Бронзовая самка гну
Гильотина
Я всегда любила Францию. Правда, издалека. Странную птичью речь, с гнусавым прононсом, грассирующую, как будто тамошним жителям было трудно произнести нашу букву «р». Напряжённый, дрожащий на оголённом нерве, французский шансон. Во мне эти песни вызывали почему-то острую жалость и щемящую грусть. Меня гипнотизировала живопись. Изысканные старинные картины в стиле «рококо». Их можно было рассматривать часами - в толстых альбомах, которыми были набиты наши семейные библиотеки. Импрессионистов я не очень-то любила.
Я обожала французскую поэзию в русских переводах. Она была полна нюансов, смыслов, пленительных чувств, томящей душу недосказанности. У нас были невероятно талантливые переводчики. Я никогда не читала оригиналы. Но переводы... Переводы были восхитительны!
Музыка... Французская музыка звучала у меня в голове. Бизе и Дебюсси, старинные клавесинные пьесы, огромный оркестровый Берлиоз...
Моим любимым романистом был Борис Виан. Потом я узнала, что у него были русские корни, а в памяти не осталось ничего, кроме трагической фантасмагории «Пена дней». А ещё читала запоем Франсуазу Саган. От её повестей внутри оставался горьковатый привкус и ощущение печального света. И конечно, знакомый и любимый с детства «Маленький принц», написанный погибшим лётчиком. И Гюго, чьи романы вызывали жгучие слезы и скуку. И рискованный, опасный Бальзак, у которого было столько толстых романов, что возникало сомнение: неужели это всё можно прочитать, не утратив интереса?
А ещё вся эта ароматная волшебная ерунда - кремы, тени для век, тушь для ресниц, таинственные флаконы, а в них духи, туалетные воды с волнующими запахами...
Когда моя подруга, такая же помешанная на русских стихах и французских нарядах, уезжала в Париж навсегда, я заплакала и обняла её. Мне показалось, что мы никогда больше не увидимся. Подруг у меня было слишком мало, чтобы относиться к этому спокойно. Но я была рада за неё. Талантливая, артистичная, красивая, как инопланетянка, Лиля была достойной феерического Парижа.
Она была моей настоящей подругой. Без всяких женских уловок и подлостей.
Прошло много лет. Я скучаю по ней. А то, что я вижу - нет, не копии и переводы, не музыкальные интерпретации - пугает меня всё больше.
Сквозь хруст французской булки всегда было слышно, как тихо и методично работает гильотина. Но перед большими войнами булки и эклеры всегда почему-то заканчиваются, и то, в чём французы всегда стеснялись себе признаться, становится очевидным.
Они требуют крови и кричат: «Долой короля!» Поджигают повешенное чучело временщика, который считается главой государства.
Много лет они приветствовали геев и лесбиянок, чувствуя себя прогрессивными и демократичными. Сегодня они ненавидят их, и чем закончится завтра это противостояние? Кострами новой инквизиции?
Завтра они будут выбрасывать руку, приветствуя очередного европейского фюрера, с воодушевлением аплодировать очередному акту бесконечной пьесы, которую им покажут кукловоды, искусно водя за ниточки пляшущих марионеток.
Послезавтра снова поведут по улицам обритых наголо проституток, замеченных в связях с побеждёнными служаками очередных вермахтов невидимого Рима, этого вечного рейха обречённых.
Поэтому я отыскиваю телефон моей старой подруги, живущей где-то под Парижем с французским мужем. Он скряга и весьма унылый тип. Но у них прелестная дочь, а Лиля пишет стихи и песни...
Я много лет откладывала этот звонок. С тех пор, как началась война, мы не созванивались ни разу. Я будто растеряла слова, и не было у меня какого-то главного слова. Для неё. Особенного слова, которое, как ключ, открыло бы и мою, и её душу. Как раньше... А без главного - нам вроде бы и нечего друг другу сказать.
Знаю, что ей не так сладко там, как мечталось.
Смотрю на экран монитора. Что там творится, Боже мой... Чучело президента с петлёй на шее, горящие покрышки, автомобили, угрожающе выглядящие мигранты. Все наэлектризовано, искрит, и под тонкой плёнкой приличий уже вскипает ярость - тяжёлая, тёмная, как венозная кровь. Разукрашенные, размалеванные существа, похожие на демонов из балагана марионеток, бесконечно что-то демонстрируют, качают права, пристают к детям. Они преувеличенно экспрессивны. Гримасничают. Улыбаются зловеще, будто злые клоуны из фильма ужасов. Они будто вышли из ада. Их лица жуткие и мстительные, как у бутафорских божков с обложки где-то увиденной мною книги. Их мало, но они такие горластые и агрессивные. Они страшны. И рядом с ними тоже страшно становится. Как будто ты в сумасшедшем доме. Будто мир разыгрывает триллер в недобром кукольном театре.
А это что за видео? Гильотина! Они достали её все-таки из своих музеев и показали всем: скоро она сослужит неоценимую службу добропорядочным европейским обитателям. Они устали от чертовщины и шизофрении. От тревоги за своих детей, от страха перед завтрашним днём, от бессмысленной свободы. Они согласятся... А сейчас их травят слезоточивым газом и лупят дубинками. И Лильке лучше сидеть дома.
Что случится завтра? Куда мы все катимся, Боже мой... Вот же она, гильотина, и в ней голова Эммануэля Макрона. Из папье-маше. Он тоже не настоящий. Но гильотина - подлинная. Она, пожалуй, самая настоящая из всего этого вороха стихов, романов, кинофильмов, луврских картин, которые тоже, наверняка, лишь искусные копии оригиналов. И звук гильотины, тихий и чёткий, правдивее миллиона фальшивых силиконовых звёзд, поющих под фонограмму, и всей этой синтетической культурной красоты.
Меня успокаивает то, что Лиля живёт не в Париже, а в предместье. Там спокойно и уютно. Хотя дом тесный, и Лилю это выводит иногда из себя. Вокруг неё всегда сам собой возникал уют и чувство комфорта. Она любила просторные комнаты и открытые настежь балконы и окна.
Рассматриваю фотографии. Вот она, как будто сошла с рисунков Альфонса Мухи. Вынырнула из Зазеркалья эпохи Серебряного века. А вот смешной толстяк, француз. У него глаза, как у бульдога. Он на голову ниже Лильки. Она тонкая, высокая. Как Анна Ахматова. Её дочь, такая хрупкая, ах ты ж нежный светлячок, пасхальный ангел тебя принёс. Родилась на Пасху... Это я помню... Такая крошечная балеринка. Вспоминаю, что Лиля её родила почти в сорок лет. Не то, что я, получившая сначала свидетельство о браке, и о рождении ребёнка, а уж потом - все мои дипломы. Они оказались мне почти не нужными в начале нового века. У меня вздрагивает сердце. Жизнь проходит, пролетает, о как быстро летит она...
Я знаю, мне нужно позвонить ей и сказать прямо: «Приезжай... Бог с ней, с этой Эйфелевой башней, с твоим Монмартром и всей этой французской утончённостью. Хватит... Дома лучше. И все постепенно налаживается у нас тут, на нашей земле. Бери своего француза, ребёнка, и приезжай. Здесь мы все - дома. Здесь, может быть, не так лучезарно, как хочется, но понятно и просто, естественно. Ну хорошо, хорошо, почти. Да, полно проблем всяких. Но... Все-таки не так страшно, Лиль...»
«Милота»
— Надоело! — громко мурлыкнул Василий, когда в тысячный раз увидел в лотке для еды фирменный «кити-кэт». Он считал этот набор высушенных органических химикатов полнейшей дрянью. Конечно, такие сухпайки годились бы для гарнира, если бы рядом лежало что-то посущественнее. Но кроме презренных кошачьих чипсов в левой чаше лотка ничего не было, только вода — справа. Василий шумно вздохнул. Хоть бы молока налила, бездельница!
Но хозяйка и в ус не дула. Она была блогерша, вела несколько виртуальных дневников: кулинарный, про моду, про разведённых самок человека, где давала советы, что делать, если тебя бросил какой-то «абьюзер», а ещё про то, как втихаря управлять человеческими самцами, а также — про визуализацию желаний... Короче говоря, всякая ерунда.
Почему ерунда? Ну вот, например, следуя методике визуализации, он сотни раз представлял себе всяческие деликатесы. Но каждый раз в миске оказывался опостылевший «кити-кэт». А вместо кошки, которую Василий воображал в мелких и заманчивых деталях, он однажды обнаружил плюшевое зеленоглазое чучело, которое было им впоследствии истерзано и разодрано в клочья, а затем выброшено хозяйкой на мусорник. Любовь тут была ни причём. Хотя хозяйка Василия так и не кастрировала. Из гуманных соображений. Но держала в квартире взаперти. Неизвестно, что было бы большим зверством!
Единственный блог, который, по мнению Василия, был по-настоящему интересным, назывался «Котовася». Ради его процветания он терпел, когда хозяйка его фотографировала и снимала на видео с телефона.
Конечно, приходилось мириться с тем, что она наряжала его в кукольные шмотки, напяливала на него свои шапки, шарфы, очки, а однажды додумалась до того, что надела на него памперсы. При этом она его тискала и говорила: «Васииилий, ты у меня настоящий киноактёр! Кинозвезда рекламы!»
Ради того, чтобы быть звездой, Василий готов был все это терпеть. К тому же хозяйка получала за это неплохие денежки! Так что Василий себя чувствовал в некотором роде если не кормильцем, то полноправным партнёром по бизнесу.
Был ещё один блог. Про искусство. Картинки в основном, музыка и всякие нудные байки. Этот блог у хозяйки был «для души». Она была эстетствуюшая дама, искусствоведка.
Искусствоведы — это такие двуногие, которые притворяются, что понимают в искусстве. А эстеты — это те, кто знает толк в прекрасном и умеет этим самым прекрасным наслаждаться. Во всяком случае, так говорили дамы и кавалеры, которые приходили к хозяйке в гости. Василий их не любил. Ему по душе были молоко, сметана, крылышки курицы... Вот что по-настоящему было для души! Но перепадало редко...
При воспоминании об этой вкуснятине Василий сглотнул слюну. Такие подарки перепадали ему, когда хозяйка уезжала на курорт. Тогда ему приходилось залезать в клетушку, в которой его отвозили в маленький домик на окраине города. Там обстановочка, скажем прямо, была не ахти, бедненькой, но чистенькой. И спокойной. А верховодила обстановкой мама хозяйки. Поначалу Василий упирался, не желая менять место жительства даже на время. Но потом понял, в чем прелесть переезда. Там его кормили по-другому! И гулять он мог сколько угодно. Вокруг домика был двор, огород, а ещё был садик в палисаднике. Во время каникул Василий заводил кошачьи романы, а кусты во дворе и за домом превращались в райские кущи для его деревенских пассий. Ради такого дела он готов был терпеть поездку, трясясь на заднем сиденье такси в тесной клетушке, сколько угодно! Его подруги были прекрасны! И он умел ими от души наслаждаться... При этом Василий чувствовал себя настоящим эстетом. Не то, что все эти липовые болтуны, собиравшиеся в хозяйкиной квартире и оставляющие после застолий настоящий свинарник, переполненные пепельницы, грязные скатерти и гору немытых тарелок. К тому же готовила хозяйка отвратительно. А в домике, где Василий проводил отпуск — по дому витали такие ароматы, что кружилась голова...
Поздно ночью, когда Василий возвращался с кошачьих свиданий, он скрëбся у дверей или с трудом протискивался в узкую кухонную форточку. Мать хозяйки выходила из спальни, шла на кухню и наливала в блюдце молоко. Сердобольно качала головой:
— Опять шлялся непонятно где, бабник! Голодный, поди, а, Васька?
Васькой хозяйка Василия никогда не называла. Только уважительно: Василием. Но когда после любовных приключений и выпитого молока он забирался на кровать, что было преступлением там, в городской квартире, Василий готов был простить матери хозяйки такую неуважительную манеру только за то, что эта удивительная женщина гладила его по спине крепкой рукой, вдоль шëрстки, и ерошила ему загривок.
Но сегодня он был дома, в родных, так сказать, пенатах, где царил комфорт, и у Василия было собственное ложе — мягкое и бархатное.
Видно, в этот день магические сверхспособности Василия проявились особенно сильно, ибо произошёл из ряда выходящий случай. На блестящем, чисто вымытом линолиуме материализовалась... Мышка. Живая! Василий унюхал её запах. Это была настоящая, тёплая мышатина, а не какое-то непонятное «тамагочи» или плюшевая тряпичная игрушка.
Мышь была белой, упитанной и вполне аппетитно выглядела. Она процокала тихонько вдоль стола и юркнула в зазор между печкой и кухонной тумбой.
И тогда в коте проснулся инстинкт охотника.
Ррраз! Молниеносным прыжком Василий застиг несчастную врасплох. Мышь замерла на долю секунды, розовые прозрачные уши задрожали. Она вообще казалась слегка шокированной. Ррраз! И крепкая лапа кота вцепилась в тучное тельце.
Подтаскивая полудохлую и оцепеневшую от страха мышь к миске с гарниром, кот муркнул:
«Так-то оно лучше будет».
В предвкушении трапезы он лапой впихнул мышку в лоток для корма и слегка придушил. Мышь даже не рыпалась.
Но тут раздался возглас " Ах! " и звонкий голос хозяйки:
— Стоп, Василий! Замри!
Она клацнула айфоном и наставила камеру на кота и мышь. Картина и впрямь была идиллическая. Если смотреть со стороны, не вникая в тонкости, можно было подумать, что кот пытается накормить мышь своим кошачьим лакомством!
— Милота! — шептала она, нажимая какие-то загадочные кнопочки. Васька к фотосессиям привык. Поэтому не возражал, крутился и так и эдак, как натурщик. В нём не было ни капельки нарциссизма! Дело было в рефлексе: после таких сеансов хозяйка давала ему рыбку. Маленькую, холодную и ароматную. Это было прекрасно! Кот понимал в прекрасном гораздо больше хозяйки. Ведь все коты похожи на хозяев, по крайней мере, внутренне. Просто Васька был талантливым. Талантливей бестолковой хозяйки. И со вкусом у него дела обстояли гораздо лучше, чем у всей этой хозяйкиной богемы.
— Стоп, снято! — сказала хозяйка. Потом она просеменила к холодильнику и вынула оттуда маленькую рыбёшку.
— Мало! — крикнул ей Васька. А про себя подумал: «Вот жмотка! »
Тем временем мышь изо всех силенок рванулась и выскользнула из-под лапы. Васька догнал её и прокусил мышиную голову.
Хозяйка взвизгнула: «Фу! Выбрось эту гадость! Не смей! »
Но Васька, мстительно урча, сожрал мышь на глазах хозяйки. От жестокости зрелища та едва не хлопнулась в обморок. Но видео всё же загрузила в блог и прощебетала что-то про нерушимую дружбу котов и мышей, а ещё про милосердие, которое свойственно животным больше, чем человеку, и про милоту.
Что такое «милота», Васька так и не понял. Это было что-то запредельное. Слишком человеческое.
И тут зазвонил айфон.
— Представляешь, — послышался голос хозяйкиной подружки, которая жила этажом выше и тоже вела видеоблог. — Микки пропал!
— Куда? — убитым голосом поинтересовалась хозяйка и выразительно зыркнула на Василия.
— Откуда я знаю? Прихожу, клетка открыта... Что делать?
— Откуда я знаю... — голос хозяйки совсем потух. — Ну хочешь, я тебе новую подарю?
— Нового мыша все равно придётся покупать. Он же у меня кормилец. Как жалко! Такой сообразительный был...
— Ладно, не расстраивайся... Может, найдётся? Под тахтой искала?
— Искала! Он просто так не мог пропасть. Он же дрессированный!
— Купишь нового. Надрессируешь! Будет лучше прежнего!
— Ладно... — расстроенно согласилась подружка и отключилась.
Хозяйка медленно села на софу. Посмотрела на Ваську и прошептала:
— Убийца!
Васька вильнул хвостом и демонстративно повернулся к хозяйке задом, тихо и раздражённо мурлыкнул:
— Лгунья!
Айфон зазвонил снова. Голос подружки звучал теперь коварно:
— Эй, слушай... Э-э-э... А что за видео на твоём канале? Ты пошутила? Пошутила, да?!
Хозяйка молчала, уставившись в пространство.
— Алло! Ты что, оглохла, дура тупая?! Где мой Микки?! Твой урод его сожрал?! Что мне теперь в блог выкладывать, а? Кто мои расходы покроет?! — голос соседки становился истеричным.
— Да заплачý я тебе за твоего Микки! Возмещу ущерб! — хозяйка зло нажала на кнопку. Экран погас.
Васька запрыгнул на подоконник и мрачно уставился в окно. Подумал: «Вот звери эти брошенные тётки... Заразы!»
Но вслух ничего не сказал. И ещё почему-то ощутил тоску по маленькому домику и хозяйкиной матери. Ему захотелось, чтобы его погладил кто-то по спине, пощекотал за ушами. И дело было не в еде... Просто всё у них, эстетов, в голове навыворот.
Мир вокруг тебя
Говорят: хочешь чтобы мир стал лучше — измени его вокруг себя. Не поспоришь! Человек который способен изменять вокруг себя мир — уже не совсем обыкновенный. Не идиот, которому всё происходящее до лампочки. Так думаю я, наливая молоко в кошкино блюдце. Трёхпроцентное. Другое не пьёт, зараза.
Но дальше начинаются дебри и нервы.
Изменить мир можно по-разному. Налить молока кошке, например, как это делаю я. Приготовить обед, пригласить друзей на вкусный ужин, скрасить кому-то жизнь. Помочь тому, кому плохо, голодно и холодно. Выручить человека, который попал в беду... А можно наоборот. Пнуть кошку, плюнуть на чужую беду, ограничив изменение мира ремонтом своей квартиры. Кто-то может умереть от того, что ему не помогли вовремя. Ты, лично, не помог. Как изменится тогда мир? Строить концлагерь для изгоев — это ведь тоже изменять вокруг себя мир? Молчать, не замечая, как убивают на твоих глазах человека...
Один фюрер сказал: дайте мне власть, и пять лет, вы не узнаете эту страну.
Его слова даже на большом камне начертали. В Берлине. Перед второй мировой войной в 20 веке. Через пять лет страну действительно узнать было невозможно. Камня на камне не было. Государство чудом сохранилось!
Ну, хорошо. А что такое «мир вокруг себя»? У одного «вокруг себя» он сам, его дом и кресло под ним. У другого жена и любовница, и мама его, к которой они обе бегают жаловаться на непутёвого сына. А у третьего лежачая больная мама и семья большая. Ему надо обеспечить детей, выучить их, вырастить. У четвёртого городские коммуникации вокруг, он их должен улучшать, следить, чтобы работало всё, как надо.
А у кого-то — страна вокруг, а позади тысяча лет истории, а вокруг страны — война, например. Или в стране разруха и хаос... Оккупация, или ещё какая беда. И всем плевать, поливают собственный огород, и до свиданья. Им главное «мир вокруг себя» обустроить.
Изменить мир — это взять ответственность за что-то или за кого-то за пределами собственной жизни, за границами личного пространства, комфорта. Иногда это несложно. Иногда кажется, что невозможно. Всё равно что голову на плаху положить. Рискнуть жизнью...
Но ведь находятся те, кто рискует головой и совершает подвиг. И невозможное становится реальностью.
Мир вокруг себя меняют сантехники и политики, учителя и художники. По-разному. Один цветы поливает на клумбе, другой убирает номера в гостиницах, третий решает международные проблемы.
Вокруг человека умного — весь мир. А вокруг дурака — кот и тапки. Разная зона ответственности.
Но почему-то дураки всегда считают себя умнее прочих. Парадокс.
Кстати, о кошке. Я её подобрала зимой. Выбросил кто-то. Слепая была почти. Крохотная... Замёрзла бы и всё. Хорошо, что я писк услышала и заглянула в мусорный бак, откуда он доносился. Случайно, по дороге домой. Она теперь у нас живёт. Жи-вёт!
Молоток в руках иноагенток на пенсии
(Быль)
Вот мы ругаем иноагентов, ругаем... А помните, кто такие иноагенты?
Итак... «Иностранный агент» (иноагент) — статус, присваиваемый в суверенных странах лицам, которые получают иностранную поддержку или находятся под «иностранным влиянием». В России появился в 2012 году после принятия поправок к закону «О некоммерческих организациях».
«Иноагенты» объявляют себя «совестью нации» и присваивают себе право обвинять всех неугодных западу, судить о стране, об истории, о её культуре, и о людях, как будто они, эти светлоликие дамы и господа - судьи с судейскими молотками. Бац! И всё. Истина в последней инстанции. Отлито в бронзе!
Где-то читала, как в своё время вербовали валютных проституток, а потом они уже становились игрушками в руках спецслужб, «сладкими ловушками» для вербовки легкомысленных людей (мужчин, женщин — без разницы) .
«Бум», связанный с деятельностью «интер-бабочек» начался ещë в начале восьмидесятых. Часто их находили в постелях различных секретарей всяких властных отечественных организаций, а уж потом готовили из них деловых, преуспевающих профессионалок. Уже тогда образ жизни таких дам отличался повышенным качеством. По сравнению с обычными смертными жили спутницы бонз различных уровней очень даже неплохо.
Многие из них стали заниматься впоследствии литературой, правозащитной деятельностью в сфере «хитрого пацифизма», внедрением мировоззрения ЛГБТ и прочими деструктивными антироссийскими прозападными информационными повестками. Стали иноагентами. Кто по своей воле, кто вынужденно. Кто бескорыстно, отрабатывая гранты, кто — за мелкую мзду.
Знаю таких, которые молчали, и вдруг начали заниматься нездоровой деятельностью в сети, чем изрядно удивили многих своих знакомых. Казалось бы, с чего вдруг человек перевернулся? Оказалось, принудили. У каждого человека есть какие-то жизненные, по-человечески понятные, крючки и косячки.
Осуждать их или пожалеть? Лучше пожалеть. Они, может, и неплохие тётки в жизни. С таким настроением и написалось стихотворение. О старушке, которая и пожила сладко, и опять в шоколаде, невзирая ни на что, получает всë, что нужно и сверх положенного. За счёт страны, которую поливает «кипятком праведного гнева» и хает, на чëм свет стоит. Кто ж от подарков отказывается?
Приведу-ка этот шуточный стишок для наглядности. Тем более, что из-за него разгорелся небольшой скандал.
Иноагентка на пенсии
По Европам каталась,
Сладко ела-пила.
Между "было" и "стало"
Жизнь ее пролегла.
Так умела призывно
Щурить крашеный глаз,
Про ГУЛАГи надрывно
Рифмовать на заказ...
У царевны-лягушки
Столько было "гусей"!..
Демократии кружка
Поломалась совсем.
Чем заняться старушке?
Время грантов прошло.
Поработать в "наружке"?
Барабанить назло?
Королева загула
Из "приличных" шалав
Приуныла, взгрустнула,
В "инагенты" пошла.
Эх, была б она ГАла,
Или, скажем, ГалА,
Как с Дали зажигала б,
Кабы девкой была!
Только "мышка-наружка" -
Пожилой человек.
В "библятеке" старушка
Коротает свой век.
Не берут на Канары!
Молодые в честИ!
Лишь писать мемуары
Да Россию честить.
Мы подарим старушке
Памперс, утку, лоток,
И эсмАрхову кружку,
И большой молоток.
Пусть воркует с участьем
Голубь мира в тиши,
На здоровье, на счастье!
Пусть стучит от души!
Из книжки - #ЕхиднаяМуза
И вот, чудная иллюстрация к распространённому житейскому сюжету.
Приключилась смешная история. После публикации стихотворения «Иноагентка на пенсии» на одном из литературных сайтов, в адрес администрации поступила жалоба. Вы не поверите! Жалоба содержала возмущение и требование снять с публикации стихотворение, бросающее тень на одного из авторов. А вернее - на авторшу, членшу Союза Писателей (какого - не помню, их сейчас несколько). Жалоба содержала, помимо возмущения самим фактом существования такого стихотворения, требование наказать автора. Вплоть до судебного преследования. За что? Вы не поверите! За клевету! Мол, пострадавшая от гнусного пасквиля иноагентка валютной проституткой нигде не числилась!
«Всë это было бы смешно, когда бы не было так грустно» (М. Ю. Лермонтов).
И грустно. И страшно. Видимо, жалобщик или жалобщица отождествил с типажом конкретного человека, или сама «пострадавшая» от стихотворения, узнала себя в собирательном образе. И полностью идентифицировала себя с литературным персонажем...
Ой, мамочки...
Сколько ж их, таких «божьих одуванчиков», с одинаковыми, банальными иноагентскими биографиями?
Кстати, стихи удалили. Сайт не укажу, не просите! С дамой приключилась истерика.
- А почему в этой стране становятся иноагентами?! Вот о чем надо подумать! - дыша праведным гневом, вопрошала иноагентка ******* в гневных комментариях. Случился скандал. В отместку было изготовлено стихотворение, уничтожающее автора шутливого, никому не адресованного опуса.
Ах, сколько ужасных вещей было написано в адрес не только автора стишочка про благостную типичную иноагентскую старушку, но и в адрес целого поэтического сборника «Ехидная муза»! Как говорится, осталось только паспортные данные присовокупить!
Вокруг «пострадавшей» собрались сочувствующие из местечковой литературной «высокоморальной публики». И уже от «чистого сердца» влупили «поэтическим мастерством» по мне, грешной. Адресно! С указанием названия сборника стихотворений, чтоб никто не ошибся, следуя «полёту стрел поэтического вдохновения» местных представительниц сайтовского бомонда.
Стихи у них были не смешные, злобные, дурно написанные. Ещё беспомощнее, чем у пострадавшей.
Одно стихотворение, впрочем, было вполне себе даже ничего. Написано оно было «коллежанкой» самовыдвинувшейся претендентки на роль ЛГ из моего иронического опуса. О, это была неплохая сочинительница с ностальгическим шлейфом «прошлогодних листьев» на расшитой вышиванке «в пол». Стихотворение было более внятным, чем остальные. Хлëсткое такое, с гневом и горечью написанное! Оно просто таки врезалось мне в память! Невозможно не процитировать… Не полностью, только самые «смачные» места из поэтического шедевра от маститой местной поэтессы, «инженерши человеческих душ», «мастерицы жизненных зарисовок». И тоже членши каких-то Союзов Писателей.
Вот сей шедевр, сохранила на память. В мемуары отправлю потом.
Соловей поёт не горлом -
Только сердцем, точно знаю.
И в зобу дыханье спёрло
У воро′ны, вот чудна′я...
Карр! И крылья распустила.
Соловьиную породу,
Если б можно - задолбила,
Вот такая вот урода!
Ждёт, когда сфальшивит, певчий...
Не дождётся, не услышит!
Ей порадоваться нечем:
Соловей поёт - как дышит!
А ворона...что ворона?
Только каркает погано.
Соловью не бьёт поклоны,
А орёт картаво, пьяно...
Автор — имярек.
Прочла я этот «вдохновенный поток поэтического искусства», светлого, доброго и вечного… Вздохнула. Обидно, конечно! Ну и ладно. «Урода» и «урода». Да ещë и завистливая алкоголичка. Картаво и пьяно орущая.
Забудем. Тем более я не пью. Не ору. Не картавлю. И не критикую никого. Пусть пишут, как дышат, всей «соловьиной слободкой». Маленьким хором страдалиц от злокозненно подстерегающих их «соловьиные» шедевры «пьяно орущих ворон», непременно «издыхающих от зависти».
Бог с ними, с этими тëтками. У них, чай, жизнь не сахар. Но «поклоны бить» я точно не буду. Ни кукушкам, ни петухам из этой «соловьиной» компании. Это точно!
P. S. Ник, фамилию и имя претендентки на роль героини стиха я «зазвездила» из гуманных соображений. Ник «мастерицы песен о пьяной вороне» тоже не укажу. Не надо. Пусть живут в «светлом добре» и в ладу с совестью.
Интересно ведь не кто это, а что делает человек своими руками, сердцем и душой. Какие корешки, такие и вершки.
Но вот что интересно: образ «стучащего молотка» не смутил ни претендентку на литературный прообраз, ни её товарок по литературному делу. Стучат, родимые! Ещё как! И бросаются на крючок, как голодные рыбки!
Никакой анекдот не сравнить с реальными случаями из жизни!
Удивительное — рядом. Рядом с нами... Кто себя узнал — не спешите устраивать трагедию с концертом «по заявкам». Может, это не вы?
#БронзоваяСамкаГну
Проводник
Мотя был с причудами, которыми грешат слишком чуткие люди. Поэтому иногда казалось, что с ним ладили бы даже черти.
Такими бывают бродяги, которым нигде нет покоя, или бомжи, не умеющие жить согласно катехизису дикого капитализма. Может, поэтому он и устроился проводником.
Железнодорожные вокзалы, захолустные станции, незнакомые лица пассажиров, которые можно было разгадывать, и постоянное движение, напоминающее о себе ежесекундно мерным стуком вагонных колёс, наполняли жизнь относительным смыслом. Абсолютного смысла Мотя не находил ни в чём.
Иногда ему казалось, что жить вообще незачем. Но расписание поездов, где он должен был находиться в строго определённое время, несмотря ни на что, переубеждало его и обязывало. К чему — Мотя не мог сказать точно. Но каждый раз выходил на смену, принимая доброжелательный и опрятный вид.
Ему хватало времени и сострадания, чтобы не отворачиваться от пьющих и пропащих. И мудрости, чтобы жить, как праведник, зная цену всему, но однажды взглянувшему в собственную бездну.
У него доставало денег и времени на бессмысленные разговоры в тамбурах прокуренной плацкарты ночных поездов, в злачных местах, со случайными собутыльниками и сомнительными тёмными личностями. И смелости, чтобы однажды в конце-концов умереть рядом с вышедшей в тираж городской потаскухой, имени которой он, хоть убей, не помнил, и которой он нечаянно составил компанию по дороге в ад.
Это был несчастный случай. Мотя попытался помешать этой малохольной, пребывающей в закумаренном состоянии, выйти из поезда на полном ходу. Впрочем, теперь это было уже не важно.
Когда седобородый апостол кивнул ему, как старому знакомому, распахнул перед странной парой хлипкую скрипучую калитку, увитую диким божественным виноградом, и тихо спросил, кивнув в сторону вчерашней шлюхи: «Твоя, Матфей?» — он удивился. Ворота должны были быть железными, крепкими, чтобы никто не сбежал.
Только потом вспомнил: врата в этот сад никогда и не были прочными, поэтому ему всякий раз было так легко отсюда уходить. И, вспомнив об этом, согласился: «Да, она со мной. Моя...»
Чучела пережитого счастья
Иногда люди живут в разлуке. Нет, они не враги, звонят друг другу, могут часами болтать, вместе пить кофе или вино. Иногда проводить вместе несколько дней, приезжая друг к другу в гости.
Троллейбус тормозит. Робот объявляет остановку: «Школа». Выхожу, осторожно ступая на горячий асфальт. Звонит мобильник.
— Ты где?
— Тут... — отвечаю невпопад. А как объяснить — где? Я не запоминаю улиц, просто иду по привычному маршруту однажды показанной тобой дороги в твой нынешний дом.
— Купить что-нибудь?
— Как хочешь. Мне ничего не нужно. Давай быстрей приходи. Ворота открыты.
Так и есть. Тебе ничего не нужно. Ты самодостаточен до чертей. А мне иногда так хотелось бы купить тебе что-нибудь. Вина, кофе или хлеба. Пачку сигарет. Но пара блоков сигарет всегда лежит у тебя в шкафчике, прямо в прихожей. А вкусное красное вино, моë любимое, заблаговременно купленное тобой, стоит у тебя в холодильнике. Ты такое тоже любишь. Мы его будем пить сегодня вечером, тихо чокаясь, что-то говоря друг другу... Или молча. Будем есть свежий хлеб, купленный тобой сегодня утром. Ворота твоего дома всегда открыты для меня. Но это ничего не изменит.
Я делаю то, что хочу. И не делаю того, чего не хочу. Плыву сквозь раскалённый воздух, и кажется, сейчас расплавлюсь. Перехожу через железный мостик, прохожу мимо гаражей. На одном из них написано: «Прости меня, дурака! »
В который раз читаю эту надпись мелом на красновато-коричневой краске гаражной двери. Гараж не наш. У нас с тобой никогда не было гаража. Даже когда мы жили вместе. И уже никогда не будет. Ты всегда предпочитал такси. Сколько тебя помню, в твоей жизни всё было напрокат. Бизнес, с которым ты легко прощался и затевал что-то новое. Адреса. Вещи. Люди...
Открываю железные ворота. Пёс приподнимается с травы, поскуливает, виляя хвостом и поглядывая в мою сторону из тени. Здоровается. Подхожу к нему сама. Глажу, смотрю в умные печальные глаза.
— Привет, Пëс!
Его так и зовут — Пëс. Ты не дал ему никакого имени. Вот так.
Кладу перед его мордой сардельку. Он съедает её не сразу, сначала принюхивается, приценивается. Сытый, поэтому и не спешит.
Сардельки отдельная тема. Я их люблю. А ты — терпеть не можешь. Поэтому всегда, когда приезжаю к тебе, покупаю полкило. Для себя.
Почувствовав на себе твой взгляд, поворачиваю и поднимаю голову. Ты стоишь на крыльце, наполовину скрытый виноградной листвой. Смотришь на меня и на Пса. Машешь рукой, в ней сигарета. Прохожу через двор по кирпичной дорожке, стараясь не зацепиться за разросшиеся кустарники. Обнимаемся. Целуешь меня в висок, с наслаждением вдыхаешь воздух, который пахнет моими духами. Я не люблю духи. Так, совсем чуть-чуть... Туалетная вода с горьковатым чайно-травяным запахом.
— Привет.
— Привет...
— Как твой роман? Дописал главу?
— Нет.
— Почему?
Пожимаешь плечами.
— Потому.
Спрашивать бесполезно. Я знаю. Мне отчего-то жаль, что тебе не пишется. Интересно, что там, дальше...
Виноградные лозы и огромные листья разрослись так, что мешают чувствовать себя свободно, стоя на крыльце вдвоём. Одному можно, а вдвоём никак. Мешает какая-то постоянная борьба с листьями, которые лезут без спроса в лицо, запутываются в волосах.
— Виноград надо подстричь. Почему не подстрижен? Из-за этого и ягод нет нормальных.
— Не начинай.
Вовремя осекаюсь: слово «надо» мы с тобой давно исключили из нашего словаря. Ещё до войны. Перед тем, как перестали жить вместе и разъехались, как нам тогда казалось, навсегда.
— Хочешь, я сама подстригу?
— Нет. Ты потом будешь мне мстить... — улыбаешься ты. — Пусть растёт, как хочет.
Вот так у тебя всё. Виноград растёт, как хочет. Собака не дрессированная. Кошка не стерилизованная. А при слове «надо» вокруг тебя возникает глухая стена. И я могу приехать, а могу неделями даже не звонить. Ты никогда не спрашиваешь, почему. Не задаëшь вопросов. Не требуешь отчитываться, что я делала без тебя, как жила, чем занималась. Только иногда, если меня долго нет в сети, отправляешь смс-ку. Ничего особенного, пару слов или просто знак вопроса. Мол, ничего ли не случилось. Только однажды, когда я заболела, ты все бросил и приехал. И был рядом, пока я не поправилась.
В доме тенисто, прохладно. Хочется дышать и дышать в этом уютном зеленоватом полумраке. Дом оплетëн виноградником наглухо. Не то, что в моём городском скворечнике, где солнце за день прожигает каждый сантиметр маленького жилища.
Вечером, после того, как я заканчиваю редактировать главу твоего романа, мы ужинаем на кухне. Согласовываем последние правки. Говорим об издательских трудностях, о последних новостях от литературного агента, который тоже чем-то занят и уже два месяца не звонил, о чём-то ещё, несущественном. Увлечённая разговором, я жалуюсь тебе на какого-то отъявленного паскудника, тролля в сети, который донимает меня.
Ты закуриваешь.
— Я предупреждал. Не связывайся с идиотами.
Мне бы твою выдержку. Ты умеешь отшить таких вежливо и красиво. А я не умею. Не боец, а неврастеничка.
Это с тобой у меня получалось воевать и одерживать победу за победой, устанавливать правила, распределять обязанности, очерчивать красные линии наших личных пространств, которые я сама же и нарушала... Много лет борьбы, да!
А тут какой-то дурацкий тролль... И я в растерянности пытаюсь тебе об этом рассказать. На самом деле ведь речь не о тролле. А о том, что мы живём то ли врозь, то ли нет. Никаких обязанностей. Никаких претензий и обид. Полная свобода, живи и наслаждайся ею. Никакого давления. Ничего не мешает жить без конфликтов, тихо и просто, быть свободными и счастливыми...
— Оставь. Не интересно... — говоришь ты.
— Хорошо. Тебе всё неинтересно.
— Почему же. В твоих последних стихах я увидел несколько глупых ошибок. Ты такие нелепые ошибки делала последний раз, наверное, лет десять назад.
— Где?!
Это замечание звучит обидно, неожиданно. И переключает мои мысли совершенно в другое русло. Что не так? Что?! Я же так старалась!
— Проверь почтовый ящик. Я отослал тебе файл с разбором полётов.
Всё правильно. Мы обсуждаем такие вопросы письменно. Только письменно. Иначе поссоримся! Я буду тебе доказывать, что твои замечания просто придирки, а тебя будет бесить моя непонятливость. Конечно, я потом пойму, что ты был прав. Как всегда. Стоит ли из-за этого сражаться друг с другом?
Проверяю почту. Читаю письмо, присланное тобой. С чем-то, скрепя сердце, соглашаюсь. С чем-то категорически — нет. Но обсуждать это мы не будем. Ты говоришь, что на бессмысленные споры не стоит тратить время и нервы. И ещё я думаю, что ты был прав. Мне не стоит реагировать на сетевых идиотов. Мне же с ними детей не крестить.
Ночью я просыпаюсь, тихонько выскальзываю из спальни, наливаю себе холодный чай из стеклянного заварного чайника. Включаю радио на смартфоне. Тихо, чтобы не будить никого. Просто так, чтобы звучал чей-то голос в тишине. Забираюсь с ногами в огромное уютное кресло. Смотрю на несколько костяных китайских статуэток, которые когда-то мы друг другу дарили. Ты их хранишь вместе с минимумом вещей, которые сохранились у тебя с тех времён. Вот несколько наших книг, изданных до войны. Стоят на полке.
Глупо было бы спрашивать, сентиментально улыбаясь:
— А помнишь, как мы...
Конечно, ты всё помнишь. У тебя длинная злая память. Ты сам говорил. И я помню. Оба мы знаем, что больше никогда не сможем — писать вместе, жить в одной квартире, в одном доме, не разрушая друг друга. Потому что повторить это невозможно. И ещё раз пережить — тоже.
Завтра мы, наверное, поедем на море. Я обязательно найду там какой-нибудь камешек причудливой формы, ракушку или ещё и какую-нибудь дивную ерунду. Украдкой положу в сумочку и увезу с собой, к себе домой. Где мой дом? Где твой дом? Иногда мне кажется, что мы с тобой совсем бездомные какие-то. Неприкаянные, что ли. А когда я буду уезжать, ты поцелуешь меня и махнëшь рукой с крыльца. В руке будет сигарета. И Пёс приподнимется с травы, и даже, может быть, подбежит и ткнëтся головой в мою ладонь, пока я буду открывать ворота. Заскулит, чтобы попрощаться. До следующего приезда. Ворота будут всегда открыты для меня. Ты сам сказал, а я запомнила. Можно выйти и войти. Легко. Можно даже остаться. И думать, что навсегда. Но не нужно, иначе опять ведь всё испортим...
В коридоре зажигается свет. Ты стоишь у двери, сонный, смотришь на меня, щурясь.
— Чего бродишь?
— Не знаю. Проснулся, тебя нет. Решил посмотреть, куда ты делась...
Щëлкаешь зажигалкой. С удовольствием закуриваешь...
Теперь здесь можно курить. Везде, где хочешь. Я и слова не скажу. Смотрю, как ты сжимаешь пустую пачку от сигарет и бросаешь её в широкую стеклянную пепельницу. Бардак...
— Ты уже пачку выкурил! Вредно же...
— Не начинай.
— Я просто переживаю. Тебе не стоит так много курить.
— Не доставай, а...
И я не достаю. Улыбаюсь. И думаю, что мы никуда не денемся друг от друга, даже если будем жить на разных планетах. Мы ведь уже пробовали. Ничего не вышло — ни у меня, ни у тебя. Только умножили ощущение несчастья в других людях. Они-то были совершенно ни при чëм.
А роман ты допишешь. Без моих нотаций. Это будет лучшее из того, что я читала. Иначе и быть не может.
Ты не спросишь, когда я приеду в следующий раз. Через неделю или через месяц. Я не спрошу, как ты жил без меня все эти дни, пока мы были в разлуке.
Просто иногда люди живут порознь. Это жизненный факт. Ни о чëм не говорящее обстоятельство жизни.
Такие люди кажутся счастливыми вместе. Но расходятся в разные стороны, разъезжаются по домам, потому что их дома в разных районах, в разных городах. Их может связывать любовь, но им легче жить врозь, чем вместе.
Так бывает... Тогда воспоминания дорожают, как диковинные предметы в антикварной лавке. Тонкие детали, милые сувениры «на память о... », ракушки, совместные фотографии на фоне чужих городов, лакированные крабы на крошечных постаментах, застрявшие между книжных страниц высохшие листья... Чучела пережитого счастья.
#БронзоваяСамкаГну
Призраки прячутся в старых вещах
1.
Сон тянулся и тянулся, заполняясь человеческими фигурами и невнятными словами, ощущением безвыходности и беспричинного панического ужаса. Еве снилось, что в дом пробрались воры. Они открывали платяной шкаф, перебирали бельё, перетряхивали старинные шкатулки с драгоценностями, выносили мебель. Ей хотелось прогнать их, но во сне у неё не было голоса, а тело отказывалось слушаться, намертво приклеившись к постели. Непрошеные гости бубнили что-то себе под нос, потом стащили её с кровати и вывернули постель наизнанку, передавая припрятанные ею деньги кому-то безликому, старшему из них. Она готова была вцепиться им в лица, но вместо лиц ей виделись лишь мутные расплывчатые пятна.
Августовское жаркое солнце заливало комнату ослепительным светом. Странно, но она совсем не чувствовала мучительной духоты, измучившей её за последние недели, когда градусник на солнце раскалялся до пятидесяти по Цельсию. А тем временем Еву раздели догола, положили на клеёнку, брошенную прямо на грязный паркет, облили водой — и она потеряла во сне сознание от беспомощности и стыда.
2.
Ева проснулась на рассвете. Старый дом был наполнен запахом ветра и дождя. Окна в спальне были распахнуты настежь. Ева в ночной рубашке и чепце сползла с кровати, на которой почему-то не было простыней. Один матрац. Грязный какой, подумала она. И как она не видела этого раньше? Наверное, потому, что пятна были застелены белоснежными накрахмаленными простынями. Ева удивлённо рассматривала пустые стены, с которых куда-то подевались картины и фотографии. Ковров тоже не было — ни на полу, ни на стене. Дом казался пустым и пах свежей побелкой.
Нетвёрдо ступая по голому полу, Ева просеменила к столу. Наугад открыла Евангелие, крошечную пухлую книгу, которая умещалась на ладони, хотя в ней было очень много страниц. Когда-то это чудо миниатюрной полиграфии ей подарил случайный попутчик в плацкартном вагоне. Содержания Евангелия Ева никогда не знала толком, прочесть историю в четырех пересказах очевидцев древней человеческой трагедии, одолеть всё подряд у неё так и не хватило терпения. Но когда на душе становилось тревожно или грустно — она открывала её на случайной странице, закрыв глаза, тыкала тонким пальцем в случайную строку и потом читала случайно попавшийся фрагмент.
«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры!» — прочла она. И её будто ударило током. На душе стало тяжело и неприятно. Порыв ветра, упругий и беззвучный, взъерошил страницы. Книга захлопнулась.
Везде было так тихо, как будто весь мир оглох и онемел. Выглянула в окно. Двор тоже был пуст — ни людей, ни детских голосов. За каменной аркой, ведущей со двора на обычно оживленную улицу, виднелся кусочек асфальтированной дороги с трамвайными рельсами. Но не было ни машин, ни привычного трамвайного лязганья.
Она обошла дом. Каждую комнату. В детской царил непривычный порядок. Старинные куклы сгрудились на старом расписном сундуке. Когда-то здесь жила её дочь. Повелительница кукол. Но потом она съехала от матери, едва дождавшись совершеннолетия. Что было не так в их отношениях? Дочь ничего не объясняла словами. Из всей жизни Еве запомнилось несколько эпизодов.
Однажды дочь, которой было всего полгода, залезла в нижний ящик трельяжа, где хранились волшебные химические препараты для окрашивания волос. Ева сидела за столом и писала что-то. Кажется, это было какое-то письмо, но кому и зачем — из памяти выветрилось. Ребёнок ползал по дому, изучая маленький окружающий мир. Как она открутила тюбик с осветлителем? Ева услышала только крик, а потом — зажмурившуюся, красную, мчавшуюся на четвереньках крошечную ревущую Аду. В нос ударил резкий запах. Испугавшись, Ева долго промывала ребёнку глаза. С тех пор она не обесцвечивала волосы. Дочь уговаривала её осветлить их, чтобы не было видно седины. Но страх перед опасным запахом перекиси водорода остался в Еве навсегда.
Второй эпизод был связан с едва не случившейся трагедией. Любовник, художник, с которым она то встречалась, то рвала, подарил Еве воздушный шар, на котором было нарисовано что-то красивое. Что именно — Ева уже не помнила. Ценность заключалась в том, что это было нарисовано им собственноручно. Ева ценила всё, что было сделано руками.
Ада носилась с подаренным шариком по дому, пока не наткнулась на дарителя. Он курил длинную тёмную сигарету. Шарик лопнул. Ева до сих вздрагивает от воспоминания об этом звуке… Казалось, звук разорвавшегося шара разрушил её жизнь. Ева отвесила Аде затрещину тут же. Дочь забилась в угол детской комнаты, сидела в ворохе игрушек, прижимая ке себе большую куклу с фарфоровым лицом, разнаряженную в кружева. Ева в сердцах выдернула у неё куклу из рук, кружева затрещали, кукла упала на пол с оторванной рукой. Ты всё только портишь, крикнула она дочери.Всё портишь! Зачем я тебя вообще родила! Вся в своего идиотского папашу!
Художник сидел на кухне, наливал себе водку из круглого стеклянного графина, выпивал и закусывал салатами, которых Ева наготовила в тот день много. В семейный скандал он благоразумно решил не встревать. Увидев Еву, раскрасневшуюся от злости, он предложил выпить «на посошок», и уже через несколько минут ретировался. Ева потом плакала на кухне, слушая, как в детской рыдает дочь. Праздник был испорчен. Сколько раз она напрягала ускользающую аморфную память, никак не могла вспомнить, что это был за праздник. И вот только теперь вспомнила: это был дочкин день рождения. Семь лет. Время, когда дети перестают быть ангелами и становятся обычными грешными людьми.
Через несколько дней едва не случилась непоправимая трагедия: Аду едва успели снять с подоконника четвертого этажа. Старинный дом с высокими потолками едва не выплюнул тщедушное тельце дочери прямо на заснеженный ноябрьский асфальт под окнами. Она стояла с воздушным шариком, едва держась за оконную раму, скрипящую на зимнем ветру. Откуда он взялся, этот новый шарик, алый, как кровь? Ева этого уже не помнила. А может, и не знала. Наверное, кто-то подарил… А может, Ада украла деньги из кошелька Евы и купила себе новый шар? Нет, ничего не приходило на ум из глубин памяти. Из всей истории запомнился только детский силуэт на окне. С жутким алым шариком на фоне белого рыхлого неба. И звонок соседей, гулявших во дворе у подъезда. Они случайно посмотрели вверх и увидели её девочку, стоящую в проёме окна. Ева тогда была на кухне, пекла шарлотку. Ей хотелось быть хорошей женщиной, на которой не грех и жениться. Ей было страшно, что мужчина, которым она была тогда увлечена до истерики, бросит её. Она боялась оказаться брошенной — может быть, даже больше, чем сойти с ума и оказаться в психиатрической лечебнице. Впрочем, он всё-таки её бросил. После бурного выяснения отношений, обвинив её в том, что она ужасная мать. Ева гневно ответила, мол, мне что, отправить ребёнка в интернат, чтобы не было никаких яблок раздора между любящими друг друга людьми? С тех пор любовник её исчез, без споров и объяснений.
3.
Внезапно зазвонил телефон. Старый, чёрный телефон, которым уже сто лет никто не пользовался. Это было необычно. Более того, это было невозможно! Стационарной телефонной связи давно уже не существовало.
Ева робко коснулась телефона, не перестающего требовательно звонить. Ей был страшно взять трубку. Чей голос она там услышит? Но звонок взрывал тишину старинного пустого дома, звучал всё громче, становился нестерпимым.
Ева приподняла трубку. Внутри динамика послышалось какое-то шарканье, хрипы, всхлипывания, треск…
— Алло! — прошептала она и услышала, как дребезжит мембрана. Голос не слушался, был сухим и ломким, как старая бумага.
— Ма… Мамочка, мама! — сквозь треск и помехи она явственно расслышала голос дочери. — Мамочка, любимая моя…
Где-то вдалеке, на том конце провода, плакала дочь. Ева еще несколько раз попыталась позвать её, шепча в телефон:
— Ада… Алло, Ада…
Но тщетно, дочь не слышала её голоса. Ева положила трубку на рычаг. Старый телефон умолк.
Она вспомнила, как пыталась поговорить с дочерью, когда лежала в психиатрической лечебнице. Там был такой же громоздкий телефон, на тумбочке у стола дежурной медсестры в пустом коридоре. Что она ответила тогда Аде? Вспоминать не хотелось. Вспомнилось укоризненное лицо медсестры, которая всё время отводила глаза и скорбно поджимала тонкие бледные губы.
В клинику Ева попала после очередной вспышки ненависти, когда пыталась сжечь в деревянной шкатулке свои старые письма. Пожар потушили. Аде было семнадцать, она училась в техникуме, жила в общежитии и по чистой случайности приехала домой — и то, потому что заболела, затемпературила… Ева почти ничего не помнила — ни причин дикого поступка, ни слов, которые слышала тогда от заплаканной дочери, от перепуганных соседей и молоденького милиционера, смущëнного, растерявшегося перед необычной ситуацией.
После того, как приехали медики на машине скорой помощи и сделали ей болезненный успокаивающий укол, Ева согласилась лечь в больницу. Подлечить нервы, как ей тактично объясняли все вокруг. Она плохо помнила, как её везли в стационар, но вспомнила, что ей говорила Ада, улыбаясь сквозь слёзы и убеждая, что всё будет хорошо.
Стена стала прозрачной, за ней проступило белое помещение, большое окно с деревянными рамами, седой человек в белом халате и шапочке, он что-то писал. Изображение, поначалу похожее на лёгкий набросок на стене, обрело объемность и глубину. Ева увидела, как в кино, сцену из той реальности, которая была скрыта от неё. Открылась дверь, вошла её дочь, за ней — врач, который беседовал с Евой каждое утро там, в больнице. Все трое долго разговаривали. Ада вздыхала, как будто собиралась заплакать.
— Вы хорошо подумайте, девушка.
— Я подумала. Нет, не могу я.
— Но многие так делают. Подпишете согласие — и больше мать не сможет создавать вам проблемы. Она будет признана недееспособной, не сможет распоряжаться имуществом, не сможет создавать вам проблем. Она просто останется здесь, но режим будет другой — строгий. Она уже не сможет спокойно выйти отсюда и пойти куда хочет. А вы будете спокойно жить. Навещать её.
— Нет, не могу… — ответила Ада.
— Ну что ж… — вздохнул седой доктор. — Как хотите.
— Она выздоровеет! — с вызовом сказала Ада.
— Полностью выздороветь она, скорее всего всего, не сможет. Маниакально-депрессивное состояние редко вылечивается до конца. Подпишите. Так многие родственники больных делают. Особенно, если есть ценное имущество, недвижимость. Можно спокойно сейчас лишить её всех прав распоряжаться имуществом.
— Не хочу я. Не могу… — упрямо возразила Ада.
— А чего вы хотите?
— Хочу, чтобы она снова стала… Нормальной. Как раньше.
— Жаль. Жалко мне вас. Намучаетесь ещё… — тихо пробормотал доктор. — Часы приёма знаете. Часы посещений тоже. Будем лечить вашу маму.
Как раньше… Ева отвернулась от стены, на время превратившейся в экран. Изображение погасло. Она неожиданно вспомнила, что ответила Аде, когда она пыталась поговорить с матерью по больничному телефону:
— Ненавижу. Не звони мне!
И вслед за одним дурным воспоминанием всплыло в сознании другое — что Ева кричала дочери, пока та тушила огонь мокрым махровым полотенцем и распахивала окна, в панике бегая по задымлëнной комнате.
— Всё спалю! Ничего тебе не достанется! Ни тебе, ни твоему папаше!
Воспоминания разворачивались в душе Евы как бы в обратном порядке, задом наперëд. Она попыталась вспомнить, как было раньше. Совсем-совсем раньше. Но память закрывала ей доступ к тому, что хранилось внутри. В самом дальнем, в самом тёмном уголке души.
4.
Что же там было, раньше? Ева попыталась вздохнуть, но вздоха не получилось. Ей хотелось заплакать, но слёз не было. Какое странное состояние, подумалось ей. Как будто всё, чего она хотела — сегодня стало недостижимым. Даже вздох, даже плач. Желания, самые невинные — ускользали, исчезали, не успевая возникнуть. Бесплодные и пустые, они будто беззвучно лопались, как мыльные пузыри.
Она скользнула по коридору, отворила тяжёлую белую дверь и вошла в огромную комнату с нежно-палевыми обоями. Здесь было почти пусто. Сквозь стёкла высоких окон лился печальный августовский свет. Комната была залита солнечным сиянием. Но почему ей было так грустно от этого?
Ева подошла к нише в стене у окна. В нише стоял платяной шкаф, а рядом безголовый манекен — такой, какие бывают в старых ателье и в мастерских художников. На нём висело шифоновое платье — лёгкое, свободное, похожее скорее на пеньюар. Ева ни за что бы его не надела на себя, идя в магазин. Но дома… Она любила надевать его. Ни для кого. Ей казалось, что она чувствует себя в этом мятном шифоновом облаке чуть-чуть счастливей…
Она приблизилась к зеркалу, раскрыла шкатулку с драгоценностями. Примерила несколько украшений. Выбрала тонкое кольцо со светло-сиреневым александритом, колье с розовыми камешками и сережки-подвески с крошечными бабочками — тоже розовыми. Посмотрела в зеркало, но ничего там не разглядела. Отражение было размытым, будто глаза Евы были полны слёз.
Она оглянулась. С потолка свисали качели. Да, это была странная фантазия, подвесить к потолку качели на крепкой металлической конструкции с крюками. Но она когда-то настояла, и отец Ады уступил. Это было безумно дорого и канительно. С тех пор, как муж исчез, бросив её одну, беременную Адой, Ева приходила сюда каждый вечер, когда темнело и дом затихал, садилась на мягкую сидушку и раскачивалась в пустой комнате. Как в детстве. Покачиваясь, она засыпала и спала до рассвета.
Погладив крепкие веревки, сплетенные из шелковых нитей, Ева села и оттолкнулась от земли. Её окутало забытье. Это было приятно и успокаивало. Но даже в этом странном, почти блаженном состоянии, Ева подумала о том, что нынешним утром с миром что-то случилось. С ним сегодня было что-то не так. Не так, как обычно.
На душе у Евы опять стало беспокойно, как бывает перед волнующей встречей с кем-то очень, очень важным и нужным.
Она оттолкнулась босыми ногами от пола и качнулась. Раз, два, три… Дверь в комнату открылась. Ева пригляделась к вошедшему. Он выглядел молодым, будто не прошло столько лет с тех пор, как его не стало в её жизни.
— Здравствуй, Ева. Наконец-то…
— Ты? Не может быть. Где ты был всё это время?
— Ты забыла.
— Я не забыла тебя. Я каждый день думала о том, что ты меня бросил — подло и бессовестно.
— Ева, Ева, остановись! Не делай себе ещё хуже.
Она легко соскочила с качелей и медленно подошла к нему. Хотела прикоснуться, потрогать его шелковистые волосы. Но почему-то не смогла, будто воздух стал плотным и вязким, как вода.
— Ты совсем не изменился. Как такое может быть?
Он смотрел на неё, стоя в потоке света, светлыми, почти прозрачными серыми глазами.
— Почему? — недоумённо спросила она. — Почему ты бросил меня?
Его взгляд наполнился состраданием, пронзительным настолько, что Еве стало страшно.
— Бедная моя, бедная Ева… Ты забыла… Я не вернулся к тебе из той злополучной командировки не потому, что нашёл другую, а потому что погиб. Умер. Ты тогда лежала в больнице с ещё не родившейся малышкой внутри. И даже не смогла прийти ко мне на похороны. Или не захотела…
Внутри у Евы будто что-то взорвалось.
— Не смей! Не смей мне врать! — выкрикнула она. — Ты не мог умереть! Ты был слишком молод для этого!
Но голоса своего она не услышала. Комната вдруг потускнела, стала похожей на картонную коробку, а потом и вовсе исчезла — вместе с окнами и льющимся сквозь стекла светом, вместе с розовыми обоями и качелями на шелковых веревках, подвешенных к потолку, вместе с гостем… Исчезла серебряная шкатулка с драгоценностями вместе с зеркалом. Еве даже показалось, что она сама исчезла вместе с причудливым, кем-то когда-то сломанным миром. Растворилась в воздухе, как галлюцинация.
Незаметно для себя Ева очутилась на кровати в спальне, будто очнулась от забытья. Она сидела на матрасе с размытыми пятнами, в длинной ситцевой ночной рубашке.
5.
Время будто остановилось. Ева сидела неподвижно в невыносимо светлой комнате. Она устала бодрствовать, но ничего другого ей не удавалось. Хотелось заснуть и никогда не просыпаться. Но спать не хотелось, будто ею была утрачена даже способность к засыпанию.
В полной тишине по комнатам пронесся тонкий, тоскливый звук. Еще и еще… Будто кто-то невидимый тихо нажимал на клавиши пианино в детской. Ева почувствовала, как душа её сжалась.
Пианино было куплено тьму лет назад для маленькой Ады, когда она пошла в две школы одновременно — обычную и музыкальную. Дочь унаследовала от матери тонкий слух и звонкий голос.
О, какой голос достался Еве при рождении! Еще крохой она запоминала с детства любую мелодию, услышанную по радио. С годами ее голос обретал удивительные обертоны, и когда она пела в компании друзей, все смотрели на неё с едва скрываемым восхищением. Ева, ты как оперная певица, говорили они. Тебе нужно петь на эстраде, ты ничем не хуже самой Аиды Ведищевой, отвешивали ей комплименты многочисленные ухажеры в юности. Ева подумывала поступить в какое-нибудь музыкальное заведение, но побаивалась, так как музыкальной грамоты она не знала. Конечно, можно было этому научиться, но где и у кого — Ева не представляла. Ей даже думать об этом не хотелось, ведь вокруг кипела молодая жизнь, к тому же она не любила торопить события, особенно, если перспективы были неясны.
Ева была, как говорят, влюбчивой, увлекалась то одним, то другим поклонником, но остывала быстро. Ни один из них не тронул ее сердца всерьез. Еве нравилось внимание, восхищение, невинные поцелуи, от которых на миг перехватывало дыхание, нежные неуклюжие письма в бумажных конвертах, но это было не очень-то надежным топливом для любви.
До поры все её увлечения сгорали без следа, стоило кому-то из них предъявить права на неё, как на свою девушку. Её считали капризной гордячкой, словом — столичной штучкой. А потом в её жизни появился тот, кто заставил ее сердце вспыхнуть так сильно и ярко, что Ева потеряла голову. Её избранником оказался курсант военного училища. Красивый, обладающий весёлым нравом и твёрдым характером, он покорил Еву с первого же свидания. Она забыла обо всём, даже о мечтах учиться пению, не говоря уже о приличиях и осторожности. А когда она обнаружила, что беременна — все её планы полетели кувырком.
Новость о недвусмысленном состоянии Евы не испугала её избранника ничуть. Посмеиваясь, он сделал ей предложение и они решили отнести заявление в городской ЗАГС. Мать Евы прошипела:
— Лимитчик… Нашла от кого рожать.
— Он военный! — возразила Ева.
— Где вы собираетесь жить?
— Мам, всё решится!
— Вот распределят его куда-нибудь в глушь, будешь знать! И учти, я к тебе не приеду, так что со своими пелёнками будешь воевать одна!
Еве было страшновато от таких слов. Но доводы матери не подействовали. А потом у жениха Евы случилась какая-то командировка, из-за которой женитьба откладывалась месяца на два или три, но из которой он так и не вернулся. Ева не помнила, кто ей сообщил о том, что его больше нет. Она не поверила. Этого не могло быть. Это была какая-то циничная ложь. Ей стало плохо, она попала в больницу, где почти месяц лежала на сохранении. Избавиться от ребёнка Ева не захотела. Мысли о том, что её единственный, самый-самый, не вернётся, она не допускала. Но в ней самой как будто что-то сдвинулось. В больнице, глядя на себя в круглое зеркало, она вдруг почувствовала ненависть — к себе, к нему, к тому что совершила ошибку и загубила свою жизнь. Мечта о сцене улетучилась вместе с любовной эйфорией, которая заглушала до времени всё — и страх перед неизвестностью, и досаду от слов, сказанных матерью. Тогда впервые Ева поняла: все её планы рухнули, и жизнь — разрушена.
А мать и правда ничем не смогла ей помочь. Она умерла три месяца спустя от обширного инфаркта. Отношения между матерью и дочерью были натянуты до предела, не проходило и дня, чтобы мать не напомнила Еве о позорной роли матери-одиночки в обществе. Она так и говорила: ты мой позор, Ева, я этого позора не переживу. И не пережила. После похорон, организованных соседями, без чьей помощи она, беременная, не справилась бы, Ева ощутила смесь горечи и облегчения. Теперь она оставалась одна, и упрекать её было некому.
Родилась Ада. Жизнь завертелась по новой. Еве захотелось, чтобы Ада училась музыке. Но в третьем классе, прыгая с детьми через какую-то яму, дочь сломала руку. Как и почему — Ева не вспомнила. Да и не расспрашивала. Ребёнка в дом привела соседка — Ада сомлела прямо на улице, сидя на скамейке и боясь появиться дома.
— Тварь! — ледяным голосом сказала Ева, оценив обстановку.
— Ева, что ты говоришь! — всплеснула руками соседка. — Ты погляди на неё! Может, у неё сотрясение головы?
— Лучше бы ты шею себе сломала! — выругалась она, глядя в бледное лицо дочери.
К врачу обратились только на следующий день, когда боль стала непереносимой и развеялись иллюзии, что это всего лишь ушиб.
Самым страшным для Евы в этой истории было то, что перелом был сложным, и в дальнейшем перечёркивал карьеру пианистки высшего разряда. На меньшее Ева бы не согласилась. А голоса, такого как у Евы, у Ады не было.
После того, как в больнице на руку наложили гипс, Ева обрушила на Аду всё своё глубоко спрятанное несчастье. Уйди с глаз моих, кричала она, уйди и не попадайся мне на глаза!
Ада старалась не попадаться. Но в квартире был общий балкон, соединявший детскую и спальню. Ада часами стояла на балконе, глядя на двор. Гулять Ева ей запретила, до тех пор, пока её будущее не прояснится и материнский гнев не пройдёт. Видя сквозь оконное стекло неприкаянную голову Ады, торчавшую над перилами балкона, Ева с досадой вскакивала с огромной пустынной кровати и задёргивала шторы. Смотреть на дочь ей было невыносимо.
Вспомнив об этом, Ева встала и пошла в детскую. Старые куклы смотрели на неë, как брошенные дети. Большущий кукольный дом из картона, папье-маше и ещë из чего-то, когда-то подаренный Аде любовником Евы, художником, стоял у окна, доставая до высокого подоконника. Ева потрогала указательным пальцем его запертую дверь, тронула мизинцем полупрозрачное кукольное платье, висящее на крошечных плечиках прямо над крыльцом. Заглянула в него с обратной стороны, где можно было рассмотреть, что хранилось внутри. Изнутри он выглядел пыльным, заваленным какими-то мелкими ненужными кукольными вещами. Внутри царила разруха.
Ева отвернулась от угла с игрушками. Коснулась пальцем клавиши верхнего регистра. Забралась на пианино. Тело было легким, как будто она вся была из бумаги. Время застыло, стало огромным, неподвижным. У неё никогда в жизни не было столько времени! Наклонившись, она нажала на клавишу ещё раз. А потом сидела и слушала единственно доступный звук — эхо от одинокого звенящего звука пианино, дребезжащее в тишине .
6.
Ева осторожно спрыгнула с пианино. Ей казалось, прошла тысяча лет с тех пор, как она проснулась после дурного сна. Ни пить, ни есть ей не хотелось. И если бы не острая, болезненная печаль, пронизывающая, кажется, каждую частицу материи, из которой Ева состояла, она сочла бы эту странную жизнь вполне сносной. Свет всё так же стоял, как прозрачный туман, беззвучный, белый, освещая каждый уголок её жилища.
Где-то в глубине квартиры послышались тихие голоса. Еве показалось, что она слышит шаги и невнятный шум. Она подняла пюпитр и закрыла крышку пианино. Как ни старалась она сделать это аккуратно, крышка захлопнулась с резким звуком. В коридоре послышалось топанье ног, дверь отворилась. В проеме двери стояли дети лет десяти-одиннадцати — вихрастый мальчуган и девочка со светлыми волосами, заплетенными в косички. Они внимательно осмотрели комнату, стоя на пороге, и ушли. Ева проследовала за ними.
В просторной кухне за накрытым столом сидела Ада, светловолосый мужчина, в котором Ева узнала мужа дочери. Сколько лет они не виделись? Пятнадцать лет, двадцать, двадцать пять? Совсем взрослые стали, подумала Ева. Дверь в прихожей отворилась. В дом вошли люди, в руках у них были какие-то стулья, табуретки…
— Адочка, может, помочь? — спросила с порога полная старуха. Тётя Нина, вспомнила Ева. Соседка. А больше она о ней ничего конкретного вспомнить не смогла.
— Нет, мы всё приготовили, проходите скорей! Стулья взяли?
— И стулья, и стаканчики — всё взяли… — вздохнула старушка.
Гости расселись по местам.
— Ну вот… — сказала Ада. — Девять дней.
— Девять дней, а там и сорок… Будет легче с каждым днём. Царствие небесное твоей маме, и сама отмучилась, и тебе будет немножко полегче. На два дома жить тяжело, хоть разорвись.
Ада промолчала, накладывая салаты и мясо в тарелки. Муж Ады разливал красное вино.
— Помянем… — сказал он.
— Вот уж не думала, что придется хоронить Евочку. Я-то постарше намного. Маму, бабушку твою, здесь хоронили, а теперь вот её… Она тогда беременная была… — сообщила старушка и отпила глоток вина.
— Вот как… — удивлëнно взглянула на неë Ада. — Она не говорила ничего.
— Болезнь… Болезнью от всех отгородилась. Она же со странностями, всё какие-то фантазии у неё были. А в жизни, как ребёнок несмышленый. Ты тоже натерпелась.
— Наливай… — негромко сказал кто-то за столом.
— Ты поплачь. Мать твоя не плакала — и умом повредилась, может и поэтому… — погладила старушка Аду по волосам. — Я тебя, считай, с рождения знаю. К папе ездила на могилу?
— Ездим, редко, правда. В позапрошлом году были. С детьми не наездишься…
— Мать-то его с отцом живы-здоровы?
— Старенькие уже.
— Папа один у них был?
— Один…
— Значит, всё оставят вашим деткам?
— Да. Они и завещание составили.
— Ну вот. Ты сюда переедешь, или продавать квартиру будешь? Или сдавать. Но куда… Тут почти ничего нет. Пустила мама всё по ветру. Старьё одно осталось.
— Не решили пока.
— Сколько вам по съёмным квартирам скитаться…
— Да мы не скитаемся. Много лет снимаем одну и ту же.
— Хрущовку. И деньги на ветер! Здесь-то попросторнее будет детям. И потолки высокие. И всë своë. Не продавайте. Или не хочешь тут жить?
Ада не отвечала, задумчиво глядя на стоящую перед ней тарелку. Потом поправила волосы и вопросительно взглянула на мужа.
— Сюда переедем. — веско сказал муж Ады. — Побелили пока, но всё равно ремонт надо будет сделать. Работы непочатый край.
Ада закивала головой, будто в рассеянности, потом закрыла лицо и заплакала:
— Мама… Мамочка моя, любимая моя…
Соседка отвела глаза от Ады, посмотрела на детей, на накрытый стол, погладила скатерть пухлой ладонью. Подумала: Ева, Ева, что ж ты так сама себя обокрала? Но вслух не сказала ничего. От этой случайно подслушанной мысли старой соседки Еву будто током ударило. Она с отчаяньем смотрела на дочь, на детей, на людей, сидящих за столом. Её душа была потрясена. Значит, меня уже нет? А что же тогда я такое? И зачем я здесь? Но никто не дал ей ответа.
Дети обняли Аду, девочка заплакала вместе с ней.
— А ты-то чего разревелась? — удивилась старушка. — Ты ж её и не знала!
— Знала! — упрямо выкрикнула девочка.
— Да что ты о ней знала?
— Бабушка пела красиво, как настоящая певица! И вообще, была красивая! Как мама…
Ада обняла детей, поцеловала.
— Идите в детскую, поройтесь там, в игрушках, может, что-то интересное найдёте.
— Не-а! — возразил мальчик. — Там звуки какие-то, что-то как бахнуло! Привидение, наверное!
— Идите, не выдумывайте. Никаких привидений нет… — улыбнулась заплаканная Ада.
окончание следует
Голубь за оконным стеклом
Голубь сидел на карнизе, осторожно постукивая клювом в холодное стекло.
Виктор, молодой врач, посмотрел на старика, лежащего на больничной кровати, с любопытством. Больной был обречен, вопрос нескольких дней. Но сегодня он почувствовал себя лучше. Так бывает накануне конца.
Старик удивлял его трезвостью мыслей и ясностью их изложения. Кажется, он был каким-то инженером в прошлом. Изобретатель, учёный.
Виктор подумал о том, что вряд ли он сам доживëт до такой глубокой старости. Всё-таки военное поколение было покрепче, чем нынешнее, меньше суетилось, почти не грешило самосожалением и, кажется, спокойнее относилось к собственной смерти. Виктору это казалось странным. При мысли о неизлечимой фатальной болезни у врача пробегал холодок где-то внутри. Интересно, как бы он сам отреагировал на близость собственного ухода?
— Когда? — спросил старик.
— Поживем ещё… — вздохнул врач. — Поборемся.
— Зачем?
— Простите, не понял.
— Зачем бороться? Меня ничего не держит. Можно идти дальше… — старик улыбнулся одними губами.
— Куда идти? — растерялся врач.
— Не знаю… Куда дорога ведёт. На кладбище, скорее всего.
— Бороться надо всегда. Жизнь — борьба! — усмехнулся Виктор. — Вы хорошо держитесь.
— Я не держусь. Сколько ещё? Мне нужно сделать кое-какие распоряжения, пригласить нотариуса и священника… — старик сделал паузу, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя.
Виктор присел на краешек стула у кровати.
— Вы верующий?
— Нет, не особо… Просто на всякий случай. Знаете, мне кажется, дорога на кладбище — это только начало чего-то нового.
— Наверное… Всё зависит от того, что мы выбираем.
— Не знаю… Я никогда ничего не выбирал. Можно сказать, жизнь никогда не оставляла мне выбора.
Вслушиваясь в дребезжащий старческий голос, Виктор поймал себя на том, что ему хочется почему-то задержаться здесь, рядом с человеком, которого может не стать в ближайшие дни. Через полчаса будет открыт вход для посетителей. К старику приходило много людей — это были его дети, внуки, правнуки. Они приходили по очереди, будто у них было заранее всё расписано, чтобы не создавать толчеи.
— Мне кажется, человек только и делает, что выбирает, как поступить, куда свернуть. Какую девушку выбрать. В какой вуз поступить…
— Не знаю. Я никогда об этом не думал. Моя жена сама выбрала меня, и мне не оставалось ничего другого, как жениться на ней. Она ждала любви и защиты. Выбора не было. Потом она беременела и у нас рождались дети. И выбора тоже не было — нужно было думать о них. Они нуждались в заботе. Я делал всё, чтобы дать им это. Работал, учился…
— Но профессию-то всё равно выбирали?
— После войны в стране нужны были грамотные кадры, особенно технари. Мне не оставалось ничего другого. У меня не было никаких особенных талантов, не было расположения ни к музыке, ни к литературе. Нет, я никогда не боролся. Я делал то, в чем была нужда, и пользовался возможностями, которые давала жизнь.
— Но вы же стремились к каким-то… Не знаю. К достижениям! Что-то же должно человека мотивировать.
— Нет… — лицо старика выглядело почти восковым. — Мне некогда было стремиться, и некуда. Я всю жизнь только и делал, что решал вопросы, а они возникали постоянно. Еда, жильё, какие-то мелкие проблемы… Я едва успевал — семья, работа, учёба. Учиться приходилось всю жизнь, иначе никак. Научно-технический прогресс только ускоряется. Отстал — вылетел из обоймы. А разве у вашего поколения не так?
— Может быть, и так… — ответил врач и подумал о том, что давно не читал ничего по специальности. Достаточно было курсов повышения квалификации — довольно скучных, к слову.
— Сейчас всё по-другому. У людей огромный выбор — начиная от товаров в магазинах, заканчивая выбором страны, в которой можно поселиться и жить.
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем выбирать другую страну?
— Не знаю. Бывает, там лучше платят. Лучше социальные условия. Или архитектура красивая… За границей всё как-то лучше, интереснее.
— И много людей уезжают?
— Прилично… — вздохнул доктор.
— Это глупо.
— Почему?
— Потому что родину не выбирают. Она или есть, или нет. Если нет, то человек без корней. Без матери. Сирота. Это как Бог. Он или есть — или нет…
— Но вы же прожили жизнь без этого. Это был ваш выбор.
— Прожил. Но решил проверить. Наверное, подошло время решить и этот вопрос. Выбора нет, молодой человек. Истина не оставляет выбора. И если я выбираю вместо истины что-то другое — значит, сбегаю от правды, от реальности. От жизни. Значит, дезертирую. А дезертир — это плохо. Дрянь это. Не надо прятаться.
Он помолчал. Закашлялся. Некоторое время хватал ртом воздух. Потом сказал:
— Мне нужно всё решить. Помогите мне сделать это. Я бы не хотел обращаться за этим к детям. Они меня не поймут, только силы потрачу зря.
Виктор обсудил со стариком мелкие проблемы — нотариус, священник, время визитов. Это были неотложные вопросы, и заняться этим нужно было прямо сейчас. Времени у старика оставалось все меньше. Его, считай, вовсе не осталось. То, что он жив и в ясном уме — само по себе было чудом.
Дверь приоткрылась, и в проёме показалось нетерпеливое личико девочки лет семи.
— К вам пришли. Я постараюсь решить всё до вечера.
Он поправил воротник на медицинском халате, нащупал в кармане ключи от машины. Вот и мне не оставили выбора, подумалось ему. На вечер были совершенно другие планы, но он поставил на них крест сразу же.
Выходя из палаты, он зачем-то взглянул в окно. Голубь заглядывал внутрь, чуть ли не сворачивая шею и прижимая голову к стеклу. Странная птица…
Окончание следует.
Ольгино окно
p>Зима выдалась бесснежной, самой бесснежной из всех зим, прожитых Ольгой за тридцать пять лет жизни. Осень была богата на события. Казалось, она не хочет уходить и никогда не закончится — уже миновали ноябрь, декабрь, январь… Снега не было, только по утрам лужи прихватывал легкий морозец. В ноябре произошёл окончательный разрыв с давно опостылевшим бывшим мужем, с которым она развелась ещё несколько лет назад.
После развода жизнь Ольги будто взорвалась. В дом хлынули гости — подруги, друзья… Это походило на ежедневный праздник, хмельной, наполненный эйфорией и безудержным весельем. Ольга будто распахнула всю себя навстречу будущему, какое бы оно ни было. Ещё не было совершено грустного открытия: свобода это одиночество, сколько бы мимолетных романтических интриг не сплеталось вокруг неё хищными, охочими до адреналина, знакомыми мужчинами. Ей ещё нравилось чувствовать себя яркой, привлекательной, быть объектом чьих-то желаний. На животную природу этого карнавала влюблённостей она закрывала глаза и относилась к вульгарной стороне жизни, как к сопутствующему злу.
А в середине февраля, в полдень, накануне дня её рождения, светло-серое небо неожиданно потемнело, отяжелело — и повалил снег. Этот сумасшедший поздний снегопад казался тёплым, мягким, он обрушился на город, оглушил его и валился с неба бесшумными хлопьями, будто кто-то там, наверху, спохватился и решил наверстать упущенное.
Она шла к дому от троллейбусной остановки, нагруженная пакетами со снедью. Назавтра намечалась вечеринка в честь дня рождения, она знала, что к ней придут друзья, и знакомые друзей, которых она даже не знала. После развода это было в порядке вещей — случайные люди, которые появлялись и исчезали из её жизни, оставляя после себя ощущение праздника, искрящиеся облака обрывочных воспоминаний.
У подъезда маячила мужская фигура в чёрном пальто. Что-то смутно знакомое почудилось ей в облике осыпанного снегом мужчины, который при её появлении направился в её сторону. Они шли друг другу навстречу сквозь снежный ливень, ещё не узнанные друг другом, и было в этой сцене что-то киношное, будто в жизни такого не бывает.
— Ой! — тихо произнесла она, потому что, хоть убей, не помнила его имени.
Он попытался подхватить её авоськи и пакеты.
— Вы ко мне?
— Да, я же обещал.
— Что?
— Покрасить ваши окна. На кухне. Вы забыли?
— Когда?
— Вчера…
Да, точно, был какой-то чудик, с кем-то из её знакомых пришёл. Спросил, почему оконные рамы темно-коричневые. Ольга ответила тогда:
— Муж был архитектор, решил, что это модно и стильно.
— А по-моему, это ужасно… — заметил случайный гость. — Это как смотреть на улицу в траурной рамке.
Ольга рассмеялась, а внутри всё почему-то заныло. Она даже не взглянула на него. Смотрела на тихий серый двор спального района, потом зло отрезала:
— Вам надо — так покрасьте.
— И покрашу… — парировал он. — Хотите, завтра?
— Валяйте!
Ольга остановилась у цементных ступенек подъезда.
— Я думала, это шутка была.
— А я не шутил.
На скамейке у подъезда стояла спортивная сумка, доверху чем-то набитая.
— Ваша?
— Моя. Там краска. Минуту… — он подхватил сумку, сгрёб всю магазинную тяжесть. — Идите, открывайте дверь, я донесу.
В тесной прихожей она спросила на всякий случай:
— Вы не шутите? У меня завтра гости.
— Не волнуйтесь, это такая краска, специальная, высыхает быстро, к утру даже запах выветрится.
— А, чёрт с ними, красьте, не жалко. Кофе будете?
— Буду. И бутерброд, если не трудно. Хотите, я сам сделаю? Я сыр и колбасу купил.
Он включил крошечный допотопный кухонный телевизор, некоторое время переключал каналы, пока не зазвучала музыка.
— А-ха! — сказал он радостно. — Любите такое?
— Пусть поют. Приятные ребята.
Она занялась уборкой, удивляясь тому, что происходит в её жизни, в её доме. Приехал без спросу какой-то почти незнакомый человек, и вот, он уже хозяйничает на кухне, включает музыку, красит оконные рамы и ест бутерброд.
Позвонила бывшей свекрови — нужно было забрать ребёнка домой, это было не так легко. После развода дочь всё время норовила остаться у бабушки на выходные. Ольге казалось, что если бы не школа, она бы вообще домой не приезжала. Дочери было почти пятнадцать, и с ней приходилось считаться.
Уже начало смеркаться, когда окна были покрашены. Она вошла в кухню и тихо ахнула. Окна были распахнуты. Пространство, казалось, стало холодно-чистым, празднично посветлело.
— Здорово как… — выдохнула она. — И воздух свежий.
— Через час можно окна закрыть. Правда, так веселее?
— Правда.
— Тогда давайте поужинаем. Я заслужил ужин. У меня есть вино. Красное. Очень вкусное. Будете?
— Буду. Если угостите.
— Будете себя хорошо вести — угощу.
— Разве я вела себя плохо? — удивилась она.
— Я пошутил… — ответил он, пожав плечами. — У вас посветлее занавески есть? Тюль, или что-то вроде этого?
— Есть. Принести?
— Давайте, сразу и повесим.
А потом наступил чистый, прозрачный вечер, и отчего-то стало легко перейти на «ты». Они пили вино, пикировались и шутили, как будто были знакомы много лет. Обоим казалось, что разлад в их жизнях будто отступил, и будто бы потихоньку воцарялся порядок, вытесняя хаос за пределы пространства, которое их объединило. Около полуночи Ольга спохватилась:
— А знаешь, я не помню, как тебя зовут. Вспоминала, но никак…
— Женя меня зовут. Евгений.
— Ты хороший человек, Евгений. А я думала, что ты чокнутый.
— Чокнуться никогда не поздно.
— Это да… — согласилась она и ей стало не по себе. — Мы все в какой-то степени чокнутые.
— Тебе замуж надо, — неожиданно сказал Женя. — А то ты какая-то… Беспризорная совсем.
— Ну уж нет. Я уже набылась… замужем.
— Это временно, пройдёт…
— Вряд ли.
Она оставила его на ночь, постелила на диване в общей комнате. Он стоял и смотрел, как она возится с бельём, и был в его взгляде такой покой, и такое тепло, что Ольга осеклась, замерла:
— Что?
— Нет, ничего. Залюбовался, извини.
Он погладил пальцем фарфоровых улиток, стоящих на пианино рядом с подсвечником. Сначала одну, потом — другую. Она почувствовала, что нервничает. Так не бывает… Таких не бывает, подумала про себя. Отчего-то захотелось плакать, или сказать что-то умное, глубокое. Но сейчас всё было некстати, будто невпопад: и нервы, и смех, и случайные слова, хрупкие и невесомые, почти лишенные смысла, и чувство одиночества, которое каждый из них долго носил в себе, будто какой-то драгоценный слиток. В доме наступила такая тишина, что стало слышно, как шуршит снег, соскальзывая с оконных карнизов. В этой тишине угасало всё, что казалось раньше значимым. Оставался только страх перед новой близостью, на которую они оба были обречены.
Ольга смутилась от собственных мыслей, положила на диван новое, недавно купленное, одеяло и ушла к себе, в спальню, закрывшись на крошечный никелированный засов.
Назавтра всё-таки состоялась вечеринка. Евгений сварил кофе с утра, помог ей накрыть стол, сходил в магазин, чтобы докупить недостающие мелочи — салфетки и что-то ещё, малозначительное.
— Тебе не надо никуда идти? На работу?
— Нет. Я проездом. В командировке. Здесь родители у меня.
— А ты откуда?
— Да ниоткуда. Квартиру снимаю в Крыму. Планирую возвращаться сюда. Обратно.
— А-а… — понимающе кивнула Ольга. Ей хотелось спросить ещё что-нибудь. О его жизни. Но она почему-то не посмела. Будто чего-то испугалась. Да и не хотелось в день рождения затевать серьёзные разговоры. В конце концов, какая ей разница. Что ей за дело до чужого, фактически, человека.
Гостей, которые часто приходили к ней в последние полгода, почему-то поразило окрашенное окно. Ольгин ухажёр — Андрей, огромный, женатый бизнесмен — пришёл раньше всех и вспыхнул, как порох, увидев Евгения и преображённую кухню.
— Наш пострел везде поспел, да? — развязно поинтересовался он, и как-то гадко, с намёком, ухмыльнулся.
— Смотри-ка, и шторы сменила на тюль. С чего это ты, Оль?
— Так просто…
— Ой, неспроста-а-а! — протянул Андрей, и голос его показался злым и наглым.
Потом было много шума, смеха, колкостей. Подруги как с цепи сорвались: откровенно заигрывали с Женькой, чуть ли за руки не хватали. В сторону Ольги летели шутки, чем дальше, тем непристойнее. Под конец распоясались так, что говорили о ней в третьем лице. Ольге показалось, что все друзья, к которым она привыкла за время своей «холостой» жизни, будто объединились против неё сегодня.
Наконец, Андрей, весь вечер отпускавший обидные насмешки то в адрес Евгения, то в адрес Ольги, разбил рюмку о пол и произнёс какую-то речь, гневную и язвительную. В наэлектризованном воздухе искрило, пахло скандалом. Но вникать в смысл происходящего у именинницы не было никаких сил. Компания, набившаяся сегодня в её «хрущовку», вдруг показалась ей племенем горланящих варваров — бесцеремонных, наглых, поселившихся в её жизни, будто в гостинице.
— Господи, как чисто, как хорошо было на душе… — растерянно подумала Ольга. Шабаш какой-то…
Она почти не ела, только пила, пока не почувствовала, что безумно хочет спать. Женя сидел рядом, как часовой. Взял её безвольную руку в свою, сжал легонько, встряхнул. Посмотрел на осколки, разлетевшиеся по полу. На скатерть с разлитым вином. Что-то произнёс вполголоса. Потом повторил, чуть громче, очень отчётливо:
— Именинница устала. Гостям, наверное, пора домой.
— А ты не обнаглел? — вызывающе взглянул на него Андрей, в его голосе чувствовалась угроза.
— Я провожу… — откликнулся Женя. — До входной двери. Не тут же драку затевать.
Андрей оценивающе взглянул на то, как напряглись желваки на лице предполагаемого соперника. Нет, не стоит всё это скандала.
— Ну и чёрт с вами.
— И это правильно! — усмехнулся Евгений.
Ольга проснулась среди ночи в спальне. Одна. Под наброшенным покрывалом. Хотелось пить и отчего-то ныла душа. В квартире было тихо. Заглянула в кухню. Окно было приоткрыто, в воздухе — свежо, пахло как-то по весеннему, снегом и почти выветрившимся запахом сигарет.
Залезла под душ. Бросила одежду в корзину с грязным бельём. Закуталась в махровый халат. Прислушалась к тишине. На душе было отчаянно-грустно. Заглянула в большую комнату. Чистота. Господи, он что, стол убрал, и даже посуду помыл, что ли? И ушёл?
— Женя! Женька, ты дома? — позвала тихо. Щёлкнула выключателем. Комната осветилась. Женька спал. Заворочался, проснулся. Открыл глаза.
— Дома… — прошептала Ольга с облегчением.
— А куда я денусь? — ответил он.
Она погасила свет. Постояла в проëме двери.
— Не уходи… — попросил он. — Не оставляй меня здесь одного.
— Хорошо, пусть будет так…
И всё было так. Ночь качнулась и побледнела, а снег всё шёл и не думал останавливаться. Ольге снились чьи-то голоса, из тьмы, откуда-то из гущи летящего снега — они шептали, что счастья в жизни не бывает, что люди просто игрушки друг для друга, и все корабли будут разбиваться о скалы непонимания всегда, в щепки, рано или поздно, и что любовь — всего лишь химическая реакция, и к тому же — короткая история, после финала которой вся жизнь оказывается вдребезги разбитой, поломанной, пустой и горькой на вкус. Таинственный шёпот заполнил Ольгу во сне до краёв, и ей пришлось проснуться, чтобы отогнать от себя неприятный сон.
Она тихонько встала, принесла из спальни ночник, включила его и смотрела на спящего, будто не веря, что всё это взаправду. Ей казалось, что они с Женькой просто приснились друг другу — глупые, нагие, игрушечные, в этом снежном калейдоскопе, в неизбывной ностальгии по себе, прежним, чистым ещё, не испорченным, в тоске по детскому счастью — когда знаешь точно, что ты не одинок, и никто не причинит тебе зла. Что всё будет в конце концов хорошо. И никто никогда никуда не денется…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
