Прозрение
Глава 1
Деревенька Усть-Каменка дремала июльским вечером, убаюканная стрекотом сверчков и пересвистом последних птиц. Дома, срубленные из вековых сосен, отдавали накопленное за день тепло. Воздух был густым и сладким — пахло скошенной травы, тёплой хлебной ковригой и цветущей липой. А посреди этой благодатной, уставшей от дня земли — Лидка. Эта история про неё.
Сколько ей тогда было? Семь лет от роду всего... Зимней ночью случилась беда: выскочивший из трубы уголёк поджёг соломенную кровлю. Огонь пожрал избу, а с ней и спавших глубоким сном отца с матерью. Девочку вынес из пламени сосед, охотник Архип, опалив себе руки и бороду. Но дым успел выжечь ей очи: зеницы остались ясными, однако взгляд их ушёл внутрь, в вечную тишину и тьму, которые не могли разогнать ни птичий гомон, ни трель сверчка.
Жители деревни заботились о сироте, помогали всем миром: делились едой, с плеча дарили одежду, водили за руку пока привыкала. Лидка, от природы не ленивая, отплачивала им работой. Она мыла полы в горнице старосты, пряла шерсть у вдовы Марфы, перебирала грибы да ягоды, принесённые из леса. Пальцы её, тонкие и цепкие, стали ей очами. Они видели пыль на полке, шершавость коры на принесённых дровах, гладь вымытой посуды. Но они не видели ухмылки на лице соседа, жалости во взгляде Марфы, не видели, как мальчишки, швыряя ей в подол спелые яблоки, тут же краснели и улепётывали.
И каждый её промах — опрокинутое ведро, разбитая по неведению кружка, спотыкание о порог — отзывался в ней жгучим, едким стыдом. Он точил её изнутри, этот стыд. Чувствовала она себя обузой, вечно должной, вечно неспособной отдать равноценной мздой. Благодарность её была тихой, отчаянной и никчёмной.
От охотника Архипа, человека угрюмого и молчаливого, но водившего её порою на опушку послушать птиц, она и проведала. Пробормотал он что-то сквозь бороду про старицу, что живет в глухих чащобах Чёрного бора, в избушке на курьих ножках. Сказывают, будто может она многое, коли восхочет. Но хотеть она, по обыкновению, не желает, а людям совать нос в её владенья — верная погибель.
Для Лидки сие не было предостережением, но стало единственной соломинкой. Умоляла Архипа неделю. Молча стояла у его завалинки, ловя шаги чутким ухом, и шептала одну и ту же мольбу: «Сведи, дядя Архип. Сведи. Я все сама. Мне только тропу указать». Он отнекивался, хмурился, ворчал, что дура она малая, но в конечном счёте, плюнув, сдался. «Только до опушки, Лидка. Дальше сама. И коли пропадёшь — на моей душе греха не будет».
Дорога для слепой девчонки превратилась в стремительный поток звуков и запахов: тяжёлый скрип сапог спутника, настороженный шелест листвы под ногами, далёкое карканье ворона, густой дух хвои и прелых гнилушек. На самой опушке охотник остановился. —Вон туда, — сипло молвил Архип. — Чуешь, пахнет серой да сухими зельями? Иди на тот запах. Прощай, дитятко.
И она пошла. Вытянув вперёд руки, осторожно ступая в пустоту. Сердце колотилось, как пойманная птица в груди. Запах усиливался, густел, становился почти осязаемым проводником. И вдруг под босыми ногами скрипнуло не мягкий ковёр хвои, а нечто упругое и скрипучее — будто бы порог или ступени, сплетённые из кореньев. Поднялась выше, нащупала рукой скобу, вылитую в обличье змеиной головы. Дверь отворилась с тихим, словно живым, вздохом.
Внутри избушки воздух висел густым, почти осязаемым ковром: пахло сухими травами, грибами, воском, пылью старинной книги, чем-то металлическим и горьким. Тепло от печи волнами расходилось по горнице.
— Пришла, слепая птаха, — раздался над самым ухом голос. Он был таким же, как скрип двери: сухим, древним, лишённым всякой теплоты. — Просить? Все приходят только просить.
Лидка, вся дрожа, выдохнула свою заветную мечту. Вернуть зрение. Узреть мир. Увидеть лики тех, кто ей помогал. Перестать быть обузой.
Старуха засмеялась. Звук был похож на хруст ломающихся сучьев. –Очи есть. Да не простые. Одно – эльфа заморского, зрит лишь красоту мира: свет, лад, совершенство. Другое – око кикиморы болотной. Зрит грязь, опасность, ложь, изъяны. Избирай. Одно. Другого не будет.
Выбор для дитятка, жившего в кромешной тьме, был очевиден. Кто изберёт уродство, ведая, что есть красота? –Эльфово! – выдохнула Лидка, обращаясь в сторону скрипучего голоса. – Молю, матушка! Даруй мне его!
Боль пронзила глазное яблоко острой и скорой, будто в око воткнули раскалённую спицу. Затем тьма взорвалась ослепительным сиянием.
Она вышла на поляну и замерла. Прозрение снизошло на неё мгновенно и сполна. Лидка зрила. Мир предстал перед ней ослепительным шедевром. Небо было не просто синим – оно было бархатным пологом, расшитым серебряными нитями перистых облаков. Каждая хвойная игла сияла изумрудной гранью, очерченная золотым контуром восходящего солнца. Стволы деревьев казались могучими изваяниями, сотворёнными гениальным ваятелем, кора их – сложнейшей мозаикой из янтаря, меди и серебра. Бабочка, присевшая на цветок, была каплей живого нефрита и сапфира. Воздух трепетал и переливался, наполненный тысячами солнечных зайчиков. Она различала мельчайшие прожилки на лепестках, капли росы, сиявшие, как чистые алмазы. Девушка смеялась и плакала, кружась на месте, и каждый новый угол мира был для неё гимном совершенству. Даже старый, обгорелый пень был прекрасен в своём смертном угасании.
Побрела она к деревне, окрылённая, опьянённая красотой. Не замечала кривых кореньев, норовивших подставить подножку – корни были частью дивного узора земли. Не приметила ядовитой гусеницы, упавшей за воротник – её мохнатая спинка переливалась перламутром. Рой слепней, слетевшийся на вспотевшее лицо, казался лишь облаком живых, сверкающих топазов. Шла, спотыкаясь, падая, обдирая колени в кровь, но боль казалась ничтожной перед пиром, устроенным для её взора.
А потом пришли волки. И эльфово око явило ей не хищников, а величественных, грациозных чад леса. Шерсть их переливалась серебром и сталью, очи пылали благородным изумрудным огнём, а оскаленные пасти казались свидетельством дикой мощи и совершенства природы. Застыла девушка в восхищении перед их дикой красой, не чувствуя исходящей от них смертной угрозы. Спас Лидку надрывный клич филина. Волки отвлеклись, и она, окровавленная, исцарапанная, едва уползла в чащобу.
До деревни Лидка так и не добралась. С трудом, истекая кровью, вышла она обратно к жилищу ведуньи. Мир, прекрасный и идеальный, жестоко её обманул. Утаил он от неё все опасности, всю боль, всю грязь сущего.
– Он лжёт! – закричала несчастная, падая на скрипучий порог, сплетённый из кореньев. – Он показывает лишь дурман! Дай мне другой глаз! Дай око кикиморы! Лучше горькая правда, чем такая красивая ложь!
Ведьма, не молвя ни слова, совершила обряд. На сей раз боль была тупой, тяжкой, будто выдирали глаз грубыми клещами. И в тот же миг мир перевернулся.
С трудом спустившись с высокого крыльца, Лидка осмотрелась. Избушка ведуньи стояла на оголенных корнях, изогнутых и скрюченных, точно дрожащие от напряжения кривые куриные лапы. Казалось, они вот-вот подкосятся и понесут свою ношу прочь, в самую глухомань.
Теперь дикий лес предстал перед ней не храмом, а суровым полем брани. Каждый корень виделся коварной ловушкой, способной опрокинуть, переломав ноги. Каждый сук – острым копьём, целящимся в лицо. На стволах копошились жуки-древоеды, пожирающие плоть дерева, и девушка различала каждую выгрызенную ими борозду. Грибы гнили, покрытые отвратительной склизкой плесенью. Она видела паутины с высохшими останками мух, различала обречённость в глазах зайца, пойманного рысью. С непостижимой лёгкостью обходила топи, за версту чуяла ядовитые растения и дух хищника. Дорога домой оказалась долгой, но отнюдь не опасной. Шла она сквозь чащобу словно совершенный механизм выживания, избегая всего, что могло причинить вред.
