Обложка Экссудат

Экссудат

Марат Зайнашев

0% прочитано
Стандартный
Марат Зайнашев

Экссудат

Глава 1

I

«Меритократический ад, чрево мускусной надменности в том смысле, что дурно пахнет! Гнилая бравада под радужным вывертом на лощеной щеке сторублёвой купюры. Миазм акмеизма! Твердолобый, бесчувственный бур неодолимого меркантилизма! Овцы в овечьих шкурах с глазами волков! Делают вид, что носят виссон, а под ним неуклюже таится драповый бушлат. Угловатый мир! Квадратное неравноправие! Равнобедренный Эдем безголосого равнодушия! Чтоб его!»

Это крики того мужчины, в чёрной, как смоль, бороде. Кроме волос он одет ещё в достойные штаны и приличное пальто. Кроме зубов в его рту ещё мелькает язык и во все стороны разлетаются слюни. Он истов и непомерно усерден в своей сердитости. Его гневу покоряются небеса.

— И что вы мне?! Молчать! Уж вдоволь вранья! Ваша поступь — гусеничный танк на мраморном полу! Ваши речи — скупой вороний грай, который только и годен каркать слезливые панихиды у бездуховного, немого одра.

— По...

— Ах «По...»?! Вот, что вы, значит, имеете мне ответить?! А где же эти люди?! Идите своей дорогой, кому материя халата превыше души! Смешливых зевак тоже прошу разойтись! Неужели то время прошло, когда народные массы имели лицо?! Когда стояли единой горой перед царским шутом, и никакой попрыгун-арлекин не мог завлечь ваших душ в пропасть праздного расточения?!

— Му...

— Тишина!!! — мужчина ревел, изуверствуя слогом и бил в барабаны войны массой восклицательных знаков. — Разомкните усталые вежды, рабы! Если голоса у вас нет, то хотя бы внемлите чужому! Ушей у вас никто не отнимал. А если есть уши — то и свобода есть! По крайней мере ты! Да! Гнилой оборванец, смуглокожий раб, ты имеешь свободу выбирать, что слушать! Ты можешь и не слушать вовсе, или слушать всех и вся, но прислушиваться к голосу разума! Ах, ведь если отняли ваши уста, хотя бы голоса разума вас лишить невозможно! Истинный раб тот, кто нем, а истинно нем тот, кто позабыл, как думать! Мул не думает потому, что ему больно! Не позволяйте причинять себе боль! Утомленные солнцем, бесприютные дети хлеба и крова! Марионетки кнута и пряника! Воспряньте же! Выставите вон из ваших голов никчёмные, хлипкие свободы и блага, навязанное счастье! Пауки пляшут у кросен под зычное камлание господ и вяжут шерстяные тенета, которыми якобы будут греть ваши сердца. Не верьте!

Этот элегантный, но слегка растрёпанный в чувствах, человек, стоит на импровизированной трибуне в виде первой попавшейся под ногу скамьи. Его жесты размашисты, голос ретив и силён, глаза полны гнева, а слова льются на всех раскалённой магмой.

— Безволье! — Дерёт он медвежью гортань. — Как стали мы, как смели мы, как до такого дошли?! Окстись, пролетарий! Твой полёт — не свобода без рамок, твой полёт — лишь пролёт в лестничной спирали панельной тюрьмы! А все они, и вы же — им подобны, — труду предпочли добровольное рабство! Теперь ваши дома — засилье пресловутого гедонизма!

«Сограждане, больше тратьте!» — Какой благородный призыв! Сочный кекс изобилия и благополучия! Так и хочется вгрызться в его сдобную плоть клыками животного вожделения!

«Ты отработал и набил перитон, передислоцируйся теперь в зоны для рекреации, — тебе необходима разгрузка, чтобы не умереть, ведь тогда ты не сможешь работать!» — Ах, как любезен тот, кто чего-то хочет! Заискивающие заики, они всегда подсластят, а сладость дарует забвение! Они твердят своё, будто рефрен, пока твой бедный разум не поверит! О, они знают, когда человек всецело верит! Доверчивее всех тот, кто не ведает горя! И потому из нас растят пригодные отбивные. Молодое, изнеженное мясо удобнее приготовить.

Теперь на очереди — бунт! Когда и если вдруг, что, чаще всего, непременно, хотя и в разной степени опасности, возникнет подобный казус, вас всех любезно пригласят на аутодафе, где пироманты потрафят пироманам, а после будет пир или фуршет! Если же действие сие не возымеет успеха, тогда в ход пустят Пирровы дела. И жизнь всегда вернётся в нужное им русло, ведь реки крови проще направлять.

Затем — эпикриз! Если вдруг ты отработан, тебе напишут какое-нибудь заключение, свалив на болезнь все твои злоключения! И ты, как любой иной конформист, в оргиастическом «Другие тоже», оргаистически приняв в усладу старческую пилюлю, пойдёшь на упокой, доживать усталый век! И пенни сия, сияя будет греть твою обвислую шкуру.

Человек заговорился и теперь мало кто его понимал, люди стали понемногу расходиться.

— Внемлите же! Се конь блед и седяй на нём — безымянный итог! Возденьте стимулы для заклания обскурантистского бретёрства! Ваше узилище — сома! Довольно Психея томилась за прутьями клокочущих вен! Бестрепетным крыльям не должно так называться! Все, у кого рудимент вместо лепидоптерологических изысканий — ниц! Преклонитесь пред теми, кто сохранил в себе зачатки логоса в обоих его проявлениях! Вкусите оцет настоящего времени! Я жажду услышать неелейную ламентацию сотен и тысяч! Отбросьте ненужный софизм! Материя преходяща! Системы нет! Хаос во торжестве и его изначальное — вековечно!

Вдруг мужчину схватили за плечи. Чья-то рука даже стиснула в пальцах его густую бороду и вырвала клок трепещущих волос. Мужчина завопил, но его глас пресекли драповым кляпом, как пресекли его размашистые жесты смирительной рубашкой, а главным же — поставили усмирительный укол в колеблющийся шмат испуганного мяса чуть ниже спины. Мужчину водрузили на плечи, погрузили в серый автомобиль и увезли в психушку. Больше его не слышно.

Simia

Я всегда тщательно моюсь. Люблю чистоту. Ощущать чистоту на теле — парадокс, ведь чистота есть отсутствие всего. Ощущать отсутствие... ненахождение, неимение чего-либо. Что-то я заговорился.

Вот и сейчас я отмыл тело как следует, накинул на себя вуаль чистоты и теперь собираюсь на работу. Я люблю своё дело — мне нравится разрешать проблемы и вообще трудиться. Толстой так прав, что в труде — забываешься, хотя это, кажется, наводит на неприятные мысли... давайте о другом.

Мой дом также пребывает в чистоте. Мои мысли, смею надеяться, тоже. Я время от времени посещаю церковь, живу прилежно и всегда держу перед обществом ответ, потому что общество — истинная сила.

В церкви я не особенно молюсь — не знаю молитв, да и не хочется как-то отвлекать Бога от его великоважного труда. В мире столько слабых и ничтожных, кому следовало бы помочь... Кстати — общество, не подобно ли Богу? В своём стремлении всех осчастливить общество первее всего. Опять много мыслей, давайте о сущем, по существу, то есть. Мысли, конечно, приятны, отчасти, но слишком в них погружаться не стоит. Мрачно. А мрачному, без улыбки, человеку, живётся туго! Особенно в обществе.

О чём же я? Ах да! Смотрю я в церкви на ризницы и своды куполов, как-то оно у них там всё правильно называется... и в таком спокойствии нахожусь, — не думается ни о чём, — будто под куполами отрываешься от связи с постоянным потоком... чего-то, не знаю чего. Вообще же глупо. Что? Тоже не знаю. Немного устал писать. Занимаюсь этим в свободное время. Теперь пора спать.

II

Ещё один человек вопит, поглядите: миловидная женщина в русой копне растрепавшихся волос.

— Преамбула!

«Отрадно спать, отрадней камнем быть. О, в этот век, бездумный и бесстыдный! Не быть, не чувствовать — удел завидный. Но не молчи, — всех надо разбудить».

Голос женщины пронизывает мрак и люди вокруг заражаются.

— Тщедушное плутовство! Коварство траурного скорбения! Неустанные поминальщики, о чём стенать после подобного существования?! Вам надо бы устроить тризны! Молебенный хор вашего единомыслия есть ихор разлагающихся божеств! Постулаты прошлого набухают словно пустулы! Ошибки множатся! Из них рождается зловонная бубонная чума, пожирающая жизни малопригодных! Но это не естественный отбор, это игривые пляски смерти! Ворчание вселенских ветров!

Вокруг собралась толпа, кто-то даже воздел к небу руки, поддавшись неясному импульсу в мозговой коре.

— Воспойте со мной освободительную литанию ярости! Пусть вострепещут одинокие короли! Пусть изживут себя покинутые боги! Пусть мир погрязнет в хаосе, терзаемый апокалиптическими наездниками! Реки текут в низинах — спуститесь и вы к мёртвой воде! В её глади ваш лик воссоседствует с солнцем.

Эта женщина одета безупречно. Одним видом своим она повергает в благоговейный трепет. Люди вокруг доверяют ей.

— Довольно заниматься рытьём и нытьём! Вы погребаете себя под слезами и глиной! Слепые кроты! Река течёт вниз, но для неё всегда светят звёзды! Куда же текут реки ваших слез? Они текут по пещерам. Как терпится вам этот удушливый мрак? Все «Их» слова — витиеватая компликация испуганного ортодокса, костлявый вензель, который, подобно державе, лежит в их руках, но он слишком тяжёл для их старческих тел. Дряхлеющее да отживёт! Удобрим же прахом древности молодые ростки!

Голос женщины преображает окружающий мир, уже видны в глазах толпы воодушевляющие метаморфозы.

— Возопи гласом велием, сын прискорбной нищеты! Отверзни смиренные вежды, дочь резигнации и квиетизма! Внемлите! Твердыня разума — чертог изувеченных линий! Отриньте всё прямое! Углы калечат пропащие души! Берегите своё нежное-бесплотное! Маргинальные мороки мнят, будто могут мешать вам смотреть! В напускаемых ими мреющих миражах мрут малодушные мальки! Не смотрите на маревые мосты! Они обманом заманивают в места, где на жертвенных камнях отсекают вам ваши мечты! В той тьме обитают безмолвные демоны! Безмерные, безразмерные, грохочущие мастодонты, вечно алкающие, лакающие чревоугоды! Мерзостная марь проклятущей материи!

Вдруг женщину кто-то схватил за подол и она оступилась. Её удивлённое, расслабленное тело кануло на асфальт и в красивое лицо устремились тугие берцы. Женщине было не слышно и не видно от боли, но там, в головах ещё стоящих людей вершилась бойня.

Homo Erectus

Проснулся. Оделся. Отъелся. Ушёл. Вернулся. Пишу: день был что надо. Сегодня мне улыбнулась удача и мне улыбнулась она. Секретарша начальника. Я давно положил на неё глаз. Хорошо, что она его не стряхнула. Кому понравится склизкое глазное яблоко, прилипшее к собственному сочному заду? Ну, ей нравится. Она ходит на работу не за деньгами, а за взглядами, за ощущением трепета в голосах вожделеющих мужчин, за сладостным обертоном едкой зависти в комплиментах коллег обоего пола, — одни завидуют тому, кто допущен владеть её телом, другие тому, что в этом теле живут не они.

Ах да! Улыбнулась мне, когда обсуждали новость последних дней и я остро пошутил обо всех, кто сопереживает тем безумцам. Нормальному миру не нужны распаляющие народ сумасшедшие. Когда в теле разрастается опухоль — вырезают и её, и её метастазы; когда яблоко начинает гнить, — гнилые места вырезают и выбрасывают; когда гнить начинают ячейки общества — их нужно заменить, как треснувший кирпич. Вот и вся правда. Всё просто. Да что я не о том!

В общем, позвал её на ужин. Согласилась. Увидимся с ней в субботу. Смею надеяться на приятное продолжение ужина, хочу полакомиться не только едой, если вы понимаете, о чём я. Теперь пора спать. Надеюсь, эмоциональный всплеск не помешает мне отдохнуть перед важным рабочим днём.

III

Но нет, не первый и не последний! Взгляните: вон тот человек, — терзаемый душевными муками странник, — он разодет не по-здешнему, ткани его платья пестры и кричащи, они — отражение вопящего нутра. Он что-то шепчет себе под нос, согбенный, уткнув морщинистое лицо в колени.

— О, прелести немого бытия, о, трезвая, слепая безрассудность, о, мир! С рождения глухая ойкумена!

Он бормотал это невнятно, так, что со стороны было жутко, и нервно поедал окровавленные губы.

— Космический ужас взирает на нас, но не требует взора в ответ. Ему любопытно, как скоро, как много из нас распознают его бездонный, чёрный и хладный обсидиановый лик за белёсыми сводами небес. Но во хляби синего потолка мы не видим ни Кроноса, ни Хаоса. Мы не видим вселенских масштабов своими крохотными мозгами.

Человек сидит низко, и потому взрослые люди не замечают его лихорадочный тремор. Все идут мимо, лишь маленькая девочка отцепилась от маминой ручки, чтобы послушать, откуда льётся истина.

— Беги мимо, дитя, — человек поднял добрые глаза на светлый вопрос в лице девочки. — Кто воззрился однажды на солнце, будет вечно терпеть его блики. Они мешают жить, напоминая, кто есть ты и что. Не живи мыслью, то есть, не будь собою, дитя. Будь человеком. Стань взрослой и спокойно продолжи свой род. Удел мыслящего — одиночество. Беги же, беги, твоя мать хочет создать мне проблем.

Зловещая мать обнаружила пропажу дочери и вернулась за ней, похожая на разъярённую кабаниху. Она пнула невинного бедолагу и унесла свою девочку прочь, но девочка смотрела на человека, в её глазах уже играли блики. А человек продолжал бормотать.

— Кто-то напутал однажды, и вместо Cogito вписал в днк человека Coitus. Теперь мы рыщем, когда свербит, в поисках новых перверсий, и кормимся плотью других, насыщая желудки и чресла, но только не голову, только не душу... Истощенные, мы бредём пустыней неведения, поскальзываемся на стекле, сквозь которое проглядывается ад, и адское тление магмы мерещится жидким спасением. Пейте! Пейте друг друга! Чем гуще человечество, тем меньше в нём людей! Утоляйте свои потребности, утоляйте жажды и вожделения! Чаще спите и чище мойтесь, выше рвитесь, но высших бойтесь! Больше ешьте, любите крепче! Хватит мешкать до серой плеши!

Старик встал при последних словах и заговорил во всю силу пересохшего горла. Его слова забрызгивали людей, и люди морщились от их едкой субстанции. Так продолжалось до крепкого мужчины, который воспринял токсичные изъявления слишком к нутру, а потому решил поступить маскулинно и рьяно, как подобает мускулинному самцу. Старик мгновенно впал в кромешную кому, долго лежал и дремал, измятый костяшками могучих кулаков, а через время уснул навсегда, покрывшись кровавой пыльцой.

Homo Sapiens

Ну, вышло или не вышло — вопрос второстепенный. Первая важность в том, что — причина. А впрочем, я просто неудачлив. Незадачлив. А дело всё в том... Да просто стыдно! И самому себе это мусолить ни к чему. Ветхая моя жизнь, безутешная. А что жизнь, если всю жизнь — один? Идиотизм. Пессимизм. Коллективизм! Вот коллектив-то теперь мне хуже всего и нужен. То есть, как теперь быть? Смешно. Смешно. Смешно. Никогда мне не казалось раньше, что я — страус. Забиться хочется в песок, закопать в нём истерзанный мозг, и кричать — чтоб никто не услышал.

Ну, не вышло так не вышло. Божиться теперь, что ли? Поможет ли этот молчун? Да что я, в самом деле, несу?! Дрожащий смерд. Я горд! И не стану молить.

Простите мне. Простите. Извините мне это дурацкое. Я ведь толком не объяснил! Да и кто, собственно, будет это читать? Самому себе тоже нет выгоды разъяснять, разве бы я надеялся, что кто-нибудь у меня будет дорогой и близкий сердцу, чтобы ему...

Ну, бог с ним. Или чёрт с ними со всеми! Две точки над е придают чёрту черты зловещие, как ситуация, в которую я попал. Чёрная и червивая ситуация. Чёрствая.

Мы пошли с нею на ужин, — там ресторанчик один, — и вот в нём... А я не рассказывал, сколько мне лет? Двадцать восемь, будьте любезны. А чувствую себя на четыреста. Да-да! Вся уверенность испарилась. Это, как же, простите, вышло? Я никогда не имел проблем, меня не била судьба даже в лицо! Не то, чтобы по гениталиям.

Особенно, если отказывают вот так.

Особенно, если это не шутка.

Особенно, если это со мной.

У меня отняли драгоценное, — мои силы. Я пал — и ни встать, ни ползти, ни подохнуть.

IV

***

Обритый мужчина в смирительной рубашке терзался в обитом войлоком помещении. Его душа, пойманная в клетку, вся собралась в локтях и вопила о свободе. Бессильные локти хрустели и тёрлись о грубую материю, и оттого душа вся покрылась мозолями.

Где-то в соседней палате сквозь кляп мычал ещё один бездумец, он молился о семье, которой по собственной воле лишился.

А обритый бессемейный мужчина страдал лишь о себе, и неясно было ему, кто прав в этой жизни, кто нет.

***

Пинаемая женщина не слишком страдала. Муки души терзали её куда сильнее этих каучуковых подошв.

Нежная, красивая щека её рассеклась от последнего страстного поцелуя неизвестного стервятника, и один приоткрытый глаз теперь видел перед собой изорванный лафтак некогда великолепной плоти.

Там наверху, в головах, где вершилась бойня, кровь плескалась сильнее, смешивалась в бордовые вихри и окропляла людей. А в голове женщины мелькали сторонние мысли: «Ой, он мёртв»; «Ой, и он»; «Ой»; «Ой, она тоже мертва»; «Его семья теперь не его, а своя»; «А была ли семья у тебя?»; «А была ли семья у меня?».

***

Мёртвый старик, несомый кем-то куда-то, думал о смерти. Его вдруг осенило после чудовищного удара, и он понял всем своим нутром, что издох. Пропало всё желание стремиться, и как смешны ему были те бестолковые брыкания похоронных агентств и всех ещё живых, а значит недостаточно мудрых, людей.

«Не доросли ещё, не дожили» — подумал старик, и решился немного вздремнуть. Он позабыл и о Хаосе, и о Кроносе. Всё так безлико стало и серо, и только «Смерть» мерцало где-то в глубине.

V

Перестал, право, смотреть телевизор. Сплошной шум. Я как-то не замечал раньше.

Взял пару выходных — забудут. Всё забудут. Мужское самолюбие, оказывается, штука трепетная. Да так ли мне важно? Всё надежды. Когда твоим задумкам ломают хромые ноги, тогда больнее всего не от слома, а от падения, что следует за ним. Тогда нос в грязи и о камень бьётся висок. Смотришь в небо: а кто-то всё так же высок. Надоела уже самому эта бестолковая вязь!

За окном слышал выстрелы. Испугался.

Вообще же занавесил шторы — на всякий случай. Там что-то такое творится, что мои выходные пришлись к самой к стати.

С утра до вечера прямо-таки война! Пытался разобраться, отчего я так истрепал себе нервы — теперь кажется, что вроде бы и померещилось мне, и никто, может быть, не смеялся надо мной вовсе.

Решился выглянуть на шум — в соседний дом въехал танк! Это какой-то сюр! Электричества нет и вся еда закончилась за два дня. Хорошо, что я сохранил газовую плиточку.

Неужели я стал столько есть?

Терплю пока. Всё терплю. Нашёл из провианта старый рис, варю и ем. В разном виде — шариками по-японски, и ещё просто, рассыпчатый.

Ещё раз выглянул — танк на месте. Из люка торчит половина мужского туловища. Руки трепещут на ветру. Болтаются, будто ветки.

Меня немного морозит, и, кажется, тот труп уже гниёт. А ведь прошло всего, сколько же?!

Закончился рис. Полный мешок мне словно померещился. Я должен выйти и раздобыть еды.

Не нашёл ничего, кроме свежего трупа собаки... там... Ведь едят же собак азиаты? А почему не я? Она умерла как-то изнутри. Вся в крови.

Разделал собаку в пустой квартире на первом этаже, чтобы не чувствовать смрада у себя. Резал под шкуркой как в передачах про охоту. Оттягивал, что есть мочи. Примерно так отдираешь обои.

Мясо хорошенько проварил, но.. собака небольшая. Как долго я буду её есть? Зря я не ставил даты! У меня что-то с головой. Время стало желеобразным, податливым и трусливым. Так и хочется врезаться ложкой в его трепещущее тельце. Но время не поддаётся. Даже в таком виде — оно, хоть и колебимо, а всё же у меня нет столь огромной ложки.

Смотрю из окна часами. Часы ничего не видят. Выглянул сам — седые улицы молчат со мною. Отчего они так седы?

Поймал исхудалую, голодную собаку. Она вертелась и скулила. Невыносимо верещала, пока я не прибил её камнем. Вся извалялась в пепле... Её шерсть смердит мочой и дерьмом.

Вымыл тушку в луже как смог, потом чистой дождевой водой — я собираю её в бочки через сточные трубы.

Вкусная собачатина. Псятина. Псина? Особенно с солью. Что бы я делал без соли? Без соли жизнь — не сахар.

Поймал исхудалого, голодного человека. Он вертелся и скулил. Невыносимо верещал, пока я не прибил его камнем. Весь извалялся в пепле... Его шерсть...

Попробовал есть сырым, потому что газ давно кончился, а разводить костёр — дело слишком цивилизованное для нынешних времён. Кстати о времени — нашёл какую-то свою записку, вложенную в самый конец этой книжки. Сейчас её перепишу сюда, а пока: человек мерзок на вкус, даже с солью. Видно всё же придётся разводить костёр.

Своя записка:

«Вселенная ест моё время, ест мою жизнь, ковыряясь ложкой во вскрытой груди. Она подносит ко рту мои трепещущие, как холодец, внутренности и всасывает склизкое нутро, прихлюпывая от бесстыжего удовольствия. Неужели мы — только корм? И стоило зарождать во мне жизнь, зная загодя, что ничтожное моё существо будет бесцельно и бесцеремонно пожрано вечно голодным божеством?

Оскопи отца своего, затем оскопи и себя самого, ибо время, — есть бремя, и каждый, явившийся в мир, вынужден его нести. Под тяжестью времени на наших раменах обвисает кожа и тянутся к земле усталые морщины, старость — придумка времени, инструмент для контроля сметливых людей. И вот парадокс — чем времени меньше, тем тяжелее его ошмётки.

Но я не прав. Вселенная не голодна, — она боится человека, и потому съедает его, и, снедаемый ею, человек никогда не успеет познать, с чем пришёл в этот мир и зачем ему были даны те кровавые сгустки чьего-то несбывшегося мечтания».

VI

Ах, эта ядрёная война! Всё вокруг позеленело. Дома покрыты ядерной плесенью, а в неразбитых окнах отпечатались чёрные солнца.

Взгляни на себя! Взгляни! — кричал мне убегающий абориген. Он быстро скрылся за углом, я не сумел его настигнуть.

А что я могу — однажды все зеркала в моём доме треснули. Окна все опалены. Всматриваюсь теперь в лужу, и вижу, что моё лицо искажено в гримасе. Я давно заметил, что кожа моя стала грубее, растрескалась чешуйками и сам я, будто бы, стал чёрствым, как ороговевшая пятка.

С меня постоянно осыпаются куски иссохшей плоти и бледные струпья. Я собираю их, вывариваю и ем. Зачем пропадать добру?

Сегодня мимо моего обиталища проезжал уцелевший автомобиль. В нём сидели трое вооруженных мужчин, и ещё трое — волочились сзади по земле, привязанные как марионетки.

О, этот изломанный, неумелый танец марионеток! Как неуместно безобразие их стенающих лиц! Как мало хореографической пластики в том глухом биении трескающихся костей о растрескавшийся асфальт. Как оскорбительно их наличие.

Автомобиль сделал круг и вернулся к моему дому. Его пассажиры кричали и бесновались, а когда я вышел к ним — воззрились молча на меня, и укатили, искря костями безвольных кукол.

Один из них крикнул впоследок: «Мы вернёмся, урод!».

И зачем бы им возвращаться?

Спасибо за чтение

Вернуться к книге