Байки Ташкентского Бродвея. Все совпадения случайны
Город золотой
Сергею Ивановичу Федорину снился зал Дворца Дружбы Народов в Ташкенте. Вместо спускающихся к сцене каскадов темно-красных, обитых бархатом кресел какие-то вандалы установили здесь старые, облезлые парковые скамейки, густо покрытые лежалой, будто только показавшейся из-под весеннего снега, листвой. «Из парка Тельмана они их, что ли, притащили?», - настойчиво бился в голове сновидца вопрос, пока он искал для себя свободное место. Видимо, Сергей Иванович опоздал к началу – в зале уже погасили свет. Оглядываясь вокруг, он не заметил, как на сцену один за другим, тихо – так тихо, как будто все они были босыми, вышли артисты. Они встали в шаге от рампы в ряд, перед закрытым наглухо занавесом, пошитым из кусков то ли холста, то ли рогожи. Без объявления номера и музыкального вступления, вкрадчиво и доверительно, стройный мужской хор запел а капелла:
- Когда в лихие годааааа
Пахнёт народной бедооой…
Сергей Иванович оторопело смотрел на сцену, где с удивлением обнаружил их всех, подолгу задерживаясь взглядом на каждом. Первым он увидел Кинчева – с головы до ног в черном, в привычной для него позе – с выпяченной грудной клеткой и задранным подбородком. Некрупные кисти его рук в кожаных «митенках», сжатые в кулаки, лежали на поясе. Рядом – Шевчук, в домашнем вязаном жакете, с уютной старообрядческой бородой и в учительских круглых очках.
- Из лесу выходит стариииик.
А глядишь, он совсем не стариииик…
Самого автора песни – в красной просторной рубахе, Сергей Иванович нашел справа, замыкающим ряд.
- Проснись, моя Костромааа,
Не спи Саратов и Твеееееерь…
Возле него двое будто бы ряженых. Слева – бритый наголо Мамонов в клетчатом пиджаке с нашитыми цветастыми латками и пижонском коротком галстуке. Одна рука в кармане полосатых клоунских «клешей», в другой – бутылка, кажется, лимонада. Справа – Бутусов, в треуголке с пером, в черно-красном мундире с фалдами и отложным воротником времен Павла I.
- Не плачь, Маша, я здееесь,
Не плачь, солнце взойдёооооот…
В центре сцены – уже десять лет как покойный Башлачев и почти вслед за ним ушедший Цой. В пол-оборота друг к другу, глядя куда-то наверх, оба в просторных белых косоворотках, шитых деревенскими «огурцами», они выводили:
- И вот он стоит вокруг наааааас,
И ждёт нас, и ждёоооооот нас…
Сергей Иванович, расталкивая плотно вставших плечом к плечу зрителей в центральном проходе, пробрался вперед, к самой сцене. Здесь, опершись руками о край, уставленный стеклянными литровыми банками с красными гвоздиками, встав на цыпочки, он запел вместе со всеми, охваченный единым порывом:
- В тяжелый для Родины час
Над нами летиииит его аэроплаааан,
Красивый, как иииииконостас…
В тот самый момент, когда приятный баритон Федорина, ясно различимый и в то же время гармонично вписавшийся в гордое многоголосье, выводил конец припева «И пииииишет на неееебе…»[1], его воистину счастливого обладателя тронули за плечо. Обернувшись, еще не успев закрыть рот и стереть с лица блаженную улыбку, Сергей Иванович увидел позади себя Софию Ротару. Певица, не разделяя его радости и не обнаруживая ни малейшего желания подпевать хору, совершенно невпопад, голосом его второй жены выкрикнула, как пароль:
- Стучатся!
- В двери травы?[2] – иронично, как ему показалось, ответил вопросом Сергей Иванович, не переставая улыбаться.
Однако вместо ответа София Ротару зачем-то сильно и невежливо толкнула его в плечо. Вздрогнув и мгновенно очнувшись, Сергей Иванович сел на постели, непонимающе огляделся, тяжело вздохнул и почесал шею. Еще минуту он молча наблюдал за действиями разбудившей его супруги. Она, удовлетворенная пробуждением мужа, прошла к окну, распахнула портьеры и впустила в спальню всю мощь победоносного, как начало токкаты ре-минор Иоанна Себастьяна Баха, августовского джизакского солнца.
- Кто стучатся? И чего ты толкаешься, Нин? – обиженным голосом озвучил Федорин свое непонимание сложившейся в супружеской спальне обстановки в преддверие заслуженного им субботнего отдыха.
В ответ только покачав головой и пожав плечами, жена поспешила на свист чайника на кухню, откуда к тому же тянуло томящимися на сковороде драниками. На пути в ванную Сергея Ивановича сопровождал ее радостный щебет, основное содержание которого сводилось к сегодняшнему приглашению в Ташкент, на свадьбу к родственникам. К тому же выяснилось, что ему, Федорину, уже дважды не посчастливилось отвертеться от этого мероприятия. Мужики с работы приезжали с самого ранья забрать любимого начальника на Сырдарью. Мужики из ЖЭКа приходили минуту назад зазывать уважаемого домкома в экспедицию за песком для детской площадки во дворе. Ни один из приведенных доводов не возымел на Нинулю никакого действия. И она дала отставку всем стучащимся, наглухо опровергая постулат о том, что, мол, стучите и отворят вам. Отворят-то отворят, но вот мужа с вами на рыбалку или за песком вряд ли отпустят. И свадьба Камиля, чьего-то троюродного племянника, которого Федорин в последний раз видел наполовину беззубым первоклассником где-то на заре семидесятых, муторно засверлила голову его, кажется, дяди мрачной мыслью о Карме и Сансаре.
Вдоволь насладившись чисткой зубов электрической щеткой – пока еще диковинкой, приносящей своему владельцу ни с чем не сравнимое удовольствие обладания раритетом, Сергей Иванович внимательно оглядел себя в зеркало. Обширную блестящую лысину Федорина полностью компенсировали густые пшеничные усы так называемого «украинского» фасона – длинные, с узкими концами. Секрет их филирования бритвой неизменный мастер Сергея Ивановича, Мурад, хранил почище зеницы ока.
Федорин вышел к завтраку с голым торсом, замотав вокруг могучих чресел модное китайское полотенце с каким-то чудным зеленым зверуном на красном фоне. Жена, уже успевшая одеться в дорогу, неодобрительно зыркнула, но промолчала и проворно поставила перед супругом большую кружку сладкого чаю, тарелку драников и пиалу с каймаком.
- Перцу, - быстро оглядев стол, коротко бросил Сергей Иванович.
И получил перцу – молотого черного и красного, в ассортименте.
- Еще чай, - протянул он быстро опустевшую кружку.
И послушно налила любящая Нинулина рука чаю из заварочного чайника – темно-синего, с золотыми драконами.
- Сахару. И помешать.
Все было сделано проворно и почти бесшумно.
Чета Федориных была четко и чутко отлаженным механизмом, в котором умная жена угождала супругу в бытовых мелочах и ублажала его мужское тщеславие внешней покорностью и истинно восточным послушанием. При этом вертела она супругом, как ее душеньке было угодно, добывая из него, в том числе, поездки к многочисленным славяно-тюркским родственникам. Раньше – по всему Союзу, теперь же – чаще всего в столицу независимого Узбекистана.
Нинуля же имела решающий голос во всем, что касалось внешности Федорина (не считая усов). Ну, по крайней мере, костюм на свадьбу чьего-то дальнего родственника – идеально черный, в изумрудную «куриную лапку» – выбирала для мужа именно она. Костюм был новым, и не самопальным каким-нибудь, а фирменным, итальянским, что было подтверждено маркировкой. Пошита была эта синтетическая лепота, если верить вышеупомянутой маркировке, в самом Неаполе. Скорее всего, к нему даже приложил руку Луиджи Борелли, сын основательницы бренда – Анны Борелли. По крайней мере, Нинуля пыталась убедить в этом мужа, который упорствовал в своих подозрениях, что костюм супруга откопала в залежах времен зари мустакиллика. Тогда в Узбекистан свозили вагонами и успешно реализовали мужские новешенькие костюмы и лакированные тапки, быстро обросшие невероятными слухами, что предназначены они были для покойников. Дескать, загнивающий Запад отправляет в таких «бореллях» свежепочивших капиталистов на кремацию, а наши досужие «челноки» скупают дешевые костюмчики вагонами и поставляют по цене дорогих – наивным и очень даже живым согражданам.
Но оставим в покое генеалогию костюма-тройки, водруженного-таки волевой Нинулей на истомленного странным сном и сытным завтраком Сергея Ивановича. Ему просто лень было перечить супруге, и он буквально испекся в золу, стоя в очереди за билетами на автобус в Ташкент. Однако, очередь – это было еще куда ни шло испытание, настоящий тест-драйв начался для «тройки» в автобусе. Стоило Федорину присесть, под тяжестью роскошного пуза главного технолога джизакской трикотажной фабрики, как по команде, в секунду отлетели все микроскопические пуговки на ширинке штанов. Констатировав этот факт, Сергей Иванович, совершенно разморенный уже полуденной жарой, предпочел сомкнуть усталые веки. Перед сном он принял мудрое решение отдать этот вопрос на откуп жене уже по прибытии в Ташкент.
В автобусе Федорину ничего не снилось, чему он был искренне рад. Однако его ватную дрему тревожили время от времени странные звуки. Два мужских голоса – мягкий надтреснутый тенор и только-только сломавшийся баритон, перебивая и накладываясь друг на друга, спорили за внимание женского – молодого и хрустально-нежного. Все трое вели странный разговор речитативом. И чудилось Сергею Ивановичу, что баритон сокрушался то ли в шутку, то ли всерьез:
- Самый быстрый самолет не поспеет за тобою, а куда деваться мне?…
- Спроси об этом всадника в белом седле, - журчал-смеялся в ответ ему девичий.
- Сядь ко мне ближе, ты узнаешь, кто я такой… - нашептывал девушке тенор, умоляя.
- Есть люди типа «жив» и люди типа «помер»… - почти уже серьезно угрожал ему переходящий то в свист, то в хрип баритон.
- У некоторых сердце поет, у некоторых – болит… - переливался, словно водой на перекатах, девический.
- Ты нужна мне. Ну что еще?… - продолжал льнуть к нему шепотом тенор.
Девичий его будто бы не слышал и говорил успокаивающе баритону:
- Его любви здесь нет, его любви минус пятнадцать лет…
- Но если бы ты могла меня слышать, мне было бы легче петь[3]… - еле слышно говорил теперь куда-то в сторону тенор, с плохо скрываемым разочарованием и почти с болью.
«И ведь бывают такие бестактные люди!» - возмущенно думала про себя бодрствующая Нинуля. Всем сердцем вскипала она против открыто проявляемых двумя на вид еще совсем школьниками нежностей. Девушка и парень, сидевшие прямо перед Федориными, слушали один на двоих плеер с пробивающейся сквозь плохие наушники странной музыкой с путаными текстами. Всю дорогу обменивались они дробными поцелуями и бессвязными фразами из песен, даже не пытаясь понизить тон. Нинуля еще очень хорошо помнила время, когда на молодых людей, держащихся в автобусе или в метро за руки, недовольно косились бы все пассажиры. Какая-нибудь почтенная опа обязательно отчитала бы их, пройдясь заодно по всем молодым, которые вовсе совесть и стыд потеряли, горе их матерям.
- Приехали. Сережа, ну что с тобой сегодня такое? – не на шутку разволновалась Нинуля, расталкивая мужа по приезду в Ташкент. Уже второй раз за день тревожно она вглядывалась в тяжело ворочающиеся под его веками глазницы, тщетно пытаясь расслышать, какие слова вязнут у Федорина в усах.
- Да все нормально, нормально, Нинок, - пробормотал Сергей Иванович, кряхтя и цепляясь за высокую спинку впереди стоящего кресла в попытке встать. Затекшая нога соскользнула, и он вновь завалился на сиденье.
- Федорино горе, - ворчала Нинуля, вытаскивая мужа из автобуса, как это водится у славянских женщин, на себе.
- Ты мне… это… Нин, пуговицы пришей, - жалостливо попросил супругу Сергей Иванович, стоило им только войти под прохладный свод автовокзала «Ташкент».
- Господи, да что же это такое? – всплеснула руками Нинуля, обнаружив причину, по которой муж так странно скукожился, сведя пальцы под животом в «замок». И затрепетала, и заговорила что-то быстрое и негодующее про хлипкие комплекты одежды масспошива, и про то, что «кто-то слишком много ест», и, кажется, даже про свое неудачное замужество.
- Нин, ты мне это брось, - резко и даже грозно оборвал ее причитания супруг. – Пуговицы давай пришей. И чтобы без этих траурных воплей.
Повздыхав и поворчав про то, что она не привыкла носить при себе портняжные принадлежности на свадьбу, разозленная Нинуля немного порыскала по зданию автовокзала, пока муж «прохлаждался» на скамейке, расставив затекшие ноги и вытирая обильно выступающий пот. Вентиляция в зале ожидания не выдерживала августовской температуры, зашкаливающей за все плюс сорок пять в тени. На полу у женского туалета, забытая или оброненная кем-то, нашлась потертая бечевка достаточной длины, чтобы быть опоясанной вокруг обширной талии Сергея Ивановича с целью поддержания штанов до лучших времен. Ремней сей персонаж не признавал никогда, а сейчас ремень был бы кстати. Федорин согласился на бечеву, только чтобы от него, ради Христа, отстали, и чтобы можно было наконец двинуться уже хотя бы куда-нибудь.
Устав от ссоры и не разговаривая друг с другом, супруги покинули здание автовокзала и спустились под землю – на станцию метро Сабира Рахимова, конечную на Чиланзарской линии. Жена и муж Федорины (Нинуля в девичестве носила фамилию Стеценко) очень любили ташкентское метро и искренне считали его самым красивым и удобным, если не на свете, то уж на пространстве бывшего Союза точно. Станция с белым ребристым потолком именем своим была обязана узбекскому генералу Великой Отечественной. При виде ее мрачноватого героического декора Нинуля обрадовалась, будто встретив хорошего знакомого, глубоко вздохнула полной грудью и удовлетворенно улыбнулась.
- Знаешь, Сереж, я вот в Москве метро не люблю, - завела она свою любимую шарманку, когда они сели в поезд. – Душно там и темно. А на кольце мне все время кажется, что машинист сойдет с ума или умрет от сердечного приступа, или еще там от чего-нибудь. Поезд из-за этого столкнется с другим в туннеле, или проедет все станции насквозь, да так и будет мотаться на этом кольце, пока пассажиры тоже не сойдут все с ума или не умрут от сердечного приступа. Хорошо, что у нас нет кольца.
Сергей Иванович только усмехался в усы, слушая Нинулины фантазии, и ничего ей не отвечал. Супруги проехали одну станцию и сошли на следующей, Чиланзар, дабы купить цветов для молодоженов на базарчике прямо рядом с выходом из метро. Медленно, почти прогулочным шагом, они шли мимо многоцветных керамических панно, отображающих, по замыслу своих творцов, «созидательную жизнь, культуру и труд узбекского народа». «Если бы я умел это, я нарисовал бы тебя там, где зеленые деревья и золото на голубом…» - пробормотал Федорин, едва они минули картину, где в тени деревьев длиннокосая девушка и юноша в ичигах словно бы перебрасывали один другому серебряный мячик луны, и он взлетал от удара выше крон. Федорин потряс головой, пытаясь отделаться от песни, но не смог. Уже прошли то панно, где молодая женщина высыпала на землю, кажется, из мешка, розовые гранаты, лопающиеся от спелости, и то, где плоды айвы желтели горкой в подоле платья другой красавицы, а Сергей Иванович все бормотал про золото на голубом. Благо, Нинуля, сосредоточенная на хитрых подсчетах, сколько потратить на цветы, сколько – вложить в подарочный конверт и сколько оставить на обратную дорогу, не особо прислушивалась к мужу.
Выйдя наружу, они быстро оказались у входа на базар. Рядовой «дехкон бозори» - крестьянский базар на Чиланзаре – не парадный типа Алайского и не такой экзотический, как Чор-Су в Старом городе, и даже не такой «перекрестный», как Фархадский, поэтому туристы сюда попадают редко, разве что за компанию с кем-то с «принимающей стороны». Глянув одним только глазом на снующие туда-сюда спины сограждан, Сергей Иванович попятился, как рак, назад, со словами: «Я по пиву, а ты сама-сама-сама…». Покинув жену с несвойственной ему торопливостью, он двинул в сторону круглых столиков, столпившихся вокруг привозной бочки со спасительной надписью вязью. Бочка удачно припарковалась за кованым забором, откуда был отличный вид на сутолоку и суету базара, и куда эти самые сутолока и суета не имели никакого шанса попасть.
Федорин взял себе сразу две кружки по пол-литра – пузатые, прозрачно-стеклянные, слегка запотевшие, на прохладную поверхность которых так приятно было положить ладони, и несколько шариков курта на закуску. На мгновение он замер в предвкушении чистейшего наслаждения и уже поднес одну кружку к губам, чтобы бережно сдуть пену и сделать богатырский глоток, осушив ее сразу наполовину, как вдруг глазам его предстала странная сцена.
По правую руку Сергея Ивановича виднелся овощной ряд. Розоватые горки чесночных головок и огурцов с тончайшей, безо всяких пупырышков, изумрудной блестящей кожицей перемежались холмами золотистых и медных, круглых или продолговатых по форме луковиц. Барханы ярко-желтой и оранжевой, как будто подсвеченной изнутри, моркови чередовались с россыпями перца всех отпущенных ему цветов – от ярко-зеленого до пурпурного. Над всем этим возвышались горы юсуповских мясисто-розовых помидоров по полкило каждый. Слева протянулся фруктовый ряд. Инжир, бархатистый бледно-желтый и гладкий светло-сиреневый, соперничал с застенчиво-розовыми и царственно-красными персиками, оттененными черно-лиловыми сливами в сопровождении яблок – из беловатой зелени в солнечный мед. Между рядами, среди фигур, одетых во все легкое и цветное, сливающихся в один шевелящийся пестрый фон, был человек. Он стоял совсем близко от прилавка со свежей зеленью, в конце овощного ряда недалеко от забора, и у Федорина была возможность хорошенько разглядеть его.
На нем была ярко-красная рубашка и голубые джинсы. Голова его была не покрыта, отросшие и ничем не скрепленные темно-русые волосы закрывали лоб и шею почти до плеч. Глаза, не привыкшие к яркому солнцу, прятались за желтыми стеклами круглых очков. Человек был в толпе, но от окружающих его явственно отделяла тонкая золотистая сфера, которая звенела в воздухе тончайшей пылью и несколько размывала его очертания. Смеясь и переговариваясь с молодым дочерна загорелым парнем за прилавком, он подносил к носу пучки зелени – один за другим. Сергей Иванович даже на расстоянии чувствовал вслед за ним слабопряный аромат зеленых листочков тархуна и холодящий запах фиолетовых листиков райхона, сильный освежающий аромат пушистого укропа и перечный – майорана.
Человек явно не собирался ничего покупать. Отойдя от зелени, он немного поколебался и шагнул к персикам. Бережным любящим движением вынимал персик из горки и рассматривал на свет, словно пытаясь разглядеть внутри косточку. Подносил к губами и, кажется, шептал что-то его пушисто-оранжевому боку. Трогал большим пальцем коричневую крошечную плодоножку и застывшую возле нее янтарную капельку древесной смолы. Качал головой в удивлении, и возвращал персик на место, точно определяя место, откуда взял его. И Федорин вслед за ним тоже округлял и разжимал невольно ладонь свободной руки, словно принимая в нее и выпуская обратно теплый плод с ласковой кожей.
Но вот к человеку подошел другой, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами и с усами щеткой над кривозубой улыбкой, сказал ему что-то, и оба засмеялись. Потом усатый целиком закрыл от Сергея Ивановича того, в красной рубашке, и только золотистая пыль, которую, похоже, не видел никто, кроме Федорина, осталась дрожать в воздухе. В какой-то момент Сергей Иванович закрыл глаза, уставшие от яркого света и загадочного сияния, исходившего от человека у фруктового ряда. А когда открыл их, то не нашел уже ни одного из них – ни незнакомца, ни того усатого, который был Федорину откуда-то знаком. На стопах же покупателей, бредущих в сторону выхода, как казалось Сергею Ивановичу, поблескивали теперь золотые пылинки опавшей после ухода человека светящейся сферы.
Громко вздохнув и помотав головой, Сергей Иванович глянул на свою кружку, которую он до сих пор держал в руке поднесенной к губам, и сдул наконец пену. Она, как ни странно, еще не успела осесть и размазаться по стеклу. Федорин выпил в несколько глотков всю кружку разом, за ней вторую. Надо было как-то освежить голову, которая готова была закипеть над перегревшимся телом. «Это не может быть он, потому что этого вообще не может быть», - внушал себе Сергей Иванович спасительную мысль. Вовремя подоспела ему на выручку любезная женушка, которая с букетом гладиолусов наперевес выруливала с базара с усталой, но удовлетворенной улыбкой. Видно было, что ей удалось всласть поторговаться, так что будет трещать об этом до самого приезда на место.
Однако, пока ехали до станции Дружбы Народов (хоть какая-то деталь сна была в руку), Сергею Ивановичу пришлось выслушать не горделивый рассказ о торгах за гладиолусы, а принять на грудь водопад причитаний о потерянной открытке-приглашении. Открытка, видимо, вывалилась из Нинулиной сумочки на базаре и ехать за ней Федорин сразу и наотрез отказался. Мимо проплыли гранитно-красные колонны бывшей станции «50 лет СССР», увенчанные медными капителями. Пробежали человечки, взявшиеся за руки на ленте с орнаментом, опоясывающей станцию «Хамза». Между «Хамзой» и бывшей «Комсомольской» поезд выехал на мост и завис на несколько секунд над зеленой поверхностью канала Актепе, шероховатой от мелкой ряби. «Мама, смотри, море, море!» - восторженно кричал какой-то малыш, стоя на коленках на сидении перед окном вагона.
Как раз на ничем не примечательной «Комсомольской» уши Сергея Ивановича не выдержали, и он устало спросил супругу, помнит ли она хотя бы адрес, по которому их ждут. Ответ его мало волновал, просто хотелось немного отдохнуть от любимого голоса. Нинуля возбухнула, что, конечно же, помнит, но это ничего не меняет, свадьбу они бы и так нашли, много ли свадеб можно провести одновременно во дворе дома за телефонной станцией? «Я имени невесты не помню! И как прикажешь их поздравлять? Дорогой Камиль и невеста?». «Нин, там видно будет», - отмахнулся Федорин от жены.
На станции Дружбы Народов, под потолком с нишами в форме подвешенных днищами вверх светящихся лодок, супруги чуть задержались. Пока Нинуля в очередной раз перетрясала содержимое сумки в поисках открытки, Сергей Иванович, вздыхая, оглядывался по сторонам. Он с сожалением останавливаясь взглядом на отчетливо выделявшихся на стенах серого мрамора круглых отпечатках, оставшихся от снятых гербов союзных республик. Когда же они поднялись на поверхность, глазам Федориных предстала распахнутая ладонь площади все той же Дружбы Народов. За еще не демонтированным позорно памятником семье Ташкенского кузнеца Шамахмудова, усыновившего во время войны пятнадцать эвакуированных в «город хлебный» сирот со всего Союза, высился резной куб Дворца, по стечению обстоятельств, также Дружбы Народов. Если оставить дворец по левую руку и идти прямо, то увидишь, как площадь огибает и уходит вперед, куда достает взгляд, широкий проспект опять-таки Дружбы Народов. Его асфальтовая гладь с двух сторон обрамлена летом густыми пыльными кронами деревьев. Справа протянется рукав проспекта Фурката в сторону Старого города, увенчанный бирюзовой, перевернутой в небо дном чашей купола Ташкенского цирка. Весь этот город, пронизанный солнцем и горячим синим воздухом, Сергей Иванович искренне любил, как будто сам родился в нем.
Глубоко вздохнув, Федорин подумал, что, наверное, стоило выбраться в Ташкент хотя бы и на свадьбу к Камилю, и уже более благосклонно посмотрел на семенящую рядом и старающуюся попасть в такт его широким шагам жену. Немного подумав, он даже забрал у нее из рук букет, который ростом был если не выше нее, то очень немного сантиметров не доставал до Нинулиной макушки. Сразу видно - постаралась, гладиолусы выбрала самые, наверное, грандиозные на всем базаре.
- Ну, жинка, кажи, где та свадьба, - молодецки подзадоривал жену Сергей Иванович, держа путь не в сторону леса, но в направлении деревьев, обрамляющих подход к дому номер один за телефонной станцией номер пока еще сорок пять. То есть туда, куда указала по-прежнему девичья, несмотря на практически бальзаковский возраст обладательницы, Нинулина память.
Ответом ему были торжественные призывные звуки карная. Подойдя поближе, можно было различить уже затейливую, будто резную, мелодию сурная и дробный ритм дойры. Музыканты, одетые в легкие полосатые чапаны, опоясанные платками, сложенными углом, и в шитых белыми «перцами» черных тюбетейках, встречали гостей у входа просторной крытой площадки посреди двора. Гости уже расселились за накрытыми столами. Своеобразные расписные стены вокруг столов образовывали подвешенные на бельевые веревки ковры. «Ну что? Съел?!» - говорил победоносный взгляд жены, когда их встретили поклонами родители, наверное, невесты, удивленно переглянувшиеся на Нинулино щебетание: «А мы тетя и дядя Камиля из Джизака!».
Их проводили к столу молодоженов, составлявшему центр буквы «П», в которую были выстроены столы. За их спиной светящийся транспарант возвещал: «Камил ва Нигора бахт кечаси» - «Вечер счастья Камиля и Нигоры». «Что-то там, в открытке, не Нигора была, кажется», - засомневалась на какое-то мгновение Нинуля и даже замедлила шаг. Но имя племянника, высвеченное на фоне ковра, рассеяло все ее сомнения, и она смело шагнула к столу. Ее не смутило даже то, что не было видно ни одного знакомого лица на стороне жениха. Родители, ясное дело, в бегах, надо же встретить и усадить за стол всех родственников и знакомых, и всем уделить внимание и выказать уважение. «Гость в доме – радость в доме», говорит узбекская пословица. А остальных просто трудно узнать с налету в праздничных одеждах – давно не виделись.
Жених и невеста сидели за столом, склонив головы, так что лиц было не разглядеть. Нинуля подошла со стороны невесты и пристально вглядывалась в нее. Короткая спереди, но очень пышная и густая фата, накинутая в несколько слоев на золотую тюбетейку девушки, заслоняла голову жениха. Был виден только его темно-синий бархатный чапан, шитый золотом, и сложенные на коленях руки. Сквозь нижний слой фаты сквозил круглый вырез белого атласного платья невесты и накинутый на него сверху халат из хан-атласа голубовато-сиреневых тонов, с широкой золотой каймой по вороту и краям расклешенных рукавов. На тонкой, почти детской шее поблескивало тяжелое колье с крупной яркой бирюзой. Такая же бирюза украшала хрупкие пальцы, придерживающие край фаты. «Что-то они решили и на вечере все национальное, вроде дочка прокурора какого-то, городская…» - не давали Нинуле покоя сомнения.
Но Сергей Иванович уже вручил громоздкий букет янге – подружке невесты, и ожидающе смотрел на жену. Обойдя мужа сзади и подойдя к столу вплотную уже со стороны жениха, с риском смять гирлянду из белых розочек, закрепленную по краю стола, Нинуля тихонько позвала: «Камиль, мальчик мой, тут тетя Нина», и звонко охнула, и отшатнулась, стоило жениху поднять на нее из-под золотой чалмы смеющиеся глаза. «Сережа, это не наш Камиль!» - громко возопила гостья и, оттолкнув мужа, вырвала цветы у янги.
- Давай, Сережа, пойдем, пойдем отсюда, это не наша свадьба, - решительно выталкивала упирающегося Федорина из беседки жена. Упирался он исключительно по причине воспитанности, которая не позволяла ему покинуть недоуменно и укоризненно смотрящих на него людей без извинений.
- Кечирасиз, кечирасиз сизга, - прикладывая правую руку к груди, раскланивался он на прощание даже с музыкантами. Возмущенная Нинуля («Нет, ну видят же, что совершенно чужие люди пришли, нет, берут спокойно букет!») семимильными шагами преодолевала пространство двора, где раскачивалась и уже почти доела наваристую баранью шурпу чужая свадьба.
- Нина, ну ты бы хоть цветы им оставила, ну что ж так неудобно-то все получилось, - стонал и готов был пеплом посыпать свою лысину Сергей Иванович. – Куда ты теперь идешь, Нин, ты сама-то знаешь?
- Я – знаю! Я – все помню! – все так же возмущенно, но по-прежнему не очень уверенно провозгласила жена.
Пиво просилось наружу, но Сергей Иванович даже думать боялся о том, чтобы приткнуться где-нибудь в кустах этого квартала, натыканного свадьбами, судя по звукам неизменного свадебного «трио» - карнаев, сурнаев и дойры, уже из соседнего двора. Также Федорину не давала покоя мысль о том, что бечевка, сдавившая ему низ живота, вряд ли теперь развяжется легко, а выбираться из кустов со спущенными штанами ему совсем не улыбалось.
- Давай уже, Нин, показывай, куда идти! – взмолился он.
- Ну вот же, разве не слышишь? – белой лебедушкой протянула она руку-крыло в сторону протяжных звуков музыки.
Завернув во двор между двумя девятиэтажками – номер семнадцать и восемнадцать, Федорины испытали некоторое подобие дежавю, поскольку глазам их вновь предстала крытая площадка, увешанная с трех сторон коврами, с мерцающим транспарантом над столом, предназначенным для молодых. Те как раз входили на площадку через стилизованную арку, обрамленную белой тканью, кланяясь гостям, в то время как свидетель и свидетельница огибали арку каждый со своей стороны. Это декоративное излишество и заслоняло Нинуле и Сергею Ивановичу имена новобрачных, светящиеся на транспаранте. Узнать же со спины возмужавшего за годы разлуки племянника его джизакская тетушка не видела ни малейшей возможности. Осторожно проследовав на площадку за молодой парой, супруги, не сговариваясь, примкнули к гостям за столом по правую руку, благо, никто не заметил их прихода.
Так же, не сговариваясь, они присели на свободные места с краю и дождались, пока жених и невеста повернутся к гостям. Здесь пара была одета совсем по-европейски, что уже было больше похоже на семью Камиля, чьи родители щедро смешали в нем украинскую и узбекскую кровь. Невеста в бесподобных кринолинах бойко стреляла глазами из-под символической фаты и блистала обнаженными плечами. Крепкий коренастый жених то и дело поправлял тугой узел ярко-красного галстука, который очень шел к его светло-серому элегантному костюму. Он был очень похож на племянника, и тем не менее Нинуля не стала раньше времени победоносно смотреть на мужа. Она решила на этот раз дождаться момента, когда перестанут мельтешить перед транспарантом головы молодых, их родственников и гостей, и потом уже праздновать торжество своей памяти.
Сергей Иванович, долго не разговаривая, положил себе на тарелку палочку шашлыка и уже начал аккуратно снимать с нее вилкой жирные, с прожаренной корочкой и выступившим на ней золотисто-розовым соком щедрые куски, как Нинуля грозно зашипела ему в ухо: «Уходим!». «Чего опять?» - в тон ей ответил шепотом муж, но уже сам прочел на транспаранте: «Дилшод ва Севара муххабат кечаси» - «Вечер любви Дильшода и Севары».
Горько вздохнув, Федорин встал, посмотрел с нехорошим прищуром на супругу и протянул руку к букету: «Мы сейчас подарим этот чертов веник, и останемся здесь, потому что никакую другую свадьбу я искать не буду с тобой больше. Никогда!» Резко повернувшись и прижав к груди немного поникшие грустные гладиолусы, Нинуля выкатилась с площадки, а следом за ней вышел голодный и совсем уже злой муж. После второй неудачной попытки Сергей Иванович решил, что с него лично хватит, и он едет домой, а эта – остервенелым глазом он смотрел в спину почти рысью передвигающейся жены – пусть катится куда хочет.
С этими мыслями он шагнул во двор симпатичных «коробочек» - окрашенных в светлые тона четырехэтажных домов, где, уже по традиции этого вечера, гуляла свадьба. Не говоря ничего жене, Федорин решительно пошел в сторону столов, огороженных деревянными шестами с натянутыми на них белыми полотнищами.
- Куда ты, Сережа, это тоже не наша свадьба! – взбунтовалась было Нинуля, но ее осадил суровый взгляд мужа.
- Нина, на двух твоих свадьбах мы уже были, теперь сходим на одну мою! – постановил он таким тихим бешеным голосом, что жена, покорно кивнув, засеменила следом, на всякий случай прижимая к груди букет – как бы не вздумал снова совать их кому ни попадя.
Столы были, по традиции, выстроены буквой «П», за спиной молодых Федорин разглядел многочисленные сюзане. «Ну не ковры, уже хорошо», - подумал Сергей Иванович, вертя головой по сторонам. Они явно опоздали к началу, и свадьба была в самом разгаре – отзвучали, видимо, поздравления родителей и родственников, пришла очередь друзей, а также гостей с работы молодого и учебы молодой. На столах были уже расставлены ляганы с пловом – свадебным, с нухатом, кишмишом и гранатом. Жених и невеста стояли перед столом, прижав правую руку к груди, склонив голову, видимо, приветствуя какого-то очень важного гостя. Невеста очень понравилась Нинуле – тонкая-звонкая, в закрытом, затканном жемчужными бусинами белом платье с узким лифом и длинной ниспадающей юбкой из атласа, кажущегося влажным и тяжелым. На женихе был тоже белый, из бархата с серебряной оторочкой пошитый чапан и белая же чалма. Его глаза были полуприкрыты, и тень от длинных густых ресниц лежала на загорелых щеках.
- Дорогие Камиль и Камилла! – начал ведущий свадьбы, и тут же Нинуля хлопнула бы себя по лбу, но обе руки ее были заняты тяжеленным букетом.
«Ну, конечно, Камилла, как я могла забыть!»
Загадочный механизм вечно девичьей памяти немедленно выдал Нинуле исчерпывающую информацию о том, что далекие родственники жили именно в этих минфиновских «элитных» четырехэтажных домах с лифтом, а не в тех невразумительных девятиэтажках, из дворов которых они с мужем уже дважды спаслись почти бегством. И сразу подкатила со стороны жениха к глазам Нинули жена ее родного брата Борюсика – царственная Нора в совершенно неприличных бриллиантах – размером с голубиное яйцо в каждом ухе. Брат, гордо вскинув голову, как-то нехорошо поглядывал на ведущего, в котором по усам и широким плечам читатель-то точно узнал уже Макса Левина, подхалтуривающего в сезон организацией свадеб. И Нинуля, вместо того, чтобы сказать мужу: «Ну что? Съел?», только улыбнулась и счастливо прижала к себе многострадальные цветы, растаяв в радости узнавания родных.
Голос ведущего, показавшийся Сергею Ивановичу страшно знакомым, даже не торжественно, а торжествующе продолжил:
– Вас хочет поздравить очень уважаемый человек, гость из Санкт-Петербурга!
Плавным длинным жестом оратор пригласил к микрофону человека с базара, который, поднявшись из-за стола, широко раскинув руки, шагнул к молодым. Сергей Иванович не хотел верить собственным глазам, но золотой сфере, всепроникающей и победоносной, он не поверить не мог. Почетный гость для свадьбы сменил красную рубашку на какое-то немыслимое одеяние – белый вроде бы пиджак с прорезями на локтях, с большим количеством каких-то картинок, сзади оканчивающийся, как фрак. Подойдя к молодым, он обнял и расцеловал тихого и торжественного жениха, шепнув ему на ухо короткое поздравление, поцеловал в дрогнувшую ладонь зардевшуюся невесту и сделал какой-то кивок ведущему. Невесть откуда взялась гитара. Перекинув через левое плечо ее широкий красный ремень, затканный белыми звездами, гость произнес в микрофон мягким, душевным и слегка надтреснутым тенором: «Добрый вечер, любимые. Для всех вас и для тех двоих, кто сегодня особенно счастлив – немного легкой музыки!»
И как только он запел, разрешились все сомнения Сергея Ивановича, накопившиеся за время этого длинного-длиннющего августовского дня, а также все прошлые, настоящие и будущие. Левин же, слушая певца, довольно хмыкнул в усы и скромно подумал: «Все-таки я гений». А какую именно песню спел в качестве свадебного подарка для Камиля и его невесты питерский гость, никто не смог запомнить. Одни говорили, что про город золотой, дескать, в Ташкенте же было дело. Другие что-то вспоминали про «Гертруду» с обращением к присутствующим на празднестве дамам, но она больше подошла бы для русской свадьбы с разгульными гармошками и душевной потасовкой. Третьи что-то врали про «Стаканы» – куда уж свадебней, но у этих точно что-то в голове помутилось, потому как этой замечательной песне было на момент достопамятной свадьбы минус лет шесть. Или даже восемь.
[1] «Дубровский» – песня из альбома «Снежный лев» группы «Аквариум».
[2] «Стучаться в двери травы» – песня из альбома «Десять стрел» группы «Аквариум».
[3] Цитаты из песен группы «Аквариум»: «Самый быстрый самолет» (альбом «Навигатор»), «212-85-06» и «Я – змея» (альбом «Дети декабря»), «Некоторые женятся (а некоторые – так)» (альбом «Лилит»), «Ты нужна мне» (альбом «Кострома mon amour»), «Отец яблок» (альбом «Любимые песни Рамзеса IV»), «Мне было бы легче петь» (альбом «Электричество. История Аквариума – том II»).
Вещий Олег
Олегу Мелкóновичу в эту субботу мучительно хотелось двух вещей – пива и дозвониться, наконец, Юльке. Юлька по своему малолетству не в состоянии была понять его желания видеть, осязать и вдыхать ее ежесекундно, регулярно теряла мобильник и регулярно же ночевала у несть числа подружек и приятелей. И потому проблема дозвониться до сей легкомысленной дивы вставала перед Олегом Мелконовичем с той же тупой регулярностью.
- Па, денег дай, - возникший в абрисе дверного косяка силуэт сына вдрызг разбил похмельно-романтические мечтания родителя.
- Зачем тебе деньги, детка? – не в силах вывалиться из розового облака, на автопилоте вопросил Олег Мелконович наглого и безработного отрока.
- Па, эт я. Денег дай. Надо, - на той же ноте, упрямо не желая вдаваться в подробности, повторил вышеупомянутый отрок.
- Да иди ты на хрен, дорогой, - придя в себя, встрепенулся родитель. – Ненасытная утроба, курва твоя мать. Сколько раз я уже давал тебе денег на этой неделе? Немерено!
На последнем слове голос Олега Мелконовича звучал уже вполне себе грозно, но Аветик привык к подобным сценам, и, пожав плечом, предпочел ретироваться с закипавшего боевыми действиями поля.
- Его мать не курва! – как отзыв на пароль, прокричала с кухни супруга Олега Мелконовича, особа польского происхождения, недавно подтвержденного «картой поляка». На этом основании Ирина Генриховна сменила не модную по нынешним эмигрантским временам фамилию мужа Аванесова на девичью, более благозвучную польскому уху – Щверкач. И перестала посмеиваться над любимым ругательством мужа, каждый раз отвечая откликом.
Аветик, не дослушав диалога родителей, уже практически летел вниз по свежеобметенной смоченным веником лестнице, когда где-то в пролете между вторым и третьим этажами его настигло брошенное вдогонку матерью:
- И чтобы в одиннадцать дома, как штык!
И ничего не ответил ей ни на одном из известных ему языков.
Полуденное солнце, пробивающееся сквозь пыльные кроны чинар, зайчиками плясало на рыжих стенах типовой панельной пятиэтажки на углу улиц Катартал и Мукими. Аветик заприметил вдали неразлей-вода другана Олега Мелконовича – ЖЖ, Женьку Жмахера, вялой походкой бредущего в сторону их подъезда. На бегу махнув ему рукой (вот хапанет же он сейчас от матери за то, что помог отцу развязаться), парень прибавил шагу и нагнал-таки уже за остановкой уходящий в мутное сентябрьское, но все еще жаркое асфальтовое марево троллейбус номер шесть.
В этот момент, воспользовавшись отсутствием в шаговой доступности супруги, Олег Мелконович дрожащей рукой в тысячный, наверное, за сегодняшний выходной раз набрал Юлькин номер. И случилось чудо – дива ответила сонным сипловатым голосом (чистая сирена):
- Дааааааааа. Ну, кого там с такого ранья?
- Юля… Юленька… Котенок… - затрепетал всем телом Олег Мелконович, лишенный возможности сделаться в один миг маленьким-малюсеньким, пробежаться под ручку со звуком собственного голоса по проводам и впрыгнуть в теплую постель сирены. И оттого вдребезги расстроенный и размазанный ощущением сорокапятилетнего бессилия перед нечеловеческой страстью к великовозрастной чиланзарской Лолите.
- Олеееежек, - смягчив интонации, сподобилась ответить Юлька. – Ну, куда ты пропал? Ну, я же искала тебя, киииииииса.
- Я… это… Юляш…, - пытался собрать мозги в кучку изнывающий от желания Олежек, но вмиг осекся, увидев перед собой все в том же абрисе все того же косяка силуэт теперь уже жены.
- Да, да, конечно, гостиница «Малика», в шесть. Буду, буду, как же, - голос Олега Мелконовича неожиданно обрел упругость и уверенность, в тоне появилась деловитая озабоченность.
- Что там? – строго спросила супруга, с полным основанием подозревающая, что за якобы заказами на музыкальное сопровождение свадеб, выпускных и банкетов скрываются неполовозрелые (Мелконович уже смолоду имел к таковым слабость) пассии мужа.
- Ира, пойми, это деловой разговор, - продолжая интонировать фразы озабоченной деловитостью, Олег Мелконович при этом смотрел на жену с такой рабской готовностью хоть бы в окошко прыгнуть на ее глазах, лишь бы не оборвался столь важный для него звонок, что, плюнув, супруга оставила его в покое и ушла. По дороге решив, что старый козел точно завел себе опять бабищу.
- Олеееежек, я не пойму, что ты там говоришь. Ну, какая еще «Малика»? Которая на девятом? А это от оперетты направо или налево? - щебетала на другом конце провода беззаботная Юлька, не стараясь вникать в семейные дрязги отставной рок-звезды ташкентского разлива.
- Юля, я приеду. К тебе. Сегодня, - полным молодости и задора шепотом заговаривал трубку Олег Мелконович, прикрывая рот свободной рукой.
За собственным шепотом он не услышал, как скрипнула незапертая дверь, и ступила на смоченную половую тряпку у порога нога ЖЖ, столь не вовремя решившегося на отчаянный шаг - встречу с неизбежной карой в лице супруги собутыльника, совсем близкой к фуриозному полету на метле.
- Здравствуйте, Ирина Генриховна, - снимая воображаемый цилиндр и расшаркиваясь, топтал тряпку ЖЖ, единственный, наверное, в мире представитель не известной современной этнологии и этнографии народности индеев, к которой он примкнул, сдуру ответив на вопрос паспортистки при заполнении графы «национальность»: «Иудей». Глуховатая, но находчивая барышня, которая до этого уже припечатала Ирину Генриховну определением «поляк» и ни за какие деньги не соглашалась исправить его на женский род, сплавила воедино незнакомого ей иудея и куда более знакомого индейца, сделав из Женьки Жмахера весьма редкую даже для мультинационального Ташкента птицу.
Прямой и смачный плевок прямо в бесстыжие глаза гостя особе польского происхождения казался в тот миг самым логичным ответом на его приветствие, но она заставила себя сдержаться и ограничилась взмахом в воздухе кухонного полотенца и узбекским эквивалентом любимого ругательства супруга. После этого деловито спросила:
- Есть будешь?
- Эээээ… да разве ж может человек отказаться от древнейшего блюда крымских караимов, сотворенного вашими божественными ручками? – ЖЖ в поклоне потянулся губами к испачканной в муке руке хозяйки, желая, видимо, засвидетельствовать ей отдельное полное почтение, но рука быстро спряталась под передник. Галантный гость, еще в подъезде унюхавший аромат золотящихся в кипящем масле чебуреков, получил-таки полотенцем по склоненной подобострастной шее и, не разгибаясь, проскользнул в гостиную, мечтая обрести там Олега Мелконовича.
Друг, товарищ и брат Жмахера не по крови, а только по жизненному кредо («Везде») лежал на диване, с идиотской улыбкой уставившись в потолок и прижимая к груди телефонную трубку. ЖЖ пристроился у него в ногах, пару раз сочувственно вздохнул и спросил почти с придыханием:
- Ю-ту?
Пребывающий в нирване Олег Мелконович в ответ даже не кивнул, и от этого Жмахер вздохнул еще глубже. Умопомрачительно стрекочующие в ча-ча-ча перламутровые коленки правой крайней из подтанцовки Гришки Аванесова, приходящегося другу племяшом, снились ЖЖ только в самых смелых эротических снах. Но даже в этих снах он не смел и подумать о том, чтобы перейти дорогу старшему товарищу. Выпускница народного отделения Ташкентского хореографического училища Юльнара Юнусова, в народе U2, была другу Музой, Лебединой Песней и Прекрасной Дамой. И высота чувства к ней Олега Мелконовича казалась Жмахеру столь святой и обреченной, что он рассказывал о ней каждому встречному-поперечному. И уже пол-Чиланзара, кроме, разумеется, Ирины Генриховны, были в курсе мельчайших деталей их вяло тлеющего служебного романа.
Повздыхав еще немного, Жмахер осторожно потрогал ступню товарища, чтобы убедиться в присутствии в лежащем теле человеческих нервных реакций. Нога обиженно дернулась, и тело голосом друга недружелюбно возопило:
- Да дадут мне в этом доме пожрать чего-нибудь?
Вопрос явно был обращен не к ЖЖ, а к плывущему с кухни и тревожащему ноздри всех присутствующих запаху чебуреков, стряпать которые законная супруга Олега Мелконовича была на самом деле большая мастерица.
Этот запах вызывал в воображении самое живое и сочное представление о тонкой прожаренной корочке с характерными выпуклыми пузырями, сводящей с ума начинке из жирной рубленой баранины, лука и зелени, а также о неизбывном упоении, которое охватывает едока, впивающегося в чебурек, обжигающий, истекающий мясным соком, способный лишить человека дара речи на добрых пять минут чистейшего гастрономического оргазма. Истинные ценители начинают есть чебурек, приготовленный Ириной Генриховной, придерживая его двумя руками за острые углы, с середины, с самого чебурекова нежного брюшка, оттуда, где румяная корочка едва сдерживает напор начинки, упиваясь восторгом до самого последнего мгновения, когда в руках едока остается прощальным приветом тонкая зубчатая полоска теста, которую так вкусно сложить и отправить в рот масляными пальцами.
- Проше бардзо, - почти дружелюбно откликнулась Ирина Генриховна, щедро присыпая красным молотым перцем практически прозрачные полукружия темно-розовых юсуповских помидоров и тончайшее кружево нашинкованного лука – Олег Мелконович любил к чебурекам ачичук поострее.
- Ээээххх, да к такому столу водочки бы, а? – явно неуместное в присутствии непьющей дамы восклицание, не успев предусмотрительно зацепиться за дернувшийся кадык ЖЖ с внутренней стороны, вылетело наружу и было пришпилено к его же лбу ненавидящим взглядом Ирины Генриховны и умоляющим заткнуться – приятеля.
- Да я ничего, у меня просто само как-то… вырвалось, - засуетился Жмахер и, усаживаясь за стол, старался появственней громыхнуть об пол ножкой табуретки, в надежде заслонить своей якобы неуклюжестью допущенную выше бестактность. В доме повешенного не говорят о веревке, а в доме ресторанного музыканта, само собой разумеется, о спиртосодержащих напитках. Об этом ЖЖ, истекающий мыслью о плотном обеде, как-то запамятовал.
Вздыхая о том, что сын унесся из дома голодным, Ирина Генриховна смотрела, как исчезают с тарелок чебуреки, ачичук, припорошенная мелко нарубленной зеленью сузьма, и удовлетворенно кивала в такт сначала быстрым и жадным, но по мере насыщения начинающим уже сбавлять темп движениям челюстей мужа и гостя. Взрослый голодный мужик, каким бы голодным он не был, способен съесть за раз четыре, ну пять чебуреков, чтобы полностью удовлетворить голод. ЖЖ съел шесть и понял, что закуски сегодня можно уже не брать, а водки нужно будет брать много, и денег на нее нужно тоже много, и эта мысль его огорчила настолько, что он даже помотал головой и грустно икнул пару раз.
- Ну все, спасибо этому дому, пора на работу, - голос друга вывел Жмахера из лабиринта элегических размышлений о влиянии высококалорийной пищи на скорость опьянения живого организма, но, не желая вторично допустить бестактность, он все же немного помедлил со вставанием. Встав, попытался вновь – уже в знак благодарности – приложиться к ручке хозяйки, в чем ему вторично было отказано. По дороге из кухни в прихожую ЖЖ наспех прочитал Ирине Генриховне лекцию о том, что в Польше паны всем дамам целуют ручки без разбору, к чему ей пора бы уже привыкать. Хозяйка слушала лектора плохо и невнимательно, пытаясь достучаться до супруга в прямом и переносном смысле, а именно многажды повторяемую фразу «И чтобы ночевать домой, как штык» сопровождала энергичными ударами капкира по монументальной спине Олега Мелконовича.Попавший под не целованную руку капкир не возымел на спину никакого воздействия, и она неуклонно уходила в неизведанную даль.
Выбравшись из подъезда на свет Божий, приятели, не сговариваясь, направились к комку на остановке, где и проглотили для разминки по стаканчику водки сомнительного происхождения, отдающей новыми шинами (пиво после обеда утратило свою актуальность). Переглянувшись и пошуршав в карманах сумами, отслюнили национальной валюты на бутылку национального арака вместимостью ноль семьдесят пять литра. «Это разве арак? Они хотят сказать, что это продукт дистилляции, получаемый из риса с добавлением сахарной патоки или же из сока кокосовой и финиковой пальмы, подвергнутого спиртовому брожению? Из чего они гонят это Г?» - надоедливо гундел всезнающий ЖЖ под руку Олегу Мелконовичу, за что и получил – точнее, не получил свои сто граммов, выпитые приятелем – два по сто подряд.
- Мне двести, а тебе вести, - этой короткой фразой Олег Мелконович заключил свои действия, в глазах товарища выглядевшие чистой воды несправедливостью.
Спустя некоторое время (какое именно, история умалчивает) грязно-зеленая («морской волны» - поправьте же меня, Олег Мелконович) шестера, принадлежащая уже в дым пьяному отставному рокеру и ведомая его практически тверезым другом, шустро шмыгнула в типовой чиланзарский двор. Тот, что неправильным пятиугольником разместился на метро Хамза позади мечети Новза (нет, у авторов вышеупомянутых топонимов не было намерения рифмовать соположенные в пространстве объекты, так нечаянно случилось). Буйно разросшиеся на подходах к дому номер пять – цели наезда – кусты живой изгороди скрывали за собой невидимых глазу, но явно буйных детей, изводивших буйных же кошаков. Последние под радостный визг первых орали благим матом так, как будто март в этом дворе не кончится уже никогда.
Затормозив у подъезда и намертво перегородив жигуленком выход из дома, ЖЖ отпустил руль, облегченно вздохнул и обратился к другу, мертвым пьяным сном спящему на откинутом переднем сиденье (от перекрестка улиц Мукими и Катартал до мечети Новза езды на общественном транспорте остановок c ларьками пять, стало быть, попито было немало):
- Мелконыч… Эй… К Юльке приехали.
Услышав нежно встрепенувшееся в воздухе имя любимой, с трудом вырвав себя из ее радужных объятий – сиречь из сна – Олег Мелконович приподнялся, огляделся и со стоном рухнул обратно.
- Жека, друг, иди, иди к ней. Скажи, что я умираю. Что я дохну от любви. Жека. Скажи: сирена, мы в ответе за тех, кого приручили.
- Не, брат, это ты сам, - вяло отбрыкивался ЖЖ от роли голубя любовной почты, твердо зная, что идти-таки придется, иначе друг с живого не слезет. А пьяным идти к сирене, сильфиде и Суламифи Олег Мелконович стеснялся.
В раздумьях, что на самом деле сказать Юльке, чтобы она смилостивилась наконец над его страдающим другом и дала ему, как только он протрезвеет, а лучше прямо сейчас, пока он не протрезвел, чтобы счастью его совсем уже не было бы предела, ЖЖ сосчитал все ступеньки до третьего этажа (а было их в пяти пролетах ровным счетом пятьдесят шесть) и еще совсем чуть-чуть потоптался на серой плитке перед обитой вишневым дерматином дверью квартиры номер одиннадцать.
Сообразив, что до второго пришествия ему никто тут топтаться не даст, Жмахер протянул руку к звонку, и осторожно прижал кнопку большим пальцем. Потом указательным. Потом средним. Звонок не реагировал. ЖЖ чертыхнулся (более грубых ругательств он себе никогда не позволял, даже в совершенно непотребном состоянии), сделал два шага назад, убедился, что он на самом деле пытается позвонить в квартиру номер одиннадцать, вернулся на место и поднял руку, чтобы постучаться. Дверь, видимо, под напором энергетической волны, исходившей от истомленного жаждой, либидо и желанием помочь другу ЖЖ тихонько скрипнула и гостеприимно приоткрылась.
Не веря своим глазам и совсем уже ничего не соображая, Жмахер шагнул за порог. В совершенно пустой комнате (прихожки в малогабаритной Юлькиной квартире не предусматривалось, поэтому хозяйка и гости с порога вваливались в гостиную, она же спальня), в центре ее на перевернутых деревянных ящиках сидели лицом друг к другу две вполне благопристойные старушки. С которыми ЖЖ был абсолютно не знаком. В синих рабочих комбинезонах и в оранжевых дорожных касках, прикрывавших неизвестно от какой опасности сверху седые головы. То, что головы были седыми, Жмахер не сомневался. Старушек разделял третий ящик, служивший им столом. На нем была разложена, насколько можно было судить на таком расстоянии, колода карт. Звонок не работал, постучаться ЖЖ не успел, потому его приходу никто особо не придал никакого значения. Старушки его попросту не замечали.
- Любовь тебя ждет, - неожиданно взревела старушка слева. От рева Жмахер подскочил, но сдержался и не заорал от ужаса, а просто инстинктивным движением схватился за правый бок – тот, где у алкоголиков сердце.
- Чивось? – на той же громкости спросила правая. ЖЖ уже был морально готов к такому повороту, потому только слегка вздрогнул.
- Любовь! Любовь, говорю, ждет тебя!
То, что ни одна из старушек его не услышит, хоть он оборись, Жмахер понял быстро. Он только никак не мог взять в толк, что происходит в Юлькиной квартире, куда делась она сама, и как вообще трактовать ему с данной минуты реальность – как плод его отдельно взятого больного воображения или результат коллективного съезда крыши. На всякий случай покрепче взявшись рукой за косяк – дабы не грохнуться в обморок и в то же время убедиться в пока еще осязаемости этого мира, ЖЖ отдышался, потом на цыпочках сделал разворот и выкатился из квартиры номер одиннадцать под лозунги о нескромной любви женатого брюнета, которая непременно должна была приключиться с гадалкиной товаркой.
- Нет там никого, брат, - как можно увереннее сказал он, кладя руки на руль шестеры и стараясь не обращать внимания на редкие гулкие удары сердца в грудной клетке. – Не знаю, где Юлька.
Но Олег Мелконович не слышал его.
Потому как уже минут десять мелко трусил себе за девахой в наглухо зашнурованных ботфортах из лаковой кожи, задорно помахивающей в такт своим шагам платиновым шиньоном фасона «конский хвост». Трусил, как привязанный. Как ниточка за иголочкой, витиеватой цепочкой сплетая свои упрямо не желающие сплетаться следы. Деваха шла не одна, а под ручку с мелкорослым, довольно тщедушного сложения мужичонкой в клетчатом пиджаке и длинноносых штиблетах. Свою светящуюся в негустых ташкентских сумерках затылочную лысину мужичонка нет-нет приглаживал свободной рукой, в пустой надежде пригнать на нее с макушки хотя бы немного волос.
Олег Мелконович, гонимый пьяной фантазией, крепко-накрепко вбил себе в голову, что это Юлька вознамерилась привести постороннего хахеля в ресторан гостиницы «Малика», на назначенное им, странствующим рыцарем и последним трубадуром воплощенной Belle Du Seigneur, свидание. Явно желая, по своей стервозной женской сучности, в пыли извалять и растоптать нежную рыцареву и трубадурову душу. И потому он преследовал пару от самого дома номер пять с маниакальной настойчивостью, даже не пытаясь скрываться.
- Бааарсик, - мурлыкал то ли Юлькин двойник, то ли ее же фантом, то ли на самом деле Юлька (за давностью лет уже не разобрать) прижимаясь крутым бедром к карману клетчатого пиджака спутника, таящему в своем шелковом нутре солидное портмоне из свиной кожи, набитое иностранной валютой.
- Что есть Барсик, дарлинг? Ай’м Барри, - недоуменно отвечал мужичонка, оказавшийся на поверку иностранцем.
- Никакой ты не Барри, ты Баааарсик. Мушууууук, - урчала блондинка, наклоняясь к мужичонкову уху, а тот в ответ норовил подпрыгнуть и если не чмокнуть, то хотя бы лизнуть спутницу в шею.
- Ай лав ю, Джулия! Май голден леди! – восторженно покрикивал мужичонка, с нескрываемой радостью откликаясь на кошачью кличку – да пусть назовет хоть груздем, лишь бы впрыгнуть в этот роскошный, на вид пятого размера, кузов. Фак бы побрал русские пословицы и недоступных, но очень дорогих чиланзарских красавиц!
- Такая же фигня, - лениво вещала в ответ дива.
- Такой же сфинья, - вторил ей влюбленный инородец.
Лишенный, даже по мнению сильно нетрезвого Олега Мелконовича, какого-либо смысла диалог был бы уже через минуту прерван коротким, но волевым вмешательством в него страдальца за любовь, однако прервался сам по себе, посадкой воркующей пары в невесть откуда вывернувшее такси. Бомбилы в Ташкенте шныряют где не попадя и норовят сграбастать пассажира за платежеспособное место даже против его воли, лишь бы доставить по месту назначения.
Сильно удивившись такому резвому повороту событий, Олег Мелконович как-то нехорошо ойкнул, глотнул ртом воздух, упрямо не желавший вталкиваться в легкие, и присел бы пятой точкой прямо на прогретый асфальт, не будь он подхвачен под локоток мощной рукой нового действующего лица нашего совсем уже запутавшегося в самом себе повествования. Новое действующее лицо оказалось усатым, пьяным, и к тому же до боли знакомым.
- Давайте я вам помогу, милейший, - вежливо сказало лицо, и язык у него совершенно не заплетался, хотя цвет обещал обратное. – Поддержу в трудный для родины час, когда заезжие Джонсоны и… Джонсоны увозят от нас наших невест, сестер и… не побоюсь этого слова, матерей. Оставляя нам лишь сожаления и боль утраты…
Похоже, усатый знал, о чем говорил: в его словах сквозила совсем уж неподдельная скорбь. Приглашающим жестом второй руки спаситель пятой точки Олега Мелконовича, в котором читатель наверняка уже опознал Макса Левина, указывал на гостеприимно отверзшиеся дверцы так вовремя подошедшего троллейбуса номер шесть. Не поручусь, но скорее всего того же самого, который еще в полдень унес куда-то в район бывших конюшен туркестанского генерал-губернатора Кауфмана легкомысленное тело Аветика.
- Если ближе к одиннадцати часам вечера, выйдя на улицу и повернувшись спиной к той части горизонта, где еще видны краски вечерней зари, вы найдете в юго-восточной части неба, высоко над горизонтом ярко-белую звезду Вега, то наверняка увидите и осенний треугольник, - начал Макс, стоило им только усесться на заднее сиденье. – В этот астеризм входят, кроме Веги, также Денеб и Альтаир. Три звезды известных созвездий – Лиры, Орла и Лебедя вместе формируют хорошо узнаваемый рисунок. Эти яркие звезды видны даже на засвеченном небе таких больших городов, как Ташкент.
Публика в троллейбусе затихла, внимая Максу, густой и хорошо поставленный баритон которого легко проникал в любую точку единицы общественного транспорта, в данный момент движущейся по маршруту «Площадь Бешагач – Чиланзар, двадцатый квартал». Абсурдности происходящему добавлял кондуктор с лицом молодого Бутусова, застывший с раскрытым ртом у двери и пропустивший мимо себя уже не одного не обилеченного пассажира.
Олег Мелконович плакал навзрыд. Он понял, что случайно обретенный им в тесноте и толпе мегаполиса откуда-то знакомый ему гусар знал про него все, до мельчайших подробностей считывая рисунок, вытатуированный на его исстрадавшемся сердце. Лироподобные Юлькины бедра, к которым Олег Мелконович тянулся своими могучими орлиными крылами, свободными в дневные часы от игры на бас-гитаре, сейчас исчезали вдали, и могли совсем скоро вовсе раствориться, спрятаться в изощренно-изогнутых, до противного белых крыльях мерзейшего на свете существа с болезненно выгнутой шеей. Эх, утки, что же вы не заклевали его на своем капиталистическом птичьем дворе, пока он был еще только гадким утенком?
Через пару остановок занимательных пассажиров ссадил водитель лично, ибо даже последний дурак знает, что троллейбус – это вам не лекторий какой-нибудь, и не планетарий. Левин вышел первым, за ним неуклюже вывалился Олег Мелконович. Грустно глядя в глаза новоприобретенного товарища, со всей нежностью, на которую способны только сильно выпившие мужчины, Макс произнес под скрип и шелест отъезжающего транспорта:
- Ты сам вышел, брат? А я тебе, это… руку хотел предложить.
- Как женщине? – недоверчиво спросил его Олег Мелконович.
- Нет, как мужчине. Как другу.
Ничего не ответил Олег Мелконович Левину, махнул ему печально на прощанье и двинулся неверными шагами, как он думал, в сторону дома. Ведь сказано, что оставит человек отца своего и мать, и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть, и еще что-то… Ах, да, и чтобы ночевать домой, как штык.
Похороны хиппи
«Если бы меня свалила тяжкая болезнь,
если бы надо мной нависли нужда, нищета,
угроза голодной смерти –
я хочу, чтобы рядом была Алиция»
Иоанна Хмелевска «Вечная молодость»
Первым, кого идентифицировал в окружающем размытом пространстве едва открывшийся глаз Жана, был Лёвка. Который элегантно спал, растекшись пузом по подлокотнику приземистого кресла, свесив по бокам руки и ноги. Язык не поворачивается назвать конечности самого младшего члена семьи Пядуховых лапами. Кончик его хвоста, чьей победоносной полосатой красе Жан втайне завидовал, с умопомрачительным шиком лежал на сидении.
Безошибочным кошачьим нутром Лёвка учуял пробуждение хозяина и приветственно дернул ухом. Левым – целым, не надкушенным в одной из битв за местных четырехлапых Дульсиней. Потом слегка потянулся – пробно, раскрыв подушечки и показав когти. Лениво, беззвучно мяукнул и потянулся уже всласть, так же лежа на животе и левым глазом отмечая про себя, что хозяин на него смотрит. Игриво повел хвостом, кончиком описав в воздухе мертвую петлю Нестерова. При попытке повернуться на бок, дабы принять более живописную позу, наконец соскользнул с предательски гладкого шелка обивки. Не успел сгруппироваться и смачно шлепнулся на паркет. Подскочил, выругался, выгнув спину дугой, и потрусил в сторону кухни. Там уже слышалась любимая припевка Настасьи, под которую супруга Жана, как правило, месила тесто: «Мама анархия, папа стакан портвейна…»[1]. И так без конца и без начала, как мантру.
Жан не стал потягиваться, ибо опасался навредить этим необдуманным движением своим членам, неизвестно где вчера шлявшимся и возможно уже поврежденным. Осторожно приподнявшись на локте, он вытянул ногу из-под махровой простыни и нащупал стопой поверхность ковра. Тут же с брезгливостью отдернул ногу и спрятал ее обратно, под простынь. Ненавистный ковер был куплен женой на деньги, вырученные от продажи его, Жана, вымечтанного охотничьего ружья. Матовая прохлада оружейного ствола снилась ему с отрочества исключительно в рафинированно-интеллектуальных снах, лишенных пошлого присутствия эротических мотивов. В этих снах он беседовал с Платоном о бренности материи и резко критиковал ранние творения Басё, лишенные гражданской тематики, приводя ему в пример кавалерийский напор лирики Цоя. И все это – держа в руках изысканную конструкцию из дерева и металла, предназначенную для стрельбы на дальние дистанции дробью любого номера, а также круглыми пулями.
Изначально ружье досталось по наследству Настасье. Трем племянницам Алексея Трифоновича, в августе почившего с миром в Чирчике, овдовевшей тетушкой было предложено выбрать что-нибудь из вещей покойного на память. Старшая – домовитая Катерина наметила швейную машинку. Средняя, шустрая Олюшка – плетеное кресло-качалку для дачи. Ну, а Настасья, как наиболее отчаянная и рисковая из сестер, польстилась на ружье.
Из ее светлого ума и здравой памяти, напрочь затуманенных скорбью и печалью, в тот момент был, вероятно, совершенно изжит образ собственного мужа. Жан вел богемный образ жизни бродвейского художника, продолжительно и неумеренно пил, а также обладал холерическим темпераментом в сочетании со склонностью к депрессивным психозам. Даже одной из трех названных причин было бы достаточно, чтобы держать его подальше от огнестрельного оружия. Но Настасья, повторюсь, была дамой отчаянной и рисковой. Потому и вышла в свое время замуж за студента художественного училища имени Бенькова, а не за намеченного и всей родней одобренного гражданского летчика Лешу.
Конечно, Жан побаивался, что мирно спящее в нише для постельного белья ружье дремлет только до поры, до времени. И даже предполагал, что звуком, сопровождающим исчерпание положенного лимита в чаше Настасьиного терпения, будет единственный выстрел, произведенный стальной рукой супруги. Направленный в его, Жана, буйную голову. В то, что у жены хватит на это духа и воли, он даже не сомневался.
Настасья тоже в этом не сомневалась, и после двух недель раскаяния и раздумий, втайне от мужа отдала ружье любовнику подруги – страстному охотнику. От греха подальше. Официальной версией для Жана стала информация, что в ЦУМе выбросили бухарские ковры, и ружье пришлось срочно продать. Потому как ковер – вещь в хозяйстве более пригодная, чем не учтенная единица огнестрельного оружия. На самом деле ковер неизвестного происхождения достался ей с барского плеча от старшей сестры, но об этом никому знать было необязательно. И я даже опасаюсь выбрать, какой из двух поступков супруги Жана больше сходит за salto mortale – занос в дом ружья на радость мужу или его же вынос на того же мужа горе.
Потому как не было Настасье ни сна, ни покоя с того самого дня, как обнаружилась пропажа символа элегантной брутальности. Официальная версия исчезновения ружья была озвучена виновной стороной, но не принята за достаточное обоснование стороной обвиняющей. Взвыл Жаник по ружью хлеще, чем по лучшему другу Равилю, в те же дни бесследно канувшему в воды Анхора. Взвыл и покрушил все хрупкое, что находилось в пределах досягаемости его крепких, со сбитыми костяшками, кулаков. И даже Лёвке попало по хребту, потому как не фиг шляться по кухне и тереться об табурет, когда хозяин в ярости.
Жан после того достопамятного разговора ушел в многодневный запой, бессмысленный и беспощадный. С пьяных глаз он неустанно оглашал Настасье дребезжащим тенорком установленный список претензий. Год назад жена унесла в подвал все его подрамники, и половина их там сгнила, а вторую кто-то украл – это раз. Минувшей весной она же под предлогом генеральной уборки выбросила из дома двадцать кило пластилина для скульптурной лепки. Видите ли, мешался он ей под ногами и пачкал паркет – это два. Летом задарма отдала охранникам на мусорке антикварный чайник, выторгованный на Госпитальном рынке – это три. «Из чистой меди, и что бы ты понимала!», и так далее, и тому подобное, до самого ружья. И здесь уже весь перечень уничижительных эпитетов и слезовышибающих метафор. А вот с трезвых глаз Жан с супругой вовсе не разговаривал и по ковру ступал с нескрываемым омерзением.
После отступления Лёвки в кухню хозяин его впал ненадолго в похмельную дрему, полную нервной дрожи и неожиданных падений. Краткий и тревожный, сон его был прерван внезапным приступом боли в правом подреберье. Почти сломавшись в пояснице и схватившись обеими руками за бок, нетвердо ступая, Жан продвигался в сторону ванной по ковру, забыв зажмуриться от гадливости к тканому изделию из шерстяной пряжи. Здесь его и настиг спокойный Настасьин взгляд. Исключающий любое представление о человеческом сопереживании и сочувствии.
- Ну? – ровным голосом спросила она. – Что опять?
- Что опять? – слабо переспросил Жан. – У твоего мужа синдром раздраженного кишечника! А может быть даже воспаление аппендикса!
До поступления в художественное училище Жан успел проболтаться два года подряд на первом курсе медицинского, имени Боровского.
– Или отек легких!
На последнем диагнозе голос его набрал силы и трагических нот, что, впрочем, не произвело на жену должного впечатления.
- Легкие – выше, - здравомысляще отметила она и, не меняя интонации, продолжила. - Если ты помнишь, у меня сегодня день рождения…
Жан не помнил, но нечеловеческим усилием воли продолжал сохранять выражение оскорбленной добродетели на лице. Добавил лишь немного вопросительности во взгляде, дескать «иииии…»
- И поэтому я очень прошу тебя по возможности скорее уйти и не появляться дома до завтра. Ко мне скоро придут гости. В общем, сваливай, сделай мне такой подарок.
Целая вереница разных выражений пронеслась по лицу Жана – от благородного негодования до детской обиды. Настасья не стала дожидаться, пока муж уже остановится на одном из них, и вернулась к изготовлению своего знаменитого пирога с капустой и яйцами по рецепту белорусской бабушки.
Все еще не веря своим ушам, Жан проследовал за женой на кухню, где, обреченно встав у притолоки, молча наблюдал за ее ловкими, быстрыми движениями.
- Уйди, - наконец внятно сказала она, наткнувшись в очередной раз на его взгляд сироты с Южного вокзала.
Жан совсем уже было собрался приступить к жалостливому повествованию о том, как обидно быть изгнанным из собственного дома в столь торжественный для всей их семьи день, но, неловко качнувшись, локтем укололся о любимый Настасьин кактус. Цветок из рода клейстокактусов гордо возвышался на персональной подставке, специально для него сооруженной из барного стула.
– Да! – взорвался Жан. - Я-то уйду, а вот этот хер колючий думает цвести когда-нибудь?!
Перейдя на визг, он попытался пнуть подставку, но тут уже не удержал равновесия и как-то обреченно рухнул рядом в молитвенной позе, подвывая от боли и унижения. Не делая попытки помочь мужу подняться, невозмутимая Настасья устраивала в духовке противень с пирогом. Поскуливая и потирая ушибленные колени, Жан отправился в ванную. Дальнейшие его передвижения по квартире жена уже не наблюдала, как и собственно сам уход из оной.
Не далее чем через три с половиной часа после отбытия хозяина дома из оного праздник жизни и живота на двадцати четырех квадратных метрах жилой площади семейства Пядуховых достиг своего апогея. До последней золотистой корочки был съеден пирог, отведаны баклажаны, начиненные грецкими орехами, и подчищены «мясной» и «овощной» ляганы. На горячее гостям были поданы голубцы. Все один к одному продолговатые, плотные, туго запеленатые в капустные листья, они были выложены на блюде дисциплинированными рядами, как младенцы, сумасшедшими матерями приготовленные для призыва в армию.
Дочь не присутствующего художника – умница-худышка Васька вдумчиво ковырялась вилкой в голубцах, отделяя рис от фарша. Отроковица, как и положено отроковицам, была странновата, и в угоду невесть каким тараканам в голове ела сии продукты строго по очереди – сначала рис, потом мясо, но никак не вместе.
В проходе между прихожкой и залом подруги жены художника Асия и Хана, в идентичных позах – со сцепленными под грудью руками, вполголоса обменивались последними дворовыми новостями. Жена художника, облаченная в брючный костюм из хан-атласа, уже распустила по плечам свою косу и задумчиво перебирала струны на старенькой гитаре, поддавшись на уговоры товарок спеть что-нибудь «задушевное, так, чтобы в грудях стало тесно».
И не успел впорхнувший в дверь Ханин сыник – отрок именем Рафаэль, дошептать матери на ухо новость о том, что к ним на порог свалилась ее троюродная сестра Бэла, как Настасья запела лирико-драматическим сопрано непередаваемой красоты:
«Иди ко мне.
Если случится ночь, мы не станем пить чай.
Иди ко мне.
Я объясню тебе смысл слова «прощай»…».
Неполовозрелый, но уже отчаянно влюбчивый Рафа мгновенно умолк на полуслове, заслушавшись тетю Настю и заглядевшись на бледные ланиты ее дочери, за что и поплатился впоследствии.
«Я знаю, это зовешь меня ты. Ко мнеееееее…»[2] - возводя очи – горе, вразнобой подхватили последнюю строчку неразлучные наперсницы именинницы, как одна, напрочь лишенные слуха. На этом месте, резко контрастируя с лирическим наполнением текста, положенного на проникновенную мелодию, в прихожку, тяжело дыша, ввалилась упомянутая Бэла. Племянник слишком долго вел с «жаляб-тоя» свою мать, а найти в бедламе их жилища оставленные сестре на хранение ключи от квартиры не представлялось Бэле возможным. Только у себя, уморенная долгой дорогой, она могла бы омыть свое бренное «боди» и покормить Фитичку, по собачьему паспорту значившегося тойтерьером Фиту черно-подпалой масти.
- Бэлка! – огорошенно всплеснула руками Ханя, не дополучившая от Рафы сообщение о приезде родственницы. Теперь у нее были все причины недоумевать, с какого перепугу пядуховская типовая прихожка без объявления войны оказалась наполовину заполнена ее монументальной сестрицей, еще с первой волной откатившей на историческую родину.
- Бэла! – моментально отложив гитару, словно к родной, бросилась на могучую грудь бывшей соседки Настасья. Под влиянием домашнего вина и душевной песни она, видимо, позабыла все ссоры, не гремевшие между вторым и третьим этажами только по редким выходным и праздникам.
- Тетя Бэла… - потупил свои умопомрачительные ресницы, на которых зимой не таял снег, рассеянный отрок Рафаэль. Немедленно начал он протискиваться между жарким боком старшей родственницы и дверцей встроенного шкафа к выходу, но безуспешно. Острая на язычок Васька не раз потом поминала ему родственный шлепок по пятой точке, полученный от рассерженной тетушки.
С прибытием Бэлы горячее быстро унесли со стола, исключительно для того, чтобы разогреть подостывшие голубцы. Бывших сограждан необходимо было приветить и накормить, чтобы иметь полные основания после расспросить о цели пребывания на земле независимого Узбекистана. Недоковыренный и решительно отставленный Васькой голубец отдали Фитичке, тоненько подвывавшему от голода на руках хозяйки. Саму Ваську услали вдогонку ушмыгнувшему Рафе со словами: «Василиса, зови его, пусть уже поест за весь день хоть что-нибудь!».
Бэла сначала разнесла, конечно, на корню сетрицыну безалаберность и неорганизованность: «И сын непонятно где шляется, и дома бардак, и сама унеслась на веки вечные. С днем тебя и рождением, Настасьюшка, благостных тебе благ и второго мужа непьющего!»
Под влиянием праздничного ужина и винных паров она, впрочем, быстро размякла и подобрела. Развалилась на кресле, с которого предусмотрительно был изгнан Лёвка, и без того всем своим кошачьим нутром по старой памяти ненавидевший тонконогого звонкого Фиту и его хозяйку. И, наконец, огласила цель своего визита. Вернулась она к родным пенатам ненадолго, но с далеко заводящими матримониальными намерениями. Ее, Бэлу, замучила на новой родине «давно разоблаченная морока» - ностальгия. В качестве же лекарства от этой напасти она возжелала вывезти с родины старой сувенир на память – самого настоящего мужичонку. Упомянутый мог быть вполне себе завалящим и в хозяйстве бесполезным, но непременно непьющим и послушным. Так и сказала: «Только чтоб не пил и слушался». Иными словами, Бэла хотела приобрести себе в законное пользование прямоходящего двойника Фиту. Последний в силу своей собачьей бессловесности не мог ничего возразить против холодящих его душу планов.
- Аська, - только и выдохнула Настасья, выманив товарок на кухню под предлогом убрать лишнюю посуду, на деле же - «совет держать».
- Бэлке мужик нужен? Из наших?
- Вроде, - пожала плечами та.
Если быть до конца честной, Асия не понимала, зачем Бэлке сдался мужичонка. Тем более завалящий и бесполезный в хозяйстве. Тем более из наших. Она была абсолютно уверена, что именно от таких наступают в жизни женщины самые неприятные неприятности. За сорок один год жизни Ася не выгадала себе ни пригодного в хозяйстве мужа, ни богатого любовника, ни доходного местечка в проектном институте, где прогорбатилась с выпуска. Жила тем, что шила всему двору как влитые сидящие платья и костюмы. Да померли бы от зависти все заморские кутюрье от того, как она сажала плечо в своих пиджаках – и-де-аль-но! К мужчинам Ася относилась крайне настороженно аккурат после того, как большое и светлое чувство к одному из них оставило ей на память в шматы и лоскуты разодранное сердце и красавицу дочку. Официальная версия рождения ребенка звучала: «для себя».
- А Ванька, ей, интересно, не подойдет?
После этого вопроса Ася глянула на подругу с одобряющим любопытством. Ей было более чем понятно желание той сбагрить с глаз долой, из сердца вон опостылевшего муженька. Но не ясно было, как Настасья собиралась уговорить Бэлку, что буйный, изрядно испитый художник Ваня Пядухов, предпочитающий, чтобы его называли Жаном, и есть ее ностальгически вымечтанный «сувенир».
- Ванька на это не пойдет, - уверенно с другого боку вмешалась в разговор Хана.
- Да он спит и видит, как свалить отсюда, ноет, что здесь его таланта не понимают. Это же шанс! – горячо зашептала Настасья, которой идея с пристройством супружника в надежные Бэлкины руки нравилась с каждой минутой все больше.
- А он пить бросит? – высказала наконец свои сомнения Ася.
- Зашьем! – решительно пресекла ее сомнения пока еще единственная и полновластная хозяйка движимой собственности в форме мужа.
- Да не пойдет он к ней, я вам говорю! – настаивала Хана.
- Это почему? – продолжала упрямо горячиться Настасья. – Чего ему еще надо? Новая баба, заграница, пиши свои картины, пить бросит, печенку свою там подлечит – расцветет!
Хана, вдова при живом муже, безвылазно сидевшем за разбойное нападение с «мокрухой» в Челябинске, по диплому, как и положено девушке из хорошей семьи, была стоматологом. Она хорошо разбиралась в людях и их проблемах. Легким движением холеных и твердых рук разводила Ханя любую беду, от пульпита до развода, кроме своей. При таком раскладе подруги были вправе ожидать от нее развернутого психологического анализа сложной натуры Жана. Можно было предположить, что истонченная годами алкогольной зависимости и творческих поисков душа художника воспротивится заключению союза по расчету с властной и хамоватой Бэлкой. Пусть даже и на пути к вершине мировой славы. Однако вердикт Хани был приземленным и грубым:
- Ты ее раздетой видела? Она бреется, Насть. Вся.
- В смысле вся? – упрямо переспросила Настасья.
- В смысле вся, целиком, от пяток до шеи. Она волосатая, Бэлка, как орангутанг. Шимпанзе. Горилла. Бонобо.
- Да понятно, понятно все, не нагнетай, - поморщилась Настасья, чья великолепная задумка их радужно-раздельного с Жаном будущего на глазах рассыпалась в мелкие дребезги и с тихим звоном валилась ей за шиворот. – Этот не пойдет. Эстет хренов.
- Жаль, - разочарованно протянула Ася.
- Аааауууум! – словно пароход, взвыла вдруг ни с того, ни с сего, а с пятого бокала вина Бэла. Подруги одинаково вздрогнули, ввалились в комнату и уставились на бывшую соседку. Мать жены художника торопливо перекрестилась.
- Правильно, тетя Зина, правильно, а теперь внимательно крестим чакры! – возопила Бэла в ответ на этот жест и устало повалилась на бок. Обожравшийся и задремавший рядом с хозяйкой Фиту сдавленно тявкнул.
- Чего это она, Ханя? – полушепотом пытала подругу именинница в процессе перемещения бывшей соседки на этаж ниже - под белы руки и слегка волоком. Захмелевшая гостья с трудом переставляла слоноподобные ноги. Ничего не отвечающая мрачная Ханя трусила впереди с Фиту в левой руке и фонариком в правой. Единственную лампочку между вторым и третьим этажами снова выкрутили чьи-то шаловливые ручонки.
- Она точно в Израиле живет, не в Индии? – полусдавленным голосом тараторила из-под Бэлкиной подмышки Асия и прыскала радостным смехом, копируя трубный бас Ханиной родственницы – А теперь внимательно крестим чакры!
- Да отстань ты! – отмахивалась встревоженная Ханя, устраивая Бэлу на ее родном диване, предусмотрительно не проданном. – Завтра проснется, сама расскажет.
Подруги потоптались еще немного в пропыленной насквозь квартире. Ханя поворчала, что зря притащили Бэлку сюда, но теперь уже поздно, спящую ее танком не сдвинешь. Открыли окна на балконе, откуда благодарно хлынула хрустальная вечерняя прохлада с речки за огородами. Пожелали друг другу спокойной ночи, обнялись, как будто не увидятся уже утром, разобрали детей и разошлись по домам.
«Праздник кончился» - наивно подумала Настасья, вытягиваясь на свежезастеленной простыне, предусмотрительно отключив домашний телефон. Она всегда отключала телефон на ночь, особенно когда Жан не ночевал дома. Чего зря волноваться? «Если что-то случится, мне утром позвонят» - решила для себя Настасья раз и навсегда, как только осознала, что не хочет тратить на борьбу с алкоголизмом мужа свою красивую молодую жизнь.
Через пять минут Настасье уже снился Фиту. Огромных размеров божья тварь сидела ровно на своей пятой, с купированным хвостом, точке. Ржавые подпалины горели на черном бархатистом фоне дерзкой, спесивой морды. И не тому удивилась во сне Настасья, что Фиту сидел нога на ногу и курил самокрутку, регулярно сплевывая на пол крошки табаку. А тому, что трамвай номер 16, обычно следующий по маршруту «Пожарка – Алайский базар» явно ехал по местам Настасьиного девичества – а именно неумолимо приближался к Катарталу. В том, что это был именно трамвай номер 16, Настасья во сне не сомневалась.
- Фиту, - по-хозяйски грозно окликнула она пса, - здесь нельзя курить, это общественный транспорт!
- Ой, - с притворным испугом сощурил наглые глаза тот, - курить, значит, нельзя, а мужа из дома гнать можно?
- Не вижу связи, - искренне удивилась Настасья.
- Это ваш кот, жоним[3]? – услышала она за спиной чей-то шепот. Обернувшись, узнала в шепчущем пассажире Олима, сапожника, которому намедни отдала в починку свои осенние сапоги. Замшевое голенище одного из них, цвета листьев платана в октябре, как раз торчало из-за пазухи его синего чапана.
- Это ваш кот, жоним? - повторил сапожник свой вопрос, так как ответа пока не получил.
- Предположим, - осторожно ответила Настасья, совершенно справедливо полагая, что за поездку с говорящей скотиной таких гипертрофированных размеров в общественном транспорте можно и поплатиться.
- С животными в трамвай нельзя! - вдруг подскочила с сиденья где-то в задних рядах бабка, с лица покрытая бородавками всех мастей, а с макушки – павловопосадским платком черно-красной масти. Опрометью кинулась она мимо Настасьи и Олима в кабину водителя и, видимо, нажала там кнопку звонка, потому что вокруг все затрещало, заверещало и засвистело. Звонок заливался, как сумасшедший, пока Настасья про себя недоумевала: «С животными нельзя. С котами же вроде нельзя, у меня-то собака... Где-то я это уже... И зачем Олим носит с собой мои сапоги?»
Первым движением проснувшейся Настасьи было схватиться за голову, чтобы уберечь ее от раскола этими жуткими трелями.
- Кто там? - спросила она входную дверь хриплым со сна голосом.
- Телеграмма! - ответили ей бодро.
- С ума сошли, - сказала Настасья всем - говорящему Фиту, бородавчатой бабке, бодрой почтальонше, протягивающей ей через порог бланк телеграммы и ведомость под роспись.
«Колготки придержи зпт носки толкай срочно тчк» - непосвященному человеку текст ночного известия показался бы, скорее всего, бредом сумасшедшего. Настасье, приторговывающей по случаю изделиями чулочно-носочной джизакской фабрики, которыми предприятие вот уже полгода расплачивалось со своими сотрудниками, все стало понятно с первого взгляда. Сотрудница упомянутой фабрики, Алевтина Федоровна, снова выпила лишнего и, не сумев дозвониться до внучатой племянницы, выслала ей ночную телеграмму по телефону. Тетушка была большая охотница по пьяному делу поговорить «за жизнь». Так что под видом деловой информации скрывалась горячая просьба о немедленном вербальном контакте. «Перебьетесь, тетя Аля» - мысленно ответила родственнице Настасья, самой себе пообещав прозвониться в Джизак утром. Она вторично вытянулась на простыне рядом с подоспевшей лунной дорожкой.
«Полнолуние, - лениво подумала Настасья, - надо бы шторы…». Но не успела додумать эту мысль, так как уже шла по берегу Анхора, и впереди маячил мост с коваными перилами. Перемахнув через них, с отчаянно-веселым гиканьем сыпались в реку загорелые, худые, в черных трусах по колено, мальчишки. Настасья благодарно вдохнула острый арбузный запах Анхора, перемешанный с терпким пыльным ароматом, источаемым листьями растущих по его берегам чинар. Присев на корточки, она наклонилась над рекой, чтобы зачерпнуть холодной зеленой воды и умыться – лицо горело от слез. Причину слез Настасья не помнила, но к ней явно был причастен Жан.
«Сколько ж мне еще с ним маяться, Господи?!» - возопила она, обращаясь к небесам. «Дай мне знак, ну, пожалуйста. Если я найду сейчас орех, значит, оставаться мне при муже, терпеть все его пьянки-гулянки, пока сам не уйдет. Если не найду – бежать мне от него немедленно!» Ореху на набережной взяться было неоткуда, и в том был главный Настасьин умысел. Просила, мол, знака, ты сам мне его дал, Боже, и пошла я собирать чемоданы. Для приличия обернувшись вокруг, она, однако, почти сразу увидела крепкий, круглый, в еле заметных бороздках бок грецкого ореха, лежащего на траве недвусмысленной точкой.
- Господи, ты уверен? – вопросила Настасья, и увидела у себя в ладони второй орех – такой же крепкий и круглый, как первый.
Внезапно орех обернулся велосипедным звонком и чудесным образом затрещал так, что у Настасьи заложило уши. Закрыв оные ладонями, она подскочила с кровати и уже привычным маршрутом опрометью бросилась к двери. Сердце колотилось где-то в горле.
- Кто там? – обратилась она к выкрашенной в серый цвет фанерной доске второй раз за ночь, стараясь говорить ровно, чтобы голос не дрожал.
- Открой, Насть, - давясь то ли смехом, то ли рыданиями, попросила из-за двери подругу Ханя.
- Ты тут спишь, ты спишь тут спокойно, а там Жан! - Ханя, ввалившись, не скрывала эмоций и размахивала руками так, что рукава синего атласного кимоно не поспевали за ними и отчаянно свистели в воздухе. - Ванька твой в ночи припершись, да с пьяных глаз возьми и реши не в дверь – тут ты, знамо, оборону держишь, а через лоджию домой ввалиться! Да и полез по стене, по кирпичам, а на втором этаже Бэлка. Она подышать, видишь ли, на балкон вышла, а там твой – в проеме окна!
- Словно медное изваянье? – уточнила, будто на всякий случай, Настасья, с привычным спокойствием выслушивая рассказ о гусарских похождениях пьяного мужа.
- Ты вот смеешься, - с укором было обратилась к подруге Ханя, но сама снова расхохоталась, - однако, правда, забавно вышло! Бэлка обрадовалась – таки мужик! Сам пришел. Она возьми и рвани к нему с объятиями – навстречу своей любви, Ваньку-то не признала! Ну, и смахнула она, в общем, супружника твоего. Да он свалился же в наш огород, и Бэлка скорую ему вызвала!
- Ну, и что сказали эти кандидаты в доктора? – Настасья, уже начав выдавать цитаты из любимых песен, проговаривала их теперь автоматически, прикрывая вдруг всплеснувшееся волнение.
- Пьяных Бог любит, вот что они сказали! Ни царапины на нем нет! Ни дна ему, ни покрышки, Ваньке твоему! Все помидоры мне смял, в томатную пасту, наверное. А Бэлка, знаешь, как про него сказала? «Наш Икар». Нет, ты послушай: «Наш Икар», – верещала Ханя, не унимаясь.
- Участковый в вытрезвитель велел его отвезти. А тебе просил передать, чтобы ты забрала его утром, если он тебе еще нужен, – подвела она итог, наконец успокоившись и отдышавшись.
- Принято, - обреченно отозвалась Настасья, про себя отмечая: «Сон в руку».
И дождавшись, пока затихнут Ханины шаги в гулкой темноте спящего подъезда, она закрыла дверь, решив про себя, что утром нужно позвать электрика из ЖЭКа и отрезать звонок. «Давно пора», - сказала себе вслух.
Укладываясь спать в третий раз, она отметила про себя, что у Васьки сон, как у гренадера – хоть из пушки стреляй. «Наш Икар», - всплыла у нее в голове Бэлкина фраза, и Настасья тихо засмеялась в кулак. Но не успела она еще закрыть глаз, как в дверь уже стучали – настойчиво, громко, как обычно стучат при пожаре или с криком «Милиция!». «Участковый, - протянула ниточку ассоциаций Настасья. – Жорка, наверное, в вытрезвителе буянит».
За дверью, которую она распахнула, даже не обратившись с вопросом «Кто там?», стоял, однако, не участковый, а совершенно не знакомый Настасье парень в линялой серой футболке и протертых джинсовых клешах, с падающими на лицо космами полностью седых волос. «Крыжовник», - успела подумать Настасья, быстро очнувшись ото сна, лишь только угадала прозрачную зелень в глазах визитера, и быстрой рукой поправила волосы у лица.
- Здравствуйте, прелестная пэри, - чарующим баритоном произнес незнакомец, - мы вас заждались.
- Меня? – недоверчиво переспросила Настасья. – А кто это – мы?
- Мы, - эхом повторил парень, - спускайтесь, прошу вас, а то мне еще шестой дом надо обойти.
«Ничего себе», - сказала себе Настасья и шагнула, в чем была, на пыльный кафель лестничной клетки. Выйдя во двор, она увидела длинную вереницу соседей и совершенно не знакомых людей, с радостными лицами шествующих мимо единственного подъезда дома номер пять за гробом. В толпе мелькнули Ханя с Рафой, Ася с дочкой, Бэлка и даже утопленник Равиль. В открытом гробу лежал мужчина, лица которого Настасья рассмотреть не могла. За гробом несли венки, сплетенные из мелких роз, одуряющее пахнущих перед увяданием, и какие-то плакаты. Особенно выделялась красивая высокая девушка с короткой стрижкой, в клетчатых шортах и белой футболке, гордо поднимающая на шесте над головами, словно транспарант на демонстрации, увеличенное черно-белое фото, на котором Настасья с удивлением узнала лицо мужа.
«Вроде как с паспорта», - сказала недоверчиво она сама себе, но, как оказалось, вслух. «Вы не ошиблись, о, прелестная пэри, - пропел над ее ухом уже знакомый ей голос. - Наш товарищ, отъезд которого мы сегодня репетируем, просил на похоронах нести за гробом фото с его паспорта, чтобы провожающие имели возможность сравнить, каким желчным и мрачным человеком он был при жизни и каким радостным и живым стал после смерти!»
- Левин! – неожиданно громко крикнул он высокому мужчине в кепке, по всему, распорядителю похорон. Тот дирижировал духовым оркестром, который мастерски исполнял уже третий куплет затертого до дыр по всем ташкентским кабакам «Вальса-бостона». - Пятый дом весь вышел, я шестой пошел звать!
- Но, подождите, я не поняла, - умоляющим голосом окликнула незнакомца Настасья, - Жана вы, предположим, по Бродвею знаете… Да когда же он успел? И эта выдумка с фото…
- Просто он хиппи, - терпеливо объяснил зеленоглазый Настасьин vis-a-vis, широко улыбнулся и отправился в сторону шестого дома разболтанной, откуда-то знакомой ей походкой, вышагивая от колена.
[1] «Мама анархия» - песня из альбома «Ночь» группы «Кино».
[2] «Ко мне» - песня из альбома «Энергия» группы «Алиса».
[3] Любимая, дорогая, душа моя (узб.)
Левин
«Утро красит нежным светом…»
Едва открыв глаза, Левин расплылся в улыбке и сразу зажмурился от предвкушаемого – поистине неземного – удовольствия. Рядом спала блондинка его мечты, и ее практически невесомая, с красными коготками ручка лежала себе, полеживала на загорелой левинской груди без малейшей угрозы скорого исчезновения. Вчерашний вечер, без сомнения, удался на все сто, а сегодняшнее утро обещало быть по-настоящему прекрасным. Однако череда удач была прервана тихим и каким-то униженным стуком в дверь. Стук сопровождался унылым дискантом, распевавшим: «Нора, Норочка, солнце мое ненаглядное, зорька моя ясная! Открой свои оченьки, взгляни в глазок на своего котеночка! Он приполз к тебе с раскаянием и подарочками. Каюсь, бью челом, мышка-норушка моя!».
«Зорька, – фыркнул себе в усы Левин, – с оченьками. Телка что ли?… Котик приполз к мышке… У мужика явно все в порядке с фантазией». Однако произносимый за дверью текст совершенно не соответствовал левинским представлениям о семейном положении блондинки. Вечор в ресторане она горячо оплакивала недавний развод с мужем. Левин напрягся и на время затаить дыхание. Блондинка никак не реагировала на дискант и даже слегка всхрапнула, успокоив Левина и тем самым наведя его на мысль о случайном совпадении имени новой знакомой и упоминаемой за дверью «Норочкой». «Ошиблись дверью», – раз и навсегда решил для себя Левин, избегая думать о том, что кого-кого, а дамочек по имени Нора в Ташкенте по пяти штук на сдачу не дают, и совпадение, вероятнее всего, не случайно.
«Норонька, рыбочка моя, отзовись, промяукай своему нашкодившему щеночку, что ты его прощаешь», – ныл дискант, заставляя Левина мысленно подрисовывать случайной даме сердца то кошачьи уши с рыбьими плавниками, то мышиный хвост, торчащий между телячьими ногами. «Фу ты, блин, вот привязался, – проворчал вслух Левин и задумался, как бы унять надрывающегося за дверью «щеночка». В этот момент блондинка таки услышала поддверные завывания и прореагировала на них совершенно неожиданным для Левина образом, а именно быстрым скачком из постели в коридор. Там, прильнув к глазку, она то ли простонала, то ли промычала тупо: «Мууууууууж, блин».
«Муж, блин? Какой муж, Нора? Ты же в разводе?!» – недоуменно шептал Левин, которого скачок блондинки также заставил покинуть нагретые простыни. В запарке он даже попытался накинуть на себя Норин шелковый халатик. Но тот упрямо не желал сходиться на неслабой талии продюсера DJ Brodyaga – восходящей звезды вчера еще ташкентской, а завтра, глядишь, и московской тусовки. «Я с ним в разводе, а он со мной, как видишь, нет», – тупила Нора, скачком вернувшись в спальню и пытаясь попасть длиннющими холеными ногами в разъезжающиеся по паркету тапочки. «Как так, Нора? Ты с ним – да, а он с тобой – нет? Так не бывает, Нора, развод для всех один, Нора!» – почти уже кричал Левин, осознав всю пакость складывающейся не в его пользу ситуации.
«Да что ты заладил: Нора, Нора? Ну, вот так. Выгнала я его. Вчера. Утром. А он вернулся, видишь. Сегодня. Утром. Вот», – ответствовала блондинка, рывками подтягивая к двери тяжеленную металлическую вешалку, вакантную по причине сезонной ненадобности верхней одежды. Девушка явно опасалась появления так неожиданно раскаявшегося мужа в квартире, куда она, разгоряченная алкоголем и зажигательными танцами, притащила ночью усатого незнакомца. Мужик, которого присоветовала Норе Юлька, вертихвостка и подтанцулька DJ Brodyaga, в миру Гриши Аванесова, был то ли режиссером, то ли оператором с телевидения. Что-то связывало Гришу и усача, однако, что именно, Нора, как ни силилась, не могла вспомнить. Видно, алкоголь на юбилее гришиного дедушки лился давеча по-армянски щедро – широкой рекой.
«И тишина…»
Дискант за дверью на время умолк. Его обладатель, видно, прислушивался к возне двух голосов в коридоре квартиры, вход в которую ему, хозяину двух вполне раскрученных автозаправок в приличном спальном районе города Ташкента, был закрыт вчера утром. Изгнанию предшествовала демонстрация горячо любимой женушкой обнаруженных в его бельевом шкафу семейных трусов, банально зацелованных дурой-любовницей. Контраст семантики названия предмета нижнего белья и вызывающего цвета галюниной помады сильно бросился в светлые норины очи аккурат по прошествии двух минут после того, как ей было отказано в новом норковом манто.
«Нора в норке, милый, ты чувствуешь, какая игра слов? Нора в норке?» - мечтательно закатывала Нора густо обведенные черной поволокой глаза, но Борюсик (а именно так звали невежду-супруга) не оценил высокого литературного стиля просьбы возлюбленной. Мало того, он весьма поспешно и довольно грубо оборвал ее замечанием, что облачаться в норку среди пышущего асфальтовым жаром среднеазиатского лета довольно странно. Чем и вызвал у Норы неодолимое желание провести под видом уборки незапланированный обыск его личных вещей. Справедливости ради стоит отметить, что запачканные вконец обнаглевшей Галкой мужние трусы были обнаружены Норой двумя днями ранее, но заныканы подальше в шкаф в ожидании наиболее удачной минуты для триумфального выхода. Продемонстрировав улику, победоносная Нора выставила недотепу-ловеласа за дверь, приговаривая, что отныне доступ к телу будет ему открыт там, где он не жмется на норку.
Установившаяся за дверью тишина несколько обнадежила Левина. Он наконец скинул с себя халатик, явно сшитый по лилипутским меркам, и с треском пролез-таки в собственные моднючие узкие джинсы, попутно помянув тихим добрым словом китайских производителей всяческого брендового шмотья. В это время к Норе, тщетно пытающейся сдвинуть с места намертво вставший в двух шагах от уже подоткнувшей дверь вешалки шкаф, возвращалась утраченная было память. Ее внутреннему взору предстали и бодрый гришин дед, разливающий в высоченные фужеры диковинную в ташкентских ресторанах текилу, и холодные тельца тесно прижавшихся друг к другу суши (вот откуда гадкий рыбный привкус во рту). Примомнились ей и те фортели, которые она, Нора вытворяла с чужим мужиком в супружеской постели, где еще простыни не остыли после выставленного на лестничную клетку с вещами родного мужа.
Левин еще не вполне справился с волнением, вызванным завываниями дисканта, а также с удивлением, пробужденным недюжей силой блондинки, явно готовой стены двигать, но только не пустить в дом писклявого «котеночка». Тем не менее, Макс начал приходить в себя и припоминать, что совсем еще не так давно, а лет восемь тому назад, он так «уделал» зарвавшегося Гошу Кочубея на газоне перед рестораном «Заравшан», что мама не горюй! Гоша тогда, нервно дергая себя за ворот вдрызг располосованной рубашки, кровью собственной поклялся его, Левина, крестного папу всей КВНовской братии, «урыть», «умыть» и «отлучить» от благодатной груди зарождающегося на узбекской земле юмористического бизнеса. И клятву свою сдержал. Левина после той знаменательной драки между капитанами двух конкурирующих команд из придуманного им же ташкентского КВНа, мягко говоря, «поперли». И не подействовали ни личное усатое обаяние, ни мощная диктаторская рука одного из сильнейших ташкентских капитанов. Команда довольно быстро развалилась, а сам Левин после серии запоев снова оказался на продавленном диване да на мамином балконе. А не иссякающая юмором и некоторыми вполне ощутимыми материальными благами река КВН в жизни его иссякла раз и навсегда.
Но однако же умылся собственной кровью вовсе не мелкий мужик Гоша Кочубей, и воспоминание об этом согрело душу совсем уж было приунывшего Левина. Он, гордо расправив плечи, пригладил большим пальцем усы и приподняв бровь, громко, да так, чтобы за дверью было слышно, сказал блондинке: «А что, касатка, а давай, познакомь нас с мужем-то. Чай, не чужие теперь люди». Кровь в Левине уже играла, разбегаясь по еще не обвисшим капитанским мышцам (всего-то тридцать восемь и стукнуло в мае), и уже сжимались инстинктивно кулаки, но блондинка вновь подсунула Максу свинью, совершенно не тем образом прореагировав на его вдруг проснувшуюся удаль. Выйдя из-за шкафа и поведя плечом, она как-то нехорошо сощурилась и задорным шепотом вдруг сказала: «В глазок сначала посмотри». Да что ему, Левину, смотреть в глазок на писклявого «щеночка»? Но если женщина просит…
Увиденное в глазок зрелище было поистине не для слабонервных представителей артистических кругов. Глазам Левина предстало неохватное, белое в крупную коричневую клетку поле с врезавшимся в него темным, поросшим кучерявой порослью клином. Это была грудь владельца двух автозаправок, остальные части его тела в глазок просто не умещались. И вовсе не потому, что так близко к двери стоял Борюсик, а потому, что широк в плечах и зело высок ростом был третий норин муж. Вновь перейдя на шепот, обращаясь скорее в пространство, чем конкретно к блондинке, Левин, нервно икая, попросил воды. «Воды?» – бодро переспросила неуемная Нора и направилась в кухню. Где и застыла с протянутой к струе вкуснейшей чиланзарской воды рукой, в которой был зажат высокий пластмассовый бокал с символикой «Демира» – турецкой забегаловки, тщетно косившей под «Макдоналдс». Банально тырить из ресторанов посуду и пепельницы было невинным нориным хобби.
«Отвори потихоньку калитку…»
Застывшим взглядом Нора наблюдала в окно, как бодро машет кому-то рукой, оборотившись в сторону их подъезда, Славик – водитель Борюсика. Обзор двора с третьего этажа семейного гнездышка Стеценко был великолепным. Именно он позволял Норе видеть, как водитель, оторвавшись от разговора по мобильнику, суетливо бросился открывать переднюю дверцу борькиной гордости – «четырехглазого» мерса цвета «валюта». Муж ездил только на переднем сиденье, рядом с водителем, категорически отрицая «политес», предполагавший, что босс должен занимать заднее сиденье автомобиля. Именно этот факт заставил Нору взвизгнуть от радости и понестись в коридор с потрясающей новостью для сомлевшего кавалера: мужу таки надоело бестолково топтаться у двери и он решил покинуть жену на произвол судьбы. Для чего и двинулся в сторону личного автомобиля с водителем.
Левин от этой новости мигом ожил, залпом выпил стакан принесенной и почти не расплескавшейся по дороге воды и заторопился к двери. Тем более что экипирован он был на данный момент уже полностью, включая роскошные итальянские сандалии из белой, так называемой «масляной» кожи. Сандалии были подарком жутко талантливой, но вдрызг испитой ташкентской поэтессы Инки Варенцовой, тщетно метившей в пятые левинские жены.
Лбами столкнувшись у двери, Левин и Нора впервые посмотрели друг на друга вблизи и, что особо примечательно, трезвыми глазами. «А блондинка-то крашеная», – первое, что пришло в голову Левину, истовому поклоннику всего натурального. «А усы-то какие роскошные. Как у папы», - подумала Нора, имевшая слабость не только к состоятельным, но и усатым мужчинам, напоминавшим ей отца – Гамлета Айрапетяна, ныне гражданина Соединенных штатов Америки. Узнав мысли друг друга, они, вероятно, отпрянули бы и от двери, и друг от друга. Ибо больше неистребимого желания выйти замуж не любил Левин в женщинах этого самого намека на комплекс Электры. А Нора столь бешеные борюсиковы деньги отдавала за свою якобы натуральную блондинистость, что была бы нехорошо ошарашена прозорливостью усатого искусителя.
Наконец, поспешно и полностью разбаррикадированная дверь в подъезд была открыта для спасительного бегства. Левин на мгновение приостановился на пороге, задумавшись: стоит ли благодарить блондинку традиционным поцелуем за проведенную – практически сказочную даже по высоким капитанским запросам – ночь и обнадеживать обещанием скорого перезвона или просто тихо, мирно, без лишних слез и слов, смыться? Так, чтобы только пятки сверкали, унося измученное утренними стрессами тело в сторону ближайшей забегаловки или на худой конец магазина с горячительными напитками. Разумная доза коих помогла бы прояснить сознание и успокоить совсем уж расшалившиеся нервы Левина. Блондинка сделала выбор сама: торопливо чмокнув ночного гостя в усы – густые, мягкие, с легкой игривой рыжинкой – махнула в сторону лестницы окольцованной ручкой (когда только успела нацепить обручальное?), мол, правильной дорогой идете, товарищи, и ок вам йул.
«Пусть бегут неуклюже…»
Не заморачиваясь более на сантименты, Левин скоренько начал спускаться по лестнице. Однако его почти чемпионский и практически бесшумный – спасибо Инке Варенцовой за подарок – бег был неожиданно прерван каким-то то ли шорохом, то ли вздохом, заставившим Левина встать как конь перед травой и затаить дыхание. Еще один вздох прошелестел по тихому утреннему подъезду (воскресенье, большинство его обитателей с наслаждением потягивались в своих постелях, не ведая, какие страсти бушуют буквально за стенами их квартир). Левин тихохонько, чтоб не обнаружить своего присутствия, перегнулся через перила и наткнулся на внимательный взгляд пары карих глаз, тяжелыми веками прижатых вплотную к массивной переносице. Хитрый хохол Борюсик (лисья хитрость и акулья хватка помогли ему выжить в лихие кооперативные девяностые и удерживали на плаву в нестабильные, из мустакиллика в кризис нырнувшие двухтысячные) провернул дежурный, регулярно работавший на тупых курицах трюк со Славиком. Все они, как одна, истово верили в его нетерпеливость(якобы не по силам ему дождаться, когда же откроется заповедный «сим-сим») и выталкивали поспешно в подъезды своих «леваков», отправляющихся прямиком в его мощные и горячие объятия, а впоследствии если не к праотцам, то уж точно на больничную койку.
Однако и Левин был не лыком шит. Быстренько сообразив, что в очень скором времени он будет крепко, хотя и наскоро бит, он собрал в кучку всю свою КВНовскую смекалку. С играющей на губах приветливой улыбкой, даже что-то посвистывая, он продолжил спускаться прямо в ту сторону, откуда исходила угроза избиения, а возможно также лишения адекватности и дееспособности. Борюсик не ожидал столь странного поведения от норкиного кавалера, явно последний рассудок потерявшего на его брачном, орехового дерева ложе, а посему совершил для себя нечто совершенно непривычное, а именно вопросил:
- Ты кто?
- Я? – будто бы даже слегка удивился столь неуместному в данной ситуации вопросу Левин. – Я режиссер, с телевидения.
- А откуда идешь?
- Из шестьдесят седьмой, - наскоро придумал Левин, молниеносно просчитав, что шестьдесят седьмая находится аккурат напротив нориной двери, так и не захлопнувшейся наверху.
- И чего это к бабке Фисе с телевидения-то зачастили? – тоненько вздохнул Борюсик. – Вот бабка, ни сна ей, ни покоя. Сто лет в обед, а все туда же – йогиня, ёшкин кот.
Левин слегка опешил от произносимого горой мяса текста, ибо ни о бабке Фисе, ни о ее подвигах на почве освоения новомодной йоги он и слыхом не слыхивал. А режиссером с телевидения представился скорее на автопилоте – так вчера по запарке отрекомендовала его блондинке Юлька, делившая с Норой одного парикмахера. Однако невесть откуда нахлынувшую удачу нельзя было упускать, и, быстро закивав, Левин боком-боком, обтирая модными штанами всепроникающую ташкентскую пыль с перил, ужиком заскользил вниз по лестнице. Мысленно благодаря всех известных ему богов, ибо они сегодня спасли ему если не жизнь, то уж точно надежду на продолжение его рода. Минуя Борюсика и уже практически видя перед собой спасительный свет в проеме распахнутой настежь подъездной двери, Левин прибавил скорость. И это изменение не преминуло сказаться на ходе событий – из «чужого» кармана на упругой капитанской попе выскользнул новешенький и круто навороченный мобильник и бодро запрыгал в такт левинским шагам по лестнице, словно тоже торопился покинуть место преступления.
– Стой! – громко крикнул Борюсик, знавший цену приличным средствам связи, и уже тише добавил. – Мобилу потерял, брат.
Ну, и собственно драка
Далее наше повествование, сплошь сотканное из глупых совпадений и казусов, впадает в совсем уж непредсказуемую стадию. На крик мужа с третьего этажа ответила лавина женского визга и кубарем слетела великолепная, полунагая и успевшая подкрасить губы Нора, до сих пор маявшаяся от неизвестности. Диалог двух дорогих ее сердцу мужчин (а Левин своими усами накрепко впился в сердечную мышцу блондинки) долетал до нориных обриллиантенных ушей лишь перекатами левинского баритона и подвываниями мужниного дисканта. А вот окрик «Стой!», за которым, как подумала Нора, непременно последует мордобойная сцена, заставил ее сорваться с места и понестись спасать воплощение детских, целиком в духе Фрейда, фантазий о выходе замуж за собственного папу.
Левин, кинувшийся поднимать не самый дешевый в мире телефонный аппарат, не совладал со своим слегка отяжелевшим (эх, надо прекращать жрать после шести и пить завязывать!) телом и во весь свой капитанский рост (а в паре с окаблученной Норой был он лишь на пару сантиметров пониже дамы) растянулся под ногами Борюсика. На руках коего повисла всем весом Нора, воображающая, что Левин лежит, поверженный мощным хуком справа, полученным от соперника явно не из своей весовой категории.
Сообразив, что его только что собирались наглым образом провести, Борюсик совершенно озверел и, наскоро стряхнув с локтя ноющую, как сирена президентского кортежа, жену, бросился на беззащитное тело соперника, так непредусмотрительно и беспечно разлегшееся на ступеньках. Однако Левин, твердо решивший сегодня не получать побоев, ибо вечером предстоял вывоз Гриши на ответственное «бёздей-парти», одним мощным рывком вывернулся из невыгодного для себя положения и поначалу на четвереньках, и потом и на своих двоих выскочил из злополучного подъезда, оттолкнув вальяжно шествующего ему навстречу Славика. Хозяин, думал Славик, уже закончил начищать рыло норкиному хахалю – вот же курва, и чего ей еще надо? – и ожидает его, Славика, помощи в уничтожении улик. Как говорится, «Сделал дело – спрячь тело».
Увиденное на лестнице потрясло Славика до глубины души. Впервые в жизни он видел хозяина в столь унизительном положении, буквально распятого на пыльных ступенях собственного подъезда и пригвожденного к ним же дебелым жениным телом, мешающим ему подняться и довести дело возмездия до конца. Как верный вассал, шофер кинулся на помощь Борюсику. Прежде всего он бережно (все-таки хозяйское добро), но решительно снял с Борюсика брыкающуюся и царапающуюся (вот же когти у кошки бешеной!) Нору, а после помог подняться и самому хозяину. Борюсик, не медля, припустился вслед обидчику, матеря на чем свет стоит жену и всех ее родственников. «Вот же шлюха, вот же сука…», - доносились до рыдающей на лестнице Норы крики взбешенного мужа, который теперь уж точно решил догнать Левина и непременно убить, хоть бы и на глазах соседей.
Выкатившись из подъезда, Левин довольно бодро доскакал до центра двора. Где его и настигла справедливая кара – пронзительно заныл под правым ребром какой-то жизненно важный орган, не выдержавший пыток вечерних возлияний, ночной акробатики и утренних пробежек. Схватившись за бок, Левин присел на корточки у детской песочницы, в которой не было ни грамма песка, и решил: «Да пусть убьет меня этот бешеный кабан, все равно мне не жить». Бешеный кабан тем временем, подхватив мобильный трофей, на всех парах несся в сторону в очередной раз неизвестно какой чумой подкошенного «левака». Но тоже внезапно остановился в паре метров от потенциальной жертвы, сраженный приступом одышки. Два соперника, косясь друг на друга и тщетно пытаясь отдышаться, замерли, разделенные деревянными бортиками с облупившейся голубой краской и покосившимся красным в белую крапину зонтиком.
- Ты… это… телефон-то отдай, - с неожиданной для самого себя смелостью, еле шевеля пересохшим языком, проговорил Левин.
- Возьми, - почти оживился Борюсик, протягивая в сторону Левина здоровенный сенсорный аппарат, казавшийся на его развесистой ладони мельче божьей коровки.
- Ага… я… того… подойду…а ты меня… это… убьешь, - задыхаясь, предположил Левин.
- Убью, - согласился рогоносец, - и суд меня оправдает. Ты зачем… сукин сын… к бабе моей повадился ходить?
- Да кто повадился? Я всего-то раз и пришел. Вчера. И то… сама она меня позвала. Ой, говорит, утешайте меня, безутешную, меня муж бросил. Так всю ночь валерьянку-то и хлебала, сердечная.
- Ну да? – Борюсик не верил ни единому левинскому слову. Но голову бы отдал, нет, лучше одну из своих заправок, чтобы хоть половина из сказанного оказалась правдой.
- Бля буду. Зуб даю, – по-мальчишески твердо сказал Левин, справившись наконец с обессиливающей его болью и поднявшись с корточек. Постояв немного молча у бортика песочницы, посочувствовав мысленно здоровенному и явно не бедному мужику, которому жена с его, Макса, помощью наставила ночью весьма развесистые рога (вот же суки эти бабы!), Левин выдохнул:
- Ладно, ты… это… извиняй, если что не так.
- Давай, - мрачно отозвался Борюсик и окликнул повернувшегося уже было спиной Левина, - Держи мобилу, брат.
Серебристое тело многострадального телефона, отправленное в полет мощной борюсиковой рукой, завибрировало, заверещало голосом Гришки Аванесова: «Ты меня прости, ты меня забудь…» или что-то типа того. А, прилетев в ладонь хозяину, неожиданно замолчало, видно, аккумулятор разрядился.
На пороге подъезда мялся в нерешительности Славик, силящийся своим простым водительским умом понять, почему Борис Анатольевич не убил наглого полюбовника Норки-шлюхи. В чреве подъезда, не видимая ни Левину, ни Борюсику, ни Славику, пострадавшая душевно и физически Нора на самом деле теперь уже хлестала валерьянку, принесенную сердобольной соседкой. Махнув на прощание рукой сопернику, Макс растворился в лучах жаркого уже с раннего утра ташкентского солнца и пропал с глаз внимательно глядевшего на его удаляющуюся спину Борюсика, как он думал, навсегда.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
