Обложка Чудо-матрос

Чудо-матрос

Андрей Жеребнев

0% прочитано
Стандартный
Андрей Жеребнев

Чудо-матрос

Босс

Пронзительный ноябрьский ветер рябил акваторию порта, гнул голые ветки деревьев, забирался под куртки и пальто.

– Слушай, Босс, а чем мы будем в рейсе стирать?

Вопрос принадлежал невысокому парню лет двадцати пяти в серой телогрейке и штанах, которые когда-то, верно, были цвета хаки. Сгорбившись от колючих встречных порывов ветра, он, таща в руках спортивную сумку, семенил за своим товарищем.

Босс – далеко нехилый мужик, по виду лет на пятнадцать постарше, засунув руки в карманы промасленной телогрейки, широко вышагивал по тротуару. Ни штормовая погода, ни внушительная дыра на колене серых джинсов, не могли поколебать мрачной решимости, написанной на его грушеобразном лице.

– Не боись! Боцман сегодня пьяный – может и забудет, что стиральный порошок нашей каюте на рейс выдал. А нет – у прачки выпросим.

Они зашли в белокаменное пятиэтажное здание.

– Плохо, Витек, что сегодня суббота – народу в управлении мало, – посетовал Босс.

Друзья остановились перед одной из табличек на крашеной зеленой двери.

– Здесь баб много, может возьмут, – Босс решительно толкнул дверь, и они ввалились в просторную комнату с шестью столами, за каждым из которых сидела табельщица.

– Здравствуйте, девочки! – рекламная улыбка Босса обнажила пожелтевшие от обильного курения зубы. – Мы вам порошок принесли стиральный, типа «Тайд», – он извлек из сумки пачку.

– Я вчера такой порошок купила! – живо откликнулась одна из женщин. – Пол-пачки извела, чтоб мужу носки постирать! Тоже моряки продали!

– Мы не моряки, – смиренно произнес Босс и застегнул верхнюю пуговицу телогрейки. – Мы коммерсанты.

– И почем он у вас? – сдерживая подступивший смех, спросила табельщица.

– По полторы тысячи.

– Так он же на рынке по две с половиной! Что же вы – на оптовом складе за две скупаете, за полторы продаете?

– Нам оборот нужен.

Через несколько минут два оборотистых бизнесмена налегке вышли из управления и направились к проходной.

– Куда сейчас, Вова? – спросил Витек.

– Едем к моей невесте. Если, как говорит старпом, сегодня ночью уходим, надо хоть попрощаться.

Они долго ехали в полупустом вагоне трамвая.

– Слушай, Вов! – насмелился, наконец, спросить Витя. – А к какой именно невесте-то?

– К Люське, помнишь практикантку из портовской столовой?

– Так она же молодая совсем!

– А я что, по-твоему, старый?!

Две оставшиеся остановки молчали.

– Ну-ка, Витек, посчитай, на сколько у нас там хватит? – велел Босс, когда, выйдя из трамвая, они остановились у ларька.

– Мы сегодня богаче короля Марокко! – пошуршав купюрами, доложил тот. – Ровно на три бутылки. Правда, на трамвай не остается.

– Пешком пойдем.

Загрузив боекомплект в сумку, друзья, пройдя дворами, вышли к высотному дому.

– Здесь! – Босс уверенно ткнул указательным пальцем. – Вперед!

Спустя несколько минут, он вжимал до упора кнопку звонка. Когда открылась дверь, за ней показался невысокий худощавый мужчина лет сорока пяти.

– Вы по поводу… – удивленно переводя взгляд с одного на другого, начал он.

– Женитьбы, – победно закончил его фразу Босс. – Папаша, Люся дома?

Хозяин ошеломленно уставился на потенциального зятя.

– А… А сколько вам лет? – наконец пришел он в себя.

– Девятнадцать, – застенчиво потупя взор, пролепетал скромняга. – С половиной, конечно!

– Убирайтесь отсюда, клоуны! – взвизгнул хозяин. – И чтоб больше я здесь вас не видел!

Эхо с размаху захлопнутой двери гулко отозвалось на всех этажах.

– Ну и дурак, – спокойно прокомментировал Босс. – Попомнишь еще этот день, когда счастье дочери собственными руками разбил! Пошли, Витек.

Выйдя из подъезда, друзья, тараня неугомонный ветер, побрели обратно. Зайдя за остановку, они без лишних слов уменьшили содержимое сумки на одну единицу. Теперь идти стало веселей.

– Слушай, Вова! – обратился к приятелю захмелевший Виктор. – Так у тебя же, ты вроде говорил, семья-то есть.

– Есть, – пыхтя папиросой, подтвердил Босс. – Только не здесь, Витя. Сутки езды на поезде, – он вздохнул. – Я ведь, Витек, такая же птица, как и ты – приезжий. По молодости еще прикатил – море, романтика, загранка! И засосало. Деньги, кабаки, девочки. Дома бывал по месяцу-полтора в году. Дочь, считай, без меня выросла. Двадцать лет в море отходил – думал, так вечно будет. А теперь, сам видишь, какие времена подкрались – каждую копейку считать приходится. А мы, мариманы, считать-то и не привыкли. Придешь с рейса, а тут водка на каждом углу. Выходит, не всю ее, проклятую, выпил. Две недели с ней провоевал – и домой ехать не на что. Три года там и не показывался. Знаю, что сам дурак, а что поделать?! – он широко развел руками.

– А что не плюнешь на все и не уволишься?

Босс грустно усмехнулся.

– Я ж, Витя, кроме свайки в руках держать ничего не умею. Где я работу дома найду? Тем более, по нынешним временам…

Ветер начал потихоньку стихать, неяркое осеннее солнце ноябрьского дня одна тысяча девятьсот девяносто четвёртого – будь бы он неладен! – года уже готовилось скрыться за горизонтом, освещая предзакатными лучами желтую хрустящую листву под ногами.

– Да, уж хоть бы ночью ушли! – мечтательно промолвил Босс. – Поскорей бы тарелку супа горячего сожрать!

Они свернули на привокзальную площадь – до порта оставалось совсем чуть-чуть.

– Подайте, Христа ради!.. Подайте, Христа ради!.. – вяло крестился нищий, расположившийся у входа в вокзал.

Поравнявшись, Босс остановился и задумчиво уставился на бедолагу. Нищий, просверленный тяжелым взглядом, смолк. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза.

– Мужик! – зычно гаркнул Босс. – Держи место! Ежели мы завтра не отойдем, я рядом сяду!

Тесниться нищему не пришлось. Ясной звездной ночью старенькое судно покидало порт. И под гул оживших дизелей, такой родной, снилась Боссу не дочь и даже не невеста, а большая тарелка дымящегося, наваристого горохового супа.

Хозяйка палубы

– Какое ты имел право забрать яйцо? – закатывал частенько поутру скандал своему сменщику склочный тралмастер, почему-то считавший эту курицу своей.

Живности в том рейсе хватало! Кот Федя, обитавший в рубке и регулярно горевший глазом на вахтенный тулуп. Собаки Свайка и Машка, обретавшиеся в каютах нижней палубы. Морская свинка, живущая в «крохоборке» добытчиков. Ну и, конечно, курица, несущая чуть не золотые – в море-то! – яйца. Цесарка. Курица – курицей, а характер имела задиристого петуха (а может, за его отсутствием она такой и стала?). С промысловой палубы, на которой чувствовала себя полноправной хозяйкой, собак гнала бойко, едва завидев. Носилась она, никогда правда не догоняя, и за мной во время вечерних пробежек (мы частенько стояли на рейде то без топлива, то без транспорта под выгрузку).

– Чего это она за мной гоняется? – опасливо осведомлялся я у тралмастера.

– Наверное, тоже здоровый образ жизни хочет вести, а одной бегать лениво, – пожимал плечами тот.

Шутник.

Но вот Свайка ощенилась крупным щенком. Назвали его Чифом. Спустя некоторое время, когда уже научился преодолевать крутизну трапов, начал он появляться на палубе. Поначалу сходило безнаказанно – не попадался хозяйке палубы на глаза. Но однажды, когда щенок лежа тешился трепкой дели разложенного на палубе трала, к нему, грозно квохча («Это что еще за новости?»), подлетела курица и с разбега клюнула в бок. Оторвавшись от занятия и выждав секундную паузу недоумения, Чиф безо всякого почтения, запросто («Она первая начала!») хватанул хозяйку палубы за шею.

На том куриная власть и закончилась. Теперь в отношении собак курица стала заметно проще, а уж завидев Чифа, спешила в противоположную от щенка сторону.

Вот так и в нашей жизни: пока зубы не покажешь, так и будет тебя какой-нибудь самозваный хозяишко, недалеко от курицы мозгами ушедший, тюкать.

Белый

Рассвет был уже близок. Хотя полдюжины розовато-красных зарев горели за высокими пальмами на фиолетовом небе всю ночь. То были отблески пламени нефтяных скважин – солнц, великодушно зажженых в нигерийской ночи человеком Запада.

Вакулин, встав со скамьи, плотнее запахнулся в штормовку и шагнул на трап. Когда ночная сырость вот-вот достигнет точки росы, а вахтенное одиночество – дремы, самое время спуститься на причал и проверить швартовые концы. Следить за ними – прямая обязанность вахтенного у трапа.

Российский рыболовный траулер уже третьи сутки стоял под разгрузкой в нигерийском порту. Уж несколько стихли восторги от высоченных ярко-зеленых пальм по обеим берегам извилистой реки (слепящее солнце превращало эту картинку в копию национального флага), примелькались соломенные хижины, деревянные лодчонки, да и сами местные жители, отнюдь не распахнутые к чужакам душой. Да, их джонки, груженые экзотическими дарами – папайей, кокосами, ананасами, бананами (обо все это здесь просто спотыкались), а также колой, пивом и виски, спешили к борту судна с первой же минуты входа в русло реки, облепили же они стальную махину и у причала. Да, местные гиды – в большинстве подростки, приятельски похлопывающие полицейских по плечу, готовно вызывались сопровождать и охранять в экскурсии по городу. Да, девицы, в изобилии заполняющие с наступлением темноты причал и отличающиеся не только полнотой губ и особенностями фигуры, но и – ввиду, наверное, близости с буйством дикой природы – своим взглядом на любовь, охотно предлагали свои услуги. Но громче всего неизменно слышалось: «Найра! Найра!». Деньги, вместе с неменяющейся властью меняющихся военных, правили здесь крепко и жестоко.

За два предыдущих дня Вакулин так и не собрался выйти в город – он планировал сделать это сегодня. Но и стоя на вахте у трапа удалось много подглядеть. Днем шла выгрузка. В жарко-преющем воздухе из судовых трюмов портовые краны переносили стропы с рыбными коробами на «африканские рефрижераторы». Это были обычные грузовые машины с брезентовым тентом, на котором по-английски было написано: «Рефрижератор». И не подкопаешься – тень есть, а по-африкански это уже охлаждение. А глядя на то, как работают грузчики, Вакулину некстати подумалось, что еще долго Нигерия будет страной развивающейся.

Это все от жары конечно! В смысле – глупости в голову лезут.

А в рабочий полдень причал вдруг превратился в бойцовскую арену, и Вакулин, словно с трибуны стадиона, наблюдал за потасовкой двух негров. Из-за чего та возникла, сказать он точно не мог. Незадолго до этого из разорвавшегося короба вывалилось несколько мороженых рыбин, к которым тотчас устремилось несколько человек из большой, бездельно стоящей на причале толпы. Но, решил Вакулин, это мог быть и племенной раздор: у всех негров (вначале это поражало) на щеках виднелись рваные порезы – принадлежность к тому или иному племени. Итак, два молодых, поджарых и гибких соперника, замкнутые кругом болельщиков, вступили в единоборство. Не сближаясь, соблюдая приличную дистанцию и равный интервал, они прыгали по кругу строго по часовой стрелке, отчаянно клекоча и корча страшные гримасы. Наконец, один, остановившись, стянул («Ну, теперь тебе конец!») с себя футболку, другой – не оставаться же побежденным! – спешно подкатал штаны. После чего «бойня» продолжилась. Но самое интересное – полицейские в черных униформах, с красным бубенчиком на беретах, в более чем достаточном количестве пребывавшие при этом на причале, исчезли неведомо куда – кроме как за хорошо просматриваемыми порталами грузовых кранов тут и спрятаться-то было негде! Но стоило схватке закончиться (круг смешался в кучу, противники, хоть и повисла на плечах и руках группа поддержки, назидательно потыкали у лица друг друга указательным пальцем, и мир был восстановлен), блюстители порядка, возникнув точно из-под земли, невозмутимо продолжили несение нелегкой своей службы.

А вечером, когда с наступлением сумерек грузчиков на причале сменили девицы в ярких разноцветных платьях, Вакулин стал свидетелем сцены, от которой внутри потянуло холодком. Живая и шумная толпа внезапно притихла, насторожилась, напряглась и в считанные мгновенья растянулась в цепочку по самому краю причала. С дальнего его конца очень медленно ехала пятнистая машина, через стекла кабины которой два негра в защитной форме скользили подозрительно-чванливым взглядом по каждому. Стоило машине остановиться, и цепочка посыпалась бы в лодки торговцев, покачивающиеся между бортом и бетонной стенкой. Но хозяева жизни на сей раз проехали мимо.

А сейчас причал был пуст. Спустившись, Вакулин неспешно зашагал по змеящемуся трещинами бетону, делово пиная наброшенные на массивные стальные тумбы швартовые концы. Выполнив свою ответственную миссию, он поднялся на борт. У трапа, тяжело навалившись на леера и кручинно свесив голову, стоял невесть откуда возникший мукомол Тархунский. Впрочем, Вакулин подозревал откуда.

– Сейчас одену бабочку, – без предисловий промолвил мукомол, – И понесу рапорт о списании.

– Не торопись, – посоветовал Вакулин, справедливо полагая, что когда-нибудь (и почему бы не сегодня?) капитанское терпение от ночных визитов должно лопнуть. – Днем тебя может быть и без бабочки пригласят.

Вообще-то Тархунский был парнем хорошим. А уж специалистом отменным, за что капитаном и ценился. Мукомолы всегда лучшие капитанские друзья: если много сварено муки, значит много выловлено рыбы. И Тархунский, подогреваемый вместе с напарником неусыпным и участливым вниманием «папы», старался вовсю. Шестерни, маховики и винтики мукомолки исправно крутились, полнились рыбной мукой мешки, справлялся об успехах (правда, только по телефону, не спускаясь в душную мукомолку) капитан – жизнь была прекрасна, мир полнился гармонией. Но та безнадежно рушилась, когда судно становилось на рейде или у причала выгружаться. Лишенный своего дела, мукомол вынужден был слоняться по судну, от скуки посещая каюты преимущественно нижней палубы, в которых к вечеру набирался не только чаем и кофе, но и кое-чем покрепче. И тогда-то неизменно рождалась мысль пойти к самому близкому, как казалось в этот момент, человеку на судне и рассказать ему все-все: поведать о секретах процесса варения рыбной муки и о тяготах мукомольной доли. И делать это, по мнению Тархунского, можно было только ночью – днем же у капитана и других дел хватает. Сверх меры тактичный капитан пару раз потерял остаток ночей на просвещение в тонкостях мукомольного дела, а после попросту перестал отпирать. Так что Тархунский теперь скребся в закрытые двери. И сегодня, видимо, отчаяние по поводу наплевательского пренебрежения к своему ремеслу, конечно уж более нужному и ответственному, чем баловство вроде прокладки курса или ремонта главного двигателя, достигло предела. Хватит, натерпелись! При таком-то отношении только списываться и осталось! Хлопнув дверью и сверкнув черной атласной бабочкой, в которой Тархунский летел в рейс, которую бережно хранил сейчас в отдельном кармашке чемодана.

Постояв в глубокой задумчивости, Тархунский кивнул, мысленно отвечая себе же, и печально побрел к двери надстройки.

Между тем туманное солнце тропиков уже взошло. День начался.

После завтрака Вакулин, присоединившись к компании братьев матросов, направился в город. Сев в убогие деревянные лодки, на корме которых были приторочены новые японские «Ямахи», они домчали до городской «набережной», представляющей из себя пологий отвал песка и гравия. Вшестером уместились в одном такси, хозяин которого согласен был – лишь бы заплатили – усадить еще столько же. Автомобиль, проживающий здесь свою вторую жизнь (первая давно должна была закончиться в каком-нибудь историческом музее), заурчал, пожирая дешевое топливо, завелся и, грохоча как трактор, покатил по дороге, вольно объезжая бесконечные колдобины, рытвины и ямы. Хорошо, что правила дорожного движения, как успели заметить моряки, здесь практически отсутствовали.

Через четверть часа они были в центре. Здание банка, выстроенное в ново-колониальном стиле, с выцветшей, местами обвалившейся штукатуркой выглядело шедевром архитектуры на фоне того, что его окружало. Сколоченные из досок, связанные из тростника, слепленные из бетона закутки, а то и просто навесы беспорядочно сгрудились в целые кварталы, не имеющие, казалось, конца. Восемь-десять квадратных метров земли или бетона под практически открытым небом – на этом пространстве проживалась жизнь. Большинство живущих здесь, перебивалось торговлей. Нигерийская нефть переливалась в лавчонки простолюдинов сандалиями грубой кожи, подвальной сборки, заклейменной лейблами ведущих компаний, аппаратурой, аляпистыми майками и бейсболками, фирменными джинсами, которые вполне можно было проносить долго, если сразу после покупки прошить не гнилыми нитками. Присутствовали и местные товары: ковры с незатейливым орнаментом, плетеные торбы, статуэтки красного дерева и рогатки, служащие в местных условиях вовсе не для хулиганских забав.

Вакулин, заранее настроив себя, что все увиденное – не что иное, как экзотика, прикупил себе сувениров и кое-какого ширпотреба, не гнушаясь торговаться с продавцами. Справедливости ради надо сказать, что в стоящих у задней стены, устланных коврами сундуках или торбах, которые служили ночью хозяевам кроватью, деньги у иных торговцев водились толстенными пачками. За любой товар первоначальная цена звучала как в элитном европейском бутике. Но она тут же падала в несколько раз, а окончательно сговориться удавалось за еще меньшую сумму.

– Просто ты мой друг! – на понятном английском пояснил причину уступки продавец.

Однако, чем настойчивее просачивались сквозь влажный воздух солнечные лучи, тем тяжелее становилось дышать. Тем более, что моряки, ведомые юным чернокожим гидом, зашли в район, где дорога превратилась в метровый проход, по обеим сторонам которого в сточном бетонном желобе дожидались тропического ливня отбросы и нечистоты. И свернув в очередной проулочек, рябящий разноцветным и разноплановым товаром, в лавке, торгующей коврами, Вакулин и увидел его – белого. Сидя в деревянном ящике, тот безучастно глядел в одну точку Выгоревшая роба сливалась с серой бетонной стеной, но болезненно красный загар кистей рук и лица выдавали его. Увидав непривычные в этом месте лица, он лишь на мгновение оживил взор, в котором мелькнуло что-то, но что – разобрать Вакулин не успел: глаза белого опять безнадежно поблекли.

И моряки поспешили пройти.

Кем он был? Преступником, скрывавшимся здесь от правосудия?

Несчастным, забытым здесь жестокой судьбой? Но какими должны быть преступления, чтоб нести за них такое страшное наказание? И каким роковой поворот, чтоб забыть пройденный до этого путь?

Они вырвались наконец из удушливого лабиринта и, пытаясь смыть теплым пивом с души ужасную встречу, направились к набережной. И уже на подходе к ней наткнулись еще на одного белого.

В крохотном пространстве между двумя лавчонками, нетвердо стоя на ногах, вытянув руку, Тархунский торговал непонятливым неграм свою замечательную бабочку. За бесценок. Зачем она ему теперь?!

– Дружище, – крепко подхватывая его за локоть, весело сказал Вакулин, – Ты что творишь-то?! Как ты без бабочки на аудиенцию к «папе» ходить будешь? А уж мешки-то в мукомолке без нее таскать – как? Не-е, пошли, пошли!

И, увлекая мукомола, повеселевшая компания двинулась дальше, твердо держа курс на родное судно, которое на следующий день покидало тропический порт.

Суп из черепахи

Вы ели когда-нибудь суп из черепахи? Говорят, сейчас модно. Впрочем, во все времена престижным было…

– Однажды подняли в трале черепаху – большая такая! Ну, вытащили ее на палубу…

– А зачем она вам была? – сразу заволновался я.

– Как зачем? Суп черепаховый – знаешь какой вкусный? – то ли со знанием дела, то ли передавая слова какого-то бывалого морехода, повернулся в сторону меня, наивного, Валера.

Валера – старшим и верным товарищем мне в том давнем морском рейсе был. Учил, как надо заделывать дыры в сетке трала («От этой ячеи, до вот этой: от «пятки» до «пятки»), резаться в карты в «тысячу», да и многим прочим хитростям и премудростям жизни морской. И много, достоверно и красочно, рассказывал о тех по миру местах, где посчастливилось ему побывать. А я внимал Валере – чутко и преданно. И восхищался и его умениям, и тому, сколько удивительного в заморской стороне он уже увидал: мне бы так! Конечно, думаю теперь, и потому безоглядно все на веру принимал, что чувствовал в нем родственную, простую и добрую душу.

И тут на тебе – живая черепаха на суп экзотический!..

– Ну, и чего вы с ней сделали? – замер от ерзаний на стуле и похолодел внутри в эту страшную минуту я.

– Да-а, посмотрели – а она плачет.

– Плачет?.. Прямо – слезами?

– Ага. И слезы такие – с горошину! Обратно ее по слипу в море и смайнали – пусть дальше живет.

Заделка дыр на трале мало мне в работе пригодилась – так, ликбез, не более. В карты я тоже с той поры никогда не играл. И супа черепахового за всю жизнь так и не отведал, и уж точно никогда не пожелаю: рассказу тому спасибо! Пусть живут мудрые черепахи сотни лет, неспешно – без оглядки на гиперзвуковые ракеты от безумных двуногих – лапы свои по земле ли переставляя, или перебирая ими в лазоревой воде. Пусть живут – без боли и слез: добрые люди и постными щами со свежей, аль кислой капустой вполне перебьются!

Два доллара

Как раз в те времена, когда еще черпали рыбаки под серпасто-молоткастым флагом красным тихоокеанскую ставриду, в открытую молясь уже на доллар зеленый, зашли мы в чудесный чилийский порт Вальпараисо. В кафе, когда пришла пора рассчитаться за сочные бифштексы и терпкое вино, Павлик, опережая всех, прошуршал зелёной купюрой:

– Я заплачу! Потом между собой разберемся.

Перекусывали мы впятером, и за все про все взяли с нас – смешно сказать! – десять долларов. Вот Павлик и расплатился. Чего он так раздухарился – неведомо. Вернее всего, из желания пустить пыль в глаза хорошенькой официантке. И получилось, был удостоен дежурной, но все равно очень приветливой и милой улыбки за наш счет.

Как будто мы в складчину не могли её сорвать!

Втроем по два доллара мы честно отдали Павлику в этот же день. А четвёртый – дюжий матрос Саша – решил малость повременить: «Посмотрим-ка на этого рубаху-парня!».

Должно быть, ему тоже жгучая сеньорита приглянулась.

Смотреть на Павлика без слез нельзя было уже через неделю. Убитый горем, заходил он, бывало, в какую-нибудь каюту, где весело гоняла чаи дружная компания (только чтоб без ненавистного должника!). Разговор, шутки, смех – кощунство какое в такой то момент! – моментально стихали, повисала гробовая тишина – все судно уже было в курсе «Дела о двух долларах». Страдалец присаживался на вмиг освобожденный стул, тяжело уперев руки в колени, угрюмо устремив взор в палубу. Выдержав значительную паузу, кто-то осмеливался участливо осведомиться:

– Ну что, Паша, отдал тебе Саня, зелёные?

– Да какой там! – подскакивая, как ужаленный, взрывался Павлик. – Сейчас! Разбежался! Дождешься от него! Уж сказал бы: «Не отдам» – и всё! Я бы уж и не думал зря!

Напрасно он так думал: отдал ему Саша деньги, как положено – до последнего доллара.

Гаврош свободного города

– Такой рай им отдали! – не отрываясь от бинокуляра, расположенного на верхнем мостике тунцеловного сейнера, восторженно воскликнул Есин, тут же негодующе добавив: – А они!..

Шорин, жадно вглядывающийся в панораму Фритауна с бинокуляра соседнего, промолчал.

Вид открывался действительно великолепный. Еще не рассеянная солнцем сизая дымка утреннего тумана сказочно вуалировала крутые склоны холмов и разбросанные по ним особняки колониального стиля. И от серых крыш, бледно-желтых и цвета слоновой кости стен, от резных веранд и балконов веяло далеким прошлым. Фазенды стояли вальяжно-далеко друг от друга, занимая верхние «этажи» холмов. Но неухоженность участков и блекнущая краска фасадов ясно говорили, что золотое время полузабытых владельцев осталось далеко позади.

А внизу, отделенный от океана каменно-песчаной отмелью, раскинулся город. С современными зданиями на параллельно сходящих к воде улицах, со снующим в муравьином количестве народом. Яркие вывески банков и контор, редко проезжающие автомобили, рыбацкие баркасы и джонки у воды. И все это под сенью раскидистых ветвей невиданных тропических великанов – могучих хлопковых деревьев, достигавших нескольких десятков метров высоты.

Воистину, город, названный ушедшими отсюда полвека назад англичанами свободным, казался настоящим земным раем.

«Англичане был – хорошо был! – вспомнил Шорин слова Боди. – Школа был – все учился, больница бестплатный был».

Мудрый Боди – старший из троих матросов, работавших и между тем соглядатайствовавших (или наоборот) на борту сейнера, сносно говорил по-русски. В светлое время суток он любил обезьянничать в рубке с биноклем у глаз. Второй – Джон – великолепно сложенный гигант, не понимал ни черта, да и не хотел, черта этого ради, чего-то понимать. Ибо что хорошего мог сказать ему, положим, боцман? Предложить пойти поработать? Это в то время, когда можно, уложив тело в койку, по грохочущему своему радиоприемнику послушать, поневоле с двумя соседними каютами, новости родного берега?! Или, например, потерроризировать молодого на лишний кусок хлеба. Того звали Матар, впрочем на судне парня быстро перекрестили – вере его вопреки – в Мухтара. Был он полон спортивной злости юности, шустр, смышлен, и уже через неделю работы на неводе бойко шпарил на том языке, который русским назвать язык не поворачивался, потому как в длиннющей тираде Матара слышалось порой лишь слово «мать». Строго его за это не судили – чего уж понаслышался, мальчишечка! Лишь Есин скрежетал зубами. Вообще же троица вела себя на судне мирно, в плане работы так и вовсе неприметно, оживляясь лишь в моменты заготовки рыбы домой. Тогда сверкали одолженные у моряков ножи, уголок палубы обагрялся кровью, и большие, обильно посыпанные крупной солью пласты рыбьего мяса укладывались в мешки, которые волоклись после в провизионную кладовую – до дня захода во Фритаун.

И сегодня он настал. К неописуемой радости не только Боди, Джона и Матара, но и еще восемнадцати сьерралеонцев, собранных в связи с окончанием промысла со всей тунцеловной флотилии. На палубе громоздились горы мешков. Из которых нет-нет, да и выглядывал, к гордости судового повара, уголок коробки с морожеными куриными ногами. К гордости – потому что из мешков «наших» негров ничего подобного не «светилось» (по настоянию кока все было тщательно ими замаскировано и упрятано глубоко вовнутрь). Опьяненные видом родного берега, темнокожие мореходы радостно галдели, вновь загнав низкорослого судового пса, начавшего уж было обвыкаться с ужасающим нашествием, под вьюшку с канатом. Видно было, как по глади залива приближались моторные джонки, в которых, увидав вставшее на рейде судно, спешили многочисленные родственники, друзья и приятели отважных моряков. Скоро зазвенели цепи, замелькали веревки, и в считанные минуты корма судна была облеплена деревянной армадой.

Пришлось Шорину и Есину чехлить бинокуляры – теперь предстояло нести службу бдительных дозорных: абы кто-то из влезших на борт «гостей» чему-нибудь да не приделал ноги. Шорину накануне был доверен ответственный пост – с вершины невода, как с высокого холма, обозревал он теперь возникшую внизу суету. Усиленный еще десятками голосов, гомон на палубе стоял невообразимый. Ворча и беспрестанно пересчитывая мешки, там договаривались о вывозе, торговались, и даже, мусоля жиденькие пачки засаленных купюр, уже продавали и покупали. И в какой-то момент головы большинства как по команде повернулись влево – с этого борта показалась джонка, в которой, кроме лодочника, находилось двое полицейских и три негритянки в нарядных платьях. Бизнес-леди Фритауна. Увидав их, «моряки» заспешили к штормтрапу, оттесняя друг друга в стремлении галантно подать начальству руку – авось и зачтется! И пока представительницы прекрасного пола и морской компании взбирались на борт и подставляли ладони под лелейные рукопожатия благодарных подчиненных, полицейские немедля приступили к своим делам. Один, в широкоскулом лице и более светлой коже которого угадывалось присутствие азиатской крови, остался на месте, другой же поддерживая на плече веревку, служащую ремнем для автомата за спиной, уверенно зашагал по лодкам к погружавшим уже мешки неграм. Кто посмел зайти на борт до приезда властей? Распрямившийся рослый негр с открытым взором – Шорин хорошо запомнил его по швартовкам в море – смело ответил что-то. И тогда худощавый полицейский, ростом чуть выше несомого им автомата, просто ткнул тому кулаком в зубы. Забыл, что ли, где находишься и с кем разговариваешь?! Разбаловались вконец, беспрестанно пугая русских словом «дискриминация»! Отвыкай права качать – дома уже!

Покончив с профилактикой, полицейские взобрались на борт и занялись сбором пошлины со взрослых негров – кроме них было много подростков. Бумажки начали споро перекочевывать в нагрудные карманы фиолетово-черной формы. Причем Шорин так и не понял, за что осуществляется побор – то ли в качестве комиссионных купли-продажи рыбы, то ли как плата за нахождение на судне. Или просто для порядка? Одному негру, протянувшему смехотворно малого достоинства купюру (других у него, в результате тщательного обыска выяснилось, и не было) приказано было сесть в лодку полицейских – под арест. До выяснения, надо полагать, обстоятельств – как это без соответствующей мзды путешествовать удумал.

Суд да дело, а солнце между тем взошло в зенит, вместе с накалявшимся на палубе торгом. Темнокожие дамочки, оформив нехитрые свои бумаги в каюте капитана, на попутной джонке отбыли восвояси, и теперь оставалось дождаться разрешения властей на выход. Поэтому джонки стали грузиться спешным порядком. Переполненный счастьем Матар (он уже подскакивал сегодня к Шорину: «Фритаун найс, найс?!), придавшим дополнительную порцию его дерзости, напрочь разоссорился со старшими товарищами, с которыми несколько месяцев делился морским хлебом. В итоге, нахально наплевав на мудрость Боди и нагло презрев мощь Джона, забросал с приятелями – такими же сорви-головами – причитающуюся долю мешков в лодку, и, демонстративно помахав на прощание рукой лишь Шорину, отбыл в свой свободный город. Скоро по-английски – научили, колонизаторы! – откланялись и Боди с Джоном. Да и весь темнокожий люд, закончив труды праведные, разъезжался, оставляя на палубе грязь сандалий и чешую в лужах источенной мешками воды.

Суматошный день незаметно переходил в спокойный вечер. Интервал обхода вверенного Шорину невода – две дюжины шагов по сетям и балберам с непроходимо бдительным выражением лица – можно было сделать больше пятиминутного. Но расслабляться вовсе, полагал наш вахтеный, все же не стоило. И мысли эти подтвердились, когда с высоты своего поста он увидел, как четвертый механик ухватил за углом надстройки курчавого чернокожего мальчугана в одних лишь шлепанцах и шортах, со стопкой видеокассет в руках. Кассеты принадлежали капитану – по устоявшейся традиции дверей на тунцеловах не запирают. Конечно, в такие дни, как сегодняшний, от этого неписанного закона большинство благоразумно отступало. Но только не капитан. И большеглазый фритаунский гаврош тем воспользовался. Хорошо, что на пути его попался механик. И пока он отнимал из цепких рук кассеты, полицейские были тут как тут. Вструпенувшийся Шорин видел, как негритенок с ярой убежденностю начал тыкать в механика пальцем, дескать он это, он украл! Кивнув, полицейские поворотились к тому. Несколько смутившись – неизвестно, в самом деле, чего ожидать от африканских тоталитариев с автоматами почти наперевес, – механик растолковал ситуацию. Мальчишка, стоя на своем, отрицательно замотал головой и вновь указал на него. Блюститель местных порядков – тот, что утром выписал зуботычину – опять мирно кивнул и вдруг залепил мальчугану такую пощечину, от которой запросто можно было свалиться с ног. Но тот устоял, и устоял лишь затем, чтоб получить целую серию ударов. И когда она прекратилась, второй полицейский шагнул к негритенку и красноречивым жестом потребовал, чтобы тот встал на колени.

Потупив взор, мальчуган недвижно стоял. Стояли по краям вмиг опустевшей от негров палубы и моряки, с суровыми лицами наблюдая за происходящим.

Возмущенный вопиющим неповиновением властям, метис, вызывавший некоторую долю симпатии Шорина своим спокойным, на фоне коллеги, поведением, в следующее мгновение саданул по колену негритенка с такой силой, что нога должна была сломаться точно.

Мальчишка опустился на колени. А Шорин двинулся на обход невода. Совершал он его на сей раз с особой тщательностью Но когда вернулся, нравоучение, с воздетым вверх пальцем и сыпящимися ударами еще не закончилось. Наконец, было позволено подняться, но едва маленький мученик двинулся к борту, как был тотчас остановлен: чернокожий полицейский указывал на большую лужу в центре палубы. Тут уж вмешался капитан, объясняя, что давно пора сворачивать экзекуцию – не стоят того эти проклятые кассеты. Однако полицейский уважительно, но твердо упредил этот порыв: не надо, капитан, со своим уставом в чужой монастырь, не надо! И негритенок, вытянувшись во весь свой рост, вынужден был несколько раз перекатиться с одного конца лужи на другой. И только теперь его отпустили.

Шорину было хорошо видно, как прыгнул мальчишка за борт, как сиротливо плавали его шлепанцы, пока он не вынырнул и, несколько раз тщательно умыв лицо морской водой, не подхватил их, после чего влез на корму лодки и потерянно сел на край скамьи.

– Нормально, да! – это подскочивший Есин делился своими впечатлениями. – вот так бы наших ублюдков поучить! Мно-огим бы впрок пошло!

Задумавшийся Шорин молчал. Да, в памяти без труда всплывали вмиг ожесточившие душу физиономии пацанов, способных бахнуть петарду рядом с детской коляской, или сопливых еще девиц, безнаказанно обкладывающих матом пожилых людей, не говоря уж об отъявленной шпане и циничных малолетних преступниках. Но что-то не укладывалось, исподволь корежило предложенный Есиным расклад. И лишь когда красное солнце почти скрылось за холмами, а палуба, не считая единственного чернокожего полицейского, полностью опустела и от разъехавшихся негров, и от разошедшихся моряков, он понял: это были глаза мальчишки – большие, налитые не слезами – нет! – а какой-то глубокой и вечной болью, неизбывной тоской и неодолимой безысходностью. Шорин никогда не видел таких глаз у подонков.

В следующую секунду полицейский, прохаживаясь по палубе, обернулся и, внезапно наткнувшись на рассеяный взор Шорина, озарился искренней улыбкой:

– Хау а ю?

Как-никак, в сей момент они тянули одну лямку.

– Файн, сенкью! – без улыбки, но и без презрительной гримасы, машинально отозвался Шорин.

Скоро, выскальзывая из опускающегося на воду и холмы тумана, сейнер ушел с рейда свободного города.

* * *

Через два года в Сьерра-Леоне вспыхнули жестокие бои. Отчаянные повстанцы, ряды которых были полны молодежью, теснили правительственные войска так яростно и безудержно, что тем на помощь были срочно десантированы голубые каски ООН.

Случай в Дакаре

Бледно – желтый кругляш солнца, словно прилепленный, висел в пыльном сером небе. На причале, у которого было отшвартовано судно с красным флагом за кормой, серпом и молотом на трубах, ходили, как гуси по лугу, обретавшиеся в порту сенегальцы, изредка проезжали, чванливо глядя из-за стекла автомобиля, хозяева здешней жизни полицейские; утомленные песочным смогом мамаши, сидя чуть поодаль, кормили грудью крепких чернокожих малышей.

И рассыпавшейся цепочкой стояли у борта местные «бизнесмены», торговавшие нашему брату жгучее виски, маски из красного дерева и водонепроницаемые часы.

– Шапка, тапка – ченч! – бойко лопотали они, ведя переговоры деловым конкретным слогом, бойко и невинно перемежающимся непечатными словечками. И чуть что, негры заговорщицки тыкали указательным пальцем вверх:

– Комисара!

Первый помощник капитана – помполит, навалившись на леерное ограждение, бдительно следил, чтобы никто из моряков не уронил достоинства и чести, вступив в мелочную меновую торговлю с местными "ченчевщиками".

Так вот – готовилось к отходу из Дакара (почему-то мне этот город вкупе со своим названием, напоминает автомобильную шину – крепко надутую, изрядно потертую и страшно пыльную) наше советское судно, уже прозвучала команда: «Боцману поднять трап, швартовым командам по местам стоять!», а пожилой матрос Михалыч, попирая ногами диван, демонстрировал в иллюминатор своей каюты красную рубаху. С модным карманчиком, погонами и коротким рукавом, которую в день ухода в рейс подарила супруга. Стоявший на пирсе негр вытягивал шею, приподнимался на цыпочки, а Михалыч, потрясая рубахой, как купец соболиными мехами в заморской стороне, хрипел сдавленным шепотом:

– Давай бизнес, Саня! Давай ченч!

Ох уж эти обменные операции! Клевещут, что все от нищенской оплаты труда моряков. По-моему, ерунда – сдается, что страсть обмена, издревле присущая морякам всех частей света и цветов кожи неистребима. Так уж повелось – едва привяжется судно к иноземному берегу, и погнали: шило на мыло, часы на… Не вырубить, в общем.

Негр, бережно держа в руках банку с водой, на дне которой лежали часы «Мартима», морщил лоб, высчитывал что-то в уме, шевелил толстыми губами и опять, высматривая товар, тянул и тянул шею.

– Новая! – Михалыч тыкал в четверть часа назад пришпиленную этикетку от мешка с рыбной мукой. – Шевели, давай, мозгой скорей! – настойчиво подгонял он. Трап уже подняли на борт, а на баке и корме осталось отдать по одному швартовому концу.

Лоб сенегальца покрылся капельками пота – дилемма была нелегкой. Конечно, рубаха взамен часов – никакого, считай, бизнеса (хотя бы половину этого судна – то было б дело), но рубаха была красной!

Неведомо, отчего африканцы так любят яркие цвета, но факт остается фактом.

Последний швартов был отдан и быстро уползал в овал клюза.

И сердце негра дрогнуло – искушение пройти по улицам Дакара, пленяя сердца местных красоток красной – с погонами, точно как у полицейских, рубахой оказалось выше коммерческих расчетов. Проворно сиганув к иллюминатору, одной рукой он сунул банку с часами, другой же выхватил протянутый красный сверток.

Судно отошло от причала, довольный Михалыч, спрятав часы в рундук, облегченно повалился на диван, подминая головой красную рубаху – подарок любимой жены. А сенегальский Саня – «самий черний Саня в Африк!» – поспешно развернул сверток.

– А – а! – в ужасе отшатнулся от леера первый помощник капитана, узревший финальную сцену с мостика. – Родину, негодяи, продали!

Негр гортанно заголосил. Вместо моднячей рубахи руки его держали красный флаг с бахромой по краям. Тот самый, что за ветхостью заменил на флагштоке по приказу штурмана Михалыч накануне, перед входом в порт.

Целых два дня слушал, как сладкую музыку, Михалыч тиканье своей «Мартимы». На третий часы безнадежно встали.

…Услыхав эту историю я, к стыду своему не воспылав ненавистью к Михалычу, вдруг пожалел негра. Будучи в Дакаре наугад презентовал пожилому муслиму, с потрескавшейся кожей на лице и руках, пакетик растворимого сока с истекшим сроком годности. Растрогавшись, тот всучил мне горсть арахиса, цена на который там – доллар за самосвал.

Опять, елки – палки, ченч получился!

* * *

А страну-то после и без Михалыча запродали. Да так удачно, что на нем, должно быть, только та красная рубаха и осталась.

Клайпедская таможня

– Бабка моя в посылке обязательно чекушку вышлет! – уверенно вещал нам в том рейсе пожилой сварщик Михалыч. – Она, как всегда, её в кулек с семечками упрячет – ни одна таможня не докопается.

Тогда еще в море отправляли посылки. Тогда еще и Союз существовал. И из Клайпеды, как и из Калининграда или Риги, уходили в море рыболовные суда и транспорты, прихватывающие почту на все суда данного района промысла.

Дождались мы почты, получил желанную посылку Михалыч. Все чин-чинарем: целлофановый мешочек с семечками внутри среди прочего. Завязанный бережно. «Чекушка» в нем, как положено – с водкой! А на этикетке отчетливый штамп: «Клайпедская таможня».

Чудо-матрос

Короба шли один за другим с интервалом в двадцать секунд. Три короба в минуту – больше тридцати тонн за восьмичасовую вахту. Попав на рыбу, выжимали все возможное из людей и механизмов, наверстывая недели плохой рыбалки.

Трюмный, задыхавшийся от быстрого темпа, морозного воздуха и бешеного сердцебиения, улучив момент, отвернул обшлаг рукава телогрейки и взглянул на часы. Ровно шесть. До конца вахты осталось два часа. Еще два! А сил уже ни в руках, ни в ногах. Осталась одна только злость.

«Как же они хотят, чтоб я «сломался»! Почему именно я? Да потому что иду первый рейс и, значит, можно будет сказать, презрительно сощурив глаза: «Наберут солдат на флот! Мучайся теперь с ними!» А после, под шумок, и самим сбавить обороты – вот мол, некоторые не успевают. «Не будем показывать пальцем, но это трюмный». Нет уж! Пусть сломаются аппараты, льдогенераторы, да хоть главный двигатель, но мне «ломаться» никак нельзя!

Он с усилием взгромоздил очередной короб на самый верхний ряд.

«Еще семнадцать коробов наверх и будет полегче – перейду на нижние ряды, хоть тянуться не надо будет. Правда, сил с каждым коробом все меньше, но ничего – дотянем».

И все бы еще ничего, но скоро предстояло отцеплять крайний лоток. А для этого необходимо было что-нибудь тяжелое, типа молотка – выбить железный шплинт. Естественно, ничего подходящего в трюме не было. И теперь к тридцатикилограммовой тяжести короба у трюмного прибавилась еще и эта головная боль.

«Можно, конечно, и цех остановить. На пару минут. Но упаковщики, на радостях от нежданно выдавшейся паузы, сразу же засыплют вопросами: «А что, по ходу не успеваешь, да? Тебе, случаем, не помочь? Да-а, а вот в прошлом рейсе трюмный был!..» И пойдет-поедет! Ну их к черту!»

А между тем, он уже «упирался» в лоток.

И тут трюмного осенило. По-обезьяньи быстро он вскарабкался по трапу и исчез в проеме лючины, предоставив катящимся по лоткам коробам возможность беспрепятственно падать на палубу. Их упало четыре, когда возникший вновь трюмный, держа обеими руками пудовую гирю, начал выбивать упрямый шплинт. Шестой короб грохнулся на палубу вместе с лотком.

– Хорошо хоть спорт-каюта рядом, – устало выдохнул трюмный и, поставив гирю в угол, принялся разгребать завал.

Спустя час, вымотанный, но непобежденный, он, карабкаясь по трапу, лишь взглянул на свою спасительницу.

– Еще только железа сегодня наверх таскать не хватало! Пусть здесь постоит пока.

* * *

Последняя выгрузка подходила к концу. И чем меньше оставалось в трюме рыбы, тем все более улучшалось настроение моряков. Тут кто-то и заметил гирю, сиротливо стоящую в уголке.

– Ого, трюмный, ты что же здесь еще и качался?!

– Да было дело, – не моргнув глазом, нашелся тот. – С вами же, лодырями, замерзнешь, пока коробки дождешься. Поневоле приходилось заниматься. Кстати, поможете сейчас ее наверх запереть?

А в последующих рейсах бывалые рассказывали юным морякам:

– Помнится, был у нас трюмный: по тридцать тонн каждую вахту перебрасывал, так еще и гирями между делом в трюме баловался!

И юнцы, выпустив струю табачного дыма изо рта, живо представляли себе этого чудо-матроса, до которого им, салагам, еще тянуться и тянуться!

Красные фонари

Старушка Европа дивилась тогда еще не новыми, а просто русскими.

Красных фонарей попадалось много. Но все не те – под ними неизменно оказывался зазывала, эмигрант, который, хватая за рукав, на ломаном английском назойливо уговаривал зайти, называя достаточно низкую сумму. Но по книгам и кинофильмам простой русский паренек Табунков знал – выход в таких местах будет стоить много дороже. Поэтому все шел и шел по промозглым улицам ночного порта, где стояло его судно, и повернуть назад было невозможно – этого ему не простят!

Наконец, он, похоже, наткнулся на то, что искал. Яркие красные фонари у входа высвечивали не нахального швейцара, а дорогие автомобили у обочины. Догадка подтвердилась, когда из остановившегося напротив такси вышли двое мужчин весьма респектабельного вида и направились к дверям заведения.

Табунков еще несколько мгновений помедлил, усмиряя в душе весьма противоречивые чувства, и, насилу поборов преступное малодушие, которое вполне могло сойти и за угрызения совести, шагнул под красный свет. Первый раз в жизни.

У него просто не было выхода.

Цвет зленных купюр замелькал уже в холле, ничем особым не отличавшимся от фойе кинотеатра. Тучный бандер в белоснежной рубахе и черной бабочке продавал за стойкой входные билеты вошедшим перед Табунковым господам. Выждав, пока те уверенной походкой завсегдатаев проследуют в резные двери, Табунков приблизился к стойке и робко справился о цене. Бандер, бросив беглый взгляд на незнакомого посетителя, холодно назвал сумму. Она оказалась приличной – неделю Табункову в море вкалывать. Это обстоятельство показалось ему более чем убедительным, и, облегченно вздохнув, наш несостоявшийся герой хотел уже было ретироваться, как вдруг резные двери распахнулись, и из них вышла!..

Шоколадного цвета девица, держа тонкую длинную сигарету на отлете хрупкой руки, прошла прямо к стойке, перекинулась парой фраз с бандером и, так и не удостоив щуплого посетителя взглядом, надменно продефилировала обратно. А Табункова вмиг прошиб пот. Ибо из одежды на точеной фигурке был некий пляжный вариант, причем той ультрапрогрессивной части прекрасной половины человечества, которая решительно не желает ни в чем уступать – даже во время купания и загара – половине сильной.

А Табунков вот уже полгода не был не то чтобы на пляже, но и просто на берегу. «Ладно, - выуживая деньги из кармана, решил он, - вдобавок еще и скрягой обзовут!»

Мгновенно просияв, бандер обменял хрустящие купюры немалого достоинства на красный – в цвет! – билет и кивнул на искусительные двери. Унимая бешено бьющееся сердце ( обратной дороги уже не было), Табунков на негнущихся ногах направился к ним…

А все односельчане, жадно внимающие его рассказам о заморских странах, нетерпеливо ждущие новых повествований! Что поделать – один он был на затерянную в российской глубинке деревню моряк. Посчастливилось ему, приехав однажды в балтийский город, увидеть синее море и дивные страны за ним. И сама собой легла на плечи эта миссия – красочно, а, главное, правдиво, рассказывать обо всем увиденном землякам. И хоть не баловал рыболовный флот частыми заходами в инпорты, кое-что посмотреть уже удалось. Из Мавритании Табунков привез воспоминание о песчаных бурях, воинственных маврах и грязных кварталах мазанок в портовых районах. На верблюде, правда, прокатиться не пришлось. Зато в Нигерии «посчастливилось» ни за что ни про что получить по спине дубинкой чернокожего полицейского впридачу к восхитительным впечатлениям от вечнозеленых тропических джунглей по берегам извилистой реки. И вот в этом рейсе так повезло – Роттердам! Цивилизация! Европа! Крупный порт, город каналов, устремленных в небо готических соборов и мельниц. И еще районов красных фонарей. Эту достопримечательность почему-то первой указывали в письме одноклассники, прознавшие о предстоящем заходе в Нидерланды. Кто-то из них слышал по радио, что Роттердам – «индустрия секса».

В колхозах всегда живо интересовались достижениями индустрии.

Теперь обойти красные фонари было невозможно. Поэтому, при свете дня добросовестно отбив ноги о брусчатку мостовых, отщелкав несколько фотопленок, с заходом солнца Табунков взял курс на их свет.

Итак, он не распахнул и вошел, а приоткрыл и протиснулся в резные двери, оказавшись в большом полутемном зале. По левую руку была стойка бара, за ней ряд пустых столиков. Прямо располагалась сцена, на которой пышноволосая девица под громкую музыку еще только вознамеривалась показать что-то малочисленным зрителям, рассевшимся внизу на диванах. А справа на высоких кожаных табуретах, в несметном, как показалось Табункову, количестве (у страха глаза велики!), восседали они – передовички, надо полагать, этой самой индустрии. Всех цветов и оттенков кожи, какого угодно роста и сложения. И Табунков, спешно взбираясь на табурет у стойки, невольно восхитился разнообразием женских фигур.

Бармен тотчас налил бокал светлого пива – его стоимость, оказывается, входила в цену билета. Это пришлось весьма кстати – видимость какого-то занятия можно было создать. Вцепившись обеими руками в бокал, с пятисекундным интервалом из него прихлебывая. Табунков неотрывно – упаси Бог скосить глаза вправо! – глядел на сцену, где девица под музыку неспешно освобождалась от одежды.

Так прошла целая вечность – минуты, верно, полторы. Наконец одна из белокурых див, отчаявшись дождаться знаков внимания от необычного и симпатичного посетителя, грациозно соскользнула со своего насеста и направилась к Табункову. Краешком глаза узрев маневр, тот изо всех сил попытался расслабиться, даже небрежно бросил подрагивающую руку на стойку.

- Привет! – сверкнув обворожительной улыбкой, она уселась рядом, и ладонь Табункова оказалась вдруг намертво пригвожденной к стойке ненавязчиво влившейся в нее грудью девицы.

Прохлада упругой плоти могла свести с ума кого угодно…

«Да ладно! – вдруг воспрял духом Табунков, - Культпоход, так культпоход!»

- Вечер добрый, - старательно, как учила преподавательница английского языка, напряг рот Табунков, - Как дела?

Дела у девицы оказались вери гуд, - она ведь только что познакомилась с таким парнем! Приятное знакомство, заметила она, запросто можно продолжить.

Табунков молчал. Вообще-то он был парнем компанейским…

Безошибочно угадывая его состояние, девушка ворковала о том, о сем, мягко подводя разговор к цене дальнейшего общения.

Оно стоило уже месяца работы в море.

Вовсе не из желания воззвать к совести жрицы любви, а лишь для продолжения светской беседы, которая хоть как-то оттягивала его ответ, Табунков повел речь о море. О чем он еще мог так хорошо рассказать? С каждым его словом в темных глазах новой знакомой появлялся неподдельный интерес – все-таки девушки неравнодушны к мужественным морякам. Особенно портовые. И Табунков, понемногу осваиваясь в непривычной обстановке, оседлал любимого конька, умудряясь даже при скудном словарном запасе и заблокированной для жестов руке живописать довольно красочные картины. В какой–то момент его пылкой речи и прозвучало слово «русский». - Русский? – ее расширившиеся глаза горели полным восторгом. Она смотрела на него так, как смотрят дети на новогоднюю елку или на слона в зоопарке. – Ты русский?! Табунков не без гордости кивнул.

Не в силах совладать с захлестнувшими эмоциями, девица спорхнула с табурета и, подбежав к своим «коллегам», громко выдохнула:

- Да ведь это русский!

Удивленно-восторженный возглас пронесся по залу. Бармен уронил под стойку пустой бокал. Вальяжные господа дружно поворотили шеи. Даже девушка на сцене, казалось, замерла в финальном движении. Впрочем, свое выступление она тотчас завершила. И бокал в руке вовремя опустел. Так что зардевшийся Табунков под взоры десятков глаз ловко спрыгнул со своего места и направился к дверям.

- Как?! – задыхались в праведном гневе в этом месте его рассказа земляки. – Да ведь если б ты остался!.. Так зачем ты вообще тогда шел?

А Табунков удивленно пожимал плечами. Ну и остался бы – дальше ведь ничего экзотического уже б не случилось! Так зачем шел? Чтоб вам, дотошным, рассказать, как оно там – в районе красных фонарей. Роттердам ведь, Голландия!..

Боцман и дикий пляж

Ломом его еще было не убить.

Впрочем, никто и не собирался. Приходилось порой лишь уничтожать крепыша боцмана взглядом, когда тот, отирая пот с залысины, гордо вещал: «Все равно – больше меня здесь никто не работает». Да капитан как – то раз. когда якобы по боцманской вине (хотя оплошал-то тралмастер) «уронили" грузовую стрелу на палубу, в сердцах пожелал, чтобы тот внезапно и мимолетно животом ослаб.

И это, по – капитански, был поставленный на ветеране крест.

Рано! Рано было это делать. Хоть был Митрофаныч годами уж немолод, а ростом не высок, но прыти, сил и задора ему было не занимать. А уж честолюбием впору делиться. Тягаться с ним в работе было тяжело, в ее изображении – бесполезно: старой закалки моряк. Вставал он затемно, когда в верхней койке нашей с ним каюты я смотрел предпоследний сон. В последнем начинал гудеть шпиль – то Митрофаныч выбирал самодельный, собранный из разношерстных обрезков, стопятидесятиметровый ярус. Ночью, когда тунцеловный сейнер лежал в дрейфе, боцман ловил акул. С вечера ставил ярус, перед рассветом выбирал. Акульи плавники – не бог весть какая прибавка к заработку: Митрофаныч нажился на них, кажется, на пару сотен долларов – это всего – то за шесть месяцев бессонных ночей. Но и эти жалкие серебряники слепили кого-то завистью. И однажды боцману запрещено было отныне пользоваться шпилем – судовой, все ж, механизм эксплуатировал. Митрофаныча это смутило лишь чуть – поднимаясь теперь еще на час раньше, он вручную выбирал полторы сотни метров хребтины. И когда на крючок попадалась крупная акула, он, не щадя сил, в одиночку боролся с ней до самого рассвета.

С натуры: «Старик и море»!

Но однажды и эти потуги прекратили. Накануне в море был найден кусок сети – плав, под которым должен был, по – уму, бродить внушительный косяк тунца. Заметать на него невод решено было с рассветом, на ночь плав подвязали у борта. Спозаранок, заводя главный двигатель, плав удало намотали на винт, лихо затопив после и спущенный по этому поводу на воду катер. Виноватым во всем остался боцман со своим ярусом (который он благополучно выбрал за полчаса до запуска двигателя), неведомым морским течением и запутавшим все дело. Получив разгон одновременно с запретом на акулий промысел, Митрофаныч мог теперь спокойно отдыхать по вечерам, душевно играя в каюте на аккордеоне, дотошно изучая мои «Плейбои». Душа боцмана всегда была распахнута прекрасному, а что уж может быть прекрасней прекрасного пола? Сдается, это была его единственная слабость (здоровяк Митрофаныч, само – собой, не курил и не пил), но в этой слабости, должно быть, он черпал немало своих сил.

И до этого злополучного вечера сломить их ничто не могло…

Нет, это произошло не тогда, когда обломили нок грузовой стрелы, и боцман со сварщиком двое суток кряду возились с ремонтом. Случилось это позже, когда наш сейнер, окончив промысел, зашел в солнечный Санта-Крус. Два месяца мы ждали отлета, ничего уж толком не делая. Лишь боцман был себе верен: каждое утро подметал палубу бака, чего – то в своих коробках перекладывал, прятал, считал, проверял. Толокся, в общем, до обеда у всех на виду в кедах, шортах и бейсболке, пока не попадался на глаза старпому и капитану. На сем труды праведные оканчивались, и после обеда, призревая святую испанскую сиесту, которую большинство из нас готовно переняло, повадился Митрофаныч через дальний пролом высокой бетонной стены, палить спину на гигантских камнях, несколько пестря своими плавками картину нудистского пляжа. Прочие здесь загорали только неглиже. Мы-то все, от греха подальше, ходили на песчаный пляж, который тоже был много дальше. Ну а боцман, только солнце взбиралось в зенит, перебирался на камни, где, между купанием и загаром, невольно, ясное дело, созерцал прелести раскованных сеньорит, и смущая, конечно тех своим могучим торсом. И в один из этих дней…

Я впервые видел его таким. Кручинно свесив голову и вперив потухший взор в палубу, он потерянно сидел на диване, не заваривая кофе вместе с замечательными лепестками кактуса, которые так удачно выторговал за маленькие неликвидные плавники у негров. Проникшись моментом, я осторожно присел рядом, не нарушая печальной тишины.

– Дома-то, – поднял наконец полные грусти глаз Митрофаныч, – Дома-то я всегда, и не курю хоть, спички с собой ношу, а тут…

Я не спрашивал, не торопил.

– На пляже, – боцман набрал полную грудь воздуха, но длинный рассказ безнадежно сбился на горький выдох: – Подошла одна на пляже прикурить, а у меня…Дома-то я всегда спички ношу.

Больше, впрочем, говорить было и не надо. Я уже отчетливо видел блиставшую бронзовым загаром и золотом кудрей, длинноногую и пышногрудую диву – королеву, без сомнения, вольного пляжа, – вальяжно и вместе с тем доверчиво, держа тонкую сигарету на отлете хрупкой руки, подошедшую к напрягшемуся и вместе с тем обомлевшему от такой почести Митрофанычу. И какую драматическую минуту пережил он, тщетно шаря по карманам немногочисленной одежды в ожидании чуда – невесть откуда взявшихся спичек.

И я свято промолчал о том, что огонек для красавицы, конечно, был лишь предлогом.

Тем вечером, когда солнце зашло за тот самый забор, я, прогуливаясь по причалу, на миг присел у иллюминатора салона: «Чего там по телеку кажут?»

На мерцавшем экране мелькали красным юбки танцовщиц фламенко. В полном одиночестве салона, уперев кулаки в бока и увлечено глядя в телевизор ("Интересно девки пляшут!"), Митрофаныч выделывал такие лихие коленца, что я просто-таки застыдился. Дряхлости собственной души.

На щеках боцмана горел привычный румянец.

Тритоник

- Да какая, Леха, к черту, греческая мифология?! Тут полчаса жить осталось!

Скалы, проблесково освещаемые полной луной, мало-помалу приближались, а ураганный ветер не стихал и не менял направления.

- Просто Тритон, - в паузах между рывками буксирного каната перекрикивал ветер Леша, - это морской демон... по велению Посейдона... волнующий или успокаивающий море... И кто только придумал так пароход назвать?!

Шестеро, припадая в моменты наибольшего крена на колено, разматывали и разносили по палубе толстый, как питон, буксирный канат. На баке валяемого, точно Ванька-встанька, штормовыми волнами судна. Главный его двигатель «скис» еще днем, и стармех почти сразу вынес вердикт: на устранение поломки уйдут, в лучшем случае, сутки. А два часа назад вдруг хватились - когда на экране радара начала пробивать сплошная змеистая линия, - что неугомонный ветер несет неуправляемое судно в сторону берега. Норвежского. Посеребренными снегом скальными вершинами тот был достаточно хорошо виден уже по правому борту. А по левому, то ныряя вниз, то взлетая резко вверх, маячили ходовые огни спешащего на помощь судна. Ветер гнал по небу рваные клочки туч, забирался под штормовки рыбаков, выл в такелажных снастях.

Команда терпящего бедствие «Тритона» - а именно так называлось судно - отнюдь не в полном составе была сейчас на ногах. Многие заснули, будучи в курсе дела о долгосрочной поломке, а, значит, внезапной и долгожданной передышки в промысле. Будить их не спешили - время разбирать спасательные жилеты и занимать места в шлюпках еще не пришло. А лишняя суета, способная в неуловимое мгновение переметнуться в панику, была ни к чему. Помимо шести человек, воюющих на баке с буксиром, глубоко в недрах траулера была аврально собрана вся машинная команда, да пытались держать ситуацию под контролем штурмана во главе с капитаном в ходовой рубке. Не спала еще компания троих матросов, в одной из кают нижней палубы снимающих груз изнурительной работы так кстати поспевшей бражкой. Известие о перспективе крушения лишь подстегнуло занятие - надо ж было успеть все выпить!

Судовые левши, звеня в машинном отделении гаечными ключами и бряцая цепями талевок, реально понимали, что изменить ситуацию уже было не в их силах. Оставалось лишь надеяться, что помощь извне подоспеет вовремя, с напускным равнодушием махнув рукой: «Куда кривая вывезет»!

А кривая выносила прямо на скалы.

Это было совершенно ясно всем прильнувшим к иллюминаторам ходовой рубки Темные ее глазницы по-совьи зорко и тревожно вглядывались в картину, достойную пера Айвазовского. Но благо дело, у этих людей, кроме обозрения на глазах меняющегося живописного ракурса и фатально-неизменного курса, а также беспрестанных выходов в радиоэфир, была отдушина для нервных переживаний - вид бака с возящимися там матросами.

- Шевелятся, елки-палки, как тюлени!

- Не говори, как сонные мухи ползают!

Да, матросы бегом не бегали. Так ведь под такие перепады-перевалы крена разве разбежишься?

- Откуда вас таких только набрали?! - срывая голос, ревел порой сильнее ветра боцман, транжиря на нерадивых помощников драгоценную энергию.

Да только напрасно он кричал. Эти пятеро свое дело делали. Пусть и без героического энтузиазма, присущего лучшим людям флота которых на этом судне разумеется не было (какой же дурак на такую развалину пойдет?), но и без шкурного мандража. А за что бояться - за жизнь? Они ее видели, жизнь-то?

Самого штормленого - Михайловича - гораздо больше приближения скал расстраивала мысль о том, что кабы не эта канитель, он бы уж нашел повод напроситься в каюту, где веселье давно должно было приобрести характер буйного. Да только, горестно вздыхал Михайлович, без его участия последнее было проблематично.

Невысокий крепкий матрос Илья, памятуя о долгах, в которые за время рейса неизбежно вынуждена будет залезть его семья, печально отмечал про себя, что если судно с грузом рыбы, а, значит, и заработок уйдут на дно, то ему, Илье, быть может, тоже лучше последовать туда. Правды в этой черной шутке, как и положено, была лишь доля.

Курсанта мореходки, Андрея, захлестывали противоречивые чувства. С одной стороны: шторм, авария, опасность кораблекрушения - круто! Будет, что рассказать на берегу родным, друзьям и подружке! С другой же стороны, чтоб рассказать, нужно было до берега родного еще добраться. Однако, оптимизм молодости и счастливое незнание жизни не давали сомнениям ни малейшего шанса закрепиться в юной морской душе.

Как ни странно, спокоен был сейчас обычно страдающий депрессиями и повышенной мнительностью Леша. Это при том, что его просвещенность в мировых событиях, потонувших в катастрофах, катаклизмах и конфликтах, усугублялась знанием прочитанной перед рейсом книжицы «Человек за бортом». Морские крушения, аварии, пробоины, пожары и прочее, и прочее... Нашел, в самом деле, что читать! Но это-то знание и нашептывало сейчас что-то вроде: «Не переживай, не ты ведь первый!..»

И был на судне моряк, которого вовсе не страшила буря, ничуть не ужасали чернотой морские глубины. И покидать борт судна, что бы там дальше не было, он не собирался.

Человеком этим был я.

2

Помнишь Алексеевича, первого, с кем я столкнулся на борту «Тритона»? Хотя, откуда тебе его помнить - ты его, скорее всего, и не знаешь. Да и знать, хмыкнешь, тебе его незачем - какое до него дело? Вот-вот. Ни тебе, да и никому нет дела до того, что он, старпом Вадим Алексеевич, всегда будет в начале той осени, где-то рядом с желтой листвой, прозрачным воздухом, вплотную с наживым «Тритоном», и около хрупкой девушки с лучезарным взглядом большущих глаз. Да не оглядывайся ты беспрестанно в сторону скал, не дергайся - куда спешить? Буксир уже почти разложен, и у нас еще есть десяток-другой минут. Самое, поверь, время мне, закуривши, помолоть всякую безделицу, а тебе, вздохнувши, ее выслушать.

День тогда начинался с вечера...

- И вот его волной с палубы и смыло. Ну, пока он прочухался - очнулся, в смысле, - танкер уже далеко. А знаешь, когда полным ходом шпарят, назад никто сильно не глядит…

Этого она знать, конечно, не могла. Азы научной философии она только-только постигала на первом курсе университета. А я уж, мнилось, свой университет закончил давным-давно - море, казалось, было вычерпано чайной ложкой.

- Ну и вот.., тогда он увидел в дымке - далеко, - очертания гор. И вспомнил, что то ли читал, то ли слышал в детстве, мол, нет ни одной кошки или собаки, которая, завидев землю, не смогла бы до нее доплыть...

Но какие у нее были глаза!.. Огромные, глубокие, серо-голубые - цвета спокойной воды Северного моря. Поверь, они загорались неподдельным интересом, когда я, зачастую даже и не привирая, рассказывал ей морские истории и побасенки.

- И, короче, поплыл он Полтора суток, представь, плыл. Временами уже отключался, бредил - ему мерещился то шоколадный торт, то еще какая-нибудь ерунда…

- А когда эти глаза, устремленные вдруг в мои, лучились неведомым мне светом, то не потонуть в них было просто невозможно И к спасательному кругу в эти мгновения я, само-собой, не тянулся…

- И, представляешь, доплыл он до берега! Да, забыл сказать: по пути ему попалось бревно, но он не стал его касаться. Оно все обросло ракушками, наверняка бы он порезался, а акулы- те же еще твари! - моментом бы подоспели.

- А акул ты видел? - скрытое восхищение, как будто это я доплыл тогда до берега, слышалось в ее вопросе.

- Конечно! Их, случается, пачками в тралах тягают.

- А дельфинов?

- Само-собой! Часто они стаей пересекают курс, или шпарят прям под носом. Веселые животины! Выпрыгивают из воды, чего-то клекочат - с нами общаются. А несколько раз я видел, как одинокий дельфин сигает из воды как заводной. И мне почему-то всегда кажется, что это в нем поет радость...Э-э...М-м...Радость, скажем, долгожданной победы над неприступной дельфинихой.

- Фу! - прятала улыбку она. - Может он просто жизни радуется.

- Это тоже жизнь, - пожимал плечами я.

Об чем, кроме акул, дельфинов и китов я ей еще ведал? О розовых фламинго, которых по незнанию словно гусей вспугивал в Южной Африке. И о красоте Буэнос-Айреса, которую - дурак! - увидел лишь одним глазом во время бестолкового марафона по лавкам и магазинам. Об сенегальских честных партнерах по «бизнесу», и об чудных друзьях в долгих рейсах.

А что, спросишь, кроме разговоров у нас еще было? Что было - то и было И все что было, было прекрасно. В душе ее, поверь, я не наследил. Только очень скоро мне начало казаться, что кроме наших вечеров ничего больше и не было. Может так оно и было?

Эх, зачем я только встретил ее? Жил бы себе пьяно-тихо, бездумно расстреливая от рейса до рейса запас душевных сил по пустым мишеням: раскрашенным куклам, набитым дурам, да похотливым кошкам. Жил бы, веря в то, что это и есть жизнь И оставался бы тем, кем был. Никем. Матросом. Тем более, что все той осенью было против нас. От водителя, зло сигналившего нам (забывшись в жарком поцелуе, мы перегородили дорогу его автомобилю), до всего, казалось, окружавшего нас мира. - У тебя своя дорога, у меня своя, - это были ее прощальные слова.

Едва начатое философское образование уже давало себя знать.

Увы! Действительно, наши пути пересеклись в единственной точке - счастливом и сказочном миге. А дальше расходились. Дитя своего времени, взрощенной под жужжание рекламных роликов и трепа о новорусском стиле жизни, она уже почти целиком принадлежала своему миру. Миру, существующему, казалось, теперь лишь для новоиспеченных политиков, оборотистых дельцов и холеных фотомоделей. А морские рассветы и закаты здесь не ценились, ведь их нельзя было купить или продать; саванны, джунгли и пески не котировались - это были не элитные курорты, на которых должно спалить бешеные шальные деньги. А знания и навыки морского ремесла и безоговорочная - не смейся! - ему преданность и вовсе презирались: не то ты, дурак, по жизни занятие выбрал!

А мой мир был заточен ныне в стальном корпусе «Тритона». И не верилось, что удастся вдохнуть в эту махину жизнь. Однако, рядом был невозмутимый, всезнающий Алексеич; страдающий последствиями недолгого, развалившегося брака Леша; торопящийся взглянуть на рейсовый контракт Илья, и демонстративно на эту филькину грамоту плюющий - только бы был гарантирован завтрак, обед и ужин! - Михайлович; да беззаботно рубящийся, сидя по-турецки прямо на палубе своей каюты, с братьями-курсантами в карты Андрюша. И, успокаивая Леху (я подарил ему любимую книгу -«Человек за бортом»: а чем я мог еще помочь?), увещевая набраться терпения Илью, через раз осаживая Михайловича, и по-сотоварищески наставляя Андрюху, я, вместе со всеми, работал справно. И декабрьским утром, отдав швартовые концы, «Тритон» оттолкнулся от заметаемого снегом причала. И позади, думалось, оставалась не только взволнованная винтами вода канала, но и маленький философ с лучившимся взглядом больших серых глаз.

Уж коли так выпало...

Несколько месяцев мы прожили вместе - ожившее гулом двигателей, скрипом лент, визгом лебедок и дыханием людей судно, и пытающийся оклематься от своей счастливой любви (потому как - кому я говорю: сам ведь знаешь! - несчастливой любви не бывает) я. Так какого, скажи, черта я должен был бросать «Тритон» в эту ночь?! Кроме него, щемил смятенную душу мыслью, у меня уж ничего не оставалось. И никто крапленую колоду не подтасовывал - карты сами так легли.

3 Однако, масть начала меняться.

Когда видны были уже бортовые номера поспевшего-таки на помощь судна, сверху, сквозь свист ветра и шум волн послышался ровный стрекот пропеллера. Задрав головы, мы увидели мигающие красным огни вертолета, и через миг были освещены ярким светом прожектора.

- Норвежцы снимать прилетели, - кивнул боцман.

Но в том уж не было необходимости. Через пару минут рыболовный траулер, ставший в эти часы судном-спасателем, лихо подрезая волны, зашел между «Тритоном» и скалами. К нам на бак дружно высыпала группа поддержки во главе с Алексеичем: штурманы, держащие в руках линеметы, и рулевые несущие следом, словно оруженосцы, деревянные чемоданчики с тщательно уложенной бичевой. После скорых приготовлений и прицелов дрогнул от выстрела воздух, и искрящийся красный фальшвеер с гулким шипением прорезал ночное небо, завершив траекторию полета за спасительным траулером. На его палубе вмиг пришли в движение фигурки людей, забегали, заспешили, и вскоре буксирный «питон» зашевелился, пополз все быстрее, отгоняя моряков - как бы не утянул! - и через несколько минут мощный толчок обозначил, что «Тритон» взят на буксир.

Два судна, связанные то натягивающимся как струна, то провисающим до воды канатом, под бдительным оком вертолетного прожектора начали смещаться в открытое море.

4 Спустя пару недель никто на борту о той ночи уже и не заикался - а ну накаркаешь! На такой посудине это далеко не шутки! Да и жирная северная сельдь, валившая в непомерном количестве, напрочь вытеснила происшествие из мыслей и разговоров. Отливающая серебряно-синим глянцем чешуи рыба в изобилии поднималась в тугих тралах, сыпалась в рыбцехе с переполненных лент, споро выстраивалась кладкой коробов в трюме. Ее было чересчур много...

- Достала уже эта рыба! - подсаживаясь как-то во время завтрака после ночной вахты и машинально следя, буду ли я есть свою порцию сосисок, пожаловался Леха. -Душа, блин, чего-то просит.

Душа действительно просила. Но бражку в «веселой» каюте замутили только на днях, о чем Леша не мог не знать. Поэтому, упорно давясь давно опостылевшими сосисками, я вопросительно поднял на друга глаза.

- Может по видику чего-нибудь засмотрим?

Выдержав паузу раздумья, я холодно кивнул.

- Только чур-чур, - обрадованно упредил Леха, - за кассетой к радисту ты иди. Я среди ночи уже раз ходил!

Окончив завтрак, я пошел. И свершая недолгое восхождение по трапам, уже определил - как-то мельком видел на полке у радиста, - чего именно страждет душа моего чересчур порой находчивого приятеля. Утихомирив зло встрепенувшегося со сна хозяина каюты («Я же тоже человек, имею, наверное, право и фильм посмотреть!») из стопки набивших оскомину боевиков я выудил нужную кассету. - «Титаник», - с порога салона заявил я, насилу скрывая за хмуро-деловым видом ехидную улыбку.

- Ну, ты нашел, елки-палки, что смотреть! - взвился Леха, удобно полулежавший в двух креслах. - Тут сами, мать-перемать, как на «Титанике»! На «Тритонике»! Пожимая плечами, я уже заряжал кассету, намереваясь честно высидеть пять минут после того момента, когда Леха, не выдержав мучений, отправится спать.

То была не последняя слезоточивая версия «Титаника» с Ди Каприо в главной роли, а другой проверенный временем фильм. В котором играла Кэтрин Зета -Джонс, так похожая на мою героиню…

Посмотрев первую серию, Леша все же сдался в борьбе со смыкающимися веками и ушел из салона, оставив меня наедине с мерцавшим экраном.

И все-таки, как он ошибался! Разве могут самые мудреные стереоэффекты и модерновые штучки самых продвинутых кинозалов потягаться с небольшим телевизором, стоящим в салоне нашего потрепанного штормами судна, за иллюминаторами которого сейчас простиралась власть ночной тьмы и холодных волн. И много, слишком много было до боли схожего! Неудивительно - под равнодушными белыми звездами минуло меньше ста лет.

Давно уж уснул Леха; безмятежно спал, конечно, Андрюша; безбожно храпел, должно быть, Михайлович, и видел, наверное, во сне жену и своих чад Илья. А я видел себя, отважно подставляющим лицо студеному ветру в марсовой бочке, вместе с впередсмотрящими матросами «Титаника». А минутой позже, вопреки всем флотским субординациям, увещевал за плечом вахтенного штурмана: «Куда задний ход даешь?! Рулить надо вперед, на полном ходу айсберг объезжать!» И после, на шлюпочной палубе - тоже руки чесались: честное слово, я бы не сплоховал, доверь мне упругий конец, на котором шлюпки опускались, или крепкое весло, которым паника успокаивалась!

Но чей образ истинно поразил мое воображение, до глубины взбередил душу - так это капитан «Карпатии». Без чертыханий, без полусонных, с ворочанием с бока на бок, вопросов принесшему тревожную весть радисту, типа: «А далеко до них? Так разве ж мы успеем? А что - там ближе никого нет?», этот сухощавый человек вскочил в ночи и устремил свое судно на помощь. Спеша не только в определенную точку Атлантики, но и в определенную судьбой точку пересечения его жизненного пути с миром, который, должно быть, тоже порой его отторгал. Уже близок был рассвет, когда закончился фильм. Идти сейчас в каюту было невозможно - ее переборки не уместили бы мои бушующие эмоции. Выйдя на шлюпочную палубу и вобрав локтями влагу металла леера, я вперил взволнованный взор в линию горизонта.

Тьме оставалось властвовать лишь миг...

Весенний рассвет Северного моря прекрасен! Монолитная черная пелена вдруг разрывается на горизонте бледно рдеющей полоской света. На глазах наливаясь розовым, та ширится, растет, пока не разливается по небу вольным алым заревом. Отблеск зари в волнующейся воде окрашивает море нежно-фиолетовым цветом, радуя отвыкший от яркой палитры глаз. И буйство красок, пробившихся сквозь суровую непроглядную тьму и стальную холодность как неизбежное торжество добра и света. Так будет. Черное обязательно опять станет черным, а белое - белым. И этот мир вернется с головы на ноги. И я еще, конечно, пригожусь ему.

* * * И в этот рассветный час морской демон, именуемый Тритоном, по повелению, должно быть, самого Посейдона, окончательно успокоил смятенную бурю.

1997 г.

Пирожки с капустой

– Старпом, а когда будут пирожки с капустой?

Вот задача! Щепотка дрожжей, щепотка соли, жменя сахара, яичек хотя бы парочку, кусок маргарина, или масла сливочного – если богаты. Водой теплой залил, муки добавил – перемешал, к батарее теплой притулил, полотенце набросил: авось и взойдет тесто. А пока выжидаешь, да надеешься – начинку гоноши: капусту мелко порезанную с лучком – на сковороде потушить. Поперчить, посолить не забудь, конечно!

Правда, то из расчета на семью обычную. А нас тогда восемьдесят, без малого, человек было – экипаж траулера морозильного. Большая и дружная семейка, в которой, как известно не без …

– Старпом, а когда будут пирожки с капустой?

Были, да и есть, в любом экипаже такие балагуры отчаянные. Весельчаки безголовые. Живчики. Из тех, что твердо убеждены: на судне работают только двое – он, и главный двигатель. А посему, надо всем прочим по мере возможности жизнь усложнять.

– Старпом, а когда будут пирожки с капустой?

Мешал, конечно мешал делу этот пакостник, что звонил в ранний час «собачьей» старпомовской вахты (в такой спозаранок вставать!) в рубку с одним и тем же вопросом. Мечется, бывало, старпом по рубке при выборке или отдаче трала – дело хлопотное и ответственное, – а тут звонок по телефону: сам по себе отвлекающий момент. Так ведь, и выжидал аноним терпеливо, звоном рубку оглашая, чтоб уважили его вниманием – сняли трубочку, выслушали: когда же будут пирожки с капустой?

И как поймаешь ты его? Немало телефонов по судну, а и определи ты по голосу-то: иных тихонь старпом и не слышал вовсе.

С неделю, в общем, старпом вопрос выслушивал. Риторический. Потому что ответить, и душевное что-то согласно моменту высказать, старпом не успевал: тут же вешали трубку.

Но нашел решение верное – на то он и старший помощник самого капитана, правая его рука! Вызвал, наконец, шеф-повара и властно приказал:

– Так, теперь каждый полдник – пирожки с капустой!

Звонки прекратились: на пятый, или шестой день приелись пирожки с капустой народу настолько, что громогласно звенело по коридорам:

– Поймаем урода, зададим перца!

Тут уж не до шуток – с балтийскими-то, как не крути, матросами!

И хорошо напомнили: в начинку не худо болгарского перчика добавить чуть – сочнее будут.

Доюрый молодец Алеша против мавра - воина

Мавр был стар и сед жесткой своей бородою. Приземистый, крепкий, живописный в страшной своей мавританской смуглости под выцветшей иссиня – голубой чалмой, с поблескивающей, точно сабля, сталью острого взора.

Лёша был молод и русоволос. Добрый молодец – высокий, чистолицый, ясноглазый. Годящийся мавру не то, что в сыны, но даже во внуки. Соколиным взором и высматривал он её – упавшую с транспортера на палубу рыбу, – тыча мавру указующим перстом:

– Поднимай, давай!

Мавр, метнув из глаз сноп жалящих искр – стрел, не пятясь, зло тряс кудлатой бородой: нет, мол – сам поднимай!

– Давай, поднимай! – лениво поводя плечами богатырскими, понукал Алексей.

Отступая на шаг, руками, одетыми в черные шершавые перчатки, иноземец выразительно кривил воображаемую саблю и проводил ладонью у горла: «Мавр – не работник! Мавр – воин!»

– Давай, давай, поднимай!

У транспортёрной ленты, узкой, как стена крепости, сошлись они по кличу рыбмастера: «Рваную и мелочь отбрасывайте». Работа – не бей лежачего. Вот только не разобраться, кому лежащую на палубе рыбу поднимать.

– Поднимай!

Гуляющая по палубе вода наконец накатывала под ноги супротивников, унося серобокую ставриду поближе к шпигату. И тогда на некоторое время в рыбцехе рыболовного траулера, промышляющего в экономических водах Мавритании, у ленты транспортёра повисало хрупкое перемирие. Недолговечное – до следующей, бестолковой рыбины, сиганувшей под ноги честным, без страха и упрека, неутомимым труженикам – пахарям морской жнивы.

Незваные гости в северной ночи

Кок Оглоблин вставал рано. Дел каждое утро на камбузе было – непочатый край. Помимо того, что надо было успеть сгоношить к половине восьмого утра завтрак экипажу из семидесяти пяти дармоедов и обед к половине двенадцатого дня, почти каждый день предстояло испечь хлеб.

Занятие это шеф-повар взвалил на себя сам, отняв обязанность у подчиненного – третьего повара-пекаря. «Пока я пеку хлеб – все здесь будет нормально!», – заклинание это Оглоблин твердил всем, но больше себе самому, каждый раз насилу поднимаясь из койки в половине пятого утра.

«Нормально» ничего не было – а с такими матросами из всех окрестных голодных деревень и местечек области и быть не могло: недовольным было всего мало, и не утихали они в черных подозрениях о воровстве продуктов (не задаваясь при том вопросом, кому в открытом море было недоданную им провизию по дешевке толкнуть).

Неблагодарный пекарь и вовсе уже говорил за его спиной, что шеф долго каждый раз с хлебом канителится – он бы, умелец удалой, гораздо быстрее пек.

Ну, не свинёнок ли?!

Но, Оглоблин особого внимания ни на по жизни обиженных матросов, ни на им самим же разбалованного пекарёнка не обращал – на первых воду возят (по меньшей мере!), а второй и слова доброго не стоит – коль и добра не помнит – не видит, и что такое Хлеб – не «вкуривает», по убогости своей. И посему продолжал работать шеф много и с душой.

А ранним, еще предрассветным утром душу было слышно – в тишине-то камбузной. Состоящей, впрочем, из привычных гула главного двигателя под ногами, воя вентиляции над головой, и прочих, привычных уху кока звуков. А слышать здесь было надо непременно – даже котлеты на сковороде начинали вдруг шкорчать повару отчетливо, что не худо бы было уже метнуться – перевернуть их на другую сторону, а то ведь подгорят!

И этим ненастным утром, когда ветер Северного моря свистал настоящей метелью, Оглоблин за своим занятием вдруг услышал незнакомый звук – что-то шлёпало и кряхтело, – и самой спиной почувствовал постороннее на камбузе движение. А высунувшись в заднюю дверь, на какой-то миг закоченел в испуге…

Вереница крупных бакланов ломилась в открытую на промысловую палубу дверь. Переступая – переваливаясь через высокий комингс (дверной порог), промокшие, грязно – белые птицы гуськом шлёпали в закуток разделочного отделения. Спрятаться от ужасной непогоды.

– Эй, куда! – завопил Оглоблин в страхе: клювы у бакланов были вполне увесисты и длинны. А и сами птицы были шефу почти до пояса: птеродактили, как есть!

Пришлось схватить в руки швабру – только с оглядкой на нее, понукаемые – увещеваемые испуганным шефом бакланы с большой неохотой попятились вон. По канатам и сети разложенного на палубе трала, потянулись под навес верхней палубы – не в тепло, конечно, и задувает, но хоть мокрым снегом перья не мочит.

Но один все же успел уже прошмыгнуть в заднюю каморку с ненужной кухонной утварью, сломанной давным-давно, проржавевшей картофелечисткой и разным докучливым скарбом. И стоял теперь, замерев почти неподвижно и отвернувшись от Оглоблина к переборке. Мол: «Делов не знаю!.. Меня вообще здесь нет, и не я это ни разу… Не выйду ни фига!.. Что тебе – жалко бедную птицу от непогоды приютить?».

Признаться, последний довод пристыдил слегка Оглоблина. Действительно – пусть бы отогрелась птица!

Но, с другой стороны – еще, того гляди, баклан и на сам камбуз пожалует! Как тогда с ним кок сладит?

Не зная, что делать Оглоблин высунулся в двери промысловой палубы. Под клочком черно-фиолетового неба в периметре верхней надстройки и фальш-труб чернявый матрос-добытчик вытаскивал двух запутавшихся в сети бакланов. Не по указанию сменного тралмастера, что дрых, конечно, с другими добытчиками в своей крохоборке, а по своему почину.

Оглоблин даже и не помнил точно, как звали чернявого. Честно сказать, этого матроса никто всерьез не принимал, зато все малость недолюбливали. «Шланг» он был известный – отлынивал от работы сплошь и рядом, работал спустя рукава. И жаловался при этом каждому встречному – поперечному, что бывшая жена обобрала его до нитки при разводе, а ведь все им было заработано – на торговом флоте.

Не по-мужски, вроде, о том на каждом углу трясти… Ну, так на «торгашах» же ходил, а с тамошних – чего и взять-то!?

* * *

Тем удивительнее было Оглоблину видеть сейчас, как бережно и с душою освобождает птиц от пут сети этот матрос. Мог бы сейчас спать вместе с другими добытчиками, а он вышел под хлесткий ветер с мокрым снегом – бакланов, вишь ты, спасать.

– Санёк! – вспомнил, наконец, шеф имя матроса – когда приперло! – Слушай, пойдём, поможешь, а!..

И к шефу навстречу матрос поспешил безо всяких проволочек (прикинув такую ситуацию на себя, шеф самокритично признал, что уж он бы начал нудить: «Чего тебе?.. Слушай, это срочно – у меня времени в обрез»).

Провел Оглоблин Саньку (которого весь рейс через камбузную амбразуру-раздачу в упор не замечал), как гостя дорогого и спасителя своего в каморку, кивнул на баклана: вот, мол – надо вернуть птицу из тесного помещения в естественную ей среду обитания. Саня кивнул весело и добродушно, и, словно всю жизнь только этим и занимался, ловко и крепко ухватил баклана за перья со спины – чтоб клювом-то не долбанул, – и в два счета вынес на палубу.

– Чё с меня? – кричал вдогонку радостный шеф. – Сгущенка?.. Йогурт?

Санёк лишь с улыбкой отмахнулся в ответ.

С той поры дюже проникся шеф-повар вниманием к одному матросу: «Добавочки, может?.. Котлету вторую будешь?». Но тот расположением внезапным не злоупотреблял, редкий раз – пицца, положим, или манты – и соглашаясь на добавку.

А шеф, что аналитический склад ума над плитами с духовкой не полностью еще иссушил, отмечал про себя: он, Оглоблин, оказался трусом и неумехой в той экстремальной ситуации. А человек, на которого все – и он в том числе, – смотрели свысока, да с усмешкой – дело запросто, да по-свойски и выручил.

И вдвойне корил себя Оглоблин за трусость свою: да пусть бы и погрелся баклан до утра до самого – постоял бы, с лапы на лапу перепончатую переминаясь – убыло бы от шефа? Нет – надо ж было срочно взашей птицу выкинуть!

Лучше бы пекаренка взашей натаскал хлеб путевый печь!

Одним только и утешился: лето теплое и в эти края однажды придет.

* * *

Да, уж сколько лет, сколько зим с того минуло…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге