Обложка Гвардии старший сержант

Гвардии старший сержант

Александр Попов

0% прочитано
Стандартный
Александр Попов

Гвардии старший сержант

Гвардии старший сержант

Бухарашка успел на последний утренний рейс. Пазик стоял у остановки, дрожал и чадил, как старый пёс. Шофёр Колян, которому Бухарашка не раз чинил гараж за «беленькую», выглянул в окно и забыл закрыть рот.

— Ты куда это, Петрович? Нарядился, как на парад.

Никто не звал его Петровичем лет двадцать пять. Бухарашка и сам удивился, что откликнулся.

— В райцентр, — сказал он.

— Билет-то есть? Хотя какой билет...

Колян махнул рукой и ничего не взял. Бухарашка сел у окна, положил ладони на колени. За стеклом поплыла знакомая серая жижа: жухлый бурьян, кривые столбы, покосившаяся остановка с выцветшим объявлением о продаже коз. Двадцать километров он помнил наизусть, потому что ездил по этой дороге за пенсией матери, а потом за своей, мизерной. Но так он её ещё не видел.

Ордена холодили грудь сквозь рубашку. Он поймал себя на том, что сидит прямо, не касаясь спинки сиденья. Тело вспомнило раньше, чем голова.

---

Кандагар пах горелой соляркой, пылью и чем-то сладким и гнилым, от чего не отмыться. Летом броня раскалялась так, что на ней можно было печь лепёшки. Сержантам про это шутили: мол, не зевай, а то поджаришься.

Он попал туда в восемьдесят четвёртом, в двадцать два года, из-под Мичуринска. В военкомате сказали «Туркестанский округ», а оказалось, ещё дальше. Служил в гвардейской бригаде, той самой, что стояла у кандагарского аэродрома. Дорога на Шинданд и дорога на Газни стали для него главными дорогами жизни. Колонны, засады, «наливники», чёрный дым над ними. Ребята, которые утром ругались из-за сгущёнки, к вечеру лежали под плащ-палатками.

Был там Митька Свиридов, рыжий, щербатый, из Саратова, и каждый вечер у него был один и тот же вопрос: «Как думаешь, дома нас ждут?» Бухарашка отвечал: «Ждут. Куда они денутся». Митьку убило на седьмой месяц. Выстрел из гранатомёта по головной машине, и всё.

Награды ему дали потом, под конец срока. Комбат вызвал, смущённый, и сказал, что на батальон пришло четыре «Красных Звезды» и десять «Отваг», а сержантов и офицеров полтора десятка. Он, комбат, ломал голову три ночи, как это поделить по справедливости, и не поделил. Бухарашке досталась «Звезда». Медаль «За отвагу» он получил потом, уже за ранение, через два года, в военкомате, будто по почте пришла.

Говорить об этом было нельзя. Официально шла «интернациональная помощь», и в военном билете на седьмой странице скупая строчка: «участвовал в боях с бандами мятежников». В боях. Никто не говорил «война». Он и сам научился не говорить. Научился молчать и жить с этим молчанием.

Сначала оно ему не мешало. Потом мешало по ночам. Потом он обнаружил, что стакан приглушает его, как громкость у телевизора. Жена видела, как приглушает. Жена была городская, умная и злая от страха. Она говорила: «Расскажи хоть что-нибудь, Коля», а он глядел в стену. В конце концов она сказала, что не будет жить с человеком, у которого вместо головы гараж с заколоченными дверями, и ушла, забрав детей. «Сгниёшь тут». Он не стал её удерживать. Что он мог ей предложить?

---

Райцентр встретил его гулом. Военкомат, жёлтое здание сталинской постройки с облупленными колоннами, стоял, как корабль в штормовой воде. На крыльце, во дворе, на тротуаре толпились люди. Мужики с рюкзаками, мужики с пакетами, мужики с пустыми руками и белыми лицами. Женщины, которые не плакали, а держали их за рукава. Три автобуса с шторками стояли под парами, и воздух над ними дрожал.

Был октябрь двадцать второго. Указ о частичной мобилизации подписали три недели назад, двадцать первого сентября. Страна ещё не понимала, что произошло, а военкоматы уже понимали. Им спустили задание на каждый район, цифрой, и цифра приходила, как налоговая.

Бухарашка пробрался через толпу. Его окинули взглядом и расступились. Орденов на груди никто в толпе, наверное, не рассмотрел, но походку заметили. В ней было что-то, что отличало его от остальных, растерянных и с мокрыми глазами.

В коридоре, у стола с табличкой «Приём граждан», сидел молодой лейтенант, красный от недосыпа. Перед ним лежала стопка папок, как кирпичи.

— Фамилия?

— Бухаров. Николай Петрович. Шестьдесят второго года.

Лейтенант поднял глаза. Задержал их на пиджаке. Потом на лице.

— Вы по повестке?

— Я сам.

— Это как?

— Доброволец. Хочу. — Он помолчал. — Гвардии старший сержант запаса. Афганистан, восемьдесят четвёртый — восемьдесят шестой. Кандагар.

Лейтенант посмотрел на него как на человека, который говорит с ним на латыни.

— Отец, вам шестьдесят. По мобилизации — до тридцати пяти для рядового и сержантского состава, если по возрасту смотреть. Вы не подпадаете.

— Знаю. Я не по мобилизации. Я так.

— Как «так»?

— Берите, — просто сказал Бухарашка. — Я стрелять умею. Окапываться умею. Колонну водил. Руки у меня, видите, не трясутся.

Руки и правда не тряслись. Лейтенант, парень лет двадцати пяти, из тех, кого в военкоматы присылали после училищ, смотрел на эти руки. Потом оглянулся на коридор, где за стенкой кто-то кричал в телефон: «Нет у меня столько людей! У меня сорок два человека, а мне нужно семьдесят!»

— Подождите здесь, — сказал лейтенант и ушёл.

Бухарашка сел на жёсткую лавку и стал ждать. Он умел ждать: тридцать лет учился.

---

Рядом сидел парень лет девятнадцати-двадцати. Бухарашка узнал в нём внука тётки Нюры по сестре, Витьку из соседнего Сельцова, приезжавшего к ней в детстве на каникулы. Витька грыз ногти и смотрел в пол. Рядом стоял рюкзак, новенький, туго набитый, с бирками магазина. Мать, видно, закупала всё по списку из интернета.

— Витёк, — сказал Бухарашка.

Тот поднял голову и узнал.

— Дядь Коль? Ты чего... Ты чего тут?

— Как и ты. Служить.

— У тебя ордена, — прошептал парень.

— Да так, — пожал плечами Бухарашка. — Старьё.

Помолчали. В коридоре кто-то громко выругался, хлопнула дверь.

— Страшно? — спросил Бухарашка.

Витька кивнул. Потом ещё раз кивнул, будто сам себе не поверил.

— Это нормально, — сказал Бухарашка. — Кто говорит, что не страшно, врёт или дурак. Ты слушай. Первое: носки. Запасных бери вдвое больше. Сырые ноги — это конец, понял? Конец. Второе: воду пей понемногу, не залпом. Третье: никогда не стой на открытом месте и не ходи один. Четвёртое...

Он говорил долго. Откуда-то из самого дна поднимались слова. Он не знал, что помнит их. «Не отставай от колонны.» «Если слышишь свист, значит, уже мимо.» «Не геройствуй. Герои живут недолго, а ты нужен матери.»

Витька слушал, как слушают в детстве сказку на ночь. Потом спросил:

— Дядь Коль, а ты в Афгане... убивал?

Бухарашка долго молчал.

— Было, — сказал он наконец. — Только это не про героизм, Витёк. Это про то, что ты потом с этим живёшь. Или не живёшь. — Он потёр лоб. — Я не жил. Я пил. Если хочешь совет, лучшего я не дам: не прячь это. Рассказывай кому-нибудь. Матери, другу, попу, хоть собаке. А я вот спрятал, и оно меня сожрало.

Парень смотрел на него странно, расширенными глазами. Бухарашка вдруг понял, что за тридцать лет никому не говорил столько слов подряд. И понял, что это ему нужнее всего: сказать, пока есть кому.

---

Лейтенант вернулся не один. С ним был майор, широкий, лысый, с усталым лицом человека, который давно не спал по-настоящему. Майор остановился над Бухарашкой, посмотрел на пиджак, на ордена, на лицо.

— «Звезда», — сказал он. — И «Отвага». Настоящие?

— Настоящие, товарищ майор.

— Документы есть?

Бухарашка вынул из внутреннего кармана засаленный военный билет. Майор раскрыл, нашёл седьмую страницу. Прочёл вслух, медленно: «Участвовал в боях с бандами мятежников при оказании интернациональной помощи в ДРА». Хмыкнул.

— Помню эту формулировку. Мой отец тоже там был. Забыл дома, а то показал бы. — Он закрыл билет. — Шестьдесят лет. Здоровье?

— Здоровье как у бычка, — соврал Бухарашка.

— У бычка, — повторил майор. Он смотрел на этого серого худого человека с испитым лицом, у которого дрожали только уголки губ. Не руки, а уголки губ. — Пьёшь?

Бухарашка секунду думал, врать или нет.

— Пил. Сегодня не пил.

— Это видно.

Майор сел рядом на лавку. Лавка скрипнула. Он говорил тихо, чтобы слышали только двое.

— Слушай, Николай Петрович. Я не имею права тебя брать в строй. Ты старше любого предела, и медкомиссию ты не пройдёшь, даже если соврёшь, что здоров. Врач у нас, между прочим, не дурак. А если я тебя возьму, а ты сдохнешь в первую неделю, то у меня будет не твоя смерть. У меня будет бумажка, и под ней моя фамилия.

— Я понимаю.

— Не понимаешь. — Майор вздохнул. — Но есть другой путь. Люди нужны не только на передовой. Нужны инструкторы. Нужны те, кто научит этих пацанов хотя бы окапываться. — Он кивнул на Витьку, который сидел, не дыша. — Контракт, доброволец. Поедешь с группой на полигон. Что дальше, не знаю. Как карта ляжет.

Бухарашка кивнул. Слова не шли.

— Только одно, — добавил майор. — Не пей. Ни капли. Если узнаю, что ты там с бутылкой, выкину сам, без разговоров.

— Не буду.

— Дашь слово?

— Дам.

Майор поднялся, протянул руку. Рука у него была тяжёлая и сухая.

— Тогда пиши заявление. Фамилию свою пиши полностью, разборчиво.

Бухарашка взял ручку. Мозолистые пальцы вывели: «Бухаров Николай Петрович». Он смотрел на эти буквы и вдруг заплакал. Тихо, без звука, как плачут сильные мужчины, у которых слёзы давно кончились, а потом вдруг нашлись.

---

Он не вернулся ни на следующий день, ни через неделю. Тётка Нюра первой догадалась, что он не просто ушёл. Она ходила по соседкам, и женщины молча кивали. Каждая вспоминала, как этот безобидный человек чинил им крыльцо, как не спорил, как смотрел за реку. Кто-то заплакал. «Бухарашка-то наш... — шептали они. — Вон оно как».

Витька Сельцовский написал тётке Нюре из Рязанской области, с полигона. Писал он коряво, короткими строчками. «Баб Нюр, не волнуйся, меня дядя Коля учит. Он тут всем нам как отец. Он вставал раньше всех, никто не слышал, чтобы жаловался. Он показывает, как копать, как укрываться, как перевязывать. Нас пятьдесят человек, и его слушают, как командира. Он ни разу не выпил. Нам тут все говорят, что он Герой. Он смеётся и говорит, что он просто старый».

Потом письма кончились.

---

Он не должен был оказаться там. Об этом потом долго говорили в деревне, шёпотом, у колонки. По бумагам он числился инструктором, а в декабре, когда группу Витьки перебросили в Луганскую область, ему стало невмоготу сидеть в тылу. Он сам попросился. Майор из военкомата к тому времени остался далеко, а новые командиры смотрели на ордена, на седую голову, на худую спину и не решались отказать. Они говорили: «Дед, вам нельзя». Он отвечал: «Я с ними».

Всё, что случилось дальше, деревня знала со слов Витьки. Он рассказывал это потом тётке Нюре, и ей, и никому больше, глядя в одну точку, по кусочкам, возвращаясь и путаясь, и она ни разу его не перебила.