И вот пришла она в деревню. И новый глаз её увидел всё без прикрас. Узрел он, как добрая Марфа, подавая хлеб, с жадностью взирала на медный оберег в форме солнца на шее у Лидки – материнский. Узрел, как мальчишки, швырявшие ей яблоки, за спиной кривлялись, передразнивая её неверную поступь. Узрел усталость в очах Архипа, смешанную с гнетущей виной, и холодный расчет во взоре старосты, творившего добро ради спокойствия своей совести. Видела она теперь грязь под ногтями, прорехи на одежде, лицемерные улыки, зависть, злобу, мелочность. Око кикиморы вытаскивало наружу все тайные грешки, все язвы человеческой натуры. И было сие зрелище невыносимым. Красота лгала, а правда калечила душу.
Не могла она жить ни в слепоте, ни в сладком чаду, ни в сем беспощадном, отвратительном здравомыслии. Пришла к ведунье в третий раз, сломленная, опустошённая до самого дна.
– Возьми его, – прошептала она. – Возьми сей глаз. Лучше уж не видеть вовсе, чем зреть одну лишь грязь да подлость. Вороти мне темноту, так сердцу будет спокойнее!
Ведьма стояла перед ней, и в лице ее впервые появилось нечто, отдаленно похожее на интерес. – Слепота – бегство, – изрекла она. – Избрала ты сперва сладкую ложь, потом горькую правду. Но не восхотела увидеть целое. Желаешь сдаться?
Лидка лишь кивнула, не в силах изречь слова.
– Как жаль. Очи даны были в паре. Ты сама разъединила их. Но коль уж прошла ты оба пути… Получи же то, что должно было быть дано изначально.
И на сей раз боль пришла с двух сторон разом – пронзительная и оглушающая, тяжкая и режущая. Лидка вскрикнула и закрыла лик ладонями. Когда отважилась их отнять, она увидела.
Увидела старую избу. И эльфово око показывало ей мудрую резьбу на наличниках, игру света на медной утвари, благородную патину времени на древесине. А око кикиморы зрило прогнившие балки, щели, сквозь кои дует ветер, мышиный помет в углах. Два вида наплывали друг на друга, не борясь, а сливаясь воедино. Полную, объемную, несказанно сложную картину.
Вышла она на поляну. И мир заиграл всеми красками. Да, видела она гнилой пень, кишащий гадами. Но видела и то, как из его трещины тянется к солнцу молодой, ярко-зеленый побег малины. Видела хищный оскал волка, но видела и беззащитную нежность волчат, ждущих его в логове. Видела тучу грозовую, несущую лихо, и вдруг – ее багряно-золотое великолепие на закате.
Вернулась она в деревню. И увидела, как Марфа, привычно мельком взглянув на оберег, смахнула слезу и сунула Лидке в руки еще краюху пирога – самую большую. Увидела, как мальчишки, корча рожи, тут же пристыжено потупили взор и убрали с ее пути камень острый. Увидела усталость Архипа и – глубинную, нелицемерную доброту, что заставила его рискнуть и свести ее к ведунье.
Видела она людей. Со всеми их слабостями, страхами, злобой – и с их безмерным, изумительным мужеством, с их способностью к жалости, к любви, к добру вопреки всему. Мир не был ни розовым, ни черным. Был он таким, каков есть. Грозным и прекрасным. Грубым и нежным. Лживым и до слез правдивым.
На ветвь старой ели бесшумно сел филин, тот самый, чей клич когда-то отвлек волков. Он сверкнул ведунье своими круглыми, мудрыми глазами, будто ожидая новых наказов. Ведьма стояла на пороге своей избушки, не обращая внимания на пернатого посланца, и будто смотрела куда-то вдаль.
– Наконец-то, – тихо молвила она, и в голосе ее впервые прозвучала не скрипучая сухость, а нечто вроде довольства. – Наконец-то ты прозрела.
Лидка пошла по деревне, и новые, настоящие очи её были полны слёз. Слёз не стыда и не отчаяния, а бесконечного, всеобъемлющего понимания и любви к миру — такому, каков он есть.
Так и заканчивается эта история про зрение Лидки. А может вовсе и не про Лидку.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
