вот то единственное, что может пошатнуть титановые опоры беспокойного разума». Титановые опоры беспокойного разума. Чушь собачья. Очередной философский бред, плевок в вечность, так сказать. Сколько ж их в последнее время развелось-то, гуру просветления. Еще и печататься умудряются. Значит не чуждо им сансарное бытие, раз деньги на самиздат есть. Откладываю книженцию моего сменщика и перевожу взгляд на телевизор. В ящике — какая-то голливудщина про страну фараонов и ожившие мумии. Глупо, но хотя бы красиво. Смотрю. Все равно делать нечего: на работе ведь. Консьержем быть — стул протирать. И за это сидение даже деньги платят, так что меня все устраивает. Когда пришел на эту работу, думал, книжки писать буду. Офигенные, что мир не видел. Надо же как-то начинать. И вот шанс, так сказать, сиди себе и пиши. А не пошло. Вдохновение, видите ли, тут не срабатывает. Время, ему, значит, нужно. К новой обстановке привыкнуть. А пока сижу, телек гляжу, да дребедень всякую читаю, идеи высматриваю. Год уже. Но ничего. Мы еще покажем.
Смотрю про жрецов и в тетради заметки делаю. Что напридумывать можно. Конечно, не эту банальщину про мумии ожившие, а вот, предположим, нечто историческое, про фараона какого-нибудь. Например, про того, кто первую пирамиду построил. Кстати, интересная мысль! Надо будет в интернете посмотреть, кто такой гений был.
Звонит домофон. Как не вовремя. Какое кино, какой момент!
— Я из квартиры номер пятнадцать, откройте, пожалуйста, ключи забыл, — пищит детский голосок.
Молча открываю, продолжая следить за приключениями ожившего мертвеца. Краем уха слышу, как детские шажки остановились у двери в мою коморку. Как бы это склеротическое чудо не попросилось у меня дожидаться прихода родителей. Так и есть. Стучит.
Делать нечего, открываю дверь.
— Можно, дядя, я у вас маму с папой подожду? — спрашивает мальчонка лет десяти. — А то у двери ждать ску-ушно.
— Ну, заходи, — улыбаюсь. «Ску-ушно» ему ждать. — Только королевство у меня маловато будет, — показываю рукой свою конуру. — Склеп мертвецов и тот больше.
— Что больше? — переспрашивает мальчик.
Эх, после фильма о мумиях только с детьми и говорить. Маленькая, говорю ему, у меня комнатка.
— Ничего! — он бросает на диванчик свои школьные вещи и с любопытством изучает обстановку. — А покушать у вас есть?
— Тебе еще и кушать? — смеюсь. — Я думал, ты подождать пришел.
— Подождать я и сам могу! — он насупился.
— Неужели в школе не ел ничего?
— Там невкусно!
— А у меня, значит, вкусно?
— Я не знаю. Я есть хочу, — он садится рядом с рюкзаком на диванчик. — Я деньги и ключи дома забыл.
Вот оно как. Капризное дите кушать хочет. И все.
— У меня только бутерброды с колбасой, — говорю, копаясь в пакетах. — Будешь?
— Конечно! — мой гость улыбается и с предвкушением за мной наблюдает.
Я достаю свои скромные запасы провизии и сажусь напротив.
— Как звать тебя, друг? — спрашиваю, протягивая хлеб.
— Саша, — он с горящими глазами принимается за еду. Я взглядом возвращаюсь в страну фараонов, но вместо нее вижу огромную мятную жвачку на весь экран. Приехали.
— А у нас нет телевизора, — говорит мне Саша с набитым ртом. — Мама говорит, что телевизор — это плохо.
— Правильно говорит, — отвечаю. — Меня, кстати, Климент зовут.
— А почему Вы смотрите его, раз это плохо? — спрашивает Саша.
— Ну... — я пытаюсь сообразить, что на это ответить, но придумать ничего не могу. Как ребенку объяснить, что не всегда то, что плохо, значит то, что это самое «плохо» делать нельзя?
Видя мое молчание, Саша начинает смеяться.
— Ты чего? — спрашиваю.
— Это Вы чего! — он даже прекращает есть. — Вы говорите, что плохо, но при этом делаете. А, когда я спрашиваю почему, Вы не знаете, что мне ответить!
Вот это лихо. Смотрю на дите во все глаза. Вундеркинд что ли?
Наконец, Саша прекращает смеяться и возвращается к своему бутерброду.
— У вас будет попить? — спрашивает.
Встаю и молча наливаю ему стакан воды.
— Спасибо! — он мне улыбается. Я невольно тоже.
Напитавшись, Саша с интересом разглядывает мою конуру. Для консьержа достаточно большое хозяйство: угловой диванчик, маленький шкаф-тумба и стол с телевизором у окошка с видом на лестничную клетку.
— А чем Вы тут занимаетесь? — любопытствует.
— Да ничем, — отвечаю. — Работаю.
