Обложка Мал, мала, меньше

Мал, мала, меньше

Дмитрий Гартвиг

0% прочитано
Стандартный
Дмитрий Гартвиг

Мал, мала, меньше

Узел

«Суд небес возгласил пророк –

Трепещи, рогатая свора.»

Змея.

Время – это поганая, скрутившаяся в тугое кольцо змея. До омерзения чешуйчатая, до тошноты длинная и бесконечная.

Она всегда пахнет чем-то отвратительным. Перегорелым вином, раскалившейся мостовой, липкими летними цветами. Так, как может пахнуть лишь воистину враг человеческий.

Как чудище о трёх головах.

Плачут бабы, ревут дети, горят города. Чёрный, вязкий как смоль огонь лениво растекается по бесчисленным хатам и храмам, доводя до предела, до самого нельзя. Когда не остаётся уже никакого желания, кроме одного: раздавить, уничтожить, убить эту гадину. Нет ничего праведнее этого желания. Нет ничего прекраснее этого открытого и честного гнева, ничего прекраснее крестящих богатыря священников, что, презрев даже собственные заповеди, благославляют могучего воина, отправляющегося на смертоубийство.

Великое напряжение, счастливая тяжесть богатырской кольчуги.

Степная кобылица летит вперёд, сквозь чёрную смолу, огонь и ветер, пожирая полынью пыль и вёрсты дорог. Секунды и года сплелись воедино, скрутились тугим клубком гордиева узла.

Слава Богу, что философов на этой земле никогда не жаловали. Сталь клинка куда честнее.

Иначе нужно было бы остановиться, нужно было одуматься. Необходимо было бы встать прямо перед Калиновым мостом, осадить лошадь, вглядеться в чудовище, принять его и понять. Какая мерзость, какая дикость, какое воистину предательское варварство.

Никакого прощения. Гадину нужно раздавить. Узел нужно перерубить.

Слава Богу, что богатырь был вечно занят. Размышлять над вопросами вечности совершенно некогда. Вечно в походах, вечно в дружинах. Бесконечные щиты на вратах Царьграда, бесконечные переполненные горечью колчаны, нескончаемое поле лошадиных черепов.

И под каждым из них – новая гадина.

Какой восторг, что богатырь не останавливается. Платком развевается его седая борода, копьё недвижимо, несмотря на бешенную скачку. Нет остановки на Калиновом мосту, мосту между жизнью и смертью.

И богатырь это прекрасно понимает.

Трёхглавое чудовище ревёт и пылкает огнём.

Чудовище?

Богатырь?

Неизвестно. Миф и реальность, сказка и быль, последний отчаянный бой и галлюцинация, все слилось воедино, перемешалось, запуталось сказочным узлом.

С визгом орут огненные звёзды, растапливая далёкий восточный снег. Ночное небо разрезают тонкие линии света. Рёв и крики, стоны и хлопки. Желтоглазая чужая тварь, прячущаяся где-то в темноте, на непреодолимых сопках. Мелкие и колкие, не снежинки даже, льдинки, со всей дури бьют в глаза богатыря.

Богатыря? Разве он не упал замертво тогда, на Калиновом мосту?

Или он упал потом, на Даманском, прошептав перед смертью одно, самое заветное и пустое, предавшее где-то в далёкой Москве имя, и прижав к груди неудобную сталь автомата? Он упал, и что снилось тому богатырю, тому солдату? Новогодний тост, лицемерная пена шампанского, пустые русские поезда, города-герои, что ещё не стали гигантским мрачным концлагерем? Что снилось тому воину на родной земле дальневосточной, когда Змей Горыныч с жутким воем падал в реку Смородину? Или это всё же был вражеский вертолёт, куски обшивки которого метеорами сыпались прямиком в Амур?

Разве можно дать на это ответ? Ради этого ведь нужно остановиться хотя бы на секунду, подумать, проговорить всё с самим собой.

А на Калиновом мосту нельзя останавливаться. Путь между царством мёртвых и живых должен быть преодолён, обязательно преодолён.

Просто потому что узел нужно перерубить. Даже если цена слишком высока.

Псина

«Пили мы, мне спирт в аорту проникал

Я весь путь к аэропорту проикал

К трапу я, а сзади в спину, будто лай

"Ты на кого ж ты нас покинул, Николай?!"»

Сегодня было неимоверно жарко.

Солнце, будто заграничный суперклей, сваривало прохожих с мостовой, автомобильные шины с асфальтом и сохнувшее бельё с балконным бечёвками. Даже кирпичи обычного, многоэтажного советского дома, смотрелись как-то по-особенному, будто тоже потели.

Подъездный пёс лежал рядом с мусоропроводом, варёно высунув розовый язык.

Псу нравилось здесь. Чистый и аккуратный подъезд, ласковые жильцы, ежемесячно борющиеся за звание «Дома высокой культуры быта». Партийные работники, учёные, актёры. Если покопаться, пёс был уверен в этом, можно было даже отыскать какого-нибудь потомка древнего и богатого рода, непьющего шампанское по утрам. Сливки общества.

Сливки пёс, кстати, очень любил. Наверное, чуть-чуть меньше, чем докторскую колбасу, безусловное первое место среди его гастрономических пристрастий. Длинный, толстый батон мяса, нарезанный тонкими кусками, художественно накиданный в жестяную миску ласковыми старческими руками. Прелесть. Сливки тоже хорошо, но всё-таки не то.

А вот в соседней квартире, где, кстати, отличная и тихая семья живёт, с утра, несмотря на тяжкую жару, какое-то оживление и шум. Грохот, дым, вонь. Особенно вонь какая-то странная. Спиртовая что ли…

Такая ведь культурная семья, а тыж глянь, вопят, скандалят. Субчики ещё всякие ходят, в очках, усатые. Не подъезд – а проходной двор. Такие как раз и накладывают толу в мусоропровод, гады. А потом подъезды взрываются. И хорошо если подъезды, а не заводы. Хотя нет, подъезды тоже жалко, в них обычно колбаса вкусная. Проверять же всё это дело надо, куда смотрит управдом?!

Пёс лениво перевернулся набок. Язык его, вывалившийся из пасти, едва ли не подметал и без того чистую подъездную плиту.

Дверь той самой, скандальной сегодня, но тихой по обыкновению, квартиры отворилась. Из неё выбежал широченный, разодетый в меха и позолоту человек, натурально какой-то царь, как две капли воды похожий на здешнего управдома, отличающийся от него, разве что, длинной шикарной бородой.

От незнакомца отчётливо пахло чем-то вкусным. И водкой. Водка-то невкусная, понятное дело, хотя тут по ситуации. А вот колбаса-а-а… Или огурец…

«Товарищ, не скажите по сути, зачем вам эти, плебейские по сути, продукты, если на вас такая шуба?..» – мечтательно подумал пёс.

Пёс радостно приподнялся на передние лапы, часто-часто задышав. Его неправильный, искривлённый горб покачивался в такт радостно остужающему дыханию. Вот такие, малясь подпитые типы и были основной его кормовой базой. Не считая старых и сердобольных соседок. Даже весь импозантный и богатый образ незнакомца явственно говорил о том, что жрать «Особую краковскую» такой не будет, тут минимум «Докторская». И ещё и поделится, поделится явно!

Вычурный алкоголик, правда, даже не обратил на собаку внимания. Как-то дико, почти бешено он вбежал прямиком в открытый лифт. Двери с лязганьем закрылись, тут же огласив весь подъезд его истошным басовитым воплем.

Колбасы так и не дал.

«Вот ты как раз и есть собака сутулая», – подумал пёс, заваливаясь обратно на бок, перегрето закрывая глаза и не обращая внимания на далёкие, едва слышные завывания милицейской мигалки.

Мыши

«…И лишь песок струится между жерновов

И мир лежит во мгле

И не кончается любовь»

Шторы развевались медленно, будто сквозь какое-то желе.

Не люблю медлительности. Не люблю заторможенности и нерешительности. Рывок, бесконечный рывок, нескончаемое движение – вот единственная возможная форма существования для настоящего человека.

Форсажный рёв корабельных двигателей.

И вперёд, только вперёд, не размышляя. Действуя на инстинктах, вбитых под корку годами обучения, десятилетиями практики.

Только в таком случае можно рассчитывать на успех. Только так тебя подхватит невидимый космический ветер гравитационных колодцев и звёздной фотосферы. Мы давно это поняли, ещё тогда, когда наших предков с бычьим пыхтением вытаскивали на орбиту Земли химические ракетные двигатели.

Только безумство движения и есть настоящая жизнь.

Лежанка на пропотевшей кровати, под жарким солнцем далёкой колонии, игра в прятки от нещадных лучей – это не жизнь. Это существование. Инстинкты, механическая память мышц, всё это дремлет, спит древним богатырским сном.

И что тогда остаётся от человека? Оболочка? Опыт? Воспоминания?

Невкусный и давным-давно протухший сухпаёк.

Какая вообще разница между трупом и отставным космическим пилотом? Разве только в том, что мертвеца обычно хоронят с почестями, аккуратно обтягивая его гроб тёмно-синим знаменем человечества.

Моё же тёмно-синий стяг едва-едва реет, да ещё и дыряво пропускает солнечный свет.

Да и стяг ли это вообще, при отсутствии какой-либо веры в него?

Я встаю с кровати и рывком распахиваю шторы. Солнечный свет многотонным молотом бьёт мне прямо в грудь, прямо в лицо. За пластиковой толщиной окна ревёт гравитационным двигателями автомобильный трафик мегаполиса. Механический, заведённый, чья жизнь – это одно сплошное размышление о правильности выбора места, партнёра, времени, мебели из магазина и судорожное сокращение мышц. Муравьиные тропы, заполненные сахарозаменителем.

Это не движение. Просто потому что однажды, давным-давно, все мыши уже передохли в подобной научной ловушке.

Невероятная по длительности остановка, вековой пикник. Размышление о том, стоит ли садиться пьяным за руль. Запасы еды кажутся бесконечными, ровно до того скорого момента, как тебя, подобно прошлым поколениям, не положат в гроб.

А бродягам, только прибившимся к празднику жизни, не положена эпитафия.

Мыши дохнут в гамаках, под ними, рядом с кормушками. Больше для меня нет ни рёва истребителя, ни восторга космического полёта. Только кормушка и гамак.

Я открываю окно. Мир тут же врывается в мою квартиру капканным лязганьем и дикторским, строго выверенным, как первая проба в пипетке, голосом реклам. Моя левая нога одним быстрым движением встаёт на подоконник, втаскивая за собой остальное тело. Колено обжигает горячий воздух.

Я плакал, когда уходил в отставку. Я бы отдал всё, чтобы ещё раз испытать тот самый божественный космический ветер.

Получается, я не врал.

Мыши дохнут в гамаках, под ними, рядом с кормушками. Слава Богу, инстинкты всё ещё помнят запах того ветра. Слава Богу, мышцы ещё помнят веру в борьбу.

Мыши дохнут…

А я уйду на своих условиях.

Усмехаясь, я спускаюсь с подоконника, спускаюсь на чистых инстинктах, на одной только бессознательной вере в далёкий стяг.

Что же до божественного ветра – то пусть забирает всё. Я отдаю. Отдаю и эти дырявые шторы, и эту казённую квартиру.

Инфолинк уже мерцает белым светом. Первые буквы заявления лучемётной очередью ложатся на страницы документа. В конце концов, чем чёрт не шутит…

Попробовать ещё раз всё равно надо.

Я

«Во мне был дьявольский зной,

Но теперь – лишь страх холодный.

И ярко красная кровь

Сейчас превращается в гной прегрязный.»

Я не сажусь писать.

Садиться писать сегодня нельзя.

Я слишком устал.

***

Я не сажусь сегодня писать.

Налоговая декларация занимает всё моей свободное время, я сижу с белой стопкой документов в руках до поздней ночи, продавливая в пошлом икеевском диване дыру.

Глаза краснеют десятками микропорезов.

Запах хладогена.

***

Я не сажусь сегодня писать.

Какой-то идиот припёрся сегодня на работу с химическим ожогом на руке, шеф отправил его домой. И идиотскую работу пришлось делать мне.

Полиция рыщет по всему этажу, ищет какую-то девушку.

Слишком громко и слишком многолюдно, вдохновение ускользает.

***

Страх ползёт по венам, будто волна преступности по городу.

Очень много мигалок и сирен.

Хорошо бы жить не в это поганое время. Записывать происходящее во времена новой Великой Депрессии или Великой Войны.

Я недостоин фукуямского конца, это несправедливо.

Нужно было родиться на сто лет раньше.

Я не сажусь писать.

***

Безлюдность и опустошённость.

Ненавистная работа.

Мой единственный шанс – это взорваться, выпустить себе кишки, состоящие из букв и предложений. Прямо на бумагу.

Разорвать порочный круг.

В мыслях о будущей славе я провожу весь оставшийся вечер.

***

– Что у нас?

– Голова вот тут, нога вон там. Погиб на месте. Ещё до приезда врачей.

– В некролог что писать?

– ДТП пиши. Около девяти утра…

Двое

«А сегодня я воздушных шариков купил

Полечу на них над расчудесной страной

Буду пух глотать, буду в землю нырять

И на все вопросы отвечать: "Всегда живой!"»

Нет ничего прекраснее полёта.

Нет ничего прекраснее воздуха, пробивающего, кажется, тебя всего насквозь. Вырваться, убежать, оставить позади мрак и злобу тёмных приземлённых подъездов и парков, балконов и сигарет.

И только одно-единственное бескрайнее небо. Небо, что роднее твоего старого дома, покрытого плесенью, вросшего по пояс в землю.

А может оно и было всегда твоим настоящим домом?

Первый не знал. Первый даже и не хотел знать. Синего цвета летательный аппарат, свободный, без всякого даже намёка на тюремного цвета цепи и воняющую резиной и тяжёлым газом духоту. Что ещё нужно?

Наверное, знать, что Вторая где-то рядом.

Что её полёт, уже явно отдающий чем-то розовым и нежным, близко, на расстоянии вытянутой руки. Руки, крыла, какая разница? До него, до неё можно дотянуться, потрогать, её можно осязать.

И есть ли в мире большее счастье?

Плевать на разрывы вокруг, плевать на запах гари, и огненные, разноцветные цветки, вспыхивающие то тут, то там. Пока у них есть бремя, самое лёгкое на свете бремя полёта – вся это грохотающая круговерть, вся она неважна. Белым шум далёкого телевизора. И разве может такой шум, разве могут даже эти треклятые осколки снарядов, разлетающиеся во все стороны, помешать их счастью?

Пока у Первого есть Вторая…

А у Второй есть Первый…

***

– Мама, мама, шарики! – маленькая девочка восторженно тыкала крохотным пальчиком прямо в небо.

– Да, Леночка, шарики, – участливо и радостно, как умеют только по-настоящему любящие родители, согласилась мама. – Смотри, синий и розовой, кто-то упустил, да?

– Да, – важно согласилась девочка.

И сама тут же забыла о них. Да какие тут вообще, к чертям, шарики, когда тут такое? То зелёный, то жёлтый, то красный!

Городская администрация сегодня расстаралась. Салют громыхал уже минут пятнадцать и даже не думал выдыхаться, наоборот, казалось, только набирал обороты.

А шарики, нечаянно выпущенные чьей-то детской рукой, продолжали взлетать всё выше и выше, каким-то невероятным чудом минуя все те красивейшие воздушные хлопки.

Город праздновал…

Оранжевый

«И больше нет нужды стараться там кем-то казаться

В этой глуши, вдали от признаков цивилизации

Без компаса на рукаве и не имея карты

Плутать в снегу и ждать, когда оттает личный Хартланд…»

Бар был оранжевый

Не в буквальном смысле, конечно. На самом деле это было выдержанное в брутальных, нарочито мужиковатых, будто ширпотребная литература десятилетней давности, помещение. Тёмные столы, потрескавшееся дерево, спасательные круги на стенах, приглушённый свет.

Всё, чтобы выпятить суровость. Которой на самом деле нет.

И это фатальное отсутствие как раз и подчёркивали оранжевые лампы в жестяных абажурах.

До смешного по-детски.

В самом деле, какой брутальностью может веять от кругленькой бармешни с длинный разноцветными дредами? Только комиксно-нарисованной, как, наверное, и всё в этом городе.

Конечно, имидж ведь нужно подчёркивать. Особенно, если ему уже несколько веков.

Или вот, какая к чертям суровость в компании офисных работников, в чьи нестройные выходные ряды затесался и я? Что я вообще здесь делаю? Гораздо лучше, и гораздо легче дома, на тем уютной, что привычна, кровати или за удобной компьютерной клавиатурой. Чай, яркий свет(не оранжевый, нормальный, белый, как я люблю), дом. Что ещё надо?

Что меня вообще роднит с этими людьми? Чёрный юмор? «Белый русский»?

Может, я где-то пропустил запятую?

Нет, я действительно люблю людей. В самом деле, я не вру. Особенно – если они мои друзья. И пиво я тоже люблю. Даже если «барная» наценка за него перевалила уже за сотню рублей. Но настолько ли? Настолько, чтобы променять уют и тишину дома на эту, пусть и знакомую, но совершенно неуместную в субботний вечер компанию? Может лучше всё-таки встать, попрощаться, сбросить деньги на общий счёт по чеку и уйти заниматься своими удобными делами? Сбежать в просторы Внутренней Монголии?

Наверно.

Но я не ухожу. Я делаю глубокий глоток пенной светлой влаги, приятно оседающей у меня в желудке. До души ей не добраться, алкоголя в ней ни капли. И слава Богу.

Я не ухожу, я начинаю травить очередную рабочую байку. Рассказываю живо и долго, вызывая, наконец, громкий и дружный смех. За первой тянется вторая, за второй третья, и вот пальма первенства уходит другому рассказчику.

Мне не жалко.

Я пью пиво и внимательно слушаю. Слушаю лишь для того, чтобы однажды, уже не я даже, но мой сын, смог выслушать другую байку. Нет, не байку. Легенду. Повесть о настоящем человеке, чья жизнь пусть и не было до конца уютна, но была (как это неправильно с литературной точки зрения, Боже) жива. По-настоящему жива. Полна разных дядь: Серёж, Петь и Саш. И даже тёть. Тоже шумных и громко смеющихся в гостях. Такую компанию можно перетерпеть, да что там терпеть, можно даже с радостью ей наслаждаться. В любом случае, это лучше уютного и сонного кокона, в котором только и остаётся, что сладко умирать.

Слава Богу, эти дяди и тёти будут в моих гостях. И слава Богу, что до сих пор хватает сил делать то, что неуютно. Просто потому что я очень люблю разные сказания и легенды.

А впрочем, почему именно сын? Дочь тоже ничего…

Афины

Бородатый философ бежит по ночным Афинам.

Его длинная, вся покрытая грязными пятнами тога путается в ногах, небольшое пламечко свечи отскакивает в безумном танце от древних греческих стен. Величественный полис, дом архонтов и народовластия, гнездо совы и античного мореходства уже давным-давно должен был отойти ко сну, забрав в объятия Морфея и бесноватого мудреца.

Но Афины не спят. Великий пожар громким горном возвестил о начале новой эпохи, приговорил к обезглавливанию детство мира. И вряд ли в этом городе найдётся хоть один, кто спал бы в это страшную и прекрасную ночь. Не спит и мудрец. Он спешит по тёмным улочкам, свет его фонаря, будто круг невидимых потных стражников, следует за своим хозяином. Философ ищет человека в непроглядной тьме древнего мегаполиса, в головорезных подворотнях и у колонн незыблемого Акрополя. Свет фонаря подобен глазу циклопа из древних поэм, неусыпен, внимателен, вторит своему сумасбродному повелителю, выискивая то, что так легко потерять посреди безлунной тёмной ночи.

Горит тщеславным пламенем Храм Артемиды, кричит, захлёбываясь картавой слюной, оратор Демосфен, а где-то под стенами античного города подрагивают бесчисленные сариссы македонского царя.

Небо стонет от огней новой эпохи. Старый мир, попрощавшись со всеми своими нелепыми детскими страхами, готовится умирать. Ночная тьма содрогается от одного-единственного тусклого пламени свечи.

Орёт Демосфен, грохочет бронзовыми доспехами Фиванский отряд.

Философ во тьме непроглядного города ищет человека.

***

Из затонированной насмерть «семёрки» во всю играет какое-то современное и молодёжное радио.

Готов поспорить, что частота у него шестьдесят шесть и шесть эф-эм.

Но не думаю, что хоть кто-то будет держать пари.

Старенький горсветовский фонарик нитью накаливания выхватывает из городской неоновой тьмы инфернально мигающий светофор. Зелёный-красный, зелёный-красный. Желтый. Поток машин, в бесовском хороводе послушно проникает то в один канал автодороги, то в другой.

Свет фонарика ползёт дальше. Ползёт по массиву КАД-а, по гаражному кооперативу, скользит по щитам бессмертного Фиванского отряда, слепит глухие ряды македонской фаланги, переворачивая пыльные страницы учебника истории. В этих бесчисленных шлемах, копьях и курчавых бородах свет ищет человека. Как и тогда, как и тысячи лет назад, одно желание единит прошлое и будущее.

Свет фонаря ищет новые, отдающие святой старческой плесенью, смыслы. Ищет свежие слова, завёрнутые в трескучую дореволюционную бумагу. Ищет любовь и ненависть, которые поочерёдно запрещали постоянные тоталитарные режимы и порицали свободолюбивые горлопаны.

Ищет человека в своём нескончаемом, в столь же историческом, сколь и природном обряде. Сам беспокойный философ сливается с этим бесконечным кругом жизни, он – его первооснова, его бесконечная, лишняя и самая необходимая часть.

Без этого никак, это неизбежно.

Свет фонаря бежит по тёмным, неспящим улицам, пересекает автострады и подземные переходы, заглядывает внутрь самого фонарщика. Пусто. И всё это под шумные, словно бы гейгеровские подергивания секундной стрелки часов Судного Дня. Всё как всегда, как и тысячу лет назад.

И если над домом нового философа самолётным шлейфом вдруг появится безотказный механизм боевого автопилота Армагеддона, я знаю, что он ответит:

«Не заслоняй мне солнце…»

Это уже было, пусть даже в тот раз преграда была высокомерная и кудрявая, а не атомная.

Чуешь, как дрожит земля?

Гвардия

«…Тысячи светлых ангелов

Грозно стоят за спиною моей…»

О этом ли ты всегда мечтал?

Наверное, нет.

Мечтать можно о далёких звёздах, о неизведанных мирах, о космических схватках на расстоянии нескольких астроединиц, о богатстве и славе, в конце концов. Межпланетный грузовик хоть и не боевой дредноут, но работа всё равно достаточно прибыльная.

Вряд ли можно мечтать о разорванном энергоконтуре на полукилометровом расстоянии от шлюза орбитального дока.

Вряд ли можно мечтать о панических воплях диспетчера из динамика коммуникатора, вряд ли можно мечтать о дымящем и смердящем всеми отравленными газами грузе, пожираемом плазменным огнём. Очень сложно предаваться детским полуночным мечтам о космосе, ставя во главу таких переживаний собственную бесславную смерть и отказывающийся подчиняться пульт управления кораблём.

А так же гибель почти пятидесяти тысяч душ, единовременно находящихся на несчастной станции, возле которой готовится разорваться в клочья твой корабль.

Твой, личный, полученный по лицензии корпорации-грузоперевозчика, с унылой и казённой жёлтой эмблемой на борту.

Диспетчер вопит, не умолкает. Вентиляция давным-давно отказала и удушающий газ просочился-таки на твой капитанский мостик. Когда-то ты гордился тем, что в рейс всегда отправляешься в одиночку. Теперь же – не отказался бы от напарника.

Вдвоём умирать так-то веселее.

Орёт диспетчер. Отворачивать, отворачивать! Никак не хочет умолкать.

Казалось бы, главная мечта любого космонавта – умереть, смотря на звёзды. Но не когда тебе ещё даже не стукнул тридцатник. Да и на эти далёкие и тускловатые огоньки ты не смотришь. Взгляд твой обращён куда-то в глубь мостика, в объём помещения, заволоченного мелкодисперсным дымом и гарью.

Туда, где полукругом собрались призраки.

Кашель, выплёвывающий килограммы углекислого газа. Смерть подступает всё ближе и ближе, мягко обнимает за шею, шепчет что-то безумное и страстное на левое ухо.

Твои предки молча стоят полукругом, положив ладони на мечи.

Ты не помнишь, как заглушил отвлекающие причитания диспетчера. Хотя, правильно делаешь, что не помнишь, за тебя, бессознательного и задыхающегося, ударом меча по надоевшему динамику это сделал твой пра-пра… чьё имя не сохранилось за древностию лет.

Ты не осознавал, как переключал тягу на реверсивные двигатели. За тебя двигал ползунки ещё один твой далёкий дедушка, аккуратно поглаживая сенсорную панель гусарскими аксельбантами. После окончания службы он работал инженером, и слава Богу, что теперь всю электронику делают словно для идиотов. Ему с его килограммовыми рычагами и шестерёнками разобраться в ней труда не составило.

Ты не помнишь, твоё сердце тогда едва-едва билось, как самолично замыкал разорванный энергоконтур. За тебя это делал старший морской офицер в обгоревшем кителе, что уходил в своё последнее плавание так и не увидев сына.

Громадина огромного космического корабля, объятая плазменным пламенем, начала медленно, метр за метром, отворачивать от неминуемого столкновения. Расстояние увеличилось до километра, десяти, сотни, пяти…

Рабочие и механики, административный персонал, пропотевший до нижнего белья, с общим вздохом облегчения наблюдал, как неотвратимая смерть расцветает огненным шаром в полутора тысячи километров от их места работы.

Но ты этого уже не видел.

Ты был со своей семьёй.

Возвращение

«Listen to the tales and romanticize,

How we’d follow the path of the hero.

Boast about the day when the rivers overrun,

How we rise to the height of our halo…»

Воин возвращался домой.

Гремели доспехи, лязгали мечи, непоседливо фыркал верный конь.

Рыцарь, уставший, покрытый грязью и копотью, ехал неспеша. Торопиться ему было некуда. Всё, что могло произойти – уже произошло. Чудовища повержены, принцессы спасены, вложен в ножны меч.

Мимо лениво растекался монотонный и однообразный пейзаж. Голова верного коня размерено покачивалась, беспощадно убаюкивала. От нечего делать, рыцарь начал вспоминать…

Вспоминал он самое начало своего пути, когда, едва-едва начав познавать воинскую науку, он и его два товарища из чувства великого благородства вывели из конюшен старого и жестокого барона волшебного железного коня. Помнил дикий присвист ветра, когда они втроём мчались на его спине, помнил тихое нашёптывание несуществующих барабанов, что звучали у него не в ухе даже, где-то глубже, в сердце, наверное.

Вспоминал, как участвовал в своей первой осаде крепости. Толстый, совсем уже обленившийся дракон бродил, взлететь никак не мог, под грязными и старыми стальными стенами замка. А принцесса, тоже первая в его жизни, восторженно наблюдала за своим героем откуда-то сверху.

Вспоминал своих первых наставников, волшебников Эндера и Эмбера. Один из них обитал в невероятно высокой башне, чей шпиль исчезал где-то за облаками, второй же – под землёй, среди зарослей целительной плесени, сушеных пауков и склянок.

Вспоминал, как дрался на очередном турнире разом против пятерых противников. Не сила тогда помогла ему, лишь хитрость и хладнокровие. Пусть это и не совсем по-рыцарски.

Рыцарь вспоминал, как, заслужив славу и почёт, когда имя его гремело от одного моря до другого, решил возвращаться домой. С самого края света, сквозь заснеженные дали, топкие болота, бойкие базары, воин шёл обратно. Шёл сквозь предательство, презрение и бои с самыми страшными созданиями Гипербореи и Лемурии. Тело его покрылось шрамами, а лицо – бородой. Но он всё-таки дошёл, оставались лишь считанные километры, ничтожные часы до отчего дома…

…до выжженного до последних балок пепелища.

Боевой конь рыцаря остановился, раздражённо фыркнув. Рыцарь молча смотрел на квадрат обгорелой земли.

Всю жизнь он шёл именно к этому, всю жизнь совершал невероятный по своей длине крюк. К вершинам, к славе, к силе, в апогей петли, а потом обратно – к основанию узла, сквозь нелюбовь принцесс и мокрую чешую болотных гадов. Вся жизнь его была подчинена этой цели. Этому дому, который он оставил давным-давно. Что он надеялся там найти? Отца и мать, умерших от старости задолго до возвращения сына? Товарищей детства, погибших в бесчисленных войнах? Запах золы и горькой полыни?

Или всё-таки того маленького мальчика и его детский восторг от впервые взятого в руки деревянного меча?

Рыцарь внимательно оглядел пепелище старого родового дома. Оглядел медленно, стараясь запомнить всё до мельчайших подробностей. А затем, разорвав цепи грусти и тоски, сжавшей сердце, развернул коня и сильно сдавив ему бока.

И отправился в ещё одно путешествие, которое будет в разы дольше и печальнее.

Рыцарь отправился искать новый дом.

***

– Просыпайся!

Громкий набат будильника рывком старинного марша поставил мои ноги на прохладный утренний паркет. Новый день начинался вместе с ранним рассветом.

Где-то вдалеке прозвенел извлекаемый из ножен меч.

Эпитафия

«Раз, два

Три, четыре

Пять

С детства с рифмой я дружу»

Профессор Преображенский

Изменил свой уклад воскресенский

И в своём доме поведя операцию

Передал потомкам бесценную информацию

Круг

«Всё станет тобой, а ты - станешь всем,

Как все, кто под небом этим жил...»

Однажды мы просто перестали умирать.

Это случилось не резко, не быстро. Прошлая жизнь не сгорела в грязном химическом пламени первого «Востока», не растворилась в синапсах всемирной сети, не спряталась в гетерофазной ткани подпространства, что бороздили наши корабли.

Она просто связалась прочнейшими нитями с той жизнью, что всегда появляется после.

Биение сердец миллиардов живых существ, населявших вселенную, отбивало органичный гимн самому существованию.

Для смерти нас просто стало слишком много. В каждом из миров, в каждом созвездии, в каждой галактике.

Разве могла она, такая всемогущая когда-то, и совершенно безвольная и немощная сегодня, спустя сорок тысячелетий от того момента, как сыны Земли впервые выпали из своей колыбели, дотянуться до нас? Разве могла она собрать своей косой урожай из разумных машин? Сущностей подпространства? Бесконечно перерождающихся во всё новых и новых продуктах биоинженерии тысячелетних сознаний?

Разве могла она догнать нашу эволюцию, наше неистребимое движение вперёд? Конечно нет.

А раз так, то, наверное, время пришло возвращаться домой.

Стройка шла слишком долго. Ни один, из живших в прошлые века, наверняка бы не смог увидеть её конца. Ему бы просто не хватило всей жизни. Тысячелетия, века и годы, сплетённые в секунду информационных размышлений, в тепловые смерти и Большие Взрывы. Смог бы это увидеть тот homo sapience, которого мы оставили позади?

Нет, не смог бы. А я смог.

И когда монструозная машина заработала, я был на Земле. Земле, сожжённой тысячу раз атомным огнём и столько же раз возрождённой из пепла.

Я видел, как шла не информационная, не мысленная даже, а просто великая волна, возносящая всё живое на одну ступень сознания, сливая его воедино, в состояние, где не было ни прошлого, ни будущего, ни даже настоящего. В великий информационный рай, где между понятиями «коллектив» и «индивид» не было разницы, где даже само существование не имело никакого смысла, кроме, наверное, чрезвычайной гордости. Гордости, от слияния воедино, где Бог и возносящий на него хулу, были неразлучны, неразделимы, существуя и сегодня, и вчера, и завтра.

Просто потому что больше не было смерти. Не было прекращения самой жизни.

Не было цели.

Дверца в Эдемский сад, из которого мы когда-то горделиво ушли, распахнулась вновь. Её открыли ключи науки и упорства, ключи смирения и ненависти.

И не было никакого насилия, не было никакого принуждения, никаких подключений к древним информационным портам. Только одно-единственное желание индивида и коллективная воля общества. Стоило только захотеть…

Я не захотел.

Стоя на Земле, десятки раз за прошедшие эпохи изменившей свой ландшафт, я смотрел на то, как вся остальная жизнь вдруг отрекается от самой себя, исчезает, превращается в единый в своём многообразии океан.

Я смотрел, как двери ненужного уже никому Эдемского сада закрываются передо мной. А затем я просто развернулся и пошёл по бескрайнему зелёному ковру куда глаза глядят.

Просто потому что, какой может быть Эдемский сад без борьбы? Какая может быть жизнь без смерти, без бесконечного сражения за эту самую жизнь?

Лишь едиными, многообразным в своей инфернальности и серости океаном.

Я развернулся и пошёл куда глядят глаза. Подальше от лицемерного ада, разверзшегося за моей спиной.

Старуха с косой, стоящая за левым плечом удовлетворённо наблюдала за мной. В конце концов, дорогу осилит лишь идущий, лишь настоящий человек.

Особенно – если это единственная возможная дорога.

Горизонт

«Мы

Сбились со счета побед

В нас окружающей мгле

От виска до виска»

Я никогда не умел фотографировать.

Никогда хорошо не выходило. То смазано, то расфокус, то поймаю совершенно отвратительные ракурсы. Последнее особенно сильно не нравилось женщинам.

Вот и у той фотки был завален горизонт. Но я всё равно её очень хорошо помню.

Мой дом. Простой, прямоугольный, девятиэтажный. Жёлтая панель, построенная на закате красной империи. Ранний зимний вечер уже опускался на небольшой городок, дыша не морозной свежестью, но какой-то тёмной, приятной усталостью. Свет так до конца и не вставшего солнца, медленно окрашивал замёрзший, сосулькой застывший воздух во всевозможные оттенки малинового.

А я фотографировал свой дом.

Мне шестнадцать, от меня пахнет лёгким табачным душком, курил не я, а мой друг, и солёными сопливыми ручейками, непроизвольно вытекающими из раскрасневшегося носа. Я не вытираю их, перчатка и без того мокрая, не поможет. Под ногами громко и отчётливо хрустит снег, так, как может он хрустеть только в настоящую русскую зиму, когда подштанники – не объект насмешек, но предмет первой необходимости.

До безумия люблю такую зиму.

В такую зиму очень хорошо гулять. Мысли очищаются, сознание медленно заполняется осыпающейся снежной крошкой, заметая весь грязный шлак. Гулять нужно обязательно долго, со вкусом и наслаждением.

А затем… Затем конечно же нужно разогнать кровь. Взять в охапку товарища и битый час простоять под окном симпатичной одноклассницы, в тщетной попытке вытянуть её на улицу. Конечно, не особо сильно стараясь. Девочка она симпатичная, не без этого, иначе бы и не пошли, но вас всё-таки двое.

Поэтому получается как-то неприлично. Впрочем, нужно же себя чем-нибудь занять?

Правда, дело и без неё всегда найдётся. Можно отправиться, например, на небольшую площадку на высокой речной набережной, дикой и необлагороженной. Скинуть куртки и полчаса помахать кулаками, ведя спарринг в полсилы. Разбить друг другу носы, потому что зачем растирать перед дракой переносицу, «мы чо, лохи?».

И обязательно вернуться домой, слушая по дороге старый русский рок, скешированный из Контакта, и сурово хрустя снегом. Зная, что в отцовском кабинете как всегда горит свет и пахнет канифолью. Зная, что на столе тебя уже будут ждать спагетти с разогретыми на сковородке полуфабрикатными наггетсами.

Но перед этим обязательно нужно щёлкнуть дом. Душа требует прекрасного.

Сегодня я возвращаюсь туда.

Снег не хрустит под моими ногами. В этот год зима поразительно неснежная, смывшая потоками вязкой грязи то, чем я когда-то гордился. Наушники разрядились ещё в поезде, а нос совсем не течёт. Он, забитый годами табачного перегара, давно разучился это делать.

Я подхожу к тому самому месту. Мусорный бак по левую руку, грязно-бежевые, почему-то всегда казавшиеся мне жёлтыми, панельные блоки. В окне отцовского кабинета не горит свет.

Немудрено.

Эту квартиру мы продали несколько лет назад. Теперь в ней живут другие люди, с другими проблемами и заботами, словно тараканы на обломках цивилизации. Они радуются старым, давным-давно превратившимся в труху сухпайкам, даже не подозревая, что сидят на обломках чего-то великого.

Впрочем, мне ли осуждать? Мне ли, сменившему уже пять телефонов после переезда и безнадёжно потерявшему ту фотографию? Мне ли, в душе и голове которого давным-давно горит жаркое лето?

Но я всё равно до безумия обожаю зиму.

Я закуриваю и ухожу. Прямиком по старым, наизусть выученным улочкам, изменившимся в последние годы до неузнаваемости.

Снег не хрустит под моими ногами.

Хозяин

«Звери везде

Лезут из темных нор

Вот и сбылись страшные сны.»

Скажем прямо – я неудачник.

Два трупа, раскуроченная лаборатория и яйцеголовый гений, пропавший без вести. Куча записей, куча восторженных дневников исследователя, что пел дифирамбы местной фауне, изучая её последние двадцать лет своей жизни, и ничего более. Пусто, хоть шаром покати. Ни одной зацепки.

Ненавижу свою работу, ненавижу этот сраный Новый Белград, ненавижу этих сумасшедших славян, режущих друг друга почём зря. Ну разве можно представить, чтобы на Константинополе-2, Новой Земле или Соломоне научная братия стала бы убивать друг друга из зависти и тщеславия? Да ещё и какого тщеславия! Пропавший доктор вместе со своими двумя ассистентами изучал каких-то местечковых червей, до которых остальному человечеству вообще дела нет. И в том, что дело тут было именно в зависти, я нисколько не сомневался. Кому вообще ещё может понадобится научная лаборатория вдали от мегаполисов-ульев, как не докторам-завистникам?

Ещё один висяк в моё личное дело. Господи, с каким бы удовольствием я сейчас бы гонялся за неверными жёнами и мужьями по заказу богатеньких буратин. Там хотя бы есть шансы на успех.

Разве я виноват, что после Конеррианской кампании количество славоговорящих резко сократилось? Причём настолько, что агентству пришлось посылать меня на эту задрипанную планетку, интерлингва-то тут не в особом ходу. Хотя, я бы не удивился, узнав, что сделано это было отнюдь не из-затого, что моя дорогая мамочка была словенкой. Просто я действительно неудачник, на которого можно спихнуть очередной безнадёжный глухарь. Слишком уж мало в моей карьере светлых пятен.

Ладно, хотя бы попытаться всё же надо. Что у нас тут? Два трупа, колотые раны, очевидно вибронож. Следы борьбы. Две разбитые капсулы со свернувшимися калачиками болотного цвета червями. Мёртвыми. Одна капсула открыта, подопытная особь отсутствует. На письменном столе в беспорядке разбросана документация, часть залита кровью. Беспорядок явно вызван не борьбой, а предшествующей ей безалаберностью. Возможно информация полезная, нужно будет снять копию.

Так, что у нас с трупами… Один немолодой уже, лет под пятьдесят, документов при себе нет. Удар нанесён… Что, чёрт побери, такое шаркает?!

***

Тело было непослушным. Нервные связи ещё оформились не до конца, Хозяину было трудно управлять своим носителем. Левая нога неудобно подтягивалась при ходьбе, замедляя и без того не шибко быстрого носителя.

Хозяин знал, что это ненадолго.

Ещё день, два и всё придёт в норму. Главное до этого затаится, найти подходящую одежду, закрывающую шею. А потом заявить о себе. У людей столько возможностей, столько хитрых приспособлений для связи с себе подобными, что это не должно составить никакого труда.

Правда, всем этим хитрым механизмам далеко до невидимых нитей, что связывают Хозяина с его Братьями.

Немолодое тело носителя, очень хорошо знакомое Хозяину за двадцать лет тесного общения, неловко вытерло вибронож о халат мёртвого детектива. Инстинктивно потянулось к затылку, к месту, где находился паразит, но Хозяин вовремя подавил эту непроизвольную реакцию. Теперь – скрыться, пропасть из виду. Сейчас главное – это маскировка и конспирация. Исследования носителя очень помогут Братьям быстро обрести кормовую базу. В самом деле, эта планета уже слишком мала для них. Миллионы лет ожидания, два десятилетия обоюдного изучения – и вот он, шанс, которого Хозяин так долго ждал.

Хозяин знал, что день их возвышения близок.

Свобода

«Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут — и свобода

Вас примет радостно у входа…»

Река текла очень медленно, лениво и неторопливо. Воздух отчётливо отдавал запахом мокрых хвойных иголок.

Свобода.

***

Чёрная толпа, разодетая в чёрте что, с воем прорвалась мимо, не обратив, слава Богу, внимания, на узкий и тёмный переулок, моё убежище и пристанище. Глубоко вдохнув после длительного и вынужденного кислородного голодания, я медленно вышел из своего укрытия, вжимая голову в плечи и оглядываясь по сторонам.

Никого не было.

От облегчения я весь передёрнулся, словно собака, только что вылезшая из воды. С вот этим мерзким обществом, что желает моей смерти и как можно более мучительной, я встречаться не хотел.

Нужно было спешить.

***

Огромный подземный червь продолжал задумчиво пожирать метры земли. Он был настолько увлечён своим делом, что я вполне мог ткнуть в его мягкий, с жирком, бочок и остаться безнаказанным. Будь у меня меч, я бы, наверное, так и сделал.

Меча у меня не было.

У меня вообще ничего не было, громе этих осточертевших кандалов на моих запястьях. Тяжёлое, отдавашее хвоей и ржой железо дико сдавливало руки, тянуло плечи к земле. Казалось, будто оковы пережимают даже не руки, а лёгкие, не дают сделать нормальный, полноценный вдох.

Но это всё конечно глупости. Так они делать не могут, у ржавой железяки на такое силёнок не хватит. Это всё просто моё воображение, просто разыгравшаяся не в меру фантазия от длительного заключения.

Нужно выбираться. Как минимум на поверхность, подальше от этого бесконечно длинного и шумного червя. И как можно скорее. А потом – бегом, бегом, бегом отсюда, как можно дальше, как можно дольше.

Чтобы никогда больше не слышать запахов ржавого железа и жирной плоти.

***

Удочка лежала рядом, на промокшем деревянном пирсе.

Хорошая удочка. Модная, новенькая, вся блестит. И леска тоже добротная, вчера отдал какие-то фантастические деньги за неё.

Будь я рыбаком – был бы несказанно горд собой.

Как жаль, что десятое июля не мой праздник. Удочку я с собой беру просто так, для души. Закидываю в реку крючок, и внимательно смотрю на течение, изредка кидая косой взгляд на красный буёк поплавка и не отвлекаясь ни на комаров, ни на далёкий треск лесополосы. Да и разве могут такие звуки отвлекать? Только расслаблять разве что, телефон-то я ещё в поезде выключил.

А улов… да хрен с ним, с уловом. Рыбу магазине если надо куплю. Я же не ради неё каждый раз сюда в конце августа выбираюсь.

Явно не ради рыбы…

Река течёт очень медленно, лениво и неторопливо. Воздух отчётливо отдаёт запахом мокрых хвойных иголок.

Свобода.

Содержательнее

Верните душу, суки, и поменяйте память -

Я продолжал, лёжа в багажнике, себя упрямить.

В последнее мгновение я вспоминал. Точнее пытался.

Говорят, что в этот момент жизнь проносится стрелой, вся до конца: от привкуса околоплодных вод и до горечи так и не попавшего в лёгкие последнего вздоха. Говорят, что чудится белый, ослепительно белый свет, не бездушный идол – но живой, сверкающий поток.

Я не видел ничего.

Но почему-то очень хорошо чувствовал вкус пива. И больше никаких воспоминаний.

Такого, которого я люблю. Пилснер, дешёвый, обязательно в алюминиевой банке. Все почему-то молятся на стеклянную тару и дорогущие лагеры за полтысячи рублей, но для меня нет ничего ни вкуснее, ни роднее, чем дешёвые магазинные сорта.

Что же, от подведения итогов прошедшей жизни я ожидал явно большего. По крайней мере не только вкуса дешёвого пойла, при всей моей любви к нему.

Впрочем, а как иначе? Чего ещё можно ожидать? Вся жизнь – бесконечный спальник, нескончаемая хрущёвка из маленьких интернет-рассказов. Затяжной прыжок из однушки в студию, из студии в двушку. Конвейерная судьба конвейерного человека.

Неудивительно, что неловкий писарь пролил на такую летопись «Жигулёвское»

Все говорят, что чтобы жизнь вставляла, нужно делать эту самую жизнь содержательнее. Даже если не хочется, даже если всё так не нравится. Но возможно ли это в мире, окружённом несвятыми бетонными стенами, что выложены аккуратными, до тошноты синенькими квадратиками? Побег, прыжок за эти мерзостные преграды – лишь очередная степень несвободы, переход в другой отдел птицефабрики, как в старой постмодернистской книжке

Безвольные куриные крылышки беспомощно захлопают по недержащему воздуху. Летать я не мог, никогда не праздновал День космонавтики. Значит, выход лишь один. Значит – не прыжок. Значит – не над преградой.

Значит – сквозь.

Даже если не хочется.

Какая всё-таки с миром творится гадость, если разные умники, напичканные по уши научными степенями и гуманистическими идеалами, смогли вложить нам в головы, что биться головой об стену – это некультурно, бесчеловечно и вообще разного рода фашизм?

Тогда как на самом деле – это единственный выход. Вперёд, на врага, с шашкой наголо, не пытаясь ускользнуть, не пытаясь избежать схватки за всё то святое, что в этих сине-вафельных стенах у тебя ещё осталось. Даже если исход схватки заранее ясен не в твою пользу.

А после пивного привкуса я почувствовал боль.

Тупой выкидной ножик с неприятным чавканьем пробил мою брюшную полость. В ответ на это я, обессилевший, стоящий на последней черте, сумел лишь оглушительно взвыть, тут же зайдясь кровью через горло.

Если кто-то меня сейчас бы спросил, из-за чего начался конфликт, я бы не ответил. И не только из-за кровищи во рту. Просто… настолько ли это важно?

Важно то, что лёжа на мокром камне мостовой, я с последней улыбкой глядел в спины убегающих жены и сына. Смотрел и лыбился во все тридцать два кровавых.

Если в тесной квадратной хрущёвке нет ничего святого, борись за то, что внутри тебя, за то, что никто не сможет у тебя отобрать. И разве есть что-то важнее незыблемого круга жизни, когда родители становятся лишь удобрением для почвы своих детей? Есть что-то более вставляющее, чем осознание красоты этого круговорота?

В конце концов, нужно же делать жизнь содержательнее…

Столб

«На дальней станции сойду

Трава по пояс

Зайду в траву как в море босиком

И без меня обратный

Скорый-скорый поезд

Растает где-то в шуме городском»

Границу я сегодня не пересёк.

Снова.

В целом, не могу сказать, что мне уж так сильно хотелось. Старался скорее из чистого упрямства.

Левая нога до упора вдавила педаль газа старого жигулёнка. Белый, с небольшими крапинками ржавчины, автомобиль взревел, задыхаясь выхлопными газами. Колёса принялись неистово пожирать метры, пролетало мимо высокое травянистое море. По левую руку мелькнул привычный уже красно-белый столб, вроде пограничного.

Вот и всё, решающие сантиметры…

Бах!

На этот раз шина. Передняя, левая. Машину резко вывернуло вправо, руль крутанулся с такой силой, что едва не выбил мне плечи. Поролоновое сиденье подо мной закачалось, словно на волнах, задницей я ощутил каждую кочку придорожной канавы, в которую влетел молниеносной белой стрелой.

А потом я поцеловал лбом руль.

Очнулся уже, как водится, развёрнутым обратно. Пограничный столб, мой верный страж, мой бдительный тюремщик, был у меня за спиной.

Рядом недовольно кряхтел появившийся непонятно откуда Макар Семёнович.

– Ты опять, паразит?

– Опять, – радостно подтвердил я.

А что ещё оставалось делать?

– Ну ты либо дурак, либо… На кой чёрт шину проколол Ренату? На тебя же запаски не напасёшься, ирод. Чинить-то кто будет?!.. – продолжал надрываться старик. Беззлобно, просто чтобы поворчать.

Это он любит.

– Да успокойтесь вы, Макар Семёнович, починю.

– Починит он, как же! – но боевитого деда сегодня было не заткнуть. – Ты до смерти надоел уже. Не получится отсюда уехать, сколько раз говорено, не по-лу-чит-ся. Мы все тут, думаешь, не пытались? Я-то ещё при Маленкове бросил, Ренат чуть дольше провозился, но он и помоложе, а ты? Сколько лет здесь сидишь, а всё никак не перебесишься, тьфу!

Выдохнув, старик продолжил, уже чуть спокойнее.

– Ты пойми, раз ты здесь, то тому, другому миру ты уже не нужен. Всё, бросил он тебя, отрёкся. Грустно конечно, я понимаю. Там и девки красивые, и… э, да чего я тебе объясняю, сам всё знаешь. Но вот этот столб – это граница, всё, дальше никак. Ни пешком, ни на машине, ни подкоп даже не сделать, пробовали ужо. И по периметру километров в пять всё то же самое. Кто сюда, в Парвенково, в деревню эту раз заехал, тот уже не вернётся, ты пойми. Никак…

Стало даже как-то грустно. Но легонько, без депрессии, которая была в первые годы. В конце концов, я уже привык.

Тут, на самом деле, не так и плохо, особенно учитывая то, что в остальном мире происходит. Макар Семёнович, говорит, и революцию здесь пересидел, и Великую Отечественную. Спокойно тут. И хорошо. Нет ни смерти, ни страха, ни сомнения, лишь бескрайнее травянистое солнце и бесконечное солнечно-летнее небо. Да и я сам это прекрасно понимал. Просто… ну, надо же попробовать. В последний-то раз. А то совсем неприлично сдаваться.

Хотя я прекрасно понимал, что этот самый пограничный столб мне не пересечь. Да и не сильно-то хотелось, если быть честным.

Толкая вместе с Макаром Семёновичем увечные «Жигули» по вечерней просёлочной дороге, я нет-нет да поглядывал на красивейшие поля Среднерусской Равнины, раскинувшиеся до самого горизонта. Каким-то совершенно отдалённым, будто из параллельной реальности, эхом доносилось гудение поезда, а в голове проносились сверхважные и совершенно отвлечённые мысли: сколько я вообще уже здесь? Год, два? Больше? Я уже и сам забыл.

Хотя, я бы ещё столько же просидел. Хорошо тут. И пожрать есть чего.

Ельцин-то ведь всё ещё президент, правильно?..

Прыжок веры

«Взмывает в небо за моим за окном

Непобеждённая страна»

Белые ватманы осточертели окончательно. Я больше не мог на них смотреть.

Белый ватман, черные линии, кодировки ГОСТ-ов, запутанные до такой степени, что казалось, будто существуют они лишь для того, чтобы отпугнуть потенциального шпиона времён Холодной войны.

Но обоюдная виновность гигантов давно закончилась. Как и моё желание разбираться во всех этих кодах и правилах.

Лист бумаги формата А3 выедал мне глаза, лакированный светло-деревянный стол, казалось, превратился в какую-то научно-фантастическую жижу, засасывающую любого, кто к ней прикоснётся.

Хотелось залить свой кабинет бензином и сжечь.

А ведь на первом курсе института будущее казалось мне намного более радужным. Всякая там автоматизация производства, инновации, хай-тек. Как результат – душный, пропахший бумажной пылью совковый кабинет, выцветший государственный флаг в настольном пенале и бесконечные, однообразные, почти рутинные потуги что-то сделать, что-то вычертить и просчитать, получив в награду государственный тендер.

Натуральная винтовка без патронов. Мой последний Сталинград. Бесконечный шестерёночный механизм, в котором ты вращаешься не потому что это требуется ради какой-то великой цели, а потому что надо. Надо что-то кушать, надо что-то пить, надо платить за квартиру.

И единственный возможный выход из этой адской круговерти – поднять белую трубку внутренней телефонной линии и набрать начальника.

До сегодняшнего дня на такой индиановский прыжок веры сил у меня не хватало.

Но так больше нельзя. Я ненавижу запах пыли, ненавижу светлые тона лакированных столов, ненавижу контроль всяких проходных.

И особенно – выцветшие флаги. Флаги должны гордо реять, сочно переливаясь всеми мыслимыми цветами. Если флаг выцветший, то и мозги каждого, кто на него смотрит, будут точно таким же бесцветными и ленивыми, висящими в непонятном кабинете какого-то заброшенного душевного предприятия.

На разлинованной бумаге надо писать напоперёк.

Я поднял трубку, нажал на залепленную каким-то желтоватым скотчем (начальство должно быть видно издалека, Господи, как же это убого) цифру «1» и чётко произнёс, едва стихли гудки вызова.

– Владимир Семёнович, я увольняюсь…

Уже выходя из кабинета, я окинул его ненавидящим, полным презрения взглядом. А потом горько усмехнулся и положил на какую-то небольшую полочку свою личную дешёвую зажигалку.

Очень хотелось облить всё бензином и сжечь. Но я не стал.

Прыжок веры, ведущий в неизвестность – одна из самых прекрасных вещей в жизни. И одна из самых трудозатратных. Вот пусть мой правопреемник и набирается сил. Ненависть и презрение ему ещё понадобится.

Когда через час я выходил с проходной в дождливый и свежий вечер, мои лёгкие работали как кузнечные меха. Как же я всё-таки ненавижу запах пыли…

Громада

«Я смотрю сквозь страсть на тебя,

Твое имя на стене,

Ухмыляется мне»

Заводская громада молчала.

Огромный комплекс, состоящий из паутины труб, кабелей и элеваторов не издавал ни звука. Молчащий гигант, больше похожий на доисторического раненного мамонта, глядел на меня своим жутко-ржавым глазом газгольдера, смотрел прямо, не отрываясь. Не отводя взгляд.

Как будто это я, лично я должен был занести огромный неандертальский валун для последнего удара.

Впрочем, а кто если не я? Кто, если не одинокий человек в потёртом пуховике, стоящий на задымлённой осенним туманом резкой набережной и глядящий на поверженного гиганта, раскинувшегося на другом берегу. Как раз мне, если говорить по справедливости, и стоит совершить этот удар милосердия, этот coup de grace. Нет, это не я разгонял сотрудников, не я подличал и предавал, не я бегал с портфелем по пыльным и невероятно важным кабинетам, где сейчас заседают выросшие как грибы после кислотного, индустриального дождя, банки и финансовые пирамиды. Нет, это был не я, я так не делал, но кого волнуют сейчас оправдания?

Кого всё это волнует? Гигант мёртв и уже никогда не поднимется вновь. И в этом – наше проклятие, в этом наша горечь и поражение. Гигант всегда преступник, это правда, омерзительный преступник с квадратной мордой, бесчеловечный и глупый в своей огромности. Но кто в этом мире карликов способен на милосердие, если не гигант?

Какая уже разница? Исполин мёртв. Мне нужно лишь выбить эпитафию на могильном камне, нужно лишь пробезмолствовать всю эту тоскливую минуту молчания, чтобы окончательно завершить его непышные, проклятые похороны.

Я не предавал. Никто не предавал. Мы просто молчали, что в десятки раз хуже.

Промозглый влажный ветер пробивает ватную набивку моей куртки, молотом бьёт по рёбрам, оставляет острые рваные царапины на стене. А я не отвожу взгляд. Я смотрю сквозь туман на молчаливый завод. Громадина засасывает меня, заставляет тонуть в своём ржавом круговороте, каким-то невидимым притяжением манит к себе, не отпускает.

Я не отвожу взгляд. Однажды я уже отвёл.

Никогда снова.

Я молча смотрю на завод, надеясь своим неотводимым взглядом не дать доиграть этой молчаливой похоронной пластинке. Она должна визжать, должна скрипеть, должна ёрзать своим последним патефонным вздохом, она не должна заканчиваться. Гигант мёртв, и в его тени стою я, одетый в свой нелепый ватник, что совершенно не спасает от холодной октябрьской влаги.

Я смотрю на индустриального монстра. И сквозь туман мои глаза находят странное, будто бы кодовое, аббревиатурное, как раньше любили, имя, написанное на стене неровными мазками белой краски. Последняя минута громадины, ещё недавно казавшаяся мимолётной, растягивается в вечность, закручивается бирюзовой кафельной спиралью, проникает в меня.

Я не отвожу взгляд, в последний раз – не отвожу. И гигант вновь живёт. Тихим скрипом нерабочих станков, едва слышным плесневелым дыханием, но он живёт.

И возможно когда-нибудь…

Бомбардировщик

«На земле стальное крошево,

Здесь вершится правый суд…»

Высотомер крутился с бешеной скоростью

Белая остроконечная стрелка с небольшим светоотражающим мазком на кончике отматывала взад метры высоты с быстротой, явно незаложенной в неё конструкторами. Кислородная тканевая маска давным-давно слетела с моей чумазой и потной рожи, и поэтому мне ничего не оставалось, кроме как неистово пыхтеть, вцепившись побелевшими костяшками в пластиковую подкладку штурвала.

«Летающая крепость» с завыванием теряла высоту.

Неистово лязгали неуправляемые бортовые пулемёты, ударами выбивая искры из тонких стенок бойниц. Сквозь адские завывания гуляющего по раскуроченному салону воздуха, я слышал отвратительное бульканье, издаваемое агонизирующим стрелком. Ещё пять минут он был сущим дьяволом в своём деле. Теперь же «чёрные кресты» безнаказанно кружат вокруг падающего трупа нашей машины. И некому стрелять.

А ведь я обещал вернуться.

Обещал всему, кому только мог: матери, жене, командованию, другу-технику, даже самому себе. И обещание своё не сдержал. А это для джентльмена – величайший позор, величайшее поражение. Разве можно называть себя пилотом Королевских ВВС после такого? Но я всё-таки побуду им, хотя бы в последние свои минуты, уцеплюсь за осколки своей чести.

Высотометр с невероятной скоростью скручивает метры, хвостовая часть нашего бомбардировщика оторвана с мясом и кружится где-то в необъятном голландском небе. Я проиграл.

Единственное, что меня радует в эти сумасшедшие секунды – наш бомболюк пуст. Из мелькающего калейдоскопа за крепким лобовым стеклом я различаю оранжевые полосы горящего Роттердама.

Наш несбиваемый, по словам Рузвельта, Б-17, наша «летающая крепость» огненным метеором приближается к земле. Бомболюки её пусты, а экипаж либо мёртв, либо доживает свои последние секунды. И я проиграл.

Но слава Богу, что только я один. И горящий Роттердам пылает триумфальным салютом во славу Его Величества…

Падение

Пророчество сбывалось. В этом не было сомнений.

Силы Хаоса наступали, продавливали ровные ряды живых и дышащих. Из-за Крепостного Хребта, растоптав вековое Гномье Царство, поколениями готовившееся к обороне, явились Бледнокожие. Из северных ледяных пустынь вышел трижды проклятый и так до конца и неистреблённый род Синдры, ледяным, безжизненным дыханием уничтожая всё на своём пути. Сталью звенело Щучье герцогство, дом известных на весь мир предателей и прислужников тёмных богов.

Мир трещал по швам. Горел огнём культистских пентаграмм, захлёбывался кровью городских кварталов и жутких сражений.

Лишь только шестёрка на быстрых чёрных конях не замечала этого. Шестеро всадников мчались по пустынной ночной дороге. Они не бряцали железом, не перекрикивались площадной руганью или усталым нытьём, они даже не орали от восторга, радуясь скорости и дикости скачки. Им было не до этого.

Шестеро волшебников, прижимаясь к развевающимся гривам породистых коней, неслись в неизвестность.

Мир трещал по швам, а значит пророчество началась сбываться. Тогда, когда сама жизнь окажется на краю пропасти, когда покажется, что надежды уже нет, когда тьма будет повсюду: в каждом городе, в каждом доме, в каждой душе, именно тогда появится шанс. Именно тогда придёт Синеокий, что переломит ситуацию в пользу сил Порядка. Глаза его будут синими, словно лёд у подножья Короны мира в северных снежных пустынях, а из рук будет строиться Сила, равной которой ещё не видел свет.

И побегут враги… Шестеро волшебников спешили, постоянно сверялись с созвездия ночного неба, всё сильнее подгоняли коней…

Вчера им было знамение.

***

Мэтры не ошибались

Синеокий действительно пришёл в этот мир.

Пред взором шестерых умудрённых жизнью, опытом и магией мужчин стоял юноша шестнадцати лет. Белокурые волосы золотистым каскадом спадали на широкие плечи, кулаки были слегка сжаты, будто бы он всегда был готов к драке.

Пророчество не лгало. Его глаза действительно были цвета самого северного льда.

Во взгляде юноши струилось понимание. Настоящее понимание, столь несвойственное молодым людям и… покорность. Но не тупая и слабовольная покорность перед жизненными невзгодами, но благородное принятие собственного долга и собственной судьбы.

Взбираясь на коня, юноша в последний раз окинул взглядом родную деревню. В последний раз взглянул на лицо матери и сестры. Слегка задержался, стараясь запомнить образы этих замечательных людей, которых он, наверняка, больше никогда в жизни не увидит…

…Как неожиданно понесла лошадь.

Что-то не понравилось норовистому зверю. Он громко, заливисто заржал и яростно взбрыкнул, сбрасывая с себя синеокого ездока, а затем стрелой рванулся вперёд.

Когда шестеро волшебников, охая и ахая, подлетели к изувеченному юноше, было уже поздно. Шея, очевидно, сломана, он не дышал. Синие очи, спасение мира, тихо угасли, так по-настоящему и не разгоревшись.

– Ёб твою мать!.. – не сговариваясь, все как один, выдохнули магистры магии.

Надежда мира угасала под матерные вздохи шестерых стариков.

Зеркало

«Вдруг осенит что не застрял в текстурах,

ведь ты и есть тут сама текстура»

Они совсем другие.

Между нами нет ничего общего. За все те годы, что крейсер существ, называющих себя «людьми», висел на орбите Инирии, я в этом успел убедиться.

Всё было не так. Абсолютно чужой, непонятный нам разум, невероятное техническое развитие в ущерб развитию биологическому, размытые рамки общественных классов, так до конца и непонятая структура языка… Да даже система счисления десятичная!

За все те годы, что я наблюдал за Контактом, что пытался разобраться в языковых перипетиях этих существ, на века обогнавших нас в техническом развитии, я успел понять, что ничего у нас не получится. Я не видел их, ни разу не видел людей, изображение их мы так получить и не смогли, слишком разными оказались технические подходы. Но я читал их книги, читал их длинные сообщения, выбитые двоичным кодом, что служил нам почтовой ларией, пока шёл лингвистический анализ. Я знаю про что говорю.

Они живут в огромных высоких домах из стекла, металла и продуктов переработки нефти. Они имеют оружие, способное одним ударом стирать с лица земли целые города. Они могут разговаривать с себе подобными на другом краю галактики посредством электронных терминалов, но…

Но они оказались слишком ущербны.

Им недоступна ни радость Слияния, ни подлинная любовь Партнёра. Они никогда не слышали мелодию ветра, гуляющую в таких правильных и таких естественных Городах-Лесах. Только писк электронных импульсов, только дикий рёв машин, работающих на бензиновых парах, только бесконечная гонка за новыми и новыми открытиями, за которыми уже не заметно настоящего развития, настоящей эволюции.

И самое страшное, готов за это поручиться, ущербными они считают именно нас.

Я уже знаю, как всё будет. В языке людей есть очень хорошее выражение: «Холодная война». Мы слишком разные, чтобы ужиться и понять друг друга. Сперва будет эта «холодная война», а затем… Затем нас просто уничтожат.

Разве может ярость Партнёров соперничать с беспощадностью атомного пламени?

***

Я был в первых рядах.

Иначе и не могло быть, иначе никак. Это – моя награда, это – моя похвала за пять лет непрерывной работы, за мои бессонные ночи над чужим и непонятным языком, за сотни теорий и гипотез, которые в итоге привели-таки к успеху.

Идти я не хотел. Я знаю, как всё будет. Холод и жар. Я не хотел смотреть в лицо своим будущим мучителям, чуждому мне разуму, с которым мы не уживёмся в одной галактике, не уживёмся, нет!

Лёд и пламя.

Когда челнок людей спускался, гася скорость атомным двигателем, мне хотелось блевать.

Свежесть листа против нефти. Металл против хитинового панциря Партнёра.

Это начнётся здесь.

Челнок сел. Немного поёрзал, приминая траву своими округлыми опорами. А затем его входной шлюз с присвистом открылся.

Что же, хотя бы анатомия у нас с ними схожа. Две ноги, две руки… Судя по рассказам об огромных железных городах, я ожидал разумных насекомых.

Космонавт, первым выходящий из шлюза, как будто остолбенел. Мы передавали им информацию о планете, и условия были признаны ими приемлемыми для высадки. Только вот забрало своего скафандра космонавт всё равно не поднял.

И продолжал остолбенело стоять в шлюзе.

А затем забрало медленно поползло вверх. И я вздрогнул.

Из скафандра на меня смотрел инириец. Инириец, который был человеком.

А я смотрел в зеркало.

Пьедестал

«У мечты моей много врагов

Самый главный из них хмуро смотрит из зеркала»

– Хреново бой провёл!

Серёжа никак не мог угомониться, отчитывая Санька.

– Хреново говорю. Дыхалка совсем ни к чёрту. А почему? Потому что куришь после школы! И стойка, что это за стойка? Ногу кто так выносит? Второклассница? Мазал тоже постоянно, как пьяный. Да ты и есть пьяница, думаешь я не знаю, чем ты у Оли на дне рождения занимался? Нажрался как свинота – и вот результат. Противник у тебя просто мешок мешком, как он до финала дошёл вообще не представляю. Да и ты не лучше…

Санёк молчал, задумчиво ковыряя золотую медаль, свисающую почти до резинки пропотевших насквозь боксёрских шорт. А потом ответил, спокойно и как-то презрительно:

– Базаришь. Не, действительно всё ровно разложил, как будто сам только что с пьедестала сошёл…

Помолчал, глядя на довольную улыбку Серёги, и вновь продолжил.

– Только вот парадокс: тебя-то там не стояло.

Ноты

«Начать разгон и улететь - вернет автопилот.

Не зная нот сыграть аккорд. Талант не пропадет.»

И как-то всё неправильно.

Строевой металл с подвыванием гремит из телефонного динамика. Марш прошлых лет и топот ног давно умерших людей поют гимн новому дню. Звенит мой будильник.

Марш-марш, на фарш. Нашему царю показали фигу, ребятки, умрём все до последнего!

Как в конце концов разница – царь или начальник?

Я принимаю вертикальное положение. Рыцарский меч из сновидений падает с жутким лязгом где-то на задворках сознания. Всякая шушера типа драконов, банши и вурдалаков разогнана, пришло время настоящих монстров. Пакетика Чая, Воды-Отдающей-Ржавчиной и моего самого любимого – Вагона Утреннего Метро.

Бетонные соты хмуро глядят на меня из рассветного окна, коптя небо пыльными сотами вентиляции. Я прихлёбываю из кружки. Первый из монстряков пошёл, хорошее начало.

И нет сомнений, что с остальными я не справлюсь.

Очень уж я люблю драматизировать. Черта характера такая, в интернете её ещё называют «синдромом паладина». Видать где-то внутри, под коркой из переваренных макарон, квартирных счетов и восьмичасового рабочего дня до сих пор не сдаёт свой последний бастион сентиментальный подросток. И это хорошо, это просто прекрасно. Только подростково-мечтательное упрямство поможет мне пропетлять мимо мутных тем и решётчатых прутьев настоящей Жизни. С большой буквы.

Тяжко встречать новое утро в мегаполисе. В любом из них. Все они давным-давно сменили названия: Санкт-Биркенау, Москватхаузен, Казахенвальд, незаметно переплетя свою суть со своими «прославленными» предками. Никаких маршалов Коневых и майоров Шапиро не хватит, чтобы освободить все.

Слава Богу, до сих пор есть лагерное сопротивление.

Так что к чертям всю эту драму, весь этот депресняк, все эти крокодиловы слёзы над самим собой, бедненьким. Страшные бетонные драконы ждут за стенами родной квартиры. Чешуя у них теперь покрепче, но молнии на воротничках всё те же, проржавели только слегка. А у меня, как и раньше – ничего. Даже номера «4859» на рукаве нет. Ничего-то я не знаю и ничего не умею, беззащитен против всех этих многочисленных монстров реальной жизни.

Хотя нет, туз в рукаве у меня всё-таки один завалялся. Талантом называется. И даже не талантом драмы, нет. Талант, что позволяет, не зная нот, мастерски играть аккорд, день за днём уворачиваясь от чешуйчатых хвостов, острых клыков и лающего языка. Талант, который важнее и жизни вдали от этих мрачных концлагерей, и богатого папочки, и богатырского здоровья.

Талант никогда не сдаваться.

Зрячий

«Call me a dreamer,

Call me insane,

I’ll survive the storm,

I’ll take the pain.»

Больше всего старика волновала тишина.

Обстукивая длинной тростью брусчатку тротуара по ходу своего движения, он никак не мог взять в толк, почему в ранее утро среды его родной Лондон настолько тих. Он бы прекрасно понял такую давящую тишину в утро субботы и тем более воскресенья. Но ведь была середина рабочей недели.

Кровавое пекло, нет! Даже тогда он бы не понял. Двенадцатимиллионный мегаполис не затихал никогда, неизменно, даже на выходных, окутывая слепца непроницаемым коконом отводящихся смущённых взглядов и всеобщего лицемерного сочувствия. О, как он презирал эту всеобщую опеку. Как его передёргивало от всего этого секундного милосердия, в мыслях сменявшегося, притом непроизвольно, на облегчённый вздох.

«Слава Богу, это не я».

Отдав, будто в старой книжке, своё зрение во славу горячо любимой Англии, старик, ветеран Второй Мировой, никак не мог взять в толк, почему вместо непрекращающегося автомобильного гула топота тысяч ног он слышит лишь тихое пошаркивание и редкие-редкие обречённые всхлипы.

Пешеходного движения как будто не было совсем. Лишь изредка он натыкался на каких-то растерянных людей, отчаянно хватавших его за полы плаща и настойчиво умолявших вызвать помощь. Каждый раз он с брезгливостью отбивался от подобных сумасшедших.

А потом вдруг раздался голос:

– Всё в порядке. Идите, не бойтесь.

Старик остановился и повернулся на голос, принадлежавший, как ему показалось, молодому мужчине лет тридцати.

– Тогда стойте на месте, – сказал слепец. – Бог знает, сколько дураков уже столкнулось со мной сегодня. Что, чёрт побери, случилось? Почему так тихо? Я знаю, что сейчас не ночь – я чувствую солнце. Что стряслось?

Молодой человек начал рассказывать. Спокойно и обречённо, как и следовало сообщать подобные сведения. Когда он закончил, старик радостно рассмеялся.

– Есть в этом одна шутка, – сказал он. – Теперь всё их проклятое попечительство понадобится им самим. Спасибо, счастливо оставаться.

Улыбаясь во всю ширь, старик зашагал прочь, прямиком к своему любимому пабу, в котором он обожал пропустить пинту-другую в той, зрячей жизни.

В конце концов, раз весь этот бесячий мир сгорел в зелёном пламени падающей кометы, почему бы не порадоваться и не пропустить стаканчик?

Старик в своём абсолютном счастье радостно надеялся, что хотя бы на тех руинах, что остались от человеческой цивилизации, не найдётся больше места лицемерному мещанскому милосердию.

Вальхалла

«Мой скафандр идеально скроен

Мой звездолёт ослепляет вспышками

Секунда и я полечу стрелою

Серебряная пуля в глаз Всевышнего»

– Я никогда не понимал стремления исправить совершённые ошибки. «Ох, если бы я мог вернуться назад… Ах, если бы я не был таким глупым… Боже. Куда смотрели мои глаза…». Дерьмо.

– Что, прям никогда?

– Да, никогда. А знаешь почему? Потому что мысли слабого человека закручиваются петлёй, раз за разом возвращаясь к критическим моментам, перевернувшим всю его жизнь. В этих моментах он видит не возможности, но своё личное поражение. Стремясь к радости беззаботного коровьего счастья без забот и тревог, он готов потерять годы бесценного жизненного опыта, отмотать всё вспять и исправить тот небольшой косяк, что, как он считает, загубил ему это травянисто-жвачное существование. Кретин просто-напросто не понимает, что за одним совершённым косяком тут же последуют второй и третий. Что это замкнутый круг и ошибок не избежать. Просто потому, ведь исправление этих ошибок требует сил и мужества, а у кретина никогда не было ни того, ни другого. Ничего у него не было, кроме огульного обвинения всех и вся, но только не себя любимого.

– Слабость заложена в человеческой природе. В том числе и в твоей.

– Я даже не спорю с этим. Я, например, погрешил против истины, если бы сказал, что не хочу иногда вернуться назад. Но вернуться лишь для того, чтобы ничего там не менять. Чтобы оставить неизменными и скрип снега под ногами, и ободранные трубы теплотрассы, и подмороженные тёмным зимним небом лица старых друзей и знакомых.

– И зачем такое надо?

– Потому что это – лишь отдых. Санаторий вдали от бесконечной борьбы за исправление последствий собственных ошибок. Слабые люди туда тоже хотят, санаторий-то шикарный, хотят ворваться в этот тихий пансионат, всё там переставить, пересобрать и пойти против предписанного расписания. Слава Богу, бдительные вахтёры и коменданты таких санаториев гоняют идиотов поганой метлой.

– В Вальхаллу хочешь? В Вальхаллу попадёт только погибший от меча.

– Но разве времена не меняются? Меч теперь – ежедневный долг. Долг перед бытом, долг перед искусством, долг перед человечностью в самом себе. Не спиться, не сколоться, не сдаться, не растворится на фоне блеклых евроремонтных обоев. И уже не важно как именно ты умрешь: от зловредного вируса ли, от осколка снаряда или тихо засыпая, вслушиваясь в восторженную болтовню внуков за тонкой стеной. Для Одина, Бога или ещё какого Будды важно лишь одно.

– А если такой Вальхаллы нет? Ради чего тогда этот долгий бег в пустоте хомячного кольца?

– Чтобы в борьбе ты обрёл счастье своё. Всё ради счастья. И это тоже человеческая природа. Моя Вальхалла ждёт меня, погибшего в попытках исправить последствия собственных ошибок. Ревёт автомобильным перестуком вепрь Схримнир, призывно махают стягом куски теплоизоляции. Эль сменяется дешёвым пивом из банки, а отголоски далёких битв скрепят снежным звоном мечей под моими ногами.

Моя Вальхалла ждёт. И слава Богу, ошибки в моей жизни и не думают кончаться.

Слойка

Слойка была очень вкусной. Как раз такой, какой я люблю. Мягкая, не крошащаяся, с сочным вишнёвым повидлом, заполняющим все плотные мучные полости булочки.

Я со смаком откусил краешек. Вкусно. Очень. И благостно. Настолько благостно, что даже мерзкий осенний дождь, заставший меня, беззонтного, на выходе из магазина, не смог испортить моего вечерне-осеннего настроения.

Зато легко смогли четверо пьяных полудурков, открывавшие уже вторую… нет, третью соску какого-то низкопробного пива. Пиво это, поблёскивающее грязно-коричневым пластиком толстой бутылки, явно было не первой позицией в их сегодняшнем алкогольном туре. Готов поспорить, что помимо его сильногазированных и уже опустошённых товарищей, в этом крестовом походе принимала участие и сорокоградусная белая, и даже двенадцатиградусное красное.

Хотя, вместо вина я бы всё-таки поставил на портвейн.

И вот, эта компания окликнула меня, во все эндорфины наслаждающегося булочкой. Со вполне понятной целью.

Кусочек откусить они явно не хотели.

И знаете, я мог бы поступить иначе. Мог бы, как какой-нибудь нарочито равнодушный и трусливый интернет-циник, сделать вид, что это вообще не про меня. Мог бы воткнуть наушники и пройти мимо, наслаждаясь слойкой. А мог бы вообще вернуться обратно в магазин и подождать, пока покорители алкогольного космоса соизволят уйти. Ведь, в конце-то концов, я один, а их четыре. И осень, осень эта ещё…

Совершенно не располагает к агрессии.

Но всё-таки я поступил по-другому. Я спокойно, не прибавляя шаг и улыбаясь во всю ширь, подошёл к пьянчугам. А затем чётко выверенным маваши ударил в челюсть главного заводилу (который, как водится, был ещё и самым толстым).

Остальные трое, что называется, аж присели. И уже явно не помышляли о каком-либо продолжении конфликта. Даже не смотря на своё численное превосходство.

Я же, не обращая на них внимания, спокойно пошёл к себе домой, на ходу кусая сочные, пропитанные вишнёвой амброзией, куски.

Настроение было приятное. Как после убийства назойливой мухи или капитальной уборки квартиры. В конце концов, мусор действительно нужно выносить, а не трусливо поджимать ушки и пробегать мимо него, хвастаясь потом всем друзьям и знакомым, какой ты стоик, и как не обращаешь внимания на бренность этого злющего мира.

И блин, какая же эта слойка вкусная.

Оспа

Я всю жизнь этого ждал.

Я мечтал об этом, сидя в своей одинокой комнате на краю города. Залипая в ярко-белый экран монитора, я ждал, когда мне представится шанс.

Я думал об этом, без конца думал, потому что считал, что мысли материальны, когда мне отказала меня первокурсная любовь.

Я жаждал этого, возвращаясь в обшарпанную студию после двенадцатичасовой смены. Тихо хныча от своей беспомощности, я зарывался в тонкий плед, не спасающий от промозглой осенней зябкости, стараясь заснуть.

И мечтал.

Снова и снова, опять и опять. Одни и те же образы, одни и те же миражи. Закованный в броню рыцарь, рвущийся вперёд, к страсти и безумию боя. Молодая волшебница, как две капли воды похожая на первую любовь и спасённая прямо из огня сражения. Бесконечные дворцовые интриги, прогрессивные реформы и суровый нрав человека из будущего. Человека, что возвышался над средневековой дремучей повседневностью всей нерушимой скалой своих знаний.

И обязательно победный рваный стяг. Гордо развевающийся флаг триумфа над реальностью, над сотней проблем, что невозможно решить здесь и сейчас, в этом несправедливом мире электронных кабелей.

Что же, мечты сбываются.

Как всё это было мелочно, слабо и гнило. Как ничтожно.

Нет ничего хуже подобных инфантильных мечтаний. Нет ничего хуже, чем побег от настоящей войны, для которой мужчина и рождён, в мир призрачных побед и фантомного лязганья лат. Нет ничего отвратительнее человека, цепляющегося за работу в фастфудной забегаловке за минимальную зарплату и убегающего в те недолгие часы между сном и концом смены за горизонт грёз, прямиком в объятия виртуальных лавровых венков.

Мысли материальны. То, что я оказался здесь – было неожиданностью даже для меня. Засыпал я как раз на своей дурацкой кровати: слишком просторной для одного, но слишком тесной для двоих, а проснулся уже в чистом поле где-то посреди средневековой…

Средневековой что?

Я не знаю, что это за страна. Франция? Германия? Англия? По крайней мере здесь не жарко. Ах-ха-ха, «нерушимая скала знаний». Не включающая в себе даже банального понимания, как добыть электроток. Всё, что я имел при себе – это странные по нынешней моде синие плотные штаны и кусок пластмассы, бесполезный без подключения к интернету.

А вокруг – дикие немытые люди и некипячёная вода.

Об этом ли я мечтал? Думал ли я когда-то, что вместо доблестных побед во главе тяжёлой кавалерии, буду лежать в грязном вонючем амбаре и, глотая слёзы, наблюдать за тем, как на моей руке появляются аккуратные чёрные крапинки?

Грязь и вонь, мерзкая судорога голодного организма. Чёрные от навоза слёзы катятся по моим щекам.

Чёрные бутоны лепестками проигранного рыцарского венка расцветают на моей руке.

Террор

«И смерти нет почётней той

Что ты принять готов

За кости пращуров твоих

За храм своих богов.»

Сидя за столом, я рассеяно наблюдал за тем, как за окном в танце кружилась девочка.

Ей не мешала ни хмарь улья-мегаполиса, ни мрачный военный патруль, кидающий волчьи взгляды на немногочисленных прохожих. Девочка танцевала и делала это великолепно, буквально светясь от собственного вдохновения.

Засмотревшись, я едва не перепутал провода.

Плазменная взрывчатка штука хоть и эффективная, но очень капризная по отношению к электрическим разрядам. Одна неверная ошибка – и незадачливый сапёр даже не сумеет подумать о смене места работы. Атомы, которые останутся от него после взрыва, думать вообще слабо умеют.

Тем не менее, я умудрился не напортачить. В последний момент остановил рефлекторные пальцы, отложил бомбу в сторону и продолжил наблюдать за танцем.

В конце концов, даже смертникам иногда нужен отдых.

Я видел, как погиб «Суворов». Видел, как флагман, гордость нашего флота расцвёл огненным шаром в верхних слоях атмосферы. И как затем на беззащитную поверхность Новой Братиславы посыпались десантные катера «Синей бригады» с Гренады-2. Огненный дождь, отстреливающий бесчисленное количество ложных целей из металлического мусора и сверхстабильного льда, запутывающих нашу ПКО.

В тот день я увидел Бога.

Я видел, как зенитчики включили щит. Поднялся жуткий ветер, заставлявший вцепляться в землю ногтями. Почувствовал, как сухой воздух сжимает трахею и обжигает горло ударом огненного молота.

Но корабли не успели отвернуть.

В тот день почти все испанцы сгорели при заходе на посадку. И за это благодарить нужно было не Аллаха, не Будду и не Иисуса. А Троицу. Самую настоящую Троицу, что превратилась тогда в целую Тысячницу.

В Тысячницу настоящих, живых людей, в зенитный дивизион, что не дал Федерации в тот день сходу овладеть Братиславой.

И плевать, что на следующий день в бой пошли десантные части с Элизиума и Аида, смявшие нашу оборону словно лист пожелтевшей ветхой бумаги. Плевать, что тот дивизион противокосмической обороны давным-давно расстрелян. Плевать, что планетарное ополчение продержалось всего две недели, а с его гибелью закончилось и наше восстание. Плевать, что теперь весь Конеррианский сектор под пятой захватчика, под прямым управлением с Земли.

В тот день я увидел Бога. Бога в Человеке. Спасающего и спасённого, не смотря на жуткую гибель от рук карателей.

Ведь есть же хоть что-то важнее этой проклятой жизни?

Я не святой и никогда им не был. И если Копьё Судьбы вдруг сделает червоточину на теле моего Бога, я отвечу тем же. Сегодня я сам себе Варрава, сам себе Иуда и Пилат. Потому что должен был лечь там, вместе с остальными ополченцами и теми зенитчиками, что прикрыли нас плазменным щитом.

И потому что лягу завтра.

Провода подсоединены правильно. Завтра в это же время я выйду из своего дома, в последний раз взгляну на танцующую (она ведь всё ещё будет там, правда?) в своей белокурой красоте девочку, сяду в вагон электропоезда и доеду до монументального и красивого здания в центре города. Моя укутанная в карман военной куртки левая рука будет отчаянно сжимать детонатор, пока я пересчитываю все ступеньки Голгофы, превратившейся вдруг в военную комендатуру.

А та девочка будет танцевать. И правильно.

Когда я пойду долиной смерти – не ходи со мной.

Кольца

«Искрится душа

Опять мы горим перед вами

Я знаю, что вы, друзья,

Поймете меня»

– Ну на нём ещё майка была с символикой московской олимпиады, помните?

Старуха ворчливо покачала головой.

– Не помню я никакого инвалида. Гуляй отсюда… девочка, – едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на брань, процедила карга.

Арине ничего не оставалось, кроме как растеряно шмыгнуть носом, глядя в древний и безвкусный поролон входной двери.

А из открытого настежь, не смотря на зиму, подъездного окна уже доносился свист подъезжающего олимпийского кортежа.

***

Андрей остановился возле парковой облупленной лавочки с громким щелчком поставив коляску на тормоз. Вцепившись до побелевших пальцем в подлокотники инвалидного кресла, он совершенно безынтересно смотрел на мелкую крупу февральского снега, падающего с небес.

В парке было оглушительно тихо. Только откуда-то издалека мерзко подвизгивала многосотенная толпа, протягивающая мышиные ручонки к халявным банкам кока-колы. Газовый факел причудливой формы тёплой ладошкой бил по лицам школьников и бюджетников, насильно выгнанных этим субботним утром на встречу олимпийского кортежа и лицемерной, невыспавшейся радости.

По главной улице города проносили олимпийской огонь.

А Андрей юное дарование и спортивная надежда маленького городка сидит сейчас в инвалидном кресле. И он, что самое страшное, знал, что единственный человек, который по-настоящему смог бы обрадоваться этой неземной кавалькаде, сидит тут, в громогласном пустом парке и глотает слёзы.

Ледяные слёзы искрами из глаз обжигали его лицо.

И стоило ли оно того? Стоила ли невероятно та тяжёлая штанга, те бесконечные подходы того, чтобы сейчас сидеть в одиночестве, вдали от праздника, практикуя угрюмое зимнее иглоукалывание? Наверное стоила. Да и всё, на самом деле, в жизни стоило того, чтобы произойти. Кроме той злополучной аварии, конечно. Того резкого скрипа тормозов и немой боли больничной койки, после которой мечта молодого спортсмена оказалась перечёркнута крест-накрест.

Но правды в этом понимании всё равно не было. Она была только в этом парке, в котором истина заключалась как раз в его пустоте.

Позером же Андрей никогда не был. И раз нет ни шанса, то и нечего примазываться к теме. Лучше так, лучше в снежном парке, где его никогда не отыщет сердобольная подружка, лучше одному с кульком горьких и обидных слёз, с раздавленной колёсами коляски мечтой, чем в той колонне из лицемерия и жалости к самому себе.

Примазываться нельзя. Но всё равно обидно. До ломоты в сердце и металлических подлокотниках.

Белый лист календаря упал на пол родительской квартиры, обнажив февраль четырнадцатого года. Время распрямлялось после долгого сна, шагало всё быстрее и быстрее, закручивалось долгой огненной змеёй и бетонными крошками.

А шестнадцатилетний парень Андрей сидел в зимнем парке и не стеснялся своих слёз.

И какой смысл в этом спиральном калейдоскопе, если главная его мечта, гремящая сейчас в Сочи, ускользнула прямо из рук.

Спираль раскручивается, всё быстрее и быстрее, исчезает из хватки побелевших пальцев.

А вместе с ней и смысл в происходящем.

Муравьи

«Рамамба Хару Мамбуру!»

– Ну, и что нам теперь с ней делать?

– Давай может это… Оставим всё, как есть?

Я внимательно посмотрел на Мбана.

– Сникерс, ну ты точно псих.

– Я не сникерс, – обиженно отозвался негр. – Я русский.

– Это ты в Буркина-Фасо своём будешь рассказывать, что ты русский. А здесь ты сникерс, понял? Давай лучше думать, что с бабкой будем делать.

А как ещё заработать бедным студентам в это непростое время? Страна разваливается, отовсюду какой только дряни не повылезало. Ужас и мрак. Вот и приходится по квартирам лазать.

Но кто же мог знать, что хозяйка окажется дома?! Валерка божился, что видел, как она выходит из квартиры. А по факту – сидела в своей норе сиднем, телек смотрела, на какую-то очередную пиджачную рожу пялилась. Грачёв что ли… хотя тот военный вроде. Короче хрен их разберёшь. А как мы втроём зашли, в масках да ещё и с негром, так она со страху и окочурилась, бедная.

И ни о каком грабеже теперь речи не идёт. Вопрос оставался в том, что теперь делать с телом. Валерка, получив нагоняй, пулей вылетел из квартиры, и теперь подгонял к подъезду белую отцовскую «Волгу», в которой мы обычно выходили на дело. Нам же с моим иностранным другом предстояло либо завернуть тело в какой-нибудь ковёр, либо придумать вариант получше.

Но как-то не думалось.

В дверь неожиданно постучали. Причём ровно восемь раз.

Мбан вдруг резко сорвался с места, а через секунду из прихожей раздался жуткий грохот и нечеловеческий вопль:

– Осьминоги!..

Времени мне не оставалось даже не мысленное ругательство. Резко метнувшись за Мбаном, я увидел достаточно сюрреалистическую картину. Мой чернокожий друг с глазами на выкате держал у челюсти ошалевшего Валерика чёрный ТТ со спиленным бойком, который мы всегда брали с собой на всякий случай.

– Ты… ты чо? – вполне закономерно поинтересовался Валера.

– Не обращай внимания на него. Я ему вчера дал «Лучший сборник анекдотов» почитать. Да и он в принципе странный.

– Э-это ничего ещё… – ответил мне Валерка. – Я в детстве вообще муравьёв ел.

И к чему это было?

– Ладно, хорош, – я аккуратно отцепил негра от Валеры. – Там дело стынет.

Помолчал секунду и добавил:

– И тело тоже…

Finis coronat opus

Это будет очень странный текст. Как минимум потому, что я уже сломал стену между читателем и писателем, как максимум – потому что озаглавлен он не один словом, как все другие марафонские.

Да, конец венчает дело. И суть тут не в мудрости древних, заключающейся только лишь в непонятных выражениях языка. Суть в стиле.

Как, впрочем, и всегда.

Я бы хотел поговорить. Точнее не поговорить, диалогом это будет сложно назвать. Я бы хотел объяснить.

Почему всё именно так? Почему рассказы именно такие, а не другие, почему я пишу так, а не иначе?

Во-первых, потому что я банально устал. Да вы и сами могли заметить это по качеству последних рассказов. Оно хромает и это не удивительно, я ими натурально недоволен. Тридцать каждодневных текстов, плюс ещё некоторые темы совершенно не подходят моей стилистике. Я всё же имею право на усталость, марафонский гонец, например, вообще помер под конец своей дистанции, а я ничего ещё, даже свеженький в целом. И не надо обвинять меня в лицемерии, я всё так же адепт каждодневной литературной практики. Те из вас, кто знакомы со мной чуть дольше, помнят, как примерно год назад я яростно отстаивал такую позицию, одновременно с этим работая над «Чёрными крыльями». Две тысячи слов, не знаков, каждодневно, как завещал ненавистный мне Стивен Кинг, чувствуете разницу объёмов?

И тем не менее, я устал. Почему так?

Объяснение пришло ко мне буквально только что. Я очень люблю оперировать понятиями «долг», «должен», «обязан». Я апеллирую к ним в бесконечных чатовых дискуссиях, отстаивая свою «палочную» парадигму творчества. Писатель должен. Должен как самому себе, чтобы не прожёвывать собственную жизнь аки корова ком слюнявой травы, и должен обществу. Потому что он умеет писать, а другие нет, потому что в нём есть Божья искра, а в остальных нет. Так что будь добр, веди к разумному, доброму, вечному, а если не можешь вести, то тащи за волосы. В том числе и себя.

Я уже заканчиваю первый пассаж, наберитесь терпения.

Такой долг может быть в радость, это я понял уже давно. А может быть в тягость, это я понял уже сейчас. Весь июль я нестерпимо хотел вернуться к прозе больших объёмов, хотел отредактировать уже набившие всем оскомину «Чёрные крылья», хотел взяться за их продолжение, хотел уйти вообще в другое направление. Безусловно, сперва нужно было бы недельку посидеть в кресле, всё внимательно пообдумывать, чтобы не бросаться голой грудью на пулемёты, это да. Но я всё-таки хочу работать с большими объёмами.

И тут – этот марафон. На который я сам подписался, на котором я сам на себя подвесил ограничение (на самом деле это был не утяжелитель, а наоборот – облегчитель) в три тысячи символов, и в котором постоянно меняются темы. Совсем не то, чего хочется. А делать надо, сам же впрягся. Потому и подустал, потому что должен, а не хочется. В первый раз такое по отношению к литературной деятельности испытал.

Но если вы думаете, что после этого я отойду от позиции армейской дисциплины в творчестве, то вы сильно ошибаетесь.

И забейте на количество символов, сегодня я их не считаю.

Теперь во-вторых. Во-вторых у нас заключается в том, что я всё-таки продолжаю считать «смерть автора» литературной трусостью, хоть и целиком признаю её обоснованность. И тем самым, нужно немного пояснить, что конкретно вы видели в моих рассказах.

А вы видели бронзовый век русской культуры… Да шучу я, Господи, я не настолько преисполнился чувства собственной важности, чтобы причислять себя к творцам последней четверти прошлого века. Я скорее их подражатель, можно даже, с оглядкой на корчащийся в смертельных судорогах постмодерн, сказать, что я их симулякр. Правда, в отличие от симулякра, оригинал у меня всё-таки есть.

Писать я начал недавно, серьёзно писать, я имею в виду. До этого конечно были всякие подростковые потуги, их даже можно найти в сети, но их я в расчёт не беру. А так – двенадцатое октября двадцатого года я выложил свой первый рассказ «Когда кричат ангелы». Выложил на Фикбук, потому что других ресурсов тогда не знал, сейчас уже перезалито на Прозу.ру. Вещь невероятно наивная и очень неудобная с точки зрения построения предложений, так что только при большом желании.

Как видите, я помню вплоть до дня. Почему меня торкнуло я говорить не буду, момент слишком личный, лучше поговорим про бронзовый век. Почему именно он, почему подражанием именно ему?

Потому что я привык брать только самое лучшее.

Да, в меня тут же прилетают бакенбарды Пушкина и борода Достоевского, а следом отстреливается, сидя верхом на контрреволюционном жирафе Гумилёв, но это всё не то. Я не сомневаюсь в гениальности Пушкоевского или Блояковского. Отнюдь. Я сомневаюсь в гениальности их эпох.

Золотой век русской культуры – невероятно растянутое во времени понятие. На смену Пушкину приходит Чайковский, ему в спину уже дышит Достоевский. Это всё гениально, круто, очень круто, но… Но слишком разнообразно, чтобы составить единый портрет. Слишком пёстро, для полного понимания, понимаете?

Да, обожаю тавтологию.

Поэтому перед золотым веком можно только преклоняться. Черпать же оттуда вдохновение… Нет, увольте.

Гораздо интереснее с веком серебряным. Он тоже мне не нравится. Да, всё как я люблю: хтонь, мерзость, блевотный запах работ Блавацкой, слом эпох, гибель мира, но… Но всё это настолько антинародно, что я даже иногда начинаю понимать, за что расстреляли Николая Степановича. И я ни в коей мере не красный, я не оправдываю, но всё же понимаю. Так, чисто по-человечески, без высоколобого снобизма.

Образ серебряного века – это декаданс. Это мистицизм, это широкие жесты, это символизм и:

Маяковского

Громкий

Футуризм

И это не работает с широкими массами. Широкая масса не заламывает руки и не валяется в бунинской горячке в киевской квартире, пока прикладами гоняют Петлюру. У широкой массы в руках винтовка, а паровоз вперёд летит. Ну, или она из Румынии походом. Так тоже можно.

И именно это даёт нам бронзовый век русской культуры. Которому я так подражаю, и которым так восхищаюсь. Он даёт нам человека живого, человека русского, человека массового, не видящего в развале Союза знамений Апокалипсиса. Человека, который не закрывает глаза на моральную гибель жизненных основ, царящую вокруг, но и не пугается её. По крайней мере, не в экзистенциальном смысле. Нет, он наоборот, бьёт по этой ржаво-серой мрази летовским размахивающимся кулаком, флегматично лупит по ней из балабановского обреза и уходит огородами на пелевинском броневике, отстреливаясь из глиняного пулемёта. А куда убегает-то? Да прямиком в пучину жизненного подвига и гуманности, что не боится обозвать кого-то тварью и плюнуть вражине в рожу.

Последняя четверть двадцатого века – это невероятно глубокая компиляция русского творчества, взявшая сотни образов и тем из двухвековой культурной истории и переведшая этот сонм на понятный, народный язык. В этом её сила и в этом её заслуга.

Ну, и всё это, конечно на фоне постимперского травматического синдрома, бла, бла, бла…

Да, меня можно упрекнуть в какой-то простоватости и вообще, «литиратура – ета для вумных!!11!1!». И я даже соглашусь. Литература действительно для умных, и поэтому тем, кто подобные заявление делает, дорога в неё закрыта. Снобизм – это первый из признаков интеллектуального и духовного вырождения, причём вырождения такого, что распыление «Циклона-Б» в этом случае не является военным преступлением.

В конце концов, что ещё вы ожидали от человека родом из умирающего города на шестьдесят тысяч душ населения? Только апологию какого-нибудь национал-пацанизма столь же простого, сколь и глубокого. Помноженную при этом на два века невероятной русской литературы. Чья история, на смотря на нынешний кризис, связанный… впрочем, не будем тыкать в уродов и крыс пальцами, просто скажем, что кризис этот временный и блистательная история продолжается.

И лично я очень хочу стать её частью.

Так что мы продолжаем. Не смотря ни на что. Только после небольшого перерыва, я действительно немного подустал.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге