Апрель - новогодний
Глава 1
Субботник.
Кто из вас не помнит это? Я думаю, все дети 70-х и 80-х помнят. Даже те, кто хотел бы забыть.
Сегодняшние дети и слова-то такого не слышали. Для них «субботник» — это что-то из бабушкиных страшилок, как карточки или дефицит. Люди сидят в своих айфонах, вызывают клинеров и понятия не имеют, каково это с утра пораньше тащить на себе килограммов пять старых газет, потому что классный руководитель пригрозил, что отстающих поставят в угол на линейке. Нас приучали к культуре через сбор макулатуры. И я помню, что эти сборы были приурочены к определённой дате в апреле.
Вообще, первый всероссийский субботник случился 1 мая 1920 года. Тогда это называлось «коммунистическим» и было формой общественного участия, тем самым тимбилдингом, только понятия такого не знали. Люди должны были чувствовать сопричастность к делам страны. Психология, а не экономика. Но мы, дети, об этом, конечно, не думали. Мы думали о другом как бы у кого-то стащить свежую газету, чтобы в ней буквы не размазывались.
А ещё я помню книгу, которую получал каждый октябрёнок в подарок - «Ленин и дети», где Ильич держит бревно, радостный и счастливый. Там был рассказ про «Общество чистых тарелок» - священный текст нашего детства.
Ильич сурово вопрошал:
«А вы состоите членами общества чистых тарелок?».
А когда выяснялось, что нет, следовал приговор:
«Впрочем, вы не годитесь для этого общества... Вас всё равно не примут».
И мы, как те дети за столом, клялись доедать всё до крошки, включая манную кашу с комочками, ненавистную, склизкую, с пенкой, которая налипала на нёбо.
Потому что «надо подать заявление», а Ильич потом «поправил три ошибки и надписал в углу: "Надо принять"».
Вот так воспитывалась сознательность.
Но главное действо начиналось в последнюю субботу апреля.
Я помню советский субботник потому, что дома он был всегда. Только здесь всё начиналось не с граблей, а с тихого ужаса перед словом «суббота».
Вся семья вставала в девять утра, а то и раньше будто в Рождество, только вместо подарков впереди ждала генеральная уборка. В наше время такие уборки проводили раза три-четыре в год, и апрельская была самой лютой после зимы, когда пыль пропитала всё - шторы, книги, ковёр на стене и даже кота. Кот, кстати, в этот день обычно прятался за диваном и вылезал только к вечеру, когда опасность миновала. А начиналось всё с завтрака. Мама, уже в косынке и синем спортивном костюме, который помнил ещё Брежнева, разливала по тарелкам манную кашу, без комочков у неё не получалось никогда, и не потому, что она плохо мешала, а потому, что, как она говорила, «комочки — это память о тех, кто не доел». Дед сидел на своём месте, кряхтел, шамкал губами и макал хлеб в кашу, бормоча: «Раньше кашу с маслом ели, а теперь — с мылом». Бабушка вытирала слёзы от лука передником, потому что уже чистила картошку на обед, и приговаривала: «Ешьте, ешьте, сила будет, грабли тягать». Я ненавидел эту кашу, но Ильич смотрел с портрета, и я давился, потому что знал, если не доем не примут в «общество чистых тарелок», а это позорище почище двойки по поведению.
Папа разбуженный, но ещё сонный, в трениках с пузырями на коленях, нехотя вылезал из-за стола, доедал глазунью, но стоило маме открыть форточку, как в квартиру врывался апрельский ветер, сырой, с запахом оттаявшей земли, и отцовское настроение менялось, он вдруг начинал напевать что-то из Высоцкого, из последней «Правды» сворачивал шапку, как у маляров, и изображал пирата, нахлобучив её набекрень.
— Йо-хо-хо! — кричал он, наступая в ведро с водой.
— Помыли пол…- задумчиво глядя на лужу
- А теперь давай заново! - И подхватывал Пашку за подмышки подкидывая к потолку.
Дед тем временем уже орудовал у окон. Он не участвовал в мыльной вакханалии, его задачей было другое. Дед командовал. Сидел на табуретке с газетой «Правда» в руках (той самой, из которой папа сделал себе шапку, дед потом долго возмущался) и руководил процессом, как начальник, только без фуражки.
«Правее тащи!», «Стекла не перетри, а то мел останется», «Кто тут стучит шваброй по батарее?»
Его голос гремел на всю квартиру. А когда он уставал командовать, брался за рассохшиеся рамы. Доставал стамеску, рубанок, какие-то рейки и принимался колдовать над окнами, подгонял, законопачивал, прибивал. Окна в нашей квартире скрипели и ходили ходуном после зимы, но к вечеру субботника они начинали закрываться с благородным, почти барским стуком. Дед же был неисправим, когда все уже выливали грязную воду, он вдруг вспоминал, что забыл «воздушную тягу проверить», и лез на подоконник с зажжённой свечой.
Бабушка кричала: «Упадешь, старый!», а он махал рукой: «Не учи ученого, я при Ленине окна мыл».
И правда дед мыл, и рамы чинил, и командовал, и без него субботник был бы не субботником, а просто уборкой. Дед, конечно, и до мытья стёкол был охотник, когда доходило до газеты «Спорт», он первым хватал её и показывал, как надо, чтобы стекло пело. Бабушка тем временем уже грела воду в вёдрах и доставала из буфета хрусталь, приговаривая: «Ох, умою вас, голубчиков». Она доставала хрусталь из стенки и перемывала в мыльной воде, каждый стакан, каждую рюмку, каждую вазу, которая стояла за стеклом и не видела света ровно год, а потом всё это богатство водружалось обратно, блестело и радовало всех своей показной красотой. Пашка, младший брат, которому было лет пять, крутился под ногами отца с тряпкой, больше размазывая грязь, чем убирая. Я, как старший, получал самую ответственную миссию протирать пыль с верхних полок, стоя на табуретке и балансируя между жизнью и падением в ведро. Это не было страшно или обязательно тяжело, если вы понимаете, о чём я говорю. Это был праздник всей семьи, безумный, мыльный и почему-то счастливый. Открывались окна все, какие были, и даже балконную дверь распахивали настежь, чтобы сквозняк гулял по комнатам, выдувая зимнюю затхлость, чтобы натереть стёкла до блеска остатками газеты «Спорт», которую мы не успели сдать в макулатуру.
Дед всегда оказывался рядом:
«Дайте, я покажу! А вы всё тыр-пыр, а толку?»
- и принимался натирать с азартом, как будто коня на скачках, потому что знал, как и любая советская хозяйка знала, газета не оставляет разводов в отличие от тряпки. А секрет блеска был прост - сначала стёкла намазывали раствором толчёного мела, а когда подсыхало стирали мягкой бумагой. За окном пахло, ну, мокрый асфальт, первые почки. И дымок, где дворники жгли листву, я это помню. Стёкла блестели, дед доставал, и вообще, к чёрту этот «Мистер Мускул», у нас газета «Спорт» была. Окна скрипели, как наша совесть, да. Тонко и противно, но дед говорил — хорошо значит. Я верил, а занавески и тюль отмачивались в растворе соды и соли, чтобы вернуть себе белизну первозданной невесты, а лимонный сок был лучшим ароматизатором и пахло так, будто в квартире выросла целая роща. На кухне тем временем кипело бельё в большом, литров на 20 эмалированном баке, с хозяйственным мылом и содой. Пар клубил до потолка, воняло, как в больнице, я терпеть не мог этот запах. Бельё должно было хрустеть от чистоты, если не хрустит значит, микробы ещё живы, и мама этого так не оставит. Она окидывала всех таким взглядом, будто вокруг одни предатели, и мы начинали перестирывать заново. Родители снимали ковры со стен, и папа их пылесосил, хотя буквально зимой выбивал их на снегу. Люстра — это отдельный вид спорта, на табуретке, балансируя между реальностью и необходимостью, она приобретала вид только что купленной и принесённой из магазина. В углу комнаты уже высилась стопка сданных в утиль газет и журналов, перевязанная бечёвкой, наша макулатурная добыча, которая завтра отправится в школу. Весь дом в эти выходные стоял на ушах и был в мыльной пене. Но на этом безумие не заканчивалось, потому что следом за домашним фронтом наступала очередь школьного.
Мы собирали старые газеты, каждая семья выписывала что-то, чтобы утром за чашкой чая или в метро прочитать свежие новости. Пожилые читали «Правду», люди среднего возраста читали «Спорт», молодёжь листала «Смену», а дети разглядывали с интересом «Мурзилку» или «Пионер». Этот запах бумаги, чёрные подушечки пальцев от букв, потому что мы слюнявим пальцы, переворачивая страницы. Газетами можно было закрыться от надоедливой жены и её бурчания, или показать окружающим, что мы умные интеллектуалы, или просто сделать вид, что нам есть до всего этого дело. Мы готовились к этой субботе и ждали праздника с граблями. Ходили по соседям, вырывали газеты у отцов, не давали деду до разгадать кроссворд. Дед кряхтел, шевелил губами, считая клетки туда-сюда, а мы выхватывали свежий номер «Известий» прямо из-под его карандаша. Мы соревновались классами, домами, в воздухе висело напряжение похлеще, чем перед финалом Кубка СССР по футболу.
С утра, ещё до того как обсохла роса на крышах, а робкие лучи солнца уже блестели в редких лужах, мы тащились к школе с кипами газет под мышками. Я нёс свою стопку, перевязанную бечёвкой в килограмма три, не меньше, а навстречу из-за угла выруливал Колька с соседнего подъезда. Его связка была раза в полтора толще, и он еле передвигал ноги, но на лице сияла такая гордость, будто он лично сдал вражеский штаб.
— Сколько у тебя? — спрашиваю, перехватывая тяжелое и не удобное макулатурное богатство. — Пять восемьсот! — выпалил Колька и аж подпрыгнул от счастья, чуть не рассыпав свою ношу.
— А у тя? — Три сто, — бурчал я, чувствуя себя обкраденным. — Слаба-а-ак! — пропел Колька голосом Высоцкого.
— А знаешь, у нас соседка пенсионерка целый мешок «Огонька» за пять лет отдала. Я его один тащил, чуть пуп не надорвал. Папка сказал, что я герой. Ей потом карточки дали на полное собрание Мопассана. — Подумаешь, - огрызнулся я, но сам зауважал.
— Зато у меня «Правда» за прошлый год вся, и там бумага плотнее, за килограмм больше дают. - Понял? — А мне все равно, - Колька гордо вскинул подбородок, из-под которого торчала не застёгнутая пуговица рубахи.
— Главное - наш класс выиграет, а то Петька Козлов с четвёртого «Б» в прошлый раз хвастался, а у самого два с половиной килограмма всего было, теперь-то мы ему покажем.
И мы шагали дальше, сосредоточенные и важные, как два гружёных обоза, наши ноги хлюпали по весенней кашице, воробьи орали в кустах сирени, а на душе было тепло и правильно.
Мы молодцы. Мы макулатурщики. Мы опора страны.
Когда мы дотащили наши кипы до школьного двора, там уже кипела организованная суета. Учителя распределяли народ по боевым постам как заправские комбаты. Одних поставили принимать и взвешивать макулатуру, из весов и безменов получился целый пункт приёма вторсырья. Других отправили расхламлять подсобку под лестницей, ту самую, которую мы так «любили», а нас с Колькой, как самых здоровых, определили в бригаду зелёного строительства, то есть выдали по граблям и махнули рукой в сторону школьного сада. Мы сперва задержались у весов, чтобы убедиться что наши килограммы не пропадут даром. Мои три сто записали, Колькины пять восемьсот, тоже записали с завистливым вздохом принимающей стороны. Среди его макулатуры, кстати, и нашлось то самое сокровище которое соседка-пенсионерка, кроме «Огонька», подсунула и несколько довоенных книг с пожелтевшими страницами и дореволюционной орфографией. Одну из них про необычные физические явления, Колька тут же сунул мне со словами «На, читай, и не завидуй, что тебе Мопассана не дали». Потом я отдал ту книжку еще кому-то почитать, и её, конечно, не вернули. Такова судьба почти всех советских книг они уходят в никуда, как и эти субботники. А из подсобки тем временем уже таскали поломанные стулья, парты, гантели с отломанными ручками и шведскую стенку без одной перекладины. Выносили, складывали в кучу, спорили, нужна ли вся эта рухлядь, а потом, классика жанра, учителя велели затащить всё обратно только в другом порядке, кажется, в этом и заключался какой-то воспитательный момент. правда я до сих пор не уверен, какой именно.
Но мы с Колькой гордо двинулись в сад.
Солнце уже поднялось, стало ярким и тёплым, хотя холодный ветерок ещё прихватывал наши маленькие тела. Небо в этот день становилось особенно высоким, синим, с редкими белыми барашками, которые не сулили дождя. Земля в яблоневом саду оттаяла и предательски чавкала под ногами, воздух стоял густой и сладковатый от первых клейких листочков и сырой падалицы, которую нам предстояло сгрести вместе с прелой листвой, не убранной с осени. Мы вооружились граблями и принялись вычищать наш уголок рая до последнего прутика.
А субботники, кстати, бывали разными. На классном часе нам рассказывали, что взрослые в это время могли сортировать посылки на почтамте, разбирать книги в библиотеках. Самый удивительный случай был разливка спирта на каком-то заводе. Вот это был бы субботник, который я запомнил на всю жизнь, но нам, как всегда, достались грабли и прелая листва.
И когда мы уже заканчивали сгребать очередную кучу, кто-то из наших, кажется, Пашка Сергеев, работавший в соседнем ряду, затянул песню:
Как солнце и ветер, Привычный, как солнце и ветер, Как в небе вечернем звезда, Стоит он над городом этим...
Мы подхватили. Пели про «Алёшу» парня в граните, который стоит над Пловдивом. Голоса наши были жидкие, кто в лес, кто по дрова, но мы вкладывали душу. Граблевый хор счастливых мальчишек, которые только что хвастались килограммами старой бумаги и обсуждали непонятную подсобку, а теперь горланили про бессмертие. И странное дело от этой песни листва под ногами казалась не просто гнилой, а тяжёлой, как та земля, которую наши деды не добрали. Мы пели, а ветер трепал наши расстёгнутые пальто, и никто не чувствовал холода, потому что весна и субботник и «Алёша» — это был единый нерв, который нам тогда, в десять лет, казался главным на свете. Мы были счастливы, наши пальто расстёгнуты, пуговиц не хватает, но мама уже не орёт, потом гуляли до вечера, не чувствуя голода, потому что манная каша с комочками была съедена по завету Ильича. Нас приучали к труду, не делая скидок на возраст, хотя я только потом узнал значение слова «классовая разновидность». Мы были детьми, и мы были счастливы. Мы читали книги, потому что не было интернета, и обсуждали сюжеты на улице, пиная мяч, а теперь дети сидят в тиктоке и даже не представляют, как это искать в старой груде газет довоенную книжку и читать её, затаив дыхание, потому что больше ничего нет.
После субботника, уже дома, папа доставал какое-то угощение, обычно компот из сухофруктов и баранки, и мы сидели уставшие, «мыльные», с красными руками, и чувствовали, что сделали большое дело, а что именно сделали это неважно. Важно, что все вместе, и что завтра школа будет блестеть, и яблони в саду вздохнут свободно.
В общем, день безумия и беспредельного счастья, с ума сойти. Мы умывали и чистили не только дом, но и улицу, и сад у школы. Мы выскребали грязь изо всех щелей, из-под батарей, из пазов паркета, из складок ковровой дорожки, а за окном уже распускались клейкие листочки тополя, и первые мухи бились о стёкла, пытаясь выбраться на волю. Мы чистили свою жизнь, которая подчинялась ритуалу. И знаете что? Сейчас, когда я вижу объявление «клининг со скидкой» или робот-пылесос, который сам ползает по квартире, мне почему-то становится грустно, потому что в этой идеальной чистоте нет ни запаха хозяйственного мыла, ни папы в шапке из «Правды», ни бабушкиного хрусталя, который мы перемывали все вместе, ни той самой общей, пусть и показной, но такой настоящей радости. Я думаю, никто не будет спорить, что апрель — это очередной Новый год. Это рождение страны, рождение новых идеалов и рождение чистоты. Это обновление, которое мы все так ждали. И пусть сегодняшние дети никогда не узнают, что такое «субботник» и «макулатура», может, это и к лучшему, но я почему-то уверен они потеряли что-то очень важное, что-то, что нельзя купить ни за какие деньги.
А вы помните те самые пальцы в типографской краске, тот самый апрельский ветер, который пах оттепелью и свободой, если нет то закройте глаза и представьте, может, на секунду вернётесь в тот самый сад, где мы, маленькие идиоты с граблями, пели про Алёшу и верили, что так будет всегда.
GigaCheck
Текст, скорее всего, написан человеком
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
