Элизиум теней
Пролог. По тютчевским местам
Душа моя – Элизиум теней.
Сшиваю навь и явь живыми снами.
Сменяет тёплый мех соитья с вами
Свинцовый свет посюсторонних дней.
Как ни взрослей и как ни леденей,
Держать баланс на грани меж мирами,
Меж полчищами полуночных ламий,
Меж жизнью и любовью, всё сложней.
Любимые болотными огнями,
Сливаясь в вереницу фонарей,
Мне путь укажут тесными вратами
Иль на бумагу под рукой моей
Из лабиринта сумрачных аллей
Вернутся говорящими чертами.
Ржаной хлеб и абрикосовый джем
Изо дня в день на кухне, за чашкой кофе, мы с матерью воскрешаем мёртвых.
По сопряженьям миров «сейчас» и «тогда» уходим в долину душ, бродим по оживающему под взглядами прошлому, говорим с тенями, и в обсуждении и анализе воспоминаний обретаем новое знание о тех, кто когда-то был рядом. Новое понимание людей и себя, своих невидимых корней. Свободу от давних, неосознаваемых, но мешавших зажимов. Помощь, поддержку, любовь теней, живущих под сводом из сплетённых пальцев памяти.
Я и брат всё-таки уговорили Маму написать воспоминания – как она ни брыкалась, издевательски хохотала, рычала «Да кому это нужно?» и «Я пишу только за деньги!» Мамины мёртвые не исчезнут вместе с нею. Да и я удержу их в горстях, сохраню в своём элизиуме теней, пока жива.
А вот мне передать моих дальше – некому. И что же – они так и канут бесследно?
Моя няня, например. Мама моталась по командировкам, и Анна Павловна была со мной до двух лет, пока не съехались с бабушкой. Вдовая крестьянка, высохшая и почерневшая от многолетней тяжёлой работы и многих утрат, жила на тридцать два рубля пенсии. Подрабатывала, как могла в свои восемьдесят с лишним лет – нянчила чужих детей. Мама готовила для меня и для неё – строгая старуха не брала ни крошки. В день получения пенсии покупала на рынке душистое постное масло и макала в него круто посоленный ржаной хлеб. Её пир, её любимое лакомство. Сурова была – к себе. К детям – нежнее нежности.
Не только меня лелеяла Анна Павловна, и, скорее всего, её помнят многие. А вот Антонину Павловну, наверное, уже никто.
Никто из жильцов коммуналки – ветхой, огромной, с пятиметровыми потолками, бесконечной зелёной кишкой коридора и не запирающейся входной дверью – не помнил, когда эта тихая изящная старушка поселилась в торцовой комнате. Хотя она отнюдь не была робкой или незаметной. Она была – уместной. В любой ситуации. И когда мою мать, подростка, попытался ударить её отчим, Антонина Павловна первой встала между ним и девочкой. И, не повышая голоса, его окоротила. И, точно по зову пророка, вышли и встали против подонка, её воинством, мужики-соседи.
Никто не знал, откуда она, кем работала, да и работала ли вообще. Пенсии, кажется, не имела. Её навещали несколько друзей, такие же тихие, чистые, изящные пожилые мужчины с дореволюционными манерами. Тем и жила. Антонина Павловна была проституткой.
Я в свои тогдашние четыре-шесть лет, конечно, и слова этого не знала. Но понимала, что она сделала своей жизненной миссией. Общение. Красивая, уютная, располагающая к отдыху комната, милое угощение из ничего – крепкий чай, вазочка благоухающих домашних печеньиц, крошечная розетка с вареньем – и беседа. Непринуждённая, невесомая, грациозно порхающая, вроде бы ни о чём, о всяких пустяках.
Говорю не с чужих слов – я бывала у неё в гостях. А однажды Антонина Павловна пришла к нам. К бабушке, само собой. Родителей не было – ушли встречать с друзьями старый Новый Год.
Одно из лучших моих воспоминаний. Чай мы пили празднично, в комнате, перед телевизором. Антонина Павловна принесла баночку абрикосового джема. У нас готовили варенье, бабуля вечно его переваривала, джем – солнечного цвета, плотный и нежный, без шкурок и пустого сиропа – я попробовала впервые в жизни, и он меня потряс. Для полного уже блаженства по телевизору шёл спектакль БДТ «Эзоп (Лиса и виноград)». С настоящим греком в заглавной роли – громадным Виталием Полицеймако. Не о любви раба и госпожи, не о слуге умнее хозяина – о свободе. Он меня тоже потряс. Бабушке Фигейредо был неинтересен, она жужжала о своём. Антонина Павловна ухитрилась и болтать с бабушкой, и бросать мне воланы реплик по ходу спектакля. Чудесный вечер, волшебный.
Уже засыпая, я осознала, что после лёгкого, как весёлые пузырьки шампанского, трёпа с Антониной Павловной знаю, что Греция зовётся Эллада, а греки – эллины, и кто такие Эзоп и Лафонтен, и имена эллинских богов, и что басня о стрекозе и муравье на самом деле – о муравьихе и цикаде. И о цикадах Антонина Павловна тоже рассказала. И, уходя, углядела и показала на книжном стеллаже «Мифы Древней Греции» – высоко, надо будет попросить Маму достать.
О себе она никогда ни с кем не говорила. Ни разу в её пленительных речах не мелькнуло ни намёка на жалобу, ни упоминания о проблемах старой, одинокой, не очень обеспеченной женщины, ни тяжёлого вздоха. Никого не обременила. Никого не напрягла. Соседи даже не запомнили, когда и как отлетела эта бабочка. Гений беседы, просветляющей сердца.
Сказки для горчичников
Так называется очаровавшая меня уже самим заглавием книга Жана Веркора (интернет то и дело превращает его в англичанку Джейн Веркор): он собрал в единую историю несколько сказок, которые ему когда-то под горчичники рассказывала мама. Как всякая хорошая французская мать. Как хорошая русская мать – не было такого ни разу, чтоб я терпела горчичники в жгущем одиночестве, всегда рядом была Мама со сказками, стихами и историями из жизни. Как хорошая мать любой страны, где детям ставят горчичники.
В десять лет меня взяли за печёнку и бросили в зиндан... кхм-м... сослали в санаторий. Спальня на сорок человек. Жить в одном помещении с посторонними людьми – тюрьма, каким бы ни было помещение. Уроки, как в школе, только тупее. Скудная библиотека. Озокерит и нафтуся, отдающая сероводородом. И, само собой, зондирование и отбор желудочного сока, куда ж без этого.
Но мне повезло простудиться и три дня наслаждаться уединением и тишиной в изоляторе. Вот только в первый вечер санитарка, костистая старуха в белом халате и чёрном цветастом платке («старухе», как сейчас понимаю, было лет сорок), поставила мне страшные и ужасные банки (так вот она какая, чёрная магия!). Затем села рядом и, вышивая рушник, рассказала сказку. А потом историю из жизни. И счётную гладь мы всласть обсудили.
Не мать. Не бабушка. Не тётя. Просто для святой карпатской крестьянки это было безусловной, единственно возможной нормой: ребёнка, лежащего под горчичниками или банками, нельзя бросить страдать в одиночестве. Надо рассказывать ему сказки. С ним надо разговаривать.
Две вещи восхищают меня больше всего на свете: какие мы, люди, разные – и какие одинаковые.
Пикейное покрывало
В 1974 году умерла мать моего отца, Мария Зиновьевна Ровная старшая, и мне по наследству перешло старое, но крепкое и красивое пикейное покрывало. Белое с лиловым узором. На одном его торце лиловым мулине в тон рисунку, аккуратным меленьким крестиком, были вышиты изящные буквы F S.
Для женщины с этими инициалами, хозяйки уютного немецкого домика, Мария Зиновьевна, наверное, была благословением: хоть и вражеский офицер, и еврей, но всё-таки не взвод солдат, а врач, образованный человек, легко объясняется по-немецки, и главное – женщина, не только не угроза, но даже в какой-то мере защита хозяйкиной добродетели. С другой стороны, наверняка троллила немку зверски – сколько я знала Марию Зиновьевну, она всегда троллила всех, кто по статусу, кротости, лени или брезгливости не мог или не хотел дать сдачи.
По рассказам самой Марии Зиновьевны, хозяйка питала к ней почтение, доходящее до сакрального ужаса, и дарила всё, на чём медикус в подполковничьей форме останавливала благосклонный взор. Маленькие сокровища провинциальных немецких обывателей: древние тяжёлые вилки низкопробного серебра, эмалевая пепельница, вычурные синие чашки, позеленевшая бронзовая люстра, декоративная тарелка с портретом какой-то принцессы и наивными незабудками по ободку... И пикейное покрывало с любовно вышитыми знаками своего имени. На противоположном его торце Мария Зиновьевна, утверждая право сильного, красной катушечной ниткой десятого номера настегала громадные корявые М Р. Руками она умела делать только инъекции.
Я этот ужас немедля спорола.
А после второй или третьей стирки, когда с белого полотна окончательно сошли красные тени войны, подобрала лиловое мулине в тон и меленьким крестиком, тем же шрифтом, вышила знаки своего имени: М Р.
Покрывало с разными инициалами на торцах давно истлело, а я до сих пор не знаю, что тогда двигало моей рукой. Стыд перед неведомой немкой? Незавершённость истории? Гордыня? Диалог культур?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
