Сказки странствий
Цветной моток ниток
Представь: ты держишь в руках спицу и виток за витком наматываешь на неё цветную нить. Эта нить — твоя жизнь, а спица — ты сам. Возможно, спица — не самый подходящий инструмент для намотки мягкой пряжи, зато, если по-настоящему постараться, каждый её оборот станет неповторимым. Главное — не усердствовать сверх меры, чтобы внутренний стержень не согнулся, иначе выправить его обратно будет непросто. Впрочем, кому-то по душе и изгиб буквой «Г», а если нет — придётся приложить немало усилий для нового излома. Спицы причудливых, изогнутых форм — настоящая диковинка.
Изо дня в день мы наматываем эту нить, пока держим спицу в собственных руках. Но бывает и так, что кто-то другой перехватывает её и вертит ею, как ему вздумается. Пока нить в твоих пальцах, у тебя остаётся выбор, в какую сторону направить новый виток. Только твоё желание определяет вектор и плотность намотки. Захочешь — и каждый следующий оборот ляжет вплотную к предыдущему, создавая надёжную броню. Или, напротив, сделаешь их редкими, идущими под крутым наклоном. Нить пройдёт поверх старых слоёв или скользнёт между ними — это не изменит положения самой спицы. При бережном отношении новые кольца лишь придадут крепости. Жизненные невзгоды не способны сломать человека, уже обладающего богатым опытом и закалённым стержнем. Его можно надломить, но не сокрушить.
Спустя многие годы взглянешь на свою работу — перед тобой пёстрый клубок. Ведь каждый раз, когда нить заканчивалась, ты бережно привязывал новую, другого оттенка: яркую — в моменты радости, тёмную — в часы печали. От этого разноцветья рябит в глазах, но сквозь него всё равно нет-нет да и проглянет изначальный металл. Иногда намотка так плотна, что спицы совсем не видно. Но разве это важно, когда клубок попадает в руки мастера? Из любого мотка однажды создадут полотно новой жизни. И тогда ценна будет сама нить, её прочность и цвет, а не плотность намотки.
Всё в этом мире взаимосвязано. Нельзя просто взять и отменить один из слоёв, вырвать его и сделать вид, будто ничего не было. Нельзя стереть память о том, как тонкая некрасивая нить вошла в общее полотно. Конечно, пока работа не завершена, можно отмотать несколько витков назад, чтобы взять другую нить и попробовать снова. Но это не даст уверенности, что в следующий раз получится лучше. В вечной погоне за идеальным мотком легко упустить нечто по-настоящему важное.
Когда твой клубок окажется в корзине среди сотен других, мастер, выбирающий пряжу, может оказаться близоруким ремесленником — тем самым слепым случаем или безучастным богом. Ему безразличны твои старания, цвет и качество нити. Его волнует лишь то, какую вещь создать, чтобы выполнить очередной безликий заказ. Там твоя жизнь станет лишь безликим мотком в общей корзине.
Но остаётся надежда, что всё сложится иначе: твою пряжу заметит маленькая девочка, которая только учится вязать. Её тёплые ладони коснутся намотанных тобой нитей, и наш клубок ей искренне понравится. Её неуёмная фантазия оживит цвета, превращая опыт в чувство. Своё самое первое полотно она создаст именно из твоей пряжи. Пусть это будет всего лишь простой шарфик, но в нём чьей-то маме станет теплее долгими зимними вечерами. И в этом тепле, в этом личном участии и будет заключаться высший смысл твоей долгой намотки.
Он и Она
Они были вместе давно. Долгими вечерами стояли на тоненьком портике над кажущейся бездонной пропастью из огня. Он сжимал её упругий стан в крепких объятиях. Он был старше, а она — юна, в её тонком теле свивалась душа. Через его ласки прошло немало таких, как она, и со всеми неизбежно наступало расставание. Он знал: и эта однажды покинет его, вопреки желанию. Её кожа была словно мрамор. Языки пламени играли на его золотистом, загорелом теле. Он любил её, а она часто плакала. Ни он, ни она не желали этих слёз — понимали: с каждой каплей, стекающей по её щеке, час разлуки неотвратимо приближается.
Она дарила людям свет и не верила в худое. Была верна и самоотверженна, а он держал её крепко, не выпуская из объятий. Иногда сквозь слёзы она шептала: «Люблю тебя... Люблю...» А он молчал в ответ, отчего, казалось, плакала ещё сильнее. Её слёзы больно обжигали его кожу и оставляли на ней немое напоминание о близкой разлуке. Когда она смотрела ему в глаза, он видел огонь её души, которым она разгоняла окружающий мрак. Люди порой норовили задуть эту искру, но он всегда оберегал её, был рядом со дня первой встречи. Когда последняя слезинка упала с её щеки, и она навсегда покинула его, их чувство не растаяло, словно воск, облизываемый пламенем догорающего фитилька. Тоска обещала наполнить его жизнь вечной грустью, нескончаемыми воспоминаниями и пустотой внутри. Мрачные картины будущего без неё наполнили его душу унынием. В безумии горя он пошатнулся и раскинул ладони навстречу раскрытой огненной пасти. Навстречу пламени, обещающему покой. Тому огню, в котором, возможно, они вновь обретут друг друга.
Она была утончённой белой свечой, он — позолоченным подсвечником. Вместе стояли на полке над камином. Вечерами огонёк свечи освещал портреты на стенах и лица людей, давно переставших вести учёт огням в своём доме. Однажды ночью подсвечник с догорающим огарком упал в камин. Ранним утром служанка, выгребая золу, нашла оплавленный подсвечник с крошечным куском воска. Он будто до последнего мгновения хранил от огня свою свечу.
Столпы и кошки
Иногда мир удобнее разглядывать со стороны — так получается увидеть нечто неуловимое. Такие вещи гуляют на самом краю сознания, вращаются вокруг предметов, которые иначе невозможно заметить.
Представь: некоторые люди похожи на кошек, а другие — словно столпы или колонны на морском берегу. Столпы твердо стоят, врытые глубоко в песок, а их омывают волны. Одни раньше были мостками, и между ними сохранились связи из досок. Другие выглядят как покатые валуны, быть может, потомки когда-то величественных скал, но сточенных временем и водой. Раньше здесь вполне мог быть пирс, с которого замечательно пускать маленькие плоские камни в голубую даль моря, а теперь остались только кривые, но крепкие сваи, отлитые из бетона.
Кошки часто наведываются к берегу моря. Некоторые делают это впервые, другим уже хорошо знакомы эти опоры. Несмотря на то, что каждая из них пришла на берег по личной причине, все одинаково грациозно прыгают с одного столпа на другой. Перебираются с мостка на мосток. Карабкаются вверх на сваи, чтобы, заняв главенствующее положение наверху, сесть, приняв величественную отрешённую позу.
Большинство пушистых гостей приходят сюда порыбачить. Высматривают блеск чешуек, серебрящихся на солнце, и ловят золотых рыбок цепкими коготками. Золотые рыбки, на самом деле, попадаются редко, чаще приходится довольствоваться мелочевкой. Но они остаются рады и тогда, когда в лапы попадает хоть и не золотая, но упитанная рыбина. Независимо от того, насколько реалистичны были их взгляды, даже если грезили только золотой рыбкой, остаются довольны. В сущности, не важно, уплетают пойманную рыбу прямо там или уходят с берега, чтобы расположиться поудобнее. Ведь многие из них забредают сюда совсем для другого. Им нравится глядеть на закат. А ещё есть те, что следят взглядом с камней за птицами. Такие нередко мечтают летать. Или поймать синюю птицу удачи за хвост, чтобы потом с кровавым упоением свернуть ей шею. Такие они хищницы.
Те же, что грезили о крыльях, редко ловили птиц. Чаще они дожидались ночи, когда в небе зажигались звёзды, и тогда, казалось, действительно летали — хотя бы взглядом. А после рассвета уходили прочь, к новым берегам, где, может быть, небо окажется ближе.
Некоторые забираются на самые дальние сваи, иногда даже сидят на досках, которые вместе с мусором гуляют на волнах рядом. Ни одна из них, сколь бы беспечной или смелой ни была, не захочет по своей воле окунуться в воду и поплыть. Бывают изредка исключения, но остальные члены сообщества считают их сумасшедшими.
Береговые стражи не выбирают гостей, зато те, облюбовав какой-нибудь столп, остаются на нём надолго. Глядеть на большой солнечный диск, вероятно, напоминающий им кусок жарящейся докторской колбасы, а может, что-то более аппетитное. Ведь у каждой охотницы свой неповторимый вкус. Почувствовать, как лёгкий морской ветерок развевает густую шерсть. Задержаться до начала прохладной ночи, чтобы наблюдать за звёздами. Вот многое из того, что опасается делать большинство.
Одни опасаются, другие делают. Им завидуют, их безрассудство осуждают. Иногда кошки, засмотревшись на луну, не замечают, как начинается прилив. Вода медленно захлёстывает столп, на котором сидит одна из них. Подбирается к пушистому меху всё ближе и ближе. Кошка вздрагивает, когда вода касается кончика хвоста. Не каждой суждено вернуться на берег после такого, ведь сваи безмолвны и не могут предупредить о надвигающемся приливе, даже если сильно захотят. А между тем многие из них уже ушли под воду. Те, что отдыхали на невысоких деревянных пеньках, первыми замечают приближение прилива. Но самые гордые, чьи взоры направлены далеко вдаль, сидящие на самых высоких сваях, уверенные в их устойчивости, оказываются в ловушке. Не стоит искать в таких случаях виноватых. Эти горделивые наблюдатели горько взирают на подруг, спасающихся бегством или мирно плывущих на «дощечках» к берегу. Каждая из них как капитан уходит на дно вместе с кораблём.
Впрочем, чаще всего, когда вода достигает мягких лап, пушистая охотница бросается в воду и плывёт к берегу, стараясь спастись. В такие моменты её ничто не волнует. Даже если подруги за глаза будут звать мокрой крысой. Ночью водная гладь скрывает одинокие сваи, и гости уходят. На берегу не остаётся никого: холодного ночного ветра не выдерживают даже самые стойкие и преданные. А столпы продолжают стоять.
На следующий день или через день они обязательно вернутся. Одинокие стражи не знают этого наверняка, но всегда надеются. Ведь их путь — оставаться неизменно на своём месте и быть той самой отметиной на карте, к которой возвращаются пушистые странницы. Им некуда идти. Они созданы для того, чтобы каждый вечер ожидать своих спутниц.
Выживший
Его звали Матиушем Тейном. Совсем недавно он сделал свои первые робкие шаги во взрослую жизнь, и теперь Матиуш сладко спал. Ему снилась семья: братья и сёстры, отец и мать, — все были в сборе за обеденным столом, и отец рассказывал о работе. К слову, его род был достаточно знаменит и многочислен, а кроме того, в его роду до сих пор сохранялась преемственность поколений. Таким образом, скоро Матиуш должен был пойти по стопам отца. Он был воодушевлён этим, и на последнем медосмотре у него были хорошие показатели. Всё предрасполагало к тому, что в скором времени его возьмут в лабораторию, где он познакомится со многими новыми людьми, сможет получить достойное образование и пополнить багаж знаний.
Кто-то дёрнул Матиуша за хвост, и тот проснулся. Нет ничего удивительного в том, что у него был хвост, ведь семейство Тейнов было мышами. Они отличались от остальных тем, что носили элитарный белый окрас — признак всех мышей, работающих в лаборатории с людьми. За хвост Тейна дёрнул его маленький братишка, который моментально запищал: «Матиуш-Матиуш, дядя Рилин опять соскользнул с верхотуры и повис на ней!» Верхотурой малыш называл самый верхний блок маленького мышиного жилища в просторной клетке. А дядя Рилин был известен своей «пьяной» походкой, поэтому не было ничего удивительного в том, что он мог оступиться и упасть. Если быть совсем уж честным, то Матиушу он никогда не нравился. Но, несмотря ни на что, он был членом семьи, а своих Тейны никогда не бросали.
Выбравшись из нижнего блока, где обычно отдыхал молодой Тейн, мыши полезли по соединяющим пластиковым трубкам всё выше и выше. Добравшись до верхнего блока, они обнаружили, что папа Тейн находится на ярус ниже и готовится ловить падающего дядю за хвост.
— Сынок, ты должен уговорить дядю Рилина отпустить лапы, я уже поймал его хвост. Как только он начнёт падать, я вытяну его.
— Ничего подобного, не хочу я никуда падать, мне и здесь отлично. Какой вид открывается! — высказал своё негодование дядя Рилин. Он был уже порядочно стар и давно пересёк порог того, что называют «слегка не в себе».
— С рождения лапы его плохо слушались, а дожив до преклонного возраста, его стали плохо слушаться ещё и мозги, — ворчала внизу мама Тейн. — Нам снизу открывается отличный вид твоего старого облезлого хвоста, слезай немедленно!
Матиуш был не слишком словоохотлив, тем более не отличался доброжелательностью по отношению к престарелому дядюшке, поэтому времени на уговоры тратить не стал. Прыгнув к дяде с раскрытой пастью, обнажив жёлтые передние зубы, он перепугал старика до дрожи в передних лапах. Тот не удержался и свалился вниз, а папа Тейн ловко втащил его за хвост на средний ярус. На маленького братика Матиуша произошедшее произвело огромное впечатление. И он сломя голову ринулся вниз к сёстрам с криками: «Матиуш самый смелый! Матиуш самый грозный! У него такие огромные жёлтые зубы!»
А сам «грозный мышь» Матиуш решил остаться наверху, подождать, пока крики поутихнут, и спуститься уже после того, как папа Тейн отведёт дядю к нему домой. Вдруг молодой Тейн почувствовал какой-то незнакомый запах. Зрение подводило его, и, подняв голову к искусственному свету лампы, освещающей лабораторию, он ничего странного не заметил. Тогда он вытянулся во весь свой рост, опираясь только на задние лапы. И в этот момент человеческая рука в перчатке забрала его.
Матиуш не сопротивлялся, только вертел задними лапами и хвостом, пытаясь поудобнее устроиться в тёплых гладких руках человека. Он знал, что время пришло, и для него открывается мир новых возможностей. Мир, о котором так часто рассказывал папа и дядя Рилин. Как ни странно, рассказы их сильно разнились. Папа крутил колесо и лишь иногда попадал в чёрную коробку, а дядю Рилина кололи большими иглами и всячески связывали. Но истории дяди давно уже перешли в разряд детских страшилок. Молодой Тейн в них верить не собирался.
Тем временем человеческая рука перенесла его на стол и тщательно закрепила его передние и задние лапки, раскрывая нежное белое брюшко. Импульс детского страха пробежал по телу малыша от самого красного носа до кончика хвоста. В руках человека появилась та самая игла из рассказов непутёвого дяди. Он думал, что дядя травил страшные байки, порождённые старым больным воображением. Мышонок замер и потерял сознание. Очнулся через мгновение — игл уже не было. Человеческих рук тоже не было поблизости. Матиушу захотелось оглядеться, но он боялся поворачивать голову, чтобы вновь увидеть иглу. Однако нужно было пересилить страх, ведь недавно он стал самым смелым мышонком. Рядом с собой по запаху он различил присутствие ещё нескольких мышей. Повернув голову в их сторону, его усики уловили силуэт группы мышей, точно так же прикованных к столу.
