Дом
Глава 1
В свежей газете на последней странице два объявления: продается картошка и "...квартира по улице Веры Хоружей, 10, 5-й этаж, застекленный балкон, евроремонт..."
"Паспорт, справка, кредит. Ленка, Леша, Елена Георгиевна, Павел Саперов, еще у Кати можно одолжить. Продать машину, мамины драгоценности. На крайняк — к бывшему мужу. Пригрозить дочкой. На совсем крайняк — к начальнику. Просить, нет, умолять дать займ. Отдаться ему, если поможет. Если не хватит — ограбить банк," — судорожно соображаю я и плетусь рассказать эту новость виновнику.
— Эй, ты согласен, что простое и очевидное решение принять тяжелее всего? —начинаю разговор я, как только мансардное окошко становится различимо.
— С чего ты взяла? — его слова песчинками врезаются в лицо и руки, щиплют за голые щиколотки.
— Причин тьма: эгоизм, привычка, страх, давление и еще с полдюжины отговорок, — отвечаю виновато.
— Но они все равно не объясняют происхождение эластичного бинта на твоей коленке и пластыря на переносице.
Какой наблюдательный!
— А ответ-то прост — решение в одно действие, — я приветственно снимаю "бомжанку". — И даже не в столбик.
— Коришь себя за недальновидность? Иногда нужно.
Да еще и поучает!
— Все можно вернуть! — вырывается у меня. Шаг ускоряется сам собой, и я готова рухнуть у прошитых трещинами вдоль и поперек стен, припасть к его холодному, колючему телу.
— С воспаленным мениском и притупленным обонянием?
— Эти обстоятельства я аккуратно вынесу за скобки. Забудь, заживет!
Разве у меня болит? Не чувствую. Не у меня.
— Ага, значит теперь все сделаешь, как надо? — в его голосе колокольчиком звенит Надежда, схоронившаяся в подвале, но всегда готовая покорить пятиэтажку.
— Не хочу... не могу больше выгораживать свое неумение быть счастливой, не преодолевая из года в год расстояние, равное длине реки Тигр, — оправдываюсь я и, конечно, вспоминаю Папу, который учил меня никогда этого не делать.
— Один раз ты уже все решила, предав, мм, я хотел сказать, продав меня, — и в меня летят камни, мастерски отшлифованные Обидой до прямых и острых углов.
— Тогда я точно знала, чем готова пожертвовать, и что поставлено на кон. Дорога звала — деньги были как никогда кстати, — прости, Папа.
— Хе, а дать взаймы было некому!
Издевается, а!
— Зато сейчас — самое время.
На скамейке у подъезда дежурно никого нет. Субботнее утро: тихое, неприступное... Посижу, пощурюсь немного.
За тридцать лет привыкнуть к городу М. не получилось, а нужда в деньгах достигла апогея. К миллениуму я успела проводить брата во французский легион, а родителей в последний путь, но счастливее не стала. В двадцатом веке осталась и моя Любовь. Квартира, в которую папа меня трехлетнюю внес на руках, замироточила воспоминаниями. В пример мне она рано поседела и поздно взмолилась, зато купилась быстро. Три пары ключей отправились в руки старушек, чьи дети и внуки быстро заменили окна, полы и, натянув глянцевые потолки, вымели и замыли мое прошлое. Я тогда отмахнулась от щедрых на слезы Угрызений и попрощалась с улицей, стиравшей кожу с наших с братом локтей. Как мне казалось, навсегда. Напрасно — входную дверь новые хозяйки не тронули. Будто знали, что она по чьей-то доброй (не иначе) воле ''ученая''. Все эти годы Веры на двери то и дело появлялись философско-бытовые надписи. Как-то раз, уже перед самым-самым отъездом неровным доброжелательным почерком пришло напоминание: "Нет истинной свободы без права на ошибку". Я стерла мокрой тряпкой мел, но на всякий случай один ключ унесла в кармане.
Всегда, оказываясь неподалеку, чистая или не совсем несет меня к родному подъезду. Я возвращалась сюда раз двадцать, наверное. Не так часто, как хотелось бы и как нужно было за гм ...дцать лет.
Бывает, нацеплю очки, замаскирую челку козырьком и крадусь мимо. И только поравнявшись с полутораметровой десяткой, поднимаю голову и смотрю на крайний справа балкон. Стыжусь этого взгляда, будто подсматриваю за мальчиками в раздевалке. Особенно, если кто-то в бигудях и с телефонной трубкой мелькает между рядами выстиранного белья. Иногда слышу голоса, различаю силуэты: люди и нелюди сидят, ходят, жуют, кричат и отражаются в потолках. Они меня не помнят, а может и не знают. И иду дальше.
Вечером или ночью вот так, почти безучастно пройти мимо невозможно: оранжевые окна матом через слово зовут меня на огонек. Я продираюсь через безликую толпу, тону в лужах, увязаю в грязи, цепляю асфальт коленками. Но иду, ползу, лежу. Жру эту грязь и дышу землей. Не в этот раз, увы.
На завтра или через год мы с той самой "подвальной" Надеждой топчемся у знакомых стен. И наконец везет — проскальзываем внутрь за работником ЖЭСа. Она карабкается по перилам на крышу, я зависаю у ящиков для писем. Их пятнадцать, последний — когда-то мой. Нащупываю несколько газет и что-то липкое. Непременно достаю все, что нельзя, и бросаю в тонкое отверстие пару своих любимых дынных жвачек. Мол, так и знайте, я тут была. Меня не может не быть. Хоть вы меня не помните или не узнаете теперь. Я есть.
Пять лестничных пролетов позади: как я поднимаюсь — всегда загадка. Иду на ощупь, переступаю машинально: два, четыре, шесть, восемь, раз, два, три и снова по схеме. На втором последняя ступенька чуть выше остальных — не задеть, на четвертом — не споткнуться о плитку, на пятом — переступить музыкальный коврик. Двери все те же, единственные железные во всем подъезде: обтянуты гладким кожзамом и уже со следами грязных подошв. Ключ у меня всегда с собой. Он входит плавно, но чтобы повернуть, нужно налечь на дверь и чуть потянуть ручку вверх. Щелчок. Оглядываюсь. За мной два соседских глазка — да ну их, все равно, ведь ''Штирлиц был дома''. Я дома. Дома ли я? Спускаю себя с поводка и, как была в обуви, открываю все двери, заглядываю в комнаты, щупаю стены, прыгаю до потолка, пью воду из крана, липну щеками к окнам и губами к зеркалам, целую пол. Я ухожу через минуту с привкусом желчи во рту, сглотнув вой, не помня себя от досады. Надежда тем временем орет с крыши песню про ромашки и многоэтажки. Повезло?..
Отхожу так далеко, чтобы не слышать этих воплей, и на неровном асфальте невидимым чернильным отвечаю тем, кто был тогда неотвратимо прав: ''Напользовалась правом впрок, благодарю. И возвращаю. Я, как в полете стриж, свободна. Вот только там у вас, умники, ни слова про ''исправить''. Предположу, что вы сказали бы: ''Сбрось кожу. Отрежь крылья. Перевяжи трубы, раз ты такая.'' ''Угадала, а? Все сделала уже. Верните мне мой дом, засранцы. Верните! Сейчас же!''
— Опять тебе подавай «сейчас», потому что за «потом» ты не ручаешься! — эхом укоряет его голос.
— Я обещаю впредь не предавать тебя и следовать жизненной философии Маркеса, — не оборачиваясь, гнусавлю в ответ.
И зачем-то забыв ключ на бордюре... просыпаюсь, кажется, с гематомой вместо грудной клетки. Сглатываю вой и живу дальше, до следующего сна.
Я приезжаю сюда дважды в неделю, закрываю глаза и слушаю звуки своего дома. Вот Мама зовет меня по имени, которого никогда не будет в моих документах. Вот Папа играет на расстроенной гитаре и поет песню про санитаров, а мы с братом смеемся и начинаем подпевать со второго куплета.
Любимое радио ''Юность'' (единственная адекватная связь с внешним миром) в ноль ноль одну (иногда — ноль две) прерывает мою дрему шипением гидры. Хлопает форточка (опять забыла положить между створками журнал-"фиксатор") и рисунком цветущей сакуры клокочет бамбуковая занавеска.
Булькает вода в батареях и футбольный комментатор бубнит про штрафные и голевые.
''Дим, сделай потише!" — кричу я брату и продолжаю упражняться в итальянском. — Иль кокодрильо коме фа. Нон че несуно ке лоса."
Вот дверной звонок "брынь-бон", щелчок замка эхом сверху вниз и снова вверх. Топот соседа, ''пролетающего'' восемнадцать ступенек за пять прыжков. Фортепиано снизу, страдающее от рук первоклассницы.
Брякающая ключами и клацающая зубами от холода я. На пятничном дизеле приехала на каникулы после сессии. Под вопли Честера Беннингтона и в майке на колготки пробегаюсь по комнатам (все ли по-старому?), прижимаюсь щекой к балконной двери (за ней два квадрата хлама, который я буду перебирать весь завтрашний день), щупаю рифленые обои морковного цвета в прихожей (иногда облизываю их), пью кипяченую воду прямо из графина и без объяснения причин растягиваюсь на мягком ковре в детской. Да меня и не спрашивают, ведь ''Штирлиц был дома''.
Субботнее утро, тихое, неприступное, заслуженное.
От этих голосов и звуков я покрываюсь "гусиной кожей", но продолжаю слушать, пока они не сливаются в монотонное жужжание мотора в левом ухе. ''Опять забыла двигатель заглушить," — вслух говорю я ему, и волосы на руках встают дыбом. Напрасно оправдываюсь — голоса в ответ больше нет.
Легкий путь не выбрал меня, и квартиру продали быстрее, чем я дочитала то объявление. Тем самым, добрым и, безусловно, правым, которые не будут ни жить в ней, ни любить ее. За ней еще одну и еще — все до последней. Дом затих. "Под снос" — прочту потом в официальных документах в отделе архитектуры и строительства.
Ошибку не исправить. И не вернуть на хоть сколько там минут, не увидеть одним глазком, не дотронуться кончиком мизинца, не облизать дырявым языком. На пепелище Веры торчит теперь "БелХренХоумБанк": пятнадцать этажей бетона и стекла. По вечерам парковка пуста, и я могу подолгу стоять тут — никто не гонит. Меня наконец помнят и узнают здесь. Сторожа.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
