Обложка Долгая дорога

Долгая дорога

Нуры Байрамов

0% прочитано
Стандартный
Нуры Байрамов

Долгая дорога

Байрамов Нуры.

Б 18 Долгая дорога: Рассказы и повести. Для детей среднего и старшего школьного возраста (Перевод с туркм. К. Икрамова, М. Гребнева, В. Аннакурбановой и др.) — А.: Магарыф, 1986. — 408 с. 80 к.

ББК 84. Тур 7

Перевод на русский, Иллюстрации

(с) Издательство «Магарыф», 1986 г.

РАССКАЗЫ

Узоры на песке

Рассказы о Каракумах

Здравствуй, пустыня

Пустыня Каракумы большая. Очень большая.

Она принадлежит к самым обширным пустыням мира.

Глазом всю ее не охватишь. Даже если глядеть с самолета. Но я про это сейчас не думаю. Ступив на ее кромку, я кричу во все горло.

— Пу-сты-ня, здравствуй!

И кажется, слышу, как она отвечает:

— Здравствуй!

Песок, песок, песок…

Прильнешь в самолете к оконцу — бесконечными грядами топорщатся барханы. Точно внизу море, а на море-шторм. И волны гуляют.

Нет, даже не море — океан.

Смотришь и удивляешься: как похожи океан и пустыня. Сходство разительное.

Я иду по песку, потихоньку всхожу на бархан. Стою на вершине.

Этого бархана ни на одной карте нет. Даже на подробной. Нет у него и названия. Безымянный бархан. Их в Каракумах множество. Кто в пустыне бывал, тот видел похожий. Но все ли были? Все ли видели? Не все.

Не видеть бархана — не пробел. Подумаешь, бархан! Можно жить, никогда про него даже не услышав.

И все же, по-моему, всякому любопытно узнать, что есть на свете такая земля — Каракумы. Что есть в Каракумах песчаные барханы. Что каждый бархан — вся пустыня в миниатюре. В нем и на нем — есть все, что есть в Каракумах. И растения, и животные. Вся флора и фауна.

Бархан — поразительное место. Вроде зоопарка. Да не в клетках, а на свободе.

Я стою на вершине бархана. Золотые крупинки блестят под лучами солнца. Небо ясное-ясное и очень глубокое. Без дна. Голубое-голубое. Его и сравнить не с чем. Не найдешь подходящего слова.

Смотрю вокруг и думаю: кто расстелил на песке этот чудный алый ковер? И сам отвечаю: весна!

Вот так: надо мной голубое, а вокруг зеленое и алое, узорчатое.

Кроме меня никого нет. Но я знаю: это не так. Я-то здесь гощу. А хозяева… Они рядом, только их не видать. Звери, птицы, насекомые… Они здесь постоянно.

Здесь и повсюду — в необъятных Каракумах.

От колодца к колодцу

Есть слова веселые, счастливые. «Цветок», «сад»… Слово «пустыня» не такое. Слышишь: «пу-сты-ня» — и незаметно для себя сжимаешься. Становится не по себе. Страшновато.

Однако тот, кто здесь побывал, увидел: и у пустыни есть свое обаяние. Временами здесь даже по-своему весело.

Радостно бороться, радостно преодолевать трудности.

Травы и кусты борются с песками. Стремятся связать их, скрепить, остановить. А животные приспосабливают травы и кусты под жилье. Они постоянно борются за жизнь.

Живут в пустыне и люди.

Вон чабаны — они пасут стадо.

Вон геологи — они ищут нефть, газ.

Спустишься с бархана, а между барханами колодец.

Длину колодцев раньше измеряли локтем.

Есть колодцы глубиной в сто, в сто пятьдесят двойных локтей. А то и в двести. Двести двойных локтей — это двести метров.

Трудно поверить, что его вырыли человеческие руки. Профессия колодезника редкая и уважаемая всеми.

Есть колодцы, где пресная вода. Суйджи-кую. Суйджи — сладкий, колодец — кую. А в иных колодцах вода соленая, горькая. Горький колодец называют Аджи-кую.

Бывает, что и пресная и соленая вода в одном и том же колодце. Как так? А вот так. Соленая вода плотней, тяжелее пресной. Поэтому они не смешиваются. Сверху пресная, внизу соленая. На самом дне — горько-соленая.

Поздней осенью, когда пресную воду вычерпают за лето, колодцу полагается дать передышку. Отпуск. Колодец устал. Вот пройдет зима со своими снегами и дождями, вот прошумят вешние дождики. Подымешь из колодца ведро и можешь пить: вода опять сладкая.

Малосоленую воду пьют и верблюды и овцы. Даже если в литре двенадцать граммов соли, в зимний день вода для овец годится. Но человека такой водой не напоишь. Человеку нужна пресная вода.

От колодца к колодцу проложены дороги. Ни ветры, ни ураганы не засыпают эти дороги. Не зарастают они травой. Не стираются от времени.

По этим дорогам ходят веселые мужественные люди.

Следы

Я стою на вершине бархана. Бархан для меня, как открытая книга. Я листаю ее и вижу на полях особый узор. Настоящий орнамент: следы жизни в пустыне.

Вот смотрите: словно кто-то проволочил за собой длинную веревку. Здесь проползла змея.

Вот след, напоминающий змеиный. По обе стороны полоски симметричные ямочки. Как вышивка. Здесь пробежала ящерица.

Свои следы оставили суслик и дрофа, лиса и заяц. Коршун и пустынный воробышек. Тушканчик и паук-каракурт.

Не робейте, всходите на бархан. На следующей странице отпечатаются ваши туфельки.

Не бойся, заяц!

Песчаные бури бывают только летом. Зимой, после дождя и снега, пески тяжелеют. Не курятся барханы, Не пылят.

Пришла весна, пустыня в зеленом халате. У подножия бархана разворачивает листочки низкорослый, мягкий саксаульник. Он стелется по земле. Такой называют чети.

Рядом вырос какой-то нарост, выступ. Бугорок.

— Я нашел гриб! — обрадовался ежик.

— Какой-то странный, — сказал заяц.

— Хороший гриб, — обиделся ежик.

Черепаха дожевывала фиолетовый листок лебеды.

— Это не гриб, — сказала она важно. — Это домик.

В нем живет жук-скарабей. Не верите, откройте дверку.

Заяц протянул лапку и робко открыл дверку. Тут же показалась головка. Она была похожа на голову кобры! Только маленькая.

Заяц испугался и отпрянул.

Подошел тушканчик.

— Не бойся, заяц! Это не кобра и не скарабей.

— Привет, приятели! — прошелестела головка. — Меня зовут чомуч. Я хоть и не животное, но тоже живой. Живу у бархана. Я буду здесь до тех дней, когда наступит жара. Вырасту, расцвету… И от меня даже появится тень. Приходите ко мне посидеть в тени!

Чуточку горчит

И верно, можно посидеть в тени чомуча. Его обширные листья напоминают арбузные. Стебель длинный, толстый.

Чомуч идет в рост, когда пустыня вокруг уже хорошо прогрелась и пропиталась влагой. И трава высокая.

Сперва на песке возникают два-три крохотных листочка. Словно ниоткуда. Они стелются по земле. И вдруг из середины стремительно вырывается ствол. Как рука. Сильный, толстый. Если чомуч не сорвут, не

Я не случайно сказал: «не съедят». Молодой чомуч съедобный. Проросшие нежные листочки с удовольствием щиплют не только овцы и козы. Им лакомятся люди: дети и взрослые. Правда, чомуч чуточку горчит. Но эта горечь, пожалуй, приятная. В ней есть особая прелесть.

Когда я был маленьким, то ходил по весенней пустыне и грыз молодой чомуч. И сейчас стою на бархане и лакомлюсь, как в детстве, свежим листочком.

Я слыхал от чабана, что дети, которые пристрастились к чомучу, лучше переносят жару и холод. И я горячо рекомендую его всей детворе пустыни.

Ученые называют чомуч иначе: ферула. А мы по-своему, по-народному.

Зеленая музыка

Выбрался из норы тушканчик и на песчаном бугорке устроился поудобнее. Сидит себе на одном, месте, точно его кто привязал к колышку. Посвистывает.

— По-моему, тебе пора завтракать, — говорит черепаха. — Неужели травка тебе не по вкусу? Она такая ароматная.

Тушканчик только вздыхает.

— Ты могла бы уже заметить, черепаха, что мы не едим зеленые побеги. Мы всегда ждем, когда трава отцветет и у нее появятся семена. Это и будет мой завтрак.

Помолчав, тушканчик добавил:

— Между прочим, я давно хочу тебе сказать, что ты ужасная обжора. Оставь мне немного травы, пожалуйста.

Он так и сидит все время, не пошевельнувшись. Греется на солнце. Подремывает под теплыми лучами.

— Какой чудак, — говорит черепаха, — спал бы себе в норе до той поры, когда травка отцветет. Зачем ты вышел?

— Эх, черепаха, я бы и сам не прочь поспать, да вот не спится. Как побеги зашелестят, просыпаюсь. Меня будит их зеленая музыка.

И тушканчик погладил травинку лапой.

Бессердечность

Я стою на вершине бархана и думаю: нет, пустыня не пустая. Попробую перечислить многолетние растения. Значит так: саксаул, селин, борджак… Добавим к ним созен и полынь… Затем черкез, чети, кандым… Растений однолеток даже и перечислять не берусь: их очень много.

Мне кажется, и сейчас среди растений пустыни таятся такие, что неизвестны ботаникам. Ведь в каждой лощине, на любом пастбище, на всяком бархане свой мир.

Не хотят весенние травы, чтобы стала сахра[1]— безжизненным полем. Они слегка вянут под жарким солнцем и на корню превращаются в сено. При этом они сохраняют свой аромат. И даже краски!

Они словно зовут человека своими красками, радующими глаз.

Если бы человек относился к пустыне подобрей, поразумней!

Люди не приходят сюда пешком. Они приезжают на больших машинах, на тракторах. Люди заготавливают дрова. Что ж, дом обогреть надо. Зимой в пустыне холодные ночи. Но люди не знают меры.

И они быстренько достигают этой цели.

Где луг зеленый шумел, где было красиво, точно в живом музее, там одна песчаная пыль.

Где густые леса качались, да, да, густые леса пустыни — вековые заросли черных саксаулов, — там текут барханы по воле ветра.

Я стою на вершине бархана. Я смотрю вокруг. Ближайший город в дальней дали, ближайшее село тоже не близко. Но и здесь все кусты и деревья без разбору пошли на дрова.

Чтобы так относиться к природе, надо быть бессердечным.

В пустыне на дармовщинку

Мало дождей в округе. Воды нехватка. Каждое растение, если не хочет погибнуть, должно к нехватке привыкнуть. Приспособиться. Если не приспособишься, завязнешь. Возможно, что саксаул, борджак, созен были когда-то растениями с широкими листьями. Но чем жарче было, чем меньше дождей, тем меньше и уже становились листья. Они сморщивались, съеживались, истончались.

Малышу нужно меньше воды, чем великану.

И вот представьте себе: с водой плохо, едва утоляешь жажду даже с крохотными листками, корни запускаешь глубоко-глубоко в песок, а тут, на тебе, пожалуйста, дармоед под боком. Хочет напиться за чужой счет.

Как же не возмутиться!

Я стою на бархане и вижу одного из таких дармоедов. У него свежие рыжеватые листья и вполне цветущий вид. Живется дармоеду неплохо. Я знаю, это Змеиная губа. Она прилипла своими корнями к корням борд-жака и тащит у борджака влагу. И не испытывает при этом никаких угрызений совести. Борджак, бедняга, рад бы освободиться от прилипалы, да не может.

Бывает, что Змеиная губа растет не одним стволом. К одному корню прилипают сразу несколько. И все тянутся вверх.

Если борджак выдержит, не засохнет, и они не засохнут.

И в пустыне, оказывается, живут на дармовщинку.

Почему кандыму трудно

Разные бывают барханы. Одни обросли кустами и травами, окрепли. Живут постоянно на одном месте. Другие, победней, поголей, кочевники. Только на таком «кочевнике» вырастет какой-нибудь куст, а бархан уже переезжает. Ветер выдувает песок из-под корней. Обнажаются корни и высыхают под палящими лучами.

Бархан, на котором я стою, еще не вполне окрепший. Вырос на его склоне большой кандым. Да склон выбрал неудачный, не защищенный ничем. Наветренный.

Гляжу на полуобнаженные, беззащитные корни, и сердце сжимается. Эх, ему бы стоять на подветренном склоне. А то ветер подул и выдул из-под корней песок. Чтобы не пропасть, кандым вонзился в грунт еще глубже. А ветер снова поработал, опять обнажил корни.

Кандым большой, ему трудней, чем маленьким цветам и травам. А тут еще вырос с наветренной стороны. Просто герой. Сколько усилий приложил, чтобы задержать грунт.

От наметов с другой стороны кандыму толку нет. На тех наметах зацепились растения-малыши. Они пускают корешки в уже остановившийся песок.

Старые корни

На склоне песчаного бархана большой саксаул. Большой-то большой, а тени от него почти нет. Так, одно недоразумение. И все же лучше стоять под саксаулом, чем под открытым небом. Я и облюбовал себе здесь местечко. Стою, смотрю, как течет вокруг меня жизнь. Первое, что бросается в глаза: старые корни. Они всюду рассыпаны. Может быть, это корни когда-то росших и уже отживших саксаулов?

Нет, это другие. Это, наверно, селин или созен. Они — пионеры, они осмелились укорениться в кочующих песках первыми. Еще до кандыма, до черкеза. Их война с ветром была не на жизнь, а на смерть. Или — или. Селин был особенно упорным. Он так прошил корнями песок, точно его зацементировал. И лишь после того, как селин победил ветер, на слегка укрепленный, словно бы чуть-чуть затвердевший бархан покатились семена кандыма и черкеза. Если селин и созен освоили место, значит, сюда придут и другие растения пустыни. Придут и пустят корни.

Там, где селин и созен, кочевание песков почти что прекратилось. Земля стала устойчивей, прочнее. Сюда теперь бегут и семена саксаула, здесь теперь прорастают и стебельки оджара, тоненькие, как ниточки. Они так растут, потому

Но если почва окончательно затвердела, селину и созену на ней не место. Теперь они здесь расти не станут. Они постепенно высыхают, точно старики, чья жизнь позади. А оджарам хоть бы что: корни у них вытянулись на пятнадцать-семнадцать метров: оттуда они достают столько воды, сколько нужно для жизни.

Высохшие корни, что всюду рассыпаны вокруг, корни мужественных растений. Растений-первопроходцев. В созданном ими мире живут новые растения. Борьба все-таки полегче.

Мне нравится склон, усеянный старыми корнями. Я не могу смотреть на него без волнения. Я думаю о человеческой жизни, о смене поколений. Наши деды и отцы завоевали для нас мир, в котором мы живем. Им было труднее, чем нам, хотя трудностей и у нас хватает.

Мы продолжаем их дело, мы идем по их следам, по их путям.

Поединок

Вот я возмущался Змеиной губой, живущей на дармовщинку, а сейчас о другом подумал: почему это растение связывают со змеей? Змея-то причем?

Со змеями у людей особые отношения. Не скажу, что дружеские. Тем не менее, змеи приносят и немалую пользу. Змеиный яд бывает для человека смертельным. Но может — в небольших дозах — стать лекарством от многих тяжелых заболеваний. Неслучайно мы видим змею на эмблеме медицины. Один грамм змеиного яда стоит сто шестьдесят рублей. Дорого стоит.

Змеи питаются главным образом грызунами. А грызуны, как известно, наносят ущерб нашим нивам. Особенно если размножаются без всякой меры.

Мы уже ученые, знаем: стоило в Марыйском и Тедженском оазисах уничтожить змей, мышей стало столько, что и не сосчитаешь. Не мыши людей, а люди мышей боялись. Вот тогда и вспомнили про змей добрым словом…

Так что без змей нам покамест не обойтись. Но встретить на бархане змею вовсе небезопасно. И я, как только ее увидел, сразу же стал искать, куда бы незаметно и быстро укрыться. Только успел пригнуться, рядом раздалось страшное шипение. Мои глаза чуть не выскочили из орбит. Похожее на крокодила существо с красноватой кожей бросилось на змею, от которой я собирался спасаться. Сначала я даже не понял, кто этот бравый боец со змеями. Пришел в себя и догадался: конечно, это огромная ящерица пустыни — серый варан или зем-зен. Сверху он розовато-песочный с широкими бурыми полосами на спине и хвосте. Иногда мы называем зем-зена, пустынным крокодилом. В наших краях он достигает полутона метров длины. Земзен — хищник, он быстро бегает.

Я стал свидетелем его поединка со змеей. Не повезло моему спасителю: змея улучила момент и ужалила его. И словно голова закружилась у земзена. Стал он каким-то вялым. Язык высунул, вывалил из пасти. А змея обрадовалась, что победила. Гордо подняла голову. Поиграла язычком, похожим на шелковую нитку. Неужели, думаю, теперь на меня нападет?

Но она на меня не обратила никакого внимания. Она все глядела на земзена, с трудом уползающего прочь. Вновь бросилась на него, опять ужалила.

Я решил, что земзен вот-вот протянет ноги. Однако он продолжал отползать. Все дальше, дальше…. И дополз до ствола Змеиной губы. Смотрю, стал потирать о ствол ужаленное место.

Змея решила, что земзен уже не опасен. Что он не вернется. Опустила голову. А земзен потерся о Змеиную губу и приободрился. Обернулся, потом посмотрел на змею. Увидел, что та уходит, опять зашипел. И побежал за ней, надутый, воинственный. Раскрыл пасть, бросился на змею, кусанул раз-другой, порвал когтями ее кожу.

Змея, извиваясь, стала уходить, но не тут-то было! Земзен рвал и кусал ее, куда попало. Обозленная змея сумела опять ужалить земзена. И опять он отскочил к Змеиной губе. Опять потерся ужаленным местом.

Ослабела змея, потеряла хвост и скрылась в зарослях. А земзен вернулся на место схватки, ткнулся мордой в потерянный хвост, пожевал-пожевал и проглотил.

Мне стало совершенно ясно, что в победе земзена приняла участие Змеиная губа. Есть в этом растении-прилипале какая-то целительная сила.

Остались на песчаном бархане новые следы — следы поединка змеи с земзеном. Новые узоры.

Все родились на бархане

Песчаные барханы тянутся на многие километры. Гряда за грядой. Я стою на вершине бархана. Отсюда мне хорошо видна бесконечность пустыни. Я немного спускаюсь вниз и ложусь на песок. Сейчас осень, а осенью песок пылится меньше, чем летом. И почти до полудня не нагревается. Я кладу голову на прохладный песок и замираю.

Тихо-тихо. Никого.

И вдруг песок подо мной шевелится. Кто-то там, в песке, есть. Ухватившись за ветку седина, я стремительно подымаюсь на ноги.

Интересно, кто там? Неужели змея-удавчик?

Никого. Снова ложусь на то же место. И снова боком чувствую: что-то шевелится. Но я теперь не волнуюсь. Я почти наверняка знаю: в песке детеныши зем-зена.

Я вспоминаю детство. Была осень. Погожий день, хороший, не жаркий. Мы с братишкой собирали хлопок. Поле вплотную примыкало к подножию песчаного бархана. В полдень начался перерыв. Мы решили взобраться на бархан и посидеть, отдохнуть немного. Вдруг мой брат вскочил на ноги.

— Под песком кто-то есть, — сказал он с испугом.

Я тоже вздрогнул и встал на ноги.

— Тебе показалось.

— Не показалось. Если не веришь, сядь сюда. Ей богу, кто-то есть.

Я набрался смелости и сел на то место, куда показывал брат. И сразу же вскочил.

— В самом деле, — пробормотал я. И почувствовал, что у меня задрожал голос. Я не мог справиться с волнением.

Мы стояли в растерянности, не зная, что делать: оставаться на месте или уйти. А тут, из редких зарослей черкеза, вышел какой-то зверь и потрусил прямо на нас.

Нас как ветром сдуло с бархана. Поблизости шла отара. Чабан пас овец. Он увидел, что мы бежим сломя голову и крикнул:

— В чем дело?

Мы подошли.

— Там какой-то зверь. Вроде крокодила.

Крокодила мы видели в школьном учебнике и в веселых детских книжках.

Чабан заинтересовался «крокодилом».

— Покажите! — сказал он.

Втроем мы поднялись на бархан.

Крокодила не было. Наверно, он снова спрятался в зарослях. Мне стало стыдно.

— И еще, — сказал я, смутившись, — вот здесь, в песке, шевеление.

Чабан нагнулся и нажал ладонями на песок.

— Ага, — сказал он, — все ясно. Вас напугал зем-зен, здесь, в песке, детеныши земзена. Накануне лета он откладывает яйца. Десять-двенадцать яиц. Прячет в песок. Или уносит в нору. Ранней осенью из яиц появляются маленькие земзенчики. Наверное, вы сели как раз в том месте…

Чабан стал разрывать песок. И тут из зарослей на нас снова побежал зверь, похожий на крокодила. Зем-зен. Он надулся и зашипел. Но чабан не испугался. Вытащил из

— Ишь какая…

Остальных малышек вытаскивать не стал. И эту тоже закопал осторожно.

— Земзен испугался за маленьких, — сказал он. — Но мы не сделаем им плохого. Пойдем отсюда. Не будем мешать… Земзен — украшение пустыни!

…И сейчас я на том месте, где вылупились из яиц земзенчики. Они все родились на песчаном бархане. Это их родина.

Зашевелился камень…

Я стою на вершине бархана. Вниз спускаются следы, словно проехал игрушечный экскаватор. Не сейчас проехал, а когда-то давно. Полоска посреди гладкая, точно змея проползла, и блестит, как стекло. А по бокам узоры. Четкие, ясные. Такие можно провести линейкой. Если, конечно, очень постараться.

Иду по следу. Дошел до саксаула, а под саксаулом след теряется. Смотрю: под засохшими побегами норка. Стал разрывать. Прокопал около метра. Тут рука задела за что-то твердое. Как мог оказаться под песком камень? Вдруг зашевелился камень. Это была черепаха.

Спит себе, не думает ни о чем.

Для жителей песков черепаха олицетворяет дремоту, ленность. В особенно жаркий год зной наступает уже в конце мая. А в более прохладный — в начале июня. В это время черепаха находит себе пристанище в заброшенной норе, проталкивается как можно глубже и засыпает.

И спит все лето.

И только когда песок овевает осенняя прохлада, когда вокруг вновь подымаются зеленые травы, черепаха понемногу просыпается. Она выползает наружу — травки пощипать, воздухом подышать. А подчас и осенью не проснется. Так и спит до самой весны.

Черепашьи следы на бархане четкие, как печать. Их обязательно заметишь.

Говорят, черепахи живут двести-триста лет. Они долгожители. Прожить три века в песках — неплохо! Сам бы, как говорится, напрочь. Только жизнь, у них очень уж сонная.

След пропадающий и след уходящий

Это два следа идут параллельно. Один лисий, а другой паучий. Да, точно, паучий! Представляю, как паук шагает на своих тоненьких лапках. Рядом идет лиса. Я спускаюсь вниз и обнаруживаю, что лисий след ушел вдаль, на другой бархан, а паучий пресекся.

Я стал копаться в песке на месте обрыва. Ясно, не руками, а прутиком. Руками-то страшно. Хоть и не каракурт, а укусить может.

Однако никаких следов в песке нет. Точно паук вдруг стал крылатым, оторвался от земли и улетел.

Нет, не улетел. Паука лиса съела. Паук для лисы лакомое блюдо. Отличная закуска перед обедом. От такой закуски разыгрывается аппетит и улучшается настроение.

Наверно, лиса ушла в хорошем настроении. А где-нибудь поблизости поймала суслика. И пообедала на славу.

Скарабеи

Я стою на вершине бархана. Мне грустно. Только что видел небольшое кладбище: останки скарабеев. Что от них осталось? Маленькие засохшие панцыри: один передний и два брюшных. Они валялись на песке и вид у них был самый жалкий.

Что же случилось со скарабеями?

Думаю, на них напал каракурт. Выскочил из ямки и набросился злобно. Оторвал одному голову, побежал догонять второго, третьего… Убежал, вернулся на место побоища. Сел потихоньку и стал высасывать скарабеев. Только панцыри от них и остались…

Слабому плохо в пустыне. Слабому все враги. Скарабеи не смогли спастись от каракурта. И я жалею их.

Скарабей — это навозный жук. Черный, толстенький слегка поблескивает на солнце. На головке и передних ножках большие зубцы. Эти зубцы служат скарабею лопатой. Прилетит скарабей на кучу свежего навоза и делает себе небольшой шарик. Катит его на бархан, закапывается вместе с шариком в землю и постепенно съедает. В овечьем навозе самка скарабея откладывает яйца.

Древние египтяне пристально вглядывались в жизнь жуков-скарабеев. Египтянам казалось, что солнце так же катится по нёбу, как шарик под лапками скарабея. Что зубцы на головке скарабея похожи на солнечные лучи.

Они обожествляли скарабеев. Считали их священными. Изображали на монетах, камнях. Делали амулеты и украшения в виде скарабея.

Не видно больше скарабеев на том бархане, где я стою. И по-моему, красота бархана поблекла. Уменьшилась, оскудела. По-прежнему ветерок что-то шепчет веточкам саксаула. По-прежнему поет над барханом жаворонок. Чирикает воробьишко.

А чего-то не хватает. Чего-то нету.

Я не боюсь

В Каракумах немало опасного и страшного. Однако заметьте: чем больше человек знает, тем меньше боится. Накопленные знания уменьшают страх. Я — старожил пустыни и чувствую себя здесь отлично. А где-нибудь в джунглях, наверное, боялся бы: ведь там я чужак. И еще одно. По-моему, это важно. Я могу найти общий язык даже с теми животными, которые вызывают у вас ужас. Шепну что-то кобре, что шипит, поднимая голову, и кобра уходит прочь, у нее нет ко мне никакого дела. Скажу что-то волку, который взбегает на песчаный бархан, широко открыв свою огромную пасть, и волк поворачивает обратно. Мне даже кажется, что он улыбнулся мне, хотя я твердо знаю: улыбаются только люди.

Даже злая жара, сжигающая все в округе, услышав мои слова, вроде бы становится добрей.

Мои слова совсем не секрет. Если вы собираетесь в пустыню, если хотите, как я, взобравшись на бархан, любоваться его узорами, я научу этим словам и вас. Эти слова нужно сказать пшенице и саксаулу, зайцу и змее, лисе и ящерице, воробью и черепахе, пауку и тушканчику… крохе и великану, всему живому, всему, всему… Ласково сказать:

— Дружище, привет! Живи и здравствуй!

Старая примета

Я стоял на вершине бархана. Устал, сел на песок. Набрал в ладонь песчинок: они текли сквозь пальцы. Точно это был не песок, а вода. И вдруг почувствовал: что-то ползет. Под самыми коленями. Через несколько минут заметил и два ряда узоров на песке. Узоры-следы… Куда они ведут? Встал, пошел посмотреть. Следы доходили до ближайшего куста селина и терялись под ним.

— Надо же, — огорчился, — не заметил, кто это такой прыткий.

Взял палочку и поковырял там, где исчез, след. И вдруг вздрогнул, оглянулся. И невольно воскликнул:

— Скорпион!

Да, это был настоящий пустынный скорпион! Вот он, передо мной: поднял хвост и стоит в боевой позе. Думает, я ему угрожаю. На хвосте острая игла. Этакий шприц, наполненный зеленой жидкостью, блестящей, как ртуть. Жидкость ядовита. Когда я был маленьким, меня ужалил скорпион. Но подробностей я уже не помню.

Обычно скорпионы выходят из песка по ночам. А этот выполз в ясный день. Почему же? Старики говорят: если скорпион днем покидает место спячки, это неспроста. Он переходит на безветренную сторону бугра и прячется в предчувствии перемены погоды. Наверно, поднимется сильный, ветер. Или вдруг ударит зной.

Значит, надо уходить. Скорпион предупреждает об опасности. Что-то случится. Иначе он не проснулся бы и не поменял лежанку.

А может, это

Ещё один след

Этот след, если говорить по правде, и на след не похож. Просто две дырочки в песке. Словно кто-то ткнул в песок двумя пальцами. Вот дырочки подошли к селину, покрутились вокруг. Вот отправились дальше, к саксаулу. И еще дальше, к молодой траве…

Это след овечки.

Овцы издревле пасутся среди барханов. Погонять их собственно не приходится: наши пастбища обширные. Чабан с помощником подпаском вдвоем пасут больше тысячи овец. Вдвоем — это не значит, что оба одновременно следят за стадом. Один следит, а другой в это время готовит обед, кипятит чайник, запасает воду. Делает необходимую подсобную работу.

Овцы — это мясо, брынза, сыры, жир, шерсть; это каракуль. Опытный, знающий свое дело чабан может от каждой сотни овцематок получить сто двадцать штук приплода. А то и больше.

На каракуль режут молодых ягнят. Их шкурки особенно красивы. Завитушки каракуля похожи на песчаные волны на склонах барханов. Черная шкурка называется у нас араби. Серая — ширази, коричневая — камбар. Реже всего встречается и дороже всего ценится золотистая пли даже отдающая серебром — сур.

Одного за сотню

Один мой знакомый, чабан, сказал:

— Чего-чего, а следов песчаного тигра ты, наверное, вовек не увидишь.

— Песчаных тигров уже нет? — спросил я, заранее зная ответ.

Чабан горько усмехнулся.

— Не только в песках, теперь-то и в зоопарках они в редкость. Когда я был мальчиком, наш сельский охотник подстрелил в пустыне тигра. Завфермой подарил ему за этот подвиг молодую овцу. А теперь хоть сотню овец дай, песчаного тигра не сыщешь. Да, да, хоть сотню за одного…

Страдая от жары…

От жары все страдают. И человек, и животные. Звери, птицы, растения. Живя в пустыне, они научились обходиться малыми запасами влаги. Научились ограждать себя от жары: кто ночным образом жизни, кто прочной шубой. Одни стараются поселиться у источника воды. Другие стремятся проспать все лето: так поступают, как я уже говорил, черепахи. Третьи притерпелись пить солоноватую, горьковатую воду.

Я брожу по бархану и ищу следы верблюда. Вот они… Точно на песке отпечаталась большая чашка. Верблюд ест все, что растет на бархане: кислые побеги саксаула, селина, борджака, кандыма… Ест да похваливает! Он жует и яндак, который у нас называют верблюжьей колючкой. Верблюд не брезгует даже полынью. А без воды он обходится дольше других животных. Он живучий, верблюд, и я уважаю его за это. Он очень терпеливый.

Оберни палец марлей и коснись песка: выйдет след симпатичного каракумского зверька — лопоухого зайца. Наш заяц — труженик: он может вырыть себе в песке глубокую нору. А лесные зайцы не могут. Впрочем, им это не нужно. На бархане надо уметь прятаться от жары: или в тень куста, или в ямку. Заяц почти не пьет воды: он довольствуется влагой из тех листьев и трав, которые съедает.

Точно след от наконечника стрелы — отпечаток лапок жаворонка. Он поет и поет на бархане. А вот наконечники покрупней, потолще: следы дрофы. Дрофа крупная, величиной с курицу. Красивая! Она живет в зарослях травы у подножия бархана.

На голой ветке саксаула вижу серую птичку… Временами птичка чирикает. Ясно: воробей! Не простой — пустынный. Никто его не трогает, ничто не угрожает. Но все равно выглядит он тревожным. То взлетает и садится на ветку селина, то обратно — на саксаул. Быстро летит и низко, почти над самой землей. Говорят, если птицы низко летают, дело к дождю. Если бы так!.. Дождь в пустыне всегда кстати. А уж летом подавно. Я смотрю на небо: увы, ни тучки..; Нет, дождя не будет. Ошибся воробей. Или примета с изъяном.

Наверно, она весной сбудется.

Удивляюсь илаку[2]

Кажется, зной уже все сжег. Давно превратились в саман весенние побеги илака. Давно унес их ветер с вершины бархана. Только высохшие корешки в песке. Не верится, что илак когда-нибудь оживет. Но вот на веточке виден колосок. А в нем зернышки. Согнулся в три погибели колосок, прижался к земле. Пока он боролся с ветром, прочертил на песке черточку, полукруг. Вот наступит осенняя прохлада, и поднимется из земли зеленая иголка илака. Из одного, из другого, из третьего зернышка. Едва слышно зашелестят они ветру, словно запоют во славу жизни.

Удивляюсь илаку. Какой выносливый! Даже самую жестокую жару выдерживает: на поверхности почвы в летний день бывает под восемьдесят градусов! И холод илаку нипочем.

Гляжу на черточку на песке и мне приятно: илак тоже оставил свой след на бархане.

Небо под барханом

Чем дольше смотришь на небо, тем больше хочется. На темно-голубом фоне звезды размером с пиалу. Кажется, они вот-вот упадут с высоты на песок, обжигая ноги.

Почему небо под барханом такое чистое?

Потому что сам бархан чистый. Я одушевляю его и думаю, что душа у бархана открытая, ясная. Она полна света и радости жизни.

…Я ушел с бархана глубокой ночью, а на заре вернулся: посмотреть, не остался ли на песке след звездного неба. Песок искрится под лучами восходящего солнца. Словно кто-то просыпал здесь золотые блестки. Может быть, это и есть следы ночных звезд, волшебного фейерверка вселенной?

Машина

Сидя на вершине бархана, я увидел машину. И шофер меня тоже увидел. Машина резко повернула и направилась ко мне. Но до вершины не доехала, остановилась. Шофер высунул голову:

— Ты случайно не заблудился?

— Нет, — ответил я, не вставая.

— Ты что, — один? — спросил шофер.

— Есть и товарищи. Они близко, в коше..

Шофер успокоился. Он дал обратный ход, съехал с бархана, развернулся и укатил, приминая побеги.

Это был хороший человек, и я ему благодарен. Но какой след оставили на песке колеса его машины! Две глубокие канавы… Долго не зазеленеет здесь трава, не распустятся цветы.

След машины — мертвый след.

Раньше человек путешествовал по пустыне на верблюде. Это был безобидный транспорт. Бывало, конечно, что и верблюд, и человек погибали от жажды и зноя во время длинного перехода. Сейчас человек уже не ездит на верблюде. Он крутит баранку автомобиля, он проложил дороги через пустыню. Нельзя не радоваться этому. Но к каким потерям это привело! Каким нерачительным хозяином оказался человек! Сколько живого растоптал он колесами своей машины!

Я вижу свой дом

— Не хочешь ли увидеть свой дом? — спросил кто-то.

Я оглянулся. Вокруг никого не было. Голос повторился.

— Наверно, ты скучаешь по дому. Вот я тебе его и покажу…

— Кто ты? — спросил я.

— Я песчаный бархан.

— То, что ты говоришь со мной, неудивительно, — сказал

— Есть! — весело ответил бархан.

— Тогда другое дело.

— Ты только подними голову…

— Поднял…

— Ну, смотри же…

Я посмотрел вдаль и обомлел. Прямо перед собой я увидел улицу нашего села. Вот школа — здесь я учился. Вот правление колхоза… Вот клуб… Вот памятник перед клубом… Вот наш сад… все было отлично видно! И даже повторялось по несколько раз!

Я хорошо знал, что до моего села немало километров: оно лежало за горизонтом!

— Как же так? — воскликнул я.

Песчаный бархан рассмеялся.

— Мираж, — сказал он. — Фата — моргана.

— Как это получается? — спросил я.

— Чудо природы! Представь себе несколько слоев воздуха. У каждого своя плотность. Слои чередуются друг с другом. Они способны причудливо отражать то, что находится за пределами видимости.

— А может, — сказал я, — это следы великолепных селений, которые, говорят, были когда-то у нас, в пустыне?

Бархан уклонился от ответа.

Кош

Я захотел пить. Воды не было. Надо было идти к товарищам, в кош.

Я огляделся.

Кош, откуда я пришел, близко. Но с другой, северной стороны, я тоже видел вешку. Там, где вешка, есть и колодец.

Я спустился вниз и поднялся на соседний бархан. Я шел в сторону дальней вешки, движимый любопытством. Я уже говорил, что у барханов нет названий. А вот у колодцев есть. В Каракумах человеку необходимо от восьми до пятнадцати литров воды в день. Это намного больше, чем в средней полосе страны.

Я шел и думал: «Хорошо, что у колодцев есть имена. Если у тебя нет имени, кто тебя вспомнит!»

Я шел и шел к вешке. И постепенно выбился из сил. Вроде рядом, а дойти не могу. Воздух прозрачный. Далекое выглядит так, словно до него рукой подать.

От жажды у меня пересохло внутри. В глазах потемнело.

Но вешка была уже близко. И вскоре я увидел кош — чабанскую мазанку. Я стремительно вошел внутрь. Дверь открылась без усилий: на дверях кошей не бывает замков. Они отперты всегда.

Внутри стоял кувшин. Я прильнул к нему. Кувшин был полон воды.

По некоторым приметам я понял, что в коше никто не живет. Видно, стадо откочевало на другое пастбище, более травянистое. А здесь была не только вода, но и соль, масло, хлеб. Правда, хлеб зачерствел, но все же это был настоящий хлеб.

Плохо заблудиться в пустыне. Но если набредешь на такую мазанку — ты спасен.

Песчаный бархан преобразуется

Человек уже давно понял: законы природы, в том числе законы пустыни, познаваемы. И можно направить их действие для блага людей.

Такое не под силу одному человеку. Или горстке людей.

Такое под силу сплоченному народу, который освободила великая революция.

Вот, смотрите, как ведет себя в Африке. Ливийская пустыня. Каждый год уменьшает плодородную долину Нила на тринадцать километров. Засыпает песком, умертвляет землю.

Все обширнее пустыни в Америке.

А мы сказали нашей, Каракумской пустыне:

— Не надейся, что мы отдадим сады и нивы, бахчи и плантации хлопка. Этого не будет никогда.

И построили величайший в мире канал. Через весь юг Каракумов. Канал стал могучей преградой для песков. Теперь пустыне уже нет пути на юг: там, на отвоеванных пространствах, хозяйничают хлопководы и земледельцы, там созревают сладкие дыни и сочные гранаты, шумит пшеница и растет кукуруза.

А можно ли всю пустыню освоить? Разровнять барханы, оросить. И посадить — где хлопок, где хлеб?

Вроде бы заманчиво!

Нет, этого делать нельзя! Да и не нужно! И невозможно!

Если бы на месте всей пустыни зазеленели сады и нивы, что ели бы огромные отары овец, чем бы кормились верблюды?

Нам бы уже никогда не видать драгоценной каракулевой смушки: только в климате пустыни можно ее получить. Только от тех овец, что питаются здешними травами. И ни от каких других.

Овцы и верблюды пасутся в пустыне круглый год. Мало травы в пустыне, а им хватает. И содержать их в два раза дешевле, чем в средней полосе страны. А сейчас ученые заняты вот чем: хотят обогатить пустынные пастбища, чтобы овцам и верблюдам жилось сытнее.

В пустыню пришли геологи и нефтяники, газопроводчики и электромонтажники. И они тоже меняют лицо Каракумов.

За пустыней наблюдают космонавты: "из космоса видно то, чего ни с какой другой точки не увидишь. Они помогают обнаружить новые месторождения природных богатств.

Но распахать всю пустыню? Фантастика! Где же взять столько воды, чтобы оросить пашню? Уже сегодня мелеет Аральское море, потому что вода Амударьи и Сырдарьи во многом уходит на орошение. А если Аральское море пересохнет? Трудно даже подумать об этом без ужаса. Некоторые горячие головы хотят перебросить в пустыню воды сибирских рек. Но еще долго и тщательно надо выверять возможные последствия таких грандиозных и решительных планов. Чтобы не обернулись они серьезными неприятностями для человека, для природы.

И если бы у меня спросили, я бы воспротивился этому.

Сейчас я думаю о том, каким будет песчаный бархан в двадцать первом веке. Если он станет частью нового луга, бахчи или поля, куда уйдут звери и птицы, что живут здесь сейчас? Это меня волнует и тревожит. Хорошо бы позаботиться и о них. Кто-то, возможно, переселится в заповедник, кто-то — в зоопарк, расширенный или созданный заново. Но можно ли переселить в зоопарк, например, насекомых, по ночам выходящих на бархан?

Самим животным эти вопросы не решить. Они не умеют ни читать, ни писать. Мы должны собраться вместе и решить их судьбу.

Собраться, не откладывая на завтра — сегодня, сейчас же. Сию минуту!

Прощание с пустыней

Я стою на вершине бархана. Вокруг меня тысячи песчаных хребтов, кавказов, тибетов, андов и кордильеров. А на каждом песчаном хребте еще сотни возвышенностей поменьше…

Мы о пустыне много знаем. Но много и не знаем. Мы берем у пустыни ее богатства. Но мы не должны оставить ее потомкам бедней, чем она есть.

Нельзя, чтобы потомки выругали нас за ущерб, нанесенный земле.

Каждый бархан — открытая, но не до конца прочитанная книга природы. Эта книга ждет вас, своих читателей.

Чтобы понять пустыню, нужно ее полюбить. Нужно увидеть в ней друга. Нрав у друга крутой, и все же это не враг, а друг.

Скажу со всей искренностью: люблю пустыню. Люблю, а иногда и жалею, как живое существо. Как близкого, родного человека.

И она, пустыня, по-моему, чувствует

Пора прощаться. Я спускаюсь с бархана, стряхиваю песок, оборачиваюсь назад и говорю:

— До свиданья, пустыня! Нет, я не ухожу навсегда! Я скоро вернусь!

1980 г.

Перевод В. Приходько

Мгновения

Назар и пчела

Было раннее утро, когда Назар вышел погулять. Расправил листья чинар, заблистал серебристыми монетками тополь, раскрылись маки, тюльпаны и колокольчики.

Видит Назар: на каждом цветке пчела. Сядет, взлетит, на другой садится. Много их, пчел. Знай себе перелетают с цветка на цветок и жужжат, как маленькие моторчики.

Спрашивает Назар у пчелы:

— Слушай, что тебе не сидится на одном месте? Не успела сесть — и тут же улетаешь.

Прожужжала пчела в ответ:

— Я должна выполнять наказ мамы-пчелки.

— Какой странный наказ, — удивился Назар. — Что он означает?

— А вот что: мне нужжжно облететь за утро все распустившиеся цветы, поэтому и засижжживаться на кажжждом некогда!

— А что ты в них вообще находишь интересного в этих цветах?

— Жжжжелтый, сладкий душистый мед.

Назар и арык

Любил Назар сидеть на берегу арыка. Захотелось ему как-то попить воды.

— Скажи, арык, — спрашивает Назар, — твоя вода чистая?

— Конечно, нет, — ответил арык. — Разве ты не видишь?

— А где же мне тогда взять чистую? Я пить хочу!

— Пить лучше из колодца, Назар.

— Выходит дело, колодезная вода — чистая?

— Еще бы?

— Но почему?

— А потому, Назар, она чистая, — прожурчал арык, — что ее добыть не так-то просто. Потрудиться надо, ведро из колодца вытянуть. Не то что из меня — зачерпнул и пей. Запомни, Назар: только та вода по-настоящему чиста и вкусна, которая добыта с трудом.

Назар, зима и весна

Однажды Назар спросил у зимы:

— Скажи, чем ты занимаешься всю зиму?

Зима приветливо зазвенела серебряными украшениями:

— Главное мое занятие — людей домой зазывать, когда им в поле холодно. Пусть отдохнут и отогреются у домашнего очага.

— А ты что делаешь весной? — обратился Назар к Весне.

— У меня приятные заботы, Назар, — улыбнулась в ответ Весна. — Когда в доме становится тесно, я зову людей в поля и в сады — сеять пшеницу, сажать деревья и цветы, вдыхать ароматы вспаханной земли.

Назар и хлопок

Как-то раз на кухонном столе завязалась интересная беседа. Начала разговор бутылка хлопкового масла:

— Подумать только! Ходят слухи, что мы все родственники, чуть ли не братья. Я этому не верю ни на грош. Как мы можем быть братьями, если мы ни капельки друг на друга не похожи.

— Вы совершенно правы! — откликнулась хозяйственное мыло. — Никакого братства между нами быть не может. Все это вздор!

— Не обращайте внимания. Мало ли, какие глупости болтают? — вмешалась фланелевая тряпка.

— Легко сказать — не обращайте внимания! — ответили хором банки с красками. — На масле жарят, мылом моют, тряпкой вытирают пыль, а мы и вовсе красим стены. Ничего общего, а говорят о каком-то единстве!

Долго бы еще длился их спор, если бы его не прекратил коробок хлопка, который Назар принес с поля и повесил на гвоздик, вбитый в кухонную стену.

— Ну что вы расшумелись, глупые? — весело спросил хлопок. — Забыли разве, что всех вас из меня сделали?

Назар и ручеек

Среди холмов течет ручеек. Сквозь прозрачную воду видны камешки на дне. Они поблескивают, будто зеленые бусинки. И ни в какое время года здесь не бывает пусто: поют птицы, летают разноцветные бабочки, резвятся козлята и ягнята.

Однажды за их веселой игрой наблюдал Назар.

— Ручеек, — спросил он, — что ты больше любишь: зиму, осень, весну или лето?

— По мне, Назар, все времена года по-своему хороши, — отвечал ручеек. — Но все-таки, пожалуй, я больше люблю весну.

— А почему именно весну? — поинтересовался Назар.

— Потому что весной прибывает вода и я становлюсь речкой. Чем дальше несу я свои воды, тем больше полей покрываются цветами.

Назар и солнце

— А я знаю, что делает солнце по ночам, — сказал Назар папе.

— Что же оно делает, сынок? — удивился папа.

— Оно подкрадывается к дыням и, пока мы спим, красит их в желтый цвет.

Назар и папа

— Папа, я знаю! — воскликнул Назар.

— Что же ты такое знаешь? — улыбнулся отец.

— Вот что: все на свете имеет конец — и дороги, и дожди, и снег, и день, и ночь. Даже облака, и те кончаются. Все когда-нибудь кончается, правда?

— Нет, сынок, неправда, — ответил отец.

— Неужели бывает что-то, что не имеет конца, что-то бесконечное?

— Познание бесконечно, мальчик. Запомни это.

Перевод И. Медведевой

Ожидание

Шла война. Тогда я и не знал, какой это был год, да мне и ни к чему вроде было это, но сейчас, по необходимости, прикидывая, могу предположить, что шел тысяча девятьсот сорок третий: Все помнится так, словно произошло только вчера.

Мы с мамой идем по рядам хлопчатника с покрасневшими от мороза стеблями, собираем курек, бурые, сморщенные коробочки хлопка. Вдруг видим: что в нашу сторону направляется почтальон, наверное, один из самых почитаемых и известных людей наших аулов того времени. Все аульчане ждали его с великим нетерпением, но в то же время и побаивались: а вдруг принесет какие-нибудь дурные вести?

Завидя Бакы, мы с мамой обрадовались, заулыбались ему навстречу уверенные, что он принес нам письмо от отца. Но нет, поздоровавшись, он не полез, как обычно, в сумку, чтобы вручить нам долгожданное письмо, а пристроился на соседнюю грядку хлопчатника и стал собирать курек, чтобы не отрывать нас от работы своим разговором.

— Гельнедже, у нас в народе говорят, что всему, что должно случиться, предопределено свое время и час, — начал он издалека.

— Все, изреченное народом — мудрость, — ответствовала мама сдержанно.

— Так вот, и у меня, кажется, наступил час и срок, предопределенный судьбой. Пришла бумага, предписывающая идти на фронт…

— Вот как? — застыла мама, глядя печальными глазами на Бакы. — Желаю тебе, сокол наш, живым-здоровым поехать, живым-здоровым возвернуться, чтоб голова твоя была каменной…

Не удержался и я, чтобы не вставить словечко:

— Увидишь отца, передай, чтобы почаще писал. А то ждешь тут, ждешь..

Почтальон Бакы улыбнулся и заговорщицки подмигнул мне:

— Увижу твоего отца, братишка, скажу, хватит, достаточно вы тут повоевали, оставьте добить фашистов нам, а сами возвращайтесь к своим детям. Вот попомни мое слово, так и скажу ему.

Обещание почтальона обрадовало меня, точно он уже в самом деле встретил моего отца в необъятных просторах фронта, сказал ему эти свои веские слова и отправил его восвояси домой.

Между тем Бакы-ага, не совсем уверенно, исподволь, перешел к истинной цели своего визита.

— Гельнедже, мы тут подумали, прикинули

Мама, слегка встревоженная, с ожиданием глядела на почтальона.

— Так вот, посоветовались мы и нашли, что ваш сын подходит на мое место почтальона как никто другой. Парень он грамотный, смышленый. Думаю, если он пойдет на эту работу, не прогадаете. Колхоз, вы знаете, выделяет почтальону лошадку. Ее можно использовать иногда и для своих нужд: что отвезти куда, что привезти, мало ли что… Как-никак помощь семье фронтовика…

Предложение Бакы обрадовало нас с мамой, хотя, признаться, заставило и призадуматься. Первой свои опасения высказала мама.

— Спасибо на добром слове, Бакыджан. Может, и легче было бы мальчику почту развозить, чем горбиться на поле. Да и лошадка, как говоришь, подмогой оказалась… Но меня, вот что смущает, — вздохнула мама и помолчав, продолжала: — В последнее время, сам знаешь, что участились случаи воровства, а то и грабежа. А вдруг отнимут злые люди у малыша колхозную лошадь? Не приведи господь, и с самим что-нибудь сделают. Нет, нет, Бакыджан, пусть уж на поле, хоть и трудновато, при мне самой, работает. Спасибо вам с председателем, конечно, но это невозможно…

Я вначале подумал: «Стану почтальоном, вот буду радовать всех письмами с фронта! На коне буду разъезжать, как сам председатель колхоза! Все будут почтительно здороваться со мной, встречать возле дома!» Но тут, совсем некстати вспомнил я об Аджап-эдже и мне сразу расхотелось занимать новую должность.

— Нет, не пойду в почтальоны, — заявил я решительно вслед за отказом мамы.

Если в ауле был какой самый труднодоступный дом, то, несомненно, это был дом Аджап-эдже. Во-первых, он стоял далеко в стороне от главной дороги, во-вторых, его охраняла свирепая, громадная, как теленок, собака. Но будто всего этого мало, возле дома Аджап-эдже выкопали широченный и глубочайший арык, сделав доступ к нему со стороны дороги практически невозможным: моста через арык не было. Говорили, что этого захотела сама Аджап-эдже, боясь «недобрых злых людей, шастающих по большой дороге». (Как она сама справлялась с переправой — загадка для меня до сих пор).

Со стороны дома препятствие было легче преодолеть: взбираешься на ствол финикового дерева, нависшего над арыком, и спрыгиваешь на другой берег. Но перейти арык в обратном направлении было целой проблемой. Можно было, правда, взобраться на дерево, растущее на этом берегу, чересчур толстое и прямое, затрудняющее восхождение, попытаться прыгнуть на другой берег, имея все шансы угодить в самую середину арыка, полного некоей серо-коричневой массой. Если даже, скажем, тебе удалось достичь заветного берега, там тебя ожидал, зло оскалив клыки и грозно рыча, Акбай, громадный пес с черными пятнами на белом лбу. Мало, что он имел обыкновение не отступать ни на пядь, но уж коли ты забрел в его владения, он мог не пустить тебя и обратно. Поверни только — прыгнет сзади и поминай как звали!

Поэтому я и поспешил отказаться от заманчивой должности почтальона. Но не таков был Бакы, чтобы отступить от своего. Уговорил-таки он нас с мамой и в тот же день, не откладывая в долгий ящик, посадил на круп своей клячи и повез меня в районный центр, чтобы показать, где и как получать письма и газеты в дальнейшем.

На следующий день тоже мы поехали в райцентр вместе. Только на этот раз Бакы должен был уезжать дальше, на фронт, а я, получив газеты и письма, которые всегда напоминали мне мамины треугольные пирожки с мясной начинкой — пишме, вернуться обратно в аул.

Стоял морозный день. Выйдя из почты, я еще раз перебрал письма, надеясь, что обнаружу папин треугольник, но напрасно. От папы опять ничего не было. То ли от расстройства, то ли от холода, который пронял меня до косточек, пока стоял на улице и перебирал письма, я стал дрожать, как в лихорадке.

Устроившись в седле боком и отвернув лицо от встречного ветра, я заспешил в аул. Лошадка моя знала дорогу и, кажется, тоже замерзла и спешила домой — шла довольно ходко и без понуканий. В езде мне показалось, что мороз теперь не такой уж крепкий и ветер дует не такой свирепый. Не знаю, сколько я проехал, как вдруг до моего слуха донесся чей-то резкий окрик:

— Эй, парень, стой, остановись!

Я натянул повод лошади, с удивлением обнаружив, что еду мимо дома Аджап-эдже. Уже добрался до аула!

— Салам алейкум, тетушка!

— Здравствуй, дите мое! Какая радость, что помощнички растут, как весенняя трава в песках после дождичка, заменой становятся отсутствующим и уезжающим! Нелегко, небось, да ничего, сынок, минуют и эти черные дни. Я слышала, ты почтальона нашего Бакы заменил, да будь благословенна мать, взрастившая такого джигита!

— Да, Аджап-эдже, теперь я почтальон.

— Дай бог тебе здоровья, мой сын. Не принес ли ты письма от моего сына Джума-джана?

— Сегодня нет, бабушка. Может, завтра будет…

— Да сбудутся твои слова, мой верблюжонок. Говорят, обещания безгрешных сбываются. Какие же у вас грехи, у бедных детей?! Теперь, сынок, когда будешь проезжать мимо вон того финикового дерева, не забудь крикнуть: «Аджап-эдже!» — ладно, сынок? Я тут и выйду к тебе…

— Хорошо, тетушка.

— А «Пейнир» ты сегодня тоже не принес?

— Какой пейнир, бабушка? — опешил я. — Мы такие вещи не носим…

— Как не носите? Да ведь все время носили, вот в последнее время только перестали… Бакы-почтальон говорил, что люди, делавшие тот журнал, все ушли на фронт. Я-то надеюсь, вдруг они уже вернулись и опять начали выпускать свой «Пейнир»…

— Ах, вот о чем вы… А то говорите «пейнир», я и думаю, что за брынзу мы должны развозить?.. — Я облегченно вздохнул и продолжал, напустив на себя солидный вид: — Выходит дело, Аджап-эдже, вам сразу сообщить, как только выйдет очередной номер журнала «Пионер?»

— Да, сынок, да, обязательно. Этого дня жду — не дождусь. Как только принесешь мне «Псшшр», ты только крикни вон у того финикового дерева: «Аджап-эдже!» — сразу получишь суюнчи. Нарядный халат давно приготовлен, лежит в сундуке!

С того дня я перестал бояться неприступного дома тетушки Аджап. И ее страшного пса Акбая. Однако мне, к сожалению, и не пришлось ни разу сделать попытки преодолеть неприступный арык, отделявший дом старушки от большой дороги, не довелось ни разу крикнуть «Аджап-эдже!», как того она просила. На ее имя не было ни одной корреспонденции.

Я ее не звал, но она, каким-то пятым чувством уловив мое приближение, каждый раз птицей вылетала к арыку, в надежде получить весточку от сына. Но я так до конца

Еще два года работал я почтальоном — после войны, но и за это время не пришлось мне принести ей какую-либо радостную весть, чтобы заполучить заветную суюнчи — нарядный халат. Хотя мне хотелось порадовать старушку вовсе не из-за этого…

Прошли месяцы, годы. После семилетки я перебрался в город, чтобы продолжить учебу в полной средней школе. Однажды, идя по школьному двору, я увидел толпу ребят, окруживших пионервожатого. Подойдя поближе, я обнаружил, что тот читает детям новый номер журнала «Пионер».

«Пейнир!» — полыхнуло у меня в голове и я, протиснувшись к пионервожатому, горячо обратился к нему:

— Знаете, в нашем ауле живет старая женщина, Аджап-эдже. У нее был единственный сын, он ушел на фронт и пропал без вести. Ни одного письма не дождалась старушка от него… Но не знаю почему, Аджап-эдже ждала очередного номера этого журнала, который вы сейчас читаете, так же, как писем от родного сына… Журнал в войну перестал выходить, потому что все его сотрудники ушли на фронт, и естественно, старушка не могла получить его очередного номера… А теперь… теперь я вижу, что он вновь, начал выходить… Хорошо бы отнести его старушке. Дайте мне журнал на один денек, я его вам обязательно верну!..

Я боялся, что меня поднимут на смех, скажут, ишь чего захотел и потом, зачем, мол, старой бабке пионерский журнал, по ничуть не бывало. Парень-пионервожатый с готовностью протянул мне помер «Пионера».

— О чем речь, дружище, возьми, отнеси его своей Аджап-эдже. У меня есть еще несколько экземпляров.

Я был бесконечно рад, что привезу Аджап-эдже первый послевоенный номер «Пионера». Конечно же при этом я думать не думал о том прекрасном нарядном халате, который некогда обещала старуха в виде суюнчи, едва я доставлю ей новый номер журнала. У меня крепко сидело в памяти, как старуха, не получив от сына долгожданной весточки, каждый раз справлялась:

«А «Пейнир-то» тот, не вышел еще? Ах, поскорее бы уж появился, какая была бы это радость, сын мой!..».

…Вот я и у того самого арыка, напротив финикового дерева Аджап-эдже. Сердце бьется так, словно готово выпрыгнуть из груди: сегодня я решился взобраться на то самое толстое, высокое и слишком прямое дерево, хотя еще слишком велика была опасность грохнуться в самую середину бурного арыка с его мутно-серой водой. Меня не страшил даже страшный пес Акбай. Кстати, сейчас его утробного устрашающего рыка почему-то не было слышно… Может, его уже нет?

Решено — сделано. Я благополучно приземлился на том берегу. Лая собаки нет. Но поднимаясь на ноги, я заметил, что навстречу мне со всех ног ковыляет Аджап-эдже.

Подбежала, обняла — и, гладя мне лицо, проговорила:

— Только было вздремнула, вдруг слышу, кто-то громко крикнул: «Аджап-эдже!» Я уж и голову не ломала, кто бы мог это быть, точно знала, что ты!

— Да, это я, бабушка Аджап. Я вам принес новый номер журнала «Пионер».

Аджап-эдже как-то сразу вся сникла, побледнела. Ясно, что ждала она от меня совсем другое. Я уж и не знал теперь, хорошо ли, правильно сделал, что притащился к ней с этим номером журнала, но, к счастью, старушка сама рассеяла мой сомнения.

— Я так и думала, сынок, что я непременно получу из твоих рук добрую весточку о Джума-джане. Дай бог тебе много-много лет жизни, дпте мое, и счастье безоблачное! Зайдем в дом и ты мне прочитаешь…

— А что читать, Аджап-эдже? Стихи Или рассказы?

— Читай то, что написано про Джума-джана, мой родной…

«Про Джума-джана…» — повторил я про себя, пытаясь скрыть замешательство.

По дороге в аул я прочитал журнал от корки до корки, но, признаться, ничего про Джуму, сына Аджап-эдже, не обнаружил. «Неужели я пропустил что-то, написанное о нем? — засомневался я. Почему старуха так уверена, что здесь обязательно должно быть написано о нем?»

Я вновь тщательно перелистал журнал от начала до конца.

— Нашел, мой верблюжонок? — все нетерпеливее спрашивала старуха.

Увы, в журнале не было и упоминания имени Джумы. Я не знал, что отвечать Аджап-эдже, боялся, что любым своим ответом сделаю ей больно, и все тянул:

— Сейчас, Аджап-эдже, сейчас…

Старушка сама помогла мне выйти из трудного положения. Она поскидала со старого сундука сложенные на нем одеяла, открыла тяжелую крышку и вытащила тщательно свернутый сверток. Когда Аджап-эдже развязала его, в нем обнаружился старый, пожелтевший от долгого его хранения, номер журнала «Пионер». Старуха протянула его мне.

— Вот здесь фотография Джума-джана и то, что написано про него. — Она вытерла глаза концом головного платка. — Прочитай, пожалуйста, то, что написано вот здесь, жирными буквами. Читай вслух, твоим голосом я хочу проверить то, что там всегда было написано…

Я начал читать место, которое указала Аджап-эдже:.

«Дорогие ребята! В этом очерке мы рассказали вам об одном дне из жизни Джумы Курбанова. Надеемся, вы убедитесь, что один, самый обычный день его жизни полон интереснейшими и прекрасными событиями. Впоследствии мы обязательно продолжим свой рассказ о его боевых делах в учебе и труде».

Теперь мне стало понятно, почему Аджап-эдже с таким упорством и нетерпением ожидала выхода очередного номера журнала «Пионер». Она не верила, что он не сдержит слово, поскольку обещал в дальнейшем рассказать «о боевых делах» ее сына «Джума-джана… Ну, подзадержались немного люди, но не играли ведь, на фронте были, вот и не успели сразу рассказать о боевых делах ее сына…

— Вот смотрите, Аджап-эдже, — сказал я уверенно, словно человек, вдруг обретший истину, — здесь указано, что это первый номер журнала. Здесь написано еще, что журнал еще обязательно расскажет обо всех таких парнях, как Джума-ага, ваш сын.

— Да сбудутся твои слова, сынок. Видишь как: эти ребята с «Пейнира» все ушли на фронт, теперь вернулись и продолжают свое дело. А почему бы не вернуться живым-невредимым и моему Джума-джану, чтобы продолжать трудиться на своем поле? Я верю, что он еще обязательно вернется. И ты верь, сынок, хорошо?

Тонкое, иссохшееся тело Аджап-эдже сотрясалось от рыданий. У меня в горле стоял колючий комок, который я не мог ни вытолкнуть, ни проглотить.

— Да, конечно, — ответил я тихо. — Я буду верить…

Аджап-эдже не слышала меня. Она все смотрела на портрет сына, напечатанный на странице журнала, вышедшего в свет еще задолго до начала Великой Отечественной…

Перевод Э. Умерова

Первая фотография

Я учился в третьем классе. После школы мы ходили собирать курек. По-моему, самое тяжкое занятие в хлопководстве — это собирать

В тот день мы собирались развести огонь из шелухи очищенного курека и испечь в углях морковь, когда я увидел маму, бегущую в нашу сторону. Она бежала, так, словно приключилась какая-то беда. У меня сжалось сердце, ноги сделались ватными и я не мог сделать и шагу, хотя хотел броситься навстречу маме.

У меня отлегло от сердца, когда мама приблизилась и я увидел ее лицо. Оно было разгорячено от бега, возбужденное, но без следов горя пли печали.

Подбежав, мама стала поспешно снимать с меня фартук. Я ничего не мог понять — уходить с поля раньше положенного было не в нашем обычае.

— Что случилось, мама?

— Пошли скорее, сынок. Представляешь, к нам в аул приехал фотограф! — С тех пор, как папа ушел на фронт, мама мечтала сфотографировать меня и отослать папе карточку. Поторапливайся, сынок. Говорят, фотограф установил свой аппарат у магазина и снимает всех желающих. И карточки тут же выдает.

Мы торопливо зашагали в аул.

— Как же ты будешь фотографироваться в таком виде? спросила неожиданно мама, оглядывая меня. — И приличной одежды у тебя нет…

Хоть мама и убивалась, что я плохо одет, я так не считал. На мне был не совсем новый, но без единой дырки пли заплаты пиджак, выданный еще в начале учебного года правлением колхоза. Говорили, что эта одежда, выдаваемая нам как помощь детям фронтовиков, трофейная. Правда, он был великоват и носил я его, закатав рукава. Покладка блестящая, гладкая. Мама, каждый раз, ощупывая ее, говорила: «И не поймешь ведь из чего материя. Не похоже, что из нашего обычного хлопка».

Шапка-ушанка тоже на мне была ничего, вполне приличная. Правда, шерсть по краям облезла, оголив потрескавшуюся кожу, но от этого шапка не делалась ничуть не хуже. Словом, одежда нисколько не смущала меня, не омрачала радостного чувства перед предстоящим важным событием.

— Ничего, мама, — постарался я успокоить её. — Если ты считаешь, что в этой одежде нельзя сниматься, я возьму костюм у Берды. Шикарный костюм. Я ему скажу, что сфотографироваться, он, конечно, не откажет.

И верно, что, у Берды хороший костюм! — обрадовалась мама. — Ты хорошо придумал, сынок. Беги сейчас же к нему, скажи, что только сфотографироваться, потом сразу вернешь…

Даже не заходя к себе, я направился к Берды. К счастью, он оказался дома, убирал коровник.

Берды у нас знаменитость: он целый год жил и учился в школе-интернате, где, как он рассказывал, их кормили три раза в день, выдавали бесплатную одежду. В этом мы убедились воочию, когда Берды приехал домой на весенние каникулы в новеньком костюме, который я и собирался просить у него.

Берды учился в пятом классе, но ростом был не выше нас, третьеклассников, так что костюм его приходился мне как раз впору.

К сожалению, Берды пришлось бросить школу-интернат. У него тяжело заболела мама, а ухаживать за ней было некому, кроме самого Берды.

— Не дашь мне свой костюм сфотографироваться? — обратился я к приятелю без околичностей. — Говорят, он там, возле магазина расположился, фотограф-то. Снимает всех, кто хочет…

Я говорил тихо, но, оказывается, меня слышала и мама Берды, вышедшая в это время во двор, опираясь на костыли, — в последнее время она начала так ходить.

— Даст, конечно, почему не даст?! — сказала она громко. — Однако, сынок Берды, ты сам тоже иди, сфотографируйся. Отец в каждом письме пишет, что очень соскучился по тебе.

Забегая вперед скажу, хоть Берды и пошел со мной, но сфотографироваться ему не удалось. Он забыл взять с собой денег, а фотограф, само собой, не стал снимать его бесплатно. Занять ему я тоже не мог: мама дала мне денег ровно столько, сколько стоили карточки…

Когда мы пришли к нам, мама уже ждала нас, согрев воду. Я тщательно вымыл с мылом голову и шею, натянул отцовскую белую рубаху, закатав рукава, а потом надел костюм Берды, сразу приобретя торжественный и праздничный вид.

— Тюф-тюф, чтоб не сглазить, — поплевала мама через плечо, оглядев меня. — Прямо как картинка.

Мы тронулись было в путь, мама вдруг спохватилась:

— Обувка-то твоя, сынок, совсем худая! Что подумает отец, когда увидит?! Надень-ка хоть мои хокга…

Тогда мы и думать не думали, выйдет ли на карточке обувь или не знали, что можно сняться по грудь, в полный рост и еще существует целый ряд фокусов, с одним из которых мне и предстояло познакомиться…

Мамины хокга мне, конечно, были велики. Я надел их, подложив в носки по большому куску ваты, и мы понеслись.

Возле магазина, действительно, расположился фотограф, чернобородый крупный дядька. Его аппарат, похожий на нашу печку-буржуйку, грозно целился единственным глазом на всадника в черной бурке, вместо лица которого была просто дыра, и который скакал посреди высоких гор.

— Какой мальчик будет сниматься? — оживился фотограф, увидев нас. Говорил он по-нашему плохо, хотя был черноволосый и горбоносый, как многие туркмены. Меня удивил и раздосадовал его вопрос: я считал, что принарядился так, что и за версту любой мог бы догадаться, кто собрался фотографироваться.

— Я, — выступил поспешно вперед, словно боясь, что фотограф усомнится в моем праве сняться.

Чернобородый завел меня за ширму, просунул мою голову в какую-то дыру и ушел. Мне было неудобно расспрашивать, зачем он — это делает. Знает, наверное, человек, что делает. На то он и фотограф.

Теперь я хорошо видел Берды и нацеленный на меня ящик фотоаппарата, накрытый черным сукном.

— Мне смотри не надо, — сказал чернобородый, укрывшись головой этим сукном.

Бёрды стоял слева от фотографа, в сторонке. Я стал смотреть на него, и чернобородого это удовлетворило.

Сняв меня, фотограф разрешил мне вылезть из-за ширмы, а сам стал колдовать в своем ящике, то и дело ныряя под черное сукно. Берды все беспокоился, узнает ли меня папа на карточке. Я не мог понять, почему он сомневается, грешным делом подумал даже, что из-за костюма своего. Мол, такой шикарный костюм, совсем преобразил меня, что даже родной отец не узнает!

Наконец фотограф вынул из ящика мокрые снимки, положил их на кусок газеты,

— Вода нет, открывай…

Мы поняли его. Фотографии можно развернуть, когда они просохнут.

Мама ждала нас на улице.

Дайте посмотрю, — сказала она нетерпеливо.

— Фотограф велел не разворачивать карточки, пока не просохнут, — доложил Берды солидно. Однако его слова не могли унять наше с мамой любопытство. Войдя в дом, я развернул газетку и… чуть не лишился чувств. На снимке был какой-то совсем чужой человек!

— Вий! — воскликнула мама удивленно, тоже поглядев на фотографию. — Он, наверное, ошибся. Дал тебе фотографию другого человека. Беги, поменяй.

Я уже хотел бежать к фотографу, но Берды остановил меня.

— Как же это не ты? Посмотри лучше, — сказал он, ткнув пальцем в голову всадника, скачущего посреди высоких гор.

Внимательно всмотревшись, я действительно узнал во всаднике в черной бурке, с саблей на боку и с газырями на груди себя. Лицо всадника было мое. Так вот почему фотограф завел меня за ширму и заставил просунуть голову в дырку! А я-то старался, выпросил чужой костюм, надел большие мамины хокга, зачем, спрашивается?! Мне было до слез обидно и стыдно, что фотограф поставил меня в такое смешное и глупое положение.

Наскоро скинув чужой костюм, я надел свой длинный, до колен пиджак и выбежал из дому. Скрывшись в полутемном коровнике, обнял нашего теленка и горько, беззвучно заплакал.

Берды, видимо, забрав свой костюм, ушел. А у мамы было тысячи забот, и она, наверное, занялась своими делами. Никто не искал меня, никто не услышал мой плач…

Перевод Э. Умерова

Журавли

Она тонкой лентой пролегла по бескрайним пространствам, сплошь поросшим дикими арбузами. Она скользит по краю дремучих зарослей бурьяна. Мягкими синусоидами какого-то неправдоподобно огромного и непонятного графика она огибает небольшие песчаные холмы. Безлюдная, безжизненная, бесконечная, она растворяется где-то у расплывчатой линии горизонта, у самого края света. Но кажется, что и там, спрыгнув с горизонта, как с уступа, она струится все дальше и дальше, в неведомое.

Никого на дороге. Только я да Сапарали. Да ровная, без взрывов и спадов, под стать окружающему нас, песня мотора нашего «газика», глотающего серую ленту дороги со скоростью шестидесяти километров в час. Но что значат эти жалкие шестьдесят километров для нее, простершейся от края до края бесконечности…

Машина резко тормозит, обрывая мои философские размышления. Я не успеваю еще опомниться, как Сапарали выскакивает из машины, крепко хлопнув дверцей. И стоит, задрав голову кверху, придерживая рукой пилотку. В углу рта у него дымится крепко закушенная папироса.

— Выходи! — машет он мне. — Журавли летят!.. Выходи, посмотри.

Я спрыгиваю на землю и ловлю глазами в белесой вышине чуть заметный пунктир журавлиного клина.

А Сапарали думает вслух:

— На Мары, наверное, путь держат… А может быть, и над Тедженом пролетят…

Он произносит это с таким выражением, точно ему очень важно знать, куда именно держит путь этот маленький летучий караван, словно между птицами и ним существует какая-то незримая, тайная связь.

— Да, — говорю я, — может быть, пролетят над Тедженом. А возможно, повернет к Солтандашта. — И перевожу взгляд с журавлей, которые уже почти не видны, на Сапарали.

Мы познакомились с ним всего какой-то час назад. Во дворе расположения войсковой части я разговаривал с командиром, а Сапарали, деликатно не обращая на нас внимания, протирал совершенно чистое стекло автомашины.

— Вот этот сержант и довезет вас до места, — сказал, прощаясь со мной, полковник.

Он ушел. А Сапарали, сунув ветошку под сиденье, представился какого очень просто и располагающе:

Я тоже из Туркмении. Служу здесь. Уже третий год.

И вот мы стоим с ним — двое на одинокой безлюдной дороге, среди оцепенелого безмолвия природы. Стоим и смотрим на журавлей, летящих к своим далеким иноземным кочевьям. Сапарали думает о чем-то своем, не замечая потухшей папиросы. А у меня такое впечатление, будто я ожидаю чего-то. Чего, я и сам не могу понять, но это настолько ощутимо и так преобладает над всеми остальными чувствами, что я даже облегченно вздыхаю, когда Сапарали начинает говорить.

— В сорок пятом году это было… Я еще совсем мальцом был… Правда, аксакалы паши шутили, мол, мал да удал, смышлен, мол, не по годам. Да мало ли моих сверстников война разуму раньше времени научила? Впрочем, какое у пацаненка рассуждение может быть? В этот год, зимой, отец с фронта вернулся, а у нас очень голодно было. Так вот я полагал, что мы голодаем только потому, что отца дома нет. Глупый, конечно, был…

Возвращение отца я воспринял как большой праздник и все ждал, что жизнь наша теперь изменится к лучшему. Но прошел день, два, прошла неделя, а все оставалось по-прежнему. Мы привыкли к отцу, отец привык к голоду. Из скудных запасов пшеницы, собранной летом, мама каждый вечер варила похлебку. Если бы знал ты, какая это была вкусная похлебка! За всю свою жизнь, вплоть до сегодняшнего дня, я не ел ничего вкуснее. Но ее было так мало, этой чудесной похлебки, так мало, Нуры-джан!..

Забыл сказать, что отец вернулся раненый. В груди у него пуля застряла. Так близко от сердца, что врачи побоялись ее вытаскивать. Отцу было очень худо. Он не мог быстро двигаться, не мог поднимать тяжести. Каждое резкое движение заставляло его хвататься за грудь и стонать. А ведь он был сильный человек, терпеливый. В общем, он больше лежал, чем ходил.

И мама вдруг захворала. До возвращения отца она еще как-то держалась, хотя часто, чтобы не упасть от слабости, хваталась за степу мазанки. А тут вдруг начала жаловаться на какие-то боли в животе и все труднее поднималась с постели. Во всем дому один я здоровым был. Теперь я понимаю, что это они — от голода. Меня потихоньку подкармливали, урывая от своей доли. А какая у них доля-то была, если даже я все время мучился от голодных спазм в желудке!

Спасибо еще колхоз помогал. Возможности у него в ту пору, сам понимаешь, какие были, а все же о людях не забывали — каждый вечер выделяли по сто граммов ячменя на человека. За пайком ходил я и нёс его осторожно, чтобы не уронить ни единого зернышка.

И холод еще нас мучил. Ты знаешь, когда есть нечего, почему-то все сразу кончается — и одежда рвется, и дрова пропадают, и… Словом., куда ни повернись, кругом пусто. И как мы до весны дотянули, не могу тебе объяснить.

Сапарали смотрит на погасший окурок, бросает его и медленно вдавливает

— Я уже говорил, что мама заболела. Весной, когда уже начала пробиваться молодая травка, она слегла окончательно. В те времена не было у нас такого, как нынче, колхозного поселка. То есть поселок-то, конечно, существовал. Но было такое впечатление, что каждая мазанка стоит сама по себе на своем клочке земли. Каждый жил своими заботами, сосед ничего не знал о соседе. Вот почему и остался я главным хозяином в доме. Отец старался помогать, да много ли помощи от хворого? Два шага сделает — и присаживается, два шага сделает — и присаживается. Доконали его рана и голод. Так что сам я за пайковым ячменем ходил, сам и похлебку варил.

С неделю, наверно, я хозяйничал. Однажды утром слышу — мама шепчет:

Хоть бы ложечку настоящего супа… Один глоточек бы горяченькой шурпы!..

Видно, помимо воли слова у нее такие вырвались — знала ведь хорошо, что в доме пусто, какая уж тут шурпа!.. А она все шепчет с закрытыми глазами. И отец постанывает во сне. Потихонечку так стонет, чтобы нас с мамой не потревожить. А я стою и смотрю то на него, то на маму. А мне всего-то семь лет…

Пошел я из дому, слезы рукой вытираю. По правде говоря, не замечал даже, что плачу. А куда пошел…

Сапарали поднимает голову кверху.

Я машинально повторяю его движение. Вероятно, он хотел еще раз взглянуть на журавлей, и я изо всех сил напрягаю зрение, стараясь углядеть в бездне неба черное пятнышко стаи. Смотрю до боли в глазах — мне почему-то очень хочется помочь Сапарали. Но стаи нет, она словно растворилась в монотонной блеклой голубизне.

Солнце все ниже сползает к земле. Скоро наступит ночь, а путь наш еще далек. Но я не думаю о нем. Я вообще ни о чем не думаю. Я просто жду, когда Сапарали заговорит снова.

Лицо у Сапарали потемнело, словно упала на него тень от облака, закрывшего солнце. Однако небо безоблачно. Вероятно, это облака на душе моего спутника затеняют его лицо. А может быть, его просто тронули уже тени подползавшего вечера.

Молчание затянулось. Сапарали на этот раз долго искушает мое любопытство. Наконец заговорил:

— Ты, конечно, не знаешь наш поселок. Он сейчас у самой реки стоит. А раньше чуть подальше был. За водой на арык ходили. Вот и я, из дому выйдя, к арыку направился.

Весна была щедрая. Кругом — зелень, от цветов в глазах пестрит — тюльпаны, маки, колокольчики. Жаворонков — как будто специально их в одно место со всей Туркмении собрали. Звенят, звенят, аж голова от звона кружится. Ты видел, как они играют? Поднимется куда-то за облака и оттуда — камнем на землю. Сердце, замирает: думаешь, вот-вот расшибется. А он запустит трель позвонче и опять — от самой земли вверх. И перепелок много было — все по люцерне шныряли, перекликались…

Да… пришел я к низовью арыка. А когда пришел, сообразил, что именно привело меня к этому месту. Зимой мы как-то с мамой за водой сюда пришли. Арык замерз, но топкий лед разбить было не очень трудно. Мама зачерпнула ведром и вдруг закричала:

— Сапарали-джан, рыба! Мы рыбу поймали! Это было на какое-то чудо похоже. Никогда, даже летом, не видел я рыб в нашем арыке. А тут — зима, арык замерз… Но верь или не верь, а в ведре нашем действительно плескалась здоровенная рыбина. Не хочу врать, может, она мне тогда просто показалась такой большой, но факт тот, что ее мы поймали.

Вот это-то и привело меня снова к арыку. Бессознательно шел, ноги несли сами… Остановились, смотрю: мутная, серая вода клокочет в нем. Видать, дожди где-то неподалеку прошли. Я начал вглядываться в волны. Такое чувство было, что не вернусь домой, если рыбу не поймаю.

Долго я стоял над водой. Может, час, а может, и все пять. Несколько раз от мелькания воды голова кружилась. Боялся, что упаду в арык, однако все равно не отходил — на корточки присаживался, на четвереньки становился. И все глядел. Рыбы, конечно, ни одной не увидел…

Сапарали хлопает себя по карманам в поисках папирос.

— Они у тебя на сиденье лежат, — подсказываю я.

Мы залазим в машину. Он прикуривает, делает несколько жадных затяжек. Кабина наполняется дымом, и я машу рукой, выгоняя его в полуоткрытую дверцу.

— Извини, друг, — виновато говорит Сапарали и гонит дым ладонью в свою сторону, — забываю, что ты некурящий. Я тоже не курил, а вот втянулся — теперь не могу бросить. Покуришь — и вроде легче на душе становится, день быстрее к вечеру… Так и не поймал я тогда рыбу. А только вдруг вижу, пес наш бежит, Алабай, и что-то большое в зубах тащит.

Я, понятно, знал, что у нас есть собака. Но вот чем она жила, чем питалась, убей, не смогу тебе объяснить. Не до собак было тогда, люди от голода еле ноги таскали. Спать ложишься — радуешься, что еще один день прожил.

Да… Увидел я Алабая — вскочил на ноги. Вижу: птицу он какую-то поймал.

Добежал Алабай до арыка, а перепрыгнуть, видно, сил не достало — прямо в воду бухнулся. Еле-еле на мой берег выбрался. Стоит, шатается, вода с него течет, а бока что твои кузнечные меха ходят. Как опадут — прямо не собака стоит, а собачий скелет, облезлой шкурой обтянутый…

Думал я: мне пес птицу несет. Побежал к нему: кричу: «Алабай!.. Алабай-джан!» А он — от меня. Оглянется — и бежит, оглянется — и бежит. А я за ним изо всех сил поспешаю. Ребенком я был, Нуры, по тогда не помышляли мы о детских забавах. Все наши помыслы к еде сводились. А Алабай еду нёс. Мог ли я равнодушно смотреть на это?

Забежал пес в сарайчик. В сарайчике этом у отца до войны мастерская была — дутары он делал. Я их сам не видел, но хорошие, говорят, были дутары. Сам Гирман-бахшн, говорят, заказывал себе дутар у отца…

Забежал я

Отец не спал и спрашивает: «Где так долго пропадал, Сапарали-джан?» Пойди принеси вязаночку хвороста — продрог я». А у меня о другом мысли. Присел поближе к изголовью отца и потихонечку, чтобы мама не услыхала, стал рассказывать ему про Алабая. Отец, слушая, притянул меня поближе к себе. И тут, друг, я впервые увидел в вороте рубашки его грудь — впалая, желтая, а посередине багровый холмик, вроде тех, что кроты роют, и сукровица из него струйкой сочится. Это было страшно. Так страшно, что слов нет передать тебе мое тогдашнее состояние…

Выслушал меня отец, прилег — трудно ему было долго находиться в полусидячем положении. «Ворону, — говорит, — наверно, поймал твой Алабай». «Нет, — отвечаю, — не ворону. Ноги длинные и шея тонкая». Отец заволновался: «Тонконогая, говоришь?» Что за птица такая?» А я его тороплю: «Иди к Алабаю! Он мне не отдаёт, а тебе отдаст!» — и пытаюсь помочь отцу подняться.

Опираясь на толстую крепкую палку, отец кое-как встал. Я его за руку вроде бы поддерживал. Нелегко ему давался каждый шаг. Я это чувствовал, хоть и старался он не стонать. И веришь, он шагает, а я вздрагиваю, словно мне больно, а не ему.

Добрались мы с трудом до сарайчика. Алабай к этому времени только голову птицы успел отъесть. Увидев нас, он схватился было бежать, но мы в дверях стояли, и он опять лёг, глаз с нас не сводит. Отец присмотрелся и стукнул палкой о землю: «Брось птицу, окаянный!» Пес только заворчал потихоньку. Начали мы с отцом наперебой уговаривать его, а он, косясь на нас, погрызывает потихоньку птичью шею. Обозлился отец. То еле на ногах стоял, а тут не знаю, откуда у него сила взялась. Крикнул он последний раз: «Брось, тебе говорят!» — и ударил палкой Алабая по ребристому хребту. Звук был такой, словно камень о камень ударили. Пес съежился. Отец ударил его и отнял птицу. «Это журавль, — говорит, — из него шурпа вкусная получится».

Я впервые видел журавля. В другое время я попытался бы рассмотреть его поближе. Но сейчас это был не журавль, а мясо, была шурпа, которую я последний раз ел так давно, что даже вкуса ее не мог себе представить. Когда мы вышли из сарайчика, вслед нам протяжно застонал Алабай — как человек застонал, как отец стонал иногда от боли.

Пришли мы домой. Я притащил вязанку, яндака и стал разжигать очаг. А отец, лежа на боку, ощипал журавля. Приоткрыла глаза мама. Весь сияя от радости, я сообщил ей: «Шурпу готовлю, мама!» Она попыталась улыбнуться, но даже на это сил ее было мало. И голос слабый был, еле слышный: «Радость ты моя, Сапарали-джан… из чего же ты шурпу готовишь?» В это время до нас снова донесся глухой, стонущий вой Алабая, и мама прошептала: «Бедный наш Алабай!..» Конечно, она не знала, что мы отняли у Алабая его пищу, но мне стало стыдно. Делая вид, что подбрасываю в печь яндак, я сказал:

— Из птицы шурпу готовлю, мама… Большую птицу принес. На том месте поймал ее, где мы с тобой зимой рыбу выловили.

— Я рада за тебя, мой черноглазый, — вздохнула мама. — Пусть твои руки никогда не знают усталости. — Она помолчала и добавила совсем тихо: — Разбуди меня… когда шурпа сварится…

— Конечно, разбужу! — обрадовался я. — Обязательно разбужу! Как же иначе!

В казане вкусно булькало. Мне не терпелось попробовать хотя бы пол-ложки варева, но я старался сдерживать себя и только непрерывно глотал голодную слюну. Шурпу надо было посолить. Я достал маленький узелочек соли, который мы как-то с трудом раздобыли в окрестностях Серахса и считали чуть ли не каждую крупинку. Встретив взгляд отца, я с гордостью показал ему соль и бросил щепотку в казан. Отец поманил меня пальцем:

— Пойди, сынок, отнеси Алабаю крылышки и ножки птицы.

Я обрадовался и побежал выполнять просьбу отца. Однако сколько я ни звал Алабая, пес не откликался и не показывался. Я обошел вокруг сарая, заглянул в виноградник. Потом решил зайти в сарайчик.

Алабай был там. Положив морду на вытянутые передние лапы, он смотрел на меня немигающими стеклянными глазами. Не сразу дошло до меня, что пес мертв. Может быть, он истратил последний остаток сил на ловлю журавля, которого мы у него отняли, а может быть, палка отца довершила то, что начал голод, но Алабай не дышал, и ребра его выпирали обручами из-под тонкой шкуры сильнее, чем обычно.

Дрожащей рукой я бросил на эти ребра уже ненужные ноги и крылья журавля и торопливо вышел. У меня что-то застряло в горле, мешая дышать. Всю дорогу до дома я тер горло рукой, изо всех сил старался проглотить то, что застряло.

Журавлиный суп кипел, но я не слышал его бульканья. В ушах моих стоял жалобный предсмертный вой Алабая. Понимаешь, ведь он упрекал нас за бессердечность… он просил… умолял о последней милости… А мы… мы только радовались, что наедимся журавлиного мяса… накормим маму. И больше ничего не слышали!.. Когда отец спросил меня, поел ли Алабай, я только кивнул, еле выдавив: «Да…» Еще одно слово — и я… я разрыдался бы…

Голос Сапарали рвется. Кажется, он вот-вот заплачет. Это и понятно, и жутко в одно и то же время. Я стараюсь сидеть, не шелохнувшись, словно моя неподвижность поможет Сапарали справиться с волнением.

Он прикуривает, ломая спички, и включает мотор. Машина берет с места рывком, как застоявшийся конь. А Сапарали все жмет и жмет на акселератор. Я понимаю: ему нужно отвлечься от своих мыслей, сосредоточиться на чем-то другом. Понимаю — и молчу.

Серый ручей дороги течет под колеса «газика». Мотор ровно гудит, и уверенная

— Вот так все оно и получилось, друг… Суп наш сварился. Я подошел к маме, погладил ее руку и сказал, чтобы она вставала кушать. Мама не отзывалась. Я потормошил ее сильнее, но она словно бы не чувствовала моего прикосновения. В растерянности я оглянулся на отца. «Горячий суп! Он придаст тебе сил, вставай-ка…» А мама все молчала. Отец, не имея сил подняться на ноги, подполз к ней, приоткрыл ее лицо. И когда я увидел, как опустились отцовские плечи и по щекам покатились слезы, я понял, что никогда уже не услышу маминого голоса…

Никто не поел журавлиного мяса — ни мама, ни отец, ни я, ни Алабай. Так и стоял суп в казане. А через неделю отец ушел вслед за матерью… Меня в интернат забрали. Жил там. Учился. Кончил десятилетку. Потом — училище механизации. Только стал работать — в армию призвали. Теперь — служу, границу охраняю.

Много времени прошло, а до сих пор не могу равнодушно смотреть на журавлей. Я уж думал, не Алабай ли послужил причиной смерти отца и матери. Но каким образом? Ведь мама спокойно уснула с мыслью, что в доме варится для нас с отцом настоящая шурпа. А отец тоже ничего не знал о смерти Алабая. Один я знал об этом…

Долгое время мы едем молча. Надо бы что-то сказать, но я не знаю, что именно. Все слова, которые приходят в голову, кажутся ненужными, бледными, лишенными смысла. Да, вероятно, теперь и я совсем иначе буду смотреть на журавлей — вряд ли изгладится из памяти горький и страшный в своей безыскусственной простоте рассказ Сапарали. Словно сам я пережил все это.

А сказать все-таки, что-то надо.

— Ты женат, Сапарали?

— Нет. Еще не успел.

— Но девушка, вероятно, есть?

— Можно сказать: «Есть», можно сказать: «Нет»…

Опять молчим. И опять бесконечная лента дороги наматывается куда-то под колеса.

Заметно темнеет. Вдали, на густой синеве неба вдруг возникают четкие липни радиомачт, ажурные параболоиды радаров.

— Доехали! — говорит мне Сапарали и вздыхает, как человек, сбросивший с плеч тяжелую ношу. — Через десять минут будем в части.

Я всматриваюсь в даль. Мачты неподвижны, а широкие чаши радаров медленно движутся, прощупывая своим невидимым лучом спокойствие ночного неба. Возможно, они тоже заметили журавлиный косяк. Заметили — и проводили его добрым напутствием, пожеланием благополучно вернуться из-за моря в родные гнездовья. Они сторожат не журавлей, а других, недобрых, заморских птиц, чтобы дети Сапарали и внуки Сапарали не рассказывали никогда дорожным попутчикам печальных историй.

Перевод В. Курдицкого

Чакмак — чудный камень

Я долго ждал того дня, когда исполнится моя давняя сокровенная мечта. И вот, когда она должна была осуществиться, случилось это…

В те годы, все знают, одежда наша была неважной. Зимой, какой бы она ни выдавалась, мы одевали то же самое, что носили летом. С той лишь разницей, что зимой обувались. Летом мы даже не вспоминали об обуви. Ходили босиком и в ауле, и уходя на работу в поле.

С приходом зимы моя давняя мечта оживала. А мечтал я о чокаях, мягкой, удобной кожаной обуви, которую шил наш односельчанин, сапожник Таган-хромой. Чокаи снились мне даже во сне. Я завидовал своим сверстникам, многие из которых носили чокаи, обмотав ноги до колен белыми шерстяными портянками, чокаи бывали разного цвета: белого, коричневого и даже красного. И я мечтал, надо сказать, именно о красных чокаях. Вообще, не один я мечтал о такой обуви. Во всяком случае, в нашем ауле, я это знаю точно, не было ни одного мальчишки, который бы не мечтал о красных чокаях. Говорили, что Таган-хромой шьет белые и коричневые чокаи из кожи, выделанной им самим. А кожу для красных чокаев, якобы, привозили ему из каких-то далеких дальних неведомых краев. Говорили, что для красных чокаев годилась только шкура коровы, выделанная и обработанная особым способом на специальных кожевенных заводах. И, конечно, такая кожа стоила гораздо дороже той, которую изготовлял сам Таган-хромой. Соответственно дорого стоили и красные чокаи. Сапожник не продавал их ни копейкой дешевле цены, которую сам же и устанавливал.

Едва я заводил речь о красных чокаях, мама перебивала меня, всплеснув руками: «Вах, и в голову не бери, сынок! Разве мы можем позволить себе такую роскошь? Говорят, красные чокаи стоят бешеных денег! Вот вернется папа с фронта — купит тебе красные чокаи. А пока носи, что у тебя есть, сынок. Сейчас главное — лишь бы быть обутым…»

К зиме мама обычно покупала мне у того же Тагана-хромого хогка — жесткую, тяжелую, неудобную при ходьбе обувь. Немного моих сверстников ходили в них, да что поделаешь. Как говорится, протягивай ножки по одежке.

С приходом весны мечта о красных чокаях тускнела, забывалась. Я начинал бегать босиком, перестав чувствовать какую-либо ущемленность. Однако с наступлением холодов, с первым снегом, который выбеливал землю, мечта о чокаях оживала с новой силой, хотя надеяться на ее осуществление было уже поздно. Мама заранее запасалась для меня известными хокга. Для нее, впрочем, и эта покупка была в радость. Мама была горда тем, что на зиму я обеспечен какой-никакой обувью.

В том году я вспомнил о чокаях гораздо раньше, нежели наступила холодная снежная зима. А если быть точнее, мне о них напомнила наша соседка Хансолтан-эдже, которая конечно же знала, что главная мечта любого аульского мальчишки — о красных чокаях на зиму.

В те времена дома в нашем ауле располагались беспорядочно, сбившись в кучу по пять-шесть домов вместе. Но кучи эти почему-то назывались у нас «рядом». Так вот, Хансолтан-эдже жила в конце нашего «ряда» и по праву считалась нашей соседкой. Она была одинокой и все соседи старались помогать ей, чем могли.

Говорили, у Хансолтан-эдже был сын, единственная ее опора и надежда. Но его призвали в армию в конце сороковых годов, а когда началась война, он сразу попал на фронт и оттуда уже от него не поступало никаких вестей.

Нельзя сказать, что Хансолтан-эдже была древняя, дряхлая старуха. Лет ей, по-видимому, насчитывалось не так уж много, но ходила она всегда, полусогнувшись, тяжело опираясь на клюшку. Она не жаловалась на какую-нибудь определенную боль где-то, но вот ходить прямо не могла. Думаю, у нее что-то было неладно с позвоночником. Я

Не помню точно, но к тому времени, о котором рассказываю, я, кажется, уже более года каждое утро носил Хансолтан-эдже угольки для разведения очага: в те годы не было спичек, равно как и многого другого.

Моя старая бабушка специально с вечера закапывала в тлеющую золу верблюжьи яблоки, зимой — в очаге у себя дома, а летом в очаге, что находился на улице. Эти верблюжьи яблоки до утра превращались в красные уголья. Эти уголья я сначала приносил к себе домой, а потом относил Хансолтан-эдже. Из них и разводили огонь каждый в обоих домах. Как впрочем, то делалось и во всех остальных домах аула.

Обязанность носить уголья не представляла для меня особой трудности. Подумаешь, взял да отнес. Но для этого следовало вставать по утрам как можно пораньше. А это уже было делом нелегким, особенно зимой, когда не поймешь, то ли ночь ещё во дворе, то ли уже утро. Маме стоило больших трудов поднять меня из постели. Для этого ей приходилось применять и ласку, и уговоры, и угрозы. А я возмущался, сонно потирая глаза: «Неужели самим трудно иметь эти уголья? Я тебе могу сколько угодно натаскать верблюжьих яблок! Хочешь, сейчас же принесу целый мешок?» Мама — в который раз! — терпеливо объясняла, почему из этого ничего не выйдет. «Разве это по силам каждому, сынок? Для того, чтобы верблюжьи яблоки превратились в уголья, требуется особое искусство. Нужно поддерживать в очаге огонь до полуночи. Это раз. Нужно знать определенный момент, когда можно зарывать яблоки в золу, это два. Иначе они тотчас превратятся в пепел. А где у нас столько дров, чтобы топить до полуночи? И кто будет сидеть у очага? Ты еще слишком мал. А мне ночью поспать надо. Ведь сам понимаешь, я от зари до зари на поле нахожусь. Если не отдохну — ничего не стоит с ног свалиться… Что мы тогда будем делать? Вот видишь как, мой жеребенок. Вставай быстренько да иди, принеси угольев. И Хансолтан-эдже не забудь отнести. Она наверняка уже давно встала и ждет тебя — не дождется…»

И я вставал, покорно шел исполнять свою обязанность.

В один из летних дней, когда я принёс уголья, Хансолтан-эдже по обыкновению возвела в мою честь благодарственную молитву:

— Да избавит тебя аллах от всяких бед и страданий, сынок! Пусть всевышний пошлет тебе жену-красавицу!

Я ежедневно слышал эти слова и уже почти не обращал на них внимания. Но сегодня Хансолтан-эдже после всегдашних пожеланий повела себя не совсем обычно. Вместо того, — чтобы приняться разводить огонь в очаге, она достала откуда-то два мешка, видимо, заранее приготовленные. Один взяла себе, а другой передала мне.

— Зачем это? — удивился я.

— Мы с тобой пойдем собирать колоски. Я знаю, после жатвы и скирдовки на поле обязательно остаются колоски. Вот мы с тобой и пойдем их собирать.

Я стоял, не зная, что отвечать. А Хансолтан-эдже тем временем сунула мне в руку кусок лепешки.

— Пожуешь по дороге. Небось, не завтракал ещё.

— Но мне надо маме сказать… — пробормотал я, все еще не зная, что делать. Слишком уж все это было неожиданно. — Отпустит ли еще…

Хансолтан-эдже и не слушала, что я там бормотал. Она, верно, считала, что не возражать я должен, а радоваться.

Взяв свою постоянную спутницу — клюшку, она заперла дверь.

— Разве ты не желал в прошлую зиму красных чокаев? — говорила старуха, медленно ковыляя, полусогнувшись, по пыльной улице. — Еще как, небось… А вот сейчас забыл. Но учти, скоро, от силы через три-четыре месяца опять нагрянет зима. Тогда у тебя опять возродится старая мечта иметь красные чокаи, а кто тебе их преподнесет? Уж коли человек имеет в душе мечту, он сам должен позаботиться претворить ее в жизнь. Этим мы с тобой теперь займемся. Будем ходить в поле и собирать колоски. Когда соберем достаточно зерна, попросим кого-нибудь продать на базаре. А на вырученные деньги ты пойдешь купить себе красные чокаи у сапожника Тагана-хромого!

Хансолтан-эдже говорила так, что все получалось легко и просто. Я уже даже видел у себя на ногах нарядные красные чокаи!..

Забыв даже отпроситься у мамы, я отправился с Хансолтан-эдже на стерню.

Мы были уже близки к цели, когда вдруг увидели пасущихся вдоль, арыка овец. Хансолтан-эдже расстроилась до невозможности.

— Какой же нынче непонятливый народ пошел! — сказала она, глядя на овец, которые медленно, но неуклонно продвигались к недавно скошенному полю. — Ведь эти овцы сейчас забредут на стерню! Там колосок, здесь колосок, они, во-первых, выберут весь хлеб, который мог бы достаться нуждающимся людям. Во-вторых, ведь это вредно и самим овцам: от пшеничных зерен у них обязательно вздуваются животы!