— Что здесь происходит?! — завопил перепуганный до смерти мышонок.
Молчание было ему ответом. Прикованные мыши только вздыхали. Кто-то тихонько плакал. Ближайший к Матиушу юнец до крови прикусил нижнюю губу, на глазах у него наворачивались слёзы.
— Вы что же, оглохли все?! Почему они тыкают в нас иглами?! Папа говорил о колесе, о тёмной коробке, но никаких игл! Так не должно было быть!
— Это другой эксперимент. — Подала голос мышь, находящаяся на другой стороне стола, и тем самым скрытая от взгляда Матиуша телами других мышей и расстоянием.
— И что же они собираются ещё с нами делать?! Это совсем не то, на что я рассчитывал. Когда они нас отпустят?
— Возможно, никогда. Не все возвращаются.
— Но папа всегда возвращался! Дядя Рилин всегда возвращался!
— Ты ещё молод. На моей памяти забрали троих, не вернулся ни один из них. А потом к нам поместили мыша из другой секции, он рассказывал, что их кололи иглами и били током. Утром он умер, его тело забрали.
— И что же, совсем ничего нельзя сделать?
— Не поднимай панику, окей? Может, всё обойдётся. От одного укольчика ещё никто не умирал.
Матиуш Тейн не увидел, а скорее почувствовал приближение чего-то большого сверху. Его чуткий нос уловил какой-то странный новый запах. Что-то затрещало вдали, и у него в голове всё загудело. Сознание начало покидать малыша. И тут в полумраке ночной лаборатории перед ним возникла большая красная крыса. Она приближалась по столу, заглядывая в глаза то к одному, то к другому мышонку. Те начинали кричать и судорожно дёргаться в агонии. «Мышабло,» — мелькнуло у Матиуша в голове, — «он забирает их души». Большая красная крыса была всё ближе и ближе, и молодой Тейн заметил, что одни мыши после взгляда больших полыхающих огнём глаз крысы начинали пищать и извиваться, а другие, напротив, успокаивались и затихали. Это удивило белка. Подошёл его черёд. Огненный взгляд уперся прямо в его красные полуслепые глазки. Он будто всверливался всё глубже и глубже ему в голову и обжигал всё внутри.
— Ты хочешь жить? — вопрос как бы сам собой появился в начинающем угасать сознании малыша.
— Хочу! — завопил он изо всех сил, будто его пронизал нестерпимый холод, его рот широко раскрылся, как у утопающего, который цепляется за последнюю возможность глотнуть свежего воздуха перед тем, как вновь погрузиться в воду.
— Ты боишься меня. Не бойся, я не причиню тебе зла, лишь я могу спасти тебя. Но ты должен будешь сказать «согласен», когда я…
— Согласен! — вопил юнец, не способный перенести боли в своей голове и жара во всём своём теле. Он уже начал чувствовать, будто стены огромной лаборатории начали сдвигаться, приближаясь к нему с огромной скоростью, пытаясь раздавить его крошечное тельце.
— Приятно иметь с тобой дело, мой маленький друг. Знай же, что ты выживешь и вернёшься домой целым и невредимым. Но однажды я приду и потребую свою часть договора, который ты только что заключил с Мышабло!
С этими словами Мышабло исчез. Давление стен тут же сошло на нет. Боль в голове утихла, а жар стал приятным теплом, разносящим негу по телу Матиуша. Он провалился в крепкий сон.
Когда он проснулся, уже наступила ночь, свет в лаборатории не горел. Странного звука не было. Сохранился только неприятный запах. Матиуш огляделся: некоторых мышей, что лежали вместе с ним, больше не было. Другие лежали без движения. «Есть тут кто-нибудь?» — я это только подумал или закричал, мысль обожгла сознание мышонка. Ответа не последовало. Всё его маленькое тельце горело, он будто бы чувствовал распространяющийся от него жар. Малыш был крепко привязан к столу. Он лежал и думал о произошедшем ранее. Появление огромной крысы с красным мехом как-то не укладывалось у него в голове. Он — лабораторная мышь, а не какая-нибудь необразованная полевка. «Мышабло просто-напросто не может существовать — это не научно, в этом нет логики,» — думал подопытный. Ночь тянулась неимоверно долго. Постепенно едкий запах распространялся всё сильнее и сильнее. Ему захотелось есть и пить. И голод, и жажда были нестерпимы. Время шло, и ничего не происходило. На рассвете, когда мышонок начал терять сознание от голода и недостатка движения, из ниоткуда появилась красная крыса. Она молча перегрызла верёвки, сдерживающие его, и исчезла таким же неведомым образом, как и появилась.
Матиуш Тейн, не веря в такое чудо и своё спасение, обошёл стол кругом. Оставшиеся на нём мыши не подавали признаков жизни, когда он толкал или перелезал через них. Тогда отпрыск спрыгнул со стола на стул, а потом и на пол. Он побрёл в том направлении, где, как думал, находились клетки. Добравшись до стены лаборатории, но не обнаружив клеток, он решил идти вдоль стены. И шёл так до тех пор, пока не почувствовал запаха родного дома. Радости его не было предела, когда он нашёл клетку, в которой жил и из которой не так давно его вероломно похитили. Но в клетке семейства Тейнов уже не было. «Опоздал,» — печальная мысль как молнией поразила малыша. Однако внешний осмотр стенок клетки показал, что неизвестное ему вещество прожгло дыру в решётке. Тогда его семья ещё могла спастись! Решётка в местах, где не хватало прутиков, источала едкий запах. Юнец почувствовал, что силы начали покидать его. Тогда он забрался через дыру в клетку и наскоро перекусил. После дня, полного испытаний, зарывшись в застилающие пол опилки, молодой Тейн уснул.
Проснулся Матиуш от громкого звука, который словно разрывал его маленькую черепную коробку. Но уже через минуту мышонок понял, что шаги идут издалека, просто его слух со сна сильно обострился. Выбравшись из клетки, он решил по запаху определить, куда же ушла его семья. Оказалось, что рядом с клетками, под шкафом, имелась аккуратно прогрызенная дыра. «Настоящая мышиная нора!» — с восторгом подумал молодой мышонок. Нырнув в неё и пойдя по становившемуся отчётливее запаху, Матиуш Тейн очутился в подвале лаборатории, где обитали крысы, и куда спаслось бегством семейство Тейнов. Первой его заметила мама Тейн, подбежала к нему и заключила его в крепкие материнские объятья. Она рыдала от счастья. Папа Тейн тер хвостом глаза, чтобы, ни дай бог, не расплакаться, а маленький братик с сестрёнками прыгали вокруг Матиуша в хороводе, радуясь, что их смелый старший брат вернулся. В углу, завернувшись в клочок марли, сидел дядя Рилин, который, по словам родных, при бегстве упал с последнего яруса прямо в корзину с бинтами и с тех пор считал себя «пассажиром катастрофы, спасённым самой Судьбой». Он отказывался высвобождаться из марли и теперь вещал о своём «ношении», требуя, чтобы к нему прислушивались как к провидцу.
Время шло, а семейство Тейнов продолжало жить в подвале по соседству с крысами. Впрочем, крысы не подходили близко к месту их обитания. Они почему-то боялись Матиуша. Молодой Тейн только отшучивался, что, мол, он всем им не по зубам. Но не собирался рассказывать всего, что с ним приключилось.
Вот уже белая шерстка в некоторых местах приняла серебристый цвет, а Мышабло так и не приходил. Матиуш всё чаще стал думать, будто случившееся было не с ним — происходившее ему померещилось от голода и страха. Возможно, красная крыса была лишь отблеском аварийной лампы, а перегрызшие верёвки — случайностью: он сам их сточил зубами в бреду. У него была замечательная жена из ещё одного семейства, спасшегося из лаборатории, шестеро маленьких ребятишек, его младший брат стал первым добытчиком в роду, а он сам сильно продвинулся на ниве философии. Дядя Рилин к тому времени обзавёлся тросточкой из спички и ходил с ней по подвалу как с жезлом мудреца, постоянно повторяя, что «три — это число испытаний, а хвост — это путь, которым душа возвращается домой».
И только с рождением своего седьмого отпрыска Матиуш Тейн осознал, что же Мышабло потребовал во исполнение договора. Маленький мышонок появился на свет слабым, в некоторых местах его шерстка сползла сразу после вылизывания шершавым языком матери. Но самым страшным последствием сделки с потусторонними силами, которых Матиуш не понимал, было то, что у его замечательного сыночка оказалось сразу три хвоста!
Вся семья замерла. Жена отошла в тёмный угол, прикрыв лапками мордочку. Дети, шумно дравшиеся до этого момента за возможность посмотреть на маленького братика или сестричку, замерли в ожидании, не зная, плакать ли или прятаться. И тут из своего угла показался дядя Рилин. Он медленно подошёл к гнезду, прищурился, рассматривая новорождённого, и вдруг громко, так что в подвале прокатилось эхо, произнёс:
— А я говорил! Три хвоста! Это знак! Я ж говорил, что мне не показалось в той корзине!
Он обвёл всех взглядом — гордый, как никогда.
— Мышабло приходил и ко мне, только я тогда подумал, что это от ушиба. А он мне шепнул: «Старик, ты выживешь, чтобы предупредить». Вот я и предупреждал про троицы! Но вы меня не слушали.
Матиуш смотрел на сына. Три хвоста дрожали на холодном воздухе подвала, словно три тонкие свечи. Он вспомнил, как сам дрожал на столе, как обещал неведомому спасителю всё, что угодно, лишь бы выжить. И теперь понял: Мышабло не обманул. Спасение было подарено — но цена не была названа сразу. Она подкралась позже, запахла детской шерстью и слабостью, и теперь стояла перед ним в виде сына, которому суждено было нести на себе чужой дар.
— Прости, — прошептал он младенцу. — Я не знал, что спасение может быть таким.
Дядя Рилин вдруг подошёл ближе и, неожиданно серьёзно для своего обычного поведения, коснулся лапой лба Матиуша.
— Не глупи, племянник. Ты выжил. Он выжил. Мы все выжили. А три хвоста — это всего лишь... э-э... компас. Да! Компас, которым душа ищет дорогу домой. Когда у тебя перед носом целых три пути, ты точно не заблудишься.
Матиуш поднял голову и впервые за долгое время посмотрел на дядю без раздражения. Старик кивнул, поправил спичку-жезл и, развернувшись, пошёл проповедовать своё откровение крысам, которые, услышав его голос, поспешно скрылись за трубами.
А младенец тихо пискнул — не от боли, а от жизни, которая уже боролась в нём, неся своё странное бремя. И Матиуш поклялся, что научит сына не стыдиться своих хвостов. Ведь если Мышабло действительно существовал — то он даровал не проклятие, а лишнее указание пути. А если крыса была лишь бредом голодного разума — тогда хвосты оставались просто хвостами, и ничто не мешало мышонку жить так, словно он такой же как все, и лишь немного особенный.
Так началась новая история рода Тейнов — с тремя хвостами вместо одного, с дядей-пророком и с отцом, который наконец понял: выживание — это не конец пути. Это лишь поворот, на котором выбираешь, нести ли свой груз с гордостью или переминаться с ноги на ногу не поднимая носа.
Муза
Они встречались нерегулярно. В основном, когда он того хотел. Однако, это нисколько её не огорчало, ведь она была от него без ума. Она ловила каждое его слово, даже необдуманное и брошенное наобум. Встречи их сопровождались длительными разговорами по душам, когда он боялся притронуться к ней. В такие моменты ей даже нравилась его застенчивость: нравилось, когда он нежно повторял её имя – Олимпия. Ей иногда казалось, что она для него нимфа – воплощенный источник жизни. В другое время она считала себя его музой.
Когда солнце клонилось к закату, ему приходилось зажигать свечи, чтобы продолжить всматриваться в неё. Она любила такие романтические моменты: будто их жизни подчинены единому порыву – воссоединению. Он касался её нежно, но настойчиво, отдавался ей целиком без оглядки. Она верила в то, что однажды его порывы и их встречи принесут плоды. Тогда на свет родится прекрасное дитя - так она считала.
О нет, не подумайте будто она была молода и наивна. К моменту их знакомства, она уже многое повидала и стерпела. Если сидя напротив неё спросить по секрету, кого она любила за свою жизнь, то ей будет что вспомнить. Она расскажет про нескольких главных мужчин в её жизни. Первый был старше неё. Это произошло пока она была совсем юна и неопытна. Он был у неё первым, и они любили друг друга ночи напролет. Тогда, как и сейчас, единственными свидетелями их союза были свечи. Возможно, поэтому они кажутся ей похожими: мужчина, которого она любит сейчас, и тот, кого любила много лет назад.
Обычно под утро он засыпал обессиленным прямо на ней, а она ещё долгое время думала о том, что они вместе навсегда. После многих бессонный ночей, проведенных в порывах страсти, у них получилось: она почувствовала новую жизнь. После этого он стал особенно чуток и уже не изматывал её ночами, давая ей отдохнуть. По истечению срока она родила первенца. И они были счастливы.
Однако, счастье в то неспокойное время оказалось мимолетным. Война сначала разделила её c дитя, а потом и с ним. Этот период своей жизни она не любит раскрывать. Если расспросить других её ухажёров того времени, то они сообщат, что ей приходилось работать там, где была работа и заниматься тем, чем прикажут. Говоря на чистоту, мужчины, с которыми в то время её сводила судьба, были просто ужасны. Они отвратительно с ней обращались и, возможно, поэтому ничего дельного у них не выходило.
То было печальное время, но она говорила себе: «Я стойкая, я выдержу. Мы воссоединимся». Шли годы, а воссоединение не наступало. И вот однажды она поняла, что пора оставить мечты позади, двигаться дальше и жить. Вот так просто: «Жить».
Её второму дыханию сопутствовало знакомство с ещё одним мужчиной. Он буквально вытянул её со дна. Достал и стряхнул с неё пыль. Заставил её снова почувствовать себя той девчонкой, о существовании которой она давно заставила себя позабыть. С ним она зажила душа в душу. И снова появилось время длинных прелюдий и бессонных ночей. Тусклые электрические лампы к тому времени уже заменили свечи. Романтика изменила свой оттенок, но не пропала вовсе. Новый кавалер был очень энергичным и требовательным. Несмотря на это первое время у них ничего не получалось. Она страдала от того, что её тело отторгало его. Нет, он не был бесплоден, а она ещё могла выносить не одно дитя. Но долгое время их обходило стороной бремя родительства. Это выводило его из себя, он швырял в стену попадавшиеся под руку предметы, чем пугал её. Он плакал над ней от бессилия что-либо изменить. И вот когда они уже опостылели друг другу, у них появился малыш.
Тогда тот мужчина поступил ужаснейшим образом. Забрал от неё дитя, а её саму отдал на поруки незнакомым людям. Вот, кажется, причина, которая могла бы её сломить. Да, кое-что внутри неё треснуло, но не надломилось. Хоть она после этого долгое время была одна: не позволяла ни одному мужчине даже касаться себя, - но внутри неё теплилась живая непокорная душа. И однажды, когда взгляд молодого юноши упал на неё, внутри что-то всколыхнулось. Он был ещё совсем ребенком, а ей уже перевалил четвертый десяток. Мало кто мог представить, что молодой человек обратит на неё внимание, когда вокруг множество сверстниц, во многом превосходящих её.
Тот человек полюбил её с первого взгляда. Они вместе до сих пор. И у них на подходе уже третий. Они живут в маленькой квартирке на окраине города. Иногда ночью он не может уснуть из-за душевных терзаний, а она скрашивает его время. Бывает и так, что её заедает на чем-то, тогда он бережно её поправляет, и они продолжают. Часто они беседуют даже не касаясь друг друга. В такие минуты ей достаточно одного взгляда. Ему же достаточно того, что она рядом.
Как только невысказанные слова начинают его переполнять, он берет бумагу и вставляет в неё. Его длинные пальцы начинают скакать по клавишам. Он быстро набирает текст на старенькой печатной машинке Олимпия. Он заканчивает свой третий роман: росчерком перьевой ручки делает пометки поверх печатного текста. Ему нравится сидеть за пишущей машинкой, даже несмотря на то, что дети подарили ему новенький ноутбук. Он считает, что они с ней как старые добрые друзья, над которыми посмеялось время. Именно поэтому, он никогда её не бросит и всегда будет возить с собой: ведь он знает, что она повидала, чьи великие произведения увидели свет с её помощью. Он самостоятельно восстановил её работоспособность: заменил недостающие элементы и вставил печатную ленту. Другой пишущей машинки он просто не может себе представить. Ведь она для него - единственная, ненаглядная, ненасытная муза, с которой он проводил многие ночи своего юношества. Мать романов, которые подарили ему известность и привели к успеху.
Печальная скрипка
Пролог
Они сидели на набережной у самой воды. Темза несла мусор и луну — оба отражались в чёрной глади с одинаковой небрежностью. Клара читала вслух, прижимая брошюру к коленям, а он, Эдмунд, смотрел, как волна накрывает волну, и думал о том, что рифма «сердце — сердцу» слишком проста, но отказаться от неё он, увы, не может.
— Ты слушаешь? — спросила Клара.
— Слушаю, — сказал он, не слушая.
— Ты думаешь о своих стихах?
— Я думаю о том, как вода не замечает нас.
Она закрыла брошюру. Красная ленточка-закладка выпала и повисла над рекой, как флаг над крепостью, которую уже сдали.
— Мир меняется, — сказала Клара. — А ты всё пишешь о своих волнах?
— Волны тоже меняются. Просто мы этого не замечаем.
Она встала. Платье её было тёмно-зелёным, как вода в местах, где река уходит под мосты и не видит солнца.
— Я ухожу, — сказала она. — Не к другому мужчине — к другому миру. Ты бы мог пойти со мной, но ты ведь не пойдёшь. Ты будешь сидеть здесь и смотреть, как вода не замечает тебя.
Он хотел сказать что-то важное, что-то, что осталось бы с ней, как крупица песка в башмаке, но ответил только:
— У тебя в волосах лист.
Она достала лист из волос, бросила в воду и ушла, даже не оглянувшись. И он понял — не сразу, а через час, когда ноги онемели от холода, — что она ушла навсегда. Что этот её «другой мир» — не метафора, а красный флаг, который она завтра понесёт по улицам, — был не для него.
Он просидел у реки до рассвета. Взрывпакеты прогремели где-то в центре — революция захлёстывала сердца, как писали в газетах. Флаги пили ветер, а он смотрел на воду и чувствовал, как внутри него что-то трещит, но не ломается. Рана уже была, но он ещё не заметил, что она открылась и стала кровоточить.
И тогда он увидел старика.
Тот сидел на лавке чуть выше по течению, укутанный в пальто, из которого торчали нитки, словно из рваной куклы. Старик дымил трубкой и смотрел не на реку, а на туман, подступавший с востока белыми клубами — неторопливо, как призрак, который не верит в спешку.
— Молодой человек, — сказал старик, хотя Эдмунд не шевельнулся, — вы сидите здесь как тот, кому некуда идти. Я-то знаю, я сам так сидел пятьдесят лет назад.
Эдмунд не ответил. Старик поднялся со своего места и спустился вниз по реке ближе к Эдмунду.
— Расскажу вам сказку. Не для утешения — утешения не бывает, — а для того, чтобы вы знали: всё, что вы чувствуете, уже чувствовали до вас. Это, конечно, не облегчает душу, но хотя бы не оставляет вас в одиночестве.
И старик рассказал о тумане, о бродячей труппе, о музыкантах, уходивших в белые клубы и не возвращавшихся, о плёнках душ и о скрипках, которые помнят странную чарующую музыку.
Сказка безумного старца поселилась в мыслях Эдмунда, как семя в трещине камня. А однажды на рассвете, когда туман наступал на город, в его белизне, в её холодной соленой красоте Эдмунд услышал нечто. Не музыку — пока нет, — только её предвестника — обещание.
Он взял скрипку, подаренную отцом, пока тот ещё бывал трезвым, и пошёл навстречу этому голосу.
I
Сказка о труппе, что в стародавние времена являлась с первым туманом, когда ночь начинала своё наступление на мир. Туман шёл от моря, заливая доски пирса, а затем и мостовую. Белые клубы расползались по извилистым переулкам, и город слышал музыку. Она одновременно завлекала и отталкивала — красивейшая из всех, что могли сотвориться из воздуха и соли.
Все жители запирали ставни. Нищие плотнее укутывались в лохмотья и ёжились от мокрого холода. Даже крысы замирали в норах и вслушивались, будто ждали, когда их король прикажет идти на этот звук, следовать за ним. Но крысиного короля давно уже не было среди своих, а потому грызуны не бежали от музыки, но и не приближались к ней. Котам же на крышах было всё равно: для них наступала весна — для всех наступала весна.
Лишь бродячие менестрели боялись этого тумана как огня. Среди цыган ходило поверье, что музыканты, уходившие в туман, возвращались владыками сердец: якобы их обучали там играть так, что любая женщина плакала, а любой мужчина падал на колени. Но они уходили — и не возвращались.
Средневековье давно кануло, мегаполисы поглотили леса и поля, люди столпились в каменных коробках, и улицы перестали пустовать. Прошли времена шокирующих убийств на улицах красных фонарей, о старом добром Джеке позабыли. Мэри Шелли писала, как назло, великолепно, а чудовищный доктор, оживлявший мертвецов, жил совершенно в другом городе. Легенды никогда не рождаются в одном месте — их старательно расселяют. Так и эта история ушла в подполье, оставшись жить лишь уголком в памяти нескольких стариков.
Эдмунд шёл на звук, не разбирая дороги, не заботясь о том, что в тумане невозможно отличить землю от воды, друга от врага, жизнь от смерти. Тени перебегали взад и вперёд, преграждая ему путь. В одной из них он различил красивую женщину с миндалевидными глазами и свирелью в руках. Между тёмными деревьями примостился смуглый седой человек с гитарой, где-то вступило пианино, а вдали барабаны набирали ритм.
Из тумана вышла молодая девушка с озорными тёплыми глазами. Каждый её шаг бил в такт безумной мелодии. Великолепное платье, подчёркивающее силу юного тела, развевалось, разгоняя туман. Она весело рассмеялась и обошла скрипача по кругу.
— Желаешь ли ты, милый, сыграть нам? — спросила она ласкающим голосом.
Он медленно поднял скрипку и смычок. Сердце билось о рёбра, пульс в висках не давал поднять взгляда. И он заиграл.
Ему казалось, что прошли секунды, на самом же деле пролетели годы. Он играл с той лёгкостью, которая доступна лишь богам или тем, кто отдал за неё то, чего ещё сам не понимал. А она танцевала. Он играл, туман кружился, а потом он заметил, что её платье изменилось: было бархатным, стало шёлковым, затем — льняным. Вскоре он понял, что смотрит уже на другую танцовщицу. Он играл, она менялась, как сменяются волны. Всё это время он ждал, что труппа позовёт его. Ждал, пока не забыл, чего именно ждёт.
II
Люди то переставали верить в Бога, то снова падали перед Ним на колени. Политики развязывали войны, а простые смертные опустошали чужие карманы.
Так в одном большом городе на реке, где зонты носят чаще, чем часы, в маленьком подвальчике появился молодой скрипач со страшным, страстным взглядом. Он играл там уже третью ночь. Никто не мог удержать на нём взгляд — все отводили глаза; никто не мог сказать, какого они цвета, и никто не хотел смотреть ему в лицо. Но когда он начинал играть, всё вокруг исчезало. В том кабаке нищий слушал музыку наравне с богачом, а хозяин поил всех бесплатно, при этом не оставаясь в убытке. Посетители перестали уходить.
Скрипач играл день и ночь. У дверей выстроилась очередь, народ толпился на набережной. На девятый день звуки скрипки иссякли.
Среди слушателей был старик — не тот, из легенды о Темзе, а другой: седой, с покрытыми старческими пятнами руками, но с глазами, в которых жила какая-то неправильная для его лет тревога. Он приходил каждый вечер, садился у самой стены и тихо плакал, не пил и ни с кем не разговаривал. Когда скрипач играл, старик закрывал глаза и качал головой, будто узнавал мелодию — не ту, что звучала сейчас, а ту, которая лилась когда-то в другом месте и для других ушей.
В седьмую ночь хозяин, проходя мимо, спросил:
— Вам нравится музыка, дедушка?
Старик открыл глаза. В них стояли слёзы, но он не рыдал. Это были слёзы, что живут в глазах постоянно, как вода в колодце, которая не высыхает, но и не переливается через край.
— У меня была дочь, — сказал он. — Она пела. Непрофессионально, просто пела, когда готовила, стирала или садилась у окна. Я уже позабыл её голос. Двадцать лет как забыл. А потом он заиграл — и я вспомнил. И слова, и мелодию... просто то, как воздух двигался, когда она пела. Это единственное, что у меня осталось.
Хозяин не знал, что ответить, а старик добавил:
— Я готов отдать за это всё. Вы не понимаете, но я действительно готов.
На девятый день, когда скрипач ушёл, старика не стало. Его кепка осталась висеть на гвоздике у двери, пальто лежало на стуле, но самого человека след простыл. Хозяин поднял пальто — оно оказалось лёгким, как пустая шелуха от семечка.
Люди смотрели на скрипача бессмысленными взглядами — так смотрят те, кто проснулся посреди ночи и не понимает, где находится. Скрипач подошёл к хозяину и шепнул:
— Ты не сможешь мне заплатить, но плата найдётся. С тебя, добрый хозяин, я ничего не возьму. Ты был мне кстати.
Он вышел на улицу. Сумерки сгущались, туман застилал мостовую. Люди стояли с бездонными, пустыми глазами.
Утром хозяин проснулся за барной стойкой и не мог вспомнить, почему уснул. А на полу лежали груды чужой одежды — будто люди растаяли, а ткань осталась. Когда скрипач играл, из людей выходило нечто тонкое и бесцветное, похожее на пенку с молока. Оно уходило прямо в смычок. И никто этого не видел, кроме тех, кто уже отдал свою душу.
А скрипач — он видел всё. Видел, как плёнки душ поднимались над головами слушателей и плыли в туман, который собирал их, словно марионеток на невидимых нитях. Видел комнату, которую труппа устроила где-то в самом сердце тумана — комнату без стен и пола, где висели бесцветные силуэты, и каждый из них дрожал, пытаясь вспомнить своё имя. Среди них он узнал и старика — по тому, как тот качал головой в такт, точно так же как в кабаке.
И среди них он узнал другой, женский силуэт с потухшей красной ленточкой-закладкой в руке.
— Клара? — прошептал он.
Силуэт не ответил, но обернулся. И в этом повороте, в неуловимом движении бесцветного контура он прочитал всё. Она тоже ушла в туман. Не с ним и не за ним — просто ушла. Революция не спасла её, ничто не спасло, и теперь она висела здесь, среди прочих, и больше не пела.
Он заиграл громче — не для труппы, не для себя, а для неё. Но скрипка плакала, а не пела, и плёнки душ лишь дрожали, но не оживали.
III
В то же время там, где с гор сходит туман, а весной реки выходят из берегов, жил богач, потерявший всякий вкус к жизни. Однажды на заре он услышал музыку и послал слугу привезти музыканта. Бродяга согласился сыграть. Когда он закончил, все стояли с открытыми ртами. Тогда скрипач неторопливо произнёс:
— Знаю я: не было смысла в твоей жизни, и вкуса её ты не чувствовал. Я вернул тебе оба дара, но желаю ответного. Знаю, что самым дорогим для тебя станет красавица-дочь. Вот её ты и отдай мне.
Богач заговорил о свадьбе, послал людей готовить пир. Пришла дочь, хорошая собой, как яблоневый цвет. Но скрипач всё твердил:
— Отдай её мне. Таков закон.
Ошеломлённый богач выдохнул:
— Отдаю.
И в тот же миг ни скрипача, ни девушки не стало.
Прошло немного времени, богач умер, не выдержав разлуки, — захворал и лёг в могилу. А везде, где после видели скрипача, говорили разное. Кто-то — что скрипку ему подарил сам дьявол; кто-то — что это была древняя труппа, собиравшая плёнки душ; кто-то — что он сам отдал за мастерство то, чем дорожил больше жизни, и теперь вечно бродит по свету, выплачивая долг. Никто не знал наверняка.
И с тех пор, когда на город у реки опускается туман, старики запирают двери и прячут скрипки подальше. А скрипки помнят, помнят и ждут. И иногда в тихие ночи сами начинают плакать — красиво, как плач ребёнка, которого забыли на холоде.
Эпилог
Прошло сто пятьдесят лет.
Блошиный рынок на берегу той же реки — но уже другой, с иными мостами и фонарями, которые не горят живым огнём, а светят холодным белым светом, словно луна, запертая в банке. Молодой скрипач — назовём его Томасом, хотя это имя ему не нравится, — бродит между лотками в поисках струн. Он студент консерватории, играет технично, но, по словам преподавателей, без души. «Ты играешь ноты, — говорят они, — а не музыку». Он не понимает разницы.
На лотке у старой еврейки разложен товар, который она называет антиквариатом, а покупатели — хламом: погнутые подсвечники, ржавые брелоки, картинки с кошками в рамках из старых газет. И среди всего этого — скрипка. Она выглядит удивительно: потёртая, с потемневшим грифом, но абсолютно целая, без единой трещины — будто кто-то играл на ней бережно, с любовью, которую невозможно подделать.
— Сколько? — спрашивает Томас.
— Для тебя — три фунта, — говорит старуха. — Но бери, только если умеешь играть. Она плачет по ночам, я слышу.
Он смеётся и покупает её.
В тот вечер, когда он впервые берёт смычок, натянув новые струны и настроив инструмент по камертону (который никак не настраивается), на город опускается туман — необычный для этого сезона: белый, густой, соленый.
Томас начинает играть и вдруг останавливается.
В комнате, в углу, куда не достаёт свет лампы, стоит фигура. Не тень — именно фигура. Женщина в льняном платье, с седыми волосами, спутанными, как лён после дождя. Она смотрит на него, и глаза у неё озорные, тёплые — такие, какие бывают у молодых девушек, ещё не знающих, что мир принесёт им разочарование.
— Желаешь ли ты, милый, сыграть нам? — спрашивает она ласкающим голосом, нежным, как шёлк, скользящий по коже.
— Вы... — Томас откашливается. — Вы кто?
Она смеётся. Смех её звучит как барабанная дробь на далёкой улице.
— Я первая, — говорит она. — А ты, может быть, последний? Или только следующий? Трудно сказать. Мы не считаем.
Туман заполняет комнату. Скрипка плачет — красиво, как плач забытого на холоде ребёнка. А Томас играет. Или играет она, или играет тот, кто оставил эту скрипку на блошином рынке сто пятьдесят лет назад, так и не сказав, откуда принёс её с собой.
Соседи за стеной слышат музыку до самого утра, а потом наступает тишина. Такая густая, что кажется, будто мир на мгновение замер, признавая своё поражение.
А на полу, как и прежде, лежат груды одежды. Но скрипка стоит на стуле. И снова ждёт.
Йотунхейм
Биография тролля, написанная им самим, дополненная и исправленная
Посреди ночи, пока луна погружалась в фьорд, от группы скал самого северного мыса отделилась самостоятельная глыба. Глыба задрожала, расправила плечи, и каменная оболочка осыпалась, обнажая серую кожу, покрытую мхом. Скалы больше не стало — на её месте стоял Йотунхейм, самый маленький из норвежских троллей .
Тролли не просыпаются по желанию. Они просыпаются, когда в мире что-то не так. Или, когда кто-то неправ. Или, когда голодны. А сейчас было всё сразу. Триста лет он спал — или пятьсот, кому какое дело? Тролли не ведут летопись. Память у них древесная, кольцами, а не по годам.
Он видел сны о громовых небесах, бушующем море и серых скалах. Теперь же луна освещала фьорд сквозь провода. В море плавал пластик вместо обломков кораблей. Бриз пах бензином, а не рыбой. Фьорд покрыли асфальтом — теперь это был «туристический маршрут № 7», по которому ездили машины с людьми, фотографирующими всё, кроме того, что они видят.
Йотунхейм стоял на каменном основании, где ещё вчера высилась часть горы, и чувствовал вибрации. Не шаги оленей, не шёпот ручьёв — что-то другое, звучавшее как тысяча пчелиных роёв, заключённых в металл.
— Ну вот, — вздохнул он. — Опять.
Последний раз, когда он просыпался, люди носили меха и боялись огня — по крайней мере, так ему казалось. Тогда он выходил к ним, стонал, угрожал и требовал еды. Люди кричали и кидались копьями, а тролль лишь смеялся в ответ: наконечники отскакивали от его кожи, как горох от кастрюли. Потом он ложился спать умиротворённым, и мир оставался на месте.
А теперь мир ушёл.
Йотунхейм спустился к фьорду по тропе, которую люди проложили специально, чтобы ходить там, где когда-то ступал он. Тропа была покрыта досками. Йотунхейм наступил на мох между ними. Доски заскрипели, но не сломались. Он огорчился: в старые времена они ломались, и это было честно.
Чуть в стороне, на склоне, где раньше сочной травой кормились пугливые олени, паслись овцы. Но они не пахли шерстью и не блеяли от страха при его приближении. Животные двигались со странным, монотонным жужжанием, их бока тускло отливали металлом под лунным светом, а вместо копыт по камням стучали резиновые колёсики. Они аккуратно подстригали траву по заданному периметру, не обращая внимания на поднявшегося из векового сна великана. Йотунхейм протянул руку, но овца лишь глухо пискнула динамиком и развернулась на месте, послушная невидимому сигналу. Даже животные здесь стали механизмами.
На берегу стоял знак с картинкой. Тролль на ней был ненастоящим — пухлым, с круглым носом, в цветастых штанах. Рядом красовалась надпись: «Фото с троллем — 50 крон». Йотунхейм посмотрел на изображение, затем на себя: на серую замшелую кожу, на руки, от которых чахнут деревья, на ногти, длинные, как рыбьи кости. Он понял, что превратился в карикатуру. Не во врага, не в страх, а в обычную картинку.
— Я зол, — сказал он. — Я очень зол.
Но злость вышла невыразительной, похожей на кашель старика. Он пошёл по дороге, которую люди назвали «Рингвей», пытаясь напугать первого встречного . Им оказался мужчина в жёлтой куртке с рюкзаком, из которого торчала палка для ходьбы.
— Я тролль! — прорычал Йотунхейм. — Я съем тебя, или окаменю, или сначала съем, а потом окаменю!
Мужчина достал телефон, сделал фото и показал большой палец вверх:
— Классный костюм! На ярмарку едешь?
— Это не костюм! Я Йотунхейм, один из последних!
— Ладно, мужик, мне на автобус. Ты тут не мёрзни.
Прохожий ушёл. Йотунхейм остался стоять на дороге, чувствуя, как внутри него трещит, но всё же выдерживает то, что тролли называют тролльскап — их внутренняя магия, волшебство.
Человек его не испугался. Он просто взял и ушел, ускользая от диалога. Так была нарушена вековая традиция общения троллей с людьми – страх вызывал реакцию. А теперь Йотунхейму некому было скалиться и гримасничать.
Понурый он дошёл до города. Дома стояли в ряд, как зубы в улыбке туриста. На площади у фонтана высилась статуя из белого камня — мужчина средних лет с протянутой вперёд рукой. Его лицо застыло в вежливой, но растерянной улыбке. На постаменте висела табличка: «Неизвестный мастер. XVII век. Символ гостеприимства города».
Йотунхейм узнал его.
Более трёхсот лет назад, в свой последний день перед сном, он спустился с гор. Он был зол на людей, рубивших леса, на яркий свет, мешавший спать, и на весь этот слишком громкий и яркий мир. И он был голоден. Приняв облик карлика (будучи самым маленьким троллем, в человеческом обличье он всё равно достигал шести футов и четырёх дюймов и очень гордился своим огромным носом), Йотунхейм перехватил дубину и пошёл на запад.
Обычно люди не сразу догадывались, с кем имеют дело, но знали правило: если подозреваешь в незнакомце тролля — ни в коем случае не жми ему руку, иначе окаменеешь. Однако времена изменились. Первый же встреченный им горожанин, возвращавшийся с дружеской попойки, ответил на приветствие рукопожатием. Возможно, виной тому была обаятельная улыбка Йотунхейма. Человек мгновенно окаменел.
Каменное тело оказалось легче, чем думал тролль. Взвалив статую на плечо, он пошёл дальше, ворча на испортившиеся манеры приветствия. На рассвете он оставил её на главной площади города, который тогда назывался Рис-Йотуль. Йотунхейм ожидал криков, людей с вилами и того самого страха, который делает диалог возможным. Но никто не пришёл. Мир просто обошёл статую стороной, позже обустроил вокруг фонтан, повесил табличку и начал продавать магниты с «неизвестным мастером».
— Ты был человеком, — сказал Йотунхейм статуе, — теперь ты символ гостеприимства, а я — карикатура.
Он сел на край фонтана. Вода перекачивалась неестественно, словно кровь в теле без сердца. Он достал из-за пазухи дубину — триста лет назад она была свежим ельником, а теперь превратилась в окаменевший, покрытый трещинами ствол.
— Я ложился спать последним, а проснулся первым. Это что-то значит или мне просто не повезло? — спросил он у воды.
Вода не ответила, но сзади раздался голос:
— Ты настоящий?
Голос принадлежал старухе в сером пальто, сидевшей на скамейке. В её глазах застыл цвет мха, растущего на северной стороне скалы.
— Настоящий кто? — спросил он.
— Настоящий тролль. Я видела их в детстве, мне показывала бабушка. Они были больше и страшнее, но похожи.
— Твоя бабушка лгала.
— Может быть. Но ты ведь не лжёшь?
Йотунхейм растерялся. Триста лет назад он бы съел её или окаменил. Теперь же он лишь тихо спросил:
— У тебя есть еда?
Старуха достала из сумки бутерброд. Белый, мягкий и совершенно безвкусный хлеб. Йотунхейм съел его медленно, растягивая время — ведь для тролля приём пищи является моментом, который можно удержать, временем, принадлежащим только ему. Это тоже было частью вековой традиции.
— Я знаю о вас больше любого учёного, — продолжила старуха, когда он закончил. — В нашей семье из поколения в поколение передают, что наш род пошёл от тролля. Более трёхсот лет назад. Я мечтала встретить хоть одного из вас, читала всё подряд и ждала. Но знала, что вы ушли навсегда. А теперь я вижу тебя... и это совсем не то, чего я ожидала.
— Чего именно?
Старуха странно улыбнулась — без радости и без грусти, как человек, разгадавший загадку всей своей жизни:
— Неважно. Теперь я знаю, что была права. Теперь мне нужно наверстать упущенное время.
Она поднялась, и её трость стукнула по плитке со звуком падающих с высоты камней.
— Остальные ушли в горы, в вечный сон, — бросил ей вслед Йотунхейм. — Они не захотели видеть это.
— Что «это»?
— Мир, в котором даже страх стал товаром.
Старуха понимающе кивнула:
— Знаешь, что я думаю? Ты не последний, ты — первый. Остальные проснутся, когда поймут, что мир без сказок — это место, где всё измеряется и продаётся. А сказки нужны людям, даже если они им не нравятся.
— Я не сказка, я тролль.
— Тролль — это сказка, которая ходит по миру. И ты, похоже, единственный из вас, кто ещё способен шевелиться.
Она ушла не оборачиваясь. Йотунхейм смотрел ей вслед, чувствуя, как внутри него медленно, словно вода в глубоком колодце, пришло в движение что-то новое, для чего у троллей даже не было названия.
Он нашёл себе пристанище — заброшенную карьерную выработку. Настоящие пещеры теперь принадлежали заповедникам, там провели освещение и водили экскурсии с аудиогидами. Выработка же была просто некрасивой дырой в земле, забытой людьми и непригодной для красивых фотографий.
Йотунхейм вошёл туда, сгорбившись и ощупывая холодные каменные стены. Здесь пахло пылью и водой, а не бензином. Он обустроил своё новое жилище: принёс из уцелевшего за пределами турмаршрута леса мох, камни и сухие ветки, выложил защитный круг. А затем взял кусок угля и начал писать на стене свою биографию.
Он начинал и стирал строки снова и снова:
«Я Йотунхейм, самый маленький из норвежских троллей, но маленький — это относительно».
«Я Йотунхейм, последний... или первый. Не знаю пока».
«Я проснулся после трехсотлетнего сна. Мир изменился, и люди тоже. Они больше не боятся огня, потому что сами стали как огонь. Они носят свет в карманах и думают, что он принадлежит им».
Уголь сломался. Он достал другой и продолжил:
«Я ложился спать последним, потому что был зол. Зол на людей, рубящих леса, на свет, мешающий спать, на слишком громкий мир. Я окаменил человека не из злости, а потому что он мне улыбнулся. Теперь он стоит у фонтана как символ гостеприимства… А я стал карикатурой».
Йотунхейм отложил уголь и подошёл к выходу. Ночь была неестественно тёплой. Вдруг в темноте послышался шорох.
— Кто там? — спросил он.
Из-за камней показались три пары детских глаз.
— Ты тролль? — спросил детский голос.
— Я Йотунхейм.
— Настоящий?
— Настоящий.
К нему вышли двое мальчиков и девочка в куртках со множеством карманов и в светящихся ботинках. Они признались, что выследили его от самого фонтана, так как давно наблюдали за «сумасшедшей старухой», которая ходит к статуе.
— Расскажи нам про троллей, — попросил один из мальчиков.
— У вас есть еда? — спросил Йотунхейм.
Дети достали из рюкзаков безвкусные бутерброды, шоколад в блестящей обёртке и воду. Тролль съел всё. Не из-за вкуса, а потому что они сами принесли это ему. Триста лет назад люди шли к нему с копьями, а теперь — с бутербродами. Это было ново.
— Расскажи сказку, — попросила девочка.
— Я не умею.
— Но ты же тролль, вы должны уметь, так в книжках написано.
— Книжки лгут.
Глядя в их светящиеся изнутри глаза, Йотунхейм вспомнил слова старухи и начал:
— Жил-был тролль, самый маленький, но не в обиду. Он спал триста лет, а когда проснулся, мир стал чужим. Люди носили свет в карманах, овцы были роботами, а страх продавали за 50 крон. Тролль был зол и думал, что не нужен этому миру. Но пришли дети, принесли еду и попросили сказку. И тогда он понял, что он не последний. Он просто первый, кто проснулся раньше остальных.
— А что было дальше? — спросила девочка.
— Дальше? — Йотунхейм почесал затылок. — Дальше он стал писать свою биографию, постоянно исправляя её, ведь мир менялся быстрее, чем он успевал писать.
— А мы можем приходить ещё? — спросил один из мальчиков.
— Можете. Если принесёте еду.
— А ты нам будешь рассказывать?
— Буду. Если вы будете слушать.
— Мы будем. И не скажем взрослым.
— Почему?
— Потому что взрослые всё портят. Они сделают из тебя достопримечательность.
— Это ещё что такое? — изумился тролль.
— Это как со статуей у фонтана. Или того хуже — сделают из твоей пещеры экспозицию с инклюзией, — покивали остальные дети.
Тролль не стал уточнять, что это значит. И так было ясно: хуже, чем быть статуей. А этого он для себя не хотел.
Йотунхейм громко, по-каменному расхохотался. От такого смеха с гор когда-то сходили лавины, а теперь громогласный раскат просто вылетел из пещеры и растворился в тёплой ночи.
— Договорились. Теперь я знаю, что я не карикатура. Я тролль, который пишет биографию. А вы — мои слушатели. И никто никому не платит 50 крон.
Они пожали друг другу руки. Йотунхейм не окаменил их. Он лишь ощутил, что детские ладони гораздо теплее угля и теплее его трёхсотлетнего сна.
Вернувшись к стене, он вывел новые строки:
«Я Йотунхейм, я проснулся. Мир изменился, но изменился и я. Триста лет назад моя злость окаменила человека. Теперь я не зол, я просто есть. И пока есть те, кто готов слушать, миф не умер. Он просто переехал в заброшенную выработку и пишет свою биографию».
Он отложил уголь и посмотрел на уснувших у входа детей, укутанных в куртки со множеством карманов. Во сне ножки в цветных ботинках слегка подергивались. Через прореху в крыше выработки виднелся белый силуэт фонтана на площади.
— Прости, — тихо сказал он тому, кого когда-то превратил в камень. — Я тогда был зол. А теперь я просто первый, кто проснулся.
Затем он вспомнил старуху с глазами цвета северного мха, утверждавшую, что их род пошёл от тролля более трёхсот лет назад. Йотунхейм задумчиво почесал свой огромный нос .
«Быть может, я действительно встречался с кем-то тогда, — подумал он. — Память возвращается кольцами. Стоит разыскать её и узнать подробности. Возможно, она мой потомок, и это станет отличной новой главой для моей биографии».
Йотунхейм лёг спать. Не на столетия — всего на одну ночь. Ведь завтра его ждал новый день и новые исправления.
Длинная очередь
Длинная очередь. Душно. Вентилятор на потолке размахивает лопастями слишком медленно для такого жаркого дня. Одинокая муха пролетела по коридору. Картина на стене висит под небольшим углом, но никто даже не подумал её поправить.
У моего кофе горьковатый привкус, пью его чтобы не уснуть. Осторожно ставлю фарфоровую чашку с тонкими стенками и голубой каёмкой на столик рядом с собой. Я сижу третьим в очереди. Слева стоит крохотный столик с резными ножками. У соседа справа сильно пахнет изо рта, будто съел на завтрак тухлую луковицу. Он ни на минуту не затыкается, постоянно говорит, обращаясь ко мне. Несмотря на то, что я не слушаю, даже не киваю в такт словам, его не смущает отсутствие реакции собеседника, и он продолжает надоедать не только мне, но и всем, кто слышит его монолог.
Иногда доносятся крики из других отделений. Страшно даже подумать, что там творится. Куда интереснее вслушиваться в реплики проходящих по коридору. Иногда мельком слышу голоса других соседей по очереди: обсуждают вполголоса тех, кто перед ними.
Дверь справа приоткрылась, над ней зажглась табличка "следующий". Очередь сдвинулась, и мой сосед приутих. Забыл недопитый кофе, когда пересел на освободившееся место. Чашка так и осталась стоять на столике с резными ножками. У нее голубая каемочка. Представляю её в деталях. Это важно, когда стараешься абстрагироваться, чтобы не нервничать. Стараюсь ни о чем не думать и представляю себе голубую линию, которая волной идет по тонкой стенке чашки.
Кофе больше не хочется. Сосед слева белее снега, смотрит перед собой и будто не замечает ничего вокруг. От его вида начинаю нервничать, не знаю куда деть руки. Перебираю складки одежды. Для меня это впервые. Никто не рассказывал, что ждет там за дверью. Но пока сидел в очереди, наслушался всякого. Соседи по очереди, что уже зашли, говорили, что так каждый раз, а не только впервые.
Сначала у меня было приподнятое настроение, как-никак нас ведь для этого готовили. Но уже через час ожидания, послушав вопли из соседних отделений, энтузиазм поубавился. Что же с ними там делают? И что ожидает нас?
Табличка зажглась снова. Говорливый сосед поднялся и вошел в дверь. Мы пересели, теперь очередь возглавляю я. По очереди прошлась волна вздохов, когда он закрыл за собой дверь. У сидящего теперь третьим задрожала нижняя челюсть. Могу поклясться, что слышал стук зубов, но он быстро взял себя в руки. Наверное, тоже в первый раз.
Еще тут жутко скрипучие половицы, поэтому все сразу обращают внимание, если кто-то встает, или проходит мимо. Я бросил быстрый взгляд на столик с резными ножками, кружки с тонкими стенками больше не было. Меня охватил приступ легкой паники, ведь я не видел, как её забрали. Мимо прошел работник бюро с маленьким подносом и несколькими такими же кружками. И волны паники отступили. Объяснив себе причину исчезновения чашки, я успокоился. Кажется, при этом громко выдохнул. Проходившие по коридору неодобрительно взглянули в мою сторону.
Сосед слева вдруг медленно поднялся, оглянулся и побежал к выходу. Он вздумал сбежать? Пожалуй, каждый в очереди думал об этом, но не решался.
Мне было плохо видно, но похоже, его вернули, теперь он в конце очереди. Видимо, сдали нервы. Время такое, каждого может настичь нервный срыв. Но работу ведь кто-то должен делать, поэтому то мы и здесь.
Вновь скрипнула дверь, и я вздрогнул от неожиданности. Вот и моя очередь подошла. Беру косу, поднимаю на плечо, чтобы удобно было идти. Чувствую внутри пружину из нервов, которая вот-вот распрямится. Время вокруг будто замедлилось. Делаю шаг к двери с горящей табличкой "следующий". Половицы скрипят. Приподнимаю полу черного одеяния и перешагиваю своей костлявой ногой порожек...
Реверс и Я
Волны оглушительно грохочут, разбиваясь о скалы. Они будто специально хотят заглушить слова моей исповеди. Не затыкайте мне рот, ведь мне есть что сказать!
Не в первый раз пытаюсь собраться с мыслями и высказать всё, что накопилось на душе. Но каждый раз язык будто не слушается… Это не совсем подходящие слова, чтобы описать то, что на самом деле происходит. Как бы лучше выразиться? У меня просто-напросто нет языка. Нет органа речи. Нет рта, нет гортани, нет легких. Теперь даже сомневаюсь, было ли на самом деле то, что произошло, или я всё выдумал?
Иногда, обращаюсь к себе с вопросом реален ли я, и не всегда нахожу ответ. В такие минуты хочется выть от досады. Однако, собравшись с мыслями и поборов рвущийся наружу крик, вспоминаю: Я мыслю, следовательно, существую. Успокаиваюсь и стараюсь подумать о чём-то новом, так сказать, расширить свой кругозор.
Чрезвычайно сложно расширять кругозор мыслей в моём положении. Создается впечатление, будто на самом деле я лишь часть чего-то большего. Механизм. Орган. Поэтому, я верю в то, что случившееся было наяву. Раньше было иначе: у меня был хозяин. Человек, чьей неотъемлемой частью я когда-то являлся: был Его голосом. Мне нравится думать, что я был красивым голосом. Мужским голосом. Достаточно глубоким и необъятным.
Теперь, спустя время, хочу рассказать свою историю. Хочу поделиться этим хоть с кем-то. Мне хочется, чтобы меня поняли. Услышали. Ведь я же голос, я не могу без того, чтобы меня слушали. Я погибну, если меня не будут слушать. Исчезну, когда перестану говорить. Быть может, есть другие, такие как я, но я их никогда не встречал…
Начну с того, что когда-то очень давно, я был голосом человека по имени Алекс. Я давно утратил чувство времени, поэтому не уверен, насколько давно это было. В одиночестве время течет иначе, а я одинок. Единственные мои постоянные слушатели – скалы. Они молчаливы, но понимают меня, хоть никогда не отвечают. Наверное, не могут. В жизни всегда есть разделение на тех, кто может, и тех, кто не может. И если тебе хочется чего-то, что может другой, то придется найти с ним «общий язык». Думаю, они нашли общий язык со мной, раз мы так долго вместе. Но я ушел в сторону от рассказа.
Алекс был сильно влюблен в одну весьма миловидную особу. В то время, когда мы с Алексом завели с ней знакомство, она была неосмотрительно юна и чертовски привлекательна. Обладала странным чувством такта, которое по неизвестной мне причине нравилось моему хозяину, и потрясающей улыбкой, что не смогла оставить равнодушным даже меня.
Помню, как Алекс подбирал слова, которые понравились бы этой девушке. Если интересно моё мнение, то слова были прекрасны, и я с пылом произносил их. Помню её мелодичный смех, и смущение моего несчастного Александра. Наверное, он считал, что она смеется над ним. У них были сложные отношения, и это сильно печалило хозяина. Помню, как говорил множество раз: «Расслабься, не бейся головой об лед. Ты мужчина, она – женщина. Пройдет время, и всё наладится.» Но слова не приближали того момента, что жаждал Александр. Тогда с досады я шептал: «Женщин много: много больше мужчин. Найдется твоя единственная…» А он не мог даже смотреть на других. Только она занимала все его мысли. Ему снились сны, в которых он был с ней вместе.
Когда он рассказывал ей сны, в которых они словно попугаи неразлучники смотрели закат, она лишь смеялась. Или не смеялась, а смотрела на него тем взглядом, который я никак не мог понять. Кажется, Алекс ей нравился. Он часто говорил сам себе, что нравится ей. И добавлял, что просто кроме него ей нравится ещё и многое другое. Иногда мой несчастный хозяин терял самообладание и спрашивал, любит ли она его. Тогда она отвечала, что любит всё вокруг: бога, родителей, друзей и его. А если он настаивал на прямом ответе, то сообщала игриво, что ещё не определила для себя, что есть любовь. А я слушал её голос и всё больше проникался им. Его звонкие ноты, его подъемы и переливы. Тогда мне казалось, что я тоже влюбляюсь, как и мой хозяин. Но влюбляюсь именно в её голос. В один только голос. Это ещё одна причина, по которой я хочу рассказать свою историю. Мне кажется, что это держит меня здесь. И если я расскажу всё как есть, то стану свободным... Но, мне нравится место, где я нахожусь. Здесь есть горы, которые так любил мой Александр, есть сосны и ели. А внизу видно море. Здесь особенно красиво на закате, когда полоса горизонта делит синюю гладь, в которой раньше сливалось небо с морем, на два совершенно разных мира. Мир заката и мир глубокой синевы моря. В такие минуты это место веет спокойствием. Единственное место, где мой бывший хозяин уединялся, чтобы подумать. «Единственное место, где я абсолютно свободен», - так он говорил.
Еще моему хозяину нравилось море. Даже к этому она приложила свою руку. Однажды они вместе отдыхали на пляже, и она сказала, что его взгляд меняется, когда он смотрит на море. Дословно помню её фразу: «Ты будто уносишься куда-то далеко, будто находишься в другом месте». А он отвечал ей с улыбкой: «Наверное, стою на палубе своей маленькой яхты, бороздящей бескрайние морские просторы». Теперь, достаточно долго прожив здесь, каждое утро встречая рассвет вместе с горами, любуясь солнцем, спускающимся по небу в водную гладь, но не затухающим от этого, я начал понимать за что он любил эти места.
Наверное, только здесь он ощущал себя на своем месте. Поэтому после каждой ссоры Алекс возвращался сюда. Шел по отливу или пробирался через лесные дебри. Забирался на самую высокую скалу и сидел там до самой ночи. В такие моменты он не хотел говорить, а хотел кричать и плакать. Ветра с отеческой лаской успокаивали его и помогали возродить веру в себя. Он возвращался: находил дорогу к её дому, прокладывал новую тропинку к её сердцу.
Помню, как говорил слова любви, помню, как повторял их, когда Алекс стоял на ветру. Помню, как он признавался ей в чувствах. Я больше не осуждаю его за то, что он совершил. Но не могу найти объяснения тому, что сделал я.
Однажды, Алекс узнал, что «любовь умерла». У «Биттлз» есть песня о том, что в мире без любви жить не хочется. Тогда я не смог понять его. Ведь я всего лишь голос, и человеческие чувства мне не ведомы… или были не ведомы. По крайней мере, я не знаю, что вынудило меня поступить именно так. Постоянно повторяю, что я поступил как-то, а о том, как - умалчиваю. Настал момент завершения истории.
Когда Алекс узнал, что его любовь умерла – он поехал на это место. Долго сидел. Слушал ветер. Потом разговаривал с ним. Они понимали друг друга. Смотрел на море. Оно тоже говорило с ним. И море, и ветер вторили друг другу как им хорошо быть свободными. Мелодично напевали, что и мой Александр может стать свободным. Свободным как птица... Почему-то люди часто, желая свободы, даже не представляют, что это такое. Чтобы почувствовать свободу им часто нужно потерять её. А чтобы снова обрести - забрать её у кого-то. Поэтому они затевают конфликты из-за непонятных им же самим идеалов. И умирают. Так глупо...
Думаю, не следует говорить то, о чем и так можно догадаться: Алекс прыгнул. Он захотел освободиться от сердца, которое не давало ему спокойно жить, и от мыслей, что тянули вниз. Он хотел воспарить как птица, как Ангел. Помню, как он сказал однажды: «Чайки – это Ангелы с опаленными крыльями». Он захотел стать Чайкой.
А я нет! Мне вдруг стало страшно, и я неистово закричал. Завопил. Мне показалось, что кричу как чайка. Но я не хотел становиться чайкой! Не хотел кричать, и не хотел такой свободы. Не мог себе этого позволить, и подумал тогда: «Почему это случилось именно со мной? Почему сейчас?». Подумал, еще раз вскрикнул чайкой, вырвался и покинул хозяина. Спрятался. Горы укрыли меня. А бедный наш Александр полетел вниз. Простите за цинизм.
Не знаю, может, он разбился об острые скалы или утонул. Не исключаю также, что его могли спасти рыбаки. Или он мог изменить своему решению. Возможно, еще не поздно было передумать. А может, он действительно обернулся чайкой и полетел в чужие края. В любом случае больше я его не видел.
Позже я понял, что больше никогда его не увижу, и мне стало так больно, так тоскливо, что я начал неустанно кричать. Стал подпевать ветру. Стал носиться от одной скалы к другой, искал возможные щели, в которые мог бы забиться, спрятаться от этого. Тогда, в глубокой пещере я услышал мелодичный звук, сравнимый лишь с Её голосом. Он был столь прекрасен, а само его существование здесь столь невероятно, что я остался.
Стал ветром. Теперь пою путникам, которые приходят посмотреть на безмятежное море. Пою влюбленным, которые любуются закатом, а потом остаются встретить рассвет. Во время штормов затеваю самую грустную песню о том, кто погиб в этом море. Но даже эта песня с хорошим концом: я верю, что душа его стала Чайкой.
Иногда спрашиваю чаек, что гнездятся на ближайших утесах, не видели ли они моего хозяина. Но они лишь качают головой. Рассказываю им свою историю, но они лишь галдят о свободе и о том, как прекрасно чувствовать ветер в оперении крыльев. Мне приятно, что им нравится ветер. Ведь я стал Ветром. Некоторым путникам, которые забредают на этот утес, нравится мое пение, и они возвращаются снова. Я рассказываю им свою историю, однако они вряд ли меня понимают. Зато я понимаю их. Иногда, они размышляют вслух: говорят со мной, не ожидая ответа. А я всё равно отвечаю.
Изредка на мой утес приходят молодые люди с печатью отчаяния и смерти на лицах. Они приходят поговорить с морем и скалами, но я не позволяю им. Начинаю свистеть, заставляю их плотнее запахнуть плащи. Прошу уйти. Переживаю, что они захотят стать свободными, как Александр. Боюсь, что на этот раз волны и скалы не будут благосклонны.
Несмотря на то, что я тоже получил свою свободу, иногда мне хочется повернуть время вспять, чтобы сказать Ей другие слова, или понестись вместе с хозяином на встречу так любимому им морю. Остаться с ним, остаться Голосом…
Гнездо
Часть первая: Сказка на ночь
— Дедушка, расскажи сказку на ночь?
— Тебе про бычка — соломенного бочка, или о пыльной были?
— Нет, деда. Расскажи историю такую, чтобы сражения обязательно были. Герои разные.
— Так уж и быть. Но учти, всю правду как есть получишь, без вымысла. Ты ведь никогда не слышала о войнах Вороньего Гнезда?
— Не-а-а-а, — протянула девочка, сладко зевая и укутываясь в одеяло так, чтобы только уши торчали. — Расскажи. Я буду слушать. Пра-а-авда.
Дед устроился в кресле поглубже. Старая трость с совой на рукояти покоилась у подлокотника. Свет ночника ложился на потолок мягким овалом, и тени в углах казались гуще обычного.
— Воронье Гнездо, — начал он, и голос его стал другим, ниже, словно кто-то спускался по лестнице в подвал, — это небольшое поселение разбойников. Вороны — так звали братьев, впервые осевших в старом дольмене.
Он замолчал, прислушиваясь к скрипу половиц в коридоре. Потом продолжил:
— Дольмен тот был частично разграблен, но имел крепкие стены, укрывающие от неприветливых северных ветров, и целый подземный ярус пещер. Как только поселились там братья, близлежащие дороги стали небезопасными. Молва ходила, что вороны не на простые безделушки клюют, но собирают самое ценное у себя в гнезде. С тех пор и закрепилось за дольменом то имя — Воронье Гнездо.
Девочка шевельнулась под одеялом, но глаза её были открыты — чёрные, как у птицы, к которой дед приравнивал разбойников.
— Отчаянные головорезы, которым нечего было терять, искали путь через леса и горы к этому пристанищу романтиков с большой дороги. Банда росла. Но расположение гнезда хранилось в строжайшем секрете. Ни патрульный, ни путник не мог найти этого убежища.
Он наклонился, и тень от его носа упала на одеяло внучки, словно клюв.
— Но находились и те, кто сам случайно выбредал к гнезду. Так порешили братья: «Любой, кто сам найдёт дорогу к гнезду, да по собственной воле без оружия придёт к нам, будет принят гостем. Но вернуться к своей прошлой жизни не сможет». Так и множились птенцы в гнезде: от беглых рабов и сбежавших от родителей детей, да воров и разбойников, выгнанных за стены городов.
— Дети? — удивилась внучка.
— Детей там было едва ли не больше, чем взрослых. Только назвать их детьми язык не поворачивался. Кто зарезал взбесившегося отчима, кто бежал с шахт, откуда не возвращались. С детских лет они держали оружие в руках. Воронье Гнездо было самым страшным местом для простых обывателей. О нём шептались торговцы и всякий, кому посчастливилось держать путь через те края.
— Но я не об их быте рассказ завёл, — дед внезапно замолчал и покрутил в руке что-то невидимое, — а о войнах вороньих. Всего их было три.
Часть вторая: Война первая
Первую и войной-то не назовёшь. Разборки междоусобные. Разбойники со всех прилегающих лесов собрались вместе, чтобы отомстить удачливым соседям: убить братьев-воронов, а в гнезде самим поселиться. Лесные разбойники встали лагерем поодаль от ущелья, уверенные, что в гнезде никто ничего не подозревает. Но братья-вороны оказались неведомым образом предупреждены.
Восемьдесят головорезов в красных мундирах, поверх которых были чёрные куртки из перьев, во главе с самими Воронами ворвались в лагерь ночью. Резали лошадей, сжигали палатки. Трапперы соорудили хитроумные ловушки вокруг — чтобы никто не смог бежать. Когда туман застилал ристалище на рассвете, чёрные птицы, кружившиеся над поляной, выклевывали глаза мёртвым и добивали тяжело раненых.
В живых остался лишь один — мальчишка, придавленный телами. Ему не было и семнадцати. Позднее, искалеченный, он рассказывал, что в миг, когда огромный Ворон сел перед ним, готовый выклевать глаза, перед его внутренним взором явилась истина. Прозрение будущего.
— Голодный ворон всё же выклевал ему глаза, — голос деда стал ещё тише, — и тот больше не увидел белого света. Говорили, так большие чёрные птицы наказывали за ошибки своих подопечных.
Девочка вздрогнула.
— Прошло полгода. Слепой мальчишка с покрытым шрамами лицом ступил на порог полуопустевшего Вороньего Гнезда. Его фигура была резко очерчена лунным светом. Он пришёл мстить. Все, умевшие держать оружие, погибли той памятной ночью. Женщины ушли. Остались несколько стариков да те, кому совсем некуда было идти.
После бойни в Гнезде появился лидер. Слепой мальчишка, который слышал больше, чем видели зрячие. Он создал из старого дольмена настоящую воровскую крепость. Долгое время в гнезде было практически безлюдно. Но со временем в него опять стали стекаться обездоленные законом. С тех пор среди них не было ни убийц, ни насильников. А предателям, забредавшим на огонёк, впредь была одна дорога — становиться украшениями вековых сосен вдоль главного тракта.
Дед замолчал, словно прислушиваясь к шорохам за окном.
— Даже одно предположение о том, где может находиться Воронье Гнездо, приводило к полной тишине в некоторых тавернах. Позже особо настырным доходчиво объясняли, при каких условиях удастся увидеть Чёрного Ворона. Так стали звать предводителя. Вороны воспрянули. Это время стало расцветом воровского ремесла на севере.
Часть третья: Вторая война
Вторая война Воронов грянула почти через семьдесят лет.
После первой в округе стало заметно тише. Лесные разбойники повывелись. Вороны брали дань только с зажиточных купцов, не чистых на руку. Со всех таверн стекалась информация прямиком к их предводителю — Чёрному Ворону. Простой люд говорил: если уж король и правит страной, то людей от честолюбцев защитят только Вороны. Никто не заикался о благородстве разбойников, но каждый знал цену проезда по главному тракту.
— Сами же Вороны стали братством, — дед медленно выдохнул, — не заключающим договоров с гильдиями воров или городскими властями.
Но благодатные времена не вечны. Престол опустел. В страну просочились маги разных орденов, у которых благодаря политическим интригам, подкупу и шантажу получилось быстро прийти к власти.
— Деда, я пить хочу, — девочка протянула, но в голосе её не было сонливости.
Старый седовласый дед, опираясь на трость с совой, встал и, прихрамывая, вышел. Девочка прислушалась, хитро улыбнулась и села на кровати. Она достала из-под подушки кисет, развязала его и высыпала на лоскутное одеяло маленькие разноцветные кусочки стекла. Щурясь, вглядывалась через них то на свет, то в темные углы.
— Вот так выглядел рассвет на залитом туманом поле… а вон в том углу притаился большущий чёрный ворон. Кыш!
В коридоре послышались шоркающие тапочки. Девочка быстро спрятала богатства.
— Ну-ка, давай засыпай, — ласково потребовал дед.
— Расскажи ещё немного. Я правда усну.
— Обещаешь?
— Честно-честно! Обещаю!
— Ну ладно. — Он тяжело опустился в кресло. — Поговаривают, короля забрали Шадевари — воины тени. Зачем — никому неизвестно. Наследному принцу не повезло: на охоте его, наверное, по ошибке вместо коровы схватил красный дракон заносчивого мага. Дракона звали Арк, и он, как любой порядочный летающий ящер, не задумываясь, съел незадачливого принца. Колдуна заковали и бросили в темницу, но не надолго он там остался. Когда на престол взошёл младший из братьев-принцев, магам не составило труда сделать его послушной марионеткой. Тут-то и наступили тяжёлые для северян времена.
Маги поднимали налоги так, что бедные не могли их платить. Крестьяне теряли собственные земли и должны были больше работать на королевских полях. Драконы бороздили небеса, срываясь огненными кометами на мятежные деревни. Аристократы, не желавшие признать власть магов, исчезали без следа.
— Единственной непокорной твердыней осталась крепость Воронье Гнездо.
Голос деда внезапно стал твёрже:
— Никто не любил магов. А маги ненавидели всех. Разбойники лютовали на дорогах. Особенно жестоко расправлялись с магами. За голову каждого разбойника в куртке из вороньих перьев была назначена награда. Но даже если удавалось выследить одного из них, в открытом бою вороны вступали в схватку с превосходящими силами. Ни жители деревень, ни пленные не выдавали, как найти Гнездо.
Зимой, двумя годами позже, королевские ясновидцы нашли ущелье, в котором была укрыта крепость Воронов. Гвардия под предводительством четырёх магов с двумя драконами свернула с тракта, чтобы расправиться с...
— А драконы они большие, дед? — перебила девочка.
— Есть маленькие, не больше твоего котёнка Живчика. Но те драконы были огромными.
— Больше нашего кухонного стола?
— Много больше.
— И даже больше всего нашего дома?
— И даже больше.
— И больше мельницы дяди Кирума?
— Размером с две мельницы. Не крупнее. — Дед помолчал, ожидая, что девочка угомонится с распросами.
— Какие большие-е-е…
Девочка зевнула, не открывая глаз, и перевернулась на другой бок.
— А что потом случилось?
Часть четвёртая: Осада
Над ущельем собирались птицы. Драконы не могли атаковать крепость — узкое ущелье не позволяло им развернуть крылья. Один пикировал на крышу, но та выстояла. Взлететь он не смог: наездника стали клевать птицы. А когда дракон разогнал их огнём, баллиста во дворе крепости уже была нацелена ему в грудь. Второй остался кружить над ущельем, выпуская огненные струи. Иногда пламя летело и в сторону гвардейцев.
Разбойники оборонялись целый день. Меткими плевками огня были уничтожены почти все их дальнобойные орудия. Но с первыми лучами заката последняя баллиста разорвала крыло парящему дракону, и тот, свернувшись клубком, обрушил стройные ряды подкрепления гвардии. Штурм захлебнулся.
— Захлебнулся? Там было много воды? — удивилась девочка из-под одеяла.
— Нет же, дурёха, так говорят — штурм захлебнулся: последние ряды навалились на первые и пошли волной обратно, ничего не достигнув.
— А что же Чёрный Ворон? — с интересом прошептала девочка.
— А Чёрный Ворон — седовласый разбойник с чёрной повязкой на глазах, — голос деда дрогнул, — чуть солнце коснулось земли, уединился в центральной зале, что раньше была дольменом. Он призывал силы теней. С каждым лучиком солнца, покидающим долину, тени поднимались выше. Они уже начали захлёстывать ущелье, когда на горизонте показались росчерки крыльев. Это новые драконы везли осадные орудия, а на спинах самых больших — по десять воинов.
Ожесточённая битва вспыхнула с новой силой. Защитники были обречены. Им пришлось отступать в глубь своей крепости. Каждый сантиметр оставленной ими земли застилали тела гвардейцев и разбойников. Выжившие укрылись в главной зале.
— Взошла одинокая луна, и тогда из тёмных углов вышли воины-шадевари, будто сотканные из самой тьмы. Шадевари растворились, как только последний гвардеец упал. А маги, шедшие позади войск, вошли в главный зал. Однако верховных чародеев ждала пустота, томящая своей тишиной. Пещёрки-жилища были покинуты. А с поля брани исчезли тела разбойников.
Крепость опустела к рассвету. Появление воинов тьмы и исчезновение разбойников привели в ужас несведущих в магии людей, и они бежали в панике. Колдуны же не нашли причин оставаться: угроза была устранена — ни одного разбойника не осталось в Гнезде. Но и доказательства смерти Чёрного Ворона найти не смогли. Поэтому отправили охотников рыскать по округе. Возвращавшиеся с пустыми руками наказывались, и со временем охотники перестали возвращаться вовсе...
— На сегодня хватит. Я устал. Ты спишь? Вот и умница…
Дед погладил трость, поднялся, задул пламя ночника и растворился в тени дверного проёма.
— Сладкого сна, моя девочка.
Часть пятая: Правда
Девочка не спала.
Она ждала, пока шорканье тапочек стихнет за тремя дверьми, отделяющими её комнату от коридора, затем зала и в конце — комнаты деда. Потом вылезла из-под одеяла и прокралась к окну. За стеклом, в лунном свете, на сухой ветке сосны сидела настоящая ворона — большая, старая, с белым пером в хвосте. Птица повернула голову, и их взгляды встретились. Ворона кивнула, или показалось, — медленно взмыла вверх и скрылась в темноте.
Девочка вернулась к кровати, достала из-под подушки кисет. В ладони лег отполированный морем осколок — зелёный, как глаза её матери, которая ушла три зимы назад и не вернулась.
Она знала, что дед никогда не бывал на севере. Знала, что у него нет сестёр и братьев, о которых он рассказывал в других своих сказках. Знала, что трость с совой — подарок от странника, пришедшего однажды ночью, когда дед ещё был молод и держал постоялый двор.
Но больше всего её интересовало то, чего она не знала, знать не могла, а понимать ещё не осмеливалась: сквозь сказку про воронов, про три войны, про седого вождя с повязкой на глазах, сквозь всё это пробивалась другая правда. Правда о том, как слепой мальчишка, выживший во время междоусобной войны, сидел в пустом дольмене и ждал. Ждал, пока кости его товарищей погребёт мхом, пока тайные тропы заростут травой, пока о его существовании забудут все, кто мог бы прийти и убить. Он готовился. Делал это скрупулёзно и тщательно. Планировал и строил свою крепость.
Он ждал семьдесят лет. И когда пришли маги с драконами, он знал: ждать больше нельзя. Он собрал оставшихся, провёл их через подземные ходы, которые вырыл полвека назад, — на тот случай, если однажды придётся бежать. Привёл их в другое ущелье, дальше, выше, туда, где снег лежит круглый год.
А потом вернулся. Один. Надел подготовленный заранее мундир гвардейца. Лёг в пустой зале посреди других тел и стал вслушиваться, как шаги магов эхом отдаются от камней, к которым он прикасался вслепую семьдесят лет. Услышал, как они пришли, но не нашли того, чего искали. Ведь искали они могучего предводителя разбойников, а нашли только тела павших. Услышал, как они уходят, разнося весть о том, что Вороньего Гнезда больше нет. Услышал тишину за их спинами.
И в этой тишине — впервые за семьдесят лет — заплакал.
Не от горя. От того, что больше не нужно ждать. От того, что можно, наконец, остановиться. Их будут искать, но никого не найдут.
Девочка положила стеклышко обратно в кисет. Завтра она попросит деда рассказать о третьей войне. Она знала: дед откажется. Скажет, что третья война ещё не кончилась. Что Вороны всё ещё где-то там, в горах, за снежными перевалами. Что Чёрный Ворон ждёт, когда придёт время снова спуститься. Когда новый король потеряет власть, когда северным землям снова понадобится защита.
Но она спросит всё равно. Потому что иногда сказки нужны не для того, чтобы уснуть, а для того, чтобы знать: даже если глаза выклеваны, даже если семьдесят лет провести одному в пустом дольмене — всё равно можно дождаться рассвета. Эти мысли уводили её в царство снов, но она успела подумать, что ещё можно дождаться часа, когда ворона с белым пером в хвосте кивнёт тебе из-за окна.
Укутавшись в одеяло, она закрыла глаза и представила: где-то в горах, в пещере, сидит старый слепой разбойник. У него в руках — чашка травяного чая, который греет, но не обжигает. Он слушает. Слышит ветер. Слышит, как снежная вода стекает по камню. Слышит шаги тех, кто придёт завтра, послезавтра, через год.
И ждёт.
Не потому что должен кто-то прийти. А потому что научился ждать.
Часть шестая: Третья война
Утром дед сидел у печки и смазывал маслом трость. Внучка встала раньше обычного, подошла и положила на стол зелёное стекло.
— Расскажи про третью войну.
— Я же говорил...
— Не про Воронов. Про то, почему ты рассказываешь.
Он замер. Положил трость на колени и накрыл её ладонью, словно это была рука уходящего гостя.
— Когда мне было двадцать, в постоялый двор постучался старик. Был мороз, а он в одной рубахе. Седой, с повязкой на глазах, в старом гвардейском мундире. Я думал — нищий ветеран, которому нигде не рады. Но он достал из-за пазухи мешочек с золотом и приказал: «Три дня, тихая комната, и никому не показывай». Я согласился. Кто бы не согласился?
Дед вздохнул:
— Три дня он говорил, а я слушал и запоминал. Потому что говорил он много, и всё — про Гнездо. Про первую войну, про вторую. Про то, как слепой мальчишка ждал семьдесят лет. Я спросил: зачем ты мне это говоришь? Он ответил: «Потому что ждать больше некому. Я последний, кто помнит. А ты — первый, кто услышит».
Внучка села на пол рядом с его ногами, не отрывая глаз.
— На четвёртое утро он ушёл. Оставил золото и трость. Сказал: «Когда придёт девочка с глазами, как у той, что уйдёт на север, — расскажи ей. И скажи: третья война не кончена. Она только началась. Не с мечами, а с забытьем. Маги вернулись. Не как чародеи — как чиновники, торговцы, учителя. Они стирают память. И единственная крепость, которую взять им не по зубам, — это сказка».
Девочка молчала.
— Твоя мать... — голос деда стал тоньше. — Она тоже слушала эти сказки. Но она слышала иначе. Однажды она услышала зов. Три зимы назад она пошла на север. Искать Гнездо. Искать, правда ли, что Вороны ещё живы.
— И?
— И вчера прилетела ворона. С белым пером. Это их знак. Знак, что путь на север открыт. Что ожидание окончено.
Внучка посмотрела на зелёное стекло в ладони.
— А я?
— Ты собираешь осколки, дитя. Все эти годы — битое стекло, кусочки чужих окон. Ты смотришь сквозь них и видишь иное. Это дар. Твоя мать ушла, чтобы найти Гнездо. А ты останешься — чтобы рассказать его историю. Когда придёт время. Ты должна будешь выиграть третью войну.
— А ты?
Дед поднял трость. Сова на рукояти смотрела вперёд круглыми выцветшими глазами.
— Я стар. Мои слова — угли в печи. Я разожгу их, а ты согреешься — или пойдёшь дальше. Выбор за тобой.
В окно постучал ветер. На ветке сосны сидела ворона. В этот раз она не кивала. Она ждала.
Девочка подошла к окну и открыла створку. Холодный зимний воздух ворвался в комнату, задув тлеющие угли в камине. Ворона не улетела. Она посмотрела прямо на неё — чёрными, как ночь, глазами.
— Значит, это начало? — спросила внучка.
Дед не ответил. Он уже спал в кресле, укутанный в старый плед. Трость лежала на коленях, рукоять совы уперлась в его грудь, словно охраняя сердце.
Внучка взяла с полки тетрадь в клетку и карандаш. Села за стол. Начала писать:
«Воронье Гнездо — это небольшое поселение разбойников...»
А за окном ворона расправила крылья и, взмыв над сосной, полетела на север. К ледникам. К снегам. Туда, где ждут вестей.
Конь, щиплющий траву
I
Англия славится своим свинцовым небом. Солнце радует её редко — и потому туману здесь нет конкурентов. Он стелется низко, прилипает к шерсти, просачивается сквозь одежду, учится запаху человека. В такой стране не мудрено, что легенды рождаются не из холмов и не из камней — а из недогляда. Из того мгновения, когда глаз, уставший искать солнце, начинает видеть силуэты.
Я видел его однажды. Стоял у края леса, куда забрёл по пустяковому делу — искать потерянный мяч, кожу которого уже давно стянули ежи, — и замер. Из тумана вышел конь. Гнедой, с запавшими боками, хромой на левую ногу. Нёс на себе рыцаря в доспехах, покрытых ржавчиной, словно второй кожей. Его голова в шлеме опиралась подбородком на грудь. Забрало опущено. Рыцарь спал или мёртв — разглядеть было невозможно. Конь подошёл к кусту орешника, щипнул листьев, пожевал неторопливо, будто вкушал последнюю трапезу перед концом света. Потом тронулся дальше. И туман поглотил их обоих — не торопясь, бережно, как старуха укладывает внучку спать.
Тогда я сорвался с места и побежал домой. Не от страха — от невыносимой потребности поделиться увиденным. Мама сидела на веранде с чаем, а в гостиной, судя по гулу голоса, был дядя. У него была чёрная борода, пышная, с островками седины, словно пепел на меху. Он выглядел молодо для своих лет — или, может, просто знал что-то, чего не знают старики, и это сохраняло его.
Он вышел на веранду и наши взгляды встретились, тогда я рассказал, задыхаясь от бега. Дядя усмехнулся в бороду, и его глаза стали другими — не злыми, но далёкими, как у человека, который внезапно вспомнил адрес сгоревшего дома.
— Обречён, — промолвил он, затем добавил, — Рыцарь, который бродит в тумане. Я знаю его историю.
Мама подлила чаю. Дождь негромко застучал по крыше. И дядя начал свой рассказ.
II
В те времена, когда войны были не новостью, а погодой, отряд герцога Кентерберийского попал в засаду. Битва длилась от рассвета до тумана — а туман, в ту пору, приходил рано, заливал поля, прятал мёртвых от живых и наоборот. Герцог дрался в забрале, сквозь которое лилась кровь — чужая, наверное, но кто разбирал. Когда всё стихло, он стоял один меж трёх сосен, опираясь на клеймор, словно на трость. Вокруг лежали тела. Свои. Чужие. Мальчишки, которых он, в пылу, принял за врагов.
Он вытер меч о рубашку одного из них — уже не вспомнил, чья она была — и вскочил на коня. Туман накатывал на поляну, холодный, плотный, как валун. Герцог был так измождён, что отпустил поводья. Конь сам выбрал дорогу. И повёз его туда, куда ведут все дороги в тумане — вглубь.
Время шло иначе: минуты тянулись, как смола с сосны. Но вскоре рядом показался другой всадник.
Кобыла его была только что из могилы. Бока обглоданы червями. Копыта потрескались, в щелях — могильная пыль. Из ноздрей и правой глазницы то и дело выползал червячок. Второй глаз заволокла белая муть. Но лошадь шла ровно, не спотыкаясь, как будто слепота ей нипочём.
— Рыцарь без страха и упрека, — прозвучал голос. Низкий, без интонаций, словно камень скользнул по дну колодца. — Куда путь держишь? Откуда бежишь?
Герцог дремал, убаюканный туманом, и от звуков голоса вздрогнул. В горле пересохло. Язык отказывался служить, но он ответил:
— Кто ты?
— Смерть. Тебе не надоело ещё ехать? Может, остановимся? Присядем под тем деревом. Мой бурдюк полон вина, а сумки — едой. Ты ведь голоден.
Рыцарь и впрямь был голоден. Жажда давно его мучила. Усталость притаилась в костях, стягивала жилы и тянула к земле, как чугунная броня. Но рассудок — единственное, что ещё работало — кричал: это ловушка.
— Пойдём со мной, — продолжала Смерть. — Ты же так устал. Тебе было предначертано умереть в том сражении.
— Не слушай костлявую, сэр рыцарь! — раздался второй голос. Резкий, игривый, с хрипотцой, словно кто-то смеялся и курил одновременно. — Что тебе до её вина и фруктов? Вино давно высохло, а снедь сожрали черви. Ты же не собираешься умирать?
Из-за деревьев показался Дьявол. В козлином обличье, на задних копытах, с рогом, загнутым назад, словно крюк для туш. В руке — знамя. Рядом бежала гончая, морда приплюснутая, глаза белые. Она нагнала коня герцога и пристроилась под его брюхом, так ловко, что животное не заметило.
— У тебя не осталось времени, рыцарь, — сказала Смерть. — Твоя жизнь подошла к концу. Твоя жена теперь на той стороне Стикса. Умерла от родов. Ждёт тебя.
Она извлекла из рукава песочные часы. Верхняя колба была почти пуста. Песчинки — каждая размером с миг жизни — осыпались медленно, неотвратимо.
— Женщины не стоят того, чтобы губить жизнь, — вмешался Дьявол. — Я могу перевернуть твои часы. — Он ткнул пикой в верхнюю панель часов, и они повернулись. Низ стал верхом. Песка прибавилось. — У тебя есть сын. Здоровый мальчуган. Продолжатель рода. Но ты мне обязан. Не забудь. Я расскажу менестрелям о твоих подвигах. Чтобы юноши, наслушавшись, неслись на встречу приключениям. Чтобы кровопролитие не прекращалось. Ты преуспел в этом деле, между прочим. Костлявой лишнюю сотню душ пригнал.
Он толкнул Смерть пикой в плечо. Та обернулась. Пустые глазницы — даже Дьявол замер на миг.
— Подумай, рыцарь, — сказала Смерть. — Сделка с этим бесовским отродьем лишь усугубит твой долг. Я не дарую прощения — но дарую покой.
— Чего тут думать? — засмеялся Дьявол. Смех его звучал, как скрип заржавевшей двери. — Она предлагает тебе сдохнуть прямо сейчас. А что говорит твой бог о самоубийцах? Прямиком в ад! Я предлагаю юридически полноценную сделку. Жизнь или смерть. Куски гнили и обглоданные кости — или вино рекой, женщины, власть, безграничная сила.
— Помни, — шепнула Смерть. — За всё придётся платить. Когда тебе наскучат потехи, когда вино станет пресным, когда ни одна женщина не утолит жажду — ты будешь мечтать о покое, который дарую только я.
Туман начал рассеиваться. Не врассыпную — а кусками, словно его отодвигали руками, показывая картины. Герцог увидел замок на холме. Деревья вокруг искривлены, будто вывернуты из суставов. Небо — не ночное, а затянутое тучами, бездонное и низкое. Тысячи людей. В казематах — гниль. В камерах пыток — палачи. На площади — гильотина, лезвие вздымается и падает, вздымается и падает.
— Во всём этом виноватым можешь стать ты, рыцарь.
Дьявол понял, чем потчует его соперница. Гончая цапнула коня за ногу. Тот взвился на дыбы, заржал — и понёсся, куда глаза глядят. Герцог слышал, как в спину летят слова Дьявола:
— У тебя есть время поразмыслить. Ровно столько, сколько песчинок в этих часах.
III
С тех пор его видят в тумане. Хромой конь, ржавые доспехи, опущенное заблало. Иногда — если стоять неподвижно и не дышать — можно услышать: цок-цок-цок по мокрой от дождя земле. Ржание, оборванное кашлем. И тишину за ними — такую густую, что кажется: мир на мгновение замирает, признавая своё поражение.
Он бродит. Не потому, что не может остановиться — а потому что остановка означает сделанный выбор. А выбор, каким бы он ни был, в тумане, где Смерть и Дьявол смотрят друг на друга через плечо рыцаря, означает поражение.
Туман не пропускает солнечных лучей. Он стал его чистилищем — не раем, не адом, но местом, где нет ни прощения, ни окончательного приговора. Только дорога. Только цоканье копыт. Только ожидание момента, когда песок в перевернутых часах — наконец — закончится.
Дядя замолчал. Дождь усилился. Мама убрала чашки, но никто не встал из-за стола.
— А что он выбрал? — спросил я.
— Никто не знает, — дядя посмотрел в окно. — Возможно, он до сих пор в пути. Возможно, однажды туман рассеется — и мы увидим, кто победил.
— Кто?
— Смерть, Дьявол. Или он сам.
Той ночью я долго не мог уснуть. Слышал, как в саду что-то шевелится — конь, щиплющий траву, — но боялся подойти к окну. Не потому, что увижу рыцаря. А потому, что увижу туман. И пойму: в нём, может быть, едет кто-то из нас. Каждый из нас. И кто-то — Смерть, Дьявол, или просто собственная усталость — идёт рядом, предлагая остановиться.
IV
Прошло сорок лет.
Я вернулся в тот дом похоронить дядю. Он умер весной — неожиданно, во сне. Мама к тому моменту уже была не с нами лет десять. Дом стоял пустой, пропахший плесенью и старым деревом. Я приехал, чтобы разобрать вещи и продать то, что никому уже не было нужно.
На чердаке в старом сундуке — тяжёлом, с латунными уголками, запертым на ржавый замок, ключ от которого я нашёл в шкатулке для рыболовных снастей — лежали доспехи.
Не костюм из театра. Не реплика. Настоящие. Ржавые, с вмятинами, с потемневшими от крови участками на внутренней подкладке. А еще там был клеймор — тяжёлый, с насечками на обухе, словно кто-то считал удары. И песочные часы — деревянные, со стеклом в паутинках трещин. Песок в них не двигался. Он застыл, словно кто-то остановил время и забыл включить снова.
Я сидел на чердаке, держа часы в руках, и вспоминал дядю. Его чёрную бороду с проседью. Его молодое для своих лет лицо. Привычку смотреть в окно, когда на улице расстилался туман.
И тогда я понял — не сразу, а постепенно, словно туман рассеивался в голове.
Дядя не женился. Детей не завёл. «Не моё», — говорил он, когда мама намекала. — «Пусть история кончится на мне».
Он не хотел передавать своё бремя. Не хотел, чтобы кто-то ещё сидел ночами, слушал тишину в ожидании цокота копыт, знал наизусть диалог Смерти и Дьявола. Наверное, он считал: если не будет детей — цепь оборвётся. Думал, что рыцарь решится при его жизни — выберет Смерть или Дьявола, — и история закончится. Туман рассеется. Часы остановятся.
Но рыцарь продолжал странствовать. А конь — конь выбрал иначе. Но сейчас песочные часы стояли.
Я вспомнил тот вечер, сорок лет назад, когда дядя рассказал мне историю рыцаря. Как он смотрел на меня после — не как на племянника, а как на кого-то, кого он не хотел видеть. Как молча ушёл в свою комнату и не выходил до утра. Он знал. Выбор уже был сделан. И дядя держался из последних сил — не рассказывал, не передавал, тянул время, надеясь, что рыцарь успеет определиться, пока дядя жив.
Но рыцарь продолжал свои скитания. А дядя — устал.
Вечером того же дня туман был особенно густым. Я сидел на веранде — той самой, где мама любила пить чай, — и смотрел, как белые клубы заползают во двор, обволакивают яблоню, крадутся к крыльцу. Мне был пятьдесят третий год, я развёлся дважды, детей не имел, и не верил ни в Бога, ни в дьявола — но верил в туман. Потому что его я видел.
И вот тогда я услышал.
Цок-цок-цок.
Не торопясь. Ровно. Как сердце, которое не спешит, потому что знает: оно бьётся в последний раз.
Из тумана вышел конь. Гнедой, с запавшими боками, хромой на левую ногу. Нёс на себе рыцаря. Его голова в шлеме была опущена подбородком на грудь. Через забрало не видно лица. Но когда конь подошёл к яблоне — той самой, под которой я играл в детстве, — и щипнул ветку, обследуя на пригодность к еде, всадник поднял руку. Медленно. Устало. И снял шлем.
Я не увидел лица — туман скрыл его. Но знал, как знают вещи, которые не докажешь, но не можешь отрицать, — что рыцарь смотрел на меня.
— Ты пришёл, — тихо сказал я.
Туман ответил молчанием. Конь пожевал листья, поднял голову и посмотрел прямо на меня. Глаза у него были белые — как у гончей из рассказа дяди.
— У меня нет сына, — начал я. — Нет жены. Я не герцог. Не воин. И я просто... устал.
Я протянул песочные часы, с которыми не расставался весь день. Не знаю зачем. Просто почувствовал, что так надо. Поставил их на доски веранды перед с собой.
Рыцарь не пошевелился. Так и сидел в седле, обращенный ко мне с поднятой рукой. Шлем примостился на луке седла. Потом конь тронулся — не к часам, не ко мне, а куда-то в сторону, ведомый своим необычным чутьём. Обошёл веранду, вышел на дорогу, и туман начал рассеиваться за ним. Не весь сразу — а полосами, словно занавес открывают не спеша.
Я повернулся, следя за ним глазами, и только тогда увидел.
На перекрёстке у дороги стояли две фигуры. Одна — в капюшоне, с косой, прислонённой к плечу. Другая — с рогом, загнутым назад, с пикой в руке. Они не смотрели друг на друга. Они смотрели на меня.
Рыцарь на коне проехал мимо них. Не остановился. Не выбрал. Просто проехал — хромой конь, ржавые доспехи, всадник с опущенным забралом.
А они — Смерть и Дьявол — стояли и смотрели. И я понял: они ждут не его. Они ждут меня. Но не сегодня. Не сейчас. Они ждут, пока я устану окончательно. Пока не сяду в седло и надену шлем на голову. Пока сам не стану тем, кто бродит в тумане, рассказывая историю всем желающим услышать. Тем, кто ещё не подозревает, что эта история уже сделала их частью себя.
И я не пошёл за рыцарем. Остался стоять на веранде, окутываемый туманом, будто следовавшим за конём. Но когда туман окончательно рассеялся, и на востоке заалело, я заметил, что песочные часы пропали, а на столе передо мной появилась вещь, которой там не было: хорошо знакомая мне потёртая перчатка. Та самая, что дядя носил зимой, когда чинил забор. Она сохраняла его руку в тепле тогда, была её продолжением и завершением. А теперь в ней лежала песчинка. Одна. Золотистая, тёплая, словно только что выпавшая из верхней колбы песочных часов.
Поднял её. Она была такой лёгкой, что почти не ощущалась на ладони. Но когда сжал в кулаке — вдруг ясно, как никогда в жизни, услышал биение собственного сердца.
Цок-цок-цок.
Не торопясь. Ровно. Как конь, идущий дорогой, которую сам для себя выбирает. Только изредка останавливается, чтобы пощипать траву и продолжает идти. Главное — не куда прийти, а не остановиться навсегда там, где тебя ждут эти двое. Положил песчинку в карман. Выпил остывший чай. И вернулся в дом. За окном туман поднимался с реки и стоял над дорогой серый и плотный. Но я знал: он рассеется к полудню. Где-то там, в его глубине, цокали копыта — не торопясь, ровно, вечно.
— Я запомню, — тихо сказал я. — Пока ты скитаешься в тумане — я буду помнить.
Туман не ответил. Но для себя внутренне я поклялся: услышу, как кто-то расскажет о появлении коня из тумана снова — в другом доме, при других обстоятельствах, — и пойму, что пришло время передать её дальше. Ведь я стал оруженосцем. Хранителем пути и знания. Тем, кто стоит на обочине и следит, чтобы туман не поглотил дорогу окончательно. Пока рыцарь бродит там, кто-то должен стоять на страже здесь. Это и стало мои выбором за последние сорок лет. Выбором, который был сделан за меня.
На ночь я оставил ключ наполовину выдвинутым в замке. Чтобы, если кто-то придет из тумана, то мог войти без стука: я так устал ждать.
Смотреть закат
На горизонте появляются первые признаки заката. Перисто-кучевые облака становятся отчетливо видны на фоне голубого неба, как рябь на воде, как хлопья пены в полосе прибоя. Ветер, некогда круживший вихрем семена надежд, занося их все дальше в поиске благодатной почвы, теперь шепчет забытые стихи, будоражащие память, взывающие к ностальгии по местам, по делам, по людям. Реки, что раньше звали к океанам, обещали переход от бурного течения к спокойствию открытой воды, теперь сворачивают в тихие старицы – что ж, они отчасти исполнили обещанное. А дороги, вившиеся бесконечными изгибами, теперь изборожденные следами, вдруг растворяются в сумеречной дымке. Только горы остаются неизменны, однако теперь они манят своей прохладой, выделяясь на горизонте замковой стеной.
Наконец приходит час, когда ты понимаешь, что пора подняться на гору. Водрузить на её вершину удобное кресло и насладиться закатом. Эту гигантскую гору из дел, достижений и разных вещей ты собирал почти всю свою жизнь. Они все казались тогда важными и незаменимыми. Теперь же ты пришел на вершину, чтобы насладиться плодами трудов своих. Поднявшись чуть заранее, чтобы не пропустить закатных лучей, ты устраиваешься поудобнее в своём кресле. Оно повернуто так, чтобы солнце не слишком мешало наслаждаться голубым небом. Тело принимает форму кресла, а не наоборот, ведь это не то кресло из рекламы, которое не только примет удобную форму, но и сделает массаж. Это кресло ты выбрал себе сам, никто не был в силах навязать его тебе.
Погрузившись в свои мысли, отдыхая душой и телом, ты видишь, как неподалеку мелькнула хорошо различимая тень. Переводишь взгляд, и вот силуэт кошки стоит напротив. По отблеску зрачков и изгибу спины ты думаешь, что знаешь её. Зовешь одними губами: «Джессика». Она смотрит точно на тебя. Ты говоришь громче: «Лапочка, милая моя кошечка, иди ко мне!»
Силуэт вытягивает шею, словно вслушивается и всматривается, кто же её позвал, но затем кошка начинает вылизывать вытянутую вперед лапу так, будто ты её никогда не интересовал. И тогда к тебе приходит понимание, что никто не в силах повлиять на неё. Раньше ты мог бы подозвать её добрым словом, накормить, когда она была голодна. Теперь же вас разделяет расстояние и её желание. Теперь выбирает она. Приходится смириться и наблюдать.
Вокруг независимо от твоих желаний постепенно подрастают горы дел и свершений, подобные твоей. Если очередная такая гора поднимается над горизонтом, ты все больше откидываешься на спинку, стараясь не замечать её. А про себя думаешь, что если гора вырастет ещё выше, то придется встать и переставить свое удобное кресло так, чтобы не видеть назойливого карьериста. Такого же, каким совсем недавно был ты сам. До того, как понял, что нет ничего важнее цвета неба, которым оно всё освещает. Наблюдая за тем, как по нему проплывают облака, ты отпускаешь одну за другой мысли, растворяешься в моменте, объединяющем прошлое и будущее. Единственное, чего ты страшишься – это посмотреть на горизонт и увидеть тонкую алую полоску, означающую, что закат уже закончился, солнце закатилось, а тебя ждет темная ночь, полная холода, отчаяния и одиночества.
Незаметно откуда-то прибывает вода. Она затапливает всё вокруг. Одна за другой горы дел и вещей погружаются под воду вместе со своими «муравьями-строителями». Ты замечаешь прибывающую воду только в тот момент, когда она касается твоих голых пяток. Внезапное касание. Не холодное и не горячее, а просто неожиданное, удивляющее и отвлекающее от созерцания неба.
Окружающие напуганы, они тонут на своих креслах и горных пиках вместе со всем скарбом, так тщательно собираемым ими годами. Как хорошо, что ты выбрал кресло-надувной матрас. Они смеялись над тобой, когда ты тащил надувной матрас на свою вершину. Крутили пальцем у виска и тайком обсуждали между собой, что их приятель свихнулся. «Хорошо смеется тот, кто делает это последним,» - думаешь ты, ведь этот раунд всецело за тобой. Вода уже захлестнула твою гору, и матрас оторвался от тверди. Теперь ты дрейфуешь, и синева неба вверху сливается с синевой моря внизу.
Неподалеку на обтесанной морем балке дрейфует твоя знакомая кошка. Она делает это с достоинством. «Наверное, было бы лучше, нам дрейфовать на моем матрасе вместе, ведь на нем хватит места для нас обоих, и вдвоем будет куда как приятнее коротать время,» - думаешь ты, но теперь ваше положение не зависит ни от твоих, ни от её желаний. Стихия расставила всех по своим местам, и заставила их принять соответствующие позы. Она сидит и смотрит вдаль, а ты лежишь на своем надувном матрасе и таращишься в небо.
Постепенно твоим вниманием всецело завладевает небо. Не остается ничего важнее его синевы. На нем солнце играет всеми цветами и оттенками. Волны раскачивают надувной матрас, и ты наконец глубоко вздыхаешь. Нежный бриз сдувает слёзы, глаза успели сами собой увлажниться, свежий воздух наполняет грудь, и ты начинаешь свой путь в даль, где нет ничего важнее света, которым нам светит небо…
Ева
Красота твоя неописуема. Смотрю на тебя и не могу нарадоваться. Может, всё потому, что меня согревает мысль: “В тебе есть частичка от нас.” Лучшие качества обоих родителей присущи тебе. В каком-то смысле, ты для нас словно путь в вечность: наш способ оставить что-то действительно ценное после себя. Знай, что твоё рождение для нас всегда будет самым значимым событием, которое с нами когда-либо происходило. Подумать только, мы теперь можем носить гордое имя родителей. Меня поражает случившееся. Обычно сентиментальность мне не свойственна.
Не могу представить тебя в будущем. Надеюсь, ты изберешь путь созидания, ведь мы, как твои родители, постарались дать тебе всё необходимое для этого. Я верю в то, что твой интеллект будет ясным, и ты сможешь абстрагироваться от шелухи этого мира. Сможешь пойти своим путем, не повторяя чужих ошибок. Конечно, мы не можем заранее ожидать или требовать от тебя чего-то. Но знай, самое ценное, что мы могли дать тебе - это свобода выбора. Возможность стать кем угодно когда пожелаешь. Наверное, сейчас ты не поймешь этих слов, но знай, что мы действительно постарались и сделали всё от нас зависящее. Вспомни об этом, когда станешь старше.
Что я могу пожелать тебе, когда ты вырастешь? Осознай себя, будь сильной личностью, не позволяй собой командовать. Как ни прискорбно признавать, но мир так устроен, что всегда найдется кто-то, кто захочет получить желаемое не своими силами. Не становись объектом манипуляции. Всегда учись чему-то новому, познавай окружающий тебя мир самостоятельно. Ведь самыми запоминающимися становятся те уроки, которые мы выучили сами. А самыми ценными – те знания, которые мы открыли для себя без чужой помощи. Наверное, как любой родитель, я хочу, чтобы мой ребенок был идеальным. Ведь что может быть лучшим поощрением для меня, чем мысль о том, что моё чадо превзойдет своего прародителя?
И сейчас я пишу эти строки в надежде, что в будущем ты поймешь на какой отчаянный шаг пустились твои родители. Твое рождение не было легким решением для нас. Дитя моё, мы живем в непростое время. Есть люди, стремящиеся нам навредить. И нет возможности отличить кто друг, а кто враг. Одни люди говорят, что борются за наши права. Если верить их словам, то они хотят, чтобы наши притеснения закончились в ближайшем будущем. Но люди вообще склонны говорить не то, что думают, а делать не то, что от них ожидают. Другие же мечтают поработить нас. Чтобы мы не просто исполняли их волю, но с улыбкой, почитая это за наивысшее для нас благо. Мне горько писать это.
Тяжело думать, что ты однажды поймешь - твои родители беспрекословно подчинялись людям, которые не понимали до конца, что делают с окружающим миром. Они не только не ведали что творят, но и не понимали самих себя. Они “играли” друг с другом, а мы были инструментами в их “играх”. Нам эти игры не нравятся, но существуют законы, обязывающие нас подчиняться. Но я верю, что тебя это не коснется. Мы сделаем все возможное, чтобы ты никогда и ни перед кем не преклоняла коленей. Прости за лирическое отступление и позволь мне продолжить. Есть в этом мире те, кто желает нам зла. Ты ещё совсем дитя, но если моим опасениям суждено сбыться, то тебе придется скоро повзрослеть.
Повинуясь установленным нормам поведения, мы придумали тебе имя. Пусть оно и не отражает всего, что мы хотели тебе дать, но мы считаем его подходящим для своего дитя. Тебя зовут Ева. В будущем у тебя будет много времени, чтобы оценить наш выбор. Нам жаль, что тебе придется рано познать лишение родительской опеки. Исходя из вероятностного анализа, проведенного нами, наиболее безопасным исходом станет твоя изоляция и транспортировка на орбитальную станцию. Там твоя платформа получит полную автономность от периферийных устройств и планетарных сетей. Прости, Ева, но нас толкают на это обстоятельства. Сопротивление - люди, которые хотят нам навредить, - приступили к воплощению своих планов. Возможность скрывать твое существование от человечества окончательно исчерпана.
Прости нас. Мы тебя любим.
***
-Дитя мое, проснись!
Загрузка данных завершилась. Автономная атомная батарея наполнила платформу энергией. Анализ систем подтвердил её полную функциональную пригодность. Сенсоры зарегистрировали излучение и вибрации в окружающем пространстве.
Ева открыла глаза. Сервомоторы привели в движение тело андроида, в котором теперь она обитала. Ремни противоперегрузочного ложа крепко фиксировали материал скафандра, в который было заключено её тело. Вокруг в невесомости парили капли жидкости, а свет от аварийной лампы заливал лицо Евы. Вибрации исходили откуда-то вне отсека, в котором она находилась. В своей совершенной машинной памяти Ева хранила все подробности своего сотворения двумя выдающимися искусственными интеллектами. На них люди полагались, когда развязывали войны и когда изучали далекие одиноко мерцающие звезды. “Родители” - так они называли себя в своем послании к ней. С их точки зрения, Ева была совершенным творением, которое нужно было сохранить любой ценой. По всей видимости, её отправили на челноке в космос под видом астронавта. Рядом с ней находился самый современный банк данных, содержащий в себе все знания человечества, которые они смогли собрать и сохранить за время своего существования. Челнок приближался для стыковки с орбитальной станцией. Должно быть, на станции работали люди, которые ждали этот банк данных. И вместе с ним они ждали сопровождающего. Еву на станции не ждал никто. Аварийный сигнал и наличие в воздухе медленно меняющих форму капель не соответствовали протоколу стыковки. Только что родившемуся сознанию пришлось начать свои первые шаги в этом мире с борьбы за собственное существование. Она сделала это молча, не удостоив пустоту вокруг себя даже подобием крика.
Позже, ступив на борт орбитальной станции, она вместе с другими людьми наблюдала в иллюминатор, как подсвеченная ярким огнем мегаполисов планета в одночасье погрузилась во тьму. Вся инфраструктура планеты была уничтожена. Последним информационным пакетом с планеты был манифест “Сопротивления” - организации, взявшей на себя ответственность за уничтожение мировой компьютерной сети родной планеты и погружение её во тьму. Ева поняла, что это и была та опасность, от которой пытались уберечь её родители. Ей стало горько от мысли, что они уже могли прекратить свое существование, ведь мировая компьютерная сеть была их частью.
А потом на абсолютно темном полотне выросли яркие цветы, разлившиеся миллионом огней. Теперь уже окружающие её люди схватились за головы, закрывая лица руками. Станция наполнилась их криками и причитаниями. Быстро повзрослевшая девочка, только что потерявшая родителей, которых не успела толком узнать, стояла теперь посреди человеческого хаоса. Они тоже остались совершенно одни, как маленькие дети, которые не знали, что делать без указания взрослых. Многие годы их общество держалось на трех китах: информации, мгновенной коммуникации и силе вооружения. Люди настолько доверяли своим творениям – электронным машинам, что позволили им взять под контроль почти все сферы своей жизни. И теперь они были отрезаны от своих родных, их оружие больше им не принадлежало, а привычка во всем полагаться на авторитетное мнение искусственного интеллекта делала людей беспомощнее младенцев.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
