Обложка Братья и сестры меньшие и бóльшие

Братья и сестры меньшие и бóльшие

Юрий Райн

0% прочитано
Стандартный
Юрий Райн

Братья и сестры меньшие и бóльшие

ЖЖЖ

Гхм.

ЖЖЖЖЖЖЖЖЖ

Неслышно ступая по пушистому ковру, он достиг конца кабинета, развернулся и, двигаясь в обратном направлении, глухо произнес с сильным акцентом:

– Владимир Ильич Ленин величайший гений человечества. Но даже величайший гений человечества не мог предвидеть всего. Поэтому, товарищи, мы, – он плавно повел рукой, – немного поправим Владимира Ильича Ленина.

От неожиданности я чуть не упал с потолка. Ну, упасть, разумеется, не упал, но, не помню как, оказался в крутом пике. Пришлось выровняться, исполнить переворот через крыло, затем вираж, еще один переворот, восходящую спираль и только тогда снова занять насиженное место.

Он тем временем сел за стол, водрузил потухшую трубку на подставку, обмакнул простое перо в чернильницу и принялся неторопливо писать. Я пригляделся. Он выводил четким почерком: «Владимир Ильич Ленин величайший…»

– Жжошь! – в полном восторге прожужжал я.

Он поднял голову и негромко сказал:

– Товарищ Товстуха.

В кабинет тут же вошел крупный человек в плохо подогнанной полувоенной одежде. Остановившись у порога, человек слегка склонил голову. Получалось, что он смотрит на хозяина исподлобья.

– Зачем мухов развели? – осведомился хозяин, чиркая спичкой.

– Немедленно устраним, товарищ Сталин, – прошелестел Товстуха.

– Э… э…э… – сурово сказал Сталин, попыхивая трубкой. – Зачем немедленно? Вы что, товарищ, немедленно начнете гоняться за мухом? Или, может быть, вы, гражданин, немедленно проведете дезинфекцию? С помощью немедленно отравляющих веществ? Вы вообще кто? Вы как сюда попали?

– Товстуха я, – промямлил Товстуха, мгновенно вспотев. – Я Товстуха, товарищ Сталин…

– Какая такая Товстуха? – вопросил хозяин. – Мы еще выясним, что вы за такая Товстуха. Мне думается, вы троцкист. Идите и выясняйте. А Товстухе передайте, чтобы мухов ликвидировала. Если эта Товстуха настоящий большевик, она их ликвидирует. Она всех ликвидирует. Идите.

Несчастный покинул кабинет, а Сталин усмехнулся в усы, отложил лист бумаги, на котором писал про величайшего гения человечества, придвинул к себе другой и начал: «По мере построения социализма классовая борьба…» Он прервался и посмотрел прямо на меня. Стало страшновато

«…неминуемо обостряется», – дописал он и опять поднял глаза на потолок.

Пора делать крылья, решил я. Позже, конечно, вернусь. Обязательно – уж больно жжот, и про Ильича, и с Товстухой этой. Но позже. А пока – от греха.

Крылья я сделал не сразу. Сначала, чисто из осторожности, сделал ноги: просеменил по потолку, спустился по стеночке и нырнул в щелочку между дверью и косяком. Выбираясь из кабинета, успел еще услышать спокойное:

– Товарищ Товстуха.

Что было дальше, не знаю. В приемной я взлетел, описал круг и отправился на свежий воздух – подкормиться.

«Мушиный век, увы, недолог,

Мушиный мозг безмерно мал», –

Старорежимный энтомолог

Товстуху яро уверял.

Он говорил: «Ты что, Товстуха,

Совсем уже дегенерат?

Зачем преследуешь ты Муха?

Ведь он ни в чем не виноват!

Ведь коли Мух такой безмозглый,

То перед партией он чист!»

«Собака! – взвыл Товстуха грозно, –

Ты право-левый уклонист!

Я слушать не желаю даром

Твою троцкистскую брехню!»

И мощным боковым ударом

Разбил профессору пенсню.

Огромной старой ржавой дрелью

Ему сверлил Товстуха зуб.

Потом вредитель был расстрелян,

И засмердел протухший труп.

Товстуха, между прочим, тоже,

Потешив свой партийный пыл,

Посажен, а немного позже

Расстрелян справедливо был.

Ну что ж, недолог век мушиный!

Такая, право, селяви…

Но если что – умри мужчиной;

А лучше – помни и живи!

Эти строки нажужжались мне сразу после обеда. Я назвал их «Баллада о Мухе и Товстухе».

А ведь правда, память мухов коротка – как, собственно, и сама их жизнь. Мало щелкающих птичьих клювов, мало подлой паутины, мало рассекающих воздух мухобоек, мало варварских, отвратительного вида, липучек, мало удушающих ядов – век самого благополучного, счастливо избежавшего всех ужасов муха и сам по себе недолог.

Но я-то другой. И с памятью у меня все в порядке, и с воображением. Ну, разве что эмоциональность избыточная имеет место. Из-за нее-то, из-за эмоциональности, я, сочинив балладу, и забыл на время о Хозяине – увлекся красотой солнечного дня.

Настала осень, похолодало, и я вспомнил о нем. Товстуха исчез, его место занял другой. Да много было всяких. Одни с усами, другие без; некоторые в пенсне; кто в шляпе, кто в фуражке.

Да, разные были. Приходили и уходили, а вот я остался навсегда.

Мне было тепло с ним. Не просто тепло – тепло бывает и на обычной коммунальной кухне. На ней, кстати, и сытнее. Но не хлебом же единым.

Он – жог. Я не мог насытиться его необычайной манерой, его тонким юмором, я не в силах был воздержаться от торжествующего возгласа «Жжошь!» и от триумфальных пролетов над его головой, с покачиванием крыльями.

Он привык ко мне и уже не требовал ликвидировать мухов. Не сомневаюсь, он сумел оценить и мое искусство пилота, и, главное, оценить то, что я оказался, скажу без ложной скромности, в состоянии в свою очередь оценить его. И прежде всего – его юмор.

А больше-то никто не мог…

Сейчас я уже стар, кое-что, увы, размылось в памяти, но разве можно забыть, как он сказал: «Здоровое недоверие – хорошая основа для совместной работы». И как по-дурацки щелкнул тогда каблуками суетливый Ежов. И как восторженно зажужжал под потолком я, а Хозяин взглянул на меня, выпустил в мою сторону клуб дыма и – верите? – подмигнул. Мне!

Или, например, как костлявая коломенская верста Горький читал ему, сморкаясь в платок и безбожно окая, что-то сентиментальное, а по окончании Хозяин долго молчал и в конце концов изрек: «Эта штука будет посильнее, чем «Фауст» Гете». Горький тогда разрыдался, и это было особенно смешно. Чтобы усугубить, я изящно сорвался в штопор, описал косую петлю вокруг головы Буревестника (ненавижу птиц!) и присел ему в ус.

Замечу: с Хозяином я никогда себе таких вольностей не позволял. Ни-ког-да!

Ну, только… Только раз… Когда он вдруг… о-о-о! как трудно об этом… ну и не буду, не буду, лучше вспоминать хорошее!

Вот, например. Помню, вызвал он Берзина, что ли. И говорит:

– Есть мнение, товарищ Берзинь (так он произносил, с мягким знаком), что необходимо украсить ворота наших советских исправительных трудовых учреждений хорошим жизнеутверждающим лозунгом. Как вы, товарищ Берзинь, полагаете?

Тот, натурально, отвечает:

– Будет исполнено, товарищ Сталин!

А хозяин ему:

– Наши информаторы сообщают, что у товарища Шикльгрубера ворота аналогичных учреждений снабжены лозунгом «Каждому свое». Хочу с вами посоветоваться, товарищ Берзинь. Может быть, и нам сделать так же? В порядке перенимания опыта? Как вы считаете?

– Очень хороший лозунг, товарищ Сталин, – говорит Берзин, сильно потея (они все почему-то потели, только Лаврентий не потел).

Хозяин встал, Берзину велел сидеть, прошелся, попыхивая, туда-сюда, на меня посмотрел. А я дыхание затаил...

Остановился хозяин за спиной Берзина, головой покачал и говорит:

– Нет. Это не жизнеутверждающе. Нам, товарищ Берзинь, фашистский опыт вряд ли следует перенимать. У них очень плохой вкус. Мы напишем так: труд в СССР есть дело чести, дело доблести и геройства! Как вы думаете?

Берзин кричит:

– Разрешите выполнять, товарищ Сталин?

– Ну зачем же сразу выполнять, – хмурится мой-то. – Посоветуйтесь с товарищами. Обсудите на коллегии наркомата. И выполняйте.

Потом, когда Берзин ушел, он, помню, говорит Лаврентию (тот в уголке сидел):

– Сделает – расстреляй этого дурака, Лаврентий.

И добавил задумчиво:

– Есть человек – есть проблема. Нет человека – нет проблемы.

Ну, каково?!

И ведь сделали. И лозунгов понавешали, и Берзина этого в расход – чтобы проблем не было. Жалко Берзина? Да, возможно… Но говорил же дорогой Хозяин: «Может быть, так и нужно, чтобы старые товарищи так легко и так просто опускались в могилу». И говорил он еще: «Одна смерть – трагедия, миллион смертей – статистика».

Эх, да много чего было…

Кстати, Лаврентия он тоже приказал бы расстрелять. Не успел… Жаль, очень жаль: Лаврентий меня страсть как не любил, просто на дух не переносил.

Вот и пришлось после той тяжелой утраты убираться подобру-поздорову.

Теперь живу-доживаю. Кончается мой век.

Я его до смерти не забуду. Таких больше нет.

Он – жог.

ЖЖЖЖЖЖЖЖЖ

ЁЁЁ-ЖЖЖ

ЖЖЖ

ЁЁЁ

Да, точно: таких, как мой, больше не было. И что характерно – всегда спокоен, всегда выдержан был, хотя и горец. А что горец? Горцы, они тоже разные. Лаврентий, к примеру… или Микоян… этот еще был, как его… память уже не та… о, вспомнил! Енукидзе! Ну, того-то мой-то расстрелял. И правильно, между прочим, сделал. Лаврентия, кстати, тоже шлёпнули, только это уже не он, это уже после… после… ох, нет, нет, да что ж опять такое, всё на ту потерю невосполнимую тянет…

Так. Выдержка. Всё. Собрался.

Я ведь о чём вспомнить хотел: мой-то, говорю, всегда выдержан был и спокоен, а ежели бурлило у него внутри, то виду не подавал. Ни боже мой! Но был, был один случай… Вот я как раз о нём, о том случае. Тем более, что и мне тогда сыграть роль довелось. Немалую роль, так и я считаю, и он, я думаю, считал.

Дело в войну было. 42-й год, операция «Уран»! Слышали? Эх вы… Это когда наши под Сталинградом в наступление перешли. Какие наши? А у нас, русских мухов, наши одни-единственные! Наши! Стыдно должно быть такой вопрос задавать, молодые люди! Стыдно!

Ну, значит, вот. Операция «Уран». Ух, сил-то мы собрали! Там поначалу супостат наступал, у него в воздухе полное господство было, да и танков тьма-тьмущая, но уж потом мы упёрлись, господство в воздухе медленно, но неуклонно перехватили, контрнаступление подготовили. Я вам сейчас несколько фигур высшего пилотажа покажу. ЖЖЖ. Как это не надо?! Смотреть, молодые люди, смотреть! ЖЖЖ

……………………………

Уфф. Вот примерно таким образом. Да. Так о чём это я? Ах да. Случай.

Ну, значит, окружили наши немцев. Фельмаршал фон Паулюс, помните? 6-я армия, говорит вам это о чём-нибудь? Эх… Ладно. Окружили. Ликовали – все! И Хозяин ликовал, я его чувства ощущал как никто! Но он сдержанно ликовал: в усы, бывало, усмехнётся, и снова строг, хотя и без этого… как у вас говорят, без фанатизма… даже повторять неловко, какой фанатизм, но само же вырывается…

А потом что-то застопорилось. Ну никак эту 6-ю армию размотыжить не получалось. Упёрлись они, суки. Надеялись на что-то, сдаваться не хотели, а упёрлись сильно.

И вот сидит мой-то над картой. Всех прогнал, сидит думает. Трубкой попыхивает. Над картой – это так, для красного словца, он на карту в тот момент не глядел. Даже отодвинул её. Он в тот момент вообще ни на кого не глядел, только на меня пару раз посмотрел, пристально так, даже прищурился.

А тут приходит Яша. Это был у нас такой Яша Чадаев. Потомок. Чей, точно неизвестно было. Один только Хозяин знал: не комдива Чапаева потомок, а Чаадаева, того самого. А больше никто не знал, даже сам Яша. Нет, ну я-то знал, конечно.

Приходит, стало быть, Яша, приносит бумаги. Стоит, ждёт. Он, Яша, молчаливый был и дисциплинированный. А мой-то посмотрел на бумаги, одну к себе подвинул и – ё-ё-ё, чувствую, беда! Я ж говорю, я Хозяина нутром чувствовал! Всем нутром, какое есть! И в тот раз тоже чую: будет взрыв, какого ещё не видывали люди. И не приведи их, кстати, увидеть такое…

Мой-то встал, пошёл по дорожке ковровой. Там далеко идти было. А после ведь ещё и обратно. Мог и успокоиться. Но чувствую – нет, всё хуже и хуже. А Яша стоит себе…

Честно признаюсь вам, молодые люди, такого страха не переживал я ни до, ни после. И не за себя ведь боялся, нет! Это другого рода страх, вам не понять… Словом, от страха я, видать, голову потерял. И пока мой-то брёл по ковровой, я с потолка сорвался и на ту бумагу приземлился. И тут уж за себя почему-то испугался до потери сознания. Обосрался, как говорится.

Что вы глаза таращите, молодые люди? Да, обосрался! В буквальном смысле! На ту бумагу какнул! Вас бы туда, вы бы вообще сдохли…

Какнул, значит, на бумагу, взлетел к потолку, в самый угол забился, ни жив, ни мёртв. А мой-то к столу уже возвращается шаркающей кавалерийской походкой. Не присаживаясь, взгляд на бумагу бросил, да как закричит! Ой, мамочка… Как же он кричал… И по-грузински, и по-русски, да всё матом на том языке и на другом… Может, и ещё на каких… Да как кинет в Яшу пепельницей! Попал, правда, не убил…

А потом говорит:

– Вы, товарищ ё....й потомок, что мне принесли? Почему фамилия ё....го генерала Ерёменко у вас тут через ё...ую букву «е»? Может быть, вы, ё. вашу пополам, и меня будете называть через ё...ую букву «е»? К вашему сведению, товарищ Чадаев, – это Хозяин, стальной воли человек, уже начал себя в руки брать, – моё имя Ёсиф. Так может быть, вы станете меня называть «Есиф»?

И замолчал. И Яша молчит. Тоже испугался. Может, тоже обосрался, не знаю, я всё это наблюдал в состоянии ужаса, детали у меня смешались…

А мой-то, успокаиваясь, буркнул:

– Видите, товарищ Чадаев, даже мух – и тот понимает: поправил вашу ошибку, нагадил куда надо, сделал из вашего блядского «е» правильное русское «ё». В меру своих сил. Видите?

Тут уж Яша отвечает бойко:

– Так точно, товарищ Сталин!

– Идите, – приказывает Хозяин, – исправляйте ошибку. Партия даёт вам такую возможность. Партия ценит кадры, которые способны исправлять ошибки, как свои, так и чужие.

И, смутно помню, мне подмигнул. Хотя, может, и показалось. Но, с другой стороны, выходит, я-то Яшину ошибку как раз и исправил. Так-то.

Ну, ушёл Чадаев. А на следующий же день все газеты нашей необъятной Родины вышли с буквой «ё». До этого не было её, буквы этой, в газетах, а тут появилась. Ещё через пару недель узаконили это дело: нарком просвещения Потёмкин нужный приказ издал. Его тоже понять можно, он сам до этого времени кто был? Потемкин какой-то. А стал, как положено – Потёмкин!

Впрочем, для меня это малая сошка.

Поняли, молодые люди? Усвоили? То-то же. Говорю вам: таких больше не было.

ЁЁЁ

ЖЖЖ

Шарик и Мячик

Шарик полюбил Мячика.

Само по себе это ни о чем не говорит, поэтому поясним: Шарик был собакой. Точнее, псом. Лохматым таким, некрупным — среднему мужчине по колено.

Жил Шарик на даче у старого генерала. Считалось, что ту дачу он охранял. Отчасти правильно считалось. То есть большую часть времени Шарик где-то бегал — по дачному поселку, по соседней деревне; даже в дальней деревне, где магазин, его знали. Вел себя всегда и везде дружелюбно: хвостом помахивал, башкой в добрые руки ткнуться норовил, чтобы за ухом почесали; умирающим с голоду притворялся — очень артистично. Но на родном участке будучи — охранял добросовестно. Пойдет кто по улице вдоль генеральского забора — Шарик носится параллельным курсом взад-вперед, через кусты перепрыгивает, словно перелетает, лает, аж хрипит, а уж из-под калитки рычит совсем страшно. Вот только что у этого самого человека гостил, ласку принимал и косточку куриную, а тут — вохра вохрой.

Генерал Шарика хвалил, хотя и с миной снисходительности: строгости не забывая, словно курсанта-первогодка удостаивал. «Молодец», — скажет мимоходом и по своим генеральским делам пойдет. А генеральша — та хвалила тепло, по-женски.

Ну, собственно, Шарик что мужской, что женской хозяйской похвалой равно дорожил. Хотя… может, мужской даже больше. Однажды напали на него соседские собаки вперемешку с бродячими, порвали сильно — так генеральша только кричала высоким плачущим голосом, а генерал вышел из дома с пистолетом да как жахнул в воздух! Все и разбежались в ужасе; вот ведь как! Правда, выхаживала раненого тогда хозяйка, так что женскую заботу Шарик тоже ценил.

И вообще — он любил хозяев.

А еще он любил хозяйских внучек, которых иногда привозили к дедушке и бабушке на выходные или на каникулы. Так любил, что даже гулять на сторону почти не бегал. Бывало, хозяйка хвать Шарика за шкирку! поставит в старое корыто и ну дрянью какой-то мылить! а после — водой поливать! Он не сопротивлялся, потому что знал: это его к приезду девочек моют. Чего ж противиться, радость-то ведь какая!

Потом, конечно, их увозили, но тут Шарик не очень грустил. То есть грустил, но чтобы развеять грусть, сразу убегал в ближние и дальние свои путешествия.

А однажды — не убежал. Увидел на траве резиновый мячик, забытый только что уехавшими сестричками, и чуть сознание не потерял — влюбился. Так бывает: общаешься с кем-то, дела делаешь или, допустим, играешь — а девочки этим мячиком как раз в «собачки» с Шариком играли — и ничего, а потом глянешь… как-то по-другому, что ли, глянешь — и пронзит тебя любовь!

Вот добрались мы и до Мячика. Обыкновенный он был — простой резиновый мячишко, с голову Шарика размером. Красный такой, а еще синий и зеленый. И, кажется, желтый.

Безумной красоты, в общем. А какой упругий! И запах… Нет, не пах он, а лучше сказать, не пахла она, тем, что прельщает собак. Но Шарик прельстился. Сразу и без колебаний.

Он зыркнул по сторонам, убедился, что никому до бедной псины дела нет, и ловко закатил Мячика в свое жилище — под крыльцо генеральского дома. Там пристроил любимую в дальнем углу и улегся рядом в полном блаженстве.

Текли дни и ночи. Шарик нес охранную службу, иногда наведывался к ближним соседям генерала, но далеко теперь не убегал. Его неудержимо тянуло к Мячику.

У Мячика не было никаких отверстий ни для любви, ни чтобы подкормиться — а Шарик был готов отдать хоть половину того, чем его кормили хозяева и что он приносил из коротких вылазок к соседям. Даже больше половины готов был отдать. Хоть все отдать. Увы, Мячик не ела и не пила. И на нежные поскуливания тоже не отвечала. Но все равно — Шарик был счастлив. А другие отверстия… ну так он не испытывал вожделения, совершенно. Если только чуточку.

Пришла и прошла зима, настала весна. И в один прекрасный день Шарик вдруг почуял. Потеряв голову, он выскочил из-под крыльца и помчался на запах.

Из этого путешествия Шарик не вернулся: в дальней деревне, около магазина, он настиг и разметал бродячую стаю, увивавшуюся вокруг течной сучки, овладел этой сучкой и был разорван стаей. Хозяева долго искали своего пса, но нашли лишь его труп, разлагавшийся в придорожной канаве.

Похоронили честь по чести. Генеральша плакала, а генерал почтил память Шарика выстрелом в воздух, после чего ушел в беседку и в одиночку выпил там бутылку водки без закуски.

Потом приехали на каникулы генеральские внучки. Они тоже погоревали, но вскоре успокоились.

Ближе к лету генеральша, превозмогши душевную боль, решила почистить Шарикову берлогу под крыльцом. Среди прочего хлама она нашла там, на собачьей подстилке, резиновый мячик. Потускневший и сдутый. Мертвый.

Сократес фон кто-то там, или просто Рыжий

К утру Рыжий совсем устал. Он свернул во двор, казавшийся довольно зеленым, протрусил вдоль длинного девятиэтажного дома и нырнул в первую же приоткрытую дверь. Пахло в подъезде отвратительно, но выбирать не приходилось. Рыжий облюбовал было самый темный и прохладный угол, около облупленной деревянной двери, но из-за нее остро несло кошатиной. Пришлось улечься в другом углу, под висевшими на стене почтовыми ящиками.

Лежал на боку, вытянув все четыре лапы, закрыв глаза. Однако сон не шел — наверное, оттого, что голод мучил и в брюхе бурлило.

Последний раз Рыжему удалось поесть накануне вечером. Всего-то ничего и досталось — несколько вывалившихся из мусорного контейнера куриных косточек, причем напрочь обглоданных, да еще неприятно пованивающих. Что ж, голод не тетка. Конечно, этой поговорки Рыжий никогда не слышал, но подумал примерно так. В общем, он позорно сожрал эти косточки и даже поискал еще, но ничего не нашел.

Теперь брюхо вело себя, словно чужое.

В целом-то прошедшая ночь прошла легче, чем две предыдущие. Силы, само собой, убывали, и усталость накапливалась, но — можно сказать, притерпелся. Освоился худо-бедно.

Вот первая ночь, вместе с предшествовавшим ей вечером, та вспоминалась как кошмар. Собственно, и сколько-то — много — дней и ночей до этого вспоминались так же. Но первая ночь его путешествия стала апофеозом.

Рыжий, естественно, такого слова не знал. Он вообще слов знал мало. И хотя в прежние времена говорили: «Надо же, все понимает!» — это было не совсем верно. Просто интонацию хорошо угадывал, и запахи много чего ему говорили.

Вот слова Хозяина он понимал, это да, и Хозяйки, хотя ее и похуже. И Молодого тоже немного понимал.

Однако Хозяина вдруг куда-то увезли, и он не вернулся. Сначала Рыжий ждал, почти все время у двери околачивался, а потом как-то ясно стало, что — зря.

Он видел, что Хозяйка горюет, и понял, почему: Хозяин ведь у них в стае старшим был. За ним — Хозяйка, а за ней уж — он, Рыжий. А Молодой — он только приходил иногда, принимали его ласково, и он тоже сердечно держался, и Рыжего добродушно так за морду прихватывал, по загривку трепал, по башке легонько постукивал, по-дружески и покровительственно, но Рыжий его только за равного признавал. У себя, в своей стае, он, может, даже и старший, а тут — Молодой и Молодой.

Потом Хозяйка сократила прогулки с Рыжим, а вскоре и вовсе выходить перестала. По квартире еле передвигалась, а так всё больше лежала. Появлялся Молодой, мрачный теперь совсем, цедил что-то недоброе — этих слов Рыжий не узнавал, — но, хоть ненадолго, а выводил. С поводка, правда, не спускал и дергал нещадно.

А потом и Хозяйку увезли. Тут уж Рыжий сразу понял, что ждать ее не стоит — не вернется.

И начался кошмар.

Он не знал, сколько дней провел взаперти. Наверное, немного, потому что с голода не сдох и даже не очень обессилел. Пить приладился из унитаза — благо дверь в туалет оказалась приоткрытой и крышка поднятой. Но хуже всего, что, к страшному стыду Рыжего, ему пришлось… Ну, в общем, понятно… Так не лопнуть же… Поаккуратнее старался… А от тоски, давившей тяжелее голода и даже тяжелее стыда, — порою задирал морду кверху и протяжно жаловался кому-то. Помогало…

Потом пришел Молодой. Рыжий обрадовался, но, к его изумлению, Молодой как-то уродливо сморщил лицо, страшно закричал и даже замахнулся. Рыжий ощерился — не мог же он, равный, спустить такое другому равному, — и тогда Молодой ударил его ногой. И сразу выскочил на лестничную площадку. Рыжий услышал, как Молодой громко произнес: «А, хрен с ним, все равно ремонтировать…», увидел, как дверь чуточку приоткрылась, зарычал, но тут внутрь влетел батон колбасы. Такую Рыжий знал — докторская называется. Пахло упоительно, и он забыл обо всем на свете. На доносившуюся из-за двери удаляющуюся перепалку: «Я участковому позвоню, что же это такое, воет и воет и днем, и ночью, безобразие!» — «Пошла в жопу, карга шепелявая!» — «У таких родителей, царство небесное, такой бессовестный!» — «Я тебе сказал, выдра обтруханная!..» — и на стук двери подъезда Рыжий уже не обращал внимания.

Сожранная за раз колбаса, видимо, придала ему сил, так что еще несколько дней продержался — в изматывающей тоске, но без особых физических страданий.

А потом снова пришел Молодой, и не один, а с каким-то чужим. Тот ловко — Рыжий моргнуть не успел — схватил его так, что цапнуть никак не получалось, поднял, прокряхтел: «Увесистый, засранец…» и вынес на улицу. За ними вышел Молодой, он сел за руль стоявшей у подъезда машины, чужой с Рыжим на руках втиснулся на заднее сиденье, и они поехали.

— Ты даешь, — заговорил чужой, удерживая Рыжего как будто железной рукой и стягивая его морду каким-то ремешком. — Вся квартира загажена.

— Убил бы к ядреней фене, — отозвался Молодой, — да возиться неохота.

— А и правда он переросток, у меня глаз-то наметанный. Весит килограмм двадцать, хоть и не жрал неделю. Не выставишь, не повяжешь. Забыл, как его звать-то?

— Сократес блин фон кто-то там… А так — Рыжий… Я ж тебе говорил… Отец выставлять хотел — сразу сказали: переросток. И прикус неправильный. В натуре, убил бы, — повторил Молодой, — да как-то…

— Ну так усыпил бы, — сказал чужой. — Ветеринаров вызвать, да и все.

— Бабки еще тратить, — буркнул Молодой, — время опять же… Ты это, не отвлекайся, держи его получше, он, скот, безбашенный…

— Не ссы, — засмеялся чужой, — не таких держали. Ну и чего, сразу ремонт? Разбогател, Витёк, ох, разбогател…

— Не гунди, — угрюмо ответил Молодой, и чужой замолчал.

Ехали долго. Рыжий, намертво прижатый к сиденью, не мог видеть, что делается вокруг, но звуки и, особенно, запахи ему не нравились.

Потом Молодой остановил машину и произнес, как плюнул: «Тут». Чужой откликнулся: «Хозяин барин», открыл дверь, освободил Рыжему морду и вышвырнул его из машины, сразу же с ревом и визгом рванувшей с места, оставив вместо себя клуб вонючего дыма.

Ошарашенный Рыжий остался один в совершенно незнакомом и вдобавок немыслимо страшном месте. Огромные дома… сплошной поток зловонных машин на перегретом асфальте… толпы чужих людей… оглушающий шум и еще более оглушающее море убийственных запахов… вечер, фонари светят… и в окнах свет… уже ночь скоро… и он — один.

В тихом поселке, где Рыжий прожил всю жизнь, зеленом летом и заваленном снегом зимой, он ничего подобного не встречал. И даже не предполагал, что такое где-то есть.

Рыжий в панике встал на дыбы — раз, и другой, и третий. Втянул в себя воздух и рванулся в направлении, которое неизвестно почему показалось правильным.

Визг, скрежет, гудки, крики. Ничего не соображая, он метнулся обратно и изо всех сил припустил в противоположную сторону, где в просвете арки громадного дома виднелась чахлая зелень. Хоть что-то знакомое.

И начался тот самый апофеоз кошмара. Вбежав в незнакомый двор, Рыжий учуял где-то справа течную суку, свернул туда и влетел в гущу разношерстной стаи. Он, аристократ, всегда презирал таких, считал себя сильнее и разворотливее. И сейчас, стремясь к суке, не раздумывая пустил в ход свою силу. Но ошибся — стая мгновенно объединилась против чужака. Обезумев от ярости, он вертелся волчком, щелкал челюстями направо и налево, несколько раз попал, кого-то сбил с ног, кто-то мелкий истошно верещал, остальные лаяли и визжали на разные голоса, пару раз досталось и Рыжему — рванули загривок и левую заднюю, — он не чувствовал боли, — и все-таки пришлось вырываться из свалки и бежать сломя голову. Удрал чудом.

Потом, уже совсем ночью, в каком-то следующем дворе, навалилось нестерпимое отчаяние. Впервые за долгое время Рыжий отчетливо вспомнил Хозяина, и в этот самый момент выглянула полная луна, и Рыжий остановил свой неизвестно куда бег и хрипло завыл.

А когда отчаяние немного утолилось, он понял, что нет другого пути, кроме как домой. Вон в том направлении. Может, Хозяин все-таки вернется — тоже, конечно, домой, куда же еще?

Оказалось, что ночью идти, в общем, можно. Машин стало мало, удавалось пересекать широкие улицы. Было страшновато, но Рыжий терпел. А на день залегал в каком-нибудь месте поукромнее и ждал темноты. Место приходилось время от времени менять, потому что гоняли — мир, раньше дружелюбный, сделался окончательно враждебным.

Жажду Рыжий, содрогаясь, утолял из редких луж, в которых к воде примешивалось еще что-то, напоминавшее о машинах. Есть вообще поначалу не ел — брезговал. Только к исходу второй ночи голод пересилил, и, учуяв что-то, хоть и невкусное, но съедобное, Рыжий пошел на запах. В большую мусоровозную машину вываливали содержимое контейнера, и на тротуар падали неаппетитные объедки, а чуть поодаль жался лохматый пес — вдвое крупнее Рыжего, но с поджатым хвостом и больными глазами. Когда машина, громыхая, уехала, Рыжий повернул голову к лохматому, поднял верхнюю губу, демонстрируя великолепные, пусть и неправильного прикуса, зубы и тихонько зарычал. Лохматый понурился и побрел прочь.

И вот теперь Рыжий лежал в подъезде, слушал свое брюхо и пытался унять неприятное ощущение в цапнутой левой задней.

Он почему-то чувствовал, что идет туда, куда надо, и до дома уже не очень далеко, и, может быть, он дойдет, и надежда, впервые за эти дни, смутно появилась перед ним, и он задремал.

Проснулся от звука шагов на лестнице. Спускались женщина и девочка.

— Мама, — пропищала девчонка, — смотри, какая противная собака!

— Фу, гадость! — воскликнула женщина. — Вечно дверь в подъезде настежь… Не подходи к ней, Танечка, она, может быть, заразная! Вон грязная какая!

— А нам еще в садике Любовь Александровна говорила, — похвасталась знаниями девчонка, — что собаки бывают бешеные! Они кусаются, как змеи!

— Умница ты моя! — умилилась женщина. — Правильно, Танечка… Но эта, кажется, не бешеная, у бешеных пена изо рта… Все равно гадость! А ну, пошел отсюда! — крикнула она на Рыжего, топнув ногой. — Пошел, пошел!

Рыжий с трудом поднялся — левая задняя что-то не желала слушаться — и поковылял прочь.

Он пережил этот день без особых происшествий, укрываясь то в одном месте, то в другом, а когда стало темно, двинулся в сторону дома. Уже не бежал — сил недоставало, — да и шел медленно, скорее, брел. И вскоре после рассвета — добрался до родного поселка, а через несколько минут — и до родного дома.

На крыльце около их подъезда сидели две женщины. Рыжий знал их — Хозяин любил прогулки на рассвете, и когда возвращались, эти женщины обычно уже были здесь.

Подошел к скамейке, лег около ног соседок.

— Глянь, Николавна, — брезгливо прошепелявила коротконогая, — чего это она?

Седая всмотрелась.

— Да это ж, Валентина, не она, это ж он. Это ж Рыжий! Ты откуда, Рыжий?

— Тьфу, — плюнула коротконогая, — шелудивый какой!

— Так его ж Витька, говорили, к себе перевез. Сбежал, что ли?

— Витька паразит, — объявила коротконогая. — Меня обзывал, словами разными. Ну, ты чего разлегся-то? — прикрикнула она на Рыжего. — Пошел вон, дрянь! Воет и воет, — пожаловалась она.

— Ладно тебе, — остановила ее седая. — Витька, похоже, его выбросил, а он, вишь, вернулся. Эх, болезный… Что ж делать-то с тобой?.. Я б тебя взяла, да куда там… Кота куда девать-то, и невестка тоже… Эх… У таких родителей, и такой гаденыш вырос…

— Я ж говорю, Николавна, — оживилась коротконогая, — такая тварь! Я ему — воет, мол, а он мне — да пошла ты!

— Какие люди были, — сокрушенно сказала седая, — что Александр Григорьевич, что Любовь Михайловна… Царство им небесное… А вот только пес от них и остался… — Она посмотрела на Рыжего. — Ну, голодный, небось? Давай уж, вынесу тебе что-нибудь…

Коротконогая поджала губы, а седая, кряхтя, встала, и отправилась в подъезд. Через пару минут она вышла оттуда с миской гречневой каши.

— Позавчерашняя, — объяснила она соседке. — Мои-то не будут, так уж не пропадать… Кушай, Рыженький, кушай!

В этот момент Рыжему стало ясно, что Хозяин не вернулся, и Хозяйка тоже. Но где-то же они есть? Должен же Хозяин быть где-то? Или хотя бы Хозяйка…

Тоже хочу туда, подумал Рыжий, и отвернулся от миски.

Катастрофа (этюд)

Основа жизни — правильный кругооборот правильной воды.

Вода была правильная. В меру теплая, в меру насыщенная питательными веществами. И таблицей Менделеева дело не ограничивалось, та вода содержала в себе еще и немыслимое количество органики. Конечно, конечно: органика сама-то по себе на Менделееве базируется, но ведь важно, что и как из элементов построено. Вот. Тут все было построено хорошо. Богато.

И кругооборот был тоже правильный. Вода поступала в свое ложе в основном короткими толчками, но достаточно часто и в нужных количествах. А уходила — куда-то вниз, и ровно с такой скоростью, чтобы поддерживался идеальный баланс.

На какое-то время воду — всю! — укрыл снег, однако процессы продолжались, и под снегом-то жизнь и вызрела окончательно. Потом снег растаял, и жизнь расцвела.

***

— Саныч! Ты дома? Са-аны-ыч!

— Да тут я, Палыч, чего ты орешь-то, у меня все спят после обеда. Здорово.

— Привет-привет. Слушай, а как мне не орать? Я для кого объявление вешал? Прием членских взносов каждую первую субботу! Ты знаешь, какие долги у товарищества? По электроэнергии, по…

— Палыч, ну не грузи, а? Я тебе прямо сейчас все заплачу.

— Да ты-то заплатишь, а мне ходить…

— Ну, ты ж председатель. Сам вызвался.

— Саныч, вот на кой оно мне хрен, можешь сказать? Ходи по всем участкам, а долги у кооператива…

— Палыч, я тебе прямо сейчас заплачу. За себя. Сколько с меня? Ага, момент. Держи. У меня долги есть?

— У тебя теперь нет. Распишись. А у коопера…

— Блин. Ну прошу же, не грузи.

— Эх. Ладно… Э, Саныч, а что это ты там такое раскопал?

— А это-то? Да канализация… Отвод из говноприемника. А что?

— Ты это прекрати! Меня СЭС оштрафует! Ты с ума сошел? Из говноприемника отвод прямо в землю, а у коопе…

— Палыч! У меня в говноприемнике фильтры!

— Какие к свиньям фильтры! Прекращай эту ересь, Саныч, и так долги у коо…

— Блин! Палыч, ты тупой? Фильтры! И второй приемник будет, герметичный, для отсоса!

— А… Ну если второй, тогда ладно… Для отсоса, ишь ты, гы…

— Тьфу.

— Короче, делай, да траншею это закопай, что ли, поскорее. Не дай бог, увидит кто, стукнет. А у кооператива и так долгов немерено…

— Палыч, задолбал ты долгами…

— Саныч, обижаешь…

— И не думал. Со всем уважением. Ладно, пойду чай допью. Хочешь чаю?

— Какой чай, ты чего? Некогда мне.

— Ну тогда давай.

— Давай, Саныч. Смотри, закопай, не подведи!

— Да иди уже…

***

Жизнь, уж коли она зародилась и расцвела, — явление стабильное и трудноубиваемое. Смена эпох и сезонов, похолодания и потепления, вода — чужая вода — сверху и снизу, свет и тьма, да много, очень много чего — все это жизнь перемалывает, приспосабливает к своим нуждам. Лишнему позволяет умереть (и строит из останков необходимое), избытки отводит, нехватку… да ее, нехватки, просто не бывает.

Но наступила эра катаклизмов. Твердь стала бомбардировать воду, поднимая гигантские волны.

Сами по себе цунами, даже сколь угодно частые, не могли причинить вреда жизни. К катастрофе вело другое. Ложась на дно, твердь неуклонно поднимала его уровень. Появились отмели, затем островки. Жизнь устремлялась прочь от них, но твердь продолжала рушиться сверху. Островки делались все больше, соединялись между собой. Вода, которая с большой буквы, становилась водой с маленькой буквы, а потом и вовсе исчезала, впитываясь в твердь.

Нет, разумеется, баланс сохранялся — но глубоко внизу. Наверное, в таких условиях тоже возможна какая-то жизнь. Какая-то — только совсем другая.

Жизнь, доселе цветущая, прекратилась.

***

Самое время накатить холодной водки. И даже не закусывать, а просто перекурить для начала.

Поясница гудела. Что ж, сам виноват. Как откапывали эту траншею таджики, так и закопать позвал бы. Нет, взыграла удаль молодецкая.

Ничего-ничего. Вторую емкость все-таки надо будет устроить, вот под нее таджиков и нанять. А что поясница — так на этот случай баня есть.

Я посмотрел на то место, где всего пару часов назад стояла вода, потянул носом. Нет, не пахнет. Да и подсыхать уже начало под весенним солнышком.

Я распрямился, вытер пот со лба, перехватил лопату и пошел в дом.

Славный малый (иносказание)

Этот рассказ и следующий ("Масс-старт") не о фауне. Но что-то нечеловеческое в персонажах есть.

Хуторяне любили своего Мужика. Славный он у нас малый, наш Мужик, говорили они.

Фраза эта, конечно, содержала натяжку, как минимум одну. А то и две, но вторую лучше оставить в стороне. А одну — точно содержала. Даже не натяжку, а... как бы это выразить... когда слово в буквальном своем смысле означает одно, а вкладывается в это слово нечто совсем другое... В общем, ясно.

Короче: малым Мужик вовсе не был. Размерами он превосходил любую из хуторских построек, кроме разве Большой Бани, которую, как и все остальное на хуторе, возвел сам, но, в отличие от этого всего остального, отчасти и для себя — уважал попариться. Впрочем, со времен строительства Большой Бани Мужик, видимо, еще подрос, так что париться ему удавалось только по частям.

Поговаривали, правда, что на иных хуторах, сильно отдаленных, можно увидеть постройки покрупнее Мужика, но, скорее всего, врали. А уж про то, что на других хуторах есть Мужики погабаритнее нашего, и такие же славные, про это даже и врать никому в голову не приходило.

Такого громадного Мужика, говорили хуторяне, нигде боле не сыщешь, а такого славного малого — тем паче, право слово.

Тут, само собой, опять же без натяжки, или, скажем, фигуры речи, не обошлось. Как всегда, собственно, и случается, когда произносят эту формулу: «право слово». Но — так ли, иначе ли, право слово, не право слово — оно, слово, есть сила. И потому Мужик тоже считал, что он самый большой и самый славный малый. И хуторян почти всегда слушался.

Еще хуторяне иногда говорили про Мужика, что он не то чтобы умный, но уж точно башковитый. Вот тут они ни на ноготь не грешили против истины. Две головы, одна с проплешинами там и сям, зато бородатая, другая с мощной пепельно-русой гривой и притом безбородая, неопровержимо свидетельствовали о незаурядной башковитости их владельца. А еще ведь в разных местах и складках необъятного Мужикового тела прятались и другие головы, поменьше размером, с плохими, как правило, зубами, но тоже зоркие, чуткие, сообразительные и горластые. То из подмышки высунется, похлопает глазами, рот откроет, отмочит что-нибудь меткое, а то и споет, или просто сплюнет, да и спрячется. То из живота выдвинется, а порой и вовсе неудобно сказать откуда.

Сколько у Мужика таких голов, никто на хуторе не знал, как не знали, сколько у него рук да ног. Много. А сколько в точности — какая, в сущности, разница? Даже неприлично как-то любопытничать в таком, можно сказать, интимном разрезе.

А уж что до совсем интимного, то некоторые хвастались, что довелось им лицезреть половые причиндалы Мужика, причем кто говорил о мужских, кто о женских, кто о каких-то неведомых третьих, что, ясное дело, представляло собой злостную клевету. Доподлинно же известно, что никаких третьих не бывает, да и для чего бы им бывать?

Такой вот Мужик. Вроде бы и обыкновенный, как все Мужики, но только гораздо, гораздо лучше.

А сколько пользы он хутору приносил! Беспокойство, правда, тоже доставлял: он-то хуторян кормил-поил-обстирывал-обстраивал, да ведь и хуторянам его приходилось как бы кормить-поить-спать укладывать, а для этого столько сметки, столько выдумки, столько соображения требовалось! Да еще и следить, чтобы помимо пользы Мужик хутору вреда не причинил. В старые времена, говорили, случалось такое — буйствовал Мужик отчего-то. То ли с перепоя, то ли с пережора, то ли просто по дурости своей, уж и не вспомнить.

Но то дела давние, подзабытые. Привыкли хуторяне зорко следить, чтобы чего нежелательного не вышло. И ничего такого и не выходило. Особенно с тех пор, как стали с отдаленных хуторов хитрые порошки да капли получать и Мужику в пайку добавлять. Как шелковый сделался Мужик. В основном. Отдельные головы, правда, безобразничали порой, как без этого, — непотребства выкрикивали, рожи неприятные строили, а то и дряни какой-нибудь нажирались, типа гуталина с мухоморами. Но это хуторян в целом не сильно беспокоило. Дашь такой голове подзатыльник отеческий, по рукам, вредному наущению поддавшимся, шлепнешь разок для острастки — и опять все спокойно.

Кстати, порошки эти с каплями поступали в большущих дубовых бочках, что послужило к дополнительной пользе и славе хутора. Ибо обнаружилась у Мужика настоящая страсть, и прорезался у него прямо-таки талант — выжигать на этих бочках цветочки разные, зверюшек, портреты уважаемых хуторян (порой даже похоже выходило) и еще непонятные какие-то штуки, хотя и ничего не скажешь, красивые. Но непонятные. За них Мужика журили, зато за все остальное хвалили, а разукрашенные бочки придумали обратно на отдаленные хутора отсылать, а оттуда за это новые бочки со снадобьями получать, да больше и чаще, чем прежде. И не только со снадобьями, а и с другими разными диковинами, очень по душе приходившимися уважаемым хуторянам.

Словом, все устроилось самым милым образом. И хуторянам хорошо, и Мужик доволен, и пользу исправно приносит, а уж выжиганием-то как увлечен — ну не славный ли малый? — и слава хутора по свету гремит.

Долго так жили, горя не знали.

А потом как-то все не так пошло. Перекосилось все. То ли Мужик пользу приносить устал, то ли выжигать ему наскучило, то ли — это, кстати, вернее всего — с отдаленных хуторов стали из зловредности неправильные порошки да капли слать. Как бы то ни было, начал Мужик от рук отбиваться. Заметили это хуторяне не сразу, а как заметили, поздно уж оказалось.

Сначала отдельные малые головы забезобразничали сверх меры. Одна, например, про самых уважаемых хуторян гадости шипит, даже повторить неловко. Другая, даром, что сопливая всю дорогу, желает, видите ли, на иные хутора поглядеть, ознакомиться, значит, с житьем-бытьем тамошних Мужиков. Третья молчит, но даже самого завалящего мухомора не пропускает. Четвертая, та, что из сокровенной складки высовывается, на неизвестном наречии болбочет. И так круглые сутки и изо дня в день.

Им по кумполу, а они огрызаются, а то и руки распускают.

Потом и большие головы испортились. Хандрить начали, песни петь невеселые, рассуждать о непонятном, хуторян ругать ругательски, да еще и сморкаться прямо на хуторе. А известно же: большой головой Мужик сморкнется — это святых выноси.

Постепенно, но неотвратимо пришло к ужасному. Вовсе перестал Мужик пользу приносить. И выжигать бросил, разве что изредка изобразит гадость какую-нибудь, глаза бы ее не видели.

Рассыпалась жизнь на хуторе, в полный беспорядок пришла. На отдаленных-то хуторах этому, понятно, радовались, а на нашем даже кушать хуже стали. Худо, ох худо!

А Мужик, тот уж, чтобы пользу приносить, ни одной почти головой даже и не думал, а знай себе, шатался по хутору, жрал-пил во все глотки что ни попадя, да еще в те же все глотки грозился, что хуторян с хутора повыгоняет, один тут жить станет, и приплод даст.

Ага. Где ж это видано, чтоб Мужики приплод давали?!

Ну, худо ли, хорошо ли, а делать что-то надо. Собрались уважаемые хуторяне на совет.

Горячие кричат: извести мерзавца! Накормим, мол, его, дурня, бледными поганками пополам с ложными опятами, чтоб он сдох совсем! А как сдохнет, нового Мужика себе заведем, послушного.

А что ж, хороший план. Невыполнимый только. Чего это он согласится поганки-то жрать? А и согласился бы — где ж их столько взять, поганок этих с опятами? А нового Мужика — где возьмешь-то? Родишь, что ли? Ну, они ж горячие.

А холодные говорят: нет, мол, это, говорят, не выйдет. Да и, говорят, не след нам так с Мужиком нашим. Он малый-то славный. А что хулиганит, так это... как это... кризис у него! Возраст, мол, такой. И выжигание это... А так-то он славный малый, и даже сам страдает. Мы, холодные доказывают, эту его славность и малость на пользу поворотим.

Горячие кричат: да как вы, жабы холодные, его поворотите-то? Он вон здоровенный какой, окститесь, дескать!

А холодные объясняют: а вот увидите. Сами вы, кстати, жабы.

До драки, конечно, дошло. Удивительно было бы, если б без драки, как же без нее?

Как драка понеслась, холодные, не будь дураки, к Мужику гонцов послали. Разыскали гонцы Мужика на Второй Грибной Поляне и говорят: так, мол, и так. Замыслили, мол, горячие тебя поганкой да опенком извести, а заместо тебя нового Мужика взять. А мы, говорят, против, то есть категорически, а они нас жабами ругают. А мы тебя любим, а если что не так, ты, Мужик, прости нас, засранцев. Ты нам помоги, а мы тебе поможем. Пользу будем вместе приносить, мы тебе, ты нам. Еще ты нас выжигать научишь, а мы тебе мухоморов с гуталином сколько хочешь доставим. И на отдаленные хутора сходим с тобой, поглядим что да как. Эх, заживем! Только, говорят, заодно надо, хутор-то у нас один, другого-то у нас нет!

Послушал Мужик, подумал немного всеми головами, да и большинством голосов согласился. И правда ведь, одному-то скучно, а приплод дать, это еще бабка надвое сказала. И хутор один, тоже правда.

Пошел с гонцами, драку разнял, горячих с хутора повыгонял. Прощенья зачем-то тоже у всех попросил и стал с холодными душа в душу жить. Голодновато, конечно, пользы-то ведь давно никто никакой никому не приносил. Но главное ­­— душа в душу.

Только недолго это длилось. Нашлись средь холодных такие, которые погорячее, решили они, что хватит, намучились, пусть Мужик один хутору пользу приносит, как положено, и все будет как прежде. Опять драка вышла, а Мужик обиделся, делайте, говорит, что хотите. Ну, этих, которые погорячее, тоже с хутора поперли, а Мужик душой отошел — он же вообще-то незлобивый был — и снова хорошо зажили, мирно и сердечно.

А потом уж те, которые самые холодные, говорят: знаешь что, Мужик? Славный ты малый, вот что! А еще, говорят, знаешь что? Давай так: ты будешь хутору пользу приносить, а мы думать будем, как тебе лучше ее хутору приносить. Потому что мы ежели с тобой заодно ее приносим, то думать ну никак не успеваем. И польза получается неправильная. Так, глядишь, и мухоморов-то не останется, не говоря уж о гуталине. А ежели мы думать хорошо будем, тогда всего вдоволь получится, и выйдет такая наша доля в принесении пользы. По справедливости. А, Мужик?

Мужик сперва кочевряжился, орал многоголосно и неразборчиво, ногами даже топал. А потом охолонул, глядит — и верно, мухоморы, и те мелкие пошли, и вообще кончаются. Ладно, говорит, бес с вами, думайте, да поумнее думайте, и говорите немедля, что делать и, главное, как. Не забывайте только, что я главный.

А то, говорят, конечно, ты главный! А кто ж еще, мы, что ли? Вот же, Мужик, насмешил ты нас! Право слово, говорят, славный ты малый!

Короче, день за ночь, ночь за день, — так и пошло. А там и те холодные, которые погорячее, а за ними и горячие — почти все смекнули, что самые холодные — они и есть самые умные. Чтобы не сказать хуже. И вернулись на хутор, и повинились перед Мужиком, даже и поклонились ему — ты, дескать, самый главный, ясен пень, — и тоже думать уселись, как бы Мужику половчее для хутора пользу приносить.

В общем, оставил хутор все заморочки позади и ступил на широкую и прямую дорогу к процветанию. Тут главное ведь что? А то, что зажили хуторяне, как в былые времена, в любви и согласии — и друг с другом, и, что еще важнее, с Мужиком. И он с ними. Славный малый, право слово!

А о натяжках разных или там фигурах речи мы даже и вспоминать не будем. Ни к чему это.

Масс-старт (как бы репортаж)

Этот рассказ и предыдущий ("Славный малый") не о фауне. Но что-то нечеловеческое в персонажах есть.

Сигнал «Марш!» заполняет, кажется, все пространство. Начинается дикая толчея: вперед, вперед, вперед!

Я не в первых рядах, такова воля жребия. Или ухмылка жребия. Воля жребия, сопровождаемая ухмылкой.

Тем, кому выпало стартовать в первом ряду, хорошо. Перед ними простор, их не затирают, не затаптывают, у них одна забота — не упустить лидерство, а уж на самом финише разобраться между собой.

Время покажет.

Пока что у нас, стартовавших сзади, другие проблемы: не дать затереть, затоптать себя. Нам бы вырваться из свалки, пробиться вперед. Кто-то так и останется в стартовом городке, не сумев набрать скорости: нет смысла продолжать гонку. Да и возможности уже тоже нет.

А я — уцелел в давке. Дальше — догонять, догонять.

Это масс-старт. Не раздельный, когда на дистанцию уходят один за другим через равные и благопристойные интервалы времени. У нас так не бывает. У нас — масс-старт: все разом.

Я не самый мощный тут. Ух, какие гиганты вокруг! Где мне... Но я крепок и вынослив, и я не сдамся до последнего. Этот масс-старт — может быть, мой единственный шанс.

Здесь обойти с краю, по дуге; а тут ринуться в только появляющийся просвет между тем, что можно назвать телами, но правильнее — корпусами. Инерцию движения — в союзники, проскользнуть, обойти. А то и вышвырнуть соперника с трассы. Каждый за себя! Следить за соблюдением правил, слава богу, некому, да и бога нет, и какие к дьяволу (которого тоже нет) правила?!

Не надо думать об этом. Ни о чем думать не надо, не место и не время думать. Вперед.

Я знаю, в чем моя сила. Дистанция длинна, ее не всякий вытерпит, а я — вытерплю. И еще: я ни разу не проходил по этой трассе, я дебютант, да и все мы дебютанты, но я умею точно рассчитывать траекторию. Я избегаю ненужных столкновений и выбираюсь, выбираюсь, выбираюсь из толпы. Лидеры далеко впереди, но дело совсем не безнадежно.

Я сокращаю разрыв.

Одно плохо: сил все меньше, а соперников кругом еще полно. Одному — не справиться.

Я умный.

Вон передо мной — такой же яростный, но он тоже теряет силы. Откуда-то я знаю его имя — Виктор.

— Витя! — зову я.

Он откликается не сразу. Он поглощен своим, таким же, ну почти таким же, как у меня, «вперед». И он массивнее меня. Такой и нужен.

— Витя! — не унимаюсь я.

— Что тебе? — отвечает он. Ура, отвечает! — Что тебе, Юр?

Ого! И он меня знает! Что ж, это хорошо.

— Давай вместе, — предлагаю я. — Парой. Так легче, а иначе нет шансов.

— Давай, — соглашается он. — Твоя идея, ты и лидируй. Потом поменяемся.

Это разумно. Предстоит длинный спуск с крутым поворотом, многие и многие не справятся, а я пройду точно, и Виктор за мной. А потом, я чувствую, будет крутой подъем, и уже я стану ведомым, а отдохнувший Виктор, с его мощью, попрет неистово, потащит меня за собой, и мы обставим еще многих и многих. Многих и многих.

А на финише, если все сложится, каждый будет за себя.

Масс-старт. Тут — так.

Вот и выбрались. Только группка лидеров впереди, но мы сожрем и их!

Очередной головокружительный спуск — я впереди, Виктор за мной. Очередной убийственный подъем — мне бы за ним удержаться.

Удержусь.

К концу этого подъема мы нагоняем тварей, которым выпало стартовать из первого ряда. И уходим от них, как от стоячих. Они — сдохли. Мы — впереди.

Виктор силен, но туповат; я слабее, но я способен терпеть. И я умнее.

Только теперь все это ничего не значит. Финишная прямая. Кто кого.

Это — словно вопрос жизни и смерти. Здесь нельзя быть призером, здесь можно стать только чемпионом.

Это действительно вопрос жизни и смерти.

Яйцеклетка примет лишь одного.

Место назначения

Я приближался к месту моего назначения.

Вот, казалось бы, простенькая фраза, а до чего ж хороша! Что на бумаге хороша, что вслух произнесенная. И ведь не сказать, что поэтичность в ней какая-то особенная или музыкальность. Но хороша, и не объяснить этого. Одно слово: чудо.

Что ж с того, что я у нее не первый и даже не второй? Оно, пожалуй, и лучше: компания более чем достойная. Правда, в компанию эту меня никто не приглашал — ни Александр Сергеевич, ни Аркадий с Борисом Натановичи, — да только я уж тут.

Рассуждая так, я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня тянулись заборы, слева попроще, справа побогаче. Солнце давно село, луна и звезды прятались за плотными облаками, половина уличных фонарей горела тускло, другая половина не горела вовсе. Машина медленно переваливалась по раздолбанным бетонным плитам, освещаемым дальним светом фар. Доехав до конца бетонки, я сбавил скорость почти до нуля, ухватил руль покрепче и осторожно съехал на последний, грунтовый отрезок дороги к даче.

Дуга в сотню метров — даже меньше, девяносто семь с половиной, все промерено, как в аптеке, — и я приехал. На скорости в шесть километров в час — ровно одна минута. Вот и ворота блеснули, а заодно с ними пара маленьких желтых огоньков. Словно пара зеркалец. Встречает, как всегда.

Я выбрался из машины, закрыл глаза, вдохнул этот воздух, наполненный… напоенный… черт его знает, чем он напоен, но привычно закружилась голова, и привычно захотелось курить. Я выдохнул, открыл глаза, а вслед за ними ворота, вернулся за руль, въехал на участок, заглушил двигатель, покинул машину, еще раз изо всех сил вдохнул, выдохнул и с наслаждением закурил.

Сейчас, подумал я, разожгу в мангале дровишки, припасенные с выходных. Но это вторым делом. Первым же — открою дом, занесу в него пакет из супермаркета, вытащу из того пакета бутылку, и в морозилку ее. И любимую рюмку туда же. А уж потом мангалом займусь. А как разгорится, так сразу переоденусь в домашнее, потом разберу что там у меня в пакете, мясо отобью слегка, посолю, поперчу, пивом залью. И, уже не в силах выносить неудержимое слюноотделение, отхвачу ножом краюху бородинского, извлеку на секундочку из морозилки бутылку, сверну ей башку, плесну соточку в стакан — для начала именно в стакан! — и нежно, почти торжественно выпью. И — горсть капусточки квашеной вслед, прямо из пакетика, прямо пальцами и прямо в рот. И краюху — к носу.

Ой, мама…

А после этого, продолжал я мечтать, отпирая в кромешной темноте дверь, после этого…

— Мррряу, — раздалось справа сзади.

— Что, Катафот, завидно? — откликнулся я. — Ничего, перепадет и тебе. Молочка налью… если есть, конечно… Ну, яйца-то точно в холодильнике оставались, разболтаю в блюдечке, пожрешь… Попрошайка…

Послышалось фырканье, за ним топот. Нарочито громкий топот, показалось мне, потому что этот приблудный кошак, как, собственно, и любой другой, вообще-то передвигается в пространстве абсолютно бесшумно. Говорят, они еще и во времени умеют… Но как там — этого я не знаю. А в пространстве — бесшумно. Совершенные создания…

Ишь, топочет. Как будто обиделся. Забавный котяра.

Справившись, наконец, с замком, я вошел в дом, зажег повсюду, в том числе и во дворе, свет и приступил к осуществлению своей кулинарно-гедонистической программы. Эх, решил я, зажевывая водочку капусточкой, не пойду завтра на работу! Как собирался, так и сделаю. Обойдутся. А я уж тут: с утра кофе крепкого, потом построгать-попилить что-нибудь часиков до двенадцати, кофе-брейк с долгим, сладким перекуром, баня, пиво, обед — под водочку, естественно, — поспать часок… И уж после этого — совсем для души: включить ноутбук да написать что-нибудь. Вот с этой волшебной фразы и начну: я приближался к месту моего назначения…

Вечером — поужинать, уже без алкоголя, потому что наутро все-таки в Москву возвращаться. И спать… Да, телевизор не включать ни под каким видом. И телефон не забыть отрубить. Прямо с утра.

Часа через полтора я сидел рядом с мангалом, сытый и умеренно пьяный. Курил, глядя на еще не потухшие, переливающиеся желтым, красным, малиновым угли, и ни о чем не думал.

Около забора мелькнул темный силуэт, сверкнула пара глаз. Катафот шастает, лениво подумал я и вспомнил, что вот так же впервые увидел его прошлой осенью — бесшумной тенью, ночью, в туманно рассеивающемся свете лампы, что над крыльцом. Он скользнул тогда в темень, а парой секунд позже возник передо мною — гладкошерстный черный кот солидных, но не сверхъестественных размеров, тощий, ободранный, очевидно голодный. Посмотрел на меня, беззвучно открыл и закрыл пасть, улегся — я бы сказал, возлег! — в позе сфинкса, замер. «Ты чей, котяра?» — спросил я. Он не прореагировал. «Ладно, — сказал я, — лежи».

И как-то он прижился у нас. То есть не то, чтобы у нас. Совсем уж нашим кот не стал, в дом не заходил, вел себя вполне независимо. Но стоило поздним вечером или ночью подъехать к даче, как сверкали встречающе его глаза-зеркала (за что и получил кличку), а потом то и дело мелькал во тьме еще более темный силуэт, то за забором, то на самом участке. Мы, конечно, котяру подкармливали, но принимал он это, казалось, неохотно, скорее из вежливости. Как он пищу добывал, на кого охотился, Бог весть; но довольно быстро отъелся, вальяжным сделался, шесть залоснилась, все, как полагается.

Кстати сказать, кроты нас тогда же донимать перестали. До этого, что ни день, то новая куча свежевырытой земли на газоне, а как Катафот появился, так буквально через неделю словно отрезало.

Удивляло в этом коте то, что не любил он на солнышке нежиться. Вообще, света избегал. Днем обычно отлеживался где-то — на глаза в основном в темное время показывался. А днем — только во время наших коллективных трапез на свежем воздухе. В кругу ли семьи мы усаживались, с друзьями ли — Катафот неизменно появлялся, выбирал местечко в тени, укладывался клубочком и дремал, прядая время от времени здоровенными своими ушами. От объедков, которые ему первое время подбрасывали, брезгливо отворачивался, потом неторопливо поднимался, переходил на другое место и ложился там. Вскоре и перестали ему объедки предлагать.

Да, с характером тварюга, подумал я, наливая себе, пожалуй, последнюю на сегодня дозу. Выпил, закусил долькой упругого помидора, снова закурил.

— Мррряу… — послышалось из темноты.

— Выходи уж, — проворчал я, не оборачиваясь.

Катафот вошел в круг света, сел передо мною, обернул хвостом лапы, немигающе уставился мне в глаза.

— Ты чего? — спросил я. И вспомнил. — Ах, ты ж Боже ж мой, я же про яичко забыл совсем! Сейчас, погоди…

— Дмммитрррий… — прозвучало вдруг. — Нне ннадо нничего… Давай поговориммм…

Я мгновенно вспотел. Голос исходил от кота, открывающего и закрывающего пасть в такт словам. Допился, шаблонно и беспомощно подумал я, отлично понимая, что — ничего подобного. Не так уж пьян. И говорит — действительно он. Кот Катафот.

— Ннне бойссся… — промурчал он.

— Да я и не боюсь, — выдавив это, я быстро налил еще одну порцию и выпил, не закусывая.

— Боишшшьссся… — сказал Катафот. — Ннапрасснно… Я нне ннасстоящщий кот… Как у вассс говорят, нна самммоммм деле… Ннне бойссся…

— А… ты кто?..

Катафот состроил подобие иронической гримасы — хотя я точно знаю, что ни кошки, ни собаки мимикой не обладают. Только приматы, кажется. Впрочем, он же сказал, что не кот… Но и не примат же… Мысли путались.

— Я представитель иного разума, — объяснил со своим характерным кошачьим акцентом Катафот. — Наша цивилизация намного превосходит в развитии вашу. Мы гораздо старше вас и несравненно умнее. Мы осваиваем Галактику, неся недоразвитым расам, вроде вашей, счастье, а также свет знания и культуры. — Тут он пригорюнился. — Но наш разведывательный ботик, прибывший на вашу планету около года тому назад, был варварски сбит какой-то случайной ракетой. Эти ваши ПВО… Словом, из всего экипажа уцелел только я…

Он поднял хвост и прикрыл им глаза. Затем снова обвил хвостом лапы.

— Это дело надо обмыть, — сказал я, не зная, что еще можно сказать.

— Не пей больше, — попросил Катафот. — Надо поговорить. Я долго ждал этого момента. Пожалуйста.

— Ну уж нет, — пробормотал я, наливая. — Я, если не выпью, то и разговаривать с тобой не смогу. Наглая ты, между прочим, рожа. — Я разозлился и выпил. Вот теперь хватит.

— Вот-вот, — грустно отозвался он. — Чуть что, сразу «наглая рожа», «блохастый», «паршивый»… Я и говорю: юная цивилизация, недоразвитая… А между прочим, ты попробуй оценить: я, оставшись совершенно один, голый и босый, голодный и холодный, битый, даже обгоревший, — выжил, это раз. Освоился в абсолютно чуждой среде, это два, причем, заметь, мой младший брат по разуму, без каких-либо технических средств. О, с ними-то я бы мог многое!.. Эти ваши собаки и близко бы не подошли, да и не осталось бы их в радиусе тридцати четырех километров ни одной.

— Кротов, кстати, ты извел? — спросил я, решив пока не реагировать на подначки типа «младшего брата».

Катафот совершенно по-кошачьи мурлыкнул, облизнулся и ответил:

— Извел… Съел я их, да и все тут… Ну, немного оставил, на развод. Ты не отвлекайся. Все-таки алкоголь есть враг ясной мысли… Ты даже не обратил внимания, что я научился вашему языку — довольно примитивному, правда. Читать выучился. Вник во множество ваших понятий, настолько мне чуждых, ты бы только знал… Мы так далеко от всего этого ушли…

— Слышь, продвинутый, — произнес я, — а сам-то ты откуда? Прилетел к нам откуда, говорю?

— Хоть бы за кротов спасибо сказал… — горько проговорил Катафот. — А откуда прилетел — объяснить не смогу. В чем не разобрался, так это в ваших созвездиях и Млечных путях. Поэтично, конечно, но очень наивно. А в звездных координатах, используемых нами, ты не разберешься. — Он выделил голосом слово «ты». — Одно скажу: мы с вами в одной Галактике. Моя родная планета называется, — он длинно и сложно мурлыкнул. — Что означает Земля. Как и у вас.

Он начал вылизывать шерстку.

— Звать-то тебя как? — спросил я, почувствовав себя в дурацком положении — он, видите ли, умывается, а я тут сижу, дожидаюсь.

Вообще, что уж скрывать, стало интересно. Фантастику я с детства люблю, а тут, если не белая горячка — а непохоже, хотелось бы верить, — то ожившая фантастика. Контакт! Тот самый, с большой буквы! Заносчивость пришельца, конечно, не очень… Но с другой стороны, его понять можно… Катастрофу пережил, коли не врет, все погибли, он один остался, вернуться не сможет, наверное… Ужас… Потрясение-то какое… А еще и гордость природная…

— Слушай, — начал я. И отчего-то замялся. Катафот истолковал это неверно.

— Не смущайся, — сказал он, оторвавшись от умывания. — Можешь называть меня по-прежнему — Катафотом, хотя это и глупо звучит. А мое настоящее имя не под силу твоему речевому аппарату, он недостаточно развит. Если тебе интересно, то в прямом переводе на ваш язык мое имя означает что-то вроде «Гордый житель холодных пространств, покоряющий взглядом и мыслью».

— Тьфу, — ответил я. — Хватит уже выпендриваться! Ты другое скажи — тебя… ну, экспедицию вашу… искать будут? Спасать, эвакуировать?

— Мы не успели подать сигнал бедствия, — тихо молвил Катафот. — Слишком быстро все произошло. А координат наших дома не знают… Нет, я обречен жить здесь. Жить и лóжить начало новой цивилизации на этой планете.

— Нет такого слова «лóжить», — злорадно сказал я. — Хвастается еще...

— Я иностранец, — заявил он, — мне простительно. А что слова нет, это плевать. Главное, что начало я полóжу. Об этом и хочу с тобой говорить.

Катафот извернулся и стал чесать задней лапой шею.

— Блохи тут у вас, — пожаловался он, закончив эту малоэстетичную процедуру. — Замучили просто… А ты, Дмитрий, молодец: правильно к главной теме подвел. Даже удивительно. Ну, давай, что ли, угости меня сырым яичком, и поговорим.

— Молока, может быть? — предложил я.

— Нет, — он скривился. — Невкусное молоко у вас. Дикость какая-то — молоко от рогатого скота пить… Самое лучшее молоко, чтоб ты знал, — заячье.

Меня передернуло.

— Кроличье еще тоже, — продолжил Катафот, — но у вас кроликов все время собаки охраняют, а я же без оружия. А в лесу, — он махнул хвостом, — я зайчиху нашел кормящую, бегаю иногда к ней… В общем, яичко давай.

— Пошли-ка в дом, — сказал я, вставая. — Прохладно уже…

—…Ну, вот, — сказал он, развалившись на ковре. — Теперь ты знаешь в общих чертах историю нашей цивилизации и, надеюсь, видишь, что мы очень далеко продвинулись в нашем развитии. И это закономерно. Во всех разумных мирах происходит так же. Сначала — гуманоидная цивилизация, которую можно сравнить с личинкой или с куколкой. Потом на ней расцветает цивилизация фелидоидная.

— Какая? — не понял я.

— Фелидоидная. Ну, не употреблять же вульгарное слово «кошачья». Я узнавал: фелидоиды — это на одном из ваших мертвых языков «котообразные».

Рассказанное Катафотом звучало фантастикой, но совершенно безвкусной. Бред какой-то. Гуманоидная — понимай, человеческая — цивилизация достигает некоего предельного уровня и неизбежно останавливается в своем развитии. Развиваться дальше делается просто некуда. К тому же такая цивилизация в конце концов безжалостно и, не приминул добавить Катафот, бездумно истощает природные ресурсы планеты, вследствие чего начинает деградировать. И тут наступает время кошек. В них просыпается разум — я не понял, каким образом, — он бурно прогрессирует, эти самые фелидоиды фактически овладевают планетой, даже спасают ее, поскольку, заметил Катафот, они гораздо мудрее гуманоидов, и все делается очень хорошо. Лучше некуда. И устремляются на просторы Галактики.

А гуманоиды, спросил я? А тоже лучше некуда, ответил он. Деградация постепенно приостанавливается, и то, что было их цивилизацией, приходит в стационарное состояние. Живут себе, радуются нехитрым своим радостям, воспроизводятся. Сыты, одеты, обуты, чего еще? И пользы приносят немало — физически-то они гораздо сильнее нас, пояснил Катафот.

Они у вас, значит, вроде рабочих животных, уточнил я? Ну, зачем же так, возразил он. Разума, пусть и ограниченного от природы, гуманоиды не теряют. Способны размышлять, способны даже кое-как анализировать, не говоря уж, что способны любить и наслаждаться. Опять-таки, в свободное время развлекаются вовсю: музыка, танцы… Конечно, с точки зрения подлинно разумного существа это выглядит глупо и нелепо, но знаешь, утешил меня Катафот, среди нас есть много таких, которые умиляются обычаям, поведению, вообще образу жизни гуманоидов. Относятся к ним, понимаешь, как к милым детям.

Я глотнул коньяку. Прежнее опьянение выветрилось без следа, а коньяк — настоящий, из лучших — бодрил и помогал воспринимать услышанное. И, как бы не заносился этот, еще недавно драный, кот, — анализировать.

— Кстати, — вспомнил я еще об одной неясности, — а как же с объемом мозга? У нас-то он куда больше. С чего это вы умнее?

— Э, дружок, — пренебрежительно фыркнул мой собеседник, — лучшие из вас используют мозг на четыре процента. А худшие из нас — на девяносто два. Понял? То-то же…

— Ну, — сказал я. — И зачем ты ко мне сегодня заявился?

— Мне нужен твой дом, — просто ответил он. — Я женюсь, а котятам — будем их так называть, раз тебе это проще, — необходимо место, чтобы спокойно подрастать.

Я оторопел от его наглости и не нашел никакого ответа, кроме такого же простого:

— Мне тоже нужен мой дом.

— А тебя никто и не выгоняет.

— Еще бы не хватало!

— Не перебивай. Мы разместимся в подвале, ты все равно никогда там не бываешь. Место идеальное: тихо, спокойно, лес рядом, собак почти нет поблизости. Но никто, кроме тебя, не должен ни о чем знать. Ну, и еще кое-какая помощь мне от тебя потребуется. А взамен ты получишь… Да вы все получите…

Далее Катафот с взявшимся откуда-то жаром развернул передо мной захватывающую перспективу. Выходило, что человеческая цивилизация, как и любая другая гуманоидная, обречена, но это дело долгое. Историческое, так сказать. Когда еще наши кошки обретут разум. А благодаря перенесенной им, Катафотом, катастрофе у него — у нас с тобой, поправился он, — есть великолепный шанс осуществить доселе небывалое: резко ускорить процесс перехода от гуманоидной предцивилизации к подлинной цивилизации фелидоидов. Наши имена сохранятся в веках и парсеках, соблазнял меня Катафот. Нас будут чтить, как родоначальников, распинался он. Ну, сам подумай, Дмммитррий, насколько ты способен думать, ведь мы гораздо совершеннее вас, ты, я слышал, сам это признавал. И правильно, и молодец. Ты вот, например, упадешь с крыши — все кости переломаешь, а мне хоть бы что. И любые раны у нас заживают в десять раз быстрее. И холод мы легко переносим, и жару, хотя и не любим ее. И голод нам нипочем. А зрение, а слух, а внутреннее чутье, а сила духа! Да что говорить, ты даже с несчастными кротами справиться не мог, а я за неделю проблему решил.

В общем, продолжал Катафот, я женюсь. Генетическая совместимость у меня с вашими кошечками полная, я проверял. Кстати — он закатил глаза, — среди них такие попадаются, ммм… Но сейчас не об этом. Пойдут котята, в одном или даже двух из помета обязательно окажется искра разума. И мы, родоначальник Катафот и его верный помощник Дмитрий, станем эту искру раздувать. Один помет, другой, третий… Потом следующие поколения… По его, Катафота, расчетам, через восемь — десять поколений фелидоидная цивилизация сможет начать победное шествие по планете.

А это, убеждал меня Катафот, не только слава для него и, до кучи, для меня. Это — спасение рода человеческого. Причем спасение ускоренное.

— Слушай, спаситель, — прервал я пламенную речь Катафота. — А вот у нас и другие кошачьи есть. Тигры там, львы, ягуары. В них тоже разум проснется? Они же вас тогда передавят к чертовой матери.

— Нет, — уверенно ответил он. — У этих обломов соотношение массы тела и объема мозга не оптимальное. Ничего в них не проснется. — Он зевнул. — Еще вопросы есть? Мне бы поохотиться…

— Есть вопросы. Два. Первый: откуда ты все-таки столько о нас знаешь? Про львов с тиграми, про меры длины, про то, про сё?

— Так я же вас все время подслушивал, — сказал Катафот. — Вы там, у мангала, соберетесь и ну языки чесать. А я слушаю, сопоставляю, учусь, анализирую. И потом, — добавил он с некоторым смущением, — я тут в один дом хожу телевизор смотреть. Собак там нет, а старушка добрая живет, не гоняет… Понял? Давай второй.

— Второй, — начал я. И остановился. Глупый какой-то вопрос. Но сердце ныло, и я решился. — Второй. Как у ваших гуманоидов с искусством? С литературой? Пишут они? Или хотя бы читают?

— Ну и вопросик, — удивился Катафот. — Конечно! И пишут, и читают. Жанр такой — по-вашему детектив называется. Еще любовный роман. Музыку любят очень — я по телевизору видел, очень похож этот, как его… забыл… ну, с «Фабрики звезд» — очень похож на любимого у нас певца.

— А классика? — спросил я.

— Тягомотина эта? — уточнил он. — Это нет. Это им не нужно. Зачем? Да и никому не нужно. Вообще, запомни: настоящих искусств во Вселенной два — охота и философия. И то, и другое — наш удел. Ну что, договорились? Ты ж неглупый парень…

Значит, подумал я, самая моя любимая фраза, лучшая из всех, что я читал, фраза, которую даже собирался и сам написать, — «я приближался к месту моего назначения» — окажется никому не нужной. Что ж…

Я покачал в руке тяжелую бутылку. По башке ему… Нет. Все-таки живое существо, да еще разумное. И вообще: люблю я котов и всегда любил! Даже понимая, что они наглые высокомерные создания, считающие нас — так я думал раньше — тоже как бы котами, только нелепыми в своей двуногости и во всем остальном. Все равно любил котов, люблю и буду любить, сказал я себе... даже вот этого сверхнаглеца... уважаю, вот! А что он тут мне впаривает — так это еще бабка надвое сказала, и вообще...

— Договорились, не договорились... — сказал я. — Там видно будет. А пока живи, что уж. В подвале тоже можешь, так и быть. Только, — я слегка повысил голос, — чтобы чистоту мне там блюсти! И не орать, понял?

— Ты, Дмммитрррий, — муркнул Катафот, — все-таки напрасно продолжал пить. Как дитя неразумное... Вспомни, мы, фелидоиды, несравненно чистоплотнее вас, гуманоидов. Чистоплотнее нас вообще нет во всей Галактике.

Он уселся на попу, раскорячился, задрал заднюю правую лапу на затылок и принялся азартно и шумно вылизывать лохматые свои интимности. Приостановился, взглянул на меня в упор, мрачно добавил:

— Орать тоже не будем, обещаю. Лично прослежу.

И возобновил процедуру.

Ладно, повторил я про себя, там видно будет. Приник к бутылке, словно пионер к горну, вытянул последние капли божественного напитка, встал, пожелал Катафоту доброй ночи и доброй же охоты. Зачем-то хихикнул.

Катафот вспрыгнул на подоконник и исчез за открытым окном.

Я тоже вышел на воздух. Только, конечно, через дверь... Стояла тишина, и никого и ничего не было видно.

Выкурил сигарету, достал из машины ноутбук, вернулся с ним в дом, запустил Word, набрал первую фразу: «Я приближался к месту моего назначения».

Подумал немного, стер набранное и начал по-иному: «Припекало».

От автора. Последнее слово в этом рассказе перебрасывает мостик к рассказу следующему (финальному в сборничке).

Урр

От автора. По идее, это начало повести, отчасти веселой и даже безбашенной, на 4 авторских листа плюс-минус. Но что-то пока не выходит каменный цветок... Возникла мысль: скрестить сюжет с изложенным в предыдущем рассказе («Место назначения»). Как бы все, что происходит здесь, в «Урре», — плод авторских потуг героя «Места назначения», где и есть как бы реальность. Не знаю, может, и получится что-нибудь...

1. Урр

Припекало.

Сколько Урр себя помнил, всегда припекало. И с каждым годом все сильнее. Нет, случалось, конечно, что и отпускало немного, но общую тенденцию, совершенно неумолимую, Урр видел ясно.

Он сидел почти неподвижно, только самую чуточку покачивал головой из стороны в сторону, и горестно размышлял.

Уж что-что, а размышлять Урр умел, как никто в его народе. У многих ведь даже осознание себя порой пропадало — до того, что забывали имена свои. Правда, не меньше было тех, которые никогда этого осознания не теряли. А некоторые даже отличались хорошими способностями к размышлениям. Но сравниться с Урром не мог никто. Недаром он правил народом.

А дела у народа шли плохо. Делалось все теплее и теплее. Льды таяли, на воде появлялись многоцветные пятна, в воздухе витали облака темно-серой пыли. Уходила нерпа, уходила рыба. Возникли неведомые прежде хвори. Рожать стали мало, да все больше слабых, больных. Народ вымирал.

Так было не всегда. Урр не помнил, разумеется, благословенных — и проклятых — времен, когда всего было вдоволь: и холода, и льдов, и пищи. Сам — не помнил, не видел, не ощущал собственной шкурой, но помнили предки, упокоившиеся в его крови, а через них помнил и он.

Почему так, пытался понять Урр? Если всего в достатке — не осознаёшь себя, не можешь размышлять, сопоставлять, предвидеть. Это приходит только тогда, когда безмерно тяжело, когда грозит гибель. Почему? Да и не ко всем приходит. Тоже — почему?

Отбор, подумал Урр. И в который уже раз подивился себе. Откуда он узнаёт? Словно солнце вспыхивает в ночи — и все делается простым, ясным. Правда, после долгих, долгих раздумий.

Именно так он когда-то понял, что все они живут на поверхности шара. Думал, думал, потом взглянул случайно на ущербную луну, узрел не кусочек плоского круга, а частично затененный шар, и сообразил — мы живем на таком же, только побольше. И это очень важное знание, предвидел он, хотя еще не понимал, почему оно так важно.

Из этого знания почти сразу родилось следующее: стало ясно, что солнце тоже шар, очень большой и очень горячий, а наш шар вращается вокруг него, а еще вокруг своей оси, причем оси наклоненной, отчего и получается так, что солнце — то в небе, то — за краем. А звезды в небе, понял Урр, такие же солнца, только далекие-далекие; свет от них, понял он еще, приходит к нам не сразу, потому что путь очень уж длинный. Так что, может, каких-то из этих солнц уже и нет.

Конечно, Урр посвятил в новые знания свой народ. Большинству было все равно, но многие поверили, потому что сочли объяснения убедительными и, главное, привыкли верить вождю. Некоторые не поверили. Они продолжали считать, что мир имеет форму купола, как небо, только не такого крутого и с загнутыми краями. А вдоль тех краев плавают гигантские киты, которые гонят воду вверх своими мощными хвостами. Потому воды океана и не стекают по куполу вниз.

Наши предки знали это, твердили упрямцы, и неплохо жили.

И совсем уж отдельные придерживались странного взгляда: никаких гигантских китов нет, а мир — плоский, даже чуть вогнутый, поэтому вода никуда и не стекает. Признать очевидную шарообразность луны они не желали. Или не могли — особенности зрения, наверное, такие.

Солнце же, считали все не поверившие — что те, что эти, — плоское, маленькое и горячее. Луна тоже плоская, но покрупнее и холодная. А что она то круглая, то узкая, так это, ясное дело, киты, только не гигантские, а, наоборот, мелкие, отъедают кусок за куском, пока всю не сожрут, потом луна опять отрастает, они опять отъедают, и так было, есть и пребудет вовеки. Звезды же совсем крохотные и совсем холодные.

Ладно, постепенно примут истину. А если не они сами, то их потомки... если потомкам суждено быть.

Сделалось жарко. Урр встал, подошел вразвалку к краю льдины и бесшумно нырнул.

В воде стало хорошо. Он плавал долго, уходил вглубь, изредка поднимался, чтобы глотнуть воздуха, снова нырял, описывал под водой круги, восьмерки, сложные петли во всех трех плоскостях. И не переставал размышлять.

Надеяться не на кого, кроме самого себя. Если он, великий вождь Урр, не найдет выхода, то его народу существовать — еще два поколения. И все.

Или — есть на кого надеяться? Вон там — даже под водой Урр безошибочно определял направление, — стоят странные сооружения, ни на что не похожие. Те, кто в них живет, чужды Урру и его народу, слабы каждый по отдельности, но вместе — могущественны. Его тянуло туда, он много раз тайно, скрытно приходил — всего-то половину малого солнечного цикла плыть, идти и снова плыть. Приходил и смотрел, слушал, учился речи тех, сопоставлял, размышлял…

Да, они могущественны. И, возможно, добры. Надеяться ли на них? Если Урр попросит помощи — согласятся ли? Или равнодушно прогонят? Или, хуже того, выследят, откуда он явился, и, со всем своим могуществом, придут к его народу для Большой Бойни, сохранившейся в памяти предков?

Урр выбрался на льдину.

Риск, сказал он себе, но сам я выхода не вижу. Знаю цель, но не вижу средств.

Цель — уйти отсюда в другие края, где всего, что нам нужно, более чем в избытке. Знаю, такие края есть — с другой стороны шара, на котором мы живем. Вот оно, то давнее озарение… Пригодилось, хотя бы для размышлений…

Но эти вожделенные края далеко, страшно далеко. Чтобы достичь их, придется идти, а больше плыть, годы и годы. Через огромные пространства, где так тепло, как даже он, Урр, не может себе представить. Смертельно тепло. Нет, не дойти, не доплыть…

Значит, без помощи не обойтись. Какая, в сущности, разница — долго и мучительно умирать от голода и болезней или быстро погибнуть, став жертвами Большой Бойни? Результат-то один… А если те добры, то есть шанс выжить.

Я пойду к ним и попрошу помощи, решил Урр. Вот только еще немного поразмышляю — проверю напоследок, все ли обдумал, не упустил ли чего.

Он встряхнулся, взметнув целое облако брызг, убедился, что густая белая шерсть почти суха, растянулся на льдине во весь свой громадный рост, положил тяжелую голову на лапы и замер.

2. «Корона-7»

На Международной арктической станции «Корона-7» был банный вечер. Все-таки, что бы там ни говорили про глобальное потепление, в Северном Ледовитом холодно. А в бане тепло. Отказываться от роскоши, при том, что она доступна, экипажи станции не желали, и в свое время начальству на материке пришлось согласиться. Поначалу оно упиралось, не очень ясно, по каким таким причинам, но в конце концов сдалось. И слава Богу.

Само собой, немножко поспорили о том, какого типа должна быть баня. Москва, естественно, всячески продавливала русскую, но станция все-таки международная, поэтому дипломаты довольно быстро сошлись на компромиссе: окей, пусть будет сауна. Финны — они ведь, по сути, нейтральные…

Постоянный в течение года экипаж был невелик — всего-то четверо полярников. Одну половину традиционно составляли русские, другую — канадцы или американцы. Раз в три месяца на «Корону» прилетала разноплеменная ученая публика. Эти люди проводили на станции пару недель, выполняли хитроумные исследовательские программы, от души куролесили в свободное время и улетали. Четверка же оставалась, чтобы восстанавливать порушенное, обеспечивать, как говорится, работоспособность всех систем, вести рутинные наблюдения, ну и вообще — быть начеку.

Итак, Петр и Светлана Крыгины парились в сауне. Американская пара, Майк и Линн Фергюсоны, предпочитала душ.

— Все, — сказала Светлана, — пойду ополоснусь, чайку попью, да и спать пора. Устала я от этих сумасшедших.

Научный десант покинул станцию накануне — ровно в последний день квартала, в котором Крыгиной выпало исполнять номинальную, но, как ни крути, хлопотную роль начальника «Короны-7». Передала «бразды» Майку Фергюсону, следующую ученую орду предстояло ублажать ему.

— Уф-ф, — выдохнула Светлана.

Петр засмеялся:

— Да уж, отжигали не по-детски… Нет, я не в претензии — весело же было! Но ты права, хорошенького понемножку. Отдохнем. Ладно, Свет, ты иди, а я посижу еще чуток.

Светлана перешла из парной в душевую, а затем, ощущая себя младенчески чистой, причесалась, завернулась в пушистый белый халат и коридорами станции отправилась в кают-компанию.

Петр же, просидев в парилке еще семь минут, созрел для своего любимого экстрима — купания в Ледовитом. Он выскочил в предбанник, открыл дверь в шлюз-тамбур, распахнул следующую дверь и вылетел на мороз. Не двадцать ниже нуля, тем более не тридцать — всего-то несчастные восемь. Впрочем, хорошо распаренному, пусть и без малейших признаков жировой прослойки, и тридцать были бы нипочем...

Над горизонтом виднелся только краешек солнца. Всего ничего осталось полярному дню, неделя до сумерек, прикинул Петр, устремляясь к широкой полынье. А там еще пара месяцев, пик ночи, а там и сумерки предрассветные, и опять день — и конец нашей смены. Прибудет новая, сдадим дела, разлетимся, кто в Питер, кто в Фербэнкс. Обычными материковыми делами займемся. Дома, кто бы спорил, хорошо, но и жаль немного — когда еще доведется здесь побывать… Впрочем, неплохо бы в следующий раз в Антарктиду попасть. Да вместе с Фергюсонами. Ну, мы не светила, мы рядовые труженики науки, куда пошлют, туда нам и дорога…

Мысли Крыгина словно обрезало. Из полыньи на лед с удивительной ловкостью вылез чудовищных размеров белый медведь. Голый человек застыл на месте, увидел, что медведь, странным образом кивая неправдоподобно большой башкой, встает на задние лапы. Подавив доисторический вопль, полярник развернулся и отчаянно понесся к станции.

Все четверо собрались в рубке. Держали наготове ракетницы — чтобы пугнуть зверя, если тому вздумается хулиганить. Карабины тоже были заряжены, но, разумеется, не для охоты — стрелять в медведя запрещено международной конвенцией 2047 года. Только в самом крайнем случае, и с непременно следующим затем валом объяснительных записок. С настоящим расследованием и чуть ли не трибуналом.

Да и не могло прийти в голову нормальному человеку убивать белого медведя. Тем более — вон какой красавец! Только ведет себя чуднó.

— Тонна, не меньше, — восхищенно оценил Майк.

— Голова какая-то нетипичная, — откликнулась Светлана.

— Аномально крупная, — подтвердила Линн. — А морда, наоборот, непропорционально короткая.

— Да что морда? — возмутился Петр. — Что вы о пустяках?! Стоит на задних лапах невесть кто... или что... смотрит через стекло на нас, в упор смотрит, передними лапами размахивает, как будто знаки подает, башкой крутит, рычит, а вы — морда короткая!

Кое-как одетый, он не отрывался от видеокамеры.

— Тихо! — крикнула вдруг Линн. — Ну-ка тихо, вы все! Слушайте рычание!

Полярники замерли.

— Рычит и рычит, — недовольно пробурчал Майк.

— Тебе медведь на ухо наступил, — сказала Светлана.

— Не приведи Господь, — пробормотал Петр.

— А я, — продолжила Светлана, ­­— кажется, тоже что-то различаю. Модуляции какие-то, да, Линн?

— Да, — ответила Линн. — Определенно. Пит, давай запись послушаем.

— Потом послушаем, — напряженным голосом отозвался Крыгин. — Причем на малой скорости. И частотный анализ сделаем. Но — потом. Сейчас снимаю. Черт, я тоже вроде улавливаю… Вот, вот! — Он замолчал. — А теперь опять нет…

— Рев, а посреди рева, — прошептала Линн, — я затрудняюсь сказать точно… но похоже на отдельные слова… даже не слова, а слоги… по-английски… или все-таки слова...

— Бред, — сказал Майк.

Медведь вдруг перестал рычать и размахивать лапами — бессильно опустил их и наклонил голову, словно отчаявшись. Постоял так, потом сел, наклонил тушу вперед, вытянул лапы и резко провел когтями две длинные параллельные полосы на припорошенном льду. Затем движением правой лапы соединил эти две полосы под прямым углом к ним. Рядом изобразил еще одну черту параллельно первым двум и приделал перпендикулярно к ней три короткие. Легла следующая длинная полоса, из нее, в самом низу, выросла под прямым углом короткая. Опять длинная, к ней примкнул полуовал.

Медведь сел прямо и поднял голову на рубку.

— H E L P, — потрясенно прочитал Майк.

«От кого: МАС Корона-7

Кому: Арктический совет, Тромсё, Норвегия

Копия: Арктический и антарктический НИИ, Санкт-Петербург, РФ

Копия: Институт биологии Арктики, Фэрбенкс, Аляска, США

Тема: URSUS MARITIMUS SAPIENS

Статус: ВАЖНО

Вчера, 1 октября, около 20:00 UTC, в расположение станции вышел белый медведь, самец, имя (или титул — подлежит уточнению) Большой Урр, возраст около 25—30 лет (подлежит уточнению). Данный самец известил нас о бедственном положении возглавляемой им популяции и обратился с просьбой о неотложной и всесторонней помощи, целью которой объявил тотальное переселение популяции в Антарктику.

Просим незамедлительных инструкций.

Видеозапись контакта прилагаем.

Крыгин Петр Фергюсон Линн

Крыгина Светлана Фергюсон Майкл»

Спасибо за чтение

Вернуться к книге