Чужие свои
Exit
Воняло. Не то чтобы непереносимо. В смысле — не так уж сильно. И не сказать чтобы совсем уж отвратительно. Воняло слабо и, если чуть-чуть извратиться, даже, может, и приятно — сладковато так, самую малость гнилостно.
Впрочем, нах-нах такие удовольствия.
Главное — что воняло непрерывно. Никакого спасу. Совершенно изнурительно.
Вадим сморщился, оторвался от клавиатуры — все равно ни фразы написать невозможно, — встал, подошел к окну, нервно распахнул его. В комнату хлынул морозный воздух. Вадим пыхнул зажатой в углу рта сигаретой, затянулся, выдохнул в окно, поежился. В голове снова возникли какие-то слова. Он метнулся к столу, принялся переносить слова на монитор.
Вскоре запах вернулся, несмотря на холод.
Черт, подумал Вадим. Черт. Что за наказание. Забил на все, остался после выходных на даче, думал неделю провести в творческом, сука, экстазе — он всегда смущался пафоса и привык снижать его вульгаризмами, — и вот на тебе. Вонь. Аромат. Букет. Амбре, блин. Третий день подряд.
Он ткнул окурок в пепельницу, спустился на первый этаж — четвертая, если считать снизу, ступенька неприятно скрипнула, — прошел на кухню, открыл холодильник. Отсюда, что ли, несет? Нет, вряд ли. Пяток яиц, три банки консервов рыбных разных, подсохший уже кусок сыра. Все, можно сказать, стерильное. На стенке дверцы — две бутылки водки, в одной на донышке, другая непочатая.
Посмотрел через плечо — на полу, в углу, стоят еще две бутылки. Пустые. Много пью, покаянно подумал Вадим. И возразил себе: а как не пить? Выпьешь — обоняние притупляется.
Кстати, можно бы накатить. А то никаких сил терпеть. Одиннадцать утра, по старому времени как раз пора.
Он вылил в любимую стопку остатки, аккуратно пристроил опорожненную бутылку к двум другим, отрезал от подчерствевшего батона кусочек. Да, хлеб тоже кончился. Белого только сухая горбушка осталась, черный зацвел. Вадим понюхал заплесневевшую буханку — пахнет, но запах совсем не тот.
Снова влез в холодильник. Ага, масла нет… обойдемся… а вот — черная икра… из водорослей… дожил… ладно, сгодится, не барин…
После того, как выпил и закусил, стало немного легче. Подумалось, что надо бы сгонять в магазин, а то голодная смерть тут практически на носу. Нет, иронически поправил он себя, голодная кома. Так изящнее звучит.
…Слова, слова… Как же бедны они. Как мало можно выразить словами, особенно в прозе. И как это мучительно. В поэзии-то еще ничего — ритм там, созвучия, то, се. Похоже на музыку, только с имитацией смысла. И за изначальными значениями слов — что-то иное. А в прозе — вроде бы просто, но это только так кажется. Несравненно труднее. Созвучия, наоборот, приходится ломать, или, вернее, строить абсолютно по-другому. В поэзии они — из призрачных хрустальных конструкций, в прозе — из кирпича, грубого, да к тому же плохо обожженного. Поди скрепи эти кирпичи. Ритм опять же — есть, должен быть, только слогами не сочтешь, все плавает, все — то оно так, а то оно эдак… А смыслы между тем норовят ускользнуть…
Вадим очнулся, поставил стопку на стол. Все это, конечно, очень даже красиво, хоть и банально, да вот снова завоняло. Так, немедленно перекурить, а там видно будет.
Взбежал — как молодой, хмыкнул он, ежели за куревом, — на второй этаж, цапнул сигареты, зажигалку, снова ссыпался вниз — та же ступенька скрипнула, чтоб ее, — выскочил на крыльцо, закурил.
В полдень, напомнил себе Вадим, устрою кофе-брейк. Эта мысль всегда грела. Потом все-таки съезжу, прикуплю жратвы. В ближайший магазин съезжу. Километра три, ментов тут отродясь не стояло, глухомань, а выбор в этом сельпо не хуже, чем где-либо. Да, водки еще прикупить.
Но что же это все-таки так отравляет жизнь? Вот опять тянет…
— А это от вас самих, Вадим Игоревич, и тянет, — отчетливо прозвучало в голове.
Вадим отстраненно подумал, что следовало бы вздрогнуть. Но почему-то не вздрогнулось. Вместо этого он с сомнением произнес вслух:
— Белочка? Так неоткуда, вроде как.
— Неоткуда, — подтвердил голос. Неприятный, кстати, голос. Очень уж равнодушный. Ну, совсем безразличный. — Подумаешь, ноль семь в день. Пустяки. Вы, дорогой, на делириум тременс даже и не рассчитывайте.
— Мать… — пробормотал Вадим, закуривая следующую сигарету.
— Фу, — отозвался голос. И смолк, словно его обладателя шокировал намек на мат.
Вадим обошел дом по часовой стрелке. Никого, естественно. Заглянул в гараж. Все спокойно. И уж тут-то вонять нечему и говорить некому. Взял ломик, проследовал в дальний угол участка, приподнял люк септика, сдвинул, заглянул, принюхался. Ну, говнецом потягивает, да, но это не то.
— Не там, не там ищете, — брезгливым тоном сказало нечто. — Вот же дебил… Ведь русским языком сказано — к себе принюхались бы.
— Да пошел ты, — пробормотал Вадим.
Однако глюки налицо. Белка там, не белка, но глюки вполне даже выраженные. Что ж, и так бывает. Наверное.
Он все-таки последовал совету голоса — сунул нос под мышку. Ничего особенного не учуял, но поднялся в ванную, принял душ — обстоятельно, тщательно. Истово вымыл голову. Спустился в спальню, оделся во все чистое.
— Вот это правильно, — откликнулось в голове.
— Иди в жопу, — огрызнулся он.
В груди возникло что-то — словно корявый кол встал между горлом и желудком. Вадим сглотнул раз, другой — не помогло. Ладно, решил он, клин клином.
Вернулся на кухню, мимоходом зажег конфорку под чайником. Вытащил из холодильника бутылку, вскрыл, налил, выпил, закусывать не стал. Посидел молча. Когда чайник засвистел, намешал растворимого кофе, глотнул, закурил. Прислушался к ощущениям.
В груди отпустило. Но пахнет, пахнет.
Далее обследовал:
— кладовку. В картонной коробке, которую подозревал, обнаружил две вялые картофелины и одну луковицу. Никакого особенного амбре. Да, картошки купить, когда в магазин поеду.
— подвал. В прошлом году там дохлая мышь завалялась. Сейчас — ничего.
Идиот, идиот, стучало в голове.
Ладно, решил Вадим. И это пройдет. Он взял кружку с кофе, сигареты, зажигалку, в который уже раз поднялся на второй этаж — дефектная ступенька теперь промолчала, — сел за стол, положил руки на клавиатуру. Сейчас, вот только допью, докурю…
…а смыслы все ускользают, и чтобы уловить их, нужно напрячь не воображение даже, которого традиционно, как он всегда считал, не хватает, и не логику, которой, опять же традиционно, всю жизнь девать некуда, только непонятно, что с ней делать… а что-то другое, идущее вот оттуда, сверху… Господи, как беспомощен я… ритмы, созвучия, смыслы, образы, память… но погоди, погоди, сейчас я уловлю…
В нос шибануло. И некто сзади вежливо произнес:
— Здравствуйте.
Вадим обернулся. В проеме двери завис неясный силуэт.
— …?
— Да неважно. Вы, Вадим Игоревич, сами все понимаете.
— …?
Перед глазами, справа налево и немного снизу вверх, проплыли черные пятна, три штуки. Опять возник тот самый кол в груди. Стало темно, тихо, и даже запахи исчезли.
Потом Вадим пришел в себя — во всяком случае, так ему показалось. На экране монитора все висели буквы, в которые он много месяцев пытался вложить смысл. И еще — звонил мобильный. Он понял — это почувствовала что-то и встревожилась женщина, любившая его.
Но ни разобрать смысла тех букв, ни ответить той женщине он не сумел. Ах, как жаль…
Зато и преследовавшего его запаха не стало.
Мгновением позже не стало ни звуков, ни света.
Значит, покой, подумал Вадим. Классика. Последний импульс памяти. Заслужил же я хотя бы это.
Тьма и безмолвие не ответили.
Инкогнито на краю сознания
ИНКОГНИТО НА КРАЮ СОЗНАНИЯ
За окном зашелестел легкий дождь, и Зубров мучительно очнулся.
Болело все, но в основном раскалывалась голова. И спина сильно ныла. И сердце как-то так прыгало. И зубы болели. И шея затекла, не говоря уж о руках. И ногах тоже. Но главное — голова.
Открыть глаза представлялось немыслимым.
Зубров тихо застонал и нерешительно повел правой рукой в сторону. Никого. Он осторожно приоткрыл левый глаз. Абсолютная темнота, зря только мучился с этим глазом.
Где Надька-то? Зубров привел в действие левую руку. Пальцы, дрожа, ткнулись в твердое. Что-то куда-то покатилось, упало и разбилось, добавив к пытке акустический удар.
Зубров попытался унять дрожь и вспомнить хоть что-нибудь. Но безуспешно.
«Застрелите меня», — подумал он. И вспомнил. То есть не то, чтобы вспомнил, но в страдающем мозгу мелькнул какой-то литературный герой. А вот какой именно — это Зуброву вспомнить оказалось не под силу, хотя он всегда считал себя начитанным человеком. И мерзопакостное инкогнито подло воспользовалось этим. Оно мелькнуло еще несколько раз и, нагло угнездившись в сознании Зуброва, принялось мучить его своей циничной неузнаваемостью.
Однако связь с жизнью начала восстанавливаться. И это, хоть и горько, хоть и извращенно, но порадовало.
Зубров осознал, что безумно хочет пить. Организм пересох, как… сравнения подобрать тоже не удалось. Пить, пить! И, одновременно, отлить бы, пока не поздно! Или не «одновременно», а «вместе с тем»?
Ох…
Зубров снова застонал и — делать нечего — сел в постели. Или где он там лежал.
Сердце колотилось. Зубров подождал немного и открыл глаза. Ничего не видно, только этот… инкогнито, сука, так и скалится. Сволочь.
Сориентироваться на ощупь Зубров не решался: слишком много усилий, да и где он — оставалось загадкой.
Постепенно глаза привыкли и стали что-то различать. Вроде бы, знакомое. Вон тот квадрат здоровенный — это телевизор, что ли? Ну да, телевизор. А вон то — Зубров медленно-медленно повернул голову — на торшер похоже. Ага, торшер и есть.
Значит, он у себя дома. Только не в спальне, а в гостиной, на диване. Надька, значит, спать с ним не пожелала и постелила ему на диване.
Зубров ощупал себя, потом диван, присмотрелся — и убедился, что никто ему ничего не стелил, и спал он одетым. И подушки не было, потому шея и затекла.
Он с трудом встал, утвердился на ногах и, пошатываясь и натыкаясь на какую-то мебель, потащился в кухню. По дороге заглянул в спальню. Окно не зашторено, поэтому, хотя и ночь, видно, что Надьки нет. Постель застелена, покрывало сверху.
Зубров побрел дальше. Свернул за угол, прошел мимо сортира — сначала в кухню, пить, пить!
Из-под двери кухни пробивался тусклый свет. Жена, значит, там. Зачем она ночью там? И почему так тихо? И кто это, кто, все время ускользая и глумясь, мучает его бедный мозг?! Имя, о боги, имя!!!
Зубров нерешительно толкнул дверь.
Никакой Надьки там не оказалось. За столом сидел незнакомый мужик… или знакомый?.. что-то вроде видел похожее… лысоватый… ушастый… в трениках… в его, зубровских, тапочках… Кухню освещала слабая лампочка вытяжки, а перед мужиком стояла почти пустая бутылка пива.
— Ккы… — Зубров попытался спросить мужика — ты кто? — но ничего не вышло. Однако мужик живо отреагировал.
— Здорово, Сань, — сказал он, протягивая руку. — А меня вот Светка выгнала, а Надька твоя сюда прислала, сиди, говорит, хоть до утра, а сама к Светке пошла.
Зубров помотал головой — отозвалось резкой болью в висках и звоном в ушах, — повернулся к мойке, пустил холодную воду и принялся пить, перехватывая струю губами. Напившись, он уже внятно спросил: «Ты кто?», но ждать ответа не стал, а заспешил, насколько мог спешить, в туалет, ибо потребность отлить сделалась безотлагательной.
Стоя над унитазом, Зубров, несмотря на добавившуюся к его мучениям тошноту, ощутил некоторое прояснение сознания. Даже гнида-инкогнито, хотя и продолжал там кривляться, отступил немного вверх и вправо, и постепенному восстановлению вчерашнего, если и мешал, то не особенно.
Так, Лариска-секретарша что-то праздновала. День рожденья, что ли, или ребенка родила? Да нет, если бы ребенка родила, то как бы праздновала… Да и не беременная вроде… Ладно, не важно. Праздновала что-то. Культурно все, водки немного совсем, закуска нормальная… Зуброва передернуло, к горлу подкатило. Он решил отвлечься, вспомнил забавное растение, за которым Лариска ухаживала, как за ребенком. Араукария чилийская, надо же… Ага, вот его день рожденья и праздновали!
Полегчало. Подкатившее к горлу снова затаилось в желудке.
Так, потом шоферня еще сбегала. Потом еще кто-то бегал. Потом пришла охрана, тоже выпила, но все-таки разогнала всех, а он, Григорьянц и Федулов решили продолжать банкет. Федулов, сука, повторял еще свое неизменное: «Однова живем!»
Журчание прекратилось, но Зубров все стоял над унитазом, боясь сбить поток воспоминаний.
Так, они пошли сначала в «Электричку», потом в «Таежный», а потом их занесло в «Березку». Григорьянц, сука, все нудил: «Пельмени, пельмени…»
Что было потом, Зубров вспомнить не мог.
Он вышел из сортира и посмотрел на мужика, уже допившего свое пиво. Да, определенно знакомое лицо, но вот, все-таки, кто это? И Светка какая-то… Кошмар…
— Ты кто? — повторно спросил Зубров.
— Сань, да ты не ку-ку ли часом? — ответил мужик. — Своих не узнаешь?
Зубров тоскливо потряс головой — опять отозвалось ударом, — сел напротив и промычал:
— Извини, мужик…
— Тьфу! — сказал ночной гость. — А вообще-то это ты извини. Я что-то не въехал, ты ж еще совсем плохой, ну да, понятно. Ты сейчас и родную мать не узнаешь.
Он хохотнул и добавил:
— Разрешите представиться… уй, не могу… Сергей я, в соседнем подъезде живу, на шестом, баба моя, Светка, с Надькой твоей типа дружат. Детей в лагерь вместе отправляли. Тебя, правда, не было, тоже, поди, гулял. Ну, вспомнил, опоссум царя небесного? Не, умру щас… ну и рожа у тебя…
— Блин… — пробормотал Зубров. — Извините… То есть извини, Серега… Что-то я…
— Да ладно, говно вопрос! — бодро ответил сосед. — Лучше скажи, у тебя есть чо?
Зубров отмахнулся:
— Погоди ты… Ты объясни, что ты тут сидишь-то? То есть, сиди, конечно… гость, так сказать… блин… И Надежда моя где?
— Да я ж тебе говорю, — нетерпеливо сказал Сергей, — ты, стало быть, домой на рогах заявился, ну, это я не знаю, сам не видал, но Надька твоя к нам прибежала и кричит, не могу, мол, больше, алкоголик, кричит, безответственный! А у нас со Светкой как раз скандал вышел — ну, она там засекла меня с одной, сука. Я говорю, ты, говорю, ку-ку? А она мне… короче, я ей слово, она мне десять, знаешь, как бабы это?
Зубров, стараясь беречь голову, кивнул, а гость азартно продолжил:
— Иди, говорит, вон, чтоб, говорит, глаза мои тебя не видели! Я, говорит, с тобой всю жизнь, с кобелем, мучаюсь! А я ей… Не, я ей ничего, тут как раз Надька твоя прибежала, дай, кричит, Свет, я у вас переночую. А моя говорит, ночуй, говорит, Надюшка, сколько хочешь, а ты, говорит, вот к алкоголику иди ночуй. Это она, значит, мне. Чтоб я к тебе ночевать шел. Понял, обормот?
Зубров снова осторожно кивнул, хотя понимал смутно.
— Я, — сказал он, — спать пойду.
— Куда спать? — закричал гость. — Погоди, наспишься еще! Ну вот, баба твоя, Надька, значит, ключ мне дала, я и пошел, а денег почти что и нет с собой, на бутылку «Балтики» только и хватило. А спать-то неохота. А мы с тобой, значит, выгнанные и брошенные, нам это дело отметить требуется или нет? Мы с тобой мужики или нет? Мы с тобой русские или нет? Короче, есть чо?
Господи, подумал Зубров, что же эта жлобяра от меня хочет? Что же это еще за наказание такое? И кто это, ну кто там, в правом верхнем углу рожи мне строит? «Застрелите меня…» Боже, ну кто же это?! Сгинь, паскуда!.. Нет, бесполезно…
— Застрелите меня, — глухо и невнятно произнес он, но Сергей разобрал.
— Понятное дело, — деловито откликнулся он, — хреново тебе. А поправишься — полегчает. Давай-давай, колись, браток. Есть чо? Ну йоп, хрен ли ты смотришь-то на меня, тупой, что ли? Выпить в доме есть? В холодильнике я смотрел, нету, можешь не искать, и вообще на кухне нету. И в спальне нету, там одеколон только. А в зале, ну, где ты валялся, я хорошо не посмотрел, тебя беспокоить жалко было. Если и там нету, денег давай, я в «Перекресток» слетаю!
Не отстанет, гад, понял Зубров. И откуда у человека энергии столько среди ночи?
— Там… — выдавил он, — в баре… коньяк есть… бери, пей, я не могу… спать пойду…
— Нет, Санёк, — отрубил Сергей, — так не пойдет! Не пойдет, и точка. Короче, ты понял, я с тебя не слезу! Сиди! Лимон есть у тебя? А, ладно, все равно нету у тебя лимона, я ж тут все обшарил, да и хрен с ним, не жрать собрались. Сиди, я мигом!
Он ринулся в гостиную и через пятнадцать секунд вернулся с бутылкой дорогого коньяка, подаренной Зуброву братом на Новый год. Зубров эту бутылку починать не решался, лучше, думал он, передарить кому-нибудь, а самому пить что попроще, эффект-то один.
Ну и ловкач, восхитился он соседом. Тот уже разливал коньяк по стаканам.
При виде спиртного Зуброву стало плохо. Он зажал рот рукой и кинулся в туалет. Однако вместо полноценной рвоты получились только мучительные спазмы. «Застрелите меня…» Господи, помилуй…
— Что, Санёк, проблевался? — жизнерадостно обратился Сергей к вернувшемуся Зуброву. — Да, чувелло, белый ты что-то совсем. Ничего, сейчас поправимся. Ну, давай, за все хорошее! До дна, до дна давай!
Деваться было некуда, и Зубров обреченно выпил.
Коньяк прошел легче, чем он ожидал. Казалось, жидкость смазала запекшиеся внутренности, и они постепенно стали расправляться, принимать истинные свои формы, наливаться горячей кровью…
— Молодец! — провозгласил гость. — Во, и порозовел сразу! А то — спать, спать… Ну, давай вдогонку, а то перерывчик — это не по-нашему! Давай, за нас, за мужиков!
После второй хлопотливость Сергея удвоилась. Если и дальше так, он мне тут все разнесет, подумал Зубров, глядя, как гость жарит яичницу из шести яиц. Говорил Сергей при этом, не останавливаясь.
— Пожрать теперь, это обязательно! Аппетит дело такое, он возбуждается от этого дела, да, Санёк? А мы и без баб яишенку зафигачим, гори они, бабы, ясным пламенем! И что там говорят, грипп куриный или бруцеллез какой-то, что ли, переворачивать, мол, ее, яишенку-то, а я этого не люблю, мы это в гробу видали, да, Санёк? Ты не сиди, ты наливай давай, видишь, я занят пока! Щас, хлеба вот нарубим, и тово… Ну, давай, за баб наших все же, драть их не передрать, точно, Санёк? Нет, курить и не думай, вредно это, понял?
Чувствовал себя Зубров теперь значительно лучше, но в голове звенело, и сосредоточиться не удавалось.
— Давай, Санёк, наворачивай, — продолжал трещать гость, — со сковородки прямо давай! Эх, хорошо, запить только требуется! Наливай, не жмись! А допьем, к бабам пойдем. Да не к нашим, наши от нас никуда не денутся, к другим пойдем, понял? Или, может, не пойдем, так посидим, по-мужски! Настоящий ты мужик, Сань, вот без бэ, настоящий! Давай за тебя!
«Застрелите меня», — вяло подумал Зубров. Ему стало тепло и снаружи, и изнутри, и больше всего на свете хотелось спать. Он подобрал кусочком хлеба каплю растекшегося желтка, прожевал и сказал:
— Я сейчас.
— Отлить, что ль? И то дело! — одобрил гость.
Зубров зашел в туалет, задумчиво помочился и, не спустив воду, тихо вышел. Он прокрался в спальню, плотно закрыл за собой дверь, разделся, откинул покрывало и залез под одеяло. Последнее, что донеслось, был возглас гостя: «Эх, а я-то думал, ты мужик!»
…Писк будильника он слышал, но еще сквозь сон — первой, как обычно, вскочила Надька. Через некоторое время она крикнула из кухни:
— Сашка, вставай! Ванная свободна давно, и завтрак сейчас будет готов!
Зубров проснулся окончательно.
Войдя после водных процедур в кухню, он поморщился:
— Опять яичница?
— Как опять? — удивилась жена. — Давно не было. Давай, не привередничай!
Зубров завтракал молча. Какая-то заноза, казалось ему, сидела у него в мозгу.
— Ты чего? — спросила Надька. — На работе проблемы?
— Да нет, — ответил Зубров. — Погоди, я думаю.
— Ты думай-думай, да поторапливайся! На работу опоздаем.
Они вышли из своего подъезда, и одновременно с ними из соседнего вышла пара их возраста. Вот эта фря, припомнил Зубров, кажется, с Надькой приятельствует. Как же ее зовут-то, забываю все время, неудобно…
— Светик, приветик! — крикнула Надька.
— Доброе утро, Надюшка! — звонко ответила фря.
— Здрассь — здрассь, — сдержанно поздоровались мужчины.
Да, точно, Света, подумал Зубров. А мужика ее как зовут — хоть убей… Неприятный какой-то. А Светик — ничего так бабец.
«Застрелите меня», — ни с того, ни с сего сверкнуло в его голове.
Степа Лиходеев, подумал он, широко улыбнулся и помахал соседям рукой.
— Ты чего, Сашка? — подозрительно спросила жена. — Ты, Зубров, мне это брось, на соседок пялиться!
— Да ладно тебе, Надюха! — весело ответил Зубров и чмокнул жену в висок. — Давай побыстрее, а то правда опоздаем.
Степа Лиходеев, ликующе повторял он про себя. Степа Лиходеев, чтоб он сдох! Все-таки, подумал Зубров, начитанность не пропьешь.
День обещал быть замечательным.
Оборотная сторона
ОБОРОТНАЯ СТОРОНА
Мельчайшая морось, весь день неподвижно висевшая в воздухе, начала, наконец, сыпаться вниз. Борис поправил очки, набросил на голову капюшон куртки, поудобнее подхватил сумку и ускорил шаг. До дачи оставалось с полчаса ходу, можно было надеяться, что за то время дорогу через поле не развезет.
Он свернул с покрытой разнокалиберным щебнем обочины и двинулся по правой колее проселка. Да и не проселка даже — неизвестно кем и для чего проложенной дороги, никуда не ведущей, разве что к речке, через которую Борису предстояло перебраться. Там, у речки, местные, наверное, косили траву — коз кормить или еще кого-нибудь. А иначе совсем ни к чему эта дорога, эти две широкие колеи, а между ними, как и повсюду кругом, высоченная трава. Поле-то — бывшее, теперь тут луг.
Ну да, решил Борис, точно, траву они там заготавливают, на сено. У речки ведь трава сочнее. Подъезжают на чем-то вроде мотоцикла с прицепленной тележкой, а в тележке бензотриммер лежит. Косят, наваливают в тележку, триммер этот сверху кидают, и обратно, по той же дороге.
Или ручной косой косят. Лучше бы ручной, мрачно подумал он. И лучше бы они на лошади какой-нибудь ездили. А если на мотоцикле и если триммером, то пусть от меня подальше держатся. Иначе хрен им с маслом, а не сено для коз.
Как только вообще до станции добрался… Ну, все-таки у электрички мощность большая, а закон сохранения энергии, скорее всего, никто не отменял… Вроде бы… А вот машины, не говоря уж о всяких мотоциклах, — их глючит. Автобусы иногда тоже глючит, хотя и реже, особенно если народу в салоне много. Но последний автобус нужного маршрута только хвост показал, теперь приходится на своих двоих. Ладно, оно и надежнее.
Туманно как-то размышляю, подумал Борис. Да оно и к лучшему: дорога уже забирает вправо, все круче и круче — скоро пойма. Там повнимательнее надо, не пропустить бы нужную тропинку, что к мостику ведет, а то потом через мокрые заросли переться…
В кармане затренькал телефон, батарейка которого сдохла еще в электричке. Борис не удивился. Он уже давно не удивлялся таким вещам.
— Да, мам.
— Ты где, сынок?
— Уже почти на месте.
— До сих пор не добрался? — ужаснулась мама. — Ничего не случилось?
— Господи, мам, — раздраженно произнес Борис, останавливаясь и ставя сумку на землю, — ну почему сразу «случилось»? Ну, это… автобус опоздал, скоро уже доберусь, сразу и позвоню.
Не хотелось рассказывать матери обо всех этих глюках. О том, что до упора заряженный телефон может вырубиться и не подавать признаков жизни сколь угодно долгое время. Или, наоборот, насмерть разряженный — включиться и работать как ни в чем не бывало.
О том, что всевозможная электроника вкупе с маломощной электротехникой в его, Бориса, присутствии ведет себя произвольным образом. Ни телевизор толком посмотреть, ни на компьютере поработать, ничего невозможно. Электрочайник иногда работает, иногда нет. Как и микроволновка и все такое.
О том, что стало невозможно ездить на машине, ни на своей, ни на чужих, ни водителем, ни пассажиром — искра зажигания может пропасть в любой момент.
О том, что… да много всего. Маме об этом лучше не рассказывать — сама с ума сойдет, да и его сведет — расспросами, беспокойством, суетой. Апокалиптическое мышление.
— Боря, — трагическим тоном сказала мама, — что я такого спросила? Я просто беспокоюсь, все ли с тобой в порядке, да, у меня повышенная тревожность, и другой я уже не стану, ну почему же тебя это так…
Борис немного отодвинул трубку от уха, подождал, снова поднес, послушал — тихо.
— Мам, — позвал он.
Тишина.
— Мам, — повторил он. — Ну ладно, не обижайся ты. Ну да, у тебя апокалиптическое мышление, а я скотина бесчувственная, ну извини. Только, во-первых, у меня все в порядке, ты просто поверь, а во-вторых, сумку я несу, она тяжелая, руки бы поменять, да и дождик. Честное слово, неудобно разговаривать. Доберусь — перезвоню. Хорошо?
— Хорошо, — сухо ответила мама и отключилась.
Борис двинулся дальше, уже ни о чем не думая. Маму, конечно, жалко. Да всех своих жалко. А, махнул он свободной рукой, к чертям. Доберусь, сяду спокойно, тогда и подумаю.
Вот и мостик. Одно название, что мостик: пара толстых бревен через речку переброшена, а перильце — бревнышко потоньше, на две рогульки опирающееся, — перильце обвалилось. Ну, осторожненько, аккуратненько… сумка перевешивает… а ничего, перебрался, молодец!
Он даже немножко повеселел. Все, уже практически пришел, вон он, дом, проглядывает сквозь густую листву. Еще метров сто — и ворота, отпереть их, пройти на крыльцо, поставить сумку, присесть на старый угловой диванчик, идеально сюда вписавшийся, блаженно закурить, по-прежнему отгоняя любые мысли о проблеме. Просто сидеть лениво, курить бездумно, слушать, как усиливающийся дождь стучит по металлочерепице.
В баню сначала, подумал Борис, усаживаясь на диванчик. Каменка электрическая, но никогда еще не отказывала. Потому что мощная. Потому что — закон сохране…
К черту, к черту, приказал он себе, в баню. То есть первым делом ее включить, а пока будет нагреваться — водки, в холодильнике еще оставалось, а новую, что с собой принес, сразу в морозилку, а из холодильника капусточки, и сюда, на крыльцо, подальше от кормильца, чтобы не глючило его, а хлеб вот он, в сумке. Да, водки, и сразу еще одну, и тогда уж закусить. Потом попариться, потом душ принять, потом картошки почистить-нарезать-пожарить, это на одну сковородку, а на другую мяса пару кусков. И тоже под ледяную…
Стоп. А думать-то когда? О проблеме — когда думать? Борис хмыкнул. А вот вообще сегодня думать не буду. Нажрусь как скотобаза. В конце концов, имею право, при таких-то делах? Имею. Вот так.
А уж завтра, на свежую голову — или, скорее, на похмельную — ну, какая будет, на такую и подумаю, решил он. Посоображаю. Помозгую, покумекаю, попетрю.
Стало совсем весело. Борис сунул докуренную до фильтра сигарету в пепельницу, мысленно обозвал себя раздолбаем — вон сколько бычков с прошлого раза оставил, ужас один, ну-ка, немедленно очистить, — и, перед тем как заняться баней и все остальным, вытащил мобильный. Телефон пока работал. Борис набрал номер.
— Мам, это я. Добрался.
— Боренька… — теперь мама говорила тоном человека, уличенного в чем-то невероятно постыдном. — Я не сообразила, прости старую дуру… Ты же под дождем был…
— Мам, да ладно тебе, говорю же — все в порядке!
— Ты промок? — спросила мама почти с ужасом.
— Да вовсе нет, — заверил ее Борис. И зачем-то соврал: — Зонтик-то на что?
— А ноги? Ноги промокли?
— Ну мам! — пришлось еще раз соврать во спасение. — Я же шел по абсолютно сухой дороге!
— Правда? Ну, хорошо. — В голосе мамы прозвучало сомнение, сразу сменившееся озабоченностью. — Устал? Ты вообще как себя чувствуешь?
— Я? Ве-ли-ко-леп-но! — воскликнул Борис, на этот раз совершенно правдиво. И вспомнил: — Слушай, а ты-то как? Как сустав?
— Сегодня сильнее болит, чем вчера, — сообщила мама. — Но это пустяки. Хуже, что и левое бедро побаливать начало. Прямо не знаю, тупик какой-то: и без операции не обойтись, и страшно, в моем возрасте, и висеть на вас не хочу…
— Мам, ну перестань! — возмутился Борис. — Все решим, все будет хорошо! Да, мам, но устать-то я сегодня и правда устал, так что сейчас в баньку схожу, потом поужинаю, а там и спать залягу, а телефон отключу. Так что ты не волнуйся, ладно?
— Сынок, — всполошилась вдруг мама, — а тебе там есть, что поесть?
— Господи, да полный дом!
— Ну не раздражайся, пожалуйста!
— Я?! Раздражаюсь?!
— А… — обреченно, со слезой в голосе произнесла мама. — Всем я только мешаю…
— Ну что за чушь?! Мам, устал я, пойду уже, а?
— Вот-вот, чушь… Ладно, иди. Смотри, в бане осторожно, не перегрейся.
— Хорошо, хорошо… Все, пошел я, целую, а ты не выдумывай!
Борис дал отбой и выдохнул.
…Через пару часов, на том же крыльце, он с почти невыразимым наслаждением наворачивал слегка недожаренное мясо и чуток пережаренную картошку, и запивал в меру холодной водкой, и поправлял себя: водкой ничего не запивают, наоборот, водку всем закусывают! И наливал снова, и ухватывал прямо пальцами горстку хрустящей квашеной капусты, и ловко забрасывал все это в рот, и поправлял себя: в пасть!
Пискнул телефон — отключился, понял Борис. Но он истово доел и допил, а уж потом поставил трубку заряжаться в самой-самой дальней комнате.
Хотел было еще сделать чай, но сил уже не оставалось. Пошатываясь, добрался до спальни, кое-как разделся, откинул покрывало, с трудом залез под одеяло и отключился уже сам.
Казалось, что голова наполнена отвратительно вязкой и отвратительно теплой жидкостью. Не свинцом, конечно, и не ртутью — полегче, но все же довольно тяжелой. И эта жидкость перекатывалась от виска до виска, от затылка до переносицы и обратно. Медленно так перекатывалась. А стоило шевельнуть головой — ускорялась и лупила по черепу изнутри.
Борис тихонько застонал и приказал себе: подъем! И никакой «одной рюмки, чтобы поправиться»! Известное дело: не умеешь держать нулевую отметку — не поправляйся, не лечи подобное подобным, как рекомендовал известно кто. От лукавого эти советы, в прямом смысле от лукавого.
Борис издал еще один стон, потом заставил себя открыть глаза и не закрывать их. Главное — не закрывать, не отступать, а шаг за шагом двигаться дальше.
Он встал, добрел до ванной, встал под душ. Под ним и зубы почистил, и помочился.
Почувствовал себя немного свежее, только подташнивало. Ну, это ничего.
Есть не хотелось совершенно, а вот кофе, крепчайший кофе по-турецки требовался настоятельно.
Хорошо, подумал Борис, что в доме газ. В смысле, что плита газовая. Электрическая еще неизвестно, как работала бы, а с газом никаких проблем, только вот автоматический запал не пашет, ну так спички имеются.
Сварив кофе, Борис устроился с джезвой, чашкой, сигаретами и зажигалкой на привычном месте — на крыльце. Налил, сделал первый глоток, за ним второй, зажег сигарету.
В голове прояснялось, боль почти унялась.
Дождь уже не шел, только блестела мокрая трава, да капли мириадами висели на кустах. Мир и покой.
Кончилась чашка кофе, догорела сигарета. Легонько закружилась голова, но это сразу прошло, и Борис ощутил светлое посталкогольное просветление. Настало время, понял он, и повторил вслух:
— Настало время! Ну-с, Борис Андреич, долго будем уклоняться от обдумывания нашей с вами животрепещущей проблемы паранормального, чтоб его, свойства?
Прозвучало до нелепого пафосно и жалко, и Борис напомнил себе: разговаривать самому с собою, да еще патетически (а хоть бы и наоборот, ёрнически), означает для него поддаваться пьяному или похмельному состоянию.
Он взял себя в руки и принялся вспоминать и размышлять, по возможности холодно и отстраненно.
С чего все началось?
Борис не мог вспомнить точно, но ему казалось, что так было всю его жизнь, во всяком случае, взрослую: иногда (изредка) глохли на ходу автомобили, в которых он ехал, — но снова заводились; самопроизвольно перескакивали на другой канал, а то и вовсе выключались, радиоприемники и телевизоры, около которых он находился, — но все быстро восстанавливалось. Изредка, да, но это по бытовым меркам — в том смысле, что не мешало жить. Ну, посмеивались друзья-приятели-знакомые-сотрудники: Боб — магнитная аномалия. Ну, чертыхались беззлобно жена с дочерью. А мама — та вообще не замечала.
Но по меркам математической статистики, науки, к которой Борис всегда относился с полным уважением, говорить про «изредка» не приходилось — закономерность железно имела место: он действительно аномалия.
Да и хрен бы с ним, считал Борис. Мало ли чего не бывает, жить не мешает — и ладно.
Начало мешать жить прошлой зимой. Явление приобрело, если выразиться по-научному, массовый характер. Работать стало вообще невозможно, ну а жить — еще как-то, но с очень большими неудобствами.
Борис снова закурил и стал искать в памяти момент этого, как их когда-то учили на кафедре марксистско-ленинской философии, скачкообразного перехода количества в качество. Разумеется, и раньше обшаривал память, но сейчас — впервые так тщательно и системно.
Ничего, однако, не получалось. Не удавалось найти никакого особого момента. Да и понять, что это за количество такое вдруг перешло в новое качество, тоже не удавалось.
Еще кофейку, решил Борис. Прочистить башку, взбодрить.
Стоя над плитой, он усмехнулся: никто из этих самых друзей-приятелей-знакомых-сотрудников, да и жена с дочерью — никто не верил ни во что паранормальное. Все, все, все — ну если не считать пары глуповатых теток из бухгалтерии — были стопроцентными рационалистами. И никто не считал досадные безобразия чертовщиной и уж тем более никто не относил их на счет Бориса. Да, собственно, и он сам отродясь не верил ни во что сверхъестественное.
Однако — статистика. Сомнений не оставалось.
Кофе зашипел и сбежал. Борис изрыгнул короткое ругательство в собственный адрес и принялся варить заново.
Так он выпил четыре чашки. Кучка окурков в пепельнице становилась горкой, а решение не отыскивалось.
Тогда Борис решил: хватит искать причины, феномен имеет место быть, надо принять это как данность и зайти с другого конца. А именно: что делать-то? Господи, что делать?!
Стоп-стоп-стоп, спокойно-спокойно-спокойно, сказал он себе. Спокойно и методично.
Как учит нас все та же м.-л. философия, у всякого явления есть две стороны. Ну, или не м.-л., не важно. Суть в том, что жить в условиях собственного непрогнозируемого и порой катастрофического влияния на всяческое электричество невозможно, значит что? Значит, надо жить вдали от этого самого электричества.
В конце концов, сам же вчера думал: вместо газонокосилки — ручная коса (литовка, вспомнил он слово). Ага, а вместо телевизора — книги, вместо компьютера — старинная пишмашинка, вместо калькулятора — счеты. И так далее. Вместо машины — лошадь, улыбнулся он. Ну, это вряд ли.
Прожить можно. Здесь, в отдалении. И работать в отдалении тоже можно. Ну, другая работа получится, конечно. Что ж, семья его не бросит, будут ездить сюда, не так и далеко, вон, на соседней даче круглый год постоянно живут, а ведь тоже работают люди. Да, семья не бросит; и работу могут привозить ему на дом, а сделанную — увозить.
А оборотная сторона — вот она, на поверхности! Воздух какой! Пахнет как — травами, листвой, после дождя особенно! Ни тебе смога, ни тебе стрессов! Здоровая жизнь!
Борис вскочил со своего диванчика, сорвался с места и ринулся к речке. Отчаяние захлестнуло его так, что… Нет, топиться он, конечно, не станет, да и не особенно здесь утопишься — вымокнуть можно, а утопиться — очень пьяным надо быть.
Он добежал до мостика, ступил на него, сорвался, плюхнулся в воду, встал на ноги, развернулся и побрел назад, загребая густой ил.
Истерика закончилась. Я молодец, похвалил себя Борис. Только выхода не видно.
Потому что после, как он это называл, Простого Скачка состоялся еще и Большой Скачок. Недавно произошел, пару месяцев назад. Та же самая статистика неопровержимо показывала, что в его, Бориса, присутствии уже не только с электричеством, но и с людьми происходят неприятности. Жена не могла находиться с ним не то что в одной постели, но и в одной комнате — разыгрывались беспощадные мигрени. Дочь впадала в необъяснимо истерическое состояние, брата, приехавшего как-то нежданно в гости, прихватил приступ радикулита. Начинались все эти вещи не сразу, но получаса непосредственной близости хватало всегда.
На работе сотрудников Бориса стали преследовать головные боли, артриты, подагры и еще черт знает что. И уж как минимум у всех портилось настроение. Как ни странно, по-прежнему никто не относил это на его счет. Сознательно — не относили, но поглядывать стали косо. Видимо, подсознательное постепенно брало верх.
Ни в кино, ни в театр, ни на стадион; ни с друзьями посидеть; ничего. Но это бы ладно, это можно пережить. Вот семья… И не видно тут никакой оборотной стороны, провалиться бы этой м.-л. философии…
Борис вошел в дом, прошлепал в ванную, скинул на пол все мокрое, вытерся досуха, натянул сухое и чистое. Отправился в кухню, открыл холодильник, вытащил бутылку, налил полстакана и опрокинул залпом.
Что делать? В Академию наук идти? Или прямо сразу в ФСБ? Он засмеялся — пошлют устраивать врагам мигрени и люмбаго. Ну, скорее, просто пошлют.
А в медицину он не верил — ходил же к участковому терапевту. Отстоял очередь за талончиком, высидел очередь у кабинета, пожаловался усталой немолодой докторше на общее плохое самочувствие. Та попыталась измерить Борису давление — естественно, тонометр отказал. Рассердилась, накричала на Бориса (сотни настоящих больных, а вы, здоровый как бык, время у меня отнимаете), потом смутилась, неловко извинилась и, поминутно потирая виски, выписала ему кучу направлений — полное обследование. Борис поблагодарил, бумажки взял, но, конечно, ходить никуда не собирался. Без толку…
В общем, сказал он себе, остается жить одному и пить побольше водки. Чтобы быстрее сдохнуть. Не к экстрасенсам же обращаться, в самом деле.
Зазвонил телефон. Борис неторопливо прошел на кухню, выпил еще полстакана. Телефон не умолкал, и Борис двинулся в дальнюю комнату.
Так и есть, мама.
— Да, мам.
— Господи, все утро звоню, чуть с ума не сошла от страха, с тобой все в порядке, сынок?
— Да просто… да просто батарейка разрядилась. Да, мам, все в порядке. Честное слово. А ты как?
— Боренька… Ну, слава богу… Я ничего, только бедро… совсем еле хожу, не знаю, что будет…
Снова слезы в голосе матери. Борис молчал.
— Боря… А знаешь, я что заметила? Ты когда приезжаешь — вот посидишь со мной часок — легче становится. Правда, отпускает боль. И вообще, сынок… Давно тебя не видела…
Статистика, подумал Борис. А ведь и правда. Может быть, правда. Странно, никогда не обращал особого внимания на реакцию матери на его присутствие. Как-то не учитывал в массиве наблюдений.
Урод.
Стало стыдно.
И стало отрадно.
— Я приеду, мам, — сказал Борис. — Вот только сегодня еще здесь переночую, а с утра приеду. Еды привезу…
— Да все есть, что ты? — воскликнула мама.
— Ну и хорошо, что есть, — твердо ответил он. — А я вкусненького чего-нибудь привезу. Деликатесов, понимаешь. — Борис улыбнулся. — И выпьем по чуть-чуть. И посидим с тобой, как следует посидим.
— Правда? — ахнула мама.
— Чтоб я сдох, — проговорил он. И торопливо добавил: — Про «сдох» это я не всерьез. Это как бы… ну, не знаю… ну, скажем… оборотная сторона.
— Что? — не поняла мама.
— Оборотная сторона, — повторил Борис. — Ладно, все в порядке. До завтра, мам.
Он спрятал остаток водки в холодильник, вышел на крыльцо, спустился с него. Опять начинало капать.
Что ж, подумал Борис, хорошего-то все равно мало — но хоть какой-то проблеск. Хоть намек на эту самую оборотную сторону.
— А тебе, мама, — громко сказал он, — здоровья и долгих лет!
Дождь усилился, сделался проливным, тек за шиворот, по лицу, заливал стекла очков, но Борис почти не замечал этого.
Миа моя
МИА МОЯ
Квентину Тарантино
Муторно, маетно, ничего не хочется. Жрать неохота, пить тоже, насчет выпить — без содрогания подумать невозможно. Разве что в сортир иногда… но это не те желания.
Почитать, разве что? Нет, невмоготу.
Поспать? Так не спится же.
Вот, вроде и температура невысокая, а сил никаких. Подскочила бы до тридцати девяти — все бы и прогорело в темпе вальса… а это что ж — тридцать семь и три… ни туда, ни сюда… четвертый день уже… оххоххохх…
Курить — и то с души воротит.
Осознав, что и курить не хочется, я немного испугался, а испугавшись — разозлился. На самого себя. Есть у меня, в конце концов, хоть какая сила воли? Или тварь я дрожащая и никакого права не имею?
Мысли путались, но я заставил себя дотянуться до сигарет. Закурил, затянулся. Абсолютно без удовольствия.
Нет, так нельзя. Надо чем-то заняться. Вон телевизор что-то болбочет… Аж тошнит от него… Кино, что ли, посмотреть? Любимое что-нибудь, тысячу раз виденное…
А поставлю-ка, решил я, «Криминальное чтиво». Оно встряхнет, не может не встряхнуть. Оно такое.
Если бы, вспомнил я давнюю мысль, отправляли меня на необитаемый остров и предложили взять с собой три, только три фильма, то выбрал бы его, «Pulp Fiction», еще «Хороший, плохой, злой» и, наконец, «Собачье сердце». Хотя нет, третьим — из Тинто Брасса что-нибудь. Или пожестче. Да, пожалуй, пожестче.
Оживился, однако, осознал я. И тут же снова накатила апатия.
С отвращением повозил сигаретой по дну пепельницы, взял себя в руки, собрался встать с дивана, чтобы доползти до полочки с кассетами.
На журнальном столике зажужжало, затем трижды квакнуло. Эсэмэска. Что за мерзкий сигнал… заменить его… но позже… как-нибудь…
Ну, что там? «Картошку почисть, залей водой». Жена прислала.
Странная она у меня. Не позвонила, а именно эсэмэску — чтобы меньше беспокоить больного. Деликатность исключительная. Но картошкой, чтоб ей сгореть ясным пламенем, все-таки озадачила.
Потом, все потом. Сейчас — что решил, то и сделаю.
Покряхтывая, встал, покопался в старых кассетах. Вот она. Уголок коробочки надорван… смотрена-пересмотрена… заедает иногда, и перевод не лучший, а все равно — любимая версия. Ностальгическая.
Шмыгнул носом, загнал кассету в проигрыватель, вернулся на диван. Пощелкал кнопками на пультах. Устроился насколько мог удобно — эх, все тело, как будто после легких побоев… ну да ладно… поехали…
Первая сцена. Ну что, сладкая, начали? Я тебя люблю. И я тебя люблю. Начали!
Это ограбление!!! Всем лежать, засранцы!!! Фак вашу мать, козлы!!!
И понеслась…
Ах, какие диалоги! Все наизусть знаю, а тащусь, просто тащусь, точно впервые смотрю. И как сыграно! И как выстроено!
Я втянулся в фильм и забыл о том, что мне маетно и муторно.
…Уютно у него в сортире. И журналов куча. Сижу, журнальчик выбрал, развернул на коленях. Изучаю.
За дверью шаги. Босс вернулся, жратвы принес.
Пора. Спускаю воду.
Снаружи — резкий звук. Небольшая пауза. Грохот. Боль. Ослепительная вспышка в голове, и тут же темнота. Меня выбрасывает из жизни.
…Возвращаюсь. Лежу где-то. В носу постороннее чувствую и в руке. И по-прежнему темно. А, это потому, что глаза закрыты.
Открываю. Надо мной, смутно, расплывчато, — лицо, окруженное словно бы ореолом. Ярко, хотя и холодно. Слишком ярко. Глаза режет.
Пошевелиться нет возможности, тело — как чужое. Только веки опустить могу.
Вот так. Не до конца, чтобы привыкнуть к свету.
Теперь снова открыть глаза.
Лицо по-прежнему надо мной.
— Миа.
Она едва заметно качает головой и отодвигается в сторону.
Появляется новый силуэт. Черный, как… черный.
— Марселлос. Ты понимаешь людей, которые срут с такой скоростью, как будто им жопу прижигают? Я не понимаю. Они себя не уважают, я так считаю. Так срать — все равно, что стоя.
— Я быстро сру, парень. — Голос гулкий, утробный.
— Ты босс. А вот Джулса взять. Уважаю, ничего не скажу. Но не понимаю. Писание все прочитал, даже выучил. А посрать — заскочил и выскочил сразу.
— Джулс ушел, помнишь?
— Как же. В бомжи подался. Шляться по земле, спать в грязи, срать как попало. Выходит, все к тому и шло.
— Что еще помнишь, чувак?
Напрягаюсь. Вспоминаю вспышку, боль, тьму.
— Ты за жратвой пошел. Мог бы и меня послать. Ну, попросить. Мы же друзья, я сходил бы. Я же твой друг, нигга, а для друга сходить за жратвой не трудно. Но ты зачем-то сам пошел. А мне посрать приспичило. Потом ты вернулся, я слышал.
— Это не я вернулся. Это, думаю, Буч вернулся. И расстрелял тебя. Ты, Винсент, срать устроился, а пушку на кухне оставил. Козел.
— Расстрелял меня?
— Пять пуль. Все навылет. Ничего важного не задели.
Я молчу. Это чудо. Это второй знак. Вспоминаю первый: огромный пистолет в руке того молокососа, крик «Умрите, твари!», выстрелы, все пять мимо.
Теперь снова пять.
А Джулс был прав. Бог действительно может все. Даже превратить кока-колу в пепси-колу. И обратно. Даже отклонить пули. Или пустить их через тебя так, чтобы с тобой почти ничего не случилось. Вот только долго ли он будет обо мне заботиться? Нас таких много, а он один.
Да, Джулс был прав. И Марселлос прав — я козел. Только теперь проняло.
— Пожалуй, что я тоже бомжевать двинусь.
— Я тебе двинусь, — гулко откликается Марселлос. — Я тебе двинусь, мужик. Ну-ка вставай.
Он придвигается ко мне вплотную, вытаскивает из моего носа трубку, выдергивает из руки иглу. Крови нет, ни капли. Ну, я уже не удивляюсь.
Сажусь на кровати. Ничего, нормально. Принюхиваюсь — пахнет хорошим кофе.
Оглядываю комнату. Так, и мистер Вольф тут. Скромно сидит в углу, забросив ногу на ногу. В руке огромная кружка.
— Слушай меня, парень, — произносит босс. — Этот засранец Буч поимел меня дважды. За первый раз он расплатился. Правда, тогда меня поимел еще и грязный коп. Но с ним расплатился я сам. С помощью засранца Буча, так что тут мы квиты. А вот за то, что он расстрелял моего человека… Я тогда не знал. Он спросил: что теперь между мной и тобой? Я сказал ему: между мной и тобой теперь вот что — проваливай и не попадайся мне больше на глаза. И это мое слово, понял, Винсент? Оно дорого стоит, ты знаешь. Поэтому лучше считать, что он поимел тебя. Вот ты и взыщешь должок. Тем более, что это ты облажался.
— По правде говоря, — задумчиво откликаюсь я, — он как раз меня и поимел.
— Окей, пусть будет так, — гудит Марселлос. — Ты поедешь и взыщешь.
— Хотел поиметь, нигга, — уточняю я, — только хотел. Но Бог…
— О Боге потом, чувак. Хотел — все равно, что поимел. Поедешь и взыщешь. Для меня. Я твой друг. Ты же сходил бы для друга за жратвой? Вот и сейчас — для друга. Для твоего друга. Сделаешь — иди куда хочешь.
— Ладно, — говорю.
Знаю я его дружбу. И обдолбанных ниггеров его знаю.
— И еще, — добавляет босс. — Миа тебе поможет. Поедет с тобой. Я тебе доверяю, не забывай.
Перевожу взгляд. Миа стоит у окна спиной к нам. Опять вокруг ее головы ореол.
— Куда ехать?
— Мистер Вольф, — Марселлос чуть поворачивает голову.
Специалист по решению проблем достает из заднего кармана брюк толстый рулон, перетянутый резинкой, бросает мне. Деньги, много денег.
— Он со своей бабой в Париже. Либо в районе Пигаль, либо в Латинском квартале. Вот билеты. Рейс завтра. Вот адрес отеля. Тихий отель на Ситэ. Хозяин меня уважает, потому что понимает мое чувство собственного достоинства. Все, что нужно, сделает.
Мистер Вольф пристально смотрит на меня, морщинки возле его глаз вдруг удлиняются, он переводит взгляд на Марселлоса, спрашивает:
— Мистер Уоллес, на кого похож этот юноша, как вы думаете?
Босс открывает рот, но я опережаю всех:
— На придурка, знаю, знаю.
Эти двое смеются, а Миа снова покачивает головой.
— Дайте кофе, — бурчу я.
…Мы, я и Миа, на заднем сиденье такси. Только что прилетели, едем в отель. Вот и Париж. Слева сквер, справа мельница, крылья вращаются.
Водитель — черный ублюдок в пестрой рубашонке. На дорогу он не смотрит, потому что ему приспичило протереть свои солнечные очки. И руль держит коленями — по той же причине.
Я не выдерживаю.
— Нигга, — говорю, — ты в своих поганых очках дырку протрешь. Но мне на твои очки насрать, имей в виду. Потому что это не мои очки.
— Не волнуйтесь, мистер, — смеется урод, поворачиваясь ко мне и одновременно перестраиваясь в другой ряд, чтобы объехать автобус. Не глядя. И опять же выворачивая руль коленями.
Миа касается моей руки, я замолкаю.
Потом говорю:
— Я голоден. Хочу Биг-Мак. То есть, — поправляюсь, — Лё Биг-Мак. — Мы же во Франции.
— А я, — заговорщицким тоном сообщает Миа, — хочу… я хочу… да, хочу устриц! Сейчас мы поедем в Ла Куполь. Ты знаешь, что такое устрицы, Винсент?
— Я знаю, что такое устрицы, детка. Я ел устриц. Я ел много устриц. Но я не люблю устриц. Они скользкие, а я не люблю скользкую еду.
— Хорошо, закажем устриц для меня, а тебе принесут твой Лё Биг-Мак из ближайшей забегаловки.
Я поднимаю палец.
— Не называй Макдоналдс забегаловкой, Миа. Прошу тебя.
Она мимолетно улыбается, снова касается моей руки. Я опять замолкаю. И молю Бога, чтобы он дал мне сил не трахнуть эту сучку.
Ведь Марселлос мой друг, и он доверяет мне.
…Я лежу на кровати в своей комнате и усиленно дрочу. Миа у себя — в комнате напротив. Думаю, тоже дрочит.
И так уже неделя.
Кончив, я прошу Господа не оставлять меня. Не переключаться на кого-нибудь другого, потому что иначе я все-таки трахну ее. И все кончится плохо.
Господь пока настроен в мою пользу.
Хозяин этого отеля — тоже. Ну, это как раз не удивительно. Быть другом мистера Вольфа много значит.
Маленький лысый еврей действительно делает все, что нам нужно. Я хожу по Парижу с черной «береттой» за поясом. И порошок у старика вполне приличный.
Миа тоже оценила.
Облазили с ней окрестности Пигаль. Я-то знаю здесь все, особенно эти ублюдочные кварталы на улицах Амстердам, Сталинград, Клиши. Черножопых больше, чем в Гарлеме, но Буча и следа нет.
Миа хорошо помогает — по-французски чешет со скоростью «томпсона» при стрельбе очередями.
Снова дрочу.
Завтра пойдем в Латинский квартал.
…Затащила меня в какой-то музей на берегу Сены. Картины, картины.
— Господи, Миа, смотри!
У меня прямо дух перехватывает. Картина. Большая. На картине лежащая баба. Голая. Вид со стороны жопы. Во всей красе.
Миа смеется и, как она делает это все время, касается моей руки.
— Нравится, Винсент?
Я качаю головой.
— Понимаешь, детка, я видел и не такое. По-настоящему видел. И по-настоящему — мне это по душе, что уж скрывать. А на картине — нет. Уж лучше твои устрицы. Пойдем отсюда.
Опять касается. Обдрочусь сегодня.
Мы бредем по узким улицам, пересекаем широкие бульвары, ныряем вглубь Латинского квартала.
— Хочу фондю и красного вина! — заявляет Миа. — Ты любишь фондю?
— Я знаю, что такое фондю. Это такие кусочки мяса, которые надо макать в кипящее масло. Но я охренительно далек от того, чтобы любить фондю, понимаешь? И, — я вдруг завожусь, — если бы ты не была женой моего босса и, — я наставляю палец ей прямо в лицо, — моего друга Марселлоса, то я сказал бы, Миа, что ты сучка. Потому что в «Джек Рэббит Слимз» ты просто перлась от четвертьфунтового гамбургера и пятидолларового коктейля.
— Если бы я не была женой твоего босса и, — Миа в свою очередь наставляет на меня палец, — твоего друга Марселосса, то уже неделю трахала бы тебя.
— Ты? Трахала бы меня? Это я трахал бы тебя!
— Нет, Винсент. Я. Тебя. — Она пристально и серьезно смотрит на меня. Я выдерживаю этот взгляд. Потом отворачиваюсь.
— Ладно, фондю так фондю.
Заходим в маленькое кафе, где готовят эту дрянь.
Садимся. Столики здесь как для лилипутов.
Народу нет. Только через проход сидит девчонка. Тоненькая, а глаза большие. И какие-то испуганные.
Миа заказывает свое сраное фондю, я оглядываюсь.
В углу дверь с табличкой WC. Сходить, что ли… Сую руку в карман — да, журнальчик не забыл, будет, что полистать.
Дверь открывается, из сортира выходит Буч. Собственной персоной. Подходит к девчонке, усаживается рядом.
— Ты так долго, дорогой, — капризным тоном пищит она.
— Ничего, Фабиана, — бормочет гаденыш, не сводя с меня глаз, — ничего, бэби.
«Беретта» уже в моей руке, рука под столом. Рука Буча тоже под столом. Фабиана вот-вот разревется.
Быстро кладу руку с пистолетом на стол. Буч повторяет мое движение. Ну и пушка у него! Должно быть, русская.
Хозяйка кафе истошно кричит. Миа вылетает из-за столика и визжит голосом той бабы, которая со своим дружком хотела грабануть нас с Джулсом:
— Молчать, сука!!!
Становится тихо.
Да, прикидываю я, сегодня подрочить не удастся. Потому что, если все кончится хорошо, то я все-таки трахну Миа. А если плохо, то ни трахать, ни дрочить мне уже не придется.
Ну, Господи, сотвори еще одно чудо! И можешь забыть обо мне!
Раздается жужжание, за ним мерзкое троекратное кваканье. Вздрагиваю. Гремят два выстрела. Одновременно.
…Зажужжало, трижды квакнуло. Я сильно вздрогнул и пришел в себя. Совсем разбитый...
По экрану телевизора бежали титры. Экран мобильного медленно гас. На сетчатке глаз еще улавливался силуэт Миа Уоллес с ореолом вокруг головы.
Я осторожно потер виски и потянулся к телефону.
Что там? Опять эсэмэска. «Картошку почистил? Ставь варить».
Тьфу. Да не хочу, ничего не хочу. Вот в Париж бы. С ней.
Однако жена уже скоро вернется с работы.
Я нащупал ногами разношенные тапки, встал и потащился на кухню.
Ах, моя Миа… Миа моя…
Какое мне дело…
КАКОЕ МНЕ ДЕЛО…
Асфальт потемнел, и мелкий дождик прыснул на лобовое стекло, и душа Киреева отчего-то вдруг преисполнилась восторгом, и нога Киреева даванула на педаль газа, но глаза Киреева и мозг Киреева проконтролировали стрелку спидометра, и весь Киреев зафиксировал ее, стрелку спидометра, на отметке сто шестьдесят.
Больше и не надо, рассудил Киреев, душа и так преисполнена, а лишнее — ни к чему. Восторг восторгом, а мера мерой.
Двигатель, что тот фугас, гудит тяжелым басом, шоссе — почти идеально прямое, справа-слева — все больше лес, только иногда мелькнет табличка, которую читать неохота, и пронесется населенный пункт, за которым все равно ничего не видать, а ощущение — безбрежного среднерусского простора, эйфория, такого нигде никогда не бывает, кроме как на этой трассе — Санкт-Петербург — Москва. И ведь именно Санкт-Петербург — Москва. На пути туда не было такого ощущения, ехал и ехал.
День начался привычно никак: под утро — стояк, стон жены: «Господи, как ты мне надоел, отстань, мне вставать уже», потом толкотня в ванной, опять раздражение: «Я опаздываю, пусти в ванную, наконец!» А Киреев привык чистить зубы под душем, и чтобы никто не мешал. По сорок чистящих движений на каждом из пятнадцати участков челюсти.
И он не виноват, что сегодня ему надо было выскакивать из дому одновременно с женой. До Твери путь неблизкий, а дела в Твери жизненно важные, опаздывать на встречу нельзя. То есть, как оказалось, можно, но поди знай заранее.
С женой расстались у подъезда — аж искры брызнули, ехал — нервничал, особенно пока добирался по МКАДу до Ленинградки. Потом тоже нервничал, но уже не так сильно: все-таки по утрам поток — в Москву, а в противоположную сторону — практически свободно. Ну, вроде бы успевал. Разок только опять нервы всерьез взыграли — когда остановили уже на подступах к Тверской области за превышение. Обошлось штукой, после этого совсем успокоился.
А в самой Твери все прошло хорошо.
Тверь ведь чем хороша? А тем, что таможня в ней гораздо покладистее, чем в Москве. Затем и нужен тверской партнер. Как было сказано, жизненно нужен.
А чем Тверь нехороша? А тем, что тверской партнер, чтоб ему сгореть, тоже не дурак. И понимает, для чего он нужен. И норовит за свои никчемные услуги содрать с клиента не по-божески.
Только он, Киреев, готов себя числить клиентом лишь до какого-то рубежа. А за этим рубежом само слово «клиент» приобретает оскорбительный оттенок. Это тогда происходит, когда семантика делается — какой? — правильно, жизненно важной. Примиришься со статусом клиента — соси. Хочешь — лапу, хочешь — чешки, но соси.
Короче говоря, сегодня Кирееву пришлось свой дар убеждения использовать. Вообще-то он этого не любил, потому что казалось каким-то неправильным использовать дар — Дар, которого у других в принципе нет. Да и жалко, вдруг иссякнет, ведь кто его знает? Но и выхода другого не нашлось.
Правда, использовал помалу. Однако сработало.
В результате: единоличный владелец тверской, чтоб она была здорова, фирмы, наконец-то принял Киреева лично. Да со всем гостеприимством. Оказался владелец явным индусом, даже поговорили-посмеялись об одном московском индийском банке со смешной аббревиатурой. Продегустировали образцы. Их, правда, не индус выставил, а Киреев с собой привез, но это для пользы дела. Хорошо продегустировали, от души. Холуй индуса, до того Киреева третировавший полтора месяца, аж рот открыл. А Киреев и его великодушно пригласил продегустировать — ну, самые простые из образцов, ибо пусть место знает.
С индусом выпили кофе, немножко поговорили, по рукам ударили, тут же контракт и подписали. Очень хороший контракт.
Киреев устал, потому от совместного ланча отказался. Ну его, этого индуса вместе с холуем. А индус, вроде, и не обиделся. Действительно, дела-дела, до Москвы путь опять же неблизкий.
И все, кажется, хорошо, и простор незримый, и дождик уместен, и скорость, и мотор поет, и душа преисполняется… и т.д.
«Тяжелым басом гремит фугас», — мычал себе под нос Киреев, держа все те же сто шестьдесят. — «Взметнулся фонтан огня. Какое мне дело до всех до вас, какое мне дело...»
Показался далеко впереди и стремительно приблизился вплотную мусоровоз, Киреев изящно обогнул его по встречке, нырнул на свою полосу. Мелькнула очередная нечитаемая табличка, сразу вслед за ней на обочину выскочил и повелительно махнул полосатым жезлом мент.
Киреев оборвал пение, выругался, затормозил. Останавливаться с визгом резины он не стал — унизительно. В итоге проехал лишних сто пятьдесят метров. Посмотрел в зеркало — мент шел к нему подчеркнуто неторопливо. Киреев еще раз выругался, скрипнул зубами и, снова ощущая себя клиентом, дал задний ход.
Поравнялись с ментом.
— Сержант Пилипенко, седьмой отдельный батальон ДПС, — скороговоркой представился тот, принимая из рук Киреева документы.
Киреев зачем-то выбрался из машины, встал рядом, поежился под дождиком.
— За что остановили вас, знаете? — спросил сержант, изучая документы.
— Превысил, — ответил Киреев с вопросительной интонацией.
— Да целый букет у вас, — неприязненно сообщил сержант. — И выезд на встречную…
Нарушитель понурился.
— …И скорость сто семьдесят…
— Сто шестьдесят держал! — вскинулся Киреев.
Мимо них, воняя выхлопом, проехал мусоровоз.
— …Да еще в населенном пункте…
Киреев огляделся. Кругом был лес.
— А где тут населенный пункт? — подавленно спросил Киреев.
— Дорожные знаки надо замечать. Для вас поставлены, — сказал Пилипенко. Он втянул воздух носом и добавил. — О, а взаправду, кажись, букет. Давайте-ка, Сергей Васильевич, в машину!
И двинулся в ту сторону, откуда пришел.
Из-за поворота — Киреев не заметил его, распевая про фугас, — выдвинулись бело-голубые «Жигули».
— Я сейчас, — крикнул Киреев в спину менту. — Только машину закрою.
Спина не отреагировала.
Киреев сгреб с заднего сиденья рабочий портфель, водительскую барсетку с бумажником внутри, захлопнул двери, нажал на кнопку пультика и потрусил вслед за сержантом.
«Жигулей» уже не было видно. Киреев добежал до поворота, свернул. Милицейская «шестерка» стояла с призывно открытой правой передней дверью. За заднем сиденье застыл очевидный Пилипенко, с водительского приглашающе помахивал рукой какой-то белобрысый.
Киреев нырнул в машину, отер мокрое лицо, посмотрел на белобрысого.
— Лейтенант Потылицын, седьмой отдельный батальон ДПС, — заученно проговорил тот. — О-о! А запашок-то… Выпивали, Сергей Васильевич?
Господи, соображал Киреев, сколько я там глотнул-то, пока дегустировали? Да практически нисколько, почти все выплевывал, как положено. Ну, вчера пиво пил, это да. Блин, плюс…
— Я уж не говорю, — продолжил лейтенант, — что скорость превысили на целых на сто десять, и на встречку… Это лишение, однозначно, восемнадцать месяцев.
— Виноват, — с трудом произнес Киреев. — А давайте… давайте на месте… по всей строгости… а?
— Витёк, — сказал Потылицын, — на трассе у нас как обстановочка?
— Понял, — откликнулся сержант, открывая дверь. — Пошел мокнуть.
— Не сахарный, — ухмыльнулся белобрысый.
Остались вдвоем. Дождь усиливался.
— Ну, Сергей Васильевич, как решать будем? — осведомился лейтенант.
Деньги с собой были. Не любил Киреев, чтобы денег с собой не было. Но и отдавать не хотелось.
— Штуки хватит? — спросил он.
Потылицын засмеялся.
— Это вы, Сергей Васильевич, у себя в Москве или хотя бы в области Московской предлагайте. Издеваетесь, что ли? Ладно, будем протокол писать.
Он вытащил из планшета бланки.
— Пять, — выдавил Киреев.
— Вы, Сергей Васильевич, кем работаете?
— Директором, — буркнул Киреев.
— Вот я и гляжу. — Лейтенант всем телом повернулся к нему, пристально посмотрел в глаза. — Взрослый человек, а ведете себя, как торгаш на базаре. Тридцатка тут самый минимум, а вообще ничего не надо, все, оформляю.
Он занес над бланком ручку.
Киреев решился, и в этот момент в салон ввалился сержант Пилипенко.
— Паша, — проникновенно сказал он, — ну холодно там и мокро! Сколько стоять-то без толку? У тебя-то тут чего, упирается клиент, что ли?
И тогда Киреева пробило, и он вспомнил, как удачно все срослось в Твери, как он перестал чувствовать себя «клиентом», как ехал, мыча «какое мне дело до всех до вас». И про жену вспомнил, которая отказала поутру. И решился.
Он вытащил из барсетки бумажник, а из бумажника все деньги, какие в нем лежали. Тридцатки там, кажется, не было, но это уже не имело значения.
Он положил деньги на торпеду.
Сержант хмыкнул, а лейтенант принялся пересчитывать.
— А не хватает тут… — начал он, но Киреев вытащил из бумажника кредитку «Альфа-банка», сунул ее Потылицыну под нос и брякнул первое, что пришло в голову:
— Служба собственной безопасности, полковник Киреев.
Довольно неразборчиво брякнул, и лейтенант тут же понизил его в звании:
— Здравия желаю, товарищ подполковник.
Подполковник так подполковник, решил Киреев. Главное — Дар работает.
— Сержант, — небрежно бросил он, пряча кредитку обратно, — погуляй-ка.
Пилипенко опять выбрался под дождь.
Потылицын сидел ни жив, ни мертв. Деньги Киреева заняли прежнее место на торпеде.
— Что, лейтенант, — участливо спросил Киреев, — много насшибал-то? Молчишь… Ну, молчи-молчи…
Он полез во внутренний карман, вытащил телефон, начал тыкать пальцем в клавиши.
— Товарищ подполковник, — проговорил лейтенант. — Может, не надо?
Киреев приостановил набор.
— Ты, Потылицын, — сказал он, — взрослый же человек. Вроде как. Что значит «не надо»? — И повторил после короткой паузы. — Много насшибал-то?
— Так мы, товарищ подпол…
— А вот не надо этого «мы», — веско сказал Киреев. — Сержант твой вон под дождем мокнет. А тут — ты, лейтенант.
Белобрысый гулко сглотнул слюну.
— Решим вопрос? — пробормотал он.
— Решай, — пожал плечами Киреев.
Потылицын извлек из-под сиденья плотный пакет, положил его на торпеду.
— Вот, — сказал он.
Странная мысль пришла Кирееву в голову: сейчас, подумал он, я возьму в руки этот пакет, а лейтенант тоже достанет какое-нибудь удостоверение… ну то есть он-то достанет настоящую корку… типа ФСБ или что-то в этом роде… проверяющий над проверяющими… Тьфу, оборвал он себя, что за бред? У меня же — Дар!
— Документы отдай, — произнес Киреев. — И имей в виду: сегодня рейд у нас. Не борзей. Все, я поехал.
— Счастливого пути, — убито пожелал Потылицын.
Киреев держал теперь сто десять, а в населенных пунктах сбрасывал до восьмидесяти. Куража поубавилось, он чувствовал усталость, но… приятную. Да, приятную. Такую, при которой знаешь: устал не зря, и при случае готов сделать что-нибудь еще.
Ведь дар… нет, Дар… он работает, и будет работать дальше. Пакет в бардачке — тому подтверждение. Только тратить этот Дар сегодня на ментов неохота.
Лучше для жены приберечь. Под утро.
«Какое мне дело до всех до вас, — замычал он себе под нос, — а вам до меня».
На взлёте
НА ВЗЛЁТЕ
Вадик плакал навзрыд. Странное и неприятное зрелище он представлял собою: взрослый дядька — лет пятидесяти на вид, — одетый черт знает во что, худющий, небритый, взъерошенный, с безумными глазами, сидит на низенькой ограде соседней могилы и рыдает в голос. Пьяный, что ли? Конечно, пьяный…
Нет, он не был пьян. Он уже чуть ли не неделю не пил ничего крепче водопроводной воды. Да и ел… не много и не часто, последний раз — позавчера, кажется.
Может, как раз от голода на него и нашло? Вадик знал: голод тоже дает эффект сродни легкому опьянению. Во всяком случае, чтобы работа шла, ему требовалось либо выпить, причем лучше не водки, а вина — хотя бы дешевого портвейна, — либо поголодать как следует.
Впрочем, водка тоже стимулировала, только не сразу, а на следующее утро. Осторожно опохмелившись, он переживал настоящий катарсис, кисть словно сама летала по холсту — если имелся холст, а если нет — то уголь или даже простой карандаш сам летал по картону, по ватману, по листу бумаги… И получалось хорошо, по-настоящему. Выйдя из эйфории, Вадик, конечно, чаще бывал недоволен сделанным, но иногда оно ему нравилось, а это дорогого стоило. Ай да Лысенко, думал он тогда. «Сукиного сына» не добавлял с тех пор, как мать умерла.
Сейчас, правда, подголадывал не из творческих побуждений, а просто потому, что еда в доме иссякла, и денег почти не было. Тем не менее, сознание, должно быть, все равно расширилось…
А причина-то для рыданий была. Хоронили близкого друга, Толю Кузнецова. Ни с того, ни с сего — инфаркт, и нет человека. Такого человека!..
Вадик попытался совладать с собой, всхлипнул, смахнул повисшую на носу длинную соплю, стряхнул ее перед собой и обессиленно замолк, низко опустив голову.
В стороне, около свежей могилы Толика, стояла толпа, невнятно звучала чья-то речь. Не было у Вадика сил находиться в этой толпе.
Толик, Толик… Гениальный, ну или почти гениальный, конструктор. Человек внешне грубоватый, но с тончайшим и безупречным вкусом. Сколько раз он давал Вадику бесценные советы! Да даже и не советы — этого Толик как раз не любил, — а просто высказывался коротко о Вадиковой мазне, и всегда было точно, в самое яблочко, и, стоило Вадику учесть мнение друга, как мазня становилась чем-то настоящим…
Да что там! Разве это главное? Сколько раз, в студенческие годы и после, выгораживал Вадика, брал на себя его грехи; выводил из тяжелых запоев, хотя сам пил более чем умеренно; кормил чуть ли не насильно, когда Вадик действительно голодал; выволакивал из придорожной канавы, вытаскивал из ментовского обезьянника.
И — всё. Нет друга. Тридцать восемь, всего тридцать восемь…
Вадик снова заплакал, обхватив голову руками.
Ему ведь тоже тридцать восемь. Это только на вид — полтинник, а то и за. Эх…
Вспомнилось, как в прошлом году Толик помог ему добыть роскошный холст. Вадик тогда вынашивал идею футуристического шедевра, для которого требовался холст. А холста не было. И Толик, вспомнив некую древнюю байку и произведя разведку, привез с дачи длинную стремянку, раздобыл синий, заляпанный краской, малярский халат, свернул из газеты дурацкую шляпу-кораблик, облачился во все это, Вадику сказал, что его прикид и так подходит, и, прихватив мятое жестяное ведро, повлек друга куда-то на Таганку. Там они — среди бела дня! — приставили стремянку к глухому торцу дома, украшенному плакатом «Здесь могла бы быть ваша реклама!», сняли этот плакат, аккуратно свернули в трубку и спокойно, по-деловому так, унесли.
А футуристический кураж Вадика все не набирал окончательного градуса. При жизни Толика он так и не прикоснулся к тому холсту…
Вадика мутило, темные пятна плыли перед глазами, сдавленные рыдания буквально душили его.
Между тем церемония подошла к концу. Близкие, друзья, сослуживцы потянулись к выходу. Стала видна свежая могила: холмик, сплошь покрытый цветами; в изголовье — шест с прикрепленной к нему фотографией Толика.
Вадик неимоверным усилием воли взял себя в руки. Вытер лицо полой рубахи, высморкался напоследок, встал — голова немного закружилась, — заправил полу в брюки.
Прошла мимо мать Толика, следом за ней Светлана, его жена — нет, вдова… Светлану держал за руку восьмилетний Сашка — вылитый Толик, почти один в один… Опять подкатил ком к горлу, но Вадик справился.
Шли мимо другие. На него не смотрели. Деликатные, подумал Вадик. Ладно, это ничего. А пожрать все-таки не мешает, вон мутит как. Работать сейчас по-любому не получится. Может, завтра… Вот и поминки — очень кстати. Никто ж его не выгонит, не посмеют, все же знают, как близки они были с Толиком. А на поминках он голод утолит, и выпьет как следует, и притырит пузырек недопитый, а утром опохмелится самую малость. И вместо вдохновляющего голода будет похмельный полет… И он начнет наконец задуманное, на том холсте начнет. И фигуре Толика в композиции найдется место, Вадик уже догадывался, какое.
Да, он поедет на поминки. Толик поймет.
Побрел вслед за всеми. Вышли с кладбища, собрались около автобусов, оснащенных табличками «Ритуальный». Ректальный, подумал Вадик. Анально-оральный. Зачем это?
Стоял немного в стороне: не хотелось лезть в автобус, отталкивая других. Все войдут — войдет и он.
К Вадику подошла Верка.
— Ты, надеюсь, на поминки не собираешься? — спросила-констатировала она враждебным тоном.
— Это почему? — слабым голосом отозвался Вадик.
— Потому что это немыслимо! — прошипела Верка. — Ты хотя бы посмотри на себя! Сандалии какие-то рваные, носков нет, брюки жеваные, заляпанные, рубаха дырявая, да еще в соплях, просто слов нет, тьфу! И воняет от тебя! Ты мылся когда последний раз, Лысенко? Сцену на кладбище устроил, идиот, я от стыда сгорела, и на поминках устроишь, мне этого только не хватает!
— Верка, ну тебе-то что? Ты мне уже два года как не жена…
— Во-первых, не два, а, слава Богу, три с половиной. А во-вторых, какая разница? Не позорь меня, уйди с глаз! И в автобус не смей соваться, не вздумай! Вон — рейсового остановка, иди туда! Пошел, пошел!
— Верка… — пробормотал Вадик, — ты что? Это ж Толик…
— Я без малого сорок лет Верка! Пошел вон, кому говорю! Толик ему…
Два автобуса отошли, Верка впрыгнула в третий, последний, что-то сказала водителю — Вадику не было слышно, — двери закрылись, автобус тронулся.
Ну и стерва, подумал Вадик. Как я с ней жил?
Он постоял, слепо глядя вслед уходящим автобусам, потом повернулся и побрел к могиле. Никого. И присесть некуда. На землю только если, а земля сырая.
Могила — это не Толик, подумал он, чего тут стоять.
Медленно двинулся вглубь кладбища. Народу почти не было — не выходной, не праздник. Вадик миновал ряд гранитных памятников с надписями «Погиб при исполнении интернационального долга», свернул с дорожки и стал пробираться между оградами туда, где росли совсем высокие деревья с густой листвой.
Вот хорошая могилка. Скамейка удобная, на столике — стакан водки, прикрытый куском черного хлеба. Вадик перелез через ограду, сел, потрогал хлеб — причерствевший, но не каменный. Видно, утром сегодня кто-то тут был. Точно, пара гвоздик в изголовье почти свежая.
Огляделся — никого, — взял ломоть в левую руку, стакан в правую, поглядел на памятник, сказал: «Не обижайся, Новиков Матвей Петрович, все там будем. Ну, Толик, царство тебе небесное» — и выцедил водку. Зажевал хлебушком, оперся локтями о стол, замер, задумавшись. А, правду сказать, даже и не задумавшись. Просто замер. Иногда только отщипывал от ломтя маленькие кусочки и не спеша пережевывал их.
Внутри потеплело, и голова вроде бы перестала кружиться. Сидел долго, сидел, глядя на пустой стакан, на памятник, на высоченный клен рядом с оградой. Начало смеркаться. Решил, что пора домой.
Подумав, взял с могилы пару гвоздик с обломанными стеблями, вылез из ограды, пошел к могиле Толика. Там воткнул в мягкую землю обрубки стеблей с торчащими красными шевелюрками и потащился к автобусной остановке.
Когда добрался до дому, уже совсем стемнело. В квартире был невероятный бардак, но это не беспокоило. Не зажигая света, разделся, ощупью нашел кровать, откинул одеяло — в темноте серый цвет белья не бросался в глаза — и лег.
Как всегда, что-то снилось. Или кто-то. Может, Толик. А может, Верка. Или Новиков Матвей Петрович. Но он никогда не помнил своих снов. Возможно, они хранились где-то в глубинах памяти, в подсознании, то есть точно хранились, иначе откуда бы потом возникали образы для работы? Но в сознание Вадика ничего из снов не поступало.
Проснулся рано. Нестерпимо тянуло поработать, хотя похмелья даже следов не было. А стремления души все равно были почему-то те самые — посталкогольные, самые что ни на есть рабочие. Что же вчера-то случилось, подумал Вадик? Полежал с закрытыми глазами, вспомнил: Толика вчера хоронили…
Встал, наведался в сортир, потом поставил около антресоли табуретку, залез на нее, нашарил в дальнем углу давно заначенный бычок «Явы» и коробок с тремя последними спичками. Закурил, еще не успев слезть с табуретки. Постоял у окна. На улице царила утренняя благодать — тишина, зелень, свежесть.
Докурив до фильтра, с сожалением засунул окурок в пованивавшее мусорное ведро и осторожно заглянул в холодильник. На верхней полке лежала шкурка от сала, ниже зачем-то стояли две пустые консервные банки — из-под сайры и из-под зеленого горошка. На дверце ждало своего часа одинокое яйцо. Но не дождалось — яиц душа Вадика в последнее время не принимала.
Ладно, чайку попью — и за работу, подумал Вадик. Поставил чайник, быстро почистил зубы облезлой щеткой без пасты, плеснул себе в лицо пару горстей воды и полез в кладовку за холстом и инструментами. Поспешно допивая пустой чай, подумал — а не сходить ли после обеда в контору? Да нет, пожалуй. Делать там нечего, зарплата только на следующей неделе. Начальник отдела волком смотрит; будь его воля, давно бы выпер, да руки коротки. С тех пор, как пару лет назад Вадик отделал кабинет директора, было строжайше велено бездарного конструктора Лысенко, оказавшегося талантливым дизайнером, не трогать. Да, хорош кабинетик получился, в стиле «Чертог морского царя». Придумал все он, Вадик, да и сделал больше половины самолично, не доверяя косоруким работягам. Директор был в полном восторге. Зарплаты бы еще добавил…
…Часа через четыре — а может, через пять или шесть — почувствовал, что устал. Контуры шедевра уже проглядывали. На переднем плане Вадик воспроизвел свою давнюю, почти реалистическую работу: солнечный день, зеленый холм над извилистой речкой, одинокая, щемяще трогательная шатровая церковь на холме, а на нее заходит в боевом развороте диковинный вертолет, прекрасный в своем устрашающем уродстве. Два соосных винта, короткие крылья, под которыми подвешено разнообразное вооружение, толстая хвостовая балка, из которой реактивное сопло изрыгает мощную огненную струю, почти достигающую солнца. Вадика, и когда он писал эту штуку, и когда позже рассматривал ее, прямо-таки била дрожь. Вот они, век шестнадцатый и век двадцатый. Два совершенства. Духовное и материальное, причем и то, и другое — и в церквушке, и в супер-вертолете. Ух!
Правда, Толик критиковал: нет, говорил он, Вадька, такого вертолета, и быть не может. Ты, Вадька, должен бы понимать, как-никак МАИ кончал.
Но это был единственный раз, когда Вадик не прислушался к мнению друга. Даже поссорились слегка. Да, МАИ кончал, потому что в гробу он видал париться в какой-нибудь Строгановке, срисовывая никому не нужные натюрморты и античные бюсты. Этого он в родной Анапе нахлебался, когда в кружок ходил при Дворце пионеров. «Вам, молодые люди, необходимы школа и наработка базовых навыков», — блеял преподаватель, козлобородый старикашка, вечно вонявший водкой, чесноком и «Беломором». Тьфу!
Нет. Вадик знал себе цену. МАИ — да, авиация, это сродни творчеству, это тоже полет. Музеи — да, и он облазил и Третьяковку, и Пушкинский, и в Питере зависал неделями — в Эрмитаже, в Русском. И в Феодосию два раза ездил, специально в галерею Айвазовского, а однажды махнул еще и в Коктебель, к Волошину. И прекрасно понимал, как надо писать. Было бы что писать.
А вот для этого как раз и требовался стимул в виде алкоголя или голода. И с тем, и с другим главное — не переборщить!
В общем, вертолет с церковью получились что надо. Дальше, фоном, норовившим смять передний план — так и было задумано! — прорисовывались линии и пятна, в которых угадывалось что-то неземное. Или потустороннее. И намек на фигуру покойного Толика в смутном пятне тумана в правом верхнем углу картины был ее скрытой доминантой.
Гениально.
Сколько же сейчас времени, подумал Вадик. Часы на стене показывали без чего-то три, но в таком состоянии они находились уже несколько месяцев.
Ну, сколько бы ни было, а надо что-нибудь съесть, а то так и откинуться недолго. Голова, вон, снова кружится. Пошарив по немногочисленным карманам, Вадик наскреб сорок три рубля. Хватит на хлеб и «Доширак». И ладушки.
Натянул вчерашние брюки и рубаху — работал-то, как спал, в одних трусах, — сунул босые ноги в сандалии, пригладил волосы пятерней и, прихрамывая — опять заныл проклятый сустав, — пошел в прихожую. Протянул руку к двери — но вдруг закружилась уже не голова, а прихожая. Она сделала полный оборот вокруг Вадика, потом косо ушла вверх, и свет померк.
…Его обнаружили только в следующую пятницу. В среду Вадик не явился за зарплатой — это никого не обеспокоило, не в первый раз. В четверг уже заволновались, а в пятницу пошли к нему домой. На лестничной площадке ощутимо пованивало. Долго стучали в дверь — звонок давно не работал, в конце концов вызвали дежурного слесаря, вскрыли квартиру.
Вадик уже начал разлагаться. Соседи потом говорили, что запах заметили, но не придали ему значения, потому что из этой квартиры всегда несло черт знает чем.
Через неделю после похорон — Вадик оказался совсем неподалеку от Толика — Верка привела в квартиру единственного знакомого ей человека из мира искусства — Колю Староверова, жена которого работала в соседнем с ней отделе. Коля был скульптор и сын скульптора, всю жизнь отдавшего Лениниане. Когда-то Ильичи работы Староверова-старшего, выполненные во всевозможных позах, одеяниях и масштабах, в изобилии украшали собою бескрайние просторы Советского Союза. Да и сейчас их оставалось еще порядочно.
Коля долго перебирал бесчисленные листы картона, ватмана, клочки обычной бумаги. Оглядел с дюжину стоявших по углам холстов. Минуту-другую рассматривал полотно с последней работой Вадика.
— Ну что, Николай Сергеевич, — не выдержала Верка, — хотя бы грубо ориентировочно — сколько это может стоить?
Коля помолчал, еще раз взглянул на картину и ответил:
— Грубо… Знаете, Вера, мы, скульпторы, и правда, народ грубый. Я вам грубо и скажу: нисколько. Это полное и несомненное говно. Извините за выражение. На конкурс детского рисунка если только. Лучше всего — на помойку все это. Все тотально.
Он брезгливо переступил через валявшийся на полу мусор и направился к выходу. Ошарашенная Верка последовала за ним.
Запирая дверь, она думала о том, что эта сволочь столько лет изображала из себя художника, и на этом основании поломала ей, Верке, всю ее жизнь, и даже после смерти нагадила, оказавшись не Ван Гогом, а говном.
Хорошо, что эта сволочь наконец сдохла, подумала Верка, не замечая, что молча плачет по этой сволочи.
Сам с собой
САМ С СОБОЙ
Удержаться не было никакой возможности. Да и времени не хватило: Серафимыч чихнул неожиданно для самого себя, притом чихнул оглушительно.
Несколько голов повернулись на звук. У дядьки, сидевшего впереди, колыхнулась развернутая газета. «Спорт-экспресс», что ли, машинально отметил Серафимыч. Затем он тоже состроил недовольную мину и оглянулся — как будто чихнул кто-то другой. Дядька зашуршал газетой, брезгливо стряхивая с нее мелкие пятна. Серафимыч поднялся и пошел в тамбур. От греха.
Вот так всегда. Загрузишься, бывает, в лифт. Ехать долго, целых сорок две секунды. Расслабишься, да и… короче, по-приличному говоря, метеоризму поддашься. От всей, как говорится, широты. Иногда прямо кантилена выведется. Секунд через семь волна амбре достигнет рецепторов — ну и что, ведь свое же! Родное! И тут — вот обязательно лифт остановится, и войдет в него... ну, например, баба эта, что на восьмом живет. С собачкой своей, со стаффордом бельмастым.
Неудобно — просто страсть. И начинаешь всем лицом делать вид, что это не твоя работа. А чья, спрашивается? Бабы, что ли? Так она свою-то вонь от чужой наверняка отличает. Может, стаффорд подпустил? Нет, тоже не вариант, хозяйка и его выперд наизусть знает. Тогда, значит, это еще раньше тут кто-то набздел. Сволочи.
Вот и вытаскиваешь платок, и держишь его демонстративно у носа все оставшиеся двадцать восемь секунд. А у них, что у бабы, что у пса, рожи каменные, и косят они оба куда-то в сторону. Должно быть, видят твои ухищрения насквозь.
Черт побери.
И все-таки вздыхаешь как бы облегченно, когда двери лифта открываются на первом, и пропускаешь бабу с кабыздохом вперед, а сам, засовывая платок в карман, предпочитаешь приотстать — неловко ведь, ужас просто, да и ну его, стаффорда, за спиной.
Так размышлял Серафимыч, стоя в тамбуре соседнего — на всякий случай — вагона электрички; и что-то в этом роде крутилось в голове, пока ждал автобуса и ехал в нем; и какие-то еще горькие мысли мелькали без особой системы, когда отпирал дачу, разувался, переодевался, ставил на плиту воду, доставал из холодильника пельмени и бутылку водки, наваливал полную тарелку, наливал, выпивал, зажевывал…
А после ста пятидесяти все стало неизбывно трагичным, и Серафимыч негромко произнес:
— Эхма…
Он знал за собой: после ста пятидесяти мир всегда виделся в черном цвете — и казалось, это видение самое что ни на есть истинное, — да к тому же тянуло говорить вслух. Ну так, фрагментарно — подумаешь о чем-нибудь безмолвно, про себя, потом выскажешься в полный голос, потом снова про себя, потом опять брякнешь. Строго говоря, тоже про себя, но в другом смысле. В прямом — о себе.
Иногда он думал и разговаривал как раз об этом феномене: вот ведь все знаешь о себе, и что изменяется твое сознание после ста пятидесяти, тоже знаешь, и уже подойдя хотя бы и к тремстам, по-прежнему все понимаешь, и как бы наблюдаешь за самим собой со стороны — а все равно и реплики продолжаешь подавать время от времени, и чувствуешь себя по-настоящему трагической фигурой. Только никто об этом трагизме не подозревает.
— Тьфу! — мрачно восклицал тогда Серафимыч, и тут же одергивал себя. — Да помолчи уже, дебил пьяный…
А дальше — обращался мыслями к своей несчастной сущности и горевал.
Так было и сейчас.
— За что мне это? — спросил Серафимыч неизвестно кого.
Дело было в том, что его никто не любил. Хуже того: Серафимыча ненавидели, а последние годы и боялись. Все, даже совершенно незнакомые люди, как вот только что в электричке. Не говоря уж о знакомых, пусть и смутно — вроде той бабы с восьмого этажа и ее стаффорда.
А уж родные и, что называется, близкие… Родители, и те…
Отец оставил по себе одно-единственное воспоминание — подзатыльник, не столько болезненный, сколько унизительный. Маленький (лет пять, наверное) Алеша тогда нечаянно включил свет в ванной — а папа, чтоб его, Серафим в этот самый момент проявлял какие-то никому не нужные (как показала жизнь) фотографии. Засветил их Алеша, а отец засветил Алеше ладонью по стриженому затылку. Легонько… брезгливо так…
Вскоре папаня куда-то исчез. На робкие вопросы сына мать либо злобно поджимала губы, либо кричала противным голосом: «Закрой рот сейчас же!» Он и перестал спрашивать. Но мать вот таким манером с ним и обращалась. Враждебное молчание, приказ закрыть рот, да еще, тем же голосом: «Я тут одна надрываюсь, наизнанку выворачиваюсь, будь оно все проклято!» И с бабкой часто скандалила — Алеша даже не понимал, о чем.
Бабка… Побыла-побыла в Алешиной жизни, да и померла. Запомнилась, кроме тех скандалов, бесконечными требованиями мыть руки и одной конкретной историей: взяла внука с собой в магазин, Алеша расшалился, налетел — не нарочно, конечно же! — на какую-то тетеньку, у той продукты по полу рассыпались-раскатились, тетенька в крик, бабка в крик, Алеша в ужасе спрятался за полкой… Как бабка лупила его на обратном пути! Как он рыдал! Как она еще пуще его лупила!
В школе тоже плохо сложилось. Невзлюбили, с первого дня и до самого выпуска, учителя. Он-то старался, и способностями обделен не был, но в аттестате получились одни четверки — всегда снижали оценку на один балл. Старшие пацаны постоянно отбирали жалкие деньги, что мать давала на буфет, и на счетчик ставили, и били. Третировали одноклассники. Тоже били, подло, коллективно, ни за что били, а уж дружить — и речи не было. Только в девятом классе пришло несколько новых ребят, вот с одним из них, с Юркой Струковым, вроде как сошлись. Юрка первый и стал называть его Серафимычем…
Ну, и бить тогда же перестали: Алеша вдруг резко вымахал и ростом, и статью, к тому же взял за правило каждое утро и каждый вечер во дворе на турнике заниматься. Круглый год, в любую погоду. В одиночестве, конечно.
Про девочек и говорить нечего — ни одна, ни одна… Хотя даже ювенильные прыщи обошли Серафимыча стороной. А с другой стороны — что «хотя»? Почему «хотя»? Все так, все правильно, и прыщи туда же… побрезговали…
Выпускной вечер… лучше не вспоминать… тоска…
Потом институт — и все то же, все то же. Из кожи вон лез, а все равно — баллы всегда на единичку ниже, оттого и диплом не красный получился. С однокурсниками искал контакта — безуспешно. Холодно всё, отстраненно; бить никто не пытался, на том спасибо.
И вот почему такое отчуждение — никогда не мог понять, а в конце концов и смирился. Принял как данность: он — человек, которого не любят. Один так один. Стиснул зубы и стал жить один.
Дальше все обыкновенно. Распределение, работа; на работе опять же — словно мертвая зона вокруг Серафимыча. Вежливо все, корректно, но — ни слова лишнего. Мужики в курилках — о футболе, о политике, о бабах, упоенно, аж до крика, а стоило ему войти — все гасло, народ замолкал, расходился. Пьянки в подшефном колхозе — попробовал однажды присоединиться, скорее эксперимента ради. Испортил людям, можно сказать, праздник. Собственно, так и предполагал. И даже посмеялся про себя, но решил — больше не лезть.
И да, все чаще и чаще — вот это «про себя». Хоть и смирился, а про себя — горько размышлял.
А все-таки женился. Как — толком и не понять. Ну, понятно, девушка-то засиделась, ей хоть за черта, а Серафимыч собою был вовсе не черт… Да, с девушкой ясно, но он-то, он-то! Как, зачем, почему? Уж и не вспомнить. Словно в тумане.
Свадьба… Костромская родня Елены понаехала, костромские подружки. Мужчины, все будто в униформе: черные костюмы, белые сорочки, черные галстуки. Мафия сицилийская, усмехнулся тогда Серафимыч — конечно же, про себя. Женщины — как из шестидесятых: платья строго до колен, белые туфли, на головах немыслимые бабетты. А с его, жениха, стороны — только мать. Сидела прямо и неподвижно, губы все время поджаты, словом ни с кем почти не перебросилась.
Из друзей — да просто некого звать было. По причине отсутствия друзей. Разыскал телефон Юрки Струкова, пригласил, тот обещал быть. И даже свидетелем. А накануне свадьбы позвонил, сказал: жена идти не хочет, а я, мол, без нее тоже не пойду. Почему не хочет? Да просто не хочет, и все.
Странно, подумал Серафимыч, с Юркиной женой мы и не виделись никогда…
Свидетелем кого-то из костромских попросили. Елена со стыда сгорала, а Серафимычу было безразлично. Только — тоскливо.
Потом, со временем, детей двое, сын и дочь. Чуть ли не с самого рождения сторонились отца, будто чумного. О жене и говорить нечего — неряшливая, вечно измотанная, чем-то постоянно недовольная, и все сквозь зубы…
Серафимыч налил, выпил уже не закусывая — пельмени кончились, копаться в холодильнике не хотелось. И повеселел — о карьере вспомнил.
Карьера-то шла очень даже неплохо. Сначала рос по службе точно в нормативные сроки, а в какой-то момент прорвало. Что ж, работал-то хорошо, добросовестно. Начальство и обратило внимание. Оно ведь тоже понятно: потянешь вверх разбитного какого-нибудь, так жди от него потом чего угодно, любой подляны. А такой, как Алексей, не опасен. Вот и вырос до начальника отдела, потом скакнул аж в замдиректоры, а там и в главные инженеры. И снова стали звать его — и за глаза, и в глаза — Серафимычем.
Зарабатывать начал вполне прилично, а появилась возможность — собственный бизнес, пусть и небольшой, но стабильный, организовал в параллель с основной работой.
Тут уж люди от него не шарахались — наоборот, потянулись. Без тепла, это боже упаси. Как к кормушке потянулись. Вот и ладушки, на другое и не претендовал.
А он сам-то, Серафимыч, людей всегда жалел. Ну вот правда же, чем угодно поклясться мог: хорошо он к людям относился. Всю свою жизнь. Такую дурацкую, никому не нужную жизнь.
В глазах защипало, дыхание перехватило, сердце закололо. Он выпил еще раз, громко провозгласил:
— Ну и хватит! Последняя! Много пить стал, вот что!
Пить стал и правда много. И все в одиночестве — где ж их взять-то, собутыльников? Ничего, втянулся как-то. А что, работа идет, бизнес крутится, дети, можно сказать, выросли, Елене он не нужен, матери тоже. Юрка Струков, говорят, умер. Можно и выпить самому с собой.
Вот и сейчас — нажрался. Хорошо, что не дома, подумал Серафимыч. Хорошо, что на дачу уехал. Хорошо, что не за рулем, а то ведь завтра обратно в город, а как после поллитра-то?
— Менты меня тоже лю-юбя-ят! — протянул он.
Перед глазами покачивалось и плыло. Да, хорошо, что машина на техобслуживании, а сам вот на электричке поехал.
Серафимыч вспомнил, как чихнул в вагоне. Сделалось нестерпимо стыдно. И опять кольнуло в сердце. Сильно кольнуло.
— А вот прилечь надо… — пробормотал он. — Прилечь, прилечь…
***
Сначала забеспокоились на работе — неделя кончается, а шеф как провалился, и мобильный у него хронически недоступен.
Потом, словно нехотя, всполошились жена с матерью.
Потом приехали на дачу — Елена и зам Серафимыча, он же партнер по бизнесу. Дверь не открывалась — была заперта изнутри, пришлось искать кого-нибудь с нужным инструментом и с руками. Нашли, благо кругом люди строились.
Потом Серафимыча хоронили. Много, много народу собралось, и много, много теплых слов сказали. Когда гроб ушел вниз, в печь, и сомкнулись за ним створки, Елена тоненько завыла, а мать Серафимыча осела, теряя сознание.
Потом отправились на поминки. У подъезда Серафимычева дома провожающим пришлось посторониться, чтобы пропустить выходящих на дневную прогулку женщину со стаффордом. Женщина мельком взглянула на толпу, узнала Елену, все поняла и поджала губы. А стаффорд поднял лапу и пометил колесо автобуса с табличкой «Ритуал».
Всё к лучшему
ВСЁ К ЛУЧШЕМУ
До конца рабочего дня в офисах и на производствах оставался еще час-другой, и служивый разного рода люд не заполнил пока что магазины и павильоны, пивные и кафе. Разве что студенты наводнили их, но студенты редко посещают аптеки, а Шурик почти никогда не ходил в пивные и редко когда — в магазины.
И действительно — в аптеке, куда он решился зайти, было почти пусто. Перед узким полукруглым окошком стояла, явно робея, старуха с плотно исписанной бумажкой в руке, за ней — полуинтеллигентного вида дядька. Шурик вздохнул и пристроился третьим.
В окошке мелькнула провизорша. Лет тридцать пять, оценил Шурик. Крепкая такая, румяная блондинка. Вон как бойко — громко, раздельно, с ощутимым раздражением, но вежливо, не придерешься, — переспрашивает бестолковую старуху, а та по своей же бумажке название лекарства прочесть не может…
Шурику стало не по себе. Потянуло сделать такой вид, чтобы казалось, будто он передумал, и неспешно, блюдя достоинство, но вместе с тем и озабоченно-деловито повернуться, выйти прочь и так же неспешно двинуться дальше. Мало ли аптек по пути? Много. Да хотя бы в торговом центре с домом по соседству. Там и провизорши не особо разбитные — что тоже блондинка, что рыженькая, невзрачная такая.
Но — удержался. Те провизорши ведь могут его знать, он же раз-другой брал у них таблетки для мамы. Могут знать, да. Неловко. Да и пока дотуда доберешься — уже народу будет полно. Тоже неловко, дело-то деликатное.
Провизорша наконец разобралась со старухиным списком и отпустила бестолковую. Шурик немного успокоился: дядька, наверное, быстро управится.
Однако дядька тоже оказался ни бэ ни мэ, никак не мог определиться, что же ему нужно от насморка, то ли то, то ли это, а в аптеку зашла и заняла очередь прямо за Шуриком совсем юная женщина с мальчиком лет пяти, которого она тут же принялась дергать за руку, приглушенно шипя: «Стой спокойно, кому сказала!»
Пришлось временно оставить очередь. Шурик побрел вдоль застекленных стеллажей, якобы внимательно в них вглядываясь. Заметил в дальнем углу обширного зала автоматический тонометр и плакатик над ним: «Измерение давления — бесплатно!»
Нет, решил он. Мерить сейчас — неуместно, вроде же как по делу тут — лекарство взять, совершенно конкретное, а вдоль стеллажей гуляет потому, что просто вспомнил еще об одном чем-то нужном и вот, значит, выбирает.
Давно покинул аптеку полуинтеллигентный дядька, упорхнула с баночками, тюбиками и ребенком юная мамаша, отоварилась еще одна, пришедшая позже, старуха, и вот в зале стало пусто. Шурик быстро подошел к окошку и вполголоса попросил:
— Мне виагру, пожалуйста.
Провизорша улыбнулась:
— Вам сколько таблеток?
— Да… э-э… одной хватит…
Было очень, очень неловко.
— А дозировку какую? — блондинка неожиданно оказалась такой дружелюбной, что Шурику захотелось провалиться сквозь щербатый плиточный пол. Или лучше — сделаться невидимкой, как в романе Герберта Уэллса. Только вместе с одеждой… И взять что нужно, какой угодно дозировки, чтоб ей, и испариться отсюда!
— Э-э… А какие бывают? — пролепетал он.
— Ну, — бесстыдно усмехнулась женщина, — это же дело индивидуальное. В принципе виагра отпускается по рецепту врача, но мы обычно не спрашиваем… Вот заходит к нам иногда старичок, ну постарше вас, конечно, а живет он тут напротив, так он берет минимальную, ноль двадцать пять. И всегда благодарит. Спасибо, говорит, за прошлый раз. Мы, говорит, с бабкой очень довольны.
Шурик совсем смешался.
— Вы долго еще, мужчина? — проскрипело сзади.
Шурик вздрогнул. Опять старуха, да сколько же их, будь они неладны, даже не заметил, как появилась…
— Давайте тоже минимальную, — выдохнул он в окошко, как рубанул, и через минуту, обливаясь потом, выскочил из аптеки. Свернул за угол и остановился, чтобы успокоиться.
Домой теперь не хотелось, да и, раз уж выполнил часть давно задуманного — Шурик сам себе удивлялся и даже, отдышавшись, начал немножко гордиться собой, — следовало продолжать, не откладывая. И он отправился в дальний конец района, в тот заветный двор.
Шел все больше переулками: после пережитого как-то не хотелось, чтобы много людей… Время от времени опускал руку в карман ветровки — проверял коробочку с таблеткой. Солнышко пригревало, можно было бы ветровку снять, перекинуть через локоть и идти себе, посвистывая, но стыд, пусть и смешанный с гордостью, все еще не отпускал, поэтому какой уж свист, да к тому ж из неглубокого кармана ветровки коробочка того и гляди выпадет незаметно, и тогда — что же? Все насмарку? И все заново?
Шурик терпел. Ну, не такие уж и большие неудобства, твердо сказал себе он. Не так уж и жарко, все-таки начало мая это не июль и даже не август, или, скажем июнь. Или конец мая, тоже ведь бывает жарко, особенно в последние годы. Так что ничего, а в переулках и вовсе тенисто, не повсюду, конечно, но местами.
В этих размышлениях — а о другом как-то не думалось — он добрался до цели, то того самого двора, бывать в котором так любил — и так остро переживал, если доводилось увидеть желаемое…
Он сообразил, что все удачно: вот и время подходящее, около пяти, наверное. Желаемое часто показывалось как раз в это время.
Желаемое — это была женщина, необыкновенная женщина, выходившая на балкон второго этажа с тазиком, полным свежепостиранного белья, чтобы развесить его на толстой леске, туго натянутой в четыре ряда. Или с пустым тазиком — чтобы снять уже высохшее. Вот так, под вечер — именно чтобы снять, и это нравилось Шурику гораздо больше, потому что, развешивая простыни, женщина очень быстро скрывалась за ними, а снимая — наоборот, появлялась.
Ах, какая женщина! Она была видна только от талии и выше, примерно до подбородка — лица почему-то никогда не удавалось разглядеть: то слеза нежданно набегала Шурику на глаза, то словно облачко откуда ни возьмись наплывало, да и вообще далековато он располагался — не хотел подавать виду зачем таскается сюда.
И все равно: ах, какая женщина! Выцветший ситцевый халатик не мог скрыть ни высокой груди, наверняка упругой, и даже налитой, и слегка колышащейся, ни покатых плеч, ни ювелирной какой-то талии, ни намека на крутое расширение от талии вниз, к бедрам, ни трогательного поворота шеи, ни, тем более, невероятной грациозности всех движений. Боже, какая там Ульяна Лопаткина, какая Диана Вишнева, о чем мама говорит, она же не видела, не видела…
Шурик сидел у противоположного подъезда, вполоборота к тому балкону сидел, скособочившись — намеренно так садился, чтобы никто ничего даже не подумал, — и смотрел, смотрел, стараясь не выдать себя выражением лица или учащенным дыханием. А потом, когда все заканчивалось, еще сидел некоторое время в той же неудобной позе и, выждав, сколько считал приличным, поднимался и тащился домой, обессиленный и взволнованный. Поначалу — припадая на отсиженную ногу, но это его не беспокоило, нога-то расходилась быстро.
Сегодня ждать пришлось довольно долго, и Шурик поразмышлял о своей нынешней жизни. «Всё к лучшему в этом лучшем из миров», — так часто повторяла мама. А ведь и правда. Так и есть.
Ну, уволили полгода назад… нет, уже почти семь месяцев как уволили. Волна горькой обиды уже не накатывала, как первое время. Тогда вспоминать было почти невыносимо, а теперь — волна-то накатывала, но стала она сладковатой. И вспоминалось: как пришла в их комнату начальница и, глядя почему-то на Лилю, молодую девчонку, совсем сопливку, только что взятую в отдел, объявила, что руководство приняло решение о сокращении расходов и, соответственно, кадров, и поэтому (Лиля сжалась) — предлагается вам, Александр Сергеевич, написать заявление по собственному желанию, а расчет получите немедленно и сполна.
Шурик тогда не поверил собственным ушам, но почему-то встал и спросил:
— Разве я плохо работаю?
Голос его дрогнул, даже — что уж там — сорвался: петуха дал Шурик на местоимении «я», словно икнул на нем. Кто-то за его спиной хихикнул, улыбнулась и сопливка Лиля, а начальница с каменным лицом сказала, чтобы Александр Сергеевич зашел к ней в кабинет. Он покорно двинулся вслед, успев еще услышать, как Лиля вздохнула:
— Жалко дядечку…
И как Пантелеева, бой-баба, ни стыда ни совести — такой, наверное, станет лет через десять сегодняшняя провизорша, если раскормится, — передразнила:
— Разве я-а? плохо работаю? — И добавила: — Тоска зеленая, тьфу…
Что говорила начальница в кабинете, Шурик запомнил плохо — как через вату слышал. Отложилось только, что просят уйти по-хорошему, что рассчитаются по-честному, что даже выходное пособие дадут за два месяца вперед, а если он не захочет по-хорошему, то пожалуйста: официальная зарплата четыре тысячи триста тридцать рублей минус налог, и никаких больше конвертов, а повод уволить по статье всегда найдется, не сейчас, так скоро.
Вроде еще успокаивала, что молодым — дорогу, а он-то, в общем, тоже еще не старый, до пенсии целых пять лет, что-нибудь найдет себе. Но возможно, это Шурику только показалось. Очень уж оскорбили его четыре тысячи триста тридцать рублей. До слез оскорбили. Там, в кабинете, он, конечно, не дал себе воли, а уж потом, написав заявление, метнулся в туалет, заперся в кабинке и повыл сдавленно. Не от того, что жить станет не на что, а от обиды.
Домой он в тот день пришел поздно — не знал, как маме сообщить о случившемся, а мама сказала: ничего, сынок, переможемся. И, как почти всегда, оказалась права — перемоглись. Конечно, выходное пособие (дали за два месяца «белую» зарплату — два раза по четыре тысячи триста тридцать рублей) растаяло быстро: кое-чего купили, вот эту ветровку, например, остальное прожили. Но оказалось, что и маминой пенсии хватает — потребности-то у них невеликие…
И еще оказалось, что ох как права мама с этим своим «Всё к лучшему в этом лучшем из миров»!
Остаток октября и почти весь ноябрь Шурик носился по городу в поисках работы. Нигде не брали: пятьдесят пять лет не шутка. В одном месте, правда, сказали, что могут взять, только сначала надо внести небольшую сумму, получить за нее товар, продать, часть вырученных денег оставить себе, а остальное принести за новую партию, и еще — это лучше всего, это тогда большая премия — привести еще одного сотрудника, на те же условия. А если таких сотрудников, им, Шуриком, привлеченных, будет много, то это вообще очень хорошо, да плюс с продаж каждого сотрудника будет капать процент, ну и так далее. Женщина и мужчина, объяснявшие все это, сказали, что начинали так же, как он, и вот посмотрите на нас! Шурик посмотрел, кивнул, потом посмотрел по сторонам, спросил — а ничего, что у меня вот как бы возраст, а остальные соискатели всё больше молодые? Действительно, соискателей в фирму в тот день пришло много… Женщина и мужчина уверили, что у них как раз не так, как везде, что жизненный опыт у них очень приветствуется, а их компания стала для всех сотрудников как семья, а ведь опытные, пожившие, знающие почем фунт лиха люди только и понимают до конца, что такое семья и верность семье.
Вечером воодушевленный Шурик поведал обо всем маме, мама, тоже воодушевленная, тут же позвонила старой, хотя и лет на семь моложе, подруге Вале, подруга Валя зачем-то позвонила внуку Андрюше, внук Андрюша залез в интернет, и пошли звонки по этой цепочке в обратном направлении — с той информацией, что фирма, где Шурика, можно сказать, уже ждали, объявлена тоталитарной сектой и чуть ли не проклята несколькими епархиями православной церкви.
Ни Шурик, ни мама ни в какого Бога не верили, но ужаснулись и решили: держаться от этого жулья — словно пелена с глаз спала! — подальше.
И ведь опять: всё к лучшему! Разве оспоришь? Нет, не оспоришь! Не хватало еще попасть в тоталитарную секту… Потом не выберешься оттуда…
После этой истории Шурик перестал рыскать в поисках работы. Как-то само так получилось. Да и бесполезно, решил он. И еще решил: всегда можно пойти в домоуправление и наняться дворником. Если нужда совсем уж припрет и заставит.
Впрочем, маме он каждое утро, после завтрака, говорил, что отправляется искать работу — и просто бродил весь день по городу, забегая домой только пообедать. В любую погоду бродил. И в выходные тоже, хотя и не полный день и открыто сообщая маме: «Пойду погуляю». И вот прошло шесть, нет, почти семь месяцев, и Шурик, закаленный моционами, чувствовал себя физически здоровым и крепким. Практически — как никогда. Ни особенного жира лишнего, ни одышки — ну кроме таких вот случаев, как сегодня в аптеке, и еще кроме волнующих наблюдений за женщиной на балконе. Но это — от эмоций, а так-то здоровье стало прямо железным.
А о сцене увольнения вспоминал теперь чаще, чем поначалу: позволял себе, потому что было уже не больно, а, скорее, томно. Вспоминал — да, с обидой, но как-то без горечи. И совсем уж как торжество справедливости вспоминал звонок сопливки-Лили тридцать первого декабря.
— С праздником, Александр Сергеевич, — неуверенно сказала она. — С Новым годом, с новым счастьем вас.
Он поблагодарил — насколько мог холодно, но корректно. И поздравил в ответ. В общем, очень достойно все вышло.
И вполне можно было жить, вот только одно беспокоило: эректильная дисфункция, так это называется по-научному. Когда-то листал на работе всякие журнальчики… Да и нынче тоже — покупал иногда для мамы то АиФ, то «Мою семью», то еще что, ну и сам почитывал на досуге, а там о таких делах все время пописывали.
Вот, значит: эректильная дисфункция. Не импотенция, боже упаси: эрекция как таковая по утрам имелась исправно, но только до первого мочеиспускания (кстати, вполне уверенного, по Шурикиному-то возрасту). И пропадала. А вечером, когда ложились спать и мама приглушала круглосуточно звучавшее в квартире «Эхо» до самого минимума — впрочем, в ночной тишине Шурик прекрасно мог все разобрать из-за своей ширмы, но ему совершенно не мешало, — в этой ночной тишине, на диване за ширмой, ничего не получалось. Ни заметки из «Моей семьи» не возбуждали, ни иные какие фантазии, ни даже мысли о женщине на балконе.
Собственно, физических неудобств Шурик от этого не испытывал, но ведь он знал, что здоровому зрелому мужчине полагается какая-никакая половая жизнь. Свои шансы на реальную женщину он оценивал трезво: и денег нет, да и в конце концов ну их, реальных женщин. Одно беспокойство от них… Изредка вспоминался год в браке — ошибка молодости, что уж там… Вспоминался как кошмар: пара месяцев непрерывной напряженности между женой и мамой, потом затеянный женщинами и лихорадочно произведенный размен двухкомнатной квартиры на однокомнатную и комнату, потом ад в этой однокомнатной — все было жене не так, да еще угрызения совести от того, что сбагрил маму в коммуналку, и изматывающие ссоры с женой, и мамино сочувствие — ему, конечно! — и развод, и конфликт по поводу где кому теперь жить, и слава богу, слава богу, все как-то устроилось: они с мамой с тех пор в однокомнатной, жена в коммуналке, да она потом и замуж выскочила, конечно, и исчезла из виду, давно уже…
Воспоминаний о сексе с той женой не осталось никаких. А других женщин Шурик в своей жизни не имел. Мама какое-то время вздыхала: жениться бы тебе, сынок, — но как-то неуверенно, а он даже представить себе не мог, и не желал представлять, и на мамины вздохи то замыкался, то раздражался и кричал.
Ну, мама и перестала вздыхать. А он удовлетворялся нечастой мастурбацией — разумеется, тайком от мамы. И — получалось, даже без фантазий и всяких там фривольных книжек Мопассана или, допустим, Бунина. Получалось, пока ходил на работу и страшно там уставал — особенно уставал, когда дел на работе не находилось. Просто выматывался от медленного течения времени. И вот тогда, бывало, возбуждался под бормотание «Эха». Вероятно, организм требовал разрядки и успешно добивался ее. Здоровый ведь организм-то.
А теперь организм еще более поздоровел, но ничего не получалось, и это беспокоило, потому что было неправильным.
Вот Шурик и решился на виагру.
И теперь он сидел, как всегда бочком, на лавочке, поглядывая на балкон второго этажа в доме напротив. Простыни там вроде бы высохли, ветерок пошевеливал их, так что можно было ожидать желаемого.
Дождался. Дверь балкона распахнулась, женщина, его красавица, вышла и принялась снимать белье. Шурик машинально запустил руку в карман ветровки, сжал коробочку с таблеткой; все в нем как будто напряглось и задвигалось. Так он почувствовал.
Красавица сняла все белье, унесла его в квартиру; четыре лески вытянулись в прямые линии, заблестели на солнце. Балконная дверь, однако, не закрылась, и Шурик решил посидеть еще немного: вдруг на этот раз будет бонус? Вдруг она снова выйдет, чтобы, например, развесить новую порцию свежевыстиранного?
В голове мелькнуло: откуда там столько простыней? Небось, муж какой-нибудь есть, вот он и гадит… Не напасешься на него… Стало неприятно, однако быстро минуло, а легкий укол ревности даже порадовал — накатило примерно такое же томное, как при воспоминании об увольнении.
Женщина и правда вышла. Перегнулась через перила (Шурик затаил дыхание) и завопила пронзительным голосом:
— Ви-итька! Да чтоб тебя разорвало, паразита! Тебе во сколько было велено домой? Ужин выброшу к ядреней фене, зараза такая, сволочь гадская!
— Да иду, мам! — отозвались ломающимся баском где-то в углу двора — в кустах, что ли, Шурику с его скамейки было не видать.
Женщина скрылась за дверью, шваркнула ею; стремглав пробежал по двору мальчишка, вслед ему свистнули и захохотали из кустов; Шурик глубоко-глубоко вздохнул, поднялся и, прихрамывая, двинулся прочь.
Услышанное несколько расстроило его, но все-таки не слишком. Не буду вспоминать этот голос, решил он. Это, может, другая женщина во второй раз выходила, а его-то женщина — она, допустим, младшая сестра той, что вопила. Так и будем считать, сказал он себе, потому что иначе не надо.
Шурик держал путь в сторону дома, не очень теперь стараясь избегать людской толпы, и думал об отвлеченном, но важном и давно его занимавшем: вот как люди знают, как жить? Не в том смысле, что «уметь жить» — то есть ловчить, выгадывать, находить где гуще и так далее. А в смысле самом что ни на есть обыденном. Вот эта женщина, например. Не та, которая орала малолетнему Витьке, а его женщина, которая с простынями. Вот она, например, откуда знает, что нужно купить столько-то простыней? Или — что нужно завтра стирать, а потом вешать, потом снимать, потом гладить утюгом, а еще что-то из продуктов купить, потому что муж придет голодный, и как-то сготовить. Хотя нет, муж-то — у той, крикливой, ну да все равно.
Или вот мама: она ж тоже всегда знает, как что и когда делать. Ну, положим, она у своей мамы научилась. А та у своей. А самая-то первая — она как? Допустим, готовить. Это же…
Шурик почувствовал, что хочется есть, и ускорил шаг — благо, отсиженная нога уже разошлась. Остаток пути он думал о маме, а вернее — о маминой пенсии. Сам-то он нормальной работы не найдет, а вот когда мама умрет и перестанет получать пенсию, тогда, наверное, придется идти в дворники. Эх, если бы и после… ну, после маминого ухода — чтобы пенсия так и шла… Смутно вспомнился какой-то то ли давно виденный фильм, то ли это из «Моей семьи» — там человек умер, а о смерти не сообщили, чтобы, кажется, квартиру получить… Да, из «Моей семьи», жуткие вещи там пишут… Покойный долго лежал в ванне со льдом, а родственники ванной не пользовались, стали на кухне мыться, ну и в баню ходить, когда по-крупному мылись. Фу, гадость…
Аппетита, однако, эти мысли не отбили, и домой Шурик прямо-таки поспешал. Конечно, и таблетка в кармане его подстегивала — хотя с этим придется терпеть до ночи, но все равно.
Дома Шурика ждала неожиданность — в гостях у мамы была подруга Валя, и они сидели за накрытым и частично уже распотрошенным кухонным столом: салатик такой, салатик сякой, баночка шпрот — все початое, да еще любимый мамин старинный хрустальный графин с любимым же маминым сладким вином янтарного цвета и крохотные стопочки, тоже хрустальные и старинные.
— Шурик пришел! — сказала мама. — Садись за стол, милый, только руки вымой. Как дела? Ты здоров?
— Ой, здравствуйте, Саша! — заулыбалась Валя.
Вот не любил ее Шурик, хотя и опекала она маму: то веточку сирени принесет, то лекарства какие-нибудь, то еще что. Ему-то всё легче — а не любил. Больно уж перла энергия из этой Вали, утомительная такая энергия, как только мама ее выносит, да еще каждый день по телефону часа два болтают. Сам-то он выдерживал минут пять общения, потом настроение гарантированно портилось.
Да еще вино это… Его мама сама покупает, а пенсия все-таки не золотые горы…
Сухо поздоровавшись, Шурик снял ветровку и кроссовки, сунул ноги в тапочки, помыл руки, вернулся в кухню, взял тарелку, положил в нее салатиков, шпрот, картошки, куриную ножку из кастрюли, хлеба, прихватил еще вилку, от вина отказался и пошел в комнату — ужинать перед телевизором. Услышал, как мама тихо пожаловалась:
— Устает очень...
И как Валя в полный голос утешила:
— Даст бог все образуется, Елена Витальевна, ну что вы! Пятьдесят пять — это по нынешним временам еще молодой человек! Все впереди!
На редкость бестактная женщина, в который раз за жизнь подумал Шурик.
Он быстро все съел, но настроение не улучшилось. По телевизору показывали черт знает что, вникать в эту дрянь не было сил; бубнило «Эхо»; из кухни звенела Валя (еще и голос, как у юной пионерки), что-то про Путина и Медведева, Немцова и Лимонова, Матвиенко и Тимошенко; тихо, неразборчиво и, казалось, скорбно отвечала мама — тоже раздражало. Потом Валя все-таки собралась уходить, подробно объяснив, что ей еще к внуку Андрюше продукты тащить, вот эту вот сумку, а то его не накормишь, так он голодать будет, ну мужчины все такие, правда, Елена Витальевна? И уходила в прихожей с полчаса…
Наконец, ушла. Мама заглянула в комнату.
— Шурик, а чай? Будешь чай пить? Валя зефир принесла, я для тебя оставила.
— Можно, — вяло ответил Шурик, и мама двинулась обратно, подогревать чайник.
Плохо стала ходить, отметил про себя Шурик. Сдает мама.
Потом они пили чай с зефиром. То есть пил он один, а мама сидела рядом и смотрела тревожными глазами. Она явно боролась с желанием расспросить подробности прошедшего дня, но знала, что усталый сын не любит рассказывать о подробностях, и потому удерживалась. А Шурик и не потакал — и правда, как-то враз устал. Так что говорили мало. Единственное только, что выяснилось существенного, — это что один из двух салатиков, фруктовый, тоже принесла с собой Валя. Лучше бы не ел, подумал Шурик, но промолчал.
Потом мама мыла посуду и, кажется, что-то там готовила на завтра, а он снова пялился в телевизор, и совсем рассеянно думал обо всем сразу: об аптеке и провизорше, о Вале и ее продвинутом внуке, о дворниках, о таблетке в кармане ветровки, об умении и неумении жить в бытовом смысле, о женщине на том балконе, и о другой женщине на том же балконе, и почему-то о женах Медведева и Путина, и о Тимошенко и Матвиенко, а под конец подумал о том, что у мамы послезавтра пенсия, и пойдет она, тяжело ступая и регулярно останавливаясь отдохнуть, на почту, а оттуда, наверное, в магазин… В общем, бессмыслица какая-то думалась.
Он очнулся — прикорнул, оказывается, в кресле — с гудящей головой и увидел маму, сидящую на диване и глядящую на него полными слез глазами. Немедленно поднялось еще большее, чем прежде, раздражение, и подумалось, что ничего не к лучшему, а к лучшему было бы, если бы все не то что закончилось, а как-то разрешилось. Он не знал как, но — как-то. Чтоб вас всех, подумал Шурик, а вслух резко спросил:
— Ну что, что?!
Мама отвернулась, вытащила из-за рукава мятый платочек, приложила к глазам.
— Господи, — выкрикнул он, — да что еще-то?
— Сейчас… — сказала мама сдавленным голосом. — Сейчас…
Он ждал, дивясь своему терпению.
— Я ничего не знаю о тебе, — произнесла в конце концов мама. — Я не знаю, как ты живешь. Есть ли у тебя кто-нибудь. Какие у тебя планы. Мне кажется, что тебе плохо. И в этом виновата — я. А ты ничего не рассказываешь.
Терпение кончилось — Шурик взорвался. Он даже и не запомнил, что наговорил, просто — мама плакала, а он что-то кричал. Кажется, в основном, что пятьдесят пять — вовсе не молодость и что он взрослый человек, пожилой человек, и имеет право. Примерно так кричал.
Потом выдохся, и после долгого молчания мама виноватым тоном призналась, что сегодня чувствует себя совсем развалиной: за продуктами в ближний магазин сходила еле-еле, готовила и тяп-ляп убирала в квартире еле-еле, а как без этого, если Валя позвонила, что придет; и болят ноги, и совсем садится зрение, да еще, до кучи, давление скачет.
Шурик снова накричал, но уже поласковее. С заботой накричал: что в таком состоянии нечего принимать всяких Валь и уж тем более нечего хлестать вино, раз давление.
Стемнело, и он пошел спать. Мама выключила телевизор, приглушила «Эхо», повозилась еще — мыться ходила, раздевалась, стелила постель, принимала лекарства, пристраивала в стакан зубы. Наконец, улеглась, потушила ночник.
Шурик тихонько выбрался из-за ширмы, прокрался в прихожую, вытащил из ветровки коробочку, заперся с ней в туалете, вскрыл, прочитал инструкцию, спустил воду, на цыпочках прошел на кухню, налил воды в чашку, проглотил таблетку, запил, сунул в мусорное ведро, на самый низ, упаковку с инструкцией вместе, вернулся к себе, лег.
— Ты что, какое-то лекарство принимал? — звучно спросила мама.
— Уй-й… — простонал он. — Попить уже нельзя…
— Слушай, а мочеиспускание у тебя нормальное?
— Нормальнее не бывает! — рявкнул Шурик. — Я могу уже поспать?
— Ты ни с кем так не разговариваешь, как со мной, — всхлипнула мама.
Вместо ответа он старательно засопел — как будто уснул. Вскоре засопела, с характерным посвистом, и мама.
Шурик полежал еще сколько-то — сколько сумел выдержать — и решил, что пора. Он представил себе женщину — но не ту, не с балкона, а нахальную сегодняшнюю провизоршу, и беззвучно задохнулся.
Дело пошло, и на этот раз все получилось, но только не оставило по себе ни радости, ни даже чувства исполненного долга, а оставило лишь ощущение грязи. И совершенно не хотелось спать. Вместо сна опять пришли непрошеные мысли о близком мамином уходе и о том, что все-таки хорошо было бы поступить, как в той заметке. Сгрузить маму в ванну, обложить льдом, а лучше специальным таким сухим льдом, который долго не тает, его в аптеках вроде продают. Вот, а ванну накрыть листом фанеры. Мыться, чистить зубы, бриться — это и правда можно в кухне, ничего страшного, ну в баню изредка, хотя и неприятно. Но пустяки. Главное — доверенность на получение пенсии своевременно выправить.
Потом он вспомнил про Валю — этой-то прилипале придется как-то объяснять мамино отсутствие, не слезет ведь с живого. А как объяснить? Ничего не придумалось.
Ну и, пожалуй, сказал он себе, все-таки всё к лучшему.
Уже совсем засыпая — ужаснулся своим мыслям, но сразу провалился в мертвый сон, а утром проснулся в хорошем настроении, с аппетитом съел омлет, выпил чаю и сказал:
— Мам, я сейчас пойду, у меня там, может быть… э-э… ну да, собеседование, может, получится в одном месте… А ты знаешь что? Ты тут подумай: чувствуешь себя так себе, ходить трудно… Давай, что ли, доверенность на меня оформим, чтобы я за твоей пенсией ходил, а?
Мама растрогалась, поцеловала его и сказала, что нечего тут думать: она — за.
Вместо эпилога.
Прошло пять лет, Шурику стукнуло шестьдесят, работы он так и не нашел, зато оформил себе пенсию. Поменьше, чем у мамы, но все-таки не ноль. Да и потом — мамина же была на них двоих, а Шурикина уже на него одного. Потому что мама до этого момента не позволяла себе умереть, а тут позволила.
После похорон и поминок Валя помогла привести в квартире все в порядок. И обнаружила заначку. Наличные. Не Бог весть сколько, но тем не менее. При заначке была записка: «Шурочка! Будь здоров и счастлив до 120 лет!»
Валя, конечно, ни на копейку не позарилась, как можно. А Шурик потом этих денег трогать не стал: мало ли, пригодятся на черный день.
В первую годовщину маминой смерти Валя попыталась навестить Шурика. С домашними салатиками, с тортиком. Бутылочку кагора тоже прихватила. Но Шурика, наверное, не было дома. По телефону он тоже не отвечал: Валя, бывало, позвонит, так на той стороне трубку вроде как снимут, даже, кажется, дышат — и ни гу-гу.
Во вторую годовщину все повторилось, а дальше Валя решила, что не судьба. Потом, может, тоже померла. Кто знает.
Шурик же пока не помер. Живет. Маму иногда вспоминает. С грустью, конечно, но и с благодарностью. За все, а особенно за то, что не пришлось приводить в действие тот залихватский план: ванна, лед, тело... Аморально было бы, так он объясняет себе. Ужас. Что духа не хватило бы — тоже понимает, но в самой-пресамой глубине души. Или где там.
Виагру больше не покупает и в тот бывший заветный двор не заглядывает.
Ну так и опять же всё к лучшему.
После
ПОСЛЕ
Вот ведь как бывает: оглянешься — вроде еще и не жил толком, а прикинешь — лучше всего… того… помереть. Поскольку, во-первых, обязательств накопилось таких и столько, что выполнить их — в принципе-то можно, но как подумаешь о последствиях… нет, даже думать о них невозможно.
Во-вторых… ну, во-вторых — другие обязательства. Там, конечно, немножко по-иному все, однако… да ясно, тем же концом по тому же месту.
В-третьих… а, черт, стоит ли продолжать? Не стоит.
Вот и выходит: помереть было бы оптимально. Дети скучать будут, а как же, особенно дочка. Некоторое время. Жена сначала ужаснется, потом обозлится, выругается, а то и посуды побьет некоторое количество, придет в себя, оденется в черное, порыдает-погорюет, но привыкнет. Друзья… Да тоже привыкнут.
Зато проблем никаких.
Так рассуждал Володя Янин, пялясь в окно на удручающе выглядящий городской пейзаж. Был этот Володя вовсе не пьян, ибо последние недели совсем воздерживался. У тезки, у Семеныча, у него в песне как? «А гадость пью — из экономии». А у Янина, тоже Семеныча, у него дальше пошло — он из экономии совсем пить бросил. В широком смысле надо эту экономию понимать, ну да ладно.
Как бы то ни было, мыслил он трезво. А помыслив, прилег на диван и помер.
Снова осознал себя — в странных обстоятельствах. Смутно знакомая улица, народу никого, редкие автомобили. Ночь, довольно теплая. Костюм какой-то полузабытый, галстук. Нагрудный карман пиджака надорван. Под брюками шершаво — без трусов, что ли? Ага, без них. На ногах тапки белые, в них и стоять-то неудобно, не то что идти.
Янин шарахнулся в тень. Напряг память. С огромным трудом выудил из нее обрывки: помещение без окон, на низком потолке ряды тусклых люминесцентных ламп, жарко, пожилой уродливый мужик визжит по-бабьи. Дальше вроде бы нечто вроде драки. Потом провал. Хоть лопни.
Ага, сообразил Янин, это ж мой район. И в туалет охота — впрочем, терпимо. И пожрать бы не мешало, это серьезнее — прямо кишки сводит.
И тут Янин вспомнил, что умер. Как вспомнил, этого не понять, но факт — вспомнил. Без подробностей каких-либо. Ни как жена верещала, обнаружив его дохлого, ни как санитары, или кто они там, приехали, на носилки тело забросили и увезли, ни морга, ни гроба, ни венков — ни-че-го. Но что умер — это он знал точно. И что попрощались с ним, и похоронить собирались. Вернее, кремировать. Сжечь. Сволочи.
Впрочем, никаких претензий, одернул себя Янин, пристраиваясь к забору, чтобы помочиться.
А что, подумал он под звонкое журчание, такие случаи известны. Вот взять, например, Гоголя… Подумал, содрогнулся и решил об этом не думать.
Еще решил идти дальше босиком, потому что белые тапки очень уж в глаза бросаются.
Зашторив ширинку, охлопал карманы и мысленно обозвал себя идиотом: разумеется, ни денег, ни мобильного. Откуда бы… Часов на запястье тоже нет. И документов никаких. А вот это в некотором смысле хорошо. Даже замечательно. Ибо юридически его, Владимира Семеновича Янина, теперь не существует, и, значит, обязательств у него — никаких! А фактически — есть он! Есть, вот вам! Вон жрать как охота — стало быть, живой.
Он сбросил тапки и пошел. Шаг за шагом. В направлении дома. Что делать дальше, Янин пока не представлял, а в воображении у него крутились картинки поминального стола. Салат «оливье», в больших количествах… Даже если и день-другой уже миновал — все равно, жена-то, Ленка-то, она ведь всегда на всякие торжества наготавливала столько, что потом неделю доедали. Тут, надо сказать, то еще торжество, но с другой стороны…
Несостоявшийся покойник гулко сглотнул и ускорил шаг.
По мере приближения к родному подъезду Янин, однако, стал свой бодрый шаг замедлять. Ну совершенно бессознательно, хотя и не без оснований. К тому же ноги, непривычные к ходьбе по городу босиком, слегка уже горели, и ступни приходилось ставить на ребра.
Ребра этих самых ступней, если вы не поняли. Но это малосущественно. В общем, у самого подъезда Янин и вовсе остановился. Снова похлопал по карманам, ограничившись на этот раз пиджаком; снова обругал себя — теперь тупым болваном, — осознал, что и ключи от квартиры ему в последний путь положить пожидились; вообразил, как втихаря проникает в подъезд вслед за кем-нибудь, имеющим ключ от домофона; как давит истово кнопку звонка у той двери, что около лифта, хотя эта кнопка давным-давно уже мертва — гораздо мертвее, чем он сам; и как вдовеющая Ленка, тем не менее, открывает, и, объятая паникой, швыряет в лицо покойному мужу первое, что попало под руку.
Вероятно, плошку с мелкими денежками — от десяти копеек и ниже. Стоит там в прихожей такая плошка.
Однако привиделось Янину, что швыряет родная вдова ему в рожу — миску с остатками салата «оливье», а за спиной у нее возникает сонная мужская фигура. Почему-то в пижаме.
У самого Янина пижамы отродясь не было. Он помотал головой, вспотел и устремился прочь от подъезда. Несколько раскорячившись, но споро. И даже голод позабылся на время. Ну его, это оливье гнусное.
Дом, в котором раньше жил полный тезка Высоцкого, находился между двумя железными дорогами. Казанская была подальше, хотя и роднее; Курская, а вернее, Горьковская — поближе, хотя и казалось чужой.
На Горьковскую он и подался. А то мало ли, наткнешься на Казанской на кого знакомого, хлопот не оберешься. Тем более, и светать уже начало. Костюм драный, галстук… босиком… Не поймут, скорее всего. И слухи пойдут, а это ни к чему.
Хорошо бы, конечно, помечтал Янин, наткнуться на такого знакомого, который не в курсе, что он, Володька, ну то есть Семеныч, — того… в смысле преставился. Дальнего знакомого, желательно. Чтобы воскликнул, избегая обращаться по имени, ибо не уверен, что помнит имя:
— О, здорово, сколько лет, сколько зим, как сам-то?
А он, Янин, тоже подзапамятовав, как этого перца звать, ответил бы:
— Да так-то все ничего, только видишь, в оборот попал: пиджак порвали, ботинки увели, обобрали начисто.
А тот ему:
— Блин, какие проблемы, я, правда, на работу, но вот тебе, Серега (это знакомый его уже с кем-то окончательно спутает), бабла маленько, сможешь — отдашь, ну бывай, Сашке привет передавай, и Женьке тоже! И теще, — хохотнет он не без развязности, — теще непременно, слышь!
Эти Сашка с Женькой, конечно, существа мифические, плод воображения балбеса-знакомого. И что у них с половой принадлежностью? Тьфу, лезет же в голову чушь… Теща… Да-а… Чтобы теще привет передать, следует в крематорий вернуться и в печь залезть…
Ладно, главное, чтобы на пожрать бабла хватило. На ботинки-то, ясное дело, не хватит, дураков нет столько давать.
Суки.
Впрочем, нет. Хотя этот знакомый и ничего мужик — ну, глуповат, так с кем не бывает, — но не надо никого встречать. Растрезвонит ведь, разойдется слух неминуемо, и толку тогда, что юридически нету больше никакого Янина В.С.…
Светало. Вот и платформа показалась. Сообразив, что электрички еще не ходят и, стало быть, придется ждать, Янин нырнул за ряды торговых палаток — мало ли ведь, менты, то да се, незачем это.
Порыскал по валявшимся неопрятной грудой деревянным ящикам из-под овощей-фруктов, съел пяток подгнивших абрикосов. Можно было и больше съесть, но — воздержался: еще только поноса не хватало.
Вздохнул, поставил три ящика один на другой, присел. Сидя так и шевеля пальцами ног, подумал — а не вернуться ли и вправду в крематорий? Вот смешно было бы… Типа «жгите меня».
Усмехнулся. Нет, конечно. Эта мысль — она вроде такой, какая бывает, когда, например, в море плаваешь: дескать, как утону сейчас!
Нет-нет.
Потом Янин прикинул, как будет проникать на перрон. Через турникеты, ясное дело, не прорваться. Значит, идти к дальнему концу, там затаиться, а как электричка покажется — залезть на платформу и нырнуть в вагон. И будь что будет.
Пора, решил он. Уже утро, слышны голоса — народ к станции подтягивается. Вот-вот и палатки открывать начнут. В общем — пора с глаз долой.
Как задумал, так и сделал, что порадовало. Правда, когда залезал на платформу, брюки сзади лопнули, но это были пустяки.
Пару электричек Янин пропустил — они шли то в Балашиху, то еще в какие-то тупики, а хотелось уехать далеко. Наконец, приспела легендарная — в Петушки. В нее и погрузился.
Дважды его ссаживали контролеры, один раз выскочил сам — абрикосы все же сделали свое дело. Но, пусть уже и под вечер, он доехал-таки до Петушков.
Там, измученный одновременно поносом и голодом, Янин безуспешно попытался продать пиджак и галстук. Там же он украл в крохотном магазинчике буханку хлеба. Там же раздобыл стоптанные башмаки — увел их у тетки, прикорнувшей с ногами на скамейке рядом с вокзалом. Думал было оставить дуре несчастные пиджак и галстук, как бы взамен, но, стиснув зубы, удержался — самому пригодятся.
Там Янин, можно сказать, и начал новую жизнь.
Через несколько дней, еще дальше по направлению к Владимиру, он окончательно освоился. Пиджак обменял у случайного собутыльника на дырявую телогрейку, научился хорошо воровать, разжился почти приличными кроссовками, да и в целом стал умелым бродягой.
Его видели в разных местах, то тут, то там, но не запоминали — бомж и бомж, что ж, время такое. Иногда Янин нанимался на день-другой к каким-нибудь дачникам — огород вскопать, газон постричь, всякое тому подобное. Удавалось даже и помыться как следует, а так-то все больше в прудах и речушках купался. Еще рыбу ловил — тоже навострился. Ну, грибы, это само собой.
Несколько раз чуть не попался ментам, но Бог миловал. И в Бога Янин уже почти поверил.
А о прошлой жизни, которая была до похорон, — не тосковал. Совсем. Да и подзабылась она, та жизнь.
Так прошло лето, так прошла осень. Золотые денечки!
Потом пришла зима, Янин простудился и сдох.
— Ты ужинать будешь? Сколько можно звать?
Янин очнулся. Из кухни доносился злобный звон тарелок. В соседней комнате неразборчиво болботала что-то дочь — по телефону треплется, наверняка уже второй час, а то и третий. Сына дома, похоже, не было.
— Мне ужин что, выбросить?! — взвился и упал голос жены.
Янин протянул руку, взял со столика мобильник, посмотрел на него, ничего не увидел, положил на место. Финального крика жены он уже не услышал, потому что теперь и помер по-настоящему.
Начало конца
НАЧАЛО КОНЦА
Артуру Кларку
Утреннего кофию Алексей Фомич решил испить на свежем воздухе. В тени было еще прохладно, зато на солнышке — вполне комфортно. Алексей Фомич сел на собственноручно изготовленную в прошлом году скамейку, сделал глоток, поставил чашку рядом и закурил. Благодать!
Он посмотрел налево — жена, как всегда, что-то копала. Или окучивала, Алексей Фомич в этом не разбирался.
— Лен! — крикнул он. — Да кончай уже, что ты как заведенная, с утра до вечера прямо!
Жена только мотнула головой — отстань, мол.
Он посмотрел направо, и на душе потеплело. Навес — Алексей Фомич предпочитал называть его павильоном — был готов процентов на сорок. Еще пару столбов поставить… связать их все… крышу настелить… шпалеры смонтировать… покрасить… эх, удовольствие одно! Вон, столбы лежат, по длине подогнанные уже, сейчас на верстак их — и рубанком.
Алексей Фомич представил себе, как из-под рубанка вьется длинная, золотистая, едва припахивающая смолой стружка, — и аж зажмурился. Потом мотнул головой и открыл глаза. Никакой, конечно, стружки. Электрорубанок дает мелкое крошево, которое жена с дочерью потом используют в каких-то своих агрономических нуждах. Под елки, например, подсыпают. А зачем? В лесу вон никто ничего не подсыпает, а растет все — дай Бог, чтобы тут, на участке, так росло.
Впрочем, ладно, их дело. А электрорубанком — тоже удовольствие, из наилучших.
Жена подошла, присела рядом.
— Устала? — заботливо спросил Алексей Фомич.
— А ты как думаешь? — хмуро ответила она.
— Ну, так и не надрывайся!
— А кто все это делать будет, интересно? Маринке с детьми забот хватает, ты вчера водки нахлестался, выспался в свое удовольствие, ну, ладно, ты-то хоть пилить сейчас начнешь, а от Кирилла вообще ничего не дождешься!
— Да и плюнь, — благодушно посоветовал Алексей Фомич.
Жена действительно плюнула и снова пошла копать.
Алексей Фомич допил кофе, докурил, встал, потянулся и направился к верстаку.
В этот момент к воротам подъехал красный ситроен. Резво выскочивший из него Кирилл — Алексею Фомичу сразу резанули глаза закатанные штанины и босые ноги зятя — энергично открыл ворота и загнал машину на участок.
Настроение немного испортилось. Не то чтобы зять раздражал Алексея Фомича … так если, самую малость только… но вот идея-фикс его — это что-то. Сейчас снова грузить меня начнет, подумал Алексей Фомич, помахал Кириллу рукой и принялся втаскивать тяжеленный столб на верстак в надежде, что пронесет.
Не пронесло. Кирилл подлетел к тестю, протянул ему руку — пришлось положить столб на землю, — мощно пожал и спросил:
— Помочь?
Алексей Фомич снова взялся за столб, приподнял его конец, пукнул и прокряхтел:
— Да справлюсь…
— Я сейчас, — возбужденно произнес Кирилл, — чайку только налью и приду, расскажу вам! Здрасьте, Елена Владимировна! — крикнул он теще, убегая в дом.
Алексей Фомич затащил столб на верстак, чуток отдышался и принялся за обработку. Завизжал рубанок, полетела стружка.
Кирилл вернулся с большой кружкой бурды, называемой зеленым чаем, и устроился на чурбачке. Стоило рубанку на мгновение замолкнуть, как Кирилл шумно втянул носом воздух и сообщил:
— Аххх!.. Да, это не Москва. Но в Поповке, Алексей Фомич, еще лучше, гораздо лучше!
Алексей Фомич, держа рубанок наготове, вежливо посмотрел на зятя, а тот продолжил:
— Сегодня после обеда туда поеду. Все, заканчиваю уже, то есть уже даже ночевать можно полноценно, а завтра печку буду пробовать, а в целом немного совсем осталось, так, в подвале утепление закончить, гидроизоляцию подправить, забор поставить, ну, и по мелочи…
Алексей Фомич не выдержал. Он положил рубанок, закурил и сказал:
— Кирилл. Ты что, правда жить там собираешься? И Маринку с детьми туда забрать?
Лицо Кирилла стало жестким.
— Мы с вами, Алексей Фомич, сто раз об этом говорили. Говорю в сто первый: вот-вот что-нибудь да саданёт, и наступит полный амбец, тотальный. Спасать меня и мою семью будет некому, кроме меня самого. И я все для этого сделаю. И уже делаю.
— Да с чего ты решил-то, — простонал Алексей Фомич, — что будет этот самый амбец? Да еще полный и тотальный…
— И об этом мы с вами говорили. Я понимаю, вы уже в годах, чего-то не помните. А чего-то и не понимаете. Пьете опять-таки…
— Кирилл, — возмутился Алексей Фомич, — ты что, с ума сошел? Выпить — по пятницам и субботам позволяю себе, здесь, за городом, да. Потому что работаю, как вол, устаю очень, разрядка требуется. При чем тут это?
— Ничто не проходит даром, — твердо сказал Кирилл.
— Это, — ответил Алексей Фомич, — во-первых, демагогия, а во-вторых, безграмотно составленная фраза. Умник… А в-третьих, насчет возраста, я всего на три года старше нашего с тобой Президента, а он, того и гляди, на третий срок пойдет, а к его концу будет старше, чем я сейчас! Ты что говоришь-то?
— Никакого третьего срока не будет, — уверенно объявил Кирилл. — Уж конца-то у него точно не будет. Саданёт — вот-вот.
— Это меня сейчас саданёт, — сказал Алексей Фомич. — Ну, объясни хоть раз по-человечески, о чем ты! И не части, Христа ради!
Кирилл погрустнел.
— Мне, Алексей Фомич, тридцать пять, а считая от зачатия, вот-вот тридцать шесть будет. Кстати, — он вдруг оживился, — почему возраст всегда считают с момента выхода из письки? Надо с зачатия, я, как сын биологов, даже ихтиологов, точно знаю, что в икринке жизнь начинается после оплодотворения, и у человека то же самое…
— Слушай, Ихтиандрыч, — перебил зятя Алексей Фомич, — ты только в сторону не уходи. Ты, конечно, зрелый, тридцать пять это не два пальца, и умный, как сто китайцев, и лучше всех все знаешь, но вязкость мысли у тебя поразительная. Не отвлекайся, а?
— Ладно, — согласился Кирилл. — Так вот, я точно знаю, что взрывной прогресс ничем, кроме как катастрофой, кончиться не может. Вы посмотрите, у каждого, от вшивого первоклассника до старухи, которая в мусоре роется, по мобильнику. Это может хорошо кончиться, как по-вашему? Я удивляюсь, вы вроде неглупый человек, — какая наглость, подумал Алексей Фомич, — образованный, историю знали, да и сейчас еще, может быть… А не понимаете. Да любую цивилизацию возьмите! Доходит до вершины могущества — и капец. Кровавый. Что, не так, что ли?
— Не так, — отрезал Алексей Фомич. — Ты, Кирилл, в истории сведущ крайне поверхностно. Только лекций я тебе читать не собираюсь. Да ты же и слушать не станешь, я же, по-твоему, старый маразматик.
— Я этого не говорил, — уклонился Кирилл. — А капец я жопой чую, если вам так понятнее. И, между нами, в других аргументах не нуждаюсь. Хотя мог бы привести много чего.
На крыльцо вышла Марина с годовалым Егором на руках. Увидев мужа, она засияла, и Егоркино лицо тоже расплылось, словно пластилиновое. До чего же они хороши, подумал Алексей Фомич, когда улыбаются.
Кирилл бросился к жене и сыну, обнял их, плотно сжал, зарылся лицом в Маринины волосы, часто задышал. Потом отстранился немного и спросил:
— А Анютка где?
— Мультик смотрит, — ответила Марина. — А ты, Кирюш, когда приехал-то?
— Да только что, — сказал Кирилл. — Пойду Анютку понюхаю. Кстати, Марин, в Поповке почти готово все, недели через две, самое позднее, переезжаем.
Он исчез в доме, а лицо Марины исказилось, она беззвучно заплакала и торопливо ушла к дальней скамейке.
Сердце Алексея Фомича сжалось. Зять вбил себе в голову этот скорый амбец-капец всему, почему-то уверился, что владеет истиной в последней инстанции, отрешился от каких бы то ни было сомнений — он, собственно, и никогда не отличался рефлексиями, — купил год назад в дальних тьмутараканях Костромской губернии развалюху, собственноручно снес ее и с помощью бригады таджиков отстроил некое жилище. Безо всяких удобств, без электричества даже, зато с толстыми бревенчатыми стенами, русской печью и подвалом четырехметровой глубины в бетонном фундаменте. Подвал должен был содержать стратегический запас воды и продуктов и предназначался на роль убежища при наступлении любой мыслимой катастрофы.
Работал Алексей Фомич теперь автоматически. Он закончил обработку первого столба и приступил ко второму, поглядывая время от времени на дальнюю скамейку, где о чем-то — понятно, о чем! — мрачно разговаривали Лена, державшая на коленях внука, и Марина.
Душу Алексея Фомича давила безнадежная тяжесть.
Дома, построенного зятем, он воочию ни разу не видел. Только однажды, после сноса развалюхи, поддался уговорам Кирилла и съездил с ним на еще пустой тогда участок. Дорога оказалась ужасающей, и одного этого было достаточно, чтобы уклоняться от следующих поездок.
А идеи зятя, которыми тот с энтузиазмом делился, привели Алексея Фомича даже не в ужас, а в… он не мог подобрать подходящего слова…
И вот теперь этот дом, оказывается, практически готов, и Кирилл на полном серьезе собирается туда, дьявол знает куда, переезжать вместе с семьей и ждать там придуманной им катастрофы. Которую он, видите ли, жопой чует. В Кащенко его упрятать, что ли, подумал Алексей Фомич. Только как?..
Марина поднялась, взяла у матери Егорку и пошла за ворота, в сторону речки. Не утопилась бы, мелькнуло в голове у Алексея Фомича. Да нет, отогнал он дурацкую мысль, там глубины-то сантиметров тридцать…
Алексей Фомич в сердцах бросил инструмент и подошел к неистово копавшей жене.
— Ну, что? — тихо спросил он.
Лена швырнула лопату и закричала:
— Что-что?! Ты не слышал, что ли?! Увозить их собирается!!! Боже, что за урод?!
— Подожди, Лен, не кричи, — попросил Алексей Фомич. — А Маринка что?
— А что Маринка?! Плачет Маринка! Я ей говорю — разводись к такой-то матери, а она еще сильнее плачет! Дура!
— М-да… — протянул Алексей Фомич.
— Я не понимаю, — с нажимом сказала Лена, — хоть убей, не понимаю! Он еще ей говорит: разводиться надумаешь — я у тебя детей отсужу! Или хоть одного отсужу, хоть одного спасу! Как же, отсудит он!!! Кто ему детей отдаст?! А Маринка ревет и ничего больше! Курица! Хоть ты объясни ему, ты мужик в конце концов или нет?!
— Секс-гигант он, что ли? — пробормотал Алексей Фомич. — Что она в нем нашла?..
— Не знаю!!! Отвяжись!!! Мне копать надо!!!
Лена опять схватила лопату, а Алексей Фомич немного постоял и двинулся в дом.
Кирилл сидел на кухне, жрал клубнику и читал какой-то журнал, жизнерадостно смеясь.
— Пошли на улицу, потолкуем, — мрачно сказал Алексей Фомич.
— Сейчас, — ответил зять.
Алексей Фомич вытащил из холодильника бутылку пива, открыл ее и пошел на выход.
— Догоняй, — бросил он через плечо.
Они сели около верстака. Кирилл вопросительно посмотрел на тестя.
— Кирилл, — начал Алексей Фомич, — сто второй раз. И, возможно, последний. Ты что, действительно хочешь упрятать Маринку и детей в этих глушняках?
— Почему упрятать? Почему в глушняках? Там очень хорошо, там можно жить настоящей жизнью! И, главное, безопасной! И там дом не чета этому, — он махнул рукой на двухэтажный кирпичный особняк, — там я дом настоящий построил, бревенчатый, ну, короче, вы же знаете.
— А ты понимаешь, что Анюте на следующий год в школу? Ты из детей Маугли сделать хочешь?
— Да почему Маугли? — засмеялся Кирилл. — Мы их сами учить будем. Уверяю вас, гораздо лучше, чем в школе! Я — языкам и физике с биологией, физкультуре тоже, естественно, и труду, а Маринка — математике и литературе какой-нибудь.
— Весело, — сказал Алексей Фомич. — Ну, а жить вы на что будете? Или там денег не надо?
— По большому счету — денег не надо, я так все и задумывал, чтобы неограниченное время можно было автономно прожить. Но пока возможность есть, я ж работу не бросаю, мне для работы ничего, кроме ноутбука, не требуется. Насчет зарядки я, кстати, все продумал. Плюс тарелку спутниковую привез уже. Ну, и раз в неделю примерно в Москву выезжать буду, деньги получить, заправиться, прикупить там то-се.
— Господи, бред какой… — проговорил Алексей Фомич. — А что Марина не хочет — это ты понимаешь?
— Это она пока не хочет, — уверенно заявил Кирилл. — Она умница, я объясню — поймет. Только вы, — жестко добавил он, — лучше не мешайте. И Елену Владимировну удержите. Я, между прочим, и для вас место там предусмотрел, и для моих родителей. Но ни вы не хотите, ни они. Ладно, за вас я ответственности не несу. А за жену и детей — несу. Ну, а не поймет Маринка — без нее с детьми уеду.
— Чума, — сказал Алексей Фомич. — Детей без матери оставить…
— Зато спасти, — парировал Кирилл.
— Тебя, кстати, не удивляет, — спросил Алексей Фомич, — что никто, буквально никто, твоей этой безумной идеи не разделяет? Ни Марина, ни мы, ни даже твои родители…
— А чего удивляться-то? — пожал плечами Кирилл. — Женщины, они женщины и есть, а отец мой пьет еще почище вас. Ну, про вас я уже говорил. И вообще мне плевать, кто что думает. Хотя приглашение остается в силе. В любой момент — уэлкам.
Алексей Фомич допил пиво и закурил. Страшно хотелось водки…
— Кстати, — сказал Кирилл, — я тут упоминал про другие аргументы, помните? Вот я вам расскажу, может, проникнетесь. Вы знаете, в каком состоянии находятся энергосети в Москве? Где нужно на десять мегаватт подстанцию и кабели там или не знаю что, дают взятку и делают на один! А подвязывают все десять! Это скоро накроется все! А представьте себе полный блэк-аут: ни света, ни тепла, ни воды, ни жратвы, ни бензина, ни связи, на улицах хаос, пожары, мародеры…
— Кирилл, — устало сказал Алексей Фомич, — это ты все от меня же и слышал…
— Ну, вот, — подхватил Кирилл, — что и требовалось доказать! Вы факты какие-то видите, смотрите на них, — он выпучил глаза и скосил их к носу, иллюстрируя, как тесть смотрит на факты, — а обобщить уже не можете. Так что вопрос решенный. К тому же помимо блэк-аута возможна ядерная война, или мега-Чернобыль какой-нибудь, или пандемия новая, неизвестная, короче, много чего. В общем, мы — едем. А вы, еще раз прошу, не мешайте. А то это плохо кончится. Вот черт! — воскликнул он вдруг, ковырнув между пальцами ног и поднеся выловленное к носу. — Вонючая грязь какая, даже тут! А в Поповке, между прочим, вообще без запаха!
— Ты больной, — сказал Алексей Фомич. — Тебя лечить надо.
Зять что-то крикнул в ответ, но Алексей Фомич уже не слушал. Он встал и пошел в дом. На кухне вытащил из холодильника бутылку водки, налил себе полный стакан, выпил и, не закусив, отправился в свою комнату. Плотно закрыл дверь, лег на диван, повернулся к стене и закрыл глаза.
К обеду он не вышел — спал, будить не стали.
Проснулся уже ближе к вечеру. Заглянул на кухню. Марина сидела с заплаканным лицом.
— Где все? — спросил Алексей Фомич.
— Дети во дворе играют, — больным голосом ответила дочь. — Мать копает. А Кирюша уехал.
Она закрыла лицо руками. Что ей сказать, Алексей Фомич не знал.
— Чаю хочешь? — неуверенно спросил он.
— Света нет, пап, — сказала Марина. — И во всем поселке нет. И воды нет, насос-то не работает. Так что уезжать надо.
— А звонили кому-нибудь? — спросил Алексей Фомич.
— А связи тоже нет почему-то, — ответила Марина.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
