Шепчущая пчела и два старых финика
Глава 1
Слушайте же!
— Эй, люди, собирайтесь ближе, не жалейте медяков! Я расскажу Вам историю длинную, как шелковый путь, и маслянистую, как шила (плов)* почтенного Али, с барбарисом и тмином. Слушайте, о почтенные, те, чьи уши открыты для сладкой лжи и горькой истины, я расскажу вам как две скряги, экономили пыль пустынь на своем пороге. Я расскажу вам про сводницу бану Эсфирь, старую лису, и про то, как она сосватала самого скупого купца с самой сварливой девицей Персии. И клянусь бородой Заратуштры, этот брак был уготован им в огороженном саду, потому что в Друдже (ад)* для такого союза не хватило бы серы.
Осушив пиалу щербета, сказитель Мустафа, перехватил посох, приосанился, поправил чалму, откашлялся, как старый верблюд и обведя глазами притихшую толпу продолжил:
— О почтенные, те, кто не обронил свои уши по дороге на базар! Знаете ли Вы, что есть на свете вещи, которые не купишь за звонкие динарии, но которые продаются за лисью хитрость. Не знаете? Так слушайте почтенные.
Любовь — именно такой товар не купить на базаре за звонкую монету, если ты не сводница лиса осененная мудростью. Открою я вам тайну, что лучше всех этим товаром торгует старая бану Эсфирь, и да почтенный Али, не стоит меня перебивать торгуй своей шилой (плов с зеленью)*, пока твоя жена не прознала где ты проводишь время.
Али, даже голову не поднял мешая шилу в казане, только половником махнул, так, что в воздухе поплыли запахи зиры и барашка.
— Это про ту, что прозвали бану, а за глаза звали все шепчущей пчелой, почтенный Мустафа?
— Она самая, о молодой и дерзкий погонщик верблюдов, у которого еще молоко кобылиц на губах не обсохло, но ты мой мальчик зови ее мехин бану, если не хочешь остаться без жены.
— Итак!
Была она старухой такого возраста, что сама не помнила сколько ей лет, на базаре говорили, что пуповину ей перерезали ещё при царе Феридуне, владыке мира. Лицо Пчелы напоминало печеное яблоко, такое же сморщенное как у старой Гахар, но невероятно сладкое на язык, стоило ей начать петь свои льстивые речи, а когда она шла по базару, то ее длинные шелковые шальварры шелестели, как бесценный шафран в руках лоточника. Глаза ее, всегда прищуренные от яркого солнца Востока, видели человека насквозь, она входила в дом перебирая узелки на своем поясе, смотрела на юношу и сразу могла сказать сколько динариев в его кошельке, сколько зубов у его матери и насколько сильно он будет храпеть через двадцать лет. Ремесло её было древнее, чем колесницы Кирова войска, она плела нити судеб, как шелковый ковер плетут ткачихи Исфахана, подбирая жен для тех кто уже отчаялся есть одни сабзи (сухая лепешка)* и мужей для почтенных дев, что зачерствели как барбари (еще более сухая лепешка)*.
Али, помешивая шилу только усмехнулся.
— Эй, сказитель Мустафа! — раздался голос из толпы, и все обернулись на юного торговца лепешками, что с трудом удерживал поднос на голове. — А она и правда всем находила пару? Даже кривым и горбатым?
— О мальчик с подносом свежайшего тафтуна (разновидность лепешки)*, да не оскудеет твоя торговля! — Мустафа огладил бороду и прищурился. — Сама бану Эсфирь всегда говаривала, считая узелки:
«Для каждого фиала — своё вино. Кто-то затыкает его пробкой из кедра, а кто-то старой тряпкой. Моё же дело разобраться, какой фиал для какого вина пригоден, а уж Ахура-Мазда разберётся, для какой надобности он их сотворил».
И почтенная бану находила.
Но однажды, в день когда ветер пустынь дул так, что даже верблюды прятали свои морды под хвосты, а солнце Востока прожигало тени на базаре великого Персеполя. В день, когда Шепчущая пчела сидя на топчане в открытой террасе своего дома раскладывала спелые финики на медные подносы — постучал незванный гость.
— Заходи ага (господин)*, если не боишься потерять то, чего у тебя нет. — губы ее тронула едва заметная улыбка, а глаза сощурились еще больше.
В дом к почтенной бану Эсфирь вошел купец Артабан, торговец чье имя произносилось шепотом, потому что он мог услышать и припомнить все, что ты ему должен. Артабан был сух, как лепешка забытая на столе, кожа его была желтоватого оттенка сладкой куркумы, щеки впалые, борода жидкая и нечесаная, как пучок полыни. Кафтан, который знавал лучшие свои дни лоснился на локтях, а шелк, что вышитой ниткой змеился давно выцвел. Маленькие изюминки глаз бегали как мыши в хлеву, подмечая разложенные финики и медные подносы, подмечали даже то, как бану перебирала узелки на своем поясе.
— Присаживайся, почтенный Артабан на тахту, — сказала пчела, не глядя на него, и голос ее был таким же сладким, как мед в пахлаве. — Ждала тебя, все думала, когда же ты придешь, ведь в твоем фиале (кувшин)* уже несколько лет плещется вино, но вот пробку, ты так и не подобрал.
Толпа на базарной площади грохнула смехом, кто-то поперхнулся сладким щербетом, а старый Кудрим, сидевший на корточках у своего лотка с сушёными финиками, крякнул и выплюнул косточку в пыль:
— Эх, знаю я таких Артабанов! У них динарий всегда к ладони липнет, как песок к туфлям!
— Знаю, знаю, что вы сейчас все думаете, обладатели ушей, — продолжал Мустафа, переводя дух и вытирая пот под чалмой. — Зачем такому сухому, как вяленый урюк мужу, понадобилась жена? Разве не мог бы он сидеть на своих коврах и пересчитывать динарии до самой смерти?
Толпа засмеялась, а бану-бану (почтенное обращение)* со спелой хурмой в руке подхватила:
— Так зачем же ему жена сказитель? Пусть бы женился на своей плоской мошне!
— О мудрейшая из зрительниц, твой вопрос острее ханджара! — попытался поклониться Мустафа, но сидя на циновке, поджав ноги, лишь качнулся вперед, чуть не клюнув носом в поднос с пахлавой — Но слушайте же, те у кого звенит динарий в кармане, и те, кто его только видел, не попробовав на зуб, — почтенный Артабан был купцом.
Торговал он коврами и тафтой (ткань)*, и караваны его доходили до самого Чина, возвращаясь со знатными диковинами. Динарии он считал не перстами, и даже не горстями, а мерами. Всем завидный муж в самом своем расцвете, но внешность его, о славные дети Ахура-Мазды, клянусь священным огнем, не покривив душой, была до того своеобразна, что великое солнце Востока обходило его стороной, верблюды оголяли зубы фыркая и стуча копытами, поднимая маленькие песчаные ураганы. Был Артабан низок и кривоног, ходил он всегда шаркая не поднимая туфлей, а на носу его воцарилась бородавка с добрую нухуту (орех)*, почтенные матери пугали им своих детей, однако это не было самым страшным.
И понизив голос, сказитель Мустафа почти зашептал наклоняясь ближе к толпе:
— Самое страшное это его скупость.
Она вошла в поговорки, ещё при его деде Арбилан-баба, говорили что маленький Артабан взвешивал свой полуденный рис на семейных таразу (весы)*, и если хоть одна рисинка падала на циновку, он нырял за ней, как голодный шакал. А драгоценный шакар (сахар)* он облизывал по три раза, и запивал отваром из сухих трав, который он тоже заваривал по три раза, чтобы потом, еще раз высушить травы под солнцем Востока, чтобы продать в караваны, как лекарство для простуженных верблюдов. От его скупости плакали даже родные, которые безмерно его любили. Артабан следил за всем, и хозяйство семьи приумножалось, копилось, считалось и хранилось в медных сундуках.
Как-то на базаре, где Артабан предавался полуденной неге, вкуривая дымы томбака, его спросили:
«Почтенный Артабан, отчего же ты не женишься?»
А он отвечал, посасывая трубку наргиле (кальян)*:
«Жена, уважаемый — это расходы моей мошны, ей нужны платья, еда и обувь. А вдруг она захочет помыться? Вода нынче в Персеполе дороже твоего шафрана, почтенный Карим!»
— Так зачем же он пошёл к бану Эсфирь? — крикнул тот же торговец лепешками.
— Затем, мой мальчик, — важно поднял палец Мустафа, — что страх всегда сильнее скупости.
В день, когда вечер опускался на Персеполь, как парчовый полог, вышитый серебряными звездами, а дневной зной, все еще цеплялся за ветви кипарисов. Когда вечерний базар затихал, и последние торговцы сворачивали шатры, слышно было, как перекрикиваются стражники у ворот, а в Атеш - кяде («Храм Огня». Буквально «обитель огня» )* маги (жрецы которые читают гимны Авесты и толкуют сны)* читали вечерние гимны. Артабан вдруг осознал, пересчитывая звонкие динарии и тюки с добром, что пока он тут считает, никто не принесет ему фиал вина утолить жажду, и никто не разделит с ним беседу под смакование ароматного полоу с шафраном и барбарисом, наслаждаясь хрустящим тахдигом (Это хрустящая рисовая корочка, которая образуется на дне посуды. )*
«Я старею. — подумал он — Слуги скорее меня обворуют, чем принесут вина без окрика, детей у меня нет. Мне нужна жена!»
И тогда он вспомнил о Шепчущей пчеле — той, что умела подобрать пробку к любому фиалу.
Наутро, пересчитав динарии, которых ему было не жалко потратить на сватовство, и, убедившись, что их не больше десятка, отправился к дому бану Эсфирь.
— Ну что мои сахарные, вот мы и подошли к самому интересному, сейчас я выпью сладкого щербета, скушаю ангира (виноград дешевый)*, и продолжу плести узор нашей сказки, чтобы даже старый Кудрим прослезился от восторга! Слушайте же почтенные, про мысли, что роились в голове бану Эсфирь.
Солнце Востока жарит своими лучами пески и разложенные на медном подносе финики, а Артабан сидит на тахте, в доме Шепчущей пчелы и оглаживает складки своего кафтана, ждет, когда же бану начнет предлагать и расхваливать товар, за которым он к ней пришел. А бану — хитра, она перебирает узелки, смотрит вдаль, и молчит.
Ибо в этот самый миг почтенная Эсфирь вспоминала.
— О чем же вспоминала эта старая лиса, мудрый Мустафа — раздался звонкий голос девушки, что все еще ела свою сладкую хурму.
— Она, о моя юная пери (прекрасная, красивая)*, она вспоминала всех астинь (красивая женщина)* Персеполя, кто еще не вышел замуж. Не так уж их много было, чтобы составить пару такому редкому фиалу, что жарился под лучами солнца на ее тахте.
В дальнем старом квартале, близ первых ворот, где росли кусты акаций, а запах пыли смешивался с подгоревшим жиром от обожженных лепешек, стоял дом, глиняные стены которого давно не знали новой обмазки, и в нескольких местах можно было увидеть старую солому, в этот дом путь находил только ветер пустыни, неся с собой сухую траву и охряный песок. Во внутреннем дворе виднелся край вкопанной печи, да пара циновок под навесом. Этот дом делили двое Марьям и ее верная подруга Гульчехра.
Гульчехра была верна Марьям, как верны динарии своей мошне, она всегда следовала за ней, и если Марьям молчала, то Гульчехра говорила за нее.
— А не та ли это Марьям, почтенный Мустафа, что голосит на весь базар и торгуется до последнего дирхема (деньги)*, которую всюду сопровождает старая ослица?
— О, самая проницательная из моих слушательниц! — сказитель поклонился в сторону девушки с хурмой. — Это действительно была та самая Марьям, что может переспорить даже самого упрямого верблюда, та самая Марьям, что продаёт хворост собранный на заре, чтобы купить дешевую лепёшку на базаре, хотя под тутовым деревом в её дворе зарыт сундук с золотыми динарами, это та самая Марьям, у которой ослица мычит громче, когда она молчит, чем она сама говорит.
— И что же, почтенный Мустафа, — крикнул торговец лепешками, — неужели бану Эсфирь решила сосватать Артабана с этой... этой... сварливой бану?
— О, мой мальчик, — поднял палец сказитель, — она не просто решила, она уже видела их вместе, ибо, пока Шепчущая пчела молчала и перебирала узелки, она думала:
«Артабан считает каждую рисинку в своем плову, Марьям же торгуется на базаре за каждую лепёшку. Артабан боится, что слуги обворуют его, Марьям же боится, что сундук, зарытый под старым тутовым деревом потеряет свою ценность, если она к нему прикоснется. Артабан предпочитает молча считать свои динарии, когда же замолкает Марьям, за нее мычит верная подруга Гульчехра. О, священный огонь, она же идеальная пробка к этому старому фиалу. Интересно будет посмотреть когда они встретятся, и кто кого перекричит? Кто кого переспорит? И сколько же динариев они сэкономят, если будет свадьба, если я скажу им, что они созданы друг для друга? О, Ахура-Мазда, это будет союз, достойный занять место в летописях священной книги!»
И тут бану Эсфирь перестала перебирать узелки, ее руки нашли покой на шальварах, а глаза поймали бегающий взгляд Артабана, пчела улыбнулась да так сладко, что у того свело скулы от ее приторности.
— Слушай меня Артабан, сын Карима, внук Арбилана, — начала она, — ты знаешь, что я никогда не предлагаю плохой товар. Я подбираю не просто пробки к фиалам, я плету шелками ковер судьбы. Я предлагаю тебе не просто пери славного Персеполя, я покажу тебе соратницу по экономии. Я предложу тебе ту, с кем ты сможешь торговаться от зари до зари не прерываясь на авест (обед)* и считать динарии до самой смерти. Я предлагаю тебе дохтар (девушка)*, чья ослица будет мычать за двоих, если вам станет скучно молчать.
Артабан вздрогнул, на его лице отразилась борьба между любопытством и страхом.
— И кто же, эта переликая бану? — спросил он, а голос его дрогнул, и рука потянулась к бороденке.
— Её зовут Марьям дочь Имрана, — ответила бану, — и живёт она у старых ворот, где во дворе растет тутовое дерево, но предупреждаю тебя почтенный Артабан, когда ты придёшь к ней, не вздумай предлагать ей динарий, лучше предложи ей тафтун (лепешка)*, а лучше два тафтуна, да не отдавай сразу, запроси плату.
Артабан сглотнул, горло его пересохло, рука шарила рядом в поиске пиалы щербета, который ему никто не предложил, он с ужасом забыл сколько у него динариев в мошне, лихорадочно проверяя и перекатывая монеты перстами — это его чуть успокоило, он вздохнул и сказал:
— Бану Эсфирь, — прошептал он, как шепчет струна старого чаранга, — а если она... если она скажет что я слишком стар?
Бану Эсфирь усмехнулась и покачала головой.
— Артабан, внук Арбилана, — голос пчелы был мягок, как пахлава в меду, — ты боишься не того. Ты боишься, что она заставит тебя платить за воздух, которым ты будешь дышать в её доме, и это — единственный страх, который достоин такого ходжи (господин)*, как ты.
— А что, если... — начал он, сорваясь на визг, как у юного погонщика, который впервые кричит на верблюда, — если она скажет, что я недостаточно экономен? Что если она потребует, чтобы я тратил больше чем сикль (деньга для расчета на базаре, мелкая)* на базаре? А что, если она захочет... о, Ахура-Мазда, прости меня за эти слова, — а если она захочет мыться каждый день в розовой воде?!
Шепчущая пчела так громко расхохоталась, что даже финики лежавшие на медном подносе подпрыгнули, перевернувшись в воздухе легли обратно жарить свои бока, под солнцем Востока.
— О, Артабан, — сказала она, вытирая слёзы с морщинистого лица, платком, — да провалится твой разум в Друдж, я поведаю тебе один секрет, который ты должен хранить, Марьям экономит на воде, как ты экономишь на рисе, если ты скажешь ей, что моешься раз в месяц, она решит, что ты её судьба.
Артабан выдохнул… выдохнул так глубоко, что его плечи опустились, а руки перестали перебирать динары в мошне.
— О, Хвала Ахура-Мазде! — прошептал он, прижимая руку к сердцу. — Я думал, что она заставит меня покупать ей кувшины с розовой водой! Я думал... я думал, что она разорит меня до нитки!
Бану Эсфирь покачала головой, глядя на него с жалостью.
Он поднялся с тахты, его руки всё ещё дрожали поглаживая мошну, но в глазах уже зажегся огонек решимости, блеск азарта перед будущей победой.
— Я сделаю это, — и голос его был твёрже, чем казался. — Я пойду к ней, я принесу ей свежий тафтун, нет — два тафтуна, я скажу ей, что готов работать бесплатно, но промолчу о том, что у меня есть сундуки с золотом, пока она не докажет, что достойна этого знания.
Бану Эсфирь только одобрительно кивнула, продолжая перебирать узелки и щурится на солнце.
— И что же было дальше, сказитель? — крикнул старый Кудрим, вытирая слезу. — Ослица-то мычала?
— О, почтенный Кудрим, — ответил Мустафа, подмигивая, — ты даже не представляешь, КАК она мычала! Ибо на следующее утро, Артабан отправился на базар за свежим тафтуном, еще не зная, что у старых ворот, его ждала встреча, о которой потом будут слагать легенды…
***
— Ну что ж, мои преданные слушатели, вы еще не устали? так слушайте же, как два старых финика нашли друг друга в мешке с изюмом!
Утро в тот день выдалось жарким, солнце Востока пекло так, что даже ящерицы прятались в тени стен и кипарисов, а вода в фонтанах казалась расплавленным серебром. Артабан, прижимая к груди два свежих тафтуна, завернутых в чистую ткань, шаркал туфлями по пыльной дороге к старым воротам. У крайнего дома он замер, увидев дохтар с вязанкой хвороста, а рядом с ней старую ослицу цвета незрелого барбариса.
— Почтенная бану, я слышал, здесь предлагают лучший хворост во всем Персеполе, окажи любезность назови цену.
— Цена? О, странник с бородавкой на носу с целый нухуту! Мой хворост сушило само солнце Востока, а плела его дочь Имрана.
Артабан выдохнул, протянул лепёшку и сказал:
— Вот уважаемая бану, я готов предложить тебе лепешку, но не просто лепешку, а тафтун!
Марьям прищурилась и заорала так, что у Артабана чуть не отвалились уши:
— ТЫ ЧТО, НЕУК?! ЭТОТ ХВОРОСТ СТОИТ ТРЁХ ЛЕПЁШЕК! А СКОЛЬКО СТОИТ ТВОЙ ТАФТУН? ГДЕ ТЫ ВООБЩЕ НАШЁЛ ТАКОЙ ЧЁРСТВЫЙ ТАФТУН?! ОН ГОДИТСЯ РАЗВЕ ЧТО СТАРОЙ БАНУ-ГАХАР, КОТОРАЯ СОСЕТ ФИНИКИ, ЧТО ТВОЙ ТАФТУН!
— ЧЁРСТВЫЙ?! — перешёл на крик Артабан. — МОЙ ТАФТУН ЧЕРСТВЫЙ, ДА ОН ТОЛЬКО ИЗ ПЕЧИ С БАЗАРА! СОЛНЦЕ ЕЩЕ НЕ ВЗОШЛО НАД ТВОЕЙ ХИБАРОЙ, А МОЙ ТАФТУН УЖЕ БЫЛ ЗАМЕШАН, ЭТО ТВОЙ ХВОРОСТ СЫРОЙ! ЕГО ДАЖЕ ВЕРБЛЮД НЕ СТАНЕТ ЖЕВАТЬ!
— СЫРОЙ, МОЙ ХВОРОСТ СЫРОЙ, ДА ТЫ СЫН СОБАКИ?! — глаза Марьям сверкнули. — ДА ЭТОТ ХВОРОСТ, ЕЩЕ МОЙ ОТЕЦ СОБИРАЛ, ПОЧТЕННЫЙ ИМРАН-БАНУ, ЕЩЁ ПРИ ЦАРЕ ФЕРИДУНЕ! ОН ДРЕВНЕЕ, ЧЕМ ТВОЯ БОРОДАВКА!
— МОЯ БОРОДАВКА?! ДА ОНА ДОСТОЙНА ЗОЛОТОЙ ВЫШИВКИ НА ШЕЛКОВОМ КОВРЕ! А ТВОЙ ХВОРОСТ НЕ ГОДИТСЯ ДАЖЕ ДЛЯ ДРУДЖА!
И тут — о, Ахура-Мазда! — Гульчехра, дернула головой, тряхнула ушами и замычала.
— И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А……
Она мычала так громко, что стражники у ворот вздрогнули и обернулись. Ослица переводила свой мудрый с налетом влажности взгляд с Марьям на Артабана и обратно, ее уши мотылялись прикрывая то один глаз, то другой, словно ее мнение было важным.
— Молчи, Гульчехра! — шикала Марьям, и била по морде ослицы рукой, молчи собака ты плешивая, но ослица мычала ещё громче привлекая внимание.
— И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А……
— Хочешь два тафтуна?! — заорал Артабан. — НА, ПОЛУЧАЙ ДВА! НО ЗА ЭТО ТЫ ДАШЬ МНЕ ВДВОЕ БОЛЬШЕ ХВОРОСТА!
— ДВА ТАФТУНА?! — взвизгнула, пытаясь перекричать ослицу Марьям. — ДА ЗА ДВА ТАФТУНА Я ДАМ ТЕБЕ ТРИ ВЯЗАНКИ, НО ТЫ ДОБАВИШЬ МНЕ МЕДЯК!
— И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А……
— МЕДЯК?! ДА Я ЗА МЕДЯК МОГУ КУПИТЬ ВЕРБЛЮДА В ЧИНЕ! ПОЛМЕДЯКА , И ТОГДА ТЫ ДАШЬ МНЕ ЕЩЁ ОДНУ ВЯЗАНКУ!
— ПОЛМЕДЯКА?! ТАК И БЫТЬ! ТРИ ВЯЗАНКИ ЗА ДВА ТАФТУНА И ПОЛМЕДЯКА!
— И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А-И-А……
— ТРИ?! — Артабан побледнел. — ДВЕ! ДВЕ ВЯЗАНКИ И ОДИН МЕДЯК!
— ОДИН МЕДЯК?! ДА ТВОЙ МЕДЯК СЪЕЛА МОЛЬ, КАК И ТВОЙ КАФТАН! — заорала Марьям так, что верблюды на соседней улице прянули ушами и присели.
— И-А-И-А-И-А-И-А-И-.....
— СТОЙ! — вдруг заорал Артабан. — Я ДАЮ ТЕБЕ ДВА ТАФТУНА, ПОЛМЕДЯКА И... ОБЕЩАЮ НАУЧИТЬ ТЕБЯ ВЯЗАТЬ ХВОРОСТ, ПОТОМУ ЧТО ТВОИ ВЯЗАНКИ РАЗВАЛИВАЮТСЯ БЫСТРЕЕ МОЕЙ ЭКОНОМИИ!
Марьям замерла, её глаза сузились, даже ослица замолчала и посмотрела заинтересованно.
— Ты путник с бородавкой на носу знаешь, как вязать хворост? — спросила она с уважением.
— Я Артабан, сын Карима, внук Арбилана, я знаю, как вязать всё — Ковры, мешки, хворост....
Марьям и Артабан смотрели друг на друга. Два старых, колючих, сварливых, и невероятно одиноких человека, как два финика в мешке с изюмом, Гульчехра радостно махала хвостом отгоняя мух.
— и-а-и-а-и-а-и-а….
Артабан, сам того не ожидая, втянулся в торг за хворост так глубоко, что забыл про свои динарии, про тафтун, который был завернут в белую тряпицу, и даже про то, что он пришёл свататься. Глаза его горели, как угли в священной чаше огня, а со лба скатывались первые крупные капли пота.
— О Ахура-Мазда! — выдохнул он, вытирая лицо рукавом. — Она не просто торгуется — она творит! Она заставляет меня забыть о собственной скупости! Я вспотел впервые с тех пор, как торговался за караван шёлка в Чине!
А Марьям, глядя на его взмокший лоб, только усмехнулась и добавила:
— Это ещё не всё, почтенный Артабан. Еще у меня есть хворост, который сушился два лета на циновках, только он стоит уже не три лепёшки, а четыре, и если ты согласишься на мою цену, я позволю тебе выпить воды из моего кувшина, но только не много, а то вода нынче дорога в Персеполе.
— Дохтар Марьям дочь Имрана, — я предлагаю тебе вязать хворост вместе. Бесплатно.
— Бесплатно? — переспросила Марьям. — Ты умеешь работать бесплатно?
— Я умею работать за еду, но если ты предложишь две лепёшки — я буду работать за полторы.
Марьям улыбнулась. Впервые за много лет.
Старая как сморщенной печеное яблоко сваха благословенного Востока, Шепчущая пчела, хитрая как лиса, стояла в сторонке в тени акаций и попивала сладкий щербет заедая его пахлавой, десять звонких динариев болтались в ее мошне, а на поясе появился еще один узелок, как звезда на небе Персии появляется, когда золотое солнце дарит последние поцелуи своего благословения.
— Вот еще один рисунок будет вплетен в шелковый ковер судьбы во славу Ахура-Мазде, — прошептала она.
***
— Так и живут они по сей день, о почтенные! Артабан и Марьям, торгуются каждое утро за лепёшки, каждую пятницу — за воду, каждую зиму — за хворост. Гульчехра мычит так, что слышно у ворот Чина. А когда бану Эсфирь спрашивают, в чём секрет её мастерства, она отвечает:
— Не ищите фиал с золотым узором, а ищите тот, что плотно закрыт вашей же пробкой. Ибо если вы оба бережёте каждую каплю вина, ваши руки обязательно встретятся на одном кувшине!
Эй, люди! Кидайте динарии в мою чашу, пока я не засох, как прошлогодний урюк! И да будет ваша жизнь сладка, как шербет, и хрустка, как тахдиг!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
