Обложка АПОКАтостаЛИПСИС ОКСЮЩЕНКО

АПОКАтостаЛИПСИС ОКСЮЩЕНКО

Константин Ларский

0% прочитано
Стандартный
Константин Ларский

АПОКАтостаЛИПСИС ОКСЮЩЕНКО

Глава 1

Есть две категории людей совершенно по-разному представляющих своё будущее.

Говоря: две категории, я разумеется не имею ввиду тех для кого будущее уже настало.

Когда у тебя есть всё — молодость, богатство, слава, успех, женщины, свобода перемещения и другие возможности удовлетворять свои самые несуразные причуды, — тебе нет дела до завтрашнего дня. Заметьте, я вовсе не предполагаю существование индивида, обладающего хотя бы неполным набором вышеперечисленных замечательных качеств. Я хотел подчеркнуть совершенно иное, но прежде чем начну, обязан указать еще на одну, куда более реальную и намного более внушительную по числу репрезентативную группу уже пребывающую в собственном будущем. Это те, кого сегодня нет с нами или, не прибегая к эвфемизмам, те кто недавно или во времена оны успел сыграть в ящик. Как для тех, так и для других будущее уже наступило и представляет для одних настоящее, для других же — покойников, настоящее вкупе с прошлым. Есть наверняка и другие группы — те у кого вообще нет времени, чтобы думать о чем-то кроме хлеба насущного, или же лица начисто лишенные воображения либо памяти…

Но как вы уже, наверное, догадались меня совсем не интересуют люди без будущего, пусть они и составляют бóльшую и даже подавляющую своим числом часть человечества, считая сюда и мертвецов. И вот, тех кто остался, то есть моих современников можно разделить на тех у кого условно всё впереди и тех, кто доживает. Ни у одних, ни у других нет ни безусловной молодости, ни каких либо других условных достижений, но первые верят, что вот-вот нечто такое появится, в то время как вторые смирились с настоящим положением вещей. Кто из этих двоих счастливее не могу судить, сам же я себя пытался ставить то в одно положение, то в другое, и так и эдак оказываясь неизбежно не на своём месте. Отчего будущее видится мне неуютным и неприкаянным…

Но довольно о грустном, не для того же мы сегодня собрались, чтобы находить слабое утешение в жалобах на жизнь и нытье. Хотел рассказать вам, как я искал индивидуальный выход из этого поистине уникального, хотя и весьма интимного, человеческого тупика. Каждый из вас рано или поздно окажется в той же ситуации, где и будет предоставлен сам себе, когда другим не останется до нас уже решительно никакого интереса. Поелику такова старость, которая и есть реальное и наиболее обозримое будущее для тех, кто упустил иллюзорную возможность жить быстро и не впасть в столь унизительное состояние…

Я, дражайшие мои, почти что старик — говорю так без притворного кокетства, — не потому что впадаю раньше срока в обременительную для других деменцию, а потому что умею просчитывать ходы шага на полтора вперед. Что есть наша жизнь в век ускоряющихся забот и центробежных возможностей? Стремительное трепыхание пассажира в вагоне метро к точке назначения, имя которой не определено. В каком именно пункте следования мы теперь находимся знает, возможно только диспетчер, от нас же собственное местоположение скрыто мельканием желтых огоньков в темном туннеле… Могу предполагать, что позади уже более половины пути и неизвестно что ждет на станции… Самые молодые из вас наверняка заметили, что я несколько лет уже не пользуюсь услугами городского метрополитена, потому метафора вылезла достаточно неуклюже… Я хочу сказать, что давно уже приучаю себя к неизбежности старения, без особо впечатляющих результатов, потому что в течение дня практически не ощущаю возраста. О немощи и смерти начинаешь думать в пугающей пустоте одиночества на досуге, а суета дня услужливо даёт возможность кратковременного забвения. Итак, о чем думает человек в неизбежные бессонные часы преждевременной старости и пустоты? О обесценивающемся вместе с минутами жизни вкладе на сберегательной карте? О детях, с которыми уже сейчас говорит исключительно как с иностранцами и которые в будущем станут для него инопланетянами? О моменте, когда еще не поздно будет сорвать джек-пот, чтобы послать изменчивый мир в бесповоротную задницу? Или о сверхъестественном, о том что останется после нас, более неосязаемом, чем призрачная добрая память склеротических потомков…?

У меня нет ни детей, ни сбережений, а в азартные игры я играю всё реже и по маленькой, — нужно быть круглым идиотом, чтобы надеяться обыграть государство или казино… Чем остаётся укрепляться человеку без общепринятых иллюзий? Только апелляцией к шелухе чужого опыта, попытка найти затерявшееся здоровое зерно в свидетельствах и предрассудках предшествующих поколений. Да простят меня мои современники, но у меня стойкое чувство, что все мы забрели куда-то совершенно не туда! Я не люблю термин человечество, но тут совершенно утрачиваю способность найти ему подобающую замену. Возможно, речь идёт о биологическом виде homo sapiens, представители коего обречены быть несчастными поскольку наделены способностью самоосознавания? Возможно всё дело в цивилизации, неспособной противопоставить что-либо универсальное индивидуальному угасанию? Или это издержки специфики иудео-христианской культуры, не присущие, допустим, ацтекам или японцам? Дело ведь не в том, что отдельный человек смертен. И даже не в том, что нечаянная смерть препятствует осуществлению его, псевдоуникальных и весьма грандиозных прожектов. Это для не принимающего смерть, как неизбежность сознания какие бы то ни было планы могут иметь самостоятельную ценность. Для обладающего ясным пониманием того, что моя реальность конкретна только здесь и сейчас, любые амбиции всего лишь попытки отвлечься от неизбежного ужаса смерти. Не потому что боишься, страх-то можно обуздать или оставить на потом, а вот ужас никуда не исчезнет. Непостижимое ужасно, независимо от степени вашей личной отваги. Дело в том, что для того, кто не склонен тешить себя неоправданными иллюзиями, мысль есть начало умирания; когито эрго морте — простите меня филологи, специально для вас я не изучал латынь. Я просто мыслю, следовательно я угасаю…

Если всё вышесказанное не приводит вас в уныние, то вероятнее всего вы либо беспросветно отважный человек, либо ничего не поняли. Это нормально. Вот только возникает вполне резонный, по-моему вопрос: на каком именно основании зиждется ваша отвага, или ваше отрицание? Вы бесстрашны как загнанный зверь или всё же видите выход из ловушки собственного эфемерного существования? Вы благоразумно не берёте на себя труд вникать в поставленную нами проблему по причине отсутствия рационального выхода, или же бы просто глупы и напрочь лишены фантазии? Немного знал я людей способных осязаемо представить себе небытие, самому мне это удавалось не более чем на долю секунды… Знаю, знаю ваши возражения, — и я поднаторел в чтении логиков и мистиков. Смерти нет, поскольку там где начинается она нет нас, а там где еще есть мы отсутствует она… Всё верно, нельзя представить полное изничтожение себя, но мне вполне осязаемо удалось увидеть себя за секунду до угасания, что вполне равносильно, могу заверить, агонии вечности. Один из проходимцев, называющих себя профессиональными психологами, писал про то, что за несколько мгновений до смерти головного мозга субъективное время прекращает свой ход и субъективная вечность обретает совершенную силу. Так человек оказывается в том состоянии, которое невежественные мистики принимали за инобытие, потому что не были знакомы с биохимией. Так разум примиряется со своей конечностью… Мне очень хотелось бы задать пару вопросов шарлатану, которому впервые пришел в голову подобный вздор! Боюсь, что это уже невозможно, поэтому мне только что и остаётся, как выговориться в пустоту…

Скажите пожалуйста, несостоявшийся алхимик и чернокнижник, прикрывающийся несомненными достижениями современной науки, — вам удалось пережить смерть собственной коры мозга, регенерироваться и только после этого описать пережитый опыт? На основании чего вы могли судить, что ваш мозг почил и, — что невероятно, но в качестве безумно смелой гипотезы предположим, — если ваш мозг действительно умер, то на основании чего мы, принимающие на рассмотрение ваше свидетельство, можем быть уверены, что беседуем сейчас со вполне вменяемым существом? Где доказательство того, что умершая кора реабилитировалась полностью и описываемое вами свидетельство аутентично тому опыту, который описывает? Может быть возрожденный черный ящик просто слегка подкорректировал бесповоротно травмировавший вас опыт, подсластил пилюлю, переписал историю постфактум?

А впрочем, если реальность настолько не соответствует нашим утробным запросам, почему бы не откорректировать и её, хотя бы и переписывая память о пережитом? Те, кто знает меня достаточно давно, не думаете же вы, что я привел здесь последний пример только для того, чтобы лишний раз поиздеваться над абсолютной несостоятельностью аргументов от психологии, которую наряду с астрологией и алхимией следовало бы считать псевдонаукой? Отнюдь. Я просто хотел продемонстрировать, что степень трезвого принятия реальности зависит исключительно от фантазии и болевого порога. Есть люди, которые из исследовательского интереса попытались заглянуть в бездну, но глупо завороженно смотреть туда, дожидаясь покуда бездна засосет вас без остатка. А если пребывать в пограничном состоянии достаточно долго, поневоле задашься вопросом: не является ли вся наша реальность бегством от действительность с которой мы и соприкасаемся лишь однажды, в неуловимый миг совершенного угасания? Может быть остепенённый шарлатан не так уж и неправ и в момент гибели наш мозг действительно соприкасается со сконструированной вечностью? Только эта вечная жизнь, будет не самоутверждением собственного существования, а свидетельством бесконечного умирания? Мозг бежит от смерти, смерть его догоняет, а времени уже не будет? Конец ближе чем мы думаем, оно ежесекундно хватает нас за пятки, едва только мы останавливаемся, чтобы насладиться удачным мгновением…

Всё это, разумеется, не может нравиться никому, кроме тех кто отдаёт предпочтение страданиям ради страданий, а таких я за свою жизнь не встречал. Одно дело терпеть дискомфорт, оправдывая его, или же ожидая компенсации, другое дело положить боль целью своего существования. Если вам кажется, что ваш респондент или вы выбрали второй вариант, я считаю что вы были полуосознанно введены в заблуждение — кем-то другим или самим собой. Возможно я чего-то не догоняю, но углубляться далее в эту тему я не хочу. Разумеется, весь разговор затеян не для того чтобы напрасно мучить своих самых лояльных и терпеливых подписчиков. Я просто открыто готовил пути к отступлению, дабы продемонстрировать, что не собираюсь бежать, сломя голову, прочь от невыносимой реальности небытия, сея вокруг панику и смятение. Да, реальность невыносима и только химия и культура дают нам некоторые средства, позволяющие обуздать вполне естественный панический страх, чтобы вообще говорить о ней. Да и бегство от действительности бессмысленно, поскольку везде где мы есть, действительность окружает нас! Везде, где мы только можем себя представить. Что же нам остается, затравленным и загнанным, кроме как вооружившись достижениями человечества, включая сюда химию и культуру, дать отпор смерти, раз уж попытка к бегству выглядит не более чем беспомощно?

Тем из вас, с кем мы знакомы достаточно давно, известны мои предубеждения насчет общественных и культурных институций, называемых чаще всего религиями… Кто-то возможно помнит, как под влиянием моего отца, лет десять назад мне пришлось соприкоснуться с так называемым русским практическим христианством, что значительно примирило меня с этим феноменом, но христианином так и не сделало. Могу даже признаться, что многие из наших соотечественников, ранее числившие меня по штату действующих и достаточно успешных резидентов ада, превратились в искренних моих симпатизантов. Некоторые из них даже поспешили причислить меня к разряду единомышленников, в чем я, конечно же, тут же поспешил их разубедить. Их, впрочем, не впечатлили мои наиболее искренние аргументы. Когда я открытым текстом заявил, что подвергаю обоснованному сомнению абсолютно всё, о чем свидетельствовали бы их книги, что как давний приверженец рационального мышления, я абсолютно не убежден что посредством Воскресения Христова побеждена смерть, хотя и не стану также утверждать обратное, что этические идеалы, выраженные этим замечательным Человеком, (а возможно не только и не столько человеком, как считают они, но эта возможность вовсе не означает очевидность) совершенно недостижимы на практике, когда я приводил еще полсотни всем известных и совершенно резонных аргументов, мне на всё это отвечали приблизительно следующее:

— …да, — говорили они, — Господь не положил в твоё сердце дара веры, но мы на собственном опыте знаем, что Он благ и, следовательно, не оставит твои вопросы без ответа, если они искренни… Главное, что ты оставил свою вражду с Ним!

Положа руку на сердце, я со снисхождением и вполуха внимал подобной аргументации. Как мне казалось тогда, моё трезвое отношение к действительности давало мне чувство превосходства над их восторженностью. Превосходство было мнимым, как и оценка собственной трезвости. Сегодня я убедился, что трезвое восприятие едва ли возможно, если же мне не удалось выше объяснить вам почему, все дальнейшие мои усилия будут бесплодны. Теперь мне представляется, моя надменность ничуть не лучше их доверчивости. Что же касается их религиозного опыта, то если он как-то помогает нам противостоять сегодня в реальной битве со смертью, то может мы поторопились признать его утратившим всякую актуальность?

Разумеется, если это возможно, хотелось бы совместить остатки рационализма с теми крупицами надежды, которые сумела сохранить для нас культура под видом религиозных идей. Давайте не будем снова и снова впадать в безрассудство, легкомысленно принимая на веру всё, что еще вчера казалось нам мракобеснической архаикой, равно как и свой давешний рационализм почитать совершенным мракобесием, только потому, что ранее переоценили собственную способность рассуждать критически. В конце концов, как и любое человеческое учреждение, каждая культурная практика, как и научная дисциплина буквально всё имеет свои границы. Это относится и к так называемому религиозному опыту. Подчеркивая условность самого понятия религиозный опыт я вовсе не призываю вас усомниться в действенности или реальности такового опыта. Я просто отказываюсь рассматривать надчеловеческую составляющую подобного опыта, к которой бесповоротно апеллируют верующие люди. Не отрицая и не утверждая покамест реальность этой составляющей. Вся ведь штука в том, что именно запредельное является основанием любого опыта, в том числе и опыта совершенного атеиста. Если ты нашел в себе силу достаточно долго, намного больше моего глядеть в бездну, — хотя бы пару секунд, — возможно этого хватило бы на то, чтобы углядеть там изнутри нее нечто помимо ужаса, будь то Бог или какое-то уравнивающее то и это начало. Способность прекратить унизительное бегство перед неизбежной капитуляцией, посмотреть в глаза смерти, вот что я называю так называемым религиозным опытом, неимоверной культурной практикой, человеческим состоянием. То, что смотрящий прямо может увидеть там, уже не вполне человеческое и по свидетельствам очевидцев может оказаться чем угодно. Далеко не каждый способен на такое, поскольку подобное в корне противоречит всему с чем мы себя отождествляем — как физиологически, так и социально. Далеко не факт, что хотя бы один из тех, кому это удалось, я полагаю, что за всю нашу историю таких единицы, сумел достаточно внятно транслировать собственный опыт тем, кто приблизился к реальности умирания достаточно близко, но не сумел совладать с нею. Возможно именно такие люди и создают те практики, которые мы в нашем слишком подверженном физиологии и культуре естестве называем религиями. Эти практики позволяют нам противостоять умиранию, если не ради победы, то хотя бы для сохранения статус-кво, залога того, что мы называем человеческим достоинством, способности противостоять всеобщему хаосу.

Конечно же подобное противоборство ни в коем случае не должно прельщать нас даже малейшей возможностью нашей победы. Насколько я знаю себя, насколько понимаю других — всем нам свойственно губительное стремление хвататься за любую соломинку, и даже за тень от соломинки, за всякое мимолётное колебание на периферии нашего несовершенного ума, которое мы тут же готовы принять на веру, за лазейку, которой на самом деле нет. Не подумайте, что я получаю кайф от того, что ломаю его другим. Я вовсе не злонамеренный кайфоломщик, напротив, я что называется люблю жизнь и ценю настоящее! Поймите правильно, я не против мечты как таковой, просто я стараюсь предостеречь вас, а в первую очередь себя от того тупика, куда неизбежно приводят все реализовавшиеся мечты. Мечта победить умирание, без достаточного на то основания приведет нас туда, откуда мы бежим, оставаясь на том же месте, — вы и представить себе не успеете, как бездна над которой вы только что одержали убедительную победу обступит вас уже со всех восьми сторон, отрезая любую возможность к манёвру. Тихая старость, органично перестающая в беспрецедентную агонию, вот и всё что останется от мелькания ваших грёз. Нет, не будем обольщаться преждевременно. Не победа, а достойное стояние до последнего перед единственной известной реальностью угасания — вот и всё на что мы можем оставаться способны, полагаясь на собственные силы. Ведь мы заранее исключили упование на сверхъестественное или паранормальное, чтобы строить свою судьбу на очевидных основаниях, не так ли?

Но довольно вводного многословия. Дальше я собираюсь рассказать вам, как — с определёнными выше оговорками — занимался я богостроительством и богоискательством, и что из этого вышло.

* * *

Был у меня один когда-то один друг, случай которого я забыл упомянуть, когда говорил об отношении различных людей к будущему. Среднестатистический гражданин, как правило, апатичен и нелюбознателен. Это сказано нашим классиком, и это вряд ли пытался некто на полном серьёзе оспаривать. Если же кто и решился на такое, мне это неизвестно и не любопытно, потому что по большому счету я солидарен с классиком. Есть однако же одно-два исключения, коими мы по причине своего безразличия, или из склонности всё на свете обобщать и подгонять под удобные шаблоны склонны пренебрегать. Я имею ввиду людей так называемых творческих — не тех кто добился признания и известности, не титанов в самолюбовании их величием, а простых смертных, живущих среди нас одержимых чаще всего одной единственной, но грандиозной, по их убеждению, и неразрешимой, по мнению остальных задачей. Мой друг был скорее всего из таких. Он занимался живописью, но если успех в каком-либо роде деятельности определяется хотя бы маломальским признанием, за шестьдесят (с небольшим) лет своей жизни и сорок семь лет одержимой преданности собственному призванию, он, можно смело сказать, не добился ни малейшего успеха. Даже местные художники, в конце концов принявшие его в свой непритязательный круг, воспринимали Тициана скорее за тихопомешанного — незлобивого парня, чем за коллегу по цеху. Впрочем, местные художники, — такие же нелепые старики, как и мой друг, независимо от субъективных оценок их личного гения, — были люди сплошь вздорные, так что я не слишком доверял бы их суждениям, если бы не разделял их всецело… Было однако одно малозначительное обстоятельство, выгодно выделявшее Тициана среди членов этого спонтанного товарищества — именно эта кроткая, но непримиримая одержимость. Большинство пожилых живописцев воспринимало своё ремесло, как незначительный и ненадежный, но всё таки заработок. Правда был там еще один старик, беспокойный и бодрый, кажется его звали Слава, — тот демонстративно не уважал деньги и всякие почести, задорно хамил людям хоть чего-нибудь формально добившимся в этой дурацкой жизни, презирал профессию и доверял только композиции и цвету. Преуспевшие в житейских глупостях сотоварищи смотрели на неприятного старика снисходительно, иногда признавая, что когда-то он владел композицией и цветом лучше «остальных» — некоторых из них.

— Правда, — добавляли они тут же с торопливой вороватостью, — он алкаш и оттого давно видит мир в серовато-лиловой гамме… В прежние времена, если бы он бережнее относился к собственным дарованиям, то мог бы состояться как вполне замечательно-самобытный художник, но, к сожалению, время безвозвратно упущено.

При этом в самих состоявшихся сотоварищах не было, как правило, ничего вполне замечательного, кроме тех самых достижений дурацкой жизни, которые откровенно презирали и Слава, и Тициан. Их совершеннейшая заурядность вполне роднила их с моим незадачливым другом, над которым они открыто потешались без всякого опасения не выказать даже самую мимолётную тень признания, столь почему-то присущую капризным артистическим натурам. Тициан подкупал, по крайней мере внешне, тем что никак не выражал обеспокоенности этой не слишком доброжелательной снисходительностью. Слава, пренебрегавший людьми с той же откровенностью с которой презрительно относился к достатку и высокому статусу, почему-то быстро проникся к скромному сумрачному чудаку, что в конце концов и привело к тому, что аллейные художники всё же, пусть и против воли, приняли нелюдимого Тициана в свой уличный круг. В малюсеньких курортных приморских городах, а Тициан прожил всю жизнь в одном из таких, различие в социальном положении не так разительно, как в нашем упорядоченном и цивильном мире. Особенно в те месяцы, когда спадает основной наплыв курортников. Так рядом с бесталанным Тицианом в аллее мог оказаться некий заслуженный деятель искусств, или даже председатель местного отделения союза живописцев.

Речь однако, как вы догадываетесь, вовсе не перипетиях провинциального живописания, а о влиянии так называемого творчества на тот процесс вынужденного и неизбежного угасания, которому, как уже отмечено, подвержены все мы. Насколько занятия искусством способствуют преодолению холодного и спёртого, как запах погреба, страха всепронизывающего умирания? Ведь глядя на Тициана, можно было подумать, что для него одного не писан всеобщий закон текучести и скоропреходящей тщеты нашего уютного в редкие минуты мирка…

Собственно, с первого же момента нашего ещё не успевшего состояться знакомства, меня приворожила именно та неторопливая невозмутимость, с которой его сутулая и умиротворённая фигура находила себе незыблемое место в подвижном пространстве аллеи. Плевать, что сам Тициан был довольно посредственным живописцем и совсем-совсем никудышным рисовальщиком, терпеливо и безнадёжно водившим взад-вперед кистью по загрунтованной фанерке на колченогом мольберте, оставляя на шершавой поверхности белесоватые разводы, сквозь которые едва-едва начинал проступать контур изображаемого, и то, если только долго присматриваться; главным произведением были не его маловыразительные этюды, главным произведением был сам Тициан — создающий пейзаж не на холстах, а вокруг себя, наполняющий собой пространство излюбленной своей аллеи. Если бы у кого-то хватило толики таланта, чтобы изобразить то, что со своего ракурса увидел я — это оказалось бы подлинным шедевром… Но редкие люди проходили мимо, поглощенные собственными смешными заботами и только изредка кидали торопливые невдумчивые взгляды на привычную согбенную фигуру тихого богомаза… Много месяцев и даже лет спустя, разжившись фотокамерой, я пытался поймать в объектив этот до оскомины заученный, но прекрасный сюжет, но мои попытки неизменно заканчивались провалом. Очевидно, но взгляд навострён на вещи совсем под другим ракурсом…

Мы не были тогда знакомы. Мне с избытком хватало того, чтобы подолгу наблюдать за его кропотливым и бесполезным деланием, а он похоже вообще никогда не нуждался в обществе. Ему достаточно было труда, аллеи, плохо загрунтованных кусков фанеры и своих белёсых пейзажей, которых, если они все хранились где-то, зачем-то, должно было уже скопиться порядка нескольких сотен. Не помню почти тот день, когда он, закончив очередную работу и со тщанием собрав свой скарб впервые подошел ко мне и заговорил со мною, как будто случайно, помню только что всё это произошло также естественно, как и всё в чём принимал посильное участие Тициан.

Это были просто слова, ничего не значащие кроме своей доброжелательности, слова, которые он произнес так, словно мы двести лет были знакомы и которые тут же вылетели из моей головы. Я замялся от такой непосредственности и пробурчал что-то в ответ. Тоже нечто необязательное и, я надеюсь, столь же дружелюбное, как и то, что исходило от Тициана. Мы стали приятелями, — не то чтобы я узнал о нём нечто новое, а он обо мне, но каждый раз встречаясь в парке мы перекидывались парой фраз о том, о сём… Призрак понимания всегда блуждал по пятам за Тицианом. Это был всего лишь призрак, поскольку мой друг воспринимал окружающий его мир как безразмерный пейзаж, и вряд ли способен был на самом деле хоть что-то понять.

Должен признаться, я не испытываю ни малейшей слабости к идиотам. Роль идиотов в мировой литературе мне кажется слишком уж надуманной и далеко не безобидной. В жизни не встречал ни одного идиллического придурка а-ля-Лев Николаевич, но почти каждый день сталкиваюсь с существами злобными в своем скудоумии и крайне амбициозных в собственном старческом инфантилизме. Но самая паскудная роль русской и мировой классики даже не в легализации кретинизма как такового. Дебилы и дураки, в конце концов, на то и ограниченные люди, что ущерб причиняемый ближним их тупостью ею же в конце-то концов и компенсируется. Главный вред причиняют не столько сами клинические дураки, сколько многочисленные их апологеты, начитавшиеся Достоевского и Гашека, Фолкнера и Николая Носова, насмотрелись гадостных американских мелодрам и вообразили себя экспертами по этике. Такие боготворят любую глупость и беленеют от самой безобидной критической ремарки в адрес какого-нибудь умственно-отсталого. Что самое показательное, эти эрудированные блюстители ценностей начисто лишены всякого проблеска воображения, а потому не в силах отличить обычный маниакальный бред от мало-мальски продуктивной творческой идеи, а потому в ста случаях из ста безоговорочно выдают первое за второе, а второе за пустоту. Неудивительно, что любого овоща эти господа наделяют статусом гения… Мир давно превратился бы в паноптикум унылых и нечленораздельных откровений, если бы не мерзавцы, ради своих шкурных интересов готовые бросить вызов общественному вкусу.

Впрочем я, как всегда, слишком увлекся скорбями этого мира, до которого, как вы помните, мне нет ровно никакого дела если он простоит еще хотя бы лет пятьдесят, а больше сам я точно не протяну! О своём же отношении к идиотам я решил заявить, чтобы вы не приняли меня за одного из тех чрезмерно этичных господ о которых исчерпывающе сказано чуть выше. Нет, в моём отношении к Тициану не было ни грамма культурной снисходительности, хотя порой его серьёзную отрешенность можно было отнести на счет полнейшего скудоумия. Это тот первый и единственный случай заставивший меня усомниться в том, что вся мировая литература не ошибается на счёт сирых и убогих… Ну даже не то чтобы не ошибается, просто отдельные Львы Николаевичи попадаются среди миллионов злобных олигофренов и их самодовольных и самозваных адвокатов. Впрочем, ни один человек непредвзятый, знающий моего приятеля лично, и не назовет одним из тех эпитетов которыми я так щедро здесь сыплю.

Тициан необычный человек, хотя я столько хожу вокруг да около, но так и не могу ухватить в чем именно проявилась его оригинальность. Обычно люди просты как грошовые паззлы при том что чрезвычайно много интересничают и лишнего о себе мнят… Достаточно поговорить с представителем нашего вида минут пять, чтобы он основательно успел тебе наскучить.

Я не запомнил первую фразу, брошенную моим неожиданным другом мне, в сумерки, в Мисхорском Парке, в конце марта или самом начале апреля. Не исключено, что это вообще был февраль, потому что времена года здесь у них на юге, совсем не похожи на наши и в то же время кажутся знакомыми до замыленности взгляда. Я люблю климат. Мне нравятся перемены, если они не ведут к необратимости последствий. Если бы триста шестьдесят пять дней в году в мире царила увлекательно-идеальная погода, это было бы мучительно и жутко. Если бы зима в Крыму напоминала зиму в Ванкувере не было бы никакого смысла в маниакальной тяге к перемене мест. Хотя я давно превратился в домоседа и мысли о путешествиях вызывают теперь только легкую дурноту и нешуточную зубную оскомину. Болят ли у вас зубы, когда вы чувствуете приближение паники, крадущейся среди красот нашей среды обитания и скрывающейся за деревьями или за домами всякий раз, когда вы неожиданно и резко оглядываетесь? Никогда не делайте резких движений, если хотите переиграть собственный страх.

Тициан похож на климат в межсезонье. Столь же ненавязчивый и дружелюбный. Казалось, он излучает надёжность и спокойствие и это было обманчивое ощущение. Знаете, как резко здесь меняется погода в феврале–марте? Смотришь на небо, видишь редкие перистые облака, удивляешься неподвижности деревьев, замерших как будто в ожидании свершившегося апокалипсиса. И вдруг неизвестно откуда налетает порыв ветра, срывая с вас шляпу и унося без лишних прелюдий на другой конец парка. На благо я давно не ношу шляп, у меня шапка наподобие балаклавы, только с открытым лицом. Пару лет назад мне пришлось разыгрывать одну трагедию, прикидываться покойником. Тогда меня продуло. По словам эскулапов, я простудил тройничный нерв и теперь вся челюсть и шея ноют при каждой возможности перемены погоды. Меня не обманет ваша тишина, нет! А вот мой бывший подчинённый и добрый приятель Звездюк, иногда навещающий нас с Тицианом в этом бесповоротном уединении безвозвратно потерял так уже три головных убора, а ведь я всякий раз предупреждаю его.

— Аркадий, — говорю ему я, — человек должен не просто прочно стоять на ногах, но и голова его незыблемо должна пребывать на плечах в устойчивом равновесии… А шляпа, это, считай, голова…

— Гриша, — снисходительно усмехается Свищук, он же Звездюк, — тех пор как ты выбрал жизнь отшельника, ты превратился в старого ворчливого еврея…

И тут внезапный порыв вносит в нашу дискуссию свои коррективы. Шляпа, а почитай и голова слетает с его макушки, проделывает тройное сальто, вихрем несётся, теряясь в поднятой пыли и оказывается на декоративной скале посреди пруда с лебедями. Я, понятно, великодушно молчу, кривя губы, а Аркадий злится. Непонятно, зачем он возвращается сюда снова и снова, каждое межсезонье, как будто пытается отмотать навязчивое течение жизни вспять и переиграть то, что давно уже порастает забвением. Нет, Тициан не такой. В нем присутствует какая-то неуловимая деликатность.

И вот мы идём по аллее между пальм, как будто бы уже тыщу лет знакомы, а я знаю, что сейчас поднимется ветер. Скула ноет. И вот я отстаю на пару шагов от Тициана с его холстами, потому что они грозят превратиться в паруса и унести его, как уносят какую-то бестолковую шляпу. И дует ветер и, действительно срывает с художника берет, обнажая лысину. Когда на Тициане головной убор, в голову не придёт, что он плешив, также как и ваш покорнейший слуга. Нет, обыкновенно лысина его прикрыта и обрамлена седеющими и весьма презентабальными локонами. Он напоминает собой оживший портрет кого-то из старых мастеров…

— Благодарю вас, друг мой, — смеётся Тициан, и пытается передать мне свои пакеты с холстами. — Не подержите? Я должен догнать шапку, иначе жена неправильно поймёт.

Даже у столь странного Сократа есть оказывается своя Ксантиппа, один я обречён на понурое странствие без спутницы…

— Я бы с радостью, — пожимаю плечами, — но боюсь мне не устоять на ногах…

— Ах чёрт! — всплескивает руками Тициан отчего едва не улетает. — Да вы правы. Так что же нам делать?!

В конце концов мы прячемся за каким-то платаном, он находит свою шапку, а ветер к тому времени как будто затихает, чтобы вернуться немного позднее и попытаться застать его врасплох.

— Хорошо, что успели собраться, — говорит Тициан. — Вам в какую сторону?

— Мне в Симеиз…

— А-а, чёрт!! — снова всплескивает плечами он, на этот раз выпуская один пакет. Я успеваю поймать. — Я-то думал вы где-то здесь обитаетесь. Надеялся оставить вам свои шедевры.

— Шедевры? — переспрашиваю я.

— Ну да, — кивает Тициан, не уловив иронии, — всякое творчество уникально, вы не находите? И что же нам делать, вон темнеет уже.

Я предлагаю вызвать такси. Тициан не соглашается.

— За эту неделю не продал ни одной работы, — трясёт головою он. — Да если бы и продал, деньги позарез нужны!!

— Вы живёте с продажи пейзажей?

— Если бы! Преподаю рисование в школе! Дети невыносимы и глупы, они совершенно не понимают природу творчества.

— А вы понимаете природу творчества? — невзначай спрашиваю я.

— А вы разве нет? — недоумённо бросает Тициан.

Я предлагаю его подвезти, он встречает моё предложение взрывом искреннего и абсолютно доброжелательного негодования.

— Человек не должен ни у кого одалживаться, понимаете!! Впрочем вам это и так очевидно, вы же умный!!

— С чего вы решили, что я умный? У меня обманчиво многозначительное лицо, оно вводит людей в заблуждение. Хорошо, давайте я подвезу ваши …шедевры.

Учтиво покочевряжившись, он соглашается. Приходит заказанная мною машина, мы кладём его пакеты в багажник, а потом как будто бы мимоходом я уговариваю его сесть внутрь. Он непреклонен, но неожиданно естественно и легко соглашается. Потом проходит неделя и вот уже кажется, что мы знакомы с ним всю жизнь.

* * *

Мы сидим втроем с каком-то подвальчике и пьём принесённую с собой мадеру. Разговор заходит о смерти.

— Не вижу здесь никакой проблемы, — говорит Тициан. — Всё происходит просто, как будто кто-то выключил свет. Когда ты отходишь ко сну, разве тебе страшно? Или ты боишься темноты? Когда я был маленьким, то очень боялся, а потом привык. Так и в смерти ничего необычного нет. Просто ты уснул. И не проснулся.

— А сны? — спрашиваю я.

— Какие ж сны? — чуть наклонив голову влево недоумевает простодушный Тициан. — Если ты полагаешь, что плохих людей могут мучать кошмары…

— Меня они тревожат постоянно…

— Каждую ночь?

— Нет… приблизительно раз в полгода.

— Это же целая вечность, — беззаботно смеётся Тициан. — К тому времени ты успеешь окончательно угаснуть.

— А если смерть случится как раз в тот момент, когда мне снится кошмар?

— Ты за себя беспокоишься? — неожиданно рассудительно интересуется мой друг. — Или сокрушаешься об общем несовершенстве мироздания?

— Не вижу, как одно исключает другое, — злюсь почему-то я. И тут замечаю, как мается наш собутыльник, бывший инженер Жилищного Управления города Ялты с окрестностями. Если честно, я понятия не имею, как называлась его должность на самом деле. Мой соплеменник — один из тех людей с которыми я побрезговал бы связаться при любых обстоятельствах. Но на любое правило находится прореха, старуха или проруха. Наш третий спутник — давнишний закадычный приятель Тициана, и это как раз нисколько не удивляет. Такие голуби не способны разбираться в людях…

— Лично я давно сплю как младенец, — продолжает Тициан блаженно жмурясь. Кажется, он вот-вот замурлычет. — Раньше меня беспокоили женщины…

Третий собутыльник кажется начинает проявлять к беседе интерес.

— Женщины? — монотонно переспрашиваю я.

— Да-да, зуд в чреслах… Снятся яркие постельные сцены, — припоминая, Тициан моментально краснеет, — я бы не хотел отойти ко Всевышнему в такой деликатный момент. По счастью, меня давно уже перестал волновать половой вопрос…

Бывший инженер ЖКа снова мрачнеет и начинает клевать носом.

— Ты упомянул всуе Всевышнего!? — цепляюсь я.

— Каюсь, грешен…

— То есть ты полагаешь, что за смертью всё же что-то остаётся!?

— Ничего не останется, — говорит Тициан. — Иначе было бы бессмысленно и противоестественно. Человека пугают большие величины. Бог не заставил бы нас пугаться и страдать понапрасну.

— Небытие ужасает намного интенсивнее дурной бесконечности…

— Правда?! — поднимает от стакана глаза Тициан. — Скажи, а страшно или плохо было тебе в утробе матери?

— Это бессмысленный вопрос!! — я хватаю бутылку, чтобы разлить остатки, но пусто.

— Нужно идти за второй, — говорит третий. Он встаёт и ненадолго покидает кафе. Я подзываю официантку и заказываю нам три кутаба.

— Не понимаю, что ты находишь в этом типе… — бросаю я, косясь на дверь.

— Он интересный человек. Много повидал на своём веку. Вам просто нужно познакомится поближе.

— Он прохиндей. Прохиндей и жулик. Я слишком хорошо знаю эту породу людей!

— Друг мой, — смеётся Тициан, — всякий незнакомец подобен смерти. Ты играешь в кошки мышки со своей и потому относишься к людям с недоверием.

— Если бы они постоянно не давали поводов, я бы отнёсся к ним лучше. В конце концов, сам я не жулик.

— Смерть так же естественна, как и дружба. Если закрываться от окружающих, или от неизбежного, это вызывает тревогу.

— Зачем же твой бог создал нас такими противоречивыми существами?

— Мой Бог!? — удивляется Тициан, — разве он нас такими создавал?!

— Я не поспеваю за полётом твоей фантазии.

— Это потому, что ты не умеешь рисовать.

— Я могу рисовать. Когда-то, до эмиграции, я брал уроки композиции и живописи у одного помешанного со Старой Ордынки…

— Ты не рисуешь. Следовательно ты не умеешь рисовать. Это азы. Нельзя заниматься чем-то, постоянно этого не делая.

— Я раньше был тележурналистом. Означает ли твоя глубокомысленная сентенция, что если теперь я перестал брать у людей интервью я больше не предназначен этому делу?!

— Ты всё путаешь! — кричит Тициан, неожиданно взволнованно. — При чем здесь мастерство! Какое отношение имеют профессиональные навыки к живописи!?

— Разве живопись это не оттачиваемый годами профессионализм? Объясни.

— Да нет же, говорю тебе! — он подрывается, размахивая руками как миниатюрная мельница. — Пойми, все дело в умении видеть. Видеть вещи не под определённым углом, а в их конечной простоте. Для этого не важны холст и краски, ну или карандаш, если ты график. Способность смотреть позволяет постигать замысел Бога! Понял!?

— Нет!!

— Ну возьмём, к примеру меня… Я весьма и весьма посредственный живописец.

— Не будь к себе так строг…

— Нет, но я же вижу работы Славы и могу сравнивать их со своими. Даже теперь, когда он пропил свой талант, сквозь эту отвратительную серо-фиолетовую кисею, застилающую его взор!! Он может передать увиденное, я нет!!

— Если это так… а я не уверен, что это так…

— Ты знаешь. Ты понимаешь о чём я. И он понимает, — Тициан указывает рукой на дверь, — поэтому мы и сидим здесь вместе. Поэтому, когда один из вас говорит, что Бога нет, мне странно…

— Но смерть тоже есть?

— Смерть есть. Это часть замысла.

— А мы не часть замысла?

— Мы нет. Мы глаза, которыми Всевышний смотрит на мир. Потому так важно заниматься живописью, а не какой-нибудь ерундой вроде заколачивания бабок!

И Тициан стучит кулаком по столу, как будто заколачивая в буковую столешницу осиновый чопик.

* * *

Возвращается бывший инженер ЖКа, ныне пенсионер и ценитель прекрасного. С новой бутылкой мадеры.

— Вольдемар с тобой не согласится, — говорю я, — правда Вольдемар?

Инженер-хозяйственник плотоядно щурится.

— Об чем речь?

— Об искусстве, — говорит Тициан.

— О смысле жизни, — поправляю я. — Даёт ли искусство цель существованию, или просто смягчает полнейшую бесцельность всего.

— Нет, не так!! — Тициан злится.

— Разве? Я неправильно тебя понял?

— Ты всё правильно понял, Гриша… Я не понимаю, зачем ты это вот говоришь все!? Это неправильно. Ненужно.

— Давайте выпьем, — предлагает Вольдемар. — Жить надо ради интереса, я так скажу вам!

Он разливает мадеру по стаканам и ставит бутылку на стол. Я беру, изучаю этикетку.

— Кажется это не совсем то, что мы пили раньше? — прячу бутылку. Вольдемар провожает её глазами.

— Сначала выпьем, а потом можете дальше без проку сотрясать небеса!

Он поднимает стакан:

— За совместный интерес, придающий остроту!

И выпивает залпом.

— Слава бы меня одобрил, — тихо сокрушается Тициан. — Он один понимает…

— Да, вы оба с ним с приветом… — приносят кутабы и бывший хозяйственник не дожидаясь приглашения впивается в один из них зубами.

— Творчество не придаёт жизни никакого смысла, — объясняет Тициан устало, как будто давным-давно отчаялся найти отклик и понимание. — Нет никакого смысла, кроме того, что присутствует за этим столом. Мы кушаем и говорим. А потом разойдёмся. Понимаете?

— Каждый кавказский человек мнит себя мудрецом, — заговорщически шепчет мне Вольдемар, гнусно подмигивая. Пинает коленом под столом, будто желая материально подчеркнуть важность сказанного.

— Вольдемар не согласен с тобой, — говорю я громко. Настолько громко, что сидящие за соседним столиком оборачиваются.

— Зачем же ты так?! — хмурится Вольдемар.

— Пойми, — продолжает Тициан, хватая меня за руку, — нет никакого смысла в том что мы сидим, кушаем и разговариваем, кроме того что мы сидим, кушаем и разговариваем. Так и живопись. Ты видишь мир в тот момент, когда создаёшь свой шедевр. Как будто ты сидишь, кушаешь и разговариваешь с Творцом…

— Бог художник? — спрашиваю я.

— Ну наконец-то! — облегченно выдыхает Тициан. — Я так и знал, что ты всё сразу понял, просто решил меня немного подразнить, да…?

— Не хочу тебя огорчать, но я ничего не понял. Извини, если я переспрошу? Хочу остановиться на некоторых моментах.

Тициан радостно мотает головой с набитым кутабом ртом.

— Итак, Творец рисует мир…?

Тициан ожесточенно пытается проглотить, чтобы возразить.

— Не нервничай, я тебя услышал. Итак, о художнике-Боге можно говорить в самом что ни на есть переносном смысле?

— В самом что ни на есть прямом! Мир, который я пытаюсь передать — шедевр Всевышнего. Причем не один шедевр, а невероятное множество. Всякий раз, когда я беру в руки палитру и мастихин мне открывается новое творение!

— А не думаешь ли ты, что происходит у тебя в голове…?

— Нет-нет…! Ни за что на свете!!

— Откуда же такая уверенность?

— Дело в том, что я не совсем художник… Вернее сказать, совсем не художник. Именно поэтому важно отличаться от зрителя, понимаешь? Важно самому брать в руки краски…

— Это развлечение, — вставляет между делом Вольдемар. — Милые чудачества, придающие жизни небольшой уют. Я бы не смог так бесконечно долго заниматься ерундой.

— Слышишь, Тициан? — парирую я. —` твой друг считает, что твои занятия — чепуха.

— Никакая не чепуха, — дёргает остеохондрозной шеей бывший хозяйственник. — Роскошью! Непозволительной роскошью!!

— Разумеется это чепуха, — легко соглашается художник. — Жизнь вообще довольно лёгкая штука. Это люди однажды сбились с пути и отяготили её всякими серьёзными глупостями. Если жить в горах, пить вино, дышать воздухом и каждый день ходить на этюды, всё быстро станет на свои места!

— Если всё станет на свои места, — воровато щурится Вольдемар, то скоро нам будет нечего есть.

— Многого нам не надо, — сыто улыбается мой друг, поднимается, берёт с вешалки пальто. — Ну мне пора, а то жена устроит свою философию!

Когда он уходит, Вольдемар разливает по стаканам остатки мадеры и начинает выпытывать каков мой интерес к этому чудаку…

* * *

Я привожу этот разговор целиком, на самом деле это всего лишь один из множества подобных разговоров. Таково благовествование Тициана в самых общих и грубых чертах. Я мог бы попытаться выделить из этого малосодержательного потока курортной межсезонной беседы какие-то характерные, имеющие особое значение для вашего покорного слуги детали… Я мог бы наконец, изложить всё сказанное им своими словами. Или потянуть ниточку дальше, припомнить другие диалоги, другие. Хотя и весьма схожие обстоятельства. Также можно было изменить персону третьего собутыльника, поместив на место Вольдемара, к примеру буйнопомешанного живописца Славика… Мы часто выпивали по вечерам, но никогда не оставались с Тицианом вдвоём, без дополнительной смысловой помехи в виде алчущего алкоголя человека, которому смертельно скучно с нами.

Я не буду делать ни того, ни другого, ни третьего. Если переданный мною разговор представляет для вас какой-нибудь научный интерес, в свете заявленной мною темы — выводы делайте сами. Если же нет — увольте.

* * *

Николай на первый взгляд представлял из себя полную противоположность Тициану, если не считать что оба они были людьми среднего ума. Прошу не считать последнее замечание проявлением высокомерия или снисходительности. Я преклоняюсь перед среднего ума носителями. Умники часто откровенно глупы, болваны же воображают из себя невесть что, едва ли не апофеоз интуиции и рационализма. Не принадлежа к сожалению ни к тем, ни к другим, я не могу, положа руку на сердце, назвать себя эталоном посредственности и крепкого здравого смысла.

Я, вынужден это констатировать, скверно образован. Уверен, что большинство из вас (имея ввиду под большинством не всех достаточно умных людей, а лишь тех, кто домучил до этого момента конспект моих досужих размышлений) почувствовали сейчас легкое, как сквозняк, ощущение собственного превосходства. Разумеется, вы считаете собственное образование вполне удовлетворительным, в плане того что оно даёт вам право иметь некоторое сформированное кое-как мировоззрение. Дорогие мои! Могу заметить, что мне, человеку малообразованному и ограниченному ваша картина мира кажется одновременно беспорядочной, неоправданно эклектической и во многих фрагментах своих высосанной из пальца. Главное же, что у каждого из вас своя собственная милая, уродливая, а местами даже весьма причудливая реальность, которую все мы по какому-то недоразумению считаем чем-то интерсубъективным… Но давайте не будем о грустном.

Тициан и Николай были людьми совершенно другого склада, настоящими музейными экспонатами демонстрирующими крепкую силу здоровой посредственности. Я не имею сейчас ввиду, что они плохо ориентировались в сфере своей компетенции. Как раз наоборот. Пускай Тициан и являлся довольно сереньким живописцем со скромным набором изобразительных средств и технических навыков, в красоте мира он разбирался лучше любого профессора искусствоведения…

* * *

Коля был фельдшером. Он краем застал прежнюю систему здравоохранения и пару лет, еще до развала союза проработал в бригаде Скорой. Потом настала разруха. Машину Неотложки несколько месяцев не было чем заправить. Она ржавела на стоянке, потихоньку разваливаясь. Механик, отвечавший за состояние транспорта, первым уволился. Бригаде полгода не выплачивали зарплату. Николаю пришлось устроиться на другое место. Он стал директором амбулатории в одном из подмосковных рабочих посёлков городского типа. Других медицинских работников в округе не наблюдалось.

На этой должности он продержался более четырёх лет. Средств к существованию она ему также не принесла, зато постепенно Николай Николаевич оброс горизонтальными связями и обрёл вес в предельно молекуляризированном социуме первой половины девяностых.

Чтобы чем-то кормиться, Николай приобрёл дополнительную квалификацию массажиста и параллельно основной работе создал весьма внушительную по тем временам частную практику.

Клиентами Николая Николаевича оказались люди самого разного социального достатка и влияния. Если вы помните, ценность человеческой деятельности измерялась тогда по весьма странной шкале. Нет, я не хочу лишний раз напоминать о решительный и достаточно безрассудных людях, которые реально управляли нами во время всеобщего хаоса. Это было бы слишком банально, это давно набило праведную оскомину, мы сыты этой правдой, как нафаршированные на убой гуси. Она сидит у нас в горле. К тому же большинство реальных и дутых авторитетов того десятилетия канули в забытие вместе с веком, некоторые чуть позже, но и это не принципиально. Я сейчас не о тех кто не выжил, или неузнаваемо изменился. Николай по возможности избегал деловых и личных контактов с подобными типами, иногда в ущерб собственному маленькому предприятию. Нет, я теперь лишь о тех, кто остался. О юристах, средней руки бизнесменах, мелких и не бесповоротно разъеденных коррозией всеобщей коррупции чиновниках, чудом сохранивших тень человеческого облика старых педагогов и врачей, о священниках со слабым здоровье, нуждающихся в умелых и твёрдых руках Николая подчас больше прочих, об их начальниках, которым они рекомендовали выдающегося остеопата в знак благодарности, поскольку Коля порой не брал с них денег.

Существовала еще одна сторона жизни моего приятеля. Обычного среднего человека, русского человека из глубинки в предлагаемых чрезвычайных обстоятельствах. Коля веровал в Господа Спасителя. Не так, как верят люди типичной религиозности, а скорее по образу и подобию русских сектантов прежних времён, обстоятельно и надёжно. У Лескова, кажется, есть такой рассказ «Однодум» — так вот, Николай в каком-то смысле был сиамским близнецом этого однодума, Александра Рыжова, человека совершенно иного времени и иной культуры.

В возрасте приблизительно десяти–двенадцати лет Николай гостил в деревне, у бабушки. Старуха не была из местных жителей, домик купили для собственных нужд её дети, родной дядя Николая с женой, и поселили туда мать чтобы присматривала за приобретением в их отсутствие, а сами наведывались где-то раз в две–три недели, когда наступало тёплое время года, то чаще. Дабы не оставлять мать без присмотра, эти смекалистые и деловые люди, во многом опередившие лет на десять свою эпоху, проели плешь на голове всем родичам. Дача Колиных родных стала местом неформального отбывания настоящей барщины для всех, кто не осмеливался открыто снять с себя ответственность за судьбу престарелой родственности. Такие тут же нашлись, но родители Коли были не такими. Они оказались людьми робкими и порядочными, хотя и по горло занятыми. Вместо себя каждый год на месяц–другой, а то и на три отец и мать отправляли сына и внука, в одном лице. Николай был тогда, по собственным его воспоминаниям, нескладным и хулиганистым мальчиком, незаметно пересекавшим черту раннего переходного возраста и превращающегося в неловкого подростка. К возложенной на него повинности он относился совершенно без энтузиазма, хотя бабку любил и не боялся демонстрировать ей свою неуклюжую скупую сердечность. Он охотно готов был часами болтать со старухой сидя на веранде, за чаем, но от огородных работ как только мог пытался отлынивать, что огорчало отзывчивую и добросовестную женщину, иногда даже до слёз.

Однажды, прячась в дневное время в комнатах, Николай нашел спрятанную за диванными подушками книгу, существование которой от него старательно скрывали. О находке своей он сразу никому не сообщил, но будучи от природы человеком любознательным принялся за её изучение. Чтение Библии, а книга эта, как вы наверное уже догадались, была именно она, заняло у него весь остаток того лета. Осенью, вернувшись в город, он первым делом обратился в школьную и городскую библиотеки, куда был записан. Колин запрос вызвал у работников этих учреждений настороженное и немного испуганное неприятие. Школьная библиотекарша, молодящаяся и флиртующая со старшими учениками тётка в больших дутых очках, похожая на стрекозу, поинтересовалась откуда у грамотного и вполне приличного мальчика столь странный интерес.

— Буду писать доклад, — нехотя сквозь зубы процедил Коля. Стрекоза вздохнула и предложила пытливому учащемуся Лео Таксиля, Зенона Косидовського и еще какую-то муру… Мальчик поблагодарил и отказался, вернее взял какую-то странную книгу, чтобы не вызывать дополнительных расспросов. Вскоре он сдал её обратно в библиотеку, ни разу не раскрытой. Стрекоза поняла всё по хрупкому клееному корешку. Она не поделилась с подростком своими выводами, но сообщила о них куда следует. Мальчика отнесли к трудным, но родителей решили в школу пока не вызывать и никаких разъяснительных бесед до времени не проводить. Тем более что Коля, ранее склонный к экспрессивным чудачествам неожиданно повзрослел и превратился из шаловливого ребёнка в человека задумчивого, рассудительного и сурьёзного.

В районной библиотеке всё произошло с точностью наоборот. Тамошняя заведующая, немолодая дебелая, с лицом похожим на стену с обваливающейся штукатуркой, и волосами обесцвеченными гидроперитом, глянула сверху вниз устало и строго, набрала воздуха полной грудью и низким грудным голосом, обворожительно придыхая на знаках препинания устроила мальчику продолжительную выволочку. Николай понуро молчал, шмыгая носом, покуда библиотекарша, больше похожая на продавщицу, безнадежно втолковывала ему, что не стоит так вот легкомысленно гробить молодую жизнь, и почему именно этого не стоит делать. В самом начале её сбивчивого монолога, Коля открыл было рот, чтобы попытаться вставить одно очень весомое возражения на её упреки, но передумал и в результате не произнёс ни единого слова. Женщина очевидно страдала астмой. Время от времени она как будто задыхалась, прерывала своё нравоучение и тянула руку в карман безобразной вязанной кофты, надеясь достать ингалятор. Николай облегченно вздыхал и поднимал голову, опрометчиво считая что экзекуция завершилась, но тут приступ прекращался и заведующая заводила продолжала нравоучение. Наконец силы совершенно покинули её.

— Иди, — произнесла она, слабеющим голосом, беспомощно попыталась махнуть рукой и отвернулась.

Николай остался ни с чем.

На зимних каникулах он первым выразил готовность навестить бабушку. Родители встретили его инициативу абсолютно безразлично, хотя раньше всё это по идее должно было вызвать у них одобрение и энтузиазм. Ему не препятствовали, но никакой эмоциональной поддержки не оказали, только выразили пожелание встретить вместе новогодний праздник. Коля ответил нечто в духе, старушке тоже там нелегко одной, после чего мать вступила с ним в продолжительный зрительный контакт, а после обеспокоенно приложилась губами ко лбу, проверяя температуру. Не задавая лишних вопросов его отпустили.

В деревенском доме Николай обшарил все закутки в поисках книги, которую старуха, очевидно догадываясь об обстоятельствах прошлого визита внука, благоразумно расположила в каком-то другом месте. Когда старания мальчика не увенчались положительным результатом, он решился наконец идти напролом.

— Скажи, бабуля, а ты что верующая? — спросил он на второй день визита, после вечернего чая. В темноте за окнами падал снег, как будто отделяя их, заключенных в круг низковольтного электрического света, от всего остального мира.

— Это что за обвинения? — сказала бабушка спокойно и совершенно без всякой интонации.

— Нет, ну я чего… — он почесал большой конфузливо шмыгающий нос, но не отступил, — видел я тут у тебя кое-что. По-моему, толково написана.

— Толково… — повторила старуха непонятно передразнивая мальчика, или же просто желая осмыслить сказанное, а может и чисто на автомате, — вот что, …Коленька. Рано тебе забивать голову такими вопросами.

Настойчивый отрок еще раз потёр руками лицо, всем видом своим выражая несогласие, но безмолвное.

— Вырастешь скоро, тогда может и поговорим, — смягчилась прародительница.

— Ты старая, — в тон ей, не выражая никакой интонации обронил Коля. — Может статься и не будет у нас другого случая.

Помолчали. Старица несколько раз глубоко вздыхала. Николай всякий раз вздрагивал, при каждом таком вздохе.

— Чего ты добиваешься? — не выдержала наконец она.

— Дай поглядеть.

— И разве ты уже не успел всё что нужно рассмотреть? В прошлый раз.

— Там много чего написано. Я не успел.

Старуха вздохнула снова, на этот раз печальней и глубже, подошла к серванту, отперла ящик ключиком, который достала из кармана передника, достала книгу, вернулась к столу и протянула её внуку.

— На, смотри. Только жирными пальцами углы не мусоль, руки помой сначала.

Не прибавив к этому ничего, она опять пошла к серванту, чтобы запереть ящик и спрятать ключ назад. Николай перебрался на диван и принялся читать.

— Ты же понимаешь, что твои родители обвинят меня в том, что я забиваю тебе голову всяким? — спросила старуха на следующий вечер. Было тридцатое декабря, снег снова валил.

— Я спросил, ты ответила. Я попросил ты дала, — мальчик возил пальцем по странице, не поднимая глаз от строки. Бабушка покачала головой и наклонилась, проверяя лоб внука на предмет температуры.

История эта как-то замялась, будто всего вышеописанного и не было вовсе. Мальчик правда сильно изменился, но разве кто-то имеет основания утверждать, что послужило тому причиной. Дети часто меняются в этом возрасте, и далеко не все в лучшую сторону. Иногда родители приходят в ужас, видя, во что превращается их отпрыск. И разве не счастье, если твой ребёнок много читает, каким странным не был бы зачастую его выбор? Я, например, в восемь лет похитил из библиотеки нашей соседки по коммуналке восьмитомное издание сказок тысячи и одной ночи, для взрослых, если вы понимаете… В девять запоем прочитал все двенадцать томов Дюма, которого тут же незалюбил лютой нелюбовью… В одиннадцать я изучал де Сада и выдержки из Заратустры Ницше, отксеренные распечатки четвёртой копии, сделанной малограмотной машинисткой. Я прочёл массу странных книг, которые несомненно нанесли урон ясности моего восприятия. Неужели какой-то древний свод еврейских мифов страшнее перечисленного мною выше?

Стрекоза проявила похвальное рвение не по разуму и твердо отстаивала своё мнение, согласно которому мальчика следует разобрать на общешкольном собрании пионерской организации, с публичной поркой, очищением и взятием на поруки. Её восхитительный энтузиазм не поддержали. Непонятно, благодаря ли произошедшему изменению сознания, или это просто так совпало, но Николай неожиданно стал намного лучше учиться. Педагогический совет школы, поразмыслив над инициативами Стрекозы, решил очевидно не рисковать многообещающим учеником. Ведь никогда заранее неизвестно в какую сторону может повернуть дело, если ему всё таки дать ход. А может быть и не было никакого негласного решения по этому вопросу… Кто знает?

Как бы там ни было, но мальчик рос, закончил в школу, не попал в армию, хотя один из немногих тогда не пытался закосить от призыва. Он поступил учиться на вечернее отделение медицинского техникума, закончил его и стал тем Николаем, которого я вам уже представлял ранее. Колина религиозность много лет никак не давала о себе знать.

Правда иногда он позволял себе делать странные и малопонятные окружающим заявления, подобные публичным обличениям древних пророков. Когда в девятом классе на комсомольском собрании прорабатывали девочку из многодетной семьи, Николай вдруг встал посередине, и внятно, хотя и недостаточно громко пробормотал себе под нос:

— Кажется, грядут времена… — далее не разборчиво, …позавидует ей.

После чего торжественно сопя покинул актовый зал. На ласковое увещевание классного руководителя, который задержал его после уроков в классе дерзко, хотя и почтительно отвечал:

— Пусть каждого обличает его совесть, вас ваша, а меня моя, — присовокупив к сему расхожую но не запомнившуюся учитель цитату всё из того же источника. Думаю, если бы книги Священного Писания Ветхого и Нового Завета входили в рекомендуемый курс чтения для преподавателей и старших школьников никаких затруднений у классного бы не возникло. Педагог был тем не менее достаточно эрудирован, чтобы угадать и даже вспомнить произведение третьеразрядного классика у которого повествовалось о таком же примерно чудаке… И даже не просто вспомнить, а воспроизвести на память цитату:

«На Руси все православные знают, что кто Библию прочитал и «до Христа дочитался», с того резонных поступков строго спрашивать нельзя; но зато этакие люди что юродивые, – они чудесят, а никому не вредны, и их не боятся».[1]

На что наш Николай угрюмо насупился, зашмыгал носом и ничего больше не ответил.

— Ты всё же будь поаккуратней, — порекомендовал учитель, — а то всех нас под цугундер подставляешь. Тут Коля поднял голову, ясно посмотрел классному в глаза и сказал нечто такое… Вкратце, он сообщил тому никому ранее неизвестные подробности из жизни педагога, что-то напутав но в целом угадав достаточно чтобы вывести собеседника из состояния душевного равновесия. Так впервые обнаружился странный и нелепый дар моего приятеля.

Он часто говорил невпопад, не потому что слова его были ложны, а потому что с точки зрения этикета они всегда являлись совершенно неуместными. Никто не спрашивал у Николая совета. Вернее вопросы на него сыпались постоянно, но на них он обычно не давал ответа, привычно разводя руками и бормоча что-то малосвязное, вроде:

— Да Бог его знает… Вы бы попытались спросить у него… Ну, или не спросить, а просто помолчать послушать — вдруг скажет…

Эта белиберда сопровождалась такой виноватой и доброй гримасой, что Колиным посетителям даже по приколу не приходило в голову принимать его слова всерьёз. Но случалось и нечто совершенно иное. Случалось, что Колина фраза, брошенная при схожих обстоятельствах, намертво застревало в горле у его клиента, земля уходила из под ног… Корректнее конечно сказать, земля бы из под ног ушла, если бы адресат ангельского послания не пребывал распростёртым на массажной кушетке, а уверенные пальцы Николая не давили бы ему где-то между седьмым и восьмым позвонком.[2] С одним человеком случился даже приступ астмы и не будь у моего приятеля опыта работы в неотложке, неизвестно в какую скверную новеллу всё могло вылиться…

Однако же всё разрешалось благополучно, и в том случае и вообще. Непрошенные Колины советы, как правило приносили благие плоды. Познав себя (странный эвфемизм), разобравшись в крайне запутанных отношениях с ближними (эвфемизм не менее странный), или просто приведя в порядок дела (никакого иносказания, но и минимум конкретики), пациенты возвращались за новой дозой искусного душевного руководства. И натыкались на стену неподдельного недоумения. О своём даре (если это был дар), Николай возможно и догадывался, но определенно узнал только накануне собственного тридцатидвухлетняя. На массажном столе в тот день по рекомендации товарищей оказался некий измождённый старец, в прошлом насельник Святогорской лавры, ныне же перебивающийся на вольных хлебах странник, не успевший социально деградировать, а возможно движущийся по разветвлённой сетке подобного рода связей в совершенно противоположном направлении.[3] Слова Николая, произвели несомненное впечатление на клиента, однако же ненадолго уходя глубоко в себя, тщедушный человечех на массажном столе успел глубоко выдохнуть и блекло произнести:

— Гс-ди Ис-се Христе, Сыне Божий, п-милуй нас грешных! — вынырнув же из сумрака воспоминаний, несмотря на явное неудовольствие остеопата, уселся на ложе своём, гулко вздохнул, осенил себя крестным знамением, после чего вперился в Николая довольно колючим и не вполне приветливым взглядом. Приятель мой сконфуженно улыбнулся, но глаз не отвёл. Пациент пристально изучал пророчествующего остеопата где-то в течение двух-трёх минут, время от времени укоризненно покашливая и качая головой. Очевидно было, что первичный осмотр подтвердил его не самые лучшие опасения.

— Как часто ты ходишь к исповеди? — спросил наконец старец тоном ворчливого деревенского ветеринара.

Николай недоуменно встряхнул гривой и вынужден был признаться, что человек он совершенно безрелигиозный. Спокойные и добродушные его слова не понравились пациенту.

— Не адвентист? — уточнил подозрительный старец. — Свидетель Иеговы? Николай лишь продолжал кротко улыбаться, сконфужено разводя руками.

— В Бога ты, по крайней мере веруешь? — укрепляясь в самых скверных своих подозрениях продолжал дознание самопровозглашенный инквизитор.

Николай неуверенно кивнул, после продолжительного сомнения. Самый простой вопрос поверг его в наибольшее затруднение.

— Искренен ли ты чадо передо мною? — уловив его настроение клещом вцепился дознаватель.

Николаю пришлось признаться, что каждый день в течение вот уже двадцати с лишним лет он ежедневно читает помногу Священное Писание, но ни разу в жизни не задавался подобным вопросом. Старцу его ответ совершенно не понравился.

— Штунда какая-то… самодеятельность, — пробурчал тот и куда более дружелюбным тоном добавил, — сам-то крещеный хоть!?

Коля кивнул, не испытывая опять же особой уверенности…

— Бабуля говорила что да… — коротко пояснил он. — Сам же не имел возможности удостовериться.

Дотошный пациент потеребил пятерней неухоженную редкую бороду и предложил явиться с повинной в ближайший храм, где сам надеялся найти пристанище у странноприимного доброго настоятеля. Николай воспользовался приглашением, стал посещать тот храм и как-то незаметно втянулся в вялую и размеренную жизнь, протекавшую вокруг полуразрушенного на тот момент строения.

* * *

Однако я не стану и дальше утомлять вас ненужными интересностями биографии моего приятеля. Вдумчивый и внимательный респондент давно уже уловил между строк то ускользающее послание, которое я собирался до него донести и наверняка сердится, упрекая меня в ненужном многословии. Читателю искушенному, глотателю страниц, давно уже надоело. Если он всё еще не закрыл окошко браузера, то исключительно из упрямства. Люди, пробегающие от двухсот и более страниц в день не найдут и далее ничего ценного. Предупреждаю об этом заранее и прошу простить, что отнял у вас около трёх минут. Если вы потратили больше, возможно вы не так безнадёжны… Наконец есть те из вас, кому с самого начала невероятно скучно, но которые в силу инертности ума продолжают следовать туда, куда намерен завести их я. Не могу пожелать вам оставаться и дальше с нами, потому что боюсь вас всё же разочаровать в конце. Ибо всё самое важное было проговорено и прописано еще в преамбуле, дальше я просто пытаюсь утвердить сказанное на известных мне примерах. Но и оттолкнуть вас, самые терпеливые мои спутники я не решаюсь. Вы были со мной с начала и имеете право пройти этот унылый путь до конца. Честно предупреждаю, что он заканчивается житейским тупиком в непригодном для жизни промышленном районе на окраине города. Если верить вывеске, раньше здесь был винзавод, а теперь освободившиеся помещения используют какие-то прохвосты и лицедеи, заменяющие нам в нашей безысходности умершие религию и искусство… Это был спойлер, так что, как говорится, я до конца честен с вами, насколько могу быть честен с самим собой. Ведь теперь я просто один из этих жуликов, да и раньше мало чем отличался от них. Разница лишь в том, что я люблю море и тишину, и поэтому сбежав от экзистенциальных вопросов брожу по пустынному берегу в полутора тысячах километров от вас… Вряд ли, прочтя всё это до конца, кто-нибудь решится на подобный дауншифтинг, поэтому честно предупреждаю: пока не поздно бегите! Оставайтесь социально ответственными неравнодушными людьми, насколько у вас хватает похвальной недальновидности и житейской слепоты! Да пребудет на глазах ваших спасительная пелена! Человеку разумному нет подходящего места под этим солнцем.

* * *

Мы познакомились с Николаем где-то на самом рубеже тысячелетий. По моим подсчетам это был две тысячи первый, однако Коля утверждает, что наша встреча состоялась на полтора года раньше. Не суть важно. Должно быть он прав, а я что-то путаю. В девятьсот девяносто девятом я только что вернулся в Россию и у меня было плохо с деньгами, так что я вряд ли мог позволить себе воспользоваться услугами профессионального массажиста, хотя Николай и драл за свои труды по-божески, какую-то абсолютно символическую цену. Но точно помню, что впервые он принимал меня в подвальном помещении какого-то клерикального строения, и бородатый старик с фонарём, которому я сказал пароль на входе в здание, спускался впереди меня по лестнице в подвал, а потом долго вёл по разветвлённым тоннелям, напоминавшим римские катакомбы. Наконец, достигнув цели пути, он безмолвно поклонился и канул во мрак, а я поднялся на несколько крутых ступенек и толкнулся в дверь Колиного кабинета, ожидая увидеть изнутри какую угодно экзотику.

Опасениям моим не суждено было оправдаться. Николай, огромный, закрывающий собой полукруглую арку окна, поднялся, покачиваясь, и, улыбаясь придурковатой улыбкой двинулся мне навстречу. Он был похож на брутального мамонтёнка из известного советского мультфильма.

— Раздевайтесь, — зевнул он обнажая превосходные натуральные зубы. — Вещи можно вешать сюда. Если вас смущает моё присутствие, я пойду прогуляюсь.

Я хмыкнул нечто из разряда:

— Благодарю вас, не стоит ваших хлопот.

Мне сразу же понравился этот величественный недоумок. Ремарочка для гуманистов и немизантропов: мы, люди болезненно-критического склада ума не вкладываем в слова типа недоумок или балбес ни малейшей негативной коннотации. Если вам показалось, что таким образом я умаляю свой или Колин интеллект по отношению к вашему… Поверьте на слово, вам лучше не догадываться насколько невысоко я оцениваю ваши собственные способности… Разум вообще переоценивают!

— Я всё же выйду на минуту, — пробасил Николай, вырывая меня из состояния рассеянной задумчивости. — Вы располагайтесь.

Мы быстро подружились. Полагаю, вы давно меня раскусили. Мне нравятся бесхитростные и основательные люди. Не выношу выскочек и интеллектуалов. К тому же, у моего нового приятеля оказались действительно золотые руки. После первого же сеанса нерв, или что там защемляется между спиной и шеей, пришел в полную гармонию.

— Вениамин Авессаломович оплатил курс из десяти сеансов, — напомнил остеопат, когда я выразил сомнение в целесообразности продолжения процедур.

— Это так… Венька постоянно пытается быть любезным со старыми друзьями. Но знаете что, Николай… Вы могли бы забрать эти деньги себе. Или разделить их со мной, по вашему усмотрению. Ни на чём не настаиваю, но сейчас у меня в жизни непростой период…

Здесь по лицу Николая очевидно пробежала незаметная мне тень (я понятия не имел в ту пору о его оракульском даре, так что, не стану приукрашать, не уловил перемены) и он исполнившись пророческого духа или просто набрав полную грудную клетку воздуха, заговорил на своём ангельском языке. Из сказанного тогда я не понял ровным счётом ничего, но уловил общее настроение.

— Если вы столь щепетильны, что кажется почти невероятно в наше странное время, вы можете вернуть Вениамину свой гонорар…

— Вы должны завершить лечение. Иначе никто не может гарантировать результат.

— Кажется, никто не вправе указывать мне на то, что и кому я должен, — ответил я, и в тоне моём явно присутствовал привкус раздражения. В тот момент едва знакомый балбес уже не казался мне трогательным и забавным.

— Вы прекрасно поняли меня, — сказал Николай кротко. — Незачем притворяться. Приходите послезавтра, или катитесь куда пожелаете, только от вашего решения может зависеть останетесь ли вы на ногах!

— Если бы я нанимал вас, вы получили бы от меня такой отзыв, что ваша дальнейшая практика накрылась бы алюминиевой крышкой!

— Но не вы нанимали меня, — любезно напомнил он. — И, по правде говоря, вы не из тех кто оказывает подобные одолжения своим ближним.

Последнее было сказано столь спокойным и доброжелательным тоном, что я едва не подавился следующим упрёком.

— Спасибо, — кивнул я на выходе. — Воспользуюсь вашими рекомендациями.

Дорогу из подвала мне пришлось искать самостоятельно, потому что старик с фонарём куда-то испарился.

* * *

Николай приехал ко мне в Симеиз в середине зимы восемнадцатого года. Я ездил в город за покупками, поднялся к себе в мезонин, а в дверях торчит записка:

Гриша, я тут недалеко в санатории. Приду вечером, если получится. Завтра уезжаю

Подписи не было, как и точки в конце. Почерк немного корявый, но каждая буква выведена старательно, как будто писал третьеклассник. Сомнения кто бы это мог быть отпали практически сразу. Я едва не выронил пакет с продуктами, стоя на уровне третьего этажа на последней ступени лестницы. А продукты я, как правило закупаю на две недели вперёд. Когда совсем один, незаметно обрастаешь привычками, превращающимися в ритуал нарушение которого вызывает подобие паники.

В общем, сказать что я не ожидал увидеть его это всё равно что ничего не сказать. Несколько лет назад, когда происходили те памятные события, Николай недвусмысленно заявил, что ноги его больше никогда не будет на нашей земле. Я тогда заметил, что это довольно странно, он по своему обыкновению ответил какой-то цитатой из Писания и сослался на нежелание обсуждать вопрос. Сам я вне политики и никогда стараюсь не подымать темы, разделяющие людей на некие враждебные лагеря, но раз уж зашла здесь речь… Вам могло показаться, что Николай разделял взгляды так называемых либералов. Уверяю вас, это не так. В каком-то смысле наше с ним отношение к политическим разногласиям всегда совпадало, только в отличие от меня он до сих пор питает иллюзии в отношении России и её будущего. Ему всегда казалась, что наша страна найдёт новый способ существования в стремительно меняющемся мире и принесёт этот дар всему человечеству. Непростительные и наивные иллюзии, однако в защиту своего друга могу сказать, что в отличии от других соотечественников он никогда не стремился взять у жизни безразмерный кредит под эту непритязательную веру. Он не любил особо распространяться на этот счёт, и если разговор случайно заходил о завтрашнем дне всегда чувствовал себя неуютно и помалкивал в тряпочку. Именно поэтому его реакция на относительно недавние события и была для меня удивительна.

Сам я с годами становлюсь тяжел на подъём. Я люблю прошвырнуться два раза в месяц в Ялту, а еще больше люблю ездить в Севастополь. Каждое утро триста шестьдесят пять дней в году я спускаюсь на море, открывая свой день. Несколько раз за всё это время новые знакомые по пляжу вытаскивали меня на автомобильные экскурсии по полуострову. Такое нарушение привычного распорядка всякий раз было сущей пыткой. Не люблю засыпать вне дома, но больше всего на свете ненавижу в чужом месте просыпаться. Кроме того, я стал болезненно реагировать на присутствие посторонних. По счастью у меня большой дом, и если неожиданно нагрянут посетитель от них есть где спрятаться. Один мой новый знакомый говорит, что я мог бы неплохо зарабатывать, сдавая на лето номера, но я никогда не пойду на нечто подобное, разве что нужда заставит. Мне нравится пустота вокруг меня, когда дом стоит запертым мне покойно и свободно.

В Москву меня больше не тянет, за границей я не был ни разу с тех пор, как поселился здесь. Рассказываю это только для того, чтобы показать вам насколько врасплох застало меня известие о возможной встрече. Мы простились, не надеясь больше увидеться никогда ни в этой жизни, ни в последнем приключении связанном со смертью мозга. И вот он здесь. Я приготовил ужин на двоих и стал ждать. Стемнело. Затянул обычный зимний ветер, такой если начнётся, дует несколько дней кряду, а то и больше недели. Я затопил камин и стал ждать. На небе ни облачка, огромные звёзды, превосходная шутка анонимного демиурга. Избыточность мироздания, показующая истинный масштаб множества наших начинаний и планов, умещающихся в кратчайший отрезок между рождением и смертью всего живого на земле, под усыпанными сверкающим космическим песком небесами, где каждая песчинка больше нашего умопостигаемого мира. Прекрасная дурь бесконечности.

Часы пробили семь, потом восемь. Николая не было. В девять я решил проявить инициативу. Не так много работающих санаториев в это время года, рассудил я. Если звонить в каждый по очереди и просить к телефону Николая, наверняка где-нибудь его обязательно позовут… К тому же у меня в арсенале имелся дополнительный козырь.

* * *

Начал я с бывшего санатория Дзержинского. Трубку долго не брали, потом мне ответил голос сонной пожилой женщины.

— Да, — сказала она. Пансионат святого Луки.

— Можно мне Николая, — отозвался я, стараясь выдавить из себя остатки приветливости и любезности, как давят на сухую щетку пустой тюбик, в надежде получить хотя бы мизерное количество зубной пасты.

— Вы… знаете сколько сейчас времени… — ответила она не сразу, очевидно пытаясь совладать с пылевым облаком поднимающегося негодования.

— Время детское…

— Сразу видно, что вы давно не имели дела с детишками…! А кому-то между прочим в половине пятого вставать… у нас служба ранняя.

— Барышня, милая — я безнадёжно пытался собрать жалкие остатки своего неотразимого акустического обаяния. — Мне очень жаль, но поскольку я всё одно нарушил ваш замечательный режим… Позовёте вы своего постояльца или нет? Мне очень важно…

Она бросила на стол трубку и куда-то пошла, тяжело шаркая. Судя по одышке она страдала от избыточного веса. Я оставался висеть на проводе достаточно долго. Бывший санаторий Дзержинского на другом конце линии жил своей обычной предночной жизнью, издавая шорохи и звуки вполне достойные романа какого-нибудь Стивена Кинга. Более десяти минут мне пришлось страдать от тоскливой неопределённости. Наконец послышались шаги и свистящая одышка. Она возвращалась.

— Он ушел.

— Вы уверены? Может быть он в душе, или на балконе?

— Мужчина! Вы думаете я буду искать вашего знакомого по всему зданию?

— Поймите…

— Определённо его нету. Он надел пальто и вышел через центральную дверь. В парк.

— Давно?

— Минут сорок… Не знаю. Думаете мне это интересно?!

—Последний вопрос, барышня… Трубку не вешайте.

— Ну что еще?

— Мы точно говорим об одном и том же Николае?

— Откуда мне это может быть известно?

— Девушка, милая, прошу вас…!

— Москвич, массажист?

— Да… Наверное.

— Всё. Хватит морочить мне голову, — окончательно рассердилась она и повесила трубку.

Я продолжал держать свою напротив лица. Слушая нетерпеливые гудки я сидел так довольно долго, пока не раздался стук в дверь.

* * *

Вернее, стучали уже давно, просто шум ветра поглощал все остальные звуки. Я кинулся открывать. Николай с поднятым воротником макинтоша, невозмутимо заложив руки в карманы переступил через порог, молча переобулся повесил плащ на гвоздь и шагнул дальше в тёмную глубину веранды.

* * *

— Положа руку на сердце, не надеялся тебя увидеть.

Мы сидим в креслах у камина и пьём мадеру. Время перевалило за полночь, и я только что откупорил вторую бутылку.

— Ты знаешь, я бы обязательно заехал раз обещал… Ни к чему было поднимать тревогу.

— А разве ты обещал? Мне всё помнится немного в другом свете. Впрочем я давно заметил, что наша память играет с нами в прятки по своим подвалам и чердакам.

— Возможно, теперь мы будем видеться намного чаще. Я собираюсь сделаться послушником в одном из небольших монастырей под Армянском. Один иеромонах, один монах и я…

— Армянск — это где химзавод?

Лицо Николая кривится.

— Армянск это где пропускной кордон. И беженцы снуют туда сюда…

— Беженцы не могут бежать в две стороны. Если речь идёт о мигрантах…

— Я понял! — он протягивает мне почти пустой бокал. — В прошлой жизни я говорил, что никогда нога моя не ступит на эту землю! Ты очевидно на это намекал.

— Давай не будем о грустном, — я подливаю ему, — ты же знаешь, я вне политики.

— Если бы это было так…

— Человек имеет право менять свою точку зрения. Потому что ошибался. Или потому, что не ошибался.

— Но я никогда не ошибаюсь, — глядя мне в глаза говорит Николай.

— О, да…

— Если бы у меня была своя точка зрения, я мог бы её изменить.

— Это демагогия. У каждого из нас она есть. И все мы так или иначе совершаем ошибки.

— Я понимаю о чем ты говоришь. Но я никогда не поступал по собственной воле. Всегда отсекал её.

— А монашество? Сколько я тебя знаю? Двадцать лет? Пятнадцать? И всё это время ты носишься с нелепейшей мечтой.

— Во-первых, мечтой моей было жениться. Не просто иметь семью, а конкретно на одной женщине. Мы дружим с нею со школы. Я поддерживаю её все эти годы. У нас…

— У вас чисто духовные отношения.

— У нас общие дети. Двое.

Николай долго молчит.

— Если же говорить об ошибке. Ошибкой было бы остаться вместе. Мы оба знали это. Потому что она такая же, как и я…

Он снова надолго умолкает.

— Скажи же что-нибудь, — просит он наконец.

— Я даже не знаю. Сказать, что я удивлён… Нет, о чем-то подобном я всегда догадывался.

— Ты просто всегда думаешь о людях плохо.

— Меньше чем когда-нибудь я думаю сейчас о тебе плохо. Ты оправдал мои надежды…

— У нас разные представления…

— Не такие разные, как могло бы показаться. Насколько я понимаю, твоя подруга, как и ты сознательно воздерживалась от близких отношений с… с мужчинами?

Он кивает.

— Однажды она ощутила необходимость посвятить себя радости материнства. Ты помог ей в этом. Потому что ваши… представления о добре и зле отчасти совпадает.

— У нас нет представлений, — поправляет меня Николай. — Мы различаем одно и другое.

— Пусть так. Хотя только что ты сказал, что наши с тобой представления отличаются. Я не делаю из этого вывод, что ты представляешь меня в виде образцового морального урода, заметь к слову…

— Ты прекрасно понимаешь. Незачем казаться сложным, когда нас здесь всего трое. Ты — среди друзей.

На этот раз долго молчу я, обдумывая его слова.

— Третий, надо полагать, твой Бог?

Коля кивает.

— Прекрасная компания. Скептик, визионер и тот отсутствие которого я так остро ощущаю.

— Может тебе засветить между глаз, — предлагает он дружелюбно. — Для коррекции, так сказать, ощущений.

— Если только считаешь, что поможет…

— Ну ладно, — миролюбиво идёт на попятный он, — странно. Визионер я, а ощущаешь что-то всё время ты.

— А разве ты не чувствуешь его присутствие …рядом с собой.

Николай молча сопит, вертя головой.

— Довольно странно… Есть тут у меня один приятель… Художник.

— Картины его плохи, — перебивает он, — следовательно никакой он не художник. Ты вспомнил о нём потому, что подумал: из меня получится такой же скверный инок, как из него живописец.

— Ничего подобного я подумать не успел. Хотя наверное ты прав, как всегда. Я уже рассказывал тебе о Тициане?

— Когда…?

— Действительно. Тогда как же…? Да что я туплю сегодня. Прости меня, Коля, я от тебя отвык. Кстати, не раскроешь мне секрет своего фокуса?

— Нет никакого фокуса! — повторяем мы хором. Я от души веселюсь:

— Подловил всё таки…

— Пора спать, — отвечает он после очередной паузы. — Здорово за жизнь поговорили.

— Хочу сказать… Я не то совсем имел ввиду, когда узнал о твоих отношениях. Я рад, что после тебя останутся дети.

— Не думаю, что им будет легко если они окажутся похожи на меня.

— В любом случае, мне бы хотелось, чтобы у нас не возникло недопонимания на этот счёт.

— Я тебя понял, Гриша…

— Сам я, как видишь, живу теперь почти как монах!

— Нет ничего более несхожего, чем твоя нынешняя жизнь и иночество.

— Да, ты прав. Мне всегда нравились женщины… Самые разные. Я всегда любил общение… И вот, во всей видимости отпущенный мне остаток я проведу один, на этом берегу в компании таких же стариков.

— Ты никогда не останешься один. Твоё призвание быть душой компании. Желаю, чтобы это всегда были достойные люди.

— Лишь бы только это не были люди примитивные!

— Таким ты считал меня все эти годы, — он неожиданно уставился в мои глаза. Мне стало не по себе.

— Глупости… Ну, разве немного… Ты же знаешь, мы всегда испытывали друг к другу симпатию…?

Он ничего не ответил.

— Ладно, сегодня я окончательно убедился в том, что у тебя весьма богатый бэкграунд… Дело совсем не в том, что ты не девственник.

Он снова посмотрел на меня. Я отпрянул.

— Значит теперь мы будем вроде бы как соседи?

— Не думаю, что ты отправишься в окрестности Армянска, из одного только желания со мною увидеться. Нет. Весьма вероятно, что эта встреча — последняя. Так что если есть что еще сказать — говори сейчас.

— Оставлю пожалуй невысказанным. Чтобы было что обсудить после смерти.

— Ты полагаешь, что после смерти что-то будет? — поднял глаза Николай. Я опустился обратно в кресло и разлил по бокалам остатки мадеры. Он воспользовался моим безмолвным приглашением и тоже сел.

* * *

Я медик, сказал Николай, поэтому всерьёз говорить о каком либо бессмертии могу только скрестив пальцы.

Пожалуйста, не смотри на меня так. Я не думал, что у нас могут быть здесь существенные разногласия. Я кажусь тебе лицемером? Скажи, а можешь ли ты привести пример, когда бы я был нечестен с тобой или с кем-нибудь из общих знакомых? Конечно, я мог бы и сейчас промолчать, не вызывая с твоей стороны нареканий. Такие как ты поднимают за собой слишком видимый шлейф, состоящий из сомнений и тягостных раздумий. Им, то есть вам, наверное кажется что от ваших непрерывных раздумий рождается какая-то соль, какая-то польза. Но это неправда. Все ваши смутные мечтания яйца выеденного не стоят.

* * *

Я понимаю тебя, сказал я, я прекрасно понимаю. Просто не надеялся встретить единомышленника в твоём лице.

Смерть пугает меня с восьмилетнего возраста. Я был в лагере между первым и вторым классом. Наш вожатый, помешанный на рациональном освоении космоса мог часами говорить об освоении околозвёздного пространства. Собственно он заронил во мне интерес к тому, что постоянно находится у нас над головами. Чего мы упорно не замечаем. Бездна. Однажды я заглянул туда и залип. Наш наставник показывал нам спутник — победу человеческого разума над бренным мирозданием. Но я увидел нечто совсем другое. Едва заметная точка, мерцающая на орбите, а над ней — непостижимая муть Млечного Пути.

— Что это? — спросил я у вожатого, испытывая еще неосознаваемую тревогу. — Это облака? Почему они выше вашего спутника.

— Нашего спутника! — поправил он гордо. Возможно именно тогда я впервые услышал историю о том, как слово спутник вошло во все языки мира. Я не слушал его, потому что ужас внутри меня нарастал с космической скоростью, засасывал в чёрную дыру.

— Что это за облака? — повторил я, пытаясь дышать полной грудью.

— Наша галактика, — сказал он, — та часть вселенной в которой мы находимся. Снаружи она имеет форму блина или тарелки.

— А почему она состоит из тумана?

— Это не туман, — объяснил вожатый. Это звёзды, много звёзд.

— Они очень маленькие или бесконечно далёкие, — спросил я, побаиваясь, что уже знаю правильный ответ. Я был сообразительным мальчиком, этого не отнять. Возможно самым сообразительным ребёнком из тех, кого имел возможность наблюдать в последующие дни и годы. Может быть вообще самым сметливым из известных мне людей. Пока не познал страх.

Потом я узнал, что солнце погаснет через пять миллиардов лет. Я пока что не умел сопоставлять цифры, но догадался откуда-то что это очень продолжительный отрезок времени. Почти целая вечность. В сравнении с ней весь известный нам мир был ничтожным грязным пятнышком, затерявшимся в безбрежности сверкающей естественным светом пыли. А главное — я понял что скоро умру. Семьдесят–восемьдесят лет пролетят, как до отказа набитый вагон в час пик проносится между Проспектом Вернадского и Университетом. И фью-ить, приехали. А дальше — ничего.

Я бы назвал это пустотой, если бы пустота не означала нечто соизмеримое категориями времени и пространства. Я бы назвал это тьмой, если бы тьма не означала простой недостаток света. Я бы сказал, что оно чавкает, как трясина, если бы это не было просто метафорой. Меня засосало и утащило на глубину. По человеческим меркам это произошло за пару секунд. А потом я почувствовал как кто-то трясёт меня за плечо и увидел угли костра и силуэт гор. И понял, что это был вожатый.

* * *

Когда я закончил свой рассказ, то понял, что ветер стих. Если вы страдали от периодически повторяющихся приступов головной боли, или сдавали тяжелую сессию в ВУЗе, или у вас на работе регулярно возникают авралы, через которые приходится продираться. Тогда вы способны понять наш климат.

Когда начинает дуть это раздражает. Не все люди физиологически реагируют на погоду, я бы и себя не причислил к категории метеозависимых. Однако определённо точно, что даже в предчувствии ветра у меня начинают ныть половина лица и берцовая кость. Кроме того, сам этот вой поначалу совершенно по-идиотски раздражает. Потом не то чтобы привыкаешь, но перестаёшь замечать, как не замечаешь продолжительной головной боли. Вдруг всё внезапно успокаивается и на месте внешнего раздражителя образуется пустыня полна хлада тонка… Должно быть именно это состояние поэт принимал за прикосновение божества…

— Я понимаю о чём ты… — сказал Николай.

— Но…?

— Никаких но… Знаешь, мне пора. Не знаешь, можно ли здесь вызвать такси?

— Когда-нибудь оно обязательно придёт. Но лучше тебе заночевать у меня.

— Я не буду злоупотреблять…

— Глупости. Здесь полно места. Под нами целый дом, огромный и пустой.

— Насколько я понимаю, ты недолюбливаешь это необжитое пространство под собой… — Николай потеребил пальцами, держащими бокал. — Как не любишь звёзды.

— Вздор! Я люблю звёзды. Каждую ночь выхожу на крыльцо и смотрю вверх. Если только небо не заволокло.

— И как же ты справляешься с этим напоминанием вечности?

— А привык. Нет никакого напоминания. Всё поросло забытьём. Только небо, только ветер…

— Так я почему-то и думал… Знаешь — ты неправ.

— В чём же?

— Кругом неправ. Ты просто интеллигент и вся твоя попытка осмыслить неосмысляемое не более, чем интеллигентский высер.

— Наверное тебе неизвестно, но я тоже недолюбливаю интеллигентов… — сказав это я сразу же почувствовал неудобство. Будто бы мой гость заставил меня в чём-то оправдываться.

— Нет, — сказал Николай. — Ты опять не понял меня. Я отношусь к вам интеллигентам сочувственно. Не испытываю ни малейшей неприязни…

* * *

Вера, говорит Николай, никак не связана с ощущением того что человек конечен и одновременно бессмертен… Конечно нормально считать себя бессмертным и могущественным, но только вот мир не даёт нам никаких поводов считать, будто мы нормальны.

* * *

До христианства многие народы никак не связывали свои религиозные представления с идеей бессмертия души, напоминаю я.

* * *

Нет никакого смысла рассуждать о чьих-то представлениях, хмурится мой гость. Мы живём здесь и сейчас и только это имеет какой-нибудь вес. Прости, постоянно забываю что для интеллигента здесь и сейчас это совсем не то же самое, что для нормального человека. Не злись. Ты сам упомянул чукчей, глотающих мухоморы, чтобы постичь движение планет по орбитам вечности… Евреи ведь ни в какое бессмертие не верили. Мне близки праотцы из Книги. Они для меня здесь и сейчас.

* * *

Разве рождение Спасителя не перевернуло всё?

* * *

Странно, что это говоришь мне ты. Ты же ни во что не веришь. Безусловно переопределило. Однако, одной веры не достаточно. Вера помогает жить. Помочь перейти предел на котором ты поехал разумом не может никто.

Только не пойми это так, будто я не чаю воскресения мертвых и жизни будущего века…

Аминь, говорю я. Пусть будет так. Ей, гряди Господи!

Ну это после падения в чёрную дыру. Которого может не произойти. Потому что, как я подозреваю, все эти дырки — игры нашего ума.

Просто человек проживает свою жизнь, которую подарил ему Господь. Пишет её как чистовик. Второго шанса не будет, всё написанное однажды никуда не вырубить. А потом он исчезает, чтобы уступить место другому, который как-то иначе сможет реализовать предоставленный ему Дар.

* * *

Но в этой картине мира Бог совершенно излишен, кричу я!

* * *

Напротив, возражает Николай, без Бога всё рассыпается. Без Бога твоя чёрная дыра в которую начинаешь проваливаться в твои восемь лет. Или чуть позже. Не суть важно.

Блаженны кроткие сердцем, ибо они избавлены от подобного падения. Блаженные бессмертны.

* * *

Тут какое-то лукавство, возражаю я. Любой даже самый неумный респондент с зачатками критического склада ума заявил бы, что налицо несомненная иллюзия. Оптика верующего человека искажена. Ему повсюду мерещится смысл, которого природа на самом деле не предполагает. Бессмертие блаженных всё одно, что лёгкая смерть во сне. Человек просто засыпает, а дальше у нас не наличествует ни инструментария, ни опыта, чтобы описать что происходит с ним. Что молчишь? Нечем крыть?

* * *

Николай зевает и осоловело смотрит в окно. По всему видать, что ему скучно.

* * *

Ладно, поддаюсь я, очень хорошо. Мы могли бы завершить этот спор! (В глазах гостя в этот момент усталость смешивается с недоумением примерно тем же образом каким масло мешается с водой). Допустим, ты возразишь…

* * *

Я иду спать, говорит Николай. У меня не было ни малейшего повода с тобою спорить. Лучше расстаться светло, чтобы ничто не омрачало воспоминания друг о друге. Если повезёт, будет повод радостно встретиться в конце Судного дня. Да не напрягайся ты так, смеётся он, наблюдая мою непосредственную реакцию. Я всё же верующий человек, так что не смотря на низкую вероятность надеюсь на возможность воскресения мёртвых и жизни будущего века. Пусть шанс и невелик, однако… Скажи, насколько вероятным оценил бы ты шанс нашей встречи, в этой вселенной, в эту конкретную ночь? Учитывая, что мироздание могло бы не возникнуть, жизнь могла бы зародиться на другом конце материального космоса, а вместо тебя и меня могли сформироваться совсем другие существа? Представил себе? Уяснил!? То-то же! Ну да ладно, спокойной ночи… Давай помогу убрать посуду. А этот твой диван? Он раскладывается.

Не следует откладывать жизнь будущего века на будущее, говорит он, перед тем как я на цыпочках, покидая его, собираюсь выключить свет.

Он уютно примостился между подушками и лицо его лоснится от сытости и покоя. Минуту погодя он начинает сопеть.

* * *

Я видел смерть много раз, говорил он в ту ночь еще. Она не похожа на то, что представляем себе мы. В последние минуты, мгновения перед концом на человека сходит вдохновение. Он всё понимает и больше не боится. Возможно он видит будущее, которое закрыто для нас, но возможно это прошлое настигает его и превращает в настоящего себя. Перед тем, как окончательно превратиться в посмертную маску любое лицо прекрасно и устрашающе.

* * *

Утром, когда я проснулся, Николая уже не было. Он не оставил записки, но на столике рядом с диваном на котором он спал лежала засушенная просфора, под которую мой гость подложил чистый листок бумаги. Я завернул сухарь, положил на дно ящика стола и отправился к морю, совершать свой привычный утренний моцион. Часа через два, когда я вернулся солнце стояло уже высоко. Я сварил обычный кофе, сделал бутерброды, позавтракал и приступил к работе. Несколько лет назад, когда, бросив всё я переселился сюда, чтобы жить в уединении, я думал заняться написанием большой интересной книги. Время идёт, написано много но жизнь продолжается своим чередом и мне кажется теперь, что я не скоро реализую свой замысел.

Вы вероятно ждёте каких-то заключительных слов, но их не будет. Возможно, вы надеялись получить какой-то ответ, но правда в том, что жизнь не даёт нам никаких ответов кроме тех, что и так постоянно маячат перед носом.

Прошло еще несколько лет. Николай так и не стал монахом. Он служит священником где-то в Степном Крыму, где до ближайшего водопровода несколько километров, а приход его состоит из одного уверовавшего во Христа татарина, двух старух и неприкаянного немолодого дьякона, такого же странствующего чудака как и его настоятель. Я не был там, но по слухам от храма, в котором они каждую неделю совершают обедню, осталось две стены и необрушенная часть кровли.

Тициан продолжает писать свои пейзажи. Он достиг заметного успеха в освоении различных техник, но картины его по-прежнему оставляют желать лучшего. Слава, его жизнелюбивый и даровитый друг несколько месяцев назад умер. Было так. Он шел с открытия ежеквартальной художественной выставки в Ялте в компании нескольких других живописцев и одного графика. Они выпили разливного портвейна на крылечки известной своей демократичной политикой кофейни и провожали Славу на автобус. Он что-то горячо выражал, забегая поминутно вперёд, размахивая руками и перебегая своим друзьям дорогу, потом замер, поперхнувшись на полуслове, и упал на спину выпучив глаза. Вызванная графиком бригада парамедиков констатировала мгновенную смерть от кровоизлияния в мозг. Его не раз предупреждали, что в его преклонном возрасте желательно вести более размеренную жизнь.

Думаю, что будь у нас в арсенале какие-либо средства, позволившие бы вернуть его назад на пару минут, он охотно поделился бы обретённым опытом.

Ведь теперь он знает о смерти не понаслышке.

07.07.2016; 07.04–28.04.2020

[1] Н. С. Лесков

[2] Ваш покорный слуга совершенно некомпетентен в вопросах человеческой анатомии. Он даже не знает, сколько позвонков у хомо сапиенсов и где находится средостение между восьмым и седьмым. Прошу считать вышеозвученное утверждение художественной условностью в моих документальных заметках.

[3] Автор имеет довольно смутное представление о специфике социальной иерархии в Русской Православной Церкви. Людей подобных мимолетно упомянутому здесь персонажу автор встречал немалое количество. Всё это были фигуры почтенные, пользующиеся немалым покровительством со стороны лиц достаточно влиятельных, но по тем или иным причинам пребывающие в опале у своего церковного руководства. О степени же их очевидной маргинализации судить здесь не берусь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге