Лучевая терапия
Глава 1
Верховцев несколько странный человек. Он совершенно не верит в случайности и во всём пытается отыскать тайный смысл. Иногда это получается, чаще нет. Вот и в его ожидании, в том, что больше года ждал в очереди, должен был быть какой-то смысл, но он его не находил. Сначала «случилась» забастовка врачей, потом вроде бы сломался аппарат, потом вроде бы опять намечалась забастовка и вроде бы снова сломался аппарат. Через год Верховцеву надоело ждать, и он отправился выяснять, что с его очередью. Доктор только развела руками. «Я не понимаю, почему Вам не сообщили, Ваша очередь была ещё зимой». И вот в конце лета Верховцеву наконец назначили точную дату. И она была сегодня.
Он вышел из автобуса, перешёл улицу и направился к входу D3. Сегодня ему только сделают компьютерную маску. Наверное, это будет быстро и легко. Перед его лицом просто поводят сканером, наподобие того, каким считывают штрих-коды. Так надеялся Верховцев. И хотел одного — лишь бы всё прошло быстрее, лишь бы, наконец, началось. Но на его пути оказался забор. Металлический. За забором шла стройка. Корпус расширялся. Верховцев с удивлением взирал на хаос строительных траншей, а в его голове вертелась всего одна мысль. В окопах не бывает атеистов. А потом он всё же повернул назад. И пошёл в обход. К главному входу.
Через главный вход тоже можно было добраться. Только приходилось слегка поплутать. Но на стенах кое-где имелись указатели, а по полу, по середине, шла тёмно-фиолетовая дорожка. Как нить Ариадны. И вот после тупика магнитного резонанса он вступил в свой коридор. Коридор был длинным и пустым, с поворотами и ответвлениями. Верховцева поражала раскраска пола, какая-то морковно-жёлтая зебра — или и вправду лучевая: красное, оранжевое, жёлтое; красное, оранжевое, жёлтое; и опять. Странный линолеум, думал Верховцев.
Он дошёл до нужного кабинета. Там уже ожидали несколько человек. Уткнулись в телефоны и делали вид, что ничего не замечают. Может быть, просто так нервничали. Верховцев сел на свободный стул и тоже стал ждать. Вскоре из кабинета вышла сестричка и устроила перекличку. Потом вышла другая женщина в белом халате, назвала фамилию первого и повела по коридору налево. Верховцев оказался третьим. Его повели по коридору вперёд.
В кабинете их встречает молодая сестричка. Она явно не в духе. Та сестра, что привела Верховцева, в тёмно-фиолетовом комбинезоне, молча стоит и слушает, как молодая сразу же набросилась на пациента: почему он невнимателен, как с такими работать, они так не могут. Верховцеву нужно улечься на кушетку, он хочет прежде снять обувь — оказывается, не надо. Он ложится прямо в обуви и ёрзает спиной вверх-вниз по указаниям нервной сестрички, чтобы попасть затылком точно в нишу. Наконец, попал. Теперь приподнять ноги, под них что-то подкладывают. Верховцев вспомнил, что в его плотных джинсах карман полон монет, они сейчас наверняка посыпятся, а ему сунули в руки какой-то резиновый круг, чтобы он в него вцепился, он всё ещё думает про монеты, а ему говорят, что через дырочки можно дышать, ничего страшного, он закрыл глаза по команде — и вдруг на его лицо опускают что-то горячее, словно тесто, нет, сетка, обе женщины с силой натягивают на его лицо сетку, каждая со своей стороны, тянут что есть сил, притянули, раздаются щелчки. Натянутую на лицо Верховцева сетку пристегнули к кушетке вместе с его головой. «Не шевелитесь! — командуют сверху. — Дышите ровно, расслабьтесь!» Легко им сказать. У Верховцева почти клаустрофобия. Глаза закрыты, но эта сетка так сильно давит, ему страшно, что он захочет сейчас кашлянуть и не сможет, захочет чихнуть — и не сможет, ему даже рта не приоткрыть, губы сжаты, он еле может дышать. А над ним тишина. Как будто обе сестрички ушли. Может быть, отправились выпить кофе. Верховцев не хочет так думать. Он в это не верит. Сетка должна остыть и затвердеть, принять форму его лица, это понятно, но как долго будет она остывать, а вдруг целый час или вообще — нет, Верховцев не верит, не может так долго, тогда бы они обдували сетку холодным воздухом, так долго остывать не может, ему кажется, что она уже остыла, ему надо думать о чём-то другом, он не может открыть глаза, но он может не паниковать. И он потихоньку успокаивается. И ему приходит в голову уже спокойная мысль. Раньше лица знаменитых умерших заливали жидким гипсом. Гипс застывал, и получалась посмертная маска. А какая маска будет у него? Структурная? Струк… Струк… Нет, лучше ему вспомнить молитву, хоть какую-нибудь молитву… какую?.. Отче наш… Верховцев только мысленно произнёс «Отче наш», но как будто вслух произнёс, может быть его намертво зажатые губы всё-таки шевельнулись, потому что его как будто услышали. Оказывается, две сестры никуда не ушли, по крайней мере, одна не ушла, потому что он слышит шаги от стены к нему: подошла, остановилась, смотрит. Ну?! Да, снимает! Отщёлкивает. Отстегнула застывшую маску, как будто всё, он может уже подниматься. И он поднимается, как одурелый, и покорно идёт за старшей сестрой, у которой в руках его маска, Верховцеву всё равно, только прочь, он хочет домой, но ещё рано. Другой кабинет. Тут тоже кушетка. И аппарат. Но его сажают за стол. Он подписывает бумагу. Да, конечно, только скорей, прочь отсюда… Увы. Опять на кушетку. Опять!
Но теперь хотя бы нет той нервной сестрички. Но процедура всё та же. Лечь прямо в обуви, найти затылком углубление, приподнять ноги, схватить руками резиновый круг. Закрыть глаза. Расслабиться. Легко сказать — расслабиться — сказали бы лучше удрать, он бы пулей рванул… Поздно уже. Давят на плечи, пытаются расслабить. Бесполезно, он весь в напряжении. На голову надели свежую маску, что-то примеряют. Что-то вырезают. Кажется, расширили ножницами ячейки для носа. Точно. Он угадал. Надели маску, пристегнули с обеих сторон. Как же туго! Что-то тихонечко обсуждают. Нет, обкладывают лицо чем-то мягким, как вата, но вата так не шуршит. Спеленали лицо, словно мумию, приклеили скотчем к маске. Верховцев думал, что через маску трудно дышать, он ошибался, вот теперь трудно, когда он совсем как мумия, ни чихнуть, ни вздохнуть, ни кашлянуть, ни сглотнуть — только не паниковать, он не должен паниковать, выключился верхний свет, сестрички как будто сбежали, вот теперь и вправду сбежали… щелчок… стоп, что за щелчок, это же радиация, сестрички спрятались от радиации, зажёгся луч, стрекочет, он чувствует этот луч сквозь закрытые веки, как тот шарит по его лицу, что-то выискивает, лучше бы ничего не нашёл, ничего нового, потому что рано ему становиться мумией, он живой, он не мумия, но нельзя паниковать, хватит паниковать, нужно вспомнить что-то хорошее, вспомнить! Нечего Верховцеву вспомнить. Только слышит, как жужжит луч. Шарит по его лицу. Ищет. А он хочет чихнуть. Хочет сглотнуть. Хочет кашлянуть. Хочет… Что же он хочет? Что? Богородице Дево, радуйся. Как там дальше? Не помнит он, как там дальше, и опять повторяет в уме: Богородице Дево, радуйся. И как будто щёлкает в голове у Верховцева, и какая-то мысль возникает сама, непонятно откуда, длинная странная мысль. Да не назначит никто сам себя избранным, сих исповедует геенна. Верховцев как будто такого нигде не читал. Он хочет повторить эту странную мысль, повторить и запомнить, обдумать потом. Но закутанное ухо и через маску слышит щелчок — и этот щелчок сбивает мысли напрочь. Отключилась радиация. Неужели всё? Кажется, так и есть. Луч уже погас. Томограф задвигается назад. Второй щелчок более громкий. Тишина. Всё стихло. Включился обычный свет. Верховцев это видит и сквозь маску, и сквозь закрытые глаза. Сейчас придут его отстёгивать. Сейчас он сможет открыть глаза и нормально вдохнуть, полной грудью. Надо слушать шаги. Где шаги? Есть шаги. Идут! Подошли. Отстёгивают. Это должно быть всё на сегодня. Он больше не выдержит. Просто не выдержит.
Это и есть всё. Теперь через неделю начнётся основное. А сейчас он может идти. Он и идёт. Его немного шатает. В голове плотный туман. Завалиться бы поспать, только и может думать Верховцев. Хоть прямо тут завалиться. Но тут нельзя. Надо ехать домой. Но сначала найти выход. Он пришёл к выходу D3. Этот выход рядом. Но за ним стройка. Окопы. Верховцев помнит, в окопах нет атеистов. В траншее двое рабочих в жёлтых касках укладывают трубу, а Верховцеву нужно обратно в лучевой коридор. А после тупика магнитного резонанса повернуть по фиолетовой дорожке, которая нить Ариадны. Как же муторно в его голове. Завалиться бы прямо тут. Нет, тут нельзя. Тут дорожка. Та самая. Нить Ариадны. Верховцев бредёт по дорожке. Люди навстречу. Много людей. Разных. В халатах и без. Мужчин только мало. Женщин намного больше. Повернуть налево. Вот и выход, вот он, D1, двери почему-то не распахиваются, не хотят выпускать; он что, уже мумия? Почему не хотят выпускать? Почему?.. Раскрываются. Кто-то с той стороны подошёл, и раскрываются двери, а перед Верховцевым не хотели, но он уже вышел. Свобода. Дышать полной грудью. Свобода. И солнце в глаза. Его красная блямба, похожая на маленький черепаший панцирь, наверное, сияет. Ему всё равно. Добраться бы лишь до автобуса. Добраться и доехать. А потом спать.
Глава 2
Неделя прошла. Верховцев всю неделю настраивался и полагал, что теперь должно быть полегче. Должно быть! Он верил. Главное, не паниковать. Всего десять раз. Десять раз — и от его красной блямбы под левым глазом не останется и следа. Так доктор сказала. Верховцев верит. Но ещё предстоит пройти эти десять раз.
Лучевой кабинет №2. Varian TrueBeam. Линейный ускоритель или как-то так. Перед кабинетом сидят пять человек. Разных возрастов. Одной женщине как будто около сорока. Хотя Верховцев плохо разбирается в женских возрастах, они хорошо маскируются. Но бабушка уже не маскируется. И дедушка тем более. Остальные двое — мужчины после сорока пяти. Все сидят в телефонах, даже дедушка с бабушкой. Все, кроме той женщины, на которую Верховцев сразу же обратил внимание. К ней он и подсаживается. Здоровается. Она отвечает. Верховцев спрашивает, какие тут порядки, очередь или вызывают, но подруга по несчастью (как мысленно окрестил её Верховцев) сама не знает, она тоже в первый раз. И как будто не настроена болтать. Верховцев тоже умеет молчать.
Дверь кабинета №2 открывается, выходит женщина в синем комбинезоне. Верховцев не знает, как они тут называются: инженер, техник, доктор или просто сестра. Он как будто готов спросить мнение соседки, каков статус этой женщины в синем, но та, немного коверкая фамилию, вдруг сразу же вызывает Верховцева, хотя он пришёл последним.
Он заходит. В кабинете компьютеры, мониторы, длинный стол вдоль стены, над столом шкафы. «Вещи оставьте тут», — женщина указывает на два стула возле другой стены. Верховцев ставит туда свой пакет. «Телефон! — говорит ему женщина. — Обязательно выложите телефон». Но Верховцев и не вытаскивал его из пакета, так что не облучится. «Идите»,— женщина указывает на коридорчик, и Верховцев отправляется по дуговому коридору в другую, просторную, комнату. Там две женщины в белых халатах, посередине комнаты кушетка, за ней аппарат, под потолком мониторы. Одна женщина протирает кушетку влажной салфеткой, другая смотрит на монитор, а Верховцев втихаря полушёпотом здоровается с аппаратом: «Здравствуйте, мистер ТруБим». А потом, уже громче, говорит женщинам: «Добрый день!»
Ему указывают на кушетку. Да, всё то же. Лечь (прямо в обуви), двигаться взад-вперёд, покуда затылком не попадёшь в выемку, потом поднять ноги, чтобы под коленки снизу подложили пластмассовую чушку. Теперь они говорят закрыть глаза. Надевают маску. Не надевается, командуют: нос выше, правее, чуть назад, правее — маска села, пристёгивают. В руки сунули круг. Началось… Нет, ещё не началось. Они о чём-то совещаются. Одна говорит другой: «У него неправильно глаза». Как они видят его глаза, удивлён Верховцев, они же закрыты? Командуют: «Глаза закрыты, но зрачки смотрят влево». Теперь что-то помечают на его лице. Стали обкладывать маску «ватой», чем-то мягким и шуршащим, обкладывают и приклеивают липучкой. Всё. Ушли. Теперь лишь бы скорее. Лишь бы не захотелось чихнуть. Лишь бы не захотелось сглотнуть. Уже хочется. Он специально ничего не ел, но почему-то хочется сглотнуть. Он пытается сглотнуть. Получилось. Щелчок. Аппарат вроде бы должен вплотную придвинуться к его лицу, но это движение Верховцев не фиксирует. Включился луч. Справа. Значит, там аппарат вплотную. Но всё внимание на луче. Луч хорошо виден. Шарит по лицу. Выжигает. Но не больно совсем. Даже не щекотно. Как будто имитация. Только видно луч и сквозь закрытые глаза, и сквозь маску, и сквозь вату. Должен быть очень мощным. Навис над ним справа, чуть выше глаз. Да, он ничего не чувствует, только тревога в голове и опять желание сглотнуть слюну. Откуда она набирается? Чтобы не начать задыхаться, надо сглотнуть, через нос туго дышится, надо сглотнуть — получилось. Можно дышать, но уже опять хочется сглотнуть, наверное, это нервное, хочется, надо — получилось, Верховцев снова сглотнул, но не пошевелилось ли его лицо, а если луч промахнётся и заедет в глаз? Он опять хочет сглотнуть, ничего с этим не поделать, что за напасть, ничего не поделать… луч погас. Луч погас, это здорово, щелчок. Кушетка поехала, Верховцеву кажется, что поехала кушетка вместе с ним, но ведь должен отъезжать аппарат. Солнце вертится вокруг Земли или Земля вокруг Солнца? Аппарат задвигается или едет кушетка? Верховцев отвлёкся и забыл про сглатывание. А уже включился основной свет. Теперь можно спокойно сглотнуть. Где вы, ангелы-спасительницы, думает Верховцев, почему всё ещё не слышны ваши шаги, куда вы там спрятались? Нет радиации, больше нет, идите уже! Идите! Идут. Да, идут. Он слышит шаги. Подошла. Срывает липучки. Отстёгивает маску. Всё Он свободен! Первый раз есть!
Верховцев выходит из кабинета. Показывает товарищам по несчастью кулаком «рот фронт» (он проскочил и вам всем желает), но они в телефонах, неинтересно, только та женщина вроде бы слегка улыбнулась, но у Верховцева такая тугая голова, словно резиной набита, луч превратил его мозги в резину, он чувствует, что ему просто необходимо поспать, чтобы мозги отмякли обратно.
Он выходит на улицу. Там летнее солнце: яркое, свежее. Верховцева немного пошатывает, но он смотрит на солнце и не моргает.
— Пристыди мою блямбу, солнышко! Пускай уже убирается. Покрасовалась — и хватит!
А потом он достаёт из пакета огромные солнечные очки. Незачем пугать людей.
В автобусе есть сидячие места. Верховцев регистрирует билет и садится. Ехать ему далеко, в другой конец города, можно подремать. Только солнце мешает дремать: мигает, подмигивает сквозь чёрные очки, перед глазами Верховцева какие-то блики, а в голове словно всё ещё работает луч, словно шарит по всем закоулкам и чего-то вышаривает.
Воспоминание детства. Странное, очень странное. Верховцев над ним размышляет всю свою жизнь — временами, когда оно всплывает. Вот как сейчас. Их было пятеро. Один мальчик и четыре девочки. Старшая девочка уже собиралась идти в школу. Она приехала из Москвы. Иногда ему кажется, что он даже помнит её имя. Странное красивое имя. Миранда. Или Миринда. Но он не уверен. Ни в чём конкретном он не уверен. Только в общей картине. Ему года три. Может, четыре. Он ходит в садик. Они все сидят на крыльце. Девочка из Москвы рассказывает про микрокосм и макрокосм. Верховцев не может вспомнить ни одной детали рассказа. Он помнит лишь чувство, своё восхищение, настоящий экстаз. Девочка так правильно и так подробно рассказывала, а он всё-всё понимал. И испытывал восторг. Верховцеву кажется, что если бы он мог вспомнить детали, так прекрасно не написано ни в одной книге, но ему не дано вспомнить. Он помнит лишь общее — то, что, наверное, узнал уже позже и что наложилось поверх и заменило. Мироздание как матрёшка. Внутри у человека вселенная. И то, что над человеком, Вселенная, в которой человек лишь один атом. А во вселенной внутри человека каждый орган тоже вселенная. А внутри тех вселенных каждая клетка тоже вселенная. Все вселенные созданы по одному плану. По одному представлению. Как-то так теперь знает Верховцев. Из прочитанных книг. Но как могли это знать дети-дошкольники — непостижимо. Тогда, в детстве, девочка рассказывала иначе. Намного подробнее и прекраснее. Они все это знали и понимали… Откуда? Как будто в трансе...
Верховцев выглядывает в окно. Солнце скрылось за деревьями. Автобус мчится через огромный парк, больше похожий на лес. Там даже растут ягоды и грибы. Теперь должно быть много грибов. Дожди шли целый месяц.
Верховцев отвернулся от окна. Слишком быстро мчится автобус, чересчур разогнался. В тугую голову Верховцева медленно всплывает новое воспоминание. Он учит сына собирать грибы. Сыну нет ещё трёх. Но он уже нашёл свой первый боровичок. Сам нашёл. И радуется. Верховцев тоже радуется.
— Вот, ты уже большой. Сам находишь грибы.
— Да, я большой,- повторяет сынишка.
— А ты помнишь, как был маленьким?
— Да.
Отцу любопытно:
— А что ты помнишь?
— В кроватке лежал.
— А ещё раньше помнишь?
— Да.
— И что ты помнишь?
— Я был наверху.
— Как это?
— На Небе.
— ...И что ты там делал?
— На тебя смотрел.
Улыбка сынишки такая искренняя, Верховцев не видел подобной ни разу. Он обескуражен и не знает, что ещё сказать. Просто утратил дар речи. Потом, через несколько лет, он попытался вернуться к этому разговору. Сын уже ходил в школу и ничего не помнил. Вообще не понимал, о чём речь.
Верховцев очнулся. Автобус уже въезжает на мост. Ехать осталось недолго.
Дома он сразу же скидывает очки и бросается к зеркалу. Вокруг его блямбы под левым глазом чёрные штрихи, как от фломастера. Он стирает штрихи, но не это важно. Блямба уже уменьшилась, с первого раза, и как будто посветлела, не такая красная. Верховцев не может скрыть радости и улыбается перед зеркалом. И весь день ходит радостный. Всё будет хорошо!
Вечером, когда чистил зубы перед сном, Верховцев снова заглянул в зеркало. Его радость закончилась. Блямба вернулась к прежним размерам. И такая же красная. Маслянистая.
Глава 3
Верховцев приехал в новой рубашке. Идёт по лучевому коридору и ни о чём не думает. Пытается пребывать в равновесии. В состоянии отрешённости.
Перед кабинетом номер два сидят как будто все те же люди. Пятеро уткнулись в телефоны, а шестая — женщина особняком. Это та, на которую Верховцев уже вчера обратил внимание. И сейчас к ней подсаживается. Здоровается. Она приветливо отвечает.
— Как прошёл первый раз? - спрашивает Верховцев, и женщина сразу же меняется в лице.
— Плохо.
Наверное, Верховцеву надо бы замолчать, может быть, тоже достать телефон, но он любопытный.
— А что так?
Женщина как бы нехотя начинает рассказывать.
— Мне надо голой сидеть… мне бок облучают… у меня руки сами стали трястись, аппарат отключился, меня отругали. (Она вздыхает) А что я могу поделать? Моя мать от этого умерла. И тётя, сестра матери. Я с ними сидела. А кто со мной будет сидеть? Пожить ещё хочется.
— Ну, - пытается вставить Верховцев, но она продолжает:
— Завтра мне ещё с утра на химиотерапию. Там два часа под капельницей лежать. Потом бежать сюда. Волосы вылезут. Лысая буду.
— Нет, - возражает Верховцев, сейчас лекарства должны быть щадящими. Двадцать первый век на дворе. И вообще (он пытается пошутить) лысые сейчас в моде. Я сам налысо брился.
Женщина снова вздыхает.
— Это для мужчин модно. А мне придётся носить парик. Сколько осталось.
Верховцев чувствует, что должен что-нибудь сказать, что-нибудь дежурно-ободряющее, но что он может сказать? Он не терпит дежурных слов, не искренних. А если искренних… вот у него недавно сгорела знакомая всего за три месяца. Жила, веселилась, любила хорошее вино и хорошую компанию, а потом — бах! Остались только фотографии в социальных сетях, никому уже не нужные.
На Верховцева что-то нахлынуло. Он как будто молится. В уме.
«Господи, если и для Твоей помощи нужна очередь, помоги этой женщине вместо меня».
Из кабинета выходит мужчина. Больной. Сейчас должны кого-то позвать, но не зовут. Дверь осталась открытой. У них там какая-то заминка. Верховцев слышит голоса. Что-то про кровь. У пациента открылось кровотечение. Наверное, у того мужчины, который уже ушёл. Наверное, убирают следы. Наконец, зовут следующего. Не Верховцева. И не женщину, которая рядом с ним. Та молчит. Совсем грустная. Кажется, сейчас заплачет. Лучше бы уткнулась в телефон, лучше бы что-нибудь там читала, пустое, дежурное. Верховцев сам много читал, много всякого-разного, но вот надо что-то сказать этой женщине — а что он скажет? Вот что? Он снова молится уме. «Господи, помоги им всем… Господи, помоги нам всем».
Дверь опять открывается. На этот раз зовут Верховцева. Он идёт. Он должен ни о чём не думать плохом, он должен быть отрешённым, он должен… Кушетка. Ложиться. Закрыть глаза. Поднять ноги. Схватить руками круг. Теперь должны надеть маску. Не получается. У них что-то не получается. Одна попытка, другая. Маска давит на нос, ему неприятно, но у них снова не получается. Ему расстёгивают воротник, верхнюю пуговицу. Не получается. Маска не защёлкивается. Расстёгивают ещё одну пуговицу. Всё равно не получается.
— Зачем вы пришли в рубашке? Воротник мешает!
Верховцев молчит. Он уже настроился на мумию. Мумии всё равно. Мумии не отвечают. Только бы побыстрее!
Кажется, щёлкнула маска. Смогли пристегнуть. Обклеивают «ватой». Всё. Щелчок. Выключился свет. Несмотря на всю отрешённость, Верховцеву сразу же хочется сглотнуть. Просто нестерпимо хочется. Вспыхнул луч. Верховцев сглатывает, и у него как будто заложило нос, он совсем не может дышать через нос, а ртом он сначала должен сглотнуть, снова нужно сглотнуть. Он готов уже выпустить круг и взмахнуть рукой. Тогда, наверное, аппарат остановится, и прибегут на помощь. Он ведь задыхается. Ему надо взмахнуть рукой. Он задыхается… Получилось сглотнуть. Он может сделать вдох. Скорее. Скорее ещё один вдох, про запас, скорее. Луч всё ещё работает. Верховцев начисто растерял всю свою отрешённость, думает только о том, как бы не задохнуться, сглатывает, вдыхает и снова думает, как бы не задохнуться, а потом вдруг чёткая мысль, отрешённая. Просто трижды прочти молитву. Какую молитву, думает Верховцев, какую? Не знает он ни одной. Не выучил. Не было надобности. Не было, совсем не было, а теперь — есть! Но ему просто нужно сглотнуть и вдохнуть. Просто сглотнуть и вдохнуть. Просто… щелчок. Отключился луч. Кушетка поехала. Верховцеву кажется, что он на карусели, он кружится под огнями прожекторов, кружится-кружится, а потом делает полный вдох. Потому что уже сняли маску. И он может вставать.
Он вышел из кабинета как чумовой. Как и всегда. Показал остальным свой «фирменный» жест. Подошёл снова к той женщине, плюхнулся рядом.
— После первого раза мне показалось, что моя «красавица» уменьшается. А вечером гоянул в зеркало, а она опять такая же.
— Так быстро и не будет, - сразу же возражает женщина, даже не глядя. И после паузы, взглянув, добавляет:
— Она немного посветлела.
Верховцев достаёт из пакета свои большущие солнечные очки и заранее надевает.
Неожиданно женщина возмущается:
— Зачем вам очки? Снимите! Вы же её угнетаете.
Верховцев покорно снимает очки, молча встаёт и уходит. Он чего-то не понимает: как можно сочувствоватьэтому? Она ведь как будто сочувствует. Неужели и своей тоже сочувствует? Это же чуждые клетки, блатные, им плевать на весь организм, они знают только три слова: я, мне, моё!
Он будто плывёт в каком-то сне, куда-то идёт по коридору, по дорожке, выходит на солнечный свет, напяливает очки, как-то переходит дорогу и ждёт автобус.
Автобус приходит, но там нет сидячих мест. Заняты. В большом автобусе все сидячие места заняты. И Верховцев раздражён. Он чуть не задохнулся, его мутит, но он должен стоять. И заплатить за это полтора евро. За то, что стоит и трясётся. Он возмущён: что за сервис, когда, наконец, в их автобусах будут свободные сиденья? Он не станет платить полтора евро за право трястись и стоять. У него нет медицинской страховки, ему могут выкатить счёт в тысячу, могут и больше, несколько тысяч, он должен экономить, экономить на всём. Он не будет платить за билет. Верховцев продвигается поближе к кабине водителя. Он смотрит вперёд. Чтобы заранее увидеть возможных контролёров. И принять меры. Просто выйти. Потому что он будет экономить. Хотя бы по полтора евро каждый день.
Сзади в салоне освободилось сиденье, но Верховцев и не оглядывается. Он будет стоять, смотреть вперёд и экономить. Хоть что-то у него должно получиться, хотя бы это. Хотя бы это.
И у него получилось. Хотя бы это у него получилось. Он проехал без регистрации билета весь долгий маршрут. Сэкономил полтора евро. И чуть-чуть рад. Хотя бы этому рад.
А дома его маленькая радость улетучивается. Блямба не изменилась. Может быть, капельку посветлела. Или ему только кажется. Не изменилась.
Глава 4
Третий раз. Все те же лица перед кабинетом. Все в телефонах. Кроме той женщины. Та женщина в свитере. Что, ей холодно? Уже холодно? Верховцев приехал в летней майке, без воротника, а та женщина укуталась в свитер. Он уже по традиции подсаживается к ней.
— Как ваши дела? Как химиотерапия? Можно терпеть?
Женщина показывает на вздутие под свитером у самого верха.
— Мне примотали пакет. Я и сейчас под химией.
Она немного закатывает рукав, там игла в вене, а от иглы тянется тонкий шланг вверх по руке. Из этой иглы в кровь капает гадость, какая-то гадость, но ей хотя бы не надо лежать два часа, можно с этим сидеть и ходить, и даже облучаться.
— А как вообще самочувствие? Как аппетит?
— Ой, нет аппетита. Совсем, - вздыхает женщина. У Верховцева аппетит есть, но он не хочет хвастаться. И вообще, здесь не место для болтовни, здесь надо настраиваться. Но Верховцев любознательный. Ведь эта женщина сидит, ведь ей облучают бок, на ней же нет маски, она всё видит, она может рассказать про аппарат, Верховцев уже хочет спросить, но спохватывается. Вот он сейчас спросит, а у неё начнут трястись руки. Нет уж, он будет молчать, он просто сам посмотрит на пол, он хочет решить задачку: это кушетка въезжает под аппарат, или аппарат надвигается на кушетку? Ему кажется, что едет кушетка, но тогда на полу должны быть направляющие рельсы, а он не заметил никаких рельсов, он сегодня специально рассмотрит пол.
Но когда Верховцева вызывают, когда он идёт по дуге коридорчика, он уже всё забыл про пол. Он вспомнил другое. Что собирался выучить молитву, самую короткую. Собирался — и не выучил. Забыл. И теперь ему будет худо. Он крестится на ходу, но он убеждён: опять будет худо. Опять.
Он покорно ложится на кушетку. Надевают маску. Теперь надевается сразу, воротник не мешает. Верховцев хочет всё контролировать в уме. Представлять и контролировать. Будто он видит шестым чувством. Будто он снаружи, а не внутри. Вот погас свет. Но свет не выключился. Просто его заслонил аппарат. Сам аппарат как микроволновка, только на длинной механической руке, как на космической станции. Аппарат надвинулся на лежащего и затмил свет. А снизу с электрическим скрипом из-под кушетки выдвигается защитный экран. Микроволновка имеет окошко, из него вышел луч. Мощный луч мгновенно нагревает воздух, появляется запах. Запах радиации. Вот почему першит в носу у Верховцева и хочется чихнуть. Микроволновка вплотную приникла к его лицу, она в каких-нибудь сантиметрах, ещё чуть-чуть — и задушит, но она только целует лучом, этот вампир целует лучом. Вот почему Верховцев сглатывает. Он сглатывает не слюну, он ничего не ел, он сглатывает свой ужас, тихий ужас перед супермикроволновкой, перед её мощным лучом и перед её способностью задушить, если приникнет ещё хотя бы на сантиметр. Верховцев сглатывает ужас и спускает. Сглатывает и спускает. А луч всё целует. Супермикроволновка так близко, будто в экстазе, будто в любовной неге — к чёрту такую любовь! Сглатывает Верховцев, опять сглатывает и спускает. И как-то дышит. Как в Титанике под водой, в воздушном кармане. Всё ещё дышит. Всё ещё контролирует. И луч, наконец, гаснет. Отодвигается микроволновка, утягивается длинной рукой назад. Открывается верхний свет. А внизу прячется под кушетку защитный экран, прячется со скрипом. На освободившееся место возвращается свежий воздух, обдаёт Верховцеву голову ветерком, и тому кажется, будто едет кушетка, едет со скрипом назад. Но это едет его голова. Едет от радости. На сегодня ужас закончился. Третий раз пройден. Уже!
В автобусе Верховцев стоит, хотя есть сидячие места, но он экономит. Ему как будто стыдно сидеть и не платить. А вот стоять не стыдно. Он имеет право. Он экономит. У него плохие дела. Но ему опять вспомнилась девочка на крыльце. Верховцев думает, если сходить к психиатру и рассказать, что тот ответит? Галлюцинация? Ложные воспоминания? Ложная память? Но он убеждён, что не ложная, что так было, он убеждён, и у него даже есть свидетель, живёт в его доме, только с другого конца, должен жить. Этот свидетель — она. Женского рода. Счастье Чапайкина. Если Верховцеву было три года, тогда ей было два, всего два года, но она тоже присутствовала на том крыльце и могла бы подтвердить. Наверное. Наверное, могла бы. Может быть, и могла бы вспомнить детали. А может и нет.
Дома Верховцев даже не взглянул в зеркало. Он хочет сразу же завалиться на диван. Завалиться и немного поспать. А потом идти в магазин за едой. Потом. Всё потом.
Но над изголовьем дивана немного отошли обои. Надо будет подклеить, думает Верховцев. Подходит, оттягивает отклеившийся край, хочет понять, насколько далеко нужно подклеивать. Но там, за обоиной, щербинка в стене. Эта щербинка от шила. Двадцать лет назад Верховцев поленился её зашпаклевать. Или забыл. А теперь ему пришлось вспомнить.
Пришлось.
Глава 5
У него медовый месяц. Вернее, два медовых дня. Он взял отпуск на месяц, но уже на второй день его молодой жене позвонила мама. Они долго болтали, долго, слишком долго. А потом жена начала собираться.
— Маме грустно. Я съезжу к ней ненадолго.
Молодому мужу тоже стало грустно. Он не хочет огорчать жену уже на второй день, но ему это не нравится. Совсем не нравится.
— Ты вечером вернёшься?
— Не знаю. Наверное, придётся переночевать. Ехать ведь далеко. А машины у нас нет.
Верховцев вздыхает, но он не хочет огорчать молодую жену. Пускай едет, раз ей так надо, ей и её маме.
Назавтра она не вернулась. Верховцев гордо прождал весь день, но сам звонить не стал. Послезавтра позвонила она. И набросилась с упрёками.
— Что, уже забыл про жену? Даже не позвонил! Я весь день вчера ждала, а ты не позвонил. И мама возмутилась, что ты не позвонил.
Верховцев еле сдерживается. Но он не хочет ругаться. Так сразу — не хочет.
— Когда ты вернёшься?
— Не сегодня. Сегодня ещё не смогу. У нас тут дела.
На следующий день Верховцев смирил свою гордость. Сам позвонил.
— Ну что, ты уже собираешься?
У неё лёгкое удивление в голосе:
— Куда?
— К мужу, естественно, куда же ещё?!
— Нет, пока не собираюсь. У нас тут дела.
Верховцев бросает трубку. Вот тебе и медовый месяц! Он ничего не понимает. Совсем ничего. Может быть, у жены женские дни? Может быть, это? Но ведь нет, он уверен, что нет, он же помнит, что нет, она заикалась, когда они приблизительно должны быть, ещё нет. Тогда что? Он не понимает. Тогда что? Уже сразу развод? Почему? Она на такое не намекает. Просто с мамой сидит. Не насиделась в девичестве? Может быть, мама её заболела, может быть, что-то серьёзное? Но тогда бы она наверняка и его запрягла, гоняла бы по аптекам и всё такое. Он не понимает. Может быть, она хочет, чтоб он приехал и устроил скандал, произвёл впечатление на её маму? Нет, он не будет послушной игрушкой. Он ещё день терпит. Не звонит. И она молчит. На следующий день Верховцев начинает подозревать, что просидит так один весь свой медовый месяц. Что-то странное происходит. Что-то он не учёл, что-то упустил. Наверное, зря он женился, поспешил. Но это же она сама так хотела, она же сама его тянула в загс. И что теперь? Верховцев терпит ещё день. Не звонит. И она не звонит. Сидит с мамой. Или… или с кем-то ещё… Нет, думает Верховцев, он не Отелло. Если она разлюбила его за два дня, пускай уходит. Но пусть скажет прямо, пусть не темнит. Пускай скажет. Он готов.
Верховцев звонит. Жена обижена. Серьёзно обижена. Почему он так долго не звонил! А почему она так долго не возвращается, хочет знать Верховцев. Она рассержена. Ну как он не понимает! Её маме грустно без неё, её маме скучно. Мама взяла неделю отгулов, но ей так скучно одной, ей так хочется побыть с дочерью, как он не понимает!Незадачливый муж вспылил:
— Если тебе так хорошо с мамой, зачем тогда шла замуж? Сидела бы с мамой и дальше, зачем тогда шла замуж?!
Она возмущена:
— Между прочим, это мама советовала мне идти замуж. Это она мне посоветовала, а ты злишься на неё. За что? За то, что она любит дочь больше тебя?
Верховцев швыряет трубку. Он в ярости. Он не знает, что делать. Совершенно не знает. И вдруг до молодого мужа доходит, в чём дело. Идёт дрессировка! Её мамочка профукала свою жизнь. Живёт одна в комнатке без горячей воды и отыгрывается на дочери. Они обе дрессируют его. Старшая руководит, а младшая учится. Его взгляд утыкается в стену. Жена за полтора дня успела навести свои порядки. На стене, над изголовьем тахты, приклеила фотографию. Она и мама. Как две подружки. Верховцев нагибается, выдвигает из секции ящик с инструментами. Рука сама натыкается на шило. Шило летит в фотографию словно копьё. Протыкает, натыкается на бетон стены и отскакивает. Падает на пол. А фотография как будто немного раздумывает, а потом соскальзывает вниз, на тахту.
Верховцев поднимает шило. У того обломился кончик, оно уже не годно, Верховцев не станет так много затачивать, несёт шило в мусорник, выбрасывает. Потом возвращается за фотографией.
Он попал тёще под левый глаз. Проколол насквозь, а когда шило отскакивало назад, оно ещё вывернуло края прокола наружу.
Двадцать лет спустя блямба под левым глазом Верховцева тоже началась с прокола. Словно какой комар прокусил. Прокол упорно не заживал и понемногу кровоточил. Не помогали ни йод, ни мази. Наоборот. Над проколом стал нарастать щит.
Глава 6
Суббота. Ехать не надо, и Верховцев проспал. Проспал удобное время для вылазки в магазин. Теперь уже если пойти, обязательно по пути кто-нибудь встретится: сосед, соседка, знакомый, бывший коллега, да мало ли кто. А Верховцев не хочет никого видеть. Вернее, наверное, он не хочет, чтобы его таким видели. В огромных чёрных очках. Наверное, это инстинкт, всё живое, все звери ведь прячутся, когда больны. А умирать вообще уходят куда-нибудь в самую глушь. На миру и смерть красна, так говорят. На войне, наверное, так и есть. Когда всё быстро. А когда медленно угасаешь, тогда лучше прятаться. Что б не мешали. Не отвлекали.
Верховцев забыл про голод, про магазин, вспомнил отца. Тот его очень просил: «Только не отдавай в больницу». Верховцев и не отдал. Когда приехала скорая, они сразу же заявили: забираем! А Верховцев ответил: нет! И врач стал наседать, намекая, что сын не любит отца, раз желает тому зла, ведь без квалифицированного присмотра отец умрёт; но Верховцев лишь ухмыльнулся: а у вас он станет бессмертным? И врач отступил. Только сунул на подпись грозную бумагу. И последние месяцы Верховцев сидел с отцом. Ездил на работу, ездил к адвокату, потому что бывшая жена мешала общаться с сыном, но вечером обязательно возвращался к отцу. Отец ни разу не пожаловался, что ему плохо. Верховцев понимал: в больнице отца превратили бы в наркомана со всеми своими обезболивающими и стимуляторами, может быть, там отец и прожил бы на пару месяцев дольше, но как? Ничего не соображая, вечно под лекарственной дозой. А так он был в ясном уме и спокойно готовился. Однажды вечером Верховцев пришёл с работы, а отец ему сообщил: «Сегодня ангел явился». Отец не был религиозным и на такие темы вообще никогда не говорил. И сейчас ничего больше не рассказал. А Верховцеву очень хотелось узнать, он надеялся, что, может, хотя бы в последние минуты отец что-то расскажет, хоть что-нибудь, но эти последние минуты Верховцев пропустил.
Отец лежал на диване, а сын разложил себе кресло, как всегда. Уже была глубокая ночь. Усталый Верховцев начал дремать, а потом и вовсе заснул. И приснилась ему пустота. И она как будто звенела. Верховцев тут же проснулся. Стояла странная тишина. Странная, неестественная. Будто безвоздушная. И Верховцев почувствовал: всё. Он подошёл к отцу, нагнулся. Тот не дышал. А в левом глазу застыла слезинка. Верховцев думал: эта слезинка от грусти прощания или от радости встречи? Наверное, было и то и другое. Последние ночи отец разговаривал вслух… Разговаривал с матерью, которая умерла на полгода раньше. Он просил свою жену подать ему руку. И вот, наконец, она её подала. И они опять были вместе. Мать и отец. А Верховцев остался один.
Верховцев встал с постели и направился к компьютеру. Два года он уже не виделся с сыном. У каждого своя жизнь. Они общались через интернет. Сын сообщал, что у него всё нормально, отец отвечал, что у него тоже. И сейчас Верховцев написал, что у него нормально, но вдобавок спросил у сына про свою бывшую тёщу, как там она, жива ли вообще и как её здоровье? Сын, наверное, удивится такому вопросу, думал Верховцев, может, тот и сам не знает. Таков современный мир. Люди общаются в соцсетях, потому что там не надо смотреть в глаза, там никто не увидит, что ты вдруг краснеешь или у тебя вообще дрожат руки — сочиняй любой миф о себе, всё прокатит, сочиняй — и сам верь.
Ответ пришёл быстро. У сына всё как всегда. Нормально. А его бабушка жива, только выглядит плохо, гораздо хуже своих лет, но вроде бы не болеет. «Гораздо хуже своих лет» — так не пишут о тех, кого любят. Тех, кого любят, не сравнивают с другими.
Верховцев вернулся в постель. На улице солнце: летнее, яркое. Не пойдёт он сегодня в магазин. У него ещё есть хлеб. И есть кофе. И чай. Протянет. А завтра сходит с утра, к открытию.
Он лежит в постели и думает про свою жизнь. «Болезнь нам даётся за грехи и для нашего роста». Где-то он слышал такую сентенцию. Слышал или читал. И не полностью согласен. Болезнь даётся, чтобы поставить жизнь на паузу и всерьёз подумать о… жизни. Верховцев поставил жизнь на паузу: уволился с работы, ото всех отгородился, никому не показывается. Живёт на сбережения, оставшиеся от родителей. Эти сбережения всё равно пропадут через несколько лет, превратятся в копейки. Люди опять говорят на своих кухнях: они делают вид, что нам платят; а мы делаем вид, что работаем. Все снова стали делать вид. Имитировать. Вот как в онкоцентре. Конвейер. Сначала потеряли очередь Верховцева, а потом просто сунули на конвейер. Он думал, что прежде будут всякие анализы, разные там обследования — нет, ничего такого не надо, десять раз облучить и всё. Верховцев поначалу даже обрадовался: значит, у него лёгкая форма, конечно, всё на поверхности, делай что хочешь, сразу всё видно, в рекламке вообще написано, что хватает двух-трёх облучений, ему назначили десять, наверное, перестраховались, но вот три он уже прошёл, а где результат?
Верховцев вскакивает с постели, идёт к зеркалу. Он же сегодня с утра даже не посмотрел. Вот теперь смотрит. Ничего нового. Мог бы и не подниматься. Конечно, всё то же самое. Всё как всегда.
Глава 7
В понедельник поменялась бригада. Вернее, в операторской сестра прежняя, а вот в лучевой обе новые. Старшая пожилая уже, седые волосы не красит, зато стройная не по годам. Вызывает доверие. А другая вообще в пёстром свитере, не в халате, молодая и симпатичная. Верховцеву вроде как нравится эта бригада. Он лёг, закрыл глаза, всё как обычно, только он дышит носом и готов читать молитву. Выучил-таки за воскресенье. Огромный прогресс.
Загудел луч, а Верховцев читает в уме: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного (раз). Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного (два). Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». И погас луч. Ровно с последним словом погас, как по команде. И Верховцев не может поверить. Уже маску снимают, сняли уже, а он не может поверить, что так быстро всё. Чудо какое-то. Волшебство. Он вышел в операторскую и замялся, будто хочет что-то спросить. Но сестра уже позвала следующего, зашла старушка, сестра-оператор стучит по клавишам, а потом повернулась к окну, звонит по телефону. Верховцев глядит ей в спину и как будто завис. Как зависает компьютер, так и Верховцев завис. А потом всё-таки нажимает на кнопку возле двери и выходит.
Кажется, он забыл про свой жест. Не показал. И ту женщину даже не посмотрел, не пришла ли. Нет, Верховцев считает. Трижды молитву прочесть, это же полминуты всего. Но полминуты он продержится на одном вдохе. Вот когда он ныряет, полминуты, это же шутя. А на прошлой неделе он делал пять вдохов, шесть, может, больше даже, и всё равно задыхался. Три минуты должно было быть самое малое. Три минуты. А сегодня — сколько?
Верховцев не может понять. Они поменяли программу? На прошлой неделе всё шло так успешно, что они сократили облучение в шесть раз? Он касается блямбы пальцем. Конечно такая же. С какой стати им менять программу? Но тогда что?
Верховцев уже на улице, идёт к зебре перехода, ждёт у светофора, переходит — а в голове вертится странная мысль: «Как будто время просто сжалось». И подходит автобус, как будто быстрее обычного, Верховцев заходит, стоит впереди салона, выглядывает своих возможных контролёров, а в голове мысль всё та же. «Как будто время сжалось».
Он ничего не понимает. Отказывается понимать. Вот зачем-то лезет в карман. Достал свою карту рижанина. Развернулся, подошёл к валидатору, приложил. Валидатор пискнул зелёным, а на табло высветился ноль. Верховцев потратил свой последний билет. Зато он больше не избранный. Едет как все. По-честному.
Он сел. Солнце с другой стороны. Можно дремать. Но Верховцев думает. Про сбой компьютера думает. Когда его в очереди потеряли, это же компьютер его потерял, кто же ещё, всё ведь через компьютер проходит. И когда его облучают, всё решает компьютер. Всё через компьютер.
У Верховцева свои отношения с компьютерами. Несколько странные. Самый первый его компьютер слегка притормаживал. А временами даже и не слегка. И однажды Верховцев вышел из себя и наорал на компьютер как на живого. Он желал тому сдохнуть. И в ярости замахнулся ногой. И пытался впаять. Но компьютер (системный блок) стоял под столом, нога зацепила за ножку стола и промахнулась. А компьютер всё равно оказался в нокауте. На мониторе выскочил BSOD, синий экран смерти, на человечьем языке это означало, что компьютер находится без сознания. Верховцев нажал на кнопку перезагрузки. Синий экран погас. Сменился на полностью чёрный. Скрипнул дискетник — и всё. Чёрный экран. Компьютер больше не запускался. Верховцев жал на кнопку перезагрузки раз за разом, но ничего не происходило, совсем ничего. Как будто, если что-то вышло из строя, должен был пищать системный динамик, по его писку можно было бы сообразить, что там не запускается — но и этот секретный динамик молчал. И тогда Верховцев нажал большую кнопку выключения и отправился на кухню. Он сварил кофе, подождал, пока остынет, выпил и вернулся к компьютеру. Чтобы нажать снова большую кнопку. Ничего не изменилось. По всему получалось, что компьютер просто-напросто сдох.
Верховцев ушёл в другую комнату, долго лежал на тахте. Он подсчитывал в уме свои деньги. Как всегда, их не хватало. На новый компьютер никак не хватало. И Верховцев, похоже, с этим смирился. Он просто лежал. Как будто дремал. А потом у него появилась странная идея. Он вернулся к компьютеру, опустился перед ним на колени и попросил прощения. На полном серьёзе. Попросил прощения, а потом снова нажал большую кнопку. Компьютер запустился как ни в чём ни бывало. Он даже как будто перестал тормозить. Потому что его по-человечески попросили. Этот компьютер проработал ещё десять лет. Он и сейчас стоит в углу комнаты, покрывается пылью. Верховцев не смог его выбросить. Друзей не выбрасывают. Этот первый компьютер, если подсоединить причиндалы, наверняка запустился бы и сегодня как ни в чём ни бывало.
Верховцев не доехал до дома. Выскочил из автобуса на пять остановок раньше, перешёл улицу и направился к церкви. Снял очки, засветил свою блямбу, немного помялся перед дверями, но всё же вошёл.
В церкви никого не было. Вроде совсем никого. И Верховцев как будто уже хотел обрадоваться, а потом заметил старушку в косынке.
Старушка продала освящённую свечку и спросила, не нужно ли что показать. Верховцев помотал головой — сам, мол, всё знает. Соврал, конечно, Верховцев. Ничего он не знал. Но иконы нашёл. Только не знал, какая ему нужна. А если б и знал, какая, разве распознал бы? Нет, одну икону узнал. Богоматерь с младенцем. Перед этой остановился. Свечку свою зажёг от другой, покапал в чашечку воском, чтобы приклеилась свечка, поставил и потом стал придумывать молитву.
«Пресвятая Дева, прости мои грехи. Ставлю свечку за здравие моей бывшей тёщи Светланы, коей во гневе своём намеревался причинить зло. Да будет у неё всё хорошо. Прости мой грех, Пресвятая Дева, каюсь».
Нескладная получилась молитва. Сумбурная. Может, неправильная совсем. Но Верховцев уже уходит, торопится. Свечка его осталась стоять, не погасла и не упала, и он спешит уйти, пока не случилось чего, пока всё хорошо. На нём же и крестика нет, тоже надо было купить у старушки, а он не подумал. Вышел, надел обратно большие солнечные очки, направился на остановку. Перешёл уже улицу и вспомнил, что у него нет билетов, покупать нужно. Раньше бы не задумываясь зайцем поехал, а теперь пешком пошёл. И по пути явилась такая простая мысль, как ему сэкономить по-честному, чтобы без жульничества. Для этого всего-то и нужно успеть туда и назад проехать на одном билете. И завтра он так попробует.
Дома Верховцев посмотрел в зеркало с надеждой. Посмотрел — и вздохнул. Преждевременно. Без изменений.
Глава 8
Накрапывал дождь. Долгие дни стояло солнце, а теперь накрапывал дождь. Верховцев уже вчера, когда придумал затею, знал, что обязательно будет дождь. Потому что что-нибудь должно мешать. Хоть немножко. Он даже думал взять с собой тряпочку, но забыл. И теперь, если вляпается в грязь, ему придётся искать туалет, а там какую-нибудь бумагу, потому что в грязных туфлях он на кушетку не полезет.
Мимо непрерывным потоком проносились машины, спешили, Верховцеву то и дело приходилось отступать с дорожки тротуара на раскисшую траву, чтобы машины не обдавали брызгами от колёс. Идея же была проста. Его автобус туда уходит в десять ноль три. Значит, билет действует до одиннадцати тридцати трёх. Но автобус назад по расписанию в одиннадцать тридцать пять. Не хватало всего пары минут. Но для надёжности, ведь автобус вовсе не обязательно прибывает по расписанию, нужно было выиграть хотя бы десять минут. Конечно, проще всего было сесть как обычно, но эти десять минут «забыть» зарегистрировать билет, а потом «спохватиться». Только Верховцев делал это для себя, он не обманывал кого-то, он мог обмануть лишь себя. Потому и шёл под зонтиком по маршруту автобуса. И ему нравилась прохлада, и лёгкий дождик тоже нравился. Он думал, почему утром машины шумят как обычно? Не было ни одной ревущей. А вот ночью обязательно были ревущие. Он спал возле самого окна, и когда уже начинал засыпать, по улице обязательно проносились машина или мотоцикл, ревущие как истребитель на взлёте. Наверное, они снимали глушители или делали что-то ещё специально — оконные стёкла так дребезжали, что Верховцеву казалось: вот, они сейчас лопнут и осколки посыпятся на его голову. Что думали люди в тех ревущих машинах? Эй, вы заснули уже — так не спите, здесь еду Я, Я здесь еду, почувствуйте мощь! Так, наверное, они думали. Совсем как те клетки. Я еду, Я, все не спите! Верховцев вспомнил, что вчера женщина испугалась, что он «угнетает». Конечно, она не защищала, как он подумал. Она боялась их рассердить. Верховцев и сам никогда их не называет прямо, всегда ищет обходные слова, даже в мыслях. Наверное, это древний инстинкт: не зови опасное.
Верховцев вытащил из пакета телефон, проверил время. Времени хватало. Он прошёл уже полрайона всего за пятнадцать минут. Вроде бы и не спешил. А впереди была церковь, в которую он вчера заходил, и сейчас ему захотелось перед ней перекреститься, но навстречу шли двое, и Верховцев смутился. Остановился, стал ждать, пока они пройдут мимо. Они прошли, и тогда он быстро перекрестился три раза и направился дальше.
Он думал про эти клетки. У человечества тоже ведь есть такое. Lebensraum,жизненное пространство за счёт других. Нам полагается. Нам! А если Бог, это мы все вместе, если мы Его клетки, тогда бесы — кто? Как раз эти. Так думал Верховцев. И, так думая, дошёл до самого моста. За полчаса прошагал весь район, чему сейчас удивлялся. Как-то у него стали сбои со временем. Он рассчитывал пройти в два раза меньше. Но вот он уже на остановке перед мостом, он дошёл аж до сюда, а его автобус за ним не поспевает. Опаздывает. На остановке собралось много людей, прячутся от дождя под деревьями, всматриваются куда-то, машины шуршат бесконечным потоком, а на Верховцева наплыло воспоминание. Обложило как дождь. И он уже там, в том троллейбусе, лет десять назад.
На остановке возле базара ворвалась толпа. А свободное сиденье всего одно. И двое сцепились, мужчина и женщина, ругаются, даже толкают друг друга.
Он сел раньше базара. Он сидит у окна, ему как будто нет дела, но он вдруг встаёт перед скандальным мужчиной:
— Что ты делаешь? Она же женщина.
Мужик какой-то блатной. Сразу же бьёт под глаз. Он никак не ожидал, он же интеллигент, он рассчитывал на силу слова, он не готов драться в троллейбусе, он вообще не готов драться, он плюхается назад, на своё сиденье. Струсил.
Те двое снова пихают друг друга, блатной мужик наседает на дородную женщину. Но он смотрит в окно. Его не касается. Он струсил. Подставить и правую щёку он не готов. И тогда вмешивается ещё один мужчина. Хватает скандалиста сзади за локти, выталкивает к задним дверям. Тут обнаруживается, что скандалист не один, у него есть товарищ, просто этот товарищ до сих пор мирно потягивал пиво из бутылки, а теперь присоединяется к схватке. Троллейбус остановился, задние двери распахнулись, все трое вываливаются на улицу, он тоже хочет броситься на помощь, ведь там двое против одного, ему надо бы помочь, но он трусит. Двери уже закрылись, троллейбус едет дальше, те двое, может быть, калечат одного, а он сидит и смотрит в окно. И скандальная женщина тоже села. Но она снова шумит. Оказывается, она в троллейбусе с мужем. Она кричит, что тот — тряпка. А он стыдливо думает, что и он тоже тряпка. Взялся за гуж и оказался не дюж. Он чувствует, как под его левым глазом наплывает большущий синяк.
Но приехал автобус, Верховцев вошёл, зарегистрировал билет. Теперь у него хватит времени. Если не будет задержки на облучении, если там ничего не случится, и если автобус назад не слишком уж опаздает, идея сработает. Он сэкономит полтора евро и будет так делать теперь каждый раз. Экономить честно.
Облучение проходит как по нотам. Верховцеву даже показалось, что пропустили один этап, не приклеили к маске «защитную вату». Но, может, он прозевал. Онт ведь уже настраивался на свои три повтора молитвы. Самой короткой. Он прочёл в уме трижды, как и вчера, и луч тут же погас, и Верховцеву снова казалось, что слишком уж быстро, что-то не так, как будто похоже на имитацию, как будто и они боятся разозлить эти клетки. Но опять не получилось спросить, и не у кого было спросить, его доктор не появлялась на этом конвейере, может быть, она следила онлайн, как он там читает трижды молитву под супермикроволновкой, но, похоже, и вовсе ей не было дела, программа ведь выбрана, а дальше решает компьютер, кто же с ним спорит?.. кто вмешивается?
И назад Верховцев успел. Он сидит в автобусе у окна и мирно дремлет. И мерещится ему девочка на крыльце, и та говорит, будто Бог — это все души вместе, а бесы — злокачественные, переродившиеся, их нужно облучать красотой. А потом холёные эсесовские офицеры в чёрных мундирах подымают рюмки со шнапсом и пьют за свой Lebensraum. А снаружи партизаны уже подтащили большой пулемёт, и трассирующие пули прошивают лучами стены, и офицеров с рюмками тоже, и несутся со скоростью света куда-то дальше, куда-то в бескрайний космос, который есть зеркало...
Глава 9
На шестой раз Верховцев едет с намерением проверить. Проверить и разобраться. Он не станет читать молитву, он будет считать. Считать секунды.
Перед кабинетом половина ждущих уже новые, но всё равно уткнулись в телефоны и эти новые, а той женщины с химиотерапией, к которой Верховцев раньше подсаживался, её опять нет. Он, может, и рассказал бы ей про свои наблюдения, про трижды молитву и сжатие времени, с нею он бы, наверное, поделился, но её нет. А другие все в телефонах, прилипли телефонозомби, он вряд ли сможет их оторвать. Потому сидит молча и настраивается, как будет считать секунды, чтобы проверить время.
И вот Верховцева вызвали, вот он лёг, закрыл глаза, надели маску, обклеили «ватой», вот аппарат заслонил свет и Верховцев начал считать: один, два, три — но как только включился луч, так у Верховцева автоматически выключился счёт. Он уже читал молитву. И даже, как будто, это был и не он. Он просто смолк и слушал. А кто-то другой читал. Кто-то независимый, ему не подчиняющийся, кто-то такой читал трижды молитву. Кто-то, знающий лучше него. А он только слушал. Молитва как будто читалась сама. И ровно с последним словом выключился луч. И сняли маску с Верховцева, и он брёл по коридору, и казалось ему, что он как тот древний китаец, которому приснился сон про бабочку. Верховцеву тоже казалось, что он лишь чей-то сон. Кого-то другого, большего — он сон того. А то, что он видит сам, это уже его сон. Меньший сон, вложенный в больший. Всё вокруг бутафория, трогательная бутафория, но если вспомнить другую молитву, если прочесть заклинание, бутафория тут же начнёт рассыпаться, и Верховцев увидит реальность. Так ему чудилось. Но той главной молитвы-заклинания он не мог вспомнить. Он вышел на улицу, там вновь светило солнце. Светило не хуже луча. Верховцев стал смотреть на солнце не моргая. Ему казалось, что солнце не выдержит его взгляда, начнёт моргать само и сознается в бутафории. Но оно всё-таки не сознавалось. И тогда Верховцев надел чёрные очки и пошёл на автобус.
И приехал автобус, Верховцев сел и смотрел в окно, как там опять проплывает бутафория. Знакомая, трогательная до слёз — но всё-таки бутафория. И тогда Верховцев вышел где-то на середине пути, перешёл улицу и стал ждать автобуса в обратную сторону.
Приехал и этот автобус, с другим номером, сорок девятым, и Верховцев теперь ехал в нём. В другую сторону от дома. От бутафории дома.
А когда он вылез, тог сначала направился в магазин. В большой магазин, где имелось всё: и сок, и булочки, и фрукты, и даже икра. Верховцев это купил, вышел из большого магазина и долго думал, куда же ему теперь? Как будто сомневался. Или не мог вспомнить. Забыл. Снял очки, посмотрел на солнце не моргая — оно снова не сознавалось. И тогда Верховцев сообразил, куда ему надо. Надел очки обратно и пошёл. В дурку.
Дурка была уже через улицу. Через улицу и через трамвайные пути — там тянулся высокий забор, за которым она и была. Верховцев пошёл по траве вдоль забора в поисках входа.
За окошком сидела женщина, перед ней был компьютер, Верховцев назвал имя и фамилию, но женщина сначала стала строго на него смотреть. Наверное, думала, что он шпион в чёрных очках, который хочет выведать совершенно секретные данные. Верховцев не поддался, очки не снял, и тогда женщина, наконец, уткнулась в монитор. Что-то нашла и подняла глаза на Верховцева.
— Есть такая Чапайкина Л. Но кто вы ей будете?
Верховцев замялся. А кто он ей в самом деле? Всё-таки не шпион.
— Сосед. Друг. Знакомый.
Женщина за окошком покачала головой.
— К ней можно только самым близким родственникам. Она в плохом состоянии.
Верховцев уже хотел уходить, но вспомнил про пакет.
— А как ей передать посылку?
— Зачем? - удивилась женщина. — Она не встаёт.
— Всё равно, - настаивал Верховцев, но женщина не поддавалась.
— Её кормят принудительно. Ваша передача скиснет, пока она поправится.
— И что тогда делать? - не мог сообразить Верховцев.
— Хотите, оставьте денег на её счёт.
— А что это даст?
— Ну, если ей станет лучше и она сможет ходить, она тогда что-нибудь купит себе в буфете. А если не купит, ей эти деньги вернут при выписке, будет ей на такси.
Верховцев заполнил бумагу, оставил деньги, что ещё оставались в кармане, и пошёл восвояси.
Столбик остановки торчал возле речушки, там никого не было, только пустая скамейка, не было и таблички с расписанием, наверное, сорвал какой-нибудь псих после выписки, сорвал и бросил в речушку. Верховцев сел на скамейку, надорвал булку, потом открыл баночку с икрой и стал пальцем насыпать икру в булку. Получился гамбургер с красной икрой. Верховцев лопал и облизывался. И вскоре банка была пуста. Спасибо тебе, Чапайкина, думал Верховцев, хоть икры всласть поел. В кои-то веки!
Вот и автобус приехал. Пустой. Залез Верховцев. Уселся. Хотел подремать, но в его голове тоже уселась… Чапайкина. Не выкурить оттуда. Не подремать. Память раскручивается.
Жена обнаружила её ещё до первой ссоры. В первый же день. Нашла альбом с фотографиями и вдруг спросила:
— Почему ты не рассказывал про свою сестру?
— Какую сестру? - удивился Верховцев. А жена показала ему фотографию. Где их четверо дошколят. Он и три девочки. Он первый в ряду, Чапайкина последняя. Они и вправду были похожи, как брат и сестра. Нам фотографии — очень похожи. Первый и последняя. Верховцев и сам удивился, почему раньше не замечал.
Её имя в переводе с местного языка значит счастье. Верховцев так её и называл про себя — Счастье Чапайкина.
Они жили рядом с самого детства. Милая девочка с большим белым бантиком в волосах. Всегда чистенькая, аккуратная — мама очень о ней заботится, а папы уже нет. Погиб.И глаза этой девочки… Верховцев точно не помнит эти глаза, но ему кажется, что уже и тогда они были печально-серьёзными. Их все называли жених и невеста. И дети и взрослые. Все так называли, но Верховцев ничего такого не чувствовал, просто все говорили, просто с ней интересно играть, у неё было много игрушек и притом необычных, не как у других. У неё даже был соловей, совсем как настоящий, такой похожий, как живой, как готовый запеть, он нравился молочногубому Верховцеву больше любых его машинок и пистолетов.
Потом школа. Они начали отдаляться. Редко уже были поводы играть вместе. Она на год младше и на класс младше. Потом Верховцев с родителями переехал на новую квартиру, из пригорода в город. Казалось, всё. Разошлись судьбы. Но меньше чем через год Чапайкина с мамой тоже переехала в город — и притом в тот же самый дом, в котором жил и он, только с другого конца.
Она казалась гордячкой, воображулей. На улице не гуляла, сидела дома, училась. Была круглой отличницей, шла на золотую медаль. Они сталкивались в школе, кивали друг другу — и всё. Не было уже ничего прошлого, забыты «жених и невеста», только их матери вместе работали, и Верховцев знал о Чапайкиной больше от матери, чем видел сам. А мать её всегда хвалила. До того рубежа.
Их судьбы были очень похожи. Странно похожи. У Верховцева не было женщин до двадцати восьми лет. Вообще не было, словно он хотел стать монахом. Но в двадцать восемь он сломался. Понял, что дальше не выдержит. Что может свихнуться на этой почве. А у Чапайкиной так и случилось. У неё не было мужчин аж до тридцати, но в тридцать она впервые заехала в дурку. До этого бросила институт, нигде не работала, сидела с мамой и не выходила из дома. Будто заперлась в келье. А с тридцати зачастила в дурку. Ложилась, выписывалась, снова ложилась. И было ей уже не до мужчин. Верховцев после развода с женой часто думал: а если бы он позвал замуж Чапайкину, неужели бы и та однажды ему заявила, что он должен теперь жить ради того, чтобы построить дом её мечты и купить машину лучше чем у других? Верховцев убеждён, что Чапайкина вообще не могла знать таких слов, как он и сам их не знал до женитьбы.
Едет автобус, далеко ехать, через весь город. Верховцев смотрит в окно. Нет там уже никакой бутафории, бесконечные дома и машины, дома и машины, и люди на тротуарах, и… скучно туда смотреть, ничего нового, всё как всегда. Но Верховцев уже не такой как всегда. Мощный луч прогрел его мозги, просветил. И теперь ему кажется что-то смутное-смутное, дальнее-дальнее — но ведь всё-таки кажется. Так уже было. Они жили с Чапайкиной душа в душу. Жили несколько жизней. Но потом вместе решили, что пора двигаться дальше. Поодиночке. И Миринда была с ними согласна. Они двинулись дальше. Так Верховцеву кажется, смутно-смутно, на грани тошноты. Что-то там в голове натворил этот луч. Должен был распылить на атомы блямбу, но почему-то нашёл занятие поинтереснее. Стал распылять мозги и проветривать память. И теперь никуда не деться Верховцеву. Теперь он убеждён: они жили вместе с Чапайкиной несколько жизней. Душа в душу жили. Как родители его жили, так и они. И что ему с этим делать, с такой странной памятью? Ложиться рядом с Чапайкиной на соседнюю койку? Что с этим делать?
Глава 10
Ему снится Чапайкина. Она сидит на постели в больничной пижаме, но совсем не выглядит больной. Она улыбается:
— Спасибо, что пришёл. У меня всё нормально. Дома поговорим.
И кончился сон. Проснулся Верховцев. И вот уже идёт по маршруту. Идёт и думает о том сне. Не понимает. Неужели он должен забрать Чапайкину и сидеть с ней, как сидел с отцом? Неужели на это она намекала? Но он не готов. Совсем не готов на такое. Даже если как-то получится по документам. Но ведь никак не получится. Ведь никак!
Он может сходить к её матери. Сходить и сказать: «Мне приснилась ваша дочка. Она просила забрать её домой». Как он так скажет, думает Верховцев. Её матери уже должно быть лет восемьдесят. Раньше он её часто видел. Чаще всего, когда выносил мусор. Там, возле мусорников, Чапайкина-старшая часто подкармливала котов. Он здоровался, спрашивал про здоровье, она отвечала, что всё хорошо. Но если Верховцев вдруг спрашивал про дочку, тогда Чапайкина-старшая плакала. Потому он старался про дочку не спрашивать. Но последние пару лет Чапайкина-старшая уже не кормит котов. Она и сама уже не выходит из квартиры. Ей покупают продукты две старушки богомолки. Пенсию приносят на дом. Как-то она держится. Как-то.
Идёт Верховцев и думает. Он может только помочь деньгами. Откупиться небольшой суммой — и всё. Забрать Счастье к себе и ухаживать за ней он не готов. Он даже остановился, так задумался. Стоит и головой качает. Нет, он не готов. Даже если как-то и можно забрать, он не готов. Не его этот путь. Так ему кажется. Не его. Он не сможет.
Не успел Верховцев дойти до моста. Автобус нагнал его на остановку раньше. Уже полный автобус, нет сидячих мест. Не может Верховцев сесть и дремать. Стоит, за верхний поручень держится и в этой толчее уже о другом думает. Не о Чапайкиной. О другом. О той сцене в троллейбусе, когда ему дали в глаз. Всплыли подробности в памяти. Когда он струсил и сел, он тогда ведь сначала пробормотал. Как ребёнок. «Мне больно», - так он пробормотал скандалисту. И это было его извинение. Нечто в нём извинялось, но это нечто тогда он ещё не признавал. А теперь ему видится всё по-другому. Он ведь извинился. Когда пробормотал, что ему больно, он ведь извинился. Теперь это ясно.
Едет автобус. Приближается к цели Верховцева. К седьмому визиту к лучу. Но Верховцев не может решить окончательно, был ли тот скандалист в троллейбусе маринкиным мужем. Его интуиция говорит: да, теперь говорит «да», интуиция никогда его не подводила с самого детства, он ей доверяет, но почему же она молчала тогда, десять лет назад, а теперь вдруг разговорилась? Почему? Неужели из-за луча?
Пытается вспомнить Верховцев. Но нет в его голове фотоаппарата, и фотографии в его памяти не хранятся, а он всё равно хочет вспомнить. Маринка сама сказала, где работает её муж. И когда у того дежурства, тоже сказала. А Верховцев тогда как раз был прикомандирован к ТЭЦ. И он сразу же решил посмотреть на её мужа.
Турбинный зал был огромным. Шумел, гудел. И людей было много. В основном мужики. Но Верховцев сразу же выделил одного в белой каске. Почему-то он был уверен, что этот и есть муж Маринки. Тогда ещё не было бейджиков, да он и не знал маринкину фамилию, но всё равно был уверен. И он за тем наблюдал. Поодаль, исподтишка. Наблюдал-наблюдал, покуда тот вдруг не обернулся. Маринкин муж смерил Верховцева таким едким взглядом, что Верховцеву стало плохо. От одного взгляда — плохо. И теперь он уже ни капельки не сомневался, что не ошибся, что этот и есть маринкин муж, он давал сам себе сто процентов гарантии. И было это двадцать с лишним лет назад. А десять лет назад скандалист в троллейбусе ударил Верховцева под левый глаз. Тогда Верховцев не распознал скандалиста. Но сейчас его интуиция утверждала, что тот в белой каске из турбинного зала и троллейбусный скандалист был одним и тем же лицом. Так утверждала его интуиция — и Верховцев ничего не мог с этим поделать. Луч творит чудеса. Луч форсировал его интуицию и его память. Только блямбу почему-то не трогает. Странный луч.
Верховцев уже шёл по лучевому коридору. Он больше не волновался, что будет задыхаться, он уже знал, что не будет, что и сегодня всё пройдёт как по нотам, его интуиция так подсказывала, а он ей всегда доверял.
Перед кабинетом №2 среди прочих была и та женщина. Вдруг опять появилась. Конечно, Верховцев подсел к ней.
У неё сегодня был последний раз. Потом ей давали перерыв в три недели. С химиотерапией тоже был перерыв. Верховцев поинтересовался, как у неё теперь аппетит. «Всё так же плохо», - сказала она. И ещё сказала, что боится причёсываться. Верховцев сразу же стал её уверять, что нет, ничего не заметно, не лезут у неё волосы, но она только вздыхала. Не верила Верховцеву, верила себе. И она дважды косо взглянула на его блямбу, и Верховцев догадывался, что она хочет сказать. Что и у него не всё так хорошо, как он хорохорится. А Верховцев хотел ей рассказать про странности луча, такие странные странности, просто необъяснимые, но покуда он думал, с чего начать, вдруг вызвали его собеседницу. Раньше её вызывали после него, а теперь почему-то вызвали раньше. Верховцев даже немного расстроился. Всё-таки ему хотелось узнать, что эта женщина думает про его метод трижды молитвы, и ещё хотелось узнать, не замечала ли и она каких странностей после луча. Но ей облучали не голову, бок, может быть, у неё всё по-другому, думал Верховцев. Думал и ждал, когда она выйдет. А она не выходила. Долго не выходила. Очень долго. Прошло уже никак не меньше пяти минут, Верховцев даже пожалел, что не догадался вытащить телефон и запустить секундомер. Её там держали уже тридцать молитв — так казалось Верховцеву, а потом дверь открылась, и позвали его. Он столкнулся с той женщиной в операторской, но уже было не до разговоров, уже ждала его кушетка и трижды молитва — и он почти туда побежал. И всё было быстро и чётко. По накатанной колее. И когда он вышел, в голове привычно гудело, а в груди клубилась какая-то прохладная опустошённость; и той женщины уже не было, уже отправилась в свой отпуск, и Верховцев подумал, что, может, нагонит её на остановке, может быть, она тоже там ждёт. Но её не было. А была бутафория. Перед глазами плыла привычная бутафория, будто он смотрел сон изнутри сна другого, кого-то большего и величественного. И приехал автобус. И Верховцев уселся. И плыла бутафория до самого дома. И блямба — конечно — опять не уменьшилась.
Глава 11
Ему уже двадцать восемь. Марине под тридцать. У неё есть муж и есть дочка, которая уже ходит в школу. Но Марина к нему клеится, уверяет, что всё равно бросит мужа, потому что тот — конченый урод, с которым невозможно жить. Она не понимает, как за такого выскочила. Говорит, что трагическая ошибка молодости.
А он, ему всё чаще кажется, что он какой-то бракованный. Все вокруг только и говорят, что о бабах, рассказывают о своих бесконечных подвигах на этом фронте, а ему уже двадцать восемь, но у него ещё не было ни одной женщины. Почему-то он к ним не стремится, не ищет, как будто хочет уйти в монахи, но ведь он такого вовсе не хочет, и по ночам ему снятся женщины, которые лезут к нему с откровенными предложениями, а днём он думает, что какой-то бракованный и на этой почве может сойти с ума, может вообще стать маньяком — иногда ему чудится даже такое, как он набрасывается на женщину, на любую, потому что в снах они сами набрасываются на него, а днём ему кажется, что он должен ответить. Но мало ли что ему кажется. У человека есть ведь воля, есть цель и есть смысл. Он не совсем понимает, какая у него цель и какой в этом смысл, но воля командует, что он должен терпеть. Почему-то должен. Почему? Некому объяснить.
И вот однажды Марина опять ему позвонила. Сказала, что муж на дежурстве, а ей очень скучно. Совсем. Очень-очень. И она предложила сходить в кафе. У него тоже было грустное настроение, и он вдруг согласился.
Они сидели в кафе, пили вино, о чём-то болтали, но он думал о своём, как будто зациклился. Когда уже у него будет женщина, неужели он и вправду бракованный — так он думал весь вечер. Потягивал вино и думал. И вряд ли слышал, что там щебечет Марина. Но вежливо кивал головой.
А потом он пошёл её провожать. Был уже поздний вечер. Они пробовали целоваться, что-то как-то получалось, что-то как-то. Он удивлялся, почему она не спешит к дочке, и после очередного поцелуя спросил:
— А как твоя дочка? Ей там не страшно одной?
Марина отмахнулась.
— Она у меня самостоятельная. Сама поужинала и уже спит. Не о чем беспокоиться.
Не о чем так не о чем. Они опять целовались и потихоньку двигались к дому Марины. И была уже совсем ночь, когда пришли. Марина показала на свои окна. Там не было света.
— Видишь, дочка давно спит. Её из пушки не разбудишь, - она сделала паузу, а после твёрдо добавила: — Идём ко мне!
Он колебался. Муж на дежурстве, но дочка ведь дома. А если они разбудят дочку?
— Если твоя дочка нас увидит, у неё может быть психическая травма. Она ведь уже понимает.
Марина опять отмахнулась:
— Ой, не бери в голову! Она спит как убитая. Её из пушки не разбудишь. Как будто я не знаю!
И они пошли к ней. Она тянула его за руку, и он не сопротивлялся. Марина жзавела его в свою комнату и буквально повалила на тахту. Он не сопротивлялся. Она налезла на него сверху и пыталась поцеловать в губы. А он как будто пытался увернуться. И тогда она целовала его там, куда попадёт: в нос, в глаза, под глазами, под глазом — она целовала везде, он смирился, закрыл глаза и думал: пускай уж скорее, если это произойдёт, то пусть уж скорее. А она уже стягивала с него брюки, и дальше тоже, и уже целовала там, целовала и массировала — и вдруг уселась на него сверху. Он почувствовал контакт, почувствовал, как его твёрдая плоть вошла в её мягкую плоть; твёрдое вошло в мягкое, податливое и влажное. Он вдруг приоткрыл один глаз — и ужаснулся. Эта дура Маринка даже не удосужилась притворить дверь в свою комнату. Он увидел в проёме испуганное детское личико. Он не мог этого видеть! Он тут же обратно закрыл глаза, сжал веки чуть не до боли. А из него уже что-то лилось, исходило бурным ливнем, толчок за толчком, — он познал свою первую женщину, познал, но какой ценой! Он наконец решился открыть глаза, но девочки в проёме уже не было. И тогда он решительно сбросил прибалдевшую Маринку и стал одеваться прямо на мокрое. Маринка оторопела, утратила дар речи, а он уже кое-как всё одел и обул и бросился прочь. И Маринка заверещала вдогонку: «Да куда ты? Да что с тобой? Останься!» Но он уже летел по ступенькам вниз и больше ничего не слышал.
Он шёл домой напрямую через лес, потому что автобусы уже не ходили. Ему было так тошно, что из глаз капали слёзы. Хоть бы волк какой попался навстречу, думал Верховцев. Хоть бы попался! Он бы тоже не стал сопротивляться.
Глава 12
В пятницу с утра прекрасная погода. А у Верховцева отличное настроение. Он сегодня проскочит восьмой раз, и у него будут два дня отдыха. Суббота и воскресенье.
Он идёт по маршруту. Тёплый ветерок обвевает лицо, где-то там должна уже прятаться осень, должна быть наготове, но Верховцев видит лишь солнце, чистое синее небо (он идёт без очков), зелёные деревья, зелёную траву — нет никакой осени и в помине, продолжается лето, выдаёт компенсацию за противно дождливый июль. Даже встречные люди как будто все улыбаются, никуда не спешат, ничем не озабочены — может, Верховцев просто ещё не проснулся? Нет, проснулся. Перед церковью остановился, перекрестился три раза, и не важно ему, смотрит ли кто на него, усмехается ли, совершенно не важно Верховцеву, делает своё дело и дальше идёт.
В автобусе странность. Он приложил к валидатору карту, но тот не работает, горит красное окошечко. Пошёл он к другому валидатору в середине автобуса, но и там красный огонёк. Может, всё-таки спит Верховцев? Может, всё-таки не проснулся? Стоит, наблюдает. На остановке люди вошли, но билеты не регистрируют. Что, все зайцы? Сегодня день зайца? Кажется, потихоньку он начинает соображать: сегодня какой-то праздник. И потому бесплатный проезд. Но если праздник, работает ли облучение, не напрасно ли он едет? Так отстал от жизни Верховцев, что и не знает, какой такой праздник сегодня. Знает, что пятница, восьмой день облучения — и это всё его знание. Месяц август… Стоп! Спохватывается Верховцев, август как будто закончился, сентябрь уже, первое сентября, праздник знаний, и потому бесплатный проезд. Только где же школьники с цветами? Рано им что ли? Или поздно? Но Верховцеву всё равно, где там спрятались школьники, у него появляется план. Раз бесплатный проез, то после облучения он поедет в лес. Поищет последнюю ежевику. И даже если ежевики уже не будет, грибы всё равно должны быть, просто обязаны, он что-нибудь наберёт в любом случае.
В лучевом коридоре пусто, и перед кабинетом вообще никого нет. Ни одного телефониста. Неужели всё-таки выходной? - успевает подумать Верховцев, но дверь в лучевой кабинет №2 открыта, он заглядывает в операторскую, а там сестра в синем халате его узнаёт. И сразу же показывает рукой: иди дальше. С корабля на бал. И Верховцев уже на кушетке, под маской, под «ватой», под аппаратом. Трижды молитва прочитана, луч отключается, маску сняли — Верховцев уходит. В операторской никого, убежала сестра, а он вроде хотел что-то спросить. Перед кабинетом тоже по-прежнему никого, Верховцев один идёт по коридору, по бутафорскому коридору с бутафорскими поворотами; он выходит на улицу, доходит до остановки, ждёт автобуса, садится, едет. Забыл про ежевику. Забыл про грибы. Всё бутафория. Но проезд всё равно бесплатный.. И перед мостом вдруг Верховцев выходит. Идёт вправо, вдоль круга развязки, потом через улицу. Здесь опять остановка, другая, не его, но раз проезд бесплатный, теперь Верховцев ждёт автобуса здесь. И приходит автобус. И едет Верховцев куда-то совсем не туда. Раньше слева были поля, а справа лес. А теперь и там и там какие-то мастерские, склады, бензоколонка, перелесок, опять склады. Но показалась из-за деревьев труба. Хоть что-то знакомое. Её-то Верховцев отлично помнит. Высокая. Сто восемьдесят метров. Высота шестидесяти этажей.
Забылся Верховцев. Думает, сколько же ему было? Совсем молодой. Все спустились на обед, он остался один. Сорвал ненавистный респиратор, вылез на уголовок, уселся как на коня. Одна нога в бездне, другая на воле. Он сам смотрит в бездну. В жерло бездны. Сто восемьдесят метров тьмы. Сажа и пепел. Говорят, что когда эта сажа смешивается с дождём, образуется самая настоящая серная кислота. Потому, как только дунет ветерок, Верховцев тут же прикрывает глаза. Чтобы в них не попал пепел. А когда ветерок стихает, он опять смотрит в бездну. Сто восемьдесят метров чёрной пустоты, всё ещё отдающей смутным жаром. Верховцев вспоминает школьную физику. Не очень-то он зубрил формулы, а сейчас пригодилось бы. Кажется, он всё же помнит. Первая секунда — десять метров. Вторая уже двадцать. Третья — тридцать. За три секунды шестьдесят метров, за четыре — сто, за пять — сто пятьдесят. На шестой всё закончится. Если он сейчас спрыгнет, у него будет целых пять с половиной секунд полёта в бездне. Пять с половиной секунд падения в бездну. Но кому он о них расскажет? Верховцев думает про Ницше, как тот написал: если долго заглядывать в бездну, бездна станет заглядывать в тебя. Верховцеву всего двадцать с хвостиком, он хочет понять, как бездна заглядывает, он хочет ощутить, он молодой и наивный, и ещё тщеславный и амбициозный, он хочет ощутить, но бездна почему-то в него не заглядывает. Не признаёт. И тогда он приходит к выводу, что его любимый Ницше не прав. Конечно не прав. Обозвал Иисуса идиотом и сам закончил жизнь в дурке как идиот. Верховцев слезает с оголовка по скобам на верхнюю площадку, а оттуда уже по трапу спускается вниз. Чтобы не остаться без обеда. Созерцание бездны не стоит того. С Ницше покончено. Больше — ни строчки.
Верховцев сходит с автобуса. Его любимая труба почти рядом. На её вершине водрузили блестящий цилиндр — наверное, фильтр против серной кислоты, но из-за фильтра на оголовок больше не заберёшься и в жерло бездны не заглянешь. Хотя Верховцеву и не надо теперь. И кто его пустит туда? Ему надо к домам, три жёлтые кирпичные двенадцатиэтажки по-прежнему на своих местах, к ним ведёт асфальтированная дорога, справа огромная градирня, потом забор, но ему по дороге, а над ней почему-то шлагбаум. И будка охранника. И над дверью будки висит сине-жёлтый флаг.
Верховцев ничего не понимает. Что за шлагбаум? Зачем? Однако он заглядывает в окошко охранника, здоровается. Он хочет узнать: раньше здесь были служебные квартиры работников ТЭЦ, а что здесь сейчас?
Охранник глядит на Верховцева с недоверием. Наверное, не нравятся шпионские очки. Охранник молчит, будто не слышал вопроса, и Верховцев повторяет:
— Скажите, здесь ещё живут работники ТЭЦ?
Охранник молчит. Уставился на шпионские очки. Изучает. Думает. Наконец, отвечает:
— Здесь проживают украинские беженцы. Посторонним вход воспрещён!
Верховцев молча ретируется. Но он не намерен так быстро сдаваться. Он потихоньку обходит будку охранника с тыла, по траве, никакой ограды ведь нет, только шлагбаум и будка, Верховцев уже обошёл преграду и приближается к домам. Маринкин, кажется, средний. Перед ним была песочница и детская площадка, но сейчас — разумеется — стоянка для машин. Однако рядом с автостоянкой сохранилась ветхая скамейка, Верховцев усаживается на неё и разглядывает окна. Окна уже пластиковые. И на третьем этаже, и на четвёртом, и на втором. И это вся добытая информация. Из окон никто не высовывается. Закрытые окна. А вот перед подъездом несколько парней вполне призывного возраста. Потягивают баночное пиво и громко разговаривают. Разговаривают на русском, но все гакают, как и положено украинцам. Обсуждают местных женщин и местное пиво. Жалуются на местное море. «Не море, а большая холодная лужа».
Верховцев размышляет, что делать дальше. Если он подойдёт к этим хлопцам, то что он выяснит? Что он спросит? Двадцать два года назад здесь жила женщина с дочкой. То ли на третьем, то ли на четвёртом, то ли на втором этаже. Фамилию женщины он не знает. Имени дочки он тоже не знает. Но она уже выросла, могла выйти замуж и сделать женщину Марину бабушкой Мариной. Откуда этим гарным хлопцам знать про бабушку Марину, думает Верховцев. Если он подойдёт к ним с расспросами, не решат ли они, что явился москальский шпион, не станут ли сами к нему приставать?
Не знает Верховцев, что делать. Сидит, окна разглядывает. Вдруг из какого выглянет Маринка? Бредовый, конечно, план. Нужно искать другой путь, другой способ.
А хлопцы всё ещё болтают. Про море Верховцев с ними согласен. Он когда-то смотрел на залив сверху, с трубы, не с этой здешней, с другой, стодвадцатки, которая гораздо ближе к морю, с неё и вправду залив выглядел большой лужей, половиной лужи. Но как могли это видеть хлопцы, думает Верховцев, наверное, видели из самолёта, когда тот заходил на посадку. Наверное, так.
Не открываются окна на третьем этаже. И на четвёртом. И на втором. Надоело сидеть Верховцеву. Проголодался уже. С утра маковой росинки во рту не было. Не удалась его затея. Ничего не вышло. Встал и побрёл не солоно хлебавши. Потом заметил приближающийся автобус и вообще побежал. Успел заскочить в последние двери. Уже в автобусе вспомнил, что раньше за ТЭЦ начинался большой лес. Там можно было бы поискать ежевику. Но поздно уже. Теперь поздно. Увёз его автобус и от бывших маринкиных окон, и от возможной ежевики.
Глава 13
Луч ли тому виной или просто время пришло, однако ночью случился прорыв. Прорвало дамбу, рухнула плотина — и Верховцева затопили воды другой памяти. Памяти прошлой жизни.
Он всё так же называл её Счастьем, но уже на другом языке. Они жили на берегу бирюзового моря. Вдоль полоски песчаного берега росли грациозные пальмы, а выше, над их лачугой, склонялись под тяжестью красных плодов манговые деревья. Плоды свисали повсюду на зелёных плетях и были их хлебом. А кокосовые орехи были питьём. Их лачуга, она вообще как шалаш, в ней даже нельзя встать во весь рост, но этого им и не нужно, вставать, ведь они занимаются тантрой. Возгоняют энергию андрогина и медитируют на пустоту. На шуньяту.
Он вошёл в неё ещё утром. И теперь у них единое тело. Он лежит, а она сидит сверху. Соединитель соединяет. Он в ней, она в нём. Нужно так оставаться, но нельзя ничего оставлять, ни капли. Так они пребывают весь жаркий день и весь тёплый вечер и прохладную ночь. Он медитирует на пустоту. А когда открывает глаза, видит её прекрасные груди, как спелые манго. Она чувствует, когда он открывает глаза, и открывает тоже. Она делает плавные движения животом вперёд-назад, как в танце, его соединитель движется вместе с её лоном, синхронно, не порознь. Так танцует андрогин. Танцует сам с собой.
У андрогина четыре руки, четыре ноги, два сердца, две головы. У андрогина нет мыслей. Вся энергия, что обслуживала слова, перетекла в чувства. У андрогина двойные чувства. Но они не двойные. Они многажды двойные. Потому что они возгоняются. Энергия возгоняется. Она движется по одному телу, через соединитель перетекает в другое, движется по другому телу и возвращается через соединитель.С каждым таким витком энергия возгоняется. Усиливается. И это неописуемое ощущение. Его не с чем сравнить. По тебе движется такой жар, такая мощь, ты ощущаешь себя великим существом, способным объять весь космос. Объять и вместить в себя. Великое существо медитирует на пустоту. Познаёт первозданность. Познаёт Бога до сотворения мира. Это безмолвное знание. Пустоту называют пустотой не потому, что она пуста, но потому, что она пуста для слов, о ней нельзя рассказать. Она не подвластна словам. Слов там вообще нет. Они ещё не созданы. Там есть переживание. Ты переживаешь единство всего. Ты можешь почувствовать Бога, можешь потрогать, прикоснуться, ощутить, но не можешь сказать, не можешь назвать. Не созданы слова. Не сотворён мир. Не существует времени. Ты в первозданном единстве с Богом. Так младенец, который только родился, он ещё не знает ни одного слова, он не может сказать даже ма-ма, но он уже видит маму, он тянется к её груди, он улыбается своей первой улыбкой. Разве станет кто-нибудь утверждать, что у младенца галлюцинация, что он выдумал себе маму и тянется к выдуманному?
Ночь. Глубокая ночь. Верховцев и там и тут. Его глаза увлажнились, его чувства обострены. Он не андрогин, но он может наблюдать со стороны за тем андрогином, подглядывать уже из другой жизни с другими знаниями, подглядывать и воскресать те чувства. Тени тех необъятных чувств, невероятных, непередаваемых, невместимых. Верховцеву кажется, что даже тени могут его разорвать, его голова лопнет, его сердце не выдержит даже теней. Что же было тогда, как оно невыразимо прекрасно и грандиозно, это всё было с ними, с ним и с Чапайкиной, было-было-было, он не может теперь сомневаться, он скорей усомнится во всём остальном, даже в блямбе своей готов усомниться, в блямбе, в луче, во всём, но не в этом. Не в том андрогине. Ни в лачуге над песчаным берегом с кокосовыми пальмами, ни в бирюзовом море. Цветущие мангиферы словно обсыпаны лотосами, деревья-лотосы над головой, всё небо в лотосах, мир как лотос, прекрасный цветок, благоухающий и невыразимо прекрасный. Захлёбываются слова. Они на цепи. Выше головы не прыгнуть. Невыразимое не выразить. Как ни старайся. Было. Так было! Как вчера было. Как сейчас было. Было и есть. Теперь с ним навсегда.
Встал Верховцев с постели. Ходит по комнате. Открыл дверь на балкон. Пахнуло прохладой, резкой прохладой. Пусть охлаждаются чувства. Тени тех чувств. Пусть охлаждаются, возвращаются в норму. Те ночи были куда жарче. То небо было другим. Полным звёзд. Полным чуда. В этом небе нет звёзд. Этот мир переполнен шумом. Бесконечным шумом машин. В том мире шумел прибой бирюзового моря. Настоящего моря. Тёплого и прекрасного.
Вздыхает Верховцев. Чудесная была жизнь. Невыразимая. Они почти не ели. Они почти не спали. Они занимались тантрой дни и ночи напролёт. Андрогин танцевал свой танец, возгонял энергию и пребывал в пустоте. В первозданности до сотворения мира. Андрогин познавал Бога. Бога, к которому мог прикоснуться, мог потрогать, как можно потрогать любую вещь. Вместо всей этой груды вещей был только Бог, и Его можно было потрогать. Ощутить. Переживать Его присутствие.
Что же было потом? Тришна. Это называлось тришна. Но боится вспоминать Верховцев, не решается. Ходит по комнате, ходит. Даже на балкон вышел в трусах. Холодно на балконе. Не видно звёзд. Нет, одна всё же видна, слабая звёздочка, и ещё одна, и ещё. Целых три звезды в этом небе. Аж три звезды! Три звезды и шум машин. Едут аж посреди ночи. Куда? Зачем? Одна их трёх звёзд, самая яркая, тоже движется. Не звезда это, самолёт. Может, и две последние ложные. Если бы люди занимались тантрой, выбросили бы свои машины на свалку, если бы познали шуньяту, зачем тогда машины, для чего? Чтобы убегать? Убегать-уезжать-только прочь. Прочь и прочь. Такова суть этого мира. Мира, из которого хочется прочь.
Вернулся Верховцев с балкона и дверь затворил. Лёг обратно в постель. Вспоминает, что было дальше. Что случилось однажды. Хочет вспомнить Верховцев, но не вспоминается. Путаница какая-то. Не разобрать. Что-то переохладилось на балконе. Андрогин только маячит в уме. В пустой голове. Маячит-маячит — и вот уже уснул Верховцев. Спит. И ничего ему не снится. Пустота снится, о которой не рассказать. Даже во сне не рассказать.
Он проснулся уже утром. Не кричали павлины, но не хуже чирикали воробьи, дружно чирикали на балконе и заглушали шум машин. А Верховцев, первое, о чём он подумал, это о Чапайкиной. Кажется, он понимал теперь, почему она в дурке. Она хотела познать пустоту, прикоснуться к Богу… одна. Без тантры, без андрогина. Одна. Хотела прикоснуться к Богу, но прикоснулась к дурке. Так устроено в этой новой жизни в закатных землях смерти. Тут лучше мчаться куда-нибудь прочь на машине. Или сидеть в телефоне. Скучная жизнь. Жизнь-иллюзия. Печальная дхарма. Юдоль страданий. Страданий, которые даже не осознают. Потому что некогда осознавать. Всё время некогда! Жизнь, в которой всегда некогда, до всего некогда. Некогда-жизнь.
Теперь Верховцев знает, как называть жизни, чтоб не запутаться. Прошлая жизнь была тантра-жизнь. Эта жизнь — некогда-жизнь. Вот и сейчас ему уже некогда. Дел набралось! Кофе надо быстро попить. А потом надо быстро бежать в магазин, пока не проснулись соседи. Чтоб не встретиться по дороге. В действии некогда-жизнь. Диктует свои несокрушимые правила. Даже про блямбу Верховцев забыл, в зеркало не заглянул, как там выглядит его «красавица» с утра. Некогда! Не до неё! Выпил кофе на лету, едва не обжёгся, оделся-обулся — бежит. Вниз по ступеням. Потом в магазин.
Глава 14
Воскресенье. Продолжается лето. Заблудились дожди, где-то застряли — и ну их! Верховцев быстро позавтракал и отправился на прогулку. На местный променад.
Асфальтированная дорожка тянется вдоль берега реки. Далеко тянется. От города за город, мимо огородов, когда-то бывших военным аэродромом.
Солнце уже не так высоко, как полагается летом, но дует тёплый ветерок, люди с утра загорают, некоторые и купаются. Будто сдвинулась земная ось. Будто Прибалтика переехала в Крым. Или просто глобальное потепление. В июле было глобальное похолодание, а в сентябре его сменило глобальное потепление.
Левая часть дорожки для пешеходов. А по правой несутся не-пешеходы. Бегуны, бегуны на роликовых коньках, на досках, велосипедисты, велосипедисты с электромотором и бесшумные самокатчики. Проносятся с ветерком. Или с запахом пота, если бегуны. Но Верховцеву не до них. Он идёт по своей стороне, обгоняет медленных пенсионеров и вспоминает, что там было дальше в тантра-жизни. Как он попал в сети тришны.
Он был в пустоте. Был и не был. Болтался на границе. А потом вышел из пустоты, но не открыл глаза. Слова вернулись к нему, он снова думал. Он думал, как всё хорошо, как прекрасно. Они молодые, красивые, они живут в таком чудном месте на берегу великолепного моря под сенью высоких пальм и манговых деревьев и — восторженно думал он — пусть так и длится целую вечность, пусть так и длится всегда, чего ещё можно желать, пусть только длится. Так он думал с закрытыми глазами. И вдруг ощутил, что его соединитель обмяк, её лоно сейчас вытолкнет соединитель, закончится тантра. И он сделал движение. Своё только движение, не андрогина, он стал делать движения вверх и вниз; он почувствовал, что она открыла глаза, что глядит на него с изумлением, но из него вдруг рвануло фонтаном всё то, что он так долго удерживал. Извергнулось семя. Разрушилась тантра. И он вовсе не сокрушался. Так получилось. Он не горевал. Они разъялись. И она не проронила ни слова. Она с ним соглашалась.
И жизнь изменилась. Им стало не до тантры. Он начал ходить в море с рыбаками, потому что у неё округлялся живот, потому что она несла в себе его плод, их надо было кормить не одними только манго.
И родилась дочка. Прекрасная Миринда. Прекрасная и ненаглядная. Она быстро росла. И скоро он бросил рыбаков и стал ходить в море один. Одному приходилось много труднее, зато и весь улов доставался ему одному. А Миринда росла. Однажды он увидел, как ныряют за жемчугом. Он всегда любил море, он его не боялся — и он решил достать из моря жемчужину для ненаглядной Миринды. Чтобы была она ещё ненагляднее.
И он стал нырять за жемчугом. Бамбуковая прищепка на нос, корзинка на шею, нож на пояс, на ладони перчатки, а в руку тяжёлый камень-грузило на длинной верёвке, привязанной к лодке. Так он нырял. Собирал на дне раковины, поднимал в лодку, вскрывал. Чуть ли не гору раковин вскрыл, пока не попалась нужная жемчужина. Она сияла на солнце — и так же само засияли глаза маленькой Миринды, когда он подарил ей эту жемчужину. И жена его радовалась. А ему стало грустно. Он вдруг почувствовал несправедливость. Он подарил жемчужину дочке, а жене не подарил. И обуяла его жадность. Ещё жемчужина нужна, такая же, не хуже! Потому что ведь несправедливо оставлять жену без жемчужины.
И он нырял снова. Отбивался ножом от акул, уворачивался от медуз и от морских змей, несколько раз он едва не задохнулся, потому что замешкался, но всё обошлось. И он снова поднял раковину с настоящей жемчужиной. Достойной его жены. И глаза жены лучились как солнце, и он был доволен, все они были довольны, все трое, но несправедливость всё равно оставалась. Миринда уже так подросла, что скоро на неё станут заглядываться юноши, но от неё пахло рыбой. Они ведь ели почти одну рыбу, жили в тесной лачуге и ели только рыбу. И он решил, что достанет ещё одну жемчужину, третью и последнюю, эту жемчужину он продаст и построит им маленький домик. Маленький, но просторный. С комнатой для каждого. И с пристройкой для кур. И с участком для огорода. И у них будет всё. Тогда у них будет всё-всё для счастливой жизни. Им не о чем даже будет мечтать. Так они заживут!
И он нырял снова. Долго не попадалась заветная раковина. Долго-долго. Он даже стал сомневаться. Он уже колебался. Но однажды он увидел ту раковину. Нырнул — и увидел. Он как-то понял, что это она, что именно в этой раковине обязательно будет жемчужина, которая превратится в их дом с курятником и огородом, он распознал её издали, словно видел насквозь, он не сомневался и так обрадовался, что забыл обо всём. Будто он снова был в пустоте. В которой нет времени. Но здесь, под водой, это время струилось так быстро, как песок сквозь пальцы, а он забыл обо всём. Он любовался на свою раковину, в которой должна быть жемчужина. Он не сомневался, что эта жемчужина там. И в его лёгких закончился воздух. Он так и утонул с раковиной в руке. С раковиной, в которой должна была быть жемчужина. Но этого он уже не узнал. Последнее, о чём он успел подумать, было сожалением. Он сожалел о том, что бросает жену и дочку. Эта жизнь так хорошо начиналась и так грустно закончилась.
И Верховцеву стало грустно. Сел на скамейку, сидит. Солнце разглядывает через очки. Слабое это солнце. Не такое, как там. И грустно Верховцеву. Грустно-грустно. И надо, наверное, уже назад идти. Что-нибудь делать надо. Тикает время.
Глава 15
Не спится Верховцеву. Проснулся посреди ночи и думает. Про Чапайкину опять думает. Про то, что надо ему обязательно к ней попасть. Как только разделается с блямбой, он сходит к ней ещё раз. И обязательно добьётся встречи. Что-нибудь придумает. Он войдёт к ней и с порога попросит: «Расскажи, как вы с Мириндой жили без меня, когда я не вернулся». Он убеждён, что она ответит. Скажет: «Плохо мы жили». Она как-нибудь так ответит и подтвердит, что никакая она не сумасшедшая. И он не сумасшедший. Просто она снова хотела познать пустоту. И не справилась без него. В одиночку не справилась. Не хватило энергии.
Встал Верховцев, пошёл на кухню. Вскипятил воду, заварил чай, пьёт. Темно за окном. Но горят фонари. И машины уже проносятся. А вот звёзд в небе нет. Не видно ни одной.
Вернулся Верховцев в постель, планшет с собой прихватил, книгу почитать хочет. Электронную. Но не читается книга. Слезятся глаза. Почему-то слезятся. И тогда он просто лежит. Планшет на груди. А он вспоминает. Детство вспоминает.
Их длинный одноэтажный дом называли бараком. Длинный коридор и десять комнат по обе стороны. Ещё общая кухня и общий умывальник. Туалет вообще на улице. Но ему нравился их дом. А вот садик не нравился. Ему было скучно в детском саду. И однажды он оттуда ушёл. Вылез через дырку в заборе и пошёл домой. Он знал, что ключ от их комнаты лежит под ковриком возле двери, он достал этот ключ и сам открыл дверь. Он видел, как это делают мама и папа, и у него получилось с первого раза. Он залез на кровать и стал ждать, кто первым придёт домой, мама или папа. Он так ждал и потихоньку уснул. И когда проснулся, мама уже была дома. Она его не ругала, но он понимал, что она очень расстроена. Но он ей сразу же твёрдо сказал, как взрослый:
— Мама, я больше не пойду в садик. Там скучно! Отведи меня в библиотеку, я возьму себе книгу и буду дома учиться читать.
Он сумел настоять на своём. Его оставили дома. За ним приглядывала старушка соседка. Она же приглядывала и за Чапайкиной, которая почему-то вообще никогда не ходила в садик. А в субботу он с мамой отправился в библиотеку. Его самого в библиотеку не записали, потому что он не ходил ещё в школу, не знал всех букв и не умел расписаться. Записали маму. Но мама сказала, что будет брать книги для него. Библиотекарша подвела его к детскому стеллажу. Там было много разных ярких книжек. Но он сразу же оттуда убежал. Он прибежал в другой угол библиотечного зала и стал рассматривать корешки других книг. Он тут же заприметил одну, только не мог достать, она стояла высоко. Он позвал маму. Вместе с мамой пришла и библиотекарша. Он указал на пухлый корешок.
— Мне нужна эта!
Библиотекарша засмеялась.
— Мальчик, это Махабхарата. Тебе её не осилить. Это взрослая книга.
Но мама взяла эту Махабхарату. Взяла для него. Он сам её нёс. Она была толстая и тяжёлая, зато со множеством картинок. Он знал, что книга ему очень понравится.
И когда родители ушли на работу, он позвал Чапайкину. Они залезли на кровать, он обнял её одной рукой, она прикасалась щекой к его щеке, у них на коленях лежала огромная книга, они медленно переворачивали страницы и восхищённо указывали друг другу на иллюстрации: смотри! а эта! а вот! а там!
Так они учились читать. Так они «прочли» эту толстую книгу, похожую на энциклопедию, от корки до корки.
Всё-таки задремал Верховцев. Вспоминал-вспоминал и задремал. А когда проснулся, было уже самое время идти по маршруту.
И он шёл по маршруту. И его голова была какая-то мутная. И не понятно, чего он хотел и о чём вообще думал. Будто ещё не проснулся. Будто шёл как лунатик. Или как ребёнок, который хочет поиграть. Невинный ребёнок хотел поиграть. Впереди него шёл какой-то мужик, и Верховцев стал к нему мысленно приставать: «Мужик, мужик, куда идёшь?» А тот вдруг остановился, обернулся и поглядел на Верховцева. Будто он прокричал тому вслух. Но ведь он только подумал. И, конечно же, сделал вид, что идёт по своим делам и не понимает, зачем это мужик на него смотрит — может, тому делать нечего? А потом он заметил девушку, которая торопилась, она была на каблуках, и Верховцев подумал: «Куда так торопишься? Каблук не сломай!» Девушка остановилась, чуть приподняла ногу, стала рассматривать каблук. А Верховцеву стало смешно, и он подумал: «Да иди уже. Всё нормально с каблуком». И она пошла дальше, опять заторопилась. А ещё одна девушка, в красных брюках, вообще куда-то бежала, и про эту Верховцев подумал другое: «Так несёшься, что денежку потеряешь». Почему он так подумал, Верховцев не понимал. Девушка в красном как бежала так и бежала, но когда Верховцев поравнялся с тем местом, где девушка только что пробежала, на асфальте блестела монета.
Верховцев поднял монету. Два евро. Ему стало стыдно, чем он занимается. Он посмотрел, далеко ли девушка в красном, потому что её нужно было догнать, но она уже подбегала к трамваю, догнать никак не получалось. Верховцев сунул монету в карман. Но больше он уже никого не задевал. Дальше шёл тихо и мирно.
А в автобусе на него насели мрачные мысли. Он не понимал, почему с блямбой ничего не происходит. Оставалось всего два облучения, когда же она рассыпется? Когда же исчезнет? Разве уже не пора? Верховцеву стало казаться, что всё решится на последнем облучении. И это будет суровое испытание. Трижды молитва его не спасёт. Это будет уже не подготовка, это будет сам бой. Ему вкатят мощную дозу, чтобы блямба сразу рассыпалась. Или его не отпустят после облучения. Снимут маску и сорвут блямбу какими-нибудь щипцами. Что-нибудь будет суровое, думал Верховцев, так просто его не отпустят, надо готовиться, что-нибудь будет.
Но на предпоследнем облучении ничего нового не было. Всё как всегда. Быстро и чётко. Но без результата. Как имитация. Как подготовка. Однако они вспомнили, что завтра у него последний раз. Ему сказали, что он должен на завтра записаться к своему доктору. И он записался в регистратуре.
В магазине, когда он пошёл за продуктами, там всё переставили. Они регулярно так делают. За одну ночь всё меняют. Ты только привыкнешь, где что лежит, как будто мложешь уже найти нужное с закрытыми глазами, но однажды приходишь — и уже всё по-другому. Где вчера стояло молоко — сегодня стоит водка. А где вчера была водка, сегодня там мыло и всякие прокладки. И вот шляйся по огромному магазину, составляй в уме новую карту. И Верховцеву пришлось шляться. Он наткнулся на шоколадки и вспомнил, что у него завтра последний день. Стал разглядывать шоколадки, нашёл самые большие, прочёл название — и его прошибло. Каруна. Он тут же и вспомнил. Песчинки на берегу моря. Все по ним ходят. И люди. И собаки. И слоны. И даже тигр ночью. Все по ним ходят и все гадят. Оставляют свои испражнения. Но не ропщут песчинки. Всё терпят. И любят их всех безответной любовью. Это и есть каруна. Безответная любовь-сострадание. По теперешнему, кажется, агапэ.
Долго думал Верховцев. Стоял возле полок с шоколадками и думал. Что-то там вспоминал. И мимо проходили недовольные люди, толкались, гремели тележками, а он будто спал. Досыпал не доспанное ночью. А когда проснулся, положил в свою корзинку четыре больших шоколадки. Четыре каруны.
Глава 16
Во вторник мысли Верховцева переменились. Он больше не думает, что сегодня случится решающий бой. Не предпримут они ничего нового, всё останется как и было. Блямба будет и дальше светить красным фонарём под его глазом. Он будет и дальше надевать большие чёрные очки, чтобы прятать от других этот греховный фонарь. Верховцев только гадает, что скажет доктор. Гадает, пока идёт по маршруту. Гадает, когда едет в автобусе. Но гадать-то ведь не о чем. Вариантов всего два. Химиотерапия или ещё облучения. На химиотерапию Верховцев не согласится. Твёрдо скажет нет! Не надо ему такого. Тогда сколько ещё облучений? Наверное, не десять. Но хотя бы пять. На дополнительные облучения он, может, и согласится. Он сам не знает. Нет у него на этот счёт ещё мнения. Он хочет сначала выслушать аргументы доктора. Аргументы и объяснения. Почему это такой крутой ТруБим, последнее слово науки и передовых технологий, не смог расправиться в пух и прах с вроде бы лёгкой блямбой? Ведь если верить рекламе, этот крутыш своим могучим лучом за два-три раза расправляется даже со сложными случаями. А у него что не так? Вот пусть доктор ему объяснит, что не так, думает Верховцев. Думает и на самом деле как будто догадывается. Но пускай сперва доктор выскажет свои предположения.
Доктор встречает его приветливо. Добрая женщина, думает Верховцев, но что она может знать? А добрая женщина мягким голосом пытается его убедить, что всё в порядке. Всё под контролем. Лучи продолжат своё воздействие и после облучений. Структура блямбы разрушена (откуда она знает, аппарат нашептал по сети?), блямба уже не опасна. Теперь только регулярно мазать мазью, и блямба постепенно уйдёт.
Кажется, взгляд Верховцева выдаёт недоверие. Доктор немного подумала и добавляет: «Если и не сойдёт полностью, если даже что-то останется, это уже не опасно. Только не надо его провоцировать».
Доктор набирает на клавиатуре направление для семейного врача, а Верховцев спрашивает, у кого получить счёт за облучение. Доктор удивлена. «Облучение за счёт государства».
Верховцев оставляет доктору одну большую каруну, забирает у неё бумагу для семейного врача, говорит «Спасибо» и «Всего доброго» — и он уже в лучевом коридоре. Идёт на последнюю процедуру. Которая ничего не изменит. Верховцев думает: «Доктор добрая женщина, но она не понимает. Не знает и не понимает. Покуда он не извинится перед маринкиной дочкой — ничего не изменится. Пока он не извинится, блямба так и останется. И никакие мази не помогут. Ничего не поможет. Он должен извиниться!»
Верховцев остановился. Вытащил бумагу, что дала доктор. Верховцеву интересно, что там она написала для семейного врача. И он усмехается. Там написано «нуждается в наблюдении у онколога». Значит, и доктор всё-таки знает про маринкину дочку, думает Верховцев; у него уже пошли странности в голове, хотя луч ещё не включался, луч его только ждёт для последнего раза. Бутафория. Плывёт заранее бутафория. Что-то плывёт перед Верховцевым. И что-то мигает в его голове. Красная лампа мигает какая-то. Быстрая карма. Быструю карму нужно погасить быстро. Покуда она не проросла. Если запустишь, потом будет трудно. Гораздо труднее, когда она вырастет. Целую жизнь придётся потратить, если сразу упустишь. Блямба только разведчица быстрой кармы. Её маячок.
И он заходит к лучу. Привычно ложится. Закрывает глаза. Терпит маску и «вату». Трижды читает молитву. Потом маску снимают. Он встаёт и шепчет в сторону аппарата: «Спасибо. Спасибо… за сотрудничество. Было интересно». И говорит спасибо сестре, лучевому технику. И в операторской говорит спасибо. И оставляет три каруны для их бригады. И ему улыбаются в ответ. И тоже говорят спасибо. И он выходит. Идёт по лучевому коридору. Плывёт бутафория перед глазами, опять поплыла. И на улице светит солнце, не заканчивается лето, забыло про календарь и про традицию. И Верховцев подставляет свою блямбу солнцу и шепчет: «Может, ты добьёшь, солнышко, раз луч не может. Добей!» Но и солнце не может добить. Верховцев всё знает. Сам знает. Извиниться перед маринкиной дочерью. Перед мужем её он уже извинился. Он сказал «мне больно», когда муж Маринки ударил ему под глаз. Мужу Маринки незачем знать, от чего Верховцеву больно, но он сказал искренне, он раскаялся перед маринкиным мужем, а перед их дочкой ещё не сумел. Не нашёл способ.
Идёт Верховцев к автобусу. Очки на глазах. Плывёт бутафория. Покрывало майи или как там… иллюзия. Как под вайями пальм. Как под свисающими на зелёных плетях плодами. Иллюзия, бутафория — ему всё равно, только он должен отыскать способ, как извиниться перед маринкиной дочкой. Той, которая стояла в дверном проёме и всё видела. Та, перед которой так стыдно…
Приехал автобус. Плывёт бутафория за окном. Привычная трогательная бутафория. Но маринкина дочь не бутафория, маринкина дочь это карма, и Верховцев должен найти какой-нибудь способ.
Он думает. Насколько возможно думать посреди бутафории. Но он всё равно думает. Чтобы пойти в церковь, нужно хотя бы знать имя. Он не может просто сказать: за маринкину дочку. Маринка могла наштамповать ещё несколько дочек, с неё станется. Тогда ему надо сказать «за старшую дочь Марины», но если нет у неё всё-таки других дочерей, как тогда? «За дочь Марины, перед которой он с её матерью совершил прелюбодейский грех»? Плывёт бутафория. Бутафорская фраза. Бутафорски звучит в голове.
Не знает Верховцев, как быть. Можно поискать Маринку в соцсетях. Вдруг она освоила компьютер. Но без фамилии придётся мозолить глаза несколько месяцев. И вообще Маринка не местная, она запросто могла уехать в Россию, наверняка и уехала, ей здесь не светит ничего. И Верховцеву тоже тогда ничего не светит. Российские соцсети заблокированы местной цензурой. Все до одной. Нет вариантов.
Верховцев уже вышел из автобуса, уже виден его дом — и тогда только появляется вариант. Самый разумный и самый простой.
Первый день — хлеб и вода.
Второй день — только вода.
Третий день — ничего.
Четвёртый день — ничего.
Дальше… Верховцев надеется, что дальше всё-таки не понадобится. И четырёх дней должно хватить. Но он не уверен. В этой жизни он такого ещё не делал. Но вот придётся. Одному. Без тантры. Без андрогина. Одному. Как Чапайкина.
Глава 17
Первый день поста. Верховцев поступил хитро. Вчера расправился со всеми припасами, оставил на утро только кусок хлеба. С утра он этот кусок хлеба съел, запил водой — и всё. Теперь, если он даже не сможет терпеть, дома ничего нет. Придётся идти в магазин. А уж это его остановит. Так что он больше не думает о еде. Даже не думает.
Но ещё труднее другое. Нельзя (он сам так решил) включать телевизор, нельзя включать компьютер, нельзя читать книгу. Нужно сосредотачиваться. Готовиться к медитации.
Верховцев достал из шкафа маленькое детское одеяло, расстелил возле стены и уселся в позе лотоса. Будет заранее медитировать. Вдруг и не понадобятся четыре дня. Вдруг сразу получится.
Но куда там! Мыслей в голове — рой. Мысли будто с цепи сорвались. Прямо-таки изгаляются!
«А посмотри новости без новостей».
«А послушай музыку без музыки».
«А почитай книгу без книги».
«А залезь в интернет, и до ночи там просидишь, не заметишь, как первый день исчезнет».
Мотает головой Верховцев. Злится. На голову свою злится. Чего она такая неугомонная! Мало её луч просветил. Ещё надо было. Ещё! Чтобы все мысли испарились. Чтобы открылись новые горизонты.
Ему нужно хотя бы одну какую-то мысль выловить, за неё ухватиться и концентрироваться, а потом вообще…
И вот Верховцев концентрируется на «книге без книги». Таких у него целый планшет. Скачано из интернета. Тысяча книг ни о чём. Десять тысяч книг ни о чём. Все как одна. Потому что все ни о чём. Об одном: как убить своё время и не заметить. Но ему ведь не нужно убивать время, ему необходимо сосредотачиваться. И Верховцев вспоминает про книгу, которая… книга. Бывают и такие. Иногда попадаются. Только редко. Очень редко. Последней такой была книга Солженицына. Там рассказывалось об этом. О том, что облучение разбивает вдребезги клетки, но их осколки попадают в кровь и разносятся по всему организму. И они могут снова собраться уже в другом месте. Передислоцироваться. Верховцев это запомнил. В книге было много политики, но было и про клетки. Человек радуется, что победил, опухоль побеждена, но она уже собирается в другом месте и опять явится как снег на голову. Странно, думает Верховцев, писатель об этом рассказывал, а вот его доктор — ни слова. Его доктор ни на что подобное даже не намекала. Может быть потому, что это не его случай, что ему не грозит? Но зачем тогда написала семейному врачу, что он нуждается в наблюдении у онколога? Так грозит или не грозит? Идти ему к семейному врачу или не идти? Он не знает.
Верховцев спохватывается. Он совсем не о том думает. Какое отношение имеет семейный врач к медитации? Никакого. Он даже не знает, кто у него семейный врач. Его, наверное, только назначат. И заставят сдавать все анализы.
Злится Верховцев. Так не получится медитация. Так он может просидеть и неделю, пока с голоду не помрёт. Нужно все мысли убрать, погасить и сконцентрироваться на одном. На пустоте. Там, у Бога за пазухой, сходятся все нити. От каждого человека исходит нить, и там они сходятся. На этом нужно Верховцеву концентрироваться, а он не может. Никак не может. Вдруг вспомнил стишок. Какой-то нелепый стишок. Большие глаза у тебя, словно звёзды. Как пахарь по полю чертит борозды, Так я в своём сердце гимны слагаю, Тебя лишь одну на века восславляю!
Вскочил Верховцев как ошпаренный, подушку схватил и побежал на диван.
На диване только успокоился. Да, есть ещё один способ разыскать Маринку. Через неё. Через его первую любовь.
У неё редкое, необычное имя. Очень красивое. Но он дал себе зарок никогда не вспоминать это имя. Он и не вспоминает. Имя не вспоминает. Их вспоминает. Себя и её.
Он только отслужил в армии. Она вообще несовершеннолетняя. Но он влюблён. У неё такие большие глаза василькового цвета, что он готов сочинять поэмы про эти глаза хоть каждый день. Они ходят в кино, в кафе, весело болтают, приятно проводят время, были даже в зоопарке и в цирке. Половину весны это длится, и почти целое лето. А потом… Потом у них как-то получился разговор на серьёзную тему. Про то, что люди влюбляются и женятся. Она со смехом заявляет, что ей ещё рано думать про серьёзные отношения, она такая молодая, она просто хочет дружить и веселиться. Он понимает это по-своему: она не любит его, он её не достоин, она такая красавица, а он — кто? И они расстаются. Без всякого скандала. Как-то так само получается.
Но проходит семь лет. Он заканчивает университет. Его самооценка заметно выросла. И вот в какой-то случайной компании он случайно знакомится с какой-то подвыпившей Мариной, которая сразу же вешается ему на шею, а он не знает, как от неё избавиться, он же культурный, он не может её просто послать, он ищет повод улизнуть, а эта пьяная вдруг начинает рассказывать:
— Ты такой серьёзный и такой целомудренный. А я знаю девушку, она такая красавица и тоже целомудренная. Вы достойны друг друга. Я могу вас свести. Вы будете такой прекрасной парой!
Она без конца рассказывает про эту красивую и целомудренную, он уже еле терпит, он уже почти готов сбросить весь свой культурный багаж и послать её матом, но она вдруг заплетающимися словами рассказывает про двухэтажный кирпичный дом, в котором, в квартире на втором этаже, живёт эта девушка — и Верховцев тут же вспоминает, как он семь лет назад провожал эту девушку до самого кирпичного дома, а потом ещё стоял и ждал, когда в окошке на втором этаже загорится свет. Тогда он мысленно желал ей доброй ночи и уходил.
И вот он «случайно» встретил её. Она сильно удивилась. А он сыпал высокопарными словами, говорил, что до сих пор любит её, потому что любовь вечна, её не вырежешь как аппендицит, он снова пытался читать ей стихи, он складывал их на лету. А она только грустно вздыхала. А потом сказала, что «поезд их отношений давно ушёл», у неё уже есть жених, они готовятся к свадьбе. И тогда он пожелал ей счастья, сказал прощай, но добавил, что если вдруг она передумает, он всегда будет ждать. Она ответила, что не передумает. И он ушёл. Вроде бы навсегда. Но он ей не поверил. Он стал за нею следить. Не каждый день конечно, но когда было время, приходил к её дому и часами издалека наблюдал. Он хотел убедиться, что у неё и вправду есть жених. Тот же когда-нибудь станет её провожать или в гости придёт. Он хотел убедиться. И не мог убедиться. Две недели следил, даже больше, но видел её только одну. Не было никакого жениха!
И он снова «случайно» встретил её. И долго высокопарно рассказывал, что без любви человек только «кимвал бряцающий», он повторял, что всё ещё любит её и никогда не разлюбит, никогда-никогда. А она тоже повторила своё: поезд их отношений ушёл, у неё есть жених, они готовятся к свадьбе. И он опять пожелал ей счастья и сказал «прощай навсегда». Но он снова за нею следил и через месяц снова встретил. И всё повторилось. Она уже чуть не плакала. А он ей не верил. И даже когда она вдруг добавила, что беременна, он не верил. Он, конечно, возразил, что это ничего не меняет, что он всё равно любит её и всё равно ждёт. Но она была непреклонна. Он пожелал ей счастья и добавил: «Прощай навсегда». Она тихо ответила: «Ты так всегда говоришь. А сам приходишь. Больше не приходи». Он гордо ушёл.
Он разыскал Маринку. Он стал поддерживать знакомство с Маринкой. Ведь она, его первая любовь, приходилась какой-то родственницей мужу Маринки. Маринка хотела с ним адюльтера, а он хотел сведений о родственнице её мужа. Только ради этого он с ней общался. Всегда искал повода как бы невзначай спросить. И когда получалось спросить, Маринка отвечала, что та по-прежнему ходит одна, хотя давно пора замуж, она могла бы их свести. Он верил Маринке. Верил тому, чему хотел верить. Наверное, Маринка знала о ней ещё меньше, чем он. Но он верил тому, что она говорит. И опять «случайно» встречал свою первую любовь. И та чуть не плакала. И повторяла одно и то же. И казалось, не было конца этой круговерти. Но конец всё-таки настал. Однажды Маринка затащила его к себе домой — и всё кончилось. Разом всё кончилось. Всё наваждение. С Маринкой кончилось. И с первой любовью тоже. Он оставил её в покое, как она хотела. Оставил навсегда. И теперь Верховцев даже ей благодарен, что она смогла устоять перед ним, перед его самовнушённой любовью. Вот он сам не смог устоять перед своей бывшей женой — и чем всё закончилось? Разве он пришёл бы с ними к тантре? Нет, ни с той, ни с другой. С любой из них он бы строил двухэтажную виллу, «дом мечты», а тантра на двухэтажной вилле это то же самое, что загорать на Северном полюсе или выращивать манго под небом Балтики.
Ворочается Верховцев на диване. Думает. Даже если вдруг выяснится, что та его первая любовь до сих пор одна,что он был прав насчёт её жениха — всё равно, он ведь раз пять ей сказал «прощай навсегда», и он уже способен держать своё слово. Теперь способен. Если он её разыщет через двадцать с лишним лет и начнёт расспрашивать про Маринку с дочкой — это абсурд! Нет вариантов. Абсурд!
Встал Верховцев с дивана. Вернулся на коврик из одеяла. Сел в позу лотоса. Настраивается. По-другому — никак.
Глава 18
Что-то пикнуло, и Верховцев очнулся. Кажется, это был телефон.
За окном светало. Или вечерело. Верховцев вгляделся — светало. Слабый свет шёл с востока. Если Верховцеву не померещилось, то ему пришло сообщение. Кому и зачем он нужен в такую рань? Все рекламщики спят.
Но ему не померещилось. Сообщение было с неизвестного номера, оканчивающегося на сто семьдесят. С того самого. И было в нём всего одно слово. Глагол.
Поздравляю.
Кто Верховцева поздравлял и с чем? Номер был «секретным». Много лет уже с этого непонятного номера Верховцева с чем-нибудь поздравляли: то с днём рождения, то с новым годом или рождеством, иногда со светлым праздником пасхи. Поздравляли не регулярно и не систематично. Не как поздравляет программа. Но примерно раз в год с чем-нибудь поздравляли. Верховцев неоднократно шерстил все свои контакты, он набирал этот номер в поисковиках, он долго хотел его вычислить, но почему-то не получалось. В этом имелась какая-то тайна, мистика. Верховцеву ни разу не пришло в голову просто позвонить в ответ или хотя бы послать сообщение с прямым вопросом: кто ты? Нет, с женщинами так прямолинейно не поступают. Верховцев ведь знал, что там женщина, за тем тайным номером скрывалась женщина — и он это знал. Какая-то женщина долго, уже многие годы, следила за ним. Как он сам когда-то следил за своей первой любовью. Только она не раскрывалась. Сохраняла инкогнито.
И вдруг Верховцев понял, кто эта женщина. Вот так сразу.
Миринда.
Как он это понял? Луч открыл перед ним новые горизонты.
Но с чем тогда Миринда его поздравляла на этот раз?
С тем, что он наконец понял, кто его поздравляет.
Но как она догадалась, что он наконец понял?
И тут всё было просто. Теперь для Верховцева всё было просто.
В пустоте все нити сходятся. Миринда там побывала. И теперь звала его.
Верховцев уселся на одеяло. Он будет концентрироваться на луче. Сказано ведь: прекрасное — это та часть ужасного, которую ты способен вместить. Поначалу луч был ужасен. Ужаснее ужаса. Но когда он вместил, луч стал открывать горизонты. Он больше его не боится. Наоборот. Он снова увидит тот луч. Представит и увидит. Он уже видит, уже представляет. Он много раз зажмуривался от сварки, вспышка сварки тоже видна и с закрытыми глазами, но с лучом это не сравнить, никак не сравнить. Луч — это луч.
Его глаза закрыты. Зрачки до предела влево. На нём маска и шуршащая свинцовая вата, но когда загорается луч, этот луч виден как на ладони. Жирный белый гудящий луч рассекает пустоту. И Верховцев концентрируется на этом луче. Снова и снова его представляет. Воскрешает в памяти. Чтобы раскрылись новые горизонты. Чтобы ещё.
Ещё.
Пустота и луч. В пустоте всё возможно, но ничего не нужно. А луч напомнит про нить. Луч напомнит про нить. Луч напомнит. И пальцы сами найдут эту нить. Сами. Без подсказки.
Не получается. Пока что не получается. Верховцев открыл глаза. Наверное, он мало ещё постился. Всего второй день. Он подносит ладони к глазам, растопыривает пальцы. Как им внушить, что они сами должны найти нить? Просто дотронуться, за пазухой у Бога просто дотронуться до нити.
Встаёт Верховцев. Разочарован. Не получается. Ему даже хочется послать Миринде ответное сообщение. Написать: не получается. Хочется Верховцеву, хочется — а не должно. Ничего не должно хотеться, вообще ничего, как в пустоте. Только пальцы пусть сами вспомнят, что нужно дотронуться. Пальцы пусть сами вспомнят. А он уже не хочет ничего. Совсем ничего. Даже воды. Сегодня он ещё может выпить воды — но не хочет. И на луч концентрироваться больше не хочет. И новые горизонты встречать тоже не хочет. Ничего он ине хочет. Совсем ничего.
Но перед ним темнота. Не пустота. Тьма какая-то. Тьма.
И нет в той тьме ни одной мысли. Тишина полная. Машины — и те не гудят. Тишина.
Сидит Верховцев во тьме и в тишине. Сидит в позе лотоса во тьме и в тишине. Сидит и сидит. И без конца это длится. С утра и до самого вечера. Окаменела спина, затекли ноги. Руки не чувствуются. И когда он опять открывает глаза — уже стемнело. Тьма уже и снаружи. Тишины только нет. Машины всё же гудят за окном. Если прислушаться, то гудят, никуда не исчезли. Машины. Машины. Машины. Если б не эти машины — он бы уже достиг своего. Но не дано. Может, уйти в лес, думает Верховцев. Далеко идти до леса. До такого, чтоб не было слышно машин, до такого совсем далеко. И к утру не дойдёт. Лучше дома сидеть.
Ещё два дня посидит дома, решает Верховцев. И тогда, через два дня, если никак не получится, он пойдёт в лес.
Через два дня.
А пока — медитация.
Глава 19
На третий день уже какой-то туман. Весь день туманит. Что внутри, что снаружи. В тумане звучат какие-то голоса. Чужие и странные. Он их пропускает. Пускай звучат. Он? Но кто? Нет больше никакого его. Голоса сами звучат в пустоте. Нет больше его. Есть пустота и голоса. А нужна чистая пустота. Пустота с нитями. Такой нет. Звучат голоса. Летят мысли какие-то. Беспризорные. Не летят, а плывут. Хвостатые головастики. Забавные головастики. Много как головастиков. Целый пруд. А сверху солнце посылает лучи. Лучи освещают всех головастиков. Они такие причудливые, такие забавные. Изумрудные. Весело наблюдать за головастиками, как те резвятся в солнечном свете. Сами с собою резвятся. А кто наблюдает? Никто. Нет никого. Головастики только резвятся. И лучи будто нити. Лучи. Сверкают, сияют лучи. Разбегаются головастики, прячутся. Остаются лучи. Всё освещают. И всё сияет. И Он улыбается. Он, который лучи. Он всем улыбается. Он любит всех лучами. И всем так спокойно. Невыразимо спокойно.
Очнулся Верховцев. Очнулся, встал. Ходит по комнате. Ходит по комнате и пошатывается. А в голове его будто кто-то читает стихи.
Мой дядя самых честных правил...
Не понимает Верховцев. Какой-то дядя кого-то правил. Нет у него дяди. Другая строчка ему больше нравится. Другая.
Итак, она звалась Татьяной.
Но кто такая Татьяна, не знает Верховцев тоже. Зачем ему эти дяди с Татьянами? Ему нужно дальше сидеть. Хочет усесться Верховцев, но ноги не держат. Шатается. Всё шатается. Шкаф зашатался и пол даже колеблется. А Верховцев как будто на четвереньках. К дивану добирается. Добирается-добирается — и добрался.
И всё. Спит как убитый Верховцев. Намаялся.
И снится ему Таня. Молодая, красивая. И вовсе не сердится.
И он спрашивает:
— Ты же не сердишься на меня?
Она улыбается. Вовсе не сердится.
— Сонная была. Подумала, сон нелепый приснился. Подумала и забыла. Кто же нелепые сны вспоминает?
Он с ней согласен. Не вспоминает никто.
И он сразу же просыпается. Вспомнил, что блямбу свою давно не проведывал. Три дня уже как в зеркало не смотрелся.
И нету в зеркале блямбы. Как корова языком слизала. Одна треть только осталась, меньше даже, наверное, меньше. И та, что осталась, та четверть, совсем уже и не красная, не маячит она, но вполне телесного цвета. Такую крохотную запросто можно мазью добить.
Смотрит Верховцев, разглядывает — надивиться не может. Как корова языком слизала. Или другой кто слизал. Не соображает Верховцев, кто мог слизать, ума не приложит. А только и всё равно ему, кто слизал. Бумажку теперь надо найти. Ту, на которую доктор название мази записала. С этой бумажкой надо в аптеку идти. Дождаться рассвета — и сразу в аптеку.
Ищет Верховцев бумажку. Кажется, ищет. Или без толку ходит. Наверное, без толку. Перед большим зеркалом остановился, перед трюмо. Там теперь любуется на свою физиономию. Непривычно даже без блямбы, так долго она маячила, а теперь разве вернётся?
Поспать Верховцеву, кажется, надо. Поспать, отдохнуть. Забыл даже, где бумажку искать. Под столом вроде ищет. Зачем? Может, блямбу удравшую разыскивает, может, три четверти хочет назад? Привык уже так. Сжился, свыкся. Уж не жаль ли и расставаться?
Добрёл до дивана Верховцев, забыл про бумажку. Повалился и спит. И ничего ему больше не снится. Что надо, приснилось уже. И хорошо ему и спокойно.
****
Гуляет Верховцев. Лету не заканчивающемуся радуется. И солнцу весёлому. Очки свои чёрные в мусорник выбросил. Сначала взять хотел по привычке, а очки сломаны. Что да как, так и не смог разобраться, отчего сломаны. Не стал ещё и голову ломать. Выбросил — и все дела.
Странное у него настроение. Вроде как всё вокруг то же самое. Солнце, небо, деревья, машины, дома — всё то же самое. Но как будто суть изменилась. Та, что не видима глазом. Раньше он беспокоился. Раньше в нём сидел страх. Маленький такой ангст. И он хотел знать, что будет завтра. Не случится ли завтра чего плохого? Ведь всё что угодно может случиться. И он пытался заранее обезопаситься. Хотел копить деньги и строить крепость против этого неизвестного завтра, в котором может быть всё что угодно. Всё что угодно плохое. Да, ведь так было. Он боялся этого «завтра». Не признавался себе, но подспудно боялся. А теперь ему всё равно. Так он думает, гуляя. Что бы там ни случилось — пускай случается. Пускай приходит. Он готов встретить. Любое. Ему всё равно.
И навстречу идёт старушка. В белом платочке. И без всякого знака Верховцев знает, что эта старушка несёт ему весть. От Чапайкиной про Чапайкину. И он готов выслушать эту весть. Любую.
Глава 20
Он ушёл сразу же за священником. Сделал вид, что ушёл. А сам поднялся на взгорок и остановился возле высокой сосны. Чтобы дождаться, когда уйдут богомолки.
Они должны скоро уйти, Верховцев не сомневался. Они своё дело сделали. Рассказали ему про Чапайкину. То, чего он не знал. Её держали в психушке, а у неё был рак. Если бы вовремя распознали, могли бы спасти. Так сказала Верховцеву богомолка. Откуда-то она знала. Не стала бы выдумывать.
Уходят старушки. Обе вместе. В чёрных платочках. Ушли. А Верховцев вернулся. Поправил свой скромный веночек. А потом стал оглядываться. Поверх смотреть.
— Не вижу тебя, Счастье. Ты-то меня видишь, - так вдруг сказал. И ещё добавляет:
— Ты права. Дома поговорим. В прошлой жизни ждала меня на берегу, а теперь дома жди. Там нет оков времени, там ты уж точно дождёшься.
Ни слезинки в глазах у Верховцева. Видимо, вправду ему всё равно. Будто секрет какой выведал грандиозный. Будто не кладбище тут, а так — бутафория.
Но пошёл уже прочь. Высказался и пошёл. Вверх через кроны зелёные на солнце поглядывает. Будто даже и подмигнул. Остановился. Вспомнил чего-то. Сообщение набирает. Неизвестному номеру на сто семьдесят.
Счастье уже дома.
Отправил сообщение, а дальше не идёт. Понравилось ему тут. Сосны шумят, солнце весёлое светит. Не кончается лето.
Быстро приходит ответ. Опять одно слово. Глагол.
Знаю.
Оглядывается Верховцев. Головой вертит. Все взгорки оглядывает. Нет никого. Рабочий день. Работают люди. Не то что он.
— Где же ты прячешься? - вдруг вслух говорит.
Солнце за облако спряталось. А всё остальное как будто на месте. Ничего нового.
Бутафория.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
