Обложка Сказка о старой кофейне и рыжем коте

Сказка о старой кофейне и рыжем коте

Валерия Темина

0% прочитано
Стандартный
Валерия Темина

Сказка о старой кофейне и рыжем коте

Глава 1

ГЛАВА ПЕРВАЯ, которая рассказывает о книжной кофейне и её обитателях

На Большой Никитской стоял дом. Самый обыкновенный, каких в Москве сотни. Но вот что любопытно: обыкновенные дома, как и обыкновенные люди, подчас знают о городе куда больше, чем выдающиеся. Этот помнил извозчиков, и газовые фонари, и поэтов-символистов, а потому держался с изрядным достоинством — как человек, который повидал в жизни многое такое, что вам и не снилось, но хвастаться считает неприличным. В доме, укрывшись от городской суеты под сенью вековых лип, располагалась уютная книжная кофейня. Называлась она «Верлиока» — в честь сказочного персонажа, о котором нынче почти никто не помнит. По правде говоря я думаю, — забывать таких персонажей не стоит, ведь если сегодня забудут, что зло бывает побеждено, то завтра и вовсе решат, что оно непобедимо. А это уже опасно.

Над дверью висел медный знак: кот, который улыбался так, будто ведал тайну, которую не собирался выдавать ни за какие пирожные. Да и ручка в виде кошачьей лапки словно предупреждала: здесь любят котов, а торопливость не жалуют. Если вы спешите — проходите мимо. Тут время течёт иначе.

Внутри всё было устроено с любовью, а не по правилам. Любовь, замечу, никогда не укладывается в правила. Их придумывают для порядка, однако порядок штука полезная, но не главная. Стеллажи тянулись до потолка, и книги на них были расставлены не по алфавиту, а по внутреннему сродству, как старые друзья, которым хорошо вместе. Рядом с Борхесом виднелся старый путеводитель по Буэнос‑Айресу, рядом с Цветаевой — томик Рильке в переводе Пастернака, а между ними затесалась книжечка стихов забытого поэта Серебряного века, купленная за три рубля на блошином рынке. Три рубля! За стихи! Это, вообще-то, говорит о многом. О том, во-первых, что стихи на блошином рынке ценят ниже медной пуговицы. А во-вторых, что забытый поэт, вероятно, писал их не для славы. А это, согласитесь, уже само по себе заслуживает уважения.

Цветы на подоконниках разрослись так, будто именно они тут хозяева, а книги — гости, которых пускают из вежливости. И, может быть, они правы. Растения, между прочим, лучше людей знают, где им хорошо. Люди могут жить где угодно — даже там, где им плохо. Цветы — нет. Между книгами тут и там стояли безделушки: фарфоровая кошка с отломанным ухом, старинные часы-ходики, лупа в медной оправе, бумажный журавлик, которого кто-то сложил и забыл забрать, кораблик, склеенный в незапамятные времена на кружке моделирования, стеклянный шар со снегом — потрясёшь его, и поднимается метель над крошечным домиком с жёлтыми окнами.

Пахло в «Верлиоке» кофе, корицей, старой бумагой, и ещё чем-то неуловимым, тёплым — так пахнет в домах, где долго и счастливо жили, читали вслух и не ссорились понапрасну. А не ссориться понапрасну, между прочим, большое искусство — для этого нужно быть не только добрым, но и мудрым. Добрым быть нетрудно, если ничего не происходит. А вот когда происходит — тут уж нужна мудрость.

Хозяйка кафе Алевтина, блондинка лет сорока с небольшим, лёгкая и весёлая, как ветер в марте, принадлежала к тем редким людям, что умеют быть и деловыми, и добрыми одновременно. Я знаю, вы скажете: так не бывает. А вот бывает! Я сам видел. Почти всю работу кондитера она выполняла собственноручно: вставала в пять утра, замешивала тесто, пекла круассаны, бисквиты, пирожные с кремом и булочки с корицей, которые особенно любили завсегдатаи «Верлиоки». К открытию кофейни воздух был так густо пропитан ароматом свежей сдобы, что, кажется, его можно было резать ножом и есть вместо хлеба.

Помогал хозяйке Пётр Афанасьевич, пожилой мастер на все руки: электрик, сантехник, и вообще человек, без которого в старом доме никак. Он чинил розетки, менял краны, вставлял стёкла, а потом усаживался в своей каморке, прихлёбывая чай с булочками, и читал «Справочник сантехника» с таким видом, будто это сонеты Шекспира.

— Что же вы в нём находите интересного? — спрашивали его. — Да вот, новые трубы придумали. Медные. Красивые очень, — отвечал он.

И, знаете, наверняка они и правда были красивые. Пётр Афанасьевич видел красоту там, где другие — лишь сантехнику. Это, я думаю, дар не меньший, чем умение писать стихи. Поэты находят красоту в словах, а Пётр Афанасьевич — в трубах. И то, и другое делает мир немного лучше.

А ещё в «Верлиоке» жил кот.

Появился он не без причины. На втором этаже, где обитали старые и редкие книги, завелись мыши. Мыши книгам, может, и не вредят, но Алевтина книги любила, а мышей — не очень, вот и решила взять кота.

Кот был большой, рыжий, с глазами цвета крепкого чая и манерой держаться, которая больше подошла бы отставному офицеру, чем обычному коту. В день, когда его принесли из приюта, Глафира читала «Смерть Артура» Мэлори и потому назвала его Ланселотом. Кот сразу откликнулся, будто всю жизнь только так его и звали. Вот что значит хорошо подобрать имя! Имя, между прочим, — вещь серьёзная. Назовёшь кота Васькой — он будет ловить мышей. Назовёшь Ланселотом — он будет вести себя надменно, словно мыши его не интересуют. И при этом всё-таки ловить их, но с таким видом, будто оказывает им услугу.

О Глафире мы расскажем отдельно.

Глафира отвечала за кофе, и за то, чтобы у каждого посетителя «Верлиоки» было легко на сердце. Делала лавандовый раф, эспрессо, капучино с корицей, советовала книги, если просили, а если не просили — просто улыбалась. И улыбка у неё получалась разная: кому-то тёплая, кому-то рассеянная, а для некоторых такая, что хотелось обязательно вернуться и спросить: «А как у вас дела сегодня?»

Внешне Глафира чем-то напоминала картины прерафаэлитов на средневековую тематику.: с карими глазами, в которых сидели зелёные крапинки, с веснушками на носу, словно кто-то провёл по нему тонкой кистью, обмакнув её в золотую пыль, и с волосами цвета тёмного мёда. Они обычно были закручены в небрежный пучок, из которого всегда выбивалась упрямая прядь — словно знак протеста против всех шпилек на свете. А одевалась Глафира в растянутый серый свитер — такой мягкий и просторный, что в нём, казалось, можно было жить, как в маленьком доме.

Она только что окончила филфак, где писала диплом об английской средневековой литературе: о «Сэре Гавейне и Зелёном Рыцаре», о «Ланселоте — рыцаре телеги», о кентерберийских рассказах Чосера. И знала среднеанглийский настолько хорошо, что иногда, когда ей было особенно весело или особенно грустно, бормотала себе под нос стихи на этом языке. Знать среднеанглийский — это, согласитесь, тоже своего рода волшебство. Практического применения, может, и нет, зато человек, который знает среднеанглийский, никогда не бывает один. У него всегда есть Чосер. А Чосер — компания, без сомнения, прекрасная.

В ней не было никакого внешнего лоска: ни маникюра, ни накладных ресниц, ни горделивой осанки. И потому она чувствовала себя очень неуверенно рядом с гламурными девицами, которые иногда заходили в «Верлиоку» на каблуках и с макияжем, похожим на боевую раскраску, после себя оставляя шлейф крепких духов, как облако удушающего газа над полем боя. Глядя на них, Глафира думала: «Куда мне до этих девушек с обложки? Я — серая мышка в растянутом свитере». И вот тут она была совершенно не права. Но об этом — позже. Скажу только, что, хотя человек, который себя недооценивает, совершает ошибку, тот, кто себя переоценивает, совершает их значительно больше.

А ещё у неё был дневник. Она купила его на блошином рынке у антиквара с седыми усами. Дневник был в потёртой обложке синего бархата, с застёжкой в виде маленькой медной совы. Страницы — желтоватые, плотные, с запахом, похожим на запах тёплого хлеба. Старик сказал: «Вашей тетрадке лет сто, она сделана из хорошей бумаги. На такой интересно писать». И он конечно был прав. Над хорошей бумагой и думается лучше. Это, безусловно, суеверие, но из тех, которые работают.

Глафира заносила в дневник мысли, мечты, просьбы ко Вселенной, а с недавнего времени — и то, как ей нравится юноша, который часто приходил в «Верлиоку», садился у окна и что-то писал.

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой появляется молодой человек в красном шарфе

Юношу звали Александром. Он был высокий, темноволосый, с тёмными бровями и румянцем, который проступал на скулах при волнении или когда на улице было холодно. Одевался он просто: толстый свитер, пальто да красный шарф — длинный, шерстяной. Наматывал его небрежно, будто ему и дела нет до того, как он выглядит. И знаете, в этом есть своя правда: чем меньше человек старается произвести впечатление, тем сильнее оно получается.Только не все об этом догадываются. А те, кто догадываются, не всегда умеют этим пользоваться. Ведь перестать думать о том, как ты выглядишь, — это, пожалуй, потруднее, чем выучить среднеанглийский.

Учился Александр на вечернем отделении исторического факультета. Приходил в «Верлиоку» готовиться к сессии, раскрывал учебник, делал вид, что читает… и тут же зависал над какой-нибудь старой книгой. Кофе остывал, страницы учебника оставались нетронутыми. Скажу вам по секрету: если человек не читает то, что обязан, потому что его тянет к тому, что любит, — из таких выходят либо плохие студенты, либо хорошие писатели. Третьего не дано.

Глафира знала, что Александр тайком пишет книгу. Нет, он ей про это не рассказывал, но она однажды принесла кофе, и, не удержавшись, заглянула через его плечо. Успела прочесть: «Дом на углу Спиридоновки и Малой Бронной. Фасад. Балкон с кованой решёткой. Лепной венок над окном второго этажа — муза истории с пером и свитком. Дом помнит так много всего…»

Дальше она читать не стала, ведь подглядывать нехорошо, но с тех пор знала: он пишет о старых московских домах, которые хранят так много разных историй.

Вздыхала Глафира по Александру тихо, про себя, как вздыхают по красивым вещам, которые стоят на полке и трогать их нельзя. Она и не решалась ни на что, даже слово вымолвить. Все свои сердечные муки она доверяла только дневнику в синем бархате, с медной совой-застёжкой. В него было так интересно писать, — будто послания в прошлый век.

Например, запись от четырнадцатого октября:

Он опять сидит у окна. Пьёт эспрессо и читает „Петербургские зимы“ Георгия Иванова. Как красиво падают на его лицо волосы, когда он склоняется над книгой! Я принесла ему кофе , а он сказал „спасибо“, даже не взглянув. Как с ним заговорить? Я — серая мышь в сером свитере, и он не замечает меня, и никогда не заметит, и наверное это справедливо — зачем замечать серую мышь?А на полях, мелко:

Вселенная, если ты слышишь — пусть он хотя бы посмотрит на меня. Один раз. Мне больше ничего не надо.И вот тут я должен вам сказать кое-что о Вселенной. Вселенная, конечно, слушала Глафиру, она всегда так делает. Но, как известно, не спешит исполнять все желания сразу. И это, если вдуматься, очень мудро. Представьте, если бы Вселенная исполняла просьбы напрямую — мы бы все получили по миллиону, по принцу и по вечному лету, и погибли бы от скуки в первый же месяц. Нет, Вселенная действует через кого-то — через друга, через случай, через книгу, через дождик за окном. А в этот раз — через рыжего кота по имени Ланселот.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой Глафира забывает дневник, а Ланселот переворачивает цветок

Обычно Глафира доставала дневник только дома: забиралась с ногами на тахту, включала настольную лампу и писала, пока за окном темнело. Но в тот вечер, двадцать второго октября, она осталась в «Верлиоке» одна.

Алевтина ушла рано — зуб разболелся, и Пётр Афанасьевич, как человек надёжный, вызвался её проводить. Последние посетители допили кофе и разошлись. За окнами моросил мелкий октябрьский дождь, от которого становится грустно и хочется чаю с молоком.

Глафира протёрла столики, выключила музыку, поправила книги на полках и вдруг почувствовала, что ей необходимо сделать запись в дневнике. Было тихо и пусто, пахло кофе, корицей и старой бумагой, дождь стучал в окна, а Ланселот спал на прилавке, свернувшись калачиком, как вчерашний круассан.

Она достала дневник из сумки, прошла вглубь, за стеллажи, где было уютнее всего, села в кресло, открыла тетрадку и стала писать:

Дождь стучит по стёклам. В кофейне тихо и пусто, будто весь город отодвинулся подальше, чтобы не мешать этой тишине. Ланселот спит, свернувшись калачиком, — удивительно, как можно быть таким круглым и таким рыжим и при этом сохранять невозмутимое достоинство. Алекса не было сегодня. Его отсутствие я переносила, как переносят зубную боль: стараешься не замечать, но забыть её не получается. Вот что я думаю: любовь — это когда присутствие человека меняет цвет дня. Без него день серый, с ним — золотой. Даже если он сидит у окна и не смотрит в твою сторону. Вселенная, я знаю, ты очень занята. Но если у тебя найдётся минутка — пусть он придёт завтра. И пусть взглянет на меня. Хотя бы разочек.Глафира закрыла дневник, застегнула медную сову, и положила его на полку рядом с «Кентерберийскими рассказами». И в этот момент Ланселот перевернул цветок.

Это был фикус в большом глиняном горшке. Ланселот, который до того производил впечатление существа, безразличного ко всем мирским делам, вдруг потянулся, подошёл к фикусу, понюхал его и одним движением лапы опрокинул на пол.

Земля рассыпалась по дощатому полу. Фикус лежал на боку, как раненый воин. Глиняный горшок, к счастью, не разбился, но земля была повсюду.

— Ланселот! — воскликнула Глафира. — Ты что наделал!

Ланселот посмотрел на неё янтарными глазами с выражением обиженной невинности. Это выражение знакомо каждому, кто держал кота. Кот, опрокинувший цветок, всегда выглядит так, будто цветок опрокинулся сам, а кот — лишь свидетель, готовый дать показания.

Глафира ругала его, подметала землю, пристраивала фикус обратно в горшок, подсыпала свежей земли, вытирала пол тряпкой, мыла руки... и совсем забыла о дневнике.

Потом она выключила свет, закрыла кафе, оставив Ланселота внутри — он спал в книгохранилище на втором этаже, где у него была корзинка с подстилкой — и ушла домой.

Дневник остался на полке, рядом с Чосером.

А ночью Ланселот перестал быть котом.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ, в которой выясняется, что Ланселот не совсем кот

Ланселот был оборотнем.

Об этом никто не знал — ни Глафира, ни Алевтина, ни Петр Афанасьевич, который, впрочем, подозревал в коте что-то необычное, но молчал, потому что был человеком осторожным и к тому же считал, что если кот исправно ловит мышей, то расспрашивать его о личной жизни невежливо. И, знаете, я с Петром Афанасьевичем согласен.

Днём Ланселот был рыжим котярой — ленивым, с повадкой философа, который размышляет о смысле бытия и приходит к выводу, что еда и сон лучшие вещи на свете. Ночью, когда кофейня закрывалась и гасли огни, он иногда превращался в человека. Человеком он был высоким, рыжим, с волосами, слегка вьющимися и волной падающими на плечи. На нём были жабо и бархатный костюм песочного цвета, а глаза чуть асимметричны, что придавало ему особое обаяние. Улыбался он редко, но всегда к месту и выглядел так, будто пришёл из девятнадцатого века, — и, в некотором смысле, так оно и было, потому что оттуда он и пришёл.

Как и почему он стал оборотнем — тайна, которую мы, быть может, раскроем позже. Пока достаточно сказать, что каждое утро, на рассвете, он снова становился котом и не помнил, что с ним происходило во время пребывания в человеческом облике, а точнее, помнил смутно, как помнят сны: будто это было не с ним, а с кем-то другим, в другой жизни.

В ту ночь — с двадцать второго на двадцать третье октября — Ланселот проснулся человеком, спустился со второго этажа и обнаружил на полке, рядом с Чосером, синий бархатный дневник.

Сел и прочитал его от корки до корки.

И вот что Ланселот подумал, читая записи Глафиры. Он подумал, что девушка, которая называет себя серой мышью, — вовсе не серая мышь. Что красота, идущая изнутри — от ума и доброты, — видна всем, кроме её обладателя. Это, между прочим, древняя истина, оттого не перестающая быть печальной правдой. Что свитер, который Глафира считает растянутым и жалким, на самом деле мягкий и тёплый, и ей очень идёт. Что небрежный пучок, из которого выбивается прядь, — то, за что цепляется взгляд, как за ветку над рекой. И что парень в красном шарфе — просто застенчивый. А застенчивость, я вам скажу, это не порок. Это даже мило. Но только до определённого момента. А потом от неё надо избавляться, как от привычки говорить «извините» каждые три слова. И что если бы девушка улыбнулась парню в красном шарфе по-настоящему — всё могло бы быть иначе.

Ланселот взял перо. Откуда у кота перо? Не знаю. Не спрашивайте. Обмакнул в чернила и написал:

Дорогой друг! Вы пишете, что вы — серая мышь. Позвольте не согласиться. Я видел серых мышей — они мелкие, суетливые и живут в книгохранилище. А вы совсем другая. Вы просто привыкли прятаться от самой себя — а привычку, знаете ли, можно сменить, как свитер. Вот что я вам скажу: у вас удивительные глаза, янтарные с зелёными крапинками, и волосы цвета тёмного мёда, и прядь, которая упрямо выбивается из пучка, — и в этом столько жизни. Вы говорите тихо, будто боясь кого-то побеспокоить, но мир и без того шумит так, что заглушает всё. Говорите громче. Улыбайтесь почаще, это правда важно. И последнее: вы просите Вселенную, чтобы „он" взглянул на вас. А вдруг Вселенная шепчет: сделай первый шаг сама? Просто в следующий раз, подавая кофе, улыбнитесь ему. Ваш — кто-то, кто желает вам добра.Утром Глафира обнаружила дневник, который никак не могла найти дома. Открыла — и увидела строчки, сделанные синими чернилами, с крупными, витиеватыми и чуть старомодными буквами, так писали в девятнадцатом веке. Прочла. Перечитала. Посмотрела на почерк — кто это мог быть? Пётр Афанасьевич? Нет, рука слишком изящная. Алевтина? Нет, Алевтина не пишет в чужие дневники. Кто-то из посетителей?

Ланселот сидел на прилавке и умывался как ни в чём не бывало.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой Глафира знакомится с Александром

С тех пор, если Глафира забывала дневник на работе — а она стала забывать его всё чаще, — Ланселот писал в нем. Не каждый день, а только когда было что сказать. И всегда — синими чернилами, старомодным почерком с завитками.

Через несколько дней:

Дорогой друг! Вы написали, что недоумеваете, о чём говорить с ним. Говорите о том, что знаете. Вы изучали средневековую английскую литературу — расскажите ему о „Сэре Гавейне". Он пишет книгу о старых домах. Дома и книги — одно и то же: они многое знают, многое помнят и любят рассказывать истории.Ещё через неделю:

Вы улыбнулись ему. Он поднял голову. Вы опустили глаза. Почему? Вы улыбнулись — а когда он ответил, вы испугались. Не бойтесь. Страх — словно эхо в пустой комнате. Заполните комнату, и ему не останется места.И ещё через неделю:

Дорогой друг! Вы говорите "извините" через каждые три слова. Не извиняйтесь. Вы не виноваты ни в чём. Существование не требует извинений.Последняя фраза, между прочим, заслуживает того, чтобы её повесить на стене в каждом доме. «Существование не требует извинений». Если бы люди это понимали, половина психотерапевтов осталась бы без работы. И я не вижу в этом ничего дурного.

Глафира читала и терялась в догадках. Кто ей пишет, кто знает, когда она пьёт чай или заправляет прядь за ухо?

Девушка недоумевала, ни одной подходящей идеи не приходило голову, — потому что невозможно, совершенно невозможно заподозрить в писании писем рыжего кота, который спит на прилавке и переворачивает цветы. И я думаю, — хорошо, что Глафира не догадывалась об участии в её жизни Ланселота. Некоторые истины потому и доходят до нас, что появляются оттуда, откуда не ждёшь. Если бы Глафира знала, что ей пишет кот, она бы, может быть, не поверила письмам. А так — верила.

И советы работали.

Как-то пятого ноября, в пятницу она прошла мимо столика Александра с подносом и не опустила глаза, а улыбнулась и сказала:

— Вам понравилась «История моего современника»? Мне — да, особенно глава о тульской гимназии.

Он взглянул на неё — впервые по-настоящему, будто только сейчас увидел — и ответил:

— Да. Особенно место, где Короленко описывает, как отец учил его читать по вывескам.

И улыбнулся. Румянец проступил на его скулах.

Глафира кивнула и прошла дальше, к другому столику. Сердце стучало, будто она пробежала длиннющую дистанцию по всем лестницам Москвы сразу.

Ланселот спал на прилавке и не шевелился. Но если бы коты умели улыбаться — он бы улыбнулся. А может быть, и умел. Кто знает, что умеют коты, когда мы не смотрим?

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой в дневнике появляются билеты, а Глафира и Александр гуляют по крышам

Двенадцатого ноября в дневнике, между записью Глафиры и ответом Ланселота, лежал билет.

Билет был на экскурсию-прогулку по московским крышам. Дата — четырнадцатое ноября, суббота, в пять вечера. Место встречи — у входа в арбатский переулок, у дома с мозаикой.

Глафира нашла билет утром, и не поняла — откуда он взялся? Купила? Нет, не помнит такого. Дневник лежал на полке, кофейня была заперта...

Она подумала: может быть, билет подкинула Алевтина? Может быть, кто-то из посетителей? Может быть, Вселенная?

Но Вселенная, как мы хорошо знаем, работает через посредников. Посредником в этот раз был кот. Ланселот изучил крыши Москвы лучше, чем любой экскурсовод, потому что ходил по ним ночами и знал каждый карниз, каждый чердак, каждую трубу, за которой можно сидеть и ждать рассвета. Он выбрал самый интересный маршрут — по крышам Арбата, с заходом на чердак дома с кариатидами, с видом на семь сталинских высоток и с чаем из термоса на крыше старого доходного дома, где можно сидеть на краю и смотреть, как Москва гаснет и зажигается, словно ёлочная гирлянда.

Но один билет — это полдела. Кому-то должен был достаться второй. И Ланселот подсунул второй билет Александру. Как? Очень просто. Александр оставлял пальто на вешалке у входа, на крючке. Ланселот в кошачьем облике запрыгнул на вешалку и сунул билет в карман пальто. Александр не заметил — он читал. Вечером дома обнаружил билет. Посмотрел. Повернул. Подумал: может, кто-то перепутал карманы? Но билет был на его имя —«Александр» — и дата стояла четырнадцатое ноября. Тут я должен заметить: ловко получилось. И никто не догадывается, что всё подстроил — кот. Рыжий кот, который днём спит на прилавке, а ночью ходит по крышам и устраивает чужие судьбы. Если это не волшебство, то я не знаю, что называть волшебством.

Четырнадцатого ноября, в пять вечера, Глафира и Александр встретились у дома с мозаикой.

— Вы? — изумился Александр.

— Вы? — изумилась Глафира.

Они стояли друг напротив друга, и оба думали: совпадение? Или Вселенная? Вселенная скромно молчала — она вообще скромна. Это, между прочим, её лучшее качество. Ланселот в это время спал на прилавке в «Верлиоке», свернувшись калачиком, и видел сны о крышах.

Экскурсия была чудо как хороша. Они ходили по крышам — Глафира в своём растянутом свитере, с горящими от восторга глазами, Александр в пальто и красном шарфе, с румянцем на скулах. Экскурсовод рассказывал, Александр доставал свою чёрную тетрадь и записывал, а Глафира смотрела с высоты на Москву и думала: вот жизнь серая и жизнь золотая, и граница проходит где-то здесь, по крыше, между двумя людьми, которые оба боятся заговорить, хотя обоим этого хочется.

На крыше доходного дома, где экскурсовод разливал чай из термоса, Александр сказал:

— Я пишу книгу. Не знаю, зачем вам это, но вдруг вам интересно...

— Мне очень интересно, — сказала Глафира. — Я однажды видела ваши записи.

— Видели?

— Да, вашу тетрадь. Когда приносила кофе. Простите. Я не читала, только на секундочку заглянула.

Александр покраснел. Потом спросил:

— А вы? Что вы любите?

— Я люблю средневековую английскую литературу. И пирожные с кремом. Хотя это, конечно, разные вещи.

Александр засмеялся. Румянец проступил на скулах. Красный шарф развевался на ветру, как флаг над крепостью, которую ещё не взяли, но уже осадили. Они стояли на крыше, и Москва горела внизу, как огромный костёр, и Глафира подумала: вот оно. Это и есть тот момент, ради которого стоит жить. И, знаете, она была права. Такие моменты — ради них стоит жить. Не ради них одних, конечно. Жить стоит ради много чего: ради кофе утром, ради друзей, ради книг, ради котов. Но такие моменты — это моменты, когда всё остальное вдруг обретает смысл. Как будто до этого ты читал книгу, где не хватало одной страницы, — и вот она нашлась.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой от картины холодеет сердце

Второй билет появился в дневнике двадцатого ноября. На интерактивную выставку — двадцать первое ноября, суббота, с семи вечера до полуночи. И снова два билета, второй — в кармане пальто Александра. Выставка проходила в особняке на Кропоткинской, в бывшем частном доме, построенном в стиле модерн, с башенкой, лепниной и витражными окнами. Сейчас там был музей — небольшой, камерный, с коллекцией живописи рубежа веков.

Глафира и Александр встретились у входа — снова «случайно», — и пошли по залам вместе. Глафира рассказывала о картинах не как искусствовед, а как филолог, то есть лучше: не о том, как вещь написана, а о том, что она хочет сказать. А это, между прочим, всегда интересней. Искусствовед поведает вам про мазок и композицию. Филолог скажет, о чём беседуют два человека на полотне. И картина, мне кажется, предпочитает второй подход. Александр слушал, кивал и записывал в тетрадь.

В последнем зале висела работа, датированная 1912 годом. Художница — Елена Мергасова, ученица Врубеля. На ней был изображён человек — высокий, рыжий, в жабо и бархатном костюме, с чуть асимметричными глазами. За ним — тёмный фон, почти чёрный. Человек стоял, и в глазах его было то выражение, которое бывает у людей, которые смотрят на кого-то, кому хотят сообщить что-то важное, но не могут.

— Красивая, — сказала Глафира, глядя на картину.

— Странная, — сказал Александр. — Кто это?

Подпись на табличке: «Портрет неизвестного. 1912. Холст, масло. Елена Мергасова».

— Неизвестный, — повторила Глафира, и ей вдруг стало холодно, будто кто-то открыл окно.

Картина смотрела на неё, как живое существо, которое узнало Глафиру и не одобрило. Глафира отступила. Александр взял её за руку и повёл к выходу. Его ладонь была тёплой и сухой, и Глафира не высвободила свою.

Они вышли на улицу. Падал первый снег — крупный, тихий. Глафира подумала: вот оно, опять. Граница между серым и золотым — она проходит здесь, по снегу, по ладоням двух людей, которые держатся за руки и молчат. Молчание бывает разное. Бывает молчание неловкое — когда двое не знают, что сказать, и оба страдают. Бывает молчание враждебное — когда один молчит назло. А бывает молчание тёплое — когда слова не нужны, потому что руки говорят больше. Вот такое было сейчас. И Глафира не хотела, чтобы оно кончалось.

— Спасибо, — сказал Александр. — За выставку. За экскурсию. За всё.

— Это вам спасибо, — сказала Глафира. — Без вас было бы скучно. С вами — нет.

Она не договорила. Он улыбнулся, покраснел, намотал шарф и ушёл. Глафира стояла на Кропоткинской, снег мягко ложился на волосы и ресницы, оседал на свитере, и она думала: тот, кто пишет ей ночами, кто бы он ни был — спасибо ему.

Ланселот спал в «Верлиоке», и его усы подрагивали. Ему снилась картина 1912 года — и женщина с серыми глазами, которая писала его портрет.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой кот переезжает к Глафире, и появляются первые признаки беды

В начале декабря в «Верлиоке» начался ремонт. Трубы в книгохранилище на втором этаже потекли — они были старые, чугунные, ещё довоенные. Пётр Афанасьевич осмотрел их, покачал головой и сказал: «Менять надо. Все. Три дня минимум». Алевтина вздохнула и закрыла кофейню.

Кота нужно было куда-то деть. Алевтина не могла его приютить — у её мамы аллергия. Пётр Афанасьевич тоже не мог — его кошка не терпела соперников.

— Я возьму, — сказала Глафира. — У меня нет аллергии. И Ланселот меня знает.

Ланселот посмотрел на неё янтарными глазами, и во взгляде его было что-то, похожее на благодарность.

Глафира жила в старом доме на Арбате. Квартирка её, с деревянными полами, со скрипучей дверью и с окном, выходившим во двор, где росла старая липа, была похожа на «Верлиоку» в миниатюре: книги, цветы, безделушки. Ланселот обошёл комнаты, понюхал углы, потёрся о спинку кресла и лёг на подоконник, как будто родился здесь.

В первую же ночь начались странности. Глафира проснулась в три часа от ощущения чьего-то взгляда. Открыла глаза — никого. Ланселот сидел на подоконнике и смотрел в окно, и шерсть его поднялась дыбом.

За окном, во дворе, у старой липы, стояла женщина. Она была в длинном тёмном платье, с седой прядью в тёмных волосах, у неё были серые глаза — и тот самый взгляд, который Глафира ощутила около картины в музее. Женщина смотрела в окно. Не на Глафиру — на Ланселота. Глафира хотела включить свет, но не смогла. Тело не слушалось. Женщина улыбнулась — медленно, как кошка, которая загнала мышь в угол, — и исчезла. Не ушла. Исчезла. Как если бы её и не было.

Утром Глафира решила, что ей всё приснилось. Но Ланселот целый день метался по квартире, шипел на дверь и дважды — дважды! — вставал на задние лапы и царапал стену, как будто хотел что-то написать.

Вторая ночь была спокойней, но Глафира проснулась от звука — тонкого, высокого, как будто кто-то провёл ногтем по стеклу. На стекле, снаружи, был след — длинный, тонкий, царапина, которая шла по окну сверху вниз, как будто кто-то хотел его открыть.

Глафира посмотрела на Ланселота. Ланселот смотрел на царапину и молчал. Но в его глазах был страх.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой появляются Тимофей, тьма под кроватью и каменная статуя

В третью ночь пришёл Тимофей.

Тимофей был мальчик лет восьми, который жил этажом ниже, — веснушчатый, рыжий, с оттопыренными ушами и доверчивым взглядом. Он постучал в дверь в девять вечера и сказал:

— Вы кота взяли?

— Да, — сказала Глафира.

— Я к нему пришёл. Мне надо.

— Зачем?

— У меня под кроватью тьма. Настоящая. Не темнота — тьма. Она шевелится.

Глафира посмотрела на Ланселота. Ланселот посмотрел на Тимофея. Тимофей молчал и выжидательно смотрел на обоих. И вот что я скажу: дети — существа удивительные. Потому что ребёнок знает: если тьма под кроватью, надо идти к тому, у кого есть кот. Кот — это противовес тьме. Это закон, хотя в учебниках о нём не пишут.

— Заходи, — сказала Глафира.

Тимофей зашёл, сел на диван рядом с Ланселотом и сказал:

— Под кроватью стало темно. Не как обычно темно — а темно, и шевелится, и холодно, и пахнет мокрым камнем. Можно мне вашего кота? Мне с ним будет не так страшно.

Глафира почувствовала, как холод поднимается от пола. Она посмотрела на кота — и вот что удивительно: Ланселот, в первый раз с тех пор, как она его знала, запрыгнул ей на колени и прижался к ней, как маленький. Кот, который держался, как отставной офицер, — прижался, как ребёнок. Это, знаете, как если бы генерал вдруг заплакал на плече у рядового. Бывает. И когда бывает — значит, дело серьёзное.

— Мы её не пустим, — сказала Глафира.

Она сказала это тихо, но твёрдо, и сама удивилась, как решительно это прозвучало. Ланселот посмотрел на неё янтарными глазами, в которых светилась надежда.

Глафира договорилась с родителями мальчика, что будет читать ему по вечерам. В первый вечер она сидела в кресле рядом с кроваткой Тимофея, с Ланселотом на коленях, и читала вслух «Сказки Матушки Гусыни». Тимофей спал, свернувшись, как кот. Тьма не пришла — она стояла за дверью, как нежеланный гость, и ждала.

А на четвёртую ночь появилась статуя.

Глафира задремала у кроватки, проснулась в три часа и увидела: в углу комнаты стояла женщина. Неживая. Каменная. Серый камень, гладкий, холодный, с тонкими чертами и серыми живыми глазами. Статуя смотрела на Ланселота, и из каменного глаза медленно ползла слеза — тёмная, густая.

Глафира закричала. Тимофей проснулся. Ланселот спрыгнул с кровати и встал между Глафирой и статуей, зашипев и выгнув спину — как щит.

В комнате стало так холодно, что дыхание превратилось в пар, цветы на подоконнике почернели, вода в стакане замёрзла. Потом статуя исчезла. Просто исчезла.

— Это она, — сказал Тимофей. — Мергасова.

— Откуда ты знаешь её имя?

— Она мне сказала. Под кроватью.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Глафира находит записную книжку в подвале

Глафира пошла в подвал. Не в свой — в подвал дома напротив, где когда-то была мастерская художницы. Она узнала о ней от Тимофея.

— Дом номер двенадцать, — сказал Тимофей. — Там подвал, а в подвале — мастерская. Раньше там жила художница. Мергасова. Она рисовала людей и после они исчезали.

— Исчезали?

— Ну да. Рисовала — и люди пропадали. Мама говорит, это неправда, это легенда. Но тьма под кроватью — тоже неправда, а она шевелится.

Глафира пошла в подвал одна. Ланселот хотел её сопровождать, он бегал у двери и мяукал, как сумасшедший, — но Глафира сказала:

— Нет. Ты останешься с Тимофеем.

Она сказала это коту. Коту! Как будто он всё понимал. И, может быть, он и правда всё понимал. Вообще, чем больше я думаю о котах, тем больше подозреваю, что они понимают всё. Просто предпочитают молчать. И, может быть, правильно делают.

В подвале было темно и пахло мокрым камнем, краской и чем-то горьким, как полынь. На стенах карандашные наброски — лица, которые смотрели из кирпича, как из окон опустевшего дома. В углу, в ящике из-под чая, лежала записная книжка. Кожаная, потёртая, с застёжкой, как у дневника Глафиры.

Глафира открыла и прочитала:

Он не смотрит на меня. Я рисую его — и он не видит. Я нарисую его так, что он останется на холсте навсегда, и я буду смотреть на него, и он будет смотреть на меня, и не уйдёт, не уйдёт, не уйдёт... Если я не могу быть с ним — пусть он будет со мной. На холсте. НавсегдаИ дальше, на другой странице:

Зелье готово. Полынь, рута, каменная мука. Нанесу на холст — и он останется. Он войдёт в холст и не выйдет. Он будет смотреть на меня — всегда. Только на меня.И последняя запись:

Слишком поздно. Зелье слишком сильное. Он вошёл в холст — но и я тоже — в камень. Мы оба — в заключении. Я — статуя. Он — портрет. Навсегда. Но если кто-нибудь снимет заклятие — если кто-нибудь полюбит его по-настоящему, не как я, — он выйдет. Я — нет. Я — навсегда.Глафира закрыла записную книжку. Руки дрожали. Она поняла достаточно. Мергасова любила того, кто на картине, — и заколдовала его. И себя. Вот что бывает, когда любовь превращается в цепи. А ведь когда держат, скажу я вам, — это не любовь, это страх потерять. А тот, кто боится потерять, — уже потерял, потому что держать — значит не доверять, а не доверять — значит не любить. Это просто, но простые истины — самые трудные. Именно потому, что они простые, мы в них не верим. Ищем что-то сложное, запутанное, философское — и конечно снова наступаем на те же грабли. Печальная история. И очень поучительная. Хотя, по правде говоря, поучительные истории редко кого поучают. Люди учатся только на своих ошибках, а на чужих — только делают вид, что учатся.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой Глафира спасает кота

Она вернулась домой и нашла Ланселота в углу, у стены. Он лежал неподвижно. Рядом стоял Тимофей — бледный, с огромными глазами.

— Она приходила, — сказал мальчик. — Пока вас не было. Статуя. Кот бросился на неё, она зашаталась, треснула. Я включил все лампы и открыл окно и крикнул «уходите» — и она развалилась и исчезла.

Тимофей, между прочим, всё сделал правильно: включил лампы, распахнул окно и крикнул «уходите» так громко, что, говорят, даже кот на чердаке соседнего дома вздрогнул. Статуя зашаталась, пошла трещинами, словно старый лёд на пруду, и рассыпалась в серую пыль, которая осела на пол, как пепел от сгоревшего письма. И стоило ей исчезнуть, как в комнате сразу стало теплее, цветы на подоконнике снова позеленели, а вода в стакане оттаяла. Свет и воздух — враги тьмы. Это не метафора, это физика. Тьма не выносит ни того, ни другого, и, может быть, это самое важное, что нужно знать о тьме: она не сильная. Она кажется сильной, потому что пугает. Но стоит включить свет — и она отступает.

Глафира опустилась на колени перед Ланселотом. Кот был ещё тёплый, но глаза были пусты, кот не двигался.

— Ланселот, — сказала Глафира. — Ланселот, слышишь меня?

Кот не шевелился.

И тогда Глафира заговорила громко и уверенно, так, как будто от этого зависело всё.

— Ланселот! Ты слышишь меня? Ты останешься здесь! Ты не войдёшь в камень! Я не позволю!

И потом — тише, но твёрже:

— Любовь — это не когда запирают в камень. Любовь — это когда стараются сделать счастливым дорогого тебе человека. Ты слышишь? Я ещё не умею любить. Но я учусь. И я тебя не отпущу. Ты — здесь. Ты живой. Слышишь?

Глафира не знала, что кот — оборотень. Не знала, что он — тот самый неизвестный с картины. Не знала, что Мергасова заколдовала его сто лет назад. Она ничего этого не знала. Она просто говорила коту, что не даст его в обиду. И этого оказалось достаточно. Но ведь Глафира полюбила не Ланселота, а Александра, скажете вы. Ну да, это так. Однако дружба тоже любовь, просто немного другая. Крепкая дружба вернула Ланселота к жизни. И он даже сохранил способность оставаться котом. А может, он предпочёл кошачье существование? Вполне вероятно, — быть котом не так уж плохо, Ланселот не даст соврать.

Кот моргнул. Раз. Два. Янтарные глаза открылись.

Потом тихо мяукнул. Тихонько, хрипло, как человек, который просыпается от долгого сна.

В углу, где раньше стояла статуя, по стене скользнула тень женщины с серыми глазами. Но тень была — просто тень, без объёма, без силы, как тень от фонаря на стене дома. Она скользнула — и исчезла навсегда , как будто её и не было вовсе.

Глафира взяла Ланселота на руки. Тимофей стоял рядом и понимающе молчал.

А за окном шёл снег — тихий московский снег, и засыпал всё: двор, старую липу, крыши домов и воротники и шляпы случайных прохожих.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в которой кофейня открывается, а Александр улыбается

Ремонт кончился через неделю. Пётр Афанасьевич сменил трубы, Алевтина вымыла полы, переставила книги и повесила новые занавески — светлые, с мелким цветочным узором, похожие на поле с ромашками и маргаритками. Кофейня стала ещё уютнее, перемены пошли ей на пользу.

«Верлиока» пахла свежей краской, деревом и чем-то ещё, чем пахнет только там, где люди друг другу не чужие. Пётр Афанасьевич ходил между стеллажами, потирая руки, и говорил:

— Теперь всё как надо. Трубы новые, медные. Красивые.

Глафира вернулась в «Верлиоку» — и все заметили, что она изменилась. Девушка носила теперь новый мягкий свитер, и хотя прядь по-прежнему упрямо выбивалась из пучка, словно протестуя против всех шпилек на свете, — но Глафира больше не извинялась каждые три минуты, и лицо её светилось, а глаза смеялись, и это была та улыбка, которая обязательно заставляет улыбнуться в ответ.

Ланселот снова дремал на прилавке. Свернулся калачиком, как в старые времена, и спал, и усы его подрагивали, и если бы кто-нибудь присмотрелся, увидел бы: кот улыбается во сне.

Александр пришёл в тот же день, в четыре часа, как обычно. Сел у окна, раскрыл книгу, поднял голову и тоже улыбнулся.

Он увидел Глафиру — по-настоящему, как в первый раз. С карими глазами, в которых сидели зелёные крапинки, с бледной кожей и веснушками на носу, похожими на золотую пыль, с волосами цвета тёмного мёда, из которых выбивалась упрямая прядь.

Он подошёл к ней. Положил книгу на прилавок и сказал:

— Я очень скучал. По вам. По «Верлиоке». По вашему вкусному кофе с корицей, но больше — по вам.

Глафира посмотрела на него, сказала:

— Я тоже, — и улыбнулась.

И вот тут, может быть, всё и началось по-настоящему.

— Я хотел спросить, — взволнованно проговорил Александр, и румянец проступил на его скулах, и красный шарф, небрежно намотанный, качнулся, как флаг над завоёванной башней. — У меня есть дача, за городом, старый дом, с печкой и ёлкой. Хотите встретить Новый год вместе?

— Хочу, — ответила Глафира.

Ланселот спал на прилавке и не шевелился. Но если бы кто-нибудь присмотрелся — увидел бы: кот открыл один янтарный глаз, посмотрел на Глафиру и Александра и закрыл снова. И, может быть, улыбнулся — на свой кошачий манер.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой случаются Новый год, заснеженная дача, ёлка и глинтвейн, и всё заканчивается хорошо

Зима пришла тихо, без фанфар, просто однажды утром все окна в городе оказались в морозных узорах, а воздух стал таким прозрачным, что казалось, можно разглядеть даже мысли прохожих. В «Верлиоке» повесили гирлянду, на полках появились маленькие подарки, завёрнутые в простую бумагу и перевязанные бечёвкой. Глафира и Александр поехали на дачу встречать Новый год. Дача была в часе езды от Москвы, в старой деревне у леса. Дом — деревянный, с печкой, с крыльцом и с ёлкой, которую Александр украшал каждый год игрушками ручной работы и настоящими свечами, как в девятнадцатом веке.

Глафира приехала тридцать первого, утром. Александр встретил её на станции — в длинном пальто и красном шарфе, с румянцем на скулах. Они шли через лес по тропинке, и снег хрустел, и тишина была такая, как бывает только в лесу зимой: абсолютная, тёплая, как одеяло.

В доме горел камин. На столе — глинтвейн с корицей и гвоздикой, который пах так, как пахнет только в сказках. Ёлка была зажжена — настоящие огоньки, живые, тёплые, и снег падал за окном, и было уютно, тепло и тихо, как и должно быть в Новый год.

Ланселот приехал тоже. Глафира привезла его в переноске, и он молчал всю дорогу, как положено коту, который едет в переноске, а потом вышел, обошёл дом, потёрся о печку и лёг на коврик, как будто родился здесь.

ПОСТСКРИПТУМ

«Верлиока» на Большой Никитской работает до сих пор. Алевтина печёт булочки и бисквиты. Пётр Афанасьевич чинит розетки и читает справочники, Глафира и Александр сидят у окна, пьют кофе и говорят о домах, книгах и средневековой английской литературе. Иногда — молчат, и молчание их — тёплое, как глинтвейн.

Ланселот спит на прилавке. Большой, рыжий, с янтарными глазами и повадкой философа, который размышляет о смысле бытия. Если вы придёте в «Верлиоку» и возьмёте с полки книгу — он откроет один глаз, посмотрит и закроет снова. И, может быть, улыбнётся — на свой кошачий манер.

Вы скажете, что коты не умеют улыбаться. Но Ланселот — не совсем кот.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге