Габриэль
Габриэль
«И, устрашенный собственною мыслью,
Он огляделся в поисках врага,
Но только в нем самом таился ужас.
У берега заметив утлый челн,
К нему стремился взор нетерпеливый.
Челн был давно заброшен, и борта
Потрескались, и содрогался корпус,
Когда к нему прибой могучий льнул.
Порыв безудержный велел скитальцу
Сесть в челн и в море мрачном смерть искать.
Он ведал: жизнь кишит в подводных гротах,
И нравится могучей тени там».
Перси Биши Шелли. «Аластор, или дух одиночества».
...Перед тем днем я попросил его идти со мной после. Мы шли вдоль замершей улицы. Синева неба была такой темной в тот вечер. Звезды такими далекими, такими мелкими, как едва ощутимые брызги, которыми моросящий дождь начинается ранней осенью. Весь мир как будто особенно отстранился в тот вечер, как будто возгордился собой и забыл все другое... Он сказал, что достал два билета на конец мая и спросил, пойду ли я. Да. - Я ответил, не думая и не ощущая того особого холода в крови от мысли о том, что это неправда. И никогда не будет правдой...
- Да – он сказал мне, и я подумал, что он знал про концерт.
- Она там будет. – Я добавил, чтобы убедиться в этом.
Он кивнул мне, глубоко, не поднимая головы и прикрыв глаза, так, как можно было ждать, только почти не улыбнулся. Мне не стало жутко. А, наверно, должно было. Он тогда ничего о ней не сказал…
Я знал Габриэля в детстве. Это был темноволосый мальчишка с яркими голубыми глазами, которые могли становиться то бирюзовыми, то почти изумрудными - когда сквозь темноту на его лицо падал луч бледного света. Его взгляд всегда был таким, каким я видел его в последний раз. Ребенком я верил, что он волшебник. Я ничего в нем не понимал, но мне ужасно нравилось бывать с ним рядом. Он что-то видел в пустоте, в которую смотрел, он знал что-то особенное. Может быть, если бы кто-нибудь угадал, что он знает, все было бы для него иначе. А может, иначе с ним быть не могло. Его мать, немка, играла на виолончели и фортепиано, писала музыку и, когда мы уже ходили в школу, давала концерты. Это была красивая молодая женщина тридцати лет с жемчужными волосами. У него были её глаза, но что-то совершенно особенное, что было в них, он ни от кого ни унаследовал. Тот бирюзовый оттенок. Его отец был учёным, довольно известным: читал лекции и публиковался за границей. В нем совмещалось знание и интерес к истории, философии, литературе и физике. Он был гораздо старше матери. Я не знаю, кто из них дал ему имя, не знаю, откуда они переехали, должно быть, из Германии - раньше они здесь не жили. После они снова туда вернулись. Я редко видел его отца.
Он мог быть счастливым ребёнком: у него было все. Но, думаю теперь, он никогда таким не был. Все, с чем он приходил из дома, он раздавал, и ему было все равно, как его об этом просили. Казалось, он не различал похвалу и неодобрение, во всяком случае, по лицу его невозможно было угадать, отчитывают его или хвалят. Уже тогда он говорил по-английски и пел на французском. Я уверен, что это был гений. Что творилось в его душе, я не знал. И никто никогда не знал этого. Мне жаль было расставаться с ним перед школой. Я долго помнил о нем. Мы встретились снова только в университете. Я сразу его узнал. И он узнал меня тоже…
Я думал много и не знаю причины, по которой он поступил так. Он будто не колебался, как если бы знал, что так нужно. Может быть, так было задано? Может, самоуничтожение предписано таким, как он? Может, у них, как у всех гениальных изобретений человечества, есть свой срок? Могло ли что-нибудь остановить его? Что было с ним и что изменилось в те годы, что я его не видел? Каким вообще он видел этот мир, что в нем для него было? Я никогда не думал, что так мало знал его. Где проходит граница, за которую не может зайти обычный человек? Почему её не было для него и нет для многих из нас? Почему некоторые из нас в определённый момент перестают защищать себя? Чего он хотел: избавить себя от этого мира или избавить этот мир от себя? Что вело его?
Ангелину он полюбил с того самого дня, как её встретил. Тогда прошло почти два года. Но он так никогда и не назвал её по имени вслух. Я не знал, зачем он мучил себя, называя её формально. Я не уверен, что хоть когда-нибудь он позволял себе чувства. И потому тоже никто не может знать теперь, что он чувствовал. Он никогда не высказывался вполне. Я сказал бы, что он боялся, но бояться он не мог. Это был бы не Габриэль. Он как будто ограждал окружавших его от себя самого и больше всех он ограждал её. Я много думал, и что если то чувство, какое испытывают, ощущая в ком-то опасность, грозящую близким, он ощущал, сам приближаясь к ней? Ощущал эту опасность в себе? Только он сам мог знать, какая сила была в нем заложена. Может быть, он пожелал унести её. Может быть, она просто его поглотила…
...Я видел, как от земли поднимались птицы и как тонули в голубизне, которая называется небом. Оттуда проливался свет и тонул в белой, как фата, поволоке, темневшей у земли - это был дым их труб, дым машин и тёплый пар их дыханий. Свет преломлялся в ней, и на дорогах мелькали пятнистые отблески солнца, как будто пропущенные через марлю. В тесных палисадниках распускались цветы, и кроны остриженных деревьев уже зеленели. Белые лепестки сыпались с вишен и казались снежными, как чистая красота, которая существует недостижимо и не терпит грубых прикосновений сердца, которое метется и, необузданное и несмирённое, мчится к гибели. Нельзя было ошибиться: это был именно тот день. Таким красивым мог был только тот. Все должно было жить тогда, и все жило.
Я вспоминаю, как за пару месяцев до этого мы говорили. Он сидел на подоконнике и смотрел наружу. Я пересказывал ему что-то из школьных дней. Он выслушал до конца, а потом спросил меня, чувствуя ли я, как вращается земной шар. Я задумался. Да, я ощущал, как тяжелое ядро жизни медленно и вместе с тем с ужасной скоростью вместе со мной вертелось. А он сказал, что вдруг перестал это ощущать. Ему казалось, что мир стоял на месте: что воздух не сменялся свежим дуновением, облака не двигались по небу и даже ветки деревьев замирали на ветру. Как будто электровоз перестал тянуть за собой длинный поезд, и он то медленно скользил по инерции, то совсем замер на рельсах посреди магистрали. Что-то туманное он сказал об этом. Он как будто чувствовал какой-то предел, какую-то исчерпанность жизни. Но он сам все понял: я посмотрел на него, а его глаза погасли. Он часто тосковал. Но тогда даже его ресницы особенно сникли, и губы чуть заметно стянулись от глубокого беспокойства. Но он всегда таким был. Я не подумал, что это значило больше, чем обычно. Зря я тогда не спросил. Он всегда отвечал, если его спрашивать. Но мне не захотелось вдаваться, не хотелось проникать в его темное для меня сознание. Я вообще не хотел всерьёз думать о жизни. Но он заставил меня задуматься всерьёз. Он оставил загадку. Никто и теперь не стал бы искать ответа: никто не сочувствует таким людям, как он. Но он не равен своему последнему поступку. Он - куда большее. Я пишу теперь, потому что стараюсь понять, чем именно он был.
...Здоровый пёс бежал, продираясь под ногами сотен вечерних пешеходов. Он бежал ко мне, весело смотрел мне в глаза, и его уши мотались от бега. И мне тоже стало весело, и я побежал ему навстречу, и, столкнувшись со мной, он прыгнул мне на грудь и оставил восемь следов тупых черных, как из угля, когтей. Там, куда он привёл меня, я раньше не был. Одинаковые свечки торчали там из земли.
Может, это был лучший день, что я видел. Блеск солнца на полуголых вершинах редких деревьев отливал сталью. Блестело всё: полосы дороги и их металлические ограждения, крыши машин, ладони молодых листьев, углы домов. И лицо нищей старухи блестело. Она было посмотрела на меня лукаватым взглядом, не решилась подозвать, и её скрыл шумный поток прохожих, лиц которых не было видно. Я прошёл ещё и остановился спиной среди потока. Поток раздвоился: двенадцать рук стегануло меня по плечам, не сбавив хода, тридцать три головы проскользило в четырёх раздвоенных рядах, что успели промаршировать мимо. И куда все спешило? Разве жить. Разве не упустить жизни. Только синеглазый ребёнок, что растолкал от себя руками цветные игрушки и пристально смотрел из-за плотной ткани наружу, извился змейкой и закричал звонко и страшно, если бы кто-нибудь ещё понял, о чем он кричит. Он оборачивался, закидывая назад красную от слез влажную голову, и выбрасывал игрушки наружу.
…На углу сто пятнадцатого дома он отдал кошелёк попрошайке. Сгорбленная женщина в платке оставила его лежать там пустым и, скоро подхватившись на ноги, в пару минут исчезла в узких воротах. Прежде, чем она ушла, прежде, чем он бросил его рядом с ней, он без слов смотрел на неё сквозь толпу проходивших. Камера следующего сектора не сработала, и больше я ничего не видел. Чего он искал у старухи? Он не ошибался, читая людей, и не мог не разглядеть в ней мошенницы, для которой он был сумасшедшим. Чего он искал даже у неё? Того, что могло позволить ему жить? Но что это было?..
...Я ждал долго, пока заслышится голос, строгий или ласковый. Пока край синего голубизной неба потемнеет или пока кто-нибудь подымет голову от земли. Пока птица остановит свой гордый полёт и сложит рядом со мной свои сильные крылья. Но тот же стальной блеск покрывал все живое точно как все, что никогда не жило: как асфальт, как камни, как раскрашенный металл повсюду. Ни одна мысль и ни один голос не тонет в глубокой материи вечной жизни, ни одно слово не исчезает под небом, не рассеивается ветром. Я слышу их. Но моих никто не слышал. И бедный ребёнок утих на руках матери. Бессильный, уснул, поднесённый к окну, за которым опускалось солнце. И мать задёрнула плотные шторы и закрыла окно. И он не узнает.
Кончики птичьих крыльев разрезали воздух передо мной. Птиц, которые не боялись ветра. Маленькие машинки и их пассажиры не переставая двигались внутри своих жизней. Что было целью их движения? Я не понял. Зачем каменные города дышали дымом, и в тесных коробках люди поверяли стенам свои тайны? Зачем они просили любви, если любить никогда действительно не хотели? Зачем они без оглядки спешили, если в спешке пробегали мимо всего, ради чего и стоило жить? Для чего они жили? Зачем больше всего боялись смерти?
Его было невозможно любить. Да. Никто: ни я, ни другой, кто хоть на минуту задумывался о его жизни и смерти, не любил его и не мог бы. Любить неизвестное противно природе человека. Любовь вызывает то, что нам близко, механизм действия чего предсказуем. Неизвестное вызывает страх, абсурдный страх от того, что его содержимое, может оказаться и губительным, и прекрасным. Из того и другого человеку естественно думать о первом. Потому мы боимся забытых сумок в метро. Такой забытой сумкой был Габриэль. Знать его никто не мог потому же, что текст, написанный на неизвестном языке, прочтён быть не может. Он понимал. И, кажется, он никогда не просил быть любимым. Но, может, быть причастным?...
...Что было принципом этой жизни, в которой никто не пробуждался от сна своего существования и не видел действительного за мнимым? Кто был им нужен? Кого всю жизнь они ожидали и видели в лучших снах? Они пугались откровения, не верили искренности, насмехались над верностью и попирали смирение. Придёт ли тот, кого они ждут? Родится ли? Я желал и не желал его им. Они были бы удовлетворены и обмануты, потому что все они мечтали о мнимом и боялись глубины истинного.
…Что такое поступок, событие? Думаю, изменение настоящего положения вещей. Если никогда он не был действительно причастен жизни, то была ли его смерть поступком или только следствием движения, которому вообще подчинялась его жизнь и всякая? Как если бы так всегда было. То есть как если бы его никогда не было…
...Теперь, в отблеске солнца на алюминиевом козырьке крыши я видел и её судьбу, которую чувствовал все время раньше и стыдился знать. Её глаза смеялись, и ребёнок, который жил в них всегда, смотрел на меня оттуда. Я видел все, и не знал, для чего видел это. Видел образы, каких никто кроме неё не мог знать. Видел жизнь и ещё тысячи жизней, и только одной из них уже там не было. Старушка с собачкой входила в арку, что смыкала собой два близстоящих дома, один непохожий на другой. Она родилась в посёлке, вышла замуж в двадцать три года, овдовела в пятьдесят шесть лет, а собачка была подарком внука, который теперь давно не приезжал к ней. Мальчик, который остановился у собачки, родился восемь лет три месяца и двадцать дней назад. Он мечтал стать футболистом и боялся воды, потому что однажды едва не утонул, в Волге. Мужчина, проходивший мимо них с кожаным дипломатом, был сирота, который выжил и мог больше не помнить об этом, и двое его дочерей никогда не узнают теперь той жизни, которую он видел. Одна из них станет учителем, а другая адвокатом... Я закрыл глаза. В синем космосе, который открывался за небом, тяжелое дыхание Вселенной побуждало движение, которое никогда не должно было остановиться. Там начертались судьбы. Там чья-то неопытная рука вывела монстра, который был способен любить, создала меня, о котором ничего не было написано прежде. Она не предписала мне желания или страха, и позволила видеть то, от чего закрыла глаза другим и знать то, что она никому не открыла. О себе же я знал только то, что я был. Был всегда. И всегда буду. Я знал тайный язык, которым со мной говорило Мироздание, но не знал языка, на котором мог бы высказать себя им...
Сколько всего в мире таких людей, каким был Габриэль? Может, в разных концах света они рождаются раз в десять лет. Может, они лучшие из людей, они выше нас и не способны к таким низменным и ничтожным порокам? Он убил себя. Но я не могу припомнить, чтобы в чем-то ещё можно было упрекнуть его. Этого нельзя теперь доказать, и никто не стал бы над этим раздумывать, но я убеждён, что он был способен научить нас чему-то из того, о чем мы давно забыли, а, между тем, что остаётся ключом к истинной жизни. Может, к вечности. У него был этот ключ. Может, он не нашёл того, кто взял бы его из его рук, может, он отчаялся найти, но этот ключ он унёс, и когда-нибудь такой же мальчишка вернётся с ним, я верю. Может, всем нам стоило затаить сердца и постараться увидеть то неизвестное, чем он был. Почему никогда мы не замечаем в своё время того, что необходимо заметить? Я тоже не понимал и не заметил и не унаследовал от него ключа, но теперь, кажется, я смутно чувствую, что это было...
...Когда-нибудь они будут жить, люди, как я, они придут из глубины фиолетового закатного неба с печатью тех созвездий, каких не видно над землей. Те сумеют говорить. Те не погибнут. Но лучшие и самые драгоценные люди - не они. Не для них каждый день солнце поднимается из глубины Вечности и не для них приходит молодая весна. Весь этот мир, каждый день, каждая звёздная ночь - для вас, которые не помнят, зачем родились,и не желают любить. Вы - желанные дети Вселенной, вас бережёт она и вас зовёт голосом, какой вам не слышен. Перед вами стоит на коленях сам Бог, который распят за вас, и вас Он просит только взглянуть на Него, только вспомнить. А вы боитесь Его, милые дети, для которых создано все. Вы не смотрите. У вас золотые сердца, одно из которых может озарить небеса от края до края, а вы их прячете. Вы можете сотворить рай вокруг, а вы оборачиваетесь вглубь - и последнее и первое - себя вы разрушаете. Вы можете спасти целый мир, а думаете, что бессильны помочь друг другу. Вы - самое прекрасное, что создал Бог, а вы скрываете лица под масками. Вы есть причина всего, а вы думаете, что в следующий миг вас не станет. Все, что существует, любит вас. А вы плачете от того, что нелюбимы...
Кто был рядом с ним? Я думал об этом ещё в детстве. Казалось, он появлялся из какого-то волшебного мира, где все люди такие, как он. Но ведь это не правда, и таких не было. Он смотрел за окно, смотрел на крыши домов, смотрел в небо, и никогда не засыпал вместе со всеми. Его отец появлялся редко, бабушка жила в Германии, это я знал, и здесь с ним была только мать. Думаю, он любил её. Но она была только матерью его плоти, а дух его пришёл из каких-то глубин тонкого мира, и никто не знал его сущности. Во взгляде его была бездна: его пугались, когда он смотрел со строгостью или злостью, а замечали ли в нем нежность, я не знаю. Его взгляд всегда был холодным. Даже когда он смотрел с любовью. Он любил Ангелину. Но эта любовь была похожа на отеческое чувство, только не на страсть и только не на самолюбивое требование на неё ответить. В самом конце, он мало об этом рассказывал, и больше никто не знал, они иногда говорили. Но с ней, я замечал, ещё больше, чем с другими, он себя прятал. Теперь я думаю, что любовь была для него особой областью. Казалось, что он не любил никого. Но скорее всё было точно наоборот, и никто, как и Ангелина, не знал этого.
...Когда я проходил перекрёсток, под светофором промелькнула её машина. Я не ошибся. Она была... особенно красивой, в белоснежной одежде. Я никогда так просто не радовался последней встрече. И никогда не сомневался меньше, что она будет счастлива в этом мире, которого я избегнул. Может быть, лучшее, что мне было суждено дать ей - свобода от моего присутствия.
...По стене дома спускался густеющий луч. Небо шептало надо мной и ещё, и повторяло то, что я слышал, и читало вслух бесконечную книгу судьбы, исписанную блестящими нитями жизней. Всё от гордых птиц до крошечных тел, которых нельзя было видеть, слышало. Я тоже слышал. И, может быть, никогда больше, чем в тот час, я не хотел жить. И я чувствовал мягкий ледяной воздух, и я без страха скользил в нем, и никто не слышал, как я переставал быть тем, как становился другим, так, как все во Вселенной изменяет свои формы. И у земли я видел, как солнце зашло без меня. И я ушёл, и из места без времени и пространства я все вижу и ничего не чувствую. Теперь кто-нибудь из них даже может подумать, что я был там нужен. Иногда они отзываются голосам тех, кто умер, даже если никогда прежде не слышали их на земле...
Черт возьми, это должно быть ужасно больно. Должно быть жутко делать каждый следующий шаг, превозмогая все механизмы защиты, предусмотренные в человеке природой. В детстве я читал, что у хомяков нет чувства высоты, и потому они не останавливаются у края стола и падают на пол. Слышал, что бараны не сопротивляются, когда их режут, как будто чувствуют, что росли для этого. А человек создан жить. Он чувствует и понимает все: каково преломлять по одному каждый из этих барьеров на пути к смерти? Может быть, иногда их не бывает. Но я не верю, что их не было у него. Зато у него была невозможная сила, в нем самом, и, думаю, она не всегда была ему подконтрольна. В какой-то момент задолго до того дня, должно быть, одной хлесткой мыслью он приказал себе умереть, и тогда только исполнил забытое приказание. Он говорил, что судьба похожа на немую старуху, которая слышит и записывает в толстую книгу то, что сказано Богом, дьяволом и человеком. Никогда нельзя знать наверняка, чьё слово она записывает сейчас. Когда-то он перестал сомневаться, что он не нужен. И не сомневался больше. Но ничего нельзя сказать против того, что так и было.
...И, хотя смерти боятся больше всего, умирать не страшно. Страшно однажды узнать, что все завершается. Что все прошло, вопреки тому, что ничего так и не совершилось. Страшно понять, что ты тот самый, судьбой которого станут пугать других. В каждом классе есть тот, кто погибнет рано, в каждой семье кто-то уходит первым. Действительно страшно узнать, что это - ты. Но смерть не безлика. Она зовёт и уводит тех, кто определён ей, как пастух гонит стадо черных овец на север. Она, как строгая мать, принимает всех. Раз и навеки. И это последнее объятие сладко...
…Как устроена жизнь? Так ли неизбежно необратимое? Действительно ли невозможно изменить того, что предписано. А, может, этого не было предписано вовсе? Правда: он был решительным и упрямым, едва ли можно было в детстве заставить его сделать что-нибудь иначе, чем он сам это видел. С невероятным стремлением он двигался к тому, чего хотел. Но хотел ли он этого? Не мог хотеть. Кто хочет гибели? Кто не пожелает быть спасённым? Может, несмотря на всю его силу, за которой никто не угадывал внутренней хрупкости(?), его легко было остановить. Я теперь думаю, что так и было. Многотонные машины десятилетиями управлялись тумблерами и рычагами, а теперь голосом, а вскоре - мыслью. И человек управляем. Он долго нёсся к обрыву, как дикий конь без узды, которого гнала собственная мощь и не удерживала воля. А чего стоило остановить его одним ловким движением, а может свистом. Может, только мудрец мог рассмотреть и исцелить его таинственную душу, а может любой из нас мог, попытавшись только однажды. Но никто и ни я, скажу первый, не попытался. Слепое охлаждение находило на меня в его последнее время. Я думал... Да нет. Я не думал ни о нем, ни о судьбе, ни о мире. Я просто жил. А он просто умер. И теперь все так же просто живёт дальше. Но что тогда доказывает нашу разумность, если мы не желаем узнавать причины и изменять следствия? Так ли многочисленно человечество, чтобы позволить себе терять его представителей из одной скуки? На ком лежит ответственность за то, что творится под солнцем? Это мы. И жизнь не станет лучше, и мир не станет безопаснее, пока мы не усвоим этого.
...Ты создал меня... Я Твой. Я Габриэль. Почему же Ты не послал никого спасти меня? Ведь Ты любил меня. Я знаю. Я тоже Тебя любил. Я не хотел. Пожалуйста, прости меня, Боже. Я когда-то так просил у Тебя защиты...
Я никогда уже не найду её. Никогда уже не стану тем, другим, каким меня хотели видеть. Меня уже никогда не будет. И теперь меня нет. Но я помню все, что было. Я существую. Я теперь - то, что было мной, и то, что уже разрушено. Как будто все, что составляло меня, распалось на атомы, и они высвободились во вселенную, а я - только память о них. И мне не больно помнить...
Теперь, когда он ушёл как-то по-особенному бесследно, я часто вспоминаю о нем и ощущаю смутное желание, свойственное только нелепой природе человека: мне хочется, чтобы он был, хотя я сам не могу ответить, зачем ему могло быть нужно быть здесь. И больше, чем когда-нибудь, моё сознание сопротивляется идее конечности, которую видят в смерти. Хотя кто теперь действительно сомневается в обратном? В руках человечества есть все доказательства продолжения жизни, и разве что из большого упрямства можно отрицать их.
Никто из нас не сомневался меньше, что смерть - не конец, а только изменение, переход, и, думаю, желал он не конца, а этого перехода. Может быть, теперь он жив более, чем был жив среди нас. Он не отрекался и не отрёкся любить и видеть, и я думаю, что, где бы он ни был, он так же смотрит и любит так же, как он умел любить. Он вычеркнул одного себя, сбросил с доски свою фигуру, отказался участвовать и соперничать за право жизни, за право быть и значиться, но, думаю, он все ещё за ней наблюдает. Наконец, я все ещё не знаю, почему он сделал это. Но, наверное, если бы мы могли узнать вполне причину хотя бы одного такого поступка, никто бы не осудил его. Только незнание позволяет осуждать. Знающий все, Бог не осуждает.
Настойчиво явственно я ощущаю, что он продолжает быть, вопреки всему или же исходя из всего, что предусмотрено вселенной (?), в которой он ориентировался лучше нашего мира. И он вернётся. Такой человек родится ещё и, может, перепишет историю грядущего века, остановит войну или научит всех этой особенной глубине духа. Может быть, нескоро. Может, и я, и все, кто когда-нибудь знал Габриэля, уже умрем, и только живущие вслед будут свидетелями того, чем мог бы стать он. И они рассудят: он был ничтожен или велик, и для чего он однажды явился в этом изможденном грехами мире, который не мог принять его. И Бог рассудит.
...Когда воды моря вслед за движением луны поднимаются из пучины, я им следую. Сквозь меня проходит ветер, и незримые молекулы воздуха, которые движутся непрерывно, окружают каждый из моих атомов, которые тоньше воздуха: тоньше того, что называют жизнью. Их предельная концентрация могла бы создать фантом, и я явился бы призраком. Но я только дух, присутствия которых в полной темноте пугаются дети, с которыми моряки тоскуют, когда склоняются к туманной воде за кормой в тысячах километров от дома. Я есть повсюду, и меня нет ни в небе, ни на земле. Я одинаково мертв для них: слишком лёгок для неё и для него неподъёмен. Все в природе чувствует, что я где-то есть, и все знает, что меня не должно здесь быть, и только смиряется с неизбежностью моего присутствия... Я то, что видит и чего нельзя увидеть, то, что имеет предел в бесконечности, то, что есть и от чего не ожидают существования. Я - Габриэль...
«В шестой же месяц послан был Ангел Гавриил от Бога в город Галилейский, называемый Назарет...» (Лк. 1:26)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