— Телевизор смотрите, — хитро прищурившись, отвечает ребенок. — Вы даже не узнали мою фамилию. Вдруг я не из этого дома?
Мне становится страшновато. Просто чудо какое-то, а не ребенок. Ведь я действительно его об этом не спросил. А вдруг проверка? Все, кирдык моей халяве.
— Не переживайте так, — Саша улыбается. — Я Иванов, пятнадцатая квартира, все верно. Можете проверить по домовой книге.
Достаю из ящика стола папку с именами жильцов. Действительно верно. Но как-то жутко. Не так представлял я себе десятилетних детей.
— Знаете, дядя Климент, — вдруг добавляет Саша. — Я знаю, что такое склеп.
Я нервно оборачиваюсь на телевизор, в котором мелькают кадры боев с мертвецами в подземелье египетской гробницы.
— И что же такое склеп, Саша? — спрашиваю и краем глаза проверяю, закрыта ли задвижка входной двери. Слава Богу, дверь не заперта. Что за чушь. Это же ребенок, Саша Иванов из пятнадцатой квартиры.
— Склеп, — тихо говорит Саша, — это комната, в которой хоронят людей. Древние люди помещали в склеп все необходимые покойнику вещи, чтобы он мог ими пользоваться, как в жизни, — мальчик драматически замолкает, а я с трудом сдерживаюсь, чтобы не убежать. — Я это в энциклопедии про Древний Мир прочитал, — улыбается Саша, и я с облегчением вздыхаю. — А когда Вы книгу писать начнете? — спрашивает, и у меня по спине бегут мурашки. Про свои планы я никому не говорил. Спрашиваю у Саши, откуда он знает про книгу. Мальчик кивает головой в сторону письменного стола, на котором лежит моя тетрадь с заметками.
— Я прочитал немного ваших заметок, — признается, но страх меня не отпускает. Когда успел-то? — Вы ведь для этого в склепе работаете, да?
Я согласно киваю.
— Тогда я пошел, — вдруг серьезно говорит он и собирает свои вещи.
— А как же родителей ждать?
Саша улыбается и говорит, что подождет у друга.
Когда Саша Иванов уходит, я вновь проверяю домовую книгу. В пятнадцатой квартире живет семья Сидоровых. Страх превращается в панику, я выбегаю на лестничную клетку, но она пуста. За окном тихо стучит дождь. Я уверен, что не слышал хлопка входной двери. Озираюсь на свою коморку, на склеп, как сказал Саша. Возвращаться мне страшно, но я пересиливаю себя.
Кино о мумиях закончилось, уже легче. Смотрю на свою тетрадь с заметками, и, думаю, что опоры моего беспокойного разума пошатнулись. Теперь я точно начну писать книгу. Только вот приду в себя, оправлюсь от парадокса, так сказать. Комедию, что ли, посмотреть? Так. Что там идет на других каналах?
Зажим
Сердце учащенно бьётся. Ноги пытаются поспеть за его ритмом. Глазами ошалело смотрю на часы, и сердце падает с высоты моего внутреннего небоскреба. Встреча через сорок минут, а я только вышла с работы.
"Треклятые бабы со своей дележкой наследства! - думаю, суперменом пролетая сквозь проходную. - Чтоб вам в пекло со своими метрами провалиться! Матрешки! Если из-за вас сорвётся моя сделка всех времен и народов..." Тут мозг заходится в обещаниях и сладком предвкушении несбыточной мести.
Мое тело, тем временем, вливается в уличный поток людей, который подхватывает его и несет, словно соломинку, к метрополитену. У перекрестка образовалась человеческая пробка. Проклиная все и вся, смотрю на часы: тридцать пять минут до встречи. Одной дороги в метро только сорок минут. Сердце готово вырваться из груди. Я не могу потерять этого клиента! Это же моя новенькая Тойота во плоти! Его дело не стоит и выеденного яйца, зато платит он уйму! А я так позорно опаздываю... Мой организм не выдерживает возможной потери автомобиля и рвется сквозь толпу. Руки сами собой прокладывают дорогу, разгоняя столпившихся истуканов. Как же вас тут много! Наконец, под аккомпанемент проклятий отдавленных ног я вырываюсь на свободу. Выжидаю паузу между переключением светофора и бросаюсь на дорогу. Никто не захочет сесть в тюрьму из-за сбитого пешехода, поэтому вместо красного я вижу свой персональный зеленый. Спиной чувствую, что какие-то куры последовали моему отчаянному примеру. Остается тридцать две минуты. И все. Ездить мне на моем стареньком Форде до скончания века. Блин. Резкий лязг тормозов, и мышцы меня, словно зайца, подталкивают вперед. Позади меня слышится отборная брань и писк какой-то неосторожной курицы. Даже не оборачиваясь, почти бегом, ступаю на тротуар. Тридцать одна минута. Финишная прямая к заветной букве "М". Перехожу на бег трусцой. Все равно, что каблуки, все равно, что мини-юбка. Перед моим мысленным взором проносятся Тойоты и Фольксвагены, сигналя на прощание. Нет, я не сдамся. Я вас догоню. Почти плача, врезаюсь в нечто огромное и мягкое. И возвращаюсь на землю бренную. Необъятных размеров бабуленция медленно вырисовывает своим огромным задом знаки бесконечности. Ее вселенная настолько огромна, что она даже не заметила удара. Пытаюсь обойти сие создание, но оно упорно черепашит впереди меня. В голове соревнуются нецензурные определения человеческого тела с проклятиями и пожеланиями добра. Моя сумочка мурлычет томным голосом девицы, исполняющей попсовую абракадабру. Адреналин тут же выбрасывается в кровь: если окажется, что мое чудо, все же, приедет вовремя, а не опоздает, как заверяло сегодня утром, то тогда встреча уже началась, и ... Нет, лучше не думать об этом. Фольксваген. Тойота. Мазда. Трясущейся рукой достаю телефон. Олег. Первый раз в жизни я искренне рада его звонку. От счастья чуть не роняю телефон мимо сумки. Я, конечно, рада, но не настолько, чтобы терять свои драгоценные секунды на пустую болтовню. Тем более что мой сегодняшний клиент - товарищ холостой, да и кошелек у него весьма солидный.
Тридцать минут отмеряют стеклянные двери, и я оказываюсь в чреве подземки. Начинаются американские горки на выживание.
У турникетов мясо: час-пик в самом разгаре. Мне хочется выть волком от безысходности. Я, по-московски, беру тараном, и нагло пролезаю между стойками.
Двадцать девять.
Сбегаю по эскалатору и тону в стаде пингвинов. Как в Антарктиде, ей богу. Медленно так, переваливаются. Таран уже не работает: меня зажали со всех сторон. Меня и мою Тойоту. Обидно до слез.
Двадцать восемь минут.
Наконец, я чудом подбираюсь к платформе. Вот сейчас начнется самый ад. Все, как и я, хотят уехать на первом поезде. Но я так просто не сдамся.
Машинист издает пронзительный гудок заранее, стараясь распугать народ. Но нет, толпа уперто лезет на подъезжающий состав. Мы - пингвины стреляные. Я чувствую, как на меня напирают сзади, и сама принимаю боевую стойку.
Двадцать семь минут. Ощущаю себя Джеки Чаном.
Двери открываются и изрыгают толпу ошалелых созданий, готовых смести всех и вся на своем пути. Но досточтимые граждане, ожидающие старта, не дремлют: не дав буйным выйти, начинают атаку на дверной проем. Я на передовой. Я Джеки Чан, у которого осталось двадцать шесть минут на спасение мира. То, что происходит дальше, с трудом поддается описанию: мне кажется, что в котлах преисподней и то места больше. Прут на меня, я уперто давлюсь навстречу. Кто-то со всей силой толкает меня в бок, я цепляюсь за поезд: спасительный поручень невыносимо далеко. Еще один резкий толчок в спину, и я влетаю в вагон, падая на стоящего впереди мужчину. Вернее, передаю ему инерцию удара. Упасть в такой ситуации невозможно. Но, если посчастливится, это будет равносильно смерти в пыточной инквизиции: затопчут насмерть. Мужчина оборачивается и кроет меня самым, что ни на есть, русским языком. Мои нервы не выдерживают, и я ошарашиваю его своими познаниями в человеческой анатомии. Тем временем какая-то клуша позади меня пытается протиснуть свой чемодан между моих ног. Новые колготки, только вчера купила. Теперь настал мой черед обернуться и разразиться поэмой. Дама с поклажей не теряется и со всей силой пихает свой чемодан. По моей ноге разливается волна резкой боли. Если бы у меня в кармане лежал не телефон, а пистолет, я бы ее пристрелила, честное слово. Но так как оружия у меня нет, я, не жалея туфель от господина Лабутена, (вот на кой, спрашивается, я в них в общественный транспорт полезла?) со всей силой толкаю ее поклажу обратно. Поезд трогается, и чемодан вместе со своей хозяйкой заваливаются назад. В моей голове пляшут чертики свершившейся мести.
Двадцать четыре минуты. Поезд несется с гулом реактивного истребителя. Меня зажали, словно сельдь в бочке. Нечем дышать. Страшно представить, в каком виде я предстану перед клиентом. И, что еще хуже, я непозволительно опаздываю.
Еще тридцать три минуты бетономешалки и крайнего психоза заканчиваются долгожданной свободой. Я выжила. Но я опоздала. На телефоне пять пропущенных звонков. Перезваниваю. Гудки. Сердце колотится, как у зайца: еще пара невыносимо длинных гудков, и канула моя мечта в лету.
«Слушаю», — раздаётся мужской голос в трубке и позади меня одновременно.
Леденея, оборачиваюсь. Тот самый джентльмен, с которым мы состязались в знаниях человеческой анатомии, отвечает на мой звонок...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
