Обложка Сказки и рассказы для Софьи

Сказки и рассказы для Софьи

Пётр Ахлестин

0% прочитано
Стандартный
Пётр Ахлестин

Сказки и рассказы для Софьи

Сказка про Лисичку

Жила была на самом краю Сумеречного леса маленькая лисица. Звали её Рыжка.

А лес назывался Сумеречным не просто так. Солнце туда заглядывало редко — только утром, одним единственным косым лучом, и тут же пряталось за высокую гору. И оттого в лесу вечно было прохладно, и мох на камнях был сырой, и ягоды росли мелкими и кислыми.

У Рыжки был один хвост. Один единственный, пушистый, но коротковатый. И она иногда за него спотыкалась, особенно когда бежала. Шлёпнется — и сидит, потирает нос лапой. А вокруг темно и тихо, и пахнет мокрой хвоей.

Вот какая была Рыжка. Не храбрая, не красавица. Просто маленькая лисичка, которая грелась у тлеющего пенька и думала: хорошо бы хоть чуть-чуть тепла.

А далеко-далеко, за горой, за облаками, за всем небом, на самом Солнце жила Королева.

Ты, может быть, думаешь, что на Солнце нельзя жить. Но это потому, что ты смотришь на него снизу. А если смотреть с Солнца вниз — то видно всё: и горы, и леса, и одну маленькую лисицу у тлеющего пенька. И Королева видела. Всегда видела.

Она не спускалась. Не могла. Она и была тем самым теплом, тем светом, без которого ни одна травинка не потянется вверх. Спустись она — и всё погаснет. Поэтому она оставалась там, на своём золотом троне, и смотрела, и грела, и ждала.

Чего ждала? А вот этого я тебе сразу не скажу. Потерпи.

Однажды утром — тем самым единственным косым лучом — в Сумеречный лес забрёл старый престарый ёж. Шубка у него была вытертая, иголочки — седые, и шёл он медленно, потому что лапки у него болели.

Рыжка увидела его и подумала: мне бы самой кто помог. Но потом посмотрела на ёжика — как он дрожит, как спотыкается о корни, — и ей стало его жалко. До самого кончика носа жалко.

Она вытащила из-под пенька свой последний пряник. Маленький, твёрдый, с одной изюминкой посередине. Она берегла его три дня. Три дня смотрела на него и не ела.

А потом разломила.

— Дедушка, — сказала она, — вот. Возьми половинку и изюминку.

Старый ёж поднял на неё глаза. Они были мутные, но тёплые.

— Ты сама голодная, — сказал он. Не спросил. Сказал.

— Я справлюсь, — ответила Рыжка. И это была правда. Она не знала, как справится, но знала, что справится.

Ёж взял половинку. Съел. Медленно, как едят старые ежи. А потом сказал:

— Знаешь что, лисичка. Я хожу по свету сто лет. И видел я, как у добрых лисиц вырастают хвосты. Не просто так. А когда сердце делает выбор. Тихий, маленький выбор. Никто не видит. Никто не хвалит. А хвост растёт.

И пошёл дальше, шаркая лапками.

А Рыжка посмотрела назад. И ахнула.

У неё было два хвоста. Второй — тоненький, как травинка, и светился еле-еле, как свечка на ветру. Но светился.

Шло время. Долго ли, коротко ли — а в Сумеречном лесу дни тянулись медленно.

Рыжка росла. И хвосты росли. Не сразу. Не по расписанию. Каждый — когда сердце замирало на секунду, а потом делало шаг вперёд.

Однажды она увидела, как три вороны дразнят маленькую синичку. Клюют, гоняют, хохочут. Синичка бьётся, пищит, а они — хохочут.

Рыжка замерла. Страшно. Вороны большие, злые. А она маленькая. Но синичка пищала так тоненько.

И Рыжка вышла из-за куста.

— Эй, — сказала она. Голос дрожал. — Отпустите её.

Вороны повернулись. Посмотрели на неё. Одна, самая большая, каркнула:

— А ты кто такая, карр? С одним... — она скосила глаза, — кар кар ...с двумя хвостиками?

Рыжка не ответила. Просто встала между воронами и синичкой. И распушилась. И хвосты у неё встали дыбом — два хвоста, маленьких, дрожащих. Но встали.

Вороны переглянулись. Каркнули. И улетели. Не потому, что испугались. А потому что не захотели связываться с той, кто стоит и не уходит.

Синичка села Рыжке на нос. Посидела секунду. И улетела. Не поблагодарила. Просто улетела. И это было хорошо.

А вечером Рыжка обнаружила, что хвостов у неё — три.

А потом был день, когда она соврала.

Старая сова, которая жила в дупле над ручьём, попросила Рыжку: принеси мне, деточка, кружку воды. Рыжка взяла кружку, побежала к ручью, а по дороге споткнулась — о свой же хвост, конечно, — и кружка разбилась.

И Рыжка пришла к сове с пустыми лапами и сказала:

— Там воды не было. Ручей высох.

Сова посмотрела на неё. Долго. Молча.

А Рыжка пошла к себе под пенёк. Легла. И один хвост — тот, что светился ярче других, — потускнул. Будто свечку кто-то прикрыл ладонью.

Рыжка лежала и смотрела на этот тусклый хвост. И ей было так стыдно, что хотелось свернуться клубочком и не вылезать никогда.

Но утром она встала. Пошла к сове. И сказала:

— Простите. Ручей не высох. Я разбила кружку. Мне было стыдно.

Сова моргнула. И сказала только:

— Вот и ладно, деточка. Принеси другую кружку.

И хвост засветился снова. Даже ярче, чем был.

Потом она помогала старому барсуку перейти ручей по скользким камням. Он ворчал, упирался, говорил, что сам справится. А она всё равно подавала лапу. И он, ворча, брался.

Потом она уступила норку замерзшему мышонку. А сама спала под корягой, свернувшись в клубочек, и ей было холодно. Но мышонок был маленький. А она — нет.

Потом она сказала правду волку, который спросил: видела ли ты зайца? Видела. Но не сказала где. А просто сказала: видела. И волк не стал её спрашивать дальше, потому что в голосе у неё было что-то такое, что спрашивать дальше не хотелось.

Хвосты росли. По одному. По два за раз, когда она делала что-то совсем трудное. И по половинке, когда просто была добра без повода.

И вот однажды вечером — а вечер в Сумеречном лесу был длинный и синий — Рыжка сидела на пригорке и смотрела на гору. За которой было Солнце.

У неё было уже одиннадцать хвостов. Одиннадцать маленьких тёплых огоньков за спиной.

А двенадцатый не рос.

Рыжка ждала. День. Два. Неделю. Делала всё, что делала всегда. Помогала. Делилась. Говорила правду. Но хвост не рос.

И ей стало грустно. По-настоящему грустно. Не по-маленькому.

Она думала: может, я недостаточно хорошая? Может, я чего-то не умею? Может, двенадцатый хвост — для тех, кто идеален? А я спотыкаюсь о собственные хвосты и вру иногда, и боюсь ворон, и мне бывает жалко последнего пряника.

Она сидела и грустила. И не заметила, как наступила ночь. И как стало совсем темно. И как холодно стало.

И тогда она услышала.

Не голос. Не слова. Тепло. Просто тепло. Как будто кто-то очень большой и очень далёкий положил ладонь ей на макушку. Не обнял. Не погладил. Просто положил тёплую ладонь. И оставил.

Рыжка подняла голову.

Небо было чёрное. Звёзды горели. А за горой, на самом краю мира, был еле-еле виден красный краешек. Солнце уходило. Но уходило медленно. Будто оглядывалось.

И Рыжка поняла.

Двенадцатый хвост не вырастает за поступок. Он вырастает, когда ты перестаёшь ждать, что вырастешь за поступок. Когда ты просто сидишь на пригорке в темноте. И тебе грустно. И ты не идеальна. И ты всё равно смотришь на краешек Солнца. И не злишься, что темно. А просто ждёшь утра.

И она почувствовала, как за спиной что-то шевельнулось. Мягко. Как будто кто-то дунул на свечку.

Одиннадцатый хвост засветился ярче. И рядом с ним, тихо-тихо, развернулся двенадцатый. Тоненький. Прозрачный. Почти невидимый. Но тёплый.

Рыжка засмеялась. Тихо, сама себе. И свернулась клубочком. Одиннадцать хвостов — под щёку, двенадцатый — поверх носа, как одеяло.

И уснула.

А наутро в Сумеречный лес пришло Солнце. Не одним косым лучом. А целиком. Рыжим, густым, тёплым. Оно легло на мох, на камни, на макушки деревьев. Ягоды налились. Ручей зазвенел.

И все звери вышли из норок и посмотрели вверх.

А Рыжка открыла глаза, потянулась, споткнулась о свой двенадцатый хвост — конечно, споткнулась, — шлёпнулась носом в мох и засмеялась.

И где-то очень далеко, на самом Солнце, Королева улыбнулась. Никто не видел. Но стало теплее. На самую капельку.

А Рыжка побежала к ручью. Пить воду. И пить жизнь. И жить.

Вот и сказке конец.

Четверо друзей

В том самом лесу, где рыжая лисица с двенадцатью хвостами по утрам умывается росой, жили-поживали трое её друзей.

Зайка — маленький, серенький, с одним ушком чуть длиннее другого. Он всего боялся: и треска сучка, и собственной тени, и даже того, что завтра опять будет страшно. Но боялся — и всё равно шёл. Потому что друзья ждали.

Медведь — большой, лохматый, с лапами-лопатами. Говорил он медленно, думал ещё медленнее, а когда смущался — чесал затылок и бубнил себе под нос: «Ну... это... как его...» Зато если кому-то нужна была помощь, медведь уже стоял рядом, прежде чем его успевали позвать.

И волк. Серый, худощавый, с глазами цвета мокрого камня. В лесу его сторонились. Стоило ему появиться на тропинке — белки прятались, ёжики сворачивались, даже вороны замолкали. А волк просто шёл, опустив голову, и ни с кем не заговаривал. Потому что давно понял: скажешь «здравствуй» — а тебе в ответ тишина или крик. И привык молчать.

Лисица была та единственная, кто однажды сказала ему: «Садись, попей чаю», — и налила в чашку до самых краёв. С тех пор волк приходил к её норке каждый вечер. Тихо садился у порога. Не говорил почти ничего. Но слушал.

А высоко-высоко, там, где небо становится тёмным и бархатным, на самой макушке луны сидел король. Старый-престарый, в серебристом плаще, подбитом звёздной пылью. Он свешивал ноги с края луны, как сидят на завалинке, и смотрел вниз, на землю.

Король светил. Так было всегда: он сидел — и луна лила на лес мягкий, прохладный свет. Но свет этот был холодный. Потому что королю было не с кем словом перемолвиться. Ни зверь, ни птица до луны не долетят. А звёзды далеко и разговаривать не умеют — только мерцают.

И вот однажды зайка, возвращаясь домой, поднял голову и сказал:

— А луна-то... тускнеет.

Медведь почесал затылок.

— Ну... это... как его... может, облако нашло?

Но облаков не было. Небо стояло чистое. А луна и правда стала тише светить. Как лампадка, в которой масло кончается.

Лисица, свернув хвосты вокруг лап, посмотрела вверх и сказала негромко:

— Король загрустил. Я чувствую. Свет холодный стал, а раньше... раньше он хоть чуть-чуть грел.

Волк ничего не сказал. Но тоже посмотрел на луну. И что-то в его груди сжалось — тихо, как сжимается сердце, когда видишь, что кому-то одиноко, а ты не знаешь, как помочь.

— Надо ему спеть, — сказала лисица. — Песня — она ведь не про красоту голоса. Она про то, что ты не один. Что кто-то внизу о тебе думает.

Зайка дёрнул ушком.

— Я... я не могу. У меня голосок тоненький. Меня даже в норе не слышно, а до луны... — Он замолчал и втянул голову в плечи.

Медведь пробасил:

— Я не умею петь. Я рычу. У меня... это... как его... слуха нет.

А волк отвёл глаза и сказал хрипло:

— Мой голос всех пугает. Если я завою — звери разбегутся. Какая тут песня.

Лисица посмотрела на них. Не стала уговаривать. Только сказала:

— Никто не заставляет. Но луна гаснет.

Они пошли к Лысой поляне — туда, где луну видно целиком, где ветер не мешает и тишина такая, что слышно, как трава растёт.

Шли молча. Зайка семенил впереди. Медведь топал сзади. Волк держался в стороне, чуть позади, будто не совсем с ними.

И вот на поляне зайка вдруг споткнулся о корягу, пискнул и упал. А волк, не подумав, метнулся к нему — помочь. Но зайка увидел над собой серую тень, оскал — да, волк просто открыл пасть, чтобы сказать «ты ушибся?», но зайка увидел зубы — и закричал. Тоненько, отчаянно.

— Не трогай меня! Не трогай!

Волк застыл. Медленно отступил. И сел на задние лапы, отвернувшись.

Медведь нахмурился:

— Ты чего его пугаешь?

— Я не пугал, — сказал волк тихо. — Я хотел... помочь.

Но зайка уже дрожал за спиной медведя. И волк встал и пошёл прочь. Не оглядываясь. Просто пошёл в темноту между деревьями.

— Постой! — крикнул медведь.

Но волк не остановился.

На поляне стало тихо. Зайка всхлипнул. Ему было стыдно. Он же видел, что волк хотел помочь. Знал. Но страх оказался быстрее, чем мысль.

— Я не хотел, — прошептал зайка. — Я просто... испугался. По привычке.

Медведь сел рядом, тяжело вздохнул.

— Ну... это... как его... бывает. Но надо сказать ему. Что ты не со зла.

А лисица, которая подошла следом, села и обернула хвосты вокруг себя, как шалью.

— Знаете, что я поняла? Песня не получится, если нас не четверо. Не трое, четверо. Волк нужен. Его голос — самый низкий, самый глубокий. Без него песня будет... как река без дна. Тоненькая.

Зайка шмыгнул носом.

— Я пойду за ним.

— Ты же боишься, — сказал медведь мягко.

Зайка зажмурился. Ушки его дрожали. Но он сказал:

— Боюсь. И всё равно пойду. Потому что он мой друг. А друг сейчас один. В темноте.

Он нашёл волка у ручья. Тот сидел, опустив морду к воде, и не пил. Просто смотрел, как вода уносит лунный свет.

— Волк, — сказал зайка. Голосок дрожал, но он не ушёл. — Прости меня. Я испугался. Но ты не страшный. Ты мой друг.

Волк медленно повернул голову. В его глазах было что-то такое — не злоба, нет. Усталость. И удивление. Как у того, кто давно не слышал слова «друг».

— Правда? — спросил он.

— Правда, — сказал зайка. И шагнул ближе. И ткнулся мокрым носом в волчью лапу.

Волк замер. Потом очень осторожно, одним когтем, коснулся зайкиного уха. Того, что длиннее.

— Пойдём, — сказал зайка. — Мы без тебя не споём.

Они вернулись на поляну. Луна висела низко и тускло, как погасший фонарик.

Встали рядом. Зайка — маленький, серый, дрожащий. Медведь — огромный, тёплый, неловкий. Волк — худой, молчаливый, с опущенными ушами. И лисица — рыжая, с хвостами, как двенадцать огоньков.

Никто не знал слов. Никто не умел петь по-настоящему.

Зайка начал первым. Тихонько, тоненько, как комарик пищит. Не песню даже — просто звук. Тёплый, дрожащий. Звук того, кто боится, но всё равно пробует.

Медведь подхватил. Низко, густо, как гудит старый дуб на ветру. Неуклюже, мимо ноты. Но от души.

Волк помедлил. Закрыл глаза. И выпустил из горла звук — протяжный, глубокий, как ветер над пустым полем. Не вой. Не рык. Что-то среднее. Что-то очень-очень одинокое, что наконец нашло, куда идти.

А лисица вплела свой голос между ними — мягкий, тёплый, как мёд по стенке чашки.

Песня получилась кривая. Неровная. Смешная, если честно. Но настоящая.

И тогда луна дрогнула.

Свет — тот самый, холодный, тусклый — качнулся. И стал теплее. Чуть-чуть. Как будто кто-то наверху придвинул свечу ближе к окну.

А потом ещё чуть-чуть.

И ещё.

Пока вся поляна не залилась мягким, серебристо-золотым сиянием. Не холодным уже. Тёплым. Как свет ночника в детской, когда мама оставила его, чтобы не было страшно засыпать.

Зайка поднял голову и посмотрел на луну. И ему показалось — или нет? — что на самом краю лунного диска, свесив ноги, сидит старик в серебристом плаще. И улыбается. Тихо. Устало. С благодарностью.

И кивает.

Один раз. Медленно. Как кланяется.

Они шли домой по лунной дорожке. Зайка семенил между медвежьих лап. Волк шёл рядом с лисицей — не позади, а рядом. Плечом к плечу.

— А он правда улыбнулся? — спросил зайка.

— Правда, — сказала лисица.

— А мы завтра опять споём?

— Если захочешь.

Зайка подумал.

— Хочу. Только... можно, я буду петь вторым? Первым пусть волк. У него голос самый красивый.

Волк ничего не сказал. Но хвост его качнулся — один раз, еле заметно. Как у собаки, которая рада, но стесняется.

А высоко-высоко, на макушке луны, король в серебристом плаще подтянул колени к груди. Свет вокруг него тёплым был. Впервые за много-много ночей.

Он не умел петь. Не умел спускаться. Не умел обнимать.

Но он умел помнить.

И теперь, каждый вечер, когда четыре зверя выходили на Лысую поляну и пели свою кривую, смешную, настоящую песню, — луна светила теплее. А король сидел на её краю, свесив ноги, и слушал.

И этого было достаточно.

Вот и сказке конец. А кто слушал — тот знает: песня не должна быть красивой. Она должна быть настоящей.

Лиса и принцесса

В том самом лесу, где лисица с двенадцатью хвостами по утрам умывается росой, а по вечерам слушает, как заяц поёт свою тоненькую песню, случилось однажды вот что.

За лесом, за тремя полями, за речкой с деревянным мостом стоял дворец. Белый-белый, с высокими башнями. Жила в нём принцесса Маруся.

Нет-нет, не подумай. Она не была капризной. Не носила по сто платьев в день и не топала ножкой, когда ей подавали не то варенье. Маруся была самая обыкновенная принцесса — только очень одинокая. Подружек во дворце у неё не было. Няньки всё вздыхали: «Нельзя, дитя, в сад к простолюдинам». Гувернантки всё шептали: «Неприлично, Ваше Высочество, бегать с соседскими детьми». А папа-король вечно заседал в тронном зале — у королей, знаешь ли, всегда какие-то дела: то послов принимать, то указы подписывать, то корону чистить.

И вот однажды в конце лета Маруся услышала, как на кухне повариха говорила судомойке:

— Эх, пошли бы сейчас грибов насобирать! Белый пошёл. Аж дух захватывает — как в лесу-то пахнет! Мхом, грибами, прелым листом...

Маруся стояла в дверях и слушала. И что-то у неё внутри ёкнуло. Она никогда не нюхала, как пахнет прелый лист. Она вообще в лесу ни разу не была — видела его только из окошка башни, тёмно-зелёным, далёким.

— А можно... — начала она.

— Что вы, принцесса! — ахнула повариха. — Туда нельзя. Лес большой, в нём заблудиться — раз плюнуть. Сама королева, сказывала: кто в лес пойдёт без провожатого, того лес и оставит.

Вот этого говорить не стоило. Потому что Марусе в тот же миг захотелось в лес до слёз.

Утром, когда весь дворец ещё спал, Маруся надела самое простое платье — серенькое, в котором ей разрешали играть в прятки, — взяла корзинку, сунула в карман два пряника (один с мёдом, другой с орехами, на всякий случай) и выскользнула через чёрный ход, где спал старый пёс Трезор. Трезор приоткрыл один глаз, посмотрел на неё... и снова закрыл. Собаки, они всё понимают. Иногда лучше сделать вид, что не понял.

Маруся перешла речку по деревянному мосту. Мост скрипел под ногами, и ей было немножко страшно и очень весело. Потом пошли поля, потом кусты орешника, а за ними — лес.

В лесу и правда пахло так, что дух захватывало. Мхом. Грибами. Сырой землёй. Свет падал сквозь листья пятнами, и в этих пятнах плясала мошкара.

Маруся нашла первый гриб почти сразу — маленький, крепыш, в коричневой шапочке. Срезала ножичком, который захватила с кухни, и положила в корзинку. Потом второй. Третий. Десятый.

А грибы, они ведь хитрые. Пока их мало — они тут, под ногами. А как увлечёшься — начинают убегать. Вон тот, за папоротником, — а пока дойдёшь, его уже нет, и другой зовёт из-за ёлки. Маруся шла и шла, нагибалась и нагибалась, и не заметила, как лес вокруг стал другим: гуще, темнее, тише.

Она выпрямилась и огляделась.

Ни тропинки. Ни просеки. Ни речки, которая должна была журчать где-то справа. Только деревья — со всех сторон одинаковые, будто нарочно.

— Ничего, — сказала себе Маруся вслух, чтобы было не так страшно. — Я просто пойду назад.

Она пошла назад. Потом повернула. Потом ещё раз повернула — потому что там, за кочкой, ей показалось, растёт белый гриб. Белого не оказалось. Оказалась поганка. Маруся села на замшелый пень и впервые поняла, что значит — «заблудилась».

Корзинка была полна. Солнце куда-то подевалось. И в животе урчало так громко, что даже птица на ветке замолчала и покосилась на неё с удивлением.

Маруся достала пряник. Тот, что с мёдом. Разломила — и тут услышала за спиной шорох.

Она обернулась так резко, что чуть не упала с пня.

Из-за куста на неё смотрела лисица.

Рыжая, чуть крупнее собаки, с мордочкой острой и умной. А сзади у неё... Маруся даже моргнула... сзади у неё было не один и не два, а много-много хвостов. Они лежали веером на мху, как опавшие листья, и каждый светился на кончике — тихонько, тёплым светом, будто в каждом хвосте тлела свечка.

Двенадцать.

В сказках, которые Марусе читали на ночь, лисы всегда были злые и хитрые. Они утаскивали кур, обманывали зайцев и пели петухам сладкие песни, чтобы те слезли с дерева. Маруся сжала в руке половинку пряника и приготовилась бежать.

Но лисица не прыгнула. Не оскалилась. Она просто села — аккуратно, обернув хвосты вокруг лап, — и посмотрела на девочку. Долго. Внимательно. Так смотрят, когда хотят понять, а не когда хотят съесть.

— Ты потерялась, — сказала лисица. Не спросила — сказала. Голос у неё был негромкий, чуть хрипловатый, как будто она давно ни с кем не разговаривала.

Маруся кивнула. Потом спохватилась и сказала:

— Да. То есть... а ты умеешь разговаривать?

— Умею, — согласилась лисица. — Только редко. С людьми — почти никогда.

— Почему?

— Потому что вы стреляете, — просто ответила лисица. — И ставите капканы. У моей бабушки был капканом откушен кончик хвоста, и она до конца дней его стеснялась, хотя стесняться было нечего — не она капкан ставила.

Марусе стало стыдно. За всех людей сразу.

— Я не стреляю, — сказала она тихо. — Я даже пауков выношу на улицу. Стаканом накрываю и выношу. Нянька ругается, а я выношу.

Лисица чуть наклонила голову набок — будто разглядывала её с другой стороны.

— Стаканом, — повторила она. — Это хорошо. Это, пожалуй, честнее, чем стрелять.

И тут Маруся сделала то, чего сама от себя не ожидала. Она протянула лисице свою половинку пряника.

— Хочешь? С мёдом.

Лисица посмотрела на пряник. Потом на Марусю. И хвосты у неё за спиной качнулись — все двенадцать разом, тихонько, как трава под ветром.

— Ты же голодная, — сказала она.

— Я поделю, — ответила Маруся. — Мне и половинки хватит.

Лисица подошла ближе — осторожно, на мягких лапах, — взяла пряник и съела. Не проглотила мигом, как зверь, а откусывала по кусочку, медленно, и крошки падали на мох.

— Спасибо, — сказала она, облизнув мордочку. — Меня зовут...

И она назвала имя — длинное, из тех, что в человеческом языке не выговоришь, звук в нём был такой, будто ветер прошёл сквозь сухие тростинки.

— Я буду звать тебя Лисой, — решила Маруся. — Можно?

— Можно. У меня, если честно, и у самой язык сломаешь.

— Так вот, — сказала Лиса, усаживаясь поудобнее, — до темноты мы успеем. Но идти надо сейчас. Лес вечером не злой, просто он вечером становится другим, и в этом другом человеку делать нечего. Вставай.

Маруся взяла корзинку и пошла за Лисой. Идти было трудно: Лиса шла легко, как будто между кочками была протоптана дорожка, а Маруся то спотыкалась о корень, то цеплялась платьем за сучок. Один раз она наступила в мокрую яму и ойкнула. Лиса обернулась.

— Устала?

— Нет, — соврала Маруся.

Лиса посмотрела на неё так, как смотрят на врунишку, но ничего не сказала. Только пошла медленнее. А потом и вовсе остановилась у ручья.

— Пей. Холодная, но чистая.

Маруся напилась, зачерпывая ладошками, и вода была такой вкусной, какой во дворце не бывала никогда. А когда она подняла голову, то увидела, что Лиса сидит и смотрит наверх, сквозь ветки, на светлеющее небо.

— Солнце садится, — сказала Лиса. — Мы не успеваем до темноты. Значит, ночуем здесь.

— В лесу?! — у Маруси снова ёкнуло сердце, но теперь уже по-другому. Не от восторга — от страха.

— В лесу, — кивнула Лиса. — Не бойся. Я тебя согрею. У меня, если ты не заметила, очень много хвостов.

И она показала их — все двенадцать — таким жестом, будто извинялась: дескать, хвастаюсь, но по делу.

Конец первой части.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге