Камера
Глава 1
ー Господа, вы уж простите меня за доставленные неудобства, но мне нужно поставить у вас тут камеру! Понимаете ли, это нужно… Э-э-э… ввиду некоторых семейных обстоятельств!
Столь неубедительное заявление было выброшено каким-то колобком-очкариком по другую сторону от решеток крохотного изолятора из четырех стен. Это было заискивающее высокочастотное пищание, пролязгавшее по губам в виде тухлого персика низкого мужчины с пузом из надувного шарика, лысиной почти на всю голову с оставленной любезным лишаем лишь подковой из волос, в поношенной темной рубашонке, пропитавшейся жирным потом, не оставившему на ней, и без того блеклой, ни единой краски; и, как уже было отмечено, в малюсеньких очках, в которых что-либо наверняка было видно хуже, чем без них.
Самое гадкое, что было в этой ситуации, - это, черт его возьми, то, что все четыре человека, сидящие в гнилой камере, видели в этом колобке кого-то знакомого, словно уже где-то видели его, да только никто не мог вспомнить, где именно. Едва эта физиономия показалась за плечом надзирателя в камуфляже, так каждому пришло это чертово озарение, да пропади оно все пропадом! Все вспоминать вдруг без всякой договоренности начали. А толку?
Да и с какой это просьбой он сюда явился - камеру поставить? А камеру то какую: телефона! Семейные обстоятельства? Какие это семейные обстоятельства могут связывать этого жеманного мульти-пульти с четырьмя, черт подери, малолетками, очутившимися в заброшенном следственном изоляторе, в котором и усесться-то без трагедии невозможно!
Камеру телефона установили так, чтобы она могла охватывать всю комнатушку и подсвечивать каждую обитающую в ней мелюзгу. В камере все, ощутив всю абсурдность очередного поганого дня и того оригинального сюрприза, что он им преподнес, логично усмехнулись, показывая тем самым, что они «выше этих раболепных штучек».
ー Костяшка мой желтенький, золотой мой! ー ласково пролепетал мультяш за решетками. ー Ну не смотри ты на меня так, я скоро к вам вернусь! ー и бросил последний взгляд на заключенных, целенаправленно зафиксировав его на Косте Мартышкине с набухшими от некой внутренней неприятности губенками, который всем представлялся просто Марти, ибо ненавидел свое настоящее имя.
ー Эй, откуда вы мое имя знаете?! ー мгновенно возбудился Марти, вскочил и как бы рефлекторно встал в стойку напичканного всякой химозой атлета.
Но ответа не последовало. Мужчина неестественно быстро для своей граммовки удалился.
На подобное изысканное, почти женственное, что хуже всего, отшивание Марти взаправду не не шутку разозлился. Если у элементарных разгневанных людей этот ихний гнев зарождается в башке, как в месте возвышенном и прогрессивном, и опускается, даже стремительно падает, до самых ног, то у Марти все было наизворот: гнев поднялся от самых пальцев ног, как от представителей самого правдивого и прогрессивного, что у него было, и достиг головы так подло и нежданно, что Марти, бедный, от ослепительных в ней тресков даже зажмурился. Впрочем, по тому же механизму проходила вся короткая его жизнь: всё в ней решали именно движения тела и способности конечностей, из которых складывается труд, ибо лишь благодаря нему можно было, мало того, что стать человеком уважаемым, хотя Марти в него и не верил, но, самое главное, добиться успеха. А башка и все те иллюзионные ее прельщенные дарования, которые так любят нахваливать лодыри прямиком с собственных диванчиков, - чушь, достойная иметь максимально четвертичное значение в жизни нормального.
С этаким убеждением он рос с всю жизнь, переняв ее от отца, в автосервисе которого он трудился с пяти лет. Тогда, будучи ростом в дверцу отцовского Шевроле и имея по-детски студенистые волосики до подбородка (хотя такое слово звучит невероятно смешно при описании мелкого Марти), мальчишка отдал в жертву свои голубенькие босоножки, которые его мама купила на рынке: они потонули в пушистой пене во время мытья чьего-то черного Мустанга. От папаши он тогда почтенно отхватил, но именно тогда навсегда лишился всякого мальчишества, даже толком не ощутив его.
Работы во все года было много, и даже если какие-то годы символизировали позорную, смехотворную скудность отцовского бизнеса, а какие-то, напротив, давали повод отцу считать себя кем-то вроде магната, то для Марти труд стабильно оставался бесконечным и чертовски тяжелым. За свою работу он получал копеечный шиш. Становясь взрослее, Марти то и дело как бы по-ребячески обижался на отца, хотя никогда этого не осознавал, и задумывал устроить протест, однако он не смел предпринять побег, ибо что-то потустороннее подсказывало ему, что никому он на этом свете, кроме отца, не нужен. Тогда же, в отрочестве, Марти отрастил себе провокационные усики, сами по себе вызывающие у клиентов отца некое доверие, ощущение свойкости, что ли, а еще исконно мужское пузо - явное подтверждение того, что папаша его все-таки любит. Самому же Марти были чужды всякие чисто людские сантименты в виде доверия, любви и прочей дряни. Во всех людях он видел лишь кромешный сопливых лентяев, получающие «средства» лишь за демонстрацию собственных лицемерных рож.
Показательным стал момент, из-за которого сейчас Марти был вынужденно заключен за решетку: в автосервис обратился возвращающийся с военной службы мужчина, который, после того, как Марти выполнил на него ровно нужный объем работы, попросил уступить, как показалось Марти, слишком настойчиво ему «хоть полтораста рубликов, все деньжата нá дом жене, у самого шиш», на что гениальный автомеханик скоротечно разозлился и одним махом оторвал боковое стекло на его деревенской Семерке, которое всего несколько минут назад сам же с ювелирной внимательностью установил на родном месте. Виноватым он себя, естественно, не считал, ибо как же похабно и жалко это - так обнажать собственную слабость и наглость!
Безмолвный гнев Марти стал тускнеть, едва ли он случайно взглянул на камеру: она безмятежно записывала то ли компромат, то ли алиби, то ли архивное воспоминание, которое можно показать даже своей бабушке. Так на кой черт? Что, забрал бы этого колобка сам сатана, происходит?!
Вдруг Ди - коротышка из музыкального колледжа с драматическим тенором и синтетическим, кислотно-зеленым стебельком за ухом, настоящее имя которого никто не удосужился выяснить, - то ли в качестве протеста, то ли от отчаяния, завыл едва придуманный мотив на стихи Высоцкого, меняя концы строчек:
«Мне меньше полувека ー э-э-э… ー всего шестнадцать!
Я жив и большего не надо!
Мне есть, что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед ним!»
Камера покорно, даже как-то без спроса, подобно циничному папарацци, записала сочинение Ди. Ему не было известно точно, что из записанного станет алиби, а что доказательством вины. Да и чьей?
ーХа, а эти скоты с сардельками вместо рта в блистательных штанишках подписывают контракты, пока меня так легко записывают без всяких бумажек и бесплатно! ー он напыщенно усмехнулся.
По целому комплексу признаков можно было догадаться, что этих «блистательных сардельчатых», заполонивших единственную достойную жизни составляющую этого существования - музыку, Ди, если не презирал, то не воспринимал за нечто стоящее. Он узнал об их ничтожестве еще в утробе матери, которая, как и любая девчушка тех лет, слушала всякую нелепую дрянь, слепленную из звуков лопающихся водных пузырьков и ударов о дверной косяк, с помощью новейших технологий облеченных в нарядную и объединяющую человечество мелодию.
Может показаться, что Ди - не такой уж удивительный представитель общества, ибо, в какую компашку внутри него не ткни, везде можно найти таких же своенравных и отвергающих то, что человечество всесильно толкает на пьедестал. Однако если таковые способны лишь молча, без лишних доводов и объяснений, переключить негодную для них, но обществом превращенную в идеологию, музыку, то Ди создавал свою собственную идеологию. Началось это с бабкиной шестиструнки, которая досталась ей от отца, лишившемуся левой руки в годы Великой войны. Но Ди осознавал, что с таким инструментом создать, а уж тем более внушить, новую идеологию невозможно, а потому целый год он был вынужден скитаться по главной улице города, по которой каждый чертов день бесцельно бродили идентичные, одинаково горделивые личины, выражающие надменное презрение вперемешку, что было подло замаскировано, с деловой тупостью и сокрушительным отсутствием всякой избирательности, ведущее человечество в самую бездну, и совал им в руки рекламки подпольных секонд-хендов и неизвестных гастролирующих цирков. Наконец огорил себе однотонный Телекастер, дабы звуки извлекались радикальнее и беспорядочнее. Но и этого было недостаточно: тогда же он активно собирал собственный образ, то и дело вводя в него новые мелочи и выбрасывая те, что оказались негодными. Так Ди из фальшиво угождающего мальчишки, похожего к тому же на обездоленного мерзляку, перевоплотился во фрика, никогда не снимавшего с себя паленую футболку с Полом Маккартни, носящего на голове кремовый ободок, приклеивающий его длинные и волнистые волосы строго к темени, и всякую искусственную халтурно зеленую растительность, и играющего на той же главной улице, при тех же самых надменных личинах, песни, сочиненные на полу родительского дома, но никогда не стремившиеся оказаться в записи. Во время уличных концертов рядом с ним непременно лежали две советские гантели по четыре кило каждая и несколько плюшевых игрушек, у каждой из которых бешеным течением времени были вспороты случайные части плюша, из которого с любопытством выглядывали отдельные паутинные кусочки наполнения игрушек, напоминая стручковый горошек. Но репертуар Ди был до того нестандартным, а его образ до того противоречивым, что пешеходы попросту не стремились дослушивать его песни до конца, джентельменски сверкая пятками навстречу своим делам и заботам. Порой Ди кричал таковым вслед, что те - «тупые собаки, лишенные избирательности и жрущие все, что им только не положат в пасть». Он знал, что, едва ли какой-то слюнтяй с белыми волосиками и в голубенькой, первый раз надетой, рубашонке придет да снимет его на камеру, он станет такой же жрачкой, как и «сарделечные». Превратится в бисквитный пропитанный десерт, который будут за баснословные деньжищи продавать в дорогущих кофейнях столицы. Но пока этого не случилось, да и не случится вовсе, он - гвоздь, который иногда в виде производственной ошибки попадается в десертах и способный раскромсать внутренности каждого, кто их вкусит, не дав ему переварить ту слащавую дрянь, что он проглотил просто потому, что это выглядит богато.
И все-таки, что его связывает с семьей того мужчины?
ー Ну поёшь ты хорошо, ー философски произнес некто по прозвищу Тощий - он ненавидел эту кличку и даже близко не проходил мимо культа тех, кто стремится дать хоть какую-то кличку, ибо это животный удел, а не человечий, хотя и люди нынче мало чем отличаются от животных. Да и сама кличка совершенно не подходила этому рослому, семнадцатилетнему, но не по годам даровитому юноше, который по своему обыкновению приправляет свою речь возвышенными, пышущими интеллектом словечками, но делал это без пафоса и не просто для того, чтобы произнести их, а они как бы сами слетали с его ловкого языка, доверительно руководствующегося исключительной его начитанностью и гибкостью. Кличка его - это скорее игра слов, подхваченная каким-то недоумком, сказавшего про него, мол, язык тещин у него, что при виде Тощего звучало нелепо, но именно это и стало преимуществом его глупейших ненавистников.
ー Недаром тебя господа и модники из центра обожают, когда ты даже в исконно русские морозы бренчишь, ー многозначительно продолжал Тощий, саркастически намекая на уличную драку, в которой, как уверял сам Ди, все остались целыми и невредимыми, однако после которой музыкант-радикал и очутился здесь.
В ответ Ди лишь с иронией усмехнулся, выдав эту усмешку в виде астматического припадка с отрубленной фазой выдоха.
ー Такой милый, а ведь так и не скажешь, что фанатик бойней в стиле гранж, ー с невозмутимым, независимым видом приговаривал Тощий.
ー Язычок бы тебе подрезать, ーпо-дамски гордым тоном отозвался Ди, ー да и с горчичкой бы дворовым собакам скормить.
Одновременно с тем, как произносил эти слова, он призрачно встал и косолапо начал разгоняться прямо по курсу на Тощего с неорганизованными кулачками и таким свирепым, но одновременно заторможенным и цементным лицом, что, глядя на него, можно было посмеяться с этакого контраста, но то был бы смех, схожий с тем, что возникает при виде на трагично загримированного клоуна, зарыдавшим в тот момент, когда неуклюже уронил три прозрачных своих стакана, то есть все имеющиеся у него пожитки.
А потом резко остановился. Камера снимала его крупным планом, выдавая себя лишь красным обручем с дыркой посередине, расположившуюся в правом углу экрана. В ней Ди вдруг увидел свои глаза, ставшие в этот момент такими неестественно зашуганными и кроткими, как у обвиненного в какой-то неосознанной шалости мальчишки. «А если это?..» и как израненный пополз обратно, все равно оставаясь на виду камеры, которая своим маленьким любопытным глазиком заговаривала его, дьявольски усмехаясь…
На долгие две минуты в изоляторе образовалась тишина. Однако она не выдержала давления этого душного, буквально удушающего, пространства, в которой не хватало места даже для нее, а потому вместо того, чтобы мудро щебетать в ушах каждого из присутствующих и шевелить их мысли, она предпочла повеситься прямо над ними.
Эта камера… Невозможно даже пошевелиться… Сиди-сиди да пялься на самого себя и пытайся угадать собственные мысли…
ー Мужики, а чего энто мы уселись да посиживаем? Энтого смартфончика испугались что ль? ー начал свою революционную речь Ванек - самый высокий парнишка со стрижкой под полтора миллиметра и внушительно выпуклыми, выпирающими из-под однотонной одежды, мышцами, ー памяти-то у энтого подонка, думаете, надолго хватит? У телефона, в смысле…
ー И что ты эн-тим хочешь сказать? ー вызывающим, но нарочито приглушенным тоном спросил Тощий.
ー А что ты переспрашиваешь да уточнить пытаешься, как телка? ー сжал кулаки Ванек, но это был жест вовсе не устрашения и боевой готовности. ー Что я сказал, то я сказал. Я просто… ー его взгляд отзеркалился на экране телефона. Мальчишка остановился перед самим собой без возможности оторвать взор с собственного внешнего вида.
Никогда он еще так пристально, так проницательно на себя не глядел, но каким же, черт возьми, ущербным ему показалось это имитирующее целиком его, Ванька, отражение! Засаленные волосы, на которых мошкорой лежали матовые сливочные комочки и закупоривали то, из чего некогда росли здоровые ангельские кудряшки; грязномазая шея, покрытая точно некротизированной тканью в сочетании с вдоволь разлитым блестящим потом; первобытные неловкие штанишки, слегка порванные в бедрах и даже через материю цвета синих чернил обнажали смехотворную худобу и неразвитость ног, а сами штанишки вовсе были забрызганы какой-то бурой субстанцией, въевшейся до такой степени в ткань, что проще было вовсе ходить без штанов, нежели пытаться их чем-то отмыть. Едва столкнувшись с самим собой, Ванек словно превратился вновь в двухлетнего ребенка, впервые назвавшего себя «я». Но затем, при большем вглядывании в этого «я», к нему неспешными шагами приближалось стремление избить и изувечить его. Вроде рос умным, надежды подавал, так почему сейчас он такой?.. Его мысли непроизвольно омрачались, а память как бы некстати просветлялась, указывая ему на все то, что он только делал в своей короткой сопливой жизни…
А делал он, впрочем, многое. Да только в одиночку, даже если за один вечер удавалось собрать всю деревушку. Он всегда оставался рядом с ними чужаком, ошибкой природы, выставляя себя кем-то вроде души компании или другим веселым несчастным с шилом. От этих людей, с которыми он разъезжал на мотоциклах, как кухонные соринки подбирая всех попавшихся простодушных девчонок, ходил на дискотеки, напиваясь и слыша в жевательных одноразовых песенках шедевры всемирной музыки, заходил в хату лишь за водой да если мать повелит сходить на огород или заняться любой другой обыденной деревенской работенкой, шлялся по подъездам, откуда его шугали сумасшедшие промозглые старушенции, он перенял только повадки. На деле же он знал больше, гораздо больше. Эти люди были невероятно просты, что, естественно, играло на руку одаренному, рано познавшему жизнь мальчишке, ибо так было проще иллюзионно внушать им, что он - самый концентрированно простой из них. Он безмолвно издевательски насмехался над ними, а они лишь видели в нем ту самую «душу компании» и с обыкновенной открытостью потакали его саркастическим прихотям. Потом, впрочем, началась учеба в городе. Но вместо того, чтобы перестроиться, он, даже не разыгрывая какую-то роль, для всех стал странноватым деревенским пареньком, по-прежнему втайне ото всех знавшим больше…
ーАх, какая искра-то! ー с наигранной мечтательностью вспорхнул Тощий, глядя на Ванька, глядящего на камеру. ー А расскажи-ка им… про девчонку!
ーЗавались, дура! ー прокричал, с опаской озираясь, Ванек, словно пытаясь своим криком заглушить те роковые слова, которые произнес Тощий. ー Нечего про нее рассказывать…
ー Как это нечего рассказывать? ー натурально возмутился Тощий, ー Ну, давай, загибай пальцы. Во-первый, ее Дашей зовут, верно?
ー Да заткнись ты уже! ーне выдерживая комичных всхлипывания Тощего, проревел Ванек, пересиливая себя, чтобы не размолоть насмешливого философа до состояния фарша.
ー А что, телефончика испугался, что ли? ー весело пропел тот, хотя в его певучем голосе и слышалась назойливая фальшивая нотка безнадеги.
На самом деле в прежних словах Ванька о том, что «нечего рассказывать», была ни что иное, как ложь. Страшная ложь. А Тощий больше всего не любил именно такую ложь в целом беспросветно лживом мире, при которой, зная правду, хоть и невероятно обременяющую, человек предпочитает врать прямо вслух, всячески пытаясь скрыть ее и избежать ее последствий, что, по мнению Тощего, относится к элементарным уделам человека слабого в той степени, что он даже не имеет права нести название человека.
Ваньку можно было рассказать о той девчонке много всего, даже в таких вульгарных подробностях, которые неизвестны даже тем, кто имеет единую с ней кровинушку. Девчонка эта, о которой начал было заикаться Тощий, в силу своей детской чувствительности позволила Ваньку на всех основаниях явиться к ней домой (в родительский дом, в смысле), где тот, зная об ее к нему сумасхождению, увлек ее в свои плотские, материалистическое, если хотите, дела с правом на пару мгновений лишиться совести прямо на мамкиной и папкиной постели, да так, что бедняжка неожиданно заснула своим детским, невинным сном, мило приоткрыв ротик и оставляя на подушке расплывающиеся слюнявые следы; а Ванек, дабы не нарушать ее сладкий прекрасный сон, удалился в «материнский кабинет», где, конечно, среди пластов нижнего белья и прочего барахла отыскал невзрачный пенальчик с денежками внутри, номинал которых он тогда не подумал узнавать - так окрылен был удачей. А девчонка-то что? А девчонка, как стали бы говаривать заскорузлые жители деревни Ванька, «опростоволосилась на весь людской народ».
Но вместо того, чтобы рассказать об этом сокамерникам, он повернулся к камере спиной и пробрался на свое прежнее место, поникши опустив голову и незаметно для самого себя потирая шею, собирая с нее точно расплавленный воск.
Глава 2
В комнате повисла недвижимая суета: ребята вовсе не двигались, однако напрягались так, словно попали в логово серийного убийцы. Самое ужасное, что было в этой ситуации, так это то, что если бы они кому-то признались в своих теперешних страданиях, в ответ им бы лишь припомнили все то, за что их сейчас же могут обвинить, лишив свободы наравне с тем же самым убийцей. Оставалось лишь одно - молчать. Смотреть, как медленно нарезают на мелкие кусочки твою плоть и обыденно отрубают конечности, а еще лучше - не издавать при этом ни звука. Ибо сейчас решается твоя судьба, вся твоя жизнь записывается в виде чертовой подвижной картинки на жалкий телефончик. Неверный полушорох и все - в колонию для малолетних. Один раз на товарища нацелился - ты уже не в милости. Будь кротким мальчиком, серийный убийца, в твои присказки о невинности поверит только камера. Не пытайся сделать обреченный вид и взрослое лицо - ты онемеешь, ты утратишь возможность произносить слова, глядя на самого себя внутри подвижной картинки. Ну что скажешь?..
Каждый из четырех мальчишек перемещал по своей голове миллион мыслей, кто как мог: кто обрабатывал их равномерно, словно на конвейере, а кто игрался с ними, как с резиновым мячом, который случайно то улетает в самую середину грязной, кишащей инфекциями, лужи, то на балкон счастливцев с первого этажа, то вовсе в костлявые крючки древнего дерева, чертовски крепкого и выносливого, что было огромной загадкой, как же этот шалопутный мячик мог очутиться и сколько еще предпочтет оставаться там. В каких бы условиях эти мысли не выращивались, у всех четырех они были идентичными и произрастали из одного единого вопроса: что все это значит?
Они сидят здесь вчетвером, все такие разные и самонадеянные. Каждый оказался здесь по своей уникальной, непревзойденной причине, просто потому, что и каждый из них такой же уникальный и непревзойденный. Однако это нечестно, если каждый из них возьмет да сядет за решетку - другую, еще более страшную, все вчетвером, одинаково… И все из-за чертовой камеры чертового телефона, оставленного здесь с таким обыденным, с таким вежливым тоном, точно одолжение им сделали! Какого черта они должны угробить свои судьбы из-за малюсенькой черноглазой камеры! Но и возразить, восстать против такого безнадежного заточения нельзя, эта сволочь все заснимет и посадят их к чертовой матери всех четверых… Покаяния, что ль, она хочет? Прямо в этот бездушный глаз сказать обо всем?.. Так ведь искренним быть надо! А как же быть искренним, проповедуя свою правду в мире, где правда-то совершенно иная и тебя в любом случае оставят в заточении, хоть исповедуйся, хоть не исповедуйся?..
В комнате становилось душнее с каждым следующим мгновением. Она и без того была невероятно душной, подобно барокамере, но с появлением этой камеры воздух в ней стал еще тяжелее, еще алчнее, еще вонючее, а каждое стремительное движение превращалось лишь в жалкое шевеление. Четыре пары глаз, и все в один зрачок глядели на прямоугольную картинку на экране повешенного, но самого живого из присутствующих, телефона, но затем вновь разделялись на четыре и уже фиксировались лишь на каждом отдельном элементе картинки - на каждом отдельном человеке, изображенном внутри нее. Было тихо, даже оглушительно тихо для такого места. Было только слышно изредка, как кто-то из замурованного квартета тяжело сглатывает плотный комок чего-то большого и склизского, после чего резко делает вздох.
«Что ж, ー пронеслось вдруг иронично в голове у Тощего, ー если в двадцать первом веке мир снова решил воспользоваться пытками, смертной казнью или хотя бы дедовскими допросами, эта штука гениальна».
Вдруг прозвучал звук открытия ржавой скрипучей двери.
По ту сторону решетки показался сперва сухой усатый дядька-надзиратель, а затем показался уже знакомый нам мужчина из мультика. За время своего отсутствия он, впрочем, совершенно не изменился: та же лысина, то же пузо, те же губенки, те же очки, то же смешное лицо… Он улыбался с каким-то одобрительным понимаем, похожим на отцовское.
ー Как дела, мальчишки? ー совершенно по-родительски, без капли злорадства и торжества, свойственного только взрослым, спросил мужчина, протягивая руку за решетку и убирая телефон из изолятора.
В ответ тишина, в которой невооруженным ухом можно было услышать все то, что человек только способен испытать в свои кризисные моменты. Мужчина слабо усмехнулся и принялся рассматривать мальчишек подробнее, словно у тех именины - едва ли не единственный момент в году, когда люди друг друга рассматривают.
Взгляд его остановился на Ваньке.
ー Ванюш, ー«откуда он знает мое имя?!», ー ты как здесь оказался-то?
ー Я… Я ограбил родителей своей девушки, ー без промедления ответил Ваня.
И взгляд его виновато опустился на пол.
Январь 2026 г.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
