ГОСПОДСКИЕ ИСТОРИИ
СОН ДРУГОГО ГОСПОДИНА
Один господин увидел во сне другого господина. И другой господин тоже его увидел, но будучи в обстоятельствах самых что ни на есть домашних, в неглиже, возмутился.
— Тут нечего смотреть, — говорит он строго, — тут человек живет и, может быть, не хочет, чтобы на него глядели.
— Что вы, — отвечает господин, — я и не думаю на вас глядеть, я ведь только сплю.
— Вот и спи у себя дома — нечего к людям заглядывать!
— О, если б я мог!
И еще какое-то время они таким образом пререкаются. Другой господин принимается ходить туда-сюда, а спящий господин — всюду за ним следовать.
— Да ведь это что же! — переходит на крик другой господин, — так и в уборную сходить нельзя — везде ты!
— Вы напрасно волнуетесь, — пытается растолковывать спящий, — у меня очень плохая память на сны, я как проснусь, сразу все забуду!
— Зато у меня хорошая! Поймаю — убью!
— Клянусь, вы напрасно...
— Слушай, извращенец!
Господин вздрагивает и просыпается.
Но тут выясняется, что просыпается он не у себя дома и не в собственной постели, а — в постели того другого господина. И вот уже тот господин начинает поворачиваться, круглить глаза, сжимать кулаки и придвигаться к нашему господину.
— Караул! Убивают! — кричит господин и теряет сознание.
Однако теряет он его, или вернее сказать, сознание его теряет — теряет образ этого мира, оказываясь внутри сознания все того же другого господина. И теперь их в сознании другого господина двое, близость их более чем очевидна, но поделать с этим ничего нельзя. И другой господин теперь начинает говорить жалобно и даже плаксиво:
— Ты бы на кого другого пошел посмотреть. Вот тут за стенкой женщина живет одинокая, ей это даже понравится, иди, а?
— Да как же я пойду? Ну что вы в самом-то деле такой беспокойный? Поймите наконец: вы попали в мой сон, так? Ио точно так же любой другой мог в него попасть. Это что-то вроде общественного места — мой сон — куда всякий может попасть.
— Это в мою-то квартиру — всякий?
— Конечно! Будь это театр или баня, любой бы мог составить вам компанию!
Тут уже пришла очередь терять сознание другому господину. Вот он теряет свое сознание, и оба «Я» — «Я» одного господина и «Я» другого — не имея материальной поддержки, тут же, как горошины, падают на пол, катятся и подпрыгивают.
— Ax! — в очередном прыжке кричит наш господин, — Если бы я мог проснуться!..
— Ax! — в свою очередь кричит другой господин, — Если бы я мог не сниться этому придурку!.
— Нет-нет! — возражает им совсем посторонний голос. — То, что вы только что сказали, совсем не годиться! Поищите другие варианты!
А между тем оба господина замечают, что сносит их прямо к пылающему камину.
— Ладно, — кричит другой господин, — пусть он на меня смотрит, если ему нравится, но только когда я кушаю или иду на работу!
— А я, — говорит наш господин, — согласен пойти посмотреть на его соседку...
ИЗ ЖИЗНИ ХОЛОДЦА
Один господин поел холодца и сам стал холодцом. С костями, c кожицей, но все равно холодцом. И в таком своем состоянии господин отправился на выставку достижений народного хозяйства.
Приходит. А все его уже ждут, запаслись ножами и вилками.
— Входите, входите, — говорят, — Иван Кузьмич!
— Ладно, — произносит господин и величественно проходит по ковровой дорожке к большому крытому красным сукном столу.
— Господа! — говорит он, поднимая за ножку хрустальный бокал, — сегодня я поел холодца и должен вам сказать, что это очень даже приятно, когда эдакое мягкими прозрачными комочками опускается в твоей желудок и соединяется с тобой так, будто оно уже ты сам. И поэтому я приглашаю быть зваными гостями на моем обеде, усаживайтесь и отведайте холодца!
Все шумно усаживаются, скребут ножами и вилками, едят, причмокивают и нахваливают.
— Это — холодец, — подмигивал господин то одному, то другому.
— Холодец! — откликаются гости. И очень скоро все они тоже становятся холодцом. И вот уже приходит очередь прислуги. Приняв от давешних едаков ножи и вилки, она набрасывается на них, и вот уже на столе ни махонькой крошки...
— Друзья мои! — говорит господин. — Сегодня все мы прошли через очень интересный опыт. Мы многое открыли в себе и друг в друге; надобно нам и впредь держаться разумного подхода в вопросах общественного питания, представителями которого мы все мы с вами, хотим мы того или не хотим, но являемся. Прошу вас быть достойными этого поприща и не забывать о специях и приправах…
— Надеюсь, что все заметили? — спустя паузу добавляет он. — Как? Совсем не заметили? Так знайте! На нас с вас глядит сейчас вся страна!..
ДЯДЕНЬКА БУРАТИНО
Один дяденька был Буратино. Нос, как спица, он не носил — это было бы неприлично; сегодня даже в театре что-то клеить на себя считается дурным тоном. Что дала природа, то и показывай, что отняла, то и показывай, что пообещала, о том и плачь...
Но можете ли вы представить себе Буратино, даже если — бит и несчастен, если — дяденька... может ли быть он в ваших глазах плачущим? Чтобы его деревянный рот, загнутый углами вверх, загнулся вниз, и луна над горизонтом показалась под горизонтом? Дяденька был пророк, он предсказал однажды дождь и другой раз снег. И так и было: посыпалась сверху эдакая благодать, звеня и подпрыгивая. “Чур, мои пять!” — кричал тогда дяденька и бросался под дождь в газетном колпачке. А мы, нас тоже было пятеро, мы кричали: «Рассмеши нас, Буратино! Рассмеши!» И он ходил в струях воды гоголем-моголем, длинный, неуклюжий, деревянный, корявый от возраста.
Золотые были у него во рту: два передних зуба. Но при лунной его улыбке казалось: то золотые меж зубов.
У него была семья. Сын — совсем не деревянный и вялый, как выдернутый из земли картофельный куст, голова — пробка. Он нимало не тяготился отцовских чудачеств, но морщился, глядя на дождь. И не сгорел, как все. Случился пожар: отец, мать, маленькая сестренка погибли, должно быть, угорели, но так уж тогда говорили “сгорели”, а этот пробкоголовый — ничего. За ним приехали две тетки, эдакие черепахи Тортиллы в клетчатых юбках, ворчливые, хлопотливые, мастерицы по корзинкам и узлам.
Лично мне Буратино предсказал, что я буду отличником. К сожалению, не сказал, в чем именно отличником. В школе, как я ни ждал, этого не случилось. Ну еще бы! Я смеялся, как все, я дразнился, как все, я был связан со всеми одной веревочкой, — как тут вырвешься вперед? Еще Меньше я отличился в глазах юных сверстниц; не иначе как потому, что вместо золотых предлагал дождинки, а все мои Мальвины избегали сырости. Единственно, с кем я дружил в юные годы, было зеркало. Поскольку тот, кого я видел в зеркале, был он (я и про зеркало говорил он); он не радовал меня и не обманывал, никогда не подавал никаких надежд, и тут я ему совершенно верил. Когда однажды он нацепил на мое отражение острый пластиковый нос, я ответил ему дурацкой одобрительной улыбкой. В тот же день меня впервые назвали дяденькой, отчего я задеревенел и остаток пути до почтового ящика и обратно проделал на негнущихся ногах, Газеты имели свой расчет: они назвали меня читателем. Вероятно, я уже слишком склонен был все принимать на свой счет, но обострение чувств имело и свою положительную сторону: я вдруг понял, то есть именно почувствовал, что читатель — это функция, причем, такая, что совсем мало относится к собственно чтению, — сидеть, ждать слов похвалы, одобрения или, как было в этот раз, поздравления с началом зимы. “Как зимы? Ведь только вчера шел дождь!.." Некий автор объяснял и расшаркивался: мол, не каждый знает, а между тем у красавицы-зимы есть сестра, не такая хорошенькая и даже совсем не хорошенькая — неврастеничка по имени Голая Ледица, имеющая обыкновение выскакивать на дорогу перед близко идущим транспортом, а коль тормозной путь, с переходом на зимнее время, стал начинаться намного раньше, чем заканчиваться, то нужно быть особенно внимательным к сексуально-невротизированным поползновениям и т. п. ... Дети кричали: «Дяденька!» Газеты: «Дорогой вы наш читатель!» А смысл был один: конец дождям. Я задумался. Мысль моя была неглубока, тонка, извилиста; для нынешнего человека задуматься — все равно, как покаяться; при этом задумавшийся человек вызывает настороженность у окружающих, каждый норовит спросить, все ли у тебя в порядке, и увлечь в свою газетную колею… Вот она, моя мысль, она же вопрос: «Кто он, Буратино?»
Сделанный из полена, — во-первых, неуклюжий, во-вторых, нелюбимый. Лишний рот, плод родительской неосторожности. Потому, как звали его отца, папаша Карло, можно догадаться, что семья была многодетной Этот оказался пятым или седьмым по счету; бывало, прибегал к столу, когда ложки уже скребли по дну, кривые усмешки ободряли его растерянность. Но при всем при том был необыкновенно живуч: еще совсем младенцем ему случилось упасть в воду с мостка, другой непременно бы утонул, этот—оцепенел, как распластанная на спине лягушка, — шок, но в таком положении, как известно, не утонешь. Отсюда и прозвище Деревянный, которое неизменно оправдывал: руки врозь, ноги врозь, что-нибудь да заденет в доме. . Он охотно брал на себя роль шалуна, когда другие пытались оправдываться нечаянностью; для шалуна у него было слишком мало воображения, самая большая его выдумка — налепить на нос лист подорожника. Наказание принимал безропотно, — нет, рука его пыталась что-то там непроизвольно защитить, — словом, не геройски; плакал не менее других, но тихо, и скоро утешался (надо полагать, братья пытались заглянуть ему под руки — плачет или не плачет?). Его внешность: оттопыренные уши, острый носик, косенькие глазки, — сама по себе давала повод для насмешек. Но это все — детство, детство и в детстве кончилось. Вдруг подошло отрочество: город, ФЗО. Одного похвального слова мастера было достаточно, чтобы он копал «отсюда и до вечера», из подсобных перевели в каменщики, отметили грамотой, дали путевку в санаторий, дали квартиру. Статус рабочего был что бляха на его груди, с той лишь маленькой поправкой; не то, что бы на груди, а перед грудью — как некая точка в пространстве, к которой он прислонял свою грудь. По сути, он оставался ребенком, с тем же метром роста, что был в его несостоявшемся детстве, и все, что наросло и вытянулось потом, с богатым ежиком на голове, нуждалось в специальной подпорке. И как-то так случилось, что перед нами, детьми, он вдруг почувствовал себя взрослым, захотел быть взрослым — тем, кто во всякий час может быть самим собой, кто сам себе опора. Что-то нелепо изобразил, чем-то — вот этой вот нелепостью — рассмешил; обрадовался, и пошло-поехало. На работе, а он и там пробовал собирать смешки, как клоун монетки, из ударников скатился в чудаки; сейчас вспомнилось: не было у них квартиры, вчетвером теснились в одной маленькой комнатке, в коммуналке. В 60-е не было неудачников, все равно шло на подъем, но были чудаки, которые могли тормозить движение всех. Деревянный, он так и так бы сгорел; в таких случаях говорят: могло быть и хуже. А тут все-таки у него остался сын, наследник; пробка — не совсем дерево, но все же какие-то гены непотопляемости, память на века.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