Отогнав овец подальше, мы приступили к делу.

Не сказать, что колосья валялись повсюду, но попадались там и сям. Надо было только уметь ходить и высматривать. Мы и ходили.

Мне-то ладно, молодому, но каково было старой, немощной полусогнутой старухе с клюшкой в руках искать эти колоски в необъятном поле, по-настоящему я представляю только теперь!

К вечеру наши мешки наполнились колосками наполовину. Вроде бы я не чувствовал особой усталости, но вернувшись домой, сразу свалился в постель и уснул мертвецким сном.

Утром, конечно, мне совсем не хотелось вставать. Но вспомнив про красные чокаи, тут же выскочил из постели, забрал у бабушки красные тлеющие уголья и помчался к Хансолтан-эдже.

Влетев в дом старушки, я первым делом кинул взгляд в угол, где мы вчера сложили наши мешки. Угол был пуст. И наши мешки, пустые, валялись на полу.

Наверное, вид у меня был очень озадаченным — тетушка Хансолтан поспешила пояснить:

— Ты сюда глянь, сынок, сюда! — И указала на корыто, на дне которого лежали крупные, отливающие золотом, зерна пшеницы. — Вон сколько у тебя уже пшеницы! Это от наших вчерашних колосков.

— Когда вы их успели очистить? — удивился я.

— Вчера же вечером. Это такое дело, сынок, не любит отлагательств. Когда наберется побольше колосьев, их труднее будет обмолотить. К тому же, нам и сегодня нужны мешки, верно я говорю? Не думаешь же ты, что у меня еще дюжина мешков!

Хансолтан-эдже опять взяла в руки свой мешок. Я последовал ее примеру.

Сегодня старушка посвятила в свою затею и маму мою, которая так обрадовалась, словно сын ее уже был обут в чокаи.

— Идите с богом и

Так, мы стали каждый день спозаранок отправляться на стерню. Я втянулся в работу с головой. Меня вдохновляла мысль о скором приобретении заветных чокаев. Кроме того, я ежедневно видел результат своих трудов — несколько горстей пшеницы, и это странным образом прибавляло мне сил и усиливало желание работать.

День за днем обошли мы с бабушкой Хансолтан все колхозные поля, которые были засеяны хлебом. За нами спешили стаи птиц, коровы, овцы, — всех тянули к себе хлебные поля: одних выпавшими на землю колосками, других — зернами, третьих осыпавшейся соломой…

Как-то Хансолтан-эдже объявила:

— Все, сынок, больше мы на поле не пойдем. Там уже выбрано все, что можно было выбрать. Завтра поутру можешь не спешить. Но угольков все ж принести мне, не забудь…

Вечером я лёг спать, предупредив маму, что мы больше не пойдем собирать колоски и будить меня рано нет надобности.

Спал уж я, спал, не знаю сколько, проснулся аж с головной болью, думал, день в полном разгаре. А выскочил из постели, оказалось, что солнце только-только занимается. Видно, у меня уже выработалась привычка рано вставать.

Торопливо выбрав угольки из очага бабушки, я побежал к дому Хансолтан-эдже.

— Вот твоя пшеница! — торжествующе указала тетушка на почти полный мешок, торчком стоявший посреди комнаты. Потом бережно, словно сосуд, полный до краев драгоценной влагой, приняла из моих рук совок с жарко тлеющими на нем угольями.

Я, конечно, видел мешок, был ему рад, но не знал, хватит ли денег, вырученных от продажи нашего зерна, на покупку красных чокаев. Когда я поделился своими опасениями с Хансолтан-эдже, разжигавшей очаг, она уверенно ответила:

— Хватит, сынок, с лихвою хватит! Считай, что красные чокаи на твоих ногах.

Хансолтан-эдже взяла на себя и хлопоты по продаже зерна.

В один из дней, когда я, как обычно, пришел к ней с угольями, старушка протянула мне стопку замусоленных, захватанных бумажек.

— Возьми, сынок, пусть принесут они тебе радость. Это первые твои трудовые деньги. Наслаждайся радостью своего труда. Вещь, заработанная самим, имеет особую ценность.

Я побежал домой, к маме. Увидев в моих руках пухлую стопку денег, она вначале даже испугалась, потом заплакала, гладя меня по голове. Она всегда так делала, когда была чему-то очень рада.

Поплакав, мама неожиданно засуетилась, заторопилась, словно испугавшись куда-то опоздать, что-то упустить.

— Что ж ты стоишь, сын мои, беги скорее! Беги к старому Тагану-хромому и купи у него те чокаи, которые придутся тебе по душе. Только не торопись, ради бога, надень, примерь хорошенько. А то вдруг потом станут жать или окажутся велики?.. Впрочем, подожди, ах, голова, моя дырявая!.. — С этими словами она убежала в дом как человек, забывший что-то очень важное и нужное. Через минуту мама вышла с каким-то небольшим свертком в руках. — А это твои новые шерстяные портянки. Белые. Я их давно связала, берегла, чтобы отдать их, когда купим тебе чокаи. Смотри, ты их обязательно намотай на ноги, прежде чем примерять чокаи!

Дом Тагана-хромого стоял на южной окраине нашего аула, где дома, в отличие от наших располагались не кучно, а в настоящий ряд, и не в открытой всем ветрам местности, а в тени инжирных деревьев.

Собака Тагана-хромого неодобрительно отнеслась моему появлению у их дома. Она стала рваться ко мне, гремя цепью, приподнявшись во весь рост и щеря клыки. Но я независимо проследовал мимо нее: покупатель я или не покупатель?

Таган-хромой был не один в доме. С ним находился незнакомый мне мужчина, худой такой и чернявый.

Рассеянно ответив на мое приветствие, сапожник продолжал озабоченно возиться с куском камня и железа, находившимися у него в руках. Я присел на кошму, никак не в силах догадаться, что же пытался сделать Таган-хромой с этими двумя предметами.

— Да не так ты все делаешь, не так! — воскликнул в сердцах чернявый мужчина и забрал из рук сапожника камень и железку. — Вот смотри, как надо!

Мужчина подобрал гильзу, валявшуюся на полу, вытащил из нее конец ваты, свитой жгутом. Конец жгута отливал черным отблеском, был словно бы обгоревшим.

Незнакомец слегка распушил этот конец, потом приложил к камню и, придерживая его большим пальцем, резко провел острой, как нож, железкой по камню сверху вниз. Посыпались длинные, не сразу гаснущие искры. Некоторые из них попали на распушенный конец ватного жгута, который незамедлительно стал тлеть. А тут еще незнакомец начал дуть на него, осторожно, но настойчиво. Жгут раскраснелся, как уголек, совсем как те угольки, какие я таскал по утрам из бабушкиного очага…

Незнакомец приложил к концу жгута кусочек бумаги и продолжал дуть. И бумажка вдруг… загорелась!

Я был потрясен, будто причащенный к чуду человек. Вот, оказывается, как можно легко и просто добывать огонь!

А я? Я ежедневно бегал чуть ли не через весь аул, высунув язык, чтобы разнести по домам несчастные уголья из верблюжьих яблок! А ведь если иметь такое чудо, не надо до полуночи поддерживать огонь в очаге, карауля миг, когда можно будет закопать верблюжьи яблоки в пепел, не нужно станет бегать спозаранок, разнося огонь по домам. Нужно кому, пришел, вытащил из кармана чудо-камень, чиркнул разок — вот тебе и огонь, готово! Камень никогда не кончится, железо не сломается. А ваты можно заготовить хоть мешками!

Запах горелой ваты приятно щекотал ноздри. Мне нестерпимо хотелось взять чудо-камень в свои руки. Но тут он опять оказался в грубых, неуклюжих лапах Тагана-хромого. Мне стало неприятно и я отвернулся.

Хромой сапожник Таган и чудо-камень… Это мне казалось противоестественным и невозможным.

Раньше я всегда жалел кривошеего, перекореженного начисто сапожника. Рассказывали, что в юности за Таганом погнался верблюд, и он, спасаясь от взбесившегося животного, спрятался в печи для выпечки лепешек — тамдыре. А верблюд возьми да сядь на этот тамдыр всей своей массой! Тогда-то Таган весь и покалечился, удивительно еще, что живой остался. Но после того случая сапожник сделался злым и жадным.

Сейчас, глядя, как он равнодушно и пренебрежительно вертел в руках чудо-камень, я просто возненавидел его.

— Ай, ничего особенного, горный камень всего-навсего… — произнес наконец сапожник. — Но вдруг он кончится, этот камень, что тогда? Разве у нас тут такой камень найдешь? Где у нас поблизости горы?

— Да не беспокойся ты о камне! — воскликнул незнакомец и, вытащив из кармана увесистый камень, бросил его к ногам Тагана-хромого. — Вот тебе еще про запас.

Но и этот жест нисколько не подействовал на сапожника. Мне показалось, что он просто придирался к камню,

Таган-хромой еще немного повертел в руках камень и железку, сытно рыгнул и, не глядя в глаза незнакомцу, вернул обратно.

— Что это ты, не берешь? — спросил незнакомец упавшим голосом. — Я этот чакмак-таш[3] принес из дальних гор, которые трудно достичь даже мысленно!

— Нет, не беру! — резко отрубил сапожник. — Слишком дорого просишь.

— Побойся бога! — взмолился незнакомец. — Как же дорого? Камень-чакмак я уступаю тебе всего лишь за цену одной пары детских красных чокаев!

— Сравнил! — усмехнулся снисходительно Таган-хромой. — Мои чокав, в крайнем случае, можно проносить два года!

— А этот камень может поддерживать огонь в твоем очаге всю твою жизнь! — не думал сдаваться незнакомец. Было видно, что он расстроен не столько не состоявшей сделкой, сколько пренебрежительным отношением сапожника к чакмаку, чудо-камню. — Где нынче спички? — продолжал он. — Людям печем разжечь свои очаги. А одного этого камня хватило бы на весь аул. Каждый мог бы взять его, развести огонь и вернуть хозяину…

Таган-хромой пожал плечами и отвернулся. Какое, мол, ему дело до других, с огнем соседи в очаге или без огня!

Он потерял к чудо-камню всякий интерес.

Надо сказать, мне не нравилось, как вел себя с незнакомцем сапожник, но когда он наотрез отказался покупать чудо-камень, я обрадовался.

Незнакомец убрал в карман свой товар, собрался встать и уходить. Тогда я не заметил, как воскликнул, обращаясь к незнакомцу:

— Я куплю ваш чудо-камень! Продайте его мне.

Лицо незнакомца посветлело, точно на нем отразился огонь хорошо горящего очага. Не раздумывая, не спрашивая, сколько я заплачу, он вложил в мои руки два камня, железку и гильзу с ватным жгутом.

— Бери на здоровье, мой брат. Понимающему человеку такая вещь — ценнее любых чокаев! Она обеспечит огнем весь ваш аул, да будь он благословенен!

Я протянул незнакомцу деньги, которые все это время крепко сжимал в кулаке. Мысль о чокаях, с которой я прибежал сюда, начисто вылетела из головы.

Заполучив чудо-камень, я вдруг почувствовал, что весь горю, точно вдруг оказался под палящим полуденным летним солнцем. У меня даже все лицо покрылось испариной, а рубашка прилипла к телу…

Я даже не обернулся, услышав у самых дверей сердитый окрик Тагана-хромого:

— Эй, малый, ты зачем вообще-то приходил сюда? Постой, скажи, что ты хотел?..

В первую очередь я зашел в дом Хансолтан-эдже, расплываясь в счастливейшей улыбке. А она, бедная, смотрела на мои пустые руки, в которых ждала увидеть желанные красные чокаи, и никак не могла понять, в чем дело.

Я молча, деловито подсел к очагу, взял в руки чудо-камень. Приложил к нему распушенный копчик жгута из гильзы, как то делал незнакомец, чиркнул железкой.

Увидев посыпавшиеся искры, Хансолтан-эдже ойкнула и присела на пол, испуганно мотая головой.

А я тем временем разжег бумажку и поднес ее к сложенным в очаге дровам.

— Сынок, откуда у тебя волшебный горючий камень? — воскликнула старуха, не в силах отвести взгляда от порхающего по растопке очага огня. — Да ты принес в мой дом живое пламя, которое возникает из неживого камня!

Огонь в очаге уже разгорелся, жадно охватывая все новые сучья и поленья. Этого-то я и желал. Теперь я не думал, что хокга — обувь тяжелая и грубая, что ноги в них неимоверно мерзнут. Пусть хокга — тяжелые, грубые! Пусть какие-то щеголи носят нарядные красные чокаи — что с того! Зато теперь в доме бабушки, в доме Хансолтан-эдже, во всех домах нашего «ряда», всего нашего аула огонь будет гореть всегда, когда только люди того захотят. И это будет легко и просто сделать. Мой чудо-камень-чакмак поможет им в этом!

Едва я направился к двери, Хансолтан-эдже невольно протянула ко мне руку, словно желая остановить и задать какой-то очень важный для нее вопрос. Но я уже знал, что она спросит про красные чокаи, моей давней мечте, которая теперь казалась мне такой мелкой, никчемной и несерьезной.

— Хансолтан-эдже! — воскликнул я. — Вы теперь не беспокойтесь об огне в вашем очаге. Теперь я могу приходить к вам в любое время и разжечь его!

Дальше я полетел к бабушке.

Человек, который доставил в наши края чудо-камень, говорил: «Я этот чакмак-таш принес из дальних гор…»

Я еще не видел гор, даже не знал, где они находятся, как выглядят.

Но теперь, пока я бежал к бабушке, чтобы развести огонь в ее очаге, мне вдруг захотелось отправиться к этим неведомым далеким горам, чтобы принести оттуда много-много камней, которые могли бы зажечь огонь жизни во всех домах, какие только есть в мире…

Перевод Э. Умерова

Родина

То, без чего нельзя жить, люди называют родиной. Закроешь глаза и видишь свой дом, сад, кошму с народным орнаментом. А там тень тутовника (так у нас называют шелковицу), тропка, бегущая к бахче, к арыку. Небо синее-синее. Шепчутся у дороги высокие тополя и платаны. Они словно рассказывают какую-нибудь сказку или историю. Шуму листвы вторят соловьи, синицы. Над цветущими хлопковыми полями веет душистый ветер. Он, точно гребешок, расчесывает ветлам кудри. Светятся под солнцем золотые виноградные гроздья. Шелестит пшеница. Созревает хлопок. Рядом жаркие просторы Каракумов, песок, песок, песок.

Мое село называется Мульк-Букри. Здесь живут добрые, отзывчивые люди.

Здесь я родился.

Здесь я могу часами слушать рассказы бывалых аксакалов или помогать сборщикам хлопка.

Весной с приятелями мы бегали по барханам, где под высохшим саксаулом белела папаха первого гриба. Мы радовались, увидев, что зацвел цветок гаргадили. Еще только начало февраля, а он уже распустился. Значит, весна.

Таргадили — по-туркменски — язык ворона.

Я рос, и моя деревня росла тоже.

Когда деревня очень сильно растет, она превращается в город.

Городом моя деревня не стала. Она стала богатым колхозом, который дает людям много хлопка, мяса, каракуля, шерсти, зерна, молока, фруктов, овощей. Какие добротные здесь дома, везде электричество, телевизоры, газ. Все точно в городе.

Значит, Мульк-Букри — это родина Нуры, скажете вы. Верно, да не совсем. Для меня родина — не только родная деревня. Это и великая столица Москва, и труды Ленина, и стихи Пушкина, и коллекция картин Эрмитажа, и железнодорожные платформы Байкало-Амурской магистрали, и космический корабль, летящий в просторах Вселенной…

Моя родина — СССР.

На многие тысячи километров раскинулась моя Родина с востока на запад и с севера на юг.

Владимир Ильич Ленин учил: чем крепче дружба между народами, тем сильнее народное государство. Советские люди свято выполняют наказ вождя.

Родина, как мать, заботится о своих детях. О каждом человеке.

Я верю, что в моей жизни будет много счастья. Счастливым человека делает сознание, что трудился он не зря — на благо Родины.

Перевод В. Приходько

ПОВЕСТИ

Семерка отважных

1

Лето. Ночи до того коротки, что песчаные валы, крыши и стены домов, раскаленные за день нещадным солнцем, не успевают остыть. Даже ночной ветерок горяч, будто он дует не со степных просторов, а вырывается из огненного тамдыра. В такие душные ночи трудно дышать, не высыпаешься, встаешь совершенно разбитым, а солнце вновь уже поднимается, словно огромный шар, начиненный огненными головешками. Нежные деревца, высаженные только нынешней весной, стоят со свернутыми листочками, спасаясь от зноя. Комары, москиты и разная, другая мошкара, которых должна была спалить такая жара, все же умудрились найти убежище среди хрупких листочков молодой поросли. Дворовые собаки и те попрятались. Изнуренные жарой и назойливыми мухами, обезумевшие дворняги обретали покой возле арыков, которые опоясывали хлопковые поля.

Иссушающий зной старались не замечать лишь люди да машины.

Старый Бердили-ага помнил, что еще недавно сюда, где сейчас раскинулась молодая плантация тутовника, приезжал он с односельчанами за сухим саксаулом на верблюдах для заготовки дров на зиму.

— И климат здесь суровее, чем в нашем селе: зимой холоднее, а летом жарче, — любил рассказывать Бердили-ага. — Ну да не беда! — тут же успокаивал старик слушателей. — Вот скоро вытянутся эти деревца, и тогда жара отступит, вы сами в этом убедитесь…

Но как не становится слаще от того, что произносишь слово «халва», не становилось прохладнее и от утешений Бердили-ага, который неутомимо восхвалял тень будущих деревьев.

Стоит выйти на улицу легко одетым и без головного убора, то не заметишь, как моментально получишь солнечный удар. Ватная тяжесть охватит твое тело, начнет кружиться голова и подкатит отвратительная дурнота.

Одна из сложнейших проблем — удержать детвору дома в столь знойные дни: малыши не понимают еще опасности, которую таят в себе палящие лучи, а те, что постарше, пренебрегают ею, то и дело бегут босые к арыкам, с непокрытой головой.

Только одна Огульбагт-эдже в это время не знала забот и печали. Ее сын, Батыр, выходя на улицу, непременно надевал соломенную шляпу с широкими полями и обязательно обувался. Эту привычку Батыр завел с первых дней летних каникул. Огульбагт-эдже не догадывалась, что так одевается не только ее сын, а и остальные члены команды «Барслар» («Барсы»).

Мать, разумеется, заметила, что Батыр в последнее время безусловно присмирел, но не могла доискаться причины столь приятной перемены в поведении сына.

«Взрослеет мой сыночек, становится покладистым, спокойным, вежливым», — думала мать, с умилением поглядывая на своего Батыра. Она была очень им довольна. Теперь не приходилось ей краснеть перед соседями за проделки сына. А ведь еще совсем недавно, если уж быть до конца откровенной, не так уж редко сыпались жалобы от сельчан: то он избил какого-нибудь мальчугана, то обобрал чей-нибудь огород и так далее… Даже соседским собакам не было покоя от него. Теперь же Огульбагт-эдже перестала испытывать неловкость и огорчаться при виде соседок, направляющихся к ней.

А на днях она стала невольной свидетельницей, казалось бы, заурядного случая, но для нее очень важного и лестного. В тот день Бердили-ага отчитывал своего внука, Кертыка:

— И не стыдно тебе! Только и знаешь, что гоняешь на своем велосипеде. Хоть бы соломинку поднял с земли, так нет же! Взял бы пример с Батыра, помог бы родителям.

Огульбагт-эдже, хотя и промолчала, но внутри у нее все ликовало, она была счастлива, что сын является теперь для других детей примером. С того памятного дня мать стала называть сына не просто Батыром, а Батыр-джаном.

Батыр, любивший понежиться в постели допоздна, теперь вставал рано, завтракал и без напоминаний приступал к работе по дому, помогая матери. Закончив все поручения по хозяйству, мальчик с разрешения матери отправлялся в школу. Огульбагт-эдже не возражала и ни разу не спросила сына, с какой целью он ежедневно идет в школу, хотя наступили каникулы. Она простодушно полагала, что если Батыр-джан идет туда, значит ему там весело и интересно.

— Мама, ты не ходи в жару за травой. Я уже принес целый мешок и поставил под навесом. Пока овцам этого хватит. А вечером я еще нарву свежей, — обратился к матери Батыр, собираясь по обычаю в школу.

— Спасибо, Батыр-джан, ты у меня настоящий помощник, сынок, — ответила Огульбагт-эдже, а в глазах ее так и светились радость и гордость за сына.

— Ты только не бегай много под солнцем, играй в тенечке, — напомнила ему мать, глядя на собирающегося Батыра.

— Хорошо, мама. Ты только за меня не волнуйся! — услышала в ответ Огульбагт-эдже.

2

— Центральный штаб команды «Барслар» разместился на чердаке совхозного клуба. Помещение было просто находкой для членов команды, которая состояла в основном из семиклассников. Ребята отыскали его совершенно случайно, но не без помощи заведующей клубом Язджемал. Она как-то раз обратилась к Батыру с необычной просьбой:

— На чердаке у нас голуби свили гнездо, а одна пройдоха кошка повадилась лакомиться неоперившимися птенцами. Просто спасу от нее нет. Подкараулил бы ты ее и отнес бы куда-нибудь подальше.

Мальчуган, не откладывая поручение в долгий ящик, тут же взобрался на чердак клуба. Ну и жарища была тут! Крыша нагревалась так, что рукой не дотронуться. И кругом лежал толстый слой пыли, примерно с ладонь высотой. Шагнешь, и она тотчас вздымается словно мелкий и едкий цемент. Голуби, вспугнутые Батыром, подняли такой вихрь, будто по меньшей мере два вертолета приземлились на песчаный бархан. Бедные птахи заметались, пытаясь вырваться на свободу, и с перепугу в этой адской кутерьме, разбив еще одно окно на противоположной стороне чердака, наконец вылетели.

Моментально ворвался свежий ветер. Из разбитых окон потянуло сквозняком. Когда пыль рассеялась, Батыр полностью распахнул оконные рамы с остатками стекол. Чердак залился светом. Солнечные блики, отражаясь в осколках окна, весело заиграли на иссиня-черных волосах Батыра, а его глаза на смуглом лице поблескивали, как маслины.

«Не чердак, а чудо! Ведь это отличный наблюдательный пункт», — восхищенно подумал мальчик. «Весь поселок как на ладони. Вон двор Мурада-ага, даже виден его куцехвостый пес Елбарс… А кто же это в такую жарищу разжигает тамдыр? Да это мать Сульгун собирается печь чурек. И охота же ей мучиться в такую жарищу, ведь хлеб можно купить в магазине?!»

Давно ребята из команды «Барслар» подыскивали укромное место, а тут такая удача! Правда, клуб по вечерам — место бойкое, но в дневное время здесь почти безлюдно». Для штаба лучшего помещения не отыскать», — решил Батыр и поспешил домой.

Во дворе, из специально оборудованного тайника мальчик достал, засекреченные решением штаба команды «Барслар», документы. Батыр настороженно оглянулся, не видит ли кто-нибудь, как он возится в тайнике. Прикрыв тряпицей сундучок, где хранились тайны штаба, командир «Барслар» во весь опор побежал назад к клубу. По твердому убеждению Батыра, на чердаке должен был разместиться их главный штаб.

Взобравшись в свою новую резиденцию, Батыр для пущей важности еще раз проверил содержимое сундучка. Документы: устав команды «Барслар», торжественная клятва с подписями всех ее членов, а также дневник повседневных дел — все было на месте.

На следующий день команда в полном составе, осмотрев новое помещение штаба, принялась за дело. Они навели полный порядок, оборудовали свой пост наблюдения. Реджеп принес бинокль деда, правда старенький, но настоящий, действующий. Сульгун удалось выпросить дома потертую кошму, а Ляле принесла настоящую солдатскую фляжку, обшитую тонким войлоком. Итак, все было готово для работы команды «Барслар».

Батыр вбил в стену гвоздь и повесил на него дневник штаба.

— Сюда мы будем записывать все, что нами будет проделано за день.

— А потом мы используем записи дневника и напишем интересную книгу о себе и о своих поступках, да? — съехидничал Ресул.

— Ресул, что ты за человек! Так и стараешься испортить любое хорошее дело, — недовольно заметил Батыр. — Порядок должен быть во всем и всегда, даже на досуге.

— Ну хоть во время каникул можно не зудеть о порядке? — вновь начал Ресул. — В школе то и дело напоминают о дисциплине, дома то же самое, а теперь еще и в каникулы… Да меня при одном только слове «тетрадь» или «дневник» всего передергивает и настроение пропадает! Ресул так искренне говорил, что барсовцы, хоть и рассмеялись дружно, но посочувствовали ему.

— Дневник будем вести по-очереди, — твердо заявил Батыр. — Сегодня дежурит Реджеп, значит он и сделает запись за сегодняшний день. Его помощниками назначаются Ресул и Ашир. Передайте, ребята, дежурному бинокль. Штаб приступил к работе.

— К поселку приближается велосипедист. Есть предположение, что он не из местных, так как едет по той дороге, где нет мостика через арык, — доложил Реджеп, не отрываясь от бинокля и стараясь придать голосу командный оттенок. — Надо проверить, кто он таков и почему разъезжает на велосипеде в такое время дня.

Разведчики, Ашир и Ресул, проворно спустились вниз и помчались навстречу велосипедисту. Когда тот приблизился к «разведчикам», Ашир решительно преградил ему дорогу.

— Куда путь держишь?

Мальчик, внимательно разглядывая крепыша Ашира, видимо, взвешивая свои силы и силы противника, молчал.

— Тебя, кажется, спрашивают, куда направился? Или не собираешься отвечать? — вмешался Ресул. Мальчик перевел взгляд на худого и высокого Ресула, но по-прежнему молчал. Тогда Ресул решительно схватился за руль велосипеда и еще строже спросил:

— В каком классе учишься?

— В седьмой перешел, — наконец произнес «пленник».

— Точно перешел или остался на осень? — решил уточнить Ашир, пристально глядя на мальчика.

— Как можно, на осень! В нашем классе неуспевающих вообще нет, — ответил тот, восхищенно разглядывая солдатский, с блестящей бляхой, ремень Ашира.

— Велосипед у тебя чей? — вдруг спросил Ресул.

— Мой, чей же еще! Мне папа к Первому мая подарил.

— А почему сиденье к раме проволокой привязано? Что, потерять боишься? — съехидничал Ашир.

— Да нет… Просто пока плохо достаю до педалей, — произнес мальчик смущенно, а потом добавил: — Я каждый день езжу к отцу в поле, привожу ему холодный чал.

— А ты, брат, хвастунишка к тому же! Ну-ка ответь нам, какова протяженность Каракумского канала, если у вас в классе одни умники? — спросил Ашир, заранее торжествуя, что поставил хвастунишку на место.

Велосипедист не ожидал подобного вопроса и растерялся.

— Ты даже этого не знаешь! А еще говорит, что перешел в седьмой класс! Ты, видно, в школе ворон считаешь, а не учишься, — заключил Ресул и решительно двинулся к мальчику.

— Постой, Ресул, не торопись, — удержал его Ашир. — Мы ему еще вопросик зададим, если уж и на него не ответит, то пусть пеняет на себя, — Ашир пытливо посмотрел на экзаменуемого.

— Скажи, сколько в нашем районе новых совхозов?

— Три! — не задумываясь, выпалил мальчик, расплывшись в улыбке.

— Верно. Но, вообще-то за твои ответы даже тройку поставить нельзя. Лишь только два с плюсом, — отчеканил Ашир.

— Слышишь, два с плюсом! — Ресул многозначительно поднял указательный палец.

— В пионерский лагерь поедешь или будешь целое лето гонять по улицам? — не унимался Ашир.

— Я бы с удовольствием поехал в лагерь, но кроме меня некому помогать маме по хозяйству. Я и… — мальчик вдруг осекся, а на его глаза навернулись непрошенные слезы.

— Вот тебе и на, а еще мужчина! — Ресул хотел это произнести насмешливо, но в голосе послышались нотки сочувствия. — Ладно, поезжай к отцу, но запомни, если опять здесь появишься, то вновь будем проверять твои знания.

Мальчик украдкой смахнул слезы и сел на велосипед. Но Ресул все же успел еще раз напомнить ему:

— Слышишь, будем проверять, не забывай про книжки!

Мальчик не оглянулся и не ответил, а лишь усердно стал крутить педали.

Вернувшись на чердак, Ашир с Ресулом застали вместо Реджепа Батыра. Реджеп, оказывается, отпросился, чтобы съездить с матерью в город. Батыр, взяв в руки дневник, начал подробно записывать рассказ «разведчиков».

На следующий день Реджеп пришел в штаб команды раньше всех и начал читать дневник наблюдений.

В глаза бросилась свежая запись.

«Опять поломаны пять деревцев тутовника возле электростанции. Необходимо выявить виновника во что бы то ни стало и в кратчайшее время».

«Барслар». 17-го нюня.

«Наверное это обнаружили ребята вчера уже после моего ухода», — подумал Реджеп. Затем он внимательно и терпеливо начал разглядывать плантацию с молодыми саженцами тутовника. Было душно, и Реджеп то и дело промокал пот со лба носовым платком. Он старался ничего не упустить, зорко следя за тутовником. Ничего существенного там не происходило. Проехал Сертип-ага на ишаке, тяжело груженном. «Как только бедняга ишак выдерживает и груз, и хозяина», — отметил про себя Реджеп. «Ах-ха, вот и Кути-эдже повела корову на пастбище. Эх, беда моему тутовнику, разве можно вести корову на такой длинной привязи?» — возмутился Реджеп.

Кути-эдже, которой словно передалась тревога Реджепа, резко дернула за повод и, намотав на руку

«А что это за всадник? — размышлял дежурный, увидев в бинокль человека на коне рядом с тутовником. «А-а, это Непес! Ну за него можно быть спокойным. Непес один из первых голосовал за посадку этих деревц и сам их высаживал», — Реджеп хотел было отложить бинокль, чтобы немного отдохнуть. Но совершенно машинально мальчик вновь взглянул в сторону плантации. То, что происходило там, заставило забыть его о своем намерении. Конь Непеса с белой прозвездью во лбу вдруг заартачился и никак не хотел сдвинуться с места. Всадник безуспешно дергал за поводья, подхлестывал пятками по бокам коня, но тот по-прежнему был непослушен, лишь капризно взбрыкивал.

Непесу пришлось спешиться и, держа коня под уздцы, он нагнулся к саженцу. «Вай-вай, что он вытворяет?!» — Реджепу даже показалось, что он услышал-хруст сломанного ствола тутовника.

— Непес, остановись, не ломай! — крикнул отчаянно Реджеп, но кроме него самого никто не услышал этого предупреждения. Мальчик кубарем скатился с лестницы чердака.

Реджеп мчался во весь дух к плантации тутовника. «Только бы застать его, поймать на месте преступления», — сверлила мозг мальчугана единственная мысль.

Разгоряченный бегом Реджеп, едва переведя дыхание, остановился перед Непесом. Мальчик успел заметить, что всадник в руках крутил прутик из только что сломанного тутового саженца.

Непес первым обратился к запыхавшемуся мальчику:

— Куда так торопишься, на пожар, что ли?

— Ты зачем ломаешь деревья? — спросил строго Реджеп.

— Ну и что из того? Отцовский сад что ли я порчу?! — усмехнулся в ответ Непес.

— Разве только отцовский сад берегут? — не отступал Реджеп.

— Знаешь что, мальчик… — Непес криво усмехнулся. — Молод ты еще, лучше под носом утри. Яйцо курицу не учит. Ну и дети пошли! Чему вас только в школе учат? Старших надо уважать, а не лезть с глупыми вопросами. Понял? А ну отойди с дороги, а то я только вчера подковал коня. Смотри, как бы он нечаянно не наступил на тебя, на мою беду, — проворчал Непес и хлестнул коня кнутом.

Непес был старше и сильнее Реджепа, поэтому барсовцу пришлось уступить дорогу всаднику.

— Только не забудь, что ты сейчас поступил дурно! — выкрикнул мальчик вслед удаляющемуся Непесу, вложив в эту фразу негодование.

— Ах ты, паршивец этакий! Еще и грозишься… Лучше бы попробовал молотить овес на этом коне, тогда б узнал почем фунт лиха! — заносчиво ответил Непес и с силой огрел коня кнутом.

Реджеп понуро поплелся назад, на пост наблюдения. Он долго не мог успокоиться и взять себя в руки, до того было обидно, что Непес нисколько не послушался его, а лишь посмеялся над ним. Это больно задело самолюбие Реджепа. Вскоре на чердак пришли Батыр с Арсланом.

— Что ты такой грустный, Реджеп? — обратился участливо к мальчику Батыр.

Дежурный по штабу начал подробно рассказывать о случившемся.

— Надо немедленно, не теряя ни секунды, отправиться на ток и хорошенько разобраться с этим задавалой Непесом! Если вы не собираетесь идти со мной, то я пойду один, и уж постараюсь поговорить с ним по душам. — Арслан горячился, яростно размахивал кулаками, будто перед ним уже стоял виновный Непес. — Кто позволил ему безнаказанно ломать саженцы?! Нет у него совести, и он должен нам ответить за эту выходку сполна! — не унимался мальчик, взволнованно шагая по чердаку. Реджеп и Батыр были не менее возбуждены, и друзья решили втроем отправиться на ток, где молотил овес Непес.

3

Коней любят взрослые и все дети, за малым исключением, а уж покататься на них никто не откажется. И Непес был один из тех, кто любил кататься на коне, гордился, скорее кичился тем, что ему доверили такого длинноногого красавца. Он и сейчас, гарцуя на коне, был на седьмом небе от счастья, победоносно поглядывал по сторонам: видите, мол, какой лихой джигит скачет. Но летом, в хлопковую страду, мало кто мог любоваться искусным наездником. Люди трудились на полях.

Непес вдруг резко осадил коня, словно вспомнил о чем-то важном. «Вчера, наверное, Мурада напугали именно эти бездельники. Жаль, что поздно вспомнил, а то бы я показал им, чтобы в следующий раз не посмели и пальцем тронуть проезжающих. Повезло чертям! Ну-да ничего, не последний день живем, попадутся они мне!», — подумал он и хлестнул своего коня свежей еще тутовой веткой.

Конь, знающий нрав своего седока, с места взял в галоп и поскакал по узенькой тропинке, свернув с большой дороги в сторону тока.

Когда говорят «ток», то представляешь горы зерна. Но на току, где работал Непес, возвышалась небольшая горка овса. Совхоз специализировался по хлопководству, овес засевали на небольших площадях: чтобы было чем кормить рабочих лошадей. Непес уже около десяти дней работал на этом току. Молотьба подходила к концу, но Непесу хотелось бы, чтобы ей не было конца. Ведь тогда у него заберут коня.

На ток почти ежедневно приходил Бердили-ага, стороживший неподалеку колхозные бахчи. Он придирчиво оценивал работу Непеса и, вороша вилами скирду, недовольно бурчал себе под нос: «Говорят, что не конь, а вилы молотят и это верно. Надо почаще ворошить скирду, тогда и дело пойдет на лад».

Непес не взлюбил Бердили-ага за придирчивость, но не смея высказать свое неудовольствие вслух, сердито думал о старике: «Что за такой въедливый человек? Ко всему придирается… «Не кони, а вилы молотят!» Умник нашелся, сел бы на коня и потрясся бы целый день, по-другому тогда заговорил бы…»

Сегодня Бердили-ага, по мнению Непеса, был особенно придирчив. Поэтому Непес чуть было не надерзил старику, хорошо, что Бердили-ага всматриваясь в даль, обратился к нему:

— Непес, а ну-ка глянь, кто к нам идет? Я что-то не различу…

Непес посмотрел в ту сторону, куда указал старик, и замер от неожиданности. К току приближались Батыр с товарищами. «Эх, трус Реджеп уже успел наверное наябедничать!» — обеспокоился паренек. В замешательстве он даже забыл ответить старику. «Как бы еще Бердили-ага не оставил меня здесь одного с этими одержимыми, а то мне не сдобровать», — прикинул Непес и моментально нашелся:

— Бердили-ага, по-моему, сегодня седло ходуном ходит подо мной, словно сижу на спине ускользающего сома. Вы бы посмотрели…

— Седло под тобой ходит, говоришь?! — переспросил Бердили-ага, втыкая вилы в стог. — Сейчас мы сделаем так, чтобы оно сидело, как влитое. Ты только запомни хорошенько, если седло под тобой ходит, то можно испортить коня. За один день спина его превратится в кровавое месиво. Хорошо еще, если ты вовремя заметил. В наше время мальчуганов, не умеющих седлать

— Салам алейкум, Бердили-ага! — хором поздоровались подошедшие ребята.

— Валейкум эссалам, дети мои! Что, на подмогу к нам пришли? Тогда милости просим…

Непес подошел вплотную к коню. Он только и ждал момента, когда Бердили-ага, подтянув подпругу, отойдет в сторону. Он хотел вскочить на коня побыстрее и ускакать. Пусть тогда Батыр со своими активистами ищет ветра в поле. Только Бердили-ага, как назло, долго возился с подпругой.

— Бердили-ага, мы пришли к вам по делу, — начал первым Батыр.

— Это хорошо, что пришли по делу, а не болтаетесь попусту. Я вас слушаю, — Бердили-ага сделал шаг в сторону ребят.

Непес, воспользовавшись моментом, вскочил было на коня, но юркий Арслан тут же стащил его вниз:

— Куда ты так спешишь? Разве не слышал, что мы сюда пришли по делу?

— Пришли так говорите, а меня не трожьте, — Непес. попытался вырваться из рук Арслана. — Что касается меня, я услышу и верхом на коне. Я ведь не глухой.

— Раз говорят стой, так стой и не рыпайся. На коня и после успеешь сесть. Ты только сначала расскажи Бердили-ага, что ты натворил! — тоном, не терпящим возражений, отчеканил Батыр.

Бердили-ага был в недоумении, не понимая в чем дело.

— Ты лучше скажи, сколько ты молодых тутовых саженцев обламываешь каждый день? — Батыр, схватившись за руку Непеса, подтащил его к Бердили-аге.

— Ну?

— О каких тутовых саженцах идет речь? — попытался выяснить Бердили-ага.

— Вы, наверное, знаете, где находится электростанция, Бердили-ага?!

— Да, да, знаю…

— И тутовую плантацию напротив электростанции?

— Знаю, как же, недавно ездил на мельницу и проезжал мимо той новой плантации. Говорят, ее заложили пионеры. Молодцы, ребята, хорошее дело сделали.

— А вот этот, — Батыр пальцем указал на Непеса, — каждый день обламывает три-четыре саженца.

— Так мы укоротим ему руки, — сказал угрожающе Арслан и двинувшись к провинившемуся, взял его за грудки.

— А ну-ка погодите, не ершитесь, — Бердили-ага отвел Непеса в сторону от ребят. — А вы точно знаете, что именно он обламывает саженцы?

— Совершенно точно знаем, Бердили-ага. И сегодня он испортил два саженца, я лично видел своими глазами. Если сомневаетесь, взгляните на руки его, тутовая ветка служит ему кнутом! — возмущенно выкрикнул Реджеп и выдернул из рук Непеса ветку тутовника. — Вот она! — Он передал веточку в руки старика.

Непес окончательно понял, что если ему не удастся сбежать, и наказания не миновать. Он в два прыжка оказался рядом с конем, но все же не успел на него вскочить: Арслан был на чеку.

— Это правда то, что они здесь говорят? — спросил Бердили-ага, повернувшись к Непесу. — Только ты не юли, а скажи, как на духу. Ты ведь знаешь, я вранья не терплю…

Непес оказался меж двух огней. Он никак не мог сообразить, что сейчас ему выгоднее: ложь или правда. Все же увидев, как Бердили-ага нервно теребит прутик в руках, он понял, что хитростью тут ничего не выиграешь.

— Чего стоишь, словно кол проглотил? Отвечай, когда тебя старший спрашивает! — Батыр резко подтолкнул Непеса к Бердили-ага. — Говори! Обламывал саженцы или нет?

Непес опустил голову, словно разглядывал носки башмаков и еле слышно прошептал:

— Да…

— Ну и дурень ты безмозглый! Разве так можно? — Бердили-ага сунул ему под нос тутовую веточку и в сердцах покачал головой: — Если ты сейчас можешь обломать эти хрупкие росточки, я не удивляюсь, что повзрослев, ты кинешься с топором уничтожать цветущие сады. Да, да, у тебя поднимется рука на такое!

Бердили-ага, разволновавшись, начал вышагивать взад-вперед. Его небольшая склоненная голова покачивалась слегка из стороны в сторону, будто он искал что-то под ногами.

— Ты, Непес, опомнись! — предостерегающе воскликнул Бердили-ага, задержавшись напротив него. — Пока не поздно, опомнись, такие поступки тебя до добра не доведут!

Непес, услышав его слова, облегченно, но так, чтобы никто не видел, выдохнул. У него появился шанс отделаться легким испугом от полевого «суда».

— Больше не буду… Простите меня! — поспешил он заверить яшули.

— Ты взвесил все как следует или говоришь так ради красного словца? — Бердили-ага пытливо разглядывал Непеса.

— Не верьте ему, Бердили-ага, он привык просить прощения, но все равно шкодит, едва от него успеешь отвернуться, — Батыр, все еще горячась, говорил с дрожью в голосе.

— Ах, вот оно что?! — глаза Бердили-ага потемнели, он отвернулся от Непеса, как от чего-то неприятного. — Самое страшное, если он, — яшули кивнул головой на Непеса, — не отдает отчета своим поступкам, самое страшное… Не сдерживает своего слова…

Непес быстро сообразил, что он упал в глазах старика и попытался оправдаться:

— Очернить человека вы, как я вижу, мастера. Но почему вы молчите о том, что я добровольно взялся молотить овес. А кто спас колхозного теленка, свалившегося в канал, а?

— Правильно, ты молотишь овес, и теленка спас ты, но разве это дает право уничтожать саженцы тутовника? — ответил ему Батыр, не раздумывая ни секунды. — Разве не твой долг охранять и беречь народное достояние?!

— Вот эти слова западают в самую душу… Молодец, сынок! — Бердили-ага горячо поддержал Батыра. — Если каждый станет рушить все, что под руку попадется, кичась своими, пусть даже героическими делами, что тогда получится? Ясно, получится полный ералаш. А потом, — старик, выдержав паузу, посмотрел на Непеса, — хвалиться своими хорошими поступками, по крайней мере, не скромно. Да и народ не очень привечает такого. Добрые дела не нужно выставлять напоказ, люди и так не забудут о них…

— Бердили-ага, если разрешите, я возьмусь молотить овес, чтобы некоторые не задирали нос, — вызвался Арслан.

Батыр и Реджеп поддержали друга.

— Правильно!

— Верно!

— Я не поручал ему это дело, и не могу отстранять его, — сказал Бердили-ага, явно не готовый к такому повороту разговора. — Вроде бы и каится он…

— Посмотрим, как он выполнит свое обещание, — сказал Арслан твердо и взялся за повод коня.

— От имени Барслар приказываю: передать коня Арслану, отобрав его у Непеса! — заявил Батыр.

Конь закивал головой, словно соглашаясь с решением ребят из команды «Барслар». Непес, поняв бесполезность сопротивления, затаившись молчал. А ребята из

— Бердили-ага, если нужна наша помощь, только скажите. Мы с удовольствием поработаем, — сказал Батыр.

— Долгих лет вам жизни, дети мои! Спасибо, уважили старика. Если будет такая необходимость, я позову вас.

Бердили-ага по-настоящему был очень доволен ребятами.

Непес, опасаясь возвращаться в село с Батыром и Реджепом, направился в шалаш Бердили-ага. При старике он чувствовал себя в безопасности и впервые за много дней радовался его присутствию.

Арслан, важно восседая на седле, кивком головы прощался с друзьями. С его загорелого, красивого лица не сходила улыбка. Еще бы, гарцевать на таком красавце-коне и не радоваться.

Арслан привстал на стременах, приставив к глазам руку козырьком, посмотрел вслед удаляющимся друзьям и замурлыкал себе под нос:

Из отряда бесстрашных мы,

И ничего не страшимся мы.

Дружно шагаем, взявшись за руки,

Впереди Батыр, рядом Арслан,

Реджеп, Сульгун, Ляле, Ашир, Ресул…

Клятва наша добрым делам — дань.

В учебе, труде и во всех делах,

Барсовцы, как маяки в морях!

Непес сидел в шалаше и с завистью смотрел на Арслана. «Ишь ты, запел: «Барсовцы, как маяки в морях!» Попадись вы мне в одиночку, я бы из вас сделал настоящих маяков, чтобы светились под вашими глазами «фонари»… Непес вдруг представил себе Батыра, Реджепа и Арслана с синяками и самодовольно усмехнулся. Но он услышал ободряющий голос Бердили-ага: «Молодец, Арслан! Молодец, сынок!» Непес прильнул к отверстию в шалаше. Он знал, что Бердили-ага не из тех, кто раздает похвалы налево и направо по всяким пустякам. И ему было интересно знать, чем же Арслан подкупил этого ворчливого старика. Арслан оказывается спешился и ворошил стог вилами. «Ах, вот чем он взял, хитрец! — Непес сморщил лицо и, передразнивая Бердили-ага, прошамкал: «Не конь, а вилы молотят!.:.» Ну и черт с вами, и молотите, если уж вам так нравится»…

Непес вышел из шалаша и направился в село, но в душе надеялся, что его окликнут, позовут назад. Он, превратившись в слух, замедлил шаг. Сейчас, сейчас окликнут!» — предвкушал он, заранее торжествуя свою победу. Но напрасно Непес ждал, до него доносились лишь слова из песенки Арслана:

В учебе, труде и во всех делах,

Барсовцы, как маяки в морях.

Непес пришел домой и попытался разыграть роль бесшабашного парня. Развалившись на диване, включил транзистор, послушал музыку. Но веселья в этом занятии он не обнаружил, а лишь почувствовал себя одиноким и покинутым. Выключив приемник, он вышел на улицу. Она была пустынна, все были на работе, даже его косматый пес, всегда крутившийся под ногами, и тот куда-то запропастился.

Долго стоял Непес на улице один, как неприкаянный, пока его не привлек надсадный гул тяжело груженой автомашины. Она двигалась в его сторону, и Непес приготовился зацепиться за ее борт, чтобы поехать к своему другу Мураду.

4

Батыр, прочитав в дневнике наблюдений штаба команды «Барслар» следующую запись, не поверил своим глазам:

«Вчера вечером у сторожа опытного рыбного хозяйства Гайли-ага был приступ аппендицита. Его увезли в больницу. Ценная порода рыб — белый амур — осталась без присмотра. Не исключена возможность браконьерства. До выздоровления Гайли-ага вести постоянное наблюдение за опытным рыбным хозяйством.

Барслар, 20 июня».

Батыр задумался. Наблюдать за рыбным хозяйством было необходимо. На этот счет двух мнений быть не могло. Но кто будет наблюдать, вот в чем вопрос? Арслан молотил овес. Реджеп сегодня не придет, он помогает матери по хозяйству, звать его неудобно. Лучше было подождать немного и пойти с Ресулом, когда он придет. Да одному в такой дали, среди безмолвия песков и воды, было бы скучно, и жутковато, особенно с наступлением темноты.

Голуби, истинные хозяева чердака, давно уже привыкли к присутствию ребят. Теперь птицы не шарахались в ужасе, когда барсовцы поднимались на крышу, а наоборот, красиво ворковали, точно приветствуя своих гостей.

Пока Батыр обдумывал план предстоящего дня, голуби раза два слетали до клеверного поля в поисках корма птенцам. Но вот хлопнула дверь, вероятно, Язджемал уже успела получить почту и теперь уходит на поля, чтобы доставить хлопкоробам свежую корреспонденцию, газеты и журналы. Можно было бы и помочь ей, но Батыру необходимо было дождаться Ресула.

Послышался звук шагов на чердачной лестнице. «Это Ресул идет», — подумал Батыр. Но у входа показалась фигурка девочки.

— Салам, Батыр, не ожидал? — кругленькое, словно полный месяц, личико Сульгун расплылось в улыбке. — Я пришла тебя предупредить, чтобы ты не дожидался Ресула. Он еще утром на попутной машине уехал в рыбхоз и сказал, что будет ждать тебя там.

Батыр обрадовался, услышав эту весть. «Молодцы, барсовцы, оперативно работают!» — горделиво подумал он, но как начальник штаба не счел нужным проявлять восторг. «Начальник должен быть всегда деловит и подтянут, а не раздавать похвалы», — пронеслось у него в голове, но, все же не удержавшись, по-мальчишески выпалил:

— Молодец Ресул! — Но тотчас спохватившись, сказал сдержанно:

— Хорошо, я сейчас поеду к нему. А ты, Сульгун, подожди здесь Ляле п. Ашира. Они должны вскоре подойти. В пионерском лагере кто-то исчеркал стены домов. Нарисовал какие-то мордочки, надписи какие-то глупые сделал «Н+А= любовь». Это уже само по себе недопустимо, да еще стены исцарапали. Надо выявить этого «художника». Пусть Ляле и Ашир этим сегодня и занимаются.

Батыр, заскочив домой, взял кое-что перекусить и поспешил к Ресулу, охранявшему водоем.

Опытное рыбное хозяйство находилось километрах в пяти от совхозного поселка. Весной, когда в изобилии цветут маки и земля покрыта нежными, сочными травами, словно пестрым шелком, пройти это расстояние одно удовольствие. Идешь себе и пощипываешь листочки дикого лука или щавеля. Случается, наткнешься и на гриб. А где один гриб — не зевай, рядом должно быть целое семейство. Так и не заметишь, как уже отмахал эти километры. А лунки с дождевой водой?! Блестят на солнышке серебряными чашечками, а вода в них прозрачная, сверкающая, как лебединые глаза. Если захочется пить, припадешь к такой луночке и разливается по всему телу живительная влага. Но сейчас все это кажется сном. Земля пышет жаром, хоть пеки в ней яйцо. Кругом безмолвие, даже не видно вездесущих воробьев.

Батыру пришлось долго дожидаться попутной машины. Началась бы хлопкоуборочная страда, тогда бы движение ожило. А сейчас только и оставалось уповать на удачу.

Только в полдень возле Батыра

— Могу довезти только до моста, а там мне нужно свернуть налево, — сказал шофер, высунувшись из кабины.

— Довезите хоть до моста, а там посмотрим, — сказал Батыр, садясь в кабину.

Деревянный, двухкомнатный домик сторожа водоема Гайли-ага стоял прямо у воды. Но тем не менее в такую жаркую пору невозможно было в нем находиться. Внутри было жарко, как в раскаленной печи. Сторож это учел и поэтому рядом с домиком поставил шалаш. В нем, покрытом колючкой, было горзадо прохладнее. А ночами сторож поднимался на крышу деревянного домика. Во-первых, вечерами там было прохладнее, обдувал ветерок, а во-вторых, можно было не опасаться пауков, скорпионов, да и змей, которые выходили ночами на охоту.

Батыр, разыскивая Ресула, проверил комнаты и шалаш, но там его не было. Он тогда полез на крышу домика и громко начал звать: «Ресул! Ресул!». В ответ никто не подавал голоса. На обозримой водной глади без единой волны, ровной, как покрытый зеленым сукном стол, не было видно ни единой лодки. Вдали, по ту сторону канала, виднелись белые, домики. «Может быть он ушел туда?» — подумал Батыр и во всю мочь начал кричать:

— Ресул! Ресул!

Но Ресул не откликался. Батыр был встревожен отсутствием своего напарника по дежурству и в то же время у него, как у начальника штаба, росло недовольство. «Как же так! Оставить пост, который тебе доверили и уйти — не порядок!» Но вдруг ему в глаза бросился клочок бумаги, прикрепленный к шалашу. Батыр проворно спустился вниз и в два прыжка оказался у шалаша. Это была записка, оставленная Ресулом:

«У водосборника появился незнакомец богатырского телосложения. Одет он в цветастую рубашку, без головного убора, голова огромная, как казан, обут в болотные сапоги. Он немного постоял у самого водосборника и, подозрительно оглядываясь, что-то туда бросил и ушел в сторону зарослей камыша. Когда я пришел к водозаборнику, то там увидел бутылку с надписью «Яд». Бутылка находится на дне бассейна, достать ее я не сумел. Иду по следу подозрительного человека. Батыр, если ты придешь, то в первую очередь постарайся извлечь из бассейна бутылку с ядом, если она разобьется, беды не миновать.

Ресул».

Батыр был ошарашен известием. «Яд в водозаборнике… это беда, большая беда. Скорее!» — не подумал, а скомандовал себе Батыр и пулей полетел, чтобы предотвратить грозящую опасность.

Водохранилище, в котором разводили белых амуров, была естественная низменность в виде огромной чаши. В зимнее время, когда не было острой необходимости в поливной воде, оно служило как бы природным резервуаром. Летом излишки воды забирались из него для полива. Протекая по открытому арыку, вода являлась источником питья колхозным отарам.

Водозаборник представлял собой бассейн, образованный между железобетонной дамбой водохранилища с регулируемым шлюзом и фундаментом откачивающего насоса, и служил промежуточным фильтрующим резервуаром, который формой походил на перевернутую солдатскую каску. Стены его покрывали водоросли, делая их скользкими, как ледяной каток, так что выйти оттуда с ношей в руках, тем более с хрупкой бутылкой, одному было невозможно. К тому же этот бассейн со стороны шлюза был огорожен сетью, чтобы рыбы не покинули водохранилище на свою погибель, попав в лопасти откачивающего воду насоса, а с других сторон — решеткой из толстых железных прутьев.

Батыр, прибежав к водозаборнику, с досадой посмотрел на крепкое ограждение. Что делать?! Между прутьями не пролезть, слишком они были частыми. Он, крепко схватившись за два прута, попытался их раздвинуть. Нет, не осилить. Тогда он посмотрел на дно бассейна. Под прозрачной толщей воды было видно, как по дну катается запечатанная бутылка. Она иногда всплывала вверх, попадая в поток воды. «Если ее засосет насос, вся вода будет отравлена!» — мелькнуло в голове Батыра, он даже испугался своей догадки. А бутылка все каталась по дну, то всплывая, то ныряя в глубину под собственной тяжестью. Батыр завороженно смотрел на нее. Он был сейчас похож на капитана корабля, увидевшего рядом с судном раскачивающуюся на волнах вражескую мину.

«Нельзя медлить, нельзя!.. — прошептал он и, не давая отчета своим действиям, начал раздеваться.

— Эй, мальчик, что ты там делаешь? Уронил что-нибудь в бассейн?

Батыр вздрогнул от неожиданности и повернулся на голос, но никого так и не увидел.

— Что там тебе нужно?

На этот раз голос прозвучал почти рядом, и Батыр увидел бегущую к нему Шамшам-эдже.

— Ты что язык проглотил? И тебе не стыдно отмалчиваться? Что ты здесь ищешь? Тебе известно, что к водозаборнику подходить не положено, а? — Шамшам-эдже чуть ли не тыкала посохом в глаза Батыра. — Еще, наверное, себя пионером считаешь! Ишь нашел место для купания. А ну, кыш отсюда!..

Батыру стало обидно до слез.

— Шамшам-эдже, там яд, — сорвалось у него с языка.

— Яд?! О боже! Что за яд?! Кто его туда бросил, не ты ли? Вай, вай, люди! Отравили нашу воду, на помощь! — завопила Шамшам-эдже и ковыляя бросилась в село. — Надо предупредить людей… Боже мой, боже мой, отравили нашу воду, люди!

Батыр понял, что допустил глупую промашку, сказав Шамшам-эдже про яд. Сейчас она всполошит все село. Может быть в бутылке и яда-то нет. А паника поднимется, к тому же еще ничего не известно о том подозрительном человеке, которого преследует Ресул. Может статься, что он шпион: поднимется переполох, враг поймет, что узнали о его гнусном деле и постарается побыстрее удалиться из этих мест. Поймать его потом будет ох как трудно!

Батыр усилием воли засмеялся. Это у него вышло фальшиво. Может быть именно эта фальшь и помогла ему задержать Шамшам-эдже.

— Ах ты, паршивец, ты еще насмехаешься надо мной? — прошипела она, сверля Батыра колючими глазами.

— Шамшам-эдже, неужели вы поверили, что кто-то мог бросить яд в водозаборник?!

Теперь опешила Шамшам-эдже.

— Значит там яда нет? — спросила она таким тоном, что трудно было понять, она рада этому или, наоборот, разочарована.

— Конечно, нет, — как можно спокойнее ответил Батыр.

— Ты мне голову не морочь. Ведь только что ты сам твердил, что там яд.

— Да, я говорил, но вы меня неправильно поняли…

— Я еще не выжила из ума, сорванец эдакий! И ты мне не юли, а говори прямо. Яд там или нет? — Шамшам-эдже, подняв посох, двинулась на Батыра.

— Шамшам-эдже, не гневайтесь, я вам сейчас все объясню, — попятился назад Батыр.

— Ну?

— Там, — Батыр указал на бассейн, — действительно есть яд, но он не отравляет воду, а убивает какие-то микробы, вредные для белых амуров.

— Неужели?! — недоверчиво воскликнула Шамшам-эдже, а потом, видимо, что-то решив про себя, скомандовала: — А ну лезь

— Зачем?

— Достань ту бутылку, я сама разберусь что там.

— Шамшам-эдже, я готов поклясться чём угодно, что в той бутылке яд против микробов, чтобы рыбы росли быстрее… Если вы готовы ответить перед учеными, я полезу и вытащу бутылку. Только ведь могут вас и оштрафовать за это, — Батыр теперь говорил уверенно, так что было трудно не поверить ему. Да и опасность быть оштрафованной, видимо, возымела действие на Шамшам-эдже.

— А ты не мог сразу вот так и объяснить, а? Ну и молодежь пошла… Совсем перестали уважать старших, целый час морочил мне голову. И не стыдно…

Шамшам-эдже пошла своей дорогой, все еще продолжая ворчать.

Батыр уже не слышал ее, он опасливо поглядел на вынырнувшую на поверхность бутылку и застыл. «Если засосет ее насос»… — он не посмел даже мысленно представить. Ситуация была чрезвычайно опасна последствиями. Нужно было действовать. Одному бутылку не извлечь, нужно звать на помощь, бежать к тем домикам, что по ту сторону канала, и немедленно.

И Батыр побежал, но зловещая бутылка так и маячила перед его глазами. «Быстрее, быстрее!» — подгонял он сам себя, все убыстряя свой бег…

5

Ресул шел по пятам подозрительного незнакомца. Он, конечно, мог бы при желании догнать его. Но что из этого выйдет? Ему одному такого верзилу не задержать. Кто знает, может быть он еще и не один. И Ресул принял самое верное, единственное решение — проследить за этим человеком, выяснить куда он пойдет. «По его направлению было ясно, что, наверняка, он идет в новый поселок рабочих хлопковой базы. И если удастся узнать в какой он зайдет дом, можно считать дело сделанным. Сбегаю и приведу кого надо», — думал мальчик, уверенный в себе.

Незнакомец шел спокойным, размеренным шагом. Он видимо и не предполагал, что за ним может быть слежка. Он не оглядывался назад и не озирался по сторонам. И шел уверенно, казалось, что прекрасно ориентируется на местности. Может быть он один из тех, кто приехал работать на хлопковую базу?

По обе стороны тропинки до самого горизонта простирались хлопковые поля. Ветерок, дующий поверх хлопкового моря, приносил приятный запах влажной земли после полива. Там и сям в небе парили одинокие коршуны, высматривая свою добычу.

Незнакомец прошел мимо поселка рабочих хлопковой базы и свернул налево, к каналу. Вскоре показалась голубая лента рукотворной реки, и Ресулу так захотелось окунуться в прохладную воду. Он даже скинул с себя рубашку, но передумал. Нельзя было терять из виду незнакомца, который теперь явно шел по направлению камышовых зарослей.

Камышовые заросли или, как еще называли сельчане, камышовый лес, простирались на многие километры. Камыш там рос так густо и летом достигал такого роста, что скрыться в нем мог не только человек, но и верблюд. Место это было гиблое, болотистое и немудрено было пропасть, особенно детям. Видимо, для того, чтобы дети не посмели ходить в эти камышовые леса, взрослые распространяли слух, что там кишмя кишат ядовитые змеи. Находились и такие, которые утверждали, что собственными глазами видели и не раз огромных удавов, заглатывающих поросят диких кабанов.

Ресул, конечно, не совсем верил в эти байки, но и не мог с уверенностью утверждать обратное. Всякое могло быть. Удавы не удавы, а змей здесь должно быть и на самом деле много. Здесь было безлюдно, прохладно, много птиц и лягушек — змеиный рай. А насчет диких кабанов и говорить не приходилось. Ресул не раз был свидетелем опустошительных набегов «сладкоежек» на колхозную бахчу. Интересно только, как они умеют выбирать самые спелые дыни и арбузы? Ведь это и людям не всегда под силу.

Тем временем незнакомец вошел смело в камыши, словно кабан. Раздвигая с шумом ветки камышей, он расчищал себе путь. Незнакомец вскоре скрылся из глаз. Когда Ресул вплотную подошел к сплошной стене из камыша, то там стояла необычная тишина, словно весь мир замер на миг. Вдруг, захлопав крыльями, вспорхнули из зарослей болотные кулики. «Ага, незнакомец хоть и без шума, все же продвигается вперед», — догадался Ресул. Он, взяв в руку ком земли, закинул его подальше в камыши и прислушался. Только два воробья испуганно метнулись вверх, больше никакого шороха. Ресул осторожно раздвинул заросли и не успел еще сделать и шагу, как словно из-под земли, раздалась команда:

— Стой! Ни с места! Сюда заходить запрещено!

Ресул просто онемел от неожиданности, все его тело налилось свинцовой тяжестью. «Бежать!» — была первая мысль, пришедшая ему в голову. Но куда бежать и от кого, ведь сколько бы он ни всматривался в камыши, никого там не видел.

— Почему запрещено? — пересилив свой страх, выкрикнул Ресул, все еще не видя человека, подавшего голос. — Я ищу место, где можно было бы пасти свою корову. Меня сюда послал папа…

— Ты еще мне будешь здесь чирикать! Сказано запрещено и баста. Мне твои родители не указ. Если еще сделаешь один шаг, пеняй на себя.

Ну и ситуация! Ресул не видит преследуемого, а тот, без сомнения, контролирует любое его движение. Как быть?!

Ресул все же благоразумно решил немного отступить. Силы были явно не равны, да и подозрительный незнакомец на этот раз явно его перехитрил. «Отступление еще не поражение, если сделать все с умом, то можно воспользоваться этим с выгодой для себя», — утешал себя Ресул и в какой-то степени старался оправдать себя: что греха таить, испугался, с кем не бывает.

Ресул отошел на безопасное расстояние и сел на землю, всем своим видом демонстрируя, что отдыхает. Но это была своеобразная хитрость. Он знал, что незнакомец рано или поздно выйдет из камышей, как змея выползает из залитой водой норы. И он не ошибся, через некоторое время зашуршал камыш. «Он!» — радостно подумал Ресул и тут же увидел того незнакомца. Он шел к нему. Ресул встал и не спеша зашагал по направлению к поселку. Незнакомец, увидев это, вновь скрылся в камышах. И Ресул вернулся на старое место.

Поединки выигрывают не только сильные, но и те, у кого крепче нервы.

— Эй, ты уйдешь отсюда или нет? — не выдержал первым незнакомец.

— Я постою здесь до тех пор, пока не проверю заросли. Я уже говорил, что ищу пастбище для своей коровы. Так велел мне, отец. Уходить, не проверив, мне ни как нельзя, все равно придется вернуться, — ответил Ресул и вновь сел на землю.

Незнакомец явно стал нервничать, его выдавали резкие движения. Он вновь выскочил из зарослей, как разъяренный кабан, но смекнув, что навряд ли

— Эй, ты, упрямец! А ну подойди сюда, если ты и впрямь решил не уходить отсюда!

— Что теперь запрет отменяется, да?

— Не будь глупцом, иди раз тебя приглашают, — крикнул незнакомец.

— А что вы хотите мне сказать? Говорите, я услышу.

— Знаешь что, иди вот возьми деньги и купи мне, пожалуйста, один чурек и килограмм сузьмы, — попросил тот, стараясь быть любезным. — Я бы и сам пошел, да инструменты оставить некому…

— Разве вы здесь один? — спросил Ресул.

— Да нет, нас много мы геологи, Мы в этих зарослях берем пробу грунта. Мои товарищи уехали в город за продуктами и что-то задерживаются…

Ресул задумался. Стоять здесь и заставлять нервничать незнакомца — толку мало, а подойти к нему небезопасно. Но он убедился в одном — незнакомец не из этих мест. Кем бы он ни был, он житель городской. Иначе он не стал бы просить меня купить ему чурек да сузьму. Разве в селе продают чурек да сузьму. Попроси, тебе дадут за «спасибо», попробуй предложить деньги, осрамят непременно. «Может быть схитрить?!» — подумал Ресул и крикнул:

— Ладно, сейчас пойду и принесу вам поесть.

— На, возьми деньги! — незнакомец, не терял надежды заманить своего противника в западню.

— В селе еду не продают.

Незнакомец ничего не ответил и не вернулся в заросли камыша, а присел на корточки там же, где стоял.

Ресул пустился в путь, но он и не думал приносить еду для незнакомца. Он пошел на розыски помощников. «Только бы успел Батыр выловить ту опасную бутылку из бассейна, пока не разбилась. А этого большеголового я не упущу», — думал он, удаляясь от незнакомца. «Хорошо, если он будет сидеть там!» Но рев моторной лодки перебил его мысли. Он вслушался, чтобы определить откуда идет гул лодки: от водохранилища или из зарослей камыша, но так и не сумел этого сделать. Ресулу оставалось только быстрее добраться до поселка, другого выбора не было, и он побежал во весь опор.

6

Зарывшийся в землю под молодым тутовым деревом пес, заметив приближающегося к дому Батыра, нехотя поднял громадную лохматую голову и уставился на него красными сонными глазами, будто решая, лаять или нет. Батыр, увидев собаку, сбавил шаг. Но собака лениво прорычала — как-никак надо выполнять долг — опустила голову на передние лапы и вновь задремала, изнуренная жарой. Батыр осторожно, стараясь не шуметь, прошел мимо собаки к двери дома и потянул ее на себя. Дверь была заперта, но на ней была прикреплена записка:

«Объявление.

Здравствуй, приветствующий нас, но никого дома нет. Мама и папа поехали в город. А я нахожусь на тренажере «Каракум», готовлюсь к полету в космос. Прошу меня не беспокоить, Мурад.»

Батыр, прочитав записку, недоуменно окинул взором двор, надеясь увидеть тренажер «Каракум». Но вместо тренажера ему на глаза попался велосипед, в данный момент самая необходимая вещь. На нем можно было мигом домчаться до села и обратно. От рабочего поселка до села не так уж и далеко. Но как взять без спроса чужой велосипед?! Он решил разыскать Мурада. Окинув еще раз записку взглядом, Батыр улыбнулся и подумал: «Судя по записке, Мурад боевой мальчик, с ним возможно и удастся нам вытащить бутылку с ядом из бассейна?!» Вспомнив об этом, он заторопился.

Батыр, забыв о собаке, побежал за дом. Ба-а! Он не поверил своим глазам. На высоком деревянном постаменте, сверкая серебристыми боками, стояла огромная ракета. Казалось, она вот-вот поднимется в небо, рассекая шпилеобразным носом воздух. На серебристом боку ракеты старательно было выведено — «Каракум».

Батыр постучался в плотно закрытую дверь ракеты — Мурад! Мурад!..

Мурад не издавал ни звука. Батыр постучался посильнее.

— Мурад, отзовись! Очень срочное дело!

Никто не отозвался, но Батыру показалось, что ракета еле заметно качнулась.

— Эй, Мурад, мне нужен твой велосипед, слышишь? Мне нужен твой велосипед для очень срочного дела, ты слышишь меня? — затарабанил Батыр.

Наконец-то послышался сердитый голос Мурада:

— У меня ничего не спрашивай. Я ничего не слышу. Считай, что меня нет.

— Как это считать, что тебя здесь нет, когда ты рядом, в ракете?! Знаешь что, мне надо на твоем велосипеде съездить до поселка по срочному делу, по очень срочному делу. Слышишь? Можно я его возьму, а? Я верну его через полчаса…

— Я же ведь просил не беспокоить меня. Я ничего не знаю и ничего не слышу. Меня нет вообще.

— Ты же ведь услышал меня?

— Если даже услышал, все равно не слышу. Меня нет, я с самого утра нахожусь в космосе, понимаешь, в кос-мо-се! Кругом кромешная темнота и тишина. Мне не с кем разговаривать. Понятно?

— Что ты за человек? — вспылил Батыр.

— А ты сам-то кто? Просишь мой велосипед, а я тебя и не знаю…

— Если хочешь познакомиться, выйди из ракеты. Меня зовут Батыр, член команды «Барслар», — попытался объяснить Батыр.

— «Барслар»?

— Да, «Барслар». Разве ты слышал о команде «Барслар»?

— Если ты и на самом деле член команды «Барслар», то лучше отчаливай отсюда подобру-поздорову, пока я не вышел из ракеты. В противном случае я тебе такое устрою, что ты навек запомнишь встречу со мной, — пригрозил Мурад из ракеты.

Ракета «Каракум» была сооружена из оцинкованного железа и стояла на самом солнцепеке. Представить себе пекло внутри ракеты не так уж трудно, если в июле уровень термометра поднимается нередко до сорока пяти градусов. И это в тени, а на самом солнцепеке?! Мурад лежал в ракете весь мокрый от пота. Одежду на нем хоть выжимай! Но кандидата в космонавты это не смущало. Тренировка есть тренировка! В космосе может случиться и не такое, надо быть готовым к самым суровым испытаниям. И Мурад стоически терпел. Правда, ему не раз попадало от родителей за такой эксперимент. Но мальчика тянуло в космос, и он был готов безропотно вынести и не такое.

Сегодня, когда родителей не было дома, Мурад планировал свою тренировку с максимальной нагрузкой. Но…

— Ты выйдешь или нет? — Батыр теперь нещадно бил кулаком по корпусу ракеты. — Я сейчас раскурочу твою ракету. Выходи, тебе говорят!

Мурад молчал. Но грохота от ударов не выдержала кошка, находящаяся вместе с Мурадом в ракете. Она замяукала.

Грохот и мяукание кошки привлекли внимание собаки. Она настороженно, оттопырив уши приближалась к ракете. Батыр на всякий случай взобрался на постамент.

— Эй, Мурад, кошки не столь выносливы как собаки. Тебе нужно было взять в космос свою собаку. Она, по-моему, как раз и подходящая…

— Собаки уже побывали в космосе и выдержали

— Ну ладно, испытываешь, так испытывай. Только дай мне свой велосипед, мне срочно нужно, понимаешь?

— Ты помнишь, как мне твои барсовцы устроили экзамен, а? — послышался ехидный голос Мурада. — Так вот, топай отсюда своими ножками…

Батыр понял, что уговоры безполезны. Но как отсюда уйти? Собака Мурада стояла под постаментом и неотрывно следила за Батыром. Она, видимо, обидевшись на потревоженный сон, и не думала отпускать непрошенного гостя безнаказанным.

— Мурад, ладно, я пойду, ты только попридержи свою собаку…

— Вы, «барсовцы» все умные, выпутывайся сам.

Батыр с остервенением начал бить по корпусу ракеты. А собака, оскалив острые клыки, начала лаять уже агрессивнее…

7

Грузовая машина, на которой «зайцем» ехал Непес, минуя водохранилище, свернула в противоположную сторону от рабочего поселка. И Непес, улучив момент, когда машина сбавила ход, выпрыгнул на землю, упал, не сумев удержаться на ногах, и чуть было не столкнулся с Шамшам-эдже носом к носу.

— Ах ты, черт козлиного племени! Что у тебя разорвалось бы сердце что ли, если б подождал пока не остановится машина, — крикнула и без того сердитая Шамшам-эдже.

Непес так и онемел от удивления, увидев перед собой морщинистое лицо с крючковатым носом и колючими глазами.

— Ах, боже мой, теперешние дети самой сатаны не боятся. Посмотришь, что они вытворяют, волосы дыбом встают. Прямо черти какие-то! — Шамшам-эдже схватила за руку растерявшегося Непеса. — Чей ты будешь и куда путь держишь?

— Я иду к Мураду… — промямлил Непес.

— Что тебе там делать? У них никого нет, я сама видела… — Шамшам-эдже подтянула Непеса поближе и уставилась на него. — А не ты ли бросил в бассейн бутылку с ядом, а?

— Что вы сказали, бабушка? — переспросил Непес, ежась под взглядом Шамшам-эдже.

— Я по твоим глазам вижу, какой ты шельмец. Вижу! А ну признавайся, ты бросил бутылку с ядом в бассейн? — Шамшам-эдже распалялась все больше.

— Я не видел никакой бутылки с ядом, бабушка. Бабушка…

Шамшам-эдже перебила его:

— Внучек тоже мне нашелся. «Бабушка»! — передразнила она Непеса. — Я тебе покажу «бабушка», вот сдам тебя куда следует, тогда посмотрим бабушка я тебе или нет. А ну, пошли!

— Я не видел никакой бутылки, отпустите меня, бабушка.

— Пойдем со мной, там разберутся! — сказала Шамшам-эдже и чтобы придать весомость своим словам, на миг отпустив Непеса, подняла руку вверх.

Непес, воспользовавшись моментом, рванулся вперед.

— Стой! Куда бежишь, стой! — пронзительно крикнула вконец обозленная старуха и запустила посох вслед Непесу. Разбуженные пронзительным криком собаки ринулись за убегающим…

Ресул на одном дыханий добежал до края рабочего поселка. Поселок утопал в зелени. Со стороны камышовых зарослей слышался шум моторной лодки. И вдруг стало тихо. Ресулу показалось, что он слышит голоса людей. Они разговаривали где-то в зарослях. «Лодка, наверное, приплыла к тому месту, где скрывается незнакомец. Может быть тот на лодке заодно с этим… шпионом?! Да, да, со шпионом, по всему облику видно, что он именно шпион. Что делать? И Батыра с ребятами не видать… Бежать к поселку, позвать людей на помощь…» — подумал Ресул и пустился бежать.

Ресул, чтобы сократить путь, побежал прямо, по бездорожью. Он рассчитывал на этом выиграть минут десять-пятнадцать так как срезал большой крюк дороги.

В жару, по бездорожью бежать совсем нелегко. Ресул тяжело дышал, по лицу катились струйки пота, заливая глаза. Соленый пот разъедал глаза. От усталости и от пота, застилающего глаза, Ресул бежал словно в сумерках. И вдруг, когда он только вышел на поселковую дорогу, что-то темное набросилось на него и сбило с ног. «Ах, черт, опять он меня перехитрил», — успел подумать он, падая лицом на придорожную пыль. Ему стало до боли обидно, что шпион играет с ним, как кот с несмышленым мышонком. Эта обида придала ему мужества, и Ресул, забыв о боли, о превосходстве противника, с проворностью кошки встал на ноги и ринулся в бой. Подступившие к глазам слезы, пыль, стоявшая столбом, не давали ему возможности ясно видеть шпиона, но его темный силуэт Ресул различил. «Ах ты гад! Еще дерешься, да?» — крикнул он, с мальчишеской проворностью запрыгнув на него. «Шпион» упал навзничь и взмолился:

— Ты что взбесился! Отпусти, больно!..

Голос был очень знакомый да и фигурой этот «шпион» не походил на того незнакомца.

— Отпусти, тебе говорят, ты что совсем рехнулся?!

«Непес!» — догадался Ресул. — Откуда он тут взялся?!»

Ресул отпустил Непеса и встал.

— В этом поселке, по-моему, все сегодня посходили с ума. Старуха какая-то привязалась ко мне с какой-то бутылкой с ядом, а теперь ты… — отряхиваясь от пыли, сказал Непес обиженно. — Я тебя сразу узнал, только не успел остановиться, вот и столкнулись…

— Ты меня извини, Непес!..

— Извини… Раз вы барсовцы, значит вам все можно, да?.. Коня моего забрали, а теперь…

— Непес, извини, я думал, что ты шпион.

— Что?! — воскликнул Непес, вытаращив глаза.

Ресул рассказал Непесу про незнакомца. И Непес тут же забыв про свои обиды, предложил:

— Бежим к Мураду, он живет рядом. Возьмем его собаку, а она у него мировая, и тот никуда от нас не денется.

Они побежали к Мураду.

— Мурад, наверняка, в своей космической ракете. Сюда, по этой тропинке, побежим и выйдем прямо к нему, — объяснил Непес, на ходу сворачивая на тропинку, которая вела к дому с тыльной стороны.

…Батыр все еще стоял на постаменте, а собака, оскалив зубы, крутилась вокруг него.

— Батыр, что ты здесь стоишь? — в голосе Ресула прозвучали нотки обиды.

— Да вот не могу вырваться от бдительного сторожа… — виновато проворчал Батыр, указав на собаку.

— Гаплан, ко мне! — властно крикнул Непес и победоносно окинул взором Батыра, когда собака послушно подошла к нему и лизнула его руку.

Ресула задела кичливость Непеса, и он решил защитить друга:

— Кто не боится собак? Видишь какая она огромная.

— Ресул, что ты выяснил о том незнакомце? — поспешно, видимо желая побыстрее уйти от неловкой для него темы, спросил Батыр.

— По-моему, он, без сомнения, шпион! — сказал уверенно Ресул и, повернувшись лицом в сторону камышовых зарослей, добавил: — Он сейчас там. По всему видно и не один.

— Ты хоть сумел его разглядеть как следует?

— Сумел, конечно, даже разговаривал с ним. «Мы, — говорит, геологи». Даже попросил меня купить для него чурек и сузьму. И деньги предлагал. Только вот боюсь, как бы мы не упустили его. По-моему, к нему подплыла моторная лодка… я слышал звук двигателя…

— Не уйдет, Гаплан быстро его настигнет, — вмешался в разговор Непес. — Только мы зря теряем время на пустые разговоры. Надо

В это время распахнулась дверь ракеты и показался весь взмокший Мурад.

— И я с вами! — крикнул он.

Ребята, быстро посовещавшись, решили, что Мурад со своим Гапланом пойдет наблюдать за шпионом, а остальные пойдут к бассейну вылавливать бутылку с ядом.

8

Моторная лодка, приблизившись к береговым зарослям, сбавила ход и на малом ходу почти вплотную подошла к густо растущим камышам. Молодой человек, управляющий лодкой, встал во весь рост и, оттеняя широкополой шляпой глаза, всмотрелся в заросли…

— Кервен! Кер-ве-ен! — крикнул он зычно, но ответа не последовало, только пара диких гусей взметнулись в воздух и последовал ружейный выстрел.

— Кервен! Эй, Кервен! — выкрикнул еще раз" человек, спрыгнув на берег, и привязал свою лодку.

— Ну что ты раскричался?! — недовольно взревел неожиданно появившийся Кервен. — Ты как немытая ложка лезешь, куда не следует. Распугал гусей.

— Бутылки у тебя? — спросил человек в шляпе, не обращая внимания на ворчание Кервена.

— Какие еще тебе бутылки? — все еще негодуя спросил Кервен и положил ружье в лодку.

— Какие, какие? — человек в шляпе начал уже терять терпение. — С ядом, какие же еще! Ведь они были в лодке вчера, когда я тебя привез сюда, может ты…

— На черта мне твои бутылки с ядом, были бы с водкой, еще куда ни шло, — перебил собеседника Кервен.

— Да ты знаешь, что может получиться, если они, не дай бог, вылились в воду или разбились здесь в этом чертовом болоте. Всю воду водохранилища отравим…

Кервен, видимо, только теперь начал понимать всю опасность сложившейся ситуации.

— Ведь ты же вчера, еще в лодке, завернул что-то в тряпку и положил рядом с моими вещами. Может быть я выбросил вместе со своим барахлом…

Кервен пошел в глубь зарослей и вскоре вернулся с сияющим лицом, держа одну бутылку в руках:

— Вот оно твое сокровище в целости и сохранности. Ну и трус же ты, Ораз.

— Только одна?

— Да, а что?

— Их было три, — упавшим голосом промямлил Ораз.

Ораз работал в передвижной экспедиции небольшой группы ученых, занимающихся борьбой против непомерно расплодившихся в этих местах грызунов, вредителей сельского хозяйства. Он, когда его спрашивали, говорил, что является младшим научным сотрудником. Но никто ему не верил, ведь образование-то у него было неполное среднее. Но пусть ложь останется на его совести. Вчера он должен был привезти на базу ученых три бутылки с ядом против грызунов. Но он, поддавшись уговорам Кервена, повез его на своей лодке на охоту в камыши, где водились утки, хотя охота на них была запрещена. Ораз заметил исчезновение бутылок на обратном пути, но не стал возвращаться. «Завтра все равно нужно заехать за Кервеном, тогда и заберу», — подумал он беспечно.

— Их было три, понимаешь, три, — чуть не плача повторил Ораз ни один раз.

— Ты что, думаешь я их съел что ли?

— Тебе легко рассуждать, понимаешь, если их смыло волной и понесло в водохранилище да и разбились там, меня расстреляют…

Кервен и Ораз долго шарили по камышам, разыскивая пропавшие бутылки. Но поиски так и не дали положительных результатов.

— Их смыло волной, да, конечно, теперь я пропал… — завопил Ораз, плюхнувшись в черную жижу болотной воды.

— Если их смыло волной, их могло течением отнести к водозаборнику, надо бы там проверить, — неуверенно предположил Кервен.

Ораз схватился за эту мысль, как утопающий за соломинку.

— Садись в лодку, поехали быстрее! — крикнул он на своего товарища.

Кервену не понравился окрик Ораза, он горько-усмехнулся и одернул ретивого друга.

— Да не торопись же! Сначала вещи мои погрузим в лодку.

— Во всем ты виноват, еще выступаешь… — начал было Ораз, но увидев кривую усмешку на губах Кервена, осекся. — Ладно, давай погрузим, только быстрее.

— Ты плыви, а я пойду берегом. Тут недавно какие-то ребята бегали, может быть они нашли, эти вездесущие чертенята?

Лодка уплыла, а Кервен по берегу пошел к водозаборнику.

Вскоре ему по пути встретился Мурад. Он бежал, держа свою собаку на поводу.

— Дядя Кервен, вы не видели в камышах здорового с огромной гол… — хотел он описать приметы неизвестного и растерянно умолк.

— С огромной, головой, в цветастой рубашке и в болотных сапогах, так что ли?

Мурад, стыдливо опустив голову, утвердительно закивал.

— Тогда лови меня! — расхохотался Кервен и дружелюбно похлопал мальчика по плечу. — Тебя послал сюда курчавый мальчишка, да? Как его зовут?

— Ресул…

— А где он сам? Почему сам-то не пришел? Может быть испугался.

— Нет, он с мальчиками побежал к водозаборнику, вылавливать бутылку с ядом.

Кервен схватил мальчика огромными ручищами и, подняв его высоко, подбросил вверх и радостно крикнул:

— Молодцы, мальчишки!

Кервен бережно опустил Мурада на землю:

— Пойдем, братишка, к ним пойдем!

9

Сульгун долго дожидалась Ашира с Ляле, но так и не дождалась. Все члены клуба «Барслар» ежедневно приходили в штаб, а если не имели такой возможности, то обязательно ставили об этом в известность. И было странно, что Ашир и Ляле до сих пор не дали о себе знать.

«Они, наверное, уехали вместе с Батыром на водозаборник и не успели предупредить меня», — подумала Сульгун, решив сама разобраться с пионерским лагерем.

«В поселке спокойно. Сульгун пошла в пионерский лагерь.

«Барслар».

Такую запись оставила Сульгун в дневнике наблюдений.

Пионерский лагерь совхоза находился южнее поселка, на берегу головного полноводного арыка. Лагерь со стороны казался зеленым островком. Спальные корпуса еле виднелись посреди тенистых деревьев. Но ребята особо гордились специально оборудованным пляжем. Что можно сравнить с купанием в прохладной воде в жаркую пору!

Сульгун, приближаясь к лагерю, услышала крики детей. По распорядку дня в это время купаться не разрешалось, был тихий час. «Ну сорванцы, я вам сейчас покажу, как нарушать распорядок дня», — подумала она и решительно направилась на голоса.

На пляже было трое мальчишек дошкольного возраста. Один из них возился с какой-то бутылкой, пытаясь раскупорить ее, а двое переругивались между собой.

— Я ее первым увидел!..

— А я ее выловил!..

— Ну и что, я мог бы и сам выловить!

— Ты?!

— Да, я!

Не подоспей Сульгун, мальчишки передрались бы.

— А ну-ка, перестаньте ругаться! — вмешалась она, встав между соперниками. — Чего не поделили? Прямо друг другу глаза выцарапать готовы, и не стыдно вам!

— Я нашел в воде бутылку, а он хочет ее у меня отнять, — запинаясь, начал объяснять один из них.

— А кто первым ее увидел?! — спросил другой более уверенно.

— О какой бутылке вы говорите? — спросила Сульгун.

— Да вот она, — сказал мальчик и, забрав бутылку у третьего, совсем маленького, передал Сульгун.

Сульгун, взяв бутылку, повертела ее в

Тем временем маленький мальчик захныкал:

— Дай мою бутылку, дай!.. Я хочу лимонада…

— Не плачь, мальчик. Это не лимонад.

— Нет лимонад! Я хочу лимонад…

— Это не лимонад, мальчик. Это… лекарство, очень горькое лекарство…

— А я хочу лимонад…

Сульгун, успокоив ребят, побежала в поселковый совет. Надо было немедленно предупредить об опасности.

10

Батыр, Ресул и Непес бежали к водозаборнику во весь опор. И если бы кто-то задумал засечь время, то убедился бы, что они бегут гораздо быстрее иных спортсменов. Ребята торопились, каждая секунда промедления могла быть роковой.

…Когда они прибежали, бутылка все еще бультыхалась в бассейне, ударяясь о дно.

Мальчишки, быстро сбросив с себя одежду и помогая друг другу, перелезли через ограду бассейна. Батыр нырнул в воду, а Ресул, держась одной рукой за прут ограждения, другой рукой помог Непесу спуститься по скользкому покатистому дну. И они таким образом, вытянувшись в цепь, крепко держась за руки, ждали, когда Батыр выловит бутылку и передаст Непесу.

Батыр, стараясь поменьше волновать воду, поплыл за бутылкой и быстро достиг ее. Он несколько мгновений постоял, глядя на бутылку, а потом резким движением ухватил ее за горлышко. По телу Батыра будто прошел электрический ток, но он быстро взял себя в руки и поплыл к берегу. Ресул и Непес, наблюдавшие за действиями Батыра, облегченно вздохнули и приготовились принять опасный груз.

Непес, взяв в руки бутылку, переданную Батыром, дрожащим от волнения голосом крикнул Ресулу:

— Тяни!

Ресул вытянул Непеса из воды и с любопытством посмотрел как тот, чуть дрожащей рукой поставил бутылку с ядом на землю, просунув ее через щель ограждения.

Ребята на радостях крикнули «ура» и вновь, помогая друг другу, перелезли через ограждение назад. Усевшись вокруг бутылки, они рассматривали ее, как диковинную находку.

Послышался надсадный рев двигателя моторной лодки. Мальчишки удивленно оглянулись. Кто так бешено катит по водохранилищу, ведь владельцы моторных лодок — а их можно было бы на пальцах одной руки пересчитать — должны знать, что запрещено здесь развивать большую скорость. Скорость всегда сопровождается большим шумом, а это, по утверждению работников рыбного хозяйства, затормаживало нормальный рост их питомцев.

Больше всех в этот момент был взволнован Ресул. «Не тот ли незнакомец поспешно покидает место своего преступления?!» — пронеслось у него в голове. Но, к его удивлению, лодка держала курс именно к ним. Значит человек, правящий лодкой, не убегает, а ищет встречи с ними. Если в лодке незнакомец… Что у него на уме?

Лодка, не сбавляя скорости, причалила у берега и из нее выпрыгнул высокий, худой, с растерянным видом человек и бросился к ребятам. Это был Ораз.

— Мальчики, вы не видели в бассейне бутылку? — спросил он и, пошарив глазами, сделал удивленный вид. — Вот она-а!

Ораз, схватив бутылку, прижал ее к груди, как самую дорогую вещь, повторяя: «Вот она! Вот она!» Но радость его продлилась недолго.

— А где вторая? — спросил он вдруг, резко изменившись в лице. — Где вторая, а? У вас только одна?..

Парень только что казавшийся самым счастливым, впал в уныние.

К водозаборнику подъехала легковая автомашина. Из нее торопливо вышли председатель поселкового Совета и Сульгун. В руках председателя была та, найденная ребятами на пляже бутылка.

— Где же вторая бутылка?! — вдруг в отчаянии крикнул Ораз и зарыдал, закрыв лицо руками.

— Вот она ваша вторая бутылка, молодой человек! — сказала председатель поселкового Совета ледяным тоном. — Значит это вы подкармливаете рыбок этим?

Председатель поселкового Совета подняла вверх бутылку с ядом. Ораз стоял и молчал потерянно. Находящаяся в руках председателя поселкового Совета бутылка, видимо, радовала и пугала его одновременно.

— С вами все ясно, садитесь в машину! — все тем же ледяным тоном обратилась она к Оразу.

Ораз без единого слова понуро поплелся к машине.

— А вам, ребята, большое спасибо! Молодцы! — глаза председателя поселкового Совета светились гордостью за ребят. — Ну что вы стоите, а ну все садитесь в машину, я вас довезу до поселка.

— Спасибо, мы дойдем пешком! — хором ответили счастливые и гордые ребята. Заслужить похвалу председателя поселкового Совета, конечно Же, было лестно.

…Ребята весело шагали по степному простору. Впереди всех, высоко подняв пушистый хвост, трусил Гаплан и принюхивался к оставленным кем-то следам.

— Ребята! Смотрите, Гаплан пошел по следу нового шпиона! — задорно крикнул Мурад.

Веселый ребячий смех прокатился по широким просторам земли, преображенной руками человека.

— Мальчики! У меня предложение! Послушайте! — голос Сульгун прозвучал торжественно. — Предлагаю принять Мурада и Непеса в нашу команду «Барслар».

— Я «за», — сказал Батыр. — Хотя новые члены в нашу команду принимаются на общем собрании.

— Я знаю, что ребята поддержут мое предложение! — горячо воскликнула Сульгун.

И вдруг все хором запели:

В учебе, труде и во всех делах,

Барсовцы, как маяки в морях.

Ребята пели слаженно, а сами были счастливыми, и от этого еще красивее…

Перевод В. Аннакурбановой

Сахра-гюл — степной цветок

Этот разговор лишил Мереда покоя. Тревога закралась в его душу. Начался он по самому обычному поводу и затеял его самый обычный человек.

А дело было так. Вместе со своим закадычным другом Меред разучивал новую песню. У Берды хороший голос, а Меред играет на дутаре.

Наступил вечер. Меред собрался идти домой, и дутар уже лежал в матерчатом чехле, когда в комнату вошла бабушка Берды — Кейкиль-эдже. Вид у нее был растерянный, она даже не обратила внимания на Мереда, который почтительно поздоровался с ней.

— Ты привел корову домой, привязал ее? — спросила Кейкиль-эдже внука.

— Привел и кинул ей сена пополам с травой.

Бабушка будто не слышала ответа.

— Я тебя спрашиваю: корова стоит в загоне или нет? — повторила она, повысив голос.

В просторном длинном платье, низенькая и кругленькая Кейкиль-эдже напоминала мячик. И походка у нее такая же — не идет, а словно катится.

— Сколько раз я тебе говорила: не паси корову возле Оммук-кошк! А тебе бы только песни распевать. И в школе поешь-играешь, и дома… В кои веки поручишь дело, а он опять за свое! — сердито выговаривала бабушка. — Возьмут в руки эти деревяшки, задерут головы и надрываются часами. Нет, чтобы самому догадаться спросить: «Эдже, не нужно ли тебе помочь?» Так он не делает и того, что ему наказано. Иди, говорю, посмотри, на месте ли корова!

— Да что с ней может случиться с нашей коровой? Джин, что ли, утащит? Тебе просто хочется поворчать. Лучше бы ты сказала: «Поедем завтра в город

Но Кейкиль-эдже ничуть не смягчилась. Она подкатилась к внуку, цепко: ухватила его за плечо и с силой подтолкнула к двери.

— Джин не спросит, утащить или не утащить. Вон у соседа корова выкатила глаза, дернула раз-другой погами и околела. А все почему? Сын Кябе-эдже, вроде тебя, не слушает, что ему говорят, привязал скотину рядышком с Оммук-кошк…

Берды понял, что теперь бабушка не скоро остановится, и стремглав бросился во двор, к хлеву. Он скоро вернулся с победоносно вздернутой головой.

— Наша корова в лучшем виде. Стоит и спокойно жует, — сообщил он.

Услышав эту весть, Кайкиль-эдже немного успокоилась.

— Скажите спасибо своей бабушке за то, что она бога не забывает. Поэтому корова цела-невредима, и джин ее не тронул.

Старушка приоткрыла ворот своего платья и трижды сплюнула: «Тьфу, тьфу, тьфу», чтобы отвести беду.

— Молоды вы еще, глупы. Учитель ваш скажет: «Джинов нет», — вы и верите ему. А что он в жизни знает? Давно ли сам был таким же, как вы? А вот бабушке, у которой голова побелела, не верите, да еще и насмешничаете, — ворчала Кейкиль-эдже, опускаясь на ковер. — Пусть бы он, этот ваш учитель, который говорит: «Нет джинов», пошел бы в дом Кябе-эдже да взглянул на корову. Как бы он тогда ответил, если бы его спросили: «А это чьи проделки, ну?!»

Мереду неловко было прервать Кейкиль-эдже, и он тоже сел на ковер, скрестив под собой ноги.

— А кто видел, что корову погубил джин? — спросил мальчик.

Кейкиль-эдже тотчас же отозвалась:

— «Кто видел»? Он еще спрашивает! Разве ты не знаешь, сколько людей погубил джин в Оммук-кошк?

— Ничего не знаю, — ответил Меред.

— Так вот послушай, Берды-джан, и ты слушай, сынок. После захода солнца не вздумайте идти мимо этих развалин, дети мои родные. Там…

— Э-э! — беспечно воскликнул Берды. — Есть такая поговорка: «У страха глаза велики». Ты лучше послушай, какую песню мы разучили.

Но уж если Кейкиль-эдже о чем-то заговорила, сбить ее или перевести разговор на другое невозможно. Она, как селевой поток, не остановится.

— Ведь я добра вам желаю, — увещевала ребят Кейкиль-эдже. — Внимательно выслушайте, а потом я посмотрю, подойдете ли вы к Оммук-кошк… Да, дети мои, когда-то и я была маленькой девочкой, как вы. Я тогда знать не знала, ведать не ведала, что есть на свете джины-арвахи. Однажды я играла неподалеку от Оммук-кошк. Мимо меня по дороге, что вела к развалинам, прошла женщина. Вдруг слышу ужасный крик. Я так и подскочила. «Ой, вай!» — кричала женщина, которая только что прошла по дороге. Я подбежала к ней. Она упала на землю, сама бледная, глаза закатила. Несчастная прожила после этого еще три дня, лежала без памяти и стонала: «Ой, вот он идет»… А сосед наш Сапар-ага вскоре после одного случая вовсе уехал в другое селение. Я сама слышала, как он рассказывал: «Шел я недавно мимо развалин. Уже вечерело. Вдруг прямо под ноги мне выкатилось что-то круглое, мохнатое, с четырьмя горящими глазами. Вокруг меня катается, идти не дает. Потом это круглое-мохнатое стало на месте, отряхнулось и обернулось — не женщиной, не чудовищем и не знаю, как его назвать. Кинулось оно ко мне на шею и начало душить. А что потом было — не помню. Очнулся я в своем доме. Открыл глаза, и в углу нашей черной кибитки чудится мне оно. Свет пробивается через щели дверей и потолка, а мне кажется — это его глаза, кругло-мохнатого».

— Был наш сосед Сапар-ага подобен горной скале, — рассказывала бабушка, — а после этого случая куда все подевалось — высох на глазах.

Кейкиль-эдже вздохнула.

— Верно сказано: «Чему бывать, того не миновать». Уехал Сапар-ага из нашего селения, но смерть настигла его. И месяца не прошло, как узнали мы, что простился он со светлым миром..

Бабушка замолчала, уйдя в воспоминания. Спустя некоторое время она снова заговорила проникновенным голосом, обращаясь к ребятам:

— Вы еще дети. Да хранит вас аллах…

— Вах, бабушка, придумываешь ты всякие небылицы. — Берды наслушался подобных рассказов, и они ничуть не трогали его.

— Опомнись! Дитя мое родное, неразумное, никогда не говори так о нечистом месте. Я очень боюсь старого дворца Оммук-кошк, — сказала Кейкиль-эдже.

Она молитвенно поднесла руки к лицу и медленно провела сверху вниз, словно совершала омовение. Меред услышал, как она при этом что-то шептала. Затем Кейкиль-эдже снова обратилась к мальчикам. Голос у нее стал мягким, она уговаривала их:

— Не ходите там по вечерам. Вы заиграетесь и бегаете неведомо где, а я места себе не нахожу, пока не увижу родные лица… Вот что… Научу-ка я вас кулхувалла…

— Это что, песня такая — кулхувалла, Кейкиль-эдже?.

Меред обрадовался, что ему представилась возможность вступить в разговор.

Мог ли он подумать, что его вопрос заставит Кейкиль-эдже снова нахмуриться? Лицо ее потемнело. Так меркнет небо, закрытое тучами, из которых вот-вот повалит снег. А Меред еще не понял, что у Кейкиль-эдже переменилось настроение, и добавил:

— Ну их, эти страшные сказки о глазастых чудовищах. Лучше песню новую разучить.

Меред даже себе не хотел признаться: рассказ Кейкиль-эдже о таинственной недоброй силе дворца Оммук-кошк заронил страх в его сердце.

Кейкиль-эдже с трудом сдержалась, чтобы не выплеснуть гнев на неразумное дитя.

— У вас на уме только песни да игры. Я не запрещаю вам петь. Но кулхувалла — не песня. Это старинная молитва-заклинание. Если тебе стало страшно — прочти три раза подряд кулхувалла, и страху как не бывало, и на душе легко сделается. Это очень сильное, заклинание.

— Берды-джан, — ласково обратилась она к внуку, — возьми бумагу и ручку. Я буду медленно читать кулхувалла, а вы записывайте. Потом, когда выучите наизусть, эту бумагу не бросайте где попало. Ее нужно опустить в чистую воду. Поняли?

Берды послушно выложил на стол все, что просила бабушка, но лицо у него было хитрое. Он весело подмигнул Мереду, мол, держись, старому человеку перечить нельзя. А Кейкиль-эдже выпрямилась, сосредоточилась и торжественным голосом начала нараспев читать.

— Биссмилла рахман рахим, кулхуваллахы ахат, аллахи…

Берды крепился изо всех сил, но тут не выдержал и громко прыснул, зажав рот.

— Ты что?! — воскликнул Меред, одергивая друга. — Как не стыдно! Бабушка говорит, а ты смеешься…

Кейкиль-эдже с благодарностью и в то же время с некоторой долей удивления посмотрела на Мереда, словно увидела его другими глазами. Ей нравилось, что красный галстук у него аккуратно повязан, что черные густые волосы не растрепаны. И сидел он прямо,

— Ай, какой ты умница, Меред-джан! Молодец, молодец! Да не сочтет тебя аллах лишним для матери твоей Огульнабад! Наши деды говорили: «Кто не уважит старшего, тот будет наказан». Твое поведение мне по душе. А этот наш непутевый порядка не знает.

— Иди, иди, поставь на газ чайник — отправила она на кухню своего внука. — Пусть Меред-джан выпьет чаю. Послушать его, так он самый способный. Не пойму я, что это за способности, если не знаешь, когда что к месту сказать.

Выходя из комнаты, Берды недоуменно глянул на Мереда. Неужто Меред не шутит, неужто его всерьез заинтересовали бабушкины рассказы? Берды не знал, что и подумать. Что случилось вдруг с Мередом? Не он ли всегда высмеивал ребят, которые заводили речь о всяких джинах и шайтанах? А сейчас он сидит, таращится круглыми, как пятаки, глазами на бабушку.

Раздосадованный непонятным поведением друга и назойливыми поручениями бабушки, Берды сердито огрызнулся:

— А если тебя послушаешь, то твой джин-арвах и сейчас сидит возле дворца Оммук-кошк…

Кейкиль-эдже рассердилась:

— Сам не больше кулака, а болтает невесть что без всякого соображения! Иди, ставь чай, кому сказано! Откуда ты знаешь, может, лежит он сейчас на дороге, обернувшись драконом, да спаси нас аллах! Или обернется совой да обрушится тебе на голову, убереги нас всевышний! И вот что еще: джин ведь не каждому показывается. Десять человек пройдут, а он одному только и привидится. Сама я, не прочитав трижды кулхувалла, и близко не подойду к тем местам. Прыгнет на тебя черной-кошкой…

Кейкиль-эдже передернуло от страха. Она снова трижды сплюнула за ворот. А Берды злорадно добавил:

— Говорят, и убежать от него невозможно.

— Какое там убежать! От него не убежишь, — убежденно подхватила Кейкиль-эдже.

Вот тебе раз! Каждый день Меред ходил к Берды и возвращался домой, бывало, и поздним вечером по дороге, что вела мимо развалин древнего дворца Оммук-кошк, и ничего не боялся. Да он и понятия не имел о том, что развалины — пристанище таинственных недобрых сил. Джин или не джин, арвах или не арвах. — что-то там все-таки, наверное, водится, ведь не станет же старый человек невесть что рассказывать.

Мереду было не по себе. За окнами уже стемнело. Он представил, как выходит из дома на вечернюю улицу и направляется по дороге к развалинам. Можно было бы свернуть на поле, но как раз сегодня, готовясь к севу, на поле пустили воду.

У него сейчас на выбор было две возможности. Либо записать и вызубрить кулхувалла (пусть Берды злится), либо ничего не записывать и пойти напрямик к развалинам, а там зажмуриться и промчаться что есть сил. Меред был в смятении. На что решиться?

2

Байрам-ага должен был добраться до села к вечеру. Из Таллы-кую он выехал до света. Чабаны проводили его.

Колхозный чабан Байрам-ага на своем веку встретил цветение семидесяти пяти — весен. Всякие бывали весны — и мягкие, и короткие, а иногда затяжные, суровые. Ровно шестьдесят лет своей жизни провел Байрам-ага в степи с отарами овец. Где только в низинах и на барханах не расстилал он свою войлочную бурку за эти долгие годы. Селин и саксаул давали ему приют и тепло. Дни складывались в месяцы, месяцы — в годы, проходили десятилетия, а природа, окружавшая Байрам-ага, хранила свое постоянство: знойным караваном тянулось лето, пронзительно завывали холодные зимние ветры. Но было и другое. С горестью наблюдал Байрам-ага, как редели в степи заросли саксаула и селина, кандыма и черкеза. Не жалея, вырубали их люди. И менялся прекрасный лик степи. Все реже видел Байрам-ага джейранов. Старик помнил время, когда к его отаре прибивались эти легконогие красавцы. Давно уже не встречал он ни одного стада джейранов. Да что джейраны! Даже заяц стал редкостью. Не однажды бывал Байрам-ага свидетелем разбойничьей ночной охоты. Машина с зажженными фарами гонит несчастного зверька. Ослепленный мощным лучом света, он мчится, не смея вырваться из светового коридора. «Бесстыжие, безжалостные разбойники, — яростно бранился Байрам-ага, — найдется и на вас управа! Народное добро грабят!»

Вот и сегодня Байрам-ага надолго задержался в степи. Миновав карты хлопчатника, он выехал к каналу. Было еще совсем светло. Ослик весело ступал копытцами по тропинке вдоль берега канала. Возле арыка, служившего водоотводом от канала, Байрам-ага почувствовал зловонный запах гниения и вскоре увидел на берегу дохлых разложившихся рыб. Старик остановил ослика. «Вах, неужто мальчишки набезобразничали?» — подумал Байрам-ага.

— Салам алейкум! — услышал он за спиной звонкий голос и вздрогнул, словно очнулся ото сна.

Мимо старика прошел юноша. Он с трудом тащил на плече круглую железную корзинку — решето. Коротко поздоровавшись со старшим, юноша не остановился, чтобы, как положено, ответить на вопросы старика о житье-бытье, о новостях в поселке.

— А ну, парень, задержись-ка на минуту! — крикнул ему вслед Байрам-ага и тронул ослика.

Юноша опустил на землю железную корзину и рукавом рубахи вытер пот. Он сердито хмурился. «Мне и так некогда, а тут еще этот свалился на мою голову», — так думал юноша, окидывая взглядом старика на ослике и гниющих рыб на берегу арыка.

— О чем вы хотели спросить, Байрам-ага? Я очень тороплюсь, — и юноша обернулся к насосу, который мерно работал, перекачивая воду из канала.

Но Байрам-ага не обратил внимания на его нетерпение. Яшули был поглощен своими мыслями. Он внимательно вглядывался в лицо юноши, пытаясь вспомнить, чей же это сын. Наконец Байрам-ага спросил:

— Чей же ты будешь?

— Я Солтан, сын Язлы, — быстро ответил юноша.

— Язлы, сын Евшана?

Юноша согласно кивнул головой.

— Ах да, помню, помню. Отец твой был достойным джигитом, — Байрам-ага неторопливо поглаживал жиденькую седую бороду, покашливал, а сам готовился высказать юноше свое негодование.

Взгляд его снова упал на растерзанные рыбьи тушки, и старик вкрадчиво спросил:

— Рыбку решил половить?

— Эх, какая там рыбка! — воскликнул Солтан. Он уже всерьез рассердился на старика.

— А ты разве не видишь рыбу, что гниет в арыке?

Байрам-ага пронзительно смотрел в глаза Солтана, словно хотел прочитать его мысли.

— Байрам-ага, если вам и вправду жаль рыбу, то идемте к насосу. Вы своими глазами все увидите и сразу поймете, в чем дело. Скорее, я и так много времени потерял, пока отыскал решетку.

С этими словами Солтан взвалил на плечо свою ношу и, не дожидаясь ответа, почти бегом побежал вперед.

— Да постой же! — опять остановил его Байрам-ага. — Дай мне эту железку. Я положу ее на осла.

— Спасибо, Байрам-ага, лишь бы вы поспели за мной, — и Солтан припустил еще быстрее.

— А

Согнувшись под тяжестью, Солтан двигался так стремительно, что старик вынужден был поторопить своего ослика, чтобы не отстать.

— Дай, говорю, мне решетку! — снова крикнул старик.

Юноша вынужден был остановиться и положить на спину ослика тяжелую решетку. Яшули был очень доволен, что настоял на своем.

— Как я погляжу, ты парень проворный. В кого ты такой? Отец у тебя был не слишком поворотливым, — заметил Байрам-ага.

Но вот и канал. Созданная руками человека, искусственная река несла свои воды в зыбких песчаных берегах. Все знали, что было запрещено касаться лопатой берегов канала. Могучее течение легко могло бы размыть податливые берега. Поэтому колхозы получали воду из канала с помощью насосов. Насос гнал воду по огромным — в рост человека — трубам. Из них вода лилась в бетонное русло водоотводного арыка. От него брали начало другие арыки, которые змеились, расходились во все стороны, опутывая своей животворной сетью посевные земли до самых-самых дальних песков, что темнели на горизонте.

Байрам-ага пустил ослика в камышовые заросли, а сам подошел к насосу. Сколько ни смотрел он на пенящую струю, что била из трубы, а понять не мог, какая связь между насосом и погубленной рыбой.

— Вот мы пришли к твоему насосу, — сказал он Солтану и вопросительно поглядел на юношу.

— Рыба гибнет от насоса, Байрам-ага, — ответил Солтан. — Насос качает воду и втягивает рыбу в трубу. Тут ей и конец.

— А разве те, кто ставил насос, не знали, что он будет уничтожать рыбу? Сколько таких насосов работает, и если каждый будет губить рыбу, в канале ни одной не останется. Всякое дело надо прежде хорошенько обдумать.

Насос работал ритмично, и из огромной пасти трубы вылетали растерзанные серебристые рыбьи тушки. Некоторые падали на бетонный берег, другие плавали в пенящейся воде.

— Не все насосы такие, как у нас, — возразил Солтан. — Каждый насос должен иметь вот такую сетку. Она и защищает рыбу…

— Так почему же нельзя было и здесь поставить? — возмутился Байрам-ага.

— Вах, в том-то и дело, что решетка была, да Атак ее снял…

— Где он сейчас? — спросил старик и воинственно огляделся по сторонам.

На берегу никого не было, и камышовый шалаш, что стоял неподалеку, тоже был пуст.

— Так, значит, ты ходил за решеткой?

Солтан кивнул молча головой.

— Разве ты сможешь поставить ее? Плавать умеешь?

— Лишь бы вы защитили меня от Атака, — ответил Солтан, — решетку я поставлю как надо.

Уже смеркалось, и в воздухе стояла прохлада. Солтан начал раздеваться, намереваясь лезть в воду.

— Только не утони, — встревожился старик. — Если не уверен в себе, в воду не иди. Сам знаешь: вода дороже золота, но когда ее много, она — безмолвная беда.

— Будь спокоен, Байрам-ага, — проговорил Солтан, опуская в воду ноги.

От холодного прикосновения по телу его прошла дрожь, но скоро он привык к холоду и решительно двинулся к насосу.

— Берегись, как бы тебя ненароком не втянуло! — крикнул Байрам-ага. — У меня в хорджуне есть веревка, я принесу…

Старик суетился на берегу. Для своих преклонных лет был он очень легок и подвижен. Пока Солтан медленно продвигался в воде, Байрам-ага места себе не находил, будто стоял он босыми ногами на раскаленных углях.

— Ты, мой ягненок, застудишься, — бормотал он. — А я и чомуча с собой не захватил, самое верное средство от хвори. Вышел бы ты из воды, я растер бы тебя чомучем — никакая болезнь не страшна. Бывает, по весне до костей промокнешь под дождем, только чомуч и спасает.

Тем временем Солтан вплотную приблизился к трубе.

— Подать тебе решетку? — крикнул Байрам-ага, перекрывая шум работающего мотора.

— Подайте!

Лицо Солтана вдруг засветилось радостной улыбкой, и он сразу стал похож на мальчишку, который наткнулся на первый белый гриб.

— Ур-а! Я нашел крючок, к которому крепится решетка. А вот и другой. Чуть-чуть подтолкни, Байрам-ага. Хоп! Довольно. Теперь отпустите, остальное я сам сделаю.

— Некоторые старики болтают, мол, нынешняя молодежь ничего не умеет, знать ничего не хочет, кроме забав. Попадись мне такой болтун, я его живо одерну, — вслух сам с собой рассуждал Байрам-ага. — Я скажу: «А вы знаете сына Язлы? То, что он сегодня сделал, не всякому зрелому человеку по плечу».

Солтан слышал взволнованные слова яшули и про себя подумал: «Это он просто так говорит, чтобы подбодрить меня. Знаем мы этих стариков, от них доброго слова не дождешься. Разве что гору передвинешь, тогда, может, похвалят».

Закрепив на крючках решетку, Солтан повернул к берегу. И в этот момент сверху, с трубы насоса раздался яростный крик:

— Сейчас же сними решетку, или я скину в реку этого ишака!

От неожиданного крика Байрам-ага вздрогнул. В сумерках слабеющие глаза его не могли различить кричавшего. Байрам-ага подошел поближе, приглядываясь к человеку, который взобрался на трубу.

— Хоть бы ты велел ему выйти из воды, — насмешливо проговорил мужчина, обращаясь к старику. — И чего топчешься возле него, будто надеешься увидеть на его лице Луну?

Теперь Байрам-ага узнал его. Это был моторист Атак. Гнев и сознание собственной власти распирали Атака. Важный, надутый, в темноте он напоминал хум — большой глиняный кувшин.

— Пока не снимешь решетку, из воды не выйдешь. — и не надейся, — с угрозой сказал он Солтану.

— А ну, попридержи язык, храбрый джигит! — взорвался Байрам-ага. — Если ты хоть пальцем тронешь его, я сочту себя настоящим мужчиной. Ишь ты, храбрец!

Как весенний поток сметает преграду, так Байрам-ага не в силах был совладать с негодованием, охватившим его. Не помня себя, он подбежал к Атаку.

— Байрам-ага, рехнулся ты, что ли? Опомнись! Не я, а ты должен был запретить этому молокососу лезть в воду. Они так и ищут повода, чтобы досадить кому-нибудь, — объяснял Атак, чтобы успокоить старика.

Байрам-ага провел в степи почти всю жизнь. Не было у него опыта ни в спорах, ни в словесных препирательствах. Был он прямодушным и честным человеком, и всякая ложь возмущала его до глубины души. Вот и сейчас от несправедливых слов Атака старик вспыхнул как порох.

— Я-то хорошо знаю, кому они досаждают, — ответил Байрам-ага и стиснул кулаки.

Моторист понял, что старик не на шутку сердит и, спрыгнув с трубы, спрятался за трактором, который приводил в движение насос.

— Вот уж верно сказано: «Если старик загуляет, быть буре», — пробормотал Атак.

Он оглянулся, отыскивая глазами подходящее местечко, на тот случай, если старик снова атакует его.

— Что я тебе сделал, хов, Байрам-ага джан? Ты чего взъелся на меня?

Пока Атак и Байрам-ага шумно объяснялись, Солтан вышел

— Что я тебе сделал? — удивленно округлив глаза, спрашивал Атак.

— Он еще прикидывается, что ничего не понимает, бессовестный!

— Да покарает меня соль, Байрам-ага, если я вру! — взмолился Атак.

— Ты, может, скажешь, что не знаешь от чего рыба гниет в арыке?

— Ах, вот ты о чем!.

Атак небрежно махнул рукой и рассыпался мелким смешком. Всем своим видом он хотел показать, что старик шумит по сущему пустяку.

— Ну, Байрам-ага, ты мне чуть кишки не выпустил. А я-то испугался, неужто случилось что-нибудь серьезное. А ты об этих дохлых рыбах печалишься… Ха-ха-ха!

И вдруг резко оборвал ехидный смешок и, повысив голос, заговорил строго:

— Старик, ты провел в степи весь свой век и совершенно не знаешь жизни. Или ты не слышал что начался сев?

— Ну и что из того, что начался сев? Разве поэтому ты должен губить рыбу? Ишь, нашел причину.

— Иди домой, старик, и грейся возле жаркой печки да попивай зеленый чай. Без тебя тут управятся, — пренебрежительно ответил Атак и снова накинулся на Солтана.

— Эй! Кому сказал? А ну, полезай в воду да сними то, что поставил!

Байрам-ага остановил юношу.

— Солтан в воду не пойдет, — властно сказал старик. — А ты не заносись, я с тебя спесь живо собью. Ну-ка, отвечай, кто позволил губить рыбу?

Атак не подал виду, что немного струхнул, но ответил примирительно:

— И чего ты ко мне привязался? Пусть бригадир отвечает.

— Я тебя спрашиваю! — Байрам-ага шагнул к нему.

— Ведь я уже объяснил: началась посевная, хов, Байрам-ага. Полям нужно много влаги, а если на трубе сетка, то вода плохо идет, потому что решетку забивает всякий мусор. Сам знаешь, с поливом медлить нельзя. Из-за какого-то десятка рыб не станешь срывать сев. Ты ведь это хорошо понимаешь, так зачем нападаешь на меня?

— Да разве у работы есть конец? С посевом управимся, а там прополка, культивация подойдет, другим посевам вода понадобится, — более спокойно отвечал Байрам-ага. — Колхоз разорится, если ради одного дела будет гибнуть свое добро. Чтоб остричь бровь, не нужно выбивать глаз, верно? Если ваша бригада хотела поскорее провести предпосевной полив, нужно было заранее позаботиться и все предусмотреть. Разве наши предки не говорили: «Кто рано встает, тот и с делами управится»? Не смей трогать решетку, не серди меня. Я ведь и за уши оттрепать тебя могу. И еще запомни: не смей обижать Солтана. Он парень с головой и сердце у него доброе. Сегодня он спасет десяток рыб, а завтра поднимется на защиту людей. Он принесет народу больше пользы, чем мы с тобой. У вас здесь есть дрова?

— Есть. — Атак не понял, почему яшули вдруг спросил о дровах.

— Вот и разведи огонь. Пусть Солтан согреется. — Байрам-ага потрепал юношу по спине: — Время летит быстро. Не успеешь шапку передвинуть со лба на затылок, как вырастет из тебя могучий пальван.

Атак молча направился к шалашу разводить огонь, а старик пошел к камышовым зарослям, где оставил своего ослика.

Байрам-ага шел по высокому берегу, ведя за собой ослика, и поглядывал на шалаш, возле которого суетился Атак. «Кажется, он понял свою ошибку», — с удовлетворением отметил про себя Байрам-ага.

Когда Байрам-ага на пароме переправился через канал и въехал на окраину поселка, темнота уже укрыла землю. Поэтому старику пришлось отложить на завтра намерение заехать в правление колхоза, чтобы рассказать о случившемся, и он повернул к своему дому.

Всякий раз, когда Байрам-ага возвращался из степи после долгого отсутствия, его удивляло, как быстро растет село. «Лет десять-пятнадцать назад, — думал Байрам-ага, — окраина подступала к развалинам старого дворца. А теперь этот безмолвный свидетель древних времен оказался почти в середине села. Не меньше сотни домов выросло позади него».

Да и сам Байрам-ага оставил женатому сыну свой дом и получил другой участок к северу от Оммук-кошк. Туда и направлялся сейчас старик.

Ослик трусил по дороге, огибавшей стены дворца Оммук. Вдруг, чего-то испугавшись, ослик остановился и, отпрянув, едва не скинул Байрам-ага. Успокоить перепуганное животное оказалось делом нелегким. Вокруг стояла кромешная тьма, и старик не мог понять, что напугало его ослика. Потеряв терпение, Байрам-ага слез с упрямца.

— Ах ты, проклятый! — крикнул он зычным голосом и дернул за поводок, чтобы потащить за собой упиравшегося ослика.

Старик и шагу не шагнул, как, словно в ответ на его крик, эхом отозвался истошный вопль:

— Вай, ой!

Не понимая, что случилось, Байрам-ага крикнул в темноту:

— Эй, кто тут? Это я, чабан Байрам-ага!

Ему не ответили. Мальчик, Байрам-ага понял, что кричал мальчик — бежал не разбирая дороги. Вот он продрался сквозь заросли возле дворца. — Байрам-ага слышал, как трещали ветки. Вот упал в арык и выскочил на другой стороне. Спустя еще какое-то время в доме на окраине поднялась суета. Байрам-ага услышал пронзительный женский крик:

— Вай, горе мне! Он увидел джина!

Старик покачал головой и повернул к дому, откуда неслись крики.

Байрам-ага рассказывает легенду

«Кто не послушает старшего, тот поплатится», — сказал себе Меред.

Ему было стыдно, но он поднялся и подошел к столу. Берды понял, что Меред хочет записать кулхувалла.

— Я недавно вычитал пословицу: «Положи трусу саблю под подушку, он от страха в постель напустит», здорово сказано. — С этими словами Берды вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.

Под диктовку Кейкиль-эдже Меред записал кулхувалла. Прочитал заклинание раз пять подряд. Потом, не глядя в бумагу, попытался повторить наизусть. Но, наверное, от тревоги, поселившейся в его сердце, непонятные и потому бессвязные слова не запоминались.

Кейкиль-эдже подсказала Мереду, как быстрее заучить:

— Да буду я жертвой его, это заклинание, ниспосланное с неба, очень сильное. Прочитай еще разок, а потом повтори с закрытыми глазами, и все запомнится, так и врежется в память. Вот какое оно сильное.

Меред так и сделал. Еще раз медленно прочитал кулхувалла, затем закрыл глаза и повторил вслух. И удивительное дело, чудные слова сами собой выговаривались, Меред ни разу не запнулся. «Бе! А я сперва не поверил бабушке. Но, оказывается, это правда, что заклинание сильное», — подумал мальчик.

Он поблагодарил старушку, попрощался и вышел из дома.

Во дворе его поджидал Берды.

— Если ты боишься, я провожу тебя, — сказал он, увидев Мереда.

Меред знал, что его друг скажет такие слова. Но разве мог он признаться, что действительно вдруг испугался, сам не зная чего? Нет, ни за что! Примешь предложение Берды

— Разве ты когда-нибудь прежде провожал меня домой?

— Вот и я не припомню такого, — живо откликнулся Берды. — Ну, да если ты выучил кулхувалла, то теперь тебе нечего бояться… — Меред услышал насмешку в голосе друга. — Ладно, завтра встретимся.

Калитка закрылась, и Меред остался один в кромешной тьме. Мальчик глубоко вздохнул и вышел на улицу.

Дорогу, что вела мимо развалин Оммук-кошк, он знал как свои пять пальцев. Он знал, что темнеющая впереди масса — это заросли колючек, а чуть, дальше — стена камышей. Все было привычным, знакомым. И вдруг Меред увидел… Нет, не увидел, а ощутил, что на него надвигается что-то неведомое. На миг ему показалось, что кто-то едет на осле. Потом он увидел — или ему почудилось? — как неведомо-черное стало расти, качаться из стороны в сторону. Ноги не держали Мереда, и он без сил опустился на землю прямо посреди дороги. В отчаянии обхватил голову руками, зажмурился. Кулхувалла! Как оно начинается? Меред не помнил ни слова. А неведомое было уже близко. Мальчик поднял голову, осторожно открыл глаза. То черное приближалось. Меред услышал, как оно било о землю страшными копытами, как закричало истошным ослиным криком. Сейчас чудовище раздавит его! Меред вскочил с места. И тут громкий крик: «Ах ты, проклятый?» — обрушился на мальчика.

Меред заорал не своим голосом: «Вай-ай»! — и рванул в сторону, не разбирая дороги — через заросли, через арык, напрямик к дому. Теперь его глаза ничего не видели, уши ничего не слышали. Колючки в кровь расцарапали ему руки, он не чувствовал боли. Он упал в арык, вымок, но не почувствовал холода. Охваченный ужасом, он убегал от неведомого, которое, казалось, гналось за ним по пятам.

Грязный, растрепанный, Меред ворвался на веранду, перепугав всех домашних.

Отец первым кинулся к сыну, подал ему воды.

— Что случилось? — спросил он.

С вытаращенными глазами Меред, заикаясь, выговорил:

— В-д-дворце Оммук… Черное…

Мать в отчаянии всплеснула руками:

— Вай, горе мне! Он увидел джина!

Ее крики, суету в доме услышали соседи. Недобрая весть мигом разнеслась по селу, и вскоре в дом Махтумовых набился народ.

Мереда уложили в постель. Волнение пережитого еще не покинуло его.

Женщины, глянув на бледное лицо мальчика, причитали: «Свят, свят! Пусть не увидят мои глаза то, что услышали уши. Бедняжка совсем помертвел».

Меред слушал их, и ему снова становилось страшно, и сердце опять замирало. Мужчины успокаивали: — Все прошло, ничего не случилось. Сейчас придет доктор, сделает укол, ты и не вспомнишь ни о каком страхе.

В комнате стоял невообразимый гвалт, поэтому появление Байрам-ага было замечено не сразу. Старик стоял на пороге, прислушиваясь к разговорам. Он уже понял, что случилось, и когда кто-то обратился к нему со словами: «Байрам, ты чего стоишь? Прошел бы к мальчонке да помог бы ему. Все жилы у него сейчас натянулись, как струны дутара. Сожми их, как надо, они ослабнут, и мальчишка сразу оправится», — Байрам-ага стал пробираться к постели, где лежал Меред.

— О, с этим делом я живо управлюсь, — сказал яшули.

Но Омар, отец мальчика, решительно возразил:

— Не нужно трогать его. Врача уже вызвали. «Скорая» сейчас подъедет.

— О чем ты говоришь, Омар! Если бы эти проклятые уколы приносили пользу, то все вы и впрямь позабыли бы, что такое хворь. Ведь у вас в жилах не кровь течет, — а лекарства. Ну, и что, какой толк? Чуть что — и уже чихаете. Хоть бы иногда прислушались к старикам, они вам зла не желают…

Байрам-ага подошел к кровати и присел на краешек. Посмотрел на бледное лицо мальчика, потом положил свою сухую ладонь ему на лоб. Некоторое время он сидел неподвижно, затем взял Мереда за руку и негромко позвал:

— Меред, ну-ка, посмотри на меня!

— Кулхувалла… кулхувалла, — бормотал Меред. — Ничего не помню, ни одного слова…

Байрам-ага удивленно покачал головой: «Почему он думает о кулхувалла?»

Между тем Кейкиль-эдже с неодобрением наблюдала за Байрамом-ага. Ее возмущала медлительность старика. Наконец она не выдержала и вслух высказала свое нетерпение:

— Вах, откуда этому человеку, который весь век провел с овцами в пустыне, знать нужные жилы?

А после приезда «Скорой помощи» Кейкиль-эдже с возмущением выкатилась в другую комнату, где собрались женщины, и вскоре оттуда понеслись ее сетования на молодежь, которая не уважает старших…

Постепенно соседи разошлись, выразив сочувствие родителям Мереда, а Байрам-ага остался возле мальчика.

Старик с удовольствием выпил целый чайник зеленого чая и развязал широкий шерстяной кушак, которым подпоясывал свой чапан. В кушаке у старика были завернуты небольшие луковички цветка бурчи. Байрам-ага собирал в степи это любимое ребячье лакомство. Сейчас оно оказалось очень кстати.

Пока Меред угощался, яшули рассказал о том, как он сегодня оказался джином.

Родители Мереда, которые не могли понять, что так сильно напугало их сына возле Оммук-кошк, выслушав рассказ Байрама-ага, впервые за весь вечер улыбнулись. А Меред от стыда не знал, куда девать глаза. Надо было как можно скорее перевести разговор на другое, и мальчик спросил, показывая на луковку:

— Это что, Байрам-ага?

— Это корень бурчи. Там, где я хожу с отарой, их полным-полно. Степь словно пестрой кошмой застелена.

— Вот бы побывать там! — вздохнул Меред. — А я очень люблю маки.

Он замолчал, мысленно представив зеленые пастбища Каракумов.

— В степи ведь всякие цветы растут, Байрам-ага?

— Верно, сынок. Вот я в песках провел всю жизнь, а названий некоторых до сих пор не знаю.

— Мне хочется своими глазами увидеть эти цветы.

— А что в этом трудного? Переправься через канал, а там степь поманит тебя.

Байрам-ага перешел на ковер и сел, скрестив ноги.

— Сейчас самое время, степь вся в цвету.

— Я наберу вот такую охапку! — размечтался Меред. — И принесу домой.

Байрам-ага исподволь направлял разговор так, чтобы Меред скорее забыл неприятный случай возле Оммук-кошк.

— Послушай, что я тебе расскажу, — начал он таинственным голосом, обращаясь к мальчику. — Когда-то давным-давно слышал я такую легенду. Сказывают, ранней весной, когда ночь сравняется с днем, расцветает в степи некий цветок удивительной красоты… Не всякому удается повидать, как цветет этот степной цветок — сахра гюли. Чтобы найти его, нужно одолеть много барханов, низин, балок. Надо быть очень настойчивым…

Меред слушал Байрама-ага, затаив дыхание.

— Вы тот цветок видели, Байрам-ага? — вдруг спросил он. — Вы, наверное, срывали его?

Байрам-ага весело рассмеялся.

— Нет, мой верблюжонок. Тот цветок нельзя сорвать. Сказывают, раскрывается он только на один день. Кому доведется увидеть цветущий

— Понимаю, — сразу же отозвался Меред. — А какого цвета он, и какие у него листочки, как же его узнать?

Байрам-ага убедился, что пущенная стрела попала в цель.

— Как узнать? Да это же проще простого! Говорят, достаточно человеку только один раз взглянуть на сахра гюли, как сердце его сразу мужает.

Старик сделал паузу и посмотрел мальчику в глаза.

— Вот, например, ты разве не поймешь сам, что увидел не какой-нибудь обыкновенный цветок, а настоящий сахра гюли, если вдруг почувствуешь, что стал сильным и бесстрашным?

— Конечно, пойму! — уверенно ответил Меред и даже хотел сесть в постели. Но Байрам-ага положил ему руки на плечи.

— Не поднимайся. Полежишь денек-другой и все обойдется.

— А вдруг он отцветет за это время? — тревожно спросил Меред.

— Не бойся. Ты еще успеешь. Я почему-то верю в тебя.

С этими словами старик поднялся и направился к двери. Меред проводил его взглядом.

Из соседней комнаты до него донесся разговор взрослых. Байрам-ага говорил, прощаясь с родителями Мереда:

— «Палка, которая ударит, спрятана, та же, которая не заденет, на виду». В том, что сегодня случилось с мальчиком, есть какая-то тайна. Почему он толкует о каких-то джинах?

Мереду снова стало не по себе. Он гнал воспоминания о том, как шел по темной дороге, как…

Он долго лежал без сна. Когда же представил, что идет в степь, его мысленному взору явилась Кейкиль-эдже. «А ты выучил кулхувалла?» — настойчиво спрашивала она.

Меред вздрогнул и повернулся на другой бок. Он спал.

3

Рассказ о том, как Меред повстречал джина, разошелся по всему поселку. Мальчик не знал об этом. Он день-другой полежал в постели, потом поднялся, но из дома не выходил. До конца весенних каникул оставалось всего три дня.

От событий, связанных с джином, пострадал и Берды. Он так старательно разучил с Мередом две новые песни, чтобы во время каникул выступить на концерте, который ребята должны были дать колхозникам прямо в поле, и вот все рухнуло в тот вечер, когда Меред увидел джина. И теперь Берды каждый день навещал друга.

Выполнив все поручения бабушки по дому, он и сегодня отправился к Мереду.

— Не вздумай бродить вокруг дворца Оммук! — крикнула ему вслед Кейкиль-эдже.

— Опять заладила — «дворец, дворец»! Больно он мне нужен, этот ваш Оммук, чего я там не видел? — буркнул мальчик, выходя со двора.

И верно, развалины старого дворца никогда не интересовали его. Однако сегодня внимание Берды привлекло нечто новое, появившееся на одном, крыле дворца.

«Бе! Неужели и мне привиделся джин?» — Берды даже на миг закрыл глаза. Потом он снова взглянул на высокое крыло.

Кувшин — не кувшин, горшок — не горшок стоял на каменном крыльце. И что-то белое торчало из кувшина-горшка.

Берды раздумывал недолго. «Надо взобраться и проверить, что это такое», — решил он.

Мало кто в поселке знал историю старого дворца Оммук, смотревшего с холма на подступившие к нему дома и колхозные поля. Восемь веков минуло с тех пор, как были воздвигнуты его глинобитные стены. Учитель истории рассказывал ребятам, что название свое — Оммук-кошк — «развалина» — дворец получил лет сто назад, когда стены его рухнули после особенно сильных ливневых дождей. Некогда, рассказывал учитель, дворец этот был летней резиденцией могущественного правителя Султана Санджара. В те времена его окружал густой тенистый сад.

Уже в наши дни дворец Оммук был объявлен историческим памятником. У входа поставили железный щит, на котором было написано: «Вести самостоятельные раскопки на территории дворца запрещается». Ожидали приезда археологов.

Берды подумал: «А может, экспедиция приехала?» Но во дворце царила тишина.

Берды был парнем ловким. Ему ничего не стоило вскарабкаться на высокую полуразрушенную стену. На покрытом песком и пылью глиняном крыле ясно отпечатались чьи-то следы. Кто-то рано утром побывал здесь.

А вот и то, что заинтересовало Берды: обломок старого кувшина наполнен землей и сверху воткнут какой-то конверт. Берды не сразу решился протянуть к нему руку. Он опасливо оглянулся, словно боялся, что кто-то может подсматривать за ним.

Отсюда, с высоты, хорошо был виден весь поселок, поля, по которым шеренгой ползли трактора. Вон дом Мереда. Дядя Омар рубит дрова. А на противоположной стороне поселка дом Берды. Мальчик увидел свою бабушку. Она загнала в сарай кур и принялась мести двор. На площади возле колхозного клуба работает репродуктор. Оттуда летит мелодия туркменской песни.

Берды не заметил ничего подозрительного и открыл конверт.

На листке из школьной тетради было написано следующее:

«Ранней весной, на заре расцветает удивительный цветок — сахра-гюли. Кто увидит его, становится храбрым и никогда ничего не будет бояться.

В этом кувшине, на этом месте будут посажены семена сахра гюли. Цветок силы — сахра гюли — зацветет на вершине Оммук-кошк. И каждый, кто придет во дворец и увидит сахра гюли, не будет ничего бояться. И дворец никого больше не испугает».

«Чудак какой-то написал», — решил Берды. Он еще раз взглянул на листок. — Но позвольте, почерк почему-то знакомый… Не наш ли Меред сочинил? Точно! «Погонишь труса, он станет храбрым», — кажется, ему пошла на пользу встреча с джином. Сейчас узнаю, что он задумал и что это за необыкновенный цветок — сахра гюли».

Берды с кошачьей ловкостью спустился на дорогу и помчался к другу.

Дядя Омар встретил Берды с обычным радушием.

— Заходи в дом, — сказал он и, пропустив мальчика, вошел следом.

— Твой Меред-хан сейчас уже, наверное, подъезжает к дому бабушки, — пояснила тетя Огульнабад, мать Мереда.

— Ну-у! — удивился Берды.

— Сегодня на рассвете укатил.

— Один уехал? — спросил Берды.

— Один. Сел на велосипед и двинул, — сказал дядя Омар.

Он радовался, что сын так скоро оправился.

Берды чувствовал, что есть какая-то связь между письмом Мереда и его неожиданным отъездом в соседнее селение к бабушке.

— А когда он вернется? — спросил Берды.

— Обещал завтра к вечеру приехать.

— Тогда я загляну к вам завтра.

Радость родителей была понятной, но Берды встревожился: что если Меред обманул их? Сказал, что едет к бабушке, а сам махнул в степь искать этот сахра гюли.

Берды вышел на улицу, закусив губы.

4

Сегодня Меред проснулся раньше всех. Он все взвесил и продумал, — времени было достаточно, пока он несколько дней лежал в постели.

В мешок он положил теплое пальто и маленький кувшин для воды, аккуратно завернув и привязав к багажнику. Не забыл взять чурек, два коробка спичек, нож и лопатку. Отцовский бинокль повесил на шею. Все необходимое в дорогу было собрано. Еще с

Кликнув собаку, Меред отправился ко дворцу. Мальчику совсем не было страшно. Днем дворец не нагонял ужаса.

Вернувшись домой, он порадовался тому, что даже отсюда был виден его горшок для сахра гюли.

— Мама, так я поехал…

— Куда? — спросонья Огульнабад не поняла сына.

— Ты же еще вчера разрешила поехать к бабушке.

— Разрешила. Но почему ты в такую рань надумал отправиться?

Огульнабад поднялась, отодвинула занавески на окнах. В доме стало светло.

— О, уже солнце встало. Чаю выпьешь?

— Я поел чурека с медом, — отказался Меред. Ему не хотелось терять время. — Я поеду, мама…

— Ну, ладно, поезжай. От нас передай приветы. Скажи, все у нас благополучно. И не задерживайся. Завтра вечером возвращайся.

Рассказ Байрам-ага о чудесной силе сахра гюли поразил воображение мальчика. Неужели есть такой цветок, приносящий человеку силу и храбрость? Меред сразу поверил старому чабану. С того злосчастного вечера он понял, что нет у него другой возможности доказать своему другу Берды и всем ребятам, что он не трус: надо найти сахра гюли! Никакие трудности его не остановят.

Село осталось позади. Миновав свежевспаханные хлопковые карты, Меред выехал в степь, поросшую чоганом и чомучем, невысоким черкезом и стелящимся по земле чети. Отсюда начиналась безбрежная пустыня Каракум.

В степи Меред приободрился.

Сначала появились маки. Затем стали попадаться колокольчики и тюльпаны. Зелено-красная земля радовала глаз. Невидимые птицы наполняли все вокруг ликующей песней радости. На верхушках барханов, которые с двух сторон обступили дорогу, столбиками, сидели тушканчики. Передние лапки забавно поджаты. Издали они напоминали колышки, к которым в сарае привязывают ослов. Завидев Мереда, тушканчики пробегали рядом с ним, будто сопровождали, потом останавливались и начинали заниматься поисками пропитания.

Меред катил без остановки все дальше в степь. По его представлениям, сахра гюли должен был расти в глухом месте. А эти пески были исхожены людьми, истоптаны копытами животных. «И потом, — рассуждал Меред, — если бы сахра гюли рос здесь, его видели бы многие из нашего колхоза». И он с большей энергией нажимал на педали.

Дорога постепенно становилась тяжелее. Влаги в почве было меньше, и поэтому песок был суше. «Эх, прошел бы сейчас дождь, как легко было бы ехать», — подумал Меред. Он взглянул в небо. С западной стороны плыли редкие облака. Дождя они не обещали. Да и не было никакого прока от дождя жарким днем. Дождю лучше литься ночью, когда прохладно, чтобы вся влага ушла в землю..

Меред миновал колхозные пастбища, где чабаны ходили с отарами. Он видел стрелки дикого лука, стали попадаться и грибы. Меред издалека замечал их светлые шляпки. Но сейчас грибы не интересовали, его. Глаза искали чудесный цветок.

У подножия очередного бархана Меред сделал привал. Прислонив велосипед к невысокому кустику борд-жака, снял с багажника мешок с припасами. Рядом в изобилии рос дикий лук. Меред нарвал пахучих стрелок, собрал несколько грибов. Охапки хвороста было достаточно, чтобы развести костер. Он поджарил на огне грибы и с аппетитом поел. После небольшой передышки Меред продолжил поиски.

День клонился к вечеру. Хоть и наступил период весеннего равноденствия, но как всегда, едва солнце садилось, темнота падала на землю.

Меред успел перевалить еще несколько барханов. В затишье возле одного из барханов он решил провести ночь. До наступления темноты мальчик собрал довольно много сухостоя и развел огонь.

На небе замигали, засветились звезды, словно сошлись, собрались они все вместе погреться у костра Мереда. Чем ярче разгорался костер, тем дальше отступала темнота. Как только пламя слабело, темень наваливалась со всех сторон. И тогда Мереду чудилось, будто в темных ее покровах таятся какие-то неведомые чудовища. Меред, однако, не испытывал никакого страха. Он подкидывал хворост, и пламя разгоралось. И все же, когда огонь поднимался высоко, ему становилось веселее. «Эх, жаль, не догадался захватить с собой транзистор, — подумал он. — Я бы не выключал его до самого утра. На всю степь гремела бы музыка». Он поворошил палкой в костре и яркие искры взлетели в темноту.

На небо выплыла сверкающая луна. Меред подумал, что она, наверное, никогда не заходит: ночью на востоке висит высоко, как огромная желтая дыня гуляби, а утром ее прозрачный серебристый круг видишь на западе. В селе Меред не замечал красоты луны. Только сейчас, только здесь — в ночной степи увидел ее прекрасный лик.

Здесь в степи он навсегда полюбил синее небо пустыни. Байрам-ага говорил: «Такого чистого неба, как над Каракумами, нигде больше в мире нет», и Меред был с ним согласен. Любуясь сегодня бездонной синевой, он сказал себе: чистая синева небес над Каракумами отражает мечту пустыни о прозрачной синеве воды.

…Сколько времени проспал Меред, разморенный теплом костра, неизвестно. Ему снилось, что он идет к Берды. Стучит в дверь, но никто не откликается. Он отворяет дверь — в доме пусто. Меред ступает через порог, и пол у него под ногами проваливается. Меред летит вниз. Он падает долго, а потом ощущает, что упал в огонь. Откуда-то появляется Кейкиль-эдже, она подбрасывает в костер дрова.

«Бабушка, помогите мне, я горю», — жалобно стонет Меред.

«Тысячу раз попроси меня, помочь тебе не смогу, — отвечает Кейкиль-эдже и принимается раздувать пламя. — Хочешь спастись — трижды прочитай кулхувалла».

Жар становится сильнее. Меред хочет вырваться из огня и не может. Силится вспомнить слова и не помнит даже начала. Он понимает, что должен сгореть на дне этой пропасти. В тоске поднимает он глаза вверх и видит заветный цветок. «Сахра гюли! Сахра гюли!» — кричит Меред и тянется к нему.

— Ой, сынок, убери руку, — слышит он низкий голос, — не то обожжешься.

И Меред просыпается. Мальчик не сразу осознает, где он находится.

Горит костер. Возле него, освещенный ярким пламенем, сидит красивый статный старик. Лицо приветливое, доброе, и Меред успокоился.

— Знаешь пословицу: «Собака, которая много лает, гостей в дом созывает?» Если в песках разложишь костер, к тебе обязательно кто-нибудь пожалует, — улыбнулся яшули. — Как говорится, незваному гостю нет подстилки. Вот и я подсел к твоему огню без приглашения. А чтобы ты не продрог во сне, подбросил в костер веток. Как зовут тебя, сынок?

Хриплым спросонья голосом Меред назвал себя.

Рассказ первый

— Ну-ка, просыпайся, молодец Меред, — сказал яшули и поворошил в костре, чтобы пламя разгорелось сильнее. — А ты

Меред окончательно проснулся и при свете пламени стал рассматривать сидевшего напротив яшули. «Бойся позднего гостя и поднявшегося утром бурана», но в этой доброй степи не может быть дурного человека», — подумал Меред. И чтобы гость не догадался о его мыслях, он ответил:

— Очень хочу узнать…

— Меня зовут Кандым-ага. Нет в этих местах человека, который не слыхал бы о Кандыме-куючи, колодезном мастере. До села мне сегодня всё равно не дойти, поэтому я и решил сделать привал. И вдруг увидел твой костер… Немного поговорим, а потом ляжем спать, — сказал Кандым-куючи. — А ты кто же будешь, из каких мест?

Меред обрадовался, что его гостем оказался знаменитый колодезный мастер. «Улучу момент и спрошу у него о сахра поли», — решил он. Затем коротко ответил:

— Я школьник.

— А если ты учишься, то что же ты делаешь один в песках?

— Да так, ничего… Каникулы у нас, вот я пришел, — неопределенно ответил Меред.

Видимо, Кандым-куючи догадался, что Меред о чем-то умолчал, потому что сказал так:

— В мое время говорили: утаенное слово станет тревогой, скрытый недуг — болезнью. Ты что-то недоговариваешь, скрываешь от меня. Скажи — и я чем смогу, помогу. Из шестидесяти прожитых мною лет сорок я провел в пустыне…

«Птицу ловят на корме, а человека на слове», — Меред поверил Кандым-куючи.

— Кандым-ага, если я спрошу вас кое о чем, вы ответите?

— Почему не ответить? До сих пор я не таил то, что знал.

— Вы когда-нибудь видели чудесный цветок — сахра поли? — с замирающим сердцем спросил Меред.

Кандым-куючи догадался, в чем дело. Меред сверлил его острым напряженным взглядом. «Так ты, малыш, мечтаешь стать храбрым?» — подумал старик и ответил:

— Я расскажу тебе об одном событии в моей жизни. А ты потом сам рассуди, видел я степной цветок пли нет.

— Я слушаю, Кандым-ага, — и Меред подсел поближе.

Пламя в костре снова стало затихать. Незагоравшиеся ветки, дымились. Старик наклонился и принялся раздувать огонь. Едкий дым попал ему в глаза. А Мереду показалось, что Кандым-куючи недовольно нахмурился.

— Дым ест глаза? — спросил мальчик.

— Ай, ничего, сейчас всё пройдет. Дым степного костра тоже лекарство.

Он потер глаза, устроился поудобнее и начал рассказывать:

— Это случилось много лет назад. Шел мне тогда четырнадцатый год. Под носом только-только стал темнеть пушок. Я помогал отцу. В наших краях он был известным куючи. Вместе со своим учеником Акджа очищал колодец. В те времена за каждый кулач[4] вырытого колодца давали молодую овцу.

В один знойный день мы нанялись чистить старый колодец. Как положено, прежде чем спуститься на дно, отец посадил в гова — кожаное ведро — козленка. Колодец оказался глубоким. По нынешним меркам было в нем метров сто. Ведро вытягивал верблюд. Был он очень понятливым и послушным. Когда надо было поднять ведро, я отводил нашего Карагеза далеко-далеко от колодца. Когда ведро опускали, мы возвращались назад. Так целый день напролет ходили мы с ним туда и обратно. Теперь колодцы роют и чистят машины. Ты глотка воды не сделаешь, а уже все готово…

— Да-а, козленок, как добрый вестник, вернулся к нам из колодца целым и невредимым, хотя он здорово верещал, пока опускался в кромешную тьму. Теперь отец мог опуститься. Призвав на помощь всевышнего, он исчез в темном стволе. А спустя какое-то время крикнул: «Тащите!» На поверхность поднялся бурдюк, полный зеленой грязи. Мы опорожнили его, опустили и снова вытянули полный. Словом, я прошел с верблюдом туда-сюда раз пять-шесть. И вдруг из колодца перестала звучать команда «Тащите!» Мы с Акджа перепугались. Ответом нам было молчание. Акджа быстро обвязался веревкой. Я осторожно спустил его в колодец. Как только он дал знать — «тяни!» — я торопливо стал погонять верблюда. Едва край гова показался над колодцем, я помчался назад. Отец, скорчившись, сидел на дне гова. Лицо его было без кровинки. Он лежал как неживой. В этот момент из колодца послышалось: «Кандым… гова…» В хлопотах возле отца я позабыл об Акджа. Быстро опустил ведро на дно. Но Акджа не подавал сигнала тянуть. «Акджа! Акджа!» — позвал я. Молчит. Верно сказано: «будто в колодец упал» — никакого ответа. Я погнал верблюда прочь от колодца и скоро понял, что поднимаю пустое ведро. Что делать? Я растерялся. Сам бы полез в колодец, да верблюда некому вести. На счастье Акджа, в этот момент очнулся отец.

«Акджа!» — позвал он своего помощника. — «Он там», — я заплакал. «Чего стоишь? Опускайся», — приказал мне отец. Он хотел подняться, но упал. Наверное, у него закружилась голова. Кое-как он все же поднялся. «Я смогу отогнать верблюда, чтобы вытянуть вас. Только ты быстро поворачивайся, сынок,» — так наказывал мне отец, а я уже спускался.

В колодце стояло зловоние. Это страшный запах я запомнил на всю жизнь. У меня едва хватило сил усадить Акджа рядом с собой и чуть слышно крикнуть: «Тяни!»…

Открыл я глаза и вижу, что лежу на земле, кто-то поит меня водой. «Ата», — тихо позвал я. — «Мужайся, братишка», — услышал я голос Акджа. — Спасая нас, он…»

Вот так-то было. Сам поплакал, сам и утешился. Потом Акджа рассказал, что отец снова потерял сознание, едва вытащив нас из колодца. После этого он уже не очнулся.

Мы положили тело отца на Карагеза и на другой день прибыли в село.

Теперь-то я понимаю, что отец отравился газом, тем самым, который сейчас служит всем нам. На дне старого колодца под многими слоями грязи, видимо, копилась эта страшная сила.

Меред глубоко вздохнул, не смея обронить неловкое слово.

Кандым-куючи словно догадался, о чем подумал Меред. Он сказал:

— Нет, я не бросил эту работу. Я стал учеником ученика отца. Никакие трудности, даже смерть, не могли устрашить меня. Я достиг своей цели. За сорок лет я вырыл в степи двадцать колодцев. Пятьдесят колодцев очистил и открыл немало засохших было источников.

Вот так-то… Теперь, Меред-хан, сам рассуди, видел я или не видел тот степной цветок…

У Мереда не было сомнений. От радости, что ему посчастливилось встретить человека, который, конечно же, видел заветный цветок, почувствовал себя окрыленным.

Ночную тишину нарушил отдаленный рокот мотора, но ни машины, ни света фар не было видно.

Кандым-ага расспросил Мереда, из какого он села, чей он сын. Оказалось, что старик знал Байрам-ага.

— Лучше него чабана нет, — сказал Кандым-куючи. — Для его отары я вырыл два колодца.

Меред готов был до рассвета слушать рассказы Кандыма-ага. Но старик устал.

Он расстелил на земле свою просторную шубу, отороченную красным сукном. На одну половину шубы старик лёг, а второй укрылся.

Мереду не оставалось ничего другого, как тоже лечь.

— Э-э, да ты налегке отправился в степь. Замерзнешь ночью.

Кандым-ага отдал мальчику свою бурку. Меред стал было отказываться.

— Бери-бери, — строго сказал Кандым-ага. — Со степью шутить нельзя.

Пригревшись, Меред мгновенно заснул. Спалось ему даже лучше, чем дома в постели.

На рассвете Кандым-ага разбудил его.

— Я приготовил чай. Выпей пиалушку. И скажи мне правду: куда и к кому ты идешь?

— Если по правде, то я никуда не иду, Кандым-ага. Я вышел в степь, чтоб найти сахра гюли. Сегодня покружусь здесь и к вечеру вернусь домой в село, — ответил Меред. — Ведь у нас каникулы, занятий в школе нет.

— Я верю тебе, — сказал Кандым-ага, глядя мальчику в глаза. — Далеко не ходи, заблудишься. Если ты не отыщешь сегодня сахра поли — не беда. Ты не побоялся один пойти в степь. Значит, у тебя есть мужество.

После того как Меред простился с Кандымом-ага, ему стало одиноко. Мальчику хотелось о многом поговорить с яшули, слушать его неторопливые рассказы о выносливости и силе духа. Но у каждого человека свой путь, своя тропинка. Жизнь течет своим чередом, человеку нельзя терять заветную цель.

Меред снова шел по степи. Песок под ногами был по-утреннему влажным, словно ночью выпал дождь.

Ни разу в жизни Меред еще не встречал рассвет в степи. И сейчас он с изумлением и восторгом подумал о том, что никакая картина, никакие слова не смогут передать красоту, которая открылась его взору.

Гряда за грядой уходили в даль неподвижные волны барханов. Бессчетное множество цветов — маков, колокольчиков, неведомых Мереду пахучих трав — кудрявило склоны барханов, заполняло низины. Но желанного сахра гюли не было среди этого буйства жизни.

Мереда охватывала досада, когда он убеждался, что и новый бархан не дарил ему желанного цветка. «Ты, дорогой мой хан, думал, что запросто смоешь с себя позорное прозвище труса. Если бы сахра гюли открывался каждому, кто сделал шаг по пустыне, тогда на свете не осталось бы ни одного труса», — мысленно упрекал себя Меред.

Когда вдали показывался необычный цветок, мальчику казалось, что храбрость вливается в его сердце. Он прибавлял шагу но, подойдя ближе, убеждался, что неведомый цветок не сахра гюли. И снова он становился прежним Мередом, которому надо было доказывать, что он не трус.

Надежда на успех стала слабеть. Он шел наугад и неожиданно наткнулся на чабанский кош. Огороженная стоянка пряталась в зарослях черкеза у подножия бархана.

Меред вошел в загон. Здесь было пусто. В центре площадки догорали подернутые пеплом угли. Значит, чабан недавно ушел с отарой.

Меред повернул назад, чтобы продолжить свой путь, но тут откуда ни возьмись появилась огромная чабанская собака. Мальчик оробел и замер на месте. Собака подошла к нему и легла возле его ног. Как только Меред сделал попытку шагнуть, собака оскалила острые, как стрелы, клыки и зарычала.

Меред оглянулся в поисках защиты: вокруг простиралась безмолвная степь. «Вах, что я буду делать, если отара сегодня не вернется? Вот тебе и цветочек. Вот так находка. Поздравляю!»

Меред со злостью посмотрел на собаку. Она спокойно лежала, преградив ему путь. Чабанская собака честно исполняла свой долг: всякого, кто придет на кош, не выпускать, пока не вернется чабан или чолук.

— Пошла прочь! — крикнул Меред.

Собака и ухом не повела. Не обращая внимания на мальчика, она подняла голову словно искала глазами, куда же девался жаворонок, который только что так приятно пел.

У Мереда вдруг возникла крошечная, с иголочное ушко, надежда. Неужто чабанская собака любит музыку? Меред запел, и собака насторожила уши, повернулась к нему. Он пел подряд все песни, какие помнил. Пел и шел. И огромный волкодав, склонив массивную голову, неторопливо и важно шагал рядом.

Они вышли из загона. Колеса велосипеда и ноги мальчика увязали в глубоком сыпучем песке. Нечего было и думать о том, чтобы вскочить в седло и удрать. На счастье, впереди показался просторный, как поле, такыр. Теперь Меред не сводил глаз с гладкого поля. Подойдя к такыру, мальчик бросил на собаку опасливый взгляд. Эх, будь что будет! Меред вскочил на велосипед и рванул с места во всю мочь.

Рожденная в песках, собака не знала, что такое коварство, и растерялась. Низким глухим басом коротко пролаяла она вслед беглецу и свернула под куст чети, что рос на краю такыра.

А Меред, не веря, что вырвался из плена, задыхаясь и не сбавляя скорости, уже обогнул бархан.

И снова перед ним широко открыла свои объятия песчаная степь. В зеленой траве пестрели цветы. Низины густо поросли осокой. Метелки, полные налитым зерном, клонились к земле, будто осока благодарила землю, напоившую ее корни. Скромные чомучи раскинули во все стороны свои руки-стебли, унизанные цветами.

Меред пал духом. Сахра гюли здесь не было, и назад вернуться нельзя — там волкодав. Не зная, что предпринять, Меред рассеянно огляделся по сторонам и вдруг заметил впереди вышку. «Цветка не увидел, так хоть на вышку погляжу вблизи и поверну к дому», — решил расстроенный Меред.

Вышка оказалась дальше, чем он предполагал. Когда мальчик подошел к ней, день уже близился к концу. Ничего особенного он не увидел. Вышка как вышка, возле нее стоял трактор с облупившейся краской. Вокруг валялись железные бочки, лежали сложенные штабелем стальные трубы. Поодаль стоял деревянный домик, обшитый блестящей промасленной бумагой, рядом — железная печурка.

— Эгей, друг! — окликнул Мереда седоволосый мужчина, разводивший в печурке огонь. — Что, узнал свою вышку? «Нашедший радуется, узнавший берет», так, что ли?

Подойдя, Меред поздоровался и объяснил:

— Я первый раз вижу настоящую вышку.

— Еще недавно геологи вели разведочные работы в глубине пустыни, куда не ступала нога человека. Теперь они все ближе подступают к поселкам. Через год-другой, глядишь, вышки выстроятся возле домов. Туркменская земля, оказывается, настоящая кладовая, — говорил смуглолицый мужчина, наливая в казан воду.

Запах жареного мяса ударил мальчику в нос. Меред проглотил набежавшую слюну, смутился от этого и спросил:

— Газ ищите или нефть?

— Какое нам дело до газа или нефти! — воскликнул смуглолицый. — Мы воду ищем, дорогой мой. Сначала надо найти воду, а потом искать газ и нефть. Разве ты не знаешь, что у нас в Туркменистане всему начало — вода? Поэтому в пески первыми

Меред понял, что свою профессию гидрогеолог ставил выше всех других.

— Ты, наверное, знаешь строки: «Еда наша — вода, и хлеб наш — вода. И кровь в наших жилах — вода»… — Как тебя зовут, в каком классе учишься? — спросил гидрогеолог.

— Учусь я в пятом, зовут меня Мередом.

— А я Сахракули.

— Сахракули? — переспросил Меред.

— А вы слышали, что в пустыне ранней весной распускается чудо-цветок — сахра гюли? — не удержался Меред от вопроса. — Может быть, и вы видели его.

Сахракули бросил на мальчика быстрый взгляд. В его глазах прочитал он, что неспроста мальчик пришел в пески.

— Ты говоришь о цветке, дарующем отвагу? — спросил Сахракули. — Тот, кто увидит этот цветок, потом не ведает страха? Так?

— Верно! — проговорил Меред и вплотную приблизился к гидрогеологу. — А что, вы правда видели этот цветок?

Сахракули не ответил. Он жестом пригласил мальчика в домик.

— Небо хмурится, — пояснил Сахракули. — Как бы к ночи не было дождя… Спрашиваешь, видел ли я степной цветок? Это длинная история, коротко не ответить.

Он раздвинул белую занавеску на окне, распахнул дверь.

— Я очень прошу, Сахракули-ага, расскажите! Я второй день гоняю свой велосипед по пустыне, но нигде не увидел этот цветок. Может, и нет никакого сахра гюли. Расскажите, прошу вас! — взмолился Меред.

— Бе, ветер, что ли, поднимается? — Сахракули выглянул за дверь.

Меред удивился. В песках было тихо, ни один листок не шелохнулся. Видимо, у гидрогеолога на душе было неспокойно.

Он сидел напротив Мереда, погруженный в себя. Собираясь ответить на вопрос Мереда, Сахракули всколыхнул какие-то давние воспоминания.

— Если я спрошу тебя о голоде, ты ответишь, что это такое? — спросил он наконец у Мереда.

— Ну, я слышал о голоде, — неуверенно проговорил мальчик, — и отец рассказывал.

Он не понимал, отчего Сахракули-ага спрашивает об этом. Не хочет ли ага перевести разговор на другое.

— Мы из книг узнаем о том, чего не пережили сами, Сахракули-ага. Рассказывайте!

— Никакая книга не передаст, что такое голод. Меред-джан. И пусть никто и никогда не испытает эту страшную беду…

Рассказ второй

— Когда началась война, я был двенадцатилетним мальчишкой. Если ты сосчитаешь, сколько мне сейчас лет, то поймешь, что я еще не дед. Люди видят мои седые волосы и называют меня Сахракули-ага. Не спрашивают, сколько мне лет… Да, пришла война, и в селе у нас почти не осталось тех, кто носил тельпек. И мой отец ушел, и седому деду тоже нашлась работа. Мобилизовали его в рабочий батальон. Остались мы дома с матерью и бабушкой мал мала меньше — я самый старший да еще четверо братишек. Первые два года кое-как перебились, а на третий совсем худо стало — ни есть нечего, ни на себя надеть нечего. Колхоз, конечно, помогал нам, чем мог, выдавал немного крупы на затируху. Но нам этого не хватало. И вот однажды разнесся слух; будто в Ташаузе полно ячменя и джугары. Можно выменять на золотые и серебряные вещи, на красивые вышитые одежды. Мол, за браслет или гульяка дают-полмешка джугары. Говорили, что кому-то удалось получить целых десять килограммов маша за расшитый халат — курте…

Голодный теряет разум. Никто в селе и не подумал, что беда обрушилась на всю страну. В селе только и разговоров было, что о Ташаузе.

Поехать в Ташауз, вызвался Нокер-ага. Из всех ребят себе в помощники он выбрал меня. И я радовался, и страшился одновременно. Радовался, что привезу братишкам поесть, и боялся, как бы в дороге нас не ограбили. В то время появились в наших краях бандиты-дезертиры.

Да… Насборы ушло два дня. В доме Нокер-ага царило оживление, будто народ съезжался на свадьбу: несли украшения, всевозможные халаты. Один чувал мы наполнили украшениями, два чувала — одеждой. Набрали воды в две бочки, в хорджун положили ячменные чуреки. Хлеб для нас пекли всем селом, отрывая от себя, от малых детей.

И вот мы с Нокер-ага вышли в дорогу. В нашем караване было десять верблюдов.

Идем по необъятной пустыне, словно плывем в безбрежном море. Тропа, по которой мы шли, была нелегкой: Апрель выдался жарким. Солнце выжгло высокие травы, превратив их в сухостой. Мы шли день, другой — конца пескам не видно. Уже и не верилось, что за каким-нибудь барханом появится жилье. Однообразная дорога надоела. И только надежда давала нам силы. Я мечтал о том, как привезу в дом муки и крупы.

И третий день мы были в пути. Поверь мне, я не преувеличиваю, барханы, через которые мы переваливали, были подобны горам. Настоящие песчаные горы. И вот на третий день из-за барханов навстречу нам стали выплывать, закрывая постепенно все небо, караваны бурных, туч. Таких зловещих туч я никогда в жизни больше не видел.

— Ба, какой страшный цвет у этих туч, — сказал я Нокеру-ага.

Он раньше, чем я, обратил внимание на них, но молчал, не выдавая охватившей его тревоги.

— Сейчас поднимется ветер, — пояснил Нокер-ага и огляделся вокруг, выбирая удобное место для остановки. — Надо успеть укрыться в низине и посадить верблюдов.

Ветер словцо ожидал, пока Нокер-ага договорит. Вершина бархана, у подножия которого мы шли, вдруг взвихрилась сначала в одном месте, потом в другом. Еще через мгновение мне показалось, что весь бархан взметнулся к небу.

— Ты не думай, Меред-хан, что налетевший вихрь хоть в чем-то был схож с ветрами, что дуют у тебя в селе. Это было нечто невообразимое. Мы не могли сделать ни шагу, не могли открыть глаза. Нам надо было посадить верблюдов на землю, они не слушались. Вихрь становился сильнее. Что говорить о нас, если верблюды не могли устоять на ногах, падали, и их катило по песку.

Я вцепился в один из чувалов, пытаясь спрятаться от секущих ударов песка. Сколько времени продолжалась буря, не знаю, потому что я потерял сознание. Очнулся, лежу, и не знаю, день ли прошел, как стихла буря, два ли дня прошло. Возле меня намело огромный бархан, и ни души вокруг. Красное солнце повисло над песками, печет нещадно. Восходит оно или заходит, не пойму.

Я взобрался на бархан и огляделся. Смотрю, неподалеку намело еще один бархан и что-то чернеет возле него. Сердце у меня заколотилось в груди, то ли от радости, то ли от предчувствия беды. Я скатился

Я подумал, что Нокер-ага спит, стал будить его. Мне и в голову не пришло, что он мог умереть. Сил у меня совсем не было, в глазах темнело, и я несколько раз падал…

Нокер-ага уснул навеки, и я остался один среди песков. Что делать? Я обошел вокруг место, где нас застала буря. Увидел полузасыпанную бочку, которую мы взяли с собой, напился воды. Стою и не знаю, что дальше делать. Вдруг… Смотрю и глазам своим не верю: вдали черной точкой двигался верблюд. Я пригляделся и понял, что мое счастье уходило прочь от меня. Звать, кричать бесполезно, слишком далеко. И тогда я побежал. Когда расстояние между нами сократилось, я крикнул. Человек оглянулся, а я без сил повалился на землю…

Наверное, в тот страшный день корни моих волос поседели. Когда сознание вернулось ко мне, я почувствовал вкус воды на губах. Это человек поил меня.

«Кто ты?» — спросил он.

А у меня сил нет ответить. Я махнул рукой в ту сторону, где лежал Нокер-ага.

Потом я помогал мужчине положить тело Нокер-ага на верблюда. Когда мы тронулись в путь, мужчина сказал: «Мы пойдем в наше село». Дорогой он расспросил меня, куда и по какому делу мы со стариком ехали. «Та-шауз очень далеко», — проговорил мой спаситель и горестно покачал головой.

Через некоторое время мы добрались до маленького селения в песках. Его и не назовешь селом — пять кибиток да несколько плетеных загонов — селение скотоводов. Здесь мы и похоронили Нокер-ага. Я бродил между кибитками, как собака, потерявшая хозяина. Куда деваться, что предпринять? В одиночку я не смог бы отправиться в обратный путь. Но люди, к которым привез меня этот кумлп, позаботились обо мне. На другой день мне сказали: «Готовься, мы отвезем тебя домой». От радости я чуть не заплакал.

Эти замечательные люди не только довезли меня до дома, они дали нам мешок пшеницы и вернули чувал с украшениями. «Пусть ваши женщины и девушки наденут их в день Победы, когда будут встречать своих джигитов», — сказали они.

Когда кончилась война, я поехал учиться в Ашхабад, стал гидрогеологом и обошел все Каракумы. Доводилось мне попадать в песчаные бури, но они уже не могли напугать меня. Я работал, одолевал трудности…

Тебя интересует сахра гюли, видел ли я его. Не знаю, как тебе ответить. Может, и видел. По весне пустыня вся в цветах. Какой из них сахра гюли, кто знает? Да, по-моему, не в этом дело, Меред-джан. Человеку, слабому духом, в пустыне делать нечего. Пустыня испытывает человека, закаляет его. Вот ты пошел в пески на поиски сахра гюли. Значит, ты не устрашился трудностей. Но запомни: с пустыней шутить нельзя. Ты говоришь, что должен к вечеру вернуться домой? В таком случае тебе надо спешить.

Меред слушал Сахракули-ага и не спускал с него глаз. Еще не старый человек, а голова седая. Видел он сахра гюли или нет? От гидрогеолога исходило ощущение такой силы, решимости, что Мереду казалось, что этот удивительный человек не только видел заветный цветок, но и сам рассевал семена этого чудо-цветка. Рядом с Сахракули Меред чувствовал себя таким же сильным. Да разве в цветке дело?..

5

Меред не знал, что в тот же день, когда он уехал из села, к вечеру в доме снова поселилась тревога.

Так случилось, что нежданно-негаданно проездом в город к его родителям наведался дядя Реджепкули, тот самый, который жил с бабушкой Мереда.

После обычных приветствий и расспросов о здоровье Огульнабад спросила брата, видел ли он своего племянника, не слишком ли притомился мальчик после дороги. Тут и выяснилось, что Меред не приехал к родственникам.

И снова Огульнабад причитала и плакала:

— Вах, чует мое сердце, что-то случилось с ним. Где он сейчас, мой бедненький! Вай-ой, люди, что я буду делать, о-о-о!

И не было, наверное, такой силы, которая могла бы успокоить несчастную мать. В подобных случаях присутствие в доме старого человека совершенно необходимо. Он не суетится, не теряется. Своим советом, степенной строгой речью он вселяет надежду, облегчает страдание.

Узнав о тревоге в доме Махтумовых, Байрам-ага поспешил к ним.

— Невестка, ты почему голосишь? Что случилось с твоим сыном? Своими воплями ты поднимаешь на ноги все село, — прямо с порога обратился старик к Огульнабад. — Сроду у нас такого не было, чтобы мальчик пропал. Отыщем его! Завтра же твой сын с улыбкой возвратится домой.

Потом мужчины советовались, что надо предпринять.

Всякая новость мгновенно разносится по селу, поэтому вскоре к Махтумовым прибежали Берды и Солтан.

Сомнение, которое тревожило Берды с утра, теперь превратилось в уверенность: Меред обманул родителей и укатил в степь на поиски какого-то диковинного цветка. Берды показал письмо, которое Меред оставил в Оммук-кошк. Дядя Омар и яшули внимательно выслушали мальчика и несколько раз перечитали письмо Мереда.

В эти погожие весенние дни ехать степной дорогой было легко: колеса мотоцикла пружинили на влажном песке, оставляя четкий узорный отпечаток.

Когда путники миновали посевы и углубились в пески, Байрам-ага сошел с мотоцикла и стал искать след велосипеда. Верно говорил яшули, что дорога на Таллы-Кую была очень оживленной. Множество машин прошло по ней за день и среди широких отпечатков шин грузовиков мог затеряться легкий след велосипеда.

Когда мотоцикл с коляской подъехал к Таллы-Кую, солнце село и наступила темнота. Мереда на коше никто не видел.

Понурив головы, молча сидели за чаем дядя Омар, Байрам-ага и Берды.

— Придется ехать назад, чтобы завтра продолжить поиски, — сказал, наконец, Байрам-ага. — А может, он уже дома, пока мы его здесь ищем?

Яшули наказал своим товарищам быть внимательными, когда они погонят отары в степь.

На другой день едва забрезжил рассвет, все трое снова выехали в степь. Сначала наведались к чабанам, но никаких известий о Мереде на коше не было.

И тогда Байрам-ага предложил покружить по степи.

— Не мог Меред на велосипеде забраться глубоко в пески, — говорил старик.

Мотоцикл свернул с дороги и стал огибать барханы. Все трое внимательно оглядывали каждый куст, низины барханов.

В сумеречном свете остроглазый Берды первым увидел на горизонте вышку. Омар-ага направил к ней свою машину.

— Там его, наверное, нет, но надо справиться на всякий случай. Да и предупредить людей нужно, — сказал Омар-ага и голос его дрогнул.

Когда они подъехали ближе, то

Слова гидрогеолога придали силы усталым путникам.

— Наверное, он уже сидит возле матери и нас поджидает, — радостно говорил Омар-ага, снова садясь за руль.

Поблагодарив Сахракули за добрые вести, они, не мешкая, повернули к дому. Больше не надо было пристально вглядываться в темноту. Тревога отступила, и Байрам-ага почувствовал усталость. Он дремал, сидя в коляске, и думал о мальчике, который захотел побороть свою слабость: «Молодец, храбрым вырастет парень».

6

Меред решил по-своему: у него еще есть в запасе время. К вечеру он доберется до дома. И поедет он не по дороге, а напрямик, через барханы. «На исхоженной дороге я ничего не найду. А в барханах, может, напоследок мне посчастливится». С такими мыслями Меред свернул в сторону.

Два дня, которые он провел в песках, встреча с Кандымом-куючи и Сахракули открыли перед мальчиком совершенно незнакомый новый мир — мир выносливых, целеустремленных людей. Меред всей душой желал стать таким же сильным, выносливым, терпеливым. Он еще не знал, что уже стал другим.

Караваны облаков, двигавшихся с запада, слились в сплошную темную массу. На горизонте слепяще сверкнула молния и на миг все вокруг притихло. Исчезли птицы, тушканчики и суслики юркнули в свои норки и запечатали входы. Одни только крикливые вороны с карканьем перелетали с куста на куст.

Гром грянул над самой головой Мереда, и тяжелая капля ударилась о его щеку. Не мешкая, Меред принялся сооружать себе укрытие. Вырыл яму в песке, сверху положил длинные палки саксаула и накидал веток. Получилось некое подобие шалаша-землянки. Но переждать дождь в этом убежище не пришлось.

Капли догоняли одна другую и вскоре слились в такой поток, будто где-то там, наверху прорвало дамбу и вода хлынула на землю. В этот момент Меред услышал голос чабана, гнавшего отару:

— Хайт! Пошла, говорю тебе! Хай, куш!..

Меред выскочил из своего укрытия, крикнул в темноту:

— Э-эй!

— Кто бы ты ни был, помоги, браток! — отозвался чабан. — Овцы разбегаются. Боюсь, как бы ягнята не погибли. Ты, братец, постарайся согнать их в одно место и попридержи. А я тем временем овец остановлю.

И с этими словами он скрылся в темноте.

Чабан ошибся, овцы не разбежались. Часть отары обогнула бархан слева, остальные овцы остановились и сбились в тесную кучу.

Ягнята жалобно блеяли. Подхватив на руки двух-трех малышей, Меред побежал к своему шалашу. Туда уже набралась вода. Но все-таки в шалаше было лучше, чем под открытым небом. Промокшие ягнята успокаивались в укрытии.

Дождь прекратился под утро. Когда рассвело, Меред увидел чабана, гнавшего овец. Мальчик поднял ягнят и повел их навстречу отаре.

— Молодец, братишка! — чабан хлопнул Мереда по плечу. — Ты ведь спас ягнят от неминуемой гибели. Пойдем в кош. Надо обсушиться, иначе ты простудишься.

Меред отказался:

— Мне надо скорее вернуться в село. Дома будут волноваться, я еще вчера должен был приехать. А на велосипеде я скоро и обсохну, и согреюсь.

— Пойдем в кош. В село свое ты поедешь после того как поешь и попьешь чаю, — уговаривал его чабан.

Но Меред спешил домой. Чабан крикнул вслед:

— Эй! Я даже не спросил, как тебя зовут?

— Меред!

— Из какого колхоза?

— Имени Молланепеса.

— Я обязательно найду тебя, эй!..

Меред ехал по степи и любовался раскрывшимися после дождя цветами. Он старался не думать о холодной мокрой рубашке, которая липла к спине. Как ни нажимал он на педали, но холодный ветерок делал свое дело. Меред стал мерзнуть.

Он ехал не останавливаясь. Вот уже впереди виднеется вытянутый бархан. За ним пойдут посевные земли их колхоза. Бархан служит как бы границей между полями колхоза и песками Каракумов.

Перед барханом мальчик увидел обширный белесоватый такыр. Поверхность такыра была испещрена причудливым узором трещин, словно кто-то старательно выложил глиняные пластины разной величины. Одним краем такыр упирался в подножие бархана. В той части плескалась большая вода. Меред встревожился: неужто где-то прорвало канал? Ему даже показалось, что вода быстро прибывает. Меред повернул велосипед и выехал на высокое место. Он понимал, что нельзя уехать не определив, откуда бежит вода. Обогнув такыр, мальчик убедился, что здесь собралась дождевая вода. Значит, канал не прорвало. От Байрама-ага Меред слышал, что дождевые озера образуются на глинистых почвах. Чабаны называют «каками» такие места. Но, как говорится, «лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать», — Меред и не представлял, что из дождевых капель может образоваться столь большое озеро.

Мальчик стоял на вершине холма и с изумлением глядел на плещущиеся волны. Посреди озера он заметил зеленый островок.

Повторяя движение волн, легко колыхались сочные травы и среди них — огромный красный, как жар, цветок!

Меред даже глаза протер и снова посмотрел, не снится ли ему сон. Нет, чудесный цветок стоит, раскрыв круглую пунцовую чашу. Волнение вдруг охватило Мереда: что если чудо-цветок сейчас исчезнет? Положив велосипед на землю, он стал торопливо раздеваться. Штанина зацепилась за педаль, и Меред упал, но тут же вскочил и, как был, прямо в одежде, бросился в воду. Словно боялся, что кто-нибудь опередит его.

Сначала он шлепал по мели, а потом стало глубоко, и Меред поплыл. Он пожалел, что не разделся. Одежда мешала, затрудняла движения. «Хорошо, — подумал Меред, — что я научился плавать».

Возле островка снова стало мелко, и Меред пошел, раздвигая руками траву.

Вот и заветный цветок, Меред узнал его! Мальчик стоял и не смел притронуться к нему. Цветок был похож на тюльпан, только лепестки, кажется, раза в три-четыре больше, чем у обыкновенного тюльпана.

Как можно сорвать такую красоту! Меред стоял в нерешительности: кто поверит, что он действительно видел сахра гюли? Надо сорвать цветок. Он протянул руку… и не смог сломать стебель. Нет, нельзя этого делать! Пусть растет сахра гюли — степной цветок, дарящий отвагу и силу!

Меред в последний раз поглядел на чудо-цветок и повернул назад. Неведомое прежде чувство наполняло его. Это была и радость, и спокойствие. Он увидел то, к чему стремился. В этот раз он не принесет семена сахра гюли на Оммук-кошк. Но теперь он знает, где растет чудо-цветок.

Он спокойно дошел до глубины и поплыл. Ему хотелось думать, что цветок на зеленом островке помогает ему.

У него хватило сил выехать на дорогу. Бессонная ночь, ливень, ягнята, чудо-цветок посреди озера… Как холодно!.. Он сошел с велосипеда, присел у дороги. Нестерпимо хотелось спать, и он лёг на землю. Перед глазами поплыл туман. В ушах стало шуметь, а может,

«Ищешь сахра поли, бродишь по пустыне? Такого цветка нет и никогда не было!» — сердито говорила она.

Меред хотел ответить, что он видел сахра гюли, но язык не слушался его. Он невнятно пробормотал что-то. И вот уже нет Кейкиль-эдже..

Откуда-то, словно издалека, услышал Меред знакомый голос:

— Ну-ка, открой глаза, сынок!

1974 г.

Перевод Г. Красиной

Если лежит душа…

Посвящается Аману Аннамурадову

В 7.50 утра 18 августа я уже сидел в купе и ждал, когда тронется поезд.

— Вот и поехали, — сказал пассажир, сидевший напротив. Я перевел взгляд с удаляющегося ашхабадского перрона на широкое бронзовое лицо и короткие, прямые темно-каштановые волосы. — Куда путь держим, джигит? — продолжал он.

— В Мары, — нехотя ответил я, вовсе не расположенный к беседе в столь ранний час.

— Да, Мары, Мары… Так проходит слава… Когда-то — древний Мерв, Моур, Маргиана. А персы к названию города еще прибавляли Шахджан и Шахуджахан, то есть город городов, царь городов. Примерно как у нас сейчас город-герой. А возьмите одиннадцатый век! Моур — столица сельджуков. И султан их Санджар тогда построил плотину на Мургабе. Мавзолей его, даже в развалинах, до сих пор производит впечатление.

— Да, вы правы, это сооружение величественное.

— Так вы знаете Мары!

— Я бывал там.

— Ну, и чего вы не видели в этой дыре?

— Все видел, — рассмеялся я. — Я еду, чтобы познакомиться поближе с жизнью сельской молодежи и подыскать материал для журнала.

— Это командировка?

— Да. Если мне удастся написать о каком-нибудь интересном случае, считайте, что моя командировка себя оправдала.

— Может, я смогу вам помочь. Мне приходит на память один паренек, некто Алмаз Аннаев. Хотя, знаете, вам наверно нужны подвиги, героические поступки…

— Да нет, я не ищу героев, рассказывайте.

— В то время я был секретарем райкома комсомола. Аннаева впервые увидел на бюро, когда принимали его в члены ВЛКСМ. Маленький, застенчивый и красный, как гранат, от смущения. Стоит на пороге, глаза опустил — я ему: «Заходи!» — а он даже не слышит. Старый пиджак на локтях протерся, брюки малы, ботинки стоптаны. Попросили мы его рассказать о себе. Отец пастух, умер в сорок шестом от несчастного случая. Мать и брат работают в колхозе. Аннаев, Аннаев… что-то знакомое, где-то я уже слышал это имя… «Аннаев, — сказал я, прервав его рассказ, — не писали ли о тебе в газете «Мыдам тайяр?» — Или это однофамилец?»

Парень зарделся еще пуще и промычал что-то утвердительное. Я подбодрил его и попросил рассказать о чем была статья.

«Дело было вот как, — начал он. — После школы мы с ребятами пошли на реку. Разделись, искупались и только легли позагорать на пески, когда услышали из-за зарослей туранги крик. Я вскочил, а ребята мне говорят: «Спокойно, Алмаз, это девчонки нас разыгрывают». Но крик был такой пронзительный, что я больше поверил крику, чем ребятам. Я бросился сквозь заросли и увидел вдалеке девочку; пока я плыл к ней, она уже ушла под воду. Хорошо, что река не глубокая. Я нашел ее на дне, вытащил на берег. Тут мои товарищи подоспели. Один из них знал, как делать искусственное дыхание. Вот так мы ее и спасли. А в «Мыдам тайяр» неправильно написали: ведь не я один ее спас. Спас ее Назар, он сделал ей искусственное дыхание. Что толку, если бы Назара не было рядом. Не было бы той девчонки в живых. А о нем в статье ни слова».

«Да что же это такое, — сказал один из членов бюро райкома, — человек еще в комсомол не вступил, а уже критикует молодежную печать! — и весело поглядел на Алмаза. — Ничего, ничего, конструктивная критика нам нужна. Я предлагаю Алмаза Аннаева принять в ряды ВЛКСМ».

Рассказчик замолчал и долго глядел в окно. Потом задумчиво проговорил:

— Я вот сейчас смотрю на песок и думаю, как бы полезнее использовать в хозяйстве, в строительстве, как бы на месте песка да раскинуть сады. А он ведь красивый, чистый… Каждому народу свой кусок земли достался: кому чернозем, кому тундра, а нам вот — песок. Может быть, уже пора подумать о том, как бы немного песка сохранить. Может быть, уже пора создавать заповедные уголки пустыни, такие, знаете, огороженные и с надписью над входом: «Государственный заповедник. Вход, въезд воспрещен».

Тут мой взгляд встретился с его, совершенно серьезным, без тени улыбки.

— А Алмаза Аннаева я вам покажу, если захотите…

* * *

Реджеп, ибо так звали моего спутника, привел меня к Алмазу. Нас усадили за низкий столик, возле которого лежал на раскладушке Алмаз.

— Как твои дела, дружище? — спросил Реджеп. — Я слышал, что ты успел побывать в больнице.

— Да, было дело, — ответил Алмаз. — С врачами познакомился. А в смысле здоровья… ничего нового.

— К кому только мы ни обращались, — сказала подсевшая к нам его мать. — Врачи смотрели, профессора, и тебибы[5], и сам Усса Хайты[6]. Все без толку, все бесполезно. Где растет трава, которая вылечит моего сына? Где найти лекарство против этой напасти? Кто меня научит, как задобрить злого дэва? — Мать вытирала слезы большими натруженными руками с потрескавшейся кожей.

— Мама, дорогая, ну, обязательно найдется какое-нибудь лекарство. Для каждой болезни есть свое лечение. Не плачь, вспомни, что Махтумкули писал:

«Чтобы дело делом стало,

Даже ста печалей мало».[7]

Так сын утешал мать, но в его глазах было мало надежды. По его виду нельзя было сказать, что он совсем сдался, но некоторая вялость мимики выдавала слабеющий интерес к борьбе с навалившимся на него несчастьем.

— Тебя навещают друзья? — спросил Реджеп.

— Да, один уходит, другой приходит. Друзей много. Они, а не медицина не дают впадать в отчаяние.

Алмаз был назван в честь самого крепкого камня. Но тело его оказалось хрупким, а что касается характера, был ли он таким твердым? По его интонации я понял, что он говорит неправду и если не отчаяние, то состояние близкое к этому посещает его куда чаще, чем друзья.

У молодежи кроме учения есть свои заботы, всякие игры, спорт. Это народ по-своему занятой. Попробуйте себе представить ребят, которые бы с охотой бежали каждую свободную минуту к Алмазу, чтобы поскучать у постели больного. Наверно, забежит кто-нибудь из них, выпьет пиалушку чая, расскажет что-нибудь не к месту, ну, например, как они создают новую футбольную команду, да

А с другой стороны есть еще нарды, шахматы, шашки.

— Ты играешь в шахматы? — спросил я. Алмаз утвердительно кивнул головой. — Есть одна замечательная книга, по которой можно добиться известного мастерства. Может быть, решая шахматные задачки, ты отвлечешься от неприятных мыслей, а может быть, тебе суждено стать гроссмейстером.

— Я играю в шахматы, — помолчав, сказал Алмаз, — но они никогда меня не увлекали. Как, впрочем, и нарды. Вообще настольные игры мне быстро надоедают.

— Ну, конечно, мы убеждены, — сказал Реджеп, — что ты скоро встанешь с постели и тебе не придётся становиться гроссмейстером.

— Мне становится вдвойне плохо, когда я думаю, что болезнь обречет меня на полусидячую-полулежачую работу и жизнь. Вон горам, и тем трудно тысячелетиями, торчать на одном месте. У вас — Алмаз кивнул в мою сторону — есть строчка на эту тему: «Трудно быть горой». А я не гора. Сейчас, пока мать отошла за чаем, я могу себе позволить говорить прямо. Ее причитания и оханье мне как соль на раны. И сил мне нужно на двоих — чтоб ее утешать и себя не распустить. Скажите мне, что Вам, как поэту, подсказывает шестое чувство… — Алмаз замялся. — Ждать мне чуда?

И тогда, когда парень произносил все эти слова, мне было невыносимо горько, что он, такой толковый, хорошо и логично рассуждающий, крепко сложенный, спортивный, жаждущий жить, видеть, набираться впечатлений, почти сломлен. Я не ожидал обнаружить в нем интереса к стихам и был тронут тем, что он читал мои — невыносимо горько, что какая-то злая случайность приковала его к раскладушке, как булавка бабочку. Я на секунду вдруг увидел жизнь глазами больного и не могу простить себе тот ответ, который дал ему вместо утешения и поддержки. Какой-то дурацкий ответ, не к месту. Я не могу понять, как он соскользнул с языка, откуда взялись эти слова, чужие, никому не нужные?.. И сейчас, когда я пишу эти строки, мне очень трудно, я не решаюсь повторить эти слова, я краснею перед тобой, мой читатель, и готов просить у тебя прощения. Итак, я сказал:

— Надо быть поэтом.

Со злобой на себя и с болью за мальчика я вспоминаю свою глупость, как будто все поэты здоровы или счастливы. И поэзия — панацея от всех бед.

В каждом ремесле есть своя профессиональная гордость. Но представим себе хлопкороба, который приходит к постели умирающего и вместо лекарства держит в руках пачку ваты, как будто больной сейчас бросится, всю ее съест и выздоровеет.

Я сказал и тут же пожалел. С испугом посмотрел на Алмаза: он удивленно поднял брови.

Неожиданно спас меня новый гость, одноклассник и друг Алмаза, Мерген.

— Салям алейкум, — сказал он, — мир дому твоему и гостям твоим. Как приятно видеть друга в окружении людей.

Он помог матери Алмаза расставить пиалы и разлить чай, подал пиалу Алмазу.

— Я принес Алмазу гостинец, — сказал он, обращаясь к матери больного и доставая из сумки сверток. — Это отборный чай. Родственники привезли.

— Как мило с твоей стороны, — оживилась Огультач-эдже. — Наверно, никакой народ в мире не пьёт столько чая, сколько мы. Говорят, что чай очень полезен. Вот если бы еще им можно было лечить ноги!

Мерген вызвался проводить нас.

У здания правления колхоза мы расстались с Реджепом. Мерген вел меня по зеленой вечерней улице, но жара не отпускала. Привязанные к деревьям коровы лежали на земле. Они вяло поднимали хвосты, отгоняя назойливых мух. Кое-где за заборами можно было различить похожую на молот собачью голову — собаки не рычали и даже не открывали глаз. Воробьи, потеряв всякий страх перед человеком, порхали над колодцем, когда поднимали ведро, и бросались на землю в лужицы пролившейся воды.

Вскоре мы приблизились к сельской больнице. Было наивно думать, что я, узнав поподробнее о болезни Алмаза, мог бы ему чем-то помочь. Но, с другой стороны, я думал, что смогу рассказать о нём в Ашхабаде или в другом большом городе, и кто-нибудь обязательно скажет: «Да, слышали мы об этой болезни, ее лечит такой-то доктор, там-то и там-то». Больница была свежевыбеленным длинным домом, окруженным густым садом. И в саду дышалось как будто легче. Кое-где на скамеечках расположились больные в пижамах. Мерген предложил мне обождать его на одной из скамеек. Напротив, на другой скамейке, двое больных играли в нарды. Они оба были почти старики, один с густыми седыми волосами, а другой совсем лысый. Седому явно везло, и он, подтрунивая над лысым, приговаривал:

— Лысым по будням не везет. Лысые по будням в нарды не играют.

— Зачем старому человеку волосы? — отвечал лысый. — Лишние заботы.

— Чтобы в нарды по будням играть и выигрывать.

Вскоре из больницы вышел Мерген с высоким худым человеком лет сорока. Насупленные брови и суховатость черт придавали его лицу некоторую мрачноватость. Вопреки первому впечатлению, сельский врач Хырслан Нурлыев оказался разговорчивым.

— Я очень рад случаю рассказать приезжему человеку об Алмазе. Давайте пойдем, посидим у меня за чаем, — сказал он и, не ожидая ответа, быстро зашагал к выходу со двора больницы. — Сегодня в аптечный киоск при больнице опять забегал Исмаил молла за анальгином. Исмаил мулла — это у нас воплощенный пережиток: он тебиб-знахарь, он же и вроде шамана, на свадьбы и похороны его приглашают — там он читает суры корана, хотя я голову отдам, что в арабском языке он разбирается не больше нашего с вами. Возраста он преклонного, дедушка, ходит в странной одежде, обвешивается ковровыми мешочками с травами, мозги народу пудрит. Многие верят ему и по всякому поводу — у кого что заболит — идут к нему. Голова болит — Исмаил молла даст талисман, мешочек, где зашиты листки бумаги с загадочными каракулями: прикладывайте к вискам на восходе солнца и на закате. А у самого как голова заболит — к нам бежит, анальгин покупает. Больному он говорит так: «В вас вселился злой дэв. Дэв этот не простой, не заурядный какой-нибудь джин, дэва этого я хорошо знаю. Но не знаю, чем вы его обидели, чем вызвали его внимание к своей особе». Больной пугается, спрашивает, что же это за дэв. «Это сам Ал-Харит, или иначе его еще называют Ал-Хакам, по еще я вижу, что обиду вы нанесли не ему лично, а его шурину. Обиду, нанесенную лично Ал-Хакаму, загладить невозможно. Сейчас я вас лечить не буду, полежите до завтра, подумайте, чем вы обидели дэва, а завтра я приду и мы подумаем, что нам с вами делать».

Мы сидели в доме у Нурлыева и он разливал в пиалы дымящийся чай. Мы смеялись, когда врач рассказывал про дэва с шурином, но теперь новое упоминание об Алмазе вернуло горечь моему настроению и усилило тревогу.

— Вы сказали, — обратился я к Хырслану, — «несчастный случай, стоивший мальчику обеих ног», вы так выразились, словно надежды” на излечение нет… Или вы обмолвились?

— Вы сразу схватываете оттенок слова. Мы, врачи, иногда неверно употребляем слова. Бывает, оговариваемся. А то и ошибаемся. Сегодня я оперировал и, знаете, удачно, а вот в разговоре, может, что сказал и не так.

Хырслан пошарил в карманах.

— Мерген, не обижайся, сходи за сигаретами, видишь, забыл купить.

Только Мерген удалился, Хырслан непонятно откуда извлек сигарету и закурил.

— Я не хотел при Мергене говорить все, как есть. Вопрос профессиональной этики. Нужно ли тяжело больному говорить, что его болезнь не излечима, или человеку на смертном одре, что он вот-вот умрет? Не всякая правда нужна людям. Правда может убить. Здесь никто не знает правды, даже его мать. Женщина она простая, и пусть тоже не сразу узнает. Начнет жаловаться всем кругом, и через друзей Алмаз узнает, что о нем говорят взрослые. Вот такие дела.

— А что же все-таки случилось с Алмазом, какой диагноз?

— У него перелом позвоночника, и при переломе кость рассекла спинной мозг. Это довольно редкий случай. Нижние конечности никогда уже не будут слушаться. Более того, они для мальчика обуза.

— Значит, вернуть силу его ногам пока невозможно?

— Никак невозможно. Бывает, что кость разрезает спинной мозг не полностью. Тогда еще можно пытаться восстановить двигательные функции нижних конечностей. Степень травмы мы устанавливаем по пятибалльной системе. Нулевая — когда пациент вообще не может пошевелить ногой, первая — когда может пошевелить пальцем, вторая — когда может пошевелить ногой, третья — когда может поднять вес ноги. При первой и второй степени путем массажей, длительного курса упражнений и ряда процедур удается добиться некоторого успеха. У нашего друга нулевая степень. Бывает, что человеку отрывает руку или ногу. Ее содержат при нужной температуре и потом пришивают. Это очень кропотливая операция. Сшивают сосуды, нервы, мышцы. Спинной мозг сшить невозможно.

— А где у него перелом?

— На уровне грудных позвонков, я не знаю, говорит ли это вам что-нибудь. Если бы перелом был ниже, в поясничном отделе, было бы не так страшно.

— Скажите, Хырслан, этот перелом, кроме ног, отразился еще на чем-нибудь?

— Видите ли, важнейшая функция серого вещества спинного мозга — рефлекторная. Благодаря ей через спинной мозг независимо от головного осуществляется поддержка мышц в определенном напряжении или мышечный тонус, сосудодвигательная иннервация через мышцы сосудов, автоматическая функция мочевого пузыря и прямой кишки. Вот эта последняя функция была нарушена, стала непроизвольной. Но, к счастью, именно ее удалось восстановить. Тоже не сразу, потребовались месяцы…

Хырслан затушил сигарету, сполоснул чайник и заварил свежего чаю. Вернулся Мерген с пачкой «Столичных».

— Вас спрашивает Нурмурад.

— Мне придется ненадолго вас оставить вдвоем. Мер-, ген, в холодильнике ты найдешь дыню, а вот поднос и нож для нее.

Хырслан схватил свой докторский чемоданчик и торопливо вышел на улицу. Пока Мерген делил дыню на аккуратные ломти, я рассматривал фотографии, лежавшие передо мной. На обеих я узнал Алмаза. Одна была надписана так: «Моему покровителю Хырслану на память. Здесь, на грязях в Моллакара решил сфотографироваться. Писать письмо не хочется. Все прочтешь по моему лицу. Алмаз». Другая фотография была сделана в Ашхабаде: «Привет Хырслану, моему старшему брату из Города Любви. Все отлично, кроме того, что сам знаешь. Твой Алмаз».

В этих коротких надписях я почувствовал вкус к жизни и угасающий луч надежды. Любовь к другу и печаль. Я смотрел в его глаза на фотографии и словно читал в них:

— Значит, ты специально из-за меня приехал? А что, же ты почти не посидел со мной? Боялся, что я о чем-нибудь попрошу? Больные всегда утруждают здоровых — кто просьбами, кто жалобами.

— Нет, — сглатываю я подбежавший к горлу комок, — нет, не боялся я ничего подобного. Что же, это естественно, это общечеловеческое, если больной о чем-нибудь попросит, и здоровый поможет… И здоровых вообще не бывает, мы все больные, у каждого есть обязательно какая-нибудь хоть маленькая болезнь. И все болезни — это как одна болезнь, это боль всего человечества; на нас лежит, на нас, кто поздоровей, чтобы помогать, утешать тех, кому хуже; каждая болезнь — это каждый раз напоминание о том, что человек смертен, что все мы очень хрупки, что вот мы живем, живем и вдруг, раз, и нет уже нас, другие, правда, есть, но это уже не мы… И ты, твоя "болезнь, это часть вот этой общей боли всего человечества, и твоя болезнь от людей тебя на самом деле не отъединяет, а наоборот общит, роднит со всеми теми, у кого болит сердце за хрупкую человеческую натуру…

— Вот как! — вдруг кричит мне с фотографии Алмаз и сжимает кулаки. — Вот как ты заговорил, стоило тебя упрекнуть! А чего же ты раньше думал? Зачем про шахматы да про поэзию говорил? Что же ты перед бездушной фотографией теперь соловьем заливаешься, а от меня, от живого, трусливо убежал? Нет, есть все-таки грань между здоровым и больным. И не у всякого здорового есть мужество ее переступать.

— Говорят, в жару хорошо есть арбуз, — сказал Мерген, — но если дыня «вахарман», то еще неизвестно, что лучше.

Я отложил фотографии и взял длинный аппетитный ломоть.

* * *

Прежде, когда еще был здоров, Алмаз любил осенней ночью прогуляться вдоль реки. Как-то раз он присел на берегу и разглядывал отраженные в воде звезды. Чем ниже опускаются звезды, тем ближе зима. Звезды были огромные как пиалы; и, казалось, вот-вот какая-нибудь соскользнет с небесной скатерти и со всплеском упадет в реку. По другую сторону Мургаба на крыше одноэтажного дома примостилась луна и залила серебром всю округу. От осенней прохлады по телу бегали мурашки, и это было приятно. Лягушки почувствовали холод, и до весны их концертов уже не будет. И сверчков больше не слыхать. Только отдаленный

— То, чем болен Мерген, доктора не лечат. Помяни мое слово. — Вдруг ясно услышал Алмаз вместе со звуком приближающихся шагов. Алмаз прислушался. Да, точно, говорил Исмаил молла. Но с какой стати он говорил о Мергене? Мерген одноклассник и друг Алмаза. Неделю назад Мерген ездил в степь, к колодцу Муджук, и с тех пор у него часто кружилась голова, стало темнеть в глазах, он потерял аппетит. Врач сказал, что мальчик ослаб от чего-то, что ему требуется лечение витаминами и переливанием крови и хотел его взять в больницу. Но родители воспротивились: «Да вы что! Дома мы лучше за ним будем ухаживать! Да он уже начал поправляться». Похоже, что здоровье Мергена теперь оказалось в руках знахаря. А кто же собеседник Исмаила моллы; кто ему все время поддакивает и держится за его локоть? Теперь Алмаз стал понимать, это отец Мергена:

— Если бы доктор сказал, что моему сыну требуется кровопускание, что нужно взять кровь из головы или из-за уха, я бы не возразил. А он говорит — нужно вливание. Я так понимаю, это как чужой крови выпить. Чья это кровь? Кого? Свиньи? Мертвеца? У меня тоже, когда я был пацаном, голова кружилась. Как я мучился! Земля подо мной ходуном ходила. Несколько месяцев так было. А потом пошли к тебибу: пустил он мне кровь с макушки и со лба. Как рукой сняло. Доверяю вам парня. Поставьте его на ноги.

Накануне вечером Алмаз навестил Мергена. Как раз приходил врач: измерил температуру, пощупал пульс, внимательно осмотрел больного и сказал, что нужно сделать переливание крови. Мерген был согласен лечь в больницу, и мать не была против…

Дом Мергена был в двух шагах от сельской больницы. «Что делать? — размышлял Алмаз. — Рассказать все врачу или пойти к Мергену? Станет ли меня слушать отец Мергена? Побежать в больницу? Дежурный врач там должен быть». Все-таки Алмаз решил попробовать вначале поговорить у Мергена дома и пошел к нему. Мать Мергена хлопотала у очага во дворе и не заметила, как подошел Алмаз.

— Как Мерген себя чувствует, гельнедже[8]?

— Это ты, Алмаз? — удивилась Гульджемал-эдже. — Лучше, слава богу. А что ты делаешь среди ночи?

— Да вот гулял и решил заглянуть.

Алмаз прошел в дом и остановился в задумчивости. Мерген спал. Не прошло и минуты, как через порог шагнул Исмаил молла в сопровождении отца Мергена.

— Зашел проведать больного друга? — спросил отец. Алмаз замялся. — Исмаил-ага, это друг моего сына…

— Я, кажется, его знаю. Не сын ли он покойного Анна?

— Именно так, — ответил отец Мергена, усаживая Исмаила моллу в почетном углу. — Мерген, оказывается, уже сладко спит.

— Очень хорошо, пусть спит. Пока я его сильно лечить не буду — только пощупаю пупок.

Исмаил мулла подошел к Мергену и засунул длинные корявые пальцы под одеяло. Мерген проснулся от неприятного ощущения, будто что-то холодное и гадкое проскользнуло у него по животу, и теперь заспанным непонимающим взглядом окидывал окружающих.

— Сейчас возьмем молитвенную соль, — говорил Исмаил мулла, сжимая ладонями лоб Мергена. — Подуем на тебя и спугнем злого шайтана. Это пугливый шайтан, он сразу уйдет.

Принесли мешочек с солью. Исмаил взял щепотку в рот и выплюнул в лицо Мергену. От неожиданности Мерген вздрогнул и скривился.

— Завтра еще раз повторим, и ты встанешь с постели и будешь бегать, как молодой скакун. Да, вот еще. Надо взять несколько зернышек йузарлыка, перемолоть, смешать с сажей от казана и горелым маслом — и дать мальчику выпить.

Алмаз сидел как на иголках, не спуская глаз с Мергена и не зная, как заговорить. Наконец он выдавил из себя:

— Мерген, а что доктор? Он завтра зайдёт?

— Доктор! — злобно воскликнул Исмаил. — Никак сын слепого Нурлы?

— Да… — замялся отец Мергена и бросил раздраженный взгляд в сторону Алмаза.

— Тоже мне доктор! Пусть отцу своему для начала глаза вылечит, а потом уж пусть других берется лечить. — Нет, Хырслан — хороший врач. Его лечение может помочь Мергену, — сказал Алмаз.

— Времена настали какие-то непонятные, — сердито проговорил отец Мергена. — Дети ночами не спят, ходят в гости, старшим перечат…

— Чары-ага, вы отец Мергена, а я его лучший друг, — сказал Алмаз. — Отвезите его в больницу, доверьтесь Хырслану.

— Удивительно, почему я должен слушать всякие глупости, — сказал Исмаил, наливая чай себе в пиалу. — До того, как этот доктор появился в селе, у нас больных не было. Врачи приехали и болезни привезли. В каждом доме теперь больные. Их хваленые лекарства разрушают человека. Что от головной боли дают — портит желудок, что для желудка прописывают — плохо для сердца, если кто снотворное принимает — у него мозг разрушается. Сами же врачи об этом пишут в газетах и журналах. Ты газеты читаешь?

Алмаз растерялся. Вопрос был задан ему: газеты он читал, и правда что-то смутно похожее пришло ему на память. А Исмаил молла напирал все сильнее и чем-то стал походить на дракона, распаленного, брызжущего, правда, не огнем, а слюной.

— Молодой ты еще, Алмаз. Многого не знаешь. А вот поживи с мое, узнаешь. В больницу ложатся здоровые — выходят инвалиды. Вот я случай тебе расскажу. Не знаю, известно тебе или нет, у человека в каждой ноге есть одна жила. Это очень серьезная жила, ее трогать нельзя. А врачи, они в жилы эти длинные такие резиновые трубочки засовывают, анализы, значит, делают. И одному человеку, здоровому, тоже вот так трубочки запихивали и засорили жилу. Потом ногу пришлось отрезать. Ты понял, какие люди доктора? Врачи да лекарства — это все фокусы. Без году неделя твоей медицине. Раньше весь мир лечился у таких, как я. И люди не болели, между прочим. Люди были поздоровей и покрепче нашего. Кто медицины попробовал — тот ко мне приходит. Знаешь пчеловода — на окраине села, русский? Ваня или Вася? Ну, вот. Как-то утром приходит он ко мне и говорит: «Голова кружится, сплошная карусель». В Ашхабаде, в Мары врачи смотрели, ничего сделать не могут. Их лекарства не помогают, только хуже мне делают. Сделай что-нибудь, ты у меня последняя надежда. Все отдам, помоги». Жалко мне его было. Взял я с него слово, что будет язык держать за зубами, и согласился лечить. Проколол ему иглой жилу за ухом. И пошла оттуда кровь — темная, как испорченная печенка. Кровью я ее называю, Чары-ага, а на кровь она ничем не похожа, потому что это

Чары-ага слушал разинув рот. Мерген уставился в одну точку и лицо его было безучастно ко всему происходящему. Алмаз весь покрылся испариной, в висках стучало. Он мучительно пытался вспомнить хотя бы двух-трех человек, которых вылечили сельские врачи. А Исмаил все гнул свое:

— Болезни всякие, недуги, припадки приходят к людям через дурные места, через грязь. Есть болезни, рождающиеся среди камней, есть которые рождаются в песках, среди растений, цветов. Туда, откуда болезнь берет начало, она должна уйти. Шайтан, который вошел в Мергена, уйдет в заросли и уведет с собою болезнь. Завтра приводи ко мне мальчика, Чары-ага. Он быстро поправится, вот увидишь. — Исмаил улыбнулся, глядя на мать Мергена. — Ты уже приготовила лечебную смесь? Дай мальчику выпить с водой, ему сразу станет легче. Э-э, да уже полночь! Мне пора, Чары, будьте здоровы. А о сыне не беспокойтесь. Не было еще, чтобы ко мне обратились, и я не сумел помочь.

Алмаз долго боролся с охватившей его яростью, но под конец не выдержал:

— Слушал я вас, уважаемый Исмаил-ага, и как-то сами собой сложились такие строчки:

Ты, как верблюд, плюешься на людей.

Целебных свойств в слюне верблюда мало:

В твоей не больше, хоть ты и хитрей,

И легче от нее больным не стало.

— Вон из моего дома, наглец! — закричал Чары-ага и, схватив Алмаза за плечи, вышвырнул его за дверь. — Чтобы ноги твоей здесь больше не было! — кричал ему вдогонку. — Ах, Исмаил-ага, такая некрасивая история вышла, мне так неловко, вы уж на нас не обижайтесь.

Мать Мергена взяла красивый большой платок, наполнила его лепешками и сладостями, положила туда же денег и завязала. Чары-ага беспокоился, не забыла ли жена приготовить подарок для Исмаила, и то и дело покашливал и украдкой поглядывал на нее. Исмаил тоже мешкал с уходом, по-своему беспокоясь о награде за труды. Наконец, гостинец был благополучно вручен при прощании за порогом дома.

* * *

Много горьких дней знала Огультач-эдже, мать Алмаза. Ранние морщины выбежали у нее из уголков глаз и побежали по щекам. Преждевременная седина побелила голову. Ослабло зрение. Вся жизнь ее прошла в нужде. У нее никогда не было выходного платья, но одевалась она опрятно, и дети всегда были одеты чисто.

Дети были ее радостью, богатством и надеждой. Благодаря матери Артык и Алмаз пережили трудные послевоенные годы. Односельчане, встречая ее сыновей, тепло приветствовали их и часто говорили: «Ваша мать — мужественная женщина, ребята».

Старшего, Артыка, мало прельщали науки. Книга не стала его другом. Он легко вскакивал на коня и ехал пасти скот. В общем-то Огультач это нравилось. Артык наравне с ней зарабатывал, и делил домашние заботы.

Алмаз — другое дело. Он запойно читал, и днем и ночью, и брал с собой книгу в поле, когда шел помогать матери собирать хлопок. Артыка хвалил бригадир, Алмаза — учителя.

* * *

…Только Огультач-эдже заснула, как ее разбудило блеяние овец со двора.

— Шакалы, что ли, — пробормотала она спросонья. — Алмаз!

Но ответа не последовало: топчан, где обычно спал Алмаз, пустовал. Тяжело вздохнув, Огультач поднялась и вышла на улицу. Возле дома лежала охапка сена.

Огультач взяла немного, бросила овцам. Стояла тишина. «Позднее время, а мальчишки нет. Где он бродит? Совсем распустился. Надо бы с ним построже», — подумала Огультач. Тут она услышала приглушенные голоса. Кто-то проходил мимо:

— У меня тоже внучка растет. Но посмотрите на нынешних родителей! Дети шатаются незнамо где, а они и в ус не дуют. И на змею можно наступить, и с привидением повстречаться, а то еще злой джин прицепится. Как ребенок пошел в школу — мать с отцом о нем больше думать не хотят: пусть школа теперь за него отвечает. Что это за родители?

Огультач узнала голос Исмаила муллы, его провожал домой Чары-ага. Может, Исмаил видел Огультач, когда говорил, а может и нет. Но его обидные слова она приняла на свой счет.

Нет, Артыка ей будить не хотелось. Он вернулся усталый — пусть отоспится. Может, Алмаз еще в школе? Через десять минут Огультач уже дошла до школы. Нет, все окна темные. Огультач повернула обратно к дому. Поравнявшись с домом Мергена, она увидела две тени.

— Алмаз! — не выдержала она. На крик залаяла и выбежала на улицу соседская собака.

Только Алмаз переступил порог больницы, как встретился с дежурным врачом.

— Что случилось? — встревоженным голосом спросил Хырслан Нурлыев.

— Меня беспокоит, что с Мергеном.

— Да, кажется, уже все в порядке. Перед вечером заходил Чары-ага и сказал, что он поправился. А то мы хотели положить его в больницу.

— Боюсь, что Чары-ага вам солгал. Жаль, что приходится говорить так об отце друга.

— Не может быть. Какой отец — враг своего сына?

— Если он не враг своему сыну, зачем он позвал Исмаила моллу?

— Ах вот как. Нет, этого мы не позволим. Мы этому колдуну руки-ноги пообломаем, — зло сказал Нурлыев.

— Но вы положите Мергена в больницу?

— Завтра утром мы одного выписываем и на его место возьмем Мергена. Вообще-то опасной болезни у него нет. Бояться за него не надо.

— Но он голову от подушки не отрывает и подняться не может.

Тут Хырслан как-то растерялся, вытащил платок, развернул его, потом обратно сложил, потом смял в руке, и вдруг решительно сказал:

— Пойдем к Мергену.

Дорогою молчали. Врачу нравился Алмаз, нравилась его преданность другу. А мальчик пытался представить себе, как бы он себя вел в роли сельского врача, которому односельчане предпочитают знахаря. Только они свернули к дому Мергена, как услышали сердитый оклик «Алмаз!» и потом лай соседской собаки. Хырслан постучал в дверь, а мальчик побежал на зов и обнял мать.

* * *

Чары-ага проводил Исмаила муллу до самого дома. Прощаясь, Исмаил сказал:

— Ты должен мне верить, как веришь аллаху. В твоей вере — здоровье твоего сына. Я отдаю все силы, чтобы помогать страждущим. И, как правило, не напрасно.

— До конца жизни буду вам благодарен. Пусть только Мерген встанет на ноги, — заискивающе отвечал Чары-ага.

— А помнишь тот случай, когда ты проходил через развалины на западной стороне села и к тебе привязался джин? Помнишь, как тебе было страшно? И ты пришел тогда к моему отцу и просил о помощи.

— Помню, как же.

— И отец мой тебя спас.

— Чего

— И я вылечу Мергена. Но чтобы врачами и не пахло! И вообще держи язык за зубами. И так мне житья не дают врачи. «Ты, говорят, нам лечить мешаешь. Носишься со своими талисманами. А кто тебя поставил людей лечить?» А никто не поставил. Люди сами ко мне идут, потому что я приношу пользу. Дед мой лечил людей, отец лечил, я лечу — все это знают. И еще я бы хотел, чтобы Алмаз, этот маленький наглец, больше у тебя дома не появлялся. Чем дальше он будет от твоего дома, тем дольше и беззаботней будет твоя жизнь и твоих родных.

В это время внучка Исмаила Энебай вышла во двор, чтобы подбросить клевера овцам. Последние слова деда испугали ее. Она давно заметила странную связь. Стоило ее деду начать кого-нибудь ненавидеть, как с тем что-нибудь случалось. Необязательно с самим человеком — с кем-то из родных, с его домом или скотом. И теперь в ее душе поднялось смутное предчувствие беды, нависшей над ее другом Алмазом. В ту ночь она так и не заснула. «Чем Алмаз мог обидеть деда, чем разозлил его?» — думала она.

* * *

— Почему тебя нет дома? Почему мать непременно должна волноваться? — отчитывала Огультач-эдже сына по дороге домой. Немного не доходя до дома им встретился Чары-ага.

— А, Огультач! Чем живешь? Как здоровье?

Огультач что-то буркнула в ответ и хотела пройти мимо Чары-ага поначалу вовсе не настроенного агрессивно, а лишь желавшего немного поболтать. Человек он был вспыльчивый, но отходчивый, и уже зла на Алмаза не держал. Но тут он опять разозлился и на Огультач и на Алмаза.

— Постой, Огультач! Дел у тебя много по дому, я знаю. Но мальчишку своего ты распустила. Старшим он стал хамить, в чужой дом ходит в любое время суток… Не хочешь своего сына ругать? Не хочешь его наказывать? Найдется кому отругать, найдется кто накажет. Мы ему так себя вести не позволим. И не говори потом, что тебе никто ничего не говорил!

Огультач не ответила. С силой толкнула она дверь, вошла в дом. Алмаз задержался у входа, нарочито громко отогнал ласкавшуюся к нему собаку, потом откашлялся и перешагнул порог.

— Мама, не обижайся.

Огультач-эдже лежала молча, лицом к обитому железом сундуку, спиной к окну. Алмаз лёг спать на кошме, постеленной во дворе.

* * *

Мерген в ту ночь долго не мог заснуть. Он повторял про себя стихи, прочитанные Алмазом в лицо Исмаилу:

Ты, как верблюд, плюешься на людей.

Целебных свойств в слюне верблюда мало:

В твоей не больше, хоть ты и хитрей,

И легче от неё больным не стало.

Мать сидела у изголовья и вглядывалась в глаза сына, надеясь увидеть улучшение от снадобья. Наконец ей показалось, что лицо Мергена посветлело.

— Хвала аллаху, — сказала она, — кажется, лекарство муллы начало действовать.

— Какой он к черту мулла, мама! Хорошо еще, если он арабские буквы знает. Говорят, что когда он коран читает, книгу держит вверх ногами. Алмаз меня скорее вылечит.

— Лежи спокойно! Зачем тебе Алмаз?

— А я хочу, чтобы он пришел.

В этот момент послышались шаги и в дом вошел Хырслан.

— Эссалам-алейкум, лежащий человек! — весело приветствовал он Мергена и занял место матери у его изголовья. Взяв мальчика за запястье, он с минуту молча глядел на часы, потом спросил:

— Кто приходил? Не было ли здесь Исмаила муллы?

Мать испугалась, что Мерген проболтается, и опередила его:

— Последний раз я его видела на поминках у Гуртгельды. Теперь, говорят, его так просто в дом не зазовешь. Не ко всяким он ходит. А к Мерген-джану приходил его товарищ по классу Алмаз и долго сидел с ним.

Мергену краска бросилась в лицо. От стыда он готов был сквозь землю провалиться. Хырслану все было понятно. Складывая фонендоскоп, он сказал:

— Мы только что шли с Алмазом. Он здесь на улице — почему-то задержался. Сейчас я его позову.

Мать Мергена сама пошла к дверям, «чтобы не утруждать доктора». На самом деле, вовсе не желая опять видеть Алмаза, она вышла сама, чтобы предупредить мальчика о том, что не нужно говорить об Исмаиле. К ее облегчению на улице никого не было. Чуть позже вернулся Чары-ага. Еще с порога, не зная, что в доме врач, он бросил жене:

— Чтобы этот негодник в наш дом больше не совался!

— Тише, Чары! У нас гости.

— Ну и что, что гости! Слава аллаху, Исмаил мулла не затаил на нас обиду. Чтоб у этого мальчишки язык отнялся! Ведь Исмаил может на наш дом порчу навести! Вот, щенок! Сидел бы и молчал. Не твоего собачьего ума дело!..

Много еще чего хотел сказать Чары-ага, но жена крепко схватила его за руку и заставила замолчать.

Когда Мерген очнулся, было утро. Через открытое окно больничной палаты на него смотрела огромная роза.

* * *

Алмаз в тот день был невеселый. С утра мать не была к нему ласкова, не сказала: «Вот проснулся мой сынок», не поставила перед ним ни сливок, ни молока. Он только спросил:

— Мама, если у арыка кучек двадцать колючки я нарублю, как ты на это смотришь?

— Поруби, если там чего осталось, — ответила мать и пошла рвать траву для овец.

Алмаз, правда, сказал матери, что хочет нарубить колючки, но у него было более важное дело. И он отправился на полевой стан бригады, чтобы увидеться с внучкой Исмаила Энебай. Он поехал в поле на велосипеде. Потом, на обратном пути, он хотел заехать к Мергену в больницу.

Энебай в поле он не нашел, но разговаривал с ее матерью Мяхри, готовившей обед для хлопкоробов. Отец Энебай, единственный сын Исмаила муллы, не раз говорил отцу:

— Ты ошибаешься, отец, если думаешь, что все к тебе относятся с уважением. Есть, которые над тобой смеются, говорят, что ты не мусульманин, а талисманин, и другие придумывают прозвища, Мне за тебя больно, жене моей тревожно, а дочери в школе стыдно. Оставь ты эти дела, найди себе другое занятие.

— Что вам до меня? — отвечал Исмаил мулла. — Я вас не заставляю читать намаз и соблюдать уразу. А ко мне приходят бедные люди, приходят за помощью, в день несчастия своего. Я не смею обидеть их, я не могу им отказать. Если я вас позорю, переезжайте туда, где вам будет лучше.

В казане уже начало дышать

— Да, Энебай была здесь, — сказала она. — Скоро придет. Она сейчас в больнице у Мергена.

В считанные минуты Алмаз оказался у больницы. Он очень обрадовался, увидев Энебай у входа на скамейке. Но Энебай встретила его без особого воодушевления: разговор у них не клеился, Энебай на него не глядела, а наоборот очень внимательно разглядывала плакат — «Чистота — залог здоровья».

— Я слыхала, ты ездил в город, — сказала она. — Почему я ничего не знала? Мне нужны кое-какие книги — ты бы мог их купить там.

— Я много привез. Если тебе какая понравится, возьми себе, — тихо ответил Алмаз. Энебай промолчала. После паузы он спросил:

— А как Мерген?

— Нормально.

— Что решили с путевкой? Дают Мергену?

— Да, весь класс был за.

— Мергену сказала?

— Пока нет, — ответила Энебай и встала. — Да, кстати, насчет Мергена, что он в больнице… Я, на твоей стороне, чтобы ты знал.

Мерген подбрасывал в руке яблоко, когда в палату вошел Алмаз. На тумбочке лежал сверток с фруктами, которые принесла Энебай.

— Есть для тебя хорошие новости, — сказал Алмаз, широко улыбаясь. Мерген посветлел и приподнялся на локте.

— Ну, давай.

— Боюсь, зазнаешься.

— Ну, ты даешь! Ладно, не тяни кота за хвост.

— Хорошо. Ты едешь в Фирюзу, на турбазу.

— Как это еду?

— Помнишь, мы собирали металлолом? Наша школа заняла первое место, а по школе наш класс — первый. На школу дали одну путевку. Теперь она твоя. Так мы постановили всем классом.

— Но Алмаз, если говорить, кто больше собрал, то по справедливости путевка твоя, — дрожащим голосом сказал Мерген.

Образовалась пауза. Алмаз вспомнил, как собирали металлолом. В селе каждый день стоял гвалт. Грохотали связанные веревками или проволокой прогнившие ведра, ржавые чайники, сломанные лемеха и бороны. Во дворе школы набралась огромная куча. Потом Алмаз с товарищами взяли тетради и сели решать задачи. Это не было домашним заданием. Они взвешивали и подсчитывали количество собранного металлолома.

— Делайте что хотите, я не поеду, — обиженно сказал Мерген.

— Главное, что мы все работали, делали одно дело. Не знаю, что тебя смущает.

— Алмаз, а поэты, которые собирались к хлопкоробам, уже приехали? — сменил тему Мерген.

— Должны подъехать к обеду, — сказал Алмаз, поправляя подушку Мергена. — Сегодня все только о них и говорят. Я думаю, это будет очень интересно, будут читать стихи, серьезные и смешные, шутить, рассказывать.

— Вот ведь, а я здесь лежу, — с сожалением сказал Мерген.

Встреча поэтов с хлопкоробами была очень непродолжительной. Поэты говорили в основном о труде и очень мало о литературе. И вступить с ними в беседу оказалось невозможным. Как только они закончили выступление, люди стали собираться на работу.

«Прочитают они свои стихи, а потом спросят: «А не пишет ли стихов кто-нибудь из вас?» И тогда я выйду и прочту свое стихотворение», — думал Алмаз и везде таскал с собой листок из тетради, на котором красивым почерком было выведено недавно написанное им, стихотворение. Оставаясь один, он перечитывал его вслух и даже запомнил наизусть. Но все равно боялся, что растеряется и забудет что-нибудь, когда придет время выйти перед публикой. Жаль, что на той встрече этому стихотворению не суждено было быть извлеченным из кармана. Увидев поэтов, но так и не найдя подходящего момента, чтобы прочесть им свое произведение, он прочитал его Энебай на обратном пути. А затем они стали раскладывать и сушить собранный хлопок.

Вечером Алмаз долго провожал Энебай. Успело стемнеть и вышла луна, когда он сел на велосипед и помчался к себе. Чтобы попасть домой, Алмаз должен был свернуть с дороги и переехать высохший арык по перекинутым через него двум широким доскам. Бывало в темные ночи Алмаз проскакивал мостик не останавливаясь. А сейчас светила луна, и еще с дороги Алмаз заметил склонившуюся у мостика фигуру. Но прежде чем Алмаз свернул к дому, фигура скользнула в густую тень деревьев соседского виноградника.

Алмаз был в возбуждении от встречи с поэтами, заново переживал, что ему не удалось прочесть свое стихотворение — одним словом, был слишком погружен в свои мысли, чтобы мелькнувшая в тень фигура могла бы его встревожить или насторожить. Передним колесом он въехал на мостик. Теперь он уже видел двор, в котором был разведен огонь: значит Артык недавно пришел с работы, и мать готовит поесть… Вдруг доска под Алмазом ушла вниз, и он сам полетел в овраг. Будто кинжалом его ударило в спину и он потерял сознание.

* * *

После визита к больному Мергену Исмаил мулла совсем потерял покой. Стихи Алмаза совершенно вывели его из равновесия. По словам Энебай, он целый день ходил мрачный, ворчал, стал плохо есть и плохо спать.

— Имени Алмаза при мне называть не смейте. Надо же… Змееныш! Что же люди теперь будут говорить? Наказать! Пресечь! — выкрикывал он время от времени. Если он видел, что дети смеялись, ему казалось, что смеются над ним. Если двое о чем-то беседовали, он думал, что говорят о тех стихах.

Известно, что Исмаил пытался найти Алмаза в тот злосчастный день. Он узнал, что Алмаз поехал в поле, в стан бригады, и отправился за ним. Встретиться им не привелось. Зато Исмаилу пришла в голову коварная мысль, когда он разглядывал дом Огультач, непринужденно прогуливаясь перед ним по дороге. Да, мостик был для него находкой. Две доски перекрывали достаточно глубокий овраг. «Эх, был бы овраг еще метров на десять глубже», — думал Исмаил. «А снизу бы еще торчали заостренные железные прутья!» Но, видимо, несмотря на то, что глубина оврага не соответствовала воображению Исмаила, он считал возможным привести свой план в исполнение.

Конечно, если — бы вызвать милиционеров, они бы, возможно, нашли следы преступления. Если бы… Но, во-первых, сразу не было ясно, что последствия падения и ушиба будут столь серьезны. Это не только не было ясно — этого никто и предполагать тогда не мог. На ушиб спины обратили внимание очень не скоро. Врачей куда больше беспокоило легкое сотрясение мозга.

Все это выглядело самым обыкновенным несчастным случаем. Хотя Алмаз и говорил, что видел какую-то тень перед мостиком, он и сам с трудом мог представить себе, что это был человек старше его по меньшей мере вчетверо.

А по прошествии некоторого времени доказать вину Исмаила муллы стало вообще невозможно. Энебай, между тем, говорила, что утром следующего дня ее дед проснулся в очень благодушном настроении. Речи его стали сладкими: «Энебай, внученька моя, свет очей моих, радость моя», —

О том, что Алмаз упал с мостика, утром уже знало все селение. Иные старухи, слышавшие о случившемся, пересказывали друг другу свою версию.

— Этот мальчишка, у которого молоко на губах не обсохло, нашему мулле решил надерзить. А Исмаил-ага, к нему святая сила от предков перешла, от прадеда к деду, от деда к отцу, от отца к нему самому, он этой святой силой взял дрянного мальчишку и на ровном месте опрокинул вниз головой.

Врачи занялись Алмазом несколько позднее. А вначале предрассудок заставил Огультач поверить в бабские-бредни. Ничего не, говоря сыновьям, она отправилась к Исмаилу мулле. Упала к нему в ноги, лежит, плачет:

— Простите моего сына, несмышленый он еще.

А Исмаил поджал под себя ноги и сидит важный.

— Да я разве на детей обижаюсь? Значит, говоришь, ходить не может? Если бы я увидел, определил бы, конечно… Ладно, подскажу тебе одно средство, снадобье проверенное, мальчик сразу поправится, будто и не было ничего. Возьми горяченький, свеженький коровий кизяк, перемешай с яичным желтком и вот с этой травой и привяжи к пояснице. Если водяной джин на него больше не гневается — так пройдет. Это водяные джипы из высохшего арыка. Вода из арыка ушла — вот джины и злые. Если не веришь мне, иди к докторам. Некоторые люди предпочитают докторов в наше время…

— Нет-нет, Исмаил-ага. Я верю в ваше лекарство. Все знают, что вывихи и переломы туркменские тебибы лечат лучше врачей, — старалась попасть в тон мулле Огультач.

— Если кому скажешь, кто дал тебе траву, заранее предупреждаю, она действовать не будет.

— Ни слова никому не скажем, — обещает Огультач и в знак благодарности вручает Исмаилу огромный цветастый платок.

* * *

Я никак не мог покинуть гостеприимный дом Хырс-лана Нурлыева, где мне удалось услышать много интересного о работе сельского врача и узнать подробности об Алмазе Аннаеве. Когда мы наконец попрощались с Хырсланом, солнце начало садиться. У здания правления колхоза я снова встретился с Реджепом. Завидев меня, он проговорил, немного обиженно:

— А я уже боялся, что вы уехали не попрощавшись. Хорошо, что зашли. Ну, как? Будете писать о парне?

— Я вам очень благодарен, — ответил я. — Судьба Алмаза меня заинтересовала. Я думаю опять зайти к нему, поговорить ещё. Не написать о нем нельзя.

Реджеп пожелал мне удачи, и мы попрощались.

На мое счастье, Мерген, работавший поливальщиком в бригаде хлопкоробов, был сегодня свободен. Его смена заступала только через сутки, завтра с вечера.

И мы с ним направились к Алмазу. Днем, когда я о судьбе Алмаза еще ничего не знал, мы с Реджепом шли недолго до дома мальчика. Теперь же казалось, что ноги одеревенели и не хотят идти в ту сторону. Я медлил по дороге, останавливался, задавал Мергену какие-то посторонние вопросы, словно боялся, что несколько шагов вперед приведут меня на край пропасти.

Моему возвращению Алмаз не удивился. Он и не обрадовался и не огорчился. Если бы рядом была мать, он попросил бы ее подать нам чай. Но ее не было, и он лежал с широко открытыми беспомощными глазами. К счастью, со мной был Мерген, и он выручил меня во второй раз.

— Ты веришь в сны? — спросил он. Алмаз оживился и немного приподнялся на локте.

— Я пытаюсь их понять, но не могу.

— Веришь, но не понимаешь?

— Да.

— Ну расскажи какой-нибудь сон, а я попробую объяснить его.

— Давай попробуем. Ты сам знаешь, сколько времени прошло, а я все в лежачем состоянии. Так вот что и удивительно: в моих снах я до сих пор хожу. И бегаю. Однажды во сне собирал в саду виноград и колючка вонзилась в ногу. В другой раз приснилась Энебай: мы с ней играли в пятнашки на солончаке за домом, я споткнулся и больно ушиб большой палец правой ноги. Что бы это все значило?

Нет, Мерген не сумел объяснить эти сны. Он задумался, стал смотреть вдаль… Тут в дом вдруг влетел воробей. Не знаю, кто за ним погнался — коршун пли кошка. Он принялся стремительно летать из угла в угол, пока не вылетел обратно на улицу.

— Друзья мои, — сказал я. — Давайте вернемся к снам попозже, когда стемнеет. Сны — это обширная и очень интересная тема. Но ведь вы не будете со мной спорить, что о снах приятнее говорить ближе к ночи?

И я попросил Алмаза рассказать о недуге, приковавшем его к постели, о врачах, которые смотрели и лечили его. Он откинул голову на подушку и, устремив взгляд на низенькое окно, начал говорить.

Рассказ Алмаза

Когда я открыл глаза, мой брат Артык сидел у изголовья, прижимая ко лбу мокрую тряпку. Они с мамой прибежали сразу, как услышали треск падающих досок… Я лежал без сознания. Потом я пытался вспомнить, что случилось на мостике, но это долго не удавалось. «Завтра гляну, — решил я. — Если кто из ребят тронул доску, ему не поздоровится».

Но на другой день сделать то, что я собирался накануне, не удалось. Я не смог подняться. Я не стал приставать матери с просьбой позвать врача. Артыка дома не было, он ушел на работу, а у матери и своих дел по горло.

Потом мне захотелось воды, я позвал мать, но она не ответила. Я встал и тут же упал. Когда мать вернулась, я лежал на полу и голова шла кругом. Она стала что-то со мной делать, что-то привязала к спине. Как потом оказалось, она, даже не спрося моего согласия, сделала мне повязку; с травой, которую дал Исмаил мулла.

Пользы мне от этого, конечно, никакой не было. Не то что вставать, пошевелиться мне было трудно. Так я пролежал до вечера. Из товарищей никто не пришел навестить. Может, не знали. Мерген ведь был в больнице.

Энебай была первой из одноклассников, кто пришел ко мне после того, что произошло. Она видела, как мне было плохо. Я старался держаться, сказал, что чувствую себя лучше. «Кто ж нынче с велосипеда не падает! Обычное дело, не о чем беспокоиться», — говорил я. А предчувствие у меня было самое мрачное. И так хотелось вскочить вдруг и выбежать на улицу!

— Я теперь знаю, чем ты обидел деда, — сказала Энебай. — И все равно я на твоей стороне. Но, может быть, не стоило говорить ему дерзостей; если не из уважения к старшим, то по-крайней мере ко мне.

— Зачем нужно было ссориться с Исмаилом муллой, — упрекала меня мать. — Ему подчиняются джины. Он еще мальчиком мог заставить воду течь вспять. Ведь он мог бы нанести порчу на тебя, наслать злого джина, который высосал бы жизнь из твоих ног.

«Вот ведь странное совпадение какое», — думал я, и мне делалось больно от этой мысли. — Словно действительно он мне отомстил».

— Мама, дорогая, поверь мне, нет здесь ни колдовства, ни посторонней силы. Просто несчастный случай, — пытался я успокоить мать, но напрасно. Она была убеждена в могуществе Исмаила.

На четвертый день ко мне зашла Энебай, и я попросил ее сходить за врачом. Приехал на машине Хырслан Нурлыев. Несколько дней я провел в сельской больнице. Как-то в палату пришел Хырслан и сел рядом на стул. Лицо у него было грустное, и он долго молчал.

— Придется тебя отвезти в Мары, дружок. Ничего не поделаешь.

Меня охватило волнение.

— Скажите правду, что со мной? Не надо ничего скрывать.

— Ну, у тебя легкое сотрясение мозга, это ты уже знаешь. И что-то неприятное с позвоночником. Вещи, может, и серьезные, но не страшные. До свадьбы заживет. Пусть посмотрят в городе, у них есть рентген и многое другое, чего у нас нет.

Из окна «скорой помощи» я смотрел на места, где играл и бегал, на поля, где в прошлом году сеяли кукурузу. Мне хотелось взлететь с птицами, оказаться высоковысоко и сверху увидеть весь мой колхоз.

Машина оказалась на мосту через реку: неподалеку у брода стояла девушка и махала рукой. Мне показалось, что это Энебай. Да это она и была. Откуда-то взялись слезы — мне было очень грустно.

Наша больница была уютнее, чем городская. Но в той было больше врачей, сестер, больше больных, больше обследований, анализов, лекарств. И больше страданий. Первые дни я стеснялся спрашивать у незнакомых врачей, как мои дела. Но потом спрашивал у каждого. Отвечали мне все примерно одно: «Скоро поправишься».

Шли дни, но человек, который должен был скоро поправиться, почему-то не поправлялся. Может быть, разные врачи не сумели друг с другом договориться, и от этого лекарства не помогали.

Когда мать и Артык приехали в город навестить меня и узнали, что улучшения нет, они очень встревожились.

— Не показать ли его опять Исмаилу мулле? — говорила мать. — Может быть свозить Алмаза на святое кладбище?

— Мама, — возражал я, — вот поставят мне точный диагноз — тогда быстро вылечат.

Но месяц в городской больнице ни к чему не привел. Я не только не встал на ноги, но еще больше исхудал, прямо кожа да кости, и таким меня привезли домой. За мной приезжали Артык с Мергеном.

Из машины на обратном пути мне были видны широкие полосы хлопчатника, а за ними, подальше, хлопкоуборочные машины. В эту страду мы договорились, что нас научат ездить на тракторе. Кто знает, может, мои друзья уже ездят.

Пока я лежал в больнице, меня мучила одна мысль. Окажись кто-нибудь из одноклассников в таком же положении, как я, я бы бабочкой кружил вокруг него. Почему же другие, кроме Мергена, не интересуются мной? Может, меня забыли? А учитель литературы, который по своему предмету спрашивал меня каждый день, когда я ходил в школу? Может, он ушел из нашей школы? А Энебай?

Много, «почему» я привез из больницы. Ответ на них можно было найти только среди своих односельчан.

Чем ближе я подъезжал к родным местам, тем большая слабость охватывала меня. Мне захотелось плакать при виде мест, где я прежде играл. Артык с Мергеном уложили меня на матрац и понесли в дом. В этот момент я увидал Исмаила муллу. Он шел по улице, упираясь в землю крючковатой тростью. Я вздрогнул.

— Живы, здоровы ли? — спросил он. — Взывайте к аллаху. Без слова аллаха и былинка не шелохнется.

Все замерли, и никто не сдвинулся с места, пока он не скрылся из глаз.

Вечером пришла Энебай. Я, видно, настолько плохо выглядел, что она не сразу смогла заговорить.

— Ну, как поправляешься? — едва слышно спросила она.

— Всему свое время, Энебай, — ответил я.

У порога столпились соседские дети. Они ничего не понимали. Толкались, стараясь увидеть меня; один смеялся, другой вскрикнул: «Ой, ты мне на ногу наступил!» Мать угостила их всех печеньем и теперь пыталась выпроводить из дома.

— Идите, поиграйте на улице, — говорила она.

— Эти страдания Алмазу, наверное, послал Аллах, — говорила мать Энебай. — Каждый должен испытать то, что ему предписано судьбой. И в определенный день он поправится.

— Как в школе? Что нового? Учителя прежние? — спросил я у Энебай.

— Учитель по литературе новый, — ответила она. — Мы уже собирались всем классом в город, к тебе, но ты сам приехал…

— Спасибо, что вспомнили…

Энебай зарделась. Мне показалось, что она повзрослела и стала еще краше. Черный платок с зеленой расцветкой был ей очень к лицу. Платье из кетени ей тоже очень шло. А родинка, выступавшая черной точкой на лбу, делала ее похожей на индийских девушек из кино.

Мать едва ли догадывалась о том, что происходило в наших сердцах. Ей хватало своих забот. Зима для нашего дома должна была обернуться бедой. Через месяц раздадут на топку стебли хлопчатника. Где еще взять дрова? Артык уходил на рассвете и приходил ночью, я теперь не помощник: забота о дровах упала на плечи моей несчастной матери.

— Ну, будьте здоровы, Огультач-эдже, — сказала Энебай, поднимаясь. Мне хотелось попросить ее остаться еще немного, но мать опередила меня.

— Спасибо, что пришла, уважила, дочка. Да обойдет беда твой дом.

Когда Энебай была уже у дверей, я ее остановил:

— Энебай, постой, — сказал я. — Еще в городской больнице я написал письмо одноклассникам, но не отправил. Тебе не составит труда прочесть его ребятам?

— Давай сюда, — сказала Энебай и подошла ко мне. Я достал из-под подушки конверт и вручил ей. Она молча взяла письмо и, не проронив ни слова, вышла.

…По правде говоря, перед возвращением из городской больницы у меня было такое чувство, что лучше умереть, чем возвратиться калекой. Я уже оставил надежду выздороветь.

И врачи, и сестры меня утешали, успокаивали.

— Будешь ходить, бегать, прыгать, только не торопись.

Я не маленький мальчик. Я других никогда не обманывал, мне не нравится, если меня обманывают, и себя обманывать я тоже не хотел. И я стал думать о самоубийстве. Если бы ноги меня слушались, я бы мог броситься под поезд или в реку. Как покончить с собой, если не можешь

Но вот пришло мне в голову порвать простыни на полосы, сделать петлю и повеситься на спинке больничной койки. И как-то ночью я принялся отрывать от простыни полосу ткани. Я думал, что старик на соседней койке спит. Мало того, что он не спал, он еще догадался, чего я хочу.

— Ну и дурак же ты! — сказал он мне. — И трус к тому же. Куда торопиться? Умереть всегда найдешь время и место.

— Не надо утешать меня, яшули[9]! Для меня уже все кончено.

— Врешь.

— Вы хотите посоветовать мне терпеть, бороться? Эти громкие слова мне хорошо знакомы.

— Я хочу тебе сказать — не шути со смертью. Нет человека, которому бы не предстояла встреча с ней. Подумай лучше о будущем. Голова на месте, сердце здоровое. Заставь их поработать на себя. Что делать, если на тебя свалилось такое несчастье. Придется потерпеть, сынок.

— Вы так считаете?

— Да. Возьми себя в руки. А умереть всегда успеешь.

Тут яшули хотел повернуться ко мне, но не смог. В войну он был ранен в левую руку и ее ампутировали по самое плечо. Старик страдал от астмы, за день до этого ему было легче и он тогда рассказывал удивительные вещи про свою левую руку. «До сих пор чувствую, будто у меня есть пальцы, иногда ладони чешутся». Сейчас он хотел повернуться ко мне. Но не получилось. А я чувствовал себя виноватым, и, признаться, даже рад был, что ему не удалось заглянуть мне в глаза. Яшули смирился и снова обратился ко мне.

— Дурака ты валяешь, сынок. Трудности в жизни твоей — были? Попробуй-ка вспомнить.

Вопрос заставил меня задуматься. Можно было дать односложный ответ, но никто меня не торопил.

— Ну, как, вспоминается? — спросил яшули.

— Да, кое-что вспомнилось.

— Так давай послушаем.

— Если разобраться, трудного в этом ничего не было. Разве что для меня это оказалось трудностью…

— Не каждый человек рано проходит через трудности. Рассказывай.

И я принялся рассказывать.

Были летние каникулы и мы работали на хлопке. Раз я отправился на полив, потому что хотел освоить это дело. Но бригадир сказал:

— Не справишься. Не каждый может быть поливальщикам. Но коли ты такой настырный, открой рукав от большого арыка и поливай.

Я пошел к песчаной дамбе и разрыл перемычку. «Издевается надо мной бригадир», — думал я. — Чили здесь здоровенные, как горы. Вот полянка водой заполнится, а там видно будет и, повернувшись лицом к течению воды, я лёг на чиль. Поливальщики по соседству вкалывают изо всех сил, а я загораю. «Чем бы себя занять, — думаю, — чтобы не скучать. Как есть подшутил надо мной бригадир: не справишься со скукой — вот что он имел в виду».

Слегка поднимая пыль, приблизилась вода. Вдруг чиль, на котором я лежал, стал проваливаться подо мной. Ничего не понимаю. В чем дело? А вода уже покрыла все кругом: Если бы чиль, в котором открывалась дорога для воды, был лучше утрамбован, вода бы не прорвала его с такой легкостью. Трамбую чиль лопатой, подбрасываю землю, а вода тут же ее уносит. Глядя на других поливальщиков, я тоже закатал штаны и полез в воду. Не могу сказать, сколько я работал, но только гляжу — рядом стоит бригадир, в руках кетмень. Хочу выпрямиться — в глазах темнеет, и голова идет кругом.

— Больше темпу. Мало воды — плохо, много воды — затопишь хлопок. Весь труд колхозников погубишь. И я продолжал работу вместе со всеми. Когда перегородил перемычку, силы кончились, и я рухнул на чаир. А бригадир говорит мне;

— Значит, сегодня ты здесь работаешь. А завтра давай на обработку: сорвешь травинку, поднимешь соринку — вот работа для тебя. Я же говорил, не каждый может быть поливальщиком. Здесь отдыха не знают.

Ничего я не ответил бригадиру. Икры ног у меня гудели и дрожали мелкой дрожью, в плечах ломило. В этот момент к нам подошел один поливальщик.

— Смотри, какой умник, — сказал ему бригадир, указывая на меня. — Насыпает перемычку, а землю берет у себя под носом. Ищет где полегче. Помоги ему. Не дай бог вода прорвется, затопит хлопок и погубит целый год труда и забот.

Я попытался встать, спина не распрямляется. Руки трясутся, кетмень не держат. Стыдно. Собрал последние силы, поднялся на дамбу. Поливальщик говорит: «Ты устал, отдохни. Первые дни всегда тяжело. Я сам поработаю». Но я все равно стал работать.

Кончилась, наконец, моя водная вахта. Прямо на дамбу я лёг и долго лежал, прежде чем смог подняться.

Дома мама спросила:

— Устал, сынок?

— Умеренно, — ответил я.

— Пока не научишься поливу, будет трудно, — сказала она.

Полив — исключительно трудное дело, но когда опять настал мой черед, я снова пошел, потому что хотел это дело освоить так, чтобы бригадир не мог меня упрекнуть.

— Вот видишь, — сказал яшули, выслушав, мой рассказ, — в каждом деле нужны упорство и терпение.

Пока у меня было здоровье, я много ходил, бегал, работал. Цену здоровья не знал. Все люди, наверно, так. Тоже цену здоровья своего не знают. Или не понимают, что оно временно, что его можно лишиться в одну секунду.

* * *

На этом месте рассказ Алмаза прервался. Мы услышали шум подъехавшей к дому машины, и в комнату вошли две молодые женщины в белых халатах. Мы с Мергеном не стали им мешать и вышли во двор. Листья урюка сморщились от нехватки воды, яблони поникли, у основания густо заросли колючкой.

— Что было в том письме одноклассникам? — спросил я у Мергена.

— Стихи, — ответил он.

* * *

После того как Энебай вернулась от Алмаза, она не могла ни есть, ни пить. Она ничего не видела перед собой, не замечала братишек и сестренок. Перед ее глазами стояло изможденное лицо Алмаза. А в руках она продолжала сжимать письмо. Девушка пыталась вспомнить все, что читала про врачей, про лекарства, про то, как вылечивали самые страшные болезни. Ей не верилось, что нельзя вернуть здоровье парню, упавшему с велосипеда.

Потом она открыла конверт и вынула письмо. Еще раньше ее удивлял почерк Алмаза. О нем говорили: «Пишет, как вышивает». Но теперь ей показалось, что почерк немного испортился. «А, может, и с руками у него…» — испугалась Энебай.

Хоть мне всего пятнадцать лет без мала,

Моя болезнь меня свалила с ног.

Я обессилел, что со мною стало?

Да не придет беда на ваш порог.

Всем обещаньям миновали сроки,

Лежу один, мои желтеют щеки.

За окнами просторен мир широкий,

Но что мне от того, что мир широк.

К горлу подступил комок, когда Энебай дошла до последних строк. На обратной стороне листка были еще стихи. Может быть, Алмаз написал их уже по возвращении домой.

Когда я сплю, мне снится иногда:

Уходит прочь болезнь, моя беда.

Всю ночь до пробужденья, до утра

Я верю, что меня спасают доктора.

И снова радость, снова жизнь вокруг.

Но я былых не проклинаю мук,

Ибо помог понять мне мой недуг,

Кто друг мне на словах, кто настоящий друг.

Энебай вложила письмо обратно в конверт. На другой день утром минут за десять до начала урока, она вручила его классному руководителю.

— Что это? — спросил он.

— Письмо от Алмаза.

— Ну и что в письме интересного? — равнодушно спросил учитель, раскладывая тетради.

— Интересного? — по инерции переспросила Энебай, запнулась и выбежала из класса.

* * *

Сельские женщины не знают отдыха. Просыпаются задолго до рассвета и начинают хлопотать по дому. Подбрасывают травы скоту, носят ведрами воду, отводят коров в стадо, ставят чай. Огультач-эдже одна из таких женщин. Она взяла тыкву, накрошила, перемешала с соломой и бросила теленку. Закончив утренние дела, она вышла из дому, и пошла к Исмаилу мулле.

В этот день стояла необычная для здешних мест погода. Сильный восточный ветер срывал с деревьев высохшие листья и собирал их по краям улиц, наполняя ими выбоины и ямы, сметал их в канал и арыки. Желто-бурые и темно-красные листья неторопливо, с достоинством скользили по поверхности арыков, придавая воде теплые осенние тона.

Энебай наполнила ведра, поставила их на берегу и присела. Вымыла лицо и руки, смочила пряди, вырвавшиеся из длинных, туго заплетенных кос, глубоко вздохнула. Вода была прозрачная, как глаз журавля. Сзади, по дороге кто-то прошел в сторону ее дома. Энебай подхватила ведра и пошла следом. Не сразу, но узнала выцветший платок Огультач-эдже.

Когда Огультач-эдже оказалась у дверей ее дома, Энебай решила, что та пришла к ней. Может быть, Алмаз дал матери поручение. Или что-нибудь случилось. Энебай ускорила шаг и даже не заметила, что расплескала половину воды из ведер.

Во дворе стоял Исмаил мулла с медным кумганом в руках. Он выслушал Огультач-эдже, и они вместе вошли в дом. Огультач долго не выходила. Энебай не могла понять, о чем они могли столько говорить. Она хотела зайти к ним, чтобы справиться о здоровье Алмаза, открыла дверь. Из комнаты был слышен жалобный голос Огультач:

— Не может доктор вылечить моего сыночка, Исмаил-ага. Если вы не поможете, никто его не спасет.

То, что врачи потерпели поражение в борьбе с тяжелой болезнью, обрушившейся на Алмаза, сыграло серьезную роль в отношении односельчан к мулле. Его авторитет значительно возрос. Мальчишки, раньше с шумом проносившиеся мимо него, теперь при встрече останавливались и уважительно здоровались.

— Пусть твоего сына отнесут на поклон к святому Ходжаюсуп-баба. Пускай останется там, пока не станет здоровым, как тутовое дерево, — посоветовал Исмаил.

— Ах, Исмаил-ага, это нынешнее воспитание, школа. Они же ни во что не верят. Алмаз-джан будет отказываться. Как мне его убедить, что нужно ехать на кладбище, на поклон к духам умерших?

— Не знаю, Огультач. Я еду завтра. Я должен посетить обитель священной силы. Духи торопят меня. Если хочешь отвезти мальчика, ищи удобного случая. Вы могли бы поехать и со мной.

Исмаил мулла взял в руки сильно потрепанный томик с пожелтевшими страницами и нараспев, дребезжащим голосом, раскатывая «р», принялся читать:

— Бисмилла ыррахман, ыррахым…

— Да возблагодарит вас Аллах, Исмаил-ага. Я скажу Артыку, и у нас завтра будет машина. Если вас не затруднит, зайдите утром к нам, — сказала Огультач-эдже, собираясь подняться.

— Хорошо, эншалла! — произнес Исмаил мулла, искоса глянув на узелок, оставленный Огультач-эдже возле свернутой кошмы для намаза. «Едва ли я там найду что-то путное», — подумал Исмаил и нахмурил брови. А Огультач на всякий случай сказала, как будто мулла в этом сомневался:

— В знак благодарности, Исмаил-ага!

— Да напрасно ты… — тихо возразил Исмаил мулла. Однако стоило Огультач выйти за дверь, как он сразу же отложил книгу и ловкими пальцами стал развязывать узелок. Найдя деньги, удовлетворенно вздохнул. В дом кто-то вошел. Исмаил мулла испуганно спрятал деньги в свой похожий на мешок с сузьмой карман, лёг на живот и, сунув в рот кусок сушеной дыни, принялся жевать. Но страхи его были напрасны: это была внучка.

— Заходи, дитя мое. Как твои дела?

— Хорошо, дедушка.

— Не забывай подкармливать скотину.

— Не беспокойся, дедушка. Скажи, зачем приходила Огультач-эдже?

— Что тебе до этого? У старых людей свои дела. — Исмаил опять взял в руки книгу. — Поговорить заходила. Про судьбу свою спрашивала. Предскажи, говорит, мне судьбу. А я говорю, зрение испортилось, читать стало трудно, буквы плохо видеть стал, как я твою судьбу разгляжу?

— Только бы ты Алмаза не трогал, дедушка!

— Какого Алмаза?

— Сына Огультач-эдже, а то ты не знаешь.

— А, этот несчастный калека, его Аллах наказал, дитя мое….

— Только зачем его возить на кладбище? — сказала Энебай, ломая хворост и подбрасывая в огонь. — Кроме врачей, никто не способен помочь ему.

Ничего не стал отвечать Исмаил мулла. Энебай вышла во двор, Исмаил закусил губу и с вздохом проговорил:

— Эх, молодежь…

По утрам Алмаз часто просыпался в надежде, что к вечеру поправится. А, ложась спать, загадывал, что утром встанет здоровым. Но ничего не менялось, кроме чисел и названий месяцев.

Без Алмаза шли уроки, работал кружок художественной самодеятельности, выпускалась стенная газета. Без Алмаза рыли в пустыне канал, закладывали новые города. Без Алмаза продолжалась жизнь. Он, как рыба ударом волны, был выброшен на берег и лежал беспомощный. Как вернуться обратно в поток жизни?

Большую часть времени Алмаз находился в одиночестве. Само по себе оно уже было мучительно для мальчика. Время для него словно останавливалось.

«Сколько это будет продолжаться, я не знаю, — думал Алмаз. — Но время идет, и я должен что-то делать.

Если бы я был здоров, кем бы я хотел быть? Решил ли я для себя? Пока нет. А если мне суждено еще долго оставаться больным, могу ли я кем-то быть, кроме как больным? — Ноги не действуют, но голова в порядке. Как Хырслан мне сказал: тонко сконструирован человек, человек — это сложнейшая машина, масса органов, масса удивительных механизмов, но самый сложный, самый удивительный, самый ценный из

Еще когда Алмаз лежал в городской больнице, Хырслан Нурлыев навестил его и принес «Как закалялась сталь».

— Я читал, — сказал Алмаз.

— Прочти снова.

«Значит», — подумал Алмаз, сжимая пальцами железные края больничной койки, — значит, он считает, что я могу и не поправиться. Что могу остаться калекой на всю жизнь»..

Как-то раз Алмаз лежал, погруженный в свои мысли, и заскрипела дверь. Он встрепенулся — не Энебай ли? Вошла мать, затопила печь, поставила чай.

— Проснулся, сыночек? Молочка хочешь? — спросила она, бросив взгляд на сбитое у него в ногах одеяло. Сердце матери вздрогнуло: неужто ноги ожили? — Что-то одеяло у тебя сбилось, Алмаз-джан!

Огультач бросилась к сыну, Алмаз молчал. Мать отбросила одеяло и в который раз посмотрела на ноги сына, погладила. Сердце отозвалось порванной струной: они были такие же прохладные, как прежде.

Огультач отвернулась, тайком вытерла слезы, потом левой рукой снова прикрыла ноги сына и поднялась.

— Мне вчера рассказали, что в соседнем селе с одним мальчиком приключилась такая же история. Его свозили на кладбище, к мазару святого Ходжаюсуп-баба, и он поправился. Я решила посвятить тамдыр-чурек и барашка Ходжаюсупу-баба, завтра мы могли бы съездить. А Артык попросил бы машину.

Алмаз глядел в окно, ничего не отвечая. Вдруг он повернулся к матери. В его черных, как вишня, зрачках играли веселые огоньки.

— Мама, прочесть тебе новое стихотворение?

— Ах, мой мальчик. Не мучай себя писаниной.

— Мам, ну, давай, прочитаю?

— Читай, читай, мой любимый.

Огультач снова прослезилась.

— Мама, ты расстраиваешься, даже когда я читаю стихи.

— Ты так красиво читал…

Скрипнула дверь, и в дом вошла Энебай.

— Я пришла сообщить радостную весть. Только что я видела Хырслана Нурлыева. Он сказал, что с Молла-кара все получается. Есть путевка для Алмаза.

— Кто этот Моллакара? — спросила Огультач, подозрительно глядя на Энебай. — Когда мы отвозили Алмаза в город, нам показали одного доктора и сказали, что он самый лучший в стране. Неужто этот Моллакара еще лучше? Что-то мне не верится.

— Мама, Моллакара вовсе не доктор, а курорт, где лечат от всяких болезней. Лечат грязями. Такими лечебными грязями. Если у кого ревматизм или другие болезни костей едут туда. И тот доктор, которого нам показали, тоже советовал съездить туда. Он говорил, что это очень полезно.

— Ты все делаешь по-своему, Алмаз. А ведь мать тебе зла не желает. Или вас учат не слушать матерей? Как только я заговорю о каком-нибудь народном средстве, ты сразу возражаешь…

— Все твои народные средства от Исмаила муллы!

— Да я же тебе добра желаю! — крикнула мать во гневе. — Пойдешь завтра на кладбище и все тут! Только попробуй не поехать.

Огультач хлопнула дверью и вышла из дома. Теперь ее голос доносился из дальнего агила.

— Ишь вздумал противиться! Попробует он у меня не поехать! Да что ж, я враг своему сыну?

— Твоя мать утром была у нас. Они с дедом решили свозить тебя на кладбище к мазару Ходжаюсуп-баба. Решай сам, — сказала Энебай и стала собираться.

Алмазу очень хотелось задержать Энебай. Он хотел ей прочесть свое новое стихотворение, чтобы она узнала, что он хочет как-то включиться в жизнь, что ему нужна ее поддержка. Но не решился.

— Не расстраивайся, Алмаз, держись, — сказала Энебай напоследок.

— Ладно, — со вздохом ответил он.

Когда мы с Мергеном вернулись, Огультач-эдже кормила сына. Мы тоже отведали ароматного плова и пили чай.

— Алмаз, — сказал я. — Мне пришло в голову одно соображение. Жизнь такова, что каждому выпадают то радости, то печали. Если жизнь непомерно тяжелая, то самые маленькие радости превращаются в счастливые праздники. И наоборот, если жизнь легкая, то мелкие неудачи становятся горем. Ко всякому горю человек привыкает и продолжает жить, снова радуясь жизни. Выстрадав, вернее, отстрадав, человек не хочет в своих мыслях бесконечно возвращаться к неудаче, травме или утрате; моментально происходит переоценка ценностей. Об изъяне своем человек не забывает, но и не думает беспрерывно. Самое трудное — это первый период. Сознание в это время сужается, и человек не видит ничего, кроме своего несчастья. Это можно сравнить с состоянием влюбленности. Влюбленный не может ни о чем думать, кроме как о предмете своей любви. Если его любовь несчастна, для него вся жизнь все равно как кончена.

— А что делать, — спросил Алмаз, — если в этот самый трудный период человек и влюблен, и искалечен?

Алмаз продолжает свой рассказ

Итак, меня привезли в Моллакара. Впервые с тех пор, как на меня обрушилось несчастье, я заснул в нормальное время и проснулся вместе со всеми. Первая ночь без бессонницы и без снов. Наутро меня осматривал врач, очень внимательно. Долго изучал рентгеновские снимки.

Наконец настал долгожданный момент, и меня всего обмазали волшебной грязью. Но что это? Грязь, излечивающая тысячи болезней, сжала меня, как тиски. Мне стало душно.

— Сначала всегда так бывает, — успокаивали меня.

Тем не менее у меня дико разболелась голова, стало сводить руки, пальцы отказывались слушаться. В ушах шумело, поднялась температура. Все это повторялось во время каждой грязевой процедуры.

Через три дня после приезда у меня отнялась правая рука. Я даже не мог написать матери. Шли дни. Начала отниматься левая. Теперь врач принялся хлопотать, чтобы поскорее отправить меня обратно домой. Курорт, в названии которого я успел’ услышать звуки, сулящие чудо, оказался таким коварным. Я уже и сам не чаял, когда выберусь отсюда. С другой стороны, думал я, стоило ли возвращаться куском мяса? Ко мне опять вернулись мысли о смерти.

И снова я в больнице в Мары. Здесь я всех знаю. Я говорю о врачах и сестрах. Больные, с которыми я лежал, уже выписались. На их месте новые люди. Они не знают, что я уже тысячу раз пересчитывал шляпки гвоздей на потолке, изучил все зигзаги узоров, напоминающие снежинки.

— Дней через десять-пятнадцать поправишься и поедешь домой, — говорят мне.

Однажды ко мне приехал Хырслан.

— Будь мужественным, Алмаз, — говорил он мне. — Болезнь твоя плохо поддается лечению, но не безнадежна. Ты уже не мальчик, пойми меня правильно. Много есть болезней, которые не удается сразу распознать. Или лечатся с трудом. Все будет в порядке, мужайся. Но сейчас надо признать, что тебе придется остаться в этом состоянии значительно больше времени, чем я предполагал поначалу. Я не говорю о руках — правая начнет действовать где-то через неделю, и тебя отвезут домой. О левой тоже не беспокойся.

Все так и было. Ровно через неделю он приехал за мной на машине. По дороге Хырслан купил в

— На, возьми. С ними тоже возможно приятное общение, — сказал он. — Мне помнится, ты какие-то стихи писал. Не бросил это дело?

— Как-то я забыл про стихи… — ответил я и задумался. — А почему ты спросил?

— Мне показалось, у тебя что-то получалось… Вон, твой дом уже видать.

Для матери мой приезд был неожиданностью: путевка кончалась только через пять дней. А Хырслан о моих заключениях ничего ей не рассказывал, чтобы не огорчать. Мать, наверно, уже успела соскучиться. Дергает, наверно, все время Артыка, чтобы мне письмо написал: от меня-то писем нет.

— Алмаз приехал! Алмаза привезли! — закричали ребятишки, и мать босиком выбежала из дома. Меня положили на носилки и понесли.

— Лицо у тебя посвежело, — сказала она. — Как я рада тебя видеть!

Много людей пришло навестить меня. Мать все хотела спросить, что с левой рукой, но не находила подходящего момента. Надо было готовить чай, угощать тех, кто приходил, разговаривать с ними. А я ждал Мергена и Энебай.

Вечером, когда ушли два парня, приятели Артыка, мать подсела ко мне.

— Что с твоей левой рукой, Алмаз-джан?

— Моллакара не принес мне пользы, мама. Мне стало хуже, — ответил я. Но мать не стала плакать и причитать. Может быть, она уже привыкла к страшным известиям. Я подробно ей рассказал о курорте и о тех людях, которые там выздоровели.

— Бывают же чудеса на свете! — дивилась мать.

«Бывают ли чудеса на свете?» — никто не думает об этом так часто, как тяжело больные.

Бывают ли чудеса, и можно ли считать чудом, что однажды ночью, когда Алмаз уже плохо различал явь со сном, к нему явился человек, которого он узнал не сразу, не сразу вспомнил, что это тот самый безрукий фронтовик, с которым он лежал в больнице. Да, трудно было узнать его, потому что он помолодел лет на тридцать и рука у него была… Только она висела плетью, и кровь хлестала из нее, заливая не больничную пижаму, а гимнастерку, брюки и сапоги. И стоял фронтовик не в палате, а в окопе, над которым свистели пули, рвались снаряды.

— За жизнь нужно драться, — говорил он Алмазу. — Бороться всеми силами. Нельзя падать духом. Ты видишь, я ранен в руку. Здоровой рукой буду драться. Останусь без рук — зубами буду кусать врага. А словом разве нельзя бороться?

Раненый зашатался и упал на носилки; с которыми подоспел военный врач Хырслан Нурлыев.

— Снаряды кончаются! — кричал Алмазу Нурлыев сквозь грохот орудий. — Где твои стихи?

— Я давно не писал! — кричит в ответ Алмаз.

— Какого черта? Тебе что, на людей наплевать? Встань рядом с солдатом, напиши, о чем он думает. Встань рядом с хлопкоробом, напиши и о нем. Напиши о чабане. О матери напиши. Всем людям нужны стихи. И о бабочке напиши. Вспорхни в небо вместе с бабочкой и напиши о ней. Ей тоже нужно!

Вдруг Хырслан захрипел, и упал на колени. Изо рта у него хлынула кровь.

— Хырслан! — закричал Алмаз. — Я буду писать! Не умирай!

— Ты стал кричать во сне, — сказала Огультач-эдже. — Что-нибудь приснилось неприятное? Дать тебе воды?

— Нет, мама, спасибо. Прости, что разбудил.

— А что ты говорил во сне?

— Я поклялся, что буду бороться.

— Я очень рада, сынок, может, ты и в самом деле победишь болезнь. И я еще увижу, как ты веселишься, услышу твой смех.

— Увидишь и услышишь. С чабанами я уйду в пустыню, с пограничниками встану на границе, с бабочками буду порхать над цветами.

Проснулся Артык, он молча глядел на Алмаза.

— Алмаз, что с тобой? У тебя температуры нет? — спросил Артык и приложил ладонь ко лбу брата.

— Со мной все в порядке, — ответил Алмаз. — Послушай, я опять написал стихотворение.

Болезнь меня и вовсе одолела,

Что бы ни делал я, любое дело —

Все получается наоборот.

Лицо мое желтеет, сохнет тело.

Теперь уже и я не верю в чудо.

Не жду я исцеленья ниоткуда.

Но если я испытываю боль,

То это значит: я живу покуда.

И если мысль жива, и сердце бьется,

Пусть песнь моя Джейхуном разольется,

Борясь с несправедливостью того,

Что испокон веков судьбой зовется.

Артык сидел с открытым ртом. И вдруг всхлипнул: — Молодец, брат! Нам дороже всех богатств на свете твое возвращение к жизни.

Алмаз действительно начал возвращаться к жизни. Он и в степи побывал с чабанами, и на строительстве канала, и он снова помогал собирать хлопок, он защищал отчизну от врагов, он прошел смерчем по пустыне, он опустился на дно Каспия, приливной волной он выбрасывал на берег ракушечник и вместе с морской пеной откатывался обратно, вместе с бабочкой кружился среди роз.

Одно из первых стихотворений он послал в газету «Мыдам Тайяр». Прошло два дня и он с нетерпением развернул свежую газету. Нет, его стихов не было. Алмаз ждал целый месяц, пока по почте не получил свои стихи обратно.

Ну, не важно, думал Алмаз, главное, что сотрудники газеты теперь знают, что есть такой парень Алмаз Аннаев, что он пытается писать стихи. И Алмаз не обиделся на коротенькое послание из редакции: «Вам надо больше работать, чтобы ваши стихи были на более высоком уровне». Наоборот, он радовался, что у него устанавливаются какие-то отношения с газетой. И радовался не напрасно. Со временем о нем уже знали не только в самой «Мыдам Тайяр», его узнали и читатели других газет и журналов.

Энебай после окончания школы поступила в медицинский институт в Ашхабаде. Перед отъездом она зашла к Алмазу.

— Алмаз, я уезжаю. Буду учиться, ночей не буду спать. Я найду лекарство, которое тебя вылечит. А ты пиши стихи. У тебя хорошие стихи. Они нужны людям.

— Спасибо тебе, Энебай. Мне трудно тебе это говорить… Но я больше не верю в лекарства… для себя. Мне тут предлагают ампутировать ноги и сделать протезы. Тогда я опять смогу ходить… А ты учись. Врачи нужны людям.

Энебай ушла, а Алмаз долго, слишком долго вслушивался в ее шаги, будто мог слышать не только, как она идет по двору, но и по улице, а потом и по вокзальному перрону. Она ушла, и никто не мог обещать Алмазу, что она вернется.

Он повернулся к стене, и тут над его головой засвистели пули. И снова перед ним возник его старый знакомый с обезображенной рукой. Он приподнял голову с

— Браток, не сдавайся! Силу ты в себе найдешь. Канонада прекратилась и кто-то крикнул:

— Снаряды кончились!

Теперь уже и я не верю в чудо,

Не жду я исцеленья ниоткуда.

Но если я испытываю боль,

То это значит: я живу покуда.

Что тебе сказать напоследок, мой читатель? Какой тебе дать совет, если на тебя навалилось горе? И, кажется, нет спасения, вся жизнь кончена? Нет, не вся, всегда что-то остается. Всегда еще можно кем-то остаться, кем-то быть или кем-то стать. Но надо ли быть поэтом? Совсем не обязательно!

Впрочем, если лежит душа…

1975 г.

Перевод М. Гребнева

Я плакал о своем детстве

1

За мной гнался взбесившийся верблюд.

Он выскочил из-за дома бригадира Аннамурада.

Никогда не видел такого страшного верблюда и никогда не видел бешеного верблюда, но сразу понял, что он бешеный.

Красная пасть, желтые зубы и серая пена, летящая по ветру. Он мчался на меня, припадая к земле, как гончая собака, он разбрасывал в стороны свои облезлые ноги со свалявшейся шерстью и распухшими коленными чашечками: глаза у него были мутные и неживые. У кого я видел такие мутные и неживые глаза, глаза, которые никогда не смотрели на тебя, а все мимо, поверх и в сторону?

Я прижался к дувалу, вдавился в него, верблюд проскочил дальше шагов на двадцать, но тут же развернулся и помчался ко мне. Я кинулся к широкому магистральному арыку, прорытому перед самой войной. Почему я кинулся к арыку? Почему я решил, что вода спасет меня?

Вода была ледяная, я дрожал от холода и от страха, а верблюд и вправду не решился ступить в арык. Он перепрыгивал с берега на берег и встречал меня всюду, куда я хотел выбраться. Так страшно бывает только во сне, но я точно знал, что это не сон, потому что верблюд был прямо надо мной. Ну да, вспомнил я, бешенство это водобоязнь, так говорили старшие. Потому он и не лезет в воду.

Мутные глаза смотрели мимо меня, но я знал, что это обман, что только меня эти глаза и видят. И ко мне, только ко мне обращена красная пасть с желтыми старыми зубами.

Я нырнул, но верблюд расставил ноги по берегам арыка, словно он мост и стал опускаться, чтобы придавить меня своим облезлым животом, чтобы утопить…

Так страшно бывает только во сне, и это был сон.

Мама протянула руку, нащупала мою голову, положила прохладную ладонь на лоб и сказала:

— Нургельды, что за сон приснился тебе, мальчик? Почему так гулко стучит твое сердце?

Неужели она проснулась от стука моего сердца? До сих пор я думаю про это. Почему матери умеют услышать в ночи стук сердца своего ребенка, а дети чаще всего этого не умеют?

— За мной гнался бешеный верблюд, — сказал я, сам еще не очень ясно понимая, во сне это было или наяву. Может, это все продолжение сна, потому что в доме нашем было совсем, темно и даже единственное наше окно никак не обозначилось в стене справа от меня… Я написал «в доме нашем» и написал про «единственное окно», но нынешнему читателю, наверное, надо бы знать, что дом был низенькой мазанкой с земляным полом, хлевы теперь бывают попросторней, а конуры поскладней. Все-таки эта была конура, конура с небольшим квадратным стеклом, вмазанным в стену без рамы. Приложили стекло к дыре, кое-как залепили глиной. А где оно это стекло, почему нет в нем сегодня света?

Как мне хотелось, чтобы было солнце, совсем немного солнца! Или хоть немного солнечного тепла и света!

— Мама, за мной гнался взбесившийся верблюд… — Ап, Нургельды дорогой, разве можно так верить снам. Говорят же: «что ни сбрехнет болтун, что ни привидится во сне!» Повернись ко мне лицом и спи. Рано еще.

Она успокаивала меня, но сердце мое так билось, будто хотело выскочить и бежать от меня прочь. Я уже перестал бояться, а оно — еще нет. И я понял, что должен пересказать сон, иначе грудь моя разорвется.

Мама слушала внимательно, иногда вздыхала.

— Изверг, — сказала она. — Негодяй.

Я понял, что это она не про верблюда, а про бригадира Аннамурада.

— Чтоб ему век детей не видать!

Люди часто удивляются тому, что видят каждый день, но больше всего удивляет людей злорадство. Откуда берутся злодеи, зачем они творят свои мерзости? Разве жестокость, несправедливость и тиранство могут доставлять радость тому, кто их вершит? Люди удивляются злорадству и всегда пытаются найти ему объяснение.

— Своего ребенка нет, вот он и мстит семьям, в которых растут хорошие дети, — сказала мама и добавила, понизив голос, как говорят между собой взрослые, желая, чтобы никто посторонний не слышал:

— Говорят, однажды, когда он был еще юношей, между его ног прополз варан. Это страшная примета, это на весь век бесплодие: ни мальчика не родит он, ни девочки. Дай-то бог, чтоб это было правдой. Если от его семени пойдет племя, то в нашем краю вовсе жизни не будет.

Мама ни о ком не говорила так зло и про Аннумурада прежде так не говорила. Она нащупала рукой мое ухо и нежно погладила его.

Вчера мой брат Меретгельды и я были наказаны бригадиром.

За что?

Разве это важно сразу узнать? Аннамурад отодрал нас за уши.

Он схватил нас обоих, одного правой рукой, другого левой. Сначала потянул вверх изо всей силы, а потом стал закручивать наши уши так, что мы оба завизжали от боли. Мы молили его отпустить нас и простить.

Это было вчера утром, а к вечеру у Меретгельды ухо вздулось, стало красным с лиловым отливом, поднялся жар, к ночи он начал бредить.

Мое ухо пострадало меньше, но и нежное прикосновение маминой руки причинило боль.

2

Мой отец был до войны бригадиром в колхозе, он руководил той же самой бригадой, которую теперь возглавлял Аннамурад. Та же это была бригада, с тем же номером, с теми же полями и с тем же планом по заготовке хлопка, коконов. Та же это была бригада, только люди в ней оказались совсем другие: почти все мужчины ушли на фронт, на их место встали жены и мы, начиная с первого класса.

Большое нам было доверие, большой почет, заменить фронтовиков, но с бригадиром нам не повезло. Где почет, где доверие? А ухо-то

Я не помню сколько дней отделяло начало войны от того дня, когда мой отец получил повестку. Думаю, что прошло не больше трех дней, может быть, пяти, но не больше.

Отец собирался на фронт неторопливо, как собираются в гости к родственникам на недельку-другую. Он расстелил на кошму платок, бабушка положила на него большую круглую лепёшку и сказала, что хлеб — добрый товарищ в дальней дороге.

До сих пор перед глазами эти сборы… Отец взял бритву с белой костяной ручкой, кисточку и кусок мыла, завернул это все в бумагу и положил поверх лепешки. Вот и все. Потом папа разрезал дыню с нашей грядки, оделил каждого, и, когда мы принялись за еду, сказал:

— Собирался я со всей семьей сходить в город, сфотографироваться. Собирался, собирался, да откладывал на завтра, на послезавтра… Теперь уж не успеть… Были бы ваши карточки с собой, все было бы веселее…

Возле сельсовета народу было очень много, но проводы не затянулись. Мобилизованных посадили на три подводы и повезли в город.

3

Немного дней прошло со дня прощания и все думалось, что отец вернется, придет, как приходил с работы.

Однажды весь наш дом проснулся от страшного шума. Кто-то колотил в дверь и орал истошным голосом.

— Вставайте! Живо! Что вы притворяетесь, будто сдохли! Если до восхода не будете в поле, потом пеняйте на себя!

Так мы впервые узнали, что бригадиром у нас Аннамурад. Новый наш бригадир особенно сильно кричал и ругался на тех, чьи мужья или отцы ушли на фронт. А таких в нашем селении было очень много и становилось все больше. И чем больше дней отделяло нас от дня прощания, тем сильнее становилась наша тоска по ушедшим, тоска, которой мы не знали названия.

Раньше мы, дети, как-то и не подозревали, что есть у нас почтальон, теперь он был самым желанным гостем, самым интересным из всех людей. Мы изучили каждую черточку его лица, умели угадывать его настроение, издали узнавали ослика, на котором ездил в район и из района этот старый и молчаливый старик. От него были все радости наши, ибо первые письма приносил он, а в письмах этих мужчины нашего селения сообщали, что живы и здоровы и готовы бить врага-фашиста изо всей силы.

Однажды вечером я увидел почтальона, когда он выходил из дома, где жила моя одноклассница Дурсун. Я побежал ему навстречу, мне было радостно от того, что Дурсун дождалась письма. Я бежал быстро, а когда оказался совсем рядом и поднял глаза, то увидел, что почтальон плачет. Он шел к своему ослику, всхлипывал, как малый ребенок; и не заметил меня. А Дурсун, оказывается, не было дома. Она издали увидела, что почтальон был у них и примчалась с поля, веселая и быстрая. Мать встретила ее на пороге, прижала к себе.

— Лишились мы отца твоего, Дурсун, — сказала она дочери и залилась слезами.

Что было дальше, я не знаю, потому что я тоже заплакал и побежал домой. С тех пор я уже не бежал навстречу почтальону и не очень-то хотел, чтобы он приходил к нам в дом.

Такой был день, а наутро:

— Не притворяйтесь, что вы уже сдохли! Вставайте! Если до восхода не будете в поле!..

Почему ему надо было так орать, почему он не мог говорить, как все люди. Ведь он был теперь единственным мужчиной, а мужчина всегда защищает детей и женщин.

Мужчина всегда защищает детей и женщин, так любил говорить мой папа.

Аннамурад был плохим мужчиной. Может быть, он потому был плохим, что болел, а может быть, болел, потому что был плохим. Он часто заходился в тяжелом кашле, зеленел лицом, глаза выкатывались и стекленели. После такого приступа Аннамурад ложился на землю и долго не двигался и, казалось, не дышал.

Тяжко было смотреть на страдания Аннамурада, но его никто не жалел, а старались держаться подальше. Считалось, что болезнь его заразна, девушки и женщины старались не говорить с ним, но Аннамурад назло любил дышать в лицо собеседнику и пил воду из чужих кувшинов, даже когда не хотел пить.

4

Так вот, я не досказал про уши, про меня и про моего братишку Меретгельды. Про то, что было до встречи с бешеным верблюдом.

Зашел Аннамурад в дом, дверь ногой открыл. Кизячный дым наполнял нашу хибару, а он стоял, прислонясь к косяку, руки в карманах фуфайки.

— Сидишь? Тащи брата и выходи.

На дворе было холодно и сыро, дождь лил без перерыва. Я пожалел спящего братишку и вышел один. Аннамурад стоял возле соседнего дома и в каждой руке у него зажато по ребячьему уху. В одной руке ухо Сапара, а в другой — ухо Амана.

Аннамурад изловчился при этом достать меня ногой.

— Где брат?

— Он маленький еще, спит. Он после придет.

— Хватай его за уши и тащи сюда!

Конечно, если бы наша мама в тот час была дома, все могло сложиться иначе, но ее дома не было, она затемно ушла на ферму.

Аннамурад шагнул через наш порог, схватил за ухо моего братишку и вытащил из-под одеяла. Не помня себя я схватил бригадира за руку, хотел укусить, но он сбил меня с ног ударом сапога.

На улице Аннамурад изловчился двумя руками держать и крутить четыре уха. Мы плакали, а он хохотал, ощерив желтые крупные зубы. Мы плакали, а он заливался смехом, похожим на лай… Хоть бы закашлялся! Но нет, тут ему было не до кашля… Или кашлю было не до него.

— За что? Отпустите! Мы ничего плохого не сделали!

Аннамурад сначала будто не слышал, а когда расслышал, открыл нам наше преступление.

— Почему вы накликали дождь?

— Мы не накликали! — закричали мы, заливаясь слезами.

— Врете! Это вы четверо вчера вечером просили Аллаха, чтобы он послал дождь, я сам слышал.

— Вы ошибаетесь, мы ни о чем вечером не говорили, — как мог громче кричал я. — Вы ошибаетесь, мы весь вечер молчали!

— То-то и оно, — хохотал Аннамурад. — Вы хитрые, вы про себя просили, а когда просишь бога про себя, он еще лучше слышит молитву. Вы попросили, он послал дождь, а из-за дождя никто не выходит на работу. Будете еще раз просить бога о дожде?

— Никогда, никогда больше не будем… — закричали мы.

— Ага, значит, вы признались в том, что сегодня дождь идет из-за вас?

— Признаем! — кричали мы.

— Что же вы сразу не признались?! — Аннамурад рычал зверем и все сильней закручивал

…Вот ведь как получается, начал рассказывать про войну, а все только про Аннамурада и уши.

Сколько лет прошло, а я до сих пор понять не могу, бригадир Аннамурад верил в то, что мы накликали дождь, шли просто издевался. А может, он был сумасшедший и мучения слабых доставляли ему наслаждение?

Нельзя сказать чтоб до войны Аннамурад был другим. Просто воли ему такой никто не давал? Изуверства свои он творил исподтишка. Я сам видел, как он заманил в зеленый хлопчатник ослика-сосунка, а потом зажал ему голову между ног и принялся бить, приговаривая: «Теперь эта тварь надолго запомнит, что не надо заходить в хлопчатник. Теперь эта тварь запомнит!»

Конечно, если б не война, если б мужчины нашего селения были бы дома, никто не назначил бы Аннаму-рада бригадиром. Если бы не война.

Тогда я впервые стал понимать, что такое война и почему ее называют всенародным бедствием. Нет справедливости в том, что сильные молодые люди погибают под вражескими пулями, что снаряды и мины в куски рвут плоть человеческую, нет справедливости в голоде, который переживают женщины, дети и старики, оставшиеся в тылу, нет справедливости в мучениях, и если справедливости становилось мало, то можно ли удивляться, что Аннамурад стал вершителем наших судеб.

Я пишу, что стал понимать про войну как про всенародное бедствие, стал понимать, что уменьшение справедливости где-то за тысячи километров от тебя дойдет и до тебя, как доходит до наших степей ветер ледовитого моря. Я пишу, что стал понимать, но это не так. Я почувствовал это, ощутил эту связь кожей своей, своими вывороченными, распухшими ушами. Я чувствовал, ощущал, но понимал не до конца, не так, чтобы тогда мог выразить это словами.

А разве сейчас я могу это выразить так, чтобы все и навсегда поняли, что все связано на этой маленькой планете, вокруг которой люди летают теперь так же легко, как мухи летают вокруг персика.

Беги домой, твой муж дожидается тебя

1

Вот и вторую главу своей повести я начинаю с того, как проснулся перед рассветом в нашей конуре рядом с мамой. Уши мои еще болели, но я не думал о них, я проснулся затемно, потому что с вечера боялся проспать, боялся, что события предстоящего дня пройдут мимо меня, сам день пройдет мимо меня, и я не увижу его, как он не увидит меня.

Мы с мамой должны сегодня пойти к гадалке. Она внезапно объявилась в соседнем селе и о ней заговорили сразу все вокруг. Говорили, что судьбы людские у нее в горсти, а глаз и слух такие, что она знает, куда под землей змея ползет и о чем птица в небе думает. Пришла, говорили, к гадалке женщина из дальнего селения, скажи, попросила, почему от мужа писем нет, а гадалка ей: беги, милая, скорей домой, беги не оборачивайся, по сторонам не гляди, муж твой дома уже, тебя дожидается.

Побежала та женщина бегом, вошла во двор, а муж ее сидит на кошме и во весь рот улыбается.

Вот и нам этого надо было, надо было, чтобы скорее вернулся отец, потому что писем от него не было уже несколько месяцев. Мы с братом торопили маму, не понимая, почему она не спешит к гадалке, а она все обещала нам, но все откладывала и откладывала не такую уж дальнюю поездку. Маме нужно было подробно узнать, чем отблагодарить гадалку. Ей сказали — деньгами, но денег у мамы не было ни рубля, на последние она купила нам с братом шапки. Потом мама узнала, что гадалка берет плату не только деньгами, но и продуктами. У нас было две курочки-несушки, и мы стали собирать яйца.

Мы с братишкой по два и по три раза в день проверяли курятник, хотя знали, что курочки несутся только раз в день и то не каждый день.

— Очень хорошо, что мы решили отблагодарить гадалку яйцами. Ведь яйца чистые и белые и помыслы у гадалки чистые и белые. Она облегчает людям муки безвестности и всем дает светлые надежды.

— А сколько нужно яиц? — спросил я.

— Два десятка, не меньше, сынок.

— Не слишком ли много, мамочка?

— Люди ей деньги дают, большие подарки делают. Говорят, если ей подношение не нравится, она и гадать не старается, что попало бормочет, правды не доискивается.

Нам всем троим нужна была правда. Нужно было, чтобы отец вернулся скорей, чтобы защитил нас и отомстил Аннамураду за нас, за осликов, козлят, телят и верблюжат. Если папа вернется, он сразу отберет у Аннамурада должность бригадира.

Наконец, настал день, когда я сказал маме:

— Яиц уже ровно двадцать.

Мама обрадовалась не меньше меня.

— Завтра и пойдем!

2

Я оседлал нашего ослика и мы с мамой тронулись спозаранку, чтобы не проснулся Меретгельды. Он был бы лишним в таком великом деле и места на ослике для него не было.

Недалеко было до села, где жила гадалка, и препятствие на этом пути было только одно — глубокий овраг, по дну которого в летние месяцы неслась большая вода, а зимой, вода текла тонким ручейком.

Овраг этот весь зарос кустарником, а внизу у него были болотистые топи. Крутые тропинки тянулись вверх и вниз в зарослях, густых и высоких, осыпи и обрывы открывались в самых неожиданных местах. А кусты йылгана-гребенщика, которые в иных местах никогда не бывают выше человеческого роста, здесь образовывали шатры. Вольготно было им расти на этой соленой белесой почве. Шакалы со всей округи, ночью забиравшиеся в селения, днем находили себе надежное убежище в этих джунглях.

Я слышал от взрослых, что в овраге водятся зайцы, поэтому как только мы стали спускаться в него, я начал внимательно вглядываться в заросли. Я сидел сзади, на самом крупе, изо всех сил клонился назад, когда мы съезжали вниз, и поджал под себя ноги, когда ослик шел по дну оврага, в те предвесенние дни сплошь покрытое черно-зеленой вязкой жижей.

Ослик ступал осторожно, грязь чавкала под его копытами, и мы все трое облегченно вздохнули, когда топь кончилась и тропинка пошла в гору. Здесь заросли были куда гуще, и вдруг я увидел то, что хотел:

— Мама, заяц! — крикнул я.

— Где?! — она вздрогнула от моего крика.

Я хотел протянуть руку, показать, где я увидел серого зайца, но именно с той стороны двигался на нас человек. Человек этот был в заячьем треухе, у него была большая всклокоченная борода

— Куда едете? — спросил он строго и невежливо.

— К гадалке, — ответил я, опередив маму.

— Хотим, чтобы она погадала насчет отца этого мальчика, — сказала мама, хотя вовсе не было необходимости объяснять все так подробно. Это она со страха. И голос дрожал. Кровь отлила от лица, оно стало белым, как мел.

— Хотим, чтобы она погадала насчет отца этого мальчика, — повторила она.

— Отца этого мальчика, говоришь… — человек в заячьем треухе оглянулся по сторонам, убедившись, что никого вокруг нет, он осмелел и потянулся за моей шапкой:

— Эта шапка тебе велика!

Я схватился за шапку:

— Нет, не велика…

— А ну, что вы несете для гадалки? — спросил он и ловко отбросил шапку в заросли йылгана, откуда он недавно вышел. В это время какая-то пестрая птичка пролетела над водой, издавая хрипловатые звуки «гы-гы-гык, гы-гы-гык». Человек с винтовкой насторожился, и я успел лучше разглядеть его. На нем солдатская шинель и сапоги, тоже солдатские. И тут этот дикарь вырвал из рук мамы платок с яйцами и скрылся в зарослях. Я соскочил на землю:

— Отдай мою шапку, ты! Куда понес яйца?

Мама жалобно крикнула:

— Вернись, сынок! Это же дезертир!

— Что это — дезертир? Если он дезертир, я ему шапку должен подарить?

Мама обняла меня.

— Дезертир хуже шакала, — стала она объяснять мне, — он убежал из армии, трус несчастный! Он теперь не остановится и перед убийством человека.

Я сел на ослика, и мама повернула обратно. Это напугало меня больше, чем встреча с дезертиром.

— Куда едешь, мама? У тебя голова закружилась?

— Голова закружилась, — повторила мама. — Теперь остается нам вернуться домой…

— Разве мы не поедем к гадалке? — сказал я, мой голос невольно задрожал. Мама удивленно посмотрела на меня:

— А чем ее отблагодарим? Разве будет она даром глядеть в будущее? — Эти слова камнем пригнули меня к земле, но счастливая мысль тут же выпрямила меня: я вспомнил о ремне. Я был рад, что мама не заметила его на мне, когда выехали из дома. Этот командирский ремень принадлежал отцу, и он носил его только по большим праздникам. Я в последнее время стал надевать его тайком от матери. Я гвоздем пробил новую дырку на гладкой коже и нисколько не сожалел об этом; в отцовском ремне я чувствовал себя сильнее и не так боялся Аннамурада.

— Мама, давай отдадим гадалке ремень, — сказал я, отстегивая пряжку и радуясь тому, что нашел выход.

— Разве это не ремень нашего отца? — спросила мама.

— Ну и что! — сказал я и торопливо добавил: — Лишь бы папка вернулся. Он еще купит!..

— Конечно, — сказала мама. — Но зачем гадалке мужской ремень?

Я заплакал. Я плакал не только из-за того, что мама не хотела пойти к гадалке. Я плакал от своего бессилия в этом мире, от немощи своей.

Мама взяла из моих рук ремень и с опаской посмотрела на заросли йылгына. Она засунула ремень в рукав паранджи и ударила пятками в бока ослика:

— Хых!

3

Я представлял дом гадалки белой юртой пли большим домом, устланным коврами. Увидел я совсем другое. Ее юрта была еще хуже нашей. Кошма на макушке латаная, камышовая стена в дырах, а в местах, где она соприкасалась с землей, гнилая. Недалеко от юрты стояли на привязи корова и ослик. Видимо, они принадлежали гадалке. А за домом, под деревом джиды, стояли еще четыре ослика. Они, привязанные близка друг к другу, явно не ладили между собой, лягались, угрожающе фыркали. Видимо, их хозяева, как и мы, приехали к гадалке. Мама стояла в нерешительности. А я хотел увидать гадалку своими глазами, своими ушами услышать то, что она скажет об отце. О, сколько дней я мечтал именно об этом. Поэтому, боясь, как бы мама не сказала мне «подержи ты ослика пока я буду у нее», я сказал:

— Вроде тот осел под деревом — тихий.

Мама сразу поняла меня.

Гадалка сидела у дальней стены, на старых ватных одеялах. Из-под ее платка на уши свисали седые и неопрятные пряди волос. Лицо у нее было маленькое, спина сутулая.

Не глядя в лицо сидевшей к ней близко миловидной женщины, она говорила:

— Ах-ей, поглядите на того, о ком она печется! Ничего с ним не случилось! Сидит джигит, покуривает…

— Он ведь не курил?! — удивилась женщина.

— Кэмендиры им раздают курево. А ну, попробуй, не закури! Тамошние холода, не дай бог! Они согревают руки табачным дымом…

Женщина, видимо, уже пожалела, что возразила гадалке. Она сидела молча, закусив указательный палец. Лишь к концу гадания она спросила еле слышно:

— Когда он вернется, матушка?

— Когда поспеет абрикос и наступит жатва хлебов, — сказала гадалка без запинки.

Женщина заулыбалась так счастливо, будто сказали ей, что муж придет завтра. А я, хотя и не сумел в точности высчитать, сколько ждать, пока поспеет абрикос или когда наступит жатва на только что зеленеющих полях, но знал точно, что этой миловидной женщине придется еще долго ждать своего мужа. А про себя я подумал: «Как бы она и нам не назначила такой долгий срок…»

Наконец-то дошла очередь и до нас, а за нами уже сидели, ожидая своей очереди люди, приехавшие позже. Они внимательно слушали каждое слово гадалки.

Мама беспокоилась, я понимал, что она стесняется расплатиться с гадалкой мужским ремнем, но для меня не было вещи дороже этой. Мне казалось, что если ремень уйдет от меня, то я не вырасту, не сумею отомстить ни Аннамураду, ни дезертиру из оврага.

Мама придвинулась к гадалке, выставив вперед рукав паранджи, где лежал ремень.

— Из какого села приехали? — спросила гадалка грубовато. Я еще раньше, как только мы вошли, заметил, что в ее голосе не было ни мягкости, ни сердечности. Но я ждал от этого голоса чудес.

— Мы? Ах, да… Мы с того берега оврага, мы из халиловцев, — ответила мама запинаясь.

Так и знал, что она растеряется!. Мне просто не терпелось отвечать вместо мамы, ясно и четко. Но гадалка только на один миг закрыла глаза и сказала уверенно:

— Твой собирается домой! Он вроде бы отморозил палец на левой ноге, немного прихрамывает. Во-он там, я вижу, он собирается сесть на коня.

Я, будто папа может приехать раньше нас, торопливо встал:

— Пойдем, мама!

Гадалка медленно рассматривала ремень, который мама подала со словами: «Да вознаградит вас бог! Вот вам за труды». Мама уже поднялась, а старуха все держала ремень в своих костлявых

— Возьми, сынок, наденешь, встречая своего отца, пусть обрадуется он, увидев как возмужал сын в его отсутствие, — она протянула ремень мне. Я конечно знал, что должен вежливо отказаться, говоря: «Нет, нет, спасибо, пусть останется у вас!» Только я не сказал этих слов. Я с благодарностью глядел на старуху и мне казалось, красивей этого лица не бывает на свете, а ее глаза будто осветили всю юрту.

— Как только приедет папа, мы отблагодарим вас, — сказал я.

— Так и сделай, сынок! — она положила в рот размоченный в пиалушке урюк. — Так и сделай, сынок!

По дороге домой я сильно важничал.

— Говорил же, приедем сюда пораньше! Если бы мы не задержались со сбором яиц, папа был бы уже давно дома!

Мама молчала, это мне не нравилось, будто она не рада. Мне казалось, мы должны петь и смеяться всю дорогу, а мы едем и молчим. Только у оврага я спросил:

— Ты не поверила ей?

Мама глубоко вздохнула:

— Когда она сказала, что едет на коне… мне как-то стало не по себе.

— Ну и что! — крикнул я, торопясь рассеять мамины сомнения. — Ты ведь сама говорила, что папа всегда побеждал на скачках и получал за это призы?!

— Далеко он, далеко война, — сказала мама. — Поездом, говорят, можно туда доехать только за месяц… Как же он доедет на коне?

Ответ мамы ужасно расстроил меня. Я спрыгнул с ослика и побежал к оврагу:

— Папа едет! Папа мой еде-ет! — кричал я громко, и голосу моему вторило что-то в зарослях йылгына, в крутых берегах оврага. Пусть и дезертир знает, что возвращается мой отец, пусть не думает, что некому его наказать. Ничего не соображая, я вброд кинулся через черную воду, промок до нитки, но не обратил на это внимания. Я бежал к дому и кричал:

— Папа едет! Мой папа едет!

В поле у дороги молодые женщины и девушки работали на хлопке. Они застыли от этой вести, а Аннамурад, стоявший на меже, крикнул:

— Ты что с ума сошел? А ну быстро вставай на прополку.

Я не обратил на него никакого внимания, я бежал домой и кричал, что отец едет.

— Меретгельды, эй! Меретгельды, эй! Меретгельды, эй!

Никто не отзывался и Меретгельды не выбежал навстречу, хотя наверняка слышал меня.

Вдруг, испугавшись, я перестал кричать. Чего я испугался? Не знаю. Мне стало страшно, что отец не вернется, что зря я кричал. Мне стало страшно за маму и брата. Я толкнул дверь.

Меретгельды лежал на полу под одеялом. Он был очень бледен, еле открыл глаза.

— Пить… — сказал он.

Я принес воды, пил он слабыми глотками, дыхание было словно жар из тамдыра. Я хотел его посадить в постели, но он опять повалился на подушку. Боясь задеть его, раньше красное, а теперь посиневшее с мокрыми ранками ухо, я прошептал:

— Папа приедет! Он уже в пути, гадалка говорит. Пусть только приедет, мы отомстим Аннамураду.

Меретгельды чуть улыбнулся, хотел что-то сказать, но не смог, только пошевелил губами. Я понял, что он хочет спросить.

— Не сегодня, так завтра пана обязательно приедет! Ты постарайся поправиться к тому времени!

Меретгельды только глазами показал, что он постарается.

Я всегда любил своего младшего брата. Но сегодня — особенно. Я считал себя виновным в том, что не уберег его от истязаний Аннамурада и в том, что мы с мамой поехали к гадалке, оставив его таким больным.

— Теперь пусть Аннамурад попробует подойти к нам! — говорил я брату. — Пусть только…

В это время с улицы донесся голос Аннамурада:

— Эй, Нургельды!

У меня мурашки побежали. От страха я прикрыл брата одеялом.

— Ты что, онемел? Почему не отзываешься?!

А братишка не слышал ничего: он то ли заснул, то ли забылся в жару. Я подбежал к двери.

— Что надо? Ты чуть не убил брата…. Пусть только приедет папа…

— Мне нет дела до твоего брата! Завтра выходите с ним на прополку, на нижний участок. Хватит устраивать себе курорты.

— Хорошо, мы выйдем, — сказал я, а про себя подумал: «Завтра приедет папа, и мы покажем тебе, куда выходить».

…И опять я проснулся от крика Аннамурада.

Когда я вышел, протирая глаза, на улицу, он уже стоял с Аманом и Сапаром.

— Знаешь ты, сколько нужно топать до нижнего участка? Дойдешь только к обеду. Не отпущу до темноты! — сказал Аннамурад, схватив меня за плечи, и так сильно встряхнул, что сон вылетел из меня, как птица из клетки. Не успев даже ополоснуться, я взял кетмень, и второпях чуть было не забыл приготовленный мамой для меня кусок лепешки.

Меретгельды, выглядевший сегодня чуть лучше, попытался даже успокоить меня:

— Колн папа приедет, обязательно придет за тобой…

Сами понимаете, как я работал в тот день, как смотрел на дорогу. Папа все не шел и не шел. Тогда я стал думать, что вечерком, вернувшись домой, даже не доходя до дома, услышу его голос.

Но отца не было, и все было как вчера и позавчера. Так же было и завтра и послезавтра.

Мне захотелось еще раз съездить к гадалке, но я не смел заговорить об этом с мамой.

В прошлом году на нижнем участке было много арбузов и дынь. Они росли прямо на краю хлопкового поля, протянув свои длинные стебли на сыпучем песке. Однажды, вспомнив об этом, я взял с собой на работу арбузных и дынных семечек и посадил их на узкой полоске между хлопковым полем в покатым сухим барханом. И Аман помог мне в этом. Прошло три, а потом и пять дней… Наконец-то наступил долгожданный момент: семечки проросли и, ростки, приподнимая корочку земли, появились на свет. Они были нежные и слабые, а я мечтал о том дне, когда созреют арбузы и дыни. Если к этому времени папа еще не приедет, надо будет нагрузить арбузами и дынями ослика и поехать к гадалке, пусть она погадает еще раз о моем папе. Я позвал Амана и Сапара, и мы все вместе рассматривали ростки, когда услышали голос Аннамурада:

— Эй, идите сюда!

Мы побежали к нему. По пути я умолял Амана и Сапара ничего не говорить Аннамураду о нашей бахче.

— Прихватите с собой палку! — заорал Аннамурад. — Здоровую, как черенок лопаты!

Мы остановились. Огляделись по сторонам. Откуда быть здесь здоровой, как черенок лопаты, палке?

— Что, палку не найдете? Когда же из вас толк выйдет? — он вытянул

И действительно, у арыка рос один-единственный тополь, вернее тополек. Прошлой весной его посадили женщины.

Запыхавшись, прибежали мы к тополю. Он раскачивался на ветру, и листва его шелестела, как струны дутара. Маленькая незнакомая мне птичка сидела на макушке тополя. Она заливалась песней и не обращала на нас внимания. А мы чувствовали себя злодеями, которые готовы убивать и грабить, хотя сами этого не хотят.

Мы подошли совсем близко, птичка продолжала петь. «Неужели кроме этого тополя здесь ничего нет? — подумал я. — Неужели надо его ломать?» Да, кроме камыша и колючки вокруг не было ничего. А на тополек и смотреть было больно.

И тут издали раздался новый вопль бригадира. Хриплый, истошный. Он был страшен.

— Убью! Не принесете палку — убью! Шевелитесь!

Выхода не было. Втроем мы нагнули тополек. Но он, бледный склонился до земли, но даже не треснул. А голос Аннамурада был все страшнее и ругательства все более гнусные.

— А что, если гнуть в сторону арыка, до его дна, — предложил Аман и, спрыгнул в арык. — А ну, теперь гните сюда, ко мне.

Опять не получилось. Мы били тополь ногами, прыгали на нем, гнули в разные стороны. Он не поддавался; будто он не деревце, а веревка, свитая из козьей шерсти.

Аман посмотрел в сторону Аннамурада и, увидев, что тот направляется к нам, в отчаяньи вонзил зубы в тоненький ствол.

Он зубами содрал кору и начал рвать древесные волокна. Я удивился его находчивости. Только вот Аман или сломал зуб или поранил десну. По белому стволу тополя потекла струйка алой крови. Я глянул туда, где был бригадир. Он остановился, сделал несколько шагов в сторону и задержался там, где я посадил семечки. Хотя я и почувствовал что-то недоброе, все же хотел было успокоить Амана, сказав ему, что Аннамурад задерживается. Но Аман все равно не услышал бы меня, потому что в страхе расправы над собой он расправлялся со смертельно раненым деревцем. По белому телу тополя струилась кровь моего товарища.

Торопливо подбежал Сапар. Он отыскал черенок разбитого глиняного кувшина и совал его Аману. Они стали трудиться вдвоем. Сапар острым концом черенка старался разрезать стволик. Тополь начал сдаваться. Мы стали выкручивать ствол, как выкручивают руку. Наконец мы победили и побежали к бригадиру. Он стоял невдалеке от нас. Он улыбался. Не дай бог увидеть его улыбку во сне, эти желтые зубы и мутные глаза.

— Что вы там валандались? За то, что вы меня заставили так долго ждать, вы получите от меня сполна.

Экзекуция была обычной. Он рвал наши уши, как мы рвали ствол тополя.

— Идите за мной!

Аннамурад стоял на плотном песке, граничащем с хлопковым полем. Вокруг него, может быть из-за близости арыка, буйно росли неприхотливые растения пустыни с зелеными, хрупкими стеблями, готовыми обломиться от самого слабого прикосновения. Мы, ступая по только что раскрывшимся макам, подошли вплотную к Аннамураду. Его лицо было бледно-серым, словно облака, готовые вот-вот разразиться снегом.

— Кто из вас посмел посадить семечки на хлопковом поле?

Мы стояли, опустив головы, мы знали, что нас ждет, если мы промолчим и что будет тому, кто сознается.

— Я посадил, — выдохнулось из меня холодом.

И тут случилось неожиданное: бригадир схватил за ухо не меня, а Амана и потащил его ко мне.

— Хватай за уши, говорят тебе! Хватай и крути на меня. Аман стонал от боли, но приказа не выполнил. Это еще больше взбесило Аннамурада. Он сильнее закрутил ухо Амана. Из глаз Амана ручьем текли слезы.

— Хватай за уши, говорят тебе! Хватай и крути так, как я тебе! Хватай, говорят тебе!

Аман сдался. Он схватил мое ухо. А потом видимо забылся, сильно закрутил ухо. Я стерпел. Но стерпеть то, что случилось позже, у меня не было сил, я заплакал.

Аннамурад поволок нас туда, где пробивались ростки будущей бахчи. Он, покраснев, как вареный рак, кричал:

— Они паразиты! Они пьют воду, предназначенную хлопчатнику! Понятно вам?

Мы молчали.

Аннамурад выдернул все ростки до единого, и стал топтать их ногами, а смотрел он не себе под ноги, а на нас.

Потом он повел нас к тому месту, где стоял раньше.

— Эй, ты, Нургельды! — обратился он ко мне. — Видишь вон ту нечисть? Бей его палкой!

Я посмотрел в ту сторону, куда он указал рукой. В тени большого куста лежало чудовище, похожее на маленького крокодила или на огромную, с кошку величиной, ящерицу. Чудовище это глядело на нас холодными глазами, маленький язычок дрожал и казался ядовитым, как змеиное жало.

— Что испугался?! Еще называешься мужчиной! — сказал Аннамурад и направился ко мне. Я в испуге сделал шаг к чудовищу и взмолился:

— Укусит же..

— Дурак ты! — Аннамурад оскалил желтые зубы. — Смотрите на этого труса! Это же ведь варан! Разве вараны кусаются? Бери палку и бей его!

— Если не кусается, зачем же бить его? — спросил я, стоя уже с палкой в руке.

— Его надо бить. Потому что он сосет коз, — сказал Аннамурад и будто успокоившись, сел на белый, чистый песчаный холмик. — Если хотите сами пить козье молоко, надо убивать варанов.

— Здесь же нет коз! — сказал я, обрадовавшись, что нашел убедительный довод.

— Ты, пес шелудивый! — встал Аннамурад. — Бей, говорят! И вы, сопляки, еще не знаете, чем больше варана бьешь, тем лучше он себя чувствует. Сейчас вы сами увидите.

Он вырвал из моих рук палку, подошел к варану и начал бить его, что есть силы. Я зажмурился и стоял так, пока не почувствовал острую боль. Это Аннамурад ткнул меня в живот палкой.

— Теперь твоя очередь!

Я направился к варану. Думал, что он уже разрублен на куски, но варан был жив, он лежал с сильно раздутым животом, мне послышалось, будто он стонет.

— Бей, что стоишь! — Аннамурад навис надо мной.

Я поднял палку. Руки тряслись, и я тут же выронил ее.

— Бей!

Я подобрал палку и осторожно опустил ее на варана.

Аннамурад прошипел:

— Бить человека, пожалевшего варана — святое дело — говорил мой отец. Теперь не обижайся на меня!

Я помню, как он вырвал из моих рук палку, помню боль в спине от первого удара. А когда я очнулся, то увидел, что лежу недалеко от варана.

Что толку описывать новые издевательства, ведь горя не убудет если его разделить с другими. Или будет?

Короче говоря, в довершение всего построил нас Аннамурад, велел растопырить ноги

Однако лежал бригадир совсем недолго и встал угрюмый.

— Мы тут немного повеселились, пора и за работу! Я отмерю вашу норму, если не управитесь до вечера — будете работать при лунном свете.

Аннамурад ушел в село. А мы побежали к варану. Он лежал в сухой соломе неподвижно, но был еще жив. Мы присыпали его рапы сухим песком. А я подумал: «Если он пьет козье молоко, значит выпьет и коровье. Завтра принесу ему».

Вернулся я домой заполночь, перед сном отыскал бутылку, чтобы утром набрать молока для варана, вымыл ее.

На завтра, придя на прополку, мы сразу пошли к варану. Смотрим, а его уже нет. Аман сразу же пришел в отчаянье.

— Так и знал: его сожрали шакалы…

— Как же шакал может его съесть, сам подумай… — хотел я его переубедить.

Но Аман стоял на своем:

— Шакал может сожрать варана. Он змею-то ест за милую душу, а варана тем более!

Как бы там ни было, я решил поискать нашу общую жертву в ближних окрестностях. Аман был против, он боялся, что придет бригадир и тогда нам всем несдобровать.

Искать варана я пошел один. Откуда я взял, что след его должен походить на след змеи. Я всматривался в полосы на песке, но видел только следы сусликов и ящериц. Варана я увидел неожиданно. Он стоял возле старой, обвалившейся норы. Я побежал к нему. Варан приподнял хвост и ударил им по земле. Это означало, что он готов к обороне. И тут я заметил, что кончик его хвоста оторван. Да это был он, но сегодня он был не таким жалким как вчера. Он грозно шипел и бил хвостом по песку. Я подошел к нему вплотную, сел на корточки, откупорил бутылку с молоком, протянул ее к пасти варана.

Он отвернул морду. Молоко пролилось. Почувствовав запах молока, он с опаской повернул голову ближе к бутылке. Я начал вливать ему в пасть молоко из бутылки. В это время я услышал голос Амана:

— Нургельды, спасайся!

Я поднял голову и увидел Аннамурада. Он шагал ко мне и в походке его было что-то, отчего я сразу же бросился бежать. Несколько раз я менял направление, чтобы избавиться от погони. Но Аннамурад гнался за мной и по пескам и по хлебному полю. Отстал он только тогда, когда мы оба увидели полевой стан.

Дурды-ага

1

Даже далеко оторвавшись от Аннамурада, я продолжал бежать. Я спешил дойти до места, где женщины жали хлеб. Вообще здесь, на хлебном поле во время жатвы и обмолота были почти все взрослые колхозники, потому-то мы, младшие, и оказались во власти этого бешеного верблюда. Ребят старше меня на два-три года, гордо ходивших по — селу с перекинутыми через плечо плетьми и уздечками, я встречал в селе по утрам. Они гордились тем, что работали на обмолоте. Я решительно свернул к току. Однако на току в этот час был один только слепой колхозник Дурды. Со стороны никто бы и не понял, что он слепой, так ловко он ровнял вилами края стога.

— Эссалом алейким, Дурды-ага! — сказал я.

— Валейким эссалам.

— Бог в помощь!

— И тебе также, — облокотившись о черенок вил и поглаживая бородку. — Дурды-ага думал о чем-то. Как я потом догадался он хотел узнать меня по голосу, поэтому он захотел еще услышать мою речь.

— Почему не говоришь: да прибудет к стогу? Или ты не знаешь, что так надо говорить?

— Я и не знал, Дурды-ага! — признался я.

— Значит, ты из родни Эсеновых, — определил Дурды-слепой и точно назвал имя моего деда. — Ну как, приходят от отца письма?

А этот вопрос свидетельствовал о том, что он догадался, чей я сын.

— Только одно письмо получили. А больше нет…

— Говорят, сбили спесь с немцев-то, — сказал Дурды-ага и начал двигать вилами. Я дивился тому, как этот абсолютно слепой человек ходил из села на ток и работал здесь наравне со зрячими. — Дурды-ага, давайте я вам помогу, — предложил я.

— Я вижу, ты молодчина, — сказал Дурды улыбаясь. Его круглое лицо засветилось. — Вон там в шалаше стоит кувшин в холодке, принеси его мне.

Я вошел в шалаш, а выходить было неохота. До того там было чисто и прохладно, уютно, что так и хотелось растянуться на кошме. Я отнес кувшин, стоявший под мокрой мешковиной. Он приподнял кувшин и, нагнув его к себе, пил воду большими глотками. Вода лилась ему за ворот и это нравилось Дурды-ага.

— Теперь, сынок, что намерен делать?

— Не знаю.

— А так ходил на прополку?

Мне очень хотелось рассказать ему об издевательствах Аннамурада, но что может сделать слепой и добрый человек против злого и зрячего.

Дурды-ага поглаживая бородку, подставив лицо под солнечные лучи, потом улыбнулся и протянул мне кувшин.

— Усидишь на лошади? — коротко спросил он.

— На ишаке катаюсь…

— На лошади не то, что на ишаке. Править лошадью в десять раз легче, — сказал он, ободряя меня. — Ты подожди здесь, пока придет председатель. Он разыскивает двух лошадей; если нашел, ты будешь правит ими. Вот-вот он уже должен подойти. А ну оглянись, не видать всадника?

Никакого всадника вокруг не было.

— Еще не видать, Дурды-ага…

— Ты ведь знаешь нашего нового председателя? Вместе с твоим отцом уходил он на войну. Потерял там ногу…

— Дурды-ага, если две лошади, то обеими я буду править или еще нужен будет мальчик? — спросил я, думая об Амане и Сапаре. Вот бы вызволить их из лап Аннамурада.

— Да нет… — улыбнулся Дурды-ага. — Две лошади ходят в одной упряжке и одному мальчику править ими не трудно. А потом я же рядом с тобой, будем меняться, — сказал Дурды-ага, подумав, что я боюсь не справиться.

— Я молотить не боюсь. Только вот на прополке остались Аман и Сапар..

— Когда народ плачет, черту радость — говорят старики. Джигиты на войне, а он возомнил себя ханом над малыми детьми.

Он не назвал Аннамурада по имени, но говорил о нем. И откуда ему все известно.

В обед, когда мы с Дурды-ага пили чай, к нашему

— Пусть хорошим будет урожай и обернется добром!

— Да услышит аллах твои слова, — сказал Дурды-ага, улыбаясь. — Заходи, председатель, чаю попьем!

Согласился председатель охотно, но сесть ему оказалось трудно. Он никак не мог пристроить свою деревянную ногу. Под себя ее было не подобрать и он уложил ее попёрек входа в шалаш. Выплеснув чай из своей пиалы, я налил туда свежего и протянул председателю, потому что другой пиалы не было.

— Пей пока сам, я еще остыну немного, — сказал он мне и обратился к Дурды-ага. — Чей сын этот мальчик?

— Клычлы…

— Клычлы Эсена? — спросил он и посмотрел на меня добрым взглядом. Я опустил голову от смущения. — Да и похож действительно на него… — он хотел еще что-то сказать, но замолчал и взял пиалу.

— Я слышал, вы вместе с йим пошли на войну?! — обратился Дурды-ага к председателю. Председатель тяжело вздохнул. Снял с головы солдатскую шапку, погладил бритую голову:

— В один день поехали…

2

Много дней прошло с той поры, как гадалка сказала нам, что папа едет к нам, а все нет от него никаких вестей. Сколько бед свалилось на нас с мамой, на маленького Меретгельды, сколько слез мы все пролили. Спасибо, что председатель вспомнил моего папу, вспомнил что в один день поехали на фронт. У меня комок подступил к горлу.

Дурды-ага понял, что со мной и деловито сказал председателю:

— Если ты нашел лошадей, то ездок вот, рядом с нами!

— Да, кстати и об этом, — сказал председатель. Он, видимо был рад, что тема разговора переменилась. — Из-за лошадей я так и задержался. В городе дали нам пару армейских, то ли лишние, то ли выбракованные. Обе подкованные, высокие, сильные… — а потом, посмотрев на меня, председатель сказал: — Смирные лошади. Ты завтра ранним утром подойди к конюшне. Я и сам буду там.

Как хотелось мне рассказать председателю про Аннамурада, про бедного Амана, тихого Сапара, про моего брата, про варана, — про все сразу. Я не знал с чего начать, а председатель, упершись руками в пол, начал вставать.

— А когда вы в последний раз видели моего папу? — выдохнул я.

Председатель уже стоял на пороге шалаша. Он похлопал плетью по своей деревянной ноге, словно ждал, что ответит деревяшка… Прислушался к глухому стуку. Потом почему-то посмотрел на закат в сторону кладбища, где виднелось высокое дерево, с привязанными к нему белыми тряпицами. Потом он тихо откашлялся и начал:

— Мы расстались под большим городом Смоленском… Копали окопы, отбивали атаки врага. Вдруг с неба посыпались на нас вражеские бомбы. Все смешалось, и небо, и земля. Казалось, что земля вывернется наизнанку. А потом не знаю что было. Я пришел в сознание только через два дня… Помню, везут куда-то в машине. А о твоем отце так и не удалось узнать, что с ним было после бомбежки. Когда лежал в госпитале, тоже расспрашивал, только никто ни о ком не знал. Люди из разных мест, — председатель посмотрел на меня: — Доброта кует счастье, а терпение — покой, говорили наши деды и прадеды. Отец обязательно вернется. Непременно.

Боясь, что нагрянет Аннамурад, я чуть свет встал вместе с мамой и направился к колхозной конюшне. Предложил матери закрыть дверь снаружи на замок, теперь я боялся только за брата.

Но ни в этот день, ни на следующий Аннамурад так и не появился у нас. Я всегда думал, что никто не посмеет его и пальцем тронуть, поэтому и удивлялся. Хотелось разузнать, как дела у Амана и Сапара, но не получалось: я уходил на работу раньше их, а возвращался позже.

На обмолоте поначалу было нелегко. Болели ноги от долгого сидения верхом. Свыкался я постепенно и проводил на лошади целый день. Дурды-ага подменял меня рано утром по прохладе, на один час, так же и после обеда. Остальное время он ворошил солому, готовил дорожку для лошадей, ходивших целый день по кругу, рубаха на нем была мокрая от пота, хоть выжимай.

Огорчало меня, что у моей лошади не было клички, не мог, же я звать ее лошадью.

— Почему ей не придумали имя? — спросил я у Дурды-ага, но он не смог мне ответить.

— Какого цвета шерсть лошади? Может быть по масти и дадим ей кличку?

— Серой масти, — сказал я.

— Тогда пусть она будет Гырат как у Кероглы. Это будет твой Гырат!

3

Жаль, что никто из старых моих друзей и подруг не видел меня на Гырате. Да и когда? В обед я вел коней на водопой, но, как назло, вода недалеко. Конечно, мне хотелось, чтобы Дурсун увидела меня на Гырате.

После того, как они получили похоронку, я ни разу не встречал ее.

Как мне хотелось ей сказать что-то важное, помочь ей. Только что я могу для нее сделать?! На лошади, мне казалось, я становился как-то взрослее своих лет. А моя главная мечта была — вырасти.

Сегодня, идя на работу, я увидел, что в арыке, пересекавшем хлебные поля, воды нет. Я словно взлетел от счастья. Значит, поить коней я буду в селе и все меня увидят.

— Арык пересох, — сдержанно сказал я Дурды-ага. — Придется поить в селе.

— А разве не осталось стоячей воды? — спросил он.

— Через нее прогнали скот, и она превратилась в черное глиняное месиво, Дурды-ага. Как же поить ею Гырата? — сказал я.

— И то верно, — согласился он. — И не лень тебе тащиться в село?

— Лишь бы коней напоить, Дурды-ага, а устану — не беда.

— Молодчина! — Дурды-ага начал подгребать солому, вилами разравнивать дорожку для лошадей. А желанный полдень близился очень уж медленно. Я спешился, чтобы измерить свою тень. Каждый день, когда моя тень укорачивалась, словно пряталась под меня и достигала размера в две ступни, мы делали перерыв на обед. Я отмерил свою тень. Времени до обеда еще оставалось ужасно много. Тогда я подумал, что стою на возвышенности, и перешел на ту сторону стога, на ровное место. Опять измерил — то же самое. Я направился к шалашу.

— Я попью, Дурды-ага, вам принести?

— Да нет. Перед обедом и тебе не следует пить. Покрутись еще немного, Нургельды-джан. Самое время молотить в эту жару.

Я молча сел на Гырата и направил его по дорожке, которую только что разровнял Дурды-ага. Нехотя я сделал полукруг, и вдруг Гырат встал как вкопанный.

— Слезай с лошади! — услышал властный крик. Передо мной стоял тот самый дезертир, который в овраге отнял у меня шапку. Он вырвал

— Дурды-ага, сюда, уводят лошадь!

— Кто уводит? — не понял меня слепой.

— Дезертир уводит, бегите сюда…

Я догнал бандита и ухватился за узду с другой стороны. Дезертир ударил меня, я упал лицом в пыльную полову, но успел еще раз крикнуть:

— Дурды. — ага, сюда! Бегите сюда!

— Где этот твой дезертир, мерзавец эдакий! — Дурды-ага, вытянув руки вперед вышел из-за стога.

— Дезертир развернул коня и повел его мимо Дурды-ага. Как слепой мог сделать все, что произошло потом, я до сих пор понять не могу. Железной хваткой Дурды-ага схватил дезертира за грудки и тряхнул.

— Торопишься умереть, слепой! — взвизгнул дезертир. — Отойди, если хочешь жить!

А Дурды-ага старался схватить дезертира за горло.

Бандит изловчился и ударил слепого кулаком в лицо. Из носа хлынула кровь. Нашарив ремень дезертира, Дурды-ага потянул его к себе. Дезертир начал бить Дурды-ага кулаком куда попало, пинать ногами.

— Куда лезешь, слепой? Хочешь сдохнуть? Тогда, выходит, свою смерть ты получишь от меня! Разве эти лошади твои? Почему бы тебе не стоять в сторонке!

Дезертир одолевал, смотрю, он уже сует голову Дурды-ага в солому, пытаясь задушить его. А я, словно кто-то отнял у меня все силы, лежу в полове и не в состоянии встать. И вдруг, я увидел вилы. Схватил их и, целясь в голову дезертира, лежащего над Дурды-ага, опустил их. Большого вреда бандиту я не причинил, слаб был мой удар, но дезертир выпустил Дурды-ага и соскочил со стога. Он не сразу понял, что винтовки нет за его плечами, она была в руках у слепого. Дурды-ага направил винтовку на дезертира:

— Прощайся с жизнью, мразь! Тебе нужны лошади, да!?

Дезертир видимо забыл, что Дурды-ага слепой, с неистовыми проклятиями он кинулся в сторону оврага.

Из правой руки Дурды-ага сочилась кровь.

— Удрал, мерзавец! — сказал Дурды-ага.

— Удрать-то он удрал… — сказал я. — Но вот у вас кровь на руке.

— Чепуха, — Дурды-ага улыбался. — Видел какой трус этот дезертир. Не сумел одолеть слепого и мальчика. А мы еще хотим, чтобы такие защищали Родину.

Пока мы переживали случившееся, наши лошади не теряли времени: они спокойно стояли в стороне и ели обмолоченное, но еще непровеянное зерно.

— А где лошади? — встревожился Дурды-ага.

— Они жуют… — беспечно ответил я.

— Отведи их быстро к шалашу. Теперь их нельзя поить, раздует.

Вот почему мне не удалось съездить верхом в село и покрасоваться. Обидно!

Я вскипятил чай, и мы с Дурды-ага пили его неспеша, с наслаждением. После перерыва я опять запряг лошадей, я стал давать круги вокруг стога. На душе было тяжко.

— Что примолк, Нургельды-джан? — Дурды-ага почувствовал мое настроение.

— Так, просто… — я и сам не знал, что со мной.

Дурды-ага хотел подбодрить меня и попросил спеть какую-нибудь песенку. Я спел одну и другую, но это не помогло. Я очень хотел увидеть папу или хоть вспомнить его лицо, но впервые за целый год мне это не удалось.

«Почему же он не пишет? Может быть у него нет карандаша или бумаги? Ведь другие папы пишут. Или…» Я побоялся продолжить свою мысль. Каждый вечер, возвращаясь домой я верил, что Меретгельды кинется ко мне с радостной вестью. Каждый вечер жду и — напрасно! Прихожу домой, ем хлеб с квелым молоком, ложусь, а наутро на молотьбу. Вот и все.

Ждите писем

1

Однажды, вернувшись с тока, я увидел, что двор нашего дома пуст. А ведь в середине лета в наших краях люди почти не заходят в дома, особенно по вечерам. Ужинают во дворе и там же ложатся спать. С плохим предчувствием я вошел в дом.

— Добрый вечер, — сказал я. — А почему свет не горит?

— Это ты, Нургёльды, дорогой, — услышал я из темноты голос моей бабушки. — А и правда — надо лампу зажечь.

Сердце мое, кажется, перестало биться. Случилось что-то непоправимое. Глаза медленно привыкали к темноте, и я не сразу увидел, что на кошме недвижно лежит мама, а рядом с ней так же недвижно сидит Меретгельды.

Я притронулся к подушке и мама, схватив меня за руку, потянула к себе. Боже, как она похудела, моя бедная мама, кожа да кости.

— Что у тебя болит? — спросил я, голос мой звучал хрипло. Меретгельды подошел ко мне, а бабушка безуспешно чиркала спичками.

— Вот теперь кончились спички… — сказала она. — Иди, сынок, принеси от нас, они лежат рядом с очагом.

— Папа наш… — зашептал мне в ухо Меретгельды.

— Что папа?! — я потряс его за плечи.

— Эх, ягненок мой, сломали хребет всей нашей семье… — сказала бабушка и заплакала.

— Я всегда молилась богу, чтобы он сохранил всех, а среди них и моего сына…

Я изо всех сил прижал к себе маму. Тело ее было беспомощным и легким. Я говорил какие-то слова утешения и, слушая их со стороны, понимал, что говорю неправду. Мама плакала все сильней и на моих глазах тоже были слезы. «Что же гадалка? Вот бы спросить ее». От этих мыслей мне стало еще горше и я зарыдал во всю.

Я вышел во двор, следом за мной, оставив плачущих женщин, вышел и Меретгельды.

Луна была полная, ясная, с полей дул прохладный ветерок. И тут я увидел падающую звезду. Она сорвалась с небосклона где-то на западе и, все убыстряя движение, исчезла во тьме бескрайнего неба.

У каждого в небе есть своя звезда. Когда приходит к человеку смерть, его звезда падает на землю и сгорает. Об этом я часто слышал от старших.

— Неужели та была папина звезда? — Меретгельды жался ко мне.

— Теперь он никогда не приедет?

Я ответил брату то, что хотел бы услышать сам.

— Обязательно приедет. Только задержится немного..

— Но ведь папин командир написал маме, что он погиб? — сказал братишка.

— Бумага все стерпит! — успокоил я брата. — Папа приедет, обязательно!

— Когда? Завтра? Послезавтра? Когда?

Брат настаивал, будто это я задерживал папу в пути. На душе было тяжко. Надо было сразу прекратить этот разговор.

— Завтра приедет! — сказал я, но подумав, что завтра слишком близко, я поправился. — Нет, он приедет через месяц…

— Почему ты сказал сначала, что завтра, а теперь говоришь — через месяц? — спросил брат и ударил меня поддых так, что я задохнулся и, схватившись за живот, присел. А Меретгельды, не оглядываясь, пошел к дому. Он плакал навзрыд.

— Он не любит папу! Не любит! Говорит, что приедет через месяц. Он не хочет, чтобы он приехал завтра…

В тот день я не смог

2

Больше себя и брата я жалел маму, только не знал, чем ей помочь. На следующее утро я раньше обычного ушел из дома. Мне казалось, задержись я хоть немного, и брат опять будет задавать мне свои вопросы и плакать.

Дурды-ага теперь ночевал на току. «Плохие времена настали. Есть еще любители запустить руку в общий карман. Да если и скотина потравит, нехорошо», — говорил он. Продукты ему носили раз в три-четыре дня, была у него и сюзьма[10]. Он готовил из нее чал[11] и крошил туда хлеб. Сегодня я с нашей грядки прихватил одну дыню, съедим ее вместе.

Я хлестнул Гырата, он перешел на рысь, и вторая лошадь не отставала. Я спешил, потому что знал, что никто не сумеет утешить меня лучше, чем Дурды-ага. Я был у тока еще до восхода солнца.

Обычно, услышав топот коней, Дурды-ага выходил из шалаша. «Лошади резвые, молодец, Нургельды, чувствуется, за ними ты хорошо ухаживаешь!» — говорил он. Хотя я и слышал эти слова ежедневно, они не надоедали мне. Замечательный человек Дурды-ага и как несправедливо, что он отродясь не видел ни лучей восходящего солнца, ни налитых золотом колосьев, ни Гырата, идущего иноходью с высоко поднятой головой. Не видел Дурды-ага неугомонных жаворонков, пирующих возле обмолота. «Неужели нет лекарства от его болезни?» — думал я. А он, истолковав мое молчание по-своему, часто спешил подбодрить меня:

Сядешь на резвого коня, расширится мир твой тесный.

Словно трон Сулеймана — спина коня.

Забудутся: злость, обиды, недоразумения.

Целительный бальзам, лекарство — спина коня…

Дурды-ага ежедневно проверял, как я оседлал коня, просовывая руку под попону, он всегда напоминал мне: «Под попоной не должно быть ни соринки. Запомни это крепко-накрепко. Ссадина на спине коня заживает очень трудно…»

Сегодня почему-то Дурды-ага не вышел навстречу. Мне даже в голову не пришло, что он мог куда-то отлучиться.

— Дурды-ага! — крикнул я.

Тишина… Я огляделся вокруг: «Может быть, пошел к себе домой? Сказал бы, я бы отвез его на коне…» Я обогнул стог и окаменел. Мой старший друг лежал, широко раскинув руки и ноги. Белая миткалевая рубашка была в крови, и солома вокруг испачкана кровью…

Огрев Гырата плетью, я поскакал к селу. Можно было бы оставить вторую лошадь на току, но я как-то не сообразил. Я напрямик приехал в конюшню. Там никого уже не было. Я поскакал в контору. Председатель сидел там.

— Что случилось, сынок? — спросил он, увидев мое мокрое от слез лицо.

Я не мог вымолвить связную фразу.

— Дурды-ага…

— Что с ним? — председатель взял меня за плечи, дал выпить воды из пиалы, которую протянул бухгалтер.

— Дурды-ага лежит весь в крови… Торопитесь!

— Бай-бо-в! — председатель встал и сказал бухгалтеру: — А ты возьми вторую лошадь, снаряди повозку и мигом за нами!

Председатель сел на Гырата, меня посадил на круп.

На току все было по-прежнему. Председатель спешился, припал ухом к груди Дурды-ага. Кажется, в его глазах промелькнул огонек надежды.

— Принеси воды! — сказал он мне и, сняв с себя рубашку, начал рвать ее на ленты. Когда я вернулся с водой, он сидел, перевязывая раны Дурды-ага. Волшебная сила у воды! И Дурды-ага она привела в сознание. Говорить он не мог, но я услышал, как он тихо застонал, когда председатель притронулся к его ране. Мы постелили на подъехавшую повозку старую кошму. Дурды-ага положили на нее. Когда повозка тронулась, председатель сказал мне:

— Ты продолжай обмолот. Постараемся в ближайшее время найти замену Дурды-ага… Может быть пришлем хромого Атали.

«Что ж, — подумал я. — Работал со слепым, теперь буду с хромым. Ничего не поделаешь. Остальные ведь на фронте».

Я до самого вечера не слезал с Гырата, делая круг за кругом вокруг стога. Перед закатом к стогу пришел Атали. Это был суровый человек, которого я узнал издали. Он хромал с детства, когда упал с лошади.

— Я пришел, теперь можешь идти домой…

— А что случилось с Дурды-ага? — спросил я, еще сидя верхом.

— Говорят, ты сам известил людей об этом, — хмуро сказал Атали. — Я, к примеру, слышал, что его вроде зарезали. А где он лежал?

— Вон там, — сказал я, указав рукой на участок тока, с явными следами ночного разбоя. Атали подошел ближе и усмехнулся:

— Прилично взяли…

— Что взяли? — спросил я.

— Не видишь что-ли? — Атали ткнул рукой. — Смотри, какая яма! Не меньше четырех-пяти мешков утащили, мерзавцы. Не один: конечно, их было человека два-три. Одному человеку Дурды-слепого не одолеть…

Мне не понравилось, что Атали сказал — «Дурды-слепой». Конечно, Дурды-ага с детства ничего не видит, но зачем постоянно напоминать об этом? Впрочем, Атали часто за глаза называют хромым. Это тоже правда, только не нужно бы так.

На следующий день, перед закатом, на ток приехал председатель.

— Почему вы не рассказали мне о том, что дезертир хотел отнять у вас лошадей? — спросил он недовольно. — Что жалко его стало?

— Что вы? — возразил я уверенно. — Разве мы сжалимся над дезертиром? Дурды-ага так его напугал, что он теперь за семь верст будет обходить наш ток.

— А кто же тогда набил мешки зерном и самого Дурды-ага порезал? Неужто не понимаешь? — потом он обратился к Атали: — Держи винтовку заряженной и под рукой!

Председатель рассказал, что Дурды-ага пришел в сознание и может говорить.

Однако выздоровел он не скоро, и я проработал на обмолоте вместе с Атали до того дня, когда мне надо было идти в школу.

3

Рано утром, надев чистые брюки и рубашку, опоясавшись отцовским ремнем, я зашел за Дурсун. Больше двух месяцев я не видел ее. Раньше я часто заходил за ней и в дом входил как в свой. Почему я сегодня не решился войти… Я терпеливо ждал на улице, но Дурсун не появлялась. Я все стоял, не решаясь уйти, когда ко мне подошла мама Дурсун, Солтан-эдже.

— Что встал на дороге? Заходи или отойди от двери… — крайне неприветливо сказала она. Я поздоровался с ней и спросил:

— Дурсун уже ушла в школу?

— Дурсун теперь не может посещать школу, — сказала Солтан-эдже. — Я, как видишь, еле передвигаю ноги, от ее старой бабушки тоже ничего ждать проку. Кто кроме Дурсун присмотрит за младшей сестрой. Кто по дому хлопотать будет, кто еду приготовит? — Я и учителям так заявила.

Первым, кого я увидел в школе, был Овез. Овез удивительный человек: для него будто на всем свете

— Что ты сегодня такой кислый? — спросил Овез. Он никак не мог понять, почему может грустить человек, если у него такой ремень.

Не сразу я решился сказать ему, что Дурсун больше не придет в школу.

Овез нахмурился:

— Говорят, что ее мама вся больная, подняться не может, сил нет.

— Это правда, — сказал я. — Как же им помочь, подскажи Овез.

— А ты мне отдашь свой ремень? — спросил Овез смеясь. Трудно было понять, шутит ли он или говорит всерьез.

— Отдам!

— Снимай!

Овез взял ремень и застегнул его на дырку, которую я сделал для себя.

— Через три или четыре дня, — уверенно пообещал Овез, — в доме Дурсун опять наступит пора надежд. Они снова будут как все.

Мне захотелось спросить, как это может случиться, но было неловко высказывать свое недоверие. Всего-то три-четыре дня ждать! И еще я размышлял о том, как легко можно добиться счастья. Ведь если Овез сможет за один ремень помочь семье Дурсун, то можно отдать ему все, что он попросит, лишь бы он помог и нашей семье, моей маме.

Ждать чуда — большое терпение надо. И потеряв его на третий день, я спросил:

— Овез, когда же в доме Дурсун наступит радость, как ты обещал?

— Завтра! — ответил Овез, словно он раздает людям радость, черпая ее из своего кармана.

— А когда завтра? — спросил я, уточняя.

— Завтра после обеда. А послезавтра по пути в школу ты зайди к ним. Только смотри не опаздывай, Дурсун очень рано уйдет в школу.

Я только улыбнулся, не зная что сказать. А про себя подумал: «Если к ним радость придет завтра, то почему я должен ждать послезавтра?!»

— А мне нельзя зайти завтра?

— Почему нельзя, можно. Зайди к ним вечерком.

На следующий день после школы я издали следил за двором Дурсун. Я увидел, как Дурсун вышла во двор и стала рвать виноград. Потом в дом зашла одна соседка, другая?.. Во дворе разожгли очаг, кипятили чай. Все эти внешние признаки говорили о том, что в доме есть перемены к лучшему. Я подошел к дому ближе и увидел, что Дурсун радостно улыбается.

— Письмо от папы получили. Пишет, что находится в госпитале после ранения, что уже почти излечился и скоро приедет. Нам даже не стоит ему писать, — сказала Дурсун.

— А завтра в школу пойдешь? — спросил я.

— А как же!

Моя мама, узнав о письме, которое получили в семье Дурсун, не смогла заснуть всю ночь. А я спал и во сне увидел папу. Возвращаюсь из школы, а он стоит во дворе возле тазика и бреется своей бритвой с белой костяной ручкой.

На следующий день я пошел в школу вместе с Дурсун. Овез стоял у входа и улыбался во весь рот. На нем был мой ремень со звездой на бляхе.

— Ну как, выполнил я свое обещание? — спросил он, отведя меня в сторону.

— Как ты это сделал? — я умолял Овеза рассказать, как это получилось, потому что, хотя я и верил в возможность чуда и даже ремнем своим драгоценным для этого чуда пожертвовал, но когда чудо свершилось, важно было узнать его тайну.

— Умереть мне на месте, но именно я нашел письмо папы Дурсун. А то бы они умерли от горя, — Овез оглянулся, и я подумал, что напрасно он боится рассказать об этом всем.

— А где ты нашел письмо? — умолял я. — Скажи, Овез миленький!

— Скажу, если обещаешь никому не говорить.

— Никому! Никогда!

— Клянусь хлебом!

— Клянусь хлебом!

— Все очень просто. Я пошел туда, где почтальоны получают письма. Смотрю, там стоит сторож с ружьем в руках. Он узнал меня, спрашивает: «Овез, ты ли это?» Он, оказывается, видел меня, когда я бывал у бабушки. Дядя он мне троюродный. Еще спрашивает: «Что ты здесь делаешь?» А я ему все как есть и рассказал. Тогда он привел меня к большому ящику и говорит: «Ищи в этом ящике нужное тебе письмо… Здесь письма для всего района». Долго я искал. Перечитывал адреса на конвертах дважды. Наконец, нашел то, что искал и хотел уже уходить, а он говорит: «Оставь письмо на видном месте, я сам передам вашему почтальону…»

Правдивый рассказ Овеза потряс меня своей простотой. Конечно, именно так и случается: неразборчивый адрес, неграмотный почтальон и вообще — мало ли путаницы в этом мире. И, понятное дело, я не удержался, спросил:

— А ты не встретил там письма от моего отца?

— Нет, — решительно ответил Овез. — Писем для вашей семьи не было ни одного.

Я стал умолять его:

— Неужели нельзя еще раз обратиться к этому сторожу?… А? Прошу тебя, постарайся ради меня. Пойдем вместе?!

— Если я пойду, то пойду один. Тебе он не разрешит туда войти. Запрещено туда ходить посторонним. Могут застрелить. И потом я пойду туда только с одним условием, ты не должен говорить об этом никому. Смотри, держи язык за зубами!

Удивительный человек Овез. Я бы на его месте умолял этого сторожа без конца, пока он не разрешил бы мне пересмотреть все письма, а найденные я в тот же день вручал бы адресатам. В тот же день!

Я с нетерпением ожидал конца уроков. Мне хотелось рассказать маме о ящике писем с неразборчивыми адресами. Давно уже я не видел улыбку на ее лице.

Вчера вечером она очень горевала: «Говорят, наступит голодное время… Как нам быть?..» Я хотел немного подбодрить ее и сказал, что у нас есть мешок зерна. Она вздохнула и сказала: «Эх, Нургельды-джан, что такое один мешок зерна? Если настанет голодное время, этого мешка не хватит и на несколько дней. Не приведи господи…» Я представил себе стога, где мы с Дурды-ага, а потом и с Атали молотили зерно. Я даже вспомнил о том, как не хватало мешков для засыпки зерна. Сколько еще таких стогов в нашем колхозе? Да и в каждом колхозе, видимо, не меньше! Как же тогда могут наступить голодные времена? Зерна одного стога хватит с лихвой, чтобы прокормить целое село. Я сказал ей об этом, а мама мне объяснила, что все зерно до последнего мешка вывозится в город, а оттуда на фронт. Тогда и я не мог не призадуматься и чтобы поправить наше общее мрачное настроение, решился рассказать все, что узнал

— Я давно приготовила подарок для того, кто первым сообщит о приезде твоего папы. Если придет от него письмо, мы будем этому рады, как приезду его самого… В таком случае, подарок можно будет вручить Овезу, — сказала мама и, не дожидаясь моего ответа, подошла к сундуку, открыла крышку и начала вытаскивать из сундука самые ценные вещи.

На следующий день перед школой я зашел к Овезу, а под мышкой у меня был узелок — подарки мамы. По дороге, поддавшись любопытству, я все же развязал узелок и узнал, что в нем, и очень обрадовался за Овеза. В узелке была искусно вышитая тюбетейка, отрез на рубашку и платок с узорами по краям. Впрочем, Овез был достоин и более ценных предметов.

Овезу не понравилось, что я пришел так рано. Украдкой от матери он, приложив палец к губам, дал мне знак «молчи».

— Что-то ты ни свет ни заря, Нургельдьг? — спросила мама Овеза.

— Вчера, знаете, перекрыли воду южного арыка. Там мы увидели большую рыбу, видимо, сом. Вот мы с Овезом и решили его поймать. Думал, успеем это сделать до начала занятий.

— Наверное вы видели змею, ребята. Я что-то не встречала людей, поймавших в арыке рыбу, — сказала мама Овеза. Она говорила еще что-то, но я уже не слушал, потому что на кошме увидел треугольник письма. Видимо, это письмо от папы Овеза. Он говорил, что регулярно получает письма.

— Что ты так рано приперся? — начал Овез недовольно, когда мы вышли на улицу.

— Я рассказал маме о ящике писем, а она все подгоняла меня: «Иди к доброму Овезу пораньше». Потому и пришлось идти к тебе… — сказал я, угождая ему. — Что случится, если даже и пропустим занятия? Давай сходим пораньше….

— Я же ведь сказал, что один схожу!

— Я постою поблизости. Я не подойду к тебе. Просто хочется сходить вдвоем. Тот сторож даже не увидит меня, — умолял я.

Овез начал объяснять мне, что все не так просто, как мне кажется.

— Того сторожа сейчас нет. Он дежурит после обеда. Понятно тебе?

— Понятно, Овез… Извини, что я тороплю, — сказал я, положив руку на его плечо. — Вчера ночью ни я, ни мама, ни брат не сумели заснуть, все надеялись, что ты обязательно найдешь письмо.

Овез сжалился надо мной, и кивнув на мой узелок, спросил:

— Что, взял хлеб на дорогу? Ты это всерьез?..

Слова Овеза мне не понравились. Еще бы не всерьез! Как черствеют сердца у людей, которым доступно все, подумалось мне. Но сказать об этом я не решился.

— В узелке, дорогой Овез, подарок, приносящему добрые вести. Возьми, посмотри, что там.

Овез взял узелок, развязав его, рассмотрел содержимое, примерил тюбетейку. Он улыбнулся и красивые узоры тюбетейки словно осветили его лицо. Я был рад, что Овез доволен подарком, но он неожиданно снял с головы тюбетейку, сунул ее обратно в узелок:

— Держи пока при себе!

— Почему?

— Потому. Найду письмо — заберу. Не ходи за мной!

— Надевай, если даже и не найдешь. И мама так сказала. Одно то, что он будет искать, для нас большое дело, — заверил я, кое-что прибавляя к словам мамы.

Овез не взял узелок, не свернул и в школу, а продолжал один идти по дороге. Я мысленно шагал рядом с ним.

…Это был такой длинный день, просто невозможно себе представить! До вечера день тянулся, как целый год.

Вечером я поджидал Овеза под тутовыми деревьями, что росли вдоль арыка.

Он шел улыбаясь.

— Нашел! — крикнул он издали.

— Где? — я прыгнул ему на шею. — Покажи мне его, брат родной.

— Потерпи немного, хов! — сказал он, вырываясь от меня. — Я ведь не имею права взять его оттуда. Почтальон доставит дня через три-четыре. От силы через пять. Столько прождали, потерпите еще немного.

Но я решил действовать немедля:

— Если я попрошу почтальона, неужели он не принесет его быстрее?!

Овез огорчился ужасно.

— Вот и старайся после этого для тебя… Ведь если скажешь почтальону, а он донесет на моего троюродного дядю, его снимут с работы и отдадут под суд за разглашение военной тайны. Иди, говори своему почтальону!

Я понял, что он прав. И зря я так его огорчил. И письма с фронта — военная тайна, как я раньше этого не понимал. Потому и сторож там стоит с ружьем.

Кажется, Овез не сильно обиделся, и я спросил:

— А ты бы распечатал письмо, прочитал бы, что отец пишет.

Вот тут Овез опять разозлился:

— Ну и дурак же ты! Это преступление раскрывать чужие письма! Хочешь, чтобы меня расстреляли?!

Мама и братишка ждали меня на улице. Еще бы, я тоже не усидел бы дома. Они по моему виду почувствовали, что я несу домой добрую весть. Мама кинулась ко мне, обняла, хрупкое ее тело содрогалось, я подумал, что она смеется — она безудержно рыдала и не давала мне вымолвить слова. А Меретгельды повиснул на мне сзади и держал меня за ворот.

Письмо почтальон доставил нам через два дня. Наверное, никогда он не видел людей, которые так спокойно читают письмо от человека, которого все считали погибшим. Он не верил своим глазам. Получив от мамы благодарность за добрую весть, почтальон продолжал смотреть на нас, выпучив глаза. Ему казалось, что мы все сошли с ума. И уходя от нас, почтальон все оглядывался. Жаль, что мы не могли открыть ему всю правду, ведь пострадал бы сторож.

Зарезав одну из наших двух кур, мама приготовила лапшу, сделала этот день настоящим праздником, и вкус домашней лапши на курином бульоне еще долго не покидал нас.

Нечаянные радости семьи Дурсун и нашего дома вселяли надежды на еще лучшее будущее. Теперь по дороге в школу я часто мурлыкал себе под нос веселые песенки, и люди улыбались мне, хотя каждый думал обо мне по-своему. Единственным человеком, который хмурился, встречая меня, был мой ровесник и одноклассник Атамурад. Прошли годы с той далекой поры, но так и не могу объяснить, почему он не любил меня и по малейшему поводу придирался ко мне. Можно было, конечно, побороться или даже подраться с ним, я не боялся его, но от его отца не было ни одного письма с тех пор, как он ушел на войну. Это надо было учитывать, и никто не хотел обижать человека, к которому так сурова судьба. Только сам Атамурад все продолжал вредничать.

Он сидел рядом с Дурсун за партой сзади меня. Я забыл дома чернильницу и попросил Дурсун разрешения воспользоваться ее

— Или возьми чернильницу и поставь ее перед собой, или не поворачивайся назад. Ты капаешь на мою парту чернилами, — сказал Атамурад и отодвинул чернильницу на другой край парты. Дурсун сказала, что это несправедливо, а Атамурад прошипел:

— Он специально оставляет свою чернильницу дома. Не понимаешь что ли, Дурсун?

От обиды у меня сдавило горло:

— Погоди еще, — сказал я.

— Чего годить? Говори учителю сейчас! Жалуйся на меня!

Хотя я и сказал «погоди», но на перемене ничего ему не сделал. Просто обиделся на Дурсун: «Нашла тоже с кем сидеть за партой».

Однажды после школы ко мне домой прибежал Овез.

— В норах недалеко от арыка люди нашли продовольственный склад степных крыс!

— Ты что белены объелся? Разве у крыс бывает продовольственный склад?

— Бывает! — сказал Овез уверенно. — Говорят, в каждой норе можно нагрести целый мешок зерна. Пойдем!

Шутка ли — целый мешок зерна. Даже и после получения отцовского письма страх перед голодной зимой не покидал маму. Да и мы все знали, что наш урожай нужен фронту, только одним этим знанием никто сыт не бывает. Эх, если Овез не врет, и я принесу в дом хоть полмешка пшеницы, мама будет счастлива.

Идем мы с Овезом и вижу я, что нас дожидается Атамурад. Я начал умолять Овеза:

— Брат родной, проси что хочешь, все отдам, но не надо его брать с собой!

— А он не обидится? — спросил Овез.

— Ну и пусть! Видеть его не могу.

Мы вернулись назад, перешли на другой берег арыка и незаметно ушли от Атамурада.

Я никогда не думал, что крысиная нора может быть такой глубокой с таким множеством тупиков, поворотов и боковых ходов. Мы копали и копали, мы углубились в землю по пояс, рубахи наши были мокры от пота, когда наконец, нашли то, что искали.

Сквозь целую систему подземных ходов мы пробились к глубинным норам, где и в самом деле хранилось зерно. Однако по мешку, как мы надеялись, нам не досталось. Дай бог по пять-шесть килограммов. Когда мы вернулись домой, было уже совсем темно.

Я вошел в дверь с мешком за спиной. Шумел и топал я очень громко. Пусть мама заинтересуется и спросит:

— Что это у тебя, сынок?

А я отвечу:

— Пшеница, мама.

А она спросит…

Я поставил мешок не на пол, а на кошму, притворно вздохнул и стал ждать, когда начнется так хорошо придуманный мной разговор.

Однако мама упорно молчала. Но я знал, что сейчас подойдет братишка, потрогает мешок и начнет меня спрашивать о замечательной находке. Но и Меретгельды сидел неподвижно и молчал. Мне пришлось заговорить самому:

— На две выпечки вполне хватит…

Когда мама повернулась ко мне, я увидел изможденное горем и отчаянное в своей беспомощности лицо.

— Если ты сейчас же, своими руками не отнесешь и не сдашь это кладовщику, то… — мама хотела еще что-то сказать, но голос ее прервался. Увидев слезы на ее глазах, я растерялся еще больше.

— Что случилось, мама? — я не чувствовал за собой никакой вины. — Что случилось?

— Ты сошел с ума! — крикнула мама. Мне показалось, что будь у нее что-нибудь под рукой, она ударила бы меня. — Если ты не понимаешь, что случилось, то не смей меня больше называть мамой! Мне не нужен сын-вор!

— Бо-хов! — удивился я.

— Не прикидывайся овечкой и вон из дома. В кого ты такой? Иди и не возвращайся домой, пока не вернешь чужое!

Увидев, что мама встает с места, я взял мешок в руки. Я посмотрел на брата, надеясь на его поддержку. Но Меретгельды, отвернувшись от меня, прижимался к маме.

— Немедленно сдай зерно кладовщику, — сказала мама.

Когда я шел домой, пять-шесть килограммов пшеницы, казалось, не весили ничего, а сейчас мешок словно свинцом налился, давил на плечи, прижимал к земле. Краденое несу, вор! И ведь кому я должен был сдать зерно? Аннамураду! Его сняли с бригадиров и сделали кладовщиком. Конечно, теперь он не посмеет трепать меня за уши, но и сама встреча радости не сулила. Я готов был провалиться сквозь землю.

Склад находился недалеко, но мне этот путь казался длиннее дневного перехода. Подошел к складу и вижу в свете керосиновой лампы еще одну тень с опущенной головой. Это же Овез! Мне стало немного легче, все-таки не один на один с Аннамурадом. А лицо Аннамурада было красным, как гребень петуха:

— Вот явился еще один жулик! Кто главарь шайки: ты или он?

Овез стоял молча, Аннамурад напустился на меня:

— Может, и ты скажешь, что это отборное зерно вы нашли в крысиной норе? — голос Аннамурада прямо гвоздем входил в ухо и сверлил мозг.

— Да, нашли в крысиной норе, — сказал я.

Аннамурад хихикнул, словно заблеял козел. В его смехе не было ничего, кроме ненависти. Он напыжился, упираясь руками в днище перевернутого чайного ящика, служившего ему столом, и встал с места. Весь его вид говорил, что у него накопилось много безответных обид. Он стукнул кулаком по чайному ящику, лампа, стоявшая на нем, высоко подпрыгнула. Овез успел подхватить ее вовремя, но Аннамурад не замечал ничего.

— Ты — главарь шайки жуликов! Это ты во время молотьбы закопал зерно! — он вытер пену у рта. Жилы на его шее вздулись. — И разговоры о дезертире — ложь! Если ты сегодня же не принесешь те украденные и зарытые тобою мешки зерна, тебя расстреляют!

Казалось, что все это происходит во сне. Только когда Аннамурад начал колотить чайный ящик, будто меня, я начал вновь соображать. Я понял, что не сумею сейчас оправдаться. Оставалось стерпеть все, вырваться отсюда, а завтра показать людям норы, которые мы раскопали.

Аннамурад потащил нас в глубь склада и поставил в темный и пустой угол: — Отсюда ни шагу! Я иду сообщать в милицию. А то ведь и меня обвинят в содействии ворам…

Проснулся я от прикосновения чьих-то рук. В солнечном луче, проникающем сквозь щель между стеной и крышей, я увидел председателя колхоза. Он с сочувствием оглядел меня и Овеза и сказал:

— Идите, ребятки, занимайтесь своими делами. Все выяснилось.

А вскоре мы узнали, что виновником наших злоключений был Атамурад. Это он рассказал всем, будто мы пошли воровать зерно.

Однажды Дурсун, Овез, Атамурад и я шли из школы. Было уже холодно, дул ветер. Дорога наша пролегала по заросшей травами и кустарником солончаковой степи, рядом протекал арык. Протекал он вообще летом, а сейчас это было только сухое русло.

— Давайте разведем костер, — сказал я.

— Что там костер, — как всегда возразил

Теперь мне надо было доказать Дурсун, что я ни в чем не уступлю Атамураду. Я посмотрел на камыши. Они образовали своеобразный туннель, тесно и густо сомкнув над водой вершины своих высушенных морозом стеблей. А рядом с камышами была колючка, осока — все уже сухое и безжизненное.

Я посмотрел на Атамурада:

— Я подожгу камыши, если ты обещаешь после того, как разгорится пламя, пройти по арыку сквозь огонь. А если нет, то ты признаешься, что ты не мужчина!

Атамурад стоял в нерешительности:

— Лучше сгореть, чем такое слушать! — сказал Овез. Эти слова подхлестнули Атамурада.

— Поджигай! Быть мне бабой, если раз, а не два пройду сквозь горящие камыши!

Я достал спички, камыш занялся от первой. Восточный ветерок раздувал пламя; сухие, побитые морозом стебли камыша и колючки горели, словно их облили керосином. Огненные языки слизывали даже нижние ветки тутовых деревьев. Но я в это время видел только Атамурада.

— Ну, давай, беги, что стоишь? Или для тебя отказаться от своих слов так же легко, как воды напиться?

Атамурад все медлил. Огонь пылал в полную силу, его пламя достигало верхушек тутовых деревьев.

Прикрыв лицо руками, Атамурад бросился в огонь.

— Не забудь, что тебе нужно пройти и обратно! Сдержи свое, слово! — безжалостно крикнул я ему вслед.

Не знаю, слышал меня Атамурад или нет, я видел только, как он окунулся в огонь. Его черная фуфайка казалась красной в отсветах пламени. Дурсун крикнула:

— Что за дурацкая игра! Хотите, чтобы он сгорел?!

Мы, пытаясь увидеть бегущего через огонь. Атамурада, и сами побежали вдоль арыка. Его нигде не было видно. Мы побежали назад. И здесь его не было…

— Атамурад! Атамурад, э-эй! — кричали мы.

Атамурад молчал. Огонь перекинулся дальше, и мы увидели в арыке что-то дымящееся. Это был он… Он стоял на коленях, прикрыв лицо руками. Руки его были в ожогах, фуфайка тлела, воняло горелой, ватой.

…Я уже старше почти всех героев этой истории, но все никак не могу простить себе ту игру, которую Дурсун назвала дурацкой. Что делает с людьми неприязнь! Она опасней открытой вражды.

…Я привел Атамурада домой, смазал его ожоги хлопковым маслом и попытался зашить его фуфайку.

Однако, чтобы починить ее, нужно было ставить большие заплатки. Я этого не умел.

И еще я вспомнил, что семья Атамурада бедствует больше, чем наша, и ему нечего надевать зимой. Я ничем не мог помочь ему. Никак не мог успокоить его. И себя тоже.

Настоящий друг

Со временем Овез стал моим лучшим другом. Мы почти не разлучались. Дом Овеза стоял рядом с домом фельдшера. Но точнее, между этими двумя домами стоял еще один, с закрытой на висячей замок и забитой досками крест-накрест дверью. Я не помню, чтобы дверь этого дома когда-нибудь была открыта. Говорили, однако, что до войны люди там читали книги. Дом имел одно окно, а вернее оконный проем, да и тот так высоко, что и рукой не достать. Птицы поселились в этом доме, и весной оттуда слышался гомон птенцов, и кошки кружили вокруг. Сегодня, когда я шел к Овезу, заметил прислоненную к стене этого дома лестницу.

Вот бы поглядеть, что внутри. Но до сих пор у меня не было возможности заглянуть туда. Я быстро вскарабкался по лестнице и увидел… Овеза. Он ходил там как хозяин, разворошил все книги на полке. Когда я заслонил собой свет, падающий во внутрь читальни, Овез глянул на меня.

— Что ты там делаешь? — спросил я.

— Куры наши несутся здесь. Никак не найду яйца. А ведь они где-то должны быть… — сказал Овез.

Он так обращался с книгами, будто это мусор. А каждая сброшенная с полки книга отдавалась болью в моем сердце. На полу валялось больше книг, чем их было на полках.

— А нельзя не сбрасывать книги на пол? — строго спросили.

— Для меня одно яйцо дороже, чем все эти книги! — сказал Овез, швырнув еще одну, с блестящим золотом переплетом. Мое сердце опять упало вместе с этой книгой в пыль. Очень захотелось спуститься внутрь читальни, но прыгать слишком высоко. А Овезу и дела нет до меня. Я потерял терпение:

— Как ты туда спустился?

— А тебе зачем? — сказал Овез, злясь на то, что не может обнаружить яйца.

— Если спущусь, мигом найду яйца.

— Повернись лицом, держись руками за лестницу и спускайся. Всего-то!

Я так и сделал. Увидев перед собой никогда невиданное количество красивых и толстых книг, я забыл, что должен помогать Овезу в его поисках.

— Что стоишь, как истукан? Ищи яйца! — сказал Овез.

В углу читальни, среди вороха газет и журналов, мы нашли несколько яиц. Овез сунул их за пазуху. А я взял под мышку четыре-пять книг:

— Возьму эти. Как прочту, так сразу же верну.

— Бери, — сказал Овез, даже не глядя на книги. — Бери сколько унесешь!

— Ругать не будут? — спросил я.

— Кто будет ругать? — ответил Овез. — Без хозяина они…

Хороший парень Овез. Что из того, что ему безразличны книги! И зря я на него разозлился.

Книг у нас было так мало, а я так их любил, что все учебники прочитывал до начала занятий в школе. Потому и уроки были мне не в интерес. Правда урок географии я любил, да и то не сам урок, а рассказы Атабая-учителя. Какую бы тему ни проходили, Атабай-учитель рассказывал нам о своем путешествии по Кавказу — как он переплыл на пароходе Каспийское море, как купался в реке Куре, что видел в Баку, Ереване, Тбилиси, как он ел лимоны или мандарины. Слушая его рассказы, я чувствовал себя так, словно сам побывал на вершинах Кавказских гор. Уроки литературы я тоже любил, нам рассказывали про Махтумкули, Кемине, Молланепеса. Но я еще не знал их произведений и не видел их книг. И вдруг теперь я неожиданно натыкаюсь на книжный клад, Меня не могло расстроить и то, что книги эти были напечатаны старым латинским шрифтом.

Сначала я приготовил себе одну стопку книг, а потом решился взять и вторую, и перенес их к оконному проему. Вытащить книги через высокое окно мне, конечно же, поможет Овез, а там сам как-нибудь справлюсь, донесу до дома. Можно было бы и не торопиться, брать понемногу, но мне не верилось, что книги так и останутся здесь, никем не тронутые.

Овез полез наверх. Я уже подавал ему книги, когда он неожиданно тихо и тревожно сообщил:

— Мы пропали — ей!

— Лестницы нет…

Я стоял в растерянности, смотрел вверх.

— Мама! — крикнул Овез.

Мама не ответила, другой голос заставил нас содрогнуться.

— А, попались, воры! Теперь вот и сидите здесь, пока я не схожу за Аннамурадом, — это был голос Атамурада. Он-то знал с какого бока к нам подойти. Слово «Аннамурад» заставляло трястись, как осиновый лист, многих ребят и постарше нас. Но ведь то, что я сейчас делаю — настоящее воровство и если Аннамурад приведет сюда председателя колхоза и нас потащит к нему, то никто нас не защитит. Я хотел сказать Овезу, чтобы он умолял Атамурада никому не говорить про нас. Пусть просит, что угодно, все ему надо пообещать.

Но Атамурад заговорил опять:

— А еще кричали, плакали, что не воры!

Я по голосу почувствовал, что Атамурад не так уж и зол на нас. Он просто куражится над нами.

— Если вы сейчас же не признаетесь, что вы самая настоящая шпана, я расскажу не только Аннамураду, но и приведу сюда Дурсун и ваших мам.

У меня зашумело в ушах, а Овез свалился с подоконника вниз, ко мне. Атамурад понял это по-своему:

— Что вы прячетесь? Сговариваетесь?

Я ответил ему моментально:

— И тебе не жаль нас? — видимо голос мой прозвучал жалобно, Атамурад смягчился:

— А вы что бахвалитесь своим ремнем?

Я начал умолять Овеза:

— Брат родной, крикни ему, что ты отдашь ему ремень! Как только вернется папа, его ремень я отдам тебе!

Овез тоже был не против скорее покончить с этим неприятным делом. Он расстегнул ремень, поднял его к оконному пролету:

— Возьми-и! Отдаю навсегда! Только поставь лестницу на старое место…

Атамурад постоял в нерешительности. Видимо, ему не верилось, что мы так поспешно уступим ему ремень. Лестницу он принес, но не торопился прислонить ее к стене и спросил:

— А вы потом не дадите задний ход?

— Нет! — крикнули мы в два голоса. — Клянусь хлебом…

— Клянитесь солью!

— Клянемся солью!

Атамурад не торопился, словно забыл еще о чем-то спросить. Потом он обратился ко мне, зная что Овез не интересуется книгами:

— Эй, ты, Нургельды, ты поклянись, что вернешь книги обратно, как только прочтешь их — его голос прозвучал спокойно.

— Клянусь!

— Чем клянешься?

— Хлебом…

Так Атамурад отыгрался за все свои обиды. На этот раз я не так-то был и зол на него, но Овез сопел от злости, ему было очень жаль расставаться с моим ремнем.

Книги стали опорой не только мне, но и моей бабушке. В ее полной печали душе появился огонек надежды. Больше, чем само чтение книг, мне нравилось наблюдать за слушательницами, за их глазами. Особенно интересно слушала чтение Огуль-биби-эдже, Это была одинокая женщина, и книги, как я понял потом, заменяли ей очень многое, чего лишила ее судьба. Она часто просила меня прочитать то или иное место из прочитанного ранее и наши вкусы совпадали. Она, обращаясь ко мне, непременно приставляла к моему имени ласкательно «джан».

С книгами оказался связан и один из моих детских снов, даже не сон, а кошмар. Мне приснилось, что в нашем селе объявилась огромная сухопутная рыба. Она не приплыла, не приползла, а спустилась с неба. Она глотала всех, кто попадался ей на пути. А зубы у нее острые, блестят как сабли. И вот настала моя очередь.

Я упираюсь ногами в ее нижнюю челюсть, руками держу верхние зубы. Я собрал все силы, руки дрожат, ноги слабеют, а тут появляется бешеный верблюд и начинает мордой заталкивать меня в рыбью пасть. Я кричу: «Мама!» Я кричу: «Овез!» Я кричу: «Помогите!» Но никто не слышит меня и сам себя я почему-то не слышу. И тут я вижу одну книгу, которая сама раскрывается на нужной странице и приказывает мне — «читай!». Но как читать, когда все силы уходят на то, чтобы устоять, когда верблюд тычет мордой в живот… Да и далеко от меня книга, буквы не разбираю, тогда я начал громко наизусть читать то, что помнил из прочитанных книг.

А через некоторое время мое чтение перешло в песню, и вдруг исчезла и рыба, и верблюд.

Я сижу возле юрты, в руках дутар.

А рыба начинает таять, превращаясь в воду и заливает поля, над которыми звенит моя песня. Алые цветы на этих полях, до горизонта цветы.

Раньше все сны я обычно пересказывал бабушке. Она лучше всех отгадывала их. И сегодня, проснувшись, я направился прямо к ней.

— Видимо, кончится война и все вернутся живыми и здоровыми, — сказала она. А Огульбиби-эдже, которая была там, сказала:

— Вот посмотришь, из тебя выйдет певец или поэт. К этому и сон.

Женщины, сидевшие вокруг, засмеялись, не поверил ее словам и я. А кто-то еще укорял Огульбиби-эдже, что ей, мол, некого ждать с войны, потому она так неинтересно разгадала мой сон. Важна ведь про то, чтобы все вернулись. Даже спор начался. С тех пор, боясь ненужных разговоров, я перестал рассказывать про свои сны. И сейчас это делать стараюсь пореже. Но слова Огульбиби-эдже долго не забывал. «Почему она так сказала? — думал я долгое время. — Почему она так сказала?»

Все книги были прочитаны, когда я снова решился наведаться в покинутый дом, который, теперь я знал, назывался библиотекой. Когда все ушли на работу и на улице было малолюдно, я подошел к дому Овеза.

— Овез! Эй, Овез-ей! — стал кричать я. Кричал я долго, но безуспешно. Он не только не вышел, но и не отозвался. Его мама вышла из дома во двор и тут же вернулась. Она не услышала меня, а может быть, просто не обратила на меня внимания. Но я обратил внимание на траурную накидку на ее голове. А что может быть хуже траура в семье? Сердце сжалось: кто у них умер? Зайти в дом и спросить я не решался, вернуться назад тоже был не в силах. «Овез мой лучший друг. Какой же я друг, если в тяжелое для него время не буду рядом», — подумал я, глядя на дом. Среди тех, кто шел в этот дом печали, был и наш сосед Курбан-ага. Я решился пойти за ним. Смотрю, Овез лежит, уткнувшись лицом в подушку. А его мама, увидев Курбан-ага, залилась слезами. Курбан-ага посмотрел на меня и, словно ко мне обращаясь, сказал:

— Не одни вы, соседка, получили эту горькую весть. Разве она не пришла и к ним, и к Таймазам, и к Хайдарам?! Я не помню дома, где бы не получили эту печальную весть…

Овез вместо того, чтобы радоваться этим словам, начал плакать еще сильнее. Мне это малодушие друга очень не понравилось. Нет бы побежать на почту, а он лежит и рыдает., О книгах, о библиотеке я, конечно, забыл. Вспомнил, когда проходил мимо школы. Только теперь я осознал, что я иду не домой, а на почту, в районный центр, чтобы порыться в том заветном ящике, где Овез находил письма для нашего села. Я разыскал почту, там стоял наш сельский почтальон..

— По какому делу ты пришел сюда? — приветливо спросил он.

— Просто так…

— Ой ли! Какие заботы привели тебя сюда? — допытывался он.

Я решил, что лучше уйти. Ведь можно нечаянно проболтаться и тогда добрые люди пострадают. Почтальон крикнул мне вслед:

— Садись на моего ишака, подвезу!

Я молча свернул за угол. Вернулся я назад только после того, как наш почтальон скрылся из виду. Ни на почте, ни возле нее я не увидел человека с ружьем, про которого рассказывал Овез. Две русские женщины сидели за барьером, и разбирали какие-то бумаги. Я потоптался и, потеряв надежду на успех дела, повернул назад. Одна из этих женщин вдруг по-туркменски обратилась ко мне:

— Что тебе нужно, мальчик?

Ее голос был полон нежности, я понял, что она очень добрая и готова помочь мне. Почему-то к горлу подкатил ком, и я не мог сказать ни слова.

— Скажи, что тебе нужно? — она подошла ко мне.

Я начал рассказывать все сначала. Чем больше рассказывающем легче становится на душе. А когда рассказал о письмах, которые лежат на почте в специальном ящике, женщины очень удивились.

— Кто это тебе рассказал? Ты сам это придумал?

…Когда я вернулся к Овезу, было совсем темно. Открыв дверь, я увидел человека, сидящего в шапке, глубоко надвинутой на глаза. Я и не думал, что это мог быть почтальон. Видимо, он уже рассказал, что увидел меня возле почты, потому что первыми его словами были:

— Вот он и сам пришел.

Овеза было не узнать. Я не знаю, как я выглядел в тот день, когда пришла похоронка на папу, но Овез осунулся так, что про таких говорят: можно свободно просунуть в игольное ушко.

Я хотел сесть, но Овез подошел ко мне и сказал:

— Пойдем-ка выйдем.

Я увидел ясное звездное небо, это несколько успокоило меня, и мне захотелось утешить друга: «Не горюй, видимо опять какая-то ошибка. Вот посмотришь, письма от папы еще придут». Только не успел я еще и рта раскрыть, как Овез протянул мне какой-то узелок и сказал:

— Возьми. Извини меня… Я ведь хотел как лучше… — Овез сдерживал слезы, говорил невнятно. — Я жалел вас… — он весь трясся. Я по поведению Овеза почувствовал, что он хочет сказать что-то неприятное для меня. Я положил руку на его плечо, пытаясь успокоить:

— Не надо. Не говори!

— Не могу больше молчать! Понимаешь, я хотел, как лучше… Понимаешь?..

Я не стал слушать его. Я побежал к себе домой. Прибежал, а войти нет сил. Пошел к коровнику. Стоял долго, гладил, ласкал теленочка. А мама, обеспокоенная тем, что меня нет, вышла на улицу, прислушалась и направилась к бабушке.

Я прошмыгнул в дом и поспешно лёг в постель, укрывшись с головы.

Я сделал так, что маме не удалось и утром расспросить меня, где я был и что делал. Я делал вид, что сплю пока она не ушла на работу. Меретгельды что-то почувствовал, крутился возле меня, но ничего не выведал. Я не мог найти себе места ни дома, ни на улице, да и во всем селе. Хотелось, уйти куда-то, где нет никого и во весь голос кричать о моем горе полям, небу, луне, солнцу, звездам. Наконец я признался брату, что у меня тревожно на душе и что, если я не уйду куда-нибудь, мое сердце разорвется. Он оказывается рассказал об этом маме. Вечером во время ужина мама сказала:

— Когда ты был совсем маленьким, только-только начал ходить ножками, я повсюду брала тебя с собой. Когда шла за дынями на огород, ты даже не мог тогда вылезти из грядки. Однажды я увлеклась шитьем… Слышу, детский плач, думаю у соседей. Мне и в голову не пришло, что это плачет мой ребенок. Потом осмотрелась вокруг и вижу, тебя нет. Я перепугалась, побежала туда, где слышался плач, в сторону огорода. А по пути глубокий арык с быстрой водой! Через арык досточка — переброшена в одном месте. Прибежала и смотрю, ты лежишь, прижавшись к этой доске, прямо посередине…. А внизу вода… Как я могла так долго сидеть на месте, услышав твой плач, ума не приложу, видимо, злые духи витали тогда надо мной. От испуга мое лицо покрылось болячками, только засну, вскакиваю от ужасных сновидений… Стоит мне закрыть глаза, и мне кажется, что тебя уносит вода… Хватит с меня и тех переживаний никуда я тебя больше не отпущу!

Нужен человек

1

Два чувства осветили для меня все страшные военные годы — любовь мамы и тоска по отцу. Каждый день из тех четырех лет был похож на другой именно этим: Ожиданием и любовью, одиночеством и надеждой.

Желание уйти из дома, возникшее впервые в день, когда я узнал о том, как и почему обманывал меня мой лучший друг, не оставляло меня.

В год нашей Победы я окончил семь классов и казался себе очень взрослым и самостоятельным человеком. Маме, конечно, могло казаться, что я все тот же несмышленыш на узкой дощечке над быстрой водой, я же твердо знал — надо становиться на ноги всерьез.

В селе не было работы, которая пришлась бы мне по душе. Сельскую работу я делал ту же, что и в прежние годы, а так все время читал и читал. Раньше во сне и в бессонные ночи я советовался с папой, как мне жить. Но после того, как Овез отнял у меня эту возможность, я не позволял себе мечтать о встрече с отцом и в снах моих он тоже больше не показывался мне.

Да, я вырос, и мама предоставила мне право читать молитвы после еды и перед сном. И вот однажды, заканчивая молитву, я забыл в конце произнести: «Да вернется поскорее папа!» Видимо, я всегда не очень-то верил в силу этих молитв, а то, чему не веришь, должно рано или поздно забыться.

— Что, теперь тебе надоел и папа? Где твои просьбы?

— Если бы с молитвами было связано его возвращение, он давно бы был дома, — сказал я нехотя. — Бесполезно все это.

— Этого я от тебя не ожидала, — тихо сказала мама. — Запомни крепко-накрепко одно: в тот день, когда ты забудешь отца, считай, что ты убил его собственными руками. Отцы живут в своих сыновьях.

Мне хотелось перебить маму, сказать ей, что папа живет в моем сердце, а молитва тут ни при чем. Но она, махнув на меня рукой, добавила:

— И твои дети не должны забывать этого!

Хотя я и не посмел откровенно ответить маме, она поняла мои мысли. Она вытерла слезы с глаз и сказала:

— С тобой творится что-то неладное. Ты отдалился от дома. Кто науськивает тебя?

Мама знала, что никто не науськивает меня. Она просто сказала это в сердцах. Но то, что я витал вне дома и села, было правдой. И правдой было то, что мама в последнее время все больше и больше привязывалась ко мне, казалось, что со мной ей ничего не страшно. А мне хотелось учиться в средней школе в районном центре, очень хотелось. Только ей я не смел говорить об этом. Уйти, оставив ее, не мог, да и что скажут люди: «Ушел, бросив свою горемычную мать».

Вот уже три месяца, как начался новый учебный год. Я совсем простился со своей мечтой и вышел на полевые работы. Рубили мы кусты хлопчатника и собирали их в кучи. Потом с веток срывали нераскрывшиеся коробочки все до единой, чтобы в течение долгих зимних месяцев извлекать из недозрелых коробочек недозрелое хлопковое волокно, вернее, недозрелую мокрую вату. Но то, что работать приходилось рядом с Дурсун, скрашивало эти дни. Как-то в обеденный перерыв Дурсун с горечью сказала мне слова, которые очень сильно повлияли на меня.

— Я так верила, что ты будешь учиться и дальше, станешь образованным человеком. Видно, силы воли не хватило, да? Нужно было бы тебе попытаться.

Не знаю, что больше всего убивало меня: жалость или разочарование. И жалость и разочарование были в словах Дурсун и в ее взгляде.

— Не могу оставить маму одну, — сказал я.

— А брат твой? — Дурсун посмотрела на меня пристально. — Тоже ведь уже не маленький! Вот моя мама, действительно, одна без меня не сможет, ей не с кем словом перекинуться. А у тебя это просто отговорка.

На следующий день я не вышел на работу. Дурсун наверняка ждала меня, но именно ее я не хотел видеть. Я лежал дома, как больной, а после полудня решил пойти к Овезу. Он был помощником кузнеца, мог уже делать серпы, ножи. Я завидовал ему — кузнечное дело достойная работа для молодого парня. А что я? Подсобник. Да и не только я, наверное все в селе думали так.

По пути к Овезу мне встретился председатель. Он ехал верхом.

— Ну как, окончил учебу? — спросил он, хотя именно этими словами спрашивал меня уже не однажды.

— Давно, вы же знаете, — ответил я, надеясь, что он хочет дать мне подходящую работу.

— У меня есть одно предложение, — сказал председатель, спешившись, и я понял, что предложение у него серьезное. В мечтах я уже побывал не только в школе районного центра, но и в городе, в столице республики и даже в Москве.

Председатель положил руку на мое плечо.

— Да и домашним будет подмога.

Эти слова председателя заставили меня сразу распрощаться с мечтой об учебе. Наверное, я бы заплакал, но председатель продолжил:

— Сейчас нам нужен толковый и сильный человек для работы в песках… Отправляйся-ка ты туда! Есть у нас одна отара в плохом состоянии, много больных, хромых. Надо спасать скот. Будете пасти возле колодца. Поработаешь там год, выпишем тебе премию — одного ягненка! Ну, как?

Я начал было ссылаться на маму, что она не отпустит меня. Но председатель не дал мне договорить:

— Такие парни не должны сидеть возле своих матерей, как девочки. У мужчины должна быть подобающая работа. Поедешь в пески мальчиком, вернешься мужчиной. Уважать тебя будут. И заработок.

«Если мама узнает, что мне дадут ягненка за один год работы, то она согласится отпустить меня», — подумал я. «А Дурсун я скажу, что еду на работу в пески, и не упомяну, что придется пасти хромых и больных овец. Все знают, что пустыня это место, где могут работать только храбрые и выносливые люди».

Когда я пришел к Овезу, он сразу увидел, что я в хорошем настроении.

— Что сияешь, как ясный месяц?

— В пески еду! Буду пасти овец.

— Ты что, знаешь, как это нужно делать? — спросил Овез. — Погубишь ты их всех, накормишь, чем не надо или разбегутся они у тебя. Тебя же еще и судить будут.

«Странно», — подумал я, — «слышать такие слова от друга, однако в спор не вступил». Мы взяли лестницу и тем же путем, что и раньше, направились в библиотеку. Книги я отбирал по одной и подавал Овезу, стоящему наверху в оконном проеме. Как сейчас помню эти книги: «Мать», «Поднятая целина», «Как закалялась сталь», «Овод»…

Овез, не глядя, сбрасывает их вниз. Хотелось крикнуть: «Что ты делаешь?! Это же книги! Книги! Это святое!» Но я почему-то удержался. Наверное, меня удержал страх, что Овез уйдет.

А книг мне надо было много, очень много. Я представил себе, как один в бескрайнем просторе пустыни я буду сидеть у костра и читать. Хорошо горит сухой саксаул, ровный жар идет от костра. Я читаю книгу и знаю, что у меня их еще полмешка.

Разговор с мамой о поездке на работу в пески начал я не с ягненка, которого обещал председатель, а с овечки. Но слово «пески» прозвучало для нее, по-видимому, неприятнее слова «война». В гневе она швырнула к дверям пряжу, над которой сидела. Это выражение крайнего гнева, означающее, что я понес от нее тяжкое телесное наказание. И это правда было тяжко видеть, лучше бы она побила меня по-настоящему.

На следующий день к нам пришел Курбан-ага. Прежде я встречал его у Овеза. Курбан-ага был вожаком каравана и в одном лице исполнял должности и начальника и подчиненного, так как у него в подчинении никого, кроме верблюдов не было. Работа у него была тяжелая и прозаическая, возчик, только не на телеге, а на нескольких верблюдах. Курбан-ага стал успокаивать мою маму, говоря, что в песках я сделаюсь настоящим человеком

Мама молчала. Ее молчание я принял за знак согласия.

— Если завтра будет хорошая погода, то утром двинемся в путь, — сказал Курбан-ага, обращаясь ко мне. И хорошо, что он сам начал разговор, а то я не знал, когда и с кем нужно было мне выехать. — Запомни, ноги должны быть в тепле. Бери сменное белье. Хлеба не старайся брать с собой, привыкнешь к чабанскому хлебу, выпеченному в золе, больше другого не захочешь!

Все мои заботы отныне заключались в том, чтобы определить, какую погоду Курбан-ага считает хорошей. Неделю назад прошел сильный снегопад, и снег не таял, а уплотнился и лежал на солончаках тонким ломким слоем, словно высохшая глиняная черепица.

Мама все молчала, хотя вроде и дала согласие на мой отъезд. Молча, торопливо делала она хозяйственные дела. Она всегда поступала так, когда сердилась.

На следующий день рано утром, собрав свои вещи в мешок, я пришел к дому Курбан-ага. Меретгельды сопровождал меня и это мне нравилось, но оказалось, что вслед за нами из дома вышла мама. Это меня огорчило. Видимо она до сих пор считает меня мальчишкой. А вдруг Курбан-ага разочаруется во мне, скажет: «Ты, оказывается, маменькин сынок. Зачем такие в пустыне?»

Курбан-ага вышел из дома. То ли снежная пыль попала ему в глаза, то ли свет был ярок, но он долго щурился, моргал, а потом, запрокинув голову и придерживая папаху рукой на затылке, долго всматривался в небо, следил за движением облаков, идущих с севера. Наверное отменит поездку, подумал я. Но Курбан-ага подошел к верблюдам и начал седлать их. Я решился подойти и начал ему помогать. Вот тут и наступила одна из самых тягостных минут. Мама стала просить за меня:

— Он никогда ранее не ночевал вне дома… Прошу вас, последите за ним сами. Я вручаю его аллаху в небе, а вам на этой земле… Пусть не обижают его, пользуясь тем, что он без отца…

Я смотрел на нее сердито и умоляюще, но она делала вид, что не замечала моего взгляда и меня самого в упор не видела. Я взмолился:

— Мамочка! Зачем ты меня позоришь! Что я, ребенок что ли!

Курбан-ага улыбался, но ничего не говорил. Мама хотела сказать, что-то еще, но я нарочно перешел на другую сторону верблюда. Я знал, что она скажет «не делай этого, не делай того, будь осторожен…» Очень мне не нравилось, как она сейчас себя ведет! Я готов был заплакать от обиды, но тут вдруг увидел слезы, катившиеся по ее щекам. И я понял, что все мои горести, все мои огорчения и неприятности всегда будут мельче и легче, чем те, что переживает мать. А она нашла в себе силы, чтобы последние слова сказать с достоинством.

— Ты не думай, сынок, что мама отправляет тебя в пески с легкой душой. Не будет мне теперь ни сна, ни покоя.

И так она говорила эти слова, что я подумал, не бросить ли мне эту затею с песками. Нет, что-то помешало мне поступить так. А Курбан-ага что-то все мешкал, то то, то — другое вспоминал, тянул.

Наконец-то вывели верблюдов из загона. И вот я сижу на переднем верблюде, а Курбан-ага впереди на осле. Мама и брат остались позади, смотрят вслед. Я стараюсь реже оглядываться, но знаю, мама до сих пор плачет, она стоит как вкопанная и не обращает внимания на Меретгельды, который ей что-то говорит, дергает ее за руку…

2

На верблюде раскачивает, как на волнах. Вот проплыла мимо наша школа. Я вспомнил Дурсун. Так и не сумел я сообщить ей о своем отъезде. Обрадовалась бы она пли огорчилась, услышав про это?

А на голых серых ветках деревьев, растущих вдоль арыка, сидели черные вороны.

Проехали мимо хлопковых полей.

Остались позади пасущиеся вдоль этих полей овцы.

Не верится, что я еду в пески. Так и кажется, что кто-то, встретив нас в пути, вернет. Или Курбан-ага решит вернуться, сказав, что забыл нечто важное.

Идут верблюды, привыкаю я к качке и вижу, что снег лежит толстым слоем. Вначале, когда дороги были людные, под колесами многочисленных повозок, под копытами лошадей и осликов снег, смешавшись с землей, растаял, и путь наш черной лентой тянулся по нетронутой белизне. Но кончились езженные дороги, и мы поехали по сплошному белому полю. За нами, словно сургучные печати остаются на снегу вмятины верблюжьих ног. Белое, белое, белое — до горизонта. Сначала было интересно, а потом в какой-то миг стало страшно, от того, что глазу не на чем остановиться. И тут же впервые я понял, что значит разлука, о которой слышал в песнях. Разлука с мамой, с которой не разлучался никогда, с бабушкой, с Дурсун, с Овезом. Даже с Атамурадом.

Я вздохнул, и Курбан-ага, кажется, услышал мой вздох, хотя ехал на десять шагов впереди и в шапке, закрывающей уши. Услышал или угадал, сказал мне:

— В нынешнем году будет раздольно для диких зверей в пустыне, — он, отворачиваясь от встречного ветра, шмыгнул носом. — Да, благодать им…

Курбан-ага, не докончив фразу, огрел ишака плетью, поплотнее запахнул шубу, уселся удобно. В это время я вспомнил, что мне сказала мама: «На верблюде ехать холоднее. Сел бы лучше на ишака». Я тогда не понял, к чему она говорит, точнее, не старался даже понять. Теперь я убедился, что мама была права. Верблюд раза в два выше ишака. В такие снежные, морозные дни внизу, поближе к земле ветра меньше, гораздо теплее. Ноги мои начали коченеть. Из носа текло. Почему же Курбан-ага сказал, что диким зверям будет раздольно? А нам, людям как? — подумал я.

Курбан-ага ехал молча и мне не оставалось ничего, как только молчать. Кажется, стоит мне раскрыть рот, и все тепло из меня вылетит одним дыханием.

Начало темнеть, когда мы доехали до первого колодца. Курбан-ага сказал, что доехали до колодца, и я просто повторял его слова. А вообще эта местность никак не походила на местность, где находился колодец. В селе вокруг колодцев всегда было многолюдно, как в праздники. Женщины и девушки с ведрами в руках обязательно были рядом и смотрелись как неотделимые части колодца. А коровы, лошади, овцы и ишаки тоже никогда не удалялись от него. Мама говорила мне: «Если зимой напоить скот из арыка, то они непременно заболеют. Нужно поить из колодца. Вода в колодце теплая». В зимние месяцы мы и

У колодца, где остановил свой караван Курбан-ага, стоял очень просторный загон. Внутри загона было пусто, только в одном углу валялись сухие ветки да верблюжьи яблоки. Видимо эти яблоки оставил верблюд Курбан-ага в прошлые заезды, так как верблюд, на котором сидел я, привычно подошел именно к этому месту.

Курбан-ага спешился и посадил моего верблюда на брюхо. Я слез на землю и хотел пройтись, но неожиданно упал. Я попытался встать побыстрее, пока этого не заметил Курбан-ага, но опоздал… Курбан-ага подал мне руку:

— Отсидел ноги. Это с непривычки ездить на верблюде бывает, — сказал он спокойно, чтобы я не смущался!

Курбан-ага подвел верблюдов к вороху сухих веток и исчез в снежной полумгле. Смотрю, он уже собирает дрова. Он работает, а я только еще ноги разминаю, ходить учусь заново. Наконец я сумел пойти ему навстречу.

— Вот это и есть сухой саксаул! — сказал он и рванул к себе огромный, словно верблюжья нога, ствол. И здоровая лесина, с виду без особого усилия вместе с корнями оказалась в руках Курбан-ага. Оказывается, собирать саксаул пустяшное дело.

Курбан-ага завернулся в свою овечью шубу, а мне дал войлочную накидку. Я плотно закутался в нее и улегся возле костра. Мама, я все чаще думал про нее, была права, наставляя меня всегда ноги держать в тепле. И правда, стоило мне отогреть, ноги, подвинув их ближе к огню, как и на лбу выступила испарина. Но если мерзли ноги, холодно становилось всему. Нет! Ноги ближе к огню…

Я разомлел, потянуло ко сиу.

Первая моя ночь вне дома. Подумать только: в пустыне, возле какого-то колодца!

Я спал, просыпался и снова засыпал. Мне казалось, что кто-то заглядывает через загородку загончика. Казалось, что в темноте светятся какие-то огоньки, крохотные и все парами. Временами слышен какой-то неведомый мне шум. Сквозь сон я вглядывался в лицо Курбан-ага. Он спокойно спал. Его ничто не тревожило.

Ночью облака свернулись, будто собираясь согреться у нашего огня, нависли над нами, а потом, по мере убывания огня в костре, они, будто прозябнув, направились в сторону нашего села. Теперь в небе ярко светились звезды. Они светили ярче и были крупнее, чем звезды над нашим селом. От них исходил свет яркий, холодный и дрожащий, будто они тряслись от холода и готовы были кинуться к нам, ко мне и к Курбан-ага.

На рассвете следующего дня наш маленький караван продолжил свой путь. Курбан-ага, ни словом не упомянув, как я замерз вчера, сегодня молча завернул мои ноги шерстяными мешками. Он ничего не забывал этот молчаливый Курбан-ага, ни того, что видел, ни того, что слышал, ни того, что сам говорил.

— Я вчера сказал, что диким зверям пустыни в этом году будет раздольно, — начал Курбан-ага с присущей ему неторопливостью.

— Да, да… — подтвердил я, одновременно давая знать, что я не сплю и слушаю его.

— Теперь сам видишь, почему я так сказал?

Я ничего не видел, подумав, что я мог пропустить незамеченным что-то важное, оглянулся по сторонам. Не увидев ничего такого, что могло бы свидетельствовать о будущей беззаботной жизни диких зверей, я решил молча дожидаться пока Курбан-ага сам не закончит свою мысль. Через некоторое время он сказал:

— В этом году осень была щедрой на влагу. Саксаул, селин и евшан[12] выросли больше, чем весной. Растения пустыни сплошь были зелеными, и спины джейранов лоснятся от жира. Зайцы стали величиной с козлят. Степные крысы и тушканчики, от изобилия зерновых, ужасно размножились, их тьмы и тьмы на каждом шагу. А изобилие зайцев и грызунов для лисиц и шакалов сама благодать…

Рассуждения Курбан-ага были интересны, но мы вступили в барханную часть степи. Песчаные холмы вокруг сколько видит глаз, но сколько ни выискивай, никогда не найдешь двух похожих. Песок и ветер определяют форму барханов, песок и ветер, но сколько надо фантазии, чтобы создать такое разнообразие. Ведь и описать эти различия и то сложно. Барханы — дети пустыни, и близнецов очень мало. Было только начало зимы и потому особенно хотелось поскорее увидеть весеннее разноцветье многих тысяч бесконечно разнообразных цветов, названий которым не нашли даже чабаны. Я думал о зверушках, птицах, ящерицах и змеях пустыни… Увидеть бы их, скорее бы растаял снег. И вот ведь что бывает, когда мечтаешь: шли мы по первому снегу, а в глазах представлялось, как тает последний снег и как сразу же вслед за ним расцветут цветы.

Зимний день короче посоха, опять начало темнеть, и я заскучал. Молчаливость начальника каравана вызывала уважение, но огорчала. «Сколько можно молчать, — подумал я, но тут же сообразил, — а с кем ему говорить, если он обычно один со своим караваном. Степь не любит болтливых людей, и болтливые люди не любят степи».

Мерно шел наш караван. Я привык к качке на верблюжьей спине и внутри меня, как росток сквозь косточку урюка, вот-вот должна была проклюнуться какая-то мелодия или даже целая песня.

Мерно идет караван, и я вижу, что ослик моего караванбаши вроде бы выше стал… Нет, просто мы поднимаемся в гору. Да, это не бархан, как холм, это пологая, но очень большая гора, сложенная из песка. И чем выше мы взбираемся на эту гору, тем сильнее ветер, пригибает он сухие стебли, торчащие из-под снегу, сметает белую крупу с гребней барханов.

Красиво и немного страшно. Я вспомнил рассказы нашего учителя географии о путешествиях, о снежных вершинах Кавказа. А может быть, на Кавказе какой-нибудь учитель еще интереснее рассказывает грузинским ребятам о нашей туркменской земле. Я давно заметил, как много зависит от самого рассказчика. Один и о великих делах рассказывает скучно, а другой про мелочи говорит, а слушаешь — не оторвешься.

И вот мы перевалили через вершину той большой песчаной горы, ветер стал мягче и сразу же степь зазвучала: на все лады лаяли собаки, блеяли овцы.

В снежных сумерках я увидел отару овец, три хижины, вокруг них загоны с верблюдами. Курбан-ага по-прежнему молчал, а мне бы так хотелось услышать от него: «Приехали». А может, мы не приехали? Может, это стойбище соседнего колхоза, его стадо, его люди?

Вскоре я убедился, что мы все-таки приехали туда, куда ехали. Я полагал, что нам должны обрадоваться и даже кричать «Ура!» Вскоре мне пришлось убедиться, что люди пустыни берегут не только свои слова, но и свои чувства. Нас не обнимали, не целовали, а только вежливо поздоровались и тут же принялись разгружать верблюдов, а потом отвели

— Кто этот мальчик? — спросил у Курбан-ага чернявый маленький человек.

Курбан-ага, словно увидя меня впервые, с гордостью окинул меня взглядом и ответил так:

— Почему ты говоришь «мальчик»? Председатель нашего колхоза специально направил к вам Нургельды-хана. Хану Нургельды нужно отделить стадо ослабевших овец. Он будет пасти их вокруг колодца. Очень смышленый парень. Понимаете, какое великое дело ему поручено?

Чернявый, кажется, вовсе не обрадовался моему приезду. Нисколько не смущаясь моим присутствием он продолжал:

— Сказал бы Курбан-ага прямо: нужно выпекать на один хлеб больше: рот прибавился, а то еще говоришь, председатель послал! А может быть я зря беспокоюсь? Может быть он завтра отправится с тобой назад? А?

Чабаны рассмеялись. Я посмотрел на Курбан-ага, ища у него поддержки. А он был спокоен, как всегда. У меня стало муторно на душе. Эх, ответил бы я этому чернявому коротышке, если б знал как ответить, если б чуть смелее был бы. К счастью, Курбан-ага наконец заговорил:

— Не тушуйся, Нургельды, он говорит так потому, что чабаны готовят себе еду сами. У него, кстати, золотые руки. Хлеб, который он печет или обед, приготовленный им, до того вкусны, что пальчики оближешь… Но как говорят, нет красавицы без изъяна…

Курбан-ага улыбался, словно спрашивал, продолжать ему или нет, и посмотрел на чернявого. Тот сидел безразличный ко всему. Поэтому, видимо, Курбан-ага решил все же продолжить. Он говорил, что новый мой знакомый по характеру своему чрезвычайно нелюдим, что это неприсущее чабанам качество. Еще Курбан-ага говорил, что мой новый начальник порой рад бы был вовсе остаться один, но одному ему здесь не справиться…

В продолжение этого разговора мне пришла мысль о том, что на эту работу председатель направил меня не случайно, а потому, что верил в меня. На трудное дело меня направил.

— Постарайся с ним поладить, — Курбан-ага сказал это, глядя мне в глаза.

Я подумал: «Если он чрезвычайно нелюдим и только мечтает остаться здесь один, то в чем еще можно с ним поладить?»

Через два дня приехал заведующий колхозной фермой. Он, оказывается, был у других чабанов. Заведующий отобрал ослабевших овец в отдельное стадо и дал впридачу очень старого, худого, еле стоявшего на ногах верблюда:

— Если выходишь его, приглядишь за ним как следует, он тебе пригодится для езды!

Однажды я проснулся рано утром, когда начало рассветать и услышал голос чернявого:

— Вставай, эй! Свершился всемирный потоп! А ты спишь!

— Что вы говорите? — спросил я.

— Говорю, что для тебя есть поручение, — сказал он очень важно, будто командовал целым полком. — На моей шее все заботы кошара! А тебе все нипочем, лишь бы поесть и поспать!

Чернявый стоял надо мной, изо всех сил торопил, а я нарочно не спешил, не вскочил сразу. Я намотал портянки, обулся, подпоясался. Чернявый потерял терпение:

— Понимаешь, сука ощенилась. Целых шесть штук! Два кобелька — остальные сучки. Сходи, закопай их к черту! Давай, быстрее!

Я проснулся окончательно, но оцепенение какое-то осталось, медленно доходили до меня его слова.

Не успел выйти из хижины, а чернявый уже вручил мне завязанный мешок. Я слышал, как жалобно заскулила собака в закрытом снаружи сарае, царапая дверь, она рвалась вон. Чернявый сунул мне лопату и одной рукой указал на дальний бархан, а другой рукой подтолкнул меня.

— Видишь тот бархан?

— Конечно вижу, — сказал я и убрал его руку с плеча.

— Так вот на северном склоне того бархана надо закопать этих щенков. А сверху обязательно разведи большой костер, а то мать выкопает их хоть через неделю… Иди, да поторапливайся!

Я поплелся к песчаному холму. Только на гребне бархана я оглянулся назад, еле различил чернявого и тут же до меня донеслось:

— Поторапливайся! Четыре щенка.

Я почувствовал неимоверную тяжесть мешка, не понимая еще, как я буду закапывать собачьих детей.

На склоне холма было много ям, они были похожи на лунки от вырванного с корнем саксаула. Я выкопал глубокую яму, развязал мешок и увидел щенят. Крохотные, слепые и мокрые, они лежали клубком. Нижние пытались выкарабкаться наверх. Трясясь всем телом, они водили носами. Наверное, они отыскивали полные молока соски своей матери, ее теплое, мягкое тело.

У меня закружилась голова. Мне казалось, что щенята обратились ко мне со словами:

— Нургельды! Ты приехал сюда, чтобы закопать нас? Неужели в этих бескрайних просторах ты не нашел себе другого занятия? Где твои мечты о светлом будущем? Ты забыл о них и приехал, чтобы закопать нас здесь? Ты и в селе мог бы найти себе такое бесчестное дело, не выезжал бы в пески. Закапывал бы щенят в селе. Неужели в этом приволье не найдется и пяди земли для нас? Или мы виноваты, что родились на свет девочками, а не мальчиками?

Видно, долго я стоял, потому что прямо над ухом моим вновь заговорил чернявый:

— Что стоишь? Сука уже на подходе! Она разорвет тебя на куски! Давай, быстрее!

Я стоял, глядя ему в глаза, но ничего не слышал. А чернявый понял; что не дождется от меня толка. Он вырвал из моих рук мешок и бросил его в яму. А потом, словно сумасшедший, стал зарывать яму песком. Он заровнял ее, притоптал и разжег костер. И только запылало пламя, прибежала мать щенят. Она понюхала мои руки, потом лопату, воткнутую в землю. И, подняв голову к бледному небу, заскулила, завыла и так, плача на всю степь, побежала обратно.

Никого, кроме себя, не винил я в случившемся, и весь этот день ходил убитый. И полной неожиданностью для меня было, когда чернявый подсел ко мне и заговорил по-дружески, тихо и ласково. Он успокаивал меня:

— Ты думаешь, только ты один жалеешь животных? — спросил он. — И я жалею этих бедолаг. Рассказать тебе один случай?

Мне не хотелось его слушать, я встал, чтобы уйти прочь, но понял, что так нельзя. Я не ответил на его вопрос, отвернулся и тяжело вздохнул. Тут я услышал, как жалобно заскулила сука, и вновь мне стало невыносимо слушать рассказ о любви к животным. Почему же я не отошел прочь?

А чернявый начал говорить:

— У этих щенят был дед, звали его Елбарс. Не зря его звали так, был он настоящим львом. Шакалов или лисиц в один миг он превращал в кусок мяса. Волки и те не смели близко подойти к стаду. Однажды Елбарс был тяжело ранен в схватке с волками. Кертык-ага, наш старший чабан, как ни старался, не сумел его вылечить. Однажды

Что ж, и мне хотелось услышать о его добрых делах, чтобы убедить себя, что этот человек не так уж и плох. Может быть, у него много добрых дел.

Чернявый человек… Я пишу так, потому что не хочу называть его имени. Имя это распространенное, его носят многие хорошие люди, и они могут огорчиться, узнав, что у них был такой злой тезка. Вообще о злых людях писать не хочется, да что писать — говорить и то тяжко, в разговоре вспомнится и сразу настроение пойдет насмарку. Поэтому взрослые люди своим детям и внукам больше любят рассказывать о добрых людях, о добрых делах, о доброте. А если ребенок, который ничего никогда не слышал о зле, вдруг встречается со злом нос к носу, если перед ним во весь рост встанет плохой человек? Легче ему будет от того, что он и не слышал о зле? Не растеряется ли, не струсит так, как я вначале струсил перед Аннамурадом?

Во всяком случае, вторая встреча с плохим человеком, хоть и была горькой, но понял я злыдня быстрее, и душу мою он огорчил сильно, но не поранил. Нет, о зле детям говорить надо, потому что одолеть его можно только, когда оно так прямо злом и названо.

Итак, чернявый продолжил свой рассказ про Елбарса. Он говорил спокойно, с достоинством, в голосе его было много самоуверенности и довольства и было видно, что он до сих пор с удовлетворением вспоминает о своем поступке.

— И вот как же быть? Пристрелить? Я горжусь, что нашел легкую смерть для Елбарса. Ты даже никогда не догадаешься, как ловко я придумал. Я отлично знал повадки этого пса! Понимаешь? Я позвал его вон за тот холм и еще — дальше, куда не доносится человеческий голос. Елбарс бедняжка плелся за мной из последних сил, со стонами. Наконец бедняга упал…

Я подумал, что этим и кончится история, которую слушал я с такой тревогой. Но чернявый оказывается еще на приступил к главному в своем замысле.

Сдвинув шапку себе на лоб, он продолжил:

— Как только Елбарс упал, я бросил ему к ногам старый дырявый кувшинчик, который я специально взял с собой для этой цели!

В этом месте рассказа я подумал: «Зачем он взял дырявый кувшин? Вода из такого кувшина вытечет. Лучше бы он взял миску, собаке удобно было бы лакать воду».

Но я поспешил с выводом об ошибке чернявого. Он радостно продолжал рассказ, подтверждающий то, что он любит животных не меньше, а больше, нежели многие другие люди.

— Я-то ведь знаю, что Елбарс и под страхом смерти не покинет ни одной, пусть и никчемной, вещи чабана. У него было такое понятие, что он должен охранять оставленную чабаном вещь до самого его возвращения! Посмотрел бы ты на него! Вот как я, хан, поступил с собакой, которую чабан решил пристрелить… Понимаешь? Нет, ты понял?

Я понял. Я много понял тогда, и когда чернявый у своего очага собирал гостей и угощал их, я ничего не брал из его рук.

Всю зиму я пас отару больных овец, многих выходил, и опытные чабаны хвалили меня. И верблюд мой поправился к весне, которую никто так не ждет, как ждут ее пастухи, живущие вдали от дома. Весна пришла сразу на небо, на землю, отразилась в наших глазах, расцвела цветами и пахнула на все живое своим живым дыханием.

Одно огорчало меня той весной. Очень часто в моих ушах слышался жалобный и тихий писк четырех щенят, я невольно глядел по сторонам и видел круг от того костра, видел тяжело раненого Елбарса, до последнего вздоха охранявшего дырявый кувшин. Как ждал он хозяина, как мерещилось ему, что идет, идет к нему человек.

Даже прочитанные мною книги не радовали меня. Наоборот, онп углубляли мою печаль, обостряли ее. Я все сильнее хотел покинуть пустыню, и книги, кажется, поддерживали меня в моем решении. Они говорили: ты мало знаешь, а в мире так много интересного.

— Ты стал человеком, — однажды сказал мне старший среди чабанов Кертык-ага, и я понял, что он имеет в виду, ведь я вроде бы был человеком с самого своего рождения.

— Ты стал человеком, — сказал он, и я понял: не в том дело, что не боюсь по ночам выходить из дома, не в том, что могу спасти скот от непогоды и защитить от волков, не в том, что могу постоять за себя и готов вступиться за слабого.

Чтобы называться человеком, надо владеть всем, о чем я сказал и еще очень и очень многим, надо всегда стремиться к этому, и этот, кто делает это каждый день и есть человек…

— А путь совершенства очень долгий путь. Он равен жизни, — сказал Кертык-ага, а я понимал, как хорошо, что на этом пути были месяцы, проведенные под высоким небом на бескрайней земле моей Родины.

Средн чабанов и их помощников Кертык-ага выделялся не только своим пониманием жизни вообще, но знанием тысячи тысяч самых простых практических вещей и законов природы. Он никому не навязывал своих знаний, никогда ни на чем не настаивал и никого не наставлял. Желающий слушать, мог слушать его рассказы о том, как растет саксаул и верблюжья колючка, как искать воду в безводной пустыне и как вести себя, если попал в снежный буран или песчаный смерч. Он замечательно точно предсказывал погоду, а в степи знать о ней вперёд куда важнее, чем в городе. Характерно, что и о людях и о природе он никогда не судил по одной примете или черте, ему требовалось сопоставить все.

Многое из наблюдений Кертык-ага о погоде я записал тогда в тетрадь.

Он говорил, например, так: если листья саксаула опадут позже обычного, то зима будет суровая. Если зимой образуются ледяные сосульки на ветвях саксаула, то весной будет много травы. Если в середине зимы на ветвях саксаула появится иней, то в течение недели не будет осадков. Если ранней весной овцы и козы с удовольствием едят листья саксаула, то на следующий день пойдет дождь. Если саксаул расцвел позже обычного, то зима будет поздняя. Если летней ночью увидишь среди стеблей саксаула прогуливающегося тушканчика, то

Это только часть записанного мной, но я уверен, что в целом эти народные приметы достойны самого серьезного научного анализа. Так я думаю сейчас, но уже тогда мечтал составить книгу из наблюдений Кертык-ага, чтобы чабаны всего мира ходили бы с ней по пескам, как с путеводителем.

Кертык-ага никогда не раздражался и готов был повторять одно и то же столько, сколько надо, чтобы объяснить и понять. Однажды он поручил мне пойти и собрать в загоне верблюжью шерсть. Я не понял, как это сделать. Он повторил:

— Возьми мешок и пойди собери в загоне верблюжью шерсть!

— Какую шерсть? — опять спросил я, а про себя возмутился: кто же это мог разбросать в загоне шерсть?

— Разве ты до сих пор не знал, что шерсть верблюда не стрижется? — и только улыбнулся. — Верблюда никогда не стригут. Если его постричь летом, то он будет страдать от жажды. В жару он сильно потеет, расходуя на это запасы воды. И пиши пропал! А если его постричь зимой, то он замерзнет, заболеет чесоткой. Лучше не иметь верблюда, чем иметь часоточного. Понял?

Я и после этого не понял, когда же стригут верблюда, но все же сказал:

— Понял…

— Никогда не стесняйся сказать, что не понял или не знал. Верблюда не стригут никогда. Шерсть сама опадает. Ее просто нужно подбирать, а своим качеством верблюжья шерсть несравнима ни с какой другой.

Не забыть мне и такой случай. Это было в первые дни моего пребывания в песках. В кошаре я был самый молодой и поэтому мелкие поручения приходилось исполнять в основном мне. Кертык-ага как-то сказал:

— Принеси-ка сухого саксаула.

Я в темноте не нашел заготовленных дров и направился к саксаулу, растущему невдалеке. Какая разница! Сухие плети, похожие на свившихся змей, а какая из этих плетей живая, а какая уже высохла, кто знает. И те и другие ломались с сухим хрустом, поди разберись…

Я принес охапку саксаула к очагу. Кертык-ага молча подбросил их в огонь. А на следующее утро, когда мы угоняли стадо на дальнее пастбище, он повел меня к зарослям саксаула.

— Не ломай первый встречный саксаул на дрова. Стыдно! Сначала узнай, живой он или нет, — сказал он мне.

— А разве можно это узнать?

— Не ты один, многие не знают об этом, — сказал Кертык-ага спокойно. — Большого секрета здесь нет. Вот посмотри, — сказал он, приложив ухо к стволу саксаула, словно врач выслушивает сердце больного. — Живой! Иди, послушай и ты! Это же самая настоящая музыка.

Я приложил ухо к стволу саксаула, ужасно боясь не услышать музыку, о которой говорил Кертык-ага. Но опасался я напрасно. Внутри мертвого на вид дерева я услышал мелодичный звон, сходный с нежным звучанием дутара.

— Это поют соки жизни, — объяснил Кертык-ага.

Я не знал тогда, что поэзия это жизнь, что жизнь чистая и высокая только и может породить на свет все виды искусства. И если сегодня я иду по своей родной земле и вдалеке от Родины за многими морями, я знаю, что в каждой травинке, в каждом древесном стволе, будь то пальма или баобаб., в каждой горе и даже в камне, лежащем за обочиной шоссе, есть жизнь, услышать которую дано не каждому.

И как ни велика была моя любовь к книгам и к книжному знанию, но временами я отказывался от своей мечты учиться, и слова Кертык-ага: «Из тебя выйдет хороший чабан» казались мне важнее, чем слова: «Из тебя выйдет поэт».

Ночами, лежа на кошме под открытым небом, я смотрел на звезды, следил за луной, совершающей свой путь над спящим миром и думал: не остаться ли мне здесь?

В конце августа, перед самым началом учебного года, я вернулся в село. Почти трех месяцев не хватило мне до круглого года и потому я не смог получить ягненка, которого мне обещали в премию. Но я не очень сожалел об этом. Теперь, по дороге домой, я все больше, все отчетливей понимал, что буду учиться. Лишь бы до дома доехать, лишь бы дома все было хорошо. А маму я уговорю, уговорю обязательно.

Совсем близко дом, полдня пути осталось, и тут одолели меня сомнения, перешедшие в мрачную уверенность, что не отпустит меня мама, не отпустит, конечно, не отпустит.

И листья деревьев, растущих близ арыка, говорили мне: «Не отпустит, не отпустит!» Камыши и травы, раскачиваясь на ветру говорили: «Нельзя! Кто ты, если можешь бросить свою маму?» И лягушки вторили им: «Какими глазами посмотришь ты на людей, если оставишь свою маму?» И огорчало меня не то, что еду без ягненка, а то, что никакого мало-мальски достойного подарка не везу. Если бы я приехал домой весной, то мог бы принести с собой грибов, сладких кореньев… А сейчас в знойной пустыне не было ничего, чем можно было бы порадовать домашних моих. Впрочем, братишка был на седьмом небе от счастья, когда я перед ним высыпал целую горсть альчиков. Я не думал, что он так обрадуется.

Мама достала из сундука припрятанный для меня сушеный урюк, разрезала дыню, принесла виноград. Неведомо откуда появилась два кусочка сахара, она дала их мне в руки.

На слабых своих ногах, семеня и прихрамывая, пришла бабушка. Она почти ничего не могла сказать; смотрела на меня, плакала, промокала слезы платком, но они лились по ее впалым щекам.

Мама не плакала, не суетилась. Она словно ждала чего-то, а Меретгельды, играя альчиками, сообщил мне:

— Знаешь, что Овез поехал поступать на курсы трактористов.

— И Атамурад поехал в город учиться, — добавила бабушка.

И ты поедешь учиться? — спросил брат. — Поезжай, а!

Я погладил его обросшую головку. Он, словно кошка с мороза, прижался ко мне и попросил:

— Поезжай, а? Я буду хвастаться: «Мой старший брат учится в городе».

— Куда же я поеду, — сказал я то, что думал. — Какими глазами я буду глядеть на белый свет? Ведь я не могу оставить одних маму, бабушку, тебя…

И тут вмешалась бабушка:

— А мама твоя твердила, что пошлет тебя на учебу, как только вернешься.

Это было совершенно неожиданно для меня. Неужели мама и впрямь говорила об этом. Я посмотрел на нее. Она кивнула. Она даже улыбнулась.

— Поезжай, сынок! Как вижу, ни одна мать

Вот эти, последние слова, мама говорила, стараясь не смотреть на меня. Она боялась, что паши взгляды встретятся. И у меня возникло сомнение, всерьез ли она это говорит или просто так, чтобы не обидеть меня.

Я решил поступать в городскую школу-интернат. Я слышал, что там за государственный счет содержатся ученики средних школ, потерявшие своих отцов на войне. Если бы мне удалось поступить, то я смог бы учиться, не пользуясь помощью мамы. С этой мыслью согласились и мама, и бабушка. Особенно радовался мой младший брат. Он говорил: «Вырасту и я приеду к тебе учиться».

Снаряжая меня в дорогу, мама испекла сдобных лепешек. И все приговаривала, что хлеб — товарищ в пути, а к тому же в первый день в школе могут и не накормить.

До города было не так уж и далеко, однако никто не знал, сколько в точности. Одни считали, что чуть больше сорока километров, другие уверяли, что много, больше пятидесяти. Как бы то ни было, пешком далековато. Было решено, что я пойду на железнодорожный разъезд и там сяду в поезд, если он остановится.

Мама не вышла провожать меня. Я не спросил ее тогда, не спрашивал и после, почему она не вышла и не смотрела мне вслед, как это бывает обычно. Только Меретгельды, взяв мою руку в свою, проводил до колодца и остался стоять там.

Мы в селе знали, что все дороги начинаются у колодца и кончаются там же. Много я видел колодцев, но ни один не был мне так дорог. Вот и он скрылся из виду.

Сначала я шагал бодро. Но чем дальше удалялся я от мамы, бабушки, брата, от села своего, где все было такое обычное и свое, тем сильнее какая-то непонятная сила сжимала мне горло. Я старался идти быстрее, старался не оглядываться, потому что боялся чего-то, что может настигнуть меня.

Я горько раскаивался в том, что решил уйти из села, я думал, что не нужна мне учеба в городе в разлуке с мамой, бабушкой, братом. Выдержат ли ту разлуку эти самые близкие мне люди, увижу ли я их живыми и здоровыми? А хорошо ли я простился? Не обидел ли их?

Ноги несли меня вперед, а сам я тысячу раз готов был вернуться назад, чтобы все было по-старому, чтобы ничто не изменилось в жизни и не менялись никогда. Боялся я одного — разговоров: «Вернулся, ученый. Ну и врун, а еще твердил, хочу учиться…»

Я шагал и шагал, я спешил, а сердце мое разрывалось от жалости, хотелось плакать во весь голос, как плачут совсем маленькие дети.

Кого я жалел? Отца, погибшего на неведомой мне земле? Может, я жалел его жену, оставшуюся с двумя детьми и пережившую с ними тяжкие голодные годы?

Может быть я жалел бабушку, которая потеряла любимого сына? Я жалел отца, которого никто никогда не дождется, я страдал за него, потому что страшнее любой боли и любой пули для него, я это вдруг понял, было сознание, что он не вернется назад, к жене, к детям, к матери своей, к своей земле. Сердце мое разрывалось от жалости, горло было в железных тисках горя, но слез все не было, не было, не было.

Я оглянулся и увидел поля, дальние какие-то деревья, птиц, летящих над местами, которые я уже не узнавал. И тут я вдруг зарыдал. Слезы заливали мне глаза, ноги ослабели. Шел я, спотыкаясь на ровной дороге. Хорошо, что никто не видел меня тогда.

Только много лет спустя я понял: это я плакал по своему неповторимому, по своему горькому, по своему прекрасному детству.

1982 г.

Перевод К. Икрамова

Цветок гребенчука

Это случилось весной тысяча девятьсот сорок пятого года. Я и двое моих товарищей-одногодков впервые оказались глубоко в песках. Мы должны были помогать старому чабану Сапбы-ага пасти колхозных овец. Тот год, та весна, те пески запомнились мне навсегда. Я благодарен судьбе, что она забросила меня подпаском в пески, подарила мне улыбающийся цветок гребенчука.

Нельзя сказать, что к тому времени я, как и многие мои ровесники-аульчане, не познал голод и холод, представлял жизнь только по книгам или понаслышке. Нет, я уже многое умел, многого не боялся. Но все это вовсе не значит, что я не знал страха.

В том году я пережил настоящий страх, ужас, который трудно описать словами. Но расскажу все по порядку.

Вечером мы загоняли отару из более тысячи голов в кошару, огороженную плетнями из красноватых прутьев гребенчука, изобиловавшим в этих местах. Казалось, вот теперь-то, после длинного, утомительного дня, можно будет зайти в шалаш и растянуться на кошме, давая отдых онемевшим от усталости членам. Но не тут-то было. Едва мы отходили от кошары, волоча за собой длинные пастушьи палки, раздавался голос Сапбы-ага:

— Э-эй, погодите уходить, мои дорогие. Надо еще овец подоить. Не видите, вымя лопнет у бедняжек. Несите вон те глиняные кумганы, что лежат у шалаша, да поторапливайтесь.

Сапбы-ага был мудрым, терпеливым и мягким человеком. С первого дня нашего появления на коше он стал звать нас только ласкательными именами. Меня он называл «верблюжонком», Базара — «ягненком», а Тай-маза — почему-то «ханым», верно, имея в виду его по-девичьи густые брови, длинные ресницы и большие глаза. А всех нас вместе — «джаным», душа моя, мои дорогие.

Взяв в руки кумганы, мы бежали к Сапбы-ага. В ауле у нас доили коз и делали из их молока чал, отличнейший напиток в летнюю жару, хорошо утоляющий жажду. Некоторые употребляли козье молоко даже в лечебных целях, потчуя нм простудившихся детей. Но овец не доили. Поэтому мы были удивлены, когда услышали, что старый чабан собирается их доить.

— Эх, дорогие мои, мало что еще вы знаете на свете! — вздохнул Сапбы-ага и пояснил: — Овечье молоко исключительную силу имеет. Кто его пьет — тот никогда не заболеет. Если и захворает чем — вмиг исцелится. А какой сыр я из него изготовлю, вай-вай-вай,

Сапбы-ага подсел к одной овце спереди, зажал ее голову между ног, чтобы она не вырывалась, и кивком головы приказал мне приступать к дойке. Мне ничего другого не оставалось, как покорно исполнить приказание.

Затем Сапбы-ага перешел ко второй овце, велев доить ее «ягненку» Базару. Третьим доил Таймаз — «ханым». И так мы поочередно обошли всех дойных овец. Целую дюжину кумганов надоили, устали до невозможности, зато овцы с опустошенным выменем были довольны.

Теперь могли отдыхать и мы. Поели жареного мяса, запивая еще теплым овечьим молоком, разбрелись по своим местам. Хочешь — спи, хочешь — лежи-полеживай, слушая возбужденный вой шакалов, которые, учуяв раздражающий запах овец и ягнят, к ночи подтягивались к нашей кошаре из близлежащих зарослей гребенчука.

Ночь в песках имеет свои особенности. С наступлением темноты резко становится прохладно, — без костра никак не обойтись. В первый день, когда мы приехали, Сапбы-ага выдал мне две выделанные овечьи шкуры. Они были до того огромны, что просто не верилось, что это овечьи шкуры. Одну из них я стелил под себя, а другой укрывался. Прекрасная постель: мягко, тепло, уютно. А рядом еще костер потрескивает…

Вот и сегодня. После ужина я тотчас влез в свою постель: шкура подо мной, шкура надо мной. Что еще надо? Только вижу, Сапбы-ага почему-то вглядывается в меня, озабоченно морща лоб. «Видно, что-то не так я сделал», — подумал было, а Сапбы-ага и говорит, качая головой:

— Ну и память у меня стала — точно решето. Я ж тебе, верблюжонок мой, подушку, оказывается не дал. А ты молчишь!

Достал из-под своей овечьей шубы небольшого размера шкурку, сложил ее вчетверо и бросил мне. «Шкура ягненка — мягкая, пахнет, что твой полевой цветок, добрые сны навевает».

Шкура ягненка — чем не подушка? Я подложил ее под голову, блаженно закрыл глаза, хотя спать еще не собирался. Я ждал, что повторится вчерашнее чудо. А зря ждал…

Вчера я уснул, как только забрался в свою постель. Сапбы-ага сидел у неторопливо тлеющего костра и негромко напевал песни из моего любимого эпоса. Сквозь дрему я слышал голос старого чабана, и, видно, герои сказания Гёроглы и прекрасная пери Ага-Юнус переселились в мой сон. Это было прекрасно. Сегодня весь день, пока пас овец, мне казалось, что мои любимые герои находятся где-то рядом, неотступно следуют за мной и мне было хорошо, я переставал чувствовать одиночество, которое угнетало меня с тех пор, как уехал из дома.

Сегодня тоже я надеялся, что вчерашняя радость повторится, что Сапбы-ага вот-вот запоет своим низким, чуть хрипловатым голосом знакомые песни. И сказка повторится.

После недолгого молчания, Сапбы-ага заговорил. И повел он речь не о богатырях и их чудесных свершениях, а совсем о другом.

— У нас в народе говорят: земле, куда ступала твоя нога, семь раз поклонись. Человек должен знать свой край, его историю, его легенды, как свои пять пальцев. Вот возьмем, к примеру, гребенчуковые заросли, что соседствуют с нашим кошем. А они ведь полны чудес… — Сапбы-ага помолчал, а я широко распахнул глаза, словно лежа на месте, в темноте, мог увидеть эти густые таинственные заросли, уходящие далеко за горизонт. — Говорят, в зарослях гребенчука обитает змея, — продолжал старый чабан, — да не простая, какую увидишь здесь на каждом шагу, а особая, змеям змея, царица всех змей. Толщиной она, говорят, в один обхват, а длиною метров в десять, чешуя серебром отливает…

Меня мороз продрал по коже: я всегда боялся змей, они у меня просто отвращение вызывали, будь они ядовитые или совсем безвредные. В ауле я всегда обходил стороной те места, где могли водиться эти ползучие твари. Собственно, если говорить честно, единственное, чего я опасался, собираясь в пески, была не работа, не жизнь на коше, а змеи, обитавшие в песках. И вот теперь, на тебе, обрадовал Сапбы-ага, сообщив, что совсем рядом с нами живет чудовищная змея!

Сон, сладкими волнами окутывавший тело, вмиг улетучился. А Сапбы-ага продолжал, подавшись в нашу сторону:

— Змея та, говорят, мой дорогие, не может жить вдали от людей, обязательно влюбляется в кого-нибудь, а потом уж неотступно следует за ним. — Сапбы-ага прокашлялся, таинственно понизил голос: — Сдается мне, в сказке той есть доля истины. Так вот, я заметил, что змея эта время от времени взбирается на вершину крайнего большого гребенчука и смотрит, смотрит в нашу сторону. Ох-хо-хо, велик аллах и жизнь, сотворенная им, полна тайн и чудес…

— Вы бы ее как-нибудь прогнали, — сказал я дрожащим от страха голосом, словно та змея уже вползла в мою постель. Лихорадочными движениями я поплотнее укутался шкурой, которой укрывался, чтобы не оставалось ни единой щели.

— У вас же есть ружье! — еле слышно произнес я. — Если и не застрелить, то могли хоть выстрелом отпугнуть это чудовище!

— Что ты говоришь, мой верблюжонок! — всплеснул руками Сапбы-ага. — Мы не отпугивать должны ту змею, а радоваться, что она повадилась к нам. Значит, она влюбилась в кого-то из нас. А это великое счастье. Говорят, змея гребенчуковых зарослей, коли влюбилась в дите человеческое, со временем превращается в прекрасную девушку. И будто бы она забывает, что когда-то была змеей. А на голове у нее растет серебрянный волос, который она вырывает и дарит любимому мужу, и тот становится ясновидцем…

Я лежал, боясь даже дышать, словно мое дыхание могло привлечь змею в наш шалаш. К счастью, мне на помощь пришел Базар.

— Брехня все это, сказки! — воскликнул он. — Таких змей не было и не может быть. Тем более, чтоб они могли в девушек превращаться.

— А я слышал, — подал голос и Таймаз, — что такие змеи сначала превращаются в удава, потом — в питона и только после этого становятся девушкой. А мужчина, женившийся на ней, будет самым разнесчастным человеком на свете.

— Ну и болтун ты, ханым! — рассердился Сапбы-ага. — В наших песках сроду не бывало ни удавов, ни питонов. А та чудная змея, поверь мне, превращается в прекрасную девушку и становится украшением жилища чабана или его подпаска, — это уже смотря кого она полюбит. Ясно тебе?

— Ясно, — обиженно шмыгнул носом Таймаз.

А мною полностью овладел страх. Мне казалось, что я слышу, как шуршит в зарослях гребенчука трава, по которой ползет ужасное чудовище, как она страшно шипит и набрасывается на свою добычу, издающую душераздирающий крик.

Сапбы-ага будто почувствовал мое состояние.

— Вы только не бойтесь ее, мои дорогие, — сказал он успокаивающе. — Она владыка этих зарослей и без ее ведома ничего

Но слова старика нисколько не могли теперь успокоить меня. Еще долго ворочался я с боку на бок, не смея сомкнуть глаза, и в каждом шорохе мне мерещились змеи, одна страшнее другой.

Только под утро, видно, я смежил веки, сморенный усталостью, да и спал вроде недолго. Проснулся, а Сапбы-ага уже угнал отару, пожалел, наверное, будить, видя, как я сладко сплю.

Я поспешно сунул в карман кусок лепешки, взял в руки свой рабочий инструмент — длинную тутовую палку. Наша собака, увидев мои приготовления, затрусила в сторону холмов, изредка оборачиваясь назад и призывно помахивая хвостом. Она словно предлагала мне поторапливаться. Я и заспешил за ней.

Если не собака, мне бы, конечно, ни за что не найти отару: Сапбы-ага снял с шеи козла-вожака колокольчик, опасаясь привлечь внимание нечистых на руку людей, которые с некоторых пор объявились в наших песках. Говорили, что это люди, бежавшие с фронта, дезертиры.

Неотступно следуя за собакой, я вскоре увидел нашу отару. Она паслась совсем близко к гребенчуковым зарослям. Сам Сапбы-ага лежал в тени большого гребенчука, отдыхал. А рядом расположилось что-то черное и продолговатое. Уж не змея ли черная припожаловала к нему, подумал было я, но, слава богу, это оказалось всего-навсего овечьей шубой старого чабана, с которой он никогда не расставался.

— Сейчас овец надо держать поближе к гребенчуковым зарослям, — пояснил Сапбы-ага, когда я подошел к нему. — Если они поедят солоноватых стеблей гребенчука, у них появится аппетит. Да и человеку полезно быть поближе к благословенным зарослям. Ведь это такая благодать, когда расцветает гребенчук!

Я опустился рядом с Сапбы-ага. Под гребенчуком было мягко, словно кто-то расстелил здесь пушистую кошму. Сухие, гибкие прутья мягко пружинили под ногами.

Собака наша улеглась неподалеку от нас и тотчас уставилась на гребенчуковые заросли, словно видела там что особенное. Мне опять стало не по себе и я с беспокойством оглянулся по сторонам.

— Мой покойный дедушка всегда учил меня смотреть, как цветет гребенчук, — продолжал Сапбы-ага, не замечая моего волнения. — Он говорил, что среди цветов гребенчука бывает одни особенный, ни с чем не сравнимый цветок. Кто сумеет увидеть его среди тысячи других, тот станет самым счастливым человеком на свете.

— А вам не приходилось его видеть?

— Увы, — покачал головой старик. — В молодости не довелось. А теперь уже глаза совсем не те, мой верблюжонок. А вот ты еще сможешь его увидеть. И не думай, что не опознаешь его, нет. Он особенный и ты непременно опознаешь его, стоит только увидеть.

— Его надо просто только увидеть или нужно сорвать и носить с собой?

— Срывать его ни в коем случае нельзя. Стоит до него дотронуться, он загорится. С ним вместе может сгореть и сам человек!

Вот так дела! Послушаешь Сапбы-ага — не знаешь, что и делать.

После ночных его рассказов, эти гребенчуковые заросли казались мне средоточием ужасов, и я был готов обходить их за сотни верст. А сейчас, как только он поведал об особом цветке, меня так и потянуло углубиться в гущу зарослей.

— Растут еще где-нибудь подобные заросли? — поинтересовался я.

— Мир велик и многообразен, мой верблюжонок. — Сапбы-ага с любовью погладил ствол гребенчука. — У каждого края — свой гребенчук, у каждого человека — свое счастье. Только мне кажется, нигде в мире нет более вольготного, радующего душу простора, как у нас. Здесь и гребенчук, и саксаул полезны и прекрасны, и песок мягок и золотист, и такыры тверды и необъятны. Жить нам только и радоваться, мой верблюжонок!

Однако, как бы то ни было, мне не удалось до конца перебороть в себе страх, уже однажды зародившийся в душе. Едва лишь Сапбы-ага направился к кошу, оставив овец на мое попечение, я сразу погнал отару подальше от гребенчуковых зарослей, к песчаным холмам.

Мне казалось, чем быстрее я покину эти места, тем лучше.

Особо торопить овец тоже было нельзя. Хотя окот в основном уже и кончился, но еще то тут, то там можно было услышать блеяние ягнят, только что появившихся на свет. Вон, одна овца так и осталась стоять в чаще гребенчука. Что её туда занесло, проклятую? Не могла пастись со всеми на открытом месте?

Овца, глядя вслед за удаляющейся отарой, жалобно блеяла, словно прося, чтобы не оставили ее здесь одну. А я никак не наберусь храбрости подойти к ней. Кричу ей издали, зову, а она пуще прежнего орет и ни с места.

«А что, если змея, о которой говорил Сапбы-ага, опутала ей ноги и не дает ступить и шагу?» — мелькнуло у меня в голове и тут же по телу ударила нервная дрожь.

Хорошо, меня выручила наша собака. Она, деловито высунув язык, затрусила к овце. Я последовал за ней.

Чем ближе я подходил к гребенчуковым зарослям, тем тревожнее билось мое сердце. Казалось, его удары отдавались не только в моих ушах, — набатом звучали на все необъятные пески. Сушняк под ногами не трещал, а разрывался снарядами пушек. Пот градом лился с лица, который заливал глаза, солью жег губы. Я почти ничего не видел и ничего не слышал. В полуобморочном состоянии, я скорее двигался по инерции, чем сознательно.

Совсем недавно я видел безбрежное море красных и желтых тюльпанов, наслаждался пением голосистых жаворонков. Теперь я ничего не видел и ничего не слышал. Вокруг меня образовалась какая-то жуткая пустота.

Вдруг я наткнулся на что-то теплое, живое, шевелящееся. Вскрикнув, пошарил руками и наткнулся на овцу, которая все время жалобно блеяла и звала меня на помощь, а сейчас почему-то замолчала.

Я немного успокоился и до меня опять донесся голос овцы. Тут я догадался, что она блеяла без остановки, только я сам на время оглох от страха.

Ко мне вернулось зрение. Мир вновь заиграл всеми красками.

Я быстро освободил запутавшегося в зарослях ягненка, с облегчением вздохнул, распрямился…

Но что это?

Передо мной, в чаще гребенчуковых кустов, стояла девушка неописуемой красоты. Как говорится в сказках, луна и солнце без спора уступят ей первенство. Потому как не обладают такими бровями, такими глазами, такими губами…

Девушка стояла, опираясь одной рукой о ствол гребенчука, а в другой держала толстую красноватую палку. Ее тугие черные косы ниспадали на грудь. Голова

«Змея та, говорят, мои дорогие, не может жить вдали от людей… И коли влюбилась она в дите человеческое, со временем превращается в прекрасную девушку…» — как на яву услышал я голос Сапбы-ага.

Тем временем девушка направилась ко мне, ступая бесшумно, словно привидение, и я, издав вопль ужаса, упал, как подкошенный, на мягкий песок.

Не знаю, сколько я лежал в обморочном состоянии, но когда открыл глаза, рядом уже никого не было.

Я находился в таком состоянии, когда человек и не пытается разобраться, в самом деле все это произошло с ним или только привиделось: вскочив на ноги, во всю прыть припустил к кошу.

Я бежал и боялся оглянуться: а вдруг увижу ее, несущуюся за мной? Но зря я этого боялся. Она не догоняла меня, а бежала рядом со мной, бежала справа и слева, бежала впереди, бежала во мне. Куда ни гляну — везде была она.

Я бежал все быстрее и быстрее, падал, вставал и снова бежал, тщетно пытаясь оторваться от девушки-змеи, обитательницы гребенчуковых зарослей. А она была везде…

И на этот раз меня выручила наша собака. Она, видимо, учуяла, что со мной творится неладное: громко залаяв, преградила мне дорогу. Я остановился, как окатанный студеной водой, дальше пошел шагом, стараясь восстановить дыхание. Спасибо, родная, ты спасла меня от позора, остановила, иначе что бы со мной сталось, прибеги я в кош с высунутым языком?!

Сапбы-ага сразу понял, что со мной что-то приключилось. Пытливо глядя в глаза, пощупал мой лоб, послушал пульс.

— Не испугался ли ты чего, мой верблюжонок? Сердечко-то твое стучит, как молот кузнеца… А ну, садись. Вытяни ноги, вот так…

Старый чабан твердыми, мозолистыми, точно железными пальцами провел мне по ногам до самого паха, неожиданно зажал, как клещами, какую-то жилку. Я вскрикнул от боли.

— Бай-бо-ов! Потерпи, мой верблюжонок! — воскликнул старик, всерьез озабоченный. — Испугался ты не на шутку, да не беда, мы сейчас успокоим тебя. Потерпи только немного и страх как рукой снимет.

Сапбы-ага начал усиленно колдовать надо мной, зажимая и растирая какие-то жилы, и я вскоре почувствовал облегчение.

— Чего же ты так испугался, мой верблюжонок? — сокрушался старик. — Вон как пропяло! Лица на тебе не было, когда пришел…

Я молча прятал глаза. «Пришел»!.. Лучше бы сказал: «Прибежал, взяв ноги в руки!» Стыдно, ох, как стыдно! Но как признаться в своей трусости?

Под действием этого чувства, я уж готов был снова пойти на то злополучное место и вновь пережить все ужасы встречи с девушкой-змеей, лишь бы не отвечать на вопросы старого чабана.

«Лучше умереть, чем прослыть трусом!» — твердил я себе и невольно задавался в’опросом: — А как бы повел себя на моем месте Базар? Или Таймаз?» Уверенный, что они с честью выдержали бы такое испытание, я еще больше презирал себя.

Вечером, пригнав овец, сели ужинать. Сапбы-ага внес в шалаш черный от копоти казан, открыл крышку. В нос ударил приятный аромат жареной баранины и только тут я вспомнил, что у меня со вчерашнего дня не было во рту и маковой росинки: к куску лепешки, которую засунул в карман утром, я не притронулся и потом, вернувшись к брошенной в страхе отаре…

— Мясо ягненка не уступает по вкусу и нежности куриному или оленьему. А ну-ка садитесь за еду и попробуйте не согласиться со мной, лишу ужина! — шутливо грозился Сапбы-ага, расхваливая приготовленное собою блюдо.

Мясо юных ягнят, зарезанных для заготовки ценных шкурок — каракуля, изредка привозили и в аул. Но это было не совсем свежее, парное мясо, потому как проходило какую-никакую дорогу. Здесь же оно, как говорится попадало прямо из-под ножа на стол. И было удивительного вкуса, прямо таяло во рту. Но, признаться, начинало приедаться: на завтрак — мясо, на обед — мясо, на ужин — мясо. Я уже не представлял, чем мы будем питаться, когда кончится сезон заготовки шкурок. Хорошо бы что-нибудь мучное, крупяное…

Таймаз принес в шалаш головешки от костра, на котором готовился ужин. В шалаше тотчас посветлело, стало уютнее, я бы даже сказал — наряднее: на его стенках запрыгали рубиновые отсветы.

Интересно, только в песках я впервые почувствовал особую притягательную силу горящих дров. Они источают не только свет и тепло, от них становится уютнее, а самое главное — спокойнее. Лежать ночью, глядя на тлеющие угли — особое удовольствие.

Быт на чабанском коше не отличается особым разнообразием. Встал, позавтракал, погнал отару на пастбище. Вернулся, загнал овец в кошару, поужинал, завалился спать. Того требует сама природа, гудящие-ноющие от усталости руки-ноги, все тело, ведь ты весь день бегал за рассыпающимися, разбредающимися в разные концы животными, составляя из них единое целое…

Поужинав, я быстрее залез в постель, надеясь тотчас уснуть и не слышать обычных баек Сапбы-ага на сон грядущий. Но напрасный труд: сна не было ни в одном глазу.

Злясь на самого себя, я решил выйти из шалаша, походить на свежем воздухе. Авось после этого засну мертвецким сном.

Воздух снаружи был насыщенным, дул легкий ветерок, предвещавший дождь. Вот, вдали, где начинаются гребенчуковые заросли, мелькнула молния, озарив все вокруг ярким светом. Мне почему-то вдруг захотелось, чтобы молния сверкала вечно и вечно освещала землю. Но она, раз вспыхнув, исчезла. Тьма снова окутала все сущее.

Я поскорее вернулся в шалаш. А Сапбы-ага, будто только и ждал моего возвращения, начал очередной свой рассказ.

— А вот, еще говорят, жил-поживал на свете человек по имени Худайберды…

Готовый укрыться семью шкурами и заткнуть уши, если речь пойдет о каких-то гребенчуковых красотках или не менее прекрасных змеях, я обрадовался, услышав повествование о некоем человеке по имени Худайберды, какое носят в нашем ауле человек десять, если не больше, я осмелел. Однако продолжение сказки, наверное, заставило меня покраснеть до корней волос, чего, к счастью, никто не мог видеть при слабом свете костра.

Сапбы-ага рассказывал:

— Был Худайберды человеком трусливым до невозможности. Боялся он всего: грома и молнии, дождя и снега, птиц и животных, не говоря уж там о разных хищных зверях. И вот приказала однажды жена Худайберды съездить на базар и продать сотканную ею ткань-алача, а на вырученные деньги купить разных пряностей, кое-что по хозяйству.

Оседлал Худайберды свою сивую кобылу, отправился в путь. Едет, все озирается, будто ищет, чего бы ему испугаться. Тут из-за кустов огненным шаром выбегает лисица. Худайберды наш

«Куда ты путь держишь, о славный Худайберды?» — спрашивает.

«На базар еду, милая, алачу продавать».

«А ты продай ее мне».

Худайберды и рад, что лиса не трогает его, мирно просит продать алачу ей. А ведь могла бы и самого с кобылой вместе слопать, и товар отобрать!

«Бери ее просто так, милая», — просит Худайберды, отдает алачу лисице и мчится прочь, счастливый тем, что так легко отделался от страшного зверя. Жена Худайберды, узнав о случившемся, стала кричать, ругаться и бить мужа, приговаривая: «Кто же боится обыкновенной лисицы, дурак, ну что она могла тебе сделать?» А Худайберды терпеливо сносит ругань и побои жены, думает про себя: «Жена побьет-побьет да перестанет, жизни не отнимет. Я должен благодарить аллаха, что живым-невредимым ушел от того страшного зверя». Как говорится, дураку и трусу стыд не ведом… — подытожил свой рассказ Сапбы-ага.

— Брехня все это, сказки, — вмешался в разговор как обычно Базар. — Теперь таких дураков днем с огнем не сыщещь!

— Как знать, мой ягненок, — ответил уклончиво старый чабан. — Мир велик и в нем всякое случается…

Я заерзал в постели, меня даже холодный пот прошиб: а вдруг Сапбы-ага расскажет, в каком ужасе примчался я сегодня в кош?

К счастью, старый чабан ни словом не обмолвился об этом, встал, вышел из шалаша. И уже стоя снаружи, сказал:

— Ничего никогда не бойтесь, дети мои. На этом свете нет ничего сильнее человека, его воли.

Голос старого чабана был твердым, спокойным и успокаивающим.

Сверкнула молния, где-то вдали прогремел гром. Сапбы-ага, наверное, разглядел при свете молнии нависшие над степью облака, объявил нам:

— Дождя серьезного не будет. Покапает и перестанет. Ветер поднимается, — он разгонит тучи.

Сапбы-ага оказался прав. Дождик прошелестел, едва промочив землю, тучи рассеялись. Потом взошла полная луна, бросив золотистый квадрат у входа в шалаш.

Говорят, дети, рожденные в такую яркую ночь, бывают очень одаренными и их нарекают в честь луны именами с приставкой «Ай» — «Луна»: Айлар, Айлы. Айджамал. «И моя сестренка Айгозель, верно, родилась в одну из таких ночей, — подумалось мне. Сразу вспомнился наш дом в ауле, мать. Сердце тоскливо сжалось, видно, соскучился по ним очень. — Не знаю, вырастет ли сестренка писанной красавицей или нет, но уж доброй, работящей она будет наверняка. Мать вон все время болеет, домашние заботы лежат на Айгозель. И она неплохо с ними справляется. Милая моя, подожди, вернусь с песков, во всем стану тебе помогать, облегчу твою участь…»

Так, погруженный в свои мысли, я и не заметил, как уснули мои товарищи. Время, наверное, перевалило за полночь, а я все никак не мог уснуть.

Вдруг со стороны гребенчуковых зарослей донёсся какой-то крик. Или мне это только показалось?

Я приподнялся на локте, весь превратившись в слух. А что, если меня зовёт девушка, встретившаяся сегодня, вдруг она ждет от меня какой-нибудь помощи? Ведь была она, была, та девушка, а не привиделась мир. Я ее видел так же явственно, как недавно видел Сапбы-ага, Базара, Таймаза…

Когда я решил, что ничего уже более не услышу, крик повторился. Дружно залаяли собаки. «Неужели это та девушка? Что она делает в гребенчуковых зарослях? Или это та самая змея, о которой говорил Сапбы-ага, и она уже успела превратиться в девушку? Возможно, ей страшно в глухой чащобе, возможно, она замерзла в легком платье под открытым небом пустыни?»

Мне нестерпимо захотелось пойти к гребенчуковым зарослям, отыскать девушку, коли она там. «Если она еще раз закричит, я пойду к ней!» — твердо решил я, но больше криков не услышал и незаметно для себя уснул.

Утром меня разбудил Базар.

— Вставай скорее, поздно уже. Не скажет Сапбы-ага, вот, мол, помощнички приехали, до полудня спят?

Мне совсем не хотелось вставать, ведь уснул-то под самое утро. Но что поделаешь — надо вставать. Сапбы-ага в самом деле может подумать: «Приехали, а толку от них никакого. Только другим головы морочат и себе бока отлеживают».

— Эй, что с тобой? — удивленно воззрился на меня Базар, когда я вылез из постели.

— Что? — не понял я.

— У тебя глаза красные, будто песком насыпанные.

— Не знаю, — пожал я плечами. — Может, плохо спал?..

Не хотелось признаваться, какие мысли одолевали всю ночь, почему не спалось до утра. Ребята ведь, они такие, засмеют еще…

— По дому скучаешь? — понимающе кивнул головой Базар, понизив голос. — Ты не думай, я тоже скучаю. Иногда даже всплакну втихую. Дома все ж было хорошо…

Позавтракав на скорую руку, мы разошлись: Базар остался с отарой Таймаза, где были одни ягнята, а Я отправился дальше, к Сапбы-ага.

Дождь ночью был вроде небольшой, а травы повеселели, будто вдоволь напоенные. Джейраньи чаши тянулись к солнцу, полные воды. Стоило лишь дотронуться до них, как чистая, как слеза, вода струйкой выливалась из них. Прохладный ветерок освежал лицо, легко колыхал красные маки и тюльпаны. Кругом щебетали голосистые степные воробьи, в небе звенели жаворонки.

Мне вспомнилась девушка из гребенчуковых зарослей и вдруг захотелось петь и плясать, кричать во все горло. Я и завел какую-то дикую песню, хотя ноги мои были мокры по колено от еще сырых после ночного дождя зеленых прутьев саксаула. Сытые, непуганые человеком птицы взлетали прямо из-под моих ног и садились невдалеке, с любопытством разглядывали меня, вытянув шеи. А некоторые из них трещали, словно спеша рассказать мне что-то на своем птичьем языке.

Взгляд мой упал на гребенчуковые заросли. Словно укрытые красным бархатом, сейчас они переливались под солнечными лучами ярким лиловым цветом. Я не мог оторвать взгляда от зарослей, тая в душе надежду вдруг увидеть вчерашнюю девушку. «Почему я испугался ее? Разве она была так страшна? Девчонка и девчонка. Она ничем не отличалась от обычных наших аульских девушек. Только была намного красивее их, и всего лишь… А я, дурень, перепугался насмерть. Может, она нуждалась в моей помощи, а я дал стрекача…»

Как только Сапбы-ага ушел на кош, как обычно готовить из вчерашнего овечьего молока сыр, я направился к зарослям. Решение мое было твердо: «Или найду ту девушку пли навеки останусь в зарослях».

Я пробирался через кусты и мне казалось, что чудо-змея удаляется все дальше, лишь изредка останавливаясь, чтобы оглянуться на меня. Я как бы даже видел ее туловище, с переливающейся всеми цветами радуги чешуей. Как ни странно, страха я не чувствовал. Просто как-то всеми порами своего

Быть может, в этих зарослях я ищу не чудо-змею, превратившуюся в девушку, а тот удивительный цветок гребенчука, о котором рассказывал нам Сапбы-ага?

Возможно, девушка, обитательница этих зарослей давно уже обнаружила его? Если, конечно, подозревала о его существовании. Кто знает, наведывайся я почаще сюда, быть может, тоже давно нашел бы его…

Я взобрался на вершину огромного гребенчука и моему взору предстали простирающиеся до самого горизонта гребенчуковые заросли с редкими плешинами. Великолепный вид и благоухание цветов вскружили мне голову и я закричал во всю мощь своих легких:

— Я зде-есь!

Мне никто не откликнулся. Быть может, я крикнул недостаточно громко?

— Я зде-есь! — крикнул я еще раз. — Я прише-ел!

В тени гребенчука, на вершину которого я взобрался, могла бы, наверное, разместиться целая отара ягнят, которых пасут Таймаз с Базаром. Абрикосовые деревья, что растут у нас в ауле, настоящие карлики по сравнению с моим гребенчуком. С его вершины я, как на ладони, вижу наш кош. И отара Базара, кажется, что пасется совсем рядышком. И небо, вот оно, рукой можно достать…

Мне было так покойно и хорошо, что я даже забыл, что нахожусь на вершине высокого дерева. Вдруг покачнувшись от неосторожного движения, я взглянул вниз… и увидел…

Да, я увидел вчерашнюю девушку. Она стояла, облокотившись о ствол гребенчукового дерева, на котором я сидел.

Я страшно растерялся и не знал, что делать — оставаться на месте пли сползать вниз. Не думаю, что вид у меня был очень мужественным…

— Вы испугались? — спросила девушка певучим голосом. — Вы меня испугались? А еще джигит называется…

Мне очень хотелось крикнуть, чего еще, дескать, выдумала, и не испугался я вовсе, не на того напала, но язык мой словно прилип к гортани, одеревенел, не слушался меня.

— Если не можете сойти, я помогу вам, — сказала девушка и только было протянула руки вверх, как я завопил благим матом.

От моего крика словно ураган пронесся поверху гребенчуковых зарослей. Все закачалось, затряслось. Потом наступила тишина. Умолкли неугомонные птицы. Солнце, жарившее вовсю, померкло, стало темно и холодно.

«Кто ты есть: ведьма или привидение? Сгинь, сгинь нечистая сила!» — шептал бы я, наверное, заклинания, если бы язык слушался меня.

Наконец я нашел в себе силы глянуть вниз. Девушки под гребенчуком не было.

Спору нет, я испугался, нечестно было бы отвергать это, но зато теперь я доподлинно знал, что девушка та не привидение и не мираж, а настоящее дите человеческое — девушка. И я обязательно должен найти ее и поговорить с ней.

Когда я вернулся на кош, Сапбы-ага вновь догадался о моем состоянии.

— Попей холодной водички, — сказал он, протягивая мне кувшин с холодной водой.

— Сапбы-ага, я не испугался! — крикнул я в отчаянии. — Но все так неожиданно случилось… Она не змея, и не привидение. Она настоящая девушка. Такой же человек, как мы с вами. И она, мне кажется, хочет поговорить с нами. Только я…

Я не смог закончить — что-то крепко сдавило мне горло.

Сапбы-ага уронил из рук кувшин, глаза его округлились.

— С кем ты разговаривал, мой верблюжонок? О чем ты толкуешь?

— Ну, с девушкой-змеей! — вскричал я нетерпеливо. — Вернее, говорила она, а не я… Говорила нормальным человеческим языком. Только я сильно разволновался, растерялся…

Сапбы-ага дал мне успокоиться, потом выспросил все как было. После этого мы втроем, я, Сапбы-ага и Таймаз, направились к тому, как сказал старый чабан, зловредному месту.

— Вот здесь я и увидел ее, — сказал я, когда мы подошли к громадному гребенчуку.

— Покажи, где она точно стояла? — попросил Сапбы-ага, почему-то понизив голос.

— Вот здесь и стояла, облокотившись о ствол гребенчука.

— А ты не обратил внимания, падала от неётень на землю или нет?

— Нет, не до того было… — признался я честно.

— Если это было привидение, то тени, конечно, и не могло быть, — изрек Сапбы-ага многозначительно. — Но трава под деревом здорово примята… Ну и задачку ты нам задал, мой верблюжонок. Ты не видел, куда она потом скрылась?

Не дожидаясь моего ответа, Сапбы-ага нагнулся, разглядывая что-то на земле, раздвинул кусты и исчез из виду. Таймаз последовал за ним. Я остался стоять на месте, не зная, что делать.

Через какое-то время мне вдруг сделалось неуютно, показалось, что кто-то смотрит в затылок… Я резко обернулся и увидел… ее, девушку, которую мы разыскивали. Она стояла совсем рядом, в каких-то двух шагах.

— Вы не меня ищете? — попыталась она улыбнуться, но что-то скорбное, горькое, затаившееся в ее глазах, загасило улыбку. — Вот я и пришла. Позови сюда старика.

Сапбы-ага тут же объявился сам, будто учуял появление девушки. Я говорить не мог, а все пытался растянуть губы в улыбке, глядите, мол, какой я, вовсе и не лгун и не такой уж законченный трус.

Да и Сапбы-ага, человек, проживший жизнь и повидавший всякого, в первый миг, увидев девушку, вздрогнул и чуть не отпрянул назад. Видно, все ж не по себе стало. Взяв себя в руки, он закашлялся, чтобы выиграть время, посмотреть, что будет дальше.

— Здравствуйте, яшули, — сказала девушка певучим голосом.

— Здравствуй, доченька, здравствуй, — ответил Сапбы-ага несколько неестественно бодрым голосом и, видно, не находя нужных слов, пробормотал, словно прочитал суру из Корана. — Ох-хо-хо, велик и всемогущ ты, создатель, и чудесам твоим нет конца…

— Здесь нет никакого чуда, отец, — горестно вздохнула девушка, опуская голову. — Просто беда приключилась, несчастье…

— Беда? Заблудилась, что ли?

— Нет, не заблудилась. Хуже… — девушка закрыла лицо ладонями и беззвучно заплакала.

Лицо Сапбы-ага неожиданно озарилось каким-то внутренним светом. Он махнул рукой, посмотрел на нас с Таймазом каким-то недовольным взглядом, словно мы в чем провинились.

— Хорошо, доченька, только не надо плакать. Пойдем на кош и если захочешь, там все расскажешь. — Сапбы-ага повернулся и решительно зашагал прочь. Казалось, то ли он не хочет говорить с девушкой в гребенчуковых зарослях, то ли — при нас.

Мы последовали за ним.

Я шел за стариком и все никак не мог скрыть самодовольной улыбки, которая трогала губы, когда я вспоминал растерянный вид старика при встрече с девушкой из гребенчуковых зарослей. «Человек, повидавший виды, а вон как испугался! — тешил я свое самолюбие. — А как бы он повел себя, повстречайся с ней в диких зарослях с глазу на глаз, как то случилось со мной? Я еще молод, зелен, глуп, само собой, испугался… Иначе и быть не могло?»

Одно время гляжу — незнакомки нет ни рядом, ни впереди. Оглянулся — позади тоже нет. Опять

— Тоже мне, вздумала играть в кошки-мышки, что ли? — пробурчал я неожиданно для самого себя вслух.

На мой голос оглянулся шедший впереди Сапбы-ага, и на его лице тоже отразились досада и удивление.

— Куда это она опять скрылась?! — воскликнул старый чабан.

— Не знаю! Только что шла с нами…

В это время со стороны коша донеслось ржание лошадей, злобный лай собак, каким они обычно встречают незнакомых людей. Но я, не придав этому никакого значения, повернулся и бросился в гущу гребенчуковых зарослей с мстительным желанием не дать опять ускользнуть таинственной девушке.

— Тише… Я здесь… — Окликнул меня осторожный голос.

За густыми кустами я разглядел незнакомку.

— Что ты опять прячешься? — спросил я недовольно. — Тебя, кажется, пригласили на кош, следуя законам гостеприимства песков, и зла не желают. Или ты боишься нас?

— А ты разве не слышал, что происходит на вашем коше? — Девушка вся дрожала и пыталась отойти подальше, но густые кусты не пускали ее. — Я умоляю вас, не говорите им, что видели меня…

— Ты нас не бойся, доченька, мы тебе худого не сделаем, — произнес тяжело дыша подоспевший Сапбы-ага. — Нехорошо, если оставить тебя одну в зарослях. Тут водятся змеи, скорпионы… да мало ли что!

— Значит, и вы не слышали лая собак, ржание лошадей на коше, дедушка? Это они, мои преследователи, яшули, дезертиры! Они, проклятые, хуже отъявленных фашистов, они ищут меня!

Голос девушки сорвался.

Губы Сапбы-ага вздрогнули. Старый чабан сорвал с головы папаху, нервно потеребил бороду.

— Хорошо. Оставайся здесь. Только смотри, никуда не уходи. — Приказал он девушке, потом обернулся ко мне: — А ты побудь с ней. Скоро я сам приду за вами.

— Нет, нет, этого делать нельзя, — запротестовала девушка. — Если они вдруг решат явиться сюда — мне одной скрыться легче, чем вдвоем. Прошу вас, заберите парня с собой, не надо оставлять его здесь…

Сапбы-ага, видимо, решил, что рассуждения девушки справедливы: кивком головы приказал нам с Таймазом следовать за собой.

Дезертиры… Они представлялись мне людьми страшнейшего облика: с выступающими из-за губ клыками, пучеглазыми, с рогами на гривастых квадратных головах, с тощими волчьими хвостами. По тем рассказам, которые ходили о них, иначе представить дезертиров было и невозможно. Ведь мы, туркмены, издревле привыкли думать, что отнять у чабана в песках овцу, кусок хлеба, бурдюк воды может позволить себе лишь одна нечистая сила. А дезертиры, оказывается, позволяли себе не только это, но и многое другое…

На вид они оказались вполне нормальными людьми, если не считать, что были грязными, как свиньи, и от них ужасно попахивало. Когда мы вошли — впереди Сапбы-ага, мы за ним, — они дружно поднялись на ноги, чинно поздоровались, — старались держать этикет.

Гость, говорят у нас старше отца, но по всему, Сапбы-ага на сей раз не собирался придерживаться старинного правила, ублажать гостей. Едва поздоровавшись с пришельцами, он прошел в свой угол, как будто никого тут кроме нас самих и не было.

«Гости» переглянулись. Один из них, здоровенный детина, весь обросший щетиной, протянул руку и взял винтовку, прислоненный к стене шалаша. Так я впервые увидел настоящую винтовку и был удивлен ее схожестью с деревянными винтовками, которые не раз брал в руки на уроках военной подготовки в школе.

«Гости» сели без приглашения. В шалаш вошел Таймаз с дымящимся казаном и поставил его на дастархан. Угощайтесь, мол. Волосатый детина положил автомат рядом, дулом к казану, поспешно выловил большой кусок жареного мяса, но через миг, почуяв неладное, положил его обратно: яшули, самый старший среди присутствовавших, не потянулся к еде, сидел даже не шелохнувшись. Начинать есть раньше него оказалось бы проявлением неуважения к пожилому человеку и хозяину. А дезертиры, как я уже говорил, пытались соблюдать приличие.

— Яшули, — проговорил один из «гостей», прерывая неловкое настороженное молчание, — в последнее время мы несколько того… нуждаемся в продуктах. Поэтому мы бы хотели одолжить у вас пять-шесть овечек… Отара у вас большая — списать их вам ничего не будет…

— Я хочу дать вам дельный совет, мои дорогие, — решительно прервал Сапбы-ага говорившего. — Война уже кончилась и бояться вам попасть на передовую нечего. А то, что вы провинились… что ж, Советская власть сильна и, если вы явитесь с повинной, она, быть может, и простит вас. Послушайтесь доброго совета. Степь, конечно, широка, но в ней нет места таким, как вы. Не оскверняйте чистый степной воздух.

Лохматый детина угрожающе ощерился, рывком взял ружье и положил его на колени.

— Ты бы, старик, благодарил нас, что просим у тебя по-хорошему. Мы можем заставить тебя самого пригнать их куда скажем. И сколько скажем… — Лохматый значительно похлопал рукой по винтовке.

Я перепугался не на шутку, крепко прижался к Сапбы-ага, готовый умолять его не спорить с дезертирами, выдать им этих овец. Но старый чабан и не думал уступать.

— Ты, парень, мне не грози. Не испугаешь. Я тебе в отцы гожусь, — сказал он спокойно.

— Сейчас сила не за отцами, а за ружьями — процедил сквозь зубы лохматый и резко поднялся с места. Его примеру последовал и другой дезертир. Через минуту быстроногие кони умчали их за песчаные барханы. Нам не верилось, что так легко отделались от лихих людей и мы боялись, что они вернутся.

Сапбы-ага вел себя так, словно вовсе ничего и не случилось. Только сделался молчаливее, чем обычно.

Потом мы молча пошли в гребенчуковые заросли, также молча привели девушку на кош. Базар был страшно удивлен ее появлением: никто из нас не успел рассказать ему о неожиданной встрече с обитательницей гребенчуковых зарослей.

— Кто это? — спросил Базар шепотом, улучив минуту, когда мы вернулись в шалаш.

— Не видишь разве? Девушка, или ты никогда не видел девушек?

— Не слепой, вижу, что девушка, — прошипел Базар. — Я спрашиваю, кто она такая, откуда?

Я не успел ответить, что сам не знаю. В шалаш вошел Таймаз и поставил перед девушкой чайник.

— Попейте чаю.

Голос Таймаза стал неузнаваемым: в нем было полно заботливости, доброты и, я бы сказал, нежности. Куда только подевалась его вечно недовольная мина? Его будто подменили, перед нами предстал не тот, которого мы знали, а совершенно другой Таймаз. Ко всему еще, он оделся во все чистое, нарядное. Когда только успел?

Однако Таймаз не переставал меня удивлять:

— Накиньте на плечи вот это, как бы не простудились, — сказал он, подавая девушке свой новенький чекмень, который берег пуще зеницы ока и надевал только по большим праздникам. Девушка с благодарностью приняла чекмень: бедняжка, верно, очень неуютно

Сидим и молча пьем чай. Я исподтишка бросаю на Сапбы-ага нетерпеливые взгляды, ожидая, что он вот-вот заговорит с гостьей и мы наконец узнаем, кто она, откуда и что ее привело в пески. А Сапбы-ага сидит и молчит с таким видом, словно ничего особенного не произошло, словно в появлении чужой незнакомой девушки не было ничего необычного. О чем думал старый чабан? Что мир велик и полон самых невероятных вещей?

Что в нем существуют злые, жестокие люди, подобные давешним дезертирам, которым ничего не стоит пролить чужую безвинную кровь?

Настала ночь. В шалаше нашем по-прежнему царила тишина. Только шакалы изредка нарушали ее, завывая издали. Чистое, без единого облачка небо, было усыпано мириадами ярких звезд. Взошла полная луна, накрыв многоцветную землю золотистым светлым одеялом. В такую ночь просто не верилось, что где-то рядом шастают грязные оборванные люди, способные на любую подлость…

Сапбы-ага пошел, проверил кошару, внимательно прислушиваясь ко всем звукам и, будто удовлетворенный, вернулся на свое место у костра в шалаше. И только тогда заговорил, правда, не заглядывая в лицо девушки.

— В народе у нас говорят: да прибавят тебе силы пища и тепло нашего очага, — сказал он, усаживаясь поудобнее. — Надеюсь, доченька, ты отошла телом и душою. Теперь расскажи нам, кто ты и откуда, что тебя угнетает?

— Я из колхоза «Ялкым», дедушка, — покорно начала девушка тихим голосом и, не сдержавшись, беззвучно заплакала. Видимо, воспоминание о родном доме причинило ей боль. Слезы прозрачными бусинками катились по щекам девушки и она их не вытирала. — Это случилось воскресным вечером. Я вышла во двор, задать скотине корм на ночь. Было темно. Густые дождевые облака низко висели над землей. Едва я открыла дверь хлева, кто-то набросился на меня, зажал рот и сильно ударил чем-то по голове. Из глаз моих посыпались искры и я, не издав ни звука, упала, потеряв сознание. Очнулась в какой-то сырой и вонючей землянке. Было очень темно, только где-то впереди бледнело светлое пятно. Я попыталась встать и пойти туда, но не смогла. Ноги были ватными, не слушались меня, в голове гудело, перед глазами плыли разноцветные круги. Но я решила во что бы то ни стало добраться до манящего пятна, словно в этом и заключалось мое спасение. Я поползла, собрав все свои силы. В темноте наткнулась на что-то мягкое. Я перепугалась, но заставила себя ощупать его. Это оказалась женщина. Она была без сознания. Лица ее я не могла разглядеть, да и помочь чем-нибудь тоже. Я поползла дальше и вскоре обнаружила, что светлевшее впереди пятно — выход из землянки, заваленный ветвями гребенчука и колючкой. Я прислушалась. Снаружи доносились приглушенные мужские голоса. Слов я не могла разобрать, а мне было необходимо услышать, о чем они говорят. В этом, быть может, заключалось мое спасение. Я осторожно раздвинула ветки гребенчука и увидела двух мужчин, лежавших невдалеке от входа в землянку. Я прислушалась — теперь до меня стали доходить обрывки фраз.

«…и надо сделать сегодня же», — сказал один голос.

«…не надо пороть горячку. Всему свой срок», — возразил ему другой.

О чем они говорили, мне не удалось выяснить: кто-то приблизился ко входу в землянку и прислушался. Видимо, проверял, живы мы или нет. Хорошо, что он не заглянул внутрь землянки. Тогда бы я, наверное, пропала: отползти на свое место у меня не было сил. Я лежала ни жива, ни мертва. К счастью, пронесло.

Начало темнеть. Раньше я боялась темноты, а теперь мне так хотелось, чтобы ночь наступила поскорее и была как можно темнее: я решила выбраться из заточения и только черная ночь могла быть моей помощницей.

Снаружи люди наконец угомонились. Ночь стала полновластной хозяйкой земли. Настал долгожданный момент. Более ждать было нельзя, ведь известно, что темные дела вершатся в темноте. Мои недруги могли в любой миг заявиться за мной.

Я осторожно, чтобы не хрустнуть ни веточкой, освободила завал у входа и, выбравшись наружу, ужом поползла в сторону. Остановилась только на миг, чтобы послушать: не замечен ли мой побег?

Нет, кругом стояла тишина. Я поползла дальше.

Вдруг раздался громкий лошадиный храп. Я вздрогнула и замерла. Видно, лошади почуяли, что кто-то чужой приближается к ним. «Боже, неужели эти существа, тысячи лет служившие человеку верой и правдой, невольно помогут злым и подлым людям?» — подумала я, чуть не теряя сознание.

Слава богу, лошади успокоились.

Я поползла дальше, взяв правее от лошадей. Я всеми силами стремилась как можно быстрее удалиться от этого жуткого места, где, как я догадалась, обосновались дезертиры, люди, потерявшие честь и совесть. Мне уже приходилось слышать об их бесчинствах, об их злых и жестоких поступках.

Почувствовав себя в безопасности, я поднялась на ноги и побежала, не разбирая дороги, не чувствуя под собой земли, пока не упала без чувств от усталости. К счастью, я, оказывается, достигла гребенчуковых зарослей.

Очнулась я на следующий день от ржания лошадей. Как только я не застонала или не вскрикнула от страха, сама не знаю. Всадники находились совсем рядом и могли услышать любой звук.

— Она могла укрыться только в этих зарослях, даю голову на отсечение! — кричал один из всадников, размахивая плеткой. — Ее надо искать именно здесь.

— Дурень ты дурень, — ответил ему другой. — Девчонка, совсем еще ребенок, разве она осмелится сунуться в эти богом проклятые заросли? Если куда она и подалась, так домой, по этой дороге ее следует и догонять. Далеко уйти она не успела. Надо спешить.

Другой, видимо, согласился с ним. Пришпорив коней, они скрылись из глаз.

Дезертиры, мои преследователи, сами того не зная, помогли мне. Во-первых, подсказали, в какой стороне находился мой аул. Во-вторых, дали понять, что открыто двигаться мне этой дорогой нечего и думать.

Я решила держаться гребенчуковых зарослей, держа направление домой. Понятно, через густые заросли не много нашагаешь. На третий день пути — питалась я травами, пила утреннюю росу, накопившуюся в джейраньих чашах, и дождевую воду — я заметила ваш кош, понаблюдав за вами, поняла, что вы люди мирные, добрые, которым можно довериться. Потом встретила в зарослях вот этого мальчика… Вот и вся моя история, дедушка.

Заметьте, она ни словом не обмолвилась, в каком ужасе я бежал, впервые встретившись с ней, как вел себя потом. Я был бесконечно благодарен ей.

— А что же Сапбы-ага? Думаете, выпятил грудь, решительно заявил, что, ничего не бойся, девушка, мол, мы защитим тебя, в порошок сотрем всех подонков,

Вначале он молчал, потом закашлялся и кашлял довольно долго, затем принялся теребить бороду, что он всегда делал, когда еще не знал, что сказать или что предпринять.

— Ох-хо-хо, ну и времена настали: людей воруют, как вещь какую… — произнес он наконец, тяжело вздохнув. — Какие только кощунства не совершаются на свете, и молчит, бездействует карающая десница всевышнего!..

— Как мне добраться до нашего аула, дедушка? Подскажите, пожалуйста, помогите! — взмолилась девушка.

— Утро вечера мудренее, доченька, — ушел от прямого ответа Сапбы-ага. — Времени у нас достаточно, подумаем, решим, что и как делать…

В ту ночь мы узнали имя девушки, доставившей нам немало волнений и хлопот, воспринятую мной как девушка-змея из сказки старого чабана.

Звали ее Айджамал, что значит: «Луноликая». Она в самом деле была прекрасна, как небесное светило и полнолуние. Еще одно располагало меня к девушке ближе, чем остальных: у моей сестренки тоже имя начиналось с приставки «Ай» — луна: Айгозель.

«Айджамал, Айгозель», — думал я и у меня странным образом теплело в груди и новая наша знакомая казалась мне почти что родной…

Айджамал легла спать в шалаше, а мы устроились под открытым небом. Опять мне долго не удалось уснуть. Вчера, позавчера, понятно, меня одолевали смутные страхи, а что мешает сегодня?

Мешали мне, если честно, мысли об Айджамал. И чем больше я о ней думал, тем роднее она мне становилась. Мне казалось: закрою глаза — забуду ее образ… Порою я переставал верить, что она лежит, спит в каких-то нескольких шагах от меня за шаткими стенами нашего шалаша. Казалось, все, что произошло со мною в эти дни — происходило во сне.

Еще мучила меня мысль о том, что при первых встречах с ней я испугался. Она могла подумать, что я не мужчина, а последний трус, мозгляк и тряпка. А я вовсе не хотел, чтобы у нее сложилось обо мне такое представление.

К слову, в ту ночь не только я мучался от бесонницы. Рядом со мной лежал Таймаз. Хотя он старательно пытался представиться спящим, я чувствовал, что он тоже не спит: то горестно вздохнет украдкой, то заворочается слишком энергично для спящего, то засопит шумно. Видно, тоже думал об Айджамал. «Да разве можно не думать о ней? Она, наверное, не выходит из головы и Сапбы-ага, и Базара!» — решил я и горделивое чувство переполнило меня: как-никак первым обнаружил ее я, а не кто-нибудь другой!

А Айджамал и дела не было ни до кого. Спала себе спокойно в шалаше, полностью доверившись нам, уверенная, что при необходимости мы защитим ее как свою сестру и дочь. Только вскрикивала испуганно время от времени. Наверное, давали себя знать пережитые ужасы…

Проснувшись утром, я первым делом заглянул в шалаш, надеясь увидеть Айджамал. Но ее там уже не было. Отсутствовали на коше и Сапбы-ага с Таймазом.

Я встревожился не на шутку. Куда она могла деться?

Понятно, Сапбы-ага и Таймаз чуть свет погнали отары на пастбище. Не могли же они взять девушку с собой пасти овец? У них и так есть помощники. К тому же это небезопасно для Айджамал…

Не теряя времени, я побежал разыскивать Сапбы-ага и нашел его с отарой, как обычно, вблизи гребенчуковых зарослей. Старый чабан по одному моему виду понял, что меня волновало.

— В таком деле нужна осторожность и осторожность, мой верблюжонок, — сказал он, успокаивающе погладив мне голову. — Любой промах смерти подобен. На заре, пока вы еще спали, я отвел девушку обратно в гребенчуковые заросли. Там, я решил, она будет в безопасности. Оставил ей хлеб и воду, чем укрываться… — Сапбы-ага оценивающе оглядел меня: — А завтра… завтра ты отвезешь ее в наш аул. Так будет безопаснее. — Помолчав, нахмурился, кивнул в сторону холмов, за которые вчера умчались дезертиры. — А с этими волками… мы еще рассчитаемся. Не дадим им поганить наши степи.

Я попытался представить себе Айджамал, прятавшуюся в густых зарослях гребенчука, где за каждым кустом могла таиться опасность для ее жизни от змей, скорпионов, тарантулов, и сердце мое сжалось от жалости и страха за нее, от бессилия помочь. Ах, скорее бы настало завтра и я смог бы отвезти ее в аул!

В то время меня вовсе не радовала мысль, что Айджамал покинет наш кош. Мне хотелось, чтобы она оставалась здесь, рядом со мной, могла радоваться восходу и заходу солнца, любоваться буйным цветением песков, пасла овец…

Мне казалось, что стоит ей покинуть наш кош, как все тут вокруг поблекнет, потеряет свои краски, станет невыносимо скучно жить. «Если бы ей не захотелось пасти овец, могла бы сидеть на коше, — думал я, сам отлично понимая, насколько пусты мои мечты. — Я бы приносил ей юва-елмик[13]. Может, она еще не пробовала дикую морковь — косик, я бы ей его сколько угодно натаскал. Постарался бы поймать зайчонка, если повезет — даже козленка джейрана. Ах, если бы она могла отказаться возвращаться в аул, могла заявить, что хочет остаться с нами. Вот было бы здорово!»

День длился нескончаемо долго и скучно, я уж даже перестал верить, что когда-нибудь настанет вечер. Наконец наступили сумерки и Сапбы-ага привел Айджамал на кош. Но напрасно, оказывается, я ждал вечера, надеясь, что буду сидеть вместе с девушкой в шалаше, любоваться ее луноподобным ликом. Не тут-то было. Едва явившись на кош, Айджамал, несмотря на протесты Сапбы-ага, затеяла стирку. И закончила перед тем самым, как ложиться спать…

Утро следующего дня выдалось пасмурным. На востоке солнечный диск еле проглядывался сквозь густой молочно-серый туман. Степные птицы приумолкли, какая-то тревожная тишина окутала землю.

Собирались мы в дорогу молча. Сапбы-ага дал нам самого сильного и здорового верблюда, навьючил на него два мешка с едой и водой: «Мало ли что может в дороге случиться? А останется, не беда, в ауле пригодится».

Когда мы взобрались на горб верблюда, готовые тронуться в путь, Сапбы-ага сложил ладони вместе и сказал:

— Препоручаю вас воле всевышнего. Счастливого пути, дети мои. Езжайте смело, ничего не бойтесь. Правда кривду всегда насмерть укладывала. — Тут он строго посмотрел на меня: — Дорогу ты знаешь, мой верблюжонок, вся ответственность на тебе…

Тут мне показалось, что голос старого чабана дрогнул, что он беспокойно оглянулся по сторонам. Еще бы, ведь он теперь отвечал за судьбу не только неизвестной ему доселе девушки Айджамал, но и за мою. А подлые дезертиры, не гнушающиеся никакими преступлениями, могли выскочить в любой миг

Верблюд привстал, и Айджамал, покачнувшись, невольно крепко обняла меня. От этого прикосновения мне сделалось жарко.

Итак, мы отправились в путь, двое почти ничего не смыслящих в жизни юнцов. На что мы, да и Сапбы-ага, надеялись? Скорее, на удачу, счастье, везенье, нежели на хитрость и уменье.

Тропинка, по которой мы следовали, шла по самому краю гребенчуковых зарослей. Мною владело двойственное чувство: во-первых, я радовался тому, что возвращаюсь домой, повидаюсь с мамой и сестренкой; во-вторых, чем дальше мы удалялись от коша, тем большую ответственность я осознавал. «Что я буду делать, если вдруг дезертиры обнаружат нас?» Этого я не знал.

— А нельзя ли держаться подальше от этих проклятых зарослей? — вдруг шепотом спросила Айджамал. Видно, гребенчуковые чащи встали у нее по самую глотку.

— Нет, — сказал я. — Так ехать нам велел сам Сапбы-ага. Дезертиры караулить тебя на этой дороге не будут. К тому же, мы приехали сюда по этой самой тропинке. И верблюд вряд ли знает другую дорогу в наш аул…

— Все это, конечно, так, — согласилась девушка. — А мне все время кажется, что из-за каждого куста наблюдает за нами по одному дезертиру.

Мне бы успокоить ее, заявить: «Не бойся, Айджамал, со мною не пропадешь! Я их раскидаю, как щенят!»

Куда там! У самого поджилки трясутся, сам за каждым гребенчуком вижу одного злодея!

Вон, тропинка, как назло, поворачивает налево, где, я уверен, лежит под кустом вооруженный винтовкой дезертир. А тут еще верблюд неожиданно шарахнулся в сторону. Айджамал вскрикнула в ужасе. Я же, к своему удивлению, не издал ни звука, хотя внутри все и оборвалось. В голове мелькала одна лишь мысль: «Пусть это волк, лиса, кто угодно, лишь бы не дезертиры, подлецы, нечисть эдакая!»

Оказалось, что зазевавшаяся перепелка — чтоб ей пусто было! — выпорхнула из-под самых ног верблюда.

Успокоились, поехали дальше. И тут позади вдруг ружейная стрельба!

Мы в ужасе свернули в сторону, поставили верблюда на колени, сами спрятались за кустами, готовые бежать в любой миг кто куда.

Слава богу, это оказалось не погоня за нами.

Я, стыдясь за свою трусость, подвел девушку к верблюду, посадил ее и, видно, чересчур сильно дернул за повод животного. Он поднялся так резко, что девушка испуганно ойкнула. У меня не хватило духу извиниться перед нею. Только потряс поводьями, отчего верблюд пошел быстрее.

Айджамал вздохнула, но ничего не сказала. Она, верно, уже свыклась с моей трусостью. У меня на душе было гадко, противно. Но что я мог поделать?

К закату мы добрались до Старого колодца. Мне как-то сразу стало легче, веселее. Здесь мы могли найти соль, спички, дрова, казан, если бы их у нас не было. Таков закон песков — отдохнул сам, позаботься 6 том, кто придет сюда после тебя. И потом, ночевать у обжитого места совсем не то, что спать в песках…

Однако воспользоваться древним обычаем гостеприимства пустыни нам не удалось. Первой благоразумную мысль высказала Айджамал.

— Нам нельзя останавливаться у колодца, — сказала она. — Место известное… Мало ли кто может ночью нагрянуть сюда…

Я согласился с ней. Мы остановились в стороне от колодца, за барханами. Поужинали всухомятку, опасаясь разводить костер.

— Как ты считаешь, сумеешь сама добраться до своего дома, если мы благополучно доберемся до нашего аула? — спросил я у девушки просто так, чтобы нарушить молчание, наступившее после еды.

— Конечно сумею, — ответила Айджамал, словно обрадовавшись возможности поговорить. Она пытливо поглядела на меня, улыбнулась. — А что? Думаешь, когда же я избавлюсь от этой обузы.

— Что ты, и в мыслях такого не было!

— А вот я возьму и останусь у вас. Назло тебе. Стану дочкой твоей маме, а?

Вот загнула так загнула! Я тут вообще не представлял, что скажет мама, увидев меня с чужой девушкой, а она…

Я промолчал. Отчасти, не зная, что отвечать, хотя понимал, что девушка шутит, отчасти… опасаясь, что ночью, в тишине песков голоса слышны очень далеко. Если даже говоришь шепотом. Лучше всего молчать, хотя…

Ночи в песках прохладные, если не сказать холодные. Едва вздремнув, я почувствовал, что замерз. Поглядел на чистое, покрытое холодно мерцающими звездами небо, и стало еще холоднее. Ох, какая прелесть была спать в своей постели на коше: сверху шкура, снизу шкура…

Вдруг по всему моему телу разлилось приятное тепло. Это Айджамал прижалась ко мне спиной…

Я теперь лежал тихо, как мышь, лишь бы не потревожить Айджамал, не вспугнуть ее. На полную луну, светившуюся изо всех сил, накатились, откуда-то взявшиеся рваные облака. И тут Айджамал, не говоря ни слова, выдернула овечью шкурку, подстеленную под нами на песке, накрыла нас обоих…

Мягкий песок был еще теплый от дневного солнца, а овечья шкурка надежно прятала нас от холодного и мрачного сияния звездного неба. И мы с Айджамал уснули, крепко прижавшись друг к другу.

Проснулся я от испуганного жаркого шепота девушки.

— Там… у колодца… какие-то люди…

— А, чепуха, — пробурчал я, хотя сам встревожился не на шутку.

Осторожно, стараясь не шуметь, поднялся на ближайший песчаный холм, взглянул в сторону колодца и обомлел от страха. Там на привязи стояли лошади, а неподалеку от них, у небольшого костра, сидели двое оборванцев. Я даже разглядел оружие, лежавшее рядом с ними. Дезертиры, укравшие Айджамал, грозившие Сапбы-ага, разыскивающие нас!..

Бежать, бежать скорее от этих мест, прочь от подлых и низких людей, туда, где царит порядок и спокойствие, справедливость…

На верблюде быстро не поскачешь, к тому же теперь мы должны были быть вдвойне осторожны. Мы сошли с тропы, по которой ехали до сих пор, и дальше последовали по пескам, скрываясь за барханами, но строго придерживая параллельное направление к тропе.

Дорога не близкая, и как ни спеши, еще не скоро добраться до цели. Подолгу раскачиваясь на верблюде, чувствуя на затылке горячее дыхание Айджамал, я не мог не думать о ней. Снова и снова вспоминались слова девушки, конечно, сказанные в шутку, чтобы поддеть меня, но занозой засевшие в моем сердце. «А что, если бы она в самом деле захотела остаться у нас в доме? Разве такое невозможно? Вполне возможно. Потому что она может опасаться, что дезертиры опять нагрянут к ней домой. Что слухи всякие пошли, кривотолки. У нас, конечно, она была бы в полной безопасности. И могла переждать, пока умолкнут злые языки. Сказать ей об этом? Но вдруг она неправильно поймет мое предложение? Поднимет на смех, скажет, с тобой пошутили, а ты невесть чего себе представил? Не зря

Неожиданно девушка обняла меня за талию, прерывая мои мысли, положила голову мне на плечо. Бедняжка устала и изнервничалась. Еще бы! Весь день раскачиваться на мерно шагающем верблюде, с опаской вглядываться в каждый куст, за каждый бархан — это не шутка. И ночами она спит плохо, мучается кошмарными снами…

Вскоре я услышал мерное дыхание Айджамал. Она спала. Я старался не шевелиться, чтобы не нарушить еёсон и был горд тем, что девушка так сладко спит, доверившись мне. В порыве неожиданно нахлынувшей на меня нежности, я погладил ее руки, но Айджамал этого не почувствовала.

Я какими-то новыми глазами увидел мир, окружавший нас. Наверное, нигде нет такого чистого, голубого и бездонного неба, как у нас в степи. Пастухи говорят, что здесь даже днем можно увидеть в небе звезды. Я думаю, здесь нет большого преувеличения. Земля покрыта цветами. Воздух оглашает звонкое пение многочисленных жаворонков. Дождевая вода, накопившаяся в низинах такыров, отражает в себе синеву неба, стаи пролетающих белых лебедей…

Где-то к полудню мы наконец вырвались из плена песчаных барханов. Впереди показались карты колхозных полей. Колосились хлеба, густо зеленел клевер. Верблюд наш зашагал веселее, не пытаясь даже дотянуться на ходу до манящих колосьев пшеницы, да и мы приободрились чувствуя, что благополучно завершаем свой путь.

Вот и наш аул. Верблюд направился прямо к дому Сапбы-ага, остановился у скирды колючек и, изогнув, шею, посмотрел на нас, словно желая сказать, что, мол, приехали.

— Сядь, сядь, — скомандовал я, дергая поводья.

Из дома вышла жена Сапбы-ага, помогла нам спешиться. Здороваясь, она бросала любопытные взгляды на Айджамал. Я понял, что ей не терпится спросить, кто это такая. Но я не собирался пускаться сейчас в длинные объяснения.

— Эта девушка — гостья нашего аула, — пояснил я просто. — А я завтра возвращаюсь в пески. Так что, тетя, если хотите передать Сапбы-ага что-нибудь, приготовьте заранее, я рано уеду, на заре.

Когда мы направились к нашему дому, я вспомнил о сестренке. Она сейчас обязательно выбежит мне навстречу, а я приехал с пустыми руками. Айгозель просила меня привезти из песков белых журавлиных перьев, которые птицы оставляют в степи при перелете. Но перьев я не нашел. Надо было хотя бы нарвать для Айгозель букет алых степных тюльпанов. Она и им была бы бесконечно рада. Но разве мне было до гостинцев?! Кто знал, что все так получится…

Чем ближе мы подходили к нашему дому, тем быстрее, нетерпеливее делались мои шаги.

Мама, конечно, и не надеялась даже, что так скоро увидит меня. И вот теперь я неожиданно вернулся. Ох и обрадуется мама. Ведь я целую ночь буду дома, с нею вместе!

Как я думал, первой заметила меня Айгозель и пулей понеслась навстречу, выкрикивая на ходу:

— Мама, мама, с вас суюнчи[14]! Брат приехал! Я же говорила, что он сегодня приедет. Вот он и приехал! Мой сон оказался вещим!

Подбежав, она повисла у меня на шее и только после этого заметила стоявшую рядом со мной Айджамал. Засмущавшись, она повернулась и убежала в дом. У дверей появилась мама. Из глаз ее бежали слезы.

— Приехал, моя радость! Приехал, наше солнышко! — Мама обняла меня, осыпала поцелуями. — Не обращай внимания, сынок, что я плачу. Это от радости. Я теперь чуть что — сразу в слезы. Стара стала твоя мама, сынок.

Потом она шагнула к Айджамал, поздоровалась с ней, обняв за плечи.

— Добро пожаловать, доченька, в наш дом. Проходи, не стесняйся. — Мама легонько подтолкнула девушку к двери. Не знаю, что пришло маме на ум, но мама бросила на меня через плечо быстрый взгляд. Я решил, что надо скорее объяснить ей причину появления Айджамал в нашем доме. Ведь платье, висящее клочьями, чекмень с чужого плеча, в который все еще куталась девушка, могли вызвать у мамы испуг.

— Мама, у девушки несчастье… — начал было я, но мама перебила меня.

— Сама вижу, не слепая. Ты выдь отсюда, ей переодеться надо. Ты не думай, твоя мать не хуже других. Бедная, но найду во что переодеть гостью… — С этими словами она открыла крышку сундука, извлекла из него новенький, с красивой вышивкой халат, длинное зеленое платье — кетени. — Вот, все словно по заказу…

Я молча вышел из комнаты, плотно притворив за собой дверь.

Когда через некоторое время мне разрешили войти, Айджамал была переодета во все новое и выглядела настоящей невестой. Я невольно залюбовался ею. А мама все порхала вокруг девушки, словно она в самом деле была невесткой. Мама даже обо мне забыла на время.

«Если бы она осталась здесь, насколько наряднее, светлее бы стал наш старенький дом! — подумалось мне. — Зачем ты только встретилась мне, Айджамал? Встретилась и пленила меня. Я был вольным, необъезженным жеребенком и носился в широких степных просторах в свое удовольствие, не зная горя и печали. Как теперь мне не будет доставать тебя там, среди песчаных барханов! Как я буду коротать длинные темные ночи?!"

— Спасибо за доброту, тетушка, — сказала Айджамал, улучив минуту. — Я еле выбралась из рук негодяев… Прошу вас, помогите мне попасть домой, к маме… Она, бедняжка, уже извелась, наверное, кровавыми слезами… Извините за беспокойство, у вас ведь своих забот хватает…

И мы, перебивая друг друга, рассказали маме все, что пережила девушка. Взволнованная услышанным, мама ушла из дома и вернулась лишь к вечеру.

— Я все уладила, доченька, — сообщила она, усаживая нас ужинать. — Сельсовет даст арбу. Завтра утром сама и отвезу тебя домой. — Помолчала, испытующе глянула на нас и добавила вдруг шутливым тоном: — А жаль, что уедешь от нас, Айджамал. Я бы с удовольствием взяла тебя в снохи.

Кровь ударила мне в лицо и я не знал, куда девать глаза. Мама словно прочитала мои мысли. Айджамал тоже засмущалась, низко опустила голову.

Уже перед сном, когда мы с мамой остались одни, она продолжила разговор на эту тему.

— Ты уже не мальчик, мой сын. В народе у нас говорят: сироте даже пуповину свою самому приходится отрезать. Ты должен

В ответ ей я лишь вздохнул.

Наутро мы почти всем аулом провожали Айджамал домой. Мама сидела в арбе с девушкой, и мне показалось, что рядом с ней она помолодела на много лет. Это произошло то ли потому, что за нее падал свет юной красоты Айджамал, то ли потому, что мама впервые за многие годы была нарядно одета.

Перед самым отправлением наши с Айджамал взгляды встретились, и я понял, что между нами существует незримый, но прочный мост. Мы с Айджамал опоры того моста, и как бы длинен ни был его пролет, мы будем неразлучны.

Я понял, осознал, ощутил силу первой любви…

Арба медленно двинулась в путь. Провожавшие давно уже разошлись, а я все еще стоял на дороге и смотрел вслед арбе…

Через полчаса отправился в пески и я. Почему-то теперь я не был так взволнован, как это случилось в первый раз. Неужели мне стало легче расставаться с аулом, с родными?

Верблюд Сапбы-ага поразительно верно чувствует настроение своего седока, предугадывает его желания. Как только я взобрался на него, он прямым ходом направился в пески, окидывая высокомерным взглядом выбегающих нам навстречу и громко тявкающих собак. Я важно восседал на верблюде, представляя собой взрослого мужчину. Ведь известно, в дальнюю дорогу мальчишку одного не отпустят.

Наш аул, впрочем, как и многие другие, располагался у самых песчаных холмов. Мы встречали ранним утром солнце, торжественно восходящее из-за их гребня, и наблюдали, как оно вечером медленно скрывается за ними. При восходе и закате холмы окрашивались в яркий желто-красный цвет, словно пески превращались в золотые россыпи. Эти пески удивительны и таинственны, они порождают тысячи вопросов, на которые не в силах ответить даже самые древние и мудрые жители этих краев. В песках и воздух особенный, здесь дышится легко и свободно. Но меня сейчас они нисколько не интересовали. Я желал как можно скорее добраться до гребенчуковых зарослей, словно только там я мог обрести покой и счастье. К этим зарослям я спешил как на свидание с любимой.

Небо заволокли темные дождевые тучи. Сапбы-ага, обычно увидев такие тучи, восклицал: «Добро пожаловать, дорогие гости! Сделайте доброе дело, полейте наши степи драгоценной влагой!»

Обрадовался тучам и я. Ведь теплый дождь продлит жизнь весны, ее буйство и цветение, обрадует и людей, и зверей, и птиц. Я, конечно, промокну до ниточки, сидя на верблюде, да не беда, не сахарный, небось, не растаю. Обсушусь у костра, когда остановлюсь на ночь.

Но дождь покрапал и перестал. К этому времени я уже достиг начала гребенчуковых зарослей. Теперь сиди на верблюде и до конца пути беседуй с цветами гребенчука, выглядывай среди них чудо-змею. А то, может статься, и волшебный цветок обнаружишь, тот самый, увидеть который мечтают многие. Может, он сам предстанет перед тобой. Вот он, мол, я, волшебный цветок гребенчука, и я знаю дорогу к Айджамал…

К закату небо вновь почернело от туч. То там, то тут сверкали молнии, поднялся сильный ветер. Миллиарды песчинок, не успевших как следует набраться влаги, заметались между небом и землей, не давая открыть глаза. Пора, видимо, останавливаться.

Неожиданно послышался топот копыт, а вскоре я увидел двух всадников, скачущих прямо на меня. Я тотчас узнал их. Это были те люди, которые грозили Сапбы-ага, разыскивали Айджамал и на которых мы чуть не напоролись у Старого колодца. Дезертиры. Подлые твари, поганящие наши сказочные пески и воздух наших степей!

Нет, теперь я не испугался их, а смело направился прямо на них. Я не боялся, потому что сейчас был не один, со мной была моя любовь, — самая высокая и несгибаемая сила, очищающая от трусости и подлости.

Всадники окружили меня. Но они не успели и слова вымолвить: наш верблюд, храпя и разбрызгивая слюну, вдруг разъяренным тигром бросился на одного из всадников. Но сбоку раздался поспешный выстрел. Сделав несколько неуверенных шагов, наш великан рухнул на передние ноги. Я слетел с седла и, падая на землю, увидел яркий, неописуемой красоты гребенчуковый цветок, найти которого я так жаждал. Он улыбался мне…

1985 г.

Перевод Э. Умерова

Долгая дорога

1

Низкие курчавые облака, едва касаясь оголенных горных вершин, величественно проплывали над землей, предвещая раннюю весну. На южных склонах, под солнечными лучами, находившими себе путь среди облаков, шелестела зеленая трава, продуваемая холодным ветром. Вдоль арыков наливались соком плакучие ивы, вот-вот должны раскрыться величиной с фасоль набухшие почки. Ликовали фруктовые деревья, пережившие суровую зиму: ветер ослабел и ему уже не под силу трепать гордо расправившиеся, отяжелевшие ветки. Природа оживала и птичьи голоса наполняли воздух беззаботностью.

Лишь черные юрты[15], разбросанные под горой, не заметили дыхания весны. Они стояли, покосившись от зимнего снега и дождей, и проплывающие сверху облака, казалось, пригибали их еще ниже к земле, бодрящие зимние морозы встряхнули стариков, но к весне они опять начали сдавать. Не проходило недели, чтобы кто-нибудь не умирал. Засыпанная снегом тропинка к кладбищу опять была утоптана, и множились красноватые могильные холмики. Болезней было больше, чем лекарств. Уныние и тоска заразили, казалось, не только взрослых и детей, но и домашних животных. И звуки нежной песни жаворонка в вышине не могли пробиться сквозь безысходность, поселившуюся в душах обитателей маленького оба[16].

Без особого труда можно было различить дорогу, протянувшуюся вдоль Сонудага[17], она то терялась, то проступала яснее на фоне пробивающейся травы. Акгыз часто всматривалась в дорогу, и неудивительно, что она сразу заметила на горизонте две, черные точки. Постепенно они превратились в силуэты всадников.

Карры-мулла[16] еще утром распорядился освежевать молодого барашка, и теперь казан с мясом стоял на огне. Жена Карры-муллы, казашка Айсулув наполнила новый медный кундюк[18] водой и поставила возле очага. «Пожалуй, что у нас будут гости, и, может, эти всадники едут как раз к нам, — решила Акгыз. — Кто же они могут быть? На праздных гостей вроде не похожи…» Акгыз приподняла потемневший полог и зашла внутрь белой юрты, поставленной для них с Абдуллой еще до его отъезда в Иран.

Холодов уже больше не предвидится. Убрать бы этот полог. Тяжелый, как свинец: ни войти, ни

Она была не единственной, кто заметил всадников. Их наверняка видели и другие жители оба. Почти в каждой из юрт найдется исстрадавшаяся душа, жаждущая возвращения родного человека: кто ушел в боевой поход, кто попал в плен или продан в рабство. Сколько молодых вдов, сколько рано поседевших женщин! Сколько матерей, проливших слезы по пропавшим без вести сыновьям! И все же люди живут, и есть у них свои тихие радости. Акгыз тяжело вздохнула. Неловко часто выходить из кибитки без дела: Карры-мулла, конечно, ничего не скажет… Но неудобно как-то. Однако женское любопытство оказалось сильнее. Кто эти люди на гнедых конях? К кому они направляются, чего хотят? Почему, наконец, кони у них гнедые, а не белые? Разве добрый человек не предпочтет белую лошадь? Акгыз и сама не поняла, как оказалась на улице.

С тех пор как Абдулла ушел в набег, ожидание мужа стало для Акгыз ежедневным занятием. Она подолгу простаивала на улице, всматриваясь вдаль. Она высматривала его из юрты сквозь щели камышовых стен, даже через маленькое окошко. В первое время ей было боязно выказывать нетерпение, было страшно, что люди услышат тревожное биение юного сердца. Она машинально ощупала волосы. Еёруки помнили густые красивые локоны, не поддающиеся гребню. Тогда, на третий день после свадьбы, день посвящения в жены, она впервые нарядилась в одежду молодой женщины. Абдулла сидел, любуясь ею. Он смотрел, затаив дыхание, будто в новом обличье она обрела новые, неведомые до той поры, черты. Потом, когда девушки и молодые женщины, участвовавшие в обряде посвящения, ушли, Абдулла взвесил на руке ее тяжелую налитую косу и сказал:

— Такие волосы не седеют.

Акгыз зарделась, отвернулась, и он притянул ее к себе и нежно обнял:

— Разве есть кто счастливее меня?

Она не ответила. Да и сейчас что бы она сказала? Как-то Абдулла спросил у Махтумкули:

— По душе ли тебе твоя гелнедже?

— Да, она мне понравилась, — улыбнулся Махтумкули. — Она такая спокойная, добрая, веселая.

«Не слишком ли я была спокойная, — думала теперь Акгыз. — Сколько прекрасных слов говорил мне Абдулла. А я хоть раз бы сказала «люблю». Будто это стыдно. А может любовь и есть покой?»

Акгыз опять вернулась в юрту, вытащила из ковровой торбы, маленькое, с ладонь, зеркальце, пригладила волосы. Вдруг ей бросился в глаза поредевший пробор. «Сколько волос выпало!» — с болью подумала она.

Она опять вышла на улицу. Всадники были уже совсем близко. Теперь не оставалось сомнений, что направляются они к Карры-мулле. Ехали неторопливо, в седлах сидели сгорбившись, будто невидимая ноша непомерной тяжестью легла им на плечи.

2

Махтумкули быстро освоился в медресе Ширгази. Все казалось родным и знакомым. Хиву он так себе и представлял: купола минаретов, чистые улицы, приветливость людей. Доброжелательные талыпы[19], мудрые книги — Махтумкули как будто здесь жил с детских лет. Но сегодня он почему-то чувствовал себя неуютно. И небо заволокли тучи, и друг его Нуры Казым все не возвращается. Махтумкули ждал его с книгами еще десять дней назад.

Чтобы развеяться, он ранним утром вышел в город и бродил по старинным улицам, вспоминая родное оба. Мысленно, как птица, расправил крылья и полетел над колодцами, над бесконечными песчаными холмами, туда, к предгорьям Сонудага, к гокленам. Если птица порхает, то полет Махтумкули был иного рода. Это был полет мысли. В своем мысленном полете он помогал пастухам, беднякам, предотвращал кровопролития, поворачивал вспять джигитов, идущих в набег, разделял с людьми их тяготы, облегчал страдания. Сегодня он долетел до дома Менгли и парил над ним, не зная, как залететь внутрь. Наконец устремился в дымовое отверстие. Менгли! Ты здесь… Он обнял ее. Она плачет: «Когда же ты вызволишь меня из этого ада?». Махтумкули утешает ее, но напрасно.

Вдруг рыдания раздались наяву, где-то справа, и Махтумкули свернул в ту сторону. Плакала и рвала на себе волосы старуха узбечка. Двое ясаулов[20] избивали палками старого узбека. Никто не пытался их остановить. Наоборот, соседи, заходя в свои дома, запирали за собой двери, а прохожие спешили пройти стороной. Только плакала его жена. Подобное зрелище было не редкостью в Хиве. Оно было в порядке вещей, и хивинцы только благодарили аллаха, что злая участь сегодня их миновала. Другое дело — Махтумкули. Ему невыносимо было видеть это.

— Остановитесь, рабы божьи! — обратился он к ясаулам и встал между ними и стариком. Тяжелый удар опустился Махтумкули на плечо, в глазах потемнело. Ясаулы ничуть не смутились и продолжали свое черное дело.

— Сорок! — произнес один из ясаулов и грязно выругался. Другой вздохнул, вытер пот со лба, и они удалились.

Забыв о боли, Махтумкули помог занести в дом избитого до полусмерти старика. Все тело было в темных кровоподтеках, бледное лицо посинело. Махтумкули где-то уже встречал старика. «Да ведь я же купил у него гульяку[21] с подвесками», — вспомнил поэт. Махтумкули и сам был серебряных дел мастер, и собственноручно делал брошь для Менгли. Но слишком хороша была гульяка у старого узбека. Махтумкули не удержался и купил.

В доме старика он увидел девушку — как две капли воды похожую на Менгли, столь же красивую. Казалось, это была она, только в узбекском наряде. Над тоненькой бровью — родинка… Ну, точь-в-точь.

— Менгли! — вырвалось из уст Махтумкули.

Старика уложили на мягкую постель. Беспорядочно разбросанные по дому вещи говорили о том, что здесь рылись в поисках ценностей. Девушка, похожая на Менгли, принесла пиалу с желтоватой жидкостью, напоминающей бараний жир. Она макала вату и смазывала раны старика. Судя по тому, как она это делала и как быстро принесла пиалу, можно было заключить, что подобное случалось и раньше. Избитый приходил в себя — застонал.

Через некоторое время домочадцы окружили Махтумкули.

— Аллах вознаградит вас! Да продлит всевышний вашу жизнь! — говорила жена старика, вытирая слезы. А девушка, похожая на Менгли, разложила на полу мягкий ковер и расстелила скатерть. Эти люди понравились Махтумкули. Ему захотелось задержаться здесь; да и удобно ли было так просто уйти, оросив утешительное «мужайтесь»? Следуя обычаю, Махтумкули отломил кусочек хлеба и положил в рот. Старик теперь внимательно смотрел на него, а дочь сидела у изголовья и ее слезы капали старику на лоб. Старик не отводил глаз от Махтумкули — похоже, не совсем понимая, где он находится. Потом

— Неизвестно, что бы с тобой было, — сказала его жена, если бы этот добрый человек не подоспел на помощь.

Глаза старика просветлели, губы разжались, обнажив белые зубы. Может быть, удивление, что в его родной Хиве, где люди боялись прийти на помощь, прятались в своей скорлупе, притворяясь, что ничего не замечают, — удивление, что нашелся добрый человек, который попытался ему помочь, придало ему силы и он спросил:

— Кто ты будешь, сынок?

Махтумкули обрадовался, что старик заговорил.

— Туркмен я, дедушка.

— Конечно, как же иначе…

Старик опять закрыл глаза, но дочь поднесла ему воды и, пока он пил, бросила короткий взгляд на Махтумкули. В ее глазах сквозила нежность, и поэт почувствовал, что его лоб покрывает испарина и он не может оторвать глаз от девушки, столь похожей на Менгли: грезы смешались с явью — перед ним находилась реальная девушка, девушка его мечты. От воды старику стало легче и он шумно вздохнул. Махтумкули смутился, отвел глаза и опустил голову.

— У нас в Хиве безобразий с каждым днем все больше, — начал старик. — И виноваты в том мы сами, сынок. Если бьют меня, прячется сосед, если забивают до смерти соседа, прячусь я. Мы все разобщены, мы все жертвы. Если бы можно было объединиться, сплотиться… Никто к этому не готов, и это больнее и горше, чем палочные удары.

Да, Махтумкули это прекрасно знал. «Так ли уж надо избивать людей палками и рубить саблями, чтобы они поняли преимущества дружбы? — думал Махтумкули. — Почему люди стремятся держаться дальше от чужой беды?» И не находил ответа на эти вопросы.

— Из какого племени туркмен ты будешь, сынок? — спросил старик, откашлявшись. Ему тяжело было говорить, он задыхался, хрипел. Махтумкули еще больше смутился от жалости и растерянности, не зная, чем бы сам мог еще помочь старику. Девушка стала омывать отцу спину, она видела, как ему тяжело было говорить, но не просила его замолчать, может быть, ей хотелось услышать, что расскажет о себе гость.

— Из гокленов я, — сказал Махтумкули. Девушка смотрела на него, как будто ждала продолжения. И тогда он сказал:

— Меня зовут Махтумкули.

— Значит, вы тот туркмен, про которого говорят «Девочку Алмахан спас?» — спросила дочь старика. Глаза ее весело блеснули. И Махтумкули удивился смелости узбечки.

— А не путаете ли вы меня с кем-нибудь другим?

Похожая на Менгли девушка придвинула ближе к Махтумкули блюдо с фруктами. Ее прекрасные волосы, ниспадающие на упругую девичью грудь, удивительно сочетались с шелковым платьем. До сих пор Махтумкули не мог отличить ее от Менгли. Ему казалось, что Менгли переоделась в узбекское платье и испытывает его верность. «А, может быть, все красивые, нежные девушки похожи друг на друга», — подумал Махтумкули. Девушка прервала его мысли:

— Ясаулы хана хотели забрать шестилетнюю дочку бедняка, не сумевшего выплатить налоги. Туркмен по имени Махтумкули пожертвовал своего коня ради спасения бедняжки…

Махтумкули улыбнулся, склонил голову. А девушка, похожая на Менгли, положила руку отцу на лоб и продолжала:

— Хивинцы очень часто говорят об этом случае. Люди не забывают ни зла, ни добра. Своими глазами мы убедились сегодня, что за человек Махтумкули.

Поэт уже собирался уходить, но похожая на Менгли девушка и ее отец задержали его. Да и сам Махтумкули был непрочь посидеть еще, хотя он смущался, слушая о самом себе. Людям в этих краях очень не хватало доброты: естественное проявление человеческого участия становилось легендой, передаваемой из уст в уста. Добрый поступок блестел, как алмаз, упавший на грязную землю.

Девушка хотела поведать Махтумкули, что она уже многое знает о нем, что она слышала его стихи и некоторые запомнились ей. Она только не знала, как ска-зать об этом. Наконец, улучив минуту, когда Махтумкули не смотрел на нее, она запела:

Фраги! Здоровье — дар неоценимый,

Хоть юность, как весна, неуловима.

Десятилетья счастья мчатся мимо

Но не пройдет несчастный год никак.[22]

Махтумкули был наверху блаженства. «А что, если эту милую девушку тоже зовут Менгли? — подумал он. — Ее пение, голос… Так поет Менгли».

— Хоть, сынок, и говорят в народе, что свою дочь только дурак хвалит, но не обессудь… — начал старик неуверенно, но, когда Махтумкули сделал ободряющий жест, продолжил с большей смелостью: — Дочку нашу зовут Гюльчахра. Баловали мы ее с детства. Вдруг возьмет, стихи начнет читать пли запоет… Мать очень боится. Времена нынче неспокойные. А для поэта и певца в особенности.

Теперь Махтумкули стало понятно, почему эта девушка, столь похожая на Менгли, нашла дорогу к его сердцу. Он бывал в Мерве, Бухаре, на афганской земле. Но не встречалась ему еще девушка-поэт. Он знал, что в Мерве во времена Низами Генджеви жила поэтесса Мехсиет, даже был знаком с ее стихами, читал ее рубаи. Но до сегодняшнего дня ему не случалось вот так встретиться с живой поэтессой, в ее доме и слушать стихи из ее уст. Он не мог оторвать глаз от Гюльчахры, хотя и было ему неловко перед ее родителями. А Гюльчахра остановила свой нежный взгляд на Махтумкули и запела:

Три дерева на высоте растут,

Но им соединиться невозможно.

Огромный камень, тяжкий, как верблюд,

Поднять одной десницей невозможно.[23]

Прекрасная мелодия растрогала Махтумкули. Чем звонче лился голос Гюльчахры, тем больше горбился Махтумкули. А Гюльчахра чувствовала себя все смелее и увереннее. Она уже давно полюбила имя Махтумкули. Она думала: «Махтумкули отважнее сказочного героя. Не каждый вынесет, что он вынес. Рано лишился материнской ласки, потом разлука с Менгли… Два брата, пропавших без вести… Сам прошел через плен и рабство… Вот где мужество! Не потому ли он так добр, что ему уже пришлось испить до дна горькую чашу жизни? Ах, Махтумкули! Сколько ты пролил слез!»

Говоря: «Людской язык

Празднослов и клеветник,

И кипят земных владык

Черные дела», — я плачу.

Так, Махтумкули, ты прав:

Плоть безумна, мир лукав.

Говоря: «Мне в грудь запав,

Скорбь гнездо свила», — я плачу.[24]

Гюльчахра сидела, перебирая струны дутара: «Ведь и у нас был свой поэт Дурды Шахир. Только он не принимал так близко к сердцу страдания народа. Махтумкули тоже не мог бы быть придворным поэтом. Сколько раз персидский хан зазывал поэта

Махтумкули был необыкновенно рад тому, что оказался в этом доме. Ему нравилось здесь все. Он взял в руки чайник: тонкая роспись изображала весенний солнечный день. Кованый сундук справа он него был покрыт мастерской резьбой. Шелковые одеяла ярких праздничных цветов радовали глаз.

Старик попытался приподняться на локтях, но боль заставила его опять лечь. Дочь стала играть тише. Теперь она будто аккомпанировала хрипловатому голосу старика.

— В год, когда родилась Гюльчахра, туркмены напали на Хиву. Семнадцать лет прошло с тех пор. Восемь месяцев они осаждали крепость. И скот здесь было начали пасти, даже что-то посеяли… Знаешь, как говорят: «К баю пойдешь, дом потеряешь; к хану пойдешь, голову потеряешь». Наш хан тогда пошел к персам. Тридцать тысяч персов пришли сюда с пушками. Туркмен много полегло. Мало кто спасся… Два народа, а вера одна. Но что с этого? И хан, и бек всех продадут за свой трон. И единоверцев продадут. И братьев продадут, и детей…

Гюльчахра опять запела:

Нам не постигнуть рока: темен его язык.

В страхе держать народы — это мечта владык.[25]

— Вера для них, сынок, знамя, под которым они грабят и убивают. И своих единоверцев в том числе.

Новая песня в устах Гюльчахры унесла Махтумкули в другое время, в его юность. Она пела его стихи своим чудным бархатным голосом.

Иссякли воды наших гор,

Не рвется ветер на простор…

Когда-то веселивший взор

Гурген пересечен врагами.

И горы, словно корабли,

По морю слезному пошли.

И кровь из глаз Махтумкули

Бежит хазарскими волнами.[26]

Махтумкули взял у Гюльчахры дутар с длинным грифом, он отличался от туркменского. Увлекшись было музыкой и стихами, Махтумкули вдруг обнаружил, что ему страшно неловко перед стариком. Хорошо ли петь песни в доме человека, только что пережившего тяжелое испытание? С другой стороны, их беседы и стихи отвлекали старика от боли…

Гюльчахра открыла кованый сундук, который издал при этом мелодичный звон, и достала несколько книг в красивых переплетах из ткани. Перед Махтумкули лежали произведения Низами, ибн Сины, Байрам-Хана, Джами, Саади, Навои, Фирдоуси, Несими. Большинство книг были знакомы, но были и такие, которых он не читал. На некоторых страницах пестрели строки стихов, написанные от руки. Махтумкули был потрясен этим богатством, ему казалось, что он грезит. В конце концов он приехал в Хиву не только для изучения геологии. Творения великих умов представляли для него не меньший, если не больший интерес. Имя Байрам-Хана для него было связано с венцом его мечтаний — Хиндостаном. Теперь прояснился источник, откуда Гюльчахра черпала пищу для души. Теперь становилась понятной легкость и непринужденность общения с ней. И вот, его утренняя подавленность, угнетенность духа — развеялась! Благодаря Гюльчахре, ее красоте, таланту.

Махтумкули вернул ей дутар. Она не заставила себя просить, и это было ему приятно. Он смотрел на изящные длинные пальцы, перебиравшие струны, на тонко очерченные губы, жемчужные зубы…

Скачет по кочкам горный джейран —

Смогу ль на него накинуть аркан?

Любит другую красавец джигит —

А может судьба его мне посулит![27]

Нежный голос Гюльчахры наполнял трепетом его сердце. Он еще никогда не слышал ничего похожего. Он почувствовал себя в райском саду, и ее голос звучал для него, как пение райской птицы. Многоголосое утро весеннего дня и бурлящие потоки Сумбара — все соединял в себе голос Гюльчахры. «Какое удивительное создание! — думал Махтумкули. — Как бы она не попала в руки ханов или беков!»

Дорога на Ургенч, как ни длинна —

Не долготой своей она страшна.

Не тем, что сто врагов на той дороге,

А что с тобой нас разлучит она.[28]

Вдруг Махтумкули поймал себя на том, что он непрестанно сравнивает Гюльчахру с Менгли. И это испугало его. Несмотря на все то впечатление, какое на него произвела Гюльчахра, в нем продолжало жить беспокойство. Да, ответ был — Менгли. И он удивился ее власти над ним.

Гюльчахра передала ему дутар и улыбнулась; будто говорила: «Ну, а теперь очередь твоя». Махтумкули робко коснулся струн. Красота Гюльчахры была такова, что казалось, простая палка заиграет в восхищении, не говоря о дутаре.

Ты не гордись, гора, надменной высотой,

Железом плавленным иль серебром ты станешь.

Река, не хвастайся могучей быстриной,

С годами высохнешь, пустым руслом станешь.[29]

Слушая Махтумкули и очарованная его игрой и стихами, Гюльчахра невольно опустила голову на подушку. При этом ярко вспыхнула ее круглая брошь, напоминающая полную луну. «Вот легендарный Рустем Зал[30], — думала Гюльчахра, — и Махтумкули. В чем сущность героизма? Осуждать безнаказанных ханов, наглых беков, писать такие отважные стихи — это ли не героизм? Махтумкули — Рустам Зал среди поэтов». А Махтумкули пел. Пел все лучше, все вдохновеннее.

Лежит на пленном слове печать запрета.

Невольничьи базары шумят с рассвета.

Где честь народа? В саван души одета

И страждает одиноко. Что делать мне?[31]

«Вот где мужество, — думала Гюльчахра. — Он готов бороться с несправедливостью, ему ненавистно рабство и бесправие его народа, и он смело говорит об этом».

Стрела, что пустишь в камень, говорят,

Войдет в него, не повернет назад.

«И это Махтумкули! Нет, его ни с кем не спутаешь. Это его стихи. И в жизни он такой же, как в стихах. Вот ведь случай, который свел меня с поэтом: горе, несчастье в нашем доме, мать рыдает… Но разве место мудрого не в доме печали? Если бы у всех людей было бы понемногу от Махтумкули: чуточку его ума, немного его доброты, нежности к родной земле. О Аллах, почему ты создал людей такими алчными? Почему они ак жаждут крови? Зачем им чужие земли, невольники, золото? Почему, о Аллах, ты, который создал

Махтумкули отложил дутар. Пока играл и пел, он наполнил огромный мир, окружающий Гюльчахру, поэзией и чувством, все кругом как бы родилось заново.

Когда Махтумкули ушел, старик тяжело вздохнул и сказал с горечью:

— Народ, в котором рождаются такие молодцы, обретет счастье.

Старик не постеснялся при дочери хвалить молодого человека, приехавшего из дальнего края.

А Махтумкули продолжал парить в небесах и в ушах у него звучал голос Гюльчахры. Музыка, сорванная ее пальцами со струн дутара, разливалась в вышине, над вершинами гор, над садами, над реками, над степными просторами. В дочери зергара[32] Махтумкули увидел большого поэта. Ее стихи были необыкновенные. Но ведь не только в стихах дело… Гюльчахра как будто стала необходима Махтумкули: он только ушел, а чувствовал, что опять хочет видеть ее.

Теперь в келье медресе Махтумкули не находил себе места. Ему здесь стало тесно и душно. Его мечта осталась за стенами Ширгази. Хива превратилась для него в Гюльчахру. И прежде бывало, что переполнявшие его душу чувства печали или радости находили выход в стихах. Так случилось и сегодня:

Твоя слава достигнет восточных вершин,

Ты — высокий кальян, тонкогорлый кувшин,

Искрометный прозрачный индийский рубин,

Всех рассудка лишаешь ты вдруг, красавица![33]

3

У входа в юрту часто можно было видеть пару горлинок, которые подбирали просыпанные зерно и крошки. Акгыз старалась обходить их, чтобы не спугнуть. Но сегодня она видела только одну птицу. «Они всегда были вдвоем, ворковали, где же вторая?» Акгыз окинула взглядм округу, но не нашла второй горлинки, сколько ни всматривалась. А та единственная, что была перед ней, наклонила голову набок и смотрела на Акгыз, будто искала сочувствия. Акгыз стояла в замешательстве, не зная, чем помочь птице. Тем временем из овчарни появилась кошка, облизывающая усы. Внезапная догадка мелькнула у Акгыз, она пробежала несколько шагов до овчарни и увидела там разбросанные серые перья. «Кто же это был, он или она? — подумала Акгыз. — А эта, несчастная, будет теперь ходить, как я, неприкаянная. Мы теперь с ней остались две одинокие… Ни человеку, ни птице нет спасения от хищников».

Двое верховых были уже так близко. От чего она так волнуется? Карры-мулла закашлял, она опять зашла в юрту. Сердце ее рвалось наружу, гулко стучало. Нет, Акгыз заставила себя сесть под чувалом[34], висящем на стене. Такой же точно чувал висел напротив. Прежде, еще до ухода Абдуллы, на ковровой торбе над ним висела сабля. Ножны в верхней части были украшены золотистыми узорами.

— Это не простая сабля, — говорил Абдулла. — Это дамасская сталь.

А теперь ни сабли, ни Абдуллы. Абдулла всегда носил ее на поясе, а ночью клал под подушку. Акгыз быстро привыкла к этому: каким мужественным он ей казался!

Как-то раз Абдулла заметил синяки на щеке жены и пришел в ярость.

— А ну говори, что за синяки у тебя?

Акгыз покраснела и опустила голову. Абдулла крепко схватил ее за руку и усадил. В тот момент Акгыз впервые почувствовала силу его рук.

— Больно же…

— Я тебе задал вопрос!

— Во снё я неловко повернулась и ударилась об эфес твоей сабли. Было так больно. Чуть не вскрикнула, едва удержалась. Ты ведь спал — я могла тебя разбудить…

Абдулла от души рассмеялся.

— Ну, и неженка мне попалась! Того и гляди, еще скажешь, что обрезалась об саблю в ножнах!

Нет теперь ни той сабли, ни Абдуллы. Как-то Човдур-хан повесил над чувалом другую такую же саблю. Через некоторое время зашел к ним Махтумкули. Почему-то вдруг Акгыз захотелось посмотреть, как сабля будет выглядеть у него на боку.

— Махтумкули, а ведь ты уже настоящий мужчина…

— Что, гелнедже, — улыбнулся Махтумкули, — хочешь сказать, женить пора?

— А что? Так и скажу!

Акгыз взяла саблю и привесила ее к поясу Махтумкули.

— Как раз! Настоящий джигит!

Махтумкули думал, что она шутит и хотел снять саблю. Но Акгыз схватила его за руки.

— Ты уже не мальчик! Уже год, как ушел твой брат, и ничего о нем не слыхать…

Теперь Махтумкули стало понятно, почему Акгыз повесила на него саблю. А Акгыз глядела на него, будто впервые видела: «С этой саблей, как он похож на Абдуллу!»

Махтумкули, хотя и чувствовал себя неловко, саблю не снял, чтобы не обидеть Акгыз, и направился к выходу. Акгыз с гордостью смотрела ему вслед. А потом, когда он уже вышел, спохватилась, будто с этой саблей она его отправила на погибель. Она живо себе представила, как враги его окружают и убивают. «Что мне такое втемяшилось в голову, зачем я ему саблю навязала?»

— Махтумкули, вернись!

Она сама испугалась своего голоса. Кричала будто не она, а другая с истерзанной душой. В этом крике рвалось наружу все отчаяние, которое она пыталась сама от себя скрыть.

Махтумкули не услышал ее. Или сделал вид, что не слышит.

Только ночью, когда он спал, Акгыз вытащила у него из подголовья и отнесла к себе саблю.

«Хлебнул он горя с юных лет… Говорят, люди рождаются, чтобы страдать. Какая правда в этих словах! Если кому судьба подарит счастье, пожалуй, больше всех заслужил его Махтумкули. Ни гоклены, ни иомуды лучшего поэта не знают. С юных лет истерзана его душа…»

4

Махтумкули считал своей заслугой, что он противостоял некоторым обычаям. Иные едва оперились, и подавай им сразу двух, а подчас трех жен. Кто назовет это любовью? Разве любовью к собственности. Или жадностью. Подобным образом мыслят ханы и беки, движимые жаждой к захватам и обладанию. Только для простых людей ханские забавы оборачиваются несчастьем.

Махтумкули не хан и не бек, но все его знают. И много девушек думает о нем. Но сердце Махтумкули вместило только одну. Имя ей — Менгли! Ослепила его глаза красота узбечки Гюльчахры, голос ее заставил трепетать его сердце, душа его ликовала от ее стихов. Но сердце было занято. Гюльчахра стала для него близким человеком. Как сестра? Нет, ближе. В народе говорят, самый красивый цветок — гордость земли, самая красивая девушка — гордость народа. Все лучшее в Хиве, вся мудрость стала ему необходима. Каждое утро он просыпался от звуков ее дутара, которые впитали лучи солнца и певчие птицы.

Сегодня Махтумкули был разбужен дивной мелодией, которую слышал еще мальчиком. Волшебная колыбельная — ее пела ему мать. Шорохи ветра, шелест колосьев, переливы птиц — напоминали задушевную сладкую музыку детства. Напев

Мать, бывало, укладывая его маленькую сестру Зубейду, пела колыбельную. Никогда не забыть ему ее мягкий, нежный голос:

Походит на коня мой брат родной.

За ним я как за каменной стеной,

Услышу весть я о приезде брата,

И зимний день покажется весной.[35]

Редко колыбельная действовала усыпляюще на Зубейду. Песне внимал скорее Махтумкули, сидевший в это время за книгами. Он готов был слушать хоть целый день, как ему хотелось, чтоб эта песня не кончалась! Песня была печальная — о брате матери, которого угнали в плен. Потом мать пела другую песню, тоже печальную и тоже красивую.

Камень не бросай, в реке глубоко.

Бросишь в реку, не найдешь следа.

Замуж дочь не выдавай далеко.

Выдашь — не увидишь никогда.[36]

Махтумкули даже был рад, что сестра не может заснуть. Заснет сестра — оборвется песня. Бывало мать сама засыпала под свою колыбельную. Тогда Махтумкули брал сестру на руки. Она широко раскрывала глаза и не думала спать. Махтумкули подбрасывал ее вверх, она визжала от радости, — ей хотелось еще: она сучила ножками, изгибала свое маленькое тельце. Махтумкули мог бы выйти с ней на улицу, показать ей животных, птиц, цветы. Матери некогда с ее заботами. И днем и вечером девочка в колыбели — конечно, ей скучно. Махтумкули мог бы выйти с ней погулять. Но не решался, боялся насмешек ребят:

— Ну и джигит! Ребенка несет на руках! Вот сила!

Если бы только ребята… Однажды он с Зубейдой на руках вышел на улицу. Отец его провожал Овез-Шиха и они повстречались. Махтумкули почтительно поздоровался с уважаемым аксакалом и прошел мимо.

— Не тот ли это из твоих сыновей, которого ты собираешься отправить к Идрис-баба? — чуть надменно спросил Овез-Ших Довлетмамеда, отца Махтумкули. Тот утвердительно кивнул головой, не чувствуя подвоха.

— Так что же он нянчится с ребенком?

— Он у меня…

— Боюсь, что не получится из него муллы.

Махтумкули услышал слова Овез-Шиха и смутился, но ответить не посмел. А думалось ему вот что: «Разве мудрость такого старика может принести людям счастье? Можно ли ждать человечности от того, кто не способен любить свое дитя? Почему отец не сумел ему резко ответить?»

Еще с детства Махтумкули на многое смотрел другими глазами. Разве стыдно ухаживать за детьми? Гуляя с Зубейдой на руках, он чувствовал себя счастливым, и Сонудаг в пелене полуденной жары казался особенно красивым: он распластывался у ног Махтумкули, веркая, как мрамор, шпилями вершин и позолоченными хребтами. В те минуты, когда Махтумкули держал Зубейду на руках, Сонудаг будто тоже проникался любовью к детям, от него веяло прохладой и, казалось, он вот-вот заговорит и скажет нечто дивное.

Махтумкули давно проснулся, но вставать не хотелось. Не хотелось разлучаться с матерью, с ее песнями. Давно уже эти воспоминания не посещали его. Матери ему очень недоставало. Печали, заботы и болезни рано разлучили их. Он тогда еще был мальчишески легкомыслен. Он был далек от ее печали, а боль не доходила до него. И помочь ей ни в чем не хотел. Теперь только он понял это. Конечно, он не мог вернуть пленников из Персии. Ни тогда, когда был маленьким, ни теперь. Но ведь мог же облегчить страдания матери?

Вспомнилось, как однажды к Абдулле пришли несколько молодых парней из его же оба. Абдулла был совсем юн, на верхней губе у него еще рос пушок. Еще не был женат.

— Сколько мы будем ждать тебя? Ты уже не желторотый птенец! — с жаром говорил один из парней. — Подобает ли нам носить папахи, пока кровь не отомщена? Лично мне стыдно на улице, стыдно людям в глаза смотреть. То мне встречается Аннаджемал-эдже: где ее дочь? Угнали кизылбаши. То мне встречается Адын-ага: где его сын? Увели кизылбаши. Я сквозь землю готов провалиться! Или у туркмен в жилах вместо крови вода? Что молчишь? Может сабли у тебя нет? Может тебе по ошибке дали серп вместо сабли?

Абдулла покрылся холодным потом. Слова кололи его больнее, чем кинжалом. В последнем набеге кизылбаши захватили в плен его мать, но потом в дороге оставили ее — у нее начался сердечный приступ. После этого его несчастная мать часто хворала, превратилась в тень. Сядет где-нибудь и сидит подолгу, а если случится подняться на ноги — встанет на одном месте и стоит не двигаясь. Глаза потухли. В лице ни кровинки. Хоть перед детьми она и пыталась крепиться, было ясно, что дни ее сочтены.

Абдулла до боли в пальцах сжимал эфес, ему была понятна горячность парней, их негодование, готовность отдать свои жизни за лежащее у предгорий оба. Он встал и как раз хотел сказать парням свое «да», когда увидел отца, входившего в дом. Отец появился как в тумане: злоба к кизылбашам заволокла глаза Абдулле. Довлетмамед сразу понял, что происходит у него дома.

— Джигиты! — обратился он к молодым людям. Голос его звучал едва слышно, и он, сам удивившись слабости своего голоса, откашлялся. — Горячность — великий грех, не поддавайтесь шайтану, вы совершите страшную глупость! Прольется невинная кровь. Аллах опять увидит слезы ваших матерей, и жизнь уйдет из их сердец. Что могут сделать девять, трижды девять джигитов верхом на конях? Разорить кишлак кизылба-шей? А завтра что? Завтра где вы спрячетесь? Если знаете место, куда бы нам всем переселиться, назовите мне его. Наши предки рождались и жили здесь. Здесь их могилы…

Довлетмамед замолчал, обвел взглядом руки, сжимающие эфесы, и понял, что говорил напрасно. Ораз-гюль испустила тихий стон: иногда при вдохе у нее появлялась режущая боль под лопатками. Махтумкули стал обмахивать лицо матери платком и озабоченно посмотрел ей в глаза, но внимание его отвлек голос одного из собравшихся.

— Да простит нас Мулла-ага, но мы пришли не советы собирать, а джигитов, воинов. Нам нужен вождь. Вождь с обнаженной саблей, призывающий к мщению. Слыхали мы о некоторых народах, среди которых седовласые старики берутся за мечи и скачут в бой впереди молодежи. А у нас только советы дают.

Карры-мулла опешил от дерзких слов и не решил, что сказать в ответ. Махтумкули видел, как слаб отец перед решимостью молодых людей. Он-то знал, что мог бы дальше сказать отец. Он и раньше говорил об этом. Может и ребята эти уже слышали подобные мысли. Что касается Абдуллы,

— Это дело не по плечу горсточке джигитов. Тут все туркмены должны быть заодно. Наше несчастье начинается не в Персии. Нельзя в нем винить ни Хиву, ни Бухару. Сами мы виноваты в наших бедах. Вредит, нам наша разобщенность, бесконечные распри между туркменскими племенами.

Еще тогда Махтумкули знал справедливость этих слов, понимал, как необходимо объединение всем без исключения туркменским племенам. Но когда это будет? Размышления о единстве должны были заставить отказаться от набегов самых отчаянных. Казалось бы, даже те, кто больше всех жаждет крови, должны задуматься над мудрыми словами. Однако назавтра горит еще одно селение, льется кровь, угоняют в плен женщин, детей. Гибнут от меча кизылбаша гоклены, иомуды, текинцы, сарыки, эрсаринцы. Никто из туркмен не чувствует себя в безопасности. Казалось бы, эти печальные обстоятельства должны были бы их подтолкнуть к единственному решению, к сплочению. Каждый набег кизылбашей лишний раз напоминает о необходимости единства. Но трагические уроки повторяются один за другим, а умнее никто не становится.

Махтумкули знал, несмотря на молодой возраст, от чего происходит, раздробленность. Во главе племен стояли вожди — ограниченные, недальновидные люди. Они скорее готовы были подвергаться ежедневному риску набегов, нежели уступить другому бразды правления. Корень зла был в их упрямстве. Раздробленность была очень благоприятна для вражеских набегов. Все это Махтумкули узнал от отца, и размахивающей саблей вождь не представлялся ему больше героем:

— Очень хорошо, что туркменские женщины рожают отважных воинов. Но все же я надеюсь, что когда-нибудь родится умный хан, который сумеет объединить всех туркмен.

На первый-взгляд дело несложное. И дед, и отец Махтумкули давно размышляют над этим. Вот и молодые люди, собравшиеся в кровавый набег, тоже как будто все понимают. Но горячая молодая кровь, вольный степной воздух и множество напоминаний об унижениях, нанесенных врагом, толкают джигитов на смерть.

Что делать? Этот вопрос не давал покоя молодому Махтумкули. Позднее, — проходя обучение в Идрис-баба[37]в Бухаре, он нашел ответ:

— Пять или десять ханов не смогут решить этот вопрос. Тут нужен весь туркменский народ. Надо поехать во все оба, оазисы, селения у колодцев и всюду объяснять, разъяснять, рассказывать! Только так! Почему в Персии, в Бухаре — есть государство? Потому что у них много ученых людей. Много книг. Нам нужна мудрость! «Грамотой владеющий народ и в бесплодном крае расцветет». «Чего мечом суровым не добыть, то можно умным словом заполучить». «Любой слепец на горе обречен, как обречён глупец, что неучен». «Ученый своему народу мудрость несет, неученый смерть несет». Откуда взялись эти поговорки? Они выстраданы. Мудрость в них дороже золота. Родились они в моем народе. Где теперь те туркмены, что их придумали?

Масса сложностей обнаруживалась на пути осуществления его идей. Как учить народ, разбросанный по всей степи? Как строить медресе, если нет городов, даже оседлых оба? Или надо посылать туркмен учиться в Хиву и Бухару? Но многие ли получат образование таким образом? Очевидно одно: Надо пробуждать сознание людей книгами, изучать историю, указать путь в будущее. Тогда можно будет вернуться к вопросу об объединении.

Туркмены! Если б мы дружно жить могли,

Мы осушили б Нил[38], мы б на Кульзум[39] пришли!

Теке, йомуд, гоклен, языр и алили[40] —

Все пять должны мы стать единою семьею!

— Нет, Махтумкули, это слова из области сказок. Сладкие грезы. Несбыточная мечта…

Вот о чем думал в то утро Махтумкули, когда проснулся и в ушах у него звучала волшебная колыбельная, которую пела его мать. Сегодня он собирался зайти к Гюльчахре. Целую неделю перед тем он колебался и одновременно предвкушал новую встречу. Вспомнилась поговорка: «Твой сын тебя обережет, дочь принесет тебе почет». Дом Садулла-ага притягивал его. Посидеть с Гюльчахрой — блаженство. Махтумкули ни в чем не ставил ее ниже себя. Часто у них бывать Махтумкули не решался. Но и когда заходил к ним раз в неделю, всегда находил благовидный предлог, чтобы не вызвать кривотолков. Приносил Гюльчахре книги. Беседы молодых, их тихая печаль, красивые песни оживляли жизнь стариков.

Тогда, еще в первую встречу Махтумкули понял, что Гюльчахра к нему неравнодушна. Но он не хотел пользоваться ее чистыми чувствами, а наоборот решил рассказать ей все о себе. Гюльчахра, красотой своей напоминавшая ему Менгли, венец его мечтаний. И хотя он знал, что Гюльчахры ему будет крайне не хватать, все же решил не связывать себя с ней, а ее с собой. Поэтому он однажды рассказал ей, что женат, у него двое сыновей. Гюльчахра не удивилась, будто и раньше об этом знала, справилась о его семье. Он дал понять, что женился неудачно, без любви. После этого Гюльчахра привязалась к нему еще сильнее, плакала, расставаясь, говорила, что тоскует, не находит себе места в этом мире, что хотела уйти, куда глаза глядят и так бы и поступила, если б не стихи Махтумкули. Да он и сам страдал. Теперь у него в сердце рядом с Менгли нашлось место и для Гюльчахры. Только для его жены Карагыз уголка там не нашлось.

Карагыз — дочь бедного сапожника. Она старше Махтумкули на год. Довлетмамед, в свое время, видя мучения сына от разлуки с Менгли, быстро сосватал и женил на ней сына. Нельзя сказать, что Карагыз была писаная красавица, но миловидна и в теле. Терпеть не могла ни книг, ни тем более стихов. Размолвка между ними случилась в первую же брачную ночь. Как выяснилось, ей было известно о любви Махтумкули к Менгли.

— Значит, ты любил другую? — спросила Карагыз напрямик. Прямолинейность молодой жены понравилась Махтумкули, и он решил ответить не таясь.

— Да.

— И что же… сердце твое по-прежнему принадлежит Менгли?

— Да..

Махтумкули был рад тому, что говорил искренне. Он сказал правду, и ему стало легче.

Сомнительную радость его искренность доставила Карагыз. Теплота и нежность, которую она было приготовила для мужа, улетучились. Он уходил — она не спрашивала, куда; приходил — не радовалась возвращению. Поначалу его это не волновало. А потом, потом…

Потом уже было поздно. Народившиеся на свет друг за другом двое сыновей не сблизили их. Карагыз, как джейран, которого не удалось приручить, была своевольна и умела постоять за себя. Махтумкули нравился ее характер. Особенно ему нравилось, как она ухаживает за детьми, Муллабабеком и Ибраимом. И сам любил детей, но не сюсюкал с ними. Приезжая из другого края, привозил им подарки: то

Карагыз тяжело переживала, что не было для нее места в сердце мужа. Вначале она мучилась от бессонницы, потом начались головокружения. Ее свекровь Айсулув хотела помочь ей, пошла к лекарю, казаху. Он дал какое-то снадобье, но недуг Карагыз мучил ее все больше.

Мужа беспокоило ее состояние. Он сказал ей, что с Менгли он соединиться уже никогда не сможет. Она и сама понимала это. Но все равно страдала, страдала от того, что не могла завоевать сердце мужа. Болезнь ее обострялась, сопротивляться у нее не было душевных сил. Она стала чувствовать, что Махтумкули чужой для нее человек. Когда она узнала, что он едет в Хиву, она сказала:

— Ну, что же, счастливого пути! Я постараюсь, чтобы дети не скучали без тебя.

— Я доволен тобою, Карагыз, — сказал он и погладил жену. Его руки скользили в темноте по ее худым, острым плечам, по ввалившимся щекам, ему до боли стало жаль ее. Но что сказать — не знал. «Ах, Менгли, Менгли! — горько думал он про себя. — Ты полностью завладела моим сердцем, ты не оставила места для моей несчастной жены, и тоже заставила ее страдать…»

Карагыз расстроилась, но не заплакала.

— Почему я, как другие женщины, не могу довольствоваться тем, что не приводят в дом вторую жену! Почему я так не могу? Ох, как тесно сердцу в груди… — С этими словами она вышла на улицу. Махтумкули не заметил, когда она вернулась.

В Хиве он с благодарностью думал о Карагыз. Мог ли он учиться здесь спокойно, если бы эта стойкая женщина не вела хозяйство?

Под благовидным предлогом он отказался от предложения Назарлы пойти с ним на базар. И предложение Нуры Казима пойти вместе погулять вдоль арыка он тоже отклонил. Теперь можно было идти к Гюльчах-ре, взяв с собой заранее приготовленную книгу. Но долго наслаждаться ее обществом ему не пришлось. Только девушка начала петь, как в дверях показался Назарлы. Назарлы не стал бы в доме Гюльчахры беспокоить Махтумкули без особой необходимости. Махтумкули с тревогой посмотрел на него и спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Растяпа вместо денег и товара несет дурные новости с базара, — сказал Назарлы, тяжело вздыхая. — Пришел караван из Персии. За товарами приехали какие-то гоклены, хотят поговорить с тобой.

Заныло сердце Махтумкули, предчувствуя дурные вести. Назарлы уже знал, что произошло, но не хотел говорить об этом у Гюльчахры. Та тоже разволновалась, и сказала, что с нетерпением будет ждать, когда Махтумкули вернется.

Ни одного из троих гокленов он не узнал. Хотя высокий сухопарый человек с крючковатым носом на длинном лошадином лице и сказал, что он видел Махтумкули еще мальчиком. И продолжил потом:

— Недобрые вести принесли мы тебе, Махтумкули…

Махтумкули не мог поднять глаза, сердце гулко стучало. Он приготовился услышать недобрые вести об Абдулле или Мамедсапе. Много лет прошло как они пропали без вести, но надежда еще теплилась. Если этот рыжеволосый сейчас расскажет об их горькой участи, то надеждам придет конец. Рыжеволосый откашлялся, в нерешительности теребя свою красную бороду, хмурясь и поджимая губы, и произнес наконец, сваливая с себя камень дурных вестей, давивший на него столько дней:

— Твоего любимого сына Муллабабека…

У Махтумкули зашумело в ушах, в глазах потемнело и он полетел в пропасть. Задыхаясь, он хотел встать, но Назарлы удержал его, опустив ему руки на плечи.

— Тяжелую кладь берет на себя сильный верблюд, удары судьбы — мужчина. Много страдания выпадает на долю человека.

После этих слов Назарлы сел, скрестив ноги, поднял руки ладонями вверх:

— Бисмилла рахман рахым…

Краснобородый опять обратился к Махтумкули:

— Мы уже собрались в дорогу, когда Карры-мулла пришел к нам. Он сказал, что услышал о том, что мы отправляемся в Хиву. Потом я был у вас, помолился за упокой души. Другой твой сын тоже лежал в лихорадке. Ему уже лучше. Милостями Аллаха. Ничего не сделаешь, все во власти всевышнего, Махтумкули. Отец велел тебе возвращаться с первым же караваном. И мы здесь долго не задержимся. Сделаем необходимые закупки и сразу обратно. Ни дня медлить не будем.

Не первый раз Махтумкули переносил горечь утраты. И всегда это болезненно, всегда внезапно. Смерть приходит непредвиденно, туда, где ее меньше всего ждешь, и уносит того, кому, казалось, она меньше всего угрожала. Хорошо хоть Ибраиму полегчало. Поэт хотел встать, но не было сил. Назарлы прочел в глазах Махтумкули то, о чем хотел спросить.

— Караван на Атрек отправляется завтра. Кони, снаряжение к завтрашнему дню будут готовы. Я сделал все необходимое.

Махтумкули был ему благодарен. «Хорошо в такой момент иметь рядом верного друга. И поддержит, и поможет… И наверное, надо было предупредить Гюльчахру. Попросить Назарлы или самому?» Поразмыслив, он решил зайти к ней сам.

Гюльчахра ждала его с нетерпением и встретила в дверях. В доме они были одни. Она прижалась головой к его груди. Ей очень хотелось спросить, что случилось, но она боялась ему сделать больно. Она почувствовала, что внезапное появление вестника означает отъезд Махтумкули.

— Когда ты уезжаешь? — спросила она.

Махтумкули ощутил вдруг, что в нем опять просыпалась жизнь. Он обнял ее, тяжесть на душе перестала быть непомерной.

Тонкие розовые губы Гюльчахры стали сухими, а глаза наполнились слезами. Через некоторое время она осторожно высвободилась из объятий Махтумкули.

— Прости, что спрашиваю. Путь далекий, что тебе приготовить на дорогу?

Тысячу раз он был благодарен заботливой Гюльчахре.

— Караван вроде передвижного базара. Были, бы деньги — найдется и пища, и необходимые вещи.

И Махтумкули рассказал ей, что умер его сын, от лихорадки.

Когда Махтумкули вышел от нее, он услышал жалобный стон:

Твои слова мне слаще всех услад.

Но ты ушел. Вернешься ли назад?

Твоя любовь ко мне — моя корона.

И свет моей души — твой добрый взгляд.[41]

5

Топот копыт раздавался уже у самого дома. Как бы Акгыз не терпелось, все же она заставила себя остаться в юрте и глядела теперь на улицу сквозь дверную щель. О, боже! Да ведь это отец и мать! Акгыз выбежала, забыв обуться. Она взяла за уздцу лошадь, на которой приехала мать, и привязала ее. Мать очень любила Акгыз. Двое ее сыновей пали в бою с полчищами Недир-Шаха[42], и она особенно привязалась к дочери, ныне единственному чаду, боялась отпускать от себя; ей чудилось, что той всегда грозит опасность, и ходила за

И мать, и отец Акгыз выглядели древними стариками, хотя им было не так уж много лет. Они поседели и сгорбились, тяготы жизни им приходилось переносить в полном одиночестве. У них была единственная мечта — нянчить внуков, но и этому, видимо, не суждено было сбыться: столько лет прошло с тех пор как муж Акгыз Абдулла ушел и не вернулся.

— Мы сегодня же отправляемся в обратный путь, душа моя… — сказала мать дочери.

— Что так быстро, мама, — сквозь слезы спросила Акгыз. — Неужели даже ночь не пробудешь со мной?

— Боюсь, что мы не можем себе это позволить, — вздохнула мать. — Долго ли нам теперь осталось… Карры-мулла просил заехать по неотложному делу. Вот мы с отцом и приехали…

Акгыз не знала, что свекор пригласил ее родителей. Тут к ним подбежала Айсулув. Она проводила стариков прямо к Довлетмамеду. Надежда Акгыз поговорить с матерью наедине не сбылась, и она занялась приготовлением угощения, но вопрос, что за неотложное дело, из-за которого приехали родители, не выходил у нее из головы: «Что свекор хочет сказать им? Не обо мне ли пойдет разговор? Если обо мне, что же он сам не поехал к ним? Ах, да, ведь он же плохо себя чувствует, поэтому не смог сам поехать. О чем же они будут говорить? Дай бог о хорошем…»

Акгыз слишком соскучилась по матери, и поэтому она осмелилась войти в дом Карры-муллы. За едой шла беседа, но когда она вошла, разговор прервался и все сидели молча. Акгыз как будто получила пощечину и сразу вышла на улицу. Это ее смутило и обескуражило. Неопределенность ее положения, терзавшая ее и ее родителей, еще более усилилась. Ей показалось, что она услышала вопрос отца, когда, прежде чем войти, в нерешительности остановилась у двери:

— А с ней самой вы посоветовались?

В тоне, которым это было сказано, ей послышался оттенок недовольства. «Задержалась бы еще на минуту у двери, — думала Акгыз, — услышала б ответ Карры-муллы».

Как во сне Акгыз открыла дверь в свой дом, споткнулась о порог и упала.

«Что-то Карагыз не показывается? Может она что-то знает и скрывает от меня?» — подумала Акгыз с тревогой. Прошлую ночь они ночевали в одной комнате. Она уже несколько ночей проводила вместе с Карагыз, стараясь скрасить ее одиночество. За это время маленький Ибраим успел привязаться к ней.

Как-то ранним утром приснился ей тревожный сон. Ей показалось, что она слышит голос Абдуллы. Будто он уже давно зовет ее. Все соседи окружили его, только она одна не знает, что он здесь. Вдруг Абдулла обижается и хочет опять уйти. Акгыз бы броситься к нему, остановить его, но она не может встать: что-то тяжелое и жуткое давит на нее. Вот ей наконец удается вырваться из оцепенения, и она что есть силы кричит:

— Абдулла, постой!

Карагыз проснулась в испуге.

— Акгыз, проснись!

Акгыз открыла глаза, побежала к двери, и, не отпирая, принялась с силой трясти ее.

Карагыз подошла к растерянной Акгыз и обняла ее:

— Успокойся, тебе приснился дурной сон…

— Нет! Ты разве не слышала голос Абдуллы? Это я виновата, я не проснулась, и он уехал.

У Карагыз перехватило горло:

— Пойдем, ложись, еще рано. Это был сон.

— Нет, я до сих пор слышу его голос! Неужто ты не слышишь? — Акгыз опять дернула дверь за кольцо, пытаясь открыть. Кольцо оторвалось и осталось у нее в руках. — Он уже за горой… Аллах услышал мои молитвы: Абдулла в добром здравии.

Акгыз пришла в себя только тогда, когда Карагыз отворила дверь и прохладный ветерок подул ей в лицо.

Акгыз чувствовала себя как птица в клетке. Она была бессильна. Ее судьба всегда решалась без ее участия. Она вспомнила как невестой пришла в дом Карры-муллы. Долго не могла привыкнуть к новому дому. Скучала, не знала, с кем поговорить. Но это был удел всех молодых туркменок. Всех девушек, как правило, выдавали замуж за неизвестного человека, в чужое селение. Зачастую родители невесты едва знали жениха. Да они и не пытались узнать его поближе. Все переговоры велись тремя-четырьмя женщинами. Если они сговаривались, дело было решенным. Ни жених, ни невеста перечить не смели. На первый взгляд подобный брак не мог быть прочным, однако очень редко, раз в десять, двадцать лет расторгались браки, заключенные таким способом. Романтические порывы постепенно угасали в цепких узах такого брака.

Но Акгыз повезло. Абдулла оказался таким, каким она и представляла себе своего будущего мужа, и характером, и умом. Тем не менее, в первое время она очень скучала по дому, по родителям, по знакомым местам. Трудно привыкала к новому дому, хотя здесь было больше жизни. Махтумкули часто играл на дутаре, собиралось много гостей. И все равно Акгыз скучала.

— Что с тобой, Акгыз? Что ты таишься от меня? — спрашивал Абдулла, но она не могла дать ясного ответа. После безуспешных попыток добиться от нее вразумительного объяснения Абдулла успокаивался, заключая, что нет повода для беспокойства. Теперь Акгыз укоряла себя: «Теперь я и без Абдуллы справляюсь с домом. Ведь не бегаю же к маме с папой! Был бы рядом Абдулла, век прожила бы здесь и не тужила без родителей…»

Открылась дверь, и вошла Айсулув.

— Гости собираются. Пойди, попрощайся.

Акгыз хотела встать, ноги не слушались. Будто слова свекрови подкосили ее силы. Айсулув протянула ей руки.

Карры-мулла держал коня под уздцы, а отец уже готовился вскочить в седло. У матери были мокрые глаза: наверно плакала. Отец, глядя в сторону, буркнул: «Счастливо оставаться, дочка!», вдел ногу в стремя, воскликнул: «Йа, создатель, не оставь в беде!» и хотел вскочить на коня. Ему вовремя помогли, а то бы он сам не справился. Уже сидя верхом, мать обратилась к Акгыз:

— Ну, мы поехали… Не осуждай нас, дочка. Мы все в руках всевышнего.

Акгыз промолчала. Айсулув помахала рукой:

— Молитесь и надейтесь на лучшее.

Карры-мулла и Айсулув вернулись в дом. Акгыз никак не могла понять, отчего же все уходят от Карры-муллы, опустив голову, и ее родители в том числе. Эта странность начала происходить после визита Овез-Шиха. Карры-мулла дружил с ним и, когда встречался с трудностями, всегда обращался к нему. В тот раз, прощаясь, Овез-Ших воздел руки к небу и воскликнул:

— Да будет так!

Потом к Карры-мулле приезжал Ханам-хан. Перед обратной дорогой он сказал своему коневоду:

— Злился я на Карры-муллу. Думал даже, не потерял ли он рассудок. Слава богу, одумался старик. — Ханам-хан тяжело

«Что все это значит? Что означают загадочные слова матери? Наверно речь идет обо мне. Почему тогда свекор молчит? Или я не должна догадываться о том, что произойдет? Или меня…»

У Акгыз потемнело в глазах, закружилась голова.

6

Прошло три дня с тех пор как Махтумкули покинул Хиву. Караван шел по бескрайней пустыне. Оба, с высокими стройными тополями, остались позади. Минарет Васа[43], видный издалека, и тот скрылся за горизонтом. Желтые пески окружили путников со всех сторон, казалось, весь мир был покрыт песками.

Детство Махтумкули прошло среди песков. И многие его мечты угасли так же, как гибли цветы, в знойной пустыне. И тем не менее пески были родные. Им справедливо принадлежало сердце Махтумкули. Когда-то эти бескрайние пески, раскинувшиеся до горизонта, как безмолвное море, представлялись ему всего лишь огромным пустырем. Но теперь вместе с любовью к этой земле пришло понимание ее красоты, измеренной вечностью, ее очарования и поэзии.

Каждому человеку дорого место, где он родился. Махтумкули не мог представить себя вне просторов родной земли. Лишь в размахе пустыни можно было себя почувствовать свободным от горя и печали, от страданий. Гнет ханов и беков, насилие, кровь, бедность, хитрость, вероломство — все далеко: здесь только песчаный простор.

С первых дней Махтумкули обратил внимание на ученого дервиша, который тоже присоединился к каравану. Он хранил в памяти мудрость книг, прочитанных им не только в Хиве, но и в Бухаре и в Самарканде. Только поступки его казались странными. Несмотря на ветхие обноски, он отказался принять в подарок от Махтумкули одежду. А вечером того же дня взял предложенную ему одежду от одного торговца, который обратился к нему со следующими словами:

— Бери, дервиш, надень это на себя. Жертвую, ради Аллаха. Путь далекий и опасный, помолись за нас…

Однако на следующее утро дервиш передарил ее поселившемуся в оазисе бедняку. Махтумкули с интересом слушал рассказы дервиша. Как-то он сказал:

— Я созданный богом бог.

Махтумкули молча улыбнулся. Дервиш отличал его от других людей, следующих с караваном: он догадался, что Махтумкули имел дело с книгами, и выбрал его в собеседники. Однажды он спросил:

— Слыхал ли ты о Мансур Халлаче[44]?

— Нет, не слыхал, — ответил Махтумкули.

— «Ну, так знай, ему отрубили голову, содрали с него кожу, а тело предали огню.

— В чем была его вина? — удивленно спросил Махтумкули. Ему вспомнился Сеид Имамеддин Несими[45], с которого живьем содрали кожу в Халебе.

— Человек — подобие бога. Бог сотворил человека, чтобы показать себя, — сказал он. — Поэтому человек и был подвергнут такому жестокому наказанию. Итак, в чем его ошибка? В чем? — допытывался дервиш, будто сам Махтумкули наложил на того несчастного жестокую кару.

— А в чем вина Несими, в таком случае? — сказал Махтумкули.

Дервиш перестал терзать Махтумкули и со словами: «Я бог, я подобие бога!» удалился.

Махтумкули о многом передумал в Хиве. Изменился его взгляд на мир, отношение к жизни. Особенно долго он размышлял о судьбе Гюльчахры.

«Неужели ей не суждено открыть свой талант людям? Неужели прекрасные мелодии, рождаемые ее дутаром, никогда не смогут услышать люди? Ханы и беки, шахи и султаны — не только в плену у своего богатства, они еще и враги всего прекрасного, человечности, правды. Если дервиш прав, выходит, что люди даже угнетатели и насильники, подобие бога, значит, бог сам творит насилие! Выходит, бог — источник зла?»

Целый день Махтумкули думал над этим. Эта мысль его потрясла и захватила. Испугала и подавила. Он пытался отвлечься дорожными наблюдениями, но мысли вновь возвращались. Он заставлял себя смеяться чьим-то остротам, но голову сверлили безрадостные думы. Душу наводнила печаль. Опять перед глазами встала Гюльчахра.

«Все-таки мужчине легче в этом гнусном мире, чем женщинам и девушкам, — думал Махтумкули. — Для них одинаково опасны как враги с оружием в руках, так и те мерзавцы, в окружении которых женщины живут. Почему женщина рассматривается как предмет, предназначенный для получения удовольствия. Почему забывают главное, что она наш вечный спутник жизни, продолжательница рода, святыня святынь!»

…Колодец в пустыне, родник жизни, его не миновать ни бедному, ни богатому. Туркмены любят колодцы. Туркмен может пройти мимо мечети и не отдать ей дань. Святыня для туркмена — дастархан: скатерть, в которой хранится хлеб; и эти колодцы в песках.

По облику жилищ вокруг колодца можно судить о состоятельности хозяина. Достаточно красноречивы тростниковые стены, войлочные куполообразные крыши, веревки-растяжки — у богатых людей они сияют новизной. Если рядом со старой юртой поставлена новая, значит сын женился и живет здесь с молодой женой. Величина юрты определяется числом деревянных лугообразных опор — терим, по их числу и говорят: столько-то крылая юрта. Четырех-пяти-крылые считаются небольшими. Семи-восьми-крылые юрты ставят для себя большие семьи, которые часто принимают гостей. У Махтумкули была семикрылая юрта. Когда праздновались свадьбы и в юрте пел бахши, камыш сворачивали, войлок скатывали в рулон, и тогда сидящие на улице слышали бахши так же хорошо, как в юрте.

Из колодца доставали воду бурдюками[46]. По некоторым признакам можно было заключить, что овец здесь поили раз в три-четыре дня. А за верблюдами в песках вообще ухода нет. Они изредка сами приходят на водопои. В непосредственной близости от колодца держали молочный и убойный скот.

Один из чабанов с гордостью сказал Махтумкули:

— Шахир-ага, не удивляйтесь, что мы не знаем, как этот колодец называется.

— Почему же? — недоуменно спросил Махтумкули. — Мы этот колодец забрали у карадашлинцев[47].

— Как?

— Вот так. С саблями в руках.

— Выходит, теперь колодец ваш?

— Нет, Сеид-бая…

— И много карадашлинцев вы положили?

— Да все какие были — все полегли.

— А кто они были эти карадашлинцы?

— Да кто, чабаны…

— Такие же бедные чабаны, как вы? — Чабан нахмурился, сжал губы. — Что, брат, молчишь?

— Да где это видано, чтобы чабаны были богатыми… Конечно, такие же бедняки, как мы, — вмешался в разговор старик, который прилег отдохнуть на песчаном холмике. — Не хватило стадам Сеид-бая одного колодца, вооружил он своих чабанов саблями и двинул на Чанглы-бая, бывшего хозяина этого колодца. Чанглы-бай был явно слабее. Ни у Сеид-бая, ни у Чанглы-бая волос с головы не упал. Богатство их не уменьшилось. Сыновья их живут по-прежнему в белых юртах и халаты у них на животах, как и раньше, не сходятся. А бедные чабаны погибли с обеих сторон. Вот такие дела, Махтумкули! Если назавтра чабаны Чанглы-бая придут сюда, опять же умирать

«Вот кому бы быть ханом одного из туркменских племен!» — подумал Махтумкули, с интересом глядя на старика. Он был обрадован тем, что здесь, посреди пустыни, находятся люди, понимающие в чем корень зла. И, будто желая умножить число людей, думающих как старик, он перевел свой пристальный доброжелательный взгляд на других чабанов. А чабан, говоривший вначале, опустил голову в смущении.

Разговор с чабанами долго вспоминался Махтумкули. Он думал о междоусобицах: сколько они уносят жизней! Приграничные с Персией туркменские племена страдают от набегов кизылбашей. На севере не дают покоя хивинские ханы и беки. Бухарский эмир сосет кровь из эрсаринцев, живущих по берегам Джейхуна. Вообще-то из тех, кто нападает, больше половины туркмены, живущие в Персии, Бухаре, Хиве… Все зло в отсутствии у туркмен государственности. Было бы единое туркменское государство, был бы мир. Дав простор фантазии, Махтумкули представил себе благоустроенные города с мечетями, медресе, дворцами, оживленные оба с садами, огородами…

Подняв голову он вдруг наяву увидел то, о чем мечтал. Те же большие города, те же цветущие сады вокруг уютных оба. Только они производили куда более сильное впечатление, чем он ожидал! Такого великолепия он никогда ранее не видел, хоть и побывал во многих местах. Это было сказочное великолепие. Потому что оно было мираж. Он слышел о том, как много людей находили свой конец, поверив видению в пустыне. Махтумкули унял пыл воображения, и чудная картина постепенно растаяла.

Сейчас Махтумкули жалел только об одном: в этой сказке он не увидел Менгли. Во сне или наяву, там, где он видел красоту, он хотел находить Менгли.

…Как-то его гелнедже Акгыз пошла посидеть с девушками в соседнее село, откуда была родом. На следующий день, как они ранее договаривались, он поехал за ней. Девушки, собравшиеся у соседки, явно его ждали. Они давно просили Акгыз привести брата мужа. Мол, все уши нам прожужжала, что он поэт, музыкант, певец, пригласи его, пусть споет для нас. Акгыз сопротивлялась, но пришлось уступить.

— Махтумкули, девушки хотят, чтобы ты спел для них. Меня уже измучили просьбами.

— Ах, гелнедже, я же без дутара.

— Я говорила, да они слышать не хотят, — Акгыз говорила умоляющим тоном. «Видимо, она меня расхвалила, — догадался Махтумкули, и теперь, если я не спою, девушки будут на нее в обиде». Акгыз пригласила его к почетному месту, и сама села рядом.

— Не смущайте юношу, — сказала она девушкам и потом обратилась к Махтумкули. — Спой им песню «Ты прекрасна», они будут очень рады, эта песня поможет развеять печаль.

Слова гелнедже придали ему смелости, и он оглядел окружающих. Он невольно ахнул, когда его взгляд упал на девушку, сидевшую напротив, перед ковровым чувалом. Такой красоты Махтумкули еще никогда не видел. Ее осанка, черные тугие косы, платье из кетени… Где еще можно было найти подобное? Пери, о которых написано в книгах, красавицы, о которых поют в песнях и которых сравнивают с луной — все блекнут перед этой девушкой. Едва ли к ее красоте что-нибудь прибавляла горящая золотом гупба[48] поверх тюбетейки или гульяка с изумрудами, на груди. А родинку над бровью ей будто обозначил прикосновением кисти великий художник.

Сидящие зашушукались… А Махтумкули все не мог оторвать глаз от девушки с родинкой. Что за чудное наваждение? И девушка тоже смотрит на него очарованно… Акгыз поняла, что чувствовал в этот момент Махтумкули, и сжала его запястье. Махтумкули опомнился, поправил халат и шелковые тесёмки на воротнике рубашки. Как множество ручейков сбегающих с гор во время дождя, зашумели, заструились стихи, рассказывая о чувствах, вспыхнувших к девушке с родинкой.

Богом радость мне дана!

Взор упал мой на желанную…

Ты — как полная луна

Над равниною безгранною!

Гиацинт твоих волос

В сердце песню мне занес;

Соловей я: райских роз

Вижу гроздь благоуханную.

От страданья исцели,

Красотою утоли:

Душу душ Махтумкули

В милой видит осиянную![49]

Девушка поняла, что эти строки родились здесь, сейчас, и обращены к ней и только к ней одной. Щеки ее заалели» словно гранаты. От этого она стала в тысячу раз краше. Стоило ей чуть приподнять веки, и Махтумкули прочел в ее глазах ответ — нежный, полный чувства. Для Махтумкули теперь не было девушки прекраснее Менгли, дома уютнее этого, оба живописнее этого оба. Будто он был рожден для нее. Сколько бы Махтумкули ни прочел о любви, сколько бы песен о ней не знал, он впервые почувствовал колдовскую силу этого чувства. В одну секунду его зачарованная душа закружилась в волшебном смерче. Отныне вся его жизнь принадлежала этой девушке.

К сожалению, в первую встречу Махтумкули не удалось заговорить с девушкой, пленившей его сердце. На обратном пути он спросил у Акгыз, что за красавица сидела перед ковровым чувалом.

— Девушки в нашем оба бойкие — смотри! — весело сказала Акгыз.

— Бойкая она или нет, жизни без нее мне не будет…

Акгыз замахала руками:

— Не смей так говорить! Кайся сейчас же!

— Не в чем мне каяться. Я от слова не отступлюсь.

— Она ведь наречена!

— Вот как… Ну, пусть и наречена!

— Что значит «пусть»? Кто же сможет отобрать ее у нареченного?

— Ты, гелнедже! — Махтумкули стал с жаром уговаривать Акгыз: — Прошу тебя, сделай это святое дело. Гелнедже-джан, соглашайся, иначе погубишь меня.

Акгыз попала в трудное положение. Хоть она и сказала Махтумкули, что девушка наречена, она не рассказала, что ее суженый был угнан в Персию во время одного из набегов кизылбашей семь лет назад и до сих пор о нем никаких вестей.

— Да, кстати, гелнедже, мы столько говорим о ней, о девушке с родинкой… А как ее зовут? — Махтумкули сам удивился тому, что до сих пор не поинтересовался ее именем.

— Как зовут? — сказала Акгыз и задумалась. Она хлестнула коня, ударила каблуками по бокам и прикрикнула. — Ну, ну, давай, родной!

— Гелнедже, что случилось? — спросил Махтумкули, нагнав ее. — Почему не хочешь сказать, как её зовут?

— Махтумкули, — серьезно сказала Акгыз, придерживая коня. — Ну, допустим, ее зовут Менгли[50]. Она еще совсем юная девушка. Да и нам куда торопиться? Кто знает, что нас ждет… А вдруг ты начнешь ее воспевать в стихах, упомянешь ее имя — как бы его не запятнать! Если ты в самом деле ее любишь, не спрашивай ее имени.

Махтумкули

— Что задумался? — спросила Акгыз, вровень с Махтумкули направляя своего коня. — Или мои слова тебе не по душе? Я ведь думаю о ее добром имени…

— Гелнедже, разве я пойду тебе наперекор? Ты такое дело для меня сделала, когда пригласила попеть для девушек. Ты столько счастья мне подарила! Благодаря тебе я встретил девушку, достойную стать венцом моих мечтаний. Конечно же, пусть она зовется Менгли. Это имя ей очень к лицу.

Акгыз была рада, что Махтумкули согласился с ней. Приблизившись к нему вплотную, она оглянулась и посмотрела по сторонам, как будто их могли услышать:

— Ее зовут…

— Как? — переспросил Махтумкули, раздосадованный тем, что не расслышал; и наклонил голову еще ближе к Акгыз. Она повторила. Махтумкули закричал что было сил:

— Менгли! Моя Менгли! Моя несравненная! — И хлестнул коня. От неожиданного удара и крика конь взвился на дыбы, заржал, и стрелой полетел вперед. — Эй, горы, слышите? Менгли моя, моя!

Акгыз понимала его.

7

Эта весна была особенно ясной и звонкой. Песни пели не только птицы. И арыки, и родники, и высокие белые тополя, и плакучие ивы с нависающими, как перевернутые колосья, ветвями, и шелестевшие листья чинар были наполнены музыкой. Уже никто не помнит, кто посадил здесь тополя, на которых появились серебристые листки, кто посадил абрикосовые деревья с золоченными веточками и огромной кроной.

Арыки, зимой скованные льдами, а в обычное время блистающие зеркальной поверхностью, словно с цепи сорвались Они были похожи на знавших седла необъезженных лошадей. Полярная звезда и луна в холодном величии, так хорошо сочетавшиеся зимой с замерзшими арыками, перестали понимать друг друга.

Никогда еще Акгыз не видела такой весны, а может раньше ей просто было не до того. Ей казалось, что этой весне не будет конца и после нее не наступит знойное лето. Она не хотела верить, что цветам суждено увянуть, а зеленой траве высохнуть.

Хотя Акгыз и шла по тропинке к арыку, туфли ее намокли от росы, скопившейся на стеблях мелких растений вдоль дороги. Все кругом было усеяно ромашками, маками, тюльпанами, клевером.

— Мы мало обращаем внимание на цветы, — думала Акгыз, — для одних людей это просто красивая поляна, другие сюда пригоняют пасти скот.

Мать Акгыз много знала о природе и постоянно рассказывала дочери:

«Когда начинает цвести абрикос, прилетают аисты; когда цветет карагач, приходит новруз[51]». И другие приметы она знала: «Ранней весной дожди к добру, поздней весной дожди — быть беде». Мать Акгыз умела предвидеть будущее, предсказывала события, перемены в погоде. Могла сказать, когда наступят холода, когда пойдет снег — она объясняла это тем, что просто зорко наблюдала природу и следила за полетом птиц и их приземлением… Акгыз вспомнила о предсказаниях матери прошлой ночью, разглядывая яркую луну на чистом небе. Ущербная луна, полумесяц острыми концами вверх — к хорошей погоде. А если полумесяц одним концом был обращен к земле — быть ненастью. Этой ночью полумесяц обоими концами упирался вверх в небо. Примета оправдалась. Утром на фоне серых облаков, застилавших только что проснувшееся солнце, появилась радуга. Акгыз сразу обратила внимание на окраску радуги. Мать говорила: «Если зеленый ярче, будет большой урожай, если ярче желтый — будет год голодный, будет много хвори». В радуге, появившейся на востоке, преобладал зловещий желтый цвет. Акгыз не поверила глазам. Крепко зажмурилась и опять открыла, но желтый цвет ничуть не сократился, а наоборот, расплываясь, увеличивался. Не желая больше глядеть, как радуга целиком превращалась в желтую дугу, она присела у арыка, опустила руку в воду, прислушалась к шороху листьев… Кругом стоял гомон птиц, будто они наперебой стремились что-то рассказать Акгыз, но язык их был ей неведом. Рядом заливался скворец, и его песня навеяла ей случай давно минувших дней.

Махтумкули был тогда еще не женат. Карры-мулла, встав спозаранку в тот летний день, куда-то уехал. Ай-сулув присматривала за домашним скотом. Махтумкули сидел в юрте, всматриваясь куда-то вдаль, временами что-то записывал в лежащий перед ним лист бумаги, постель была еще не убрана. Что-то запишет и опять всматривается вдаль… Будто пытается что-то рассмотреть на высоком гребне Сонудага. Одновременно вроде с кем-то беседует. Но рядом никого нет. «Может позади меня кто-нибудь стоит?» — подумала Акгыз и оглянулась: никого. «Не повредился ли его рассудок?» — забеспокоилась она. И тут Махтумкули, не открывая глаз от видневшейся над туманом вершины Сонудага, заговорил:

Вершины горные: туманы там и тут,

Морского ветра вой среди высот Гургена[52].

Когда промчится дождь, — безумствия, ревут

Потоки мутные вспененных вод Гургена.

Леса густые там: по берегам тростник,

Красавец в серебре блестит живой цветник,

Там серая овца, конь белый, черный бык,

Там буйвол есть и тур: обилен скот Гургена.[53]

Махтумкули не заметил, как к нему подошла и присела рядом Акгыз. Произнося последнее слово, он взмахнул рукой, а Акгыз схватила его за руку:

— Махтумкули, у тебя жар?

Он опять не обратил на нее внимания или не заметил. Его взгляд был устремлен вдаль. Тогда она потянула его за руку:

— Махтумкули, в здравом ли ты уме?

Махтумкули посмотрел на нее, но ничего не сказал. Акгыз была напугана его видом: потухший взгляд, изможденное, как у тяжелобольного, лицо, потрескавшиеся губы, как у измученного многодневной жаждой человека.

— Что происходит с тобой?..

Вдруг Махтумкули встрепенулся, взволнованно схватил Акгыз за плечи:

— Кто тебя напугал, гелнедже? Что случилось?

У Акгыз от страха потемнело в глазах. А Махтумкули, убедившись, что повода для беспокойства нет, вновь спросил:

— Что тебя напугало, гелнедже? Ну, говори!

— Ты… — шепотом сказала она.

— Я? Я писал стихи, — и он начал обмахивать бумагой ее лицо. Постепенно страх у нее сменился любопытством. — Хочешь, почитаю? — и он стал читать. От удивления у Акгыз округлились глаза.

— Да у тебя божий дар, Махтумкули! Ты настоящий поэт! — она обняла его. — Я никогда еще не слышала стихов, написанных таким образом. И на понятном туркменском языке, так, как мы говорим… Разве так можно писать?

— Ну, конечно же! Я-то считаю, только так и надо писать, чтобы всем туркменам было понятно. Чтобы можно было их петь!

— Не плачь, гелнедже, у меня сегодня самый счастливый день. — И Махтумкули стер ладонью слезы со щек Акгыз.

— И от горя человек плачет, и от радости. Не обращай внимания. Я плачу от гордости за тебя. Да благословит тебя всевышний!

Акгыз не подумала о том, дано ли ей право благословлять Махтумкули. Она просто хотела, чтобы дар Махтумкули не исчез.

— Впечатление у меня такое, Махтумкули, что ты прославишься как поэт, — задумчиво сказала Акгыз. — И мне кажется, судьба тебе пророчит быть не только поэтом Сонудага или гокленов… У меня такое чувство, будто я могу предсказать тебе, что все туркмены будут знать твои стихи!

Будто какая-то новая сила зародилась в душе Махтумкули. Пытаясь разобраться в новом мироощущении, он внимательно посмотрел на Акгыз, откуда это чувство? Но та сидела, не двигаясь. «Откуда это удивительное необъяснимое чудо, кто в меня вселил эту сказочную силу?» — думал Махтумкули. Но теперь знал одно: он никогда не будет слаб, за ним стоит великая сила. Больше не будет темных ночей, для него постоянно будет сиять светлая луна; в пустыне всегда для него найдется глоток воды; в одиночестве — спутник; в бою — сабля; в пути — конь; а вздумается ему взлететь в небо — найдутся и крылья!

Этой великой силой была поэзия — мечта и призвание Махтумкули.

Акгыз радовалась его стихам не меньше, чем он сам. Когда он ей читал стихи, ей казалось, что они рвутся у нее прямо из сердца. И вдруг она что-то вспомнила и сдвинула брови. Ей показалось, что он забыл самое существенное, то, что может быть решающим поворотом в его жизни.

— Послушай, ты же говорил, что поедешь учиться в Бухару, в Хиву, станешь ученым, и я радовалась… А теперь все по боку? Даром что ли говорят: ученый сын старше своего отца?

Махтумкули постоянно восхищал склад ума гелнедже. Она была не только красива, но чистосердечна и искренна. «Если бы у всех людей было такое сердце, как у Акгыз, — часто думал он, — в мире не было бы войн, не было бы насилия». Акгыз любили все соседи. Он часто слышал, как у них в оба говорили: «Вот такую бы сноху, как Акгыз». Душа у Акгыз была чиста, как у ребенка. Чужое горе воспринимала как свое, разделяла радости других людей. Такие, как Акгыз столь же редки, как колодцы с пресной водой в пустыне.

— О чем ты говоришь, гелнедже! Разве стану я отказываться от образования! Ученость и поэзия шагают рядом. По-моему, истинный поэт должен быть ученым, а настоящий ученый поэтом. Доля поэта — страдать вместе с народом, знать то, чего не знает народ, видеть больше, чем видит народ. Лишь тогда он сможет поведать людям о них самих и об их судьбах. Об их светлых судьбах, об их счастливой будущности. Лишь приумножив свою мудрость, сможет поэт вдохновить свой народ на борьбу за справедливость, лишь тогда сможет вдохнуть в людей веру в самих себя, веру в счастливую звезду! Разве не в этом долг настоящего ученого, гелнедже?

Не все поняла Акгыз. Но в одно она верила — в счастливую туркменскую звезду, о которой думал Махтумкули.

В этот момент над юртой, над дымовым отверстием, показалась ласточка. Она кружилась над юртой, будто готовясь залететь внутрь через дымовое отверстие. Акгыз испугалась, вскочила и замахала рукой, чтобы отогнать птицу. Акгыз была еще маленькой, когда мама ей рассказала о плохой примете: «Залетит ласточка через дымовое отверстие — значит кто-то умрет». Испугалась ли ласточка, или ей другое что помешало, только отлетела от юрты и закружилась теперь над домашней скотиной, что-то выкрикивая, будто сообщала нечто важное.

«Чего только не бытует в народе, — думал Махтумкули, одобрительно глядя на то, как Акгыз отгоняла ласточку. — Молодец, не дала ласточке залететь в юрту через дымовое отверстие. Но Акгыз это делает не задумываясь, наверно. Ведь еще в народе говорят, что если ласточка кружит над домашней скотиной — быть кровопролитию. «Устами народа…» Но от чего же пошли приметы, связанные с ласточкой? Неужто это так верно? Почему маленькая ласточка, предвещающая первые побеги зеленой травы, первые цветы… Сегодня, когда я написал мои первые стихи, она не торопится рассказать всему оба и Сонудагу эту радостную новость, а появляется как зловещий предвестник беды? Или же она все-таки наш друг, она предупреждает нас о надвигающейся опасности, о злых силах, противостоящих всему прекрасному, поэзии?..»

8

Песчаная степь простерлась от горизонта до горизонта. Караван то спускается в низину, то подымается в гору. Всюду одинаковые песчаные дюны, заросли саксаулов… На верблюде или верхом на лошади можно пересечь Каракумы за месяц пути. «Ни один народ не владеет таким огромным пространством. Что же еще нужно туркменам?» — думал Махтумкули, покачиваясь на лошади. И сам же ответил на свой вопрос: «Самого главного не найти на этой земле — правды. Как бы ни была велика туркменская земля, какой от нее прок без справедливости. Ведь духовный мир человека заключен не в размерах земли, а в правдивости мыслей и чаяний».

Он огляделся. Вдали высокий песчаный холм, над его вершиной остановилось солнце. Песок до холма будто золотой. Махтумкули смотрел на это, как если бы впервые созерцал мир. А за холмом неведомая жизнь.

Когда Махтумкули ехал учиться в Хиву, в цокоте копыт он слышал одно — «Менгли!». Теперь же и цокот копыт, и песня жаворонка, и блеяние ягнят и козлят на водопое напоминали ему не только Менгли, но и Гюльчахру, девушку, похожую на нее. Он попытался достать из хурджуна книгу Гюльчахры, но никак не мог найти. Книга была маленькая, в обложке из заячьей кожи, в которой были стихи жившей восемьсот лет назад поэтессы Рабыга-ал-Адабийа. И он опять про себя восхитился тому, что Гюльчахра собрала у себя дома такие замечательные книги. Он вспомнил дни, когда впервые проснулся в нем собственный интерес к книгам…

Двери в юртах были распахнуты. Не только люди, но и предметы домашнего обихода, пропахшие за зиму дымом, вдыхали весенний воздух. Дышали весной кошмы, одеяла, матрацы, ковровые торбы и чувалы.

Солнечные лучи попадали в юрты через дымовые отверстия. Вместе с солнцем они совершали круг, по очереди ощупывая запыленные вещи и указывая их ветру. Птицы своим щебетанием будто ободрили эти прокопченные юрты, осевшие от страданий людей, живущих в них.

Махтумкули был так увлечен чтением, что даже не выходил на улицу, чтобы

Махтумкули читал не только на тюркских языках, но и на фарси и по-арабски. Всю зиму он потратил на изучение этих языков. Ему помогало то, что встречались похожие слова, ведь туркменский язык изобилует арабскими и персидскими корнями. Также ему было полезно общекие со сборщиками налогов и торговыми людьми, говорившими преимущественно на этих языках. Чтение книг Махтумкули находил столь же увлекательным, как путешествие в чужую страну. Особенно был ему хорошо понятен персидский язык, его благозвучию и богатству он удивлялся. Он даже думал, что Аллах создал персидский язык специально для поэзии: «Величие Низами, Навои, Джами, Фирдоуси, Саади, в великом персидском языке, а величие персидского языка — в них».

В один из этих прекрасных дней по оба пронесся слух, что скоро может приехать Дурды-Шахир.

— Дурды-Шахир выехал из Геркеза…

— Дурды-Шахир прибыл в Хаджи-говшан. Он в гостях у Черкез-батыра.

Подобные вести приходили чуть не каждый день. Махтумкули, хотя и слышал об этом, не придавал тому особого значения. «Приедет, так приедет. Он, как поэт, не более значителен, чем мой отец», — думал он. Тем не менее, когда стало известно, что Дурды-Шахир вот-вот въедет в оба, Махтумкули вышел на улицу и пошел к холмам, покрытым буйной весенней порослью. Трава вымахала до пояса, масса цветов, все кругом благоухает.

Махтумкули, наверно, не смог бы сказать, сколько он бродил. Когда он спохватился, уже вечерело, и решил вернуться. По дороге домой он вновь погрузился в задумчивость. Луна то пряталась за облаками, то опять выплывала. Вдруг он услышал веселый смех и понял, что подошел к началу оба.

У юрты Черкез-батыра тростник был свернут, войлочный навес приподнят. Кто-то играл на дутаре и пел. Вокруг юрты собралась толпа, все внимательно слушали. Никто не заметил, как подошел Махтумкули. Закончив петь, Дурды-Шахир большой ладонью смахнул пот со лба. Тут к нему обратился один из слушавших.

— Как вы думаете, Шахир-ага, правду ли говорит наш Карры-мулла, что бывают справедливые ханы и падишахи?

Дурды-Шахир был знаком с сочинениями Карры-муллы, уважал его и считал своим учителем в поэзии. Вопрос дехканина затрагивал некоторые вещи, о которых Карры-мулла писал в своей новой книге «Вагзы-азат». Дурды-Шахир не раз перечитывал ее и не мог согласиться с рядом выводов. О чем он не таясь высказывал самому Карры-мулле. Дурды-Шахир ответил не сразу, после паузы, слова его прозвучали как выстрел.

— Когда хвост ишака вырастет и достанет земли — тогда найдутся справедливые ханы и падишахи, только тогда!

Все стали смеяться, рассмеялся и Махтумкули. Смеялись над выводами его отца, Карры-муллы, но что поделаешь! «Почему же я до сих пор не признавал его?» — думал Махтумкули. Дурды-Шахир казался ему теперь более авторитетным, чем отец. «Выходит, народ не верит в справедливых шахов и ханов. Дурды-Шахир всегда был близок к народу, он знает, что говорит!»

Махтумкули глубоко задумался: два поэта, два взгляда на мир. Оба — служители слова. Одним движут добрые помыслы и желания, другим правдивый взгляд на мир. Такое впечатление, что Дурды-Шахир приехал специально, чтобы поставить перед Махтумкули этот вопрос: «Неужели не бывает добрых, справедливых ханов? Почему? Махтумкули вызвал в памяти некоторых ханов, которых он знал. Вспомнил тех, о которых слышал. И правда: одни бессовестно угнетали людей, другие были кровожадны, третьи изощрялись в коварстве. Одни были сладострастны, другие алчны. «Выходит, такова их сущность. Для сохранения власти ханам нужна сабля. А где сабля — там и слезы, это тоже очевидно. Что делать? Предположим, сделался бы ханом Дурды-Шахир. Ну, бедные люди будут за него. А богатые? Конечно, нет. Одно ясно: Дурды-Шахир прав. Надежда на доброго и справедливого хана бесполезна. Не он один так думает, так думает народ. А народ не ошибается…»

На следующий день Дурды-Шахира принимал Карры-мулла. Махтумкули не отходил от поэта ни на шаг, чтобы не пропустить ни единого слова. Видимо молодой человек расположил к себе Дурды-Шахира, и он взял в руки дутар. Инструментом он владел безупречно, как никто. Чем больше слушал Махтумкули, тем сильнее захватывал его вихрь невеселых мыслей, тем глубже он вникал в суть происходивших печальных событий. Перед его глазами проносились песчаные дюны, горные хребты, потрескавшиеся от отсутствия влаги такыры, утопающие в цветах долины, степи со стадами овец и ягнят. Потом, вдруг, солнце затягивает тучи, раздается плач детей, женщин… Дурды-Шахир все ниже нагибает голову к голоснику, будто все, о чем рассказывает мелодия, происходит внутри дутара, и он пытается лучше разглядеть это. Мелодия привела Махтумкули в такой мир, из которого до сих пор не было выхода. Этот мир был туркменской жизнью, он был переполнен печалью и отчаянием. В его мраке еще не мерцала ни одна звезда.

— Дурды-ага, — заговорил Махтумкули, когда Дурды-Шахир перестал играть, — я не вижу выхода.

— Выхода? Сынок, я и сам не вижу выхода.

Махтумкули погрузился в тяжелые, думы. Что творится в мире! Значит, необходима была эта встреча с Дурды-Шахиром, чтобы Махтумкули задумался о тяжкой участи туркмен. Только где искать выход? В книгах? В книгах, которые Махтумкули читал до сих пор, подобных мыслей не было. Или нужно об этом говорить с людьми? Или обучить грамоте всех туркмен и подумать об образовании для всех?

— Сынок, — сказал Дурды-Шахир после продолжительной паузы. — Ты все спрашиваешь, где же выход… Ты его сам и найдешь.

Эти двое поняли друг друга. У них у обоих болели сердца за судьбу народа.

«Можно ли стихами и песнями развеять мглу над этим миром?» — задавал себе вопрос Махтумкули. И сам же пытался на него ответить. «Несправедливость угнетает не только людей, но и поэзию. В плену не только человек, но и слово. Я должен освободить от плена слово! Слово будет моим оружием, вначале пленное, оно станет свободным! В стихах родится правда. Не сегодня, так завтра появится поэт с могучим словом правды и голос его услышат все!»

Ему вспомнился тяжелый вздох отца. Ни слова он не сказал ни Махтумкули, ни Дурды-Шахиру. Когда-то Карры-мулла говорил:

«Падишах — украшение земли».

«Милость падишаха — милость Аллаха, гнев падишаха — гнев божий».

«Падишах — посланник Аллаха».

«Терпи, все от бога».

Теперь отец сдвинул брови и поджал губы. Махтумкули понял, о

«Прав Дурды-Шахир, — думал Карры-мулла. — Но мне уже поздно писать об этом. Жизнь моя подходит к концу. Если я ошибался, исправить уже невозможно…» Грядущее выдвигало вопросы, которые пугали Карры-муллу, он чувствовал себя перед ними слабым и беспо-пощным. Терпение народа истощается, это становится очевидным.

Махтумкули не мог осуждать отца. Дурды-Шахир был не единственный, кто не был согласен с точкой зрения его отца. Дурды-Шахир упрекал его в том, что он поддерживал ханов и беков, а бедняков призывал не роптать против воли божьей. Ханы и беки, со своей стороны, упрекали его в том, что он разбаловал детей, обучая их чтению, вместо того, чтобы учить их владеть саблей. Упреки ханов и беков еще полбеды, однажды брат Махтумкули, Абдулла, высказался против отца. Махтумкули присутствовал при этом. Отец рассказывал сказки из «Тысячи и одной ночи», Махтумкули был готов слушать сколько угодно, хотя и стыдно было признаваться в этом. Он вообще любил сказки. Абдулла вошел на самом интересном месте. Он даже не спросил, какую сказку рассказывал отец, не взглянул на братьев, которые слушали с открытым ртом, и злобно пробурчал:

— Отец, когда же ты прекратишь рассказывать свои сказки?

— Сказки — прекрасная вещь, — смущенно сказал Карры-мулла, куда-то в сторону. — Они, если хочешь, украшение мира детей, его солнце и луна. Из детей без сказок вырастают люди, нищие душой. Отобрать у ребенка сказку — все равно что отнять детство.

— Прости, отец, но ведь если не обучать детей верховой езде, обращению с саблей, кто же будет защищать женщин и стариков? Кто встретит врага? — говорил Абдулла, переживавший, что ему не разрешают участвовать в набегах. — Наслушавшиеся твоих сказок дети завтра же лягут под саблями неприятеля или станут рабами, которыми будут торговать на базаре в Исфахане или Мешхеде. Не будут ли тогда эти дети проклинать того, кто кормил их сказками вместо того, чтобы обучить ратному делу?

Абдулла давно уже вышел из-под влияния отца. Довлетмамед знал это и никогда не пытался давать ему совета, если тот сам к нему не обращался. Но в этот раз он был задет:

— Сказка сказке рознь, Абдулла! Сказки, вобравшие в себя народную мудрость, очень поучительны! Они воспитывают уважение к матери и отцу, любовь к родной земле и мужество для защиты ее от врагов. Что тебе еще нужно?

— Нет, не лежит душа у меня к твоим сказкам. Не знаю… Посмотри на Махтумкули, на кого он похож? Маменькин сынок! Раньше я думал, что сказки рассказывают только женщины на ночь малышам.

Довлетмамед задыхался, у нега перехватило горло. С давних пор он мечтал написать сказку, но никак не получалось. А теперь он не может защитить от нападок сына сказки, рожденные народной мудростью, может быть, тысячу лет назад. Он считал сказку настоящим художественным произведением — где всегда есть борьба между добром и злом, правдой и ложью. И как бы могущественны ни были злые силы, добро всегда побеждает. Правда всегда торжествует. В этом ценность сказок, считал Довлетмамед. И рассказывать сказки не так-то просто. Здесь тоже нужен ум, воспитание…

— Сказки рассказывают не от скуки и не для того, чтобы убаюкать ребенка. Хорошая сказка воспитывает в ребенке добрые качества, — он внимательно поглядел на Абдуллу и сделал паузу. — Детская душа чиста как лист бумаги. Что на ней напишешь, то и останется. И нельзя эти души наполнять только ненавистью, саблями да щитами их тех лишь соображений, что мы должны обороняться от врагов. Ведь тогда мы воспитаем полчища кровожадных людей, от злобы которых сами и погибнем. Тропинки превращаются в дороги, а малые дети во взрослое человечество. Привольные степные дороги дышат жизнью, а от троп войны несет мертвечиной. Сам выбирай, что тебе по душе… Судьба человека проходит рядом с этими тропами. Как бы я хотел, чтобы у каждой тропы слышались колыбельные песни, детский смех, голос сказочника!

Абдулла нахмурился.

И еще одни случай пришел на память Махтумкули.

Абдулла был тогда неженатым юношей. Они с Махтумкули лежали под одним большим одеялом. Было раннее утро. Махтумкули разбудило ржание коня. Абдулла спал, повернувшись к нему спиной. Осторожно отворилась дверь, вошел человек, весь в белом, с белой бородой, с белыми, как снег, волосами. Он был похож на большую белую птицу. Он положил белую тряпицу на лицо спавшего Абдуллы. Махтумкули боялся, что старец заметит, что он не спит, и закрыл глаза. Теплая нежная рука будто погладила его по лицу. Неведомая сила подняла Махтумкули ввысь и пронесла над всей туркменской землей. Он так и не смог догадаться, кто был этот старец, похожий на большую белую птицу. Он будто бы соткан из белых волокон. «Сопи или пир[54], а может добрый дух, подумал Махтумкули. — Тогда зачем же он вложил в душу Абдуллы неуемное рвение?» Махтумкули не верил ни в привидения, ни в джиннов, ни в дэвов. И все-таки… «Почему я не схватил старика за руку и не спросил, кто он? Что он делал с Абдуллой?» Эти вопросы потом долгие годы не давали покоя Махтумкули.

А разговор, который сейчас ему пришел на память, произошел между ними позже. Абдулла снял от радости — ему только что предложили принять участие в набеге. Махтумкули всегда относился к брату с уважением, но не во восех вопросах с ним соглашался. И в этом случае он сказал:

— Тот, кто по своей воле берется за оружие, чтобы отправиться в грабительский набег, не лучше разбойника. И человеком он называться не достоин — это хищный зверь!

Абдулла смерил взглядом Махтумкули с головы до ног, будто впервые увидел его.

— Не знаю, откуда ты берешь такие слова. Ты забыл, что мы не отомстили за кровь кизылбашам? Кровь за кровь — вот разговор мужчины! — С этими словами Абдулла положил руку на плечо брату. — Мы идем, чтобы заплатить долг чести!

— Можешь обижаться, но ты не прав. Твои речи о крови мне не по душе, — решительно сказал Махтумкули. — Кровь есть кровь. И жизнь человека остается его собственной жизнью, и нельзя ее у него забирать, какому бы хана он не служил. Пусть даже человек будет чужой веры.

Абдулла нахмурился, он всегда хмурился, когда Махтумкули возражал ему. Он погладил усы, закусил нижнюю губу и, помолчав, сказал:

— Вот, значит, кого мы растим в нашем доме! Куда, интересно, такие мысли заведут? Кто будет защищать нашу землю, если все будут так думать? Вот такие много рассуждающие всегда трусы. Ни народ не могут защитить, ни себя самих.

— Твоя воинственность сродни глупости. Люди, которые не хватаются за саблю, для тебя не существуют. Ты считаешь, что долг человека — убивать других. Мужчина — тот, у кого руки в крови.

— Я хочу, чтобы ты понял, — мягко сказал Абдулла. — Писать стихи, петь песни, играть на дутаре, ткать ковры, мастерить гульяка — не назовешь долгом. Иное дело — долг вот перед этой истерзанной нашей землей и народом. Ты вот хочешь учиться в медресе. Но разве это твой долг? А именно сейчас нужно, чтобы все взяли в руки оружие. Нельзя быть и воином, и ученым, и поэтом одновременно. Нашей земле, нашему народу сейчас нужны джигиты с саблями.

Махтумкули не прерывал брата, он всегда давал ему высказаться.

— Вот что, брат, мы не наследство с тобой делим, да и было бы чего делить… Нам с тобой надо решить, что такое мужчина, человек. Это труднее, чем разделить наследство. Ты, скажем, не чувствуешь за собой вины. Наоборот, винишь во всем жизнь. Ты, вроде, ни в чем не виноват. И тут ты не прав: за все зло, за войну, за набеги отвечаем мы с тобой. А где война, там не ищи гуманности или мудрости. Хочешь победить войну? Только оружием? Ничего не выйдет. Лишь когда в душах людей возгорится пламя любви к прекрасному, лишь тогда можно будет победить зло и насилие.

— Ты это другому кому расскажи! — снисходительно рассмеялся Абдулла. — Если бы не враг, все туркменские племена перегрызлись бы. Недаром в старину говорили, что завидев волка, собаки перестают грызться между собой. Если бы не враг, люди бы друг другу были не нужны. Разбрелись бы все кто куда… Знаешь, как сель идет? И хан им не нужен, никто… Вот о чем ты совсем забыл!

— Да что это у нас за жизнь, вечный страх войны! Кто выигрывает от того, что люди все время страдают? Представь себе, был бы мир, люди стали бы орошать безводные земли, насадили бы сады…

— Сколько садов ни сажай, земля раем не станет. Джигиты забудут свою гордость и превратятся в хитрых, завистливых садоводов!

В это время к ним подошел мальчик лет десяти, внук Черкез-сердара. У него была маленькая дамасская сабля. Отец его погиб в бою в Иране, прожив всего двадцать один год. Мальчика теперь воспитывает воинственный дед, который считает, что щитом защищаться стыдно. Наверное, мальчик мечтает отомстить за отца. Он такой маленький — и уже жаждет крови.

Махтумкули сидел грустный. Вспомнилось ему, как Довлетмамед говорил:

— Если бы все люди за свою жизнь выкопали бы по колодцу и построили по мосту, тогда Каракумы были бы испещрены колодцами, а горные речки покрылись бы мостами! Но кто закапывает колодцы? Кто разрушает мосты? Не те же ли самые люди? Если копаешь могилу врагу, рядом копай для себя.

9

Акгыз не заметила наступления весны. Ее душу разрывали тяжелые и беспокойные мысли. От нее что-то скрывали. И Карагыз… могла бы быть пооткровеннее. Да и свекровь ее Айсулув прежде ходила часто, а теперь ее уже давно не видно. Все замкнулись в себе. Смерть Муллабабека была большим потрясением. Может быть Акгыз переживала даже больше, чем Карагыз. Три дня она не прикасалась к еде. На поминки пришло много женщин, и все горько плакали, каждая, вспоминая кончину одного из своих близких. Уходя, они осторожно касались ее плеча руками. Но и эти дни позади. Теперь Карры-мулла задумал что-то непонятное.

Советовался, разговаривал с разными людьми… Домашняя утварь будто ожила: одни вещи вызывали болезненные воспоминания об Абдулле, другие — теплые мысли о Махтумкули.

Ей вспомнился случай, незадолго перед этим Карры-мулла поставил для Абдуллы новую юрту. Пришел к ним Махтумкули, чем-то расстроенный.

— Что с тобой? — спросила Акгыз.

— Гелнедже, я должен увидеть Менгли, прямо сил нет… Если бы ты…

Акгыз прервала его.

— Я сама думала об этом.

— Вся надежда на тебя, гелнедже.

— Я уже давно хотела собрать у себя девушек, на пару-тройку дней. Может, в следующую среду. Со свекровью я говорила, она не против. И Менгли позовем.

— А сможет она? — с волнением спросил Махтумкули.

— Отчего же нет? — спокойно ответила Акгыз, будто могла распоряжаться Менгли, как хотела.

Иные цветы утром распускаются, а вечером складывают лепестки. Надежда на встречу с любимой для молодости как утро для цветка.

Акгыз устроила так, что Менгли и еще две девушки пришли на день раньше, во вторник. Акгыз была рада видеть Менгли, но торжества Махтумкули описать невозможно.

— Как бы с ней заговорить? — спросил Махтумкули у Акгыз, когда Менгли с девушками появилась вдали. — Я в полной растерянности.

— Поздоровайся с девушками и занимайся своими делами. Я тебя сама позову. Ведь ради тебя с ней я все устраиваю.

Девушки прогуливались по саду, вдоль арыка, когда им встретился Махтумкули.

— Куда ты делся, Махтумкули? — сказала Акгыз. — Возьми дутар и присоединяйся к нам.

Махтумкули взял дутар и зашел в юрту. Менгли, как молодой месяц, залила юрту своим сиянием. После того, как он встретил свою мечту, он забыл все на свете: хозяйство, работу по серебру, даже врагов, окружавших его со всех сторон. Жарким пламенем горело его сердце. «Есть ли что сильнее любви?» — думал он. — Только тот, кто любил, поймет меня».

Менгли засуетилась, предлагая Махтумкули где-нибудь сесть. Место нашлось рядом с ней. Он сел, прислонил дутар к новому ковровому чувалу, у которого сидела она, выдавил из себя традиционные слова, не слыша своего голоса.

— Все ли благополучно в вашем оба?

— Слава Аллаху, — поспешно ответила Менгли, как будто боялась, что ее могут опередить. Она тоже ждала этой встречи. Было видно сразу, что в последнее время она заметно похудела. Может быть от ожидания.

— Как вам нравится наше оба? Мне хочется думать, что прогулка в саду доставила вам удовольствие.

Менгли подняла глаза на Махтумкули и улыбнулась: зазвенели колокольчики, вплетенные в тугие косы. «Что за глаза!» — чуть было не вскрикнул он. В стихах, посвященных ей, прелесть ее взгляда передать ему так и не удалось. Нужны новые еще ни кем не произнесенные слова.

— Бахши в нашем оба поют песни на ваши стихи, некоторые из них…

Голос ее был как бальзам ему на сердце. Менгли подала ему дутар. А он было забыл о друге, помогающем ему говорить о своих чувствах. Он принял дутар из ее рук, и будто какая сила перелилась к нему из ее нежных рук. Его длинные гибкие пальцы

Я бродил по теснинам любви. Лучше, кажется, смерть!

Что за мука! Душа изныванья такого не стерпит!

Если гору любви взгромоздить на небесную твердь,

То обрушится небо, — страданья такого не стерпит![55]

У Менгли вырвались слезы. Голос Махтумкули звучал у нее в груди, и сердце ее повторяло слова стихов. Они не могли оторвать глаз друг от друга. Сколько дней она мечтала вот так видеть его перед собой!

Без дыханья любви даже факел не станет гореть.

Даже волки стонают, почуя любовную сеть;

Горы грозные дрогнут, расплавятся камни и медь,

От любовного зноя, — пыланья такого не стерпят![56]

То ли Акгыз была чувствительнее других девушек, то ли от того, что старше, но душа ее переполнилась волнением, будто перед ней сидел не Махтумкули, а святой, познавший мир до конца. Казалось, он заполнял собою всю юрту. Она не заметила, как придвинулась к нему поближе.

Не найти никого, кто бы в муках любви устоял,

Даже рок отступает, почуя любовный накал,

Покачнется земля, океаны отхлынут от скал,

И просторы пустынь содроганья такого не стерпят![56]

Неужели перед Акгыз сидит Махтумкули? Когда же он успел испить из горькой чаши любви? Ей хотелось порадоваться за Менгли. Как бы она была счастлива, если судьба их соединила! Стихи эти он сочиняет для Менгли. Назавтра их подхватят другие бахши и все влюбленные будут считать эти слова своими, идущими из глубины их сердец. И тогда весь народ будет говорить о любви словами Махтумкули, и любовь Махтумкули станет любовью всех туркмен.

— Ах, какой ты молодец, — невольно вырвалось у нее. — Да благословит тебя Аллах и пошлет красавицу тебе в жены!

Рай бежит от любви и на небе укрылся навек;

Ад, по землю скрываясь, ущельями горы рассек,

Все бежало; остался покорен любви человек,

Но и он рыданья терзанья такого не стерпит![56]

Стихи и музыка рассказали Менгли все. Она была готова хоть в ту же минуту соединить свою судьбу с ним, идти с ним хоть на край света, стать его спутником навек…

10

По древней караванной тропе путники приближались к еще одному колодцу. Тут же стоял довольно большой каравансарай. Но внимание Махтумкули привлекло другое. Там, где сходились три дороги, неподалеку от каравансарая, суетились какие-то люди. На разбойников не похожи. Да и в руках у них, пожалуй, что лопаты… А потом, разбойники никогда не нападают поблизости от каравансарая — наоборот, они выбирают место побезлюдней.

Караван приблизился к перекрестку.

— Караван идет! Караван идет! — слышались голоса одних.

— Пусть бросят первый камень! — кричали другие.

Приглядевшись, Махтумкули увидел у обочины дороги человека, закопанного по пояс. Руки его были разведены в стороны и привязаны к колышкам. Среди людей выделялся один, с черной бородой, он, наверно, и руководил толпой. Глаза чернобородого и Махтумкули встретились. Чернобородый будто ждал этого момента, чтобы заговорить.

— Джигиты! Смерть мерзавцу, продавшему свой народ! Пусть каждый прохожий, каждый путник бросит камень на голову негодяя! Так народ расплачивается с предателями!

У собравшихся было в руках по два-три камня. Чернобородый встал прямо перед своей жертвой и с силой швырнул камень. Он попал несчастному в шею, брызнула кровь.

— Джигиты! Бейте мерзавца!

Еще несколько человек бросили камни. У закопанного повисла голова. Махтумкули подъехал к чернобородому.

— Остановитесь, ради Аллаха!

Чернобородый бросил последний камень, отряхнулся. Толпа возбужденно гудела.

— В чем провинился этот раб божий? — дрожащим голосом спросил Махтумкули. Чернобородый послюнявил большой палец, разгладил усы и глубоко вздохнул.

— Этот мерзавец испугался кизылбашей, бросил овец, которых пас, и побежал к колодцу. Кизылбаши погнались за ним и нашли колодец. Ни в жизнь кизалбышам не найти колодца, если б не этот негодяй! Потом пришли вооруженные люди Искандер-хана и угнали наших женщин и девушек. Теперь мы навсегда посрамлены. — чернобородый опять бросил злобный взгляд в сторону закопанного. Того уже было не видно под грудой камней.

Махтумкули не знал, что сказать в ответ, и опустил голову. По убеждению чернобородого и окружавших его людей, чабан, встретившись с кизылбашами, должен был биться с ними до тех пор, пока его самого не убьют. А он трусливо бежал и привел за собой врагов. Трусости оправдания нет. Даже посреди пустыни нет покоя от этого Искандер-хана! Когда-то давно один из ясаулов хана три дня гостил у них в оба в особой белой юрте. Каждый день для него резали нового барана. На четвертый, намазав усы жиром, он сообщил цель своего визита.

— Путь к миру с Искандер-ханом лежит через одно доброе дело! — сказал он. Юрта была полна аксакалов, приехавших из разных оба. Каждый из них отвечал за свое селение. Ничего путного они не ожидали услышать от ясаула, но все же надеялись на лучшее. — Вот какого рода это доброе дело. Надо породниться с ханом. Пусть самый уважаемый из вас выдаст дочь за хана, и все решится само собой! Конец войне, набегам, кровопролитию!

Махтумкули тогда сидел рядом с отцом, и сцена запомнилась ему довольно отчетливо. В юрте наступила мертвая тишина. Он был еще мальчик, и поэтому не мог понять всю сложность предложения ясаула. Только в голове вдруг мелькнула мысль: «А что, если скажут — выдай Зубейду? Очень даже может быть. Отец — всеми уважаемый человек, это видно по тому, как его встречают на свадьбах и разных торжествах… Вполне могут ему предложить выдать дочь…» Аксакалы тяжело вздыхали и молчали. Некоторые украдкой поглядывали на Карры-муллу. Он отдавал себе отчет в том, что ответ, который дадут аксакалы, во многом зависит от него лично. Хоть он и сидел, не поднимая головы, он знал, что все с надеждой посматривают на него. Будет ли опять проливаться кровь, или они откупятся ценою горьких слез одной из туркменских дочерей — выбор должен был сделать он. От напряжения глаза Карры-муллы расширились, в висках стучало. Кто же отдаст свою дочь хану? Прекратятся ли от этого набеги?

Тишину нарушил ясаул Искандер-хана.

— Да что вы думаете? Лучшего пути к миру и согласию между нами не найти! Отчего нам не породниться с ханом? Разве при набегах мы не угоняем друг у друга девушек и женщин?

Карры-мулла сглотнул слюну,

— Породниться — дело хорошее… — прервал тишину Карры-мулла и закашлялся. Окружающие еще ниже опустили головы. Ненависть к Искандер-хану и их попранная честь, взывавшая к мести, были подавляющими чувствами. Один из сидевших в юрте, джигит средних лет, нетерпеливо теребивший пышные черные усы, заговорил:

— Врагу отца не бывать другом сына! Будет ли вас носить земля, люди, если вы выдадите дочь за нашего злейшего врага? Как детям смотреть в глаза? Вы не думаете об этом? Да и вообще, даром что ли говорят: не оценит корова украшения, глупый — уважения.

— Верно, верно, — остановил джигита с пышными усами Карры-мулла. — Нам нужно все тщательно обдумать. Есть ли у нас девушка, достойная Искандер-хана или нет? На том сегодня и порешим, нам надо подумать…

Ясаул немного успокоился. Хоть уже и был сыт, не удержался, взял в руки баранью кость с жирным мясом и принялся ее обгладывать. Когда он заговорил, голос его стал мягче, будто смазанный бараньим жиром.

— Одним топором тысячу веток можно срубить. Зачем вам уподобляться веткам? Подумайте. Ну, а теперь давайте спокойно поедим, попьем. Дастархан у вас прекрасный, только волнений кругом много.

— Скажи Искандер-хану, что мы сами сообщим ему о нашем решении. — Такой был окончательный ответ Карры-муллы. Неужели он отдаст Зубейду? — думал маленький Махтумкули. Согласится ли она? Или её вообще спрашивать не будут? А как отнесутся джигиты к решению аксакалов.

Напироравшись и нагрузив коня коврами и чувалами, ясаул отбыл на родину. Аксакалы вздохнули свободнее, как будто черный конь ясаула увез с собой проблему войны и мира. Казалось, будто стало светлее. И солнце стало ярче, и разошелся туман, застилавший вершины Сонудага. Только с тех пор не было известий от тех нескольких джигитов, гокленов, которых послали к Ахмед-шаху. То ли их приказал умертвить Искандер-хан, предполагая, что они отправились просить подкрепления, и вымещая на них таким образом обиду за неудачное сватовство. То ли… да мало ли какая беда могла приключиться!..

Над побитым камнями возвышалась груда булыжников. Но люди не успокоились на этом. Прохожие считали своим долгом бросить камень хотя бы с горошину. Все проходящие мимо, услышав о трусливом поступке казненного, будут бросать камин и посылать проклятья на его голову. Об этом думал Махтумкули, когда поравнялся с каким-то всадником на черном коне. Этим всадником оказался чернобородый — он положил грубую тяжелую руку на плечо Махтумкули.

— Так значит ты Махтумкули?

— Да.

— В прошлом году ты пел у Йылки-бая. Нам всем очень понравилось. Джигиты до сих пор вспоминают. Такого бы, говорят, да поставить ханом над всеми туркменами… — Чернобородый улыбнулся. Улыбка была неприятная, ироничная.

У Йылки-бая Махтумкули гостил по пути в Хиву. Весть о приезде сына Довлетмамеда разнеслась по всей округе. Собралось много людей, они не знали, что Махтумкули играет на дутаре и поет, но они хотели услышать новости о живущих в предгорьях гокленах, иомудах, текинцах. У одних дочери вышли замуж и жили в тех краях, у других там жили невесты, у третьих — братья.

Тростниковые стены юрты свернули, войлочную крышу приподняли, и Махтумкули начал перебирать струны. Его дутар был не из звонких, но он никогда с ним не расставался. Этот дутар смастерил отец для Абдуллы, когда тот еще был совсем маленьким. Но ни Абдулла, ни Мамедсапа не проявили способностей к музыке. Вот так и достался этот дутар Махтумкули. Местные жители слышали Махтумкули впервые, но в музыке понимали. Когда зазвучал его сильный голос, сидящие сразу признали в нем настоящего певца. Но, конечно же, не столько музыка, сколько стихи были главным очарованием.

— Говорят, что Карры-мулла святой человек. И сын его, оказывается, тоже в отца пошел.

— Да, Аллах его не обидел!

— Хотел бы я знать, сам он додумался до этих мыслей, или бог вложил их ему в уста… Все о чем его стихи — все правда!

— Что ни говори, есть у туркмен свои таланты. Дай бог каждому!

— Вот, в самом деле, есть у нас у туркмен такое, презрительность, высокомерие. Наши, глядишь и у бахши у этого какой порок найдут, а ведь какие умные у него стихи!

Много разных мыслей вызвали у скотоводов его песни…

Неожиданно чернобородый стал зазывать Махтумкули к себе в гости. Звали его Гаплан-сердар, родом он был из Атрека, еще мальчишкой брал уроки у муллы, умел читать и писать. Следуя пословице:

Кто по глухим лесам бродил,

Тот век свой домоседом прожил.

Кто по чужим краям бродил,

Тот мудрость много приумножил.[57]

Махтумкули принялся внимательно рассматривать жилище Гаплан-сердара. Огромная восьмикрылая юрта, у ее очага могут собраться на совет все джигиты округи. Все тщательно прибрано. Сачак-скатерть уже расстелен. На нем расставлены еда и питье. Ковер на полу сияет, даже неловко ступать на него. Кругом ковры, ковровые чувалы, торбы. У дальней стены юрты кованый сундук, на нем шелковые одеяла, матрацы. Все свидетельствовало о богатстве Гаплан-сердара. Но Махтумкули было здесь неуютно, ему было мало симпатичен жестокосердный и недобрый хозяин. Тот же старался изо всех сил, чтобы угодить гостю:

— Вспоминается мне, как говорили в старину:

Правда и скалу разрушит

Без особого труда.

Кривда рушит только души

Тех, которым ложь чужда.[58]

А тебе удалось сказать еще лучше, очень даже к месту, просто сердце радуется:

Не будь вовек, чтобы избегнуть бед,

Главою рода, где согласья нет.

Где нет согласья, люди не услышат

Твои слова, приказ твой и совет.[59]

Прежде я жил в Атреке, ушел, переехал сюда.

— Ну и как, полегче здесь живется? — спросил Махтумкули, чтобы что-нибудь сказать.

— Видишь ли, в Атреке не было смелых джигитов. Таких джигитов как ты, теперь мало. — Гаплан-сердар оглядел краем глаза окружающих, но те согласно кивали головами, значит не заметили, что он немного переборщил с лестью. — Махтумкули, ты много путешествуешь, скажи, где ты еще видел такое непотребство? — И он вопросительно посмотрел на Махтумкули, а

Махтумкули не знал точно, кто такие челтеки. Жили они, во всяком случае, не за тридевять земель. Может, одно из туркменских племен. Как только Гаплан-сердар повел разговор о набеге челтеков, джигиты, сидевшие рядом с ним, опустили глаза, будто были в чем виноваты.

— Теперь, — продолжал он, — нам остается одно: отбить у челтеков два стада и утащить пару девушек, они должны нам вдвойне! Когда мои джигиты вернут свою честь, они опять смогут гордо носить папахи.

Слова Гаплан-сердара не подлежали обсуждению. Вот так и происходили междоусобицы. Между набегами пришельцев туркменам не было покоя друг от друга. Как образумить этот народ? Хоть на части разорвись, не обойти все поля, где выращивают хлеб, все степи, где пасут скот, все колодцы, вокруг которых стоят юрты, все ущелья, где охотятся! Неужели только сабля — судья в этой раздробленности?

— А не пробовали вы с ними договориться по-доброму? — все-таки спросил Махтумкули.

— Как это, я не понял? — удивился чернобородый.

— Ну, не делали попытки объясниться?

— Вот это да! — Гаплан-сердар стремительно схватил папаху и надел на голову. Казалось, он сейчас вскочит на коня и двинется против челтеков. — Значит они будут угонять наши стада, похищать наших девушек, а мы еще на поклон к ним пойдем? — Он с возмущенным видом оглядел джигитов. — Ну, как, дождались? Кто говорил, что надо немедленно восстанавливать нашу честь? А то вот теперь нашелся человек, который предлагает нам идти на мировую! А что это значит? Это значит на поклон! К челтекам на поклон с щедрыми дарами!

Махтумкули нахмурился и сжал губы. Можно было подумать, что он сейчас встанет и уйдет. Но Гаплан-сердар, видя неудовольствие гостя, решил переменить тему:

— Я пришел в пустыню совсем с другой целью. Я решил собрать степных джигитов и создать войско. Нынче перевелись смельчаки в наших селениях. Все славные джигиты здесь. Не знают, куда девать силы. Гоняются за волками, пощипывающими их стада. Но только здесь еще есть джигиты, знающие что такое честь! — Тут Гаплан-сердар сделал жест, приглашая всех приступить к трапезе. — Приходит мне на память один случай, — чернобородый заискивающе заглянул в глаза Махтумкули. — Один текинец приходит к кузнецу и приносит свою саблю. Ну, кузнец, конечно, встречает его с распростертыми объятьями. Наточу саблю, думает, и подзаработаю. Не тут-то было! Этот поганый текинец вдруг говорит: «Сколько серпов выйдет из моей сабли?» Представляешь себе, прямо так и сказал! И кому? Человеку, который всю свою жизнь делает сабли. Отменные сабли, между прочим, у него получаются! Он настоящий мастер! — Чернобородый до крови прикусил губу. — У кузнеца прямо язык отнялся. А этот, как ни в чем ни бывало, уговаривает, сделайте, говорит, мне из нее три серпа, у меня трое сыновей растут. Взял кузнец саблю в руки, смотрит, а это зюльпикар[61]. Вот такие люди попадаются нынче среди туркмен! Одни суют детям игрушки вместо сабель, другие хотят из сына воспитать муллу, третий просит сделать из сабли серп! А если завтра нагрянет враг? Некоторые джигиты стригут овец и шерсть носят женам. И очень довольны собой. Это все не туркмены, а козлы!

Чернобородый сердар разошелся не на шутку. «Вот такие твердолобые препятствуют созданию единого государства», думал Махтумкули, но ему вспомнилась поговорка:

Без соли не бывает плова,

Как человека без благого слова.[62]

И он попытался осторожно возразить сердару:

— Не всем же воевать. Кому-то надо и сеять и пасти овец…

— А что тогда будут делать рабы, которых мы приводим из набегов?

— Значит, ты хочешь, чтобы завтра нашу землю защищали дети рабов? — Махтумкули невольно повысил голос.

— Э-э! Да ты пожалуй, будешь из тех, кто свои сабли перековывает на серпы!

— Даже если так. Куда больше зло нашему народу может принести своенравный недальновидный человек, если станет во главе. В могилу он поведет наш народ. И тем, кому судьба выпадет покоиться в родной земле — еще повезет.

Джигитам, сидящим в юрте, были не по душе речи гостя. При всем уважении к Махтумкули, они не были готовы к восприятию его миротворческих слов. В их сердцах тлело тщеславие, им хотелось отличиться в бою, им грезились набеги, захваченные в плен красавицы. Гаплан-сердар правильно уловил настроение жигитов, это было видно по их возбужденному состоянию.

— Даже если мы посадим в каждом оба муллу и все будем читать молитвы — богатство не посыпется на наши головы как манна небесная. А вот если люди вместо сабель начнут покупать серпы — туркмены исчезнут с лица земли. Лично я, как и эти джигиты, — чернобородый разгладил усы и бросил взгляд на молодых людей, — уважаю не чалму, а седину.

Махтумкули хотелось сказать сердару, что не мудрость седит бороду, а время — но он передумал. Только до боли стиснул зубы. В одном Гаплан-сердар был безусловно прав: этой иссушенной земле, этим вросшим в седла озлобленным людям не нужны молитвы! Не к чему направлять людей учиться в Хиву и в Бухару. Зачем столько мулл?

Не спрашивай: «Когда и где?»

Твори добро всегда, везде.

И если рядом брат в беде,

Радеющий о брате виден.

Мухтумкули, пройдут века,

Но не умрет твоя строка.

Ты будешь в юрте бедняка

И в каменной палате виден.[63]

Нужны стихи, чтобы вывести народ из озлобления! Нужны песни, которые заменят слезы, печаль и злобу. Надо оттачивать слово. Слово даст народу крылья! Надо призывать джигитов не умирать во имя чести, а жить для родины!

Махтумкули взял дутар, сидящие заволновались, стали устраиваться поудобнее. Он знал о чем будет петь, и голос его звучал уверенно, звонко.

Коль мусульмане друг друга порубят,

Счастье навеки от нас отшатнется.

Стыдно тому, кто невинного губит,

Вздумавши с близким по вере бороться.

Мужеством свару безумец зовет,

Ссора от дьявола к людям идет.

Распри измучали бедный народ,—

Радость уйдет и назад не вернется.

Ты, по пустыне свершающий путь,

О благостные своей не забудь!

Или придется всем горя хлебнуть,

Если народ это слово поймет,

То не напрасно учил я народ.

А над страною, где глупость цветет,

Дождь благодатный весной не прольется.

Славит злодеев слуга сатаны,

Праведники со смиреньем дружны.

Распри князей — это гибель страны,

С толку она поневоле собьется.[64]

Джигиты ликовали, а Гаплан-сердар прикусил губу и глядел в землю. Он имел еще одну возможность убедиться в силе стихов Махтумкули, который эти мысли мог бы высказать и в беседе, но возымели бы они тогда такое действие? В беседе чернобородый мог перебивать поэта, опровергать его мысли, приводить свои доводы, вспоминать случаи из жизни… Перед песней он был бессилен. Махтумкули пел самозабвенно, пел для молодых людей, очарованных его дутаром и стихами, пел песню за песней.

— Почему же ты тогда воспеваешь Човдур-хана, Овезгельды-хана и Довлетали-хана? Чем они лучше других ханов? — спросил чернобородый недовольным тоном.

— Човдур-хан, Овезгельды-хан, Довлетали-хан, — Махтумкули помедлил. — Это гордые имена. Это истинные сыновья народа!

— Что они дали народу? Я еще не видел ни одного голодного, которого накормили эти ханы, ни одного нищего, которому бы эти ханы бросили одежду!

— Эти трое сильно отличаются от прочих. Они, например, говорили, что хлеб нужно сеять, а не отбирать у врага, что халаты надо ткать, а не захватывать в набегах.

…Была уже, полночь, когда Махтумкули вышел на улицу. Его остановил высокий стройный парень, один из тех кто слушал стихи. Еще в юрте Махтумкули обратил внимание на его тонкие длинные пальцы, которые говорили о том, что он играет на дутаре. Он слушал с особенным восхищением — это было видно невооруженным глазом.

— Сказки — моя страсть с детства, — сказал джигит приятным голосом и добродушно улыбнулся. — Я знаю наизусть «Шасенем и Гариб», «Саятлы — Хемра»… Очень люблю Гер-оглы. И в радости и в горе сказки мне помогают. Я ведь тоже пою песни… Но теперь, после ваших, я понял, какие нужны. Те, что я пел, были слишком далеки от жизни.

Молодой человек замолчал, но было видно, что он еще хочет что-то спросить.

— Шахир-ага, вот люди говорят о радости, о горе… Ну, горе понятно, горе кругом. А где же радость, в чем она?

— Ее нет ни в степях, ни в пустыне. И туркмены не знают ее.

— Но слово-то есть?

— Я очень сомневаюсь, что радость существует вообще. Может, когда-то и была…

Молодой человек как-то сник и не сразу заговорил снова.

— Шахир-ага, ответьте мне на один вопрос. Вы не причисляете себя к тем джигитам, которые сражаются за родину с оружием в руках?

Махтумкули задумался и ответил только когда они отошли от юрты на приличное расстояние.

— А тебе не пришлось побывать у кизылбашей в плену?

— Нет.

— А я был. Никто из наших не умирает в плену от побоев или от голода. Умирают от тоски по нашей земле!

Некоторое время молчали. Вдруг Махтумкули остановился, он увидел вдалеке над песчаным холмом движущиеся огоньки.

— Что это там такое?

— Это холм Капыргырылан[65]. А светятся над ним — праведники, много их полегло здесь в свое время…

— Что, персы?

— Да вроде и не персы. Неизвестный какой-то народ. Хивинский хан, говорят, всех повырезал.

Махтумкули живо вспомнилось, как однажды в Хиве по дороге к Гюльчахре он увидел раба с завязанными глазами, который целый день вышагивал по кругу, приводя в движение джикир — приспособление для откачки воды из колодца. Вообще для такой работы существует верблюд или осел — ишак. Но чем раб не ишак?

— Я понимаю, жаль тебе беднягу, — сказал отец Гюльчахры Садулла. — Но вообще в Хиве много бедняков, которым живется гораздо хуже, чем этому рабу. По сравнению с ним у них, конечно, есть ряд преимуществ. — Садулла хотел выпрямить затекшую спину, но помешала острая боль, он даже застонал. Через минуту старику стало полегче. — Так вот, бедняк хивинец — тоже по-своему раб, но у себя на родине. А тот с завязанными глазами — раб на чужбине. Он откуда-то с севера, где вечные льды. Веры не нашей, кафир, говорят, рус…

— Мерзавцы, которые мучают рабов, и единоверцам жить не дают!

— Вера для них только прикрытие, сынок. Никогда не будет святого чувства у людей, способных выкалывать глаза своим братьям.

— А как этот несчастный попал в плен?

— Вы, туркмены, лучше хивинцев знаете, как попадают в плен.

— Что касается русов, то я слышу о них впервые. Это народ такой?

— Вот как? — Садулла потрепал свою козлиную бородку. — А сколько лет тебе, сынок?

— Двадцать пять.

— Самый расцвет. — Садулла внимательно оглядел Махтумкули сверху донизу, было видно, что он вспоминал свою молодость. — Значит, двадцать пять… — Он будто что-то прикидывал про себя, сопоставлял. — Если сейчас тебе двадцать пять, то как раз за восемнадцать лет до того как ты родился, один туркменский аксакал, из ходжей или из сеидов[66] привел русов в Хиву. Русам он жаловался, что хивинцы перекрыли Джейхун у Хараката, преградив воде путь в Хазар и оставив без воды его родные места. За помощь он посулил русам множество ковров, шкурок, шерсти, много золота. Падишах русов, почуяв наживу, двинул своих на Хиву. Жадность падишахов всем известна! Это я все с чужих слов знаю, сам не видел, как это происходило… А хивинский хан тоже хитер: Встречает войско падишаха с богатыми дарами и медовыми речами. Ну, когда те расположились на ночлег, он неожиданно напал и перебил три или четыре тысячи русов и столько же взял в плен. Пленных продавали в рабство в Хиве, Самарканде, Бухаре. Рабы были дешевле лопаты, дешевле кетменя. Во главе того войска стоял некто по имени Довлет Гирей: его голова шесть месяцев потом висела на базарной площади, на шесте.

Где живут русы? Что у них за страна? Все было так интересно, а Махтумкули ничего не знал. А попытка пустить Джейхун по старому руслу? Надо же… И этот падишах русов — может стоило бы заручиться его покровительством? Таинственный Капыргырылан с огоньками… Может быть любовь к Менгли переживет его бренное тело и тоже будет огоньками бегать над его могилой, над землей… Уже несколько лет прошло со времени их последней встречи. И чем больше он не видит ее, тем больше любит. Она сопровождает его и в горе, и в радости. Какая-то колдовская сила! Она сумела победить даже такую несравненную красавицу, как Гюльчахра. Он смотрел на Гюльчахру, а видел другую.

Махтумкули вернулся в юрту Гаплан-сердара и лёг. Но сон не шел. И покой и беспокойство посылала ему Менгли. Вот этот эпизод, когда он прочел ей стихотворение, обращенное к ней, «Эти страдания», разве забудешь? А встречу, когда он был готов петь для девушек хоть всю ночь напролет? Но всему есть предел, рамки приличия… Акгыз принесла девушкам ужин, и Махтумкули пришлось отложить дутар. Чтобы девушки не чувствовали неловкости, он вышел на улицу. Но домой идти не хотелось, сердце радостно стучало, ему казалось, что в помещении тесно. Да что там! Ему стало тесно в его оба. Он решил пройтись, но куда бы он ни направлялся, все дороги приводили его к дому Акгыз. Усилием воли он заставил себя пойти к Оразменгли, другу, которому он доверял свои сердечные тайны. Тот сразу почувствовал, как сильно взволнован Махтумкули.

— Опять бредишь своей Менгли? — спросил он улыбаясь. — Хотел бы я увидеть ее, посмотреть кто так мучает тебя.

Вместо ответа Махтумкули пропел несколько строк из «Этих страданий». Оразменгли открыл рот, пораженный. Никогда реньше он не слышал таких жарких слов любви, сказанных простыми людьми, парнем и девушкой. Ни один поэт еще не создал такой прекрасной песни о любви, нет, он не слышал. А Махтумкули был все как во сне, ему уже не верилось, что он только что видел свою возлюбленную. Сон, это был сон! Он схватил друга за руки и закричал.

— Разбуди меня! Я запутался, где явь, где сон?

— Какой сон, о чем ты говоришь?

— Это точно сон. Только во сне бывает счастье!

Махтумкули рассказал другу о встрече с Менгли.

— Я очень рад за тебя. Помнишь, я говорил, что все образуется? Бог помогает влюбленным.

Друзья обнялись. Махтумкули ушел далеко за полночь, не устояв перед просьбами Оразменгли и пообещав, что покажет ему свою возлюбленную. Он пошел домой, но дорога его опять невольно легла мимо, дома Акгыз. Ему казалось, что сквозь стены юрты он видит Менгли. Он замедлил шаги, чтобы продлить сладостные мечты. Вдруг он замер, не поверил своим глазам. Прислонившись к тростниковой стене, в лунном свете стояла его любовь. В одну секунду Махтумкули очутился рядом, обнял ее и прижал к себе.

— Менгли! Менгли-джан! Любовь моя! Жизнь моя! Печаль моя!

— Тише, тише, ты всех разбудишь; Я давно тебя жду. Но постой, побойся бога… — Голос ее дрожал, и все же она тоже прижалась к нему. От теплого дыхания любимой у Махтумкули закружилась голова. Ничего не существовало на свете. Были только они вдвоем. Как будто он оказался в лодке, которую раскачивали ласковые волны, а кругом разливалась волшебная музыка.

Потом он нежно взял ее за руку и повел к арыку, под кроны плакучих ив. Под ивой как в юрте, свисающие сверху густые ветки даже днем закрывают от любопытиого взгляда тех, кто там находится. Они сели на мягкий как кошма чаир[67]. Им было легко и свободно, будто встречались они уже давно и часто. Взаимные выражения любви были естественные, непроизвольные. Менгли сказала застенчиво:

— Ты меня словно околдовал…

— Мы оба с тобой околдованы. Колдовство творит наша любовь.

Эти слова Махтумкули рассеяли последнюю неловкость. Поэт и девушка были действительно околдованы. В следующую секунду в небе вспыхнула новая звезда — неяркая, но мерцающая, пульсирующая, живая. А поэта и девушки уже не было, не было двоих. Была только одна звезда.

Стоит вспомнить Менгли, как светлеет небо в самые темные ночи. Она все та же, как тогда: тугие черные косы, шелковый платок, платье из кетени… Вдруг сердце больно сжалось от стыда.

— Моллабабек! Моллабабек! — зашумел песчаный вихрь.

— Моллабабек! — заплакал шакал, разрывая душу.

— Моллабабек! — Вдруг что есть мочи крикнул Махтумкули. — Я люблю тебя…

11

Весна напоила жизнью всю округу. Шумные игры детей, их веселый заразительный смех оживили оба. Детишки бегали взапуски с ягнятами и козлятами. Верблюды возлежали у скирд возле загонов, неторопливо пожевывая ветки сухих колючек, и олицетворяя собой мир и спокойствие. Кареглазые верблюжата с длинной шерстью на голове, не отходя от матерей, временами подавали жалобные голоса, вторя ягнятам и козлятам. В небо поднялись жаворонки и веселым криком «Жива земля! Жива земля!»

Акгыз сильно похудела и чувствовала стремительно усиливающуюся слабость. От работы она никогда не бегала, всегда брала на себя самое тяжелое. Стрижка овец испокон веков считается мужским занятием, но Акгыз никогда не позволяла этим заниматься ни Абдулле, ни Карры-мулле, ни Махтумкули, никому другому. Она была из тех женщин, на которых держится весь дом. С легкостью валила на землю овец, ловко спутывала им ноги, и ножницы в ее руках будто сами снимали густую шерсть. В одно мгновение она успевала остричь одну овцу. Без посторонней помощи могла навьючить верблюда. Как умело доила верблюдиц! В одну минуту верблюдица уже подоена. Какая бы строптивая верблюдица не была, Акгыз никого не просила попридержать животное — сама, наступив на заднюю ногу пяткой, заставляла ее стоять на месте — и вот уже пенится молоко в ведре. Даже Айсулув, которая всю жизнь имела дело с верблюдами, удивлялась ее проворности. Когда приходилось чинить юрту, Акгыз без посторонней помощи могла снять тяжелую подпорку. Однажды, увидев как она это делает, Карры-мулла закричал:

— Акгыз, постой, тебе нельзя поднимать тяжести!

Но Акгыз справлялась одна. Теперь же она до того исхудала от тоски, что казалось ее можно было продеть сквозь игольное ушко. Люди, которые должны были бы спросить:

— Что происходит с тобой? — как-то сторонились ее, что-то скрывали, делали вид, будто забыли о ее существовании. Ее тоску еще усугубил таинственный приезд родителей к Карры-мулле.

Рано утром перед восходом солнца Акгыз задумала наведаться к Карагыз, но все не удавалось из-за домашних хлопот. Прямо с порога она почувствовала что-то недоброе: Карагыз стояла к ней спиной и не пригласила войти. Но Акгыз не обиделась. «Бедняжка страдает из-за смерти сына», подумала она с жалостью, подошла к Карагыз, положила ей руку на плечо.

— Вышла бы, продышалась бы немного. Исстрадалась твоя душа.

— Ты-то о чем горюешь? — злобно спросила Карагыз.

Акгыз, считавшая ее горе своим, стремившаяся поддержать ее, ’была ошарашена этими словами. В глазах у нее потемнело, она напряглась, как струна, которая вот-вот оборвется.

— Как ты можешь так говорить? Какой шайтан в тебя вселился?

— Ага! Нагадила, а теперь из себя невинного ягненка корчишь? Бессовестная тварь!

Акгыз как палкой по голове получила, будто кинжал ей вошел

— Совсем ум потеряла! Наглость какая! Посмела прийти ко мне, через труп моего дитя перешагнула!

Акгыз трясло, она шла не ведая куда, пока не оказалась у арыка. Ее били по лицу ивовые ветки, но она не чувствовала. Ей захотелось пить, она наклонилась к арыку, и руки ее завязли в глине. В арыке воды не было. И она безвольно опустилась в жидкую глину. Влага намочила ей платье и пробралась к телу, Акгыз начала приходить в себя. Она даже удивилась: «Ведь от ран, нанесенных словами, человек умирает быстрее, чем от ножевых. Почему я еще жива? Или я самая бессовестная на свете? Почему жизнь не оставит меня?» Вдруг кто-то дернул ее за руку. Она смотрит — Абдулла! Слезы потекли ручьем. Только Абдулла не видит, что она плачет. И не утешает поэтому. Когда она перестала плакать и открыла глаза, рядом никого не было. Она была совсем одна, в липкой грязи.

Как раз сегодня кто-то из знакомых ей говорил, что неизвестно откуда появилась бешеная собака. Кусает всех подряд. И кого укусит, тот сходит с ума и умирает. И подстрелить ее никто не может. Вот бы эта собака ей встретилась, пусть кусает! Акгыз с надеждой оглянулась, но бешеной собаки нигде не было. И людей никого не видать. Сколько уж времени сидит она в этой грязи и никто ее не заметил! Шумные когда-то юрты стоят молчаливо, как заброшенные. А раньше как было? Какая свадьба у них с Абдуллой была! Прямо событие для здешних мест! Долго люди говорили потом: «Через месяц после свадьбы Абдуллы…», «Он родился в год свадьбы Абдуллы…», «Какой набег? — Ну, тот, за два месяца до свадьбы Абдуллы», «Наводнение, когда? — В год свадьбы Абдуллы…» Все это помнила Акгыз. Она не знала, с чем была связана та особенная пышность их свадьбы, пока Абдулла не рассказал ей об этом.

Карры-мулла не думал делать пышную свадьбу. Семья не слишком богатая, решили пригласить людей только из своего оба и родственников. Как все делают. С тех пор, как Недир-шах воссел на трон, никто не решался устраивать свадьбы со скачками, с поединками борцов, прыжками за платком. Потому и Азади на совете аксакалов сказал, что хочет устроить скромную свадьбу. Но аксакалы не согласились с ним. Очень обстоятельно выступил и с жаром говорил уже ставший известным не только среди гокленов, но и алили и текинцев и среди живущих по берегам Лебаба — Чоудор-хан.

— За последние десять-пятнадцать лет гоклены много выстрадали. Люди измучены, женщины забыли, что у них есть платья зеленого и красного цвета, носят черное, забыли, что существуют такие украшения, как гульяка и гупба. Скаковые кони, вместо скачек на свадьбах, участвуют в бесчисленных походах: то устремляются за врагом, то убегают от врага. На пепелищах, где враг сжег наши юрты, до сих пор плач женщин и детей. Люди устали. Вот почему, мулла-ага, нужно сыграть пышную свадьбу, устроить настоящий праздник, широкий, веселый. Пусть наши джигиты, девушки, женщины забудут свои печали, отвлекутся от своих горестей. И пусть такой свадьбой, таким праздником будет свадьба одного из наших лучших джигитов — Абдуллы.

Чоудор-хан был молод, и тем не менее аксакалы согласились с ним. Карры-мулла не стал противиться: «Если на то воля народа, освежуй коня», говорит поговорка. Аксакалы посоветовались и решили разделить расходы на свадьбу между собой. Семье Довлетмамеда осталась только роль хозяев.

Аксакалы также решили, где будут ночевать гости, которые приедут из других мест. Они же определили количество баранов для свадьбы, кто их даст; награды для борцов и прочее. Чоудор-хан пообещал дать огромный ковер для награды лучшему всаднику из свадебного кортежа.

Было решено, что свадьба будет продолжаться шесть дней. Были посланы приглашения в Чендир, Геркез, Бахарден, Борме… Первые гости появились в тот день, когда отвозили калым. Для Абдуллы в тот день поставили новую шестикрылую юрту. Погнали калымных овец и лошадей, за ними шли верблюды, груженые коврами, паласами, кетени, халатами, серебряными и золотыми украшениями. Все эти богатства в новеньких, только сотканных чувалах и торбах. Все подготовлено с особой тщательностью, калым даже значительнее, чем договаривались — затруднений о качестве калыма не будет. Во главе процессии с калымом шествует самый искусный оратор гокленов — Дурды-Шахир. Процессию встречают родственники невесты с почетом, чему Акгыз была свидетелем. Свежевали одну за другой бараньи туши, готовили плов. А свадебный кортеж был настолько велик, что когда всадники в хвосте только трогались, передние уже были в доме жениха. Да, много потом об этом говорили, да и сама Акгыз видела это, сидя в кеджебе[68]. Джигиты несколько раз проезжали вокруг, гарцуя на конях и паля из ружей, чем ее пугали. Среди них она искала глазами Абдуллу, но так и не смогла его увидеть, пока не начался обряд развязывания невестой кушака жениха, снятие сапог с его ног и венчание…

Отчего ей это все вспомнилось, да еще в такие тяжелые минуты? «Может быть это конец жизни? Может быть я никогда больше не увижу плакучие ивы, которые посадил Махтумкули? Может мне уже не суждено вернуться в юрту, поставленную для нас с Абдуллой? Еще эта бешеная собака… Где она?»

12

Давно уже остались позади древний Вас, Гизилджа-гала, крепость Шасенем, Зепни Баба, Топрак Кала, Еди-ховуз[69]. Чуть только забрезжил рассвет, как заорал осел проводника, будто специально обученный подавать голос в ранний утренний час. Путники были уже на ногах и готовились к дороге. Болезненно сжалось сердце у Махтумкули. С каждым днем он все больше удалялся от Хивы. Суждено ли ему было еще когда-нибудь увидеть Гюльчахру?

Красный солнечный диск чуть-чуть оторвался от горизонта и надолго завис, будто тяжесть зимних забот не давала ему подняться выше. Конн часто поворачивали головы в сторону восходящего солнца, вытягивали шеи. А верблюды, будто выражая недовольство ранним часом, раздували ноздри, чихали, издавали угрожающее урчание, разбрызгивая во все стороны белую пену.

Пустыня распростерла объятья для каравана, гостеприимно раскинула свои просторы. Караван опять шагает к горизонту, а тот, как и накануне, отступает все дальше и дальше, открывая глазу барханы за барханами.

За ночь люди не успевают отдохнуть как следует, чувствуют тяжесть в теле. Для тех, кто привык постоянно ездить верхом, путь через пустыню не так изнурителен, чего нельзя сказать о

Когда караван выходил из Хивы, земля еще чернела, не обнаруживая признаков жизни, только местами едва начала пробиваться трава. Теперь пустыня покрылась зеленым ковром. Все кругом благоухало. Из-за скупости весенних дождей цветы не сумели подняться высоко. Их стебли, хоть и небольшие, были достаточно гибкие. Сколько бы степной ветер ни пригибал их к земле, они все переносили, не теряя лепестков. Их стойкость можно сравнить с жизнью туркменских женщин.

Хотя весной и не бывает обжигающей жары, путникам, тем не менее, приходилось днем снимать халаты. А по ночам наступала неприятная прохлада, тогда путники не только снова облачались в халаты, но и были рады посидеть у огня. Когда ночью бывает прохладно, по утрам на веточках черкеза появляются прозрачные бусинки-росы. Это дар божий. Как правило, путники знают об этом. Но все же на щедрость черкеза рассчитывать не приходится, и без запаса воды отправляться в путь нельзя. От колодца к колодцу пьют воду из бурдюков, прикрепленных к спинам верблюдов. Верблюды же, напившись из колодца, обходятся без воды в течение пяти-шести дней.

Удивительны пески Каракумов. Они напоминают огромные застывшие морские волны своими песчаными валами. Песок, как чистый лист бумаги, запечатлевает насвоей поверхности все происходящее. А потом подует ветер и сотрет все следы. Теряются не только следы, но и дороги. Тогда можно ориентироваться по звездам: против ни ветер бессилен.

Попадалися на глаза привязанные к верхним веткам самых высоких саксаулов или черкезов тряпицы — челги, так их называют жители песков кумли, они служат указателями для путников.

Кони в песках не так выносливы, как верблюды. Их копыта глубоко зарываются в песок, затрудняя передвижение, животные устают, их спины темнеют от пота. А для верблюда пески — родная стихия, он здесь чувствует себя лучше, чем в оба или в городе. Кони, кроме того, очень пугливы. Верблюды же не пугаются шныряющих у них между ногами тушканчиков, не пугают их и змеи, и греющиеся на ветках кустарника ящерицы с коричневыми головками и зелеными спинками, и сидящие на задних лапках у дороги степные крысы, которые внимательно разглядывают приближающихся путников, будто ищут знакомых, а потом вдруг срываются с места.

Как родники украшают горные ущелья, так колодцы украшают пустыню. Караванный путь пролегает через целый ряд колодцев. В Каракумах дороги начинаются с колодцев, и колодцами кончаются. Но, к сожалению, ни один из этих глубоких в сто — сто пятьдесят саженей[70] колодцев не сохранили имени того, кто его выкопал. Копать колодец — дело трудное и опасное, но тот, кто это делает, не считает свой труд героическим. Поэтому никому в голову и не приходит называть колодцы именами тех, кто их копал. Называют именем того, кто заплатил за труд. А платят, обычно, баи, у которых огромные отары овец. Тот же, кто трудился, естественно забывается.

Судьбы колодцев в пустыне неразрывно связаны с судьбами самих туркмен. Многое переживают колодцы на своем веку. И в бескрайней пустыне им не удается безмятежно взирать на мир. При приближении врага туркмены оборону начинают с колодцев. В колодцы с водой, непригодной для питья, бросают падаль. А колодцы с питьевой водой маскируют или тщательно закапывают, таким образом, чтобы враг не мог их обнаружить. Так туркмены используют пески в борьбе с врагами, и они становятся товарищем по оружию, а не только туркменской землей. Еще Махтумкули узнал один обычай кумли: джигиты, собираясь в набег, стараются не пролить ни капли воды из колодца. Со временем этот обычай превратился в закон. У них такое поверье или примета, что если прольешь хоть каплю воды перед дорогой, обратно не вернешься. И караванщики тоже придерживаются этого обычая.

Раньше, когда Махтумкули был мало знаком с пустыней, ему казалось, что ее пресекает одна единственная дорога. Как же он был удивлен, когда обнаружил в песках множество дорог и тропинок. Эти дороги и тропинки, связывающие разные колодцы, в сущности соединяют людей. «Хоть они и разбегаются в разные стороны, а видели, наверно, одно и то же. По этим дорогам, — думал Махтумкули, раскачиваясь в седле, — наверняка вели куда-то пленных туркмен, или туркмены, наоборот, гнали по ним своих невольников. Никто не знает страдальцев, но дороги помнят их мытарства и скорбят, безмолвные…»

Задумавшись, Махтумкули не заметил, как оторвался от каравана. Голос проводника вывел его из задумчивости.

— Эй, добрый молодец! Не отрывайся так далеко от каравана. В этих местах пролегает русло древнего Уз-боя, здесь могут быть разбойники. Налетят, разденут и коня отнимут!

Махтумкули улыбнулся. Ну, разбойники и разбойники. Как будто что-то меняется от того: с караваном ты или один. Что сделает караваи против шайки разбойников? Сколько караванов разграблено, сколько людей убито на этих дорогах! Вдруг Махтумкули почувствовал желание встретить разбойников. Что их толкает на рискованный путь? Жажда легкой наживы? Или они считают разбой доблестью? Но на кизылбашей ведь их не натравишь… Люди, способные грабить на большой дороге, не воины.

Вдали показалась отара овец. «Значит скоро будет колодец», — подумал Махтумкули. Интересный народ — чабаны. Они чувствуют себя в пустыне как дома. Им в голову не приходит, что могут быть места получше, и, беззаботно насвистывая, погоняют свои стада. А путники каравана с опаской вглядываются вдаль, как будто за следующим барханом притаилось огромное чудовище, готовое всех проглотить. А какой страх их одолевает ночью! Они думают, что совершают подвиг, пересекая пустыню. А для чабана пески действительно дом родной, и от врагов они его защищают.

Караван остановился у очередного колодца, похожего на предыдущие. Такая же впадина в земле, посередине колодец, вокруг юрты. Чуть поодаль, под песчаным валом лежат верблюды. Здесь живут иомуды, встречаются гоклены. По пути от самого Васа попадаются представители этих племен. Одеты одинаково, говорят на одном языке, одной веры, те же у них ишаны и муллы, и бахши, и хозяйство ведут одинаковое, и в тех же песках живут под одним палящим солнцем, и терпят одни и те же бедствия. По при этом люди, живущие у одного колодца, смотрят волком на тех, кто живет у соседнего колодца. И не только они никогда не садятся вместе, чтобы обсудить их общие трудности, а была б их воля, так одним воздухом дышать бы не стали.

На закате, когда караваи готовился к привалу, проводник начал проявлять беспокойство. Он опасливо разглядывал пересекающие дорогу следы, перестал напевать веселые песенки и вообще изменился в лице.

— Здесь нельзя делать привал, — сказал он наконец.

— Почему, что случилось? — спрашивали

— Это следы не каравана. Кумли тоже их не оставляли, — сказал он твердо.

— Чьи же тогда?

Проводник еще раз внимательно посмотрел на четкие следы на песке и сказал:

— Четверо их. У них пять верблюдов и два коня. Один ведет коня под узцы, трое едут на верблюдах.

Махтумкули широко раскрыл глаза, удивляясь такой проницательности. Предводитель каравана верил проводнику, он понял, что речь идет о какой-то опасности и спросил поэтому:

— Как будет лучше, продвинуться вперед или несколько вернуться назад?

— Лучше проехать вперед, — отвечал тот, глядя на высокий песчаный холм. — Они пришли из-за того холма. И что хуже всего — эти люди на верблюдах не туркмены!

Махтумкули не поверил ушам. «Вот ясновидец попался! Еще немного, и он имена назовет!» — подумал он, не отрывая глаз от проводника. А тот продолжал:

— Эти верблюды не такие как у нас. Во всей округе не найдешь таких верблюдов.

— Так чьи же они? Кто их хозяин, из-за гор пришел или из Хивы? — оглядываясь по сторонам, спросил предводитель каравана.

— Н-да… Ни в Хиве, ни в Персии таких верблюдов нет. Это верблюды мангышлакские! А кони калмыцкие. На коне туркмен. А на верблюдах — не туркмены. Один верблюд нагружен оружием, другие провизией. Похоже, что эти люди где-то столкнулись с вооруженной группой. В этом столкновении они были биты, или одержали победу — тогда оружие, которое они везут, трофейное. Среди нас нет таких, кто бы хорошо стрелял… Поэтому нам нужно как можно скорее подняться на ту высоту. Там они не смогут напасть на нас врасплох.

Путники, торопливо, держа ружья наготове, направились к холму. Махтумкули подъехал к проводнику и спросил у него о том, что его особенно удивило.

— Как вы узнали, что на верблюдах едут не туркмены?

— Чего проще, — сказал проводник спокойно и уверенно. — Следопыты кумли безошибочно определяют следы хивинца, перса, иомуда, текинца. По следу верблюжонка они узнают родившую его верблюдицу, которая пропала за десять лет до того, и говорят: «Это верблюжонок моей верблюдицы». Любой кумли, судя по растительности в пустыне, скажет, копать или не копать колодец, и какая будет в нем вода, соленая или питьевая — иначе он не кумли. Ты слышал когда-нибудь, чтобы кумли пропал в песках без воды? Или чтобы заблудился?

Махтумкули больше не задавал вопросов. Караван растворился в темноте. Чем ярче светит луна, тем пустыня кажется спокойней. Но сейчас луны не было. После того, как караван несколько удалился от того злополучного места, лицо проводника прояснилось. Махтумкули казалось, что караван следует не по пескам, а по дороге Акмаи[71]. Ёму вспомнились покрытые глазурью хивинские храмы, и он подумал о том, что разглядывая ли их, слушая ли пение соловьев в саду, его мысли всегда возвращались к этим степям, к этому чистому небу.

Караван остановился на привал. Разожгли костры, темнота немного отступила. Теперь тени людей, двигающихся у огня, распугали живность, — населяющую эти пески. Когда огонь начал затухать, темнота опять перешла в наступление, проглотила вначале лежащих поодаль верблюдов потом коней с торбами на мордах, потом людей. Махтумкулп знал, что в песках к свету огня стягиваются змеи и скорпионы, и опасался этого.

Со змеями у него было связано воспоминание об одном случае. Дело было утром. Махтумкули лежал на кошме под старой чинарой и читал. Послышались шаги.

— Можно я присяду рядом, сынок? — обратилась к нему мачеха-казашка, которую он называл «младшей матерью».

— Садись, младшая мама, — сказал он, подвигаясь и освобождая для нее место. Айсулув села и стала вязать веревку из козьей шерсти. Махтумкулп понимал, что ей одиноко, и она приходит, чтобы посидеть с ним. А если он еще прочтет стихи, то доставит ей несказанную радость.

— Знаешь, сынок, книги сделали из тебя доброго человека. Если бы всех учить по этим книгам, на свете все было бы по-иному.

Она всегда называла Махтумкулп «сынок». Ее уважение к книгам и любовь к стихам он объяснял тем, что она чувствовала себя одиноко среди туркмен. Он жалел ее, старался быть с ней как можно ласковей. Поэтому и она всегда стремилась к нему, не упускала возможности побыть рядом. Когда Айсулув случалось погрузиться в мечты, Махтумкули будто видел в ее глазах широкие казахские степи — душой она всегда была там, хотя и жила в маленькой черной юрте Довлетмамеда.

— Вай! — вдруг вскрикнула Айсулув, перепрыгнула через Махтумкули и с силой хлестнула по земле своей веревкой. Он не сразу сообразил, что произошло, но, когда приподнял голову и посмотрел в ту сторону, где Айсулув ударила по земле веревкой, он увидел уползшую змею. Она была коричневая, блестящая. А рядом лежала Айсулув, бледная, как мел.

— Что, младшая мама, укусила змея? — Бросился к ней Махтумкули. Ее лицо немного порозовело, чуть-чуть приподнялись длинные, узкие, совсем не похожие на туркменские, брови, и она прошептала:

— Главное, тебя я спасла…

Бот какая добрая, милая эта женщина казашка, готовая рисковать жизнью ради другого.

Вдруг Мухтумкули показалось, что он слышит голос Моллабабека. То ли с той стороны, где лежали верблюды, то ли из-за песчаного холма… Нет, не забыл он его голоса! Узнал сразу! Екнуло сердце, горе черным дымом наполнило душу.

Иной раз бывает так, что мысли о том, кому еще хуже, приносят облегчение. Может быть поэтому Махтумкули вспомнил Кервен-ага, одного нз самых несчастных людей на свете. Сначала от лихорадки умерла его жена, потом двое сыновей не вернулись из набега, потом его невестку с внуком, когда они собирали ягоды в ущелье, похитили кпзылбаши. Теперь он остался один с одиннадцатилетней внучкой. Как-то раз, когда Махтумкули читал, лежа под чинарой, к нему пришел Кервен-ага:

— Скажи мне, сынок, что говорят твои мудрые книги о судьбе такого бедняка, как я? Я в отчаянии, не знаю что делать…

Махтумкули читал о разных бедняках, но в книгах они, как правило, в конце концов становились богатыми. Только Махтумкули в это не верил. И все книги предлагали положиться на божью волю. Но не мог Махтумкули сказать: «Будь благодарен Аллаху за то, что имеешь». Он отложил книгу, которую читал:

— Ах, Кервен-ага, Кервен-ага, было бы таких джигитов, как Чанглы-батыр, побольше на свете — одолели бы мы бедность!

— Э-э, сынок, — покачал головой Кервен-ага, — хоть и читаешь книги, а молод ты еще. Не знаешь ты этих батыров! Батырами их, конечно, называют не зря… Дай бог им долгие годы жизни! Если бы не они, туркменская кровь рекой бы текла. И грабили бы нас что ни день. Да благословит их бог!.. — Вдруг Кервен-ага

— Так вот… Суть в том, что эти храбрые джигиты становятся богатыми и отдаляются от бедняков. Заводят дружбу тоже с богатыми, женятся на дочерях ростовщиков, дочерей выдают за богачей. А горькая доля бедняков от счастливой судьбы батыров легче не делается.

Кервен-ага был прав, но Махтумкули не мог дать ему лекарства от его главной болезни — бедности. Свою беспомощность против этого недуга он тем острее ощущал, чем дольше смотрел на Кервен-ага.

— Никогда мне не понять толстосумов, — сказал тот, схватив голову обеими руками. — Их отцы, деды и прадеды умножали свое богатство за счет бедняков. И при этом бедняк для них злейший враг. Только и думают о том, как бы что-нибудь отнять у бедняка. Крадут наших девушек, готовы надругаться над нашими женщинами… То враги приходят с набегом, чтобы нас ограбить, то свои нас разоряют.

Ни в одной книге Махтумкули еще не встречал этой мысли. Кервен-ага заставил его призадуматься. Помолчав, он со вздохом вымолвил:

— Боже, как вы правы! Это горькая правда, с которой мы живем…

Кервен-ага обладал таким ясным умом и был так беден. Ему вполне приличествовало бы быть падишахом! Уж он-то понимает чаяния народа, и смог бы народу помочь. Предположим, удастся объединить туркмен в единое государство, — думал Махтумкули. — Предположим, будет возможность поставить бедняка над всеми туркменами. Самого нищего бедняка. Но не будет же этот бедняк, став падишахом, трудиться не разгибая спины, как прежде. Его будут содержать. Пусть даже, богатые. А кто будет содержать богатых? Опять бедняки? Государство, пожалуй что, не спасет бедняков от бедности, от гнета, от насилия… Или все-таки можно придумать хорошее государство?» Голос Кервен-ага прервал размышления Махтумкули:

— Только одна мысль утешает бедняка, сынок. Азраил[72], когда забирает душу, у человека, не лицемерит ни перед кем. Для него все равны — и бедные и богатые. Если бы ему можно было дать взятку, богатые бы никогда не покидали наш мир.

Махтумкули молчал, обдумывая слова Кервен-ага.

— Вообще, если поразмыслить, то и в смерти нет равенства, — через некоторое время сам себе возразил. Кервен-ага. — Смерть бая тяжелым бременем ложится на бедняка. Даже лежа в могиле, бай продолжает из него пить сок…

Много книг прочитал Махтумкули и почерпнул из них много мудрости. Он знал, что желания и мечты бедных людей, на каком бы языке они ни говорили, очень сходны. И враги у них одни — баи и ростовщики.

Кервен-ага улыбнулся и тихим голосом спел старинную песню:

Будь вместо горных глыб быки,

И бедным мяса перепало б малость.

Будь бы пшеницей желтые пески,

И беднякам лепешка бы досталась.[73]

Среди бедных людей, несмотря на их тяжелую жизнь, часто встречаются веселые, добродушные люди, любящие и ценящие хорошую шутку. Может быть и Кервен-ага был из таких. Махтумкули захотелось его ободрить. Он взял в руки книгу и стал говорить, будто читал из нее:

— Пройдут месяцы, годы, — и эта земля преобразится. Народы, ныне враждующие друг с другом, закружатся в веселом хороводе. Придут из-за гор кизылбаши, но не с набегом, а для участия в свадебных празднествах. Хивинцы и бухарцы станут друзьями туркмен. Джейхун опять потечет по старому руслу. Пески превратятся в сады…

Хоть речь Махтумкули и приятно щекотала слух, но Кервен-ага прервал его.

— Сынок, слушая тебя можно подумать, что в песках нет змей. С каждым ударом сердца бедняк приближается не к счастью, а к могиле.

Махтумкули смутился. Кервен-ага не поверил ему. Если ему не удалось вдохнуть надежду на лучшее в одного человека, сидящего перед ним, на что можно рассчитывать, когда речь идет о целом народе?

И все же, наподобие падающей звезды, светлая черточка надежды прорезала душевный мрак обиженного судьбой бедняка. Ведь Махтумкули не был похож на других туркменских парней. И разговор его был не о том, как разбогатеть, как уподобиться другим состоятельным людям, а о том как помочь беднякам; он стремился заглянуть в их будущее и даже почему-то видел там свет. И Кервен-ага сказал:

— Дай бог тебе много лет жизни, сынок! Нам-то уж все равно не увидеть того, о чем ты говоришь. Но если внуки наших внуков будут жить в такое время — и это будет очень хорошо!

В последнее время каждую ночь Махтумкули видел во сне джейрана. Джейран как джейран — и вместе с тем не совсем обычный, будто из самаркандского золота выкованный, и глаз от него не оторвать. Сделает Махтумкули к нему несколько шагов — джейран на столько же отойдет: и так всю ночь. А ранним утром джейран растворяется в лучах восходящего солнца. Что это? Мечта, которой сбыться не суждено? Призрак любви?

13

Рассвет никак не наступал. Махтумкули лежал без сна, всматриваясь в темноту. Перед его взором возникло утопающее в садах оба, свободное от гнета и печалей. Он досадовал, что никто кроме него не может представить себе такое оба. Он мысленно любовался полем, покрытым тысячами цветов, вдыхал их аромат. Почему же люди не видят эту красоту? Ах, как ему надоели самонадеянные сердары, что дома, что попадающиеся по пути! Их твердолобое упрямство и своенравие! А взять вчерашнего, который стоит над людьми, живущими у трех колодцев? Как он вчера себя держал!

— Джигиты! — обратился он к облокотившимся на подушки молодым людям. — Среди нас находится ученый человек, сын всем известного Карры-муллы. Судьба благосклонна к нам и вы имеете возможность лицезреть Махтумкули. Всемогущий Аллах послал его к нам. И вот что я хотел бы сказать по этому поводу… — Предвкушая свои успех, сердар медленно обвел языком губы и разгладил усы. Многие джигиты приподнялись с мест, но никто из них не заметил, как покраснел Махтумкули. Огонь отбрасывал красные блики на лица сидящих. — Когда я был маленьким, Карры-мулла был моим учителем. И еще тогда я от него услышал одну мудрую вещь. Изречение и своего рода предсказание, которое запало мне в душу. И так, он сказал: «Если кому случится хоть раз посидеть рядом с ученым человеком и услышать мудрые слова, то простятся прегрешения его и он попадет в рай». Всю жизнь я ждал такого случая, и вот этот день настал. Все грехи и прегрешения нам прощены! Недаром говорили в старину: «Устами ученого человека говорит всевышний». Перед вами тот самый ученый человек,

Махтумкули был сбит с толку и чувствовал себя крайне неприятно. Складывалось впечатление, что сердар был хорошо знаком не только с саблей, но и с книжной мудростью. Действительно, в книге Довлетмамеда «Вагзы — Азат» содержалась такая мысль, и, к сожалению, она могла служить оправданием для тех, кто проливал кровь, и для тех, кто стоял у власти. Досадно было слышать примитивное толкование слов отца сердаром, которыми тот воспользовался для подкрепления своей точки зрения. Но Махтумкули вспомнились другие строки из той же книги, и он прочел их:

— Великий грех — нам ведомо от века —

Священную Каабу осквернить.

Но все-таки обидеть человека —

Во много раз грешнее, может быть.[74]

Сердар ничуть не растерялся, он так же спокойно сидел, скрестив ноги.

— В книгах, которые нам читал наш мулла, этого не было, — сказал сердар, и джигиты еще больше уверились в том, что они теперь свободны от грехов. Махтумкули, правда, сделал еще попытку пробиться к разуму молодых людей.

— Если вера ваша истинная, вы должны помнить, что бог дает только волю. Он не вмешивается в мирские дела. Но для каждого из нас он приготовил испытания. И за все грехи, совершенные в жизни, после смерти придется держать ответ…

Джигиты уже его не слушали — все как-то сразу заговорили, и его слова потонули в гомоне голосов. И тут сердар, правильно выбрав момент, громко крикнул:

— Джигиты! Я ночи не сплю с тех пор, как текинцы угнали наших лошадей. Мы им не позволим издеваться над нами! Завтра же! Завтра же по коням! Мы им покажем…

Махтумкули почувствовал себя виновным в том, что в завтрашнем набеге может пролиться кровь.

— Разве у текинцев нет своего хана или сердара? — сдержанно спросил он. — С ним надо встретиться и поговорить. Я готов пойти с вами и помочь. Зачем друг друга грабить и убивать чабанов?

Джигиты приутихли, но сердару это было не по вкусу.

— Да разве у текинцев хан? — воскликнул сердар, хватаясь за саблю. — Не хан у них, а ослиный вор! Разговор с ним один, — добавил он, похлопывая по сабле.

«Прямые потомки великих туркмен, которые владели огромным пространством, частью Персии, Хиндостана, теперь не могут ужиться друг с другом в бескрайних просторах пустыни, — с горечью думал Махтумкули. — Им не судьба даже в песках спокойно пасти скот, наслаждаться миром и спокойствием. В этом хаосе не только невозможно защитить страну, но и самому непросто остаться в живых».

— Эх, туркмены, конченный вы народ! — вырвалось у него.

— Правильно говоришь, молодец! — воскликнул сердар, по-своему истолковав слова Махтумкули. — А то тут некоторые джигиты забыли про честь. Туркмен только тот, для кого конь как брат и седло как родной дом. Туркмен рождается в седле и в седле умирает! Туркмен кровью смывает обиду! Трус обиду смывает водой, а джигит кровью!

Молодые люди легли спать — с утра им предстоял набег на текинцев. Махтумкули их было очень жаль. Пришла на память поговорка:

«Того из нас, чей спутник зло,

Оно к могиле привело».[75]

Вспомнился случай в родном оба. Абдулла тогда был дома, он не участвовал ни в осаде Мешхеда, ни Себзеварана[76], которые вел Пасиада-шах[77]. Махтумкули вообще не одобрял идеи Абдуллы о мести кизылбашам за кровь, пролитую при Недир-шахе. Хотя покорные в прошлом ханы, теперь, после смерти Недир-шаха, осаждали города Персии один за другим. Махтумкули как-то сказал Чоудор-хану в присутствии Абдуллы:

— Человек рождается на свет, чтобы пахать, сеять, творить. Истребление других людей не может быть его целью. Он должен пасти овец, доить верблюдиц, участвовать в состязаниях на лошадях, женить сыновей, выдавать дочерей замуж…

Чоудор-хан прервал Махтумкули:

— А если тебе мешают это все делать, это все что ты назвал? Неужели ты не понимаешь? Ничего не дают делать! Со всех сторон нападают, грабят, убивают…

— Над нашей землей стоит трупный дух, а могли бы благоухать цветы! Эхо в ущельях вторит стонам вместо того, чтобы отвечать пению соловья! Из юрт доносятся горькие рыдания вместо колыбельных песен!

— А кто в этом виноват? — со злобой спросил Чоудор-хан. Махтумкули крикнул:

— Ты! Ты, я, Абдулла — все мы!

Чоудор-хан замолк, Абдулла не произнес ни звука. Это молчание показывало, что поэт все-таки произвел на них впечатление.

— Ты прав, — сказал Чоудор-хан, желая разрядить обстановку. — Между тем нельзя говорить, что против гнета, насилия, несправедливости ничего не делается. Все-таки ты погрешишь против истины, если скажешь, что мы сидим сложа руки. Давай возьмем, к примеру, твою Менгли. Между вами встает гора препятствий. И что же делаем мы? Мы берем аксакалов и идем к ее родным. Просим, умоляем… Они не уступают. Тогда мы выражаем наше недовольство, говорим о самых непредвиденных и угрожающих последствиях для них и прерываем с ними отношения.

Поэт горько усмехнулся:

— Мучиться от любви, потерять избранницу — разве это протест гнета и насилия? Ты увел разговор в сторону, Чоудор-хан! — Чоудор-хан поднял брови и с удивлением смотрел на Махтумкули, восхищенный его умом и сообразительностью. — Когда угнетают и грабят целый народ — это одно дело, когда страдают двое влюбленных — совсем другое. Вещи несовместимые. Положим, у одного джигита другой похитит возлюбленную. Положим, джигит, потерявший возлюбленную, захочет отомстить. Пусть даже убьет другого. Ну так что же? Настал конец баям и ростовщикам? Разве ты можешь сказать, что он восстал против гнета и насилия, переполняющего наш мир?

Пока предводитель каравана наполнял водой бурдюки, Махтумкули молча стоял рядом. Теперь колодцы становились все менее глубокими — этот был в пятьдесят-шестьдесят саженей — значит к вечеру уже покажется Балханский хребет[78]. Как все-таки удивительно, что колодцы хранят воду в глубине! Подобно людям, которые хранят свои мысли в тайниках памяти, скрывая их от глупых друзей. Врагу тайну раскрывать никто не будет, но глупый друг может быть опаснее врага.

Размышления Махтумкули неожиданно прервала овца, выскочившая из загона. С жалобным блеянием она побежала к колодцу. Нет, не от жажды страдало бедное животное. Рядом, с колодцем предводитель каравана положил свой халат и папаху — к ней-то и подбежала овца, принюхалась, но не учуяв запаха своего ягненка, зарезанного накануне, огляделась по сторонам, словно искала сочувствия. Поэту отчетливо вспомнилось, как перед самым его отъездом в Хиву Моллабабек жалостно просил:

— Папа, возьми меня с собой, ну, пожалуйста…

В отличие от Ибраима Моллабабек был хорошим добрым мальчиком.

С первых лет сын особенно привязался к отцу, прямо не отходил от него. Может быть, Моллабабек чувствовал, что долго не проживет? Старики говорят, что если ребенок привязывается к одному из родителей — это не к добру. Значит, или сыну, или отцу не суждено было прожить долго… Ах, зачем бедному дитя было рождаться на белый свет? Мужаться, мужаться… Как это все пережить?

Когда птенца у иволги возьмут,

Ужель она о нем стонать не будет?

Коль пери розу соловья сорвут,

Ужель о ней он тосковать не будет?

Коль джейраненка утеряет лань,

Кричит в ночи и в утреннюю рань,

И если бог ей скажет: «Перестань!» —

Но и тогда она молчать не будет.

Как смертных избежать сетей?

Нет от судьбы защиты у людей.

Фраги! Коль зверь тоскует без детей,

То человек ужель рыдать не будет?[79]

Караван опять двинулся в путь. Тяготы многодневного пути, тяжкие думы измучили поэта. Он с нетерпением ждал, когда над горизонтом появятся туманные вершины Балханских гор, не замечая, как портится погода. Тем временем с запада пришли бурые облака и нависли над караваном. Они напоминали дым пожарищ или мчащуюся с гиканьем в сплошном облаке пыли лавину вражеских всадников. Будто избрав караван в качестве своей жертвы, стихия налетела на него вначале с севера, потом с юга, и наконец с ужасающим воем обрушилась сверху. Смешались небо и земля. Бескрайний простор пустыни, открывшийся взгляду, сузился до пятачка, на котором стоял Махтумкули. Ни глаз, ни рта было открыть невозможно. Махтумкули вспомнил, что говорили бывалые люди: «Когда в песках бушует стихия — лучше всего лечь прямо где стоишь и укрыться с головой». Он хотел крикнуть предводителю каравана, что надо остаться на месте и переждать бурю, но тут как раз он услышал его голос.

— Держите все верблюдов! Пусть каждый держит одного! Упустим верблюдов — нам конец! — Было очевидно, что тот в совете Махтумкули не нуждался, он знал что делать в таких случаях.

Долго бушевала стихия, словно хотела приподнять огромные Каракумы вместе с песками и перенести на другое место. Махтумкули почувствовал, как он, стоя на месте, куда-то погружается. Он было подумал со страхом, что проваливается в колодец. Но нет. Просто песок из-под пог уносил ветер.

Махтумкули стоял, удерживая верблюда за узду. Он не знал, в каком состоянии были другие путники, но сам он чуть не падал. Верблюд, в обычное время животное смирное, тут стал брыкаться, жалобно стонать и словно обезумев, наступал на Махтумкули, который пытался его успокоить, не задумываясь над тем, слышен ли его голос. Верблюд не внял увещеваниям Махтумкули, и тогда Махтумкули принялся кричать на него, но тоже безуспешно. Верблюд будто уже был не верблюд, а страшный дэв, налетевший вместе с бурей.

Хотя Махтумкули и знал, что нельзя сходить с места, на котором стоишь, трудно сказать, сколько песчаных холмов он перевалил, как далеко он отошел от каравана, пытаясь удержать взбудораженного бурей верблюда. Полные песка глаза не различали ничего вокруг. Голова гудела, как полный кувшин. Вдруг что-то тяжелое придавило ему голову. Он не успел сообразить, что произошло, только вскоре он почувствовал себя легко, по телу распространилось приятное тепло, словно он лежал дома в своей постели и, немного поворочавшись, наконец нашел удобное положение. То ему казалось, что он сладко спит, то — что парит в небесах. Какое-то красное пятно возникает перед глазами, постепенно приобретает очертания человека… «Вроде Менгли» — думает он, но песок в глазах мешает разглядеть ее. Слышится женский голос, напоминающий о Гюльчахре… А потом и Менгли и Гюльчахра растворяются в желтокрасных языках пламени.

Губы Махтумкули почувствовали что-то прохладное, и он открыл глаза. Перед его взором все было густокрасного цвета.

— Горим! — прошептал Махтумкули и попытался встать. Глоток воды вернул его в сознание. Небо постепенно пожелтело, потом стало серым, а через некоторое время голубым и ясным. Махтумкули лежал, а над ним склонился предводитель каравана.

— Как верблюды? — встрепенулся Махтумкули.

— Все в порядке. Можно отправляться в дорогу.

… Вечером, перед закатом, над горизонтом появилась какая-то коричневая тень. Поэт было подумал, что это те самые бурые облака, которые приходили с бурей, а теперь ушли вперед. Но проводник поднял руки и крикнул:

— Эй, смотрите! Туда, впереди — это Большой Балхан!

Махтумкули был очень обрадован. Горюя о Молла-бабеке, он соскучился по Ибраиму, сердце стучало от волнения, словно он мог потерять и второго сына. Он чувствовал, как сильно соскучился по тем местам, где встречался с Менгли, где земля и сады благоухали нежным запахом Менгли. Он расстроился, увидев, что караван собирается на привал. Сердце рвалось вперед. Однако до Балхана оставалось еще немалое расстояние, и было совсем небезопасно пускаться в путь одному.

И снова колодец. Живущие здесь люди хорошо знали Карры-муллу и Махтумкули, так как были ближайшими соседями селений, расположенных на Балхане. Не так далеко отсюда селение Геркез, а дальше и Хад-жиговшан — родина Махтумкули. Все стремились пригласить поэта к себе в гости. Но Махтумкули, уставший от тяжелого дня, предпочел отдохнуть вместе с караваном. Однако кумли не отстали от него: освежевали барана, приготовили чектырме[80], угощали его бьющим в нос чалом и густым, хоть ножом режь, агараном[81]. Путники стали гостями кумли.

Махтумкули отвечал на вопросы, рассказывал о Хиве, Беседа велась непринужденно, не было споров, напряжения. Но сердечные раны вновь открылись, когда Махтумкули решил перед сном немного прогуляться, и он услыхал разговор лежавших на песчаном холме парней.

— Значит, жена его Менгли?

— Конечно!

— Нет, не Менгли!

— Говорю тебе, Менгли! Вот слушай:

В сад я пошел: рядом цвела сада царица.

Мне за нее с хитрым купцом не расплатиться.

Стонет в саду мой соловей — пленная птица:

Долго ль с огнем те лепестки будут играть?[82]

— Ну и что? Где же здесь говорится о Менгли? Так можно сказать о ком угодно.

Рок ополчил зависть и гнев — копья и луки!

Трус не пойдет с храбрым делить ратные муки.

Махтумкули с нежной Менгли после разлуки

В райском саду, как мотыльки, будут играть.[82]

— Вот

— Я говорил и буду говорить, что не жена. Отец навязал ему в жены вдову брата… Брат ушел в поход несколько лет назад, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу.

Махтумкули замер на месте. И парни замолчали, воцарилась довольно продолжительная пауза. Потом парень, знавший все про всех, сказал:

— Вот такие дела… Настанут горькие времена, забудешь, как улыбаются. Крепки оковы бедности. Придет радость, осветит тебе день-другой, а потом опять сгустится тьма. Карры-мулла, говорят, от-рождения был бедным. Теперь от его многочисленной семьи остался один Махтумкули. В их семье никогда не было счастья…

Махтумкули стоял, не в силах пошевелиться. Один из парней возразил говорившему:

— Да что ты, парень, говоришь! Неужто такой умный человек как Махтумкули согласится на эту женитьбу — при том, что его брат, может и жив? Где твоя голова?

— Ну, что касается меня… — начал тот в нерешительности. — Я б его на руках носил. Но вот Керсен-ишан сказал…

— Ишь кого вспомнил! Керсен-шан, понимаешь, тоже мне! Керсен-ишан! — передразнил собеседника парень, который в разговоре защищал Махтумкули. — Махтумкули для твоих ишанов и мулл — неприступная крепость. Он их обличает, а они что могут против него? Только грязь всякую выдумывать, чтобы его славное имя запачкать. А ты нам готов пересказывать. Ну, хорош!

Тот, который рассказал о Махтумкули, растерялся:

— Ведь не я же все это придумал. Это Керсен-ишан так говорит…

— Слушай, я не знаю твоего Керсен-ишана, и знать не хочу, только ты своей тупостью меня уже вывел из себя! Не смей трогать Махтумкули, понял?

— Ладно, ладно, чего там…

Было обрадовавшись близости родного оба, поэт опять погрузился в тоску. Смерть сына, разлука с Менгли и разные другие мысли опять отяготили его душу.

14

В густой темноте наконец-то сквозь дымовое отверстие юрты проступил светлеющий кусочек неба. Небесный лоскуток был розоватым, будто с белым цветом смешали сок красной розы. Продрогшие от ночного холода звезды спешили спрятаться в рассветном небе. Сквозь решетчатое оконце юрты показался огромный золотистый диск восходящего солнца. Сейчас он был похож на красный пышущий жаром уголь, местами засыпанный пеплом. Он медленно карабкался к вершинам деревьев. Теперь стало казаться, что от диска лучи не расходятся, что сам он холодный. Даже не верилось, что через некоторое время он опалит землю своим обжигающим теплом., То тепло, которое у земли еще оставалось, взял с собой чабан, погнавший стадо коров на пастбище. А вот и Айсулув с вязанкой хвороста. Вскоре из ее юрты распространился приятный запах дыма — только тогда утренний холод как будто отступил.

Поднявшись с постели, Акгыз вышла на улицу. Было очень тихо. Никакая боль ее не беспокоила. Только голова распухла после вчерашнего случая. Вчера казалось, что весь мир обрушился и погребет ее под своими обломками. Сегодня мир стоял спокойный. Собаки, сторожившие ночью оба от лисиц и шакалов, спали, свернувшись на боку, забыв про свои пустые животы, на которых покоились огромные, как казаны, головы. Мимо, проходили две молодые женщины и девушка — Акгыз их не знала, хотя по обычаю и поздоровалась. Женщины выглядели плохо, как серебряные украшения с выскобленной позолотой. Акгыз, ее печальная судьба… А взять Менгли? Что-то у них было общее. Вспомнилась встреча с ней как-то зимой…

Акгыз вместе с Ибраимом ехала к родителям. Под ней был молодой, но выносливый конь. Несмотря на значительное расстояние, которое ему предстояло пройти, и тяжесть двух седоков, он не убавлял своего резвого хода. Проезжая мимо колодца, Акгыз увидела женщину, набиравшую воду. Женщина стояла спиной к Акгыз, и узнать ее не удалось. Так бы Акгыз и не узнала, кто она была. Но женщина, когда набрала воды в кувшин и попыталась приподнять его, поскользнулась и упала вместе с кувшином. Акгыз поспешила к ней на помощь. Ибраим был в том возрасте, когда мальчики уже имеют опыт верховой езды, и поэтому, как только Акгыз спешилась, он пересел с крупа коня в седло и смело взял в руки поводья. Хотя земля и не была мерзлой, пролившаяся вода сразу же покрылась тоненькой ледяной пеленой. Женщина промокла насквозь: вся вода из кувшина попала на нее. Она попыталась подняться, но не сумела, пока Акгыз ей не помогла. При виде ее бледного бескровного лица Акгыз невольно вскрикнула:

— Менгли!

Та не сразу узнала Акгыз.

— Спасибо, спасибо, ты успела, как благодарить тебя? Кто ты?

— Вот несчастье-то! Что с тобой будет? Замерзнешь, несчастная… — Акгыз обернулась к Ибраиму. — Ибрайм-джан, достань из хурджуна мой теплый халат. — Она помогла Менгли перейти на сухое место, отряхнула с ее одежды прилипшую глину. — Да я же Акгыз! Не узнаешь?

Менгли немного пришла в себя, заплакала, обняла Акгыз.

— Как же тебя не узнать! Если бы Махтумкули или ты прошла мимо моей могилы, и то бы я вас узнала по походке.

Акгыз не ожидала встретить ее в таком плачевном состоянии, не мешкая сняла с нее промокший насквозь халат и помогла надеть свой, сухой, теплый и новый.

— Да здорова ли ты? Похудела так, что в игольное ушко пройдешь! — причитала Акгыз. — Что с тобой стряслось?

— Не спрашивай, Акгыз-джан. Давно бы мне умереть, а вот хожу по земле себе на удивление. Все мое счастье осталось в твоей юрте… Ах, эти чудных два дня!

Акгыз не знала, как ей быть. Менгли стояла рядом и никуда не торопилась. Неудобно как-то сказать, мол, пойдем, я тебя провожу. Чувствовалось, что той хочется еще постоять у колодца, поговорить, хотя она и оборачивалась то и дело, поглядывая на одну юрту, будто оттуда могли исходить какие-то неприятности.

— Махтумкули тоже страдал, но твое горе еще пуще, я вижу, Менгли-джан, — сказала Акгыз, желая вызвать Менгли на откровенность.

— Будь проклят этот обычай, — сказала Менгли, вытирая выплаканные сухие глаза кончиком платка. Некогда сияющая своей красотой, теперь на фоне других девушек она выглядела как тень. Те, кто знал ее прежде, едва бы поверил, что она — это она. — Отец не раз отказывал вашим людям, приходившим сватать меня. Говорил, что я уже наречена. Так оно и было. Мне в детстве оборвали крылья. Хотела покончить с собой, не сумела. Все надеялась, буду жива — встречусь с Махтумкули, поживем с ним вместе. Ах, надежды… Мечты! А попала я прямо в ад. Выдали за нареченного. И года не успели прожить как он умер, неожиданно. У меня появилась, хоть и слабая, но надежда, с которой я могла

«Лучше быть рабыней достойного, чем женой труса».

Акгыз была в растерянности, не знала, чем помочь несчастной. Если бы она могла сказать, мол, пойдем, покажи мне этих мерзавцев, я им такое устрою, пусть потом попробуют тебя пальцем тронуть! Очень хотелось так сказать. Но что поделаешь…

Излив душу Акгыз, Менгли облегченно вздохнула. Только теперь она заметила мальчика, сидящего на коне:

— Мальчик это… — Менгли хотела спросить, не сын ли это Акгыз, но, вспомнив, что у нее мужа нет, прикусила язык.

Акгыз поняла.

— Это сын Махтумкули, Ибраим.

— Да, да! И ведь похож как! — Менгли подошла к мальчику, сняла его с коня, прижала к груди, целовала в щеки. — Он, просто вылитый!

«Какова сила у любви! — подумала Акгыз. — Верно говорят, испытанная временем любовь гнется, но не ломается. Был бы здесь Махтумкули, Менгли бы бросилась, обняла его, расцеловала… Несмотря ни на что! Злой рок почему-то никогда не дает соединиться истинно любящим…»

Из юрты, на которую оглядывалась Менгли, как удар кнута, послышался резкий металлический женский голос:

— Куда пропала, тварь ты эдакая? Чтоб ты сгнила!

Менгли бросило в дрожь. Акгыз достала из хурджуна отсвечивающий на солнце желтый кувшин и передала его Менгли:

— Возьми. Пусть хоть за разбитый тебя не мучают. Взяла с собой, думала, наберу по дороге родниковой воды для матери. Возьми, он полный, воду я уже набрала лишь бы отвел от тебя беду. Пусть бог не покинет тебя, Менгли-джан!

— Одного-единственного человека я люблю на белом свете. И он не святой какой-нибудь! Он Махтумкули! Не смотри, что я похожа на тень. Мир мой прекрасен и богат: в моем мире я живу с Махтумкули. Ты видишь только тень от меня — сама я с Махтумкули! — и Менгли торопливо пошла к зловещей юрте.

До сих пор Акгыз думала, что она испила полную чашу горечи жизни. Но то, что она увидела сегодня, произвело на нее жестокое впечатление. По всему телу распространилась режущая, ломающая боль, будто ее долго били перед этим. И у матери она не почувствовала облегчения. Перед ее глазами стояла Менгли, мокрая, измазанная в грязи; ее бледное лицо без кровинки.

Мать спросила Акгыз с беспокойством:

— Что случилось? Ты сама на себя не похожа.

Но Акгыз не слышала ее. И, когда отец вошел в дом, она смотрела сквозь него невидящим взором. В тот же день к вечеру, взволнованная встречей с Менгли, она вернулась к себе домой, несмотря на то, что предполагала погостить у родителей несколько дней. Родители объяснили ее поведение переживаниями по поводу Абдуллы. Понимая, что они бессильны помочь дочери, предпочли положиться на волю всевышнего.

Проезжая опять мимо зловещей юрты, Акгыз задумалась. Есть ли еще в мире народ подобный туркменам, нарекающий кому-то свое чадо, только появившееся на свет? Подрубая таким образом ростки счастья? «Дочь — чужое дитя», — говорят туркмены дочерям. Потом дочерей продают. Проданный ребенок, конечно, становится чужим. Девушку покупают словно какой товар. И жизнью ее распоряжаются на свой вкус.

Акгыз с Ибраимом вернулись домой затемно. И слава богу; она не посмела бы показать свое почерневшее от расстройства лицо ни свекру, ни свекрови. Вошла в дом и глазам своим не поверила: перед ней стояла Карагыз, бледная, изможденная, у выбивающихся из-под платка волос был неприбранный вид, видно к ним давно не прикасалась расческа. «Смерть Моллабабека сильно потрясла ее, — подумала Акгыз. — Дай бог ей сил! Махтумкули должен на днях вернуться, ей бы привести себя в порядок». Но вслух спросила:

— Как твое здоровье, Карагыз?

— Ах, ты, вздорная баба, — с дрожью в голосе заговорила Карагыз. — Раньше мужу моему голову морочила этой Менгли, жизнь мне испортила, а теперь сама его ждешь не дождешься, чтобы стать его женой!

Акгыз не растерялась под натиском обидных слов, как это случилось с ней ранее в доме Карагыз. Какая-то сила придала ей мужества, лицо ее просветлело и она спокойно смотрела на собеседницу.

Карагыз поняла это по-своему:

— Ах, ты, тварь бесстыжая! Сейчас я тебе покажу!

«Что за чушь она болтает? Зря Карагыз мучает себя, аж почернела вся…» — думала Акгыз, когда Карагыз вдруг железной хваткой вцепилась ей в волосы. Даже было удивительно, откуда столько сил берется в ее изможденном теле.

— Еще свежа земля на могиле моего сына! — кричала Карагыз. — Как ты смеешь, подлая тварь!

— Карагыз, родная, что с тобой? Что за муха тебя укусила? Я не понимаю, о чем ты говоришь? Побойся бога, наконец!

— Сделала мне гадость и еще стыдишь! — Карагыз, обессилев, опустилась на пол. — В чем я перед тобой виновата? Может, я тебе чем-то обязана?

Акгыз, положив голову на колени Карагыз, стала умолять ее:

— Если не милуешь меня, уважай честь Махтумкули! Он не будет нырять под одеяло жены брата, не позволит себе! Он не из таких!

Карагыз, истомленная неразделенной любовью к мужу, опаленная ревностью, оглушенная смертью Молла-бабека, и теперь терзаемая возможной женитьбой Махтумкули на второй женщине — потеряла сознание. Акгыз перенесла ее на постель, налила воды и хотела напоить. Присев у ее изголовья, погладила ее волосы, и потом, прижавшись своей щекой к ее, зашептала:

— Бедняжка ты моя, извелась от горя, исхудала, что беда с тобой натворила…

Через некоторое время Карагыз пришла в себя, открыла Глаза и увидела сидящую подле себя Акгыз. Попыталась оттолкнуть ее, но, почувствовав слезы Акгыз на своих щеках, опустила руку. И все-таки резко сказала:

— Убери руки!

— Ты не знаешь меня, Карагыз! Я слабая, но никогда не была подлой. Мне чужого не надо, чужое не сделает меня счастливой. Где-то под Мешхедом кизылбаши оборвали и сожгли крылья моего счастья…

Карагыз не удалось полностью унять свою злость, но ей было стыдно за себя. Она поднялась, стала приводить себя в порядок. Акгыз взяла косы подруги с вплетенными в них украшениями, переместила их ей на спину, на голову надела платок и, разглаживая складки, сказала:

— Ах, горе ты мое! Прямо рассудок потеряла. Значит ты

У Карагыз всегда было меньше душевных сил, она уважала ум подруги. До сегодняшнего дня они ни разу не ссорились. Только когда она узнала от Айсулув, что Карры-мулла хочет вторично женить сына, на Акгыз, она пришла в ярость.

— Как же они могут решать твою судьбу, ничего тебе не говоря? — спросила Карагыз примирительным тоном.

— Вот видишь, это ты пожалуй что готова понять. А в своем муже не разобралась… — Акгыз хотела еще что-то добавить, но ей вспомнились стихи Махтумкули:

За теплым дождем на кибитки обрушился град.

За братом погибшим на гибель отправился брат.

Их жены с утра на пустую дорогу глядят,

Тоскуют в разлуке с родными. Они не вернулись.[83]

А вот еще одно:

Как брата вдова ни красна,

Нет джигиту спокойного сна —

Коль женой его стала она:

Каждый день горюет о брате,[84]

Хоть теперь ты поняла, кто есть Махтумкули? Теперь тебе ясно, что он не пойдет на повторный брак? А врагов у него немало — беки, ханы, муллы. Каждый готов его съесть. Небось и эта затея с женитьбой придумана не самим Карры-муллой, а недавно приезжавшим к нам подлым Овез-шихом! Как в народе говорят — плохая арба колею портит, мулла людей портит. — Акгыз замолчала. Потом ей вспомнились еще стихи, и она прочла:

Не воротить мне детские стремленья,

Не воплотить благие вдохновенья,

Увяз я в глине мира, нет спасенья,

И в прошлое мечу я взоры. — Вах![85]

Акгыз положила руки на плечи Карагыз:

— Верь мне и помни поговорку: «Двух арбузов одной рукой не удержать, двух мужей в одном объятии не обнять». Да и я не такая, как тебе кажется. Но хватит об этом. Мало тебе страданий доставила смерть сына? Иди к себе, отдохни.

Карагыз уже сожалела о том, как вела себя с подругой, и думала даже попросить у нее прощения. Но то ли ее упрямство от природы, то ли гордость помешали.

После того как она ушла, Акгыз упала ничком на кошму и горько заплакала. Услыхав ее рыдания, Карры-мулла впал в беспокойство, а Айсулув стремглав бросилась в юрту Акгыз.

Теперь Акгыз плакала в голос.

Прошло уже восемь лет с тех пор как Абдулла пропал без вести. Три года назад было решено устроить его поминки. Дом Абдуллы будто вымер: из него нельзя было услышать ни смеха, нн плача, никаких голосов. Впервые тишина была нарушена рыданиями. Карры-мулла давно уже похоронил сына — только Акгыз упорно не желала смириться с мыслью о его смерти. До самого последнего времени она с надеждой глядела на дорогу. Но сегодня последняя нить надежды натянулась до предела.

15

Курен-даг тоже остался позади. Теперь начинались знакомые места. Махтумкули захотелось спешиться, потрогать руками, прикоснуться щекой к этой прекрасной и вечно молодой земле. Ах, родная земля! Как одиноко и тоскливо вдали от тебя! Перед его глазами ожила мать. Да будет земля ей пухом… что он смог сделать для нее в жизни? Когда говорил ей, что хочет поехать в дальние страны, она шутила, просила привезти ей подарок. Стоило ему в Хиве увидеть красивую ткань, как мать тут же оживала перед глазами. Если бы она дожила до сегодняшнего дня!.. Но ее нет… Есть мачеха, милая казашка Айсулув. Только бы пришлись ей впору туфли! Несчастная женщина, одинокая. Кроме мужа и его родных у нее никого нет, далеко ее отчий дом… Надо быть к ней внимательней… А как там Акгыз? Абдулла… Абдулла, конечно, не вернулся. Что же, быть вдовой до конца дней? Да, не сладко. Чем бы ей помочь? А бедная Карагыз! За что она принимает столько мук? Может, ей не хочется веселиться, смеяться, жить в свое удовольствие? Зачем надо было приводить ее в свой дом? Зачем было превращать ее в прислугу: принеси то, унеси это? Оставил весь дом на нее и уехал… Оправдано ли это: странствия по миру, учение в разных городах — все на бедных костях? Может это на самом деле побег — от нее? А если б на ее месте была Менгли? Тоже бы ее так бросил? Месяцы, годы жить без нее в Хиве, в Бухаре?

Издалека чинара, растущая у их дома, казалась маленькой черной точкой. Под этой чинарой мать качала детей, пела им колыбельные песни. Всматриваясь в высохшую крону чинары, Дурды-шахир пел свои стихи. До сих пор стоит чинара, высокая, огромного роста. И годы и ветры ей нипочем. Под ней Махтумкули стоял с Менгли — в тот раз, когда Акгыз пригласила к себе девушек.

Вдруг прямо перед собой Махтумкули увидел свою возлюбленную. Стоит только протянуть руку… Она такая же застенчивая, полная улыбок.

Я, безутешный соловей,

Со свежим цветником расстался!

Я с милой, с нежною моей,

Рыдая, бедняком расстался![86]

Бесконечные запасы нежности, все горячие устремления, пылкая любовь, чуткая способность видеть прекрасное, тонкие мысли превращались в стихи. На крыльях поэзии он поднимался и парил над землей. Ему хотелось вручить свои стихи джигитам, вместо оружия, чтобы защищаться от врагов, и старикам, малым детям, женщинам дать в руки щит, сплетенный из стихов, щит, который дарует им безопасность и спокойствие…

Из селения навстречу каравану шел какой-то человек. Махтумкули бросил взгляд в сторону холмов — оттуда появилось небольшое движущееся облачко пыли.

16

После того невеселого дня Акгыз перестала выходить на улицу, не ела и не пила. Вышла только в день, когда, по ее подсчетам, должен был приехать Махтумкули. Айсулув с радостью глядела вслед Акгыз, когда та направилась в сторону чинары. Потом спохватилась и побежала за ней, быстро семеня. Догнав, проводила ее до чинары, боясь, что у нее закружится голова от слабости, и потом вернулась к своим делам. Оставшись одна, в ожидании появления Махтумкули, Акгыз окинула взглядом три юрты — свою, свекрови и Махтумкули. Юрта Акгыз стояла посередине и казалась ей особенно уютной, нарядной и красивой. Ее купол блестел под солнцем

Тогда она была еще маленькой девочкой с косичками. Как-то раз она смастерила куклу из старых тряпок, потратила на это целый день. Кукла получилась нарядная и красивая, даже самой ей было удивительно: из тряпья сделать красивую куклу не так-то просто. Было чем гордиться. Потом она попыталась заняться шитьем, и тоже у нее получалось не так-то плохо. Все женщины в оба ахали и охали, разглядывая ее вышивку, а мать Акгыз, после того как они уходили, непременно трижды перечеркивала их следы серпом — от дурного глаза.

Акгыз была уже замужем, когда ей вспомнилось ее детское увлечение и однажды она смастерила тряпичную куклу. Возвратившись вечером домой, Абдулла застал свою жену за странным занятием: на игрушечных качелях она раскачивала куклу. Он нахмурил брови и носком сапога пнул качели:

— Ты что, помешалась? Откуда эти тряпки?

После этого случая Акгыз никогда больше не делала кукол…

Акгыз все стояла под чинарой, когда к ней опять подбежала Айсулув.

— Карры-мулла велел тебе передать, чтобы ты от дома далеко не отлучалась, Акгыз-джан. Эта бешеная собака бродит где-то рядом.

Все-таки хорошо, что Айсулув напомнила ей о собаке, а то она было забыла об опасности. Перед ее глазами возникла яркая картина, как Махтумкули приближается к оба, а за ним гонится бешеная собака.

— Махтумкули, берегись, бешеная собака! — Невольно вскрикнула она и, услышав свой голос, будто очнулась ото сна. Карры-мулла и Айсулув спокойно занимались своими делами. Собрав последние силы, Акгыз направилась в ту сторону, откуда должен был появиться Махтумкули. Она шла вдоль арыка и часто оглядывалась, опасаясь, что свекор со свекровью вернут ее обратно. Каждый шаг отдавался в голове, но она упрямо шла вперед. Когда она оказалась на краю оба, где-то вдали стал виден всадник.

— Это точно Махтумкули! — крикнула Акгыз, будто хотела с кем-то поделиться радостью, и побежала вперед. Услыхав голос Акгыз, веселые жаворонки опустились на залитую солнцем цветущую поляну, словно тоже пожелали засвидетельствовать почтение Махтумкули. Тут она увидала облачко пыли, двигающееся со стороны холмов. «Что бы это могло быть? Человек на ишаке? Всадник? Нет, не похоже. Смерч? Нет, не смерч. Да это же та самая бешеная собака!»

Акгыз пристально всматривалась вдаль, но чем больше смотрела, тем хуже ей был виден движущийся предмет. А потом и вовсе кроме сплошного облака пыли различить стало невозможно ничего. До Акгыз расстояние ближе, но собака почему-то бежит в сторону всадника, О бешеных собаках говорили, как слыхала Акгыз, что они ничего не видят перед собой. Что заставило ее выбрать Махтумкули?

Теперь уже сомнений не было — Акгыз видела бешеную собаку. Подняв платье выше колен, она бросилась собаке наперерез, бежала изо всех сил. Постепенно ей стало казаться, что в пыльном облаке не одна собака, а целая свора бешеных собак, что эта свора заполнила все склоны холмов. Акгыз хватает за шею одну из собак и начинает душить ее. Собака вырывается, разбрасывая вокруг белую пену, кусает Акгыз, но Акгыз крепко вцепилась в собаку и та еще долго волочила бедную женщину по земле, пока Акгыз не потеряла последние силы и не осталась лежать, сжимая в руке клок шерсти.

Махтумкули во весь опор подскакал к Акгыз, спрыгнул с коня и обнял ее.

— Что ты наделала, гелнедже?

У Акгыз слипались глаза — то ли от укуса, то ли от изнеможения. Едва слышно ей удалось произнести:

— Махтумкули…

Она попыталась улыбнуться, но не хватило сил разжать губы. Только глаза блеснули, выражая радость. И тут ей стало казаться, что бешеные собаки со всех сторон окружают их. Пытаясь защитить Махтумкули, она сильно прижала его к груди.

— Нет, кровожадным псам я не отдам родного Махтумкули…

У него сдавило горло, во рту стало сухо, язык прилип к гортани. Руки Акгыз, обнимавшие его, ослабели, и она начала сползать на землю. Он не сразу подхватил обмякшее тело, глаза застилала пелена.

Жжет мне тело, сердце больно,

Плачу я, кричу невольно.

Есть ли в мире столь бездольно

Погибающий, друзья?[87]

Когда он наконец приподнял ее, чтобы положить на седло, в широко раскрытых огромных глазах он увидел Фраги — себя, и бескрайнее синее небо.

Горящее сердце, смертельный ожог — есть у меня;

Базар опустивший, разбитый чертог — есть у меня;

Огонь беспокойства и пламя тревог — есть у меня;

О двух опаленных крылах мотылек — есть у меня…[88]

1982 г.

Перевод М. Гребнева

Для старшего и среднего школьного возраста

Редактор Анна Курбанова В.

Художник Байрамова О.

Художественный редактор — Моисеенко В.

Технический редактор Куц В.

Корректор Хошвабана В.

ИБ № 1794

Сдано в набор 26.01.86 г. Подписано в печать 28.10.86 г. И—02912. Формат 84х108 1/32. Бумага типогр; № 2. Гарнитура литературная. Печать высокая. Физ. печ. лист. 12, 75+0,25 ф. Условно-печ. лист 21,42+0,42 ф. Учетно-изд. лист 21,2+0,37 ф. Условно-крас. оттиски 22,58, Тираж 27 000 экз. Заказ № 2116. Цена 80 к.

Издательство «Магарыф». Ашхабад, Хасановский пер., 16. Типография издательства Чувашского обкома КПСС, г. Чебоксары, пр. Ивана Яковлева, 13.

Примечания

1

Сахра — степь.

2

Илак — осока.

3

Таш — камень.

4

Кулач — старинная мера длины, равная расстоянию между ладонями раскинутых в разные стороны рук; около 1,5 метра.

5

Тебибы — знахари.

6

Усса-Хайты — известный народный врач-самоучка.

7

Перевод Наума Гребнева.

8

Гельнедже — сноха, жена старшего брата.

9

Яшули — уважемый.

10

Сюзьма — густая творожная масса.

11

Чал — изготовленный напиток из густой творожной массы.

12

Саксаул, селин, евшан — пустынные кустарниковые растения.

13

Юва-елмик — дикий лук, степное съедобное растение.

14

Суюнчи

15

Юрта — куполообразна» кибитка.

16

Оба — туркменское селение.

17

Сонудаг — отроги хребта Копетдаг.

18

Кундюк — кумган.

19

Талыпы — слушатели медресе.

20

Ясаул — низший воинский и гражданский чин, стражник, посыльный.

21

Гульяка — позолоченная серебряная брошь с орнаментом.

22

Перевод Г. Шенгели.

23

Перевод Ю. Нейман.

24

Перевод А. Тарковского.

25

Перевод Ю. Валич.

26

Перевод А. Тарковского.

27

Перевод Мих. Гребнева.

28

Перевод Н. Гребнева.

29

Перевод Г. Шенгели.

30

Рустам Зал — образ непобедимого богатыря. Зал — отец Рустема, героя эпоса «Шах-наме» Фирдоуси.

31

Перевод А. Тарковского.

Перевод Н. Гребнева.

32

Зергар — ювелир.

33

Перевод А.Ревича.

34

Чувал — ковровая настенная сумка.

35

Перевод Н. Гребнева.

36

Перевод Н. Гребнева.

37

Идрис-баба — духовное учебное заведение.

38

Нил — река в Египте.

39

Кульзум — так называется в. туркменской классической литературе Красное море.

40

Теке, йомуд, гоклен, языр, алили — туркменские племена.

41

Перевод Н.Гребнева.

42

Недир-шах — завоеватель, шах Ирана правивший страной в XVIII веке.

43

Вас — старый город на нынешней территории в Куня-Ургенч-ского района.

44

Мансур Халлач — известный мусульманский еретик, казнен в 922 году в городе Багдаде ревнителями мусульманской религии.

45

Сеид Имамеддин Несими — поэт (1369–1417), казненный за

46

Бурдюк — сосуд из козьей шкуры для вытягивания воды из колодца.

47

Карадашли — название одного из туркменских племен.

48

Гупба — куполообразное, со шпилем женское украшение. Прикрепляется к головному убору сверху.

49

Перевод Г. Шенгели.

50

Менгли — букв, девушка с родинкой.

51

Новруз — праздник нового года, в дни весеннего равноденствия. Установлен, по преданию, легендарным царем Персии Джемшидом.

52

Гурген — название реки и области в западном Копетдаге и на севере Ирана.

53

Перевод Г.Шенгели.

54

Сопи или пир — сопи (суфи) — мусульманский монах, пир — духовный наставник суфиев.

55

Перевод Г. Шенгели.

56

Перевод Г. Шенгели.

57

Перевод Н. Гребнева.

58

Перевод Н. Гребнева.

59

Перевод Н. Гребнева.

60

Челтеки — название одного из туркменских родов.

61

Зюльпикар — сабля святого Али, с которой он бился против иноверцев.

62

Перевод Н. Гребнева.

63

Перевод Ю. Гордиенко.

64

Перевод А. Старостина.

65

Капыргырылан — место истребления русских посланцев.

66

Ходжа, сеид — слова употребляются в разных значениях: духовник, представитель племени.

67

Чаир — многолетнее растение.

68

Кеджебе — верблюжье седло в виде походного трона.

69

Древние города и поселения в Северном Туркменистане.

70

Сажень — мера длины в дореволюционном Туркменистане.

71

Дорога Акмаи — Млечный путь.

72

Азраил — ангел смерти.

73

Перевод Н. Гребнева.

74

Перевод Н. Гребнева.

75

Перевод Н. Гребнева.

76

Мешхед, Себзеваран— города в Северном Иране.

77

Паснада-шах — правитель Северного Ирана.

78

Балханский хребет — отроги хребта Копетдага.

79

Перевод Г. Шангели.

80

Чектырме — национальное мясное блюдо.

81

Агаран — густая верблюжья творожная масса.

82

Перевод А. Тарковского.

83

Перевод Ю. Гордиенко.

84

Перевод М. Гребнева.

85

Перевод Г.Шенгели.

86

Перевод Г. Шенгели.

87

Перевод Г. Шейгели.

88

Перевод А. Тарковского.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге