Чаша отца Алексея
Глава 1
Посвящается моим друзьям и собратиям,
с коими довелось подвизаться в годы
церковного служения. В память о времени
высокого горения и любви, которая
«никогда не перестает».
Основано на реальных событиях.
Около двух часов пополуночи из кабака «Балалайка», ютившегося в душной тени подле неонового чрева казино «Достоевский», вышел мужчина. Он замер, прикуривая; на мгновение его взгляд — тяжелый, застрявший в липком алкогольном тумане, — обратился к равнодушному небу. Черный костюм его был безупречен, но распахнутый ворот белой рубашки обнажал грудь, где в тусклом свете фонарей блеснул золотой крест.
Весь вечер он пел и терзал свои пальцы о гитарные струны на потеху блатному люду. Каждый раз, когда чья-то широкая, полная татуировок рука пододвигала ему стопку, он пил — с остервенением, с какой-то ядовитой, внутрь себя обращенной злостью. Он пел, пока кисти рук еще находили лады, а голос — силу. На вид ему было около сорока пяти, но в чертах лица уже залегла та неуловимая, высасывающая свет усталость от жизни, которая разом накидывает человеку лишнее десятилетие.
Он двинулся в сторону площади. Шел, слегка покачиваясь, с мерной безнадежностью осужденного, вымеряющего шагами путь к эшафоту. С каждым метром его лицо, еще горевшее кабацким жаром, становилось всё мрачнее, наливаясь темным свинцом ночного раздумья.
Миновав около километра, он приблизился к кованой ограде Успенской церкви. Коротко, привычным до автоматизма жестом перекрестившись, он скользнул в пролом за тушей огромного дерева — в эту воровскую лазейку между миром греха и миром покоя. Миновав сторожку, где в вязком сне забылся сторож, он быстро пересек церковный двор и вошел в дом причта. В своей келье на первом этаже он, не зажигая свет, рухнул на постель прямо в одежде, и сон мгновенно накрыл его, как тяжелый, пыльный занавес.
Утро ворвалось в келью наглым, бесцеремонным лучом, который принялся докучливо играть на его лице, высвечивая каждую морщинку и запекшуюся на губах горечь. Отец Алексей лежал неподвижно; голова его казалась огромным валуном, налитым горячим свинцом. Каждое движение сулило физическую пытку, а желания двигаться не было вовсе — лишь бы замереть, слиться с жестким матрасом, исчезнуть.
Внезапно тишину нарушил робкий, почти извиняющийся стук. За дверью послышался голос Марины, молодой послушницы, чья жизнь в приходе была соткана из восторженного неофитского трепета. — Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас, — пропел её тонкий, полный смущения голосок. — Отец Алексей, вас к себе настоятель зовет...
Слова Марины подействовали как ледяной душ. Алексей собрал остатки воли в кулак и заставил себя подняться. Его перевели сюда недавно — это был последний шанс, тихая гавань после штормов в прошлом приходе. Запрещение в служении теперь означало бы для него окончательное падение в ту самую бездну, над которой он висел. — Аминь! — хрипло отозвался он. — Сейчас буду.
Он сбросил ставший чужим кабацкий костюм, плеснул в лицо холодной водой, на мгновение задержав взгляд на своем отражении: зеркало ответило ему видом человека, выжившего в катастрофе. Быстро накинув подрясник и поправив на груди иерейский крест, он вышел во двор.
Дверь в покои настоятеля была распахнута настежь, пропуская внутрь свежесть майского утра. — Благословите, владыко, — произнес отец Алексей, прикладываясь в поцелуе к руке епископа. — Вы звали?
Настоятель, старый и прозорливый, молчал секунд пять, сканируя Алексея взглядом, в котором не было гнева — лишь глубокая, бесконечная печаль. — Господь благословит, — наконец выдохнул он. — Проходите, отец Алексей. Будете чаю?
Они сели за стол, где две чашки уже исходили паром, словно весело подмигивая гостям. Настоятель долго смотрел в свою чашку, прежде чем заговорить.
— Я знаю вашу историю, — начал он тихо. — Знаю про гибель сына. Но мне ли вас утешать? Мы все ходим под Богом и порой замираем в ужасе перед Его решениями, не в силах их постичь. Но разве это повод отринуть Его Милость? Кто знает, от каких терний Он уберег ваше дитя, забрав его в чистоте? Разве мы вправе бросать молитву, предаваясь хмельному забвению, точно мы — люди, не имеющие надежды? Ваша боль, Алексей, становится соблазном для паствы, она кричит о вашем неверии громче любых слов. Мы должны вымаливать ушедших. Найти удостоверение в сердце, что Бог принял их в свои обители. А для этого, дорогой мой, нужно потрудиться. Духовно потрудиться! Найти утешение в Его руке, а не в яде «зеленого змия». Разве вы забыли, что у Бога все живы? И если мы верим во встречу в Горнем Иерусалиме, то как же мы можем являться туда в таком бесчестии?
— Мне трудно это говорить, — настоятель вздохнул, и звук этот был похож на шелест сухой листвы. — Но этот приход для вас — последний берег. Шанс вымолить сына и спастись самому. Постарайтесь, батюшка. Уж очень постарайтесь... А теперь идите. Завтра вам служить, надобно помолиться перед службой.
Отец Алексей поднялся, чувствуя, как подрясник тянет плечи вниз, словно свинцовая кольчуга. — Я стараюсь, Владыко, — выдохнул он в пол. — Да видно, слаб я совсем. Благословите. Он снова приложился к старческой руке, в которой пахло воском и покоем. Но когда он уже стоял на ступенях, настигаемый свежим утренним ветром, в спину долетело тихое, но острое, как игла: — И завязывайте с пением в кабаках. Этого я точно терпеть не буду.
— Хорошо. Спасибо, Владыко, — не оборачиваясь, ответил он и зашагал через двор, стараясь ни на кого не смотреть.
Оказавшись в своей келье, он рухнул на край кровати. И тут его прорвало. Отец Алексей закричал — но это был страшный, беззвучный крик, какой бывает лишь в кошмарах. Лицо его мгновенно налилось багровой кровью, жилы на шее вздулись, как жгуты, рот широко распахнулся в немом спазме, но из горла не вылетело ни единого стона. Только тишина, звенящая и плотная, как вата.
Когда приступ яростного бессилия прошел, он, тяжело дыша, нащупал на груди крест и прижался к нему сухими губами. Он сидел так долго, неподвижно, глядя в одну точку на пыльном полу, где в солнечном луче танцевали пылинки.
Затем он медленно, словно совершая постыдное таинство, достал из-под кровати бутылку пива. Раздался резкий, вульгарный щелчок вскрываемой пробки. Он выпил её залпом, чувствуя, как прохладная жидкость гасит пожар внутри. Следом — вторую. Дождавшись, когда тяжелое облегчение разольется по телу, он повалился на матрас и снова провалился в серый, беспамятный сон.
Часа через два он вновь явился на свет божий. Улыбка его, блуждающая и слишком светлая для этого часа, выдавала, что под кроватью, в пыльном сумраке, нашлось нечто покрепче утреннего пива.
Во дворе алтарник Георгий — парень рукастый, но суровый — возился с церковным автомобилем. Это был не холеный «Мерседес», а доисторическая «семерка», вызывавшая насмешки у епархиальных щеголей. Настоятель, слывший в своих кругах неисправимым чудаком, был, пожалуй, единственным епископом в округе, хранившим верность этому угловатому советскому чуду.
Георгий, по локоть в масле, снял крышку коробки передач, но в самый неподходящий момент коварная пружина выскользнула из пальцев. Она канула в недра механизма, и мутное, вязкое масло окончательно скрыло её в своей непроглядной пучине. Уже битый час алтарник, впадая в тихое бешенство, выуживал беглянку отверткой с привязанным магнитом. Тщетно.
Завидев приближающегося отца Алексея, Георгий в сердцах процедил: — Тебя еще тут не хватало... Он принципиально не взял у него благословения. Пьяный священник претил его чистоте взглядов, как жирное пятно на белоснежном стихаре.
— Что стряслось, Георгий? — спросил отец Алексей, придурковато улыбаясь и слегка покачиваясь на невидимых волнах своего хмеля. Георгий, пересилив брезгливость, сухо бросил: — Пружина в коробке потерялась. В масле утонула. Час бьюсь, как проклятый.
— Если что-то теряешь, надобно молиться Пресвятой Богородице, — наставительно произнес отец Алексей. И тотчас запел: «Богородице Дево, радуйся...» Голос его, привыкший и к церковным сводам, и к прокуренным кабакам, звучал неожиданно чисто и мощно. Пропев трижды, он уверенно кивнул Георгию: — Доставай. Помогла Заступница.
Георгий с горькой усмешкой, уверенный в грядущем провале, опустил магнит в темное жерло коробки. Но когда он потянул отвертку назад, на её конце, словно маленькая блестящая рыбка, висела та самая пружина.
— Ну вот, видишь, — весело подмигнул отец Алексей и, пошатываясь, направился в сторону храма.
Георгий так и остался сидеть, глядя на деталь в своих грязных руках. — Бог, видимо, действует и через пьяного священника, — тихо произнес он в пустоту двора. Укор совести кольнул его под самое ребро. Георгий вдруг остро ощутил тяжесть собственного осуждения, которое было, пожалуй, чернее того масла в коробке. Он решил, что на вечерней обязательно исповедует этот грех и впредь будет беречься судить того, чьи отношения с Богом оказались куда сложнее, чем ему казалось.
Войдя в храм, отец Алексей сразу наткнулся на бабу Аню. Возраст этой старушки не поддавался никакому земному определению; казалось, она была в этих стенах еще при Петре Великом. Всю жизнь она суетилась в приходе, охая и причитая над каждой мелочью, нарушавшей мерный, вековой ход церковной жизни. Её любимым и весьма сомнительным занятием было кормление голубей. Эти птицы, откормленные до полной неподвижности, тяжело перекатывались по колокольне, засыпая её своим едким, белесым пометом; а завидев бабу Аню, не слетали, а спрыгивали с колокольни.
В этот момент баба Аня, подобно маленькому инквизитору, атаковала юную девушку, совершившую неслыханный дерзкий вызов — та пришла в храм в брюках.
— Оставь её! — строго произнес отец Алексей, подходя к ним. Баба Аня прищурилась, окинув его взглядом, полным привычного осуждения.
— Негоже, батюшка, в штанах-то в церкву! Не по-людски это!
— Бог так старался, вел это дитя в храм, — ответил он, и в его голосе сквозь хмель прорезалась истинная сила. — А ты своими брюками её отвадишь на годы, если не навек. Хочешь за это ответ держать?
— А вы бы, батюшка, лучше своими делами занялись, — зло огрызнулась старушка, намекая на его состояние.
— Это и есть моё дело, — отрезал отец Алексей. — А ты, ежели не уймешься, к причастию допущена не будешь.
Угроза подействовала мгновенно. Баба Аня, пробормотав что-то под нос, отступила в тень киота.
— Вы не серчайте на неё, — мягко обратился он к девушке. — Она ко всем строгая, и мне, видите, от неё достается. Он улыбнулся, и эта улыбка — теплая, несмотря на тяжелый запах перегара, — обезоружила девушку. Она стояла в полной растерянности, густо краснея.
— Да нет... ничего... — прошептала она.
— Обычно люди приходят в храм, когда беда за плечи держит. В радости-то реже заглядывают. Что вас привело?
— Экзамены, — еще больше смутилась она. — В вузе. Мне нужно обязательно сдать, иначе...
— А-а, — протянул отец Алексей. — Ну, тогда постойте, помолитесь, на сколько сил хватит. А я там, у престола, за ваши экзамены слово замолвлю. Господь чистое сердце видит, Он и исполнит просимое.
Он кивнул ей и, пошатываясь, ушел в алтарь, оставив после себя странное послевкусие — смесь кабацкого греха и удивительной, почти детской надежды. Баба Аня проводила его злобным, полным осуждения, практически презрения взглядом, и к великому сожалению к её взгляду присоединились остальные.
В то воскресенье в воздухе над Успенским приходом сгустилось всё: застарелые грехи, немое осуждение толпы, святость алтаря и глухой, тяжелый гнев Владыки. Отец Алексей в тот день был трезв. Эта вынужденная, колючая трезвость позволила ему сослужить настоятелю, но ничуть не смягчила нависшей над ним грозы.
Владыка мучился. Его гнев был направлен не столько на о. Алексея, сколько на тупик, в который его загнали прихожане своими жалобами и пьяство о. Алексея. Перед ним стоял выбор, лишенный бухгалтерской логики: спасать приход или спасать священника. Настоятель не умел искать меньших убытков, и эта необходимость выбирать между долгом и милосердием выводила его из равновесия.
После службы, сухой и немногословный, настоятель ушел к себе, запершись в молчании. Отец Алексей вернулся в келью. Двор наполнился воскресной суетой: прихожане пили чай, а дети носились по брусчатке, и их голоса, подобные беззаботному птичьему щебету, долетали до Алексея. Он лежал, вслушиваясь в этот звук, предаваясь каким-то далеким, теплым воспоминаниям, в которых не было ни боли, ни кабаков.
Рычание разорвало этот покой мгновенно. У ворот возник зверь — собака с дикими, остекленевшими глазами и тягучими нитями слюны, капающими на камни. Выждав секунду, словно выбирая свою жертву, она черной молнией ворвалась во двор и мертвой хваткой впилась в ножку трехлетней Софушки. Движения зверя были хаотичны и в то же время полны ледяной, механической решимости.
Мир замер. Собака трепала ребенка, таская крохотное тельце по брусчатке под истошный вопль бабушки. В этом оцепенении ужаса никто не успел сделать и шага.
И тут окно на первом этаже распахнулось с треском. Отец Алексей выпрыгнул наружу, не раздумывая, словно вся его предыдущая жизнь была лишь затянувшимся прыжком к этому мгновению. Он бросился на пса, вцепляясь голыми руками в челюсти, разжимая их силой своего отчаяния. Зверь бросил Софушку и со всей яростью переключился на новую жертву.
Их носило по двору со скоростью шайбы на хоккейном поле. Собака рвала его ноги, руки, но самый страшный укус пришелся в основание шеи — зверь выдирал из него куски плоти вместе с подрясником. Отец Алексей пытался подмять её под себя, захлебываясь в этой кровавой карусели. Наконец, он навалился всей тяжестью, прижал шею зверя коленом к камням. Его пальцы попали в пасть, он давил, чувствуя хруст и сопротивление, пока внезапно собака не обмякла. Она издохла так же внезапно, как и появилась, словно её невидимый механизм просто выключили.
Отец Алексей повернул голову к Софушке, которую уже подхватили на руки.
— Господи, помилуй и сохрани дитя... — прохрипел он. Силы оставили его. Он завалился на бок, и сознание погасло. Он лежал в луже собственной крови, которая стремительно вытекала на серые камни двора, унося с собой его истерзанную, грешную жизнь.
Прошло три месяца. Лето, опаленное тем страшным полуднем, медленно остывало, переходя в прозрачную, палевую осень. За это время имя отца Алексея успело обрасти легендами, а в храме успели привыкнуть к тишине и безупречной службе временного иерея.
В один из субботних вечеров, когда воздух в храме был особенно густ от ладана и предчувствия, он вернулся. Он вошел в притвор тихо, почти бесплотно. Его едва узнали: исхудавший до прозрачности, с глубоким багровым шрамом, тянущимся от самого уха под воротник подрясника. Он шел, припадая на одну ногу, и каждый шаг давался ему с видимым трудом. Когда служба окончилась, отец Алексей не прошел в алтарь. Он замер на амвоне, дождавшись, пока народ обернется. В храме воцарилась такая тишина, что было слышно, как оплавляется воск на свечах. Окинув прихожан долгим, неузнаваемым взглядом, он молча вышел и скрылся в своей келье.
Наутро, по окончании литургии, он снова вышел к ним. Он не выдержал. Боль ли в истерзанном теле, страх ли перед толпой или старая беда снова взяла за горло — но он опять был нетрезв. Лишь слегка, ровно настолько, чтобы мир перестал быть таким невыносимо резким.
Кто-то из прихожан в первом ряду охнул, баба Аня привычно поджала губы, но тут же, словно испугавшись чего-то, опустила взгляд. Отец Алексей, чуть покачиваясь, сделал шаг вперед и вдруг, надломленный внутренней судорогой, рухнул на колени. Он прижался лбом к холодному мрамору амвона.
— Простите меня... — голос его, надтреснутый и сиплый, едва долетал до последних рядов. — Христа ради... простите. Слаб я. Недостоин я стоять здесь... Пьяница я и последний человек.
Он поднял лицо, задыхаясь от слез, не пытаясь скрыть свою немощь. И в этот миг произошло чудо, которое не втиснуть в рамки церковных отчетов. Софушка вырвалась из рук матери и подбежала к нему, обняв его искалеченную, изуродованную псом шею своими маленькими руками.
За ней, словно повинуясь невидимому сигналу, опустилась на колени мать девочки. Затем Георгий, баба Аня, девушка студентка и вся толпа, еще минуту назад готовая к привычному суду, повалилась на колени. Весь храм стоял на коленях перед нетрезвым священником, и воздух дрожал от общего, очистительного плача.
На амвон вышел Настоятель. Он посмотрел на это людское море, на отца Алексея, уткнувшегося в плечо ребенка, и медленно перекрестил их всех. Он понял, что его сложный выбор был сделан не им, а Тем, Кто видит сердце сквозь любой туман.
Отец Алексей остался. Он всё так же пил, но уже не с тем яростным остервенением и намного реже, и в кабаках больше не пел. Он всё так же каялся каждое утро, но теперь, когда он шел по двору, люди не отводили глаз. В нем видели не грех, а живую, кровоточащую любовь, которая одна только и способна разжать пасть самой смерти. Через два года его не стало, но в памяти прихода он так и остался стоять на коленях — пьяный, израненный и абсолютно чистый.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