В середине января их взвод, двадцать три человека, занял лесополосу на краю заснеженного поля, чтобы дожидаться смены. Мёрзлая земля не брала лопату, копали штыками и сапёрками, по очереди, и Бухарашка копал вместе со всеми, тяжело дыша, а когда кто-то из ребят начинал ныть, говорил: «Лучше глубже, чем потом жалеть». К утру ячейки были готовы. Он не позволил никому развести огонь. Сидели, прижавшись друг к другу, и в термосах у них был чай, а не то, о чём когда-то мечтал Бухарашка.

Перед самым рассветом он подполз к Витьке по ходу сообщения и сунул ему в ладонь маленький свёрток в платке. Сквозь ткань прощупывалось что-то твёрдое, с лучами.

— Что это?

— Орден Красной Звезды и медаль «За отвагу», — сказал Бухарашка. — Если что, отнеси к моим. У меня двое, где-то в городе. Пусть знают.

— Дядь Коль, ты чего...

— Это на всякий случай. Старый солдат всегда на всякий случай.

Витька хотел возразить, но Бухарашка уже отвернулся и пополз проверять посты.

Началось под самое утро, когда небо только-только посерело. Сначала была тишина, плотная, как вата. Потом далеко, со стороны чужих позиций, глухо хлопнуло. Бухарашка поднял голову.

— Свист, — сказал он тихо, будто сам себе. И уже во всю глотку: — Вниз! Все вниз!

Витька не понял, что случилось. Его вдавило в мёрзлую землю тяжёлым телом, и он услышал, как рядом, совсем рядом, лес вывернуло наизнанку. Потом второй залп, третий. Деревья ломались, как спички. Земля била в живот, в лицо, в уши, и мир превратился в сплошной гул. Витька закричал, и тяжёлое тело на нём дёрнулось и застонало.

— Живой? — прохрипел над ухом голос Бухарашки. — Витёк! Живой?

— Живой...

— Лежи. Не вставай.

Обстрел оборвался так же внезапно, как начался. В звенящей тишине слышались только стоны. Бухарашка поднялся на колени. Спина у него была чёрная и мокрая: бронежилет был пробит в нескольких местах, бушлат изорван в клочья, и сквозь эти рваные дыры он пропитывался кровью, но Бухарашка, кажется, ещё не понимал этого. Он огляделся. Командир взвода, молодой лейтенант, лежал на боку, не шевелясь. Пулемётчик полз, волоча перебитую ногу. Кто-то звал мать.

— Взвод! — крикнул Бухарашка так, что у Витьки побежали мурашки. — Кто может держать оружие, ко мне! Раненых в балку! Живо!

И тут Витька увидел, что из серой мглы на другом краю поля поднимаются фигуры. Много. Они шли цепью, пригибаясь, и за ними уже поднимался дым.

— Дядь Коль...

— Вижу.

Бухарашка рывком подтянул к себе пулемёт, который выронил раненый, проверил ленту. Движения у него были точные и неторопливые, как у человека, который тысячу раз делал это во сне. Он оглядел ребят: человек двенадцать на ногах, остальные лежат. Балка за их спиной тянулась километра на полтора, до своей посадки.

— Слушай меня, сержант, — сказал он Витьке. Сержантом Витька не был, и от этого слова ему стало ещё страшнее. — Берёшь всех, кто ходит, и тащишь тех, кто не ходит. По балке, не по полю. Не останавливаешься. Понял?

— А ты?

— А я прикрою.

— Дядь Коль, нет! Ты ранен, ты...

— Витёк. — Бухарашка повернулся к нему, и Витька впервые увидел его лицо при дневном свете: серое, осунувшееся, с глазами, в которых не было ни страха, ни той вечной мутной пелены. — Это приказ. Я по званию старше. Гвардии старший сержант.

Он усмехнулся уголками губ.

— Помнишь, я тебе говорил: не геройствуй? Вот ты и не геройствуй. Уводи ребят. Матери скажешь, что дядя Коля велел... Нет. Ничего не говори. Просто живи.

Он ткнул Витьку кулаком в плечо, как когда-то, наверное, тыкали его самого, и повернулся к полю.

Витька потом не мог вспомнить, как они уходили. Помнил только, что тащил раненого за воротник по снегу и ревел в голос, не стыдясь, а свёрток в платке жёг ему грудь под бушлатом. А за спиной бил пулемёт. Короткими, точными очередями, по три-четыре патрона, как учили когда-то в Афганистане, когда за каждый патрон отвечал головой. Потом ударили в ответ. Потом пулемёт замолчал. Потом заработал снова, уже с другой точки: старый сержант переполз на другую позицию, чтобы враг не нащупал его, и бил снова, и снова, заставляя наступающих залечь.

Они отошли метров на триста, когда Витька оглянулся. Из дыма и снега, откуда-то справа, в лесополосу уже заходили бегущие фигуры. Бухарашка стоял в рост. Стоял у разбитой сосны, прижимаясь к ней плечом, и Витька видел, как он что-то кричит и размахивает рукой: уходите, мол, уходите. Пулемёт он, видно, бросил, лента вышла. В руке у него был автомат, потом, когда и тот замолчал, Витька разглядел только руку, поднятую вверх, и что-то маленькое, тёмное, зажатое в кулаке.

Он не слышал, что кричал Бухарашка. Но спустя много месяцев, в бессонные ночи, ему казалось, что слышит: «Ждут! Куда они денутся!»

Потом ударил взрыв. Одиночный, глухой, не похожий на артиллерийские. Взрыв гранаты, которую держали до последнего, пока те, кто бежал в лесополосу, не оказались совсем рядом.

И всё стихло.

Тишина длилась секунды. Потом над балкой коротко провыла мина и легла совсем рядом. Витьку швырнуло в снег, и в левую ногу, выше колена, ударило так, будто рубанули топором. Он попытался встать и не смог: нога стала чужой, тяжёлой и мокрой, не слушалась совсем. Он ещё полз, цепляясь пальцами за мёрзлую землю, и кричал, что надо вернуться, что там дядя Коля, а двое ребят уже подхватили его под руки и поволокли, как он только что волок другого. Дальше он не помнил ничего.

Из двадцати трёх вышли к своим одиннадцать, и Витьку вынесли на плащ-палатке. Они дошли, потому что те, кто шёл за ними, остановились в лесополосе. Остановились на час, пока не подошла подмога и не отбросила их назад. Когда лесополосу взяли обратно, у разбитой сосны нашли старшего сержанта запаса Бухарова. Он лежал лицом к полю, сжимая в руке пустой магазин, а вокруг него на снегу были гильзы, много, и по ним можно было прочесть, как он стрелял: коротко, расчётливо, до последнего патрона. Спина у него была вся в осколках, и никто не понимал, как он вообще мог стоять, а тем более воевать.

Командир подошедшей роты, немолодой капитан, молча снял шапку. Потом приказал подготовить носилки.

— Фамилия? — спросил он.

— Бухаров. Шестьдесят второго года.

Капитан на секунду закрыл глаза.

— Шестьдесят второго, — повторил он. — Отец чей-то...

Больше он ничего не сказал. Рапорт о том бое ушёл наверх в тот же день, и капитан приписал к нему от себя всего одну строчку, которую потом долго не мог вспомнить дословно.

---

В феврале в деревню пришёл закрытый гроб. Гробы тогда приходили в деревни тихо, на «газели», с сопровождающим из военкомата, молодым, в мятой форме, который не знал, куда девать глаза. У калитки собралась вся деревня. Тётка Нюра стояла впереди, в чёрном платке, с ведром, которое забыла поставить.

Хоронили на старом кладбище, на краю, у реки. Там, где в детстве мальчишки бегали по песку, а потом вырастали и привыкали лежать. Приехал от района человек в пальто и сказал речь, длинную и казённую. Потом приехали двое с венком.

Потом вперёд вышел военком. Тот самый майор, лысый, с усталым лицом, которого никто из деревенских прежде не видел. Он снял фуражку, долго стоял, глядя на гроб, и заговорил не сразу.

— Я его в октябре оформлял, — сказал он. — Не имел права брать, а взял. — Он сглотнул. — Сегодня пришло известие. За бой в январе, за прикрытие отхода взвода гвардии старший сержант запаса Бухаров Николай Петрович представлен к званию Героя Российской Федерации. Посмертно.

Никто не охнул. Стало так тихо, что слышно было, как под берегом трескается лёд. Потом кто-то из женщин тихо заплакал, и другие подхватили.

— Какой ещё герой, — шепнул у колонки, в стороне, Колян, шофёр, и сам же осёкся, вытирая лицо рукавом. — Бухарашка наш...

Витька, тяжело опираясь на костыль, не сказал ни слова. Он только бросил костыль и упал на колени, обнимая холодную землю.

Когда все разошлись, тётка Нюра осталась. Она стояла над свежим холмом, над табличкой, которую вбили наспех: «Бухаров Николай Петрович, 1962–2023. Гвардии старший сержант».

— Вот ведь, — сказала она. — Имя-то у тебя было, оказывается. И Герой ты, оказывается.

Она вспоминала это имя долго, всю дорогу домой. Оно было какое-то чужое, твёрдое, как гвоздь. Николай. Коля. Колюша. Так, наверное, называла его мать. Так звала жена, пока не ушла. А мы, подумала она, мы ему вместо имени дали букашку. Из жалости. Мы его жалели, а уважать забыли.

Дома она долго сидела за столом, глядя на икону. Потом достала с полки школьную тетрадь, вырвала листок и стала писать, сперва неровно, потом твёрже. Это было письмо в сельсовет, чтобы на кладбищенской табличке, на железной, которую обещали поставить к лету, дописали ещё одно слово. Подумала. Зачеркнула. Написала снова. Опять зачеркнула.

В конце концов оставила как есть. Одну строчку внизу, мелко:

«Наш Бухарашка».

Пусть будет и имя, и прозвище. Имя — чтобы помнили, кто он был. Прозвище — чтобы помнили, как мы его не разглядели.

---

Витьке «повезло». В том бою его ранило осколком в ногу, перебило сухожилие. Ходить он теперь мог только с костылём, зато комиссовали. Так и сказали в военкомате, и мать, плача, повторяла это слово соседкам: «Зато живой. Зато комиссовали». Сам Витька при этом слове отворачивался и смотрел в окно.

Осенью, когда реку затянуло ранним льдом, а над деревней снова потянуло дымом, он пришёл к Нюре на крыльцо. Он вырос за этот год лет на десять. Шёл тяжело, припадая на левую ногу и отставляя в сторону костыль, и глаза у него стали взрослыми и сухими.

— Баб Нюр, — сказал он. — Я на могилку ходил. Там уже две таблички. Одна районная, другая, ты, наверное, писала.

— Я.

— Хорошая.

Они помолчали. Потом Витька прислонил костыль к перилам, сел на ступеньку, вынул из кармана что-то маленькое и завёрнутое в платок. Развернул. В его ладони тускло блеснули орден Красной Звезды, потёртый, с облупившейся эмалью на лучах, и серебряная медаль «За отвагу» с выцветшей колодкой.

— Он мне их отдал перед боем, — сказал он. — В окопе, за час до того. Сказал: «Если что, отнеси к моим. У меня двое, где-то в городе. Пусть знают». А я не знаю, где они.

Нюра смотрела на награды. Звезда, на которой когда-то кто-то стёр пальцем пыль. Медаль с царапиной у края.

— Найдём, — сказала она. — Найдём, Витюшка. Я в соцсетях спрошу, внучка научит. Теперь про него и в районной газете напишут, что Герой, так что дети увидят. Найдём.

Она не знала, найдутся ли те двое, выросшие в городе, забывшие дорогу в деревню. Захотят ли они приехать. Захотят ли прийти на холм у реки. Но в тот вечер она впервые за много лет не пошла закрывать калитку. Оставила её приоткрытой, на ветру, как оставляют для того, кто, может быть, ещё придёт.

А за рекой, там, где Бухарашка любил смотреть слезящимися глазами, неторопливо опускалось солнце и красило воду в цвет эмали, запёкшейся, как кровь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге