Долгий забег на короткие дистанции
Талант
Букетики, нарисованные на обоях были какого-то совершенно неопределимого цвета, так выгорели и побурели они от времени. Но ты все смотришь и смотришь, пытаясь этот цвет угадать. Или вспомнить, или придумать заново.
Вообще-то, дорогуша, будь это действительно важно, ты вполне могла бы подняться с кровати и попробовать, например, отодвинуть шкаф — или, на худой конец, тумбочку — в надежде обнаружить за ним фрагмент обоев не так пострадавший от времени.
Но ты лежишь — иногда куришь, иногда потягиваешь пиво или пьешь кофе — и все смотришь и смотришь куда-то под потолок. На самом деле, ты догадываешься, что если отыщешь — в самом темном углу, за зеркалом или за кроватью — уцелевший фрагмент обоев, цвет их покажется тебе невероятно, вызывающе пошлым. Так что куда лучше гадать, рассматривая череду повторяющихся буро-бежевых букетиков, какими они были изначально.
Скучно? Не то слово! Это похоже на День сурка. Хотя, куда там!? Целый день, пусть и повторяющийся, стал бы для нас настоящей роскошью. У тебя тут ЧАС сурка, или даже Пятиминутка: крохотный отрезок времени, склеенный по твоей прихоти лентой Мебиуса и поставленный на повтор. Он так и будет повторяться и повторяться, пока ты наконец не поймешь, какими были цветы на обоях, когда их только поклеили.
Интересно, ты в курсе, что ты зануда?
Эта комната – номер в мотеле. Нарочито, почти карикатурно дешевом, какие бывают во второсортных западных сериалах. Если постараться и сосредоточиться, я могу исследовать его: побродить по номерам, спуститься в бар, познакомиться с постояльцами. На самом деле, я так и делаю, когда терпеть твое унылое бездействие становится невмоготу.
Но без тебя это бессмысленно: дорога за окном так и останется пустынной и, скорее всего, никуда не приведет, а постояльцы разве что поздороваются, но не расскажут мне своих историй. Пока ты не решишь двигаться дальше, этот мир будет всего лишь декорацией, а лист бумаги передо мной останется чист, сколько бы я не заносила над ним свой остро заточенный карандаш.
Считается, что стоит только начать. Представить себе героя, максимально его визуализировать, а дальше дело за малым — просто выслушать и записать то, что герой сам захочет рассказать. Подумаешь, какая ерунда — просто взять и записать!? Агрх!
А у меня ведь есть талант. По крайней мере, мне часто так говорят. Хотя и обратное, буду честной, говорят не реже, но подобные замечания я игнорирую, как несущественные. И снова, и снова возвращаюсь сюда. К тебе, в эту тесную, неуютную комнату, где ты продолжаешь рассматривать обои.
Я хочу отвлечь тебя от деталей, хочу напомнить, что там за окном целый мир, который ждет, когда ты наполнишь его действиями, событиями — жизнью. Целый мир, для которого детали, столь важные для тебя, несущественны вовсе. Я хочу отправиться вместе с тобой в приключение. Опасное, или веселое, или, может быть, романтическое. Ты — мой персонаж, мое альтер эго, персонификация моего таланта в мире, созданном то ли из слов, то ли из снов. Ты — голос в моей голове, который никак не желает начать говорить, а все смотрит и смотрит куда-то под потолок. Я могу оставить тебя на час, на месяц, на десятилетие — ты не заметишь разницы. И лист передо мной так и останется девственно чист. Потому что я никак не могу заставить тебя выйти из комнаты. Потому что ты должна слушаться, чтобы я могла слышать. А ты не желаешь. Тебя больше волнует цвет узоров на обоях.
Да что, черт возьми, с тобой не так?!
— Все так, — внезапно ты отрываешь взгляд от стены и переводишь его на меня. А уже в следующую секунду я осознаю, что мы сидим на краю узкой кровати бок о бок, в одинаковых позах, похожие, словно сестры. Или словно мать с дочерью. Да, я вполне могла выглядеть так же лет двадцать тому назад, только почему-то сейчас мне все равно кажется, что из нас двоих старшая — ты. Интересная симметрия, мне нравится.
Ты поднимаешься с кровати, идешь к маленькому столику в углу, на котором стоит видавший виды электрический чайник.
— Все со мной так, — повторяешь ты, нажав на кнопку и с ловкостью фокусника извлекая пару казенных гостиничных чашек из-под такого же казенного полотенца, — ты ждешь, что я отправлюсь куда-то туда, неизвестно куда, за тем, неизвестно зачем. Всенепременно буду там страдать, чувствовать чувства и переживать переживания. А ты, значит, все это будешь аккуратно записывать.
Старенький чайник ворчливо урчит всем своим видом выражая негодование и с громким щелчком отключается. Я смотрю, как ты делаешь нам кофе, и пребываю в некотором недоумении: оказывается, я отвыкла от наших с тобой разговоров. Кофе у тебя, конечно же, отвратительный: растворимый, самый дешевый, в котором сахара и ароматизаторов куда больше, чем, собственно, кофе. Что ж, это очень в твоем духе, спасибо, что хоть чашки чистые.
— Дело в том, что даже если я улучшенная версия тебя, я от этого не перестаю быть тобой, — ты громко звенишь ложкой о края чашек, размешивая в них кофейный порошок, а потом протягиваешь мне одну, заговорщически подмигивая: — я знаю правду.
— Какую еще правду? — я с раздражением стряхиваю с пальцев сладкие капли: не стоило и ждать, что у тебя получится передать мне чашку так, чтобы не плеснуть из нее через край — с усталостью думаю, что, наверное, в итоге не получу свой текст, а вместо слов, выстроившихся на странице в ровные ряды предложений, мне достанутся только кофейные кляксы и разводы. Но ты улыбаешься так довольно, будто только что сделала какое-то великое открытие, поэтому мне легко забыть и про усталость и про раздражение, и про бесконечные часы изматывающей скуки, проведенные рядом с тобой. Ведь сейчас я словно призрак, которого наконец заметили.
— Твой талант не в том, чтобы сочинять сложные истории, где много героев и событий, — говоришь ты и делаешь большой глоток, как будто специально, чтобы выдержать драматическую паузу, — а в том, чтобы разглядеть историю там, где не происходит вообще ничего.
— Уф, — я вздыхаю почти разочарованно. Нет, в чем-то ты, конечно, права. Я и о пятиминутном походе за хлебом могу в красках рассказывать пару часов, но…
— Эй, — ты отставляешь свой кофе и наклоняешься, чтобы заглянуть в мое лицо, — зачем нам мир, когда в одной этой комнате столько всего можно найти?
— Что например? Цветочки на обоях? — против воли я улыбаюсь, потому что мне просто приятно видеть энтузиазм в твоих глазах вместо привычной сосредоточенной апатичности.
— Да хоть бы и их, почему нет?
— Забавно, — я вглядываюсь в твои черты, так похожие и так непохожие на мои собственные, я вижу в них тень своих мыслей, — я так долго ждала, когда ты снова со мной заговоришь, что в итоге мне оказалось неважно, что я услышу…
— Раз так, тогда у меня есть к тебе дело, с которым одна я не справлюсь, — на какую-то долю секунды ты становишься почти серьезной, но тут же улыбаешься с видом ребенка, отправляющегося на поиск новогодних подарков, — допивай скорее свой кофе, и будем двигать шкаф. Должна же я, в конце концов, узнать, какого цвета за ним эти треклятые обои!
Гениальность.
Она была красива неброской красотой молодой и уверенной в себе женщины. Ярким цветам она предпочитала естественность и приглушенные оттенки и была диво как хороша в своем образе, хотя любая другая на ее месте походила бы на серую мышку. Но, конечно, она нравилась ему не поэтому.
Она никогда не жаловалась на конфликты с коллегами или с начальством. Он знал, что это вовсе не потому, что она не любит разносить сплетни. Просто у нее действительно был очень рассудительный характер и легкий нрав: в любом коллективе она становилась душой компании — и он охотно мог поверить, что споров и ссор рядом с ней не случалось вовсе или она могла пресечь их на корню. Но она нравилась ему и не поэтому тоже. Хотя бы даже из-за того, что вместе они не работали.
Он любил наблюдать, как напевая что-то вполголоса себе под нос она порхает по дому, и ему казалось, что она самом деле она наводит порядок не вокруг, а в его голове. Ему казалось, что он спит лучше, если она стелит ему постель. Ему казалось, что день пройдет удачнее, если она приготовит ему завтрак. Ему вообще многое казалось: мало ли что напридумывает себе влюбленный человек. И все-таки, когда ему случалось подниматься на поверхность из глубин собственных идей и фантазий, он твердо понимал, что любит ее прежде всего за то, что она никогда не сомневалась в его гениальности.
Он знал, что может быть невыносим, если очередной его роман идет тяжело. Что он становится слишком едким и раздражительным, что срывается на нее совершенно незаслуженно. Что опять курит прямо тут, за столом, хотя она просила его этого не делать. Что пьет слишком много кофе, хотя это вредно для его сердца. А вот свое лекарство, для этого самого сердца полезное, он как раз выпить забывает, если она не напомнит. Он тяготился ее заботой. И все же это была приятная тяжесть. Потому что в мгновения, когда подходящая мысль срывалась, как рыба с крючка, и он замирал с занесенными над клавиатурой пальцами, словно бы в поисках новой наживки, ее легкие прохладные ладони ложились ему на плечи. Тогда он закрывал слезящиеся глаза, прислушивался к шелесту ее платья, тонкому аромату духов — ждал, пока она прочтет оборвавшуюся на полуслове страницу.
— Это просто потрясающе, любовь моя! По-моему, ты превзошел сам себя, — произносила она наконец, и он снова обретал уверенность в том, что все получится, и снова погружался в пучину идей и смыслов, лихо закрученных интриг и сложных героев. И роковых героинь так не похожих на нее: легкую, понятную, понимающую, комфортную…
— Знаешь, — сказала она однажды, когда он застряв на середине очередной главы и по обыкновению обратил свое внимание на нее, — сегодня мои девчонки предположили, что тебя вообще не существует. Мы никуда не ходим вместе, у нас нет совместных фотографий в соцсетях. Ты даже не звонишь мне никогда, чтобы узнать, почему я задерживаюсь на работе.
С несвойственным ей раздражением, она задвинула ящик комода, в который только что сложила выглаженное белье, но тут же взяв себя в руки, нежно погладила лакированную крышку то ли смахивая несуществующие пылинки, то ли извиняясь за резкость.
— Как тебе такой поворот, милый? Может быть, я и правда тебя придумала? Чтобы было к кому возвращаться домой. Чтобы было чьи истории слушать.
Он знал, что сейчас она смотрит на него, чувствовал этот взгляд. Но сам поспешил отвернуться, вперить взгляд в мерцающий монитор, в ровные пунктиры букв, вдруг заплясавшие перед глазами. Ему показалось, что еще мгновение — и он осознает, что-то важное, то чего осознавать ему вовсе и не нужно.
Заметит, что в зеркале над комодом, он видит лишь ее смутную тень.
Песня
С того дня минуло почти ровно пять лет — пять лет, с ума сойти! — а она помнит все, будто это было вчера.
Ну ладно, не вчера — неделю назад. И не все, не весь день, а только некоторый его отрезок, но… Для нее это важно, наверное, раз помнит.
Календарь подсказывает ей, что это было воскресенье, а память упрямо подсовывает понедельник: обычный, привычный, серый и одинокий будничный день. И по прошествии лет, ей уже не досуг разбираться, как там было на самом деле.
Ей нужно было идти гулять с ребенком. Подумаешь, проблема, да? Да, для большинства мам, но не для нее. Потому что ее сын был особым. Из-за его ментальных нарушений сборы на улицу превращались долгий, зачастую многочасовой процесс с разговорами, уговорами, торгом и шантажом. Но когда оба были, наконец, собраны, наступал новый этап квеста — выйти за дверь.
Иногда это было легко, иногда — практически невозможно. А иногда сын был настолько решительно настроен победить свой страх, что буквально на четвереньках переползал через порог квартиры. Она не знала, почему так. Не понимала, что его на самом деле пугает в этом, казалось бы, простом действии, но в такие моменты она очень им гордилась.
Именно в тот день выйти у них не получалось. Вернее, не получалось у него. А она, стоя напротив лифта и глядя в проем распахнутой двери на несчастного ребенка, опять уговаривала, упрашивала, убеждала… Сын сдался первым: шмыгнув носом он развернулся и потопал вглубь квартиры, на ходу неуклюже пытаясь снять с себя курточку. Ей не осталось ничего, кроме как замолчать, прекратить делать вид, что у них все получится, и следовать за ним.
Случайный сквозняк захлопнул входную дверь за ее спиной с преувеличенным грохотом, словно запечатывая внутри, отрезая путь к свободе. Почему-то она восприняла это, как личное оскорбление: даже не как пощечину, а как подзатыльник, или как пинок под зад. Судорожно вздохнув, она сползла по этой двери, опустилась на порог, который не смог преодолеть ее сын, — и заплакала, горько и некрасиво, как плачут от обиды, от досады и несправедливости. От бесполезного вопроса: почему? Почему то, что одним дается легко, как бы по умолчанию, другим — приходится выпрашивать и вымаливать у богов, у вселенной, у непостоянного настроения собственного ребенка? На этот вопрос нет правильного ответа. Или хотя бы того ответа, который устроил бы вопрошающего. Ведь это ему, тому, кто спрашивает, в итоге придется довольствоваться жалкими крохами, упавшими в протянутую ладонь…
Хотя, возможно, я сейчас, пять лет спустя нашла бы что ей сказать. Но сомневаюсь, что она тогда, пять лет назад стала бы меня слушать. Тогда она предпочла слушать музыку.
И вот странное дело, наушников под рукой у нее не было, и вряд ли она поднялась с пола, сходила за ними в комнату, а потом вернулась обратно в коридор, села на прежнее место и включила плеер. Это как-то несколько не то, что делаешь, когда находишься в очередном эмоциональном раздрае. Скорее всего, ей, действительно, просто вспомнилась композиция, услышанная накануне.
Но память — упрямая и непоколебимая память — говорит ей, что именно тогда она услышала эту песню впервые. И кто мы такие, чтобы с этим спорить, верно?
Вообще-то, искать логику в человеческих эмоциях — дело неблагодарное. Тем более, что и логики-то никакой в ее мыслительном процессе в тот момент не наблюдалось. Песня была лирическая, песня была о разрыве. Но почему-то именно она вспомнилась ей, заплаканной и разбитой, сидящей на пороге собственной квартиры, у двери, за которую у ее сына в тот день не получилось выйти — и пусть ненадолго, но ей стало легче. Потому что в какой-то момент ей показалось, что она не одна в этой своей горечи, в этом бессилии изменить что-то, что меняться никак не желает.
Так, видимо, мы устроены: проще справляться со своей болью, когда знаешь, что болит не только у тебя. Даже если болит по-разному. И о разном.
С того дня минуло пять лет. Почти ровно. За это время чего только не случалось. Но каждый раз, когда она нуждалась в поддержке, чтобы перешагнуть через очередную неудачу, она включала эту песню — и ей становилось легче. Пусть и ненадолго.
И что-то мне подсказывает, что и в следующие пять (десять? Пятнадцать?) лет это не изменится.
К весне все уладится
Хмурое небо тяжелым войлочным покрывалом ложилось на плечи скал и, провисая, опускалось к горизонту, на грудь залива, мешая тому дышать легко и свободно, как летом.
Осень уже давно вступила в свои права, но отчего-то именно здесь ее власть казалась безграничной, а правление — таким суровым и жестоким, что оставалось только пасть на колени и сдаться на милость тирана, уповая на то, что к весне все как-то уладится само собой.
Целых четыре интенсивности серого: небо, угрожающее пролиться дождем, волны, песок и скалы — потрясающее роскошество.
Лана подняла глаза от блокнота, в котором рисовала, и огляделась по сторонам. Пейзаж вокруг не сильно отличался от карандашного наброска: такой же однотонный и безрадостный. Тем страннее было видеть человеческую фигуру на плоском камне у самой воды. Она была, как соринка в глазу: так и хотелось сморгнуть.
Неужели в день их первой встречи мир был так же гнетуще сер? Ведь, нет. Тогда царила весна и небо было высоким и голубым. Небо звало в полет, ввысь к облакам и быстрокрылым птицам. Небо никому не мешало дышать…
Тогда они смеялись. Спорили, даже ссорились, расходились окончательно и бесповоротно, а потом бурно и страстно мирились — и снова смеялись. Он тонул в ее глазах цвета стоячей озерной воды, а она думала, что по сравнению с огненно-рыжим цветом его волос все прочие цвета и правда блекнут. Так они блекли и блекли, пока весь мир не стал казаться Лане всего лишь небрежным карандашным наброском.
А его кудри все еще такие же вопиюще яркие…
Его звали Кьёнар. Лана не знала, что это за имя и откуда оно взялось. На самом деле, никогда и не пыталась узнать. Боялась нечаянной прозаической трактовкой разрушить романтический ореол, который ей в нем виделся. Кьёнар — так могли звать героя какого-нибудь древнего северного сказания. Великого воина или правителя. Но так звали ее мужчину. И это имя ему, высокому и широкоплечему, подходило как нельзя лучше.
Когда они познакомились, она думала, что нашла парус, который вот-вот наполнится ветром. А теперь ей казалось, что она обрела тогда якорь, который никогда уже не сможет поднять. Теперь небо давило на грудь залива и не давало тому дышать...
— Это все осень, — пробормотала Лана, потирая глаза, — это ничего, это пройдет.
Впереди у воды, рядом с большим плоским камнем Кьёнар разводил костер. В красной куртке, с копной непослушных рыжих волос, в которых даже в пасмурную погоду будто бы играли солнечные блики, он походил на бога огня в пустом мире серых камней, серого неба и серых волн. Неправильный, яркий, словно капелька крови случайно упавшая на нарисованный карандашом пейзаж — как теперь стереть?
— Это все осень, — повторила Лана и вернулась к своему блокноту. На ее рисунке не было ярких пятен. На ее рисунке все было исправимо. И продолжив водить грифелем по бумаге, она заставила себя верить, что к весне все уладится. Как-нибудь.
Мы еще встретимся?
Ох, могу себе представить, как ты будешь ругаться. Наверное, поэтому и пишу тебе, а не звоню. Я знаю наперед все твои аргументы: что ты меня предупреждала, что у нас с тобой перед глазами полно примеров женщин, истаявших до состояния пустых оболочек. Я знаю, что ты не хотела бы видеть меня в их числе, но… Что поделать, из нас двоих это ты всегда была разумной и осторожной. А я... Мне просто хотелось почувствовать себя особенной, наверное.
Вообще удивительно, что за все время нашего знакомства мы не придумали какого-то названия таким людям. Впрочем, людям ли? Но, согласись, как-то это было необязательно. Потому что когда одна из нас делала страшные глаза и говорила: он ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК, — вторая сразу понимала, что имеется в виду. Странно только, что ТАКИХ ЛЮДЕЙ в нашем окружении оказалось несколько, и кто-нибудь другой, но не мы, назвал бы их энергетическими вампирами. Однако, такое название не то чтобы банально, оно просто уж очень однобоко: говорит о том, что они отнимают, но не о том, что дают.
Да что я тебе рассказываю? Ты ведь и так все знаешь. Тебе не хуже, чем мне, знакома эта эйфория, и незамутненное, какое-то совсем по-детски глупое счастье, и чувство сопричастности чему-то таинственному, недоступному большинству… Общение с такими людьми похоже на алкоголь, или на вкусную, но вредную еду, или на хороший секс — каждый следующий раз хочется большего, хочется нового… А о своеобразном похмелье, которое неминуемо наступит на утро думать, наоборот, не хочется.
У тебя как-то всегда получалось держаться на грани: знать свою меру и отдавать не больше, чем получаешь взамен. А я, похоже, сорвалась. Признаю, ты же мне говорила. И да, мне стоило лучше у тебя учится. Но…
Знаешь, я до сих пор помню, как мы столкнулись с ним на переполненной платформе метро, в месте, где у эскалатора смешиваются людские потоки. Тогда я увидела его впервые и подумала, что не может быть на самом деле таких красивых мужчин. Но он был. В каком-то метре от меня, загорелый, подтянутый, с волосами словно бы слегка выгоревшими на солнце. Он внимательно высматривал кого-то поверх людских голов, а потом случайно перехватил мой восхищенный взгляд…
Я бы сказала, что мне жаль, что тогда тебя не было рядом. Что ты не могла тогда схватить меня за руку и решительно повести прочь сквозь толпу. Но на самом деле с того момента, как он улыбнулся мне в ответ, ничего уже не имело значения, кроме вопроса: увидимся ли мы снова? И мне, конечно, не жаль.
Я уже чувствую, как удавка затягивается на моей шее, как жизнь становится все более пресной, а редкие вспышки радости не в силах надолго побороть апатию. Твои уроки не прошли даром: я заметила, что из моей памяти начали пропадать сначала часы, а потом и целые дни. Что я все чаще и чаще обнаруживаю его мысли на месте собственных суждений, как кто-то обнаруживает чужую зубную щетку на полочке в ванной. Но меня не пугало это раньше, не пугает и теперь. Наверное, мне стоило больше себя ценить. Но если во мне от меня остался лишь пепел, к чему его хранить? Проще отдать, чтобы уже ничего не осталось, кроме чистой, стопроцентной преданности.
Посмотри на тех женщин, выпитых досуха. Мы посмеивались над ними, считали, что мы лучше, что слишком умны и самодостаточны, чтобы пополнить их ряды. Но загляни к ним в глаза — ты увидишь там счастье. Они гордо несут свою преданность, как стяг и как доспех. Им не нужно других оправданий, другой веры. Как не нужно подсолнуху уметь думать, чтобы поворачиваться в сторону солнца.
И все-таки зря я не позвонила. Не думаю, что ты смогла бы меня переубедить, но все-таки хотя бы поговорили в последний раз, пока у меня еще остались какие-то мои мысли. Я бы сказала, что буду скучать по нашим разговорам, но мы обе знаем, что я скорее всего их и не вспомню. Так что надеюсь, ты будешь скучать за двоих. Просто знай, что это мой выбор и я о нем не жалею.
Я слышу, как он открывает дверь своим ключом. Сердце подпрыгивает и начинает неистово колотиться где-то в горле. Мне надо закончить свое письмо пока эйфория окончательно не затопила разум, не вымыла из него даже пепел.
В прихожей отворяется дверь. Мне не страшно. И не грустно. Но отчего-то хочется верить, что мы еще встретимся. И ты возмешь меня за руку и уверенно поведешь прочь из толпы.
Ипомея
Молочно-белый туман стелился над озером. Он был настолько густым, что Миле хотелось скорее спуститься к воде и зачерпнуть его ладонями, поднести к губам, попробовать на вкус пряную прохладу колдовской летней ночи. Конечно, женщина понимала, что пальцы встретят лишь пустоту, и все-таки тяжело было не поддаться очарованию момента и хотя бы не попробовать. С самого утра, как только Мила ступила на этот остров, она ждала чего-то необычного, невозможного. Чего-то волнующего, тревожащего и заставляющего сердце то и дело замирать от восторга. По правде сказать, она и сама еще не понимала толком — чего именно. Но точно знала, что эту проснувшуюся вдруг жажду не утолить ни водой, ни молоком — разве что пряным озерным туманом или лунным светом.
Ночью остров выглядел совсем иначе. И хотя заблудиться было в общем-то негде, да и луна светила ярко, Мила пожалела, что не захватила с собой фонарь. Широкие ступени выдолбленные в скальной породе вели к причалу. Утром они показались Миле надежными и основательными. Даже то, что в некоторых местах камень раскрошился и потрескался, словно бы говорило: смотри, ни время, ни непогода этой лестнице нипочем, так что можешь ступать смелее. Возможно, потому, что утром Мила вместе с другими гостями острова поднималась. Утром впереди их всех ждал уютный дом и вкусный завтрак в хорошей компании.
Теперь же она спускалась. И внизу, у подножия лестницы не могла разглядеть ничего, кроме клубов густого тумана. Утром подъем по ступеням означал близкий конец пути и скорую передышку. Спуск же ночью казался началом чего-то неизведанного, чего-то нового или наоборот забытого старого. Это будоражило подвижное Милино воображение. Поэтому ей и хотелось иметь при себе фонарь: не из-за страха оступиться, а от ощущения, что яркий луч электрического света сможет послужить ей опорой.
Бояться на самом деле было нечего. Отель «Ипомея», расположившийся на крохотном безымянном островке посреди безымянного же озера, не был таким уединенным местом, каким, возможно, хотел казаться. Да, узнать о нем случайно было практически невозможно, но скорее из-за того, что владельцы отеля не вкладывались в рекламу, всецело полагаясь на сарафанное радио, а не потому, что его могли посетить исключительно члены какого-то закрытого клуба. Многие из друзей Милы побывали тут уже не раз и собирались вернуться еще.
Мила же приехала в «Ипомею» впервые, но даже издали, с борта катера глядя на крутой скалистый берег с вырубленным в нем ступенями, она будто бы кожей чувствовала разлитое в воздухе электричество. Здесь обязательно должно что-то произойти, думалось ей. Обязательно.
На самом деле, на другой, более пологой стороне острова находился песчаный пляж и открывался вид на сам отель, который представлял из себя вполне современный, светлый, деревянный дом — не какой-нибудь там старинный замок. Мила прекрасно понимала, что катер доставил гостей к каменной лестнице исключительно для создания красивого, драматического первого впечатления. А поднимаясь по ступеням, она невольно усомнилась в их древности. Слишком эстетично был выщерблен камень, слишком зелен был пятнающий его мох, а мелкие цветочки на кустиках проросшей в трещинах травы как-то уж очень хорошо сочетались между собой. Но Милу это ничуть не смутило: она легко и безоговорочно приняла предлагаемые ей правила игры. Ведь, если хочешь, чтобы фокус продолжал казаться волшебством, не стоит проверять, что у фокусника в рукаве.
И все-таки ночью все выглядело совершенно иначе. Мила знала, что заблудиться она не могла, но с каждым шагом ей казалось, что она именно заблудилась. Свернула не туда и теперь спускается по совершенно другим ступеням.
Мила остановилась, оглядываясь по сторонам и решая, не стоит ли все-таки, действительно, повернуть назад. Мало ли…
Тяжелая маска, закрывавшая Милино лицо чуть съехала набок. Женщина подняла руки, чтобы ее поправить и вдруг подумала: а ведь дело в ней! В маске! Ни в ночной темноте, и ни в том, что Мила каким-то чудом не туда свернула, а именно в маске!
Когда вечером, после ужина Мила, задумчиво поигрывая бокалом вина, вышла в сад, навстречу ей из беседки, увитой ползучим растением с яркими в полутьме белыми цветами, шагнула хозяйка отеля. Миле даже показалось, что та буквально материализовалась в ажурной арке, служившей беседке входом. Подобное появление можно было бы назвать жутковатым, если бы не теплая, располагающая улыбка на лице женщины. Мила сделала большой глоток из бокала и напомнила себе, что она ведь и ждала от этой поездки чего-то такого, поэтому нечего жаловаться.
— Я искала вас, — сказала хозяйка, а Мила с ужасом обнаружила, что совершенно не помнит ее имени. Элла? Эвелина? И, может быть, Алина? Как неудобно-то! Ведь утром она представилась, сама встречая гостей у стойки регистрации. Эх, Мила, Мила, ну что за дырявая у тебя голова?!
Женщина улыбнулась еще мягче и радушнее, хотя казалось бы вложить еще больше тепла в улыбку было невозможно.
— Я знаю, — сказала она, подходя ближе, — что вы приехали сюда не только для того, чтобы подышать свежим воздухом и понежится на частном пляже. Вы ведь чувствуете, что не просто так оказались здесь. Более того, чувствуете, что должны были тут оказаться. Я права? — голос то ли Алины, то ли Эвелины был таким же мягким, как ее улыбка. Он был низким, бархатным, он обволакивал и опьянял, как сладкий аромат ночных цветов. Миле не оставалось ничего иного, как не особо задумываясь, просто кивнуть в ответ.
Куда-то делся бокал с вином, видимо, хозяйка забрала его из Милиной руки, а взамен протянула ту самую маску:
— Примерьте, — то ли попросила, то ли велела она, — знаете, как бывает? Иногда приходится спрятать лицо, чтобы стать самой собой.
Маска была очень красивой: изящное, словно бы фарфоровое женское личико, увенчанное пышной короной из перьев и нанизанных на тонкую проволоку бусин. Она была или, по крайней мере, выглядела старинной и дорогой.
— Ох, я даже не знаю… — неуверенно пробормотала Мила. Но то ли Элла, то ли Эльвира не желала слушать возражений и сама завязала широкие атласные ленты на Милином затылке.
Именно тогда все изменилось. В тот момент, когда Мила посмотрела на мир через прорези маски. Просто под действием алкоголя, гипнотического голоса хозяйки и очарования вечера она не сразу обратила на это внимание. Однако все цвета вокруг приобрели холодный голубоватый оттенок, голоса друзей и музыка, игравшая в доме, стали вдруг слышны значительно тише, будто бы совсем издалека. Замолчали птицы, а цикады в траве звучали иначе: не умиротворяюще, а тревожно и призывно.
Мила знала, что ей надо спуститься к воде. Знала, что ее там ждут. И она шла. Медленно, осторожно. Собственная голова в венце из пышных перьев казалась ей ужасно тяжелой и одновременно невероятно легкой: в ней не было лишних вопросов, сомнений или удивления. Эх, если бы только не вполне объяснимый и в общем-то простительный в подобных обстоятельствах страх заблудиться в незнакомом месте…
Но вот пришла мысль «все дело в маске!» — и окружающий Милу морок стал таять, а руки словно сами собой потянулись развязать ленты на затылке.
Внезапный порыв ветра коснулся ее плеч, полетел вниз, колыхнул молочный туман, словно бы сдувая его с широкой каменной площадки, которой заканчивалась лестница.
— Смотри, — прошептал голос хозяйки над самым Милиным ухом, а через мгновение оказалось, что та и правда стоит сзади, легонько придерживая Милу за локти, — Смотри!
Завеса тумана сдвинулась еще, и Мила разглядела лодку, ждущую у берега, и мужскую фигуру в ней.
— Если ты повернешь назад, — сказала хозяйка, — никогда не узнаешь, кто он. Никогда не узнаешь, что за чудеса готовила тебе эта ночь. Ночь на изломе лета. Даже если потом вернешься сюда еще раз. Ведь такие ночи не повторяются.
Мила почувствовала, как хозяйка отпустила ее руки и отошла в сторону, растворилась в окружающей темноте.
Незнакомец в лодке выпрямился, поднялся на ноги легко удерживая равновесие. И хотя до него было еще добрых два десятка ступеней, Мила удивилась, как четко и ясно может его рассмотреть. На мужчине тоже была маска, изображенное на ней лицо кривовато улыбалось одним уголком губ: иронично и чуть насмешливо. Но почему-то Миле захотелось, чтобы под маской пряталась точно такая же улыбка.
Очередной порыв ветра поднял волны и качнул лодку. Туман снова стал сгущаться, стремительно возвращая себе отобраные было позиции. Но Мила ясно видела ладонь протянутую ей сквозь тьму, туман и невозможные чудеса короткой летней ночи.
А потом она сделала шаг…
Я, Фанеэль Джаельнин
Воткнутый в розетку фумигатор светил в ночи злобным красным глазом. Но кружащимся под потолком комарам, кажется, не было до него никакого дела. Свети-свети, грейся, исходи своим ядом, да смотри не сгори от натуги.
В какой-то момент, Фаечке стало его жалко. Она даже протянула руку и погладила теплый пластиковый корпус. Что поделать, дружище, лето…
Фая не любила лето. Давно, искренне, совершенно беззаветно и, похоже, взаимно. Да, хорошая погода — это здорово, но возможность носить легкие наряды и пить на улице лимонад почти не скрашивала ощущение изматывающей тоски и безнадеги, накатывавшее на Фаю примерно в середине мая и едва-едва утихающее к сентябрю.
Почему так? Летом принято веселиться, ездить в выходные на дачу или на пикники, если нет возможности уйти в отпуск. Встречаться с друзьями, гулять всю ночь до утра по притихшим улочкам, щедро отдающим прохожим накопленный за день зной.
Фае хотелось этого всего, но как-то не получалось. Уже не первый год. Не первый десяток лет. И однажды она просто перестала строить планы…
Подростки сидели плотным кружком, склонившись над столиком так, что едва не соприкасались макушками. Подростки раздражали. Сильно. Их оживленная и весьма эмоциональная беседа в общем-то держалась в рамках приличия и не производила большого шума. Но в крохотной кофейне и посадочных мест было немного, а эта компания облюбовала самый уютный столик у окна и сидела за ним уже не первый час, купив при этом всего пару лимонадов и бутылку воды. Фая изо всех сил старалась убедить себя, что злится именно из-за этого. Нашли, мол, где посидеть. Лето на улице, идите гуляйте, нечего задаром место занимать. Но политика владельцев кофейни была однозначной: каждый, кто хоть что-то купил, может сидеть за столиком сколько ему вздумается. Благо проходимость тут была высокая и основную прибыль приносила продажа хлеба и булочек жителям соседних домов, а также кофе с собой — студентам и молодым специалистам, которые без картонного стаканчика в руке, видимо, не чувствовали себя достаточно взросло.
В общем, раздражаться Фае было совершенно не на что. Но три девочки и два мальчика, сидящие плечом к плечу вокруг столика, вызывали у нее почти физический дискомфорт. Дело в том, что Фаечка мучительно, до зубовного скрежета завидовала их общности.
Конечно, отвлекаясь на ежедневные, рутинные занятия и обслуживание посетителей она не могла внимательно следить за разговором, идущим за столиком. Но по обрывкам фраз Фая догадалась, что ребята что-то сочиняли. Историю, пьесу, или сценарий для какой-то постановки — этого она не поняла, но ее завораживало, как они жонглировали идеями: один что-то предлагал, вторая подхватывала, третья спорила, четвертый шуткой разряжал атмосферу, а пятая накидывала альтернативный вариант, и дальше по кругу. И дальше, и дальше… Время от времени Фае казалось, что краем глаза она замечает, как между подростками — от одного к другому — мечется яркий солнечный зайчик, и в его пляске рождается что-то искреннее, настоящее, живое… Ей тоже хотелось бы сидеть в тесном кругу, упираясь своим плечом плечо соседа, потягивать лимонад, один на двоих с подружкой, — и создавать что-то, неважно что, лишь бы общее, совместное.
Летом всегда все идет не по плану. Лето не исполняет желаний, оно показывает, как твои желания сбываются у кого-то другого.
Фая отжала над раковиной чистую тряпку и собираясь, пока есть минутка, протереть столы, вышла из-за прилавка. В этот же момент, не дававшая ей покоя, компания, видимо, решила наконец, что пора бы и честь знать, и поднялась со своих мест. В узком проходе Фая случайно столкнулась с одной из девочек. В руках у той была довольно объемная стопка карточек с картинками (Фая не разобрала, что это было такое: какое-то очередное модное Таро, или настольная игра, или еще что), разумеется, по закону подлости, девочка тихо охнула — и карточки веером рассыпались по полу.
— Извините, — пробормотала Фаечка, отложила тряпку и поспешила наклониться, чтобы скрыть свое раздражение, — сейчас все соберем.
— Что вы, что вы?! — вежливо запротестовала девочка, — Я сама соберу. Сама виновата. Я такая неловкая, простите.
Быстрыми и, надо сказать, довольно ловкими движениями девочка собрала разлетевшуюся колоду воедино и поднялась с пола. Фае осталось только последовать ее примеру и протянуть единственную карту, которую она успела выудить из-под ножки стула.
— А знаете что, — с улыбкой сказала девочка, — оставьте ее себе. Это метафорические карты, задайте вопрос и рассмотрите рисунок. Возможно, он подскажет вам ответ.
— Спасибо, — сказала Фая и прижала к сердцу кусочек цветного картона.
Воткнутый в розетку фумигатор таращился во тьму злым красным глазом, но кружащиеся вокруг люстры комары, словно насмехаясь над ним, пищали все громче и громче. Фая откинула одеяло и села на кровати. Похоже, уснуть сегодня не получится.
Карта, подаренная девочкой, лежала на прикроватной тумбочке. Фаечка взяла ее в руки и начала рассматривать. На рисунке была изображена немолодая, очень худая, даже изможденная женщина, спрятавшаяся среди берез и оттуда большими, жадными глазами следящая за чем-то или за кем-то невидимым зрителю. Вообще-то ее лицо можно было назвать симпатичным, если бы не гротескно длинный нос, похожий скорее на небольшой хобот.
— Даа, — подумалось Фае, — красавица, ничего не скажешь. Прям, комариная царица, не иначе.
Фумигатор закряхтел, коротко рыкнул — и красный индикатор на корпусе погас. Перегорел. Почему-то стало очень обидно лишиться этого старенького защитника. Пусть не особенно-то он из спасал ее от комариных укусов, но все-таки он старался. Кажется, даже писк под потолком на мгновение стих, словно отдавая дань уважения павшему врагу.
Фая всхлипнула, продолжая вглядываться в нарисованное лицо. Это же я, вдруг подумалось ей. Это же мое лицо, мои жидкие волосы и длинные ногти, моя дежурная улыбка, которая чаще всего оказывается не к месту. Мои большие, злые глаза. Вот я, спряталась и слежу за миром из своего укрытия. Осталось только окончательно позеленеть от зависти и отрастить такой же нос.
В углу карты чьей-то рукой было написано: Фанеэль Джаельнин. Похоже на какое-то заклинание, решила Фая, или на имя.
— Фа-не-эль, — медленно произнесла она, словно пробуя слово на вкус. И неожиданно почувствовала, что гнетущая ее тоска чуточку отступила: не на шаг, на полшажочка, но все же.
Фая поднялась с кровати, подошла к распахнутому окну, подставила лицо жаркому дыханию летней ночи и сначала вполголоса, а потом уверенно проговорила:
— Я, Фанеэль Джаельнин! — теплый ветерок лизнул ее щеку и Фая закрыла глаза. Ей показалось, что ее нос на самом деле превращается в тонкий чувствительный хоботок, и она вдыхает им эту ночь: запахи цветов и свет фонарей, и песни первых птиц, уже почуявших рассвет, чью-то нечаянную радость и чью-то светлую печаль — вдыхает, втягивает, без остатка присваивает себе…
Под утро погода испортилась: вместо чистого неба и яркого солнца зарядил мелкий, серенький дождик. Фая спала, свернувшись калачиком под одеялом. И счастливо улыбалась во сне.
Приключения Воробья
Воробей бежал так, что не чувствовал под собой ног, будто вот-вот и правда полетит. Мальчишке было страшно и весело одновременно: до него еще долетали грозные крики старой Ваноры, но он понимал, что она вряд ли его догонит, да и лес, вот он рядом — рукой подать. А уж лес как-нибудь да защитит любимое дитя.
Кошель, засунутый второпях за пазуху, подпрыгивал при каждом шаге, Воробью приходилось неловко придерживать его рукой. Однако у него не было времени, чтобы остановиться и переложить кошель, например, в карман брюк. Ванора, конечно, туповата, но не совсем уж безмозглая: она засекла Воробья, когда тот вылезал из ее берлоги, и понимала, что побежал он прямиком в лес. Конечно, для быстроногого подростка не составляло особого труда пересечь каменистый пустырь, кое-где поросший реденькой красноватой травой. Но все же, медлить не стоило и чем скорее он окажется среди деревьев, тем лучше.
— А ну-ка постой! — громоподобный бас раздался откуда-то сверху, и на секунду Воробью поверилось, что от неожиданности он и правда взлетел. Но, несмотря на то, что ноги его продолжали бежать примерно в полуметре от земли, вперед мальчик не двигался.
— Медный Сэр, — простонал Воробей, — не мог бы ты поставить меня на землю, пожалуйста?
Медным Сэром оказался исполинского роста рыцарь, с ног до головы закованный в доспехи переливчатого розовато-зеленого оттенка. Он двумя пальцами и совершенно без видимых усилий удерживал Воробья на весу за шкирку, как котенка, и будто бы не совсем понимал, что тому не особенно удобно находиться в таком положении.
— Фа-арну-у-урис! — донесся издали голос Ваноры. Пока еще издали, но Воробью показалось, что старая карга существенно приблизилась, — эльфское ты отродье! Верни, что взял!
Услышав это, рыцарь наклонил голову и неодобрительно глянул на мальчика.
— Ничего я не брал! — возмущенно воскликнул Воробей, безуспешно пытаясь освободится, — это все она! Она стащила мой кошель, а я просто вернул.
Мальчик решительно и даже с вызовом посмотрел в опущенное забрало шлема, а потом вдруг как-то весь съежился и очень по-детски всхлипнул:
— это же мамин кошель, понимаешь?..
Медный Рыцарь понимал. Он хорошо знал этот небольшой мешочек из мягкой, бархатистой ткани, украшенный незамысловатой вышивкой. Внутри мальчик хранил несколько монет, красивый камешек, миниатюрную серебряную вилочку для фруктов, надорванную игральную карту и, кажется, что-то еще. Рыцарь не представлял, на что могут сгодиться такие сокровища, но кошелек, и правда, должен быть у Фарнуриса. Ведь это едва ли не единственная вещь, которая связывала его с домом. Кошелек, огрызок леса да сам Медный Сэр…
— Иди, — уже мягче сказал он, аккуратно ставя Воробья на землю, и строго добавил, — но больше, чтоб без меня по холмам не лазил.
— Верни-и-и, — на этот раз голос Ваноры прозвучал еще ближе. И ее неуклюжая фигура появилась из-за массивных камней на краю пустоши.
Больше всего Ванора походила на человекообразную ящерицу с довольно толстым телом и короткими ножками. На самом деле ни Воробей, ни Медный Рыцарь не знали, сколько ей лет. Просто вела себя Ванора большую часть времени, как дряхлая, неповоротливая и выжившая из ума старуха, которая, как сорока, тащила в свое логово все яркие и необычные вещи, которые попались ей на глаза (вообще Воробей здорово удивился размерам, собранной коллекции, когда увидел ее воочию, потому что этот мир бурных скал и красноватой травы казался ему до скучного однообразным и пустынным).
Однако, иногда, в свои “хорошие дни” Ванора была быстрой и даже казалась опасной. По крайней мере Воробей совсем не горел желанием проверять, что будет, если старуха его догонит.
— Иди уже, — повторил рыцарь, сверху вниз глядя на своего подопечного, — я разберусь.
Воробей просиял и снова побежал. Если бы Медный Сэр отвлекся на секунду от Ваноры, тяжело переваливающейся с ноги на ногу, но все же довольно резво пересекающей пустошь, и оглянулся, он скорее всего сделал бы Фарнурису замечание. Потому что нечего бегать там, где об острые камни легко споткнуться и пораниться, а в траве может прятаться какая-нибудь неизвестная и, чего доброго, ядовитая тварь.
Но он не оглянулся. А Воробью просто нравилось бегать. Чувствовать себя сильным и легким, едва касающимся подошвами земли. В такие моменты Воробей казался себе ветром, которому открыты все пути…
Он влетел в лес, как влетают в холодную воду — и сразу почувствовал прилив бодрости. Лес пах свежестью, травами и листвой, созревающими ягодами. Лес пах домом. Лес приветствовал его птичьими трелями и звоном ручьев. Он обещал безопасность и покой.
Отдышавшись, Воробей пошел по знакомой тропинке, время от времени ласково касаясь стволов кончиками пальцев. Все-таки, ему надо было передохнуть. И когда тропинка вывела мальчика на уютную поляну, он с удовольствием растянулся на нагретой солнцем траве. Бархатный мешочек Воробей достал из-под рубашки и теперь крепко сжимал его в руке.
Какое-то время назад неведомая сила переместила участок леса, вместе со случайно оказавшимися в нем Фарнурисом и Медным Рыцарем, в какой-то новый, неизведанный и чуждый им мир. Жизнерадостный и неунывающий по своей природе Воробей не особенно-то переживал по этому поводу. Путешествие в другой мир или на другую планету (возможно даже, они каким-то попали на Луну) казалось мальчику удивительным приключением. Благо в лесу и рядом с Медным Сэром он чувствовал себя в полной безопасности, а существа, которые случайно стали их соседями, внушали мальчику скорее любопытство, чем страх: С разумными обитателями этого мира он хотел подружиться, а неразумных — приручить. И нельзя сказать, что он в этом не преуспел, раз даже старая Ванора в “хорошие” дни приносила мальчику сладкие ягоды и рассказывала ему сказки, когда они научились более-менее понимать друг друга. Ванора называла Фарнуриса коротким словом “эльф”, на ее языке это значило “ребенок звезд”. Воробью не нравилось, но он не спорил. Он просто верил, что родители отыщут для него дорогу назад, домой. Или он сделает это сам.
Сквозь кроны деревьев, лениво покачивающиеся над поляной, то проглядывало, то пропадало солнце и щекотало мальчику нос. Воробей смешно поморщился, чихнул и повернулся на бок. Сейчас ему не хотелось смотреть на это небо, оставшееся над лесом точно таким же, как дома. Почему-то от этого было грустно. А грустить Воробей не любил. Подтянув колени к животу и прижав заветный кошель к груди мальчик не заметил, как задремал.
Мир во сне казался расплывчатым и нечетким: предметы в нем искривлялись, меняли свои очертания и пропорции, а от ярких цветов рябило в глазах. Мир во сне был наполнен звуками: все вокруг мальчика шумело, гремело, кричало или пело, и среди этого грохота и гама не слышно было даже собственных мыслей. Воробей хотел убежать из этого странного места. Но ноги не слушались, не хотели ступать легко и быстро, как привыкли. Вместо бега на грани полета получилось сделать лишь несколько неловких шагов. Воробей хотел позвать на помощь, но язык не слушался тоже, и вместо слов получалось какое-то бессвязное бормотание.
И тогда Воробей испугался…
В его реальном, настоящем мире он боялся так редко, что с непривычки даже не понял, что с ним происходит. Не понял, как оказался вдруг лежащим на полу, свернувшимся в клубочек и пытающимся одновременно зажать глаза и уши. Ну вот, — мелькнула где-то на грани сознания отрешенная мысль, — еще и расплакался, как маленький. Стыдоба.
Вдруг чья-то ладонь легла ему на голову и пригладила растрепавшиеся волосы.
— Эй, Воробушек, ну что ты? — в окружающей какофонии звуков этот голос не кричал. Голос был понятным. Знакомым.
— Мама? — с надеждой спросил мальчик, пытаясь подняться. Вернее, попытался спросить, потому что получилось у него опять какое-то мычание. Но мама поняла. Мама легла рядом, прижалась животом к его худой спине, обвила руками, уткнулась носом в макушку.
— Ну ничего, ничего. Надо полежать — давай полежим. Можно и тут, почему бы нет? Кто ж нам запретит, да, малыш?
Мама говорила еще долго своим особым позитивным тоном, думая, что может его успокоить, а Воробей мужественно делал вид, что не замечает, как дрожит ее голос.
Через какое-то время предметы вокруг приобрели хотя бы подобие ясности, и с помощью мамы мальчик смог подняться и дойти до собственной комнаты.
В комнате пахло лесом, ягодами и цветочным мылом. За окном мир по-прежнему взрывался переливами преувеличенно ярких красок и звуков. Но если лечь на кровать, то из окна будет видно только небо. Высокое и голубое, перечеркнутое поперек тонкой линией проводов.
— Смотри, я нашла твой кошелек, — радостно сказала мама и протянула Воробью бархатный мешочек. Тот схватился за него, как утопающий хватается за спасательный круг, прижал обеими руками к груди и только тогда почувствовал себя спокойнее.
— Ничего, — мама укрыла Воробья одеялом и погасила в комнате свет, — ничего, завтра будет новый день. А пока спи, до утра еще далеко.
Мальчик завозился в постели, устраиваясь поудобнее, в последний раз шмыгнул носом — и действительно почувствовал, что засыпает. Теперь уже по-настоящему.
До утра еще далеко, он успеет набраться сил. Ведь впереди новый день, новые открытия и приключения. Как знать, возможно, именно завтра он отыщет дорогу домой. Главное, что б глупая Ванора опять не стащила его кошель…
Молгалауг
Месяц зазубренным лезвием пытается взрезать небо, выпустить ему дурную кровь, заставить пролиться дождем. Но небо не хочет плакать. Бесполезный месяц снова и снова тычется рогом в его упругую плоть, но в итоге лишь путается в облаках.
Окно распахнуто настежь. Но летний воздух неподвижен: он не несет прохлады — только густой, сладкий аромат цветов и запах нагревшегося на солнце асфальта. Он, этот воздух, еще обманчиво светел и прозрачен. Он заставляет тебя верить, что до полуночи осталось несколько часов, хотя на циферблате вот-вот загорятся нули.
Ложись спать. Это раньше, много-много лет назад в такую ночь ты еще могла читать уютно устроившись у окна с большой чашкой чая и не зажигая свет. Глаза твои тогда не знали усталости и тебе не было дела до месяца, что безжалостно рвет облака. И только запах цветов подкрашивал и дополнял живые, объемные картины чужих миров, встающие над страницами. Но это было давно. Так давно, что, кажется, будто и не с тобой. Поэтому дай глазам отдохнуть — постарайся заснуть.
Где-то вдалеке коротко рычит мотор, так же коротко, будто в ответ ему, лает собака… Мир полнится звуками, мир несмотря ни на что живет и, наверное, жизнь его не умеет быть молчаливой.
А, может, ну его этот сон? Кто же спит в такие ночи!? Открой вино, зажги свечи и встреть полночь так, как кто-то встречает рассвет. Посмотри как разливается в воздухе полупрозрачная, какая-то акварельная темнота. Как она неторопливо закрашивает силуэты домов и деревьев и делает их неестественно резкими на фоне все еще светлого неба. Как краски превращаются в полутона, а голоса — в шепотки и отголоски. Прислушайся… Присмотрись…
Лето не знает горя, лето не знает страха или печали — все это придумали мы сами.
А лето просто живет. Лето переполняется жизнью. Она бурлит в нем, как волшебное зелье в ведьмином котелке: неистовая, праздничная, то и дело убегающая через край. Постой рядом чуть-чуть — может, и тебе достанется капелька?
Утром мир станет прежним. Утром придется куда-то спешить, принимать какие-то решения, что-то делать. И уже не будет времени сидеть вот так у окна с книжкой и наблюдать, как сказочные дворцы медленно тонут в сизо-серой акварели белой ночи, как от острых шпилей и изящных башенок остаются только ровные шеренги букв, как эти буквы в свою очередь становятся для уставшего глаза неотличимы друг от друга.
Глупый месяц все еще пытается выбраться из облаков. И тебе хочется дотянуться до него, хочется сказать этой ночи: сестра! Дай мне свой серп, я его наточу. Утром подобное не пришло бы тебе в голову. Но сейчас полночь — время, когда границы размыты.
Ты зеваешь и трешь слипающиеся глаза. Листаешь страницы, чтобы посмотреть, сколько осталось до конца главы (много) — и закрываешь книгу. Потому что устала, потому что день уже окончательно вылинял в ночь, а тебе завтра рано вставать. А главное, потому что ты разучилась читать запоем, как раньше, как много-много лет назад.
Эх, все-таки жалко спать в такую колдовскую ночь! Ты наливаешь еще один бокал вина, достаешь свой видавший виды блокнот и начинаешь писать. Тебе срочно надо придумать кого-то, кто напомнит тебе как это, читать до утра, и как это, верить написанному. Кого-то, кто сумеет освободить несчастный месяц, хотевший поранить небо.
Кажется, ты уже видишь исполинский силуэт в доспехах, увитых плющом и запятнанных мхами, голову в высоком венце из оленьих рогов…
Воздух, наконец, наполняется прохладой, но уже не ночной, а скорее утренней. Летние ночи коротки: стоит неугомонному солнцу опуститься на одной стороне небосвода, так оно тут же норовит выпрыгнуть на противоположной. А тебе так хочется, чтобы полночь длилась дольше. Чтобы время замерло вместе с густым ароматом цветов и горячего асфальта. Чтобы стоящее за окном божество оглянулось, ведь тебе очень нужно сказать ему… Что?
Утро наступает стремительно и неотвратимо. Утро безжалостно стирает миражи и фантазии, растворяет надежды в безжалостном солнечном свете. Ты смотришь в свой черновик, судорожно шаришь взглядом по странице. Тебе нужно обнаружить там имя. Срочно. Пока еще не до конца рассвело, пока еще можно окликнуть…
— Молгалауг, — выговариваешь ты и в последнюю долгую секунду перед рассветом смотришь в черные глаза, обернувшейся к тебе, вечности.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
