Красное на остром, или Опоздание Бога Войны
... ДО СМЕРТИ
— Ну, нет... — сказал Утц, приподнимая зад с сиденья и заглядывая поверх капота. — На машине я туда не полезу.
Лужа была огромной, жуткой... и, видимо, страшно глубокой. Рыхлая творожистая грязь подсыхала по краям.
— Может проскочим? — обреченно предложил Мигол. — По газам, и... А?
Он и сам видел, что дело гиблое. И если б вдруг шоферюга сходу согласился «ага, мол, смотри — как надо...», то сам бы потащил дурака из-за баранки. Он ведь тут посажен за старшего, как говорят «при кобуре» — специально для того, чтоб шоферюга рулем крутил не просто так, а в нужную сторону.
Но — просто зубы ныли, так не хотелось возвращаться. Десяток почти километров задним ходом... Он с тоской высунулся наружу из горячей тени кабины. Маленькое сердитое солнце полыхало в зените, безжалостное его свечение вышелушивало ветровое стекло. Ложбина, по дну которой петляла дорога, прогрелась, словно нутро хлебной печи. Тугие узлы кустарника по склонам щетинили колючие плети.
— Да ты что?! — ожидаемо вскинулся Утц. Дураком он не был и шоферскую науку понимал, в этом Мигол не мог ему отказать. — Утопнем же, как индюки на переправе.
— А по краю? — спросил Мигол. Он маялся, но продолжал спорить, вместо водителя убеждая самого себя. — Колесами на склон, врубить все мосты, и тихонько, бочком... бочком... Главное, чтобы тягач прошел, прицепы-то выволочем...
— Выволочем... — Утц посмотрел совсем уж презрительно. — Ну, попробуй — выволочи наволочку из-под Инночки.
— Чего?
— Это тебе не шахматы, — отрезал Утц. — Руля крутить — тут думать надо. Это кобуру носить — можно и бочком... и рачком. Говорю же — утопнем. — Он помолчал, стискивая баранку цепкими, как птичьи коготки пальцами... потом опять отрицающе дернул щекой. — Не, не получится... склон вон какой, а мы нагружены, как сволочи — или сцепку сломает, или тягач перевернет. Даже если одним колесом — стащит тягач, точно говорю стащит. Даже пузырей не поднимется.
— Ну, а чего делать-то? — раздражаясь, спросил Мигол. Он снова достал карту и разложил ее на коленях. — Какого хрена? Столько перли... Возвращаться теперь?
— Раком... — Утц разом скис и затосковал. Перспектива втискивать тридцатиметровую сцепку задним ходом в изломанную ухабистую кишку оврага способна вселить ужас в самого стойкого шоферюгу. Он выставил за окно стриженный затылок и, скручивая худые лопатки, принялся осматривать увитые кустарником склоны. Голова его дергалась на костистой цыплячьей шее. Тонкие как шнурки косички за ушами, заплетенные по-урумски, но окаменевшие от пыли — щелкали по коже, размазывая пыльный коричневый пот. Мигол дернул ручку, потом раздраженно отопнул дверцу кабины и полез под солнце, обжигаясь о нагретое железо.
Можно было, конечно, рискнуть вскарабкаться на склон, выбрав место, где кусты пореже, и выбраться из балки, перевалив через гребень... но, во-первых, затащить все четыре навьюченных железом прицепа на такую кручу наверняка не удастся, даже у фронтового тягача на это мочи не хватит... а во-вторых, еще неизвестно — что там, за этим гребнем... Вряд ли под какой-нибудь начальственной фуражкой нашлась голова, распорядившаяся пробить дорогу по дну извилистой балки, имея рядом гладкую, как стол, пустошь. Карта, которую Мигол получил перед рейсом, была старой, военной еще... и все прилегающие к балке области были помечены пунктирной штриховкой, фактически означающей непроходимую местность.
Обшивка кабины прижигала ладони, и Мигол старался как можно меньше касаться железа. Он посмотрел наверх — над правым гребнем скреб сухими прутьями чахлый подлесок, а из-за него, роняя пересушенную желтую хвою, возвышался древний, старческой мрачности бор, весь в проплешинах отмерших крон, с укутанным пластами прелой паутины средним ярусом. Обломанные голые сучья блестели на солнце — как кость. Тонкая кирпичная пыль высеивалась оттуда.
— Глубину хоть промерь... — сдаваясь, сказал Утц.
— Чем? — спросил Мигол. — Хреном? Лопату же ты пролюбил...
— Багром... — неохотно сказал Утц. Лопату он, действительно, глупо оставил воткнутой в землю около погрузочной, тут крыть было нечем... — Он в ящике за кабиной. С твоей стороны.
— Ага! — обрадовался Мигол. — Так я и знал — опять нагреб добра, поди, полные сундуки. Вот ты бурундук! А если застукают? Мало по башке получал?
Утц ответил неопределенно — мол, лучше уж башка в шишках, чем с голой жопой в поле... Дизель мерно молотил, подогревая и без того раскаленную степь — горячее марево мельтешило над капотом.
Обжигаясь, Мигол отвалил продавленную заслонку.
— Господи! — только и сказал он. — Одно добро...
Нутро жестяного пенала было до отказа забито разнообразным бренчащим железом. Утц не терял времени, пока грузили прицепы — здесь, похоже, было всё... Подернутая коркой мазутного жира добрая половина матчасти ремонтно-моторного батальона была утоптана в ящик, размером метр на полтора. Спирали возвратных пружин торчали из кучи, раскачиваясь, как тараканьи стрекала.
— Где здесь может быть багор? — с ужасом сказал Мигол.
Даже не пытаясь объяснить, Утц лязгнул открываемой дверью — прогрохотал сапогами сначала по железу капота, потом по крыше кабины и, свесившись оттуда, прицельно извлек из кучи обрезок трубы длиной в руку, с наваренным поверх хищным крюком.
— Смеешься?! — спросил Мигол, принимая нагретую мажущую железяку. — Это — багор? Что им вообще можно померить?
Утц насупился.
— Глубину...
— У Инночки твоей, что ли? — Мигол швырнул брякнувший багор обратно в ящик — тот остался вызывающе торчать — и обтер ладонь о горячий металлический лист. — У тебя колеса раз в пять больше этого багра... Да у меня и хрен длиннее...
— А что я тебе дам? Оглоблю? Или вал карданный? Не нравится багор — иди ветку сломай.
Мигол сплюнул на зашипевшее железо, и спрыгнул на крыло тягача... оттуда на широченный бампер... потом на спекшуюся твердую землю.
Сухая обморочная трава хрустнула под подошвами. Звонко разщёлкнулся раздавленный панцирь насекомого. Мигол мимоходом глянул — кузнечик вяло сучил иззубренными пилками ножек. Кузнечиков здесь было множество. Стрекот их оглушал. Шевелились кругом зонтики соцветий, вытряхивая горькие коричневые облачка. На кустарниковой щетине, цеплявшейся за склоны, трепетали под собственной тяжестью огромные розовые бутоны. Непонятно, отчего они не выгорели на этом солнце до головешек... Сразу два ошалелых кузнечика запрыгнули Миголу на ногу, на брючную складку, и застрекотали, защекотав сквозь истонченную частыми стирками ткань. Мигол раздраженно смахнул их.
Плакал теперь лишний день отдыха, с сожалением подумал он. И не просто плакал — рыдал. Опережения графика, как они рассчитывали, не получилось... Наоборот — корячится опоздание и, причем, похоже со всеми этими маневрами задним ходом и поисками новой дороги — не на один день... А это значит — сдать сцепку и, получив вместо премиальных пинка под сраку — сразу же опять в рейс, и опять надолго, и опять в тьму-таракань... и хорошо, если успеешь подержать голову под струей воды у колонки. И пожрать по-человечески.
Солнце пекло так, что казалось — насквозь просвечивало затылок. Тяжелый травянистый дурман поднимался снизу. Стрекотали кузнечики, ликуя в горячей тени, упавшей от массивной туши тягача.
Заслоняясь от солнца, Мигол посмотрел высоко вверх, на кабину. Там ослепляюще отсвечивали стекла... и за их зеркальной слепотой скорее угадывался узкоплечий силуэт Утца, поникший за баранкой. Мигол хотел было его окликнуть и еще раз пройтись по поводу, дескать, не завалялось ли пары самолетных турбин в одном из его сундуков с сокровищами — тогда, глядишь, и успели бы вовремя... но потом решил не дергать шофера понапрасну, потому как если и впрямь придется ползти задом все эти километры, то впору и пожалеть беднягу, и окликать не стал, а перебросил тяжелую кобуру с живота на задницу и зашагал к луже, похрустывая по тельцам кузнечиков через каждые два-три шага.
Лужа была совершенно гиблая, Утц со своим опытом пожизненного водилы не ошибся ни на йоту. Хлюпать под ногами начало уже за десяток шагов. В ржаво-зеленой, затхлой, многодневной жиже вязко колыхалась хвойно-лиственная каша, налетевшая сверху... мокли шерстяными сосульками лапки какого-то утонувшего грызуна. Оттиски коровьих следов, чуть приблизившись к луже, оборотились вдруг в вывернутые грязевые язвы — дикие коровы, наверное, проваливались по брюхо, покуда не выкарабкались, а потом, отряхивая шмотья, удалились наискось по склону.
Утц издали прокричал что-то неслышимое за рокотом мотора, и Мигол скорее для очистки совести, понимая уже, что не проехать, показал — «вперед, по малу...». Тягач, утробно урча придвинулся, забирая вправо — пугающе вздыбил рифленую резину скатов выше человеческого роста, и земля под ним начала проседать и зыбнуть... и полезли, вспучиваясь курганчиками по разным сторонам колес, тяжелые лохмотья грязи... и колеса начали продавливать эту грязь, ощутимо погружаясь в нее... и, сипя и чавкая, потек бурый кисель, заполняя пробитую колею, и тогда Мигол обеими руками показал «назад» и колеса, дернувшись, послушно заскребли назад, выталкивая упирающуюся, гремящую железом сцепку, изрыгая из-под себя сначала брызжавую клейкую слизь, затем влажные комья и, обнажая черное земляное нутро, выкатились на сухое.
Мигол с почти суеверным ужасом продолжал смотреть, как проступает вода из раздавленного дна балки — словно колеса тягача порвали в земле какую-то важную жилу.
Подошел Утц, одергивая на ходу кургузый ефрейторский пиджачок с темными пятнами от споротых погон. Щелкнув коленными чашечками, он опустился на корточки и поковырял пальцем вывернутый глянцевый чернозем.
— Гибло, — сказал ему Мигол. — Напрочь гибло. Колодец какой-то, а не лужа. Не проехать.
— Я же говорил, — скривившись, ответил Утц. — Упали бы по самые мосты, точно. Да это и не лужа. Дождей-то сколько не было, какие тут лужи? — Он плюхнулся на зад, выдернул жесткий пучок травы и принялся оттирать им ладони. — Это промоина... или водяная линза. Тут же речка была... или ручей. Текла по этой балке. А это берега были... смотри... — он показал грязным пучком в сторону гребня. — Один крутой, другой отлогий. Там вон лес, там корни землю держали, потому и обрыв... А за тем берегом поля были... или луга... сейчас сам черт не разберет. А теперь вот линза открылась.
— Чего это она вдруг открылась?
— Ты бы еще спросил, почему речка отсюда ушла...
Мигол хмыкнул, нащупал в кармане жестянку с табаком и принялся молча сворачивать. Почему речка ушла... Да нет, чего спрашивать, с этим-то как раз все понятно. Мало ли причин может быть у чахлой речушки, почти ручья, чтобы изменить свое русло. Время-то было военное... Падающий с десятикилометровой высоты четырехмоторный СТБ-7 с семнадцатитонной нагрузкой в бомбовых кассетах может с десяток таких речушек повернуть вспять.
— Что делать-то будем, старшой?
— А если развернуться? — спросил Мигол без особой надежды. — Никак? Разобрать сцепку, растащить по одному, потом опять собрать? Или через верх все‑таки?
— Да не вытянем через верх... — Утц снова наклонился, ухватив за макушку пухлый травяной клок и резко выдернул кверху, словно срывая скальп. Свесились безжизненные корешки. Утц выдул из них земляную пыль и широко, как ветошью, обмахнул ладони. Отбросил в сторону — плеснули желто-зеленые брызги кузнечиков.
Жестяным горячим ветром протянуло вдоль лощины, зашелестел травяной сухостой по склонам. Размытое призрачное облако выплыло из-за гребня и, угодив в отвесный солнечный жар — задрожало, истончаясь. Оброненные им клочковатые хлопья, зашипев, канули в небо, как в кислоту.
Ожидая непонятно чего, они молча пялились на плавящееся от зноя небо.
Потом наспех свернутая сигарета обожгла губы — Мигол сплюнул ее в траву и до сухой черноты растер подошвой.
— Пойду — посмотрю... — сказал он, неопределенно кивая на склон. — Вдруг все‑таки... а...
Склоны балки походили на стариковскую плешь — голая морщинистая земля, старательно прикрытая сухими патлами. Утопая сапогами в рыхлом, Мигол карабкался вверх по склону. Угол подъема был приличным, в некоторых местах склон дыбился так круто, что Мигол оказывался почти на четвереньках — ладони шаркали по пыльному дерну. Голова отказывалась работать на этой жаре. Тягач остался внизу — угловатая тупорылая громадина, уляпанная камуфляжными кляксами... и Утц, раскорячившись, торчал поодаль, всё так же методично полируя травой ладони.
Дурацкая привычка, раздражаясь, подумал Мигол.
Поднимаясь выше, он замешкался — тут начинался этот цепкий, намертво хватающий брючины кустарник. Суставчатые плети смыкались, и колючие спиральные петли заходили одна за другую — как проволочные заграждения, пронизывая собой мелколиственный зеленый фарш. Мигол взмок, протискиваясь — колючки были столь остры, что вцеплялись даже в подошвы сапог. Как он ни осторожничал, но исколотые руки уже саднило. Те пухлые бутоны, что так его очаровали — рассыпались, едва он к ним прикасался... и тонкий лепестковый снегопад обморочно рушился вниз.
Кустарник был — наверняка — биологически модифицированный.
Мигол такого раньше не видел, но вот Хиппель однажды... Рвануло рукав, Мигол повозился, освобождаясь от двуострых крючковатых колючек...
Так вот, Хиппель в каком-то давнем разговоре показал, тыча пальцем в свое лицо, прямо в куцее срезанное веко и в россыпь беловатых шрамов, похожих на следы оспы, сплошь усыпавших левую щеку — «Кусты...».
— Кусты? — переспросил тогда Мигол, и Хиппель медленно и осторожно кивнул — наклонил голый продолговатый череп. На его гимнастерке — совершенно солдатской по покрою и сроку носки, были понадшиты неуставные шевроны из мелких разноцветных тряпочек. На правой стороне груди, как раз над карманом, где раньше уставом было отведено место под официальные награды.
Большинства нашивок Мигол не узнавал, но некоторые были ему знакомы.
— Это за что? За Монтегю? — спросил он, указав на один из лоскутов.
— Тоже был? — сразу насторожился Хиппель, даже перестав бриться.
Мигол покачал головой, дескать — нет, конечно... куда мне — в те времена только ползать начал.
— И правильно! — одобрил Хиппель. — Не хрен там было делать ни молодому, ни старому. Хрен состаришься в таких местах.
— А чего там было? — спросил его Мигол, помолчав.
Хиппель с чувством сплюнул в ржавый рукомойник.
— Да, та же срань, что и везде — только хуже... — Он продолжил бриться, охая и чертыхаясь. Бритва была из новоделов — игрушечных размеров станок из пластмассы, с криво вклеенным, скошенным на нелепый угол лезвием. Таким бриться — и так занятие не из самых простых... А уж Хиппелю, с его-то щеками...
— Монтегю... — ворчал Хиппель, без конца намыливаясь. — Вот же срань небесная...
Мигол, конечно, слышал об этом сражении... Одна из самых кровавых заварух... правда — очень давняя, тех еще времен, когда у Империи оставались силы для крупных наступлений. Он считал, что кости выживших уже истлели в земле... а вот, на тебе — стоит перед ним один, бреется.
Мигол хотел послушать про кусты, так изглодавшие Хиппелю морду, но рассказ о них шел прицепом к длинному перечню прочих подробностей. Мигол рассеянно чертил каблуком и терпеливо слушал, как танковая ударная группа прошла через поле — сплошь, до самого горизонта, засеянное мелким, безобидным на вид кустарником... и стальные бивни, наваренные на фартуках танков чтобы рвать проволочные заграждения — только расчесали колючие заросли, и те сомкнулись, поглотив танковые шеренги... и отсеченная пехота увязла и безнадежно отстала, выкашиваемая шрапнелью, теряющая сапоги и шинели. Стоял ноябрь, месяц-свинобой, бесснежие — земля стеклянно хрустела под подошвами, маленькое солнце вмерзло в середину ледяного неба, дымные облака разрывов то и дело заволакивали его, шрапнель секла градом, и выше обезумевших голов взлетали твердые земляные брызги, обломки веток, обрывки шинельного сукна и человеческих тел. Пугаясь близких разрывов, они падали машинально, не разбирая куда — металлическое крошево стучало по шлемам...
Хиппель дергал изъязвленной коричневой щекой. Новая бритва, и то не режет... а побрился этой штамповкой раз-другой, так на третий хоть вообще не суйся... Лезвия песочно скрежетали, выскабливая клочки бурой лишаистой щетины. Щека была — как жеваный картон. Вот чего забыть им не могу — не побриться ведь теперь по-человечески. Никак не приноровлюсь... полжизни на бритье уходит. Он остервенело намыливался. Гады...
Наступление, в которое ходил Хиппель — конечно, захлебнулось. Танки, огрызаясь на встречный огонь, проскочили предполье, потом перешли первую линию окопов, и без поддержки пехоты их сожгли. Ночь сгустилась раньше, чем подоспел закат... а рассвет, задохнувшийся в чадящем зареве, так и не наступил... пока не выгорела соляра в продырявленных баках. Жуткое для пехоты время — сорванное наступление. Хиппель на какое-то время даже позабыл про бритву в руке — всё вываливал на Мигола: как стоял, шатаясь, на построении остатков полка... с головы до ног мокрый и грязный, но каким-то чудом не удостоенный пока ни единой царапиной. Рассказывал, как понаехали вдруг черные лаковые автомобили, осветили фарами их шаткий, попятившийся строй... потом разом растопырили крылья, словно огромные жуки. На тех, вылезающих наружу, были сплошь блестящие плащи и генеральские фуражки тазиками... ни одного привычного пехотного берета. Неистовые танковые генералы... Строй опасливо заколыхался — Трусы! Предатели! Шваль пехотная! — Хиппель был еще совсем щеглом, ещё даже не брился вроде... он и так еле стоял на ногах, и земля под ним то тверденела, то зыбко подавалась. Он увидел, как вытягивается в струнку и бледнеет их полковник... даже сквозь все слои сажи, что покрывали его породистое орлиное лицо. Потом он сам чуть не отключился — не стало вдруг перед ним толпы генералов... многоногий вепрь рыл мерзлую землю каблуками крепких новых сапог — разъяренный тем, что не может выковырнуть лакомый клубень... На секунду перестали орать, и тогда он очнулся. Словно цепные псы вдоль строя пробежали чужие фельдфебели. Видимо, уже назначали паникеров. Строй разлаженно зароптал — да кто бы не побежал, когда там такое? Строй-ой-ся... Вперед!!! А ну — впе-ре-ед!! ...Вторая волна наступления почти не имела броневой поддержки. Несколько самоходный орудий, приданных пехоте лишь для того, чтобы атака не выглядела массовым самоубийством, зашли в кустарник и встали, бухая из своих тяжеленных стволов куда-то сквозь чадный соляровый дым. Ни хрена не видно было в кого они стреляют. Пехота продвинулась дальше на сотню метров, а потом начиналась мешанина колючих кустов и истерзанных трупов, волна накатывалась и отступала, цепь за цепью, вгрызаясь на десяток шагов за один рывок...
— Буду в Столице, прикуплю тебе бритву, — помолчав, сказал Мигол. — Настоящий Золинген. В Столице, говорят, все можно купить. У старух.
Хиппель покосился сквозь мыльные нашлепки.
— Это на свои, что ли?
— На твои... — сказал Мигол, немного подумав. -Отдашь, когда накопишь.
— Ты знаешь хоть, сколько она стоит-то? — хмыкнул Хиппель. — Обдерут тебя старухи, как козла пехотного. С чего тебе стараться-то?
— Уважаю... — ответил Мигол.
— А это с чего? — Хиппель вспылил, опять задергал щекой, порезавшись... заворчал совсем по‑стариковски, хоть и был далеко еще не стариком. Сколько было ему там, под Монтегю? Лет пятнадцать? Мигола призвали как раз в пятнадцать, но Мигол захватил уже, считай, самый конец войны. У того поколения, что Монтегю застало, и призывные возраста наверняка были другими — самый разгар. Мигол снова заставил себя слушать Хиппеля, но тот ворчал уже совсем обыденное и привычное... Война кончилась. Просрали войну. Армии нет, Императора нет — никто никого не уважает. Заслуги аннулированы, ордена — тоже. Погон нет. Металла нет — одно ржавое лежит по полям. Бритвы нормальной сделать не из чего... Сколько за привоз-то возьмешь?
— Да пошел ты... — обиделся Мигол.
— Нет, правда, сколько за привоз? — взвыл Хиппель, отерев щеку и показав ему ладонь — кровь, перемешанная с мылом. — Видишь же — мучаюсь, так его разтак...
— Шестьдесят рупий, — сказал тогда Мигол.
— А что, по-божески, — согласился Хиппель, снова намыливаясь. — Договорились...
Мигол тряхнул головой, отгоняя это воспоминание. В хороших бритвах он не разбирался, Золингена с клеймом на старушечьих платках не нашел, а определить на глаз, какая из выложенных перед ним ржавых закорючин — хорошая, так и не сумел...
Склон, наконец, закончился — округлился в сочащийся пылью гребень... и взгляду открылось колдобистое, заросшее бурьяном и кустарником поле. Картонно шелестели широкие листья лопухов, обозначая края заросших воронок.
Дышалось наверху полегче, чем в утробе балки... хотя и жара, и безветрие, и тяжелый полынный дух — никуда не исчезли. Пекло солнце... немилосердно. Горячее марево дрожало у далекого горизонта, и от этой суматошной, истязающей глаза дрожи, истиралась сама линия его — прокаленный до сизой окалины край неба неуловимо, без какой-либо видимой границы, переходил в идущий волнами пыльный и душный травяной океан, не имеющий ни дна, ни пределов...
Утопая по пояс в сорняковом буреломе, Мигол сделал несколько шагов вперед и сразу же утратил чувство направления — его в этом хрустящем мире тоже не существовало. Притупившееся от яркого света зрение отказывалось понимать разницу между верхом и низом, между налево и направо. На острых цепляющих железяках, невидимых в траве, подворачивались ноги.
Чуть поодаль, возвышаясь над колючими полынными метелками, торчал кособокий, прошитый насквозь неровными крупными стежками вьющихся растений, холм — неприглядный и инородный, как волдырь. Из его массивного основания, будто застарелые трупные кости, выпирали изломанные концы металлических конструкций, изъеденные ржой и зализанные солнцем. Лоскуты уцелевшей обшивки топорщились заусеницами.
Скорее всего, это был самолет... и, судя по древнему возрасту холма, судя по крепкому виду облепивших его растений, которые должно быть годами втискивали корни в клепанные и сварные швы, стремясь добраться до питательного гумуса, в который обратились тела экипажа... — сбитый давным‑давно, во времена третьего или четвертого больших наступлений. Задолго до Монтегю, задолго даже до того, как сам Хиппель родился и получил призывной штамп на свою младенческую попку...
Мигол зачем-то пошел было к холму, но — почти сразу же оступился в какую-то узкую дыру и увяз ногой, насмерть отшибив при этом голень. Матерно шипя, он высвободился и отступил на мягкий, в проплешинах голой земли, гребень.
Ноги от колена и ниже — напоминали теперь бесформенные травяные колтуны, сплошь облепленные цепкими ежиками семян.
Это оказалось последней капелей.
Он ощутил вдруг приступ невыносимой злобы — ко всему на свете. К треклятому солнцу. К задушенной сорняками пустоши. К бурьяну, который как последняя тыловая мразь подминает собой всё, до чего может дотянуться. К железу, гниющему в сорной траве широченного, обширного и пустого пространства, бывшей линии фронта, разделившей надвое целый континент... Потом, как следствие — к железу, наваленному в прицепы, к нарезанным и уложенным в стопки пластинам углеродистой брони, бурым от ржавчины гусеничным тракам, мятым корпусам динамической защиты... ко всему мертвому, бренчащему металлическому хламу, составлявшему ранее корпуса боевых машин — подвижных, плюющих огнем, отвечающих на попадания снопами искр и рикошетной окалины, а теперь пустыми скорлупами утонувшим в колючей траве. К долбанной пересохшей речке, которая вспомнила вдруг, что она — речка, а не дорога. К похожей на духовку кабине тягача и к бурундуку-водителю. Ярость накатила, как черная дурнота, давить ее в себе было бесполезно, как любой фронтовик Мигол знал это — лучше дать себе вволю проораться... и он потратил на это несколько бессильных потных минут — орал, плевался, в бешенстве топтал землю, выколачивая из нее тугие пыльные фонтанчики... Попытался пнуть особо раскидистый, увешанный колючками куст, но вторично увяз... матерясь, отобрал у куста трещащую брючину... Корежа застежки, он вывернул из кобуры пистолет, но выстрелил почему-то не в куст, а в далекий недоуменный холм. В горячем застоявшемся воздухе выстрел прозвучал, словно жирный плевок — пуля, потревожив разлапистые стебли, канула в холм, и вдруг неожиданно громко шваркнула о его металлическое нутро.
Звук, качаясь, поплыл в воздухе...
Приходя в чувство, Мигол опустил пистолет, постоял еще немного, тяжело дыша и вращая глазами... попал в кобуру моментально нагревшимся стволом. Потом до него дошло, что звук, до сих пор давящий на уши, не имеет ничего общего с дребезгом состарившегося железа, что выбила пистолетная пуля — это звук автомобильного сигнала, и что идет он из-за спины, из нутра балки, и что это гудит тягач.
Он сунулся назад, за гребень... но тягача внизу не оказалось.
Ошалев, он сбежал наискось по склону, перепрыгивая через колючие плети. У самого подножья, где кусты росли особенно густо, он все-таки зацепился и еще раз запутался... потом выбрался, наконец, на полосу изъезженного дерна, которая на карте называлась дорогой. Откуда-то из-за поворота снова заблажил гудок. Настойчиво и требовательно, два длинных сигнала — «сюда».
На всякий случай Мигол снова вытащил пистолет, размазал по лицу пахнущий железом пот. Как ни крути, душегубка кабины была все же лучше прямого солнечного ливня. Куда подевался Утц? Вдавленный рифленый след, пестря свежими земляными надрывами, укатывался за излом балки.
Там, судя по разорванным очертаниям гребня, примыкал короткий боковой распадок. Кусты росли гуще. Попадались даже тощие, изломанные как хвощи, сосенки. Похрустывая по вездесущим кузнечикам, Мигол потрусил туда. Лужа, источая запах плесневелого супа, оставалась слева. А справа ещё оседала мучнистая пыль — прицеп, не вписавшись габаритами, снес колесом несколько метров откоса. Дальше начинались кусты с пробитой сквозь них колеёй... осыпавшиеся лепестки лежали как сплошное бордовое покрывало, многие еще продолжали падать. Мигол даже задохнулся — это было жутко красиво: рваные борозды, уходившие под склон, в глубокую прозрачную тень, засыпанные чуть ли не до краев цветочным кружевом... и лепестковый снегопад, стекающий с потревоженных веток...
И там, среди всего этого великолепия, Мигол, наконец, увидел тягач — камуфлированный борт последнего, четвертого прицепа, и на нем элемент танковой башни со свежими следами ацетиленовых ожогов, все припорошено цветами... Привет, старина Хиппель... Двуострые колючки с готовностью коснулись кожи — живучие плети шуршали, приподнимаясь. Так просто, давя их колесами, эти кусты было не убить. Мигол заторопился... и все равно последние метры ему пришлось отчаянно продираться.
К кабине он подошел исколотый и осатанелый.
Двигатель тягача мерно молотил на холостых оборотах. Сизый соляровый выхлоп сочился прямо сквозь кустарник. Утц выставил за окно птичье свое лицо и показал нетерпеливо: «залезай».
— Охренел? — раздраженно сказал ему Мигол. — Чего укатил без меня-то?
— Так это... — ответил Утц. — Я тебя звал... ждал... — он посмотрел на рваные, унизанные репьями брючины. — Ты где был-то?
— Да, так... — неопределенно сказал Мигол.
— Стрелял ты?
Мигол вспомнил про пистолет в руке — насупился, убирая оружие. Потом молча полез на бампер, цепляясь за выступы протектора.
— Здесь подняться можно, — сказал ему Утц. — Я уже ходил, смотрел... Там было не пройти, правда — терновник этот не пустил. Но мы его того — промнём... Здесь раньше ручей был... или протока, а теперь распадок идет. Узкий, конечно, как... прямая кишка... зарос везде. Но прицепы пройдут. Разгонимся вдоль протоки... там, правда, ухаб дальше, так что тягач бросит — будь здоров, мелочёвку скорее всего пороняем... зато дальше склон пологий... ровный, и кустов нет почти. А наверху — лес, корни, грунт цепкий — вытянем. Там даже дорога есть — я чуть не обалдел, как увидел.
— Дорога? Что за дорога?
— Откуда я знаю? — отмахнулся Утц. — Ты же старшой, у тебя карта.
— Нет там никакой дороги, — сказал Мигол. — Сплошная штриховка кругом — что слева, что справа.
— Может и нет... — легко согласился Утц. — Дорога старая совсем. Заросла, как подмышка. Одно название, что дорога.
— Тогда на хрен она нам сдалась? Заведет в деревья и бросит. То-то опять встрянем...
Утц отпустил баранку и, повернувшись всем телом, посмотрел на него в упор.
— Да что такое? — не понял Мигол.
— Я вот гляжу — ты вроде старшой. И карта у тебя есть, настоящая... А как был ты в своей пехоте тупой, так и остался... Тупой... Дорога старая, говорю. Очень старая. И на карте твоей ее нет. А раз на карте нет, значит не военные ее топтали. Понял теперь? Довоенная дорога.
— Ты чего несешь? — оглушенно сказал Мигол. — Какая ещё довоенная?
— Какая... Откуда я знаю, какая? Не проселок — точно. И не рокада. Трамбованный булыжник — представляешь? Причем, хорошо трамбованный — булыга к булыге. Заросла, конечно, но не полопалась. Сквозь лес уходит. И точно — не тупик. Там даже указатель есть.
— Указатель? — не поверил Мигол. — И что там, на указателе?
Утц пожал плечами.
— Не разглядел — далеко слишком... Подъедем, да узнаем. Там и в карту свою посмотришь. Хотя толку с нее, карты твоей, как с Инночки — вроде и под рукой, а пользы никакой, расстройство одно.
Мигол полез выше — на самый капот, потом с него на фанерную крышу кабины. С такой высоты видно было получше, чем со дна оврага — распадок сужался, острым клином протыкая колючие заросли. Подъем тут и правда был почти пологим, кусты выпускали его из цепкого плена, разбегаясь по склонам в стороны. А на самом верху и впрямь почудилось Миголу что-то вроде неглубокой мощеной колеи.
— Ты это... — восхищенно прокричал он шоферу. — Как увидал-то? Солнце же прямо в шары лупит...
— Да за бабкой следом поехал, — крикнул Утц снизу, сквозь фанерный потолок.
Мигол сначала не понял, о чем это он... потом — аж присел от удивления. Торопясь, прыгнул на капот, скользнул сапогами по крылу до самой водительской подножки.
— Какой-такой бабкой?
— Да вон же... — Утц ткнул пальцем выше по склону, потом приподнялся за баранкой, всматриваясь. Склон был пуст. Ниже кусты стояли сплошным низким частоколом, и Мигол ничего не разглядел ни до них, ни после... — Куда-то девалась... — задумчиво сказал Утц. Потом, отмахнулся — как от назойливого слепня. — Ты чего заладил, старшой? Какая дорога, какая бабка... Я тебе — краевед, что ли? Старуха какая-то была, шлялась тут по балке. В балахоне, как пугало... Может коровок пасла... тех, что в луже увязли. Увидела меня — шарахнулась в распадок. Тут я его и приметил.
— И куда подевалась?
— Говорю же — вот сейчас только ее на склоне видел. Прям перед тем, как ты выпростался.
— Вместе с коровами?
— Тьфу ты... — сказал Утц.
— Чего плюёшься? — обозлился Мигол. — Верблюда сын, что ли? Ты ж сам говорил — не пройти ногами. А старуха как прошла?
— Ты сам-то чего напал?! — ответно разорался вдруг Утц. — Как, да как — раскакался тут, пехота... Кверху каком вот встала — да прошла. Может, тропу знает сквозь заросли, раз коровок тут пасет. Поедем? Или будем тут каки твои разминать?
Мигол оглянулся на небо и тотчас прижмурился. Солнце жгло, но явно уже прошло зенит. Даже если Утц сдает задом как шоферской бог — все равно из балки им не выбраться до темноты. Он решился — стукнул по кабине над головой водилы, притворившись что собирается влепить тому леща. Утц обрадованно ощерился.
— Только ты того, старшой... — велел он. — В кабину не лезь пока. Секи сверху — вдруг там в кустах железяка какая, или заграждения проволочные. Кусты-то эти — сам понимаешь... На мосты бы чего не намотать.
— Добро, — сказал Мигол. — Давай тогда через колючки помалу. Как продавишь кусты — я спрыгну, пешком впереди пройдусь.
Он встал на капот со своей стороны, чтобы не загораживать водиле обзор, покрепче расставил ноги на трясущемся железе, ухватился за скобу на ограждении правого шнорхеля. Выхлопная у тягача была дырявая вусмерть — после войны её латать, снижая шумы и дымы, никому не приходило в голову — а потому выхлопом секло снизу, и шнорхеля были почти холодными. Однако, когда мотор прибавил оборотов, облизнув натянутой дрожью сквозь капот — они ожили, простуженно харкнули вверх черной копотью. Мигол чертыхнулся и присел. Бампер толкнул ближайшие кусты — они зло хлестнули колючими плетями, но не дотянулись... они ведь, если верить Хиппелю, и рождены были низкорослыми, чтобы цеплять за ноги пехоту и не мешать целиться пулеметчикам. Колеса с хрустом прошлись по ним, давя и приминая. Мигол, злорадствуя, оглянулся — тех, что осмеливались распрямиться, утюжил набитый железным ломом прицеп... затем второй... третий... четвертый...
За автопоездом кусты все равно шевелились... но уже вяло, обескровлено.
Плакала теперь старухина тропа, подумал Мигол. Эти твари колючие опять поднимутся и пуще еще переплетутся.
Тягач промял всю зеленку насквозь, особо не напрягшись, но Утц все равно перестраховался — давил понемногу, время от времени подгазовывая и не давая Миголу распрямиться, пока не выволок последний прицеп. Но и тогда полностью вставать на подъеме не решился — чуть сбавил ход, коротко мякнув гудком.
Мигол отлепился от скобы, разбежался по капоту и спрыгнул. Желтая трава рванула вдруг из‑под ног — это вездесущие кузнечики порскнули разом во все стороны. Их прыжки были хаотичными, а оттого бестолковыми — перекрещивающиеся твердые брызги. Сукины дети, подумал про них Мигол. Он трусил на подъем, оглядываясь на мнущие склон колеса... но те вроде нигде не срывались в пробуксовку — пёрли равномерно и мощно.
Он решил было уже — ну все, проскочили. Уф... Гудок, снова пугнувший насекомых, напугал и его самого. Мигол оглянулся на прицепы — выискивая взглядом, что же беспокоит водилу, но ничего этакого не заметил... Прицепы послушно катились следом... раскачивались, конечно, громыхали уложенным железом, натягивали жилы тросов, но вели себя смирно. Заслоняясь от солнца, Мигол задрал голову на кабину — Утц показывал куда-то, опять привставая за баранкой.
— Вон! — заорал водила сквозь пассажирское окно, когда тягач с ним поравнялся. — Вон она! Да не там... Выше смотри, мать же тебя вынимать...
Мигол посмотрел куда велено и едва не споткнулся на ровном месте.
Старуха и впрямь была — как пугало. До нее оставалось еще прилично ползти по склону, и с такого расстояния Мигол так и решил сначала — это ж не человек вовсе, пустая одежда на кресте... ворон пугать. В балке стояла тишь, а поверху — видно задувал уже подвечерний ветерок, заставляя трепетать и развеваться хламиду на узких старушечьих плечах. От непрестанного этого трепетания становилось жутко, словно и впрямь лишь пустота скрывалась под бесцветными, выгоревшими на солнце тряпками. И Мигол уже почти уговорил себя, что видит пугало, истрепанное ветром, но старуха вдруг зашевелилась и пошла к ним... медленно, бочком спускаясь со склона наперерез движению машины.
Двигалась она — как сомнамбула, с какой-то выматывающей неспешностью, то пропадая среди высокого чахлого дудылья, то снова проявляясь на редкотравье... но совершенно неожиданно успела проковылять почти до самого дна распадка, пока тягач заползал в подъем, разгоняясь перед ухабом.
— Эй... Куда? — заорал сверху Утц, дважды ударив гудком. — Ослепла? Старшой — убери её с дороги, в пень её труху, колоду старую...
Почва здесь была суше и рыхлее, чем на дне — с протекторов уже текла перемолотая земляная мука. Сам подъем тоже кручнел, двигатель больше не поплевывал вверх черным дымом, а давил в него двумя тугими фонтанами. Мигол вдруг понял с удивлением, что старуха так и не сбавила темпа, вышагивая им наперерез. Пыхтя, он пробежал вперед — замахал рукой, будто сгоняя прочь упрямую козу:
— Стой! А ну, стой! Пошла с дороги... Геть со шляху, кому говорю! Зейч с дроги... или как там тебя?!
Слишком уж по дурному всё происходило... Старуха шаркала по склону выше его головы шагов на двадцать. Склон тут сделался совсем уж отвесный, и с такого ракурса Мигол не смог разглядеть старухиного лица — видны были только голенастые ноги, взбивающие изнутри дерюжный подол, да здоровенные грубые башмаки с очень твердыми, должно быть деревянными, подошвами. Горячий рев тягача заставлял дрожать воздух в балке, и тряпьё на старухе металось, словно раздуваемое ветром темное пламя. Мигол против воли вдруг подумал о пистолете в кобуре... и мысль эта вдруг показалась ему вполне резонной. А ну как она просто глухая? Пальну-ка ей под ноги... Перепугается, драпанет... если совсем из ума не выжила. Он взялся за рифленую рукоятку, отвел пальцем петлю на застежке...
Старуха вдруг застыла — прямо над ним. Словно крылья расправились и опали полы ее драного балахона. Она нагнулась к нему с высоты... и Миголу почудилось — вспорхнет сейчас, как страшная птица, лупанет со всей мочи упругими крылами. Он дернул оружие из кобуры, наставил его прямо в середину старухиного подола, одновременно и стыдясь этого, и леденея... Она лихорадочно шарила в траве — словно отвесные плевки сигали из-под ее рук перепуганные кузнечики. Наконец, у нее что-то там получилось... бабка выпрямилась, выволакивая из травы то ли клюку, то грабли — Мигол разглядел затертую деревянную рукоять. Отполированные сучки на ней приторно чернели. Обняв свой черенок, старуха попятилась, загребая башмаками осыпающийся склон.
Мигол выдохнул и моргнул... пистолет в его вытянутой руке мелко и суматошно подплясывал.
— Дура ты старая... — облегченно крикнул он наверх, и старуха нервно, как разбуженная сова, шевельнулась от его окрика.
И впрямь — блаженная, решил Мигол.
Он сунул оружие в кобуру и, понемногу приходя в себя, потопал наверх — стараясь держаться поближе к откосу, чтобы Утц, и так уже порядком издерганный, видел его в зеркала. Изнемогая от натуги, тягач обогнал его, что есть сил молотя колесами и пыля... и, глядя, как заползают следом прицепы, Мигол опять подумал о том, что все-таки у него и впрямь хороший водила — прицепы шли ровнехонько друг за другом, ювелирно нащупывая колесами одну и ту же колею, не тратя драгоценный разбег на лишнюю трамбовку почвы. Сквозь оплавленное жарой стекло было видно — Утц почти танцевал за баранкой, виртуозно орудуя педалями, и тягач послушно разгонялся и разгонялся в подъем, и не было уже сомнений, что даже внушительный этот ухаб не станет неодолимой преградой. Мигол оглянулся на бабку, что чуть было не запорола им маневр... оглянулся, чтоб хоть погрозить ей кулаком напоследок... Бабка торчала там же, на склоне, но сейчас, оттого что Мигол поднялся следом за тягачом на добрую сотню шагов, оказалась с ним почти на одной высоте.
Голову ее покрывал то ли капюшон, то ли плотный распахнутый платок, бросая на лицо горячую тень. Мигол всё никак не мог понять, смотрит ли старуха на него или блуждает взглядом по склонам, выискивая своих коровок... которые, должно быть, еще придурошнее своей хозяйки — то в луже завязнут, то по кустам их приходится гонять. Наверное, всё‑таки смотрела — в ответ на кулак как-то неловко шевельнула то ли клюкой, то ли граблями... да переступила на месте деревянными своими копытами.
Что-то вроде блеснуло в траве около ее ног — не ослепляюще, как блестит на солнце стекло, а смазанно и тускло, словно отскобленная от ржавчины железяка. Мигол на нее уже не смотрел, потому что в этот момент под колесом последнего прицепа вдруг отчетливо щелкнуло... и этот пугающий, знакомый в прошлом, но ныне почти позабытый звук — заставил его самого отчаянно шарахнуться в сторону, прочь от этого щелчка... как очередного перепуганного кузнечика...
За самый малый миг, которого не хватит даже, чтоб воздуху набрать, не то что закричать или сделать еще что-либо осмысленное, Мигол почему-то успел осознать и запомнить множество мелких предвестников смерти... что были, казалось, полностью растворены в грохоте сцепки и дизельном чаде, и должны были так и остаться незамеченными... но отчего-то явственно пробились вдруг к его ушам и носу...
Он услышал, как заскрежетал, вдавливаясь в грунт, корпус мины... как чакнула внутри него пружина, слетая с боевого взвода, и хрупнул пробитый ею детонационный стакан... как едко дохнуло из-под убегающего колеса вонью горящей пикриновой кислоты — жжеными листьями и шерстью. Тотчас воздух в балке отвердел и хлопнул — как скатерть, которую в ярости сдернули со стола... Горячие комья земли и клочья дымящей резины нагнали Мигола уже в воздухе — что есть мочи ударили в спину, подбросили куда‑то вверх и в сторону, потом прошли насквозь и выбили из близкого склона тучу горькой пыли, а его, Мигола — снова перевернули и уронили вниз... на гудящую, как барабан, землю...
Он беспомощно раззявил в этой пыли рот, ничего еще не соображая — то ли дышать ему, то ли вопить от боли.
Мертвые насекомые падали на него сверху — как твердый дождь.
Поднятая пыль застилала солнце — черным-черно было кругом, только просвечивала сверху судорожная багровая клякса. Вдруг подул ветер — клубясь, пыль пришла в движение... потекла прочь из глаз и легких... Мигол сумел вздохнуть... закашлялся, в панике задергал горлом, выплюнув колючие сгустки на грудь. Он лежал на спине, вытянувшись поперек склона ногами вверх. Бабка так и обнималась со своей палкой выше по склону, но оказалась сейчас неожиданно близко... совсем рядом — Мигол видел ее промеж собственных разбросанных в стороны сапог. Солнце все еще светило багрово и тускло, и в глазах еще отшиблено двоилось, но даже с такого расстояния Мигол по‑прежнему не видел её лица — только низко надвинутый капюшон, полощущий крупными волнами — как флаг на ветру. Солнце неторопливо и отрешенно опускалось в клубах пыли, и скоро оседлало немощное старухино плечо...
Мигол моргнул, когда разглядел, наконец — никакие не грабли, и никакая не клюка... От узловатого древка, полого изгибаясь, отходило вбок синеватое лезвие... чуть зазубренное, но острое... даже на вид отчаянно острое, как бритва Золинген... из тех старых, но вечных, что он обещал добыть Хиппелю...
Старуха подняла косу, подкинув не очень ровный черенок к плечу — так, что лезвие задело край солнца... и тот потек, будто разрезанный желток на сковородке, обильно измазав острое железо тягучим и красным... Растекшись до самого выщербленного острия косы, красный этот погребальный свет собирался на нем пузатыми каплями, и пара из них — самые тяжеловесные, упали вдруг с высоты на распростертого внизу Мигола. Прямо на обваренный лоб...
Вот, значит, как?
Он упрямо полез за пистолетом, но кобура была пуста — его всего ободрало взрывом, а потом ещё дважды перевернуло... Он заблажил в голос, затолок неощущаемыми ногами, заерзал ладонями вокруг себя... Пистолет вдруг нашелся... в полушаге от бедра. Мигол, не веря в удачу, сграбастал его — тяжеленный и грязный, как старый печной кирпич... и нацелил в старуху... прямо в середину ее подола...
... ДО ТЕМНОТЫ
Земля вдруг заскрипела, поплыла под ним... трава, по которой елозили сапоги — кланялась и выпрямлялась упруго. Он понял — его куда-то тащат волоком... и закрутил головой. Мигнуло багровое солнце и кануло за пыльным облаком — вместо него костистое белое лицо Утца нависало теперь поверх. Шары у водилы были совсем ошалевшие — на полморды.
Он сволок Мигола со склона, захлопотал около — приподнял голову, подложил что-то мягкое... Того понемногу отпускало — начало вдруг колотить ознобом, и он перепугался, решив — ну, все... теряю кровь... Ноги, наверное, к чертям поотрывало... Он вспомнил, как смотрел на бабку и видел при этом носки своих сапог — облегчение сразу ополоснуло голову, как студеная вода из колонки. Ноги должны быть на месте... Он дернулся, приподнимаясь... Они и были — на месте... Утц с проворством ему подсобил, придерживая под спину и плечи.
— Сильно меня? — спросил его Мигол.
— Сейчас... — то ли ответил, то ли перебил его шофер. — Руки-ноги целы, старшой... Остальное смотрю сейчас... Ты — драный весь, в клочки... как коза после случки...
Голос его прыгал туда-сюда, будто ручку громкости у приемника крутили, балуясь. В одном ухе, неясно пока в каком — нарастал постепенно дряблый фарфоровый звон. Контузило, понял Мигол. Оглушило... может, даже ухо порвало... Его вдруг вытошнило — внезапно и резко, едва-едва перевернуться успел.
Он обессиленно откинулся, лежа на боку... пуская клейкие земляные слюни. Землей было забито всё — и рот, и ноздри. Он продолжал ощущать, как Утц ворочает его, тормошит, но... как через вату.
Сильно, подумал он.
Утц, наконец, оставил его в покое — обошел со стороны головы, плюхнулся рядом.
— Старшой... — позвал он, и Мигол тогда увидел — рожа у него была не обреченная... и не сострадающая... Обычная, ошарашенная была рожа. — Старшой, а... Ты в рубашке, что ли, родился?
— Ага, — сказал Мигол, морщась от перепадов громкости его и своего голоса. — В той, что Инночка сняла, когда тебя увидала... Чего нащупал?
— Целёхонек, — расхохотался Утц — словно горшок расколол около уха... — Как целка прям...
— Ну, — удивился Мигол, и сам тогда повеселел. — Что, прям вообще? Нигде не посекло даже?
— Ободрало — да, — заверил его Утц. — Но крови нигде не вижу. Форменку порвало знатно, правда... И не торчит ничего из тебя. Ухо только завернуло, как у поросенка...
— Дела! — сказал Мигол. — Так жамкнуло... я уж думал — того... руки-ноги.
— Да уж! — в тон ему подтвердил Утц. — Дела...
Он опять дергал траву, тряс землю из корешков. Скрутил здоровенный травяной колтун, сунул его Миголу под нос.
— На, старшой. Утри морду, пока не присохло...
Тот потянулся за колтуном... замер недоуменно — рука была занята пистолетом.
— Бабка-то... — вспомнил он. Вскинулся, заорал на водилу. — Где она опять, дрянь старая?
Тот вылупился на него... подобрался, чуть отодвинувшись.
— Ты чего, старшой? Чего ты...
Мигол, озлившись на непонятливого, задергался — извернулся, встал на четвереньки. Пыль потекла с него двумя обильными ручьями, Утц даже рукавом загородился.
— Ты чего завозился-то... — сквозь рукав увещевал он. — Не вставай пока, слышь... Свалишься же, двинешься башкой.
Но Мигол уже подворачивал под себя шаткие сапоги — водиле пришлось, хочешь не хочешь, а подставить плечо. Мигол поднялся, опираясь на него свободной рукой — как на костыль. Склоны были пусты по обе стороны, только густо припорошены пылью. Если и оставались где-то следы от бабкиных деревянных башмаков, то взрывом их слизало. И нигде не валялось в траве ни лоскута, ни целой тряпки. Вверх до самого гребня склон был голый — только поверх злорадно выглядывали колючие вихры кустарника.
Кузнечики понемногу снова принимались голосить.
— Вот же... — сказал тогда Мигол, опуская пистолет. — Отродье бесово!
— Ты успокойся, — посоветовал Утц у него из-под руки. — Далась тебе эта бабка. Ну ее... И ствол‑то ты того... зачехли... Нельзя сразу после такой передряги стволом махать, не знаешь, что ли? Вон, чертей уже видишь, похоже... Померещится вдруг чего — пальнёшь сдуру. Страшно мне тут с тобой.
Мигол послушался — полез стволом в кобуру. Там было туго от земли... пистолет аж упёрся.
— А то — мне отдай, — предложил водила. — На пока... Как расчухаешься, так заберешь...
Мигол не удостоил его ответом, отковыривая и вытрясая из кобуры еще теплую на ощупь спекшуюся земляную корку. Ишь, чего захотел...
— Сильно тебя тряхнуло все-таки! — подытожил водила. — Сам не свой, прямо. Пойдем к машине, а? Умоешься...
Они побрели вверх — мимо овального пятна из остатков несгоревшего толуола... в обход курящейся по краям воронки. Мигол понемногу приходил в себя, хотя ноги его не совсем еще слушались — будто обе теперь были левыми, шагали каждая сама по себе. В одиночку он в этот подъем нипочем бы не взволокся, но Утц подпирал его, как надежная суковатая трость, и вдвоем они — тихонько ковыляли и ковыляли.
Прицеп стоял боком, почти поперек распадка — вывернув сцепку на совершенно невозможный угол. Тросы, что стягивали борта поверх груза, лопнули от взрыва, и борта беспомощно раскрылись — всевозможное железо усеивало дно балки от края до края. Половина танковой башни, что им нагрузили поверх, придавив ею все остальное — съехала на склон, и стояла теперь почти вертикально.
На ее затыльнике, прямо по броневой плите, было намалевано на латинице: «Col. F.K.». Краска выгорела на солнце, свернулась шелушащейся чешуей. Этот «F.K.» должно быть, командовал танковым батальоном и, насколько мог судить Мигол по размашисто начертанному чуть ниже девизу «Чтобы враг мог меня узнать!», был тем еще задирой, настоящим бешеным полканом, разодравшим гусеницами половину степи в поисках драки... пока не получил снаряд под башню... Враг выследил его и, видимо, признал... а вот задиристый полковник, скорее всего, так и не успел расстрелять боекомплект — его машина горела, как домна, железо текло и перекручивалось, и огнем посрывало люки... и с тех пор она так и ржавела в степи — закопчённая и оплавленная...
Они дотащились до колеса, которым Утц поймал мину... и встали, ошалело переводя дух...
Покрышку начисто сорвало с диска... по его расколотым краям прилепилось только то, что успело мгновенно пригореть. Раму прицепа выгнуло коромыслом, отчего тот весь сгорбился, сделался похожим на большое издохшее животное. Сцепка торчала, как сломанный бивень, упираясь в задницу следующего прицепа... который тоже повредило и подвинуло.
— Старшой... — сказал Утц с натугой, откуда-то из-под подмышки. — А ты, правда слона видал?
— Где? — оторопел Мигол. — Какого слона?
— Ну, в Столице... Ты же ездил, вроде, в Столицу... Мне газорезчик этот рассказывал... как его... Лысый такой и морда будто пожевана...
— Хиппель? — спросил Мигол.
Утц только плечами пожал — откуда мол я знаю? Хиппель или ниппель... Газорезчики — в поле, железо кромсают... а водила же в дороге все время. Когда знакомиться? Да и зачем? Стропалей — и то по именам не помнишь...
— Так он и есть стропаль...
Но Утц не хотел о Хиппеле...
— Говорят, там слонов держат еще, в Столице... — сказал Утц. — Ну, чтоб люди смотрели...
— Нашел время! — отрезал Мигол. — Вот прям сейчас тебе приспичило?
Он отпустил его плечо и молча показал на покореженный транспорт и разваленный груз...
— Да, так вот — подумалось просто... — продолжал допытываться Утц. — Лысый-то, кореш твой — похоже, мастер баки заливать. Рассказывал, как при нем бомбой слона убило — я и заслушался... Тоже, говорил, кишками да ребрами половину квартала забросало. Как думаешь, брешет? Слон же не может ростом с целый прицеп быть? Или может?
Мигол не ответил ничего, глядя на всё это безобразие... и Утц тоже постепенно затих, отвязался... Осторожно, присматривая за своевольными ногами, Мигол переступил через размотанную гусеничную ленту. Он ее помнил при погрузке как тугой тяжеленный рулон, подвязанный проволокой — когда автокран отпустил его в воронку бортов, то прицеп словно присел и подобрался. Взрывом рулон швырнуло на откос, разодрав проволочные скрутки — и он петлями развернулся по склону, словно панцирный змей.
— Ты видел? — сказал Мигол, кивнув шоферу на крайний, измочаленный газовой горелкой трак.
— Ну да, ни хрена себе... — согласился тот. — Здоровая!
— Что это было, а? Как думаешь?
— Я ж не танкист... Это ты кореша своего рябого спроси — он же ее резал.
— Да я не о том! — разозлился Мигол. — Сколько весит такая? Тонну? Видел, куда ее зашвырнуло? Это ж с какой силой рвануло? На что это мы с тобой такое наехали?
— А-а-а... ты про мину, что ли?
Утц только руками развел.
— Тэ-эМ-сорок? — предположил он, и тотчас поспешно отмахнулся, как бы сразу признавая — ну, да... пальцем в небо. — Что-то фугасное, старшой. Большое... Я по зеркалам только и успел разглядеть, как пыль стеной встала. Тягач мотануло прям — будто кота за хвост дернули. Заглох даже...
Он деликатно помолчал, но Мигол его вроде бы понял — странно и почти невозможно, что он всё ещё живой... и даже ходит сам, хотя и двумя левыми ногами...
Он опять облокотился на Утца, и оба они доковыляли молчком до самой кабины. Тягач непривычно молчал, накренившись, упершись в склон вывернутыми колесами — Утц все-таки с перепугу не удержал руля, когда последний прицеп вдруг превратился во взбесившийся плуг, перепахивающий дно распадка. Бампер тягача тоже был весь в земле, а по левому откосу тянулись свежие рваные борозды.
Утц слазал к своему инструментальному ящику, добыл из него мятое жестяное ведро, набулькал воды из канистры... потом, звякая срывающимся ключом, отвернул какую-то пробку с передней стороны капота — вода оттуда полилась горячая, с бодрым парком. Утц побултыхал в ведре рукой, пробуя температуру, закрутил пробку, с натугой поднял ведро на бампер.
Мигол привалился к тягачу, чтобы не болтало из стороны в сторону... зачерпнул ладонью оранжевую воду.
— Теплая, — благодарно сказал он. — Даже горячая почти.
— Холодной до осени не отмоешь, — буркнул Утц. — Давай, уж наяривай. Сейчас еще ветошь дам.
Мигол принялся плескать себе пригоршней в лицо, шипя и поджимаясь — толуоловая сажа хоть как‑то реагировала с горячей водой, но растворялась все равно из рук вон плохо... Мигол терпеливо смачивал и тер... потом прошелся на несколько раз разящей соляркою тряпкой, что сунул ему Утц, но до сих пор чувствовал под кожей едкие недогоревшие крупинки. Пока он мылся — солнце спустилось почти до верхушек сосен, багровея уже не из-за вздернутой в воздух пыли, а оттого просто, что пришло ему время багроветь. Нужно было делать что-то, как-то выбираться из проклятого этого лога. Мигол с сожалением оторвался от ведра.
— Эй, — позвал он водителя, что брякал ключами в своем сундуке сокровищ. — Слышь, друг. Делать-то чего будем?
— Заводиться бы надо, — ответил тот, как бы перебрасывая слова по одному через крышу. — Темнеет скоро. Ты сам-то как? Оклемался? Со сцепкой работать сможешь? Фильтры я вроде вытряс уже. А сцепку — мне одному не раздернуть.
— Мы все телеги бросим, что ли? — зачем-то уточнил Мигол. На прицепы ему было плевать.
— Посмотрим, — с сомнением протянул Утц. — Может, и не все — если тронусь в подъем, с места‑то... Лучше, думаю, хоть пару штук домой притащить, чем вообще пустыми. Может, хоть не слишком сильно нам жопы надерут тогда.
— Да мне сейчас как-то вообще не до жопы! — уверил его Мигол. — Подумаешь, жопа... Кому ее не драли? Дисбатов уже нет, а дальше, чем в поле — все равно не сошлют. А жопа — она все стерпит.
— Решай сам, — засмеялся Утц сверху. — Ты же старшой, у тебя ж опыта больше!
Проговорил он это нарочитой сбивчивой скороговоркой, и Мигол сначала даже не понял, чего тот ржёт.
— Будешь так шутить, — сказал он, насупившись, — сам себе про Столицу рассказывай...
Водитель для виду еще немного позубоскалил, потом закончил свои дела наверху — присел, ухватился за скобу узкой лесенки и спорхнул на землю, легкомысленно минуя всякие ступени и подножки... и впрямь, как воробей... Вот же легконогий, завистливо подумал про него Мигол.
— А если серьезно, старшой... — сказал он, утирая ладони отброшенной Миголом ветошью, — два прицепа, один прицеп... или вообще легкими — жопу-то твою солидолом гуще намажут.
— Чего это вдруг — мою гуще? Что мину поймали? Так не я ж ее тут закопал.
Мигол еще даже фразы не окончил, а уже прикусил язык. Водила был прав — с обозначенной на карте дороги-то они свернули. А была ли возможность проехать по намеченному, или не была — доказывай потом. Пока пригонят кран, пригонят порожний тягач — эта гиблая лужа может уже и подсохнет. С тоской Мигол посмотрел назад — туда, где тянулись через зеленое и желтое два их глубоких рифленых следа. Что-то во всем этом не давало ему покоя... Он всматривался вдоль промявшей кусты колеи, заслоняясь ладонью от низкого солнца...
— А я ведь там, за гребнем, на пустыре — еще железо нашел... — задумчиво сказал он водителю. Тот пожал плечами за стеклом — как-то странно, раздраженно, что ли... — Самолет, похоже... Значит — не железо даже, дюраль! Корпус по виду целый совсем, только плоскости поотрывало... Целый самолет дюрали — наверное, как два прицепа стоит? А?
Утц не отвечал — колготился за баранкой, низко пригибал узкую свою головенку. Выражения его лица Мигол не видел — из-за смазанных солнечных пятен поверх стекла.
— Воткнулся прямо в поле — как стрела, — продолжал он. — Слышишь, друг? Доложим, что самолет нашли — тогда может, солидол и не пригодится... Эй! — снова окликнул он водилу. — Оглох, что ли? Чего не заводишь?
— Да завожу, завожу... — рявкнул ему Утц, резко распахивая дверцу. — Под Инночку хер подвожу...
Топоча сапогами, он полез из кабины на бампер. Мигол тоже попробовал было на него вскарабкаться, но не сумел — только обессиленно поелозил ногами по бугристой резине. Тогда он всковылял на склон, пропаханный бампером, осторожно зашагнул оттуда на присыпанное землей железо.
В четыре руки они подняли крышку капота, обнажив чудовищного металлического осьминога, что жил в моторном отсеке... и Утц сразу сунул туловище куда-то между его щупалец.
Где-то недалеко, сразу за гребнем распадка, вдруг заблажила в голос полоумная бабкина корова.
Ее мык оказался тоненьким и звонким — словно ребятишки балуются. Наверное, коровка была совсем молодой... телка-несмышленыш... Мигол даже расхохотался от неожиданности — так, что в отшибленном боку заекало. И Утц тоже — затрясся, заперхал... зашипел, приложившись теменем. Вытащил голову из горячей осьминожьей задницы... и захохотал уже без опаски.
— Дура малолетняя... — сказали они оба.
— У тетки была такая же Кривуля, — поведал ему Утц. — Только коза... Ох, и дурная — тетка её тоже во все дни по воронкам искала. Пуховая была, красивая — а как заберется в репьи, как назасадит колючек... Тетка ее чешет, да плачет... А то — как разозлится, как давай её сама по пустырям хворостиной гонять... У всех, говорит — козы как козы, а эта шмонда шастает всё по воронкам, копыта ломает...
— С машиной-то что? — спросил Мигол, когда они вдоволь насмеялись. — Аккумулятор сдох, что ли?
— Он, родимый... горячо любимый, — кивнул ему Утц и так яростно замахнулся на осьминога, что тот, казалось, испуганно заслонился узлами щупалец от чахлого его кулачка. — Давно бы пора его на грузила переплавить, да только шкуру за него снимут... Для нас, шоферов, если хочешь знать, старшой — у начальства своя банка солидола приготовлена.
— А без него заведем? — спросил Мигол.
— Пускач сейчас раскрутим, — пожал Утц костлявыми плечами. — Двигатель горячий, легко запустится.
— Ну так... — обрадовался Мигол, — давай быстрее. Выволочить бы до темноты.
— Быстро — только кошки по чердакам... — Утц уже деловито, но и впрямь торопливо оборачивал плоский, похожий на ремень поводок вокруг какого-то выщербленного шкива. — Ты как? — снова спросил он. — Дернуть хоть сможешь?
Мигол взялся за ремешок, попробовал тот несильно выдернуть, но тотчас задохнулся, закашлялся — отбитая требуха протестующе бултыхнулась внутри.
— Резко надо... — предупредил Утц.
Мигол покачал головой — нет, мол... худо пока.
— Тогда в кабину полезай, — понимающе кивнул водила, — педалями хоть поможешь.
Не без труда Мигол спешился с бампера, забрался повыше на склон... высоко лезть, к счастью, не пришлось — открытая водительская дверца с этой стороны едва не шаркала по дерну. Он взгромоздился за руль, на продавленное тощим задом Утца сиденье... морщась и шумно выдыхая через нос, выжал тугое сцепление. Водилу, так и стоящего на бампере, он отсюда не видел — мешал высоко задранный капот, но услыхал, как тот совершенно по-утиному крякнул, выдёргивая поводок... Что-то протестующе закрутилось, отдавшись суть слышными содроганиями на педалях... и встало, замерло...
— Еще раз... — крикнул Утц. — Подсос на себя чуть подай...
Это не помогло — водила дергал за поводок снова и снова, каждый раз сдавленно матерясь, пока наматывал поводок обратно на шкив между рывками. Пускач вроде крутился легко и шустро, но толку не было, и звук выходил совершенно мертвый... даже Мигол, совсем не разбиравшийся в моторах, без труда это определил — ни разу не чихнул, ни разу не пыхнул. Наконец, Утц сдался — матюгнулся снаружи совсем уж неприлично.
— Издеваешься? — спросил его Мигол тогда. — Ничего у тебя не работает! Полный сундук запчастей... и ничего не работает...
ОН частями, как смог, выпростался из кабины. Вернулся на бампер, заглянул через плечо водиле — тот уже совсем раздраженно... дескать, не лезь лучше... сдирал с аккумулятора расплющенные медные клеммы, цеплял их к здоровенному, размером с гаубичный снаряд, конденсатору. На оловянно‑белом его корпусе алели свежие мазки крови...
— Всю руку нахрен ссадил... — пояснил Утц, показывав ему кулачок с ободранной на суставах кожей. — Ну, что за непруха, старшой... А ты-то чего заартачился, блядь такая? — заорал он, обращаясь уже к мотору, что хмуро отмалчивался из-под крышки капота.
— Плохо все? — спросил Мигол. Неприятное предчувствие уже сосало у него под ложечкой, собиралось противной горькой желчью на языке.
— Два из трех... — помедлив, ответил Утц. На сгибах его пальцев всё проступали и набухали рубиновые горошины — прерываясь, он походя их слизывал, потом возвращался к работе. Было заметно, как сильно он торопится. — Ладно, батарея у меня говно... Да, она у всех — говно. У меня она хоть есть зато... была, похоже... Но пускач-то я перед каждым рейсом перебираю — вот этими вот... — он опять наскоро облизнул кровоточащие суставы. — Холера какая — не пойму никак чего ему надо? Ладно, сейчас динаму достану...
— Заведем, все-таки? — чуть приободрился Мигол.
— Два из трех, старшой... — повторил Утц. — Так бывает... Но три из трех — да быть того не может! Вот, смотри — зарядим сейчас конденсатор, крутанем дизель напрямую, в обход пускача...
— А так можно?
— Проводка говорит — нельзя! — ухмыльнулся Утц. — И начальство тоже говорит: «Нельзя, мол... Ты что — дурак? Проводку спалишь!». Да только всех слушать — ушей не напасешься... Ручку, конечно, помослать придется...
— И долго? — спросил Мигол.
— С полчаса... — Утц смачно плюнул себе на ладонь, решительно растер одна о другую. — С мозоляками такими кровавыми придем из рейса — как Инночке будем объяснять?
— Ну, ты и конь шутливый... — покачал головой Мигол. — Никак тебя, похоже, не перешутишь! Всё — да об одном, ну тебя...
Он полез с бампера в тень тягача, которая всё густела и холодела по мере того, как спускалось солнце.
Водила загоготал сверху, закрутил ручкой динамо-машины с таким усердием, что она заскребла тугими потрохами — будто обтачивая на наждаке железную кочерыжку.
— Поднимись хоть до конца в подъем, пока я тут дрочу-верчу, — крикнул он. — Проверь, чего там... Темнеет ведь скоро, через час-другой ни черта будет не разглядеть. Если наверху тоже, то-яма-то-канава — сразу бросим это железо к чертям собачьим тогда... И на указатель хоть глянь.
Указатель, вспомнил Мигол. Да, точно... Он еще раз развернул карту, поводил по ней крупно трясущимся пальцем. Вот дорога, вот эта балка с характерным изгибом... и всё. Никаких иных дорог, никаких развилок. Никаких населенных пунктов в ближайших окрестностях также не значилось. Так что же на нем, интересно? Карта была масштабирована еще имперскими милями, маршрутные кроаи выделены ими же, и Мигол прикинул, пересчитывая в уме на привычные километры — до Столицы от места их крушения было около восьми сотен, а до ближайшего городка с врачом и ремонтной базой — где-то сто пятьдесят или чуть больше... Но на карте дорога петляла, змеясь между бором и заросшими солончаковыми пустошами, изредка ныряя в распадки и пересохшие русла, вроде этого. Если же дорога, которую разглядел Утц, пойдет напрямик... Довоенная дорога, опять подивился Мигол... Да нет — дичь какая-то... Не может быть. Все дороги тут были наперечёт.
Он махнул Утцу рукой — мол, ладно, понял... и поплелся потихоньку в ту сторону, где распадок выбирался, наконец, из злополучной балки.
Вечерело... и воздух за близким гребнем уже заметно терял прозрачность, наливаясь исподволь обманчивой фиолетовой глубиной. Верхушки сосен уже казались черными, хвоя их лохматилась сплошными густыми тенями. Ветер понемногу крепчал — давил на сосны, выгибая упругие верхние ветки. Крикнула высоко в небе какая-то спешащая к далекому ночлегу птица — Мигол посмотрел из-под ладони, не мелькнет ли на фоне тускнеющего диска ее силуэт... Нет, не мелькнул... Зато где-то совсем рядом снова подала голос бабкина коровка — но теперь, под сенью близкого леса и в преддверии подступающих сумерек, ее мыкающий плач не показался Миголу забавным... Она тянула и тянула — будто звала кого-то... молила прийти и забрать ее домой с этих колючих и сухих, измученных дневным пеклом склонов. Мигол остановился, прислушался — вроде лишь для того, чтоб отдышаться... подъем хоть и был почти пологий теперь, но ноги-то — по-прежнему обе левые... Коровка плакала и плакала наверху... то глуше, то звонче — словно тыкаясь мордой под тугой плетень. И Мигол понял... нет, не так — самому себе признался вдруг, что медлит вовсе не из-за ослабевших ног, не от одышливой усталости — он не идет в лес под тень черной хвои лишь оттого, что перепуган до смерти тоскливым этим мычанием. Оно текло и текло поверх похолодевшей его головы — будто невидимый черный летун, вроде летучей мыши, кружил рядом, едва не задевая твердыми крылами.
А ну-ка... сказал он себе. Шагай, пугливый...
Серчая на себя, он подобрался... двинулся с места. В спину его подгонял, едва-едва долетая со дна балки, нервно-скребущий звук динамо-машины — это Утц, не жалея ладоней, наяривал ручкой. Мигол хмыкнул, успокаиваясь. Ерунда... снова сказал он. Чертовщина мерещится, вот и все...
Он продолжил неуклюжий подъем... чутко стреляя, впрочем, глазами по кустам, что теснились над гребнем.
Кусты были неподвижны — ветер, гнущий ветки на соснах и качающий кроны, на кусты внимания не обращал. Слишком низкорослы, и слишком цепки были они для его предвечернего озорства.
Мигол уже видел столб с табличкой, про который говорил водила. Было и впрямь похоже на дорожный указатель — одна сторона прямая, другая треугольником... Надписи Мигол не различал еще — хотя тут, наверху, было вроде светлее, чем в балке, но близкий бор сгущал обычные тени до совершенно чернильной густоты. Да и буквы были, наверняка, полустерты от времени...
Подъем почти спрямился уже — кроны сосен поднялись на положенную им высоту, открыв взору желтые, будто восковые стволы. Палой хвои здесь было натрушено — сугробы. Свои шаги Мигол перестал слышать сразу же, как только выбрался из балки. Но местами сквозь хвою и впрямь проглядывал плотно спрессованный, чуть уплощенный, стесанный по верхушкам булыжник. Удивительно было, как Утц умудрился его рассмотреть с такого расстояния, да еще против солнца.
Фронтовые водилы, все одного — точно были дальнозоркими, как филины. Хиппель был прав, когда брюзжал по-стариковски — это мы, пехота, не видим ничего дальше своих сапог.
Надпись на указателе выцвела до дерева и оказалась совершенно нечитаемой, хотя и была повторена аж на двух языках… скребя ногтем по шелушащимся коростам старой краски, Мигол разобрал пару‑тройку букв, и не более… Первая вроде смахивала на «Н» и, скорее всего, обозначала какую‑нибудь местную «Нелеповку»…, но последней определенно была «N», начертанная латиницей, и ещё что-то похожее на «R» болталось где-то примерно посередине… Мигол призадумался, просклонял узнанные буквы и так, и эдак, но ничего похожего на карте не вспомнил… Зато прямо под указателем присыпанная хвоей дорога двоилась — одна мощёная колея уходила вдаль по правому склону балки, постепенно все сильнее и сильнее забирая ещё вправо… пока не терялась совсем среди желтых, подсвеченных розовым стволов.
Другая — шла прямиком в самые недра бора. Несмотря на прямоту, просматривалась она от силы шагов на двадцать — густой подлесок так охотно разрастался в тени разлапистых крон, что заполонял собой всё... не хуже сорнякового ада на пустоши. Насколько хватало глаз торчали пушистые кончики молодой сосновой поросли... загнутые, как беличьи хвостики.
Её напору уступила даже мощеная дорога, хоть и была, казалось, старше самого времени.
Булыжник тут пошел волнами, иные камни даже приподняло на высоту ладони и развесило по упругим хвойным рогулинам.
Мигол постоял немного, всматриваясь туда.
Если водила оживит тягач и все-таки одолеет подъем, то им явно нужно будет ехать направо, вдоль балки, но... Он сощурился, то и дело отвлекаясь на подвижные плотные тени... Что-то там было в просвете меж двух особо гладких стволов... Мигол всмотрелся, до физической боли в глазах напрягая зрение... Что-то вроде калитки, бестолково торчащей посреди тихо зарастающего леса.
Пожав плечами, он озырнулся на кусты — те по-прежнему отстраненно щетинились между лесом и краем оврага... и коровы не было слышно отсюда... — потом двинулся прямо, ощупью отыскивая ровное носком сапога среди живой и мертвой хвои... среди зеленого и желтого. Двадцать шагов по лесу — не бог весть какая сумасшедшая вылазка...
Калитка торчала прямо перед ним... и была просто калиткой, сделанной наспех и очень давно — веером перекосившихся сгнивших хворостин. Не было видно по её бокам ни опорных столбов, ни всего остального забора — просто одна калитка... Не падала она только потому, что вросла нижними торцами палок в плотный хвойный ковер. Мигол зачем-то толкнул её — должно быть из-за отчаянного ощущения её ненужности — и калитка упала, хлопком примяв сосновую молодь.
Тогда Мигол вдруг увидел крест — в паре шагов, среди пятна отшатнувшейся прочь зелени...
Крест тоже почти сгнил — перекладина наклонилась так сильно, что из могильного крест обратился в католический — какие торчат на шпилях польских храмов. Перержавевшие гвозди перекладину уже не держали — она бы совсем отпала, если б не была дополнительно скручена несколькими витками колючей проволоки. Ржавые её колючки оказались куда долговечнее гвоздей — до сих пор хмуро огрызались скощенными остриями.
Мигол не стал заходить за упавшую калитку... так и пялился с того места, где стоял — беспокойно топчась сапогами по свежим хрупающим иглам. Он поискал взглядом что-нибудь памятное около креста... какой-нибудь знак, сообщавший, что могила солдатская... но ничего не увидел... Впрочем, пробитый или помятый шлем, какой обычно оставляли при могилах, вполне могло сбросить ветром с креста. Берет мог истлеть в прах, котелок мог проржаветь насквозь и сам свалиться... Но ничего такого не валялось и внизу — ни рядом с могилой, ни где-то поодаль. Зато — выглянул вдруг из-за соседней сосны еще один крест... такой же гнилой и покосившийся, чуть-чуть может посправнее.
Ту, вторую могилу — тоже ничего не огораживало. Ни следов от истлевших жердей, ни заросших ям... Мигол помялся еще в нерешительности, потом всё же подошел посмотреть. Холмик был совсем маленький... если б не крест над ним, его было бы и не различить под пухлым хвойным ковром.
Мигол зачем-то тронул крест за мягкий размокший торец — то ли собирался поправить его попрямее, то ли... непонятно, в общем, зачем...
Что-то быстрое — проскочило вдруг по самому краю зрения. Он вскинул голову и едва успел его разглядеть — рыжее на жёлтом. Белка, проворно стрекоча коготками по сухому стволу, юркнула в приметное черное дупло, замерла там... осторожно втянув за собой лохматый огрызок хвоста...
Оглушительно, шлепком расплескав палую хвою, сверзилась с высоты увесистая шишка.
Мигол с трудом проглотил всё тугое, что скопилось в горле. Его зрение словно сообразило наконец, что нужно искать среди прочих вертикальных линий — стволов и стволиков — как отличать живое от мертвого... срубленного и воткнутого среди округлых невысоких бугров...
Мигол даже зажмурился на секунду...
Крестов здесь было — тьма тьмущая...
Едва ли не больше, чем самих деревьев...
Слева Мигол углядел плешивый прогал — старый, колоссальных размеров ствол, засеявший и породивший, должно быть, весь этот бор... подгнил когда-то давно под самый корень и рухнул, обломав кроны и ветки своим молодым отпрыскам... и вдоль этого прогала — тоже теснились кресты... иные с целыми еще перекладинами, иные просто торчали кольями...
Он опомнился, попятился прочь — помимо воли, не оборачиваясь спиной к лесу и могилам...
Лишь когда под сапогами перестало мягко пружинить и снова заскрипела... зашуршала сухая трава, он обнаружил вдруг, что торопливо возвращается к тягачу — будто сползает вниз по намыленной банной доске...
Отойти он успел не так чтобы очень уж далеко, но в сумерках расстояния казались совсем другими, чем при дневном свете — тягач почти сливался с жухлой травой на откосе, только густая горбатая тень его выдавала. Легкие маревые облака, всплывая из-за леса, понемногу заволакивали низкое солнце — здесь, на подъеме всё было пока приторно-розовым, но ближе ко дну балки воздух непреклонно багровел, и тягучей этой сукровицей наполнялись глубокие колеи от колес... Мигол видел теперь с возвышенности — они были прямые, как лыжня... Вот! — понял он вдруг... Вот что тогда показалось ему странным — а как же сам тягач миновал мину... как сумел протащить по-над ней всю вереницу прицепов, до того — самого последнего? Если бы он хоть немного вильнул в сторону — было бы понятно... Но Мигол помнил — один за другим шли тяжелые рифленые колеса, как по струночке... Пока эта старуха не подняла свою косу из травы...
Внутри оврага, промеж отвесными его краями сделалось совсем тихо — кузнечики угомонились. Коровенка тоже вроде заткнулась — утешилась она, видимо, горемычная душа, нашла клочок зеленой травы среди дурного этого сушняка. И Мигол — столбом встал среди внезапно навалившейся тишины, против воли прислушиваясь — бум...бум... — сбивчиво прыгало сердце, уговаривая его бежать куда-то... а Мигол не мог никуда бежать, уже и стоялось-то с трудом. Он надеялся услышать, как рокочет снизу оживший мотор или, хотя бы, визжит ручкой динамо-машины водила... Но ни звука не поднималось оттуда. Горбатая тень тягача медленно-медленно расплывалась... и черные раздавленные кусты на самом дне понемногу начинали безмолвно оживать и шевелиться.
Старуха, подумал Мигол, расширяя навстречу сумеркам безумные веки. В ней было всё дело...
Он решил было тогда — ему пригрезилось... Взрывом же дало по мозгам, так что немудрено было углядеть Костлявую в обычной бабке, что косила траву по склонам. Старухи всегда что-то косят, всегда что‑то скребут. Почему здесь только, в постылом сухом овраге? ...Ну, подумал Мигол, с усилием беря себя в руки... — а где же еще? Там, наверху — справа от балки палящий дневной жар и трескучий океан сорняков... а слева лес, всё засыпающий хвоей — откуда там взяться сочной траве? Только в распадке она могла еще как-то расти, цедя корнями воду от подземных ручьев. Эта лужа, что преградила им дорогу... Возможно, Утц прав — бывшая река, вот-вот решившая хлынуть из прорезающихся ключей, чтобы заполнить пересохшую старицу... Он успокаивался с каждым шагом, что делал вниз.
Через десяток другой шагов ему сделалось почти нестрашно.
Да, ему теперь мнится и чудится всякое, но это просто от того, что сегодня он видел свою смерть, с этим невозможно было поспорить... Смерть была — настоящая, и такая близкая... он перестал думать о ней с тех пор, как по радио сказали про победу и низложение Императора, а потому почти позабыл о том, какая она бывает... И вот, сегодня смерть опять дохнула на него из-под перегруженного прыгнувшего колеса... Это кладбище в лесу — да, боже ты мой... Просто кладбище... Сдохшая деревня, которую когда‑то задушила война... Наверняка, пройди он чуть дальше среди могил — обнаружились бы сгнившие черные срубы покинутых изб, рыбьи скелеты обрушенных кровель... Закопченные кирпичные жерла обвалившихся внутрь себя печей в бурьяне за краем леса. А бабка... может она последняя не легла еще под одним из таких крестов — просто живет тут, в одной из помирающих изб... просто скребет сено для своей плаксы-коровы. Возможно, подумалось ему — она даже хотела им помочь, предупредить... А что? Почему нет? Она старая и живет давно, может ещё при ней и ставили эти мины...
Куда только она подевалась? Мигол не верил всерьёз, что хоть кто-нибудь молодой и прыткий был бы способен убежать со склона так быстро, пока тлел и шипел дымом древний детонатор. А уж старая‑то карга...
Мина просто сгнила в земле за столько времени — решил он, немного над этим поразмыслив... Ржавчиной понемногу разъело оболочку, и она не фрагментировалась при взрыве, не дала осколков — просто рассыпалась в прах... Это было похоже на правду... И многое этим объяснялось — даже то, что его самого не искромсало, а только ободрало. Бабка просто уковыляла наверх, невредимая... пока оседала пыль...
Капюшон, вспомнил вдруг он, сбиваясь с шага...
Или все-таки то был платок, что сбился со старухиной головы, наполз низко на лоб?
Он прикрыл глаза, пытаясь нащупать в памяти выбитые из нее подробности... Пустота под трепещущими тряпками... Он остановился — затоптался, озираясь на кладбище. Ему вдруг опять сделалось страшно, совсем как в детстве, когда мать уходила работать в ночную смену, оставляя его одного в кровати. Город таился ночами, соблюдал светомаскировку — мать уходила, и тьма за окном враз делалась шершавой и колючей на вид. Он замирал тогда и смотрел, не мигая, на самое светлое, что оставалось у него этими ночами — на низкий беленый потолок, но и в паутине его трещин порой чудилось всякое... Странно было бояться темноты сейчас, спустя столько лет — пережив и войну, и ночные бомбежки, и короткие злые атаки на скользкие разъезженные курганы посреди степи... А вот, гляди ж ты — опять он один в сумерках, которые вот-вот станут настоящей темнотой, и опять перепуган до чертиков, как мальчишка под войлочный одеялом... несмотря даже на пистолет на поясе...
Он всё думал об этой старухе и... холодом упрямо простреливало между лопаток... Лезвие косы, изогнутое как хищный коготь...
Коровенка опять замычала сверху — вопросительно, призывно... словно не узнавая подошедшего... Мигол против воли коснулся кобуры, потом обернулся на садящееся солнце. Оно уже касалось гребня, край диска расплывался, обмазывая густой краснотой космы сухой стоячей травы. Невидимые, как пули, вдруг чиркнули мимо его лица проснувшиеся к вечерней прохладе слепни.
Корова внезапно заорала — благим матом...
И что-то невидимое харкнуло и прошлось по кустам поверх, колготя колючие плети... Мигол дернулся, как ужаленный. Это длилось всего секунду... Тишина опять сомкнулась — и несколько долгих драгоценных мгновений Мигол потратил, чтобы унять дрожь, не утонуть под волной надвигающейся паники. Ничего у него не вышло — мычание опять ополоснуло... и уже не прекращалось более... Мигол попятился, что есть мочи заорал в сторону тягача:
— Эй! — и, сорвавшись, побежал туда — шаткой иноходью, неуклюже забирая сапогами то влево, то вправо по запыленному жесткому дерну.
Корова вопила, захлебываясь... пропуская согласные звуки... Ни единого М-м-м-м... сплошные у-у-у-у... на нескончаемой высокой ноте... Кусты сотрясались, попадая точно в такт особенно жалобным её взмывам... Мигол готов был поклясться, что чувствует запах крови и раздерганных коровьих кишок, хотя это совсем не могло быть так — обожженный толуоловым выхлопом его нос не чувствовал вообще ничего, даже прикосновений пальцами...
В боку екало все сильнее и сильнее — он уже выдохся, терял и без того черепашью скорость... а тягач все никак не приближался. Мигол без конца оглядывался на гребень, на сотрясающиеся тесные кусты... а потому прозевал этот ухаб, про который Утц ему четырежды тыкнул. Нога... какая-то из левых... вдруг наступила в пустоту — Мигол завалился набок и проехался вниз по склону, дребезжа отбитыми ребрами. Неожиданно впереди вдруг стеной встало огромное колесо тягача — он облегченно вжался спиной в его спасительную упругую плоть — словно спрятался меж мамкиных титек...
— Эй! — крикнул он, едва отдышавшись...
Водила не отозвался — ни с бампера, ни из кабины...
Мигола уже трясло — как припадочные прыгали плечи. Непослушными руками он драл кобуру, выкручивая из нее пистолет.
— Эй!! — завопил он, куда громче и жалобнее несчастной той коровы... и кусты поверх гребня вдруг разом перестали содрогаться. Еще немного — совсем коротко — проскулила корова... будто собираясь сказать ему напоследок — н-н-н-н-у... но так и не смогла...
— Утц!! — заорал Мигол, через силу поднимаясь, елозя спиной по бугристому вывернутому колесу. — Друг, эй... Сука ты такая...
Воздух почти закончился в груди, когда он услышал слабый ответный окрик. Мигол с усилием оторвался от колеса, и сделал почти невозможное — осторожно двинулся тому навстречу.
— Утц... Ты где?
— ...зде... — не совсем внятно докатилось от противоположного склона.
— А? — закрутил он головой... Перед глазами было темно от прихлынувшей к лицу крови — ни черта не разглядеть...
— ...зда! — прозвучало снова... уже гораздо ближе и яснее.
Он почти... насколько позволяли ноги и только что пережитой ужас... побежал в ту сторону, откуда шел голос. Но бежать особо не пришлось — Утц сам вышел вдруг под закатный свет из тени откоса. Гимнастёрка на нем была расстегнута до самого пупа, и крупные бисерины пота блестели на груди и животе. Что-то не так было с его правой рукой, Мигол все никак не мог успокоиться, пока не разглядел — тот кусок ветоши, что он забросил в траву после умывания, а Утц рачительно поднял, был намотал на кулак водителя, делая тот похожим на копыто. Этим кулаком-копытом Утц шутливо пригрозил ему на ходу:
— Чего орешь на всю округу?! Вот, блажной...
— Ты где был? — завыл Мигол ему навстречу. Получилось как-то уж совсем жалобно. Голос прыгал туда-сюда — от хриплого шёпота до взвизга. Он сделал еще одну попытку взять себя в руки, успокоиться — но всё было тщетно. Что-то не так было с этим оврагом, и что-то определенно неправильное, небывалое творилось за его высокими краями, среди враз замолчавших кустов, источавших теперь молчание и неторопливо наплывающую темноту. — А?
— Я ж тебе пару раз ответил, — ухмыльнулся Утц, спокойно приближаясь. — И на «где», и на «а»... Вроде, складно вышло... Повторить что ли для смеху?
— Ты слыхал? — перебил его Мигол. — Корова...
— Ага... выменем похоже на колючку намоталась! Дура неугомонная...
— Каким выменем? — опешил Мигол. — Да, ты чего? Глухой совсем? Её ж там сожрали натурально... с говном вместе...
— Отбитый ты... — с сожалением сказал ему Утц, и выразительно покрутил пальцем у виска. — Да еще — городской, впечатлительный. Тьфу... Ни разу, поди, спящему хряку на яйца не наступал?
Мигол смог наконец выдохнуть без всхлипа.
— Да уж, — сказал он, — как-то вот не приходилось пока...
— Вот! — обрадовался Утц, назидательно поднимая тот палец, которым только что крутил. — Жизни не знаешь... А я вот у тетки, помню — идешь ночью к сортиру через скотский двор — а оно как заорет у тебя из-под ноги!
— Да прекрати ты свои байки! — разозлился тогда Мигол. — Тоже мне, аграрий нашелся... Я тебе говорю — срань какая-то тут творится. Там кладбище наверху, непонятно чье... Могилы среди деревьев... а где ты видел, чтоб могилы среди деревьев рыли? Их же в поле роют, кому по доброй воле охота корни рубить? Слышь, ты не ухмыляйся давай — могилы там есть маленькие совсем, будто младенчиков хоронили... И корова эта, заорала...
— Да и хрен с ней, — совершенно невпопад ответил водила. — Корова ему... У нас тут проблемы посерьезнее коровы!
— Что? — с тоской спросил Мигол, оглядываясь на немые кусты. Он не совсем понимал, что это такое мелет водила... Что могло быть посерьезнее воплей растерзанной заживо коровы. Потом догадка полоснула его — будто косой поперек рожи. — Мотор? Не заведем? Да, как так то?
Утц кивнул недовольно, тронул бережно перемотанный ветошью кулак.
— Впухли мы с тобой, похоже... Зря только руку изнахратил... — сказал он. — Но ты, старшой, конечно, паникер...— Ишь ты — коровы недоеной напугался, в собственные сапоги ссышься... Говорю тебе — выменем она зацепилась. Когда у них вымя наполняется — оно чувствительное очень, не веришь — у Инночки вон спроси... Больно им его по кустам тогда волочь. Но про странное ты, все-таки, прав...
Он поднял на Мигола глаза и позвал за собой, махнув второй, уцелевшей пятерней:
— Пошли, покажу чего...
— Что такое? — спросил Мигол, но водила только руками развел.
— Пошли-пошли... Словами даже пробовать не буду — сам посмотришь.
Они вернулись к морде тягача, что так и зевала вывернутой челюстью капота.
— Под ноги гляди, — предупредил его водила. — Ведро смотри не переверни.
Под бампером, уже почти невидимое в сумерках, стояло то ведро, в котором Мигол недавно отмывался. Воды в нем уже не было, но что-то глянцево блестело, едва закрывая дно.
— Сюда, — позвал его Утц с бампера. Он размотал два провода с толстыми плетеными жилами, взял оба в одну руку, а другой несколько раз с усилием крутанул ручку динамо-машины.
— Смотри-ка... — велел он, чиркая провод один о другой.
Отлично видимая в неярком вечернем свете, брызнула из-под его пальцев длинная синеватая искра.
— Видел?
— Ну да, — сказал Мигол, не понимая к чему он клонит.
Водила кивнул, снова закрутил ручкой — звук толченого стекла и размолотой железной стружки опять потёк, отражаясь от задранного кверху железа. Решив, что достаточно, Утц невесомо вспрыгнул на землю, поддел ногой ведро, подвигая поближе...
— А теперь — сюда смотри...
Провода он сунул глубоко в ведро, и саму искру Мигол не разглядел, но зато отчетливо увидел её сиреневый сполох, мгновенно высветивший жестяное нутро. Он торопливо сощурился, ожидая что бензин в ведре чадно пыхнет... и гадая, не сошел ли водила с ума — не спалит ли себе и без того жидкие брови...
Но ничего не произошло...
Утц выпрямился и показал ему влажные кончики проводов.
— Не понял... — глуповато сказал Мигол тогда. — Это солярка у тебя, что ли?
— Хрен там! — сказал Утц и показал фигу — для полной, должно быть, уверенности... — Бензин... Из канистры же наливал.
— Может ты канистры перепутал? — совершенно по ослиному упрямился Мигол. — Ты же вечно всё путаешь... Даже у Инночки...
Утц округлил глаза, словно решая, не повеселиться ли над подобной шуткой, но оказался так возмущен этим страшным подозрением — он, водитель фронтового тягача, способен перепутать канистры — что веселиться не стал.
— Да у меня отродясь канистр с солярой не было! — сказал он. — На кой они мне? У этого бегемота бак — восемьсот литров, нипочем за один рейс не спалишь. Да и канистра ему — на один чих. Пускач тут бензиновый — вот и вожу канистру с собой, чтоб лить понемногу — у пускача карбюратор сопливит...
— А спичкой? — перебил его Мигол. — Спичкой поджечь пробовал?
— Я ж не курю... — смутился Утц. — Нельзя мне... Я и паёк сахаром получаю, говорил же тебе...
Мигол полез шарить в карманах... там тоже было полно земли... впрочем, как и в любой мало-мальски глубокой складке его одежды. Жестянка с табаком смялась, конечно... раскрылась в кармане и просыпалась — он вытрусил пыль пополам с табачным крошевом на землю. Туда же полетела сложенная вчетверо старая накладная, из которой он приноровился крутить самокрутки... благо, что бумагу теперь делают тонкой и рыхлой, так и впрямь до папиросной уже недалеко... Вот же! — в панике подумал Мигол. Еще на водилу ворчу, а у самого — не карман, ведро помойное. Коробка со спичками нашлась на самом дне. Ей повезло больше, чем табакерке — затолкало в тесный угол, сплющило, но не рассыпало... Он вытащил одну спичку — встал, раскорячившись над самым ведром.
Спичка хрупнула в пальцах и переломилась, не вымолив у коробка даже скупой искры...
Мигол в ярости притопнул сапогом, позабыв сгоряча даже о екающей отшибленной требухе. Руки его продолжали дробно трястись — с величайшей осторожностью тянул он из коробка следующую спичку, боясь уронить и все рассыпать. Но и следующая повела себя как сырая падла — просто раскрошилась о бок коробка, будто мел — ни искр, ни дыма...
— Давай я, — попросил Утц... и Мигол ему отдал.
Попеременно они потратили еще несколько бесполезных и тоскливых минут, пытаясь высечь огонь... стачивая спички одну за другой. Толку не было. Ни одна не вспыхнула даже.
— Сырые... — сказал Утц... должно быть — чтобы хоть что-то сказать...
— С чего бы? Инночка твоя на них села? — помотал головой Мигол. — Недавно ж курил...
— Когда? Там, наверху — у могилок?
— Нет, конечно... — сказал Мигол. — До мины еще.
— Ага! — непонятно чему обрадовался водила. — До мины! Тебя же землей обсыпало всего, вот в земле они и отсырели...
— И бензин в ведре — тоже отсырел?
Утц открыл было рот... но не нашелся, чего ответить...
— А может, и правда соляра в канистре? — с упрямой надеждой спросил Мигол. — Подумай, а? Не могли тебе, дураку, солярку вместо бензина всучить?
Утц снова возмутился было, но... заставил себя обдумать такую крайне невероятную возможность... Больше для очистки совести — слазал наверх за канистрой, помеченной жирным желтым косым крестом, наклонил ее, подставив ладонь...
Жидкость хлюпала и пенилась, как порядочная, на железном бампере — вела себя как нормальный бензин. Видимо, и пахла так, как положено — Утц ополоснутые свои ладони и обнюхал, и даже разок лизнул...
— Да нет, — сказал он, — Нормально всё... Да и — я им костер палил не так давно, из канистры этой... Всё так же делал, как всегда — проводами поджег.
Он посмотрел на Мигола в упор.
— Как рвануло — тягач ведь сразу заглох. Я подумал сначала, что он фильтрами пыли хапнул... ну, или это я перебздел — сцепление сразу не выжал, когда прицеп перевернуло... А сейчас вот — вспоминаю... мотор ведь не заглох, как обычно моторы глохнут... не захлебнулся... А просто — будто умер. Будто топливо вдруг гореть перестало... Как такое может быть?
Мигол смотрел на него, опять чувствуя, как поднимается паника, и пенится внутри — будто бензин на теплом железе...
— Может, какие-то газы болотные здесь, в овраге этом? — не унимался Утц. — Бывает же — в погребах свеча гаснет, я сам видел... Может, мина как бахнула — пробила какой-то пузырь в земле и что-то такое наружу выпустила? Или сама кислород весь сожгла, а новый никак в распадок не затечёт? А, старшой? Не молчи — ты ж городской, в школу ходил... ты ж знать должен...
Мигол помотал головой.
Водила, конечно, молол чушь — они же не в погребе... Запахов Мигол по-прежнему не чувствовал, но ветерок на ошпаренной коже ощущал хорошо. Он подумал вдруг — насекомые же сюда залетают... Оводы вон... — и тотчас один из них, словно отозвавшись, с гулом пронесся около уха, как маленький, но злобный истребитель — бздынькнул вдруг о ведро, заполошно отрикошетил в серые сумерки.
Они пока не кусались — только носились туда-сюда по притихшей балке, словно ошалевшие...
— Идти нужно, старшой, — сказал Утц.
— Куда на ночь? — оцепенело удивился тот. — Чего это ты надумал?
Водитель пожал плечами. Пальцы на его правой руке, видать, совсем плохо гнулись — пуговицы на гимнастерке он неловко застегивал левой.
— А чего здесь ловить до утра? Дизель уже холодный, не согреться от него... и костер не запалишь, раз спички не работают. А жрать охота! Да и морозит меня чего-то...
Он и впрямь ежился... кутался в гимнастерку, хотя не было еще прохладно — даже воротник уже поднял и подвернутые рукава раскатал до самых запястий.
— Упрел, пока вертел... — пояснил он. — Расстегнулся, как фраер. Жара такая была днём, аж голова трещала... а под вечер, смотри — свежак какой-то пошел, будто осенью дохнуло. В кабине холодно будет ночевать — стекол-то боковых нету... Так что, давай возьмем сейчас, что поверх летнего накинуть — да пойдем ночлега просить...
— У кого? — Мигол сначала не понял, а потом... сообразив — ополоумел враз, затрясся. — У старухи этой, что ли? Да, думать даже не моги... Это ж ведьма какая-то, точно тебе говорю!
— Ведьм не бывает, — отмахнулся от него Утц. — Такой большой, а в сказки веришь!
В другое время водила непременно поржал бы над его безотчетным детским испугом, придумал бы пару-другую скабрезных шуток про их общую знакомую... которая за этот их рейс уже, должно быть, доикалась до колик... Но сейчас он сделался непривычно вял — то ли их обоих так перепекло солнце, а потом доконали нервы, то ли его и впрямь мгновенно прохватило сырым сквозняком потного — ему плохело прямо на глазах, и явно уже лихорадило... Даже брезентовый плащ, в который он торопливо замотался, не очень-то ему помог.
— Ночевать тут, у тягача — не... — сказал он. — Я — по любому пойду в тепло стучаться. Да и тебе не советую дурака валять. Ты сейчас как под горячкой просто, после взрыва — взведенный весь. А отпустит — и тоже свалишься. Пойдем... чего это железо тут сторожить — ничего ему не сделается!
Мигол умом понимал вроде — всё так... Ему тоже приходилось видеть, как здоровые мужики после контузий испуганно вздрагивают и поджимаются от прикосновений сквозняка, ненароком залетевшего в дверь среди белого дня. Сотрясение он, конечно, заработал, и головой хорошо приложился... да и не только в голове было дело — каждый нерв в его бедном отшибленном теле сейчас будто искрил, прогоняя волнами по позвоночнику противоречивые сигналы. Неудивительно, что встряхнутые взрывом мозги каждый шорох, каждое смутное подозрение принимают за реальную опасность. Нужно просто перетерпеть, успокоится... Бабка, подумал он, уговаривая сам себя. Просто старуха, Утц прав. Отцветший одуванчик в сожженной солнцем глуши.
— Она и корову подоила уже, поди... — сказал Утц, будто подслушав его мысли. — Слышишь же — не мычит... А мы ей... того — воды наносим за ночлег, дров наколем... земли накопаем — что там требуют ещё, за ночлег? Забор ей поправим, если ещё совсем не упал — я слегка умею! Только бы отодрать себя не попросила, как Инночка... в парилочке... — он всё-таки не удержался, пошел привычно шутковать, будто разговоры о ночевке в тепле придали ему сил. — Нет, старшой — я бы и не прочь, ты меня знаешь! Мы, шофера — к чужим подушкам приучены. А к третьему рейсу уже и вообще всё равно — что пожилая, что старая... под наволочкой-то все одинаковые... Но, сегодня уж — перебор... меня сейчас хоть самого еби...
— Тьфу, — сказал ему Мигол. — Ну, завел пластинку... Вот же ты срамота рулевая...
Утц ухмыльнулся широко и похабно — поперек всей своей узкой рожицы. Попытался выдавить из себя привычный резкий смешок... но вдруг закашлялся, громко и хрипло... будто раскаркался — совершенно по вороньему...
— Видал? — сказал он, придерживая и растирая левой рукой впалую грудь. — Опять эта хрипота траншейная... Чуть продует — и она тут, как тут. Так что — пусть хоть и ведьма! Ведьмы в сказках тоже порой добрыми бывают. Вдруг поворожит, полечит меня — жабу какую-нибудь лекарственную на душу положит! Пойдем... пока совсем не затемнело.
— Разные мы с тобой, видать, сказки слушали! — буркнул Мигол. Он решил уже — будь, что будет. Ведь если и водила сляжет больной, то пиши пропало тогда... Не избежать выговора и штрафа. — Ну, и где нам её искать, бабку-то? Сквозь те кусты, где корова вопила, я сроду теперь не полезу! Да и через кладбище блукать — ну его к лешему!
— Да здесь она, — сказал Утц. — У того откоса стоит, дожидается.
— Старуха? — опешил Мигол, против воли снова похолодев от макушки до пяток. — Кого дожидается? Нас?
— А кого же еще? — встречно удивился Утц. — Ну, может она, конечно, всю жизнь и не нас ждала, а принца-кавалергарда какого... на белой лошади. Но принцы кончились, слышал? Последних, говорят — и тех расстреляли... вместе с их лошадями!
Мигол уже устал злиться на болтуна.
Язык без костей...
— Ты как наверх ушел, тебя же больше часа не было, — продолжал Утц. — Я тут — так и эдак с бегемотом своим... то лизну ему, то сосну, то причмокну. Когда понял, что совсем дохлый он, нипочем не оживет — махнул рукой, тебя звать начал. А тут корова наверху разоралась — себя и то слышно не было. Ну, я и полез на кабину — посмотреть, где ты шляешься... Вдруг гляжу — ковыляет поперек склона, пугало старое...
— С косой была? — зачем-то спросил Мигол.
Утц сбился на середине фразы.
— С косой... вроде... А может с граблями... Волочила что-то за собой, но что — не помню... там, на склоне, дудыли сухие были выше колена. Да и не суть... Я ей ору — а ну, стой! Она чешет дальше — даже башки не повернула. Я схватил тогда багор, приложил к плечу, как винтовку... и пригрозил — стрелять, мол, буду... — встала, как миленькая... Я с кабины спрыгнул тогда — побежал к ней. Она совсем древняя, конечно, тут ты прав... одной наволочкой, похоже, не обойдешься, если дело до баньки дойдет... И тут вдруг ты выскочил... и давай голосить, как потеряшка! Ну, я ей велел — стой на месте, старая, пока за товарищем схожу... Она пень-пнём — то ли глухая, то ли обмерла с перепугу... а может просто сдурела от старости — молчит и смотрит из-под платка своего. Хотя, может просто по‑нашему не говорит. Ну, я ей пару рупий сунул, чтоб не смылась... И ещё посулил.
— И взяла? — не поверил Мигол.
Утц состроил такую рожу, будто услышал, наконец, главную глупость этого лета — вот рупии... а вот старуха... чего бы ей тех рупий да не взять? Руки же у неё есть...
Мигол выдохнул тогда с заметным облегчением.
Рассказ водилы его совершенно успокоил. Особенно последняя деталь — старуха, принимающая у расхристанного Утца его пропахшие солярой деньги.
Это было очень привычно, обыденно, а потому совсем нестрашно... даже Хиппель шутил иногда: рупии в солдатских карманах — это то единственное, что держит еще многочисленных старух на этом свете... заставляет их, убогих, просыпаться по утрам.
Он подождал, пока Утц достанет из кабины его вещмешок и свернутый в узкую скатку брезентовый дождевик, забрал свое добро у водилы, принялся продевать руки в узкие петли лямок. Утц, дважды громыхнул дверью, пытаясь ее захлопнуть, но что-то у него опять не заладилось — такой вот проклятый сегодня был день. Бывает же — всё вдруг идет наперекосяк, всё из рук валится, за что не возьмёшься... Водила и плюнул — бросил, как есть... дверца осталась лишь слегка притворенной. Он потоптался на подножке, непривычно отыскивая носком сапога ступеньки, потом всё же решился спрыгнуть, несмотря на больную руку и озноб. Мигол поразился, насколько внезапно водила ослаб — прежде такой шустрый и легкий, взлетающий на бампер одним прыжком, будто на невидимых воробьиных крыльях, а теперь он нескладно плюхнулся вниз... и сапоги его неуклюже поехали по траве. Он не упал, конечно, но придержался за выступы протектора и опять раскашлялся — на сей раз мучительно и долго, утробно... будто ворон, каркающий из бочки.
— Ты чего это? — спросил Мигол. — Так тебя ветерком проняло, что ли?
Утц кивнул, потом пожал плечами... потом мотнул головой... Он с натугой сплюнул вдруг на окрашенное зеленым железо, зачем-то растер плевок указательным пальцем.
— Вот ведь... — сказал он. — Давно уже легкими не плевался. С самой победы... Как с едой попроще стало, как перестали в городах собак жрать, да собаки сами какой-никакой жирок нагуляли... Ты не знал, старшой? Что траншейный кашель собачьим салом лечат?
— Знал... — ответил Мигол. — Не знал, что помогает...
— Понемногу снимает, только не бросать нужно, пусть хоть с души воротит — постоянно сало топить и топить, — сказал Утц. Он всё растирал и растирал плевок по железу... щурился, пытаясь разобрать — есть ли мелкие капельки крови среди оспин ржавчины, лезущих сквозь краску. — Я всю войну, сколько мне ее там выпало, считай, проболел — призвали уже под самый конец, у меня уже и профессия была, опыт... Не то что у вас, лопухов пехотных... Потому и приставили меня к технике. Но здоровье-то всё равно слабое — в броне за рычагами не справился бы. Только руля вертеть... — Он подмигнул Миголу. — Повезло, считай...
— Всем нам повезло! — не согласился Мигол. — Кому не повезло — так на них собачки поди и нагуляли жир...
— Может и так, — пожал плечами Утц. — Ведь Бог Всего их зачем-то создавал, псов бродячих... Все мы твари божьи, все друг друга питаем. Тогда вот песики трупы по оврагам догладывали... потом сами на топленое сало пошли. Я, старшой, только на этом деле и отдышался. Веришь, нет — до сих пор вкус собачьего жира на языке помню, а сколько уж лет с победы прошло... Зато и кашлять почти перестал.
Он несколько раз осторожно втянул и выдохнул воздух, прислушиваясь к ощущениям в груди. Что-то там ему не нравилось — он морщился, посипливал... трогал грудь и возил по ней растопыренной левой пятерней, будто растирая то тугое, что пряталось за ребрами.
— Пошли... — сказал он. — Если бабка вдруг баню натопит, да продышаться в ней даст — я ее, пожалуй, и порадовать согласен... Да, шучу! — захохотал, заперхал он, уходя вперед. — Шучу...
Мигол вздохнул и поплелся следом. Он ещё больше подслаб к вечеру, да и ватную немоту в отшибленном теле замещала понемногу зудящая боль, похожая на зубную. Болел весь левый бок, спина сгибалась с трудом... и морда — горела, словно хлестнули ее крапивой. Утц, как ни расклеился — всё равно ходил намного быстрее, его кашель с каждым шагом становился все глуше и тише... В распадке стремительно темнело, солнце почти полностью ушло за гребень, оставив взгляду лишь самый багровый край... и дно распадка затопляла уже совершенно чернильная темнота — сапог ниже голенища было не разглядеть.
Утц в своем дождевике — тоже почти пропал из виду... Мигол поднатужился, прибавляя шаг, и они вдвоем вошли под тень откоса, как в холодное темное озеро. Заскребли о сапоги высокие сухие прутья. Край оврага поднимался здесь почти отвесно — можно было просто протянуть руку вперед и его коснуться.
Они обогнули вспученный земляной волдырь, поросший редкой и жесткой, как курчавый волос, палой травой.
Утц замедлился, несколько раз растерянно оглянулся.
— Где это она? Я же ей тут велел стоять...
Он рассерженно сбегал вперед — на бугор... поорал оттуда на высокие молчаливые склоны, заматерился... опять закашлялся...
Пока он кашлял, Мигол стоял, облокотившись на склон. Разумеется, с высокого гребня никто не отозвался — только оводы с гулом буравили сумерки.
— Ушла, старая! — сообщил Утц, возвращаясь к нему. — Представляешь? Вот же — коза в капюшоне!
Голос его сипел, в горле простуженно хлюпало.
— Да и хрен с ней, — сказал ему Мигол.
То, что старуха убралась с глаз по-тихому — его даже обрадовало.
— А деньги?! — взвился на него Утц, опять срываясь в надрывное карканье. — Не знаю, старшой, может тебе это в привычку — чтобы тебя старухи на деньги кидали... Может, ты в Столице и к такому притерпелся. Может, еще пару раз туда съездишь — и в жопу начнешь баловаться...
— Чего мелешь-то... — устало сказал Мигол, пока водила переводил дух после очередного приступа кашля.
— Для меня это всё — вообще просто... — захрипел Утц. — Взяла рупии — так делай. А не хочешь делать — так и не бери...
— И много взяла?
— Да, нет... трояк или пятерку... — прикинул Утц. — Да дело же не в том — много, мало... Дело в правде солдатской, скажешь — нет? Взяла — делай! А она — мало того, что свалила теперь, она еще ведь и деньги брать не хотела...
Мигол подумал, что именно это и разозлило водителя больше всего — не то, что его нагрели, а что заставили упрашивать, совать деньги в руки... а потом все равно нагрели... Ему вдруг стало почти весело.
Он хотел было хлопнуть приятеля по спине, успокоить как-то... сказать: да, брось... что тебе пятерка? Считай — Богу Дороги ушла на милость. Может, хоть в следующий раз так крутить нами не станет. Посмотрит на нас сверху — ну нормальные же, мол, пацаны! Старухе пятеркой целой помогли... Так вот вам — дорога прямая, да небо чистое, с легким облачком...
Утц всё кашлял, захлебывался — от натуги его сгибало в три погибели. Мигол тронул его за плечо... и чуть не отдернул руку — даже через два слоя одежды обдало его сдавленным телесным жаром.
— Эй, — сказал он. — Друг... да ты ведь горишь весь...
Утца снова согнуло вдвое... он закашлялся так глубоко, что его вдруг вывернуло. Потом еще... и еще... Мигол, насколько мог, придерживал его, обжигаясь об костлявые растопыренные локти.
Водила слабо отстранился, промокнул губы брезентовым рукавом. Потом отнял рукав от лица и привычно-пристально его осмотрел — нет ли пятен свежей крови... В последних сполохах заката уже ничего было не разглядеть — всё красное и сплошь в размытых мазутных подтеках. Он поднял на Мигола тоскливый блуждающий взгляд.
— Старшой... А... Что-то совсем мне херово...
— С тобой так было уже? — спросил его Мигол. — Ну, раньше... — до собачьего сала?
— Бывало... — ответил Утц, чуть подумав. — Так порой заходился, что с жопы окалина осыпалась... Но это ж ведь давно уже. Я и думать забыл. Помню ту зиму, как тетка померла — я малой ещё, изба не топлена, сеструха — ну, теткина дочь родная — плачет взахлеб, я ее замотаю в четыре платка, суну в кроватку, а она — ручонками бортики трясет и орет... орет благим матом... Мне на улицу надо — остатки забора пилить, пока соседи не растащили, а она орет — не пускает... Пока угомонил, пока вышел... гляжу — снега выше окон намело, заборных досок уже и не видно под снегом, одни столбы только торчат... Забор у нас тогда повалило ветром, слышь... Тетка ножовку всегда под крыльцом держала. Я ее нашарил в темноте, из-под крыльца вынул, а что теперь делать-то — не понимаю толком... сугробами перекрутило всё, только столбы из старых шпал — стоят шеренгой... ну, как часовые около комендатуры... И ветер такой — будто пес взбесился... всё воет, воет из-за всех углов разом..., и тьма шевелится снегом, белое на черном. Я в себя пришел около столба уже, дерево мерзлое как кость — ножовка в нем клинит, выгибается дугой... я вожу ей туда-сюда, столб пластаю — а сам плачу, всё столб матерю, всё думаю — когда же ты, падла, упадешь наконец... а ветер всё воет, сыпет за шиворот, а я понять не могу — то ли снегом сыплет, то ли опилками... всё такое холодное, колючее...
Он оперся на Мигола, распрямляясь — на его нетвердую вялую руку.
— Той зимой кашлял я — вот прямо так, как сейчас... Легкими плевался на стену. У тетки в избе одна стена была белёная — так я встану напротив нее и надрываюсь...
— Зачем? — глуповато спросил Мигол.
— А мне врач так велел, — ответил Утц. — Ещё при тетке... Пусть, говорит, малой на белую ткань кашляет — если брызги крови темные, мелкими точками, будто перцем посыпали — то еще ничего, терпимо. А если станут яркие, будто порезался, да не точками, а пятнышками, как звездочки — тогда пиши пропало уже. Тетка старую занавеску вешала, я на неё и захлебывался. А потом не стало тетки... Померла.
— Болела?
— Не... — сказал Утц и призадумался. — И правда, старшой, как-то не так я сказал... Помирают же вроде в кровати. А ее снарядом убило, когда домой с работы шла... Не из пушки, а... знаешь — новым снарядом, крылатым, за которым воздух горит... они за тридевять земель иногда прилетают... Это как называется? Тоже померла? Или по-другому?
— Наверное, так же, — сказал Мигол, тоже поразмыслив немного. — Говорят, что ликов много у смерти, но как по мне — всё в итоге одинаково.
Утц уважительно замолчал, словно Мигол брякнул нечто такое, чего не разу не приходило ему в голову. И Мигол сам вдруг задумался — откуда это взялось, откуда появилось на языке? Хиппель, вспомнил он. Да, это ведь он сказал так однажды — и зачем Костлявой столько лиц, если одно и то же на нём выражение?
Он снова мучительно подумал о Хиппеле — о том, что вот не удалось ему тогда раздобыть обещанное, и Хиппель вроде бы и не настаивал, не изводил вопросами и новых обещаний не требовал — будто и сам позабыл. Но, Мигол отчего-то не мог больше слушать его россказни с тем же жадным интересом, что и прежде — всё казалось ему, что Хиппель бреется теперь нарочито всегда в тот самый момент, когда Мигол появляется со своими накладными... Будто целыми днями следит за дорогой и начинает намыливаться, как только разглядит пыль и черный соляровый дым вдали.
— Слушай... — попросил его водила, переводя дух. — Ты посмотрел бы, чего у меня тут... — левой рукой он неловко потянул за ворот гимнастерки, будто тот его душил.
— А что такое? — очнулся Мигол.
— Давит что-то... — неуверенно пожаловался Утц. — Странно мне как-то... Нет, что в груди давит — это, вроде, привычно... Но странно как-то давит, не изнутри наружу, а — наоборот... Будто копытом лягнули... шкура болит, а от нее будто что-то внутрь заползает. Вдруг там шип ядовитый какой поймать угораздило...
— А ты на меня не того... не накашляешь заразы своей?
— Да закроюсь же... — сказал Утц.
Он задавил обеими ладонями перхающий рот, и тогда Мигол растянул полы его плащ-палатки, освободил криво застёгнутые пуговицы, развел гимнастерку до самого впалого живота... Что-то и впрямь было на его груди, какое-то пятно... но, конечно, не круглый след от удара копытом... а странный отпечаток неправильной формы. Сбитый с толку полумраком, Мигол даже подумал сначала, что на груди водилы синеет наколка, цвет был — точь-в-точь... вот только кто в здравом уме будет колоть себе на груди растопыренную пятерню? Мигол нагнулся как мог, придвинулся почти вплотную, чтобы как следует рассмотреть, но... чего там было особо рассматривать? На худой, почти мальчишеской груди Утца, аккурат между сосками, и впрямь был вытатуирован отпечаток ладони... Она была сделана чрезвычайно детально — каждая морщинка отчетливо просматривалась, каждый твердый мозолистый бугорок.
— Это что у тебя? — спросил Мигол, отчего-то уже предчувствуя, что водила не в курсе... и нечего вразумительного ему не скажет...
— Что? — непонимающе прохрипел Утц, из-под прижатых к лицу ладоней.
Мигол приблизил к странной этой наколке свою собственную ладонь — то ли для того, чтоб пощупать, то ли просто прикинуть, насколько она больше... но в последний момент передумал и прикасаться не рискнул. Темнело так быстро, и уже почти ничего было не разглядеть в меркнущем этом издыхающем свете, но кое-что Мигол увидеть все‑таки смог. Отпечаток на груди Утца одновременно был и маленьким, и большим... Мигол не сразу понял в чем тут дело, как такое вообще может быть — и малое, и большое, и всё это сразу... Он так долго пялился на его грудь, что Утц забеспокоился, нервно задвигал плечами, навис сверху подбородком, словно попытался сам посмотреть, но замер — хрипя сдерживаемым кашлем... В груди у него влажно захрипело, ребра судорожно расширились и опали, и странная наколка задвигалась, заколыхалась... и только увидев ее в движении, Мигол вдруг понял, что с ней было не так...
Пропорции...
Само пятнышко ладошки было маленьким, с детскую примерно ручонку... слишком, правда, морщинистым для руки ребенка... а вот узловатые пальцы, что широким веером расходились из этой ладошки, были огромными — почти великаньими, но не крепкими, как на руках грузчиков или стропалей а скорее костлявыми, с непомерно увеличенными суставами. Каждый из пальцев оканчивался толстым зазубренным ногтем... и там, где эти ногти обрывались — набухали под человеческой кожей темные трепещущие вены. Да и сами края вытатуированной ладони были заметно припухшими на вид, словно игла кольщика погуляла по этой коже совсем-совсем недавно...
Мигол медленно отстранился... а потом, не в силах отвести взгляд от ладони, пометившей грудь водилы, отпятился на несколько шагов назад...
Утц, чьи щеки были уже пунцово-серыми от сдерживаемого кашля, поспешно отвернулся от него — задушенно затявкал горлом на пыльный склон, почти неразличимый в темноте. Миголу вдруг показалось, что он видит сейчас те кровавые брызги, о которых водила только что откровенничал — ярко-алые, похожие на маленькие колючие звезды. Может, это и было так... а может — дело было в закате, отгорающем в небе... Мигол уже ни в чем не был уверен. Он поднял глаза на Утца и встретился с его тоскливым взглядом...
— Что такое? — спросил тот, с хриплой паузой между двумя короткими выдохами.
Мигол молчал, не зная какие ему подобрать слова...
Тогда водила потерял терпение — хватанул себя за грудь, принялся яростно ее ощупывать, завозил растопыренной своей белой пятерней поверх старухиной синей... словно веником обметал старый ковер от паутины.
— А ты сам-то что чувствуешь? — спросил Мигол. — Чешется? Или горит, может?
Утц только головой помотал.
— Онемело... — сказал он. — Я же говорю — будто лягнули... — он надавил вдруг на самую середину груди, прямо на маленькую синюю ладонь, около того места, где росли из нее пальцы. — Или лёд приложили... холод какой-то отсюда расходится. Чего там? Может — змея меня цапнула, пока я с ведром по траве ползал? А? Чего молчишь-то? Глаза отводишь — прямо как Инночка перед месячными...
— Слушай... — решился тогда Мигол. — А бабка, говоришь, не хотела твои рупии брать?
— Опять ты про неё заладил...
— Слушай, тут вот какое дело — никто тебя не кусал! — сказал ему Мигол. — И шипа нет никакого. А есть... я тебе скажу сейчас, друг, ей-богу скажу — ты только сначала на вопрос мне ответь, ладно?
— Ну... — Утц немного подумал, поскрёб отпечаток старухиной руки ногтями. — Не хотела... сперва. Я же тебе говорю — молчит и смотрит. Вот сюда прямо и смотрит... — он снова коснулся отпечатка на груди. — Я ростом-то совсем не дылда, да только она и того короче — едва ли до груди мне темечком достает. И еще платок этот на глаза надвинула — ничего сверху не разглядеть... ни глаз, ни морды.
— Она тебя не трогала? — спросил тогда Мигол. — Не прикасалась?
Утц снова задумался... и на этот раз не отвечал целую минуту.
— Нет... вроде... — сказал он и нервно облизнул враз пересохшие губы. — Помню, что руку выставила мне навстречу... Растопырила — будто оттолкнуть хочет. Я еще удивился — ничего себе, какие у бабки хваталки огромные к старости отросли. Такой по роже залепишь — синяки на затылке останутся... Но, чтобы толкнула прям — нет, не помню. Я же расстегнутый шел, взопревший — уж почувствовал бы голой-то душой, а?
— Наверное, уж да, — согласился Мигол. — А потом?
— За тобой же пошел... Стой, говорю ей, здесь, старая — старшого сейчас встречу и вернусь! И деньги ей прямо в ручищу эту сунул... думал — обрадуется, благодарить начнет. Языка она может и не знает, а рупии-то ведь посчитать умеет же. Деньги на любом языке говорят... А она — давай их вертеть... да мять, как газету перед сортиром.
Утц всё трогал себя за грудь, всё пробовал пальцами, как гнутся тонкие его воробьиные ребра. Всё прислушивался, как при каждом нажатии прибавляется хрипоты в его выходе.
— Ответил я тебе? — спросил он. — Или еще вопросы какие?
— Ответил... — негромко сказал ему Мигол. Пистолет он давно уже украдкой вынул из кобуры — рука успела отяжелеть, и висела сейчас обессиленно вдоль туловища... да только что тут можно было поправить с помощью оружия, Мигол не знал. Просто стоял и смотрел на водилу, опустив ствол в землю. Ветер опять знобко припустил вдоль балки, заставив парочку слепней, что патрулировали распадок, недовольно загудеть крыльями.
— Ну так — не тяни тогда! — разозлился Утц. — Выкладывай! Чего там у меня?!
Прячась от налетевшего сквозняка, он торопливо запахнул на себе всё расстегнутое, но уберечься не успел — всё равно опять сорвался в утробный прерывистый кашель. Мигол увидел вдруг, как что‑то бесформенное, маленькое, скрежеща по траве загнутыми углами, выползает на них из-за темного бугра. Он дернул было пистолетом, но сразу же опять его уронил к бедру. Это ползучее было совсем маленьким, не опасным — какое-то насекомое, вроде большого жука, что приподнял жесткие крышки надкрылий, собираясь взлететь, и выпустил из-под них другие, слюдянисто-блестящие... Хотя — нет... В неверном и тусклом закатном свете Мигол не сразу понял, что это такое... пока оно, переворачиваясь, не подкатилось под ноги Утца, не коснулось его сапога...
Тогда Мигол нагнулся, преодолевая мягкую дурноту в голове, и поднял свободной от оружия рукой — ассигнация в пять рупий была скомкана столь беспощадно и плотно, что развернуть ее не удавалось довольно долго. Ловя последние сполохи света, Мигол разглядывал ее на вытянутой вверх руке. Если эти рупии когда-то и принадлежали Утцу, то скомкали их давным-давно, а не только что — купюра оказалась старой и желтой, ветхие ее сгибы полопались. Мигол, признаться, уже и не помнил настолько старых и затасканных денег — когда его призывали, в ходу ещё были Императорские марки, но после победы они исчезли из оборота... Жалование им выдавали этими новыми, рупиями... свеженькими, будто только что отпечатанными, а часто — еще и нарезанными криво.
— Твои? — спросил он водилу, показывая тому сломанную купюру... и Утц, при виде этих денег, вдруг сделал то, чего Мигол совершенно от него не ожидал — перепугался до меловой бледности.
— Брось! — заорал он. — Зачем ты? Я же — сам ей отдал... — он зашелся кашлем, таким глубоким и болезненным, что бессильно опустился на колени, надрываясь... согнулся, едва не касаясь лицом почти уже невидимой черной травы.
Мигол послушно разжал пальцы, хотя уже и не верил, что это им поможет — деньги были прокляты, раз побывали у старухи в лапах... но сквозняк послушно подхватил мятую купюру с руки и понес, кружа — наверх, к туго переплетенным кустам. Оба овода недолго сопровождали ее в полете, но быстро потеряли интерес — разочарованно гудя, разошлись в стороны. Купюра вознеслась в самое небо... маленькая и светлая на темно-сером его фоне — словно белая ночная бабочка.
И тут край солнечного диска, словно сам утомившись от медлительности своего спуска, решительно скользнул за гребень и окончательно пропал с глаз.
В распадке, где они стояли, стало совсем темно — будто свет выключили.
… ДО МОЛИТВЫ
Они оба ощутили это — разом усилились все звуки, что таились кругом до этой поры... потек сверху лиственный шорох, сухо затараторил бурьян, вторя ему с противоположного откоса. Мигол ощупью нашел в темноте плечо Утца... и шорох его брезентовой плащ-палатки тоже придвинулся почти вплотную. Они вцепились друг в друга, в ужасе комкая друг на друге одежду — маленькие перепуганные дети перед стеной ночного леса. Кроны сосен наверху скрежетали, как жестяные...
— Валим отсюда... — одними губами прошептал Мигол.
И Утц часто-часто зашуршал дождевиком около самого уха — видимо, закивал...
Сдерживаемый кашель просто-таки клокотал в его груди... Опасаясь, что водилу опять скрутит, Мигол осторожно поволокся в ту сторону, где оставался брошенный ими тягач. Утца он тянул за собой, так и стискивая брезент на его плече, и тот шел — столь же послушно, как недавно катились за тягачом прицепы.
Они сделали что-то около двадцати шагов в чернильной этой непрогляди, прежде чем выбрались из-под нависшего нам ними откоса, и заняли место точно посередине распадка — на равном удалении от его краев, кажущихся теперь в этом мраке совершенно отвесными стенами. Здесь было пусть чуть‑чуть, но светлее — пыльная колея едва проглядывала среди посеребренной тонким месяцем травы.
В небе над их головами медленно и неохотно, по одной, зажигались звезды.
Из-за их тусклого, как сквозь иголочные проколы, света — внутренности распадка понемногу проявлялись, темнота чуть отступала, чуть рассеивалась... она по‑прежнему оставалась бархатно‑черной везде, куда падали тени откосов, но железо, разбросанное недавним взрывом по дну балки, скупо отражало этот свет и обозначало себя — без этих размазанных в темноте пятен они оба уже свихнулись бы от животного ужаса, что гнал их прочь, сквозь слепую темень... от того бугра, на котором недавно стояла старуха, ...от выставленных им навстречу невидимых в темноте, но явственно растопыренных рук, от зазубренного лезвия косы — такого острого, что даже само солнце недавно ранилось о него, начинало кровить от малейшего случайного прикосновения. Они, несомненно, не выдержали бы — этот ужас выдавил бы из них всё человеческое, всё разумное... обратил бы их обоих в жалобно стенающих безрогих и беззащитных тварей, слабо и слепо ковыляющих прочь... Они переломали бы ноги на всем этом остром и твердом железе, что было набросано по дну распадка... расквасили бы себе носы, размозжили бы головы.
Они миновали в темноте воронку, края которой уже остыли и мягко шуршали осыпающейся внутрь земляной трухой. Воронка явственно выделялась даже в этом суматошном мраке под ногами — была чернее черного. Могила, подумал про нее Мигол. Это и впрямь была его могила — она распахнулась ему навстречу, но облапить его почему-то не сумела... он чудом избежал участи упокоиться в ней, превратившись до пояса в мелкий фарш, перекрученный вместе с землей. Вцепившись в Утца так крепко, что заломило пальцы и запястья, он обошёл свою могилу, чувствуя сапогами ее мягкие сыпучие края.
Земля будет пухом, подумал он... и задрожал... затрясся...
Колея, выдавленная колесами в этом мягком, шла дальше пологими волнами через разнообразный железный хлам... и оба они брели вдоль нее, не расцепляя объятий — вместе обходили пластины не тронутой ржавчиной углеродистой брони, по-доминошному наползшие одна на другую... переступали через срезанные у оснований минометные стволы, похожие в темноте на циклопических размеров карандаши, рассыпанные кругом... запинались об располовиненные заклепки, набросанные тут и там поверх примятой, присыпанной пылью травы... Они добрались до заднего прицепа, перевернутого и опорожненного... тот валялся на боку со сломанным хребтом рамы, изогнутой спирально, будто гигантский поросячий хвостик... Мигол вспомнил, что где‑то тут лежит, извернувшись в траве, гусеничный панцирный змей... и, вспомнив, сразу же едва не полетел с ног, запнувшись об один из когтистых траков — игла Бога-Шутника уже успела наделать в небе такое великое множество проколов, что сверкание железа сейчас сбивало с толку, а не помогало — слюдяной его блеск смешивался с лоснящейся в звездном свете травой... а может быть это их глаза уже настолько привыкли к темноте, или страх настолько расширил им зрачки, что света было, пожалуй, слишком много... — отражаясь от выскобленных бортов прицепов, от зеркал тягача, от стекла приоткрытой его двери, этот свет теперь позволял видеть, как судорожно вздрагивают колючие плети кустов поверх склона — совершенно так же, как в сумерках, совсем недавно, когда вопила среди них бедная корова... конечно уж — никакая не бабкина, просто одна из тощих одичалых коровенок, которой так же как и им не повезло забрести в проклятое это место...
Утц вдруг задергался у него в руке, словно рыба на крючке, и сам дважды дернул его за рукав — без слов показал куда-то, на-поверх левого гребня. Мигол наскоро туда озырнулся, но ничего в спешке не разглядел. Угловатый кусок железа схватил вдруг его за брезентовую полу и зацепился — Мигол с перепугу дернулся — тоже как глупый карась, попавшийся на крючок... Накидка его затрещала, но выдержала — железяка выпрыгнула из мягкой почвы, в которую была воткнута и, мотанувшись вместе с полой плащ-палатки, оглушающе ударилась о что-то металлические, листовое... громыхнувшее в темноте яростнее грома небесного. Утц отпустил его рукав и вырвался сам — Мигол понять ничего не успел, как он пропал куда-то. И лишь обернувшись тому вслед, увидел — сапоги водилы попеременно сверкали в ночи кожаными задниками, стремительно удаляясь...
Мигол что есть силы затолок непослушными ногами, неуклюже заторопился за ним... а проклятая железка, намертво вцепившаяся в брезент плащ-палатки — поволоклась следом, замолотила по чему не попадя, не пропуская ни одного звонко отзывающегося металлического фрагмента. Мигол заметался, запетлял, словно пес, к хвосту которого ради потехи привязали пустую консервную банку. Он оглянулся через плечо и обмер — какие-то светлые мячики горохом сыпались с ближайшего к нему откоса, подпрыгивали и катились вниз, бесшумно раздвигая стоячую траву.
— Старшой! — заорал Утц впереди... и тотчас разразился кашлем, будто собака залаяла.
Но по этому мгновенному выкрику Мигол сразу сообразил, что водила уже успел взобраться на автопоезд — кричал он явно откуда-то сверху. Мигол спешил насколько мог — громадина колеса третьего прицепа медленно-медленно проплыла мимо него. Борта прицепа стояли вертикально — неприступные, как крепостная стена. Нечего было и думать попытаться вскарабкаться по ним в его состоянии.
— Беги! — снова закричал Утц — прямо над его головой. — Беги! Не оглядывайся!
Мигол и не оглядывался... Но еще несколько пар сверкающих кругляшей проявились на темном гребне впереди — Мигол аж задохнулся, настолько они были близко. Они засветились прямо ему навстречу, потом мигнули — Мигол видел, как они попарно ныряют вниз, как разгоняются по голому в этом месте склону...
Он сам заорал тогда, непонятно на кого... должно быть на левые свои ноги — закричал им, чтоб бежали прямо, сукины дети. Это, вроде бы, помогло — ему удалось миновать второй прицеп и даже половину первого. Потом Утц взвыл наверху, швырнул чем-то с высоты — оно просвистело у Мигола над головой и с дребезгом грянуло оземь, рикошетом отскочив на высоту человеческого роста. Отсверкнул помятый бок ведра... Пара светящихся глаз, сбитая с толку неожиданным этим ударом, шарахнулась прочь — Мигол успел разглядеть в темноте только упруго поджатые лапы и белую эмаль зубов.
— Беги... — надрывался Утц. — В кабину лезь...
Было слышно, как он ворочает неподатливый, зажатый между бортами металлический хлам, как трясет и дергает проволочные крутки, пытаясь отыскать хоть что-то, чем можно замахнуться и кинуть.
Кабина тягача была уже совсем рядом — топорщилась навстречу не до конца прикрытая дверца.
— Стреляй! — взвизгнул Утц. — Не успеешь! Стреляй направо...
Он не успел закончить, да и Мигол не успел бы выстрелить... да и куда бы он попал — в кромешной почти темени, видя вокруг себя лишь быстрые косматые тени? Плащ‑палатка снова зацепилась за что‑то, Мигол дернулся на бегу и как-то умудрился ее сбросить, вывернуться из широких вроде, но перехлестнутых рукавов... Это что-то, темным косматым шаром летящее ему под ноги, запуталось в плащ‑палатке и покатилось рядом — терзая изнутри зубами податливо трещащий брезент. Мигол наконец‑то увидел прямо над собой подножку тягача — на совершенно недосягаемой высоте. Ухватив пистолет зубами, он подпрыгнул, уцепился пальцами за дырчатое железо, каким-то чудом сумел подтянуться и затащить свое вялое, обвисающее мешком тело. Уже стоя на подножке обеими левыми ногами, он осмелился глянуть, что творится там — внизу... на земле... Его плащ-палатка, как живая, светлым сполохом металась туда-сюда около колес тягача, теряя частые лоскуты — несколько плюгавых приземистых псов, разом вцепившись челюстями в брезент, драли её на части, подпрыгивая и отчаянно мотая башками. Еще с десяток таких же — взад-вперед бегали по склонам, то забегая на кручу, то опять спускаясь к самому дну — их было заметно только по блеску зубов и глаз... да лишь изредка мелькали на фоне усыпанного звездами неба клочковатые загривки.
Мигол дернул за ручку, распахивая дверь так широко, что та едва не сбросила его с широкой подножки. Резко, пронзительно заголосили сросшиеся петли, и он удивился этому мимоходом — как всего один час сырых сумерек сумел изржавить их до такой степени. Собаки внизу разом подняли на него морды, оставив истерзанную плащ-палатку валяться на затоптанной траве. У них были одинаковые приплюснутые носы, и одинаковые светлые подпалины на нижней челюсти. Они были — словно из одного выводка. Вон оно что, подумал Мигол. Дикая стая... Ему захотелось расхохотаться от облегчения. Он решил было — демоны Ада вышли на поверхность за их с Утцем шкурами! А это — просто ночные псы, оголодавшие на пустошах до потери всякого страха.
Да, подумал он. Стаи опасны, но просто потому, что одичали. Не боятся оружия. Если бы собаки настигли их, бегущих — то пришлось бы худо. Вполне могли и загрызть насмерть. Лики смерти, вдруг вспомнил он. Опять Хиппель... пожилой лысый стропаль, с исполосованным тупой бритвой лицом. Никак он не шел сегодня из головы. Загородившись от ночи дверцей, поскуливающей шарнирами, Мигол неизвестно почему опять думал о Хиппеле — тот как-то сподобился на историю о собаках, которым в секретных Императорских лабораториях драли клещами зубы, а взамен вставляли железные, с нарочито грубыми гвоздевыми остриями... и еще резали и ушивали желудки, оставляя совсем чуть-чуть — так, чтобы псина не подохла, но вечно оставалась голодной. Зачем это? — помнится, спросил его Мигол — спросил, конечно, не из любопытства, но таковы были правила — один врет, другой удивляется... Хиппель ему нравился — самый пожилой солдат, с которым Мигол был знаком лично, участник целых двух убийственных Больших Наступлений, повидавший в этой жизни уже, казалось, всё, что только можно было повидать. Еще ему нравились истории и байки, которые тот охотно травил — хотя Мигол и не верил во всё безоговорочно. В собак с железными зубами, например — он ни на грош не верил. Слишком мало было в них военного смысла.
Он грозно, как ему показалось, рявкнул на собак с высоты кабины: пошли прочь, сукины дети... но не справился с голосом — из-за недавнего ужаса тот был смятым и тихим, шелестел из глотки каким-то сорванным шёпотом. Собаки — не испугались. Они лишь раскрыли пасти и беззвучно оскалились на него из темноты — зубы их были обычными, влажно-белыми, без какого-либо металлического блеска.
Обычные псины... — опять подумал Мигол, испытывая всё то же радостное облегчение. Вот, пристрелю сейчас одну... Он вдруг загорелся этой идеей — слишком уж сильно хотелось разом развеять все страхи, накопившиеся за этот бесконечный день. Он даже свесился с подножки, придерживаясь за дверь — выбрал одного из псов, самого крупного и неподвижного, и медленно начал поднимать руку с оружием, гадая — испугается ли? Отпрыгнет?
Пес и правда встревожился — еще сильнее оскалился, мелко задвигав челюстями... взъерошил на холке облезлую шкуру...
— Давай! — велел ему Мигол, встречаясь с псом взглядом — тот нервно переступил... наклонил башку, глядя исподлобья... но с места не сошел. — Беги... Ну, беги... — почти уговаривал его Мигол. По миллиметру он продолжал поднимать пистолет, несмотря на каменную усталость в плече и запястье. Пришло время целиться — и он прищурил левый глаз, и глянул правым сквозь прорезь целика — вдоль ствола, где светилась мушка, помеченная пятнышком фосфоресцирующей краски. Оружие прыгало, и реши он сейчас стрелять — то всё равно никуда бы толком не попал. Но пес же не мог этого знать — по крайней мере, Мигол отчаянно на это надеялся. — Давай, беги... — если у пса сейчас не выдержат нервы, и он метнется прочь, как сделала бы на его месте любая собака, то он, Мигол — сразу забудет про всё, и посмеется над постыдным своим испугом... забудет про старуху с косой, что облапила водителю душу, даже к нему не прикоснувшись... а теперь шляется, небось, где‑то поодаль, в темноте... Забудет о кладбище в бору, куда ведет одна калитка, без забора, о могилках больших и совсем маленьких... о предсмертных коровьих воплях в кустах... о том, что спички перестали вдруг зажигаться, хотя он же не дурак и макал их головками в расплавленный парафин, и они не должны бояться сырости, он ведь уже зажигал их даже под дождем, а теперь они лишь сухо хрупают, и бензин перестал гореть в ведре, и солярка в двигателе тоже перестала воспламеняться, и... он подумал об этом только сейчас, хотя уже давно следовало бы об этом подумать — вряд ли и порох вспыхнет теперь от капсюля в патроне... Вдавливая спусковой крючок до первого ощутимого сопротивления, Мигол уже не сомневался в том, что будет осечка — это место, эта мертвая балка, заросшая сухой, мертвой от рождения травой — и впрямь была проклята, она была ловушкой, которую кто-то расставил на их пути. Бог-Шутник или кто-то ещё из молчаливых богов, выживших после бесконечной этой войны, в которой доставалось на орехи и богам, и людям. Что вам надо от нас? — спросил Мигол непонятно у кого... но прозвучало так, будто спросил у собак — и они шевельнулись разом, оглянувшись на вожака, а тот — оскалился совсем уже по‑потустороннему, ощетинил грязно-пегую шерсть и будто исчез, затерялся на фоне затоптанной земли, весь обратился в зубы и светящие фарами глазищи.
Испугавшись, что сейчас окончательно потеряет его из виду, и тот опять превратится в невидимый лютый ужас — Мигол решился-таки на бесполезный выстрел... Приказав руке не трястись, как припадочная, он вдавил спусковой крючок, и механизм пистолета сработал, хотя и был до отказа забит пылью — курок сорвался с шептала, сухо щелкнул бойком и наколол капсюль... Но дальше чуть заметного курения из-под затворной рамы дело так и не пошло — оружие бездействовало. Борясь с мгновенной паникой, как он делал всякий раз, когда доходило до стрельбы и что-то шло не так, Мигол дернул туда-сюда затворной рамой, выбросив осекшийся патрон и, на всякий случай, следующий тоже — первый со следами пороховой копоти и круглой щербиной на донце, а второй совсем целенький и холодный.
Пес смотрел издевательски снизу вверх — оскал острейших белых зубов непостижимым образом трансформировался в ухмылку. Мигол от души выматерился на него, спуская курок еще раз... всё с тем же беспомощным щелчком.
И тогда пес сделал совсем уж немыслимое — поднялся высоко на задние лапы, будто это человек встал на ноги с корточек, отчего его плосконосая морда едва не сравнялась с подножкой и носками Миголовых сапог. Тот шарахнулся прочь, поджимая ноги — полез в кабину, безуспешно громыхнул заедающей дверцей. Собаки, что торчали слева и справа от своего вожака, тоже распрямили хребты... оставаясь, впрочем, на четвереньках, как и было задумано природой или Богом-Всего... Но и с их лапами творилось что-то не то... у дна распадка царила темень, не позволяющая разглядеть деталей, но походка у псов оказалась странно неуклюжей, хотя и не менее стремительной — лохматыми тенями скользнули они вперед, под черную тушу тягача, между его громадных ребристых колес.
Все это происходило в совершеннейшей тишине, если не считать воплей Утца, который попеременно то кашлял, то голосил с горба второго прицепа.
Собаки одна за другой пропадали из вида, пробегая под тягачом, и Мигол вдруг понял, чего они задумали — с той стороны был отвесный откос, широкий бампер упирался прямо в него... да и до бокового водительского окна, в котором отсутствовало стекло, со склона было рукой подать. Мигол только и успел справиться с дверью со своей стороны, как услыхал оттуда скрежет когтей по железу. Задыхаясь от сердечных перебоев, он упал коленями на мягкую фанеру сидений и пополз, стукаясь по ним локтями и лязгая пистолетом. Он едва успел — возня шла уже на самой подножке, там было тесно от клочковатой пегой шерсти, псы умудрились разом запрыгнуть на подножку, и теперь крутились на ней, словно косматые волчки, расталкивая друг друга. Только это яростное и тишайшее соперничество позволило Мигалу первым добраться до водительской двери — он сорвал умягченное войлоком и брезентом сиденье, которое Утц промял своим тощим задом, и заткнул ей проем окна... прямо перед клацнувшими внутрь зубастыми мордами.
Мигол думал, что они хотя бы взвоют от досады, но ошибся даже в этом — собаки отчаянно заскребли по фанере, но так и не проронили ни звука, даже хриплого их дыхания не было слышно. Потом как-то сумели ухватить зубами отвернутый край брезента, принялись рвать его и дергать, тащить наружу, но за это Мигол мог быть спокоен. Утц был продуманный малый и всё это, похоже, учёл — размерами сиденье немного превышало оконный проем. Борясь с собаками и отбиваясь от них фанерным своим щитом, Мигол все же смог выдавить их морды наружу и вставить сиденье в специально для этого придуманные пазы — так, что окно оказалось наглухо перекрыто.
Они продолжали драть и тянуть — дверка дергалась, лапы молотили, царапая железо снаружи... и в этом переполохе Мигол не сразу заметил, что ручка на внутренней части двери тоже рывками качается туда и сюда. Он не поверил своим глазам, и несколько долгих мгновений, едва его не погубивших, тупо таращился на этакое диво. Потом опомнился — заорал проклятия, вцепился в ременную петлю, за которую обычно тянул водила, захлопывая дверь за собой.
— Да, что ж это такое... — орал он. — Вы же просто собаки, твари чертовы...
Он снова вспомнил о Хиппеле, о его достаточно безумных, но при свете дня совершенно не страшных байках — заорал снова... досталось и самому Хиппелю, и всем несчастным стропалям. То, что происходило здесь, было совсем немыслимо, и уж совершенно точно нечестно — они там сейчас палят костер, кипятят на нем чай, потешаются над россказнями лысого, а он тут... держит дверь, которую собаки вот-вот откроют и выволокут его за ноги.
Этого всего просто быть не могло, но вот, поди ж ты... было — ручка упрямо ерзала вверх-вниз, с каждым рывком увеличивая амплитуду. Скоро дверной замок щелкнул, сдаваясь — Мигол этого ожидал, но все равно оказался не готов. Ремень в руках натянулся, дверь подалась наружу — едва не протащив его задом по лишенным фанеры железным сидениям. Мигол уперся ногами, чудом умудрившись перекинуть их через руль — дверь отошла на ширину спичечного коробка, и в щель разом сунулись оскаленные морды, раздирая и расширяя ее, словно монтировками.
Вопя от усилия, отламывающего руки, Мигол покрепче перехватил ремень одной левой, освободил руку с пистолетом — дважды бесполезно щелкнул курком навстречу собачьим мордам. Они кромсали воздух зубами, совершенно не обращая внимая на оружие. Мигол замахнулся и врезал по ним рукоятью, потом сунул стволом в зубастый этот частокол — его всего обдало кровью и слюной. Одна из псин сумела просунуться внутрь достаточно далеко — завертела тощей, теряющей клочки шерсти шеей, норовя извернуться и тяпнуть за ногу. Мигол вдарил по ней сапогом, каким-то из левых... потом, не выпуская ремень, выпрямился в тесноте кабины и что есть сил замолотил пистолетом по косматым башкам. Этот яростный отпор чуть охолонул псин — они замешкались, и Мигол сумел пинками и ударами изгнать их морды прочь из щели и захлопнуть дверь.
Они немного растерянно поскребли снаружи — будто деликатно постучали... потом опять, уже целенаправленно принялись за ручку. Но Мигол, судорожно отталкиваясь ногами ото всего, во что мог упереться, уже проелозил спиной обратно к пассажирской двери. Там он сел и выпростался на подножку, пока ручка еще расшатывалась, словно гнилой зуб. Он полез на крыло тягача, грохоча по нему сапогами и скользя на отпотевшем железе... а оттуда на задранный кверху капот. Псы не заметили его бегства — они были слишком заняты тем, что старательно, а оттого карикатурно изображали из себя людей... сообща драли ручку, мотыляя ее взад-вперед. Когда они опомнились, Мигол уже вскарабкался на самый верх, на крышу кабины... порядком исчиркав сапогами скользкое от ночной росы ветровой стекло. Псы разом кинулись к нему — тёмной косматой рекой потекли по бамперу, засуетились на нём, вскинулись на задние лапы, уложив безмолвные рассерженные морды на самый край капота.
Мигол со злорадным удовлетворением увидел, что некоторые оскалы уже не столь белы и острозубы, как прежде — пара клыков было сломано, пара собачьих пастей темнеюще кровили. Но — что-то по прежнему не так было с их лапами... собаки толклись по бамперу, лапы их суматошно сучили по краю капота, выцарапывая из металла странную мелодию — будто сумасшедший многорукий пианист перебирал пальцами по заостренному краю консервной банки... Было настоящим везением, что Утц... самый аккуратный и педантичный водитель из всех, с кем приходилось ездить Миголу — не опустил крышку капота, когда бросил ковыряться в моторе.
Если б не это — они давно бы сюда запрыгнули.
— Поняли? — злорадно заорал Мигол псам с безопасной высоты. — Лучший водила в мире...
Его колотила крупная дрожь. Опасаясь, что на радость псам он вдруг потеряет сознание и сверзится вниз, Мигол присел, подвалив под себя непослушные ноги. Звездный свет широкими мазками растирался в небе — острые перчинки звезд таяли, расплывались кляксами, замазывая полукруглую высь светящимся белым фосфором. Теперь светилось всё, что могло — не только глаза и зубы, не только железо в ночной траве. Псов было отлично видно, вплоть до пятен на косматых загривках. Они продолжали пялиться с бампера, стоя торчком, как суслики. Мигол тоже смотрел на собак — на быстрые их лапы, шарящие по железу, и всё никак не мог понять, что же в них его так беспокоит... Лишь когда псы начали по одному соскальзывать вниз и оббегать тягач понизу, опять собираясь около подножки, он разглядел наконец, в чём было дело...
Их лапы оказались непропорционально длинными для собачьих и, хотя и были под стать их пегой свалявшейся шкуре, но больше напоминали руки, а вовсе не лапы — широко расставленные локти, гибкие запястья. Мигола аж затошнило, когда он сумел досконально всё это разглядеть — куцые собачьи тела мотались при беге из стороны в сторону, будто это бежали не псы, а разновеликие лохматые ящерицы... иные были размером с рослого степного шакала, а иные поменьше и попухлее — щенки или молодь... будто одетые в свалявшиеся шубейки трехлетние дети, решившие отчего-то, что бегать на карачках гораздо сподручнее...
Мигол смотрел на них, трясясь так, что фанерная крыша кабины под ним начала поскрипывать, ерзая на заклепках.
И передние руки, и задние у этих собак — были совершенно одинаковыми... по крайней мере, Мигол так и не смог заметить разницы, сколько ни вглядывался... Один из псов обнаружил в траве ведро, которым Утц запустил в них с высоты... Пес поддел ведро мордой, вроде бы совершенно по собачьи катнул его вперед. Брякнув наполовину отлетевшей ручкой, оно закувыркалось по серебристой от звездного света траве прямо под брюхо тому, самому здоровому псу, а тот уже — каким-то пугающе осмысленным, почти человеческим движением, ухватил его передней лапой за край... перевернул и поставил на вмятое дно.
Мигол услышал, как с соседнего прицепа громко и набожно молится Утц, перебирая всех богов по именам, но даже не повернулся в его сторону. Глаза его были так широко распахнуты, что звездный свет резал их, шершаво и слезно обдирая зрачки. Он смотрел на лапу пса... нет, не на лапу, а именно на руку — на его подвижные пальцы, что нервно ощупывали край ведра. Пес словно размышлял о чем-то, задумчиво барабаня ими по продавленной жести.
Пара каких-то других псов вдруг неслышно поднялись со своих облезлых хвостов, на которых они сидели... подковыляли под самый тягач, нырнули в его черную тень... и Мигол перестал их видеть.
Зато хорошо видел, как ещё двое, таких же невзрачных и далеко не самых крупных в стае — вразвалочку направились к прицепу, на котором, словно памятник Последнему Императору на груде железа, наваленного выше бортов, будто на чудовищном постаменте, молился Утц — то поднимал голову к звездам, отражая их свет перепуганными насмерть буркалами, то скрючивался в поклоне, припадая к ржавому железу лбом... причитал и кашлял, и кажется даже плакал... хотя эти брызги, разлетающиеся от его ходящих ходуном щек, могли быть и не слезами вовсе — слишком уж густы и темны они были для настоящих слёз... Оба пса одновременно встали на задние руки, ухватив передними за выступы на протекторе, потом попытались по ним вскарабкаться...
Выходило у них не очень. Словно они еще не вполне освоились с этими новыми, непривычными конечностями. Большой пес следил за их попытками со всё возрастающим интересом — пегие его брылья заметно подрагивали.
А Мигол вдруг подумал о тех псах, что пошли к самому тягачу... и сразу же позабыл о проблемах водилы — уж на тягач-то, с его подножками и лесенками, было забраться куда легче, чем на высоченный прицеп. Шаркая коленями по фанерной крыше, он подполз к краю своего спасительного островка и, свесившись, заглянул вниз — в черный мрак около самых колес... Там было пусто — тьма не шевелилась косматыми тенями, как он ожидал, но... с другой стороны кабины, между кормой тягача и первым прицепом, доносились звуки неуклюжего карабканья — погромыхивало тонкое кузовное железо, сыпалась краска, отлетая из-под собачьих когтей, да отваливались с толстого рамного железа налипшая, но высохшая грязь.
Багор, вспомнил Мигол, и сразу же ощутил пустоту в руках. Пистолета в них не было — он его бросил, когда сбегал из кабины. Да и что им можно сделать теперь, на открытом месте, когда вскарабкаются разом с обоих сторон? Разве что — размахнуться и кинуть. А вот багор — другое дело... Точно, подумал Мигол. Багор же так и остался там — в гребанном инструментальный ящике, притороченном к кабине сзади... в битком набитом хозяйственным водилой сундуке... Если только Утц его не переложил...
Он, как был, на четвереньках, дернулся туда — отвалил взвизгнувшую петлями крышку, провалился в скользкий от смазки механический скарб по самые локти, зашарил там, среди замкнутой, а потому непроглядной темноты. Багор нашелся почти сразу, на том же месте, куда он его и бросил — Мигол даже отчаяться толком не успел. Рукоять багра была железной, довольно тяжелой, но хваткой. Мигол выпрямился, оставаясь на коленях, и, снова свесившись, вслепую болтанул багром в пространстве между ящиком и кабиной — словно закручивая шваброй воду в ведре. И темнота на этот раз внезапно вспенилась, взлохматилась клочьями пегой шкуры, сверкнула глазными белками, мгновенно оскалилась на него и снова сомкнулась — будто псы смекнули, что невидимы, пока держат пасти закрытыми. Мигол клюнул багром в то место, откуда только что скалились, и угодил в пустоту... потом наугад ткнул еще пару раз — налево, направо... и, всё‑таки в кого-то попал — тьма опять располовинилась оскаленными зубами, словно полыхнула белым сварочным огнем... Псы должно быть попытались схватить за конец багра — тот враз затяжелел у него в руках — но не удержали, или же сами не удержались — было слышно, как шлепают по железу их человеческие ладони и чиркают когти, отчаянно цепляясь... потом одна псина сорвалась, рухнула вниз и грянула хребтом о лязгнувшую сцепку... Вторая еще раз оскалилась, сдаваясь... и спрыгнула сама — Мигол увидел, как она косматым мячом отскочила от колеса на свет, мотая башкой и прядая взъерошенной холкой. Немного погодя, из тени тягача выскользнула и та, сорвавшаяся — вполне невредимая... ну, может сгорбленная сильнее обычного...
Мигол обессиленно плюхнулся на жопу, уронив багор поперек коленей.
Потом вспомнил о водиле, который кашлял, сгибаясь в три погибели — совсем беззащитный там, на втором прицепе, где любая из наваленных в него железяк весила по меньшей мере как четыре Утца.
Нужно было предпринять хоть что-то — и Мигол пополз, стуча коленями, опять по плечи окунулся в инструментальный ящик, чувствуя, как от натуги пляшут перед глазами кровяные кляксы... и начал выволакивать на крышу кабины одну за другой какие-то непредставимые по форме, но увесистые детали... иные из них норовили раскатится по фанерной крыше, иные лежали плотно — Мигол уже мало что соображал, но громоздил и громоздил их около себя, словно гранаты для последнего боя...
Те псы, что карабкались на прицеп, уже сумели преодолеть ребристое колесо и теперь торчком стояли сверху на протекторе, забросив по обезьяньему длинные руки на отвесный борт — слепо обшаривали его, ища за что бы им зацепиться.
Мигол поднялся на ноги с железякой в руке... До собак было около пяти метров по прямой, но он уже не был уверен, что попадет... или даже просто докинет... Деталь весила слишком много для уверенного броска... Мигол переводил дух, подняв ее к плечу. Псы обернулись на него и... опять пугающе-одновременно раззявили оскаленные пасти... но он заорал на собак, и тогда его страх съежился и канул... прогорел, как чадящий сырой порох... Мигол отчетливо понял, что это такое — он, наконец, потерял надежду остаться в живых... он был словно молодой и насмерть усталый Хиппель — там, под Монтегю, посреди изрубленного в мелкий фарш кустарника, забрызганного кровью, не слыша даже, а только ощущая кожей лица, как тяжело бухают орудия с той стороны, да взрыкивают в темноте заблудившиеся танки... Ему не пришлось на деле испытать того, что выпало тогда Хиппелю, но он твердо знал сейчас — всё так и было... он уже умер, хотя по недоразумению и оставался еще в строю, стоял на своих ногах, поднимал к плечу непутевое свое оружие... Это уже ничего не значило, ничего уже не решало, остаться в живых было невозможно, Мигол это понял, почувствовал — проклятая балка ни за что не выпустит их живыми, это их могила... Вот в чем они с Утцем ошиблись — не воронка была их могилой, могилой была вся балка, тягач был их надгробием, кусты поверх склонов были их терновым венцом, эти кусты теряли бутоны и рассыпали их вниз, до самого дна их могилы — будто плакали отмершими лепестками, красивыми и мягкими, как погребальные гвоздики...
Не было отсюда выхода, не было надежды, и не было им больше другого света, кроме этого — белых сияющих звезд и месяца, тонкого и острого, как скаутский нож, как церемониальная сабля, вроде тех, с которыми гордая и угрюмая гвардия шла за покрытым цветами лафетом, когда везли хоронить последнего Императора... который был третий по счету из тех, кого успел застать Мигол за свою не слишком-то долгую жизнь, и который так же, как и первые два, и так же как и многие до него — легли на холодное железо, чтобы быть вывезенными на людную площадь ... и это кино крутили тогда по всем батальонам: траур и синее небо, и алые цветы, и среди них багровые мундиры гвардейцев, и синий, ослепительно синий шелк знамени — Императора хоронили, согласно обычаям, как солдата — без гроба, разве что сама церемония была не по солдатски пышной и торжественной, и не было вокруг растоптанной глины, не было разрытой земли — его вытянутый труп уложили на синий, как небо, флаг, а потом накрыли еще одним, таким же синим, отчего им всем, стоящим навытяжку и с непокрытыми головами по обеим сторонам проектора, что мельтешил судорожным светом, стало казаться — Император не окажется буднично и просто погребен, он словно исчез в безоблачном небе, растворился в нем, пропал, как унесенная бурей смелая птица... и это было похоже на правду — они смотрели, как спускают в знак вечной скорби императорские знамена на площади и вдоль всего фасада дворца... их должны были приспустить на треть флагштока, но Мигол и все остальные — смотрели, перешептываясь, как знамена ползут все ниже и ниже... вот они прошли середину, но и так и не остановились, они полыхали нервно и трепетно — синие на синем... и чем ниже они сползали, тем серее и пасмурнее становилось в небе... и дело было не в облаках, не в обложных тучах, что наползли непрошено в самый разгар погребальной церемонии — само небо стремительно выцветало, теряло глубокую и чистую свою синеву... и флаги, безостановочно ползущие вниз, тоже бледнели, тоже теряли цвет — когда руки людей внизу у флагштоков их коснулись, то знамена перестали трепетать, повисли немощно и вяло... и рук было очень много, они казались такими маленькими на растянутом полотне экрана, такими странными — много маленьких одинаковых рук, прямо как у этих дьяволовых собак, что караулят под тягачом, как у тех, что подпрыгивают на протекторе, расцарапывая борта прицепу... такие же неловкие, но всё более и более набирающие силу с каждым движением — сначала деликатно складывающие шелк знамён, потом мнущие его, и, наконец — комкающие... и он, Мигол, тогда смотрел... и все смотрели... весь оглушенный этой вестью батальон смотрел — как, торопясь, эти маленькие неловкие руки срывают знамена с тросов и убирают куда-то с глаз... выносят за край полотнища, на котором плещется и пузырится этот неистовый проекторный свет... и многие отворачиваются, чтобы не смотреть — строй начинает шевелиться, клонясь и изгибаясь, словно высокая трава под ветром... а Мигол стоит навытяжку — он самый молодой здесь, совсем как Хиппель был самый молодой там, под Монтэгю... он стоит, как положено — ладони на бедрах около ремня, кобуры на этом ремне еще нет, потому что рядовым не положено, кобуру он получит позже — когда батальон разбредется в разные стороны, и начнется совсем другая жизнь... без стрельбы ночами, без атак на голые сопки посреди поля, где укрывались последние роялисты, не признавшие смерть последнего Императора и отречение Наследника... после того, как это неожиданное окончание войны вдруг начнут называть Победой и запретят хождение имперских марок... а пока он стоит — просто потому, что не понимает больше, что ему делать — батальона нет, и полка тоже нет... сейчас это просто толпа, мотающая башками вразнобой, и нет никого из знакомых — вокруг сплошь взрослые и усатые незнакомые морды, он потерялся среди этих морд — не знает куда идти и что делать...
Утц... — отрешенно подумал он...
Лицо его водилы... перекошенное страхом и черными теням — возникло вдруг, словно высвеченное молнией, но сразу смялось и полетело в прошлое, уносимое туда листопадом взбесившейся памяти. Они прибились друг к другу много позже — Мигол завербовался в поисковую партию, что рыскала по глухим полям, среди выбитых обстрелами деревень, отыскивая и обезвреживая сожжённую или брошенную технику, что не успела еще рассыпаться ржавой трухой... эта работа почти ничем не отличалась от его прошлой, военной работы — те же раскисшие поля, те же скользкие холмы у самого горизонта... башни танков, задравшие из высокой сухой травы покореженные хоботы... минометные и орудийные позиции, будто излупленные тяжеленным молотом... сгнившее крошево бревен и заплывшие глиной траншеи... и разнообразное железо — уже мертвое, но всё еще опасное... вспомнились грузовики, мокнущие у переправы... спецы инженерной роты, снимающие детонаторы с длинных артиллерийских снарядов... нет, это был другой рейс и другой берег — не тот, что выпускал снаряды, а тот, что принимал их... обстрел был когда-то давно и, хотя этот берег был гол, въевшейся после взрывов копоти не осталось совсем — ее смыло дождями... да и сам берег был топкий, и боевые части снарядов, вместо того, чтоб понакрутить в нём горелых воронок, вонзались в мягкую глину, не разрываясь... Они работали по колено в грязи и тарахтела мотопомпа на одном из грузовиков, подавая воду с реки через брезентовые рукава, а Мигол в паре с каким-то усатым держали на весу двуручный ствол брандспойта и, борясь с напором воды и друг с другом, водили туда-сюда широкой струей, размывая берег — словно разгребая руками листву в поисках грибов... вот только эти грибы были железными — тусклыми, с пережжёнными до цветов побежалости донцами вместо шляпок... они обводили вокруг каждой петлей троса, потом давали сигнал гусеничному тягачу и разбегались кто-куда, а тягач начинал месить глину траками и растягивал понемногу твердеющий трос... нет, опять что-то не то — те снаряды почти все были целые, огильзованные, не стреляные еще, и Мигол таскал их наверх по скользкому откосу, а потом словно грузные, но хрупкие бутыли, закатывал их через откинутый задний борт — еще мелкий, дощатый... тот, первый их грузовик был дряхлым трехтонником, старше езженной козы, но щуплый шоферёнок, который так про грузовик сказал — даже такой хлам умудрялся заводить и заставлять скрести колесами... да, Мигол хорошо помнил своего водилу в тот самый первый день их дружбы — стоящим наверху, в кузове... он принимал подкаченные снизу вверх болванки на сгиб локтя, потом крякал, подсаживаясь, и уволакивал их вперед... он то и дело неглубоко подкашливал, нависая над Миголом, но хотя бы отворачивался и слюной от него не летело... но вот пахло и правда — топленым собачьим салом... и Могол тогда, в первый раз глядя на водилу, даже подумал — дохлый какой... в чём душа держится... а потом, в один из разов, когда Мигол уже подал снаряд и отвернулся, чтобы брести за следующим — щуплый вдруг выронил его, и снаряд грохнулся об борт так, что аж подскочил, прогнул доски... и они оба, да и остальные усатые тоже, чуть не обосрались тогда, и щуплому чуть не разбили ебало, хоть он и был не виноват — это Мигол был виноват, это же он поскользнулся на склоне и оперся на руку, а потом этой же перемазанной рукавицей придержал снаряд, заплясавший на плече... не заметил, прошлепал ушами — устал, с кем не бывает... да так и подал его водиле — с жирной глиняной соплей на боку... а потом посыпался дождь на лес и берег, и без того уже раскисшие, и костер никак не хотел гореть, и бензин от пускача никак не помогал запалить сырые ветки — просто обгорал поверх, черня их и обугливая... а потом Утц догадался настрогать в костер толуола, и все они попрятались подальше от малахольного, пока тот раскурочивал один из снарядов, кромсая зубилом крошащуюся от ржавчины боевую часть около донца, вдоль еле заметной бороздки... до пороха в гильзах было бы куда легче добраться, но они не питали иллюзий — порох наверняка раскис и раскислился, желтые его макаронины размокли и сделались кашей... толуол тоже был старый и темный, как хозяйственное мыло — щуплый водила наковырял из снаряда больше половины горсти крошащихся стружек, пока усатые мужики из‑за ближайшего бугра его снова не обматерили, не заорали: «Да, хорош... Куда столько?» ...толуоловые стружки загорелись от простой спички и полыхали долго, ровно и мощно, лишь изредка плюясь искрами — такими длинными, что у Мигола боязливо поджималось в паху... а щуплый водила лишь деликатно покашливал в кулачок, то ли от не долеченной своей болезни, то ли от чадного дыма — он по-хозяйски занимался костром, перекладывая туда-сюда сырые ветки, пока они не подсохли в огне горящей взрывчатки и не занялись сами... и они сообща варили чай на этом костре, опасливо косясь на распотрошенный водилой снаряд, что растворялся в луже поодаль... и щуплого тогда спросили наперебой: «Откуда навык?», «Сапер?», «В артиллерии воевал?», «Да, нет, куда ему — больно молодой...», «Или на снарядном заводе так поднаторел?», «Откуда знал, что не рванет?»... а тот в ответ лишь плечами пожал — да какой там навык, какой завод — я ж водила... просто промок, как падла, а простужаться — нельзя мне, думал — вскрытие покажет... ну, что ему будет, снаряду этому, он же старый, почти сгнил уже... да и говорят, что если смело дело делаешь, то ничего не случится... и ополоумевшие мужики опять едва его не избили прямо у разведенного им же костра, но щуплый как-то вывернулся, завладел их вниманием и рассказал какую-то уж совершеннейшую небылицу — как драл какую‑то бабу в избе, где стояли ночлегом... ночью отошел поссать, а когда вернулся, то баба уже лежала с кем-то, а он в темноте и не понял — прилег рядом и заснул, а когда проснулся от проехавшей мимо машины — ему опять приспичило, он полез к бабе, принялся ее жамкать да взъерошивать, а баба тоже спросонок не поняла, что лежит между двоими... и так они с этим нечаянным соседом всю ночь крутили одну бабу туда-сюда, пристраиваясь к ней поочередно, но друг о друге не зная... а утром он проснулся уже засветло — в избе никого уже не было кроме него и бабы, и он перед дорогой слазил на неё ещё разок... баба была теплая и сонная — не открывая глаз, она сладостно мурчала ему, какой-мол он неугомонный и сильный... а потом, говорят, долго ещё интересовалась у проезжающих мимо тягачей и машин — не знают ли они молоденького шофера, который две косички по-урумски плетет, телом воробей, а в постели — сокол четырехкрылый... и враз подобревшие от такого рассказа мужики всё-всё ему простили и гоготали всю ночь, никак не могли угомониться — то и дело окликали через оранжевые костровые языки, и пытали щуплого — а узнал бы тот сам своего соседа, если б встретил? ...и водила зачем-то приплел его, Мигола... мол — вон тот долговязый вроде похож — смотри, как у него штанина набухла до самого сапога... он, поди, как идет утром на пустырь, ширинку расстегнув — так по пути все репьи в округе елдаком посшибает... здоровый конь, да только... нет, точно не он... наградил Бог-Шутник дурака хером, но он же недотепа такой-сякой — ночью бы рядом с бабой только глазами лупал, а если б и дошло до дела, так не смог бы понять, что у бабы где... и рукавицы свои грязные тоже не снял бы, изговнял бы всю бабу только... и Мигол так разозлился на него, что вылез из-под брезентового лоскута под мелкий дождь, чтобы заехать сапогом по тощей шоферской жопе — всё, разумеется, было неправдой, но неправдой почему-то обидной, а не смешной... только вот мужики, обхохотавшиеся до слез, пинать жопу водиле не дали... а утром водила уехал с грузом и Мигол не сумел с ним посчитаться... а потом Мигола и вовсе каким-то ветром унесло с полей и на время занесло в Столицу — оттого наверное, что умел он бегло читать в отличии от прочих, пожилых и усатых, и еще ровно расписывался в накладных... Несмотря на то, что в мирное время все погоны и знаки различия отныне запрещались к ношению, его отправили на курсы младших унтеров «учиться на кобуру»... Мигол там не столько учился, сколько спал и отъедался, он по полдня сидел за партой, которая едва доходила ему до колен, а потом шлялся по городу... этот город когда-то имел имя, а сейчас его звали просто Столицей, и не было там больше никаких названий — ни табличек на углах улиц, ни поименованных площадей... этот город был Столицей всегда, с самого Объединения Империи, и все до одного названия в нём были Имперские, ныне запрещенные к упоминанию... и все здания были одинаково изглоданы бомбежкой, это превращало и без того запутанные улочки в настоящий лабиринт — там и сям руины города понемногу разбирались, понемногу обрастали хижинами, словно трухлявый пень грибами...более-менее целыми тут были только вокзал и железная дорога, во время войны надежно прикрытые несколькими полками ПВО — теперь зенитные орудия посрезали с высоких круговых лафетов, и распороли и рассыпали мешки с песком, их окружавшие... а вот статуи императорской семьи, что украшали сквер напротив вокзала — расколошматили в щебень и затоптали, и потом устроили на этих пустырях торговые ряды, где старухи торговали всякой довоенной всячиной с платков, расстеленных прямо на бугристой земле ... он часто и подолгу бродил вдоль старушечьих рядов, разыскивая Хиппелю обещанный гостинец, но так ничего у них не купил — старухи просили за свои ржавые раритеты каких‑то совсем уж невменяемых денег... а потом он неплохо сдал экзамены по картографии и по складскому делопроизводству... и вернулся в поле, немного стыдясь показываться Хиппелю на глаза, но Хиппель не сказал ему ни слова, и вообще ни разу не обмолвился об их договоре... и жизнь понемногу налаживалась — небо опять было синим, как тогда — в последний день привычной и понятной жизни, пока тело Императора не положили на лафет... и всё взрывчатое, всё опасное — вроде повыковыривали уже из земли, пока его не было, и обочины дорог перестали быть затаившейся смертью... и перестал вечный мелкий соленый дождь, что месяцами сыпал и сыпал с небес после того, как взорвали над заливом новую огромную бомбу, которая обуглила берега и испарила половину моря, вместе с рыбами... и трава вдоль обочин снова стала зеленой, а не рыжей... и им выдали тогда новые сапоги, а вместо бризантной и фугасной дряни велели собирать по зарастающим полям остатки битой техники и вообще всё железное... и собаки, которые всё ещё шныряли по проселкам, перестали походить на облезлые скелеты, едва-едва прикрытые шерстью... и щуплому водиле поручили новый тягач, а слово «новый» начали применять ко всему, что возрастом было не старше своего владельца, и тогда щуплый совсем перестал кашлять... и солнце начало неярко светить сквозь редеющие туманы, а кузнечики начали стрекотать... и вот теперь...
Теперь Мигол встретился взглядом с тем здоровым псом, что руководил этой шайкой зубастых и четвероруких...
Он, пес — наверняка тоже всё это понял, — подумал Мигол... Понял, что нам не выжить...
Взгляд у этого пса и впрямь не был пустым и злобным взглядом дикого зверя... В нем сквозила непонятная издевка, и Мигола всего выворачивало под этим взглядом. Взгляд Бога-Шутника, вот что это было...
Надменный и насмешливый — прямо в душу...
Пес посматривал попеременно то в глаза Миголу, то снова на прицеп, где пара его облезлых подручных вроде нащупали и дотянулись уже до фальшь-траверзы, на которой сходились стягивающие борта тросы, колючие от времени и постоянной натуги.
Мигол тоже примеривался, пошатываясь и прикидывая — попадет ли...
По всему выходило, что нет...
Но — он всё равно заорал, погрозил псам неудержимой уже железякой, что так отсушила руку. Сам он почти не слышал собственных воплей — горло было совсем сухое, сорванное... Но отчаяние, в нем кипевшее, все-таки завладело вниманием собак — понемногу они все оборачивали свои приплюснутые морды к нему. Даже те двое, что были на колесе — перестали скрести пальцами и посматривали теперь, тоже попеременно, то на вожака, то на Мигола... глаза у них были светлые и мертвые, как серебряные кокарды фельдфебелей комендантской роты.
А Мигол разглядел, наконец, чем на них замахивался — то был поршень вместе с шатуном... фасонный подвижный шток и блямкающий на его конце кольчатый цилиндр. Немного было похоже на гранату... Миголу вдруг пришло в голову, что сейчас, на фоне черного неба и размазанного свечения звезд, собаки и впрямь не смогут отличить и перепугаются. Мысль была совершенно дикая... это же не люди, чтобы пугаться гранаты... но Мигол упрямо ухватился за мизерный шанс — в который уже раз замахнулся и заорал, окончательно срывая голос с нарезки...
Псы попятились... кроме вожака и тех двоих, что сидели на колесе.
Вожак смотрел с насмешливым интересом.
— Ты чего? — захрипел на него Мигол. — Не понял, что ли? Сейчас как вдарю! Бошки всем посносит! Яиц не жалко? Повиснут твои лохматые — вон на той елке!
Псы на колесе озадаченно переглянулись.
А вожак растянул слюнявые брылья еще шире, окончательно превращая оскал в ухмылку. Мигол увидел прикушенный кончик языка... потом пес его и вовсе вывалил — широкий, розовый в пегих пятнах. Пес подался чуть вперед, не выпуская лапой-рукой края ведра. Морда его была поднята кверху, глаза выкачены, словно в притворном удивлении. Будто пес молил его, припадая к земле и издеваясь: эй, солдатик, не надо, не бросай... пощади, солдатик...
— Богом Всего клянусь! — пообещал ему Мигол. — Брошу... Противотанковая, понял?! Всех вас тогда... и всех нас! Ничего не получите... ни клочка, ни косточки... Понял?!
И пес наклонил вдруг лобастую голову. Потом сделал вперед еще один осторожный скользящий шаг, распрямив локти всех рук, кроме той, что была на ведре. Сквозь собственное сдавленное дыхание Мигол слышал, как скрежещут по ведру тупые когти, расцарапывая жесть. Пес с усилием привстал, выволакивая ведро из-за плеча и внезапно... Мигол даже ойкнул от неожиданности... швырнул его высоко вверх, будто решив сбить им Мигола с кабины...
Бросок оказался намного сильнее, чем сумел бы сделать человек, бросая с четверенек, но все равно, конечно же, бестолковый...
Ведро описало дугу — десяток пар собачьих глаз завороженно проследил за его полетом... шваркнуло о закрытую дверцу тягача и отлетело в траву, разрядив ватную тишину распадка таким будничным дребезгом, что они оба — и Мигол с фальшивой гранатой в руке, и Утц, бессильно ковыряющий неподатливую железную груду... перестали вопить и кашлять... замолчали...
И тогда здоровенный пес — запрокинул голову в небо и беззвучно затряс разломленной надвое острозубой пастью, будто неслышимо захохотал...
И так же задергали башками и затрясли холками остальные собаки... одна за одной они вставали с хвостов и разворачивались этими хвостами к Миголу и тягачу, покидая распадок... Он смотрел им вслед, боясь выдохнуть громче, чем следовало... Они крутились вокруг друг дружки, то и дело заступая друг другу дорогу, косолапо семенили этими руками, что были у них вместо лап — и от этого казалось, что они пихают друг друга локтями в бок, подыхая со смеху.
Но они удалялись — словно ватага друзей, которым перед самым концом смены рассказали безумно смешную шутку. Иные оглядывались на него ненароком — на стоящего под звездами с фальшивой гранатой в отведенной назад руке, отчаянного и нелепого, будто загнанный роялист, не пожелавший сдаться... и опять складывались пополам, надрываясь и скребя лапами по траве. Это, возможно не казалось бы настолько жутким, если б они и взаправду смеялись в голос... если б издавали хоть какие-то звуки... Но тишина была полнейшей — мокрая вата в ушах...
Пара псин, что толклись на колесе... Мигол их видел, а Утц, конечно же, нет... опять переглянулись и тоже ухмыльнулись друг другу... они отпустили фальш-траверзу и, сверкнув напоследок выкаченными белками, спрыгнули с колеса, потрусив следом за уходящей в темноту стаей.
Мигол, не зная, что и думать, провожал их взглядом.
Оба пса прошли около вожака, мельком на него озырнувшись, и тот снова беззвучно расхохотался в небо, устало отмахнулся свободной теперь от ведра пятерней — идите, мол, что взять с дурака... А потом и сам развернулся на передних руках, забежав по короткому кругу задними... и зарысил наискосок по склону, удаляясь и сам становясь темнотой, лохматой и смазанной...
Пару раз над его исчезающей тенью Мигол еще замечал зеркальный блеск зрачков, и понимал тогда, что пёс на него оглядывается... последний раз глаза мигнули с самого гребня, и по размеру не были уже отличимы от звезд... потом пропали совсем. Все прочие звезды на темном небе были неподвижны...
Мигол уронил руку вдоль туловища и осторожно, избегая малейшего стука, поставил поршень на фанерную крышу кабины.
Рукоять шатуна качнулась в сочленении, но тоже улеглась смирно — не чакнула, а прилипла к промазученному донцу.
Утц тоже притих на соседнем прицепе. Мигол видел — перевалившись через борт, тот рыскал взглядом по серебристой траве около огромных черных колес, не веря, что всё это почему-то взяло... и закончилось...
Мигол и сам не верил. Ушли... Так просто — взяли и ушли... Испугались? Он ни на мгновение на это не купился...
— Ушли? — оглушающим шёпотом спросил его Утц. — Ушли, похоже... А? Или притаились? Видишь кого?
— Нет... — выговорил Мигол, послушно и бессмысленно уставившись на границу серебристой травы и чернильной тени.
— Значит, ушли... — заключил Утц. — Я — тоже никого не вижу... Только учти, старшой — я нипочем отсюда больше не слезу.
Мигол опустился ничком и лег, обхватил для верности холодное и певучее железо кабины. Руки его тряслись — он никак не мог заставить пальцы замереть на железе, они всё дёргались и скребли.
Багор лежал рядом, блестел коротким изогнутым крюком. На всякий случай Мигол прижал его коленом.
— Старшой! — снова позвал его Утц, теперь почти обычным своим голосом.
Мигол неопределенно отозвался.
— Ты цел хоть, старшой? — спросил водила.
— Вроде да... — ответил Мигол. Он пошевелил ногами и с удивлением заметил вдруг, что в одном сапоге, в каком-то из левых, влажно хлюпает... Было всё же слишком темно для того, чтобы разглядеть кровь на кирзе, а боли он совсем не чувствовал, но вот пальцами нащупал на голенище рваные лохмотья чуть выше плотного задника. Сквозь дыры при нажатии выдавливалось густое и темное... Подошва другого сапога тоже была сглодана, каблук прокушен едва ли не насквозь, но сама нога вроде не пострадала. — Погрызли слегка... — сказал он тогда.
— Я думал, они тебя догнали... — признался Утц, недолго помолчав.
— Нет, — сказал Мигол.
— Старшой... — опять позвал водила. — Слышь... ты не думай... Я не крыса... Перепугался просто... Думал — всё... хана. Не думай про меня, слышь...
— Ладно, — сказал Мигол. — Бывает...
— Я думал — тебя порвали! Я же видел, как схватили...
Мигол содрогнулся и против воли глянул, свесившись вниз — не валяется ли где плащ-палатка среди затоптанной собаками травы. Но нет... ни лоскутка... ни обрывка. Сожрали они ее, что ли?
— Я видел... — снова сказал Утц. — Как они повалили тебя и рвали. Брезент же трещал...
— Нет, — помотал головой Мигол. — Это плащ-палатка была.
— Повезло, — сказал Утц совсем уж невпопад.
И Мигол подумал — а ведь и впрямь повезло... Он сумел сбросить накидку на бегу, и это его спасло — она упала на двух псов, что были уже прямо под ногами, и те сцепились между собой, накрытые брезентом...
— А потом... — сказал Утц... и — заскулил, почти заплакал... но сразу взял себя в руки... — Они что, в кабину к тебе полезли?
Мигол икнул, кивая...
Яростные белки глаз в ширящейся дверной щели... быстрые хваткие челюсти, отпрянувшие из-под надкушенного каблука...
— Я думал — сожрали... — повторил Утц. — Ты чего не стрелял?
— Стрелял... — помолчав, ответил Мигол.
— Да? — удивился Утц, и тоже замолк, соображая. — А... Вон оно как...
— Я же говорил... — зачем-то напомнил ему Мигол, хотя и сам понимал — уже тогда ничего было не изменить. Даже лучше, что они не успели отойти от тягача засветло — в поле или в лесу их давно уже растащили бы по кускам. — Говорил же — нечисто здесь...
И водила с соседнего прицепа согласно закивал теперь — тень его завозилась у напряженного выгнутого борта.
— Говорил... Ой, говорил... Надо было слушать тебя! Всегда ж меня так учили: хули тут думать — у кого кобура, того и слушай, дольше поживешь... Надо было — по газам, да мимо лужи... Или через верх...
Он явно казнил себя, и Миголу от этого стало совсем не по себе.
— Брось... — сказал он. — Ну, сели бы там на мосты... или сцепку бы отломили — чего изменилось бы?
— Ты видел? — спросил тогда Утц... видимо просто для того, чтобы не слышать давящей этой тишины. — У них у всех руки что ли вместо лап?
Мигол зажмурился, чтобы не вспоминать, но все равно вспомнил — ручка на внутренней стороне двери дергалась туда-сюда, ерзая выгнутым шплинтом, будто собаки не сразу поняли, в какую сторону ее драть...
— А оружие? — вспомнил Утц. — Оружие твоё где?
Мигол посмотрел на свои пустые руки, что по-прежнему тряслись и корчились, изворачиваясь на железе.
— Не помню... Уронил. Или бросил с перепугу, когда они дверь на себя тянули...
— Хорошо хоть я капот не захлопнул! — запоздало обрадовался Утц.
— Хорошо... — согласился Мигол, облизывая губы.
Губы, похоже, тоже тряслись.
— У меня прям вся жизнь перед глазами... промелькнула... Вся, за одну секунду просто — такая недолгая... У тебя тоже поди?
— Ага...
— Старшой... — снова позвал его Утц после недолгой паузы... — Ты-то хоть не обосрался?
— Вроде нет, — отчего-то совершенно не обидевшись ответил Мигол, ощупав на всякий случай штаны на заднице.
Ткань была сухой.
— А я — того... — вдруг сказал Утц и отлепился, наконец, от борта. — Обосрался...
— Да ну? — удивился Мигол.
— Полные штаны... — подтвердил водила. — Аж через ремень полезло... Не чуешь, что ли?
— Нет... — сказал Мигол, против воли поводя носом. — Мне же морду взрывом подпалило...
— А, точно... — вспомнил Утц, и неловко засмеялся... почти сразу, впрочем, раскашлявшись. — Ты же не чуешь... Повезло тебе, старшой... Столько раз уже сегодня тебе повезло...
Мигол улыбнулся, хотя внутри у него по-прежнему мелко и тонко дрожало.
— Наверное... — ободряюще сказал он. — Ты чего это раскис, друг? Брось! Прорвемся...
Утц снова захихикал... заметно всхлипывая:
— Ну, ты сказанул... прям как Инночка своим колготкам — когда под нетерпеливого легла, да спустить их не успела: «Ничего, прорвемся...» Куда это мы с тобой прорвемся?
— Утром поглядим, — упрямо отрезал Мигол. — Утром видно будет.
— Да, — согласился Утц. — До утра я подсохну... Обдристанным помирать — как-то ведь совсем не по-урумски...
— Слушай, заткнись... — разозлился наконец Мигол. — Раньше времени хоронишь...
— А чего? — сказал тогда Утц и пошел в его сторону, осторожно переступая и перебирая руками по кромке борта. — Ясно же, старшой, что не твоя тут могила... Тут не надо гадалкой быть — сколько раз тебе повезло за сегодня?
Мигол открыл рот, но водила прервал его — зацепившись за что-то среди железа, за какой-то острый торчащий край... и от души матюгнувшись.
— Ты не думай, — снова сказал он. — Я не крыса. Я тебя не бросил бы... Я думал, что на сцепку тебя затяну, а уж оттуда и на борт подсажу. Я тебе орал, руку тянул — только ты не увидел в потемках, мимо руки пробежал. А до кабины вдвоем мы бы ни за что не успели...
— Да, знаю я... — успокоил его Мигол. — Брось, слышишь...
Пробираясь по железу, Утц оказался почти рядом — видно было его худое бледное лицо. К переднему борту прицепа относительно вплотную была уложена стопка нарезанной листовой брони — от дорожной тряски или от взрыва стопка разъехалась, растянув проволочные скрутки, которыми была не совсем надежно перехвачена — словно коробка с тортом на именинах полковника. Края броневых плит образовали собой неровные мелкие ступени. Утц не без труда вскарабкался по ним на самый верх — его шатало, то и дело перекручивая кашлем, словно отжатое белье.
Теперь он был на самой верхней точке прицепа и ближе всего к Миголу — если б тот встал ногами на крышку ящика, то между ними оставалось бы метра три от силы.
Но эта пропасть между кормой тягача и бортом чернела и зияла — ни шагнуть было через нее, ни прыгнуть...
— Мне даже швырнуть в них было нечем, — снова завел Утц. — Всё неподъёмное... Ведро вот только и нашел.
Он качнулся на броневом своем постаменте, едва не потеряв равновесие — ночная испарина уже выступила на железе, навела поверх него скользкую росистую пленку. Мигол видел, что приятель порывался было сесть, но вовремя опомнился и садиться не стал — устало опустился на колени. Мигол слышал, как в груди у него раздавленно хрипело.
— Покажи-ка... — попросил его Мигол.
Тот понял, конечно, о чем его просят, но видимо решил оставаться собой, шутником и балагуром, до самой смерти, до последнего часа этой ночи... а потому нарочито-изумленно поднял брови:
— Что показать, старшой? Жопу, что ли? Зачем она тебе сдалась, жопа-то моя сраная — вернешься, вот у Инночки спросишь. У нее — хорошая...
— Да перестань ты... — так же деланно разозлился Мигол. — Грудь свою покажи...
— Сиськи? — опять скривился Утц. — Сиськи — это можно! Это не стыдоба, а украшение...
Пальцы его были совсем деревянные — болтая, он не с первого раза ухватил себя за перепутанные отвороты. Мигол вгляделся, свешиваясь над пропастью. Света было достаточно, и старухина растопыренная пятерня отчетливо выделялась на груди водилы — синюшно-темная на бледном... Она не стала больше, как ожидал Мигол, но вроде переместилась вверх, к тощей Утцевой шее — ногти ее теперь почти касались впадины между ключиц.
— Ты, старшой, не смотри, что у меня грудь впалая, — через силу балагурил Утц, дико скашивая глаза в попытках самому рассмотреть. — Зато — у меня спина колесом! Ну... что замолчал? Я так понимаю — совсем плохо всё?
Мигол поднял на него глаза, и тогда водила почти беспечно махнул ему рукой... и запахнулся, кое-как заправив полы за ремень спереди.
— Ты обещал мне кое-что... — напомнил он.
— Чего? — не понял Мигол.
— Рассказать обещал... Ну, про слона...
— Сейчас? — изумился Мигол, уже вполне искренне.
— А куда еще тянуть? — спросил водила. — Вот-вот ведь сдохну... — Мигол опять взвился было... но водила зашелся так сильно и надолго, что Мигол, пока ждал, передумал ему возражать...
— Слоны как слоны, — сказал он, когда Утца закончило выворачивать, и тот разогнулся, роняя из страдающего рта длинную и клейкую полоску слюны — слишком темную для такой светлой ночи... — Большие такие... с бивнями... ну, это — как рога у козы, только растут вверх из губы... толстые такие...
— Не видел, короче... — понимающе кивнул Утц.
Мигол развел руками — в живую не видел... Только рисунки в книжках. Что такое Столица, которую он повидал? Нищий расстрелянный город, руины... колючая щебеночная пыль в уцелевших переулках... какие тут слоны? Откуда? Начни он в Столице расспрашивать про слона, про зоопарк — посмотрели бы, как на идиота. В императорском зоопарке, скорее всего, раньше были и слоны, и другое диковинное зверье, и даже длинношеее чудище-жираф... — да, он сам вспоминал сейчас россказни Хиппеля, про разбежавшихся зверей, когда во время воздушного налета пикирующе штурмовики показательно разносили с бреющего клетки и загоны. Хиппель врал, разумеется — прорвавшиеся самолеты наверняка целились в Императорский дворец или в казармы комендантского полка на другой стороне канала, зачем им бедные звери... Но Миголу и всем остальным этот рассказ понравился, и цепляться к деталям не хотелось — сбежавший жираф бродил ночами по притаившимся дворам, обгладывал посеченные бомбежкой ветки, шарил мордой по балконам в поисках съестного, заглядывал в окна и смотрел недобро и подолгу на спящих женщин. А днями прятался где-то — на него устраивали облавы, но никак не могли найти... и полицейским даже выдали длинные складные лестницы, чтоб досматривать вторые этажи пустующих домов...
— Лысый этот, дружок твой...
— Хиппель?
— Вот-вот... Ты не думай — я против него самого ничего не имею. Может, он и хороший мужик, даром что мордой корявый — да зато хоть не усатый, как все остальные... скоблит её постоянно, морду-то. А только — не нравится он мне, слышь...
— Чего-то не поделили? — удивился Мигол.
— Да чего нам делить? — пожал Утц узкими плечами. — Он по пустошам постоянно обитает, безвылазно — пророс уже в них, как лопух... вечно земля в сапогах. У костров мы с ним время тоже особо не делим, когда байки травим — то он молчит, а то я молчу... Мы оба с ним рассказчики же, только... не знаю — может языки у нас с ним разные... У меня без костей, а у него без мяса... Понял?
Мигол неуверенно качнул головой — нет, мол... не совсем...
— Я треплю — так люди хоть гогочут... — пояснил Утц. — Я же, в основном, про баб люблю... А после его баек — хоть свои и не начинай... Приедешь, бывает, под вечер, а все сидят молчком, уже и костер потух... и у всех морды насупленные. Нет, разные мы с ним... Я — трепло, балагур, груди-муди... а он — откроет рот, а оттуда покойником тянет...
— Зря ты так про него, — сказал Мигол. — Он хорошо так натерпелся...
— Да, всё я понимаю... — только и отмахнулся Утц. — У нас, откуда я родом — таких, как дружок твой, знаешь, как тетки называли? Страхун-пугальник... Тот, что вечно жути нагоняет. Взрослые его гонят, так он к ребятишкам лезет, до слез их доводит или даже до порток ссаных. Это, говорят, болезнь такая — если человек настолько страху натерпелся, что никак развидеть этот страх не может... всё ему млится тогда, и всё он ночами мается, ворочается, вскакивает... Он потому новые страсти и выдумывает, чтобы старые подзабыть. Я помню одного такого... — Утц вытер кистью темный обслюнявленный рот. — Еще по детству... не у тетки еще, а в каком-то вроде казенном доме... Дом сам не почти помню, и себя в нем не помню, а этого помню — чернявый, кудлатый как грач... Нам его няньки звали, если мы разбешивались, да угомонится к вечеру не могли — так он придёт, сядет промеж нас, как ворон на грядку... Мы затыкались, слушали — интересно же поначалу... жутко, но интересно же... О чем он врал, каких чудищ расписывал — убей, не помню... помню только, как с соседних коек мочой воняло...
— Вообще ничего не помнишь? — спросил Мигол. — Так же не бывает...
— Почему?
— У детей память цепкая... — сказал Мигол, чутка подумав... — Им только кажется, что они забыли, на самом деле — всё помнят, до мелочей...
Утц опустил голову, прислонил ее лбом на металлический уголок, что опоясывал прицеп по бортам...
— Да, — сказал он вдруг, после минутного молчания... — И правда... Помню! Сорокопут...
— Чего? — удивился Мигол. — Это ж птичка такая — вроде воробья... Знаешь, друг — пока не очень страшно звучит. Тем более, чтобы прям ссаться.
Утц замотал головой, совсем не поднимая ее — будто покатал туда-сюда по борту.
— Это же просто имя... — сказал он. — Или погоняло — когда кличут, имени не зная, а зная только повадки... Сорокопуты — они жестокие. Червяков нанизывают на шипы и смотрят, как те извиваются... Ты знал?
— Нет... — ответил Мигол.
— И я не знал... Думал раньше — ну, птаха и птаха. А оно — вон как...
Он поднял голову наконец, тоскливо заерзал плечами. Потом обнял себя, как маленький — вцепившись в собственные плечи, в темные следы от споротых погон.
— Этот, что сидел с нами, малыми... — сказал Утц. — Наверное, его на войне танком накрыло — так, что он с ума двинулся. Я вспомнил, о чем он бормотал — о железном великане... о Боге Войны с четырьмя руками, который вроде опоздал куда-то... Старшой?
— Да... — отозвался Мигол.
— Ты слышал, чтобы Боги куда-то опаздывали? Так же — не бывает?
— Кто их знает... — сказал Мигол. — Это же Боги... У них — своё время...
Утц ненадолго замолчал, задумался... потом опять вспомнил про свою ночную сиделку:
— Приносил табурет — садился в темноте между коек. Сам черный, как валенок — даже лицо и то всё темное, бородатое по самые глаза. Как сядет, так и не видать его в темноте — только глаза и голос... И глаза у него были, знаешь — внутрь смотрят... будто он, куда бы башку не повернул, всё одно назад глядит, за своё плечо — в грязь эту беспросветную, в дым этот... Я, знаешь, пробовал и лысому твоему в глаза смотреть, когда он вечерами мужикам пургу свою несет... И, знаешь, что? Сначала решил, что блики от костра вижу... но подождал, еще присмотрелся — костер-то прогорел уже, а в глазах у него всё равно вовсю зарево полыхает... Нехорошие глаза — будто бешеные...
Как у собак, подумал Мигол... А ведь точно. Он вдруг отчетливо увидел лицо Хиппеля в сполохах близкого огня, подсыхающее капли пота на лысине...
Хиппель всегда смотрел в огонь... и только в огонь — что правда, то правда.
— Я как дружка твоего лысого встретил у того костра, так и злился на него с тех пор постоянно... — признался Утц. — Зачем ему это надо — вечно назад смотреть? Что там — позади-то? Разве что-то хорошее всё еще есть там?
Мигол слушал его молча, больше не возражая.
— Я считал — вперед нужно... Шофера же всегда вперед смотрят, так мы устроены. Сам подумай — как можно руля крутить, с отвернутой мордой-то? Я ведь знал, мне обещали — рано или поздно кончится это всё... грязь высохнет, дороги посветлеют — станут пыльными хотя бы, без колеи этой непролазной... Железо, что мы собираем — переплавят в кастрюли... да в быстрые коньки... Думал — отслужу и вернусь к себе на север, на Урум — там у нас зимы со снегом, там озера замерзают, а не то что у вас тут, чавкает всё... Думал — куплю себе на вокзале цивильный пиджак с овчинным подбоем, да чтоб пуговицы на нем — двумя рядами... Сяду в вагон, полжизни буду в окно смотреть на лоскутное это одеяло — на дома, на города, что полетят мимо... Буду выскакивать на полустанках, смотреть чего жрут местные, чем торгуют — вот будет сало с красным перцем, вот вареные раки из реки, вот чесночные колбасы, вот капуста... булки эти витые, как там их? Всё буду пробовать... Потом приду к теткиному дому — зимой, так чтоб снег под подошвами скрипел. Сеструху... ну, дочку теткину, отыщу — дом же остался, я помню, где... Или соседи скажут... А, старшой? Могут же соседи знать, куда ее забрали после того, как ко мне с повесткой пришли — сеструха ведь малая была совсем... Тоже в казённый дом, к Страхуну-пугальнику? А может, соседи и сами ее приютили... Как думаешь?
— Скорее всего... — сказал Мигол, немного поразмыслив, но Утц, казалось, его больше и не слушал совсем...
— А как было мне на север ехать, если железных дорог больше нет? Мне же так и сказали — поезда не ходят, очнись мол, родной... страна ж воевала. А мне-то что? Я — крутил руля, сколько велено было... Я ему говорю — я ж фронтовик, мне обещали — после победы все по домам. А тот, из окошечка, отвечает — баранья ты башка, а не фронтовик. Тоже мне фронтовик — шофер... А мы, шофера... думаешь, мы хуже?
— Нет, — потряс головой Мигол. — Нет, друг — не хуже...
— Ты меня только за ссыкло не держи... — умоляюще сказал Утц. — Я и под бомбежкой был, не хуже лысого... И под обстрелом в колонне... И колеса менял, пока нас с неба утюжили... Так было, только о таком байки у костров не травят... Я и молчал... А хочешь — тебе сейчас расскажу? Я же помню все, прямо как сейчас было — налетели сверху эти... новые, с треугольными крыльями, у которых пушки под брюхом... Откуда ни возьмись, на чистом небе — налетели вдруг, насыпали сверху... Мне шину пробило, потащило на обочину, я только руля вывернуть и успел... Кругом такая трава — высокая, сухая, хвосты метелками... Встали боком, выпрыгнули... а в небе — самолеты, раз за разом... Оглядываешься, смотришь туда — вон она, букашка крохотная, серебристая... а она вдруг — вжик... и рядом совсем... И грохот... потом тишина на полвдоха, и начинается опять — вой в небе... растет, приближается... и снова грохот... Быстрые они, будто слепни... Мы с напарником пробитое колесо сбросили, новое надели, оба пупы посрывали себе... Я гайки накручиваю, а напарник мне их подает... Гляжу — самолет... будто падает, прямо на нас... ба-бах, мы только головы втянуть успели, всё полетело к херам — земля фонтанами... разлетается прямо из-под рук... Не попали... Напарник мне гайку сует, я хватаю, тут следующий — заходит сверху... опять, ба-бах — половину борта нахрен снесло, щепки выше облаков... Они шпарят вдоль колонны, один за одним... плюются... Пехота через борта попрыгала, уже давно мордами в землю лежит... это шоферам работать. Мне напарник опять сует гайку, я ему ору: «Где ты их берешь столько? С хера что ли снимаешь, как бублики?». Потом глянул вдруг... а у него этих гаек еще — полные пригоршни. Я тогда водил... А что я тогда водил? Не помню... вот ведь... Вроде, «Рейнметалл» двухмостовый — а у того двенадцать гаек по кругу... Только я ее, двенадцатую гайку-то, накрутил, только обернулся баллонник взять — ба-бах... напарнику башку сносит начисто, вместе с плечом... А трава — вот она, рядом совсем, я подумал еще — как вдова безутешная... ну, ты понял? Шурудишь в ней, елозишь, а она в ответ не шелохнется даже, не ойкнет... такая-сухая...
Он поднял голову и посмотрел на Мигола снизу вверх.
— Если б я в траву эту юркнул, как лиса в камыш... если б напарник гайки рядом ссыпал и туда же утек бы... А? Ну, затаились бы, покормили клещей немного... зато потом вышли бы, присели на обломки — хрен бы кто чего доказал? На хера мне было с этим колесом надрываться под пулями? Чтобы потом из окошечка сказали — хер тебе поезд, хер тебе север-Урум, не фронтовик ты, а просто хер ездовой...
Он замолчал надолго и в наступившей темноте стало слышно, как шныряют собаки по кустам вдоль гребня, как падает с неба ко дну распадка неутомимый слепень — словно маленький серый штурмовик...
— Лысый хапнул горя, чего тут скажешь... — продолжил наконец Утц. — Да только ведь все мы хапнули... Кто меньше, кто больше — это же как кружками колодец мерять. Я ему хотел туда плюнуть... в окошко-то... А там — рожа красная, шире паровоза... и комендатурой грозит... Я ему не поверил — сам пошёл посмотреть... ногами. А там, за последними красными фонарями — и правда... нет ничего... Рельсы сняты, даже шпалы прокисшие — и те растащили бараки строить... Чего он там сидит, в окошке? А, старшой? Если поезда больше не ходят?
— На юг ещё ходят... — сказал Мигол.
— Это где новую бомбу взорвали? — спросил Утц. — А зачем теперь туда поездам ходить? Там же нет ничего больше — ни моря, ни берега... Ни даже самого юга. А на севере — много чего еще есть. Озера с рыбой, люди... Сеструха... Ко мне с повесткой пришли, а я и не прятался особо, хотя соседи шептали — куда, мол, дохленький такой... схоронись, пришибут же сразу. А теперь говорят — железной дороги на север нет больше... На танки да на стволы пошла дорога...
— И на север пустят когда-нибудь... — как мог успокоил его Мигол. — Мы ведь для этого железо и тягаем — чтоб назад теперь в рельсы переплавить... Восстановят еще, пустят поезда... постепенно.
— Вот тогда и заживем... — протянул Утц... особенно, впрочем, не споря...
Они замолчали оба.
Потек по дну балки ветер — видно было как затрепетало в темноте черное кружево кустов. Мигол посмотрел туда из-под ладони, чтобы звезды не застили... и Утц тоже — повернулся и посмотрел. Примятые тягачом кусты распрямились за эту часть ночи, и как будто придвинулись еще ближе... Мигол подумал вдруг — а ведь и вправду придвинулись... Вон же — темнеет сквозь них отсеченная колея, черной кляксой расплывается воронка, блестит железо, разбросанное всюду... Кусты как-то незаметно, исподволь — прокрались по склонам слева и справа, обступили автопоезд... они еще не решались приблизиться вплотную, но первые лазутчики уже прорастали даже сквозь колею.
Ветер, завихряясь на их колючих гривах, проник и в распадок, где они застряли... Мигол зябко передернул плечами... и Утц — посильнее запахнулся, скрючился, раскашлялся... Ветер был ледяной и мокрый. Пронзительно вдруг запахло ржавчиной. Было слышно, как звякнуло вдали перекатившееся железо.
— Я это к чему разнылся-то... — сказал Утц. — Я ведь тоже не под подполковником пролежал свой срок. И свою кружку страха я выпил уже. Я как думал... если уж такое мы пережили — то, чего теперь страшилок пугаться? Не дети ведь уже... А потом вдруг мы с тобой тут встряли — эта мина под последним колесом... слушай, а чего ж она под передним-то не рванула, не прибыла меня сразу? Ты ж мне сразу говорил, дураку такому... А я отмахнулся... Старуха эта, со своей клешней холодной... — он стиснул гимнастерку на груди. — Собаки с руками... Думаю теперь — лысый-то прав был... Даже если всем вместе очень громко и дружно крикнуть: «Всё! Конец! Победа!» ... оно ничего же так сразу не закончится. Может, и впрямь Бог Войны опоздал к чертовой этой победе... А может, его и не было там... не ними, ни с нами? Может, это мы сами без него толкались, как слепые щенки... ничего не смогли, только устали... А без него — ну, странно как-то... Будто столы накрыли, а обеда поминального всё нет... И вот ведь заноза — не уходит никуда этот страх, который мы себе придумали, никак не перестают яйки поджиматься... будто привыкли. С неба больше не лупят, а страх всё равно — вот он... Как собаки эти — смотри, старшой... Вроде ушли, но где-то рядом... бродят, скалятся... Я их чувствую, слышь... Так что... Полно мне было про бабьи сиськи не переставая долдонить — что в них проку теперь, они ближе не станут, не согреют шофера-горемыку...
— Хорош причитать, — сказал ему Мигол. — Горемыка...
Он устал просто смертельно... и уже еле-еле ворочал мозгами. Смысл слов едва-едва до него доходил.
Собаки, подумал он и словно очнулся.
— Ты сказал — чуешь? — переспросил он. — Как это?
— Да уж не носом... — вызывающе сострил Утц. — Просто чувствую... Как пробегут поверху — меня сразу будто холодом всего продирает.
Он несколько раз несильно хлопнул себя по груди — то ли показал, где продирает, то ли просто задыхался уже, сдерживая кашель.
— Почему они ушли? — спросил тогда его Мигол. — Почти ведь залезли уже...
— Издеваются... — предположил Утц, и это было, в общем-то, похоже на правду. — Мало им было меня сожрать — им надо было, чтоб я обосрался! Сейчас побегают по верхам и вернутся... вот увидишь.
— Как бы нам того... друг к другу... — лихорадочно соображал Мигол. — По одиночке нас сразу перещелкают — просто зайдут за спину и... того. А вдвоем легче будет отбрыкаться... Может, перепрыгнешь ко мне? А? Сможешь?
— Не... — сказал Утц, примерившись... — Далеко... А я — ослаб, я и в половину не прыгну. И ты, старшой — тоже не суйся со своими ногами вялыми, зря свалишься только...
— А ящике твоем — ничего такого нет, чтоб перекинуть? — спросил Мигол, берясь за край жестяной крышки. — Лестницы складной, еще чего-нибудь?
— Не... — покачал головой Утц. — На кой она мне? По прицепам лазать — так тут же кругом скобы наварены... И чего это псы их еще не нащупали?
— А оружие?
— Откуда... — протянул Утц. — Нам, индюкам, не положено..., да оно ведь тут и не выстрелит, сам же говорил...
— Я про холодное, — сказал Мигол, собираясь с силами. — Штык, может? Или топор?
— Топор есть, — оживился водила. — Слушай, да... Я его прятал с глаз — топора тоже не положено...
— Где? — спросил Мигол. — Тоже в сундуке твоем?
— Ага...
Мигол ухватился за криво наваренную скобу, свесился внутрь ящика, сунул руку в бренчащий железный хлам.
— Слева там... — подсказал Утц. — Местечко есть специальное... неприметное. Нашел?
Мигол молча шарил, изо всех сил стараясь, чтоб вся эта скобяная лавка, натасканная в ящик запасливым водилой, не слишком бренчала и разваливалась.
— Как бы тебе объяснить... — Утц старательно вытянулся навстречу, словно так становилось понятнее... — Комплекты колец от главной поршневой видишь? Они в картоне, как в конвертах, с грампластинку примерно размером... Стоймя стоят у самого бока... Увидел? Вот... Теперь примерно на пол локтя дальше иди... Только моих пол локтя, а не твоих, оглобля... Видишь корпус от огнетушителя углекислотного?
— Ну... — Мигал нащупал, наконец — шелушащийся старой краской чуть сплюснутый цилиндр — не иначе, танковый...
Вот жук, мельком подумал Мигол. Отовсюду тащит...
— Он — пустой... И там с одного боку окошко прорезано... овальное такое... — отчаянно зашептал Утц.
Ладонь Мигола сунулась за оплавленный шишковатый край и, наконец-то, шаркнула по чему-то деревянному.
Мигол хотел было крикнуть водиле — всё, нашел... Но сообразил вдруг — а чего он опять шепчется? ...и снова похолодел до липкой испарины... Борясь с собой чтобы не запаниковать, не задергаться раньше времени, он медленно, по миллиметру, вытягивал на себя гладкое затертое топорище. Сам топор — и обух и лезвие — по счастью были обернуты промасленной дерюгой, а потому совсем не звякали о стенки тайника. Мигол осторожно, без стука, положил топор рядом с багром — на фанеру около своих колен...
Утц, тоже стараясь не делать резких движений, показал пальцем — там... и вон там... смотри...
Собаки снова вернулись, хотя и держались пока в отдалении... их самих, разумеется, не было видно в полумраке, но парные зрачки опять посверкивали на гребне, обращенные вниз, прямо на них... Их было очень много... насколько человеческие глаза справлялись с неверной этой темнотой — вдоль всего гребня, на редких проплешинах, как раз на той высоте, где чернота обступивших балку кустов смыкалась с бледным свечением неба.
Мигол зачем-то принялся их считать и считал по парам... потом, разменяв уже третий десяток — сбился, запутался и бросил — после какого-то предела точное их число уже не имело никакого значения.
Много...
До роты...
Зрачки не двигались, не перемещались с места на место.
Просто светились, редко-редко помаргивая...
Мигол зажмурился, представив — как псы молча рассаживаются на свои хвосты по гребню балки, как пихают друг друга оттопыренными локтями.
Занимают места, ошпарила его внезапная мысль... Вот, что они делают...
Как зрители.
Он почувствовал тогда, что внутри легкой щекоткой зашевелился, запенился смех.
Что с это ним? Он вдруг подумал о себе отстраненно, как о совершенно чужом человеке. Чего вдруг развеселился? С ума съезжает, наконец? Или — просто устал бояться? Нет... все-таки съезжает...
И Утц, каким-то чудом расслышав этот легкий, почти невесомый, взлетающий вверх отвесно, как пух одуванчиков, смех... непонятно как сквозь свои легочные хрипы, но расслышав — оборотился к нему, протестующе прижал палец к губам... тише... тише...
— Давно началось? — спросил Мигол, уже почти давясь смехом... и водила снова на него зашикал, закашлял, осуждающе захрипел. Точно — как в театре. Когда-то давно к ним в расположение полка тоже приезжали артисты, и тогда весь пехотный полк рассаживался на траве, постелив вещмешки и плащ-палатки под жопы... и соседи-артиллеристы, густо пахнущие кислым пороховой гарью, тоже пришли... и мазутные, осклизлые даже на взгляд бойцы механизированного батальона, что двигался к фронту в составе их полка... и даже угрюмые рожи из комендантского взвода были тут, хотя и держались чуть особняком... а Мигола угораздило оказаться в наряде перед самым представлением, и он опоздал к началу — когда прибежал, бухая об землю новыми, не разношенными еще сапогами, и спросил, пристраиваясь с краю: «Давно началось?», на него зашикали и никто ему не ответил, ни сразу, ни потом — все смотрели, как на вытоптанной серой поляне, совсем плоской от света двух зенитных прожекторов, которыми заменили софиты... танцует, высоко поднимая тонкие ноги, девушка в светлом платьице... казалось, таком легком, словно оно сплошь состояло из одних только коротких рукавов... и юбка на ней была чуть выше колена, и юбка эта летала — и они следили за этим полетом так внимательно и безотрывно, как не следили ещё ни за чем в этой жизни... ни за самолетами в небе, ни колеями минированных дорог, ни за ползучими бревнами переправ... всё это не стоило их внимания больше — ведь юбка шуршала, и ползал вверх и вниз по бедру светлый шелк... и было видно все, каждый шов изнанки, каждый изгиб ее тела под этим шелком. Прожекторы были слишком мощны для этой поляны, свет их был слишком беспощаден — девчонка, должно быть, ничего не видела перед собой, ослепленная и совсем беззащитная, а потому такая открытая и такая искренняя, такая невинная — танцуя, она будто испарялась под этим светом... шелк платья расплывался неуловимым туманом... и только полчища комаров, привлеченные от близких болотистых равнин, колыхались в прожекторном луче и оставались вполне вещественными, осязаемыми...
Он тоже стал смотреть, хотя и знал, что этим всё и закончится — тоской, маятной и горькой, и бессонницей, жгуче порхающей под бесцельно зажмуренными веками... девчонка танцевала, и песня в граммофоне была пронзительной и грустной... что-то о виноградниках Шампани и зеленых полях под Монтегю... те были зелеными уже лишь потому, что «свежа весна прощаний наших», и о белых велосипедах, на которых девушки в легких и светлых платьях поехали провожать военную колонну — сто тридцать четыре тысячи открытых грузовиков... все мобилизованное мужское население тамошних маленьких черепичных городков... и, судя по ее голосу — там, за ветровым стеклом одного из грузовиков, был Утц... это он выворачивал руль, но не грубо, по-шофёрски, а медленно и плавно, будто штурвал белоснежной яхты, и грузовики проехали мимо девушек, пыля и гремя бортами... те уже спешились и махали своим мужчинам, придерживая велосипеды за изящно изогнутые рули, трезвонили звонками... но всё это было неправдой — Утц в те времена ещё даже не родился, песня же была старой, и пластинка была затертой... но это было совсем не важно — ведь там был и Мигол, в каком-нибудь кузове, одном из ста с лишним тысяч, это его голова торчала среди стриженных макушек молодых картавых деревенщин, пьющих розовое вино из оплетенной бутыли, пущенной по кругу, среди парней, которым повезло расти и мужать около таких зеленых полей и виноградников, таких красивых девчонок и таких белых велосипедов... но и это тоже было неправдой — Мигол в жизни не видел ничего зеленее окрашенного армейского железа, всё в его мире испокон веков было тусклым и пыльным от рождения... Тогда он начал представлять в этих грузовиках Хиппеля, с которым тогда ещё даже не был знаком... Хиппель по возрасту мог ещё захватить эту далекую пастораль, нежно-зеленые всходы лозы и легкое марево черепичных крыш... но и Хиппель не годился — песня рассказывала, что у парней в машинах были отважные и чистые взгляды, они смотрели на девушек сверху, как ангелы с небес, и тоже махали им, они обещали этим девушкам вернуться совсем вскоре — «пока трава на лугах остается зеленой и мягкой... пока гроздья темнеют и зреет в них радостный хмель»... но Хиппель, если и был среди них, то знал уже, что будет в Монтэгю — его сотрут, раздавят танками, вобьют гусеницами в землю ломкое крошево черепицы, и ничего уже не будет расти на этой земле... Хиппель просто не мог быть там, среди молодых безусых парней, слегка пьяных и отчаянно смелых, Хиппель выделялся бы среди них, как бешеный пес выделяется в стае пуделей — глаза его были совсем безумными, и морда была сплошь изрезана... Всё в этой песне было враньем...
Девушки бы шарахнулись от него прочь и побежали бы, пороняв свои красивые белые велосипеды, и тогда эта песня — грустная, но гордая, прощальная песня целого народа, провожающего юных сынов в далекие желтые степи, на войну, победить в которой оказалось так же невозможно, как пережить собственную смерть — никогда не была бы написана.
Мигол, внутри которого реальность уже путалась с вымыслом, а рассудок с безумием, сморгнул это нечаянное воспоминание — сейчас было совсем не до того... Да и чего там было вспоминать? Танец закончился, и патефонная игла, по-змеиному зашипев, соскочила с пластинки, и их всех разом выдрало из этой песни в реальность, под неистовый прожекторный свет... и у них всех разом сощурились глаза в узкие злые щелочки. Принялась сеять с неба мелкая морось... они зашевелились, поднимая с поляны подмокающие зады... Тут нечего было больше делать — девушку уводили куда-то под локти пара щеголеватых штабных. Всё было кончено... Монтэгю пал — много лет назад уже, а эти певички и танцовщицы всё еще ездили по пехотным полкам со старыми пластинками, всё расцарапывали душу. Солдаты роптали — сдержанно, устало, больше по привычке... Поднимая плащ-палатки и накручивая их на предплечья, они разбрелись кто куда, по сырым брезентовым норам. А танцовщицу, говорят — драли потом всю ночь в высокой полковничьей палатке... Все слышали...
А что такого? Одними танцами сыт не будешь.
Мигол глядел исподлобья на гребень, усеянный белыми глазами...
Смеха больше не пузырилось внутри — он опал, как грязная пена.
Зрители расселись по гребню и спектакль готов был начаться.
Так и будет — им покажут очередную жуть, от которой скрошатся зубы... а потом отымеют, как ту некормленую девку.
— Что они задумали? — спросил он, имея в виду собак, а не труппу танцовщиц.
Что-то звякнуло — он смешался... вернулся в себя — посмотрел под ноги. Баррикада из запчастей, пригодных для метания, которую он вокруг себя нагромоздил, поехала — часть из них раскатилась по крыше, часть попадала... Распахнутая крышка ящика... багор и топор, уложенные крест на крест...
— Слышишь? — позвал Мигол водилу, и тот обернулся:
— Слышу... Ты тоже?
— Что? — не понял Мигол.
— Тоже слышишь?
Они оба вытаращились во тьму — там что-то происходило... На склоне то и дело дергались туда-сюда фосфоресцирующие зрачки, чертя горизонтальные пунктиры — это собаки переглядывались друг с другом.
— Может тебе топор бросить, пока не поздно? — спросил Мигол, и Утц снова оглянулся с сомнением:
— А ты докинешь? Ты же — растяпа...
Опять глухо звякнуло под ногами, соприкоснулось железом о железо.
— Вот! — сказал Утц, вытягиваясь следом за пальцем к источнику звука. — Который раз уже...
Это у меня, это я ногой задел — то ли сказал, то ли хотел сказать Мигол, но Утц замотал головой, не дослушав, и Мигол правильно его понял — тот звук был куда массивнее, чем пара железяк, ненароком задетых сапогом. Во тьме вдруг заскрипело что-то железное, совсем недалеко заголосил сминаемый металл — словно швеллер или двутавр, или еще что-то, сравнимое по прочности, медленно скручивали в бараний рог...
Потом стихло... они слышали, как осыпается сухая земля...
А потом — дернуло, судорожно и мощно... мгновенной рябью пошли черные кусты, что подступили уже к самой машине... Что-то часто-часто замолотило по земле, буровя ее и перепахивая — будто целая саперная рота разом воткнула в землю лопаты.
Запахло тонкой размолоченной пылью — Мигол по-прежнему не ощущал ничего носом, но слишком уж знакомо скрипнуло на зубах, слишком привычно загустела слюна на языке.
Что-то протяжно залязгало там, почти загрохотало — Миголу почудилось, что это сам собою завелся тягач, затрясся кабиной... но — нет... Тягач был мертв так же, как несколько часов назад... и трясся он по совершенно иной причине — что-то тяжелое, но быстрое... твердое, но одновременно гибкое... зигзагом двигалось по склону, вспарывая упругую мешанину колючих плетей. Иногда это что‑то свивалось в столь тугую петлю, что кусты не успевали сомкнуться и спрятать это от взгляда — и тогда Мигол видел хищный отблеск металла в пыли, взрытые обнажённые корни, скальпированную до слюдяной корки землю. Затем петля распрямлялась — по кустам шла волна, гоня впереди себя хруст и шорох... и что-то размазанное, железное — опять угадывалось на самом её гребне...
Изгибаясь, оно буравило заросший кустами склон, будто гигантский червь, жаждущий плоти и взбешенный тем, что на пути снова и снова попадется только сухое и колючее.
Вот оно бесцельно проткнуло весь склон насквозь, проталкиваясь вперед мимо автопоезда к выходу из распадка... затем, будто почуяв, что удаляется от лакомой цели — круто развернулось, запетляло, ломая кусты, вынырнуло из них едва ли не под самые колеса тягачу... заерзало от возбуждения сегментами своего огромного длинного тела... перехлестнулось, выдохнув перетертой земляной трухой из подвижных сочленений... и снова ринулось вперед, под тягач — в его чернильную тень, как полчаса назад сделали собаки... и в этот момент Мигол рассмотрел его полностью... это стремительное существо, этот слепой, но жаждущий плоти червь, этот змей, плоский и панцирный — был той гусеничной лентой, что отлетела на склон при подрыве...
Ныряя под тягач, она что-то задела под его брюхом... прогрохотала зубчатым хребтом по кардану или по стремянкам рессор — тягач встрепенулся под ногами у Мигола, словно лошадь, увидевшая змею... Кабина мотнулась из стороны в сторону, и Мигол... благо, что был на коленях — упал прямо на скрещенные багор и топор, вцепился во что ни попадя, едва с кабины не полетев.
Червь проскочил под тягачом, ударил плоским краем своего тела, что было одинаковым и слепым с обоих сторон — по кустам и откосу с другой стороны тягача... высоко вверх полетели земляные комья и отшибленные ветки... земля с этой стороны была влажной и почти не давала пыли... и, распоров откос чудовищной рваной бороздой, попёр к хвосту автопоезда — мимо первого прицепа, где беспомощной щепкой мотылялся Утц, намертво вцепившись в борт и отплясывая на шатком, расползающемся постаменте — так, должно быть, вела бы себя статуя Императора, если б умела двигаться и испытывать ужас перед толпой, что двигалась на нее с ломами и кирками... потом мимо второго прицепа, целого, гружёного доверху связками резаных орудийных стволов, а оттого в темноте похожего на прицеп лесовоза... наконец мимо третьего, что стоял немного боком, развернутый взрывом...
Червь всё корежил и располовинивал землю перед собой, всё драл несчастные кусты, перелопачивая их в колючий фарш, пока не достиг последнего прицепа — того самого, что наехал на мину... Мигол увидел — гусеничный червь встал на дыбы, приподняв отвесно десяток сцепленных воедино траков... они тряслись на весу и грохотали, звякая разболтанными шплинтами — точь в точь, как трещотка гремучей змеи, увеличенная в тысячу раз... Червь вдруг кинулся, сразу и без предупреждения — перестав трястись, но не переставая ни на мгновение звенеть и грохотать.
Лишенный заднего колеса прицеп почти лежал одной стороной на земле, невесомо задрав кверху противоположный борт, и червь ударил именно туда — под промятое взрывом днище... Выбив вверх тонну разрыхленной земли, он вынырнул с той стороны прицепа... снова встал стоймя, возносясь на совершенно недосягаемую высоту. Земля сыпалась и сыпалась, отваливаясь с него целыми пластами. Он рухнул с неба поперек прицепа, но теперь уже сверху — слабыми ниточками дернулись тросы, перерываясь, окончательно раскрылись борта, штабеля железа накренились и поехали, заваливаясь вбок, но гусеничный червь разом опоясал все это... стиснул, сдавил... И железо опять заголосило.
Третий, предпоследний прицеп — оторвало от земли, колеса его крутанулись в воздухе... ошеломленно и вразнобой.
И тягач тоже дрогнул и накренился, следуя за скрученной гирляндой прицепов. Всё, наваленное Миголом на кабину, дружно посыпалось вниз... звука падения во всём этом грохоте он даже не услышал.
Гусеничный червь — словно кит, выдыхающий высокие фонтаны земли, выпрыгнул опять... и обвился вокруг прицепа еще несколькими тугими кольцами. Всё тряслось и сминалось. Прицеп уже откровенно свалился на бок. Ползучие траки рывками кромсали его борта, такие тонкие и хрупкие — словно фольгой обернувшие груз... изжеванное железо внутри закручивалось в немыслимо тугую спираль... стонала рама прицепа, сдаваясь. Трещала сцепка, чудом не лопнувшая сразу же, но пока держалась... и от ее тупого упрямства — весь сцепленный автопоезд изгибался, поднимался горбом.
Кабина понемногу накренялась все сильнее и сильнее. Жалобно мякнув и выпустив борт, полетел куда‑то в темноту Утц — стопка бронеплит, на которой он только что стоял, разъехалась и накрыла собой прочий гремучий и ползучий металл.
Водила пропал в этом грохоте...
Поехавшее железо накрыло его...
Потом сцепка не выдержала... лопнула, лязгнула отскочившим треугольным дышлом.
Тягач ухнул на место, жалобно взвизгнув рессорами.
Третий прицеп, которому досталось больше всего наклона, тоже мотанулся обратно, колеса его шлепнули оземь и лопнули, не выдержав натуги — оглушительный хлопок сразу же выбил из головы Мигола все звуки, и страшное это кино снова сделалось для него немым... Вся накрошенная вокруг земля полетела отвесно вверх, застилая звезды — света осталось так мало, как мало его было в первый день творения, когда Бог Всего устал от темноты и задумал сотворить солнце, но Бог-Шутник уговорил его не жечь водородный океан так близко от своего дома, а начать с малого — с нитроглицеринового пороха, с тринитротолуола и пироксилина... В этой серой и плоской тьме Мигол с трудом различал, как гусеничный змей продолжает скручиваться, стискивая железные потроха прицепа в тугой ком, и тот сам начинает обретать подвижность — становится понемногу рваной горячей железной звездой, катящейся по желобу балки, под уклон... туда, откуда они начинали свой подъем сегодняшним жарким полднем.
Всё прочее железо, что оказалось на земле, оброненное тогда, или же упавшее сейчас — отчего-то ползло туда же, само собой... и земля рвалась, не выдерживая этих судорожных движений... Разматывался пыльный дерн... будто чудовищными невидимыми граблями расчесывало и выворачивало кусты. Мигол понял в чем дело, потому что последние полгода был складской крысой и знал — на дне последнего четвертого прицепа были загружены кое-как смотанные бухты колючей проволоки... и обычной, в одну нитку, и каленой двухнитевой, производства «Зингер», о которую ломались кусачки... и даже плоской шипастой ленты, из которой крутили спирали Бруно... бригада Хиппеля снимала ее с недавно обнаруженного старого укреп-района, и наснимала, если верить накладным, что-то около четырнадцати километров... а теперь вся эта колючая и цепкая путаница волоклась следом за прицепом, который утащил Гусеничный Червь, и собирала в единый клубок всевозможное железо со всей балки — и легированные орудийные стволы, и катки САУ, и минометные опорные плиты, похожие на гигантские пивные пробки, и битые каски, такие дырявые и изъеденные ржой, что почти ничего не весившие, но Хиппель с другими усатыми всё равно их собирали — уложенные в плотные стопки, они нормально так отклоняли стрелку контрольных весов перед погрузкой...
Мигол вдруг понял, что молится — впервые за много лет с тех пор, как мама не вернулась домой с работы... Он был обижен на Бога Всего за это, и не молился больше — ни в самой юности, когда его призвали, ни даже потом, под самый конец, когда он бродил по дымящему пустырю между воронок после короткого артналета и поднимал стволом ноги покойников, подыскивая себе сапоги по размеру... свои он утопил в глине, которой насыпало полный окоп после близкого попадания... А вот теперь... опять... Внизу тоже кто-то молился... Или ему, оглушенному недавним грохотом, так казалось... Должно быть, все голоса мира звучали сейчас, как молитва...
Но внизу и в самом деле был человек — стоял, покачиваясь и придерживаясь за колесо...
И он взаправду молился — бормотал, сбивчиво и торопливо, громоздя одно предложение на другое и не оставляя между ними пауз...
Иногда человек делал странное — приседал, складывался вдвое, будто бы всё порывался рухнуть на колени, да не решался никак...
Откуда он взялся?
Мигол долго соображал — окликнуть ли? Услышит ли его человек сквозь этот удаляющийся лязг и грохот? Поймет ли его вообще? Он не помнил, на каком языке говорят тут, в этих желтых степях... Если это местный, а не солдат, оставшийся работать... Мигол всмотрелся, пытаясь разобрать — есть ли на человеке погоны или шеврон... потом вспомнил — одернул себя... Какие погоны? Знаки отличия и принадлежности к роду войск запрещены к ношению... Забыл, что ли? И всё равно ничего было не разобрать — ни цвета, ни покроя... Человек выглядел сплошным земляным комом, настолько был грязен...
Утц, вдруг понял Мигол. Эй, Утц! Это ты, друг? Ни хрена было не понятно — сказал ли Мигол хоть что-то? Или только подумал? Услышали ли его? Горло драло нещадно, и слова сыпались куда-то совсем беззвучно... пыльные и бесполезные, как луковая шелуха...
Человек шевельнулся, задрал голову и неуверенно поднял руку... второй, однако, продолжая цепляться за колесо, за стертый выступ протектора. Это и впрямь был Утц... живой, невредимый, и даже без поломанных ног... Мигол узнал его по кашлю, хотя водила больше не надрывался, а лишь обессиленно перхал, и воздух из его легких выходил совсем уже еле-еле звуча — будто зерно сыпали из мешка на газету...
— Эй... — зачем-то сказал ему Мигол...
Водила внизу беспомощно задергал головой и показал на уши...
— Понятно... — сказал или хотел сказать Мигол.
— Сдуло меня... — невпопад произнес Утц, указывая теперь на тягач... потом на прицеп... Как-то неуверенно показал, будто тыкал пальцем наугад.
— Понятно... — повторил Мигол. Теперь уже точно — вслух...
— Я его молил — не надо... Не дуй... Слышишь? Молил Бога Всего — не сдувай меня с ладоней твоих, я же не лист палый, не песчинка... Молил — лучше направь меня по ветру, пусть понесет меня на Урум-север, где снег и бабы, раз уж не нужен я больше тут... Я бы упал там, пророс бы мутной росой в одной из них... А он — сдул...
— Ты чего? — спросил Мигол, но водила только башкой закрутил — не хотел он больше ни слушать никого, ни читать по губам...
— Да, ладно бы сдул, как лист... Но ведь — хлопнул вдруг, отряхнул меня с ладоней... как грязь, как ничтожество... Отдал меня Богу-Шутнику. Сказал мне — иди и будь с ним... И тот сказал тоже — будь со мной... Будь с псами, здоровайся с ними за руку — вот псы тебе, а вот им руки... А потом наигрался и тоже сказал — иди с ней... Отведет она тебя на то место, где родится он, сорокопут... а ты, теплый ещё, роды его примешь... А на том месте заложен будет храм, и назовется он Храмом Последнего Искупления и служить мы будем в нем мессы. И Сорокопут будет служить при нем, и древо Великой Боли вознесется... и тела паломников будут качаться на ветвях его, как игрушки, а Сорокопут будет отделять достойных объятий от достойных лишь пожатия, и жатва начнется, и будет так... как он решит, и не спрашивай — как или зачем...
— Эй, друг... — позвал его Мигол... осторожно и тихо, как зовут спящего — не затем, чтоб разбудить, а затем, чтоб наверняка убедиться, что спит...
— Она окликнет, а ты руку ей дай... так он сказал... и она отведет... и ему тоже руку дай, и тогда он решит... Будет жатва, и серпы скрестятся с батогами... И будут могилы потеть и сочиться временем, густым как смола, липким, как глина, твердым, как бетон и прозрачным как... Устал я, старшой...
Всё ещё вяло содрогалась земля там, где ворочался гигантский червь, комкая и стискивая остатки прицепа... всё ещё секли черными плетьми кусты...
У Мигола всё плыло перед глазами — он увидел вдруг, что звезды у кромки неба снова светились белым фосфором, снова двигались... и двигались они попарно...
Псы возвращались.
... ДО ПОКОЯ
Всё — Залезай, — как мог спокойно попросил он водилу. — Уймись, друг... всё это — потом давай, а? Может, оклемаешься еще... Может, шнапса на базе хлопнешь — и отпустит... Не сдыхай только так — у колеса, как падла... Вот же — скобы приварены, видишь? Лезь наверх... На мой голос лезь.
Тот крутил головой, запрокидывал лицо — вроде оборачивался правильно, но смотрел всё равно мимо.
— Сюда... — продолжал уговаривать Мигол. — Плюнь... Дела Богов — это их дела, чего в них путаться. Может, обойдётся... Один раз — обошлось ведь уже... Залезай! Давай... как раньше давай, а? Мне — топор, тебе — багор... А хочешь — наоборот... Как захочешь, друг... Ну, давай уже... Отбрыкаемся вдвоём! До утра дотянем... А там, глядишь, вся эта нечисть и сгинет... Всегда же было так — терпеть и до утра тянуть... Ну, лезь, давай — видишь же, они засуетились...
Эти слова водила, казалось, понял — оглянулся на гребень, где сновали туда-сюда поверх разрытых земляных куч блескучие собачьи зрачки... Миголу даже показалось — опомнился, и сейчас полезет... Но Утц никуда не полез... только заскулил, беспомощно и покорно... задергался... отпустил колесо, будто порываясь идти куда-то... потом снова его облапил.
— Идет она за мной... — сказал он совсем тихо, одними губами...
Шаги, и правда, приближались — короткие, шаркающие... Не нужно было уже вслушиваться, не нужно было отделять их от неумолчного железного скрежета, что дергался в черной бездне балки. Шаги были тут, совсем рядом — притаптывали взрытый грунт деревянные шлёпающие подошвы, и кувыркались земляные комья, разбегаясь из-под ног. Хрустко вонзался в землю деревянный комелёк... брякало лезвие косы, раскачиваясь над капюшоном...
Утц задрожал и отпустил колесо... уже окончательно. Потом сделал пару таких же коротких и шатких шагов ей навстречу.
— А-ну... — заорал на него Мигол. — Куда?
Но Утц не обратил ни малейшего внимания на окрик — спешил во тьму, запинаясь в спешке сапогом о сапог.
Темнота слизала его тотчас — было слышно лишь удаляющееся сипящее дыхание.
И Могол опять заорал — уже в никуда, заматерился, засквернословил... помянул и Утца, и Инночку, и их одинаковые блудливые дыры. Ничего нельзя было сделать... Опять... Ничего... Он подумал так, и обнаружил вдруг, что зачем-то садится жопой прямо на ветровое стекло... а, вот зачем — чтобы съехать по нему на капот, будто по мокрой росистой горке. В одной руке у него был багор, а топор он сунул в сгиб локтя — вторая рука была нужна, чтобы спуститься... одними только ногами, тем более только левыми, Мигол бы не сумел... Он съехал вниз, капот загрохотал под каблуками, оповестив всю округу, что ещё одним придурком, ищущим смерти, стало больше... Мигол оттолкнулся сапогом, переваливаясь на живот и мешком сполз еще ниже — на крыло... Сапоги безбожно скользили, черня зеленое продольными полосами. Вот и подножка... он брякнулся ногами мимо неё в разрытую мягкую землю — почти беззвучно... Это уже не имело значения — его, конечно, заметили... Он тоскливо оглянулся, но сомнений не было — пара светящихся мячиков скакала ему навстречу со склона, высоко перемахивая через нагромождённые тут и там кучи...
.Это был тот самый здоровый пес, предводитель своей шелудивой стаи — Мигол видел его, когда тот, сигая через рытвины, оказывался в верхней части своей траектории.
Мигол обреченно тряхнул головой и встал покрепче на ноги, нащупывая носком сапога твердый графленый след — тут проползла эта гусеничная тварь перед тем, как вонзиться в землю. Теперь, когда все надежды окончательно остались позади, бежать навстречу смерти было почти легко — он поудобнее перехватил свое оружие, примериваясь, что будет делать, когда они с псом столкнутся нос к носу.
Тот вылетел — прямо в лицо, с поразительной прытью перемахнув последний разделяющий их земляной нарыв.
Мигол заорал на бегу и замахнулся топором, но в этот момент выдавленная траком колея внезапно оборвалась под ногами — валялся на пути выдранный с корнем куст, весь перекрученный, как бабья затычка... Мигол позорно запнулся об него и полетел с копыт... и, видимо, это его и спасло — вблизи пёс оказался просто-таки огромным, ростом с хорошую козу. Они пролетели мимо друг друга — Мигол кувыркнулся понизу, а пес в прыжке попытался извернуться и схватить зубами... но промахнулся совсем чуть-чуть... Едва коснувшись земли, пес проворно крутанулся, вворачивая локти, и снова прыгнул, но Мигол прямо в падении умудрился встретить его багром — звонко чакнуло зубами о металл, и распалась надвое располовиненная собачья щека... Будто селянин, скирдующий вилами сено, Мигол налег на рукоять, заламывая, и перебросил пса через себя... и, когда тот плюхнулся в землю пегим боком, Мигол с оттяжкой хлестнул его багром, как плетью — целясь вниз хищным изогнутым крюком. Под ним лопнуло, брызнула из-под багра клочковатая шерсть, отчетливо пахнуло распоротым брюхом — и багор выгнулся в руках... Пес дернулся — вправо, влево — тщетно выдирая из тела засевший крюк... попытался укусить за короткую железную рукоять... потом вспомнил о своих руках, что были у него вместо лап — вцепился в багор всеми четырьмя сразу и принялся тянуть его и выкручивать, но Мигол уже прижал пса к земле, навалившись на багор коленом и освободил одну из рук, и тотчас дважды рубанул топором впереди себя, ничего толком не видя, но по отдаче на деревянном топорище понимая — попал... опять попал...
Потом не удержался и повалился вперед — пес затрепетал под коленом, но вроде бы замер, перестал вырываться... и Мигол сумел, наконец, выдохнуть... и сдуть пук пегой шерсти, что прилип к его переносице...
Хребет пса был надрублен в районе холки — там обильно пузырилось красное, и войлочная шкура стремительно размокала в крови. Еще кровило из разрубленного плеча, торчала кость — какая-то несерьезно тонкая и хрупкая. И ладошки у пса вблизи тоже оказались маленькие — почти как у младенчика... Пока Мигол перелезал через косматое тело, давя его коленями, эти маленькие ладошки сделали несколько слабых умоляющих прикосновений — словно пес попытался его оттолкнуть... Мигола замутило... Он поднялся, бесцеремонно опираясь о пса руками, и тот, уже стекленея взглядом, но почуяв где-то рядом с мордой беззащитную человеческую плоть, попытался укусить ее подвижной половиной пасти...
Мигол шатко встал над ним — дрожали колени, суматошно прыгало зрение... Мелькнула и пропала... потом опять проявилась впереди спина Утца — он шел вперёд уже без прежней прыти, шел размеренно... даже спокойно... Старухина громадная пятерня, похожая во мраке на бледного растопыренного паука, лежала у него на плече. Сама старуха семенила рядом, едва поспевая — делая по два своих рыскающих шага на один Утцев. Собаки так и глазели со своих мест на гребне... ошарашенно переглядываясь, но не вмешиваясь...
Тогда Мигол наклонился и поднял топор, весь до обуха перемазанный красным. Багор же ему пришлось драть, выпутывать из собачьего бока. Мигол даже уперся сапогом в чавкнувшую мягкую требуху, что полезла из разорванной дыры...
Собаки и на это не отреагировали.
Ладно... сказал Мигол тогда. Или подумал...
Пошатываясь и запинаясь на каждом шаге, он поплелся следом за уходящей в темноту парочкой. Они были не слишком далеко, раз всё еще были видны в сумраке, но Миголу пришлось изрядно поднажать, чтобы не отстать от них. Ковыляя и спотыкаясь, он подумал вдруг, что водила, должно быть и взаправду такой бабник, как треплется — старуха же не прибила его сразу, как они думали, а повела куда-то... и непохоже было, что тащит его силком, тащит убивать — напротив, прижимается к нему на ходу, будто ластится... А вдруг, подумал Мигол, водила и впрямь так очаровывает баб, что даже эту, Костлявую, способен разложить где-нибудь тут, под кустиком... Он едва не захохотал в голос, когда представил — здоровенные бледные старухины лапищи на ритмично двигающемся худом водилином заду... Тьфу на тебя, тьфу... Подмахивай, косоротая... — он будто и впрямь услышал задорные понукания. А кто ж знает? Утц был тот ещё фрукт...
Он начал всерьез подумывать, а не лучше ли деликатно приотстать и дать голубкам уединиться — если как-то и верилось ему в их чудесное спасение, то что-нибудь в этом роде должно было произойти...
Но Мигол потихоньку их догонял и видел уже — Утц не был похож на любовника, ведущего свою пассию в укромное место... Он, вообще не был больше похож на человека — ни жизни, ни воли не оставалось в его покорной походке. Он не шел даже — просто переставлял ноги. В штанах его, и в сапогах — и самом деле хлюпало при каждом шаге...
Мигол почти настиг их... и собаки на склоне оживленно завращали глазами... а иные даже поднялись на задние руки, чтобы разглядеть получше.
Миголу и самому стало интересно... Чем же закончится их история? А? Он будто раздвоился — одновременно и глазел издалека, дивясь тому невиданному, что происходит прямо здесь и прямо сейчас, и обмирая от страха... и в то же время всё ускорял и ускорял шаг, понемногу занося топор над плечом...
Она почуяла — когда между ними оставалось шага три... не больше...
Мигол понял это сразу и рванул с места, проскочив два шага за один выдох... но всё равно не успел...
Старуха вдруг оттолкнула водилу в сторону — вот только что он был рядом, а тут раз... и отодвинулся шагов на десять... выглядело это так, будто Мигол и Утц стояли на брезентовом полотне и между ними была складка, которую они не разглядели в потемках, а потом полотно дернули за оба края, и складка эта распрямилась... В пределах досягаемости теперь оставалась лишь старухина спина, да задрапированный капюшоном затылок. Мигол вдарил по нему топором — сверху вниз, будто колол полено... Удар вышел что надо, но старуха успела — ловко крутанула кистью, и страшная иззубренная коса, что покоилась у нее на плече, вдруг встала стоймя, и топор осекся синеватыми искрами в дюйме от ее шишковатого горба. Словно вспышка черного пламени под ветром она стремительно вывернулась наизнанку — под капюшоном и впрямь была пустота, шевелящиеся складки подбоя... но Мигол упрямо атаковал еще раз, ткнув багром, будто штыком, в то место, где у человека предполагалась переносица. Она отбила и этот удар — на сей раз деревянным черенком, едва не выпустив косу из рук, когда изогнутый крюк багра скользнул вдоль по твердой, как кость, деревяшке, снимая с нее длинную стружку до самых старухиных пальцев. Мигол снова наотмашь ударил топором от плеча... на его лезвии до сих пор блестела свежая песья кровь... и он почти попал — старухе пришлось еще раз вспыхивать черным огнем и выворачиваться из под топора с совсем уж непостижимо-колдовским проворством. Коса ткнулась острием в траву, старуха едва успела перехватить древко за самый комель, Мигол даже почувствовал азарт и слабую надежду — еще один удар, и он ее обезоружит... Но пространство между ними вдруг снова распрямилось — совсем немного... так, чтобы короткий багор вместо того, чтобы вонзиться в тело, задел лишь складку на трепещущем ее балахоне... Мигол взъярился от подобного мухлежа, но не успел сделать больше ничего — старуха вдруг зашипела ему в лицо, как проколотая шина... Мигол отвлекся на это и не заметил, как она дернула древко косы на себя, подсекая его под колено...
Острая боль полоснула ногу... далеко и шумно хлестанула кровь — темная и пенистая, как соляра из пробитого топливного шланга.
Мигол инстинктивно прянул в сторону и вдруг наступил в пустоту — ноги не было, куцый обрубок на ее месте прерывисто плевался кровью. Он коряво повалился в мягкое, почти не почувствовав падения. От боли заполыхало перед глазами, и он потерялся — слева сверкал меж звезд тонкий острый месяц... справа отвесно падало лезвие косы, густо испачканное его кровью... а он не понимал, какой удар ему следовало отбить... наверное, всё-таки правый... Они столкнулись над его лицом — железное с железным, острое с тупым... удар насмерть отсушил ему руку, багор улетел куда-то, бешено вращаясь... Мигол перекатился прочь из‑под косы, задирая вверх брызжавую культю... прямо под ноги старухе. Та шарахнулась, как лошадь, но Мигол всё равно успел вывернуть из-под тела руку с топором и шваркнуть ее по замешкавшемуся копыту...
Лезвие топора издало странный звук — лопнула затертая кожа башмака, сухо хрупнула деревянная подошва, переломившись...
Старуха отпрянула еще на половину шага и с изумлением посмотрела на свою ополовиненную ступню.
Что-то невесомо высеивалось оттуда, расходясь летучим прахом по ветру...
Бесшумно и неистово бесновались ряды косматых зрителей по-над гребнем...
Даже Утц смотрел на них чуть ли не осмысленно — отвалив безвольную челюсть.
— Один-один... — крикнул ему Мигол с земли, чтобы хоть немного подбодрить... но это было глупо. Какая уж там ничья — его взгляд торопливо заволакивало багровое марево. Старуха ничего не делала — пялилась на свое отрубленное копыто, будто всё никак не могла поверить в такое... Шевелясь из последних сил, Мигол выдернул ремень, перекрутил его и сделал петлю... накинуть ее на обрубок оказалось совсем просто — нога отсутствовала чуть ниже колена, дальше была пустота и длины его рук хватило как раз... только били по рукам слабые фонтанчики крови. Он затянул, едва не потеряв сознание от стекольно-жгучей судороги, с которой обрубок ноги отреагировал на жгут. Каким-то чудом Мигол справился с пряжкой — ремень оказался коротким, его едва-едва хватило на два полных оборота.
Старуха очнулась и медленно подняла на него голову... Весь ее балахон, от капюшона до драных пол, вдруг пошел рябью — она зашипела так, что уши у Мигола, казалось, мгновенно залило горячим и гудящим воском... И всё вокруг разом дернулось, подпрыгнуло — будто кто-то невидимый ударил что есть мочи по пыльному барабану... Ошметки травы, мягкий творог чернозема, брызги Миголовой крови... все до одной, что упали на эту землю — всё подскочило и зависло туманом над его лицом...
Собак сдуло.
В панике несколько пар глаз пронеслись по гребню, улепетывая...
Старуха, визжа, прыгнула ему на грудь и, высоко подняв укороченный топором башмак, топнула им, вбивая Мигола плашмя в черный развороченный грунт.
Его смяло... расплющило, как жука... Хрустнуло за грудиной, неловко сложилась шея. Лишенные ремня штаны задрались... голой поясницей он почувствовал, как рвутся под ним влажные травяные корни... потом земля сомкнулась прямо под его челюстью, словно была жадным болотом, а не твердью. Он забыл, как дышать — втоптанный в землю камушек... Игрушечный солдатик, попавший под твердый сапог...
Старуха ткнула его обухом косы в горло — сминая кадык, дробя хрупкий хрящ. Потом надавила еще, топя его в земле, погружая голову по самые ноздри в прелую, пахнущую червями мякоть. Мигол не мог сопротивляться, но упрямо не отводил глаз... и это ее окончательно взбесило — она гаркнула что-то, притопнула в ярости, наотмашь замахнулась косой... но отчего-то сдержалась, не ударила...
Мигол краем запорошенного землей глаза увидел, как вопит водила... вернее, было лишь похоже, что он вопит — распахнутый рот, вены на лбу, напряженные шейные жилы... На самом деле он беззвучно гримасничал... Он был так бледен, что казалось — сам излучает свет. Всё было видно до мельчайших подробностей. Толчками содрогалась земля — ещё что-то шло к ним из самой утробы балки... Почти полностью вдавленный в землю Мигол не мог повернуть туда голову, но ощущал поясницей, как вздрагивает почва, как грузно проседает склон и влажное земляное тесто колышется между его стиснутых ягодиц.
То, что поднималось сюда — было огромным и страшно тяжелым.
Водила сделал слабую попытку броситься наутек, но старуха прикрикнула на него, и тот замер — трепеща, будто лист перед тем, как слететь с ветки. Раздраженно ворча, старуха сошла с груди Мигола с таким видом, будто намерена была залепить водиле оплеуху. Тот втянул голову в плечи и остался стоять где был, то и дело затравленно оглядываясь на звук этих тектонических шагов. Мигол обнаружил вдруг, что может дышать — скудно, как через соломинку... но может.
Время опять потекло как надо — вперед, с нормальной скоростью... Всё то, что до сих пор висело в воздухе, вдруг начало падать, пороша Мигола по распахнутым глазам — земля, ворсинки скошенной старухиной косой травы, пыльные шарики крови... всё это стекало и осыпалось по его лбу и его векам... Шлепнулась сверху отсеченная до колена нога в левом сапоге, срез ее был гладким и темным, словно березовый пень... Глухо брякнув, упал топор — куда-то за пределы досягаемости.
Шея по-прежнему не поворачивалась — видимо, была сломана... Или нет? Мигол вдруг понял в чем дело... Надрываясь от натуги, он высвободил одну руку из утоптанной своей могилы... рука тоже дрожала... Тряслось и дрожало всё вокруг — звезды, тень тягача, Утц в цепкой старухиной пятерне, рука Мигола... Так и должно было быть... Весь мир должен был трястись от ужаса при звуке этих шагов... Он завел руку себе за темя, неимоверным усилием заставил скрюченные судорогой пальцы рыть и углубляться в землю... Потом нащупал в ней что-то вроде пакли... это были его волосы, конечно... Он запустил в них пятерню, стиснул в слабосильный кулак, потащил наружу... Это было всё равно, что пытаться вырвать дерево с корнем, одними руками... Почти бесполезно... Но неожиданно ему удалось — земля раздалась, посыпалась шелестящим обвалом с ушей... Мигол сразу же услышал, как орет водила — тот и правда блажил, а не только делал вид, но вопль был совсем не Утцев... пронзительный и тонкий, будто комариный писк.
Старуха легонько, почти нежно дала ему по губам... и подтолкнула под спуск. Утц уперся было, и она пригрозила косой...
Тогда он пошел... не переставая вопить...
Шаги, что лязгали ему навстречу всё ближе, всё отчетливее — замерли, последний раз сдвоенно громыхнув: стой, раз-два...
Мигол рукой повернул свою голову в ту сторону, не обращая внимания на отчетливый шейный хруст.
Утц уже дошел... и теперь переминался перед этим, здоровым... едва доставая тому до пояса...
Истукан, застывший перед ним, был вдвое выше обычного человека, а весил должно быть не одну тонну — мягкий сыпучий грунт балки не держал его на себе, подавался... Он стоял прямо на колее, что промял тягач, но ноги истукана все равно выдавили в ней округлые вмятины, погрузившись едва ли не по щиколотку. Этими же рифлеными вмятинами был испещрен весь подъем, по которому чудовище шло наверх — подобные оттиски оставляет миномётная плита после выстрела. Мигол почувствовал, что путается рассудком — фигура была несомненно человеческой, она и стояла, как человек... но была сотворена не из тряпья и плоти, а из всевозможного перекрученного железа... взгляд иногда угадывал в составе его тела знакомые элементы, но дальше начинал сбоить — всё было деформировано, переплетено в единый скелет, который выглядел бы почти монолитным, если б не был подвижным — истукан переступил с ноги на ногу и чуть нагнулся, нависая над Утцем и разглядывая его сверху... Утц весь трясся, но продолжал стоять прямо, будто что-то тянуло его вверх за маковку. Мигол ощутил, как внутри него тоже что-то рвется... Это зрелище было куда хуже, чем мертвый пес с распростертыми детскими ручонками. Рук у исполина было четыре, и они были мощными, как экскаваторные ковши, но то была не грубая мощь строительного механизма, а мощь изощренная, пластичная, с хирургической точностью движений. Исполин вдруг потянулся к Утцу... пальцы его протянутой руки веерно раскрылись — каждый палец был складной бритвой Золинген, тусклой и старой. Утц оглянулся на старуху почти умоляюще... и Мигол зачем-то тоже на нее посмотрел — но та уже отвернулась и уходила назад, во тьму под левым пологим склоном, совершенно потеряв интерес ко всему происходящему.
Ей было, в общем-то, наплевать...
Свое дело она сделала...
Мигол мельком отметил — она чуть прихрамывала на ходу, более осторожно ступая на разрубленную ногу.
Коса, небрежно перекинутая через ее плечо, в последний раз качнулась над капюшоном, поймав смазанный лунный отблеск. Миголовой крови уже не было видно на ней. Потом и сама она пропала...
А тем временем металлический исполин, не обращая внимания на судорожное сопротивление Утца, плотно взял того за предплечье и небрежно стиснул — жуткие бритвенные пальцы буднично рассекли плоть, она полезла меж них неопрятными лоскутами. Утц продолжал вопить и извиваться, но стоять уже не мог — колени его подгибались, ноги елозили по траве вареными макаронинами... один сапог уже слетел, другой сполз почти до середины голенища... Было странно, что он до сих пор не отключился — исполин так и держал его пальцами-бритвами, время от времени перехватываясь поудобнее... Несмотря на свою остроту, эти пальцы, должно быть не были способны резать кости так же легко, как плоть, а потому водила еще не рухнул, отделившись от своей руки — продолжал висеть, стиснутый этими стригущими лезвиями, и куски его плоти понемногу покидали конечности...
Этот исполин — Сорокопут, вспомнил Мигол — ухватил водилу второй клешней за бедро, невесомо оторвал того от земли и поднял на уровень своей вытянутой, колючей морды. Тот уже не дергался — просто хрипел, роняя кровь из бесчисленных порезов, будто это выжимали портянку после стирки. Сапог, наполовину слезший, всё продолжал висеть, болтаясь на голенище... Это заинтересовало чудовище — руки его задвигались проворнее, распиная и расправляя тело шофера... затем Сорокопут, словно любопытный ребенок, отстриг этот болтающийся сапог вместе с ногой... и покрутил шофера туда-сюда, разглядывая, что получилось... Утц свисал с его пальцев-лезвий — тихий и безвольный, только слегка попискивал. Ноги получились разной длинны, разумеется... Сорокопут озадаченно примерился и отстриг водиле вторую ногу примерно в районе лодыжки. Сухо хрупнул перекусываемый сустав. Утц висел смирно, кровь уже не текла... Теряя терпение Сорокопут сделал еще несколько стригущих движений, подравнивая ноги, но жертва не двигалась, и он потерял к ней интерес...
Мигол смотрел, не мигая — в глазах у него сама собою растворялась напорошенная туда земля...
Он понял, что плачет...
Вот как это было — слезы текли, вымывая грязь и цепкую копоть.
— Друг, — прошептал Мигол. Одними губами...
Он подумал вдруг — нужно сказать заупокойную. Что-нибудь короткое... едкое и смешное, как Утц всегда делал при жизни... как сделал бы и сейчас, если б мог... Что-нибудь о бабах...
Мигол зажевал немым ртом... он никогда не умел шутить так же непринуждённо, как это делал покойный водила... Все их обычные словесные пикировки давались ему с большим трудом. К удачным шуткам он готовился — заранее и подолгу обдумывая, что ответит, если Утц сморозит то-то или то-то... Иногда у него получалось пошутить в тему.
А вот сейчас — и сказать было нечего...
Да и Утцу не было до того больше никакого дела — он болтался, как забытая прищепка, воздетый на недосягаемую высоту.
Сорокопут добавил к своей хватке вторую пару рук и тесно облапил тело, будто собирался скомкать водилу в неопрятный бурый комок, как пригоршню талого снега. И Мигол, глядя на такое, уже не смог сдержаться — захрипел, плюясь в ночь землей, кровью и легочной тканью, заорал страшные проклятия и угрозы, задергался в тисках своей могилы, замахнулся на железного исполина единственной рукой, что не была погребена и хоть немного действовала... способна была хотя бы сжиматься в обескровленный вялый кулак.
Ничего... сейчас он выберется... Сейчас подберет топор... Ещё ничего не кончено! Слышь, ты, куда пошел? Слова были бессильны — еще хуже немощного кулака... Годились лишь на то, чтобы грозить... Слышь, сука! А ну-ка, положь его! Он заслужил покоя — хотя бы после смерти! Он был там! Сумел пройти! Не трогай его! НЕ ТРОГАЙ ЕГО... Мигол даже не был уверен, что его слова долетали до Сорокопута — на такую-то высоту... Слова, как оглушенные взрывом воробьи, бесцельно и невысоко подпрыгивали над землей. Им не было ходу туда — в небо, под холодное свечение звезд, к надменному вниманию Богов... Сорокопут легонько взмахнул измочаленным телом Утца — будто обмахнулся носовым платочком. Из его широкой железной груди много чего торчало в разные стороны, он весь состоял из острых отломанных кромок, но этот шип был размером со слоновий бивень... каким его, наверное представлял себе Хиппель, никогда не видевший слонов... Тело Утца шмякнулось об его острие — и внутри тела отчетливо хрустнуло, лопнули какие-то упругие, еще живые мембраны... Сорокопут опустил свои кошмарные руки, и тело осталось висеть, нанизанное на шип... болтались обрубки ног, концы неровно отстриженных костей шаркали, задевая металл... Сорокопут странно сморщился — будто заглянул внутрь самого себя... Его рубиново-красные глаза тоже съёжились, моргнули... он, так же как старуха недавно, разом вывернулся наизнанку — и вместо колючей мелкозубой морды Мигол вдруг увидел затылок Сорокопута... тот тоже был игольчат и рогат, и был посажен на длинную кольчатую шею, которая переходила в выпирающий коническими шипами хребет... это было невыносимо — длинный шип с нанизанным на него Утцем каким-то образом тоже оказался сзади, как раз под зубчатым гребнем, что торчал у Сорокопута вдоль линии плеч, и теперь, при ходьбе, этот гребень ерзал туда-сюда, кромсая зазубренным краем подвешенное, как котомка, тело... А Мигол все хрипел проклятия, все грозил железному исполину его личной преисподней — ацетиленовым пламенем, малиновым жаром домны... он, Мигол, так вот и так катал его на длинном и твердом прицепе, как на хую... и вот так и вот так вертел его при погрузке... и не он один — Хиппель, так его разтак, тоже тебя вертел, он же стропаль — через стропу тебя мотал и раком в прицеп ставил... Ты понял, тварь тупая, вернись ублюдок, отдай друга мне, урод железный, пидарас, вон-смотри — у тебя глиной вся жопа измазана, знаешь, почему? Это мы с Утцем, пока Хиппель тебя через борт гнул, для весу глины сыпали, всем полком... нет, всей бригадой — каждый тебе сунул лопату-другую, мы ее и забыли поэтому... так что — пидарас ты теперь, куда пошел, а ну стой, а ну вернись, я с тобой еще за друга не поквитался...
Он орал и орал... и это, наконец, подействовало — шаги прекратили лязгать, земля прекратила сотрясаться, слова перестали быть немыми и слабыми — начали наливаться такой силой, что пугали даже его самого — Мигол чувствовал, что несут они теперь и боль, и ярость, и чудовищной силы тоску, и ночи темные без звезд и снега, и ровное молчание друзей, склонивших головы, столпившихся у ног, и стужу зим, прожитых безвозвратно, и ветра вой, и безутешных вдов, и сыновей неназванные тени... всё то, что в человеческой душе колышется, когда мы поминаем — войну и всех усопших на войне, что здесь легли, напитывая землю... железом ржавой человечьей крови... как сорванной обозною подковой... как гвоздик по́гнутый на Божьем каблуке... что опоздал опять к последней битве... где скрещивалось острое с тупым... и только красное на остром подсыхало...
И будет так опять из века в век...
И Пёс придёт — космат, зубаст и пег...
И пусть глаза зажмурит человек —
Пёс виден сквозь газетный шелест век...
Сожрёт его отрезанные ноги...
И, празднуя, уснёт в его костях,
Страницы рёбер перед сном листая...
И будет пировать безмолвно стая,
Всё клацая тугими челюстями...
Давясь кусками, малыми частями...
Покуда не останется в горстях
Одна земля с обочины дороги...
Так должно было быть...
Краем зрения он видел уже, как катятся вниз по склону светящиеся парные мячики, перегоняя друг друга...
Потом вокруг зашаркали и забегали, отвесно полетела земля — Мигол скосил взгляд и увидел псов...
Те торопливо скребли землю маленькими ладошками, раскапывая его могилу...
Псы по-прежнему не издавали звуков, но вид у них был такой, будто они повизгивают от нетерпения. Получалось у них все-равно плохо — эти новые руки справлялись с копкой куда медленнее привычных собакам лап.
Они действовали бестолково — чересчур толпились, почём зря пихали друг друга оттопыренными локтями.
Некоторые, особо нетерпеливые, уже пустили вход свои пасти — вцепились в шкуру гимнастерки, что лоскутами торчала из земли, принялись тащить его и дергать, приседая от натуги на неуклюжие задние руки.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть своих палачей так близко, но эти новые слова ему не лгали — собак было превосходно видно и так... зажмуренные веки хорошо спасали только от дневного света, от несбывшихся мечтаний, от пропащей надежды, но оказались совершенно бессильны против блеска далеких равнодушных звезд, против яростного свечения фосфоресцирующих собачьих белков.
Всё было бесполезно... Утц всё-таки ошибся — это их была общая могила. Старуха-Смерть никого не выбирала, она пришла ко всем и сразу — просто лики этой смерти, как и обещал Хиппель, оказались такими разными...
Чтобы не подохнуть вот так — бесполезно зажмуренным, Мигол снова открыл глаза и вдруг увидел прямо перед собой лицо Соропута... так близко, что его можно было бы коснуться... достать, окажись хоть на секунду в руке потерянный багор. Должно быть, Сорокопут опустился перед ним на колени — Мигола качнуло в земле, будто в подвешенной колыбели. Небрежным жестом Сорокопут разогнал псов, будто докучливых мошек. Лицо его было узким и злым... впалые перфорированные щеки, литая болванка челюсти... Мелкие острые зубы торчали по окружности рта, обращенные внутрь — будто зубья вывернутой наизнанку циркулярной пилы. Их было — несколько рядов... Мигол готов был в этом поклясться. А вот глазницы чудовища оказались пусты — то, что Мигол вначале принял за глаза, горящие алым огнем, было лужицами Утцевой крови, что каким-то образом натекла туда. Они не темнели, как обычно делала кровь, остывая на железе, наоборот — кипели, пузырясь и сворачиваясь комками упругого рубинового желе.
Мотками колючей проволоки тесно и плотно было перетянуто всё, из чего это лицо состояло...
Сорокопут протянул к нему ладони — пальцев-бритв оказалось по десять на каждой руке, и еще другие крюки, грубые и зазубренные, торчали у него из запястий. Этими крюками и бритвами Сорокопут взрыл землю вокруг Мигола так же легко, как человек разгреб бы ворох палой листвы — земля покорно вспучилась и посыпалась... Мигола вознесло на ту же высоту, где только что болтался Утц, но в отличии от покойного водилы, Сорокопут не стал драть его когтями, а держал почти бережно, как младенца — сложив опасные бритвы лодочкой... они, конечно, всё равно рассекали кожу там, где ненароком касались голого тела, но эти тонкие стекольные порезы тело уже не воспринимало как боль... Мигол, лежа на этих лезвиях и несильно кровоточа... будто потея... замахнулся и несколько раз наугад ткнул кулаком в морду чудовища, в перевитую арматуру на его скуле... Сорокопут нахмурился — колючие ежи бровей шевельнулись и сдвинулись, кровь в глазницах еще сильнее вспенилась и заклокотала. Потом Сорокопут моргнул — броневые лючки его век щелкнули и снова раскрылись...
Он повернулся — земля под Миголом сделала стремительный оборот — и пошел вниз, вглубь балки, высоко поднимая ноги над черным кружевом колючих кустов. Мигол слышал сквозь лязг шагов, как внизу под ним стенает брошенное железо. Тягач и оставшиеся прицепы корежило — тот панцирный гусеничный червь опять выполз откуда-то и снова принялся за дело. Металл бортов послушно сминался, и из этого железного кома выпадали измочаленные петли тросов, сыпалась ржавая труха, летела сизая окалина. Червь отвесно вонзился в землю, потом втянулся в нее и потащил стиснутые прицепы за собой, во влажную глубину. Мигол ошалело всмотрелся туда — никакие это были не тросы... Железный ком, вращаясь, погружался в землю, как чудовищное семя и уже выпускал из себя торопливые цепкие корни... Дно балки понемногу заволакивало горьким туманом, но и сквозь его размытые белесые сполохи Мигол видел, как из развороченной земли прорастают стремительно-острые всходы... как раскрываются плоские жестяные листья, как утолщается гибкий чешуйчатый ствол, выбрасывая в небо отвесные побеги ветвей... как эти побеги ощетиниваются длинными иглами, как созревают и раскрываются страшные бутоны тел, нанизанные на иглы... их было так много, этих тел... и Утц, смятый и проколотый, был далеко не первым среди них, и далеко не последним — свободных игл была тысяча тысяч и всё новые прорастали по мере того, как укрупнялось и ветвилось дерево — прорастали, сами собой заострялись и твердели... и, когда чье-то новое тело оказывалось наколото на них, то кончик иглы подергивался от вожделения и сворачивался жадным крючком...
Сорокопут шел мимо дерева, пока оно стремительно росло и крепло — Миголу вскоре пришлось опять выворачивать себе шею, чтобы продолжать смотреть... отвернуться было не в его силах... Закрыть глаза, когда тебя несут мимо такого — это же кощунство... святотатство... Это, видимо, и было Древо Великой Боли, о котором Утц слышал в детстве от сумасшедшего страхуна — оно вознеслось уже выше облаков, верхние ветви полностью терялись в облачной мути... а Сорокопут всё шел и шел куда-то, волоча Мигола в бережных объятиях... под ногами у чудовища хлюпало, там уже плескала вода, невесть откуда взявшаяся — выполаскивая из недр чистый желтый песок... потом встал перед ними откос балки — правый, отвесный... это был его берег, Мигол отчего-то вдруг так подумал — похорони меня там, на правом... Бедный Утц рвался вернуться на свой Север, куда не вели больше рельсы, Хиппель хотел в Монтегю — в те времена, когда виноградники ещё окрашивали в зеленое склоны пологих холмов, но туда тоже невозможно было вернуться, не прибегая к бесплодным фантазиям... они не смогли, а Миголу было и не надо — ему вполне хватало здешней желтой степи, и жёлтого солнца... правый берег был высокий, открытый ветрам, здесь пахло медвяным льном и далеким морем, здесь был уже день — легкие облачка таскали по лугам нестрашные прозрачные тени, где-то рядом скользила стрекоза, преследуя четырехкрылую букашку... Положи меня здесь, сказал Мигол, и Сорокопут его послушался — снова преклонил колени, раскрыл бритвенные лезвия пальцев, и Мигол скатился с них, перепачкав кровью зеленую и мягкую траву... некоторое время он лежал в ней неподвижно, привыкая к ощущениям — такая мягкая... ни колючек, ни крапивного зуда, ни сухого хруста, ни душной коричневой пыльцы...
Тогда Сорокопут оставил его — повернулся и лязгнул всеми четырьмя руками, уронив их вдоль туловища... и стрекоза одномоментно с этим настигла букашку, вцепилась четырьмя передними ножками, и обе они рухнули в траву...
Сорокопут тоже это заметил — понимающе ухмыльнулся страшным своим многозубым ртом, оглянулся на Мигола, словно призывая того в свидетели.
— Иди-иди... — напутствовал Мигол уходящее чудовище. — Оставь ты нас в покое...
Тот на ходу пожал плечами — ему было плевать... Он уходил к себе, в темноту, в лоскут мрака, что витал над зеленой травой, над синей полноводной рекой — там, в этом мраке, у него было полно дел — вразнобой вопили тысячи и тысячи глоток, дергались тела, извиваясь на острых шипах... Древо уже достигло совершенно циклопических размеров — ветви оплетали далекие звезды, корни проросли в черноту так глубоко, что планеты казались скучными комками земли, прилипшими к корням... и даже само время сворачивалось там, словно прокисшее молоко...
Мигол моргнул... и перестал видеть — и Древо... и Сорокопута... и бледную росинку мертвой остывшей плоти на одном из многих шипов...
Остался берег... и ясная синь неба... и обыкновенное желтое солнце... Искрилась под его лучами спокойная голубая вода, текущая одновременно меж двух берегов — высокого правого, и пологого левого.
Огромная стрекоза затараторила над его ухом и тотчас отпрянула — Мигол шевельнулся, перекатившись на бок...
Еще одна стрекоза упала с неба прямо на распластанное зеркало реки... слишком шумная, слишком громогласная для насекомого — заметался меж двух берегов нарастающий прерывистый рокот. В одно мгновение стрекоза укрупнилась в размерах до совершенно неприличной величины. Мигол увидел пятнистую окраску фюзеляжа, хищные обводы незнакомых военных механизмов, развешенных под брюхом и под неподвижными крыльями. Другие крылья молотили воздух сверху, чертя суматошные концентрические круги... Это была никакая не стрекоза, и не самолет, а вообще неизвестное Миголу черте-что... но явно боевая машина. Она низко и стремительно перла вдоль реки, и река пенилась под ней, поднимала острые стоячие волны...
Машина прошла мимо, рокотом сорвав с этого пока зеленого мира хрупкий покров тишины.
Под одним из неподвижных нижних крыльев щетинился целый пакет стволов, с такого расстояния похожий на здоровенную мясорубку — вроде тех, что Мигол видел в полковой кухне, когда отбывал там наряды. Вот по ним пробежал шустрый кольцевой огонь, явно пороховой природы — желтый с примесью синего. А из-под второго крыла пыхнули и протянулись вперед бело-дымные полосы... и где-то впереди знакомо загрохотало, и вспучилось привычное тугое пламя и разлилось на половину неба — алым и белым...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
