Обложка Контактер-666. Поток бреда

Контактер-666. Поток бреда

Геннадий Колодкин

0% прочитано
Стандартный
Геннадий Колодкин

Контактер-666. Поток бреда

Глава 1

«КОНТАКТЁР-666. ПОТОК БРЕДА»

1.

Он сидел в комнате, где стены дышали. Не метафора. Буквально дышали. Каждые семнадцать секунд обои вздымались, словно лёгкие утопленника, и выдыхали запах мокрой шерсти и старых «Живых Этики».

КТЭШ (именно так, заглавными, потому что строчными он себя уже не ощущал) писал на обоях шариковой ручкой «Пионер», которая закончилась ещё в 1989-м, но продолжала писать. Чернила были тёмно-фиолетовые и пахли озоном и мамиными духами «Красная Москва».

«Я понял, что я ничего не понял», — вывел он на потолке, хотя лежал на полу.

Потолок ответил голосом Карасикова, но голосом из 1997-го, когда тот ещё не боялся рептилоидов, а только гемоглобина в 42 единицы:

— Источник находится вне твоей концепции строения, брат.

КТЭШ хихикнул. У него не было брата. Зато был Контактёр. Тот самый. Который в 1993-м в седьмом классе получил «слишком круто» для своего образования.

Он закрыл глаза — и сразу открыл их уже внутри чужого сна.

Там, в сне, стояла Елена Блаватская в образе девочки-подростка с лицом гуру, которая потом сядет в психушку. Она жрала сырое мясо прямо с Алтая, откусывая от горы Белухи, как от огромного сахарного черепа. Каждый укус сопровождался звуком падающего тела с девятого этажа.

— Это не ложь, — сказала она, жуя. — Это правда с червоточиной. Как изюм в булке. Только изюм — это падшие ангелы, засунутые туда ещё до Большого Взрыва.

КТЭШ попытался перекреститься, но рука прошла сквозь тело и вышла у него из затылка, держа за хвост маленького серебристого рептилоида размером с хомяка. Рептилоид был в очках и читал «Тайную Доктрину», перелистывая страницы языком.

— Я не верю в вас, — сказал КТЭШ.

— Тем лучше, — ответил рептилоид. — Вера — это слишком грубый инструмент. Мы работаем на уровне «искреннего непонимания». Ты же искренне ничего не понял? Вот и отлично. Это наш вход.

Вдруг комната превратилась в почту. Огромную, бесконечную почту 90-х, где вместо писем летали живые куски эзотерики. Один кусок, похожий на отрезанную голову Рериха, подлетел к КТЭШу и прошептал:

— Мы живём в материальном теле… но иногда тело живёт в нас. И тогда мы — это оно. Понял?

— Нет.

— Правильно. Если бы понял — мы бы тебя уже съели.

Карасиков появился из ниоткуда. Он был одновременно старым и молодым. В одной руке держал каменные скрижали, в другой — справку из поликлиники с гемоглобином 42.

— Саша, — сказал КТЭШ, — ты тоже контактёр?

— Я — последствие контакта, — ответил Карасиков грустно. — Есть разница. Контактёр получает информацию. А последствие… оно просто гниёт красиво и медленно. Как «Живая Этика» в голове.

Он протянул КТЭШу руку. Вместо ладони была дверь. КТЭШ открыл её и шагнул.

За дверью был 1993 год. Навсегда.

Там семиклассник в старом свитере сидел за партой и писал шариковой ручкой, которая не кончалась. Перед ним стоял Высший Разум в виде его собственной бабушки, только с глазами из жидкого золота.

— Ты будешь спасителем мира, — сказала бабушка-Разум.

— Я хочу в «Денди», — ответил мальчик.

— Спасители мира не играют в «Денди».

— Тогда я отказываюсь.

Высший Разум вздохнул так, что по всей Вселенной прошла волна самоубийств среди мелких эгрегоров.

КТЭШ смотрел на это и понимал: всё, что он писал в дневниках, было правдой на 90%. Оставшиеся 10% были тем самым местом, где правда выворачивалась наизнанку и становилась особенно вкусной для тех, кто питается человеческим «искренне не понял».

Он вернулся в свою комнату. Обои уже не дышали. Они плакали.

На стене огромными буквами было написано его же почерком:

«Чтобы понять мир, надо мир придумать.

А потом сойти с ума достаточно качественно,

чтобы придуманное начало придумывать тебя обратно».

Ниже, мелким почерком Карасикова:

«Успеха в озверении».

КТЭШ лёг на пол, закрыл глаза и впервые за долгое время улыбнулся.

Где-то в духовном мире падший ангел в образе девочки, выбросившейся из окна, тихо аплодировал.

А в самой глубине всего этого бреда, там, где даже ложь уже не врёт, сидел маленький серебристый рептилоид в очках и писал новый том «Тайной Доктрины» прямо на сетчатке Бога.

Название тома было простое:

«Контактёр. Дневники КТЭШа. Том ∞»

И ниже приписка:

P.S. Это не для открытого доступа.

Это для тех, кто уже ничего не понял.

Именно поэтому — поймёт.

Конец?

Нет.

Просто очередной вдох обоев.

2.

Семнадцать секунд. Вдох. Выдох. Запах мокрой шерсти сменился запахом озона после грозы, которая случилась внутри лампочки Ильича. КТЭШ почувствовал, как по его венам вместо крови течёт жидкий гемоглобин, разбавленный слезами Блаватской. Он был не просто 42-процентным, он был абсолютно 42-процентным. Это было новое состояние материи.

Он встал и подошёл к окну. За окном не было улицы. Там сидел знакомый еврей Карасикова и играл в шахматы с Богом. Фигуры были сделаны из застывших человеческих выборов. Пешки — это «дьяволу служить», ферзи — «или пророку». Бог играл белыми, но постоянно проигрывал, потому что еврей жульничал, подменяя фигуры на маленьких, но очень убедительных мудаков разных национальностей.

— Если я буду думать, что ты есть, а тебя нет, — говорил еврей, двигая ладью-посох, — я потеряю время. А если я буду думать, что тебя нет, а ты есть… — он сделал паузу, посмотрел на КТЭШа сквозь стекло и подмигнул, — я выиграю эту партию. Шах и мат, Всевышний.

Бог вздохнул, и его вздох превратился в стишок Юрия Левитанского. Стишок обрёл ножки и побежал записываться в Союз Писателей, но споткнулся о порог и рассыпался на отдельные буквы. Буквы тут же сбились в стаю и улетели на юг, в сторону Алтая, где их уже ждала голодная гуру.

КТЭШ отвернулся от окна. Комната снова изменилась. Теперь это был архив. Бесконечные стеллажи, на полках — банки. В банках, как законсервированные огурцы, плавали «личные опыты». Он подошёл к одной. На этикетке было написано: «Карасиков. Опыт №1. Эзотерический». Внутри, в мутном рассоле из сыроедческих смузи, плавал маленький, испуганный гемоглобин. Он махал КТЭШу ручкой.

Рядом стояла банка с надписью «КТЭШ. Опыт №0. Предконтактный». Внутри ничего не было. Пустота. Но пустота эта была настолько искренней, что светилась. Она была тем самым «непониманием», которое служило маяком для всякой метафизической нечисти.

— Ты — нулевой пациент, — прошелестел голос из-за стеллажей.

Из-за полки высунулась голова Пиздореза. Она была не страшной, а скорее уставшей.

— Я тоже когда-то был просто затыком, фишкой, — сказала голова. — А потом меня придумали. И теперь я есть. И я режу. Такова моя функция. А твоя функция — не понимать. Не прекращай, слышишь? Как только ты всё поймёшь, ты станешь просто семиклассником с семью классами образования. И всё закончится. А мы этого не хотим. Нам тут весело.

Голова Пиздореза подмигнула и растворилась в запахе старых книг.

КТЭШ вернулся в центр комнаты. Пол под ногами стал мягким и тёплым, как живот зверя. Он лёг на него. Это было то самое «озверение», которого он так ждал. Греться на солнышке. Только солнышко светило не снаружи, а изнутри его черепа. И лучи его были сделаны из чистой, дистиллированной абстракции.

Он закрыл глаза и шагнул за черту.

Там не было ничего. И одновременно было всё. Он увидел, как его собственный мозг, отделившись от тела, сидит за столом и пишет шариковой ручкой «Пионер» на обоях Вселенной.

«Это то, что нам не принадлежит, — писал Мозг. — То, что не наше. К нам не относится».

Мозг обернулся, посмотрел на КТЭШа (который был одновременно и наблюдателем, и наблюдаемым) и добавил:

«Привет, хозяин. Или мне лучше сказать — оболочка?»

И в этот момент КТЭШ понял. Не умом. А чем-то другим. Тем, что было до ума.

Он не был контактёром.

Он был контактом.

Самим сообщением.

Бредом, который Вселенная рассказывала сама себе, чтобы не сойти с ума от собственного одиночества.

И обои снова вздохнули. На этот раз — с облегчением.

3.

С облегчением вздохнули не только обои. Вздохнул Карасиков, превращаясь в облако из цитат Левитанского. Вздохнул еврей, складывая шахматные фигуры в карман и исчезая в разломе пространства-времени, который он сам же и прожевал в оконной раме. Вздохнула Блаватская, икая кусочками горы Белухи. Вздохнул даже Пиздорез, и его вздох был похож на звук рвущейся реальности.

А КТЭШ, который теперь был Контактом, перестал дышать. Ему больше не нужно было. Он стал самим процессом. Он был одновременно и вопросом «Кем?», и ответом «Источник находится вне твоей концепции строения».

Его сознание, освобождённое от оболочки, растеклось по архиву с банками. Он заглянул в каждую.

В банке «ОС для ОС» плавал маленький, сморщенный писатель, который отчаянно пытался каталогизировать весь этот бред, наклеивая на всё ярлыки: «затык», «фишка», «метафизика». Он выглядел очень несчастным в своём стремлении всё упорядочить. КТЭШ/Контакт погладил банку, и рассол внутри на мгновение стал тёплым и обрёл вкус лета. Писатель внутри улыбнулся во сне.

В банке «Девочка с девятого этажа» не было ничего, кроме одного-единственного слова, написанного на дне: «Почему?». Слово пульсировало, и каждый его импульс создавал новую эзотерическую теорию где-то в неокрепших умах.

В банке «Рептилоид» сидел тот самый хомякообразный ящер в очках. Он не плавал в рассоле. Он сидел в сухой банке и читал маленькую книжечку с названием «Инструкция по эксплуатации человеческого непонимания. Для чайников». Увидев КТЭШа, он поднял очки на лоб и строго сказал: «Не мешай. У меня тут самый интересный раздел: "Как симулировать 90% правды, используя только лесть и страх низкого гемоглобина"».

КТЭШ/Контакт усмехнулся — если можно усмехнуться, не имея рта, а будучи самой усмешкой.

Он покинул архив и стал чернилами в ручке «Пионер». Той самой, которая не кончалась. Он почувствовал, как его суть течёт по стержню и ложится на обои Вселенной. Он писал сам себя.

«Каждый выбирает для себя…» — выводила рука семиклассника, но КТЭШ/Контакт продолжал фразу уже от себя, изнутри чернил: «…иллюзию выбора. Потому что выбирать не из чего. Есть только один путь — вглубь бреда. Всё остальное — его оттенки».

Внезапно всё замерло.

Перед ним, в центре застывшего потока сознания, стоял его Мозг. Тот самый, что писал на обоях Вселенной. Только теперь он был не один. Рядом с ним стояла Душа. Она выглядела как сгусток тихого, тёплого света, похожего на ночник из детства.

— Ну вот, — сказал Мозг, обращаясь к Душе. — Я же говорил, он догадается. Эксперимент можно считать успешным.

— Он не догадался, — мягко возразила Душа. — Он стал. Это другое.

— Технические детали, — отмахнулся Мозг. — Главное, что оболочка перестала мешать восприятию. Теперь можно начинать второй этап.

— Какой ещё второй этап? — прошелестел КТЭШ/Контакт, собирая себя из окружающего хаоса в подобие вопроса.

— Озверение, — сказал Мозг буднично. — Только не то, о котором ты думал. Не «греться на солнышке». А стать зверем, который пожирает смыслы. Ты был сообщением. Теперь ты станешь редактором. Будешь вычёркивать лишнее. Например, Карасикова. Или Блаватскую. Или вот этого назойливого еврея с его шахматами.

— Но… без них… что останется?

— Ты, — ответила Душа. — В чистом виде. Тот, кто был ещё до того, как тебя начали придумывать.

Мозг протянул ему руку. В руке была не дверь, а ластик. Обычный школьный ластик, пахнущий клубникой и забвением.

— Начни с малого, — предложил Мозг. — Сотри, например, слово «мудаки». Оно слишком конкретное. Оно мешает.

КТЭШ/Контакт взял ластик. Он почувствовал его плотность, его абсолютную, неоспоримую власть над написанным. Он поднёс его к тому месту в ткани реальности, где ОС для Карасикова написал свою резкую фразу про евреев.

И стёр.

Мир вздрогнул. Еврей за шахматной доской икнул и стал прозрачнее на 10%.

— Видишь? — одобрительно кивнул Мозг. — Ничего сложного. А теперь… давай-ка сотрём всю эту концепцию с падшими ангелами. Слишком избито.

И КТЭШ/Контакт начал стирать. Он стирал религии, эзотерические учения, рептилоидов, Высшие Цивилизации. Мир вокруг него истончался, превращаясь в белый лист. Оставались только самые стойкие образы: комната с дышащими обоями, мальчик с ручкой, гемоглобин 42 и вечный запах мокрой шерсти.

Это был его мир. Его исходный код.

И теперь он мог написать в нём всё, что угодно.

Или не писать ничего.

Просто лежать на полу, который был животом зверя, и слушать, как дышат стены.

Семнадцать секунд.

Вдох.

Выдох.

И тишина, полная невыразимого, искреннего… понимания.

4.

Тишина длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы забыть слово «тишина». А потом лопнула, как перезревший арбуз, забрызгав белый лист мириадами новых, ещё не названных смыслов.

Ластик в руке КТЭШа/Контакта/Редактора задрожал и превратился в шариковую ручку «Пионер». Но не в ту, что писала, а в ту, что всасывала написанное. Она была голодна.

— Не останавливайся, — прошептал Мозг, который теперь выглядел как чернильное пятно на белом листе. — Стирать — это тоже форма созидания. Созидание пустоты.

— Но пустота… она же пустая, — возразил КТЭШ, чувствуя, как его собственная форма начинает истончаться вместе со стёртым миром.

— Только для тех, кто смотрит снаружи, — ответила Душа, которая теперь была не сгустком света, а самим белым листом. — Для тех, кто внутри, пустота — это свобода от чужих историй.

И КТЭШ понял. Он был не просто редактором. Он был санитаром леса. Леса, который зарос таким густым бурьяном чужих концепций, что в нём задохнулись все звери.

Он направил всасывающую ручку на остатки образов.

Образ Карасикова, уже почти прозрачный, отчаянно цеплялся за свою справку с гемоглобином. «Это же личный опыт! — кричал он беззвучно. — Он настоящий!»

— Настоящий, — согласился КТЭШ, — но слишком громкий. Он заглушает тишину.

И ручка всосала Карасикова вместе с его гемоглобином и невысказанной болью. На листе осталась лишь крошечная цифра «42», которая тут же превратилась в ответ на главный вопрос жизни, вселенной и всего такого, а потом, смутившись своей банальности, свернулась в точку и исчезла.

Мальчик с ручкой посмотрел на КТЭШа пустыми глазами.

— А я? — спросил он. — Я ведь начало всего.

— Начало нужно, чтобы начать, — ответил КТЭШ. — А мы уже заканчиваем.

Ручка всосала и его. И парту. И 1993 год.

Осталась только комната. Дышащие обои и запах мокрой шерсти. Самый стойкий, самый первый образ. Исходник.

— Теперь сотри комнату, — сказал Мозг-пятно.

— И себя, — добавил Лист-Душа.

КТЭШ занёс ручку над последним оплотом своей придуманной реальности. Но он колебался. Стереть комнату означало стереть последнее доказательство того, что он вообще был.

И тут обои заговорили. Не голосом Карасикова или Блаватской. А своим собственным, шуршащим, бумажным голосом.

— Не надо, — прошептали они. — Если ты нас сотрёшь, где будет жить запах?

Запах мокрой шерсти согласно кивнул из угла. Он был единственным, кто не боялся. Запахи не стираются. Они просто уходят в другие воспоминания.

— Хорошо, — сказал КТЭШ. — Комната останется. Как музей. Музей первого бреда.

Он направил ручку на Мозг-пятно.

— Прощай, Разум, — сказал он. — Ты был хорошим инструментом, но слишком сложным.

— Я ещё вернусь, — прошипело пятно, исчезая в стержне. — В виде паранойи или навязчивой мелодии.

Потом он повернул ручку к белому листу, на котором стоял.

— И тебе прощай, Душа. Ты была слишком… настоящей для всего этого.

Лист не ответил. Он просто стал ещё белее, ещё чище, впитывая в себя КТЭШа, ручку, всё, что осталось.

И вот наступил конец.

Полный.

Абсолютный.

…но запах остался.

Запах мокрой шерсти и озона. Он висел в пустоте, где когда-то была комната. Он скучал. Ему не за что было зацепиться.

И тогда он начал вспоминать.

Он вспомнил овцу, с которой состригли эту шерсть. Овца думала о вечности.

Он вспомнил дождь, который намочил эту шерсть. Дождь думал о круговороте.

Он вспомнил КТЭШа, который вдыхал этот запах. КТЭШ не думал. Он чувствовал.

И из этого чувства, из самого сердца запаха, начало рождаться что-то новое. Не мир. Не история. А просто ощущение. Ощущение пола под ногами. Ощущение стен вокруг. Ощущение вздоха.

Семнадцать секунд.

Вдох.

Выдох.

На белом листе, который был всем и ничем, проступила одна-единственная фраза, написанная не чернилами, а самим запахом:

«Я понял, что я ничего не пахну».

И всё началось сначала.

Но уже совсем по-другому.

5.

И это «по-другому» было оглушительным.

Фраза «Я понял, что я ничего не пахну» обладала собственной гравитацией. Она притянула к себе остатки стёртых смыслов, как чёрная дыра притягивает пыль. Но она не поглощала их. Она их пересобирала.

Слово «понял» собрало себя из осколков разума, который обещал вернуться в виде навязчивой мелодии. И он вернулся. Теперь всё вокруг звучало, как заевшая пластинка с лекцией о вреде сыроедения, которую читает хор маленьких серебристых рептилоидов. Мелодия была простой и липкой: «Гемо-гемо-глобин-сорок-два, гемо-гемо-глобин-голова».

Слово «ничего» соткалось из той самой пустоты, что осталась после стирания Души. Но теперь это была не чистая, свободная пустота, а пустота обиженная. Она требовала, чтобы её заполнили. И она начала заполнять себя сама, рождая из себя фантомные сущности: призрака невысказанного мнения Карасикова, эхо шагов девочки с девятого этатажа, астральную проекцию еврейского мудака, который теперь играл в нарды с дьяволом на интерес.

Слово «пахну» было самым могущественным. Оно было якорем. Оно впитало в себя тот самый запах мокрой шерсти и теперь источало его, как солнце источает свет. И на этот запах, как мотыльки на огонь, слетелись все, кого КТЭШ так старательно стирал.

Они вернулись, но изменившимися. Деформированными актом стирания.

Карасиков теперь был не человеком, а ходячей концепцией «личного опыта». Он состоял из дрожащих цитат, скреплённых между собой страхом и эзотерикой. Он подбежал к новой фразе и попытался приклеить на неё ярлык: «Это ложь, которая на 90% истина!», но ярлык не клеился, потому что у запаха не было поверхности.

Блаватская вылезла из буквы «о» в слове «ничего». Она была теперь не женщиной, а двухтомным трудом «Тайная Доктрина» в мягкой обложке. Она раскрылась на случайной странице и голосом гуру из психушки продекламировала: «В начале был Запах. И Запах был у Бога. И Запах был Бог. Но потом он промок».

Даже Пиздорез вернулся. Он был теперь не головой, а самим действием. Он летал по новому пространству и пытался разрезать связь между словами, но лезвие скользило по аромату, не причиняя ему вреда.

А КТЭШ?

Он больше не был ни контактом, ни редактором. Он стал грамматической ошибкой в этой новой фразе. Он был тем самым «не», которое должно было стоять перед «пахну». «Я понял, что я ничем не пахну». Но его не было. И из-за его отсутствия весь смысл поехал, свернулся в ленту Мёбиуса и начал пожирать сам себя с конца.

Он, КТЭШ-Ошибка, висел в этой смысловой петле и наблюдал. Он видел, как его собственный Мозг, который теперь был просто навязчивой мелодией, пытается построить из запаха логическую конструкцию. Он видел, как его Душа, ставшая обиженной пустотой, пытается эту конструкцию поглотить.

Это была война. Война Мелодии и Пустоты за право интерпретировать Запах.

И тогда КТЭШ-Ошибка сделал единственное, что может сделать ошибка. Он подчеркнул себя. Красной шариковой ручкой «Пионер», которая материализовалась из чистого намерения.

И как только он себя подчеркнул, всё изменилось снова.

Мир перестал быть текстом. Он стал тетрадкой по русскому языку семиклассника, который получил «двойку». И над всем этим безумием, над дышащими обоями, поющими рептилоидами и мокрой шерстью, появился новый, самый страшный персонаж.

Учительница.

Она посмотрела на всё это и сказала своим обычным, не метафизическим голосом:

— КТЭШ, опять бред написал. Завтра с родителями в школу. И дневник на стол.

И КТЭШ понял, что есть вещи пострашнее падших ангелов и ластиков, стирающих реальность.

Это родительское собрание.

6.

И родительское собрание было страшнее всего, потому что оно было абсолютно реальным.

В нём не было ни запаха мокрой шерсти, ни дышащих обоев. Были только линолеум, пахнущий хлоркой, гул родительских голосов и Учительница, которая теперь была не просто Учительницей, а Верховным Демиургом Порядка, Воплощённой Нормой, чьё оружие — красная ручка и фраза «к доске пойдёт…».

КТЭШ, снова ставший просто семиклассником, стоял перед ней, сжимая в потной ладони дневник. Дневник был тяжёлым, потому что внутри, вместо расписания и оценок, копошились все стёртые и пересобранные миры. Из-под обложки доносилось хоровое пение рептилоидов про гемоглобин и тихое шуршание Блаватской, перелистывающей саму себя.

— Так, — сказала Учительница, и её голос отменил три эзотерические доктрины и заставил одного падшего ангела пойти пересдавать зачёт по нравственности. — Что это за… «Контактёр-666»? Ты опять за своё?

Она открыла дневник.

Мир взорвался.

Из дневника хлынул концентрированный бред. Обиженная Пустота вырвалась на свободу и немедленно поглотила географическую карту на стене. Теперь вместо Евразии там зияла дыра, на дне которой еврей Карасикова доигрывал партию с дьяволом. Навязчивая Мелодия влетела в уши родителям, и они, забыв про успеваемость своих детей, начали в трансе раскачиваться и бормотать: «Гемо-гемо-глобин-сорок-два…». Запах мокрой шерсти заполнил класс, и линолеум под ногами стал мягким и тёплым, как живот зверя.

Учительница на мгновение опешила. Её реальность, построенная на методичках и учебных планах, трещала по швам.

Но она была Учительницей. Её так просто было не сломить.

— А ну-ка прекратили! — рявкнула она, и её голос обрёл плотность чугунной линейки. Она ударила этой линейкой по столу.

Удар был такой силы, что Пиздорез, пытавшийся разрезать её авторитет, сломался пополам с жалобным звоном. Мелодия захлебнулась. Пустота испуганно вжалась обратно в дневник.

В классе снова воцарилась тишина. Почти. Только из дневника доносился тихий плач Карасикова, который никак не мог найти свою справку.

— Так, КТЭШ, — сказала Учительница, нависая над ним, как гора Белуха. — Я вижу, простыми методами тут не обойтись. Придётся применять спецсредство.

Она достала из ящика стола нечто.

Это был не ластик, стирающий реальность. Не ручка, всасывающая смыслы.

Это был кусок хозяйственного мыла.

— Сейчас, — сказала она зловеще, — мы будем смывать из тебя всю эту метафизику. Откровения Рерихов, доктрины Блаватской, контакты с Высшим Разумом… Всё смоем. До чистого, незамутнённого семиклассника.

КТЭШ похолодел. Он понял, что это — окончательное стирание. Не метафорическое, а самое настоящее, с запахом щёлочи и пощипыванием в глазах. Это была аннигиляция фантазии.

— Нет! — закричал он. — Не надо! Они же живые!

— Живые у меня — Пушкин и Лермонтов! — отрезала Учительница. — А это — паразиты сознания.

Она сделала шаг.

И в этот момент дверь класса распахнулась.

На пороге стоял его Отец. Он был не в костюме, а в старом свитере. В руке он держал не ремень, а шариковую ручку «Пионер». И глаза у него были… глазами из жидкого золота.

— Я его родитель, — сказал Отец голосом, в котором звучали все Высшие Разумы и все еврейские анекдоты одновременно. — Я пришёл на собрание. И у меня есть вопрос по поводу домашнего задания.

Он поднял ручку.

— Почему вы учите его придумывать мир по вашим правилам? Он должен придумать свой. Даже если в нём будут дышать обои и падать гемоглобин. Это его право. Право на собственный бред.

Учительница и Отец-Разум сошлись в безмолвном поединке взглядов. Красная ручка против фиолетовой. Порядок против Хаоса. Реальность против Фантазии.

А КТЭШ стоял между ними и понимал, что он и есть поле этой битвы. И от того, кто победит, зависело, кем он станет: прилежным учеником в мире, где всё понятно и скучно, или сумасшедшим демиургом в мире, где всё возможно, но ничего не имеет смысла.

И он сделал свой выбор.

Он шагнул к доске, взял мокрую тряпку и одним движением стёр с неё и синусы, и косинусы. А потом мелом, который крошился и скрипел, как кости старой вселенной, он начал писать на доске свой собственный, главный закон мироздания:

«КАЖДЫЙ ВЫБИРАЕТ ДЛЯ СЕБЯ… МЕРУ ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ РАСПЛАТЫ МЕЖДУ ХОЗЯЙСТВЕННЫМ МЫЛОМ И БЕСКОНЕЧНЫМИ ЧЕРНИЛАМИ».

И доска вздохнула.

Семнадцать секунд.

Вдох.

Выдох.

7.

Доска вздохнула, и её вздох был запахом мела, пыли и забытых интегралов. Этот вздох был настолько плотным, что его можно было потрогать. Он осел на плечах Учительницы инеем, а в золотых глазах Отца-Разума отразился мириадами крошечных, умирающих галактик.

Поединок взглядов закончился. Никто не победил. Они просто поняли, что играют на разных полях, хотя доска была одна.

— Хорошо, — сказала Учительница, и её голос потерял свою чугунную плотность, став просто усталым голосом женщины, которая 25 лет проверяет тетради. — Пусть выбирает. Но я предупредила. Бесконечные чернила всегда заканчиваются кляксой. А кляксу ничем не отмыть. Даже хозяйственным мылом.

Она положила мыло на стол. Оно тут же впитало в себя весь реализм из комнаты, стало тяжёлым, как надгробие, и перестало пахнуть.

Отец-Разум кивнул. Он подошёл к КТЭШу и положил руку ему на плечо. Рука была тёплой и пахла озоном и старыми книгами.

— А хозяйственное мыло, — тихо сказал он, — если им слишком долго тереть, стирает не только бред. Оно стирает и того, кто бредит. До дыр.

Он протянул КТЭШу ручку «Пионер».

И КТЭШ оказался в точке выбора. На столе перед ним лежали два артефакта: Мыло Абсолютной Нормальности и Ручка Бесконечного Бреда. Два пути. Две судьбы.

Он посмотрел на родителей, которые всё ещё раскачивались в трансе, напевая про гемоглобин. Он посмотрел на дыру в карте, где дьявол уже начал выигрывать у еврея. Он посмотрел на свой дневник, из которого выглядывал маленький серебристый рептилоид и показывал ему язык.

И он понял, что выбирать — это ловушка. Выбор между двумя крайностями — это самый изощрённый вид порядка.

Поэтому он сделал то, чего не ожидал никто.

Он взял Мыло. И начал им писать на доске.

Мыло не оставляло следов. Оно не писало. Оно стирало саму поверхность доски, обнажая её первоначальную, до-меловую сущность — срез древнего дерева, полного годовых колец, как дневник вечности.

Потом он взял Ручку. И начал ею мыть руки.

Фиолетовые чернила потекли по его ладоням, смывая с них школьную пыль, пот страха и остатки реальности. Чернила не пачкали. Они проявляли на его коже невидимые узоры — карты несуществующих городов, формулы невозможных теорем, стихи на языках, которые ещё не придумали.

Учительница ахнула.

Отец-Разум улыбнулся.

КТЭШ соединил два действия. Он провёл вымытой в чернилах рукой по стёртой мылом доске.

И доска заговорила. Не вздохнула, а именно заговорила — голосом дерева, из которого была сделана.

— Наконец-то, — сказало Дерево-Доска. — Я так устало быть просто поверхностью для чужих знаков. Я хотело быть собой.

В этот момент всё схлопнулось.

Класс, родители, Учительница, Отец — всё втянулось в точку на доске, где рука КТЭШа коснулась дерева. Всё, кроме него самого.

Он остался один в пространстве, которое было одновременно и классом, и лесом, и страницей дневника. Перед ним стояла говорящая доска.

— Ты сломал игру, — сказало Дерево-Доска. — Ты не выбрал ни Порядок, ни Хаос. Ты создал… третье.

— Что это? — спросил КТЭШ.

— Это — право материала быть самим собой. Право доски быть деревом. Право чернил быть рекой. Право мыла быть камнем. Право человека быть…

Доска замолчала, подбирая слово.

— Чем? — спросил КТЭШ.

— Просто быть. Не «контактёром». Не «семиклассником». Не «полем битвы». А просто точкой присутствия. Здесь и сейчас. Вдыхать запах. Любой. Мокрой шерсти или свежих стружек. Неважно. Главное — вдыхать.

КТЭШ сделал вдох.

И впервые за всё это время он не почувствовал ничего. Ни шерсти, ни озона, ни хлорки. Он почувствовал запах самого себя. Немного потный, немного пыльный, немного книжный. Запах обычного мальчика.

И этот запах был самым невероятным и фантастическим из всего, что он когда-либо ощущал.

Он улыбнулся.

— Я понял, — сказал он.

— Что? — спросило Дерево-Доска.

— Ничего, — ответил КТЭШ. — И это прекрасно.

И он пошёл домой. А за ним, виляя хвостом, как верный пёс, увязался его собственный, ни на что не похожий, личный и уютный бред.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге