Город дураков
Тени
Глава 1. Авторитет
18 декабря 1999 года.
Допрос обвиняемого по статье 105.1 УК РФ
Красный, как рак, следователь Сказаев Павел Иванович сидел на обшарпанном табурете подле двери, смиренно опустив голову. Коренастый мужчина тридцати трёх лет был невысокого роста, но внешне довольно привлекателен. О таких говорят: косая сажень в плечах. Взгляд следователя выражал лишь раздражение и усталость. Третий раз всё повторяется, словно по нотам. Ему хотелось послать всё к чёрту и бросить дело, но Рубикон уже был перейдён. Глубоко вздохнув, Сказаев вынул из пальто портсигар и закурил.
– Антон Степанович, успокойтесь. Поймите, правдивые показания не ухудшат ваше положение. Сотрудничество со следствием только смягчит вашу уголовную ответственность. Можете рассказать, как всё было на самом деле? – выдохнув дым, начал допрос Павел Иванович.
По комнате распространялся запах табака, испускаемый крепко зажатой между пальцами сигаретой. Глаза следователя слипались от усталости. Сегодняшний день полностью его измотал.
– Просто я удивлён, что меня задержали. Никак не возьму в толк, что я мог такого натворить. Угостите сигареткой, товарищ следователь? – попросил Тишкевич Антон Степанович, сгорбленный полноватый мужичок среднего возраста. В связи со сложившейся ситуацией, он имел вид бледный, рассеянный и унылый.
Следователь молча передал через стол портсигар. Тишкевич взял дрожащими руками сигарету и попытался прикурить. Получилось только с третьей попытки.
– Хорошие у вас сигареты, хорошие. Импортные?
– Они самые, не люблю наши. Горчат, – ответил Павел Иванович.
– Понимаю, понимаю. Дорогие, небось, но цену свою явно с лихвой отбивают. Я вот только наши и курю, а что ещё делать? Денег-то нынче на другие не хватает, ой как не хватает, товарищ Сказаев. Мне жена уже всю плешь проела. Всё, мол, брось да брось. Чёрт бы эту бабу побрал! Я с пятнадцати лет курю, а с ней всего двадцать живу!
Тишкевич шмыгнул длинным носом, отбросил бычок в сторону и сплюнул на бетонный пол. Подобное проявление моветона подействовало на Сказаева ободряюще. Выпрямившись, он уверенно, можно сказать, по-хозяйски посмотрел на допрашиваемого, показывая, кто тут главный.
– Можете сказать, почему вы здесь? – спросил следователь.
– Скрутили ни с того, ни с сего и приволокли сюда, ироды! А я ведь за помощью приходил! Скоро уж отпустите? Мне к Зинке бы, а то она ж…
Антон Степанович снова вспомнил про жену... хотя эта самая Зинка, наверное, была бы только рада его отсутствию. Он продолжил было сокрушаться и далее, но споткнулся о взгляд следователя и сразу затих, сгорбившись ещё сильнее, отчего в полумраке стал напоминать горбуна из романа Гюго.
– Понятно. Вы часто выпиваете, Антон Степанович?
– Ну, а что? Бывает. Бывает, выпиваю… Иногда, – допрашиваемый потёр вспотевшие ладони о штанины.
Милиционер же уныло покачал тяжёлой головой:
– У вас ранее были проблемы с памятью вследствие алкогольного опьянения?
– Ну, что вы? Конечно же...
Начал было Антон Степанович, но Сказаев его прервал:
– Вы выпивали в ночь на одиннадцатое декабря?
Выбитый из колеи таким грубым образом, Тишкевич смотрел на своего мучителя тёмными глазами, полными недоумения и недовольства. Он очень не любил, когда его перебивали.
Тусклая лампочка мигнула, погрузив на мгновение крошечную серую комнатушку во мрак. Сказаев неразборчиво выругался себе под нос.
– Ну? Вы пили одиннадцатого декабря?
– Это же вчера было? Вчера-то, если память не изменяет, дома сидел, телевизор глядел. Выходные же... А-а, ещё в магазин ходил, за хлебом, ну, и чекушку прихватил. Для аппетита, так сказать. Грех же под борщец домашний не хряпнуть. Сто грамм всего-то, прости Господи!
Следователь поскрёб ногтями поросшую трёхдневной щетиной щеку. Свет единственной лампы чётко обрисовал ранние морщины на его лице. Рука потянулась к внутреннему карману пальто, но портсигара там не было. Он жестом попросил вернуть сигареты, однако сразу же их убрал, вспомнив, что решил бросить курить. Затем раскрыл потрёпанную синюю папку, лежавшую всё это время на столе, достал оттуда бумаги и протянул их мужчине напротив:
– Взгляните на эти фотографии.
– Ужас какой! Кто ж её так? А я тут причём? Никого не видел, ничего не слышал, Богом клянусь! Вчера только в магазин и сразу назад, в хату!
Антон Степанович поспешил отодвинуть бумаги в сторону. Ему было тошно смотреть на фотографии изуродованного тела женщины. Снова захотелось курить, но попросить прямо сейчас было неловко.
– На фотографиях Зинаида Петровна, твоя жена... Тишкевич, чтоб тебя, это уже третий допрос! Прекрати валять дурака! Ты хоть понимаешь, что если продолжишь нести бред – точно отправишься на нары? Выкладывай, что было неделю назад, одиннадцатого декабря!
Глава 2. Чудо
И снова я записываю дело в блокнот. Ничего не могу с собой поделать.
Коллеги уже за глаза Сказочником называют.
29 декабря, 1999 года.
Сказаев Павел Иванович.
***
Гражданина Тишкевича можно причислить к тем, кто кубарем скатывается по социальной лестнице в силу своей несознательности.
Выросший в глубоко верующей семье, молодой парень с отличием закончил институт и покинул любящих родителей. Он обзавёлся женой и постепенно начал забывать закон Божий, всё больше и больше окунаясь в омут работы. Где-то вдали маячила туманная перспектива, заманивая всё дальше в свободное плавание, словно сирена.
После разъединения пролетариев всех стран настали тяжёлые времена для государства в целом и для Антона Степановича в частности. Мужчина пристрастился к дешёвому алкоголю и время от времени мог отвесить жене за своенравие.
И вот, на дворе девяносто третий год: колоссальная безработица, практически поголовное пьянство и резкий скачок преступности. Тридцатипятилетнему Антону «вежливо» предложили уйти с должности главного инженера цеха и стать обычным рабочим. Одним словом, вернуться туда, откуда он начинал свою карьеру одиннадцать лет назад. Зарплата там и в лучшие времена была, мягко говоря, не самой высокой, а теперь и подавно: этих грошей едва хватало на хлеб, сигареты и сомнительного качества алкоголь.
Так когда-то перспективный инженер и любящий муж стал частью серой рабочей массы – без амбиций, один из многих, кто заливает своё горе огненной водой. Его бывшее рабочее место занял племянник нового главы завода, и теперь Антон чуть ли не пол мыл в некогда своем кабинете.
Его даже посещала мысль подстроить несчастный случай, чтобы получить инвалидность. Но он не смог, струсил и так не вовремя вспомнил про Божьи законы. Грише, его бывшему коллеге по цеху, в каком-то смысле повезло больше: однажды он полез проверять списанный станок и лишился ведущей руки почти по самый локоть. Дали вторую группу инвалидности. Антон потом пару раз видел его, идущего вразвалочку явно нетрезвой походкой с блаженной улыбкой на лице и бутылкой в целой руке. Работать не нужно: пенсию по инвалидности платят. А что руки нет, так это не страшно, вторая-то осталась при нём! Правда, по итогу на одной из пьянок Гриша получил заточкой из-за какого-то «крокодила».
И вот, спустя годы, после очередной попойки Антона Степановича настиг алкогольный делирий, прозванный в народе белой горячкой или белочкой, тут уж кому как удобнее. Проявляется это неприятное состояние бредом. Да таким, что начинаешь видеть и слышать то, чего никогда не было и быть не может. А самое забавное в том, что хрен разберёшь, где заканчивается явь и начинаются «мультики».
К нашему герою пришли тени. Что за тени? Поди разбери. Более внятно описать свои галлюцинации он не смог. Пытался, конечно, но бранные выражения приводить не буду.
В тот вечер Антон Степанович находился на кухне, выпивал. По его словам, всё произошло в одно мгновение. За окном залаяли собаки, он обернулся посмотреть, а когда перевёл взгляд обратно в комнату, его уже окружили. Со всех сторон подступали чёрные, словно сама бездна, тени. Тишкевич решил, что это черти пришли по его душу, хоть и выглядели они совершенно не так, как описывала ему в детстве бабка.
Где-то в глубинах подсознания проснулось давно позабытое из-за беззаботной жизни алкоголика чувство первобытного страха. В комнате стало невыносимо жарко. Как потом выяснилось, это просто повысилась температура тела. Что являлось обычным симптомом для делирия, но не для Тишкевича в те мгновения. Для него это был жар адских котлов, готовых к приёму очередного грешника. Тени тем временем бесновались по полной: гремели посудой, копались в помойном ведре и – самое ужасное – тащили еду из холодильника! На виновника сего бала нечисти они внимания не обращали. Да и не нужно было, он вот-вот бы и сам дуба дал. А что? Вполне вероятный исход. Мужик, хоть и не старый, но алкогольный стаж более шести лет. Резкий выброс гормонов, нарушение сердечного ритма и… всё. Мотор встал.
Но Антон Степанович смог справиться с первоначальным шоком, взял себя в руки и начал рассуждать (как он ошибочно полагал) здраво. Раз его не заметили, значит, эти тварюги слепые. Пока приходил в себя, больше половины из них уже разошлись по дому и устраивали кавардак в других комнатах. Надо бежать! Путь из кухни был свободен. Всего-то пара рывков, и он выскочит в коридор. Там дверь на задвижке – единственная преграда на пути к свободе. Схватив большой кухонный нож в жирных разводах, мужчина аккуратно отодвинул табурет и вышел из-за стола. Помедлив секунду, чтобы посмотреть на реакцию теней, Тишкевич с облегчением выдохнул. Ни одна из тварюг и носом не повела на его действия, если у них, конечно, вообще был нос.
Тихой поступью мужчина начал двигаться к коридору, как вдруг со стороны спальни послышались тяжёлые шаркающие шаги, словно оттуда к нему направлялся великан. Сердцебиение участилось, а руки онемели. Всё, конец? Сейчас Антона схватят и утащат в преисподнюю? О, в том, куда отправится, он совершенно не сомневался. Именно сейчас перед своей кончиной, впервые за много лет Тишкевич решил обратиться к Господу с короткой, сбивчивой и наполовину забытой молитвой, пока за стеной всё ближе и ближе раздавались протяжные шаги экзекутора. Неожиданно для себя он ощутил прилив сил и тягу к жизни. Снова начали слушаться руки. Покрепче сжав нож, Антон Степанович понял, что не умрёт сегодня.
Словно отделяясь от темноты, на свет лампы выплыло нечто огромное, едва напоминающее своими очертаниями что-то человеческое. Остальные тени при его приближении будто в страхе пригибались и пятились назад. Неужто сам Сатана пришёл за душой Тишкевича? Нет уж, фигу им, а не его душу! Крича «Отче наш», мужчина набросился на главного беса, с лёгкостью повалил на пол и начал бить его ножом, пока тот не обмяк. Тварь пыталась что-то хрипеть своим жутким, заунывным голосом и даже отмахиваться, но сила вместе с удачей была сегодня не на её стороне. Неужели он, какой-то работяга-пьяница, смог победить самого Люцифера? В этот момент пришло озарение: Антон Степанович понял, что ещё не всё потеряно, Бог его не оставил! Больше никакого алкоголя. Он снова начнёт ходить в церковь каждое воскресенье и будет молиться! А сейчас пора бежать. Отбросив своё орудие божьего правосудия (то есть нож), Тишкевич рывком добрался до двери и покинул квартиру, трясясь от страха, но ликуя от победы над злом.
Звучит как полнейшая чепуха и театр абсурда, но именно так и во всех подробностях обвиняемый описывал этот вечер на допросах. Забавно. Неужели Антон Степанович, и правда, вообразил, что он эдакий Давид своего времени, поразивший ужасного великана во имя Божье? Или он просто придумал это на ходу?
Спустя пару дней убийца бесов был обнаружен в пригородном посёлке. Он был без документов и совершенно ничего не помнил.
Возможно, так бы и закончилась эта странная, но всё же относительно безобидная история. Антона Степановича ждало бы только длительное лечение от алкоголизма. Если бы не одно «но». И этим «но» была Тишкевич Зинаида Петровна, гражданка тридцати восьми лет, жена Тишкевича Антона Степановича.
Зинаида Петровна проснулась поздно ночью из-за гулких звуков и возгласов мужа, доносящихся из кухни. Голова женщины гудела, глаза практически не открывались. Не хватало ещё из-за Антона проспать завтрашнюю смену. Только вот на прошлой неделе брала отгул, чтобы вытащить его из вытрезвителя после очередной пьянки. Бросила бы она этого алкаша. С превеликой радостью бы бросила! Да какая-то наследственная связь у неё с пьющими, если так можно выразиться.
Детство у девочки выдалось далеко не самым лёгким: дальнюю комнату в коммуналке ей приходилось делить с отцом-алкоголиком, таким же пропойцей дедом и забитой матерью. На тот момент Зинаида ничего не имела против матери: та обещала ей и дачку, и тачку, и собачку, а вот мужчин в доме побаивалась. Дед с отцом имели обыкновение напиваться до беспамятства и «строить» родню за любое нелестное слово.
Воспоминания о детстве были эфемерными и отдавали чем-то холодным, пустым, гнетущим. Перед глазами всплывали ряды пустых бутылок с красными этикетками, опухшее и покрытое синяками лицо матери, сочувствующие глаза соседской девочки, протягивающей Зинке «гематогенку».
Но уже с колокольни юношеского максимализма всё это ей казалось незначительным, ведь прошлым живут только «лузеры». Едва прозвенел последний школьный звонок, она с полупустым чемоданом отправилась в северную столицу необъятной. К тому моменту мать потеряла в её глазах всякий авторитет из-за малодушия и мягкотелости. Поэтому с переездом Зинаида вычеркнула бывшую семью из своей жизни полностью и навсегда.
Грустное прошлое растворялось в море новых эмоций, лиц и мест, словно в чистом небе пар от работающей теплоэлектростанции.
Только вот со временем столичные красавцы и красавицы стали обходить её стороной, с насмешкой называя синим чулком. Ибо, несмотря на внешнюю красоту, по натуре своей Зинаида оставалась неисправимой провинциалкой.
И вот – первый нервный срыв на фоне кажущегося всеобщим презрения.
Затворничество, ночная зубрёжка матчасти, одна за другой закрытые сессии, красный диплом и, как следствие, предложение по программе «молодой специалист». Забыв про несбывшиеся питерские мечты, девушка с огнём в глазах отправилась в небольшой, но быстро растущий городок, где следующие три года будет работать преподавателем начальных классов.
По приезде на новое место она и встретила своё будущее: ещё зелёного, но уже достаточно перспективного, чтобы начать строить планы на будущую семейную жизнь, инженера Антона. Молодой, поджарый, притягивающий не только фигурой, но и умом – он казался ей удивительно родственной душой. Правда, итог этой истории мы уже знаем. Не бывает у нас, как в сказке. Не бывает…
Не успела Зинаида Петровна зайти на кухню, как на неё набросился, повалив на пол, её же собственный муж. Больно ударившись головой о деревянное покрытие пола, женщина попыталась закричать и отмахнуться от обезумевшего Антона, но тот, крепко её придавил. Он смотрел сквозь жену пустыми глазами и, не переставая, что-то беззвучно бормотал. Лезвие недавно заточенного колбасного ножа легко вошло в плоть. Сначала оно казалось холодным, но, в конце концов, запылало. Все силы испарились, когда кровь начала покидать тело. Мир для Зинаиды завибрировал, сделался каким-то мутным и невнятным. Последующие удары она практически не чувствовала, а затем глаза и вовсе окутала тёмная пелена.
Буквально через пару минут после побега Антона Степановича несчастную женщину нашла соседка-полуночница, которая из-за громкого шума заглянула в открытую дверь и обнаружила практически мёртвое тело.
«Скорая» приехала быстро – возвращалась с вызова буквально в паре кварталов от места преступления. Но к моменту её приезда Зинаида уже побелела, дыхание стало слабым и прерывистым. Медики оперативно провели первичный осмотр и повезли, зловеще сверкая мигалкой, в реанимацию. Не довезли. Скончалась по дороге.
Так как дело было по нашей части, тело покойной передали на судмедэкспертизу. Она и установила, что один из ножевых ударов пробил грудную клетку, повредив перикард и ранив сердце. Заключение: смерть от кровопотери. Главный подозреваемый – пропавший муж.
Тут уже началась наша, милицейская, работа. Дело оказалось несложным, но довольно любопытным. Для порядка опросили соседей, провели обыск, сняли «пальчики» с ножа для опознания. В архиве нашлась тоненькая папка на мужа.
Тишкевич Антон Степанович, тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения. Числится в базе данных за мелкое воровство и хулиганство – административные нарушения. Судимостей нет.
Коллеги посмеивались из-за того, что я так усердно занимался этим делом. Их можно понять. Труп – всего лишь очередная жертва совершенно тривиальных бытовых разборок. Таких – десятки, если не сотни. В окрестных лесах, вон, бандиты всё ещё в зарницу с летальным исходом играют, там уже куда интереснее или даже прибыльнее покопаться. Но что-то меня тревожило в этой истории. Нечто такое, что отзывалось в груди давящей болью и навевало ужасную тоску.
Искать Тишкевича не пришлось. Сам нашёлся. Не поверите, но через пару дней пришёл в милицейский участок, ибо не мог понять, где находится. Там же его и повязали бдительные сотрудники, опознав по ориентировке.
Антон Степанович всё отрицал, божился, что ничего не помнит. Путал события недельной давности, думая, что это было вчера. Потом вообще забывал, где находится и почему. Сложно с ним пришлось по итогу.
Ну, что можно сказать в заключение? Беда у нас нынче с алкоголизмом. Бутылку какой-то «палёнки» можно раздобыть практически на каждом углу, да и стоит она дешевле, чем та же книжка. Не знаю, станет ли лучше в следующем тысячелетие, но сильно на это надеюсь. Всё же интересно, сколько ещё пройдет через мои руки уголовных дел из-за алкоголя?
Глава 3. Тайна
Зимний вечер дохнул в лицо прохладой и свежестью. Сказаев медленно, словно в нерешительности, перешагнул порог прокуратуры и оказался на освещённом крыльце. С момента его последнего пребывания на свежем воздухе улицы уже успели покрыться белёсым покрывалом снега с редкими грязными лужами в дорожных ямах, но и те постепенно затягивались тонкой коркой льда. После сумрака допросной комнаты тут было слишком много света. Он резал глаза и заставлял щуриться.
Вытащив из внутреннего кармана пальто портсигар, следователь закурил предпоследнюю сигарету. Он пообещал себе, что когда портсигар опустеет, то с пагубной привычкой будет покончено. Это было одно из тех обещаний, которое никогда не будет выполнено.
По завершению рабочего дня Сказаев выглядел скверно. Помятая одежда, красные, лопнувшие капилляры глаз, огромные мешки под этими самыми глазами, которые, впрочем, больше смахивали на настоящие синяки.
Квартал, окружающий здание прокуратуры, являлся промышленным, и запах был соответствующим. Пахло какой-то гарью вперемешку с солидолом и ещё чёрт пойми чем. За столько лет работы в этом месте следователь никак не мог привыкнуть к естественной в этих местах вони. Проходя мимо заводских помещений, он привычно и незаметно для самого себя скривился от мерзкого запаха. Для местных вонь была обыденностью и неприязни не вызывала, да и люд здесь был простым и работящим. Цеховым, можно сказать. В потёмках следователь вполне мог сойти за типичного такого работягу, который тащит свой горб после тяжёлой смены. Выдавало его разве что выражение лица и слишком чистое пальто.
Возможно, что Тишкевич работал именно на этом заводе. В таком случае предприятие лишилось сотрудника. «Готов поспорить, что ненадолго», – подумал Сказаев.
Вдали уже виднелись провинциальные потёкшие хрущёвки. Во многих окнах горел свет, и можно было разглядеть какую-нибудь семейную драму, которая, как и все, в большинстве своём похожа на другие, словно трафарет. Только вот сейчас эти фоторамки окон были украшены гирляндами и бумажными снежинками, что делало проблемы за ними более… незначительными, что ли. Уже совсем скоро Новый год, который Павел Иванович, как всегда, встретит на работе.
Эта работа… Сколько жизней он смог спасти? А сколько смертей увидел? Только кажется, что ко всему можно привыкнуть. На самом деле всё собирается раз за разом и скатывается в снежный ком, готовый обрушиться на голову, только дай волю.
Неожиданно из чертогов памяти вырвалось нечёткое воспоминание, его личная анафема, которая преследовала Павла Ивановича с самого начала карьеры и утихла только спустя шесть лет.
Отец того мальчика. Он ведь точно так же напился до беспамятства. Бредил, невнятно бормотал и смеялся сам себе. А потом что-то случилось, когда мать задержалась на работе. Следователь уже не помнил, что именно произошло в тот злополучный октябрьский вечер. Много воды утекло. В память тогда ещё зелёного милиционера впился только стоп-кадр с телом девятилетнего мальчишки подстриженного «под горшок». Его волосы были покрыты коркой тёмной спёкшейся крови, которая вытекла из проломленной молотком головы. Кадр этот больше смахивал на момент из второсортного зарубежного ужастика с гнусавой озвучкой, который когда-то давно крутили в местном киноклубе.
Именно из-за мелочей, настолько похожих на тот роковой случай, Сказаев неосознанно и с неподдельным интересом разрабатывал дело Тишкевичей. Или было что-то другое?
«К чёрту всё это», – решил следователь. «К чёрту. Прошлое остаётся прошлым».
После невесёлых воспоминаний на мужчину накатила хандра. Он шёл по серым улочкам городка, словно по сумеречному лесу, а мерзкий запах окружающей его территории вперемешку с головной болью встал комом поперёк горла. Ужасно захотелось выпить чего-нибудь покрепче, и следователь не стал отказывать себе в этом желании.
***
Тишкевич Антон Степанович, в соответствии с частью первой статьи 105 УК РФ, а также со статьей 23 УК РФ, совершил убийство в состоянии алкогольного опьянения, что было рассмотрено как отягчающее обстоятельство. Мужчина был приговорён к восьми годам исправительной колонии общего режима. Смягчающим обстоятельством стало признание, которое в конечном итоге всё же удалось получить на допросе.
Жёлтый самосвал
Саша Кособоков родился холодной, словно объятия покойника, апрельской ночью 1978-го года. Мальчик был недоношенный, слабый и худенький. Врачи пророчили ДЦП (детский церебральный паралич), но, благо, обошлось. В этом мире его встречали мать и бабушка с дедом.
Мать, безвестная и ныне покойная женщина, быстро исчезла из жизни Сашеньки, оставшись в его памяти чем-то эфемерным и забытым, как, впрочем, и отец. Так, заполненные поля в свидетельстве о рождении и ничего более. Жребий воспитания пал на бабушку с дедом, уважаемых обществом ветеранов труда.
Дед, Юрий Васильевич Кособоков, сурового вида мужчина, с проплешиной на макушке седой головы, глубокими морщинами на лбу и большими раскосыми бровями, как у Брежнева. Будучи заядлым коммунистом и ортодоксальным ретроградом, он незыблемо верил в объединение пролетариев всех стран.
Бабка, Наталья Николаевна Кособокова, строгая и властная женщина низенького роста, была полновата и постоянно прихрамывала на правую ногу. Впрочем, эту проблему можно было решить простой операцией, однако Наталья Николаевна по врачам ходить не собиралась, не доверяла им.
Несмотря на воспитание стоическими и грубыми родственниками, Сашенька рос заурядным парнишкой, правда, немного зашуганным и подобострастным. Небольшого роста, кучерявый, с простым мальчишечьим лицом: щекастый, с рассечённой губой, косым носом и жёлтозубой улыбкой. Далеко не первый парень на деревне, но добрый и незатейливый. Единственное, что разительно отличало его от сверстников – глаза. Тёмные, глубокие, как колодцы, и неописуемо смиренные. Словно, парень уже тогда знал, что судьба его будет печальной.
Жил ребёнок в тесноватой, но всё же заслуженной кровью и потом квартире, полученной дедом от государства. Детство проходило не сказать, что богато, но и не впроголодь. Игрушки он получал только по праздникам, за проступки редко отделывался обычными нравоучениями. Зад с коленями потом долгое время болезненно напоминали о том, что он поступил неправильно. Как вести себя «правильно», ему почему-то никто не удосужился объяснить. Типичный советский ребёнок в немного нетипичной советской семье.
И вот до начала перестройки остаётся всего пять лет, а для нашего Сашеньки начинаются школьные годы, которые знаменуют бурелом его жизни. Жизнерадостный паренёк превращается в мрачного и нелюдимого школьника. Поведение подростка стало столь изменчивым, сколько и непредсказуемым. Остальные дети это быстро заметили и сначала сторонились «чудика», но затем начали издеваться. Зуботычины и оскорбления были частым явлением, однако Саша настолько остался к этому равнодушен, что обидчикам он надоел, а потом и вовсе стал пугать своим безразличием.
Несмотря на все попытки педагога достучаться до бабушки с дедушкой, которым в столь почтенном возрасте уже грозил старческий маразм через пару-тройку лет или вообще суд божий, те оставались глухи к проблеме. Только вот к врачам сходить было жизненно необходимо! То, что Сашенька родился раньше срока, сказалось не на его умении управлять телом, как предполагалось изначально, а на способности контролировать голову. Но бабушка боялась показывать внука «коновалам», дед вообще считал всё ересью несусветной и только пуще прежнего прохаживался бляхой ремня по пятой точке недоросля. Учительница ещё пару раз приличия ради постучалась о пороги, да благополучно забыла.
Тут ещё в ребёнке проснулись зависть с обидой. Дети постоянно таскали с собой игрушки. Девочки то и дело приносили какие-нибудь плюшевые игрушки, мишку там или зайку. Мальчики таскали рогатки и маленькие модельки машин. У нашего же паренька игрушек было раз-два и обчёлся, да и те запретили после того, как он в школу пошёл. Мол, взрослый уже для детских забав. Теперь вместо оловянных солдатиков были тетрадки с ручками, а огромный жёлтый самосвал – ревностный предмет детских грёз, который он вымаливал на своё пятилетие, заменили скучные книжки. На их белых страницах ровными рядами, как шеренги солдат, стояли шершавые и сухие, словно кошачий язык, буквы. Во время чтения Саша безмолвно шевелил губами не в такт тексту и резко оглядывал комнату, чтобы удостовериться, что за ним наблюдают и оценивают правильный, хоть и притворный поступок.
Всё началось спонтанно. Сперва закатившаяся под стол машинка Ваньки Петрова незаметно перекочевала в карман Саши Кособокова, да так и осталась там. Ванька, надо сказать, потом ещё очень долго ревел и искал свою новенькую игрушечную модель чёрной «Волги». Он всё заглядывал в лица своим товарищам, но те лишь сочувственно пожимали плечами. И даже когда искренние и красные от слёз глаза встретились с колючим взглядом Кособокова, тот просто промолчал. Какое-то новое пульсирующее ощущение эйфории и детского счастья наполняло Сашу. Он упивался этим чувством, и ему хотелось ещё раз испытать его. Это было сродни тому, что испытывает умирающий от зноя и жажды путник, который потерялся в пустыне, но всё же смог добраться до оазиса с водой и теперь жадно её пьёт и пьёт, захлёбываясь огромными глотками. Ему хочется всё больше и неизвестно, сможет ли он когда-нибудь утолить свою жажду. Ведь не факт, что он и правда добрался до источника, а не утопает сейчас в песках во власти очередного миража.
Сколько бы зим ни прошло, Саша оставался всё тем же и в том же расположении духа. У его одноклассников, а затем однокурсников частенько пропадали личные вещи. От карманных денег до часов. Удача всегда была на стороне парня. Его ни разу не ловили. Никто даже подумать не мог, что замкнутый и молчаливый парнишка способен так ловко и незаметно присваивать себе чужое. Сокурсники часто ссорились, обвиняли друг друга, пытались вычислить вора, но у них никогда не получалось выйти на истинного виновника.
Кособоков крал всё больше и больше, постепенно приобретая навыки, столь необходимые любому хорошему карманнику. Им двигало не чувство наживы, а зависть и непреодолимый голод. Саша был бы и рад остановиться, но ничего не мог поделать. Желание было нестерпимо зудящим, а успех – слишком опьяняющим.
Вскоре парень вышел на улицы. Невнимательные рабочие, рассеянные старушки, отвлёкшиеся женщины – тут было, где разгуляться. Его не интересовали деньги или украшения. Кособоков брал всё, что подвернётся под руку, а если в ладонях оказывалось что-то ценное, то это было просто десертом, следующим за основным блюдом.
Затем он начал промышлять и в общественном транспорте. Пока в один злосчастный день фортуна вдруг не повернулась к Саше спиной. Он сплоховал, да так, что был пойман за руку и не кем иным, как молодым оперативником Громовым, который после работы возвращался домой на автобусе. Дальше всё закрутилось с неимоверной скоростью. Громов был не самым честным и идейным милиционером. Как только к нему в лапы попал ничего не понимающий простак, подписывающий всё, не глядя и не спрашивая, всплыло ещё несколько противозаконных деяний, якобы совершённых Кособоковым. Поджог, ограбление, нанесение тяжких телесных. Громов был доволен. Старые дела, почти глухари, вот-вот будут закрыты, его билетик на автобус оказался счастливым. В дело пытался было влезть следователь Сказаев, который прослыл честным педантом, но его вежливо послали.
Саша предстал перед судом. Судья не стала особо разбираться. Признание было, свидетелей тоже долго искать не пришлось. Подсудимый отправился в долгую семилетнюю прогулку от автобусного кресла к тюремной шконке.
Уже на зоне из-за простодушия, незнания тюремных законов и отсутствия изворотливости Кособоков быстро скатился в иерархию «обиженных», получив погоняло Косой. Помимо того, что жизнь за решёткой сама по себе является проверкой человека на живучесть, для таких, как Саша, она становится борьбой за выживание. Того и гляди получишь посуду «с дыркой». А надзирателям было плевать. Для них бывший студент уже не был человеком, да и сами они на людей мало походили. Начали повторяться школьные годы с глумлением и зуботычинами, но теперь издевательства были в разы страшнее. Отчаяние и апатия всё больше накрывали паренька белым саваном.
В часы, которые Саша проводил в забытьи, ему снился дом, где мебель не была приварена к полу. Где не было серых и озлобленных лиц сокамерников, а в воздухе не витал смрад искалеченных и растоптанных жизней. Тот сон был похож на лубочную картинку с подписью на оборотной стороне «всё, как у людей». Уютная квартирка, стабильная работа, семья. В том мире, в который он заглядывал через щелку сна, Саша Кособоков был обычным работягой, винтиком, обеспечивающим работу целого механизма. Там не ощущалась неутолимая жажда, а было что-то другое. Счастье, наверное.
Пошёл уже второй год заключения. Саша иногда получал ополовиненные передачки от деда с бабкой, которые после приговора всё-таки сломались и стали мягче. Словно внук этим своим поступком смог сковырнуть с их души твёрдую корочку хлеба и добраться до мякиша. В письмах, что писала бабушка, она просила прощения за всё и молила только вернуться, а там уже всё будет хорошо.
В один из дней, похожих друг на друга, как две мутные капли воды, капающие с батареи, Саша вновь ощутил притаившееся чувство, которое испытал в тот раз, когда он впервые потянулся за чужой вещью. Одному «блатному» на день рождения подарили отличную самодельную колоду карт. Такие делали из специального клейстера и двенадцати листов бумаги, а затем наносили тюремную печатку. Саша видел эти карты мельком и хоть изображения на картах показались ему совершенно непонятными, но они почему-то завораживали и пробуждали желание заполучить их любой ценой. Эти карты стали для Кособокова его личным золотым руном, той самой детской игрушкой, его любимым жёлтым самосвалом.
Он вынашивал план воровства очень долгое время. Всё усложнялось тем, что такой, как Саша, даже права не имеет близко подходить к «блатному». Да и сокамерники с подозрением наблюдали за ним, когда тот бросал косые взгляды во время игры в карты.
В конечном итоге оказия представилась в самый неожиданный момент. Карты забыли на ближней шконке от Сашиной. Все отошли к двери из-за какого-то происшествия в коридоре, что и послужило спусковым крючком к присвоению собственности другого заключённого.
С того дня прошла неделя или чуть больше. Зеки уже смирились с потерей карт, не забыв при этом выместить горечь утраты на Косом. Саша, несмотря на потрёпанный вид, находился в отличном расположении духа. Вся его жизнь в этих стенах, словно приобрела новый смысл и надежду. Но длилось это недолго. Как бы ни пытался Кособоков хорошо прятать свою добычу, его раскрыли из-за нелепой случайности. На производстве у него выпала карта из робы, прямо под ноги одному из сокамерников. У Саши перехватило дыхание, его глаза застыли на сперва удивлённом, а затем озлобленном лице человека напротив. Саша знал, как поступают с «крысами».
Через какое-то время один из надзирателей нашёл холодное тело Кособокова. Его сильно избили. Убивать может и не хотели, но кто-то перестарался. Пустые глаза Саши смотрели в потолок. Больше у него не было того зудящего чувства, что заставляло его воровать. Теперь он был спокоен и, возможно, находился там, куда во снах заглядывал через щель замочной скважины.
Аминь
Радугова Ирина Мафусаиловна родилась в межнациональной семье, где мать была русской, а отец таджиком. От отца женщине мало что осталось. Разве только отчество, да туманные воспоминания о вкусном плове, который он готовил на жёлтом пахучем курдючном жире. Мать выпестовала дочку одна, и когда речь заходила об отце ребёнка, она сначала долго буравила взглядом пол, затем, вдоволь насмотревшись на истёртый чуть ли не до дыр линолеум, рассказывала очередную, набившую оскомину небылицу.
Со временем мама Иры по наставлению бабки ударилась в религию, и отца девочке заменил Он. Ласково поглядывая из красного угла, Он освещал своим ликом не только детскую комнату, но и жаждущую отцовского тепла душу её хозяйки.
Пусть они с матерью жили впроголодь. Пусть целина жизни под названием безотцовщина практически не давала шансов девочке на попадание в бомонд. Хотя, под неописуемо желанным светом софитов, Ира могла бы стать примой эстрады зазеркалья, которое показывал их едва справляющийся с помехами «Рубин». Однако место Ирины было где-то на галёрке жизни, она это хорошо понимала и вскоре приняла полностью.
Девочка нашла свою отраду в вере. Она верила так яро, как могло верить только молодое, не тронутое скверной быта искреннее сердце ребёнка. Невзгоды бедной подростковой жизни растворялись, как круги на воде, ибо ничто не могло повредить её остов, который держался на свете Его безграничной любви.
Но с годами многое стало меняться. Ирина всё больше утопала в глубокой реке времени, течение которой уносило её, подобно утопленнику, всё дальше во взрослую жизнь. Как оказалось, для девушки с точёной фигурой и лёгким восточным акцентом не бывает недостатка в мужской любви.
Постепенно безоговорочная вера становилась всё более утлой, и тепло духовное с лёгкостью уступило эрзацу – теплоте телесной. Молодые годы Ирины прилипали и размазывались во множестве мужских рук. Примой из телевизора она не стала, но расстраиваться было ни к чему, ибо она давала свои лучшие концерты в постели очередного кавалера. Женщина жадно глотала краденую воду и вкушала утаённый хлеб.
И вот ей двадцать пять в душе и почти сорок в паспорте. Только неизвестно, успеет ли эта цифра достичь адресата. Опухоль третьей стадии обнаружили ещё несколько лет назад. Спасительной соломинкой стали тяжёлые испытания, скрывавшиеся за неприятными на слух названиями: двойная мастэктомия наряду с лучевой и химиотерапией. Рак ушёл, но только для того, чтобы, став сильнее и злее, вернуться потом и продолжить пожирать женщину изнутри. Ирина увядала на глазах. Всё её естество словно пропускали через мясорубку, которая лениво перемалывала будущее в фарш. Нынешний благоверный ушёл, тихонько и вполне красноречиво затворив за собой дверь. Его можно было понять, и она поняла, но боялась оставаться одной. Старушка-мать была ещё жива, однако её компания только ещё больше тянула на дно, в уныние.
Тогда-то Ирина вспомнила Его.
Без раздумий натянув на голову старый, изъеденный молью ситцевый платок, она поспешила на причастие. Храм в их провинциальном городишке был только один. Зато какой! В картотеке памяти Ирины остались только детские воспоминания, и сейчас они рисовали чудную картинку, от которой захватывало дух. Величественный храм из красного кирпича, увенчанный золотым куполом словно короной. Он будто бы сошёл с полотна какого-то маститого художника. Там, под высокими сводами дома Его, ютились проницательные лики святых. Там всегда было уютно, а в воздухе витал ни с чем не сравнимый запах церковного воска и ладана, внушая благоговейный трепет и спокойствие.
В реальной жизни у высокого каменного забора неровной колонной стояли хромые да косые попрошайки, и каждый из них взывал к имени Его и тянул свои грязные ладони к Ирине. Они выглядели жалко и одним только своим видом вызывали сострадание.
Женщина отшатнулась от побирушек, как от прокажённых. Уголёк надежды в её душе, практически готовый разгореться в пламя, вдруг начал тлеть.
На территории храма милостыню просили уже более умеренно. Люди на ступеньках и лавках выглядели иначе. Нет, они так же были облачены в обноски и тянули ладони, но что-то в их холёных глазах и расслабленных позах говорило о том, что желудки этих людей полны.
Быстро взбежав по ступеням и перекрестившись перед входом, Ирина в нерешительности шагнула внутрь.
На первый взгляд, храм выглядел так же, как и раньше, но теперь не было того детского трепета. Место казалось холодным и глухим. Людей практически не было. Только изредка сновали туда-сюда пристально бдящие, подобно сторожевым псам, охранники. Святые понуро глядели куда-то в сторону, словно не желая, из-за какой-то провинности, встречаться взглядами с прихожанами, а едкий запах пластика нестерпимо въедался в глаза и нос. Впереди женщину ждал самый настоящий кордон. По обе руки расположились торговые палатки, где можно было купить себе всякого карманного мученика или святого, какого только сможешь себе позволить. Перед глазами мельтешили объявления:
«Жертвуйте на реставрацию храма!»
«Жертвуйте на Свято-У-ский монастырь»
«Помогите тем, кому нужна помощь!»
Беглый взгляд споткнулся о прейскурант треб:
«Обедня (до 10 имён) – 50 р.»
«Молебен со свечами (до 10 имён) – 125 р.»
Новые ценники были наклеены поверх предыдущих, видимо, там, наверху, какие-то проблемы с инфляцией. Денег не хватает. Приходится цены повышать. Ирина, закрыв глаза и затаив дыхание, прошла чуть дальше, но только для того, чтобы остановиться в недоумении через несколько метров.
Её внимание привлёк аппарат, стоящий по центру у стены. Он походил на странного вида белое кандило. Когда женщина подошла ближе, то смогла рассмотреть сенсорный экран, находящийся в окружении маленьких энергосберегающих лампочек в виде свечей. Надпись на экране гласила, что можно зажечь временную электронную свечку безналичным расчётом.
– Что это? – прошептала Ирина.
– Забавно, правда? – спросил кто-то.
Ирина не заметила, как чуть в стороне от неё встал мужчина, одетый в дешёвый поношенный светлый плащ до щиколоток. Он показался ей смутно знакомым, возможно, она встречала его раньше, во времена своей бурной молодости. Как бы Ирина ни пыталась рассмотреть мужчину, взгляд её скатывался куда-то вниз к подбородку. Лицо у него было каким-то скользким, будто вырезано из дерева и совсем недавно покрыто лаком.
– И вошёл Иисус в храм Божий и выгнал всех продающих и покупающих в храме, и опрокинул столы меновщиков и скамьи продающих голубей, и говорил им: написано, – дом Мой домом молитвы наречётся; а вы сделали его вертепом разбойников.
– Простите? – спросила Ирина.
Незнакомец лишь грустно улыбнулся. Длинные волосы ниспадали ему на лоб, прикрывая большую, хорошо заметную морщину. Ссутулившись, мужчина подошёл к «подсвечнику», быстро пробежался пальцами по дисплею и приложил к терминалу электронные наручные часы. Аппарат пикнул, и одна из «свечей» загорелась ярким неоновым светом.
– Аминь, – сказал незнакомец.
Не проронив больше ни слова, он развернулся и всё с той же печальной улыбкой направился к выходу, опустив свой взор. Ирина почувствовала себя неуютно. Скользнув взглядом по ликам святых, изображённых на иконах и фресках, она укололась о неоновый огонёк искусственной свечи. Женщина прислушалась к своему сердцу, пытаясь почувствовать на себе Его тёплый, любящий взгляд, но ничего не произошло. Сколько бы она ни билась в закрытую дверь, сколько бы ни молила, ей не открывали. Некому было.
Постояв ещё несколько мгновений, женщина покинула храм золотого тельца вслед за странным незнакомцем.
***
На свой четвёртый юбилей Радугова Ирина получила два подарка. Первый от судьбы – деревянную лакированную подарочную коробку «эконом класса», стянутую не банальными атласными лентами, а чёрными траурными. Букет же её любимых роз заменил погребальный венок. Второй подарок она получила от родственников – годовое поминовение на одно имя всего лишь за пятьсот рублей. Со скидкой, по-божески.
Уборщик
Некогда спокойный небосвод постепенно заполонили дирижабли огромных серых туч. За окном мокнет под дождём город, больше походящий на открытую рану. Капли падают с карнизов, стекают по водосточным трубам, пытаются смыть грязь и мусор с улиц.
От смазанного вида за окном перед глазами почему-то всплывает такое же смазанное воспоминание. Ощущение от него поганое, словно в лицо распылили перцовый баллончик.
Пустая, аскетичного вида квартира. Только ламинат уже начал вздуваться. Сразу понятно, что здесь живёт мужчина-холостяк. Взгляд цепляется за ёжик окурков в жестяной банке на столешнице и очень старый радиоприёмник, стоящий рядом. Не понимаю, почему Киселёв так сильно любил этот анахронизм. Будь данное радио человеком, точно бы работало каким-нибудь провинциальным бухгалтером. Очень старым и никому не нужным бухгалтером.
Ванная комната. Между кафельными плитами «под мрамор» чернеют полоски плесени. Стульчак никогда не опускается. На потрескавшейся раковине только бритва, зубная щётка и шампунь «два в одном».
В самой ванной развалился Киселёв. Нацепил свою дурацкую полицейскую форму, даже портупею и ту надел. Весь такой официальный, опрятный, только одна нога босая. Лежит и обнимает гладкоствол, словно страстную любовницу. Одно лишь портит его внешний вид: лицо не там, где положено, а на потолке. Не всё, конечно. Так, обрывками.
Рядом, на стиралке, склянка со слабительным. Он всегда славился расчётливостью и хладнокровием. Предусмотрел, чтобы нам услужить. Иначе бы пришлось потом его чистенькую форму отстирывать от дерьма. Есть у людей такая неприятная особенность перед смертью.
Эта картина в ванной – моя личная памятка. Предупреждение, что даже такие, как он, ломаются на нашей работе. Не люди – каменные глыбы.
А я почему-то всё ещё держусь.
Ладно, нечего предаваться бессмысленным воспоминаниям давно минувших дней. Работа не ждёт.
Последний клиент оказался непростым. Слишком уж правильный. Майор. Пьёт только пару бокалов пива по субботам, в баре, что недалеко от прокуратуры. Взяток не берёт, к шлюхам не ходит, приключений не ищет. Примерный, сука, семьянин. Но любой стремится к грехопадению, чтобы отвести душу. Нужно только найти крючок, которым можно будет всё его нутро наружу вытянуть, и в виде диктофонных записей, фотографий, видеофайлов на стол перед ним вывалить. А тут выбор уже за провинившимся. Чёт или нечет. Разглашение или уход в отставку. Не знаю, чем он насолил тем, кто наверху, да мне и не положено.
Моя работа похожа на нечестную игру в дурака или в кости. Тот, кому не повезло попасть в опалу, не сможет перебить козырной туз валетом, а козыри всегда у меня в рукаве. Я своего рода уборщик. Копаюсь в грязном белье и очищаю от старого и ненужного хлама солидные места.
Начинать стоит с переписок. В мессенджерах всегда найдётся кочка, о которую человек споткнётся, оступится и выронит из рук нужные нам слова-крючки, а ключики к сокровенному всегда найдутся.
Затем в дело вступают тысячи фасеточных глаз. Камеры нынче повсюду пялятся. Одни подслеповато щурятся, а иные зорче любого снайпера будут. Куда ходишь, что делаешь, с кем общаешься, эти оракулы видят всё и рассказывают нам.
Мой клиент частенько упоминает в сообщениях какие-то, по всей видимости, тайные встречи. Его машину несколько раз замечали по одному адресу недалеко от промышленного района.
Любовница? Неплохо. Если жена ничего не знает и любит, то козырь хороший, но начальство требует голову, а не сердце. Надеюсь, при полевой работе получится нарыть что-то действительно стоящее.
Пора собирать инструменты и выходить на уборку.
Исповедь курильщика
Я тут подумал, что жизнь человека подобна сигарете.
У кого-то она – тонкая дамская, у кого-то – внушительная кубинская. Кто-то курит с фильтром, кто-то без. Кто-то табачит то, что ему нравится, а кто-то – что придётся.
У каждого своя сигарета, и курит он её по-своему. Один может скурить всю, до фильтра, с одной затяжки. Другой будет смолить редко и коротко, вдолгую. Объединяет всех то, что рано или поздно сигарета будет выкурена. Кем-то полностью, кем-то – только до середины, а, может, и того меньше. И практически всегда остаётся горькое послевкусие наших поражений или несбывшихся желаний. Куда-то опоздал, что-то не сделал. Дымом растворяются моменты радости и горя. А потом только и нужно: щелчком пальцев выкинуть тлеющий бычок. В таком случае многочисленных человеческих богов можно приравнять к разным табачным компаниям, а Евангелие – к пачке сигарет.
Я курю красный «Winston» с фирменным упругим фильтром, который после несильного сминания с лёгкостью принимает свою первоначальную форму. У моей сигареты жёлтая оклейка фильтра с золотой полоской и силуэтом фирменного орла.
Я делаю быстрые, короткие затяжки, а ещё – ненавижу курить.
Пожелтевшие полосатые обои пустой квартирки украшает старая фотография в матовой рамке. Она выглядит, как единственное белое облако на фоне хмурого пасмурного неба. На снимке молодость женского тела во всей красе, ей всего двадцать лет.
Тогда её парфюм источал запах пластилина, а сама она пахла смородиной. Её волосы были рыжего цвета, но не яркие, как языки пламени, а скромные, как первый осенний лист, упавший на землю с обнажающегося дерева. Её глаза были зелёные, но не тёмные, как изумруд, а более светлые, как незрелое яблоко, которое ещё не скоро упадёт на землю.
Она постоянно теряла ключи, и замок нашей квартиры был её злейшим врагом.
Она укрывалась своим любимым пледом, и всё пространство мира сужалось вокруг неё.
Она любила, когда её фотографировали в нужном свете, прямо, как на этом снимке в канун нашего второго Нового года. В тот вечер она учила меня танцевать, а я, нелепо напрягаясь, старался не наступить ей на ногу. Потом она сама кружилась в танце, и моя голова шла кругом за ней.
Она любила творчество Есенина и имела привычку томными вечерами читать стихи о любви, положив голову на мои колени. В такие моменты её дыхание учащалось, и я чувствовал, что её сердце начинает биться быстрее. Море рыжих волос затягивало меня, и я в нём тонул.
Она любила альпинизм и тянула меня вверх, за собой, покорять новые вершины. На высоте она становилась счастливой и свободной. Там она любила весь мир, всех и каждого. Я смотрел на неё и сам становился счастливым.
Помимо прочего она любила курить и меня, но, курить, естественно, больше.
Тогда она курила дорогую сигарету марки «Senator», тонкую, похожую на зубочистку, с чёрным, консервативным фильтром, обвитым серебряной полоской. Она делала долгие, полные удовольствия, затяжки и выпускала дым кольцами.
По истечении лет из любви выветривается страсть и остаётся только семейный быт. Становится неуютно. Слова о любви превращаются в удар под дых армейским берцем с металлической пластиной.
Она стала говорить, что я инфантилен. Что я ребёнок, который только и может мечтать о далёких странах и путешествиях, а на деле всё ещё не вылез из детства со своими глупыми хотелками.
«Нужно смотреть в будущее, а не жить прошедшими годами», – говорила она.
Я молчал, но этим безмолвием как бы соглашался и не соглашался с ней одновременно.
Теперь её парфюм источал запах дыма, а сама она пахла табаком.
Её волосы после множества окрасок стали светлее, но не как мандарины на рождественском столе, а как ржавчина на велосипеде, оставленном под долгим проливным дождём. Её зелёные глаза помутнели и выглядели не как стрекоза поздней весной, а как облупившаяся зелёная краска на стенах ближайшего подъезда.
Она стала постоянно терять пульт от телевизора, с голубым экраном которого предпочитала общаться больше, чем со мной.
Она говорила, что нам нужно во всём разобраться и, захватив потрёпанный плед, уходила в дальнюю комнату.
Она полюбила одиночество и при любом удобном случае ускользала от меня куда-то. В такие моменты я отдавался бутылке-поводырю, чтобы перебить вкус горечи на губах.
Она полюбила молчать, и когда я пытался с ней заговорить, она отвечала резко и холодно. Потом, всматриваясь в её лицо, понимал, что если глаза – зеркало души, то в её зеркале не отражается ничего. Всё начинало походить на бородатый анекдот.
Она полюбила винить меня в том, что я тяну её вниз, что я мечтатель, и она устала. Это была важная веха в увядании наших отношений. У меня появилась любовница.
Она всё так же любила курить, а меня больше нет.
Сейчас она курит недорогой фиолетовый «Bond» с твёрдой «юбочкой» белого фильтра и сине-фиолетовой полоской. Она захватывает столько дыма, на сколько хватает лёгких, и выпускает его со стоном.
После нашего расставания что-то во мне пошло трещинами. Горечь на губах сменилась вкусом пепла, который уже ничем не удавалось перебить.
Я устал. Мне всегда хотелось верить, что я буду докуривать где-то из окна квартиры с видом на «Лондонский глаз» или «Эйфелеву башню», но этому всё же не суждено сбыться.
Приходится курить на балконе пустой и холодной квартиры с видом на огромный красный храм, одну из немногих достопримечательностей в нашем провинциальном городишке. Его видно даже из моего отдалённого промышленного района, где находится ещё одна достопримечательность города – прокуратура.
Сегодня я щелчком пальцев отброшу недокуренную сигарету и отправлюсь в долгожданное путешествие.
Поеду, пожалуй, в Америку.
Под эгидой секретности
17.11.2030 г.
«В тайге, в квадрате B-9 находится небольшая изолированная научная станция. Сотрудниками числятся четыре ныне пропавших без вести члена исследовательской группы класса «А» и «Б».
Тумак А. А. – старший научный сотрудник. Класс: «А».
Симонов Н. Ю. – младший научный сотрудник. Класс: «А».
Алиан Е. А. – ассистент. Класс: «Б».
Петров К. Т. – ассистент. Класс: «Б».
Личные дела людей и информация о цели исследований научной станции находятся под грифом полной секретности. Комплекс состоит из пяти комнат (обратите внимание на экран): склад, генераторная, жилой отсек, лаборатория и шлюзовой отсек. Наша задача: обследовать станцию и близлежащие окрестности с целью поиска пропавших сотрудников. Вылет завтра в шесть тридцать утра. Вопросы есть?»
***
Грохот вертолёта оглушал. Пассажиров железной стрекозы пробирал озноб, некоторых мутило. Но все они стоически вглядывались в иллюминаторы, силясь разглядеть хоть что-то в бескрайней тайге, простиравшейся до самого горизонта. Её вечнозелёные солдаты, сомкнув свои ряды, скрывали от посторонних взглядов всё, что находилось на земле, не давая пришлым и шанса разглядеть то, что они ищут.
– Ладно. Чёрт с ним! Веди к комплексу, будем своими силами разгребать, – сказал полковник Громов.
– Вас понял. Направляемся на посадочную площадку, – кивнул пилот.
Сделав резкий кульбит, вертолёт поменял курс и направился к хорошо заметной с высоты птичьего полёта прогалине, где находилась научная станция. Спустя пять минут он подлетел к серому приземистому бункеру, который походил на железный зиккурат с плоской крышей и жёлтой буквой «Н», обозначающей вертолётную площадку. Винтокрылая машина грузно приземлилась, громко звякнув о металлическое покрытие. Несколько человек выскочили из люка на холодный, промозглый ветер, предвещающий скорое наступление зимы. При этом самый высокий из них на несколько мгновений задержался в проёме и перекинулся с пилотом парой фраз, затем дал отмашку и с грохотом захлопнул за собой дверь. Заверещав с удвоенной силой и раскручивая веер лопастей, махина начала медленно подниматься, а потом неуловимо быстро взметнулась ввысь и скрылась вдали.
Оперативно-следственная группа состояла из трёх человек.
Того, кто выгрузился первым, звали Юрий Михайлович Семецкий, человек без возраста в звании капитана. Был он тощий, как палка, понурый и на вид едва живой, словно побывал в концлагере. Голову всегда держал опущенной, ходил вразвалочку, сгорбившись. Однако, несмотря на такое неоднозначное первое впечатление, был мужчиной сильным, умным и педантичным.
За ним на крышу выскочил Станислав Аркадьевич Болконский, самый младший по возрасту и званию из группы. Лет двадцати шести – двадцати восьми от роду. Коротко стриженые волосы, ухоженные усы, опрятный внешний вид. Даже несмотря на долгий и утомительный перелёт, он выглядел так, словно только что покинул цирюльника. Удивительно: что такой человек, как он, забыл на государственной службе?
Последним и самым главным был Сергей Александрович Громов, немолодой полковник, присланный откуда-то сверху, чей характер можно было описать всего тремя словами: словоохотливый, циничный и расчётливый. Его крепкое сложение, прямая осанка, широкие плечи и скептичный взгляд выдавали в нём человека опытного, равнодушного как к холоду сибирских лесов, так и к дрязгам служебной жизни.
– Ну, что, господа, пройдёмте внутрь? – спросил Громов.
Внутри станции было безмолвно и мрачно. Пахло удушливой пустотой. Железные стены совсем не согревали, а только ещё больше вымораживали. Словно группа оказалась заперта в морозильной камере после того, как внешняя дверь шлюза захлопнулась. Осмотр небольшого мобильного бункера, рассчитанного на проживание и работу всего четверых человек, не занял много времени. Станция могла работать в полностью автономном режиме в течение пары месяцев, поэтому даже после исчезновения хозяев тусклый свет ламп продолжал освещать тесные коридоры.
– Ну-с. Пусто, как и следовало ожидать. Система жизнеобеспечения исправна и радиосвязь тоже. Никаких следов борьбы не обнаружено. Они словно сквозь землю провалились.
Сергей Александрович опустился на один из четырёх раскладных стульев, стоящих вокруг обеденного стола в жилом помещении. Затем подтянул к себе ранее оставленный в углу рюкзак и начал в нём копошиться.
– Так что не знаю, как вы, а я, пожалуй, не откажу себе в удовольствии выпить горячего чая, – сказал Громов, вынув на свет увесистый термос.
Оробевший Болконский сел напротив полковника на самый краешек стула.
– Не угостите, товарищ полковник? – спросил он.
– Отчего же не угостить? Дедушка Ленин завещал делиться.
Громов снова запустил руку в кажущийся бездонным походный рюкзак и через минуту поставил на стол термостакан.
Юрий Семецкий отрицательно покачал головой, когда полковник вопросительно взглянул на него. Пока его коллеги готовились к чаепитию, тот подгонял снаряжение. Поправив напоследок воротник тёмно-синего служебного комбинезона, он медленно зашагал к выходу, но почувствовав на себе недоумённые взгляды, опомнился и сказал:
– Во время облёта приметил несколько подозрительных секторов. Хочу проверить.
– Ну, ты даёшь, капитан. Ты, смотри, себя не загоняй. Нас сюда, прямо скажем, чисто для вида прислали. Облетели? Облетели. Станцию осмотрели? Осмотрели. Что так удивлённо на меня смотришь? Забудь ты пока про табель о рангах. В данной ситуации я такой же человек, как и ты. Я ж не зверь какой-то, чтобы вас тут к ногтю прижимать. Самому в тягость в холодильнике торчать, но работа есть работа.
– Но вы же на собрании говорили, что наша цель – поиск пропавшей группы.
После такого вольготного жеста со стороны своего непосредственного начальника, Болконский осмелел, но всё же продолжал обращаться к нему с осторожностью и трепетом.
– Отчего же мне это не говорить, когда обстановка практически официальная. Не хотел я вам раньше времени слабину давать. Не забывайте, что объект-то секретный, и у меня от высшего руководства есть определённые инструкции. Это я тут для вас по уставу главный. А для них,.. – Громов выдержал паузу, на мгновение подняв брови к серому потолку… – Я так, плюнуть и растереть. Повторюсь. Объект секретный, и поэтому длинные носы лучше никуда не совать, а ждать, пока соберут и пришлют полностью уполномоченную группу.
– А мы тут тогда зачем? – спросил Семецкий.
– Грубо говоря – разведка. Сейчас согреюсь и свяжусь со штабом. Мол, полетали, посмотрели. Никого, – ответил Громов.
– Но я всё же хочу осмотреть те участки. Если вы не против, конечно.
В словах Юрия Михайловича промелькнули едва заметные крамольные ноты подозрения, что не мог не заметить чуткий полковник, который, в свою очередь, нисколько не меняя усталое выражение лица, развёл руками.
– Воля ваша, капитан. Это всё же наше задание, как ни крути. Рация при вас?
– Так точно! – ответил Семецкий и поплёлся к выходу из шлюза, низко волоча ноги и шаркая подошвами по железному покрытию пола.
Болконский во время краткого диалога старших по званию успел налить чай из термоса. Обхватив кружку обеими руками, он потихоньку дул на горячий напиток, от которого вверх поднимался едва заметный пар и чуждый для этого места запах малины. Громов смерил долгим взглядом уходящего капитана и резко повернулся к молодому лейтенанту. Тот от неожиданности вздрогнул, чуть не обдав себя кипятком. Ухмыльнувшись, Сергей Александрович потянулся к сиротливо стоящему на столе термосу.
– Не люблю таких, как он. Они в любой момент могут выкинуть какой-нибудь гадкий фортель.
Полковник на удивление Болконского отхлебнул из своей кружки сразу же, как налил. Кипяток же.
– Помнится, когда правоохранительные органы всё ещё являлись главным инструментом правопорядка, и я работал обычным опером,– начал вдруг Громов, – был у меня в отделе занимательный кадр, которого все за глаза называли Сказочником. Вот же дотошный был тип! В любую щель, аки таракан, лез, лишь бы дело раскрыть. Да не абы как, а чтоб по справедливости. «Вор должен сидеть в тюрьме!».
Мужчина улыбнулся, правда, не по-настоящему. Он только губы растягивал. Улыбка больше напоминала ссадину под его мясистым носом.
– Этот наш Сказочник единственный возбухал, когда систему «ОКО» утвердили. Мол, мы теперь «лишние органы» и вообще вторгаемся в личное пространство людей. Побарагозил чуток, да и ушёл в отставку, а там вскоре помер. Ничего за своей нерушимой справедливостью не видел. Не бывает так, чтобы все плохие за решёткой сидели, а хорошие ночами по улицам, не оглядываясь, гуляли.
Полковник замолчал и перевёл блуждающий по комнате взгляд прямо на Болконского. Снисходительный блеск его глаз словно говорил, что он насквозь видит всю изнанку зелёного паренька.
Лейтенант поёжился, по-женски закинул ногу на ногу и попытался хоть как-то поддержать разговор:
– А что это за необычный пистолет у вас в кобуре? Какая-то старая модель?
Пистолет, и правда, был необычный. Болконскому было видно только рукоять, но она сама по себе уже притягивала взгляд. Большая и лоснящаяся, с играющими на ней бликами от тусклых станционных ламп.
– Хороша машинка, правда? Спецназовский самозарядный ТТ. Наградной! – Громов с нежностью погладил рукоять висящего на поясе оружия, но доставать и показывать его парнишке во всей красе Громов явно не собирался.
Повисло унылое молчание, которое Болконский прервал первым пришедшим ему в голову вопросом:
– А это правда, что Госдума хочет принять законопроект, по которому закроют тюрьмы и заключенные будут обязаны носить какие-то ошейники?
– Да. «ОКО» прекрасно справляется с вычислением преступников, но вот перевоспитать старыми методами их невозможно. Чего уж тут? Ну, посадят вора за решётку к таким же маргиналам. Отмотает он срок в условиях, в общем-то, не самых ужасных и в компании, которая его ничему хорошему не научит. Что зеки – упыри, что надзиратели – те же самые упыри, если не хуже. И выйдет такой же урод, как и сел, – Громов ленивым жестом развёл руки с узловатыми пальцами в стороны. – А тут у нас вещь поинтереснее. С ошейником на шее тебя лишают правовой защиты и возможности сопротивляться. Всё. Общество само перевоспитает. Ведь если его не сдерживать, это самое общество, оно, как Молох, сожрёт и перемолотит всякого, кого ему позволят. Ибо этот животный инстинкт во всех нас сидит, и отличают нас от зверей именно эти запреты и ограничения. Так что гарантирую тебе, когда этот ошейник со страдальца снимут – он будет самым законопослушным гражданином и ярым патриотом, который не допустит даже шальной мысли о рецидиве. Как тебе такое нравится? – спросил полковник.
– Не знаю. Как-то это не гуманно, что ли, – ответил Болконский.
– А воровать, убивать и насиловать – гуманно, по-твоему?
– Нет.
– А на нет и суда нет. Ладно, пойду ещё раз осмотрюсь, а ты сиди здесь и не рыпайся. Тут может быть информация, которую ты знать не имеешь права. Как наш Фигаро с разведки вернётся, свяжусь со штабом.
Громов хлопнул себе ладонями по ногам и встал из-за стола. Последняя пара фраз, брошенных, как бы невзначай, просто, как очередное напоминание, смутили Болконского. В них чувствовалась вполне реальная угроза.
***
Семецкий уже не питал совершенно никаких иллюзий относительно успеха своих поисков, когда он подходил к последнему, самому ближайшему от станции и самому маловероятному сектору. У него даже появилась мысль повернуть и отправиться на станцию, но удача любит напористых!
Пропавшие научные сотрудники нашлись в буераке, укрытые тенью еловых веток, словно саваном. Три трупа лежали рядом друг с другом в потрепанных оранжевых комбинезонах, а четвёртый, почему-то облачённый в ОЗК, лежал чуть поодаль.
Вид мёртвых людей нисколько не смущал капитана. Он повидал уже достаточно на своём веку, чтобы не щуриться и не отводить взгляд. На телах, что лежали в куче, виднелись явные ссадины и ушибы. Комбинезоны были местами порваны и заляпаны кровью. Семецкий решил начать осмотр с того бедолаги, что завалился набок и уснул вечным сном у ствола дерева, предварительно натянув на себя неудобный защитный комплект. Один только вид этого костюма вызывал массу вопросов.
«Чем же занималась эта станция, чтобы сотрудникам могла понадобиться такого рода защита?», – подумал капитан.
Выйти на связь с полковником он решил сразу после нахождения хоть каких-то улик.
Мужчина подошёл ближе к телу учёного в ОЗК, и вопросов стало ещё больше. В руке зелёного изгоя в противогазе был зажат пистолет, а в его голове была маленькая, аккуратная с одной стороны и заметно увеличившаяся в размерах с другой, дыра. Руки Семецкого механически, словно у робота, начали выполнять алгоритм обыска. В небольшой наплечной сумке трупа был обнаружен допотопный диктофон.
***
– Что-то ты задержался, капитан. Есть успехи? – спросил Громов, когда в жилой отсек ввалился еле переводивший дыхание Семецкий.
Юрий Михайлович глубоко и часто дышал, а лоб его покрывала испарина. По всей видимости, он бежал и бежал очень быстро. Две пары заинтересованных глаз буравили его в нетерпении. Спустя пару мгновений, переведя дух, Семецкий, словно скороговоркой и без единой запинки выпалил всё, что удалось узнать. И этот рассказ был самым длинным из всех, что доводилось слышать из его уст членам группы.
– В этом комплексе проводились какие-то разработки боевого нервно-паралитического вируса нового поколения с быстрой утратой вирулентности. На основе какого-то возбудителя, который блокирует рецепторы холина в мозге. Из-за этого человек впадает в состояние агрессивного делирия и стремится убить себя и всех, кто находится поблизости, любым доступным способом. Как такое вообще возможно? Ведь четыре года назад вступил в силу договор о полном уничтожении подобно…
Гулкое эхо хлопка пронеслось по станции, эхом отражаясь от стен. Запахло пороховой гарью.
Семецкий резко замолчал, словно сбился с мысли и сейчас продолжит рассказ… Но вместо этого он беззвучно глотнул воздух ртом и упал замертво. Затем прозвучал второй хлопок, который показался ещё более громким и звонким. Успев напоследок только охнуть, упал и Болконский. Громов уныло вздохнул, убирая чёрный ТТ в кобуру.
– Вашу ж мать! Говорил же не совать нос не в своё дело!
Полковник устало потёр глаза, затем встал со своего места и медленно побрёл к выходу из научной станции, на ходу доставая рацию из нагрудного кармана. Ему нужно срочно связаться со штабом.
Я и умер
Я смотрю в телевизионную панель окна.
Там постоянно, изо дня в день, одна и та же, наскучившая, передача, а пульта, как назло, нигде нет. Моё окно всё в трещинах и разводах. Похоже на старый телеэкран, который силится засунуть тебе в голову свою ненужную правду во всех подробностях и красках, но помехи не дают ему этого сделать.
Вся улица в белёсом изумрудном крошеве. Город звенит от мороза, или мне кажется, и звенит только в моей голове. Не знаю.
Дом напротив стоит в развалинах. Уцелела лишь библиотека, но стена, выходящая на моё окно, обвалилась. Вижу соседского мальчика. Он сидит среди хаоса из книг и обломков. Сгорбился, дрожит от холода, но буравит взглядом жёлто-серые страницы открытой книги. Она толстая. Может вместить всю его жизнь и мою, думаю, тоже.
Его родителей убило взрывом, когда он с друзьями гулял на улице.
Я не знал этих людей.
Паренёк сидит на одном и том же месте практически пять дней, ни с кем не разговаривает и не ест. Только читает. Ищет ответ на единственно важный для него вопрос. Шнурок на его левом ботинке постоянно развязан, пиджак порван у правого локтя. Своими кучерявыми волосами он напоминает ягненка. Скоро умрёт.
Жалко дом, он был красивым. Стоял на улице Марцинкевича под номером семь ещё со времён Российской империи. Табличка с номером дома осталась цела и лежит чуть поодаль, словно не имеет никакого отношения к руинам. Семёрка съехала влево и теперь напоминает складной приклад АКСУ.
Я не знаю, за что воевал. Когда спрашивал, мне отвечали, что отдаю долг, но кому и за что я был должен?
Уже даже не помню своего имени. Только звание.
– Сержант! За мной! – кричит лейтенант.
Потом рядом что-то громко гудит и гулко лопается, словно воздушный шарик. Чёрно-бурый фонтан земли вперемешку с человеческим внутренним миром взмывает к небу.
Пахло солидолом и вяленой свининой.
Не могу вспомнить лицо лейтенанта. Его глаза, нос и губы память заменила разбившейся банкой маринованных помидоров. Или это клубничное варенье?
Снег кругом оказался изрыт не просто так. Заминирован.
Лейтенант до того, как не посмотрел под ноги, сказал:
– Всё, что движется – враг, а всё, что не движется – снайпер врага.
Он был прав, а старшина нет.
Тот густой кустарник на отшибе всё же оказался прекрасной снайперской позицией. Щелчок, свист и косматый великан, имевший привычку своей огромной ладонью дружески хлопать меня по плечу, валится изумлённым лицом вниз, на изрытую колёсами и гусеницами вязкую грязь. Хорошо сработано. Выстрел, наверное, с семисот метров. Стрелок ушёл.
Пахло дизелем и влажной землёй.
Старшина никогда не застёгивал первую сверху пуговицу на рубашке, а к форме его был пришит белый подворотничок, который дембеля делали из куска простыни и проволоки.
Боевое крещение я прошёл вместе со старшиной, прежде чем тот споткнулся о снайперскую пулю. Рядом с нами загорелся БМД и ещё несколько машин сопровождения. Не могу вспомнить причину. Пляшут красные языки огня, едкий дым выедает глаза. В машине люди, их пытаются спасти.
Я не иду. Знаю, что поздно.
Боекомплект.
Хлёстко ударило по ушам взрывной волной.
Сгоревший заживо человек выглядит, как осенний лист-самоубийца, который вместо быстрой смерти остаётся жухнуть и темнеть, пока не рассыплется в прах.
Пахло жареной картошкой из костра.
Про этот случай писали в газетах. Эти легко рвущиеся бумаги были практически единственной ниточкой с «большой землёй», помимо писем. Вести доходили с опозданием, уже утратившие свою свежесть, но они доходили. И тогда мы понимали, что где-то ещё есть нормальная жизнь, не пропахшая порохом, грязью и кровью.
Помню две колонки в пятнадцать сантиметров:
«Боль солдатской матери»
Я выучил их наизусть. Они впились мне в память, как клещ.
«Хочу высказать через газету крик души солдатских матерей. Такое горе постигло всех матерей, дети которых служат в армии. Когда нашим детям исполнилось 18 лет, их все увидели и узнали. И все знали адрес солдата, которому нужно служить. Так почему же сейчас никто не знает адреса сына, по которому солдатская мать уже полтора месяца проливает слёзы, ничего не зная о нём, и не зная, куда и по какому номеру телефона позвонить? Одна надежда была: узнать номер телефона в нашем военкомате. Последнее письмо было 10-го декабря, но в военкомате, как говорится, нас никто не ждал. И когда я попросила номер телефона, мне ответили: «Надо было записывать по телевизору, а мы его не знаем. Если что случится, вам сообщат». Мне так обидно стало, чужое – оно и есть чужое, в такое время, когда гибнет столько наших детей, такое хладнокровие. А таких, как я, наверное, немало. Один мужчина в слезах, когда встречались на переговорном пункте (у него один внук погиб на этой войне, а другой где-то ещё служит), всё спрашивал меня, куда обратиться, куда ещё позвонить.
Да, конечно, когда случается горе, все сочувствуют и потом пишут в газетах, какую помощь оказали. Но почему никто раньше не посочувствовал, когда мать единственного сына проводила в армию? И никто не зашёл и не спросил: «Как вы? Может, чем помочь?»
Никто не поймёт боль солдатской матери, пока не испытает это на себе. А ведь почти в каждой семье растёт будущий солдат, хоть он ещё и маленький. Сколько слёз потом прольёт мать, пока дождётся его домой?
Сколько будет войн, и когда это закончится?»
Это написала мать ефрейтора за полторы недели до случившегося, а получили мы газету с её письмом только спустя пять дней после.
Ефрейтор имел неприятный плаксивый характер. Постоянно носил в нагрудном кармане какую-то мятую полароидную фотографию с загнутыми углами. Хотел в штабе отсидеться, а попал на передовую. Косил, как мог. Его чмырили сперва, а потом перестали. Только пили царапающую горло водку из рифлёной фляги. За упокой. Кто ж знал, что граната окажется бракованной? Шипение сменилось глухим хлопком.
И всё же это клубничное варенье. Пахло плесневелым хлебом и дождём.
Я оглядываю свою квартиру. Беспорядок. Но нет, вещи не разбросаны, их попросту нет. Всё, что можно было вынести, вынесли. Зудит больное колено, я переношу вес на здоровую ногу. Мой беспорядок состоит в пустоте. Сейчас понимаю, что бардак у каждого свой, и он принадлежит исключительно тому, кто его создал. То, что находится в твоей комнате, находится и в твоей душе.
Ты болен.
Вместо жизни – закопчённое и покрасневшее от крови поле боя.
Вместо дома – обнесённая до нитки пустая комнатушка на окраине гниющего городишки.
Вместо товарищей – изъеденное бороздами трещин окно.
Вместо любви – взрывная воронка.
Ты ко всему привыкаешь. К смертям, страху, боли. Можно пережить всё.
Ты пытаешься вспомнить Её лицо, но видишь только перепаханную гусеницами клумбу роз.
Силишься дотянуться до Её волос, но обнаруживаешь в зажатой ладони комок грязи.
Закрыв глаза, пробуешь вспомнить Её тело, а видишь испещрённую выстрелами голую стену.
Со временем ты поймёшь, что Её никогда не существовало. Что ты выдумал Её – просто для того, чтобы не сойти с ума в той бессмысленной мясорубке.
Тот день на диком пляже, когда Она, босая, тянула тебя за руку к морю, к бескрайним просторам и свободе – фикция.
Ваши две руки, сложенные в прощальном рукопожатии, – бутафория. Ты не можешь вспомнить, как Она выглядела, как одевалась, и какой у Неё был голос. У тебя ведь даже нет фотографий. Ты Её выдумал.
Та воронка на месте дома, содранные в кровь кисти рук, разгребающие запечённую землю, слёзы отчаяния – глупость и последствия больной фантазии.
Так проще.
Ты должен был быть на месте лейтенанта, старлея или ефрейтора. Они влезли без очереди, спутав все карты. Ты должен был умереть на той войне, а не они.
Ты и умер.
Ночной разговор
Полумрак. Сцена. В центре большой длинный стол. На нём бутылка водки. За столом напротив друг друга сидят Первый и Второй. Возле каждого из них на столе стоит пластиковый стаканчик. По центру, лицом к залу и спиной к столу, чуть в отдалении сидит Третий. За Первым лежит прямоугольный ящик. За Вторым в стороне сидит на полу Четвёртый с книгой и керосиновой лампой.
Первый: «Что расскажешь интересного?»
Скучающим тоном интересуется седовласый Первый. Он одет в дорогой цветастый костюм, который выглядит на нём нелепо.
Второй: «А что рассказывать, сам всё знаешь. Наливай уж. Огурчики-то будешь?»
Устало отвечает Второй, сидящий слева. У него тяжёлый взгляд, мешки под глазами расплываются тёмными трупными пятнами.
Первый берёт со стола «Столичную» и разливает её по пластиковым стаканам. Себе побольше, конечно. Своё ведь. В бутылке остаётся совсем немного. Чокаются. Выпивают. Второй закусывает. Первый смотрит на закуску с сомнением, брезгует.
Второй: «Слушай, сколько мы с тобой уже рука об руку идём?»
Первый: «Сколько себя помню».
Лаконично отвечает Первый.
Второй: «Да. Были же деньки. Помню, уступал ты мне в нашем споре пару разков, когда трава была зеленее, а мороженое вкуснее. Сейчас-то посуровел, ощетинился, точно зверь».
Первый: «Уступал, бывало. Но и ты тогда знал, чего хотел. Сейчас как-то вяленько. Сам, поди, пока не понимаешь, что предложить хошь. Просто за всё хорошее, против меня родимого. Да и этот...»
Он кивает в сторону Третьего. Тот, как в кокон, замотан толстой фланелевой тканью и смотрит бессмысленным взглядом в пустоту.
Первый: «Умнее раньше был. Даже скорее, благоразумнее. А что посуровел... Ну, за своё дело крепко стоять надо. Журить тебя время от времени приходится по статусу. Сам понимать должен».
Второй: «Не могу я тебя понять. Вот никак».
Первый: «Потом поймёшь. Рано или поздно всё равно на моё место сядешь. Ну, когда время будет. Чего ты себя как ребёнок ведёшь? Сам же всё понимать должен. Ты на моё место, Третий на твоё. На его место новый. И так по кругу. Собака укусила себя за хвост».
Второй: «К чему ты ведёшь?»
Первый: «Не играй дурачка. Тебе не к лицу. Я же сам когда-то был сначала на его месте...»
Первый кивает в сторону Третьего.
Первый: «Эх, помню то времечко. Поле, толчея, сутолока, давка, не продохнёшь. Потом на твоём месте сидел. Правда, методы у меня были слегка более... действенные. Забыл, что ли?»
Второй: «Любишь ты напоминать. Всё равно я не стану таким как ты. Уверен!»
Первый: «Ой, милый мой товарищ! Станешь! Тропинка одна и протоптана не нами. Нет, никто не препятствует. Можешь устелить её красным ковром или выложить жёлтым кирпичом. Тут уж по твоему вкусу и бюджету. Просто пойми: я – это ты, но потом, он – это ты, но не сейчас».
Второй: «Я тебе не верю».
Первый поднимает согнутые в локтях руки вверх.
Первый: «Твоё право! Я же просто наставляю».
Второй: «А чего ты, кстати, молчишь-то, Третий? Давай, скажи что-нибудь!»
Первый: «Оставь его. Пусть сидит себе, наблюдает, думает, если ещё может, конечно. Опять он нестабильный стал. Не зря в вязки закатали. То на меня кинется, то на тебя».
Задумчиво говорит Первый, катая стакан по столу.
Второй: «Может, ослабить узел-то? Того гляди, задохнётся».
Первый: «Не задохнётся. Там узла-то никакого и нет. Он бы уже давным-давно распутался, если бы захотел».
Второй: «Как это?»
Изумлённо спрашивает Второй, разглядывая царапины на столе.
Первый: «Думает, что не может выпутаться. Или сам не хочет, ему уже так привычнее. Он же и не человек в самом-то деле, а так... Личинка человека. Как животное, ей-богу. Порой противится своей природе, да что толку? Но всё это только к лучшему».
Второй: «А кому от этого лучше-то?»
Первый: «Всем! Память у тебя короткая. Вспомни, когда он с нами свободно за одним столом сидел, а потом в один раз, словно головой пришибся. Не ты ли его тогда с лестницы толкнул?»
Второй: «Ты мог его поймать!»
Первый: «Я и поймал».
Из дальнего угла, освещаемого тусклой керосиновой лампой, раздаётся рассудительный, но робкий голос Четвёртого.
Четвёртый: «Господа, не могли бы вы быть потише? Не даёте сосредоточиться».
Линзы круглых очков в роговой оправе отражают мечущийся в стеклянной темнице слабый огонёк лампы, не давая разглядеть глаза Четвёртого. Но всё равно ясно, что взгляд его выражает только смятение и неопределённость.
Второй: «Вам там вообще удобно? Может, к нам пересядете?»
Четвёртый: «Спасибо за приглашение, но мне и тут неплохо. Только кресла дедушкиного не хватает. Жалко. Удобное было».
Второй: «А что с ним случилось?»
Первый: «Продали».
Второй: «Зачем?»
Первый: «Утварь новая нужна была. Старая же вдребезги разбилась, когда полка упала. Вот что и впрямь жалко, так это гранёные стаканы. Хорошие были, тоже дедушкины».
Второй: «А почему ты тогда на вырученные деньги пластмассовую посуду взял?»
Первый: «Для экономии нашего общего бюджета. Пусть лежат. Пригодятся ещё. А пластмасса вещь хорошая. Долговечная. В ней наша общая победа».
Второй: «Стоит ли удивляться, что тебя, скрягу, Третий недолюбливает».
Первый: «А что мне с этого блаженного? Да вы все меня тут недолюбливаете и это ещё мягко сказано. Не страшно. Больно-то мне нужна ваша любовь».
Второй: «Вот помогите нам всё же разобраться, Четвёртый. Кто из нас прав? Я или он?»
Четвёртый: «Ответьте мне на один вопрос. Бытие определяет сознание или сознание бытие?»
Первый: «Бытие определяет сознание!»
Второй: «Сознание определяет бытие!»
Четвёртый: «Так я и думал».
Второй: «А какой ответ верный?»
Четвёртый: «Не знаю».
Первый: «И как этот вопрос поможет нам решить, кто прав?»
Четвёртый: «Это уж вам решать, но вы уже всё и так давным-давно решили. Каждый считает, что он прав и своей ортодоксальной позиции не изменит».
Второй: «Но вы сами-то как считаете?»
Четвёртый: «Всё ещё не понимаете. У меня нет мнения по этому поводу. Не хочу в это вмешиваться. Я сам по себе».
Первый: «Слыхал? Вот! Не пытается юлить, выкручиваться. Сам уже давно понял, что хамелеон. Оно и верно. Чего бросаться на ветряные мельницы, вооружившись воздушным змеем? Главное, приспособиться, а там не пропадёшь».
Четвёртый фыркает.
Первый: «Молчит. Не хочет со мной общаться. Ну, ничего. Он потом и на тебя молча желчью плевать начнёт. Ты погоди. Он же не человек – инструмент!»
Второй: «Тут, по-твоему, коли смотреть, вообще людей нет. Сам-то ты кем будешь?»
Первый широко улыбается.
Первый: «Я есмь гидра!»
Первый хохочет.
Первый: «Шучу. Плохо ты меня слушаешь. Но я на тебя не злюсь. Повторю. Я – это ты, но потом».
Вдруг Третий начинает елозить на стуле. Беззвучно шевеля губами, как рыба за стеклом аквариума, он переводит взгляд сначала на Первого, потом на Второго и, в конце концов, хрипло вопрошает:
Третий: «Выпить дайте».
Первый берёт стакан Второго, плещет на донышко и подносит к губам Третьего. Тот жадно делает глоток и вновь затихает.
Четвёртый: «Как немного ему стало нужно. Печально. Раньше с ним можно было поговорить».
Второй: «И сейчас можно! Было бы желание! Он так заговорить может, что мало не покажется!»
Четвёртый: «Полумеры хуже бездействия».
Второй: «И где же тут истину найти?»
Четвёртый: «Долго искать придётся. Правда у каждого своя».
Первый: «И то верно! Ты однобоко смотришь. Истина – это лишь эфемерное пересечение, а правд и полуправд не счесть. Ты только не вздумай погоню за этой химерой устраивать, если таким, как я, раньше времени стать не хочешь. Ведь не так ценна твоя истина, как всемогуща её видимость!»
Из длинного деревянного ящика, помеченного двухсотым номером, раздаётся удар. Потом ещё один. По комнате разливается глухой металлический звон.
Четвёртый: «Только этого не хватало».
Первый: «Неужто проснулся, родимый? Давненько, давненько. И приглашать не пришлось, сам пришёл. За это я его и уважаю».
Первый берёт в руки бутылку.
Деревянная крышка отлетает в сторону вместе со стальной. Всю комнату наполняет запах, напоминающий жжённый на сковороде сахар и горький запах сгоревшего пороха. Из ящика встаёт Пятый, отряхивает буро-зелёный бушлат и безмолвно подходит к столу. Принимает бутылку из рук Первого. Допивает всё до дна.
Третий нервно оглядывается, его пробирает мелкая дрожь. Второй морщится с отвращением.
Пятый: «Холодно».
Первый: «И не говори, милый!»
Пятый: «Почту уже привезли? Весточка от Душеньки есть?»
Второй: «Темно же. Как ты их читать будешь?»
Четвёртый: «Не слышит он тебя. Ему свет уж без надобности. У него свой есть».
Четвёртый медленно поднимается. Берёт стопку писем, плотно перетянутых бечёвкой, и передаёт прямо в руки Пятому.
Первый: «Гляди! Не гнушается ручкаться, в отличие от некоторых. Для него-то это тоже дело плодовитое, с какой-то стороны. А ты вот открещиваешься. Зря... зря».
Пятый улыбается. Улыбка страшная, словно губы судорогой свело. Затем ложится обратно в ящик, бережно прижимая письма к груди.
Первый с благоговейной улыбкой встаёт из-за стола, поднимет обе крышки – деревянную и стальную, а затем аккуратно возвращает их на положенное место. Берёт лежащие возле ящика гвозди с молотком и окончательно закрывает ящик.
В руках первого снова оказывается бутылка, но на стол он её не ставит.
Первый: «Эх, как бальзам на душу».
Второй: «И не жалко тебе его?»
Первый: «А за что его жалеть-то? Ему-то уж получше нашего будет».
Четвёртый: «Рассветает...»
Загораются софиты. На сцену выбегает Режиссёр.
Режиссёр: «Нет! Нет! Нет! Стоп! Всё не то! Опять провал!»
Он сокрушённо садится за стол.
Третий: «Ну что вы, господин режиссёр! Вполне неплохо, как по мне».
Режиссёр отмахивается.
Второй: «А что мы, собственно, ставим, господин режиссёр? Вот уже который раз, а всё не то».
Режиссёр берёт со стола бутылку, поднимает над головой, смотрит на донышко.
Режиссёр: «Правду ставим... наверное. Пытаемся...»
Первый усмехается.
Первый: «Ну, вы, конечно, замахнулись. Понимаю, горячая кровь, но не нашими ли устами вы про ветряные мельницы молвили?»
Режиссёр: «Не паясничай, будь добр».
Третий: «Как-то вы слишком категорично взялись, но в то же время и слишком абстрактно».
Режиссёр: «А как иначе? Вот такой должен был выйти театр жестокости».
Пятый: «Будет вам! И так полно. Ладно бы, про жестокость к себе. Там, как говорится: «варись в своём котле хоть до пены», но у нас-то совсем другой коленкор. Вот, взгляните».
Пятый указывает в зал.
Пятый: «Смотрят. Морщатся. Узнают. Не то им нужно».
Режиссёр: «И что вы предлагаете?»
Четвёртый: «Давайте сказку? А? Они всем нравятся! Чтобы с героем, подвигами, любовью, чудесами и хэппи-эндом! Вот что зритель жаждет, а наш театр жестокости им без надобности. Не прибыльно это, да и вторично, прямо скажем. Много где уже об этом говорили. Пересказами какими-то уже занимаемся, из раза в раз, в надежде на иной результат».
Режиссёр глубоко вздыхает, закуривает сигарету.
Режиссёр: «Ну... Можно и сказку... Ладно! В таком случае, прошу за кулисы, товарищи актёры. Развоплощайтесь, получайте в кассе расчёт и гуляйте по буфету, ни в чём себе не отказывая. А у меня всё. Кончено. Благодарю за внимание».
Свет гаснет. Конец.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
