Обложка Литературная награда, или Каждому - своё

Литературная награда, или Каждому - своё

Лейтенант Дегре

0% прочитано
Стандартный
Лейтенант Дегре

Литературная награда, или Каждому - своё

Глава 1

…ходил я к поэтам, и к трагическим, и к дифирамбическим,

и ко всем прочим… Стыдно мне, о мужи, сказать вам правду,

а сказать все–таки следует.

Апология Сократа

Иван Григорьевич до безумия любит свою старшую лапочку–дочку и отказывать своей любимице ни в чем не умеет. Она могла бы вить из него веревки, но к счастью, обычно не злоупотребляет своим безграничным влиянием на родителя. Ивану Григорьевичу всегда приходится самому разузнавать, что бы такого полезного и приятного сотворить для своей лапоньки.

Возникла раз у девочки мечта: поехать в Артек. А раз так, значит, она непременно туда поедет! Нет причин не ехать. Берут туда, конечно, только самых–самых достойных за выдающиеся достижения и заслуги. Но достойная–то она достойная, спору нет, а объективным мерилом заслуг служат сухие цифры из материалов портфолио: баллы, начисленные претенденту. За дипломы, грамоты, медали – баллы, за победы в олимпиадах – баллы, за победы в спортивных соревнованиях – баллы, за победы в республиканских и международных конкурсах – баллы… Ради подсчета баллов шьется целое дело. Борьба за свою славу – что может быть утомительнее!

Ивану Григорьевичу, как старику Хоттабычу, захотелось еще чуть–чуть помочь девочке: ведь баллов – как денег – много не бывает. Думал он, думал, и тут попадается ему на глаза объявление о литературном конкурсе. Уровень – вполне себе достойный. О, думает, напишу–ка я конкурсный рассказ от ее имени, внесу, так сказать, вклад в копилку нашей сборной.

Сказано – сделано. Написал рассказ, а потом сам прочитал его и засомневался: написано великолепно, ничего не скажешь! Даже слишком. Уровень высочайший. Мастерство выдающееся. Такое произведение, пожалуй, не по силам написать школьнице, даже с литературными генами в хромосомах. Переделать? Рука не поднимается уродовать шедевр! Так быть или не быть, в смысле, посылать или не посылать?

Пока он размышлял, в один прекрасный вечер дочка запрыгивает к нему в кабинет и скачет, как макака, по стенам, мебели и потолку: «Я еду, еду, еду! Мне прислали приглашение!»

Ну а что теперь прикажете делать с готовым рассказом? Не пропадать же добру! Подписал его Иван Григорьевич своим настоящим именем, отправил на конкурс и позабыл о нем.

Несколько месяцев спустя получает он письмо, в котором его официально уведомляют: за свой рассказ он удостоен первого места на литературном конкурсе и приглашается на торжественную церемонию награждения. Ну, съезжу, думает, раз стал настоящим писателем, надо отметиться!

Во–первых, одеться нужно подобающе: придется выходить на сцену перед большой аудиторией. А вдруг еще нужно будет сказать инаугурационную речь? Дать наставления пылкому юношеству и явить собой пример служения… Служения чему? Кому? Кем, чем? Отставить! Не об этом надо сейчас думать, а о том, как вообще одеваются настоящие современные писатели?

Ему представился гипотетический съезд союза писателей. В огромном зале (во Дворце Съездов, надо полагать), сидят чиновники от литературы – лучшие представители писательских масс. Все одеты единообразно и стандартно – в костюмах, но с полагающимися некоторым атрибутами. Национальные кадры, как положено, в папахах, тюбетейках или чалмах. Церковные писатели, (а сейчас есть и такие!), – в рясах и клобуках. Только генералы – в форме. Все внимательно, чуть хмуря брови, слушают отчетный доклад правления, некоторые, на кого направлена камера, с серьезным видом конспектируют. Приветствие от Путина встречают овацией и заслушивают стоя, провожают долгими несмолкающими аплодисментами. Есть мнение, что для писателей тоже скоро введут форму и звания: государственный писатель первого ранга, второго ранга, третьего, писатель–лейтенант… Ведь от них – инженеров человеческих душ, можно сказать, социальных инженеров – напрямую зависит духовная прочность нашего общества, скрепление нашей государственной крепости скрепами, так сказать, крепко–накрепко…

Иван Григорьевич сдернул с горла уже напяленный галстук и расстегнул ворот рубахи, высвободил и помассировал затекшую шею. В представляемой иерархии он не тянул даже на рядового. Так, максимум, на фольксштурм… С этой мыслью он повесил обратно на место вынутый было из шкафа парадный костюм и нарядился в черные джинсы и светлый турецкий джемпер.

Еще раз позвонили, убедились, что лауреат прибудет и предупредили, что после церемонии награждения состоится фуршет, поэтому приезжать на машине… ну вы понимаете… Да–да, конечно, к тому же попробуй найди парковочное место на Фонтанке в час пик!

У Царскосельского вокзала, спускаясь к Введенскому каналу, Иван Григорьевич подумал, что начинает свою литературную славу там, где ее печально закончил Игорь Северянин. Есть в этом какая–то символика или нет? Вот настоящий писатель – социальный инженер – непременно бы ее нашел и растолковал.

От вокзала Иван Григорьевич пошел к Фонтанке пешком. Погода резко менялась. С утра еще был приятный морозец, но к середине дня стало промозгло. С реки порывистый встречный ветер нес легкую морось. Быть может, это символизирует ветер перемен, освежающий (или освежающих?) наше унылое затхлое бытие? Иван Григорьевич не боялся перемен, но и не желал их. Волны в реке бежали навстречу, и течение тоже навстречу – хорошая примета: к достатку! Стальные воды, по которым проходили суда, изначально белый цвет которых тонирован солярной копотью, суда, крашеные шаровой краской, графитовая облачность, мышиные пальто, чиновничья серость, обывательская серость… Кто там посмел заикнуться про пятьдесят оттенков серого? Умолкните, типа писатели! Вы – жалкие ничтожные личности – даже не представляете тысяч оттенков питерского неба, рек и каналов, домов и асфальта, жизни и настроения. И как замечательно идти вдоль набережной по неровным розовато–серым гранитным блокам! Все мыслители, (ну и писатели заодно), непременно должны выбирать путь вдоль набережной, где ничто не отвлекает от важных раздумий, ибо нет там пересечений дорог, вызывающих досадное пресечение обдумываемой мысли... Хотя все–таки иногда мешают мосты, которые пешеходу крайне неудобно обходить, и в этом Питер, к сожалению, безнадежно отстает от цивилизованных городов – от Берлина, Франкфурта, и даже от дикой Москвы, с ее показной купеческой роскошью и дурновкусием… С другой стороны, что можно написать в веселом, приятном и удобном для жизни Берлине? Только какую-нибудь пошлость! И в Париже все самое лучшее написали до того, как его сделали комфортным в обывательском смысле. А у Питера вполне сохраняется шанс для продолжения славного литературного бытия.

Дождь ливанул, когда он уже подходил к старинному особняку, где должна была происходить церемония. Нырнул в глубину – в полуподвальный этаж, чуть не задевая головой низкие своды, разделся в гардеробе и заплутал в переходах, ошибся лестницей. Дюжие ребята, очевидно, из кейтеринговой компании, тащили наверх ящики с шампанским и коробки с провизией. От предвкушения еды томительно–сладко откликнулось что–то из глубины души. Он нашел, наконец, дорогу по запутанным переходам и поднялся по широкой парадной мраморной лестнице. Зал уже был полон. Иван Григорьевич занял свободное место в самом центре и стал наблюдать.

Зал собрания являл собой нечто противоположное пошлому Дворцу Съездов: некогда роскошный, а ныне слегка подреставрированный, он напоминал собой обедневшего аристократа, полного достоинства и гордости за двадцать поколений дворянских предков, но вынужденного сегодня донашивать заштопанное белье. Собравшаяся публика вовсе не походила на гипотетический съезд Союза писателей. Интеллигенты, пенсионеры, пожилые дамы, студенты и студентки, работники и работницы, партизаны и партизанки (отставить, это лишнее!) – все одеты скромно, но с достоинством, в меру того, как позволяют невеликие трудовые доходы. И что–то не заметно литературных чиновников – членов Союза.

Началась церемония. Обилие номинаций, а соответственно, и первых мест, несколько снижало блеск литературной славы каждого из лауреатов. Золотой нимб над головой уникальных гениев художественного слова растворялся в коллективном сиянии единой хрустальной люстры. Ивану Григорьевичу пожали руку, вручили сборник с его напечатанной нетленкой, мешок с подарочными книгами какого–то издательства и плексигласовую фигуру с нарисованным писательским пером и лавровым венком, и надписью: «Первое Место». Сквозь узкий проход между рядами, задевая штакетник из коленей сидящих, он со всем этим добром пробрался обратно на свое место и стал ждать, когда же все закончится. Пролистал книжки: сам бы он такие не купил. Что с ними теперь делать? Это раньше книга была лучшим подарком, а теперь даже передаривать неприлично. Вот свои книги было бы прилично дарить, лично собой собственноручно написанные. Собственную интеллектуальную собственность. Хорошая идея: пишешь книгу – и целый год даришь на праздники и дни рождения знакомым. И горя не знаешь с выбором подарков. А на следующий год пишешь новую книгу… Лауреаты все выходили и выходили один за другим. Молодые смущенно принимали награды и торопились на свои места, подальше от прожекторов внимания зала. Там вокруг них образовывались завихрения: друзья и знакомые, коллеги по литобъединениям и клубам рвали из рук заветные награды, чтобы приобщиться к священным предметам. Маститые же авторы купались в лучах славы, подолгу не хотели уйти со сцены и произносили бессвязные ответные речи. Некоторые вытаскивали на себе из глубины зала объемистые мешки со своими бумажными книгами и насильно дарили их по одной каждому, сидевшему в президиуме. Видимо, в знак глубочайшего уважения и признания заслуг. Бороться за свою славу – это образ жизни. Тяжкое бремя.

Публика уже начала напряженно ерзать на стульях. Как–то сама собой, от сквозняка, должно быть, приоткрылась боковая дверь справа от президиума. Оттуда виднелись мелькавшие с подносами пингвины–официанты, и фокус внимания зала сместился с середины сцены чуть вправо.

Наконец, подвели итоги и пригласили на фуршет. Литературная интеллигенция двинулась с нарочитой медлительностью, полная достоинства и самообладания. Иван Григорьевич, обремененный мешком с призами, был подхвачен общим потоком. Взял у официанта бокал шампанского, поискал глазами, с кем чокнуться, не нашел и выпил так. При виде лилипутских закусок – тарталеточек с икрой, микробутербродиков, нанизанных на шпажки, птифуров – захотелось борща. Он встал у окна, съел парочку крошечных ветчинных рулетиков с сыром и решил, что пора и честь знать.

Из щелей в старых деревянных рамах дуло немилосердно. По карнизам дробно грохотали потоки воды. Другого берега Фонтанки почти не видно за стеной дождя. Смеркалось. Вылезать наружу в холод и промозглую сырость совсем не хотелось. Задержавшись, он выпил еще бокал, проглотил еще рулетик, постоял, глядя то в окно, то на публику. Стойки с закусками опустели, но официанты время от времени разносили добавку. Люди куда–то расползались, только несколько кружков оживлено беседовали с бокалами в руках.

– Я вижу, вас можно поздравить? – средних лет мужчина в сером костюме с портфелем в одной руке и бокалом в другой.

– Поздравляйте, – разрешил Иван Григорьевич. Чокнулись, выпили.

– Вы не думали о том, чтобы издать свою книгу, – поинтересовался мужчина.

– Думал, – честно признался Иван Григорьевич, припомнив свои размышления в зале.

Мужчина полез в портфель и достал бумаги:

– Вот вам наше коммерческое предложение, и моя визиточка. Как надумаете – позвоните. Я вас не тороплю.

– Много заявок сегодня собрали?

– Время покажет, – мужчина неопределенно махнул рукой, – клиенты должны дозревать.

– А кто из клиентов самый перспективный?

Хмельной бокал, принятый собеседником, и, судя по всему, далеко не первый, позволил любопытствующему чуть–чуть приподнять завесу профессиональных тайн:

– Поэты. Особенно поэты. Ведь сейчас как? Несколько строк – стихотворение. Многие пишут японские трехстишия – танку, слышали? Три строчки – страница. Автор платит за страницу. Это раньше платили автору, а теперь автор сам платит. С прозаиками хуже. Им надо больше текста награфоманить. Пока напишут, некоторые умнеют, пытаются найти заказчика, который оплатит издание. Ой, извините, я вас не обидел?

– Ничего, ничего! Продолжайте, пожалуйста, – ободрил его Иван Григорьевич. – А зачем это авторам?

– Издаются, в основном, из тщеславия. Собирают доказательства, что они тоже поэты или писатели. Нужно для резюме, для вступления в Союз…

Иван Григорьевич припомнил систему баллов для артековского портфолио, а мужчина задумчиво продолжал:

– Графомания – это болезнь. Пишут, потому что не могут не писать, потому что времени вагон, и ничего для этого не нужно, теперь даже бумаги и ручка не нужны. А написав, не могут не издаться. Тех, кто рассчитывает на коммерческий успех почти не осталось. А есть и настоящие психи: искренне убеждены, что они оракулы, открывают глаза людям, делают что–то нужное, приносят людям радость своими творениями. Живут в выдуманном мире. Вы, извините, не из таких? Вы сами-то зачем хотели издаваться, если не секрет?

Получив честный ответ, мужчина понимающе кивнул:

– Весьма распространенный мотив. Пожалуй, один из самых здравых. Правда, чем издавать свои книги для подарка, дешевле будет, например, рисовать картины, выпиливать лобзиком, раскрашивать матрешек, варить ароматическое мыло… Посмотрите наш прайс – сами поймете.

Когда собеседник отошел, Иван Григорьевич сунул прайс и визитку в мешок, твердо зная, что они больше не пригодятся.

Он уже направился было к выходу, как вдруг его окликнула дама, сидящая на канапе. Ее окружала группа людей, невесть откуда набравших дефицитных здесь стульев.

– Ваня!

– Анна Андреевна! Сколько лет, сколько зим!

В самом деле, сколько времени прошло, как они расстались? Пожалуй, не один десяток лет. Прошлый век. Прошлое тысячелетие. Так какое, милый, у нас тысячелетье на дворе?

Уже тогда – в молодости – он называл ее по имени-отчеству – Анна Андреевна. Называл про себя, но иногда, шутя, даже в лицо. Тому были веские причины. По ночам вполне нормальная и живая, при свете дня девушка демонстрировала отстраненный поэтический взгляд. Любила читать поэтов и особенно поэтесс, и особенно, Серебряного века. На совместных прогулках она обожала декламировать ему стихи. От ее чтения уши вяли: ходульно–театрально, с мхатовскими паузами и ахмадулинскими подвываниями. (Здесь Иван Григорьевич дважды поморщился: первый раз – от мучительных акустических образов прошлого, второй – от изобилия ложных аллитераций). Он все это терпеливо сносил и прощал ей за другие, чисто женские достоинства. Отличать Ахматову от Цветаевой, с одной стороны, и Ахмадулиной, с другой, он так и не научился, но зато твердо выучил, что Ахматову звали Анна Андреевна. Когда однажды, за что–то обидевшись на него, она позвонила и сказала, что больше не хочет встречаться, он недолго горевал, облегченно выдохнул, мысленно перекрестился и благополучно забыл про нее. Вспоминал, только когда смотрел сцену в «Покровских воротах»: Анна Андреевна декламирует фалеков гендекосиллаб.

И вот она в строгом черном платье с большим вырезом и серебряной отделкой. Серебряный кулон на декольте, серебряные серьги и витая серебряная брошь – все из одного гарнитура… Волосы собраны в тугой узел на затылке. Раньше они были натурально мышиного цвета, и в молодости она красилась в блондинку. Теперь же она выглядит жгучей брюнеткой: покрашена хорошо и, видимо, недавно, седины у корней волос вовсе не видно. Хорошо сохранилась: стройная фигура, лицо... Нос, пожалуй, чуть заострился и как будто искривился… Кого она так напоминает? Ну конечно, знаменитый альтмановский портрет Ахматовой! Анна Андревна, здрасте!

– Присаживайся к нам. Вы позволите? – обратилась она к сидящему рядом молодому мужчине, и тот послушно встал. Иван Григорьевич почувствовал неловкость, что из–за него согнали с места человека. Но возвышаться над собеседниками тоже было неловко, и он сел.

– Это Иван…

– Григорьевич, – подсказал он.

– Это Иван Григорьевич, мой старинный приятель. Прошу любить и жаловать.

Собравшиеся чуть наклонили головы, руки никто не подал, хотя среди них было, по крайней мере, двое старших по возрасту. Иван Григорьевич тоже не стал им протягивать руку, кивнул налево, кивнул направо.

– Мы сегодня видели тебя на сцене…

«Кто такие «мы»?», – мелькнуло в голове.

– А ты теперь, оказывается, тоже писатель?

«Что значит, тоже? А кто еще? Это что, они писатели?»

– Я здесь представляю литературное объединение, маленький дружный кружок творческих единомышленников, поэтов и прозаиков, – она провела рукой, указывая на окружающих.

Собравшиеся, очевидно, были не рады, что в их маленький дружный кружок втиснулся еще один «тоже писатель». Большинство отводило глаза со скучающим видом, а один, который помоложе, смотрел ни Ивана Григорьевича с явной враждебностью.

– Расскажи нам о своих литературных достижениях, – плавный взмах руки в сторону плексигласовой фигуры, – в каком жанре ты работаешь?

В душе у Ивана Григорьевича закипало раздражение:

– Слушай, Анна Андреевна, почитай, лет двадцать, как не виделись, а ты – о литературных достижениях. Давай лучше за жизнь поговорим. Ты сейчас где, кто? Замужем? Кем работаешь?

Он сразу понял, что сказал какую–то бестактность, словно громко пукнул, вальсируя на рождественском балу. По сцене прошло движение, рябь на экране, неожиданная перезагрузка кадра. Лица у собравшихся перекосились, словно от внезапной кислятины во рту. Предводительница тоже на мгновение раскрыла от неожиданности рот. Глаза на секунду сделались испуганными.

– Анна Андреевна, мы с вашего разрешения, оставим вас ненадолго, – сказал тот, кто выглядел постарше остальных, и члены кружка, осуждающе поглядев в сторону Ивана Григорьевича, разбрелись.

– Моя жизнь, Ваня, это литература. Искусство. Наше литературное объединение. Стихи. Людям они нравятся… Мы поддерживаем друг друга… Я пишу и читаю стихи. Ко мне приходят люди, благодарят…

– А кем ты работаешь?

– По–разному, – она сделал неопределенный жест, – работала концертмейстером, недолго, правда… Училась музыке, потом училась на разных литературных курсах, курсах повышения творческого мастерства. Меня даже пригласили вести там занятия! Пишу. Печатаюсь в журналах. Преподавала на курсах дополнительного образования…

– Ну, с этого не проживешь, – бестактно заметил Иван Григорьевич. – А ты не замужем?

– Рядом со мной всегда были друзья… Они мне помогали… И сейчас у меня есть друг. Он меня любит и помогает…

Ивану Григорьевичу подумалось, что у них отношения по молодости были, в общем–то, бескорыстными: основную статью его расходов тогда составляли пирожные. Но однажды и он оплатил подруге какие–то курсы: отец ей почему–то на них не хотел давать денег. Сумму не мог вспомнить: то ли шестьсот рублей, то ли шесть тысяч, то ли шестьдесят тысяч, уже неважно, но тогда это была весомая сумма, чуть ни четверть месячного дохода. Какие–то «фиолетовые курсы». Хорошо еще, что не «голубые» и не «розовые», но хватило и фиолетовых, чтобы у нее в голове что–то переключилось: именно тогда она решила с ним расстаться. Денег, ясное дело, не вернула. И не по жадности. Скорее всего, просто забыла. Это она могла. Или по деликатности: не хотела, чтобы деньги приносили ему воспоминания об утраченном навсегда счастье. Напомнить, что ли? Сколько это сейчас? С учетом деноминации, то ли шестьдесят копеек, то ли шестьдесят рублей. А если с учетом инфляции и процентов из прошлого тысячелетия?

– А как Андрей Александрович, жив еще? – весьма кстати вспомнилось отчество. Родителя подруги звали, как Жданова. В этой связи, их роскошный коттедж в Кузьмолово, где они иногда ночевали, носил условное наименование «Смольный».

– Папа недавно умер. Он тоже все время мне помогал, до самого конца. Давал мне возможность для творчества.

– А семья, дети? – только задав вопрос, Иван Григорьевич понял, до чего он бестактный.

– Некоторые радости даются не всем. Кому–то взамен дается творчество… А своим детям я не смогла бы дать того, что хочу…

– Ты эту фразу мне уже говорила, помнишь? – это уже не бестактность, а жестокость.

– Значит, я была последовательной всю жизнь, – улыбнулась она.

Иван Григорьевич не мог в это поверить: по всем невербальным признакам, она отвечала искренне, но такой ответ сам по себе просто невозможен для нормальной женщины. Он смотрел на нее с изумлением, а она отвернула голову к окну и молчала, вглядываясь куда–то вдаль, за тот берег реки, поверх крыш, в темное облачное небо с отраженными отсветами городских огней. Профиль в три четверти еще больше напомнил портрет Ахматовой. Она была по–своему хороша. Иван Григорьевич спросил себя, не жалеет ли, что расстался с ней тогда? И внимательно вслушавшись в себя, искренне, до глубины души искренне сам себе признался: нет, ни капли не жалеет. Она всю жизнь играла Ахматову и заигралась. Спасти ее от этого было невозможно. А если бы кому–то и удалось развеять иллюзии, то она стала бы по–настоящему несчастной. Она прожила счастливо в вымышленном мире. Для нее в парадной ее дома пахло только дорогим парфюмом офицеров и дам, а вовсе не кошками, как думали в простоте душевной своей другие жильцы того же самого дома. В ее мире Нева до сих пор говорит стихами, а по Разъезжей бродит Достоевский, а вовсе не гастарбайтеры, изъясняющиеся на дикой смеси туземных наречий.

В ее мире не было ничего важнее сочетаний звуков, доносившихся из Серебряного века. Только в них – весь смысл жизни и ответы на все вопросы. Авторы предивных созвучий для нее – вестники, ангелы горнего мира, а вовсе не мутное сборище бездельников, извращенцев и наркоманов, бесстыдно объявивших самих себя гениями, а свои темные словесные выкрутасы – Серебряным веком. Что было в ее жизни ценного, настоящего? Разве что кратковременная радость, доставленная нескольким мужчинам, согласным некоторое время терпеть и оплачивать ее странности. Голод и материальная нужда могли бы вытряхнуть ее из иллюзорного мирка, но могли бы и убить ее. Поэтому, защищаясь, она постаралась бы изобрести себе новые иллюзии. Итерационный процесс закончился бы, не дай Бог, в психиатрической клинике. Нет, легче посох и сума, уж лучше литературный клуб! Так что, можно сказать, ей еще повезло. Повезло провести свою жизнь в крохотном выдуманном мирке, распространяя вокруг себя нафталинную ауру столетней давности, вместо того, чтобы кормить любимого мужа борщом, нарожать ему детей, заботится о них, радоваться их достижениям, тревожится их неудачам, гордится их успехами… Жизнь прошла мимо, а она этого даже не понимает. Был ли у нее литературный дар? Скорее всего, нет, только обычная графомания. Но даже если предположить, что был, все равно, как ужасна судьба: прожить единственную жизнь только среди слов и букв, чтобы под конец гордо утвердиться в виде буквы «Я». А сборище единомышленников вокруг нее? Вероятно, такие же литературные фрики, обитающие в иллюзорном мире порождаемых друг другом фантазмов, среди кривых зеркал, искажающих систему ценностей. Только в собственном мирке им хорошо. Поэтому–то они в страхе и разбежались, когда кто–то вторгся из грубого внешнего мира и стал задавать нелепые вопросы, никоим боком не относящиеся к литературе.

– Ну что ж, за сим позвольте откланяться. Не смею больше обременять вас своим присутствием. Желаю творческих успехов.

Он поднялся со стула. Она медленно кивнула, не повернув головы.

***

В парадной его дома пахло борщом. Дома в детской возились и визжали младшие дети. В столовой жена накрывала на стол. В прихожую выскочила старшая лапочка–дочка:

– Пап, напиши мне эссе… Ну, пожаааалуйста!

Пахло борщом.

© Copyright: Лейтенант Дегре, 2018

Спасибо за чтение

Вернуться к книге