Принц на горошине. Сказки для любовника
Принц на горошине
Принц на горошине
В одной северной стране жил принц. Строго говоря, принцем назвать его можно с большой натяжкой, потому что в этом королевстве уже давно всех королей и принцев попросили удалиться, и кто удалился, тот не пожалел. А король, его папа, решил остаться и пожалел. Потому что жизнь его очень изменилась. Вместо родового замка, который стоял на высоком берегу бурной реки в глухих лесах, ему дали двухкомнатную квартиру в промзоне Москвы между железной дорогой и открытой веткой метро. Дом построили почти семьдесят лет назад и горячего водоснабжения в доме не было. Была только холодная вода, а чтобы пользоваться горячей, надо было включать газовую колонку. Сейчас, наверное, колонки уже сняли и провели горячую воду, как по всей Москве.
Король погиб на войне, королева умерла от горя, и принц остался один на всём белом свете. Дома у него всегда царил образцовый порядок. Принц славился на всю страну своей педантичностью, вся страна знала, какой он чистоплотный и организованный. Эти качества в несколько гипертрофированной форме перешли к принцу от его пра-пра-пра-пра-пра-бабушки, весьма известной во всех кругах, спасибо ей большое. Её все-все знали — это была Принцесса-на-горошине. Естественно такой аккуратный и педантичный потомок не мог не сохранить горошину его пра-пра-пра-пра-пра-бабушки.
Всё в доме принца всегда было на своём месте, и если кто-то брал что-либо в руки, принц очень сердился и приказывал поставить эту вещь на место. Этот строгий запрет распространялся практически на всё в покоях принца: нельзя снять с полки даже книгу, не рискуя вызвать его гнев. Принц сам придумывал себе законы: например, он позволял себе съесть пять оливок в день, не больше, а гостям, понятно, полагалось только три, а кто пытался слопать четвёртую, получал от принца порицание, а если пятую, то мог быть отлучен от двора. Порядок, заведенный принцем, был очень строг, и даже бытовой мусор очень боялся принца и строго следовал его приказаниям складываться в пустые бумажные пакеты из-под молока, которые по мере заполнения принц самолично выносил, когда выходил из дома по своим королевским делам, тем самым он экономил время, то есть он шёл-то по делу, а заодно выносил и мусор, и ни в коем случае не тратил время только на то, чтобы вынести именно мусор, а то много чести, специально выносить мусор.
Дома у принца — чисто музей. Самым ценным, самым раритетным и самым романтическим экспонатом в коллекции принца была Горошина его пра-пра-пра-пра-прабабушки. Горошина хранилась с самым большим почётом на бархатной пурпурной подушке под хрустальным колпаком. Понятно, что прикасаться к горошине вообще никому не дозволено и за ослушание грозило строгое наказание вплоть до смертной казни. Так как горошина была семейной реликвией, передавшейся вообще-то по женской линии: он получил её от своей матери, которая умерла от горя, ну, вы помните. Когда принц женится и у него родится дочь, то по семейной традиции он передаст эту горошину дочери, как подтверждение её высокого происхождения и того, что не прервался и не прервётся славный род принца, и что вечная река жизни продолжает своё величественное течение. Принц-то конечно передаст, в этом нет никакого сомнения, но пока некому!
Была у принца знакомая принцесса. Глядя на неё на улице, редкий прохожий догадался бы, что это настоящая принцесса. Одевалась она скромно, лицо косметикой не
пачкала, и волосы лаком тоже. То, что она происходила из королевской семьи далёкой Черногории, подтверждалось старинным дамасской стали кинжалом с серебряной рукоятью и деревянными ножнами, обтянутыми чёрной, потраченной временем, кожей. И ножны, и рукоять кинжала были украшены серебряными накладками с замысловатым узором. Только принцесса не завела пока домашний музей и кинжал лежал где-то в королевской хрущобе принцессы поблизости от станции ВДНХ, что означает: выставка достижений народного хозяйства, сейчас же от народного хозяйства и тем паче от его достижений и помина не осталось.
Принцесса была скромная, послушная, она была очень сильно влюблена в принца и слушалась его беспрекословно. Он говорил: садись, она тут же бухалась на стул, он говорил ей: ложись — она даже не спрашивала, куда, а сразу ложилась, куда попало. Хоть на пол, хоть на диван, хоть на кровать. Когда она приходила к нему в гости, он ей всё время говорил: ничего не трогай, положи на место, как в сказках, там это часто встречается.
Корень всех бед на свете, это, конечно, любопытство. Не ходи в эту комнату, а потом в этой комнате обнаруживали трупы, не выходи за него замуж, а потом муж оказывался разбойником, не открывай крышку этого кувшина и не суй туда руку, а принцесса обязательно зайдет в запретную комнату, опустит в кувшин пальчик, и он сделается золотым, и ведьма непременно увидит по этому золотому пальчику, что принцесса нарушила запрет и залезла в кувшин, хотя её как человека просили этого не делать. Вот и наша принцесса, хотя её предупреждали по-хорошему, все-таки не послушалась, и не уберегла раритет — потеряла горошину. Вот как это случилось.
Однажды приходит принцесса к нему в гости — принц продемонстрировал ей свою семейную реликвию, в смысле — горошину и строго-настрого предупредил её, чтобы она ни в коем случае её не трогала, только в случае, если горошине будет грозить какая-либо опасность, ну, там пожар, землетрясение или что-то в этом роде, то ей позволено будет спасти горошину. А если опасности нет, то трогать никак нельзя. Ни-ни! Предупредил и пошёл на кухню — поставить чайник. Ну, конечно, всенепременно принцесса, не сумев побороть любопытство, приподняла хрустальный колпак, чтобы получше рассмотреть драгоценную реликвию. Она поставила хрустальный колпак на письменный стол и аккуратно взяла горошину двумя пальчиками.
В эту секунду из кухни раздался голос принца:
— Ты что будешь: чай или кофе? — громко спросил он.
Она от неожиданности так испугалась, что горошина выскочила у неё из рук и улетела прямо в открытую форточку и затерялась в окружающем пространстве. «Он меня казнит, —пронеслось в голове у принцессы. Песец», — подумала она и приготовилась к смерти. Внезапно её осенило, «была-не-была», — подумала она, и крикнула:
— Вино! Я буду вино! — крикнула она, и этим спасла себе жизнь.
У принца в этот день не было вина, ведь у него дома не продуктовый магазин, правда? А ударить лицом в грязь принц не мог, поэтому, несмотря на позднее время, он пошёл за вином в ларёк около метро, который открыт двадцать пять часов в сутки.
Принцесса поняла, что она спасена! Как только за принцем захлопнулась дверь, она бегом бросилась на кухню и стала открывать подряд все шкафчики и коробочки в поисках гороха. Как всегда, нужная вещь находилась в самом последнем шкафчике. Пока принцесса искала горошину, она представляла свою казнь во всех возможных и невозможных вариантах: удушение в объятиях гоблина, утопление в молоке, танцы в раскаленных добела железных башмаках, в бочке, утыканной гвоздями остриями внутрь… Ей привиделась она сама, разорванная пополам двумя Мерседесами, сброшенная с Останкинской башни и утопленная в отравленной реке Москве или всё это сразу.
Но бог пожалел принцессу, и она нашла горох в банке из-под муки, на которой было написано «соль». Она подобрала подходящую, самую сухую и тёмную, сморщенную горошину, от пра-пра-пра-пра-пра-бабкиной не отличишь! и положила её на почетное место на бархатную подушку и закрыла хрустальным колпаком. Отлично, всё как было! Он и не заметит! Он и не заметил.
Но счастье принцессы длилось недолго. Она очень переживала, что потеряла реликвию, столь ценную для принца, она всё время помнила об этом и это её очень угнетало. Настроение у неё теперь часто было ни к чёрту, потому что она всё время помнила о горошине. Поэтому принцесса, которая не хотела умирать от стыда, а ей было до смерти стыдно, что она потеряла настоящую горошину и подменила раритет простой горошиной, даже не намекнув об этом принцу, уехала в добровольную ссылку далеко-далеко от того места, где жил принц, и не сказала ему, куда она уезжает, чтобы у неё не было соблазна ждать, когда он всётаки за ней приедет, а он и не знал, куда она уехала, и номера телефона она ему не оставила, и номера мобильного телефона тоже, и даже емейла тоже не оставила, такая была она гордая. А признаться, что она совершила такое преступление, у неё не хватило силы духа.
В ссылке, на другом конце Москвы никто не знал, что она принцесса, и она не стала это афишировать, и правильно, только неприятности от этих титулов, а так живи себе спокойно. Никакие волшебные силы простым людям обычно не грозят, только принцам и принцессам. Там, в ссылке она вышла замуж, родила сына 1990 года рождения и дочку, 1995 года рождения, и жила спокойно и счастливо, не вспоминая принца, тридцать лет и три года, образно говоря. В 2010 году у принцессы появилась внучка от старшего сына, и сейчас ей уже три годика, она всё знала и всех строгим голосом учила жизни, как говорится, устами младенца глаголет, эта, как её, истина!
Хотя принцесса никому не рассказывала о своём происхождении и все думали, что она простая женщина, в отличие от неё, внучка, трёх лет от роду, вела себя как настоящая принцесса. Капризничала, спорила со взрослыми, никогда не делала то, о чём её просили, а делала всё то, о чём не просили и даже строго-настрого запрещали: кричала, грубила, топала ногами, каталась по полу, обижала бабушку-принцессу и принципиально никого не слушала, в общем, вела себя как самая настоящая принцесса голубых кровей. Вот что значит королевская кровь — сразу видно принцессу! Старшая принцесса даже волновалась, как бы её маленькая внучка не была заколдована.
Старшая, которая совсем не была похожа на принцессу, всё это время ничего не знала и даже не слышала о Принце-на-горошине, кроме того, что она могла нарыть в интернете, а нарыть там можно достаточно, пока в один прекрасный день она не получила большую посылку ЕМС. Это только в сказке можно сказать «получила посылку». Принцесса знала, что на самом деле «Почта России» — это отделение ада на земле, где грешники подвергаются вечным непереносимым мучениям: они приговорены разыскивать свои пропавшие посылки. Те, кто был наказан за какие-то страшные грехи и принял такое ужасное наказание, знают, какие это мученические муки. Но принцессе повезло, никаких особенных преступлений небесной канцелярией за ней замечено не было, и она без проблем получила свою посылку. Там оказалась знакомая ей бархатная подушка, хрустальный колпак и большой свёрток, в котором, как сразу догадалась принцесса, была горошина, которую она собственноручно положила вместо улетевшей на улицу в неизвестном направлении. Принцесса пока не стала её разворачивать и отнесла домой. Значит, он всё-таки узнал её адрес.
Получив такую посылку, бабушка-принцесса поняла, что если даже принц женился, то, по всей вероятности, у него родились сыновья, а у них тоже сыновья, и у них тоже сыновья, стоп-стоп, хватит, хоть принц и старше принцессы, но не столько же — не на два поколения. И некому передать семейную реликвию и поскольку он даже через тридцать лет, образно говоря, и три года, помнил скромную принцессу с черногорскими корнями, то решил передать на ответственное хранение ценную горошину именно ей.
Принцессе даже сейчас было очень стыдно, что она подменила тогда настоящую горошину на обычную да так и не призналась за все эти, образно говоря, тридцать лет и три года, но признаться сейчас она уже никак не могла, теперь уже надо держать марку, чтобы не огорчить принца известием, что горошина не настоящая. Бабушка-принцесса притащила домой посылку с горошиной, и конечно к ней тут же пристала внучка, крича по обыкновению звонким голосом: «Бабушка!» Ну никакого этикета, подумала старшая из принцесс и ласково спросила:
— Что, моя принцесса?
— Что это, бабушка? Что это такое?
Бабушка сказала ей: — Это, дорогая моя, исторический артефакт — горошина, которая была индикатором подлинности королевского достоинства и титула одной из очень знатных европейских принцесс.
По своему обыкновению, когда маленькая принцесса чего-либо не понимала, то она опять спрашивала то же самое:
— А что это, бабушка?
— Это горошина, милая. Поняла?
— Поняла.
— Эту горошину положили под двенадцать перин одной принцессе.
— Зачем? — спросила маленькая, наморщив те места, где положено быть бровям.
— А чтобы проверить, настоящая принцесса или нет.
«Кажется она мне не поверила, — подумала бабушка-принцесса, — да я бы и сама не поверила. И правда, зачем под перины подкладывать горошину для проверки подлинности титула?»
Очень недоверчиво посмотрев на бабушку, маленькая продолжила:
— Проверки чего?
— Ну, понимаешь, проверяли так: на самом деле она принцесса или нет?
— И причём тут горошина? — резонно спросила маленькая.
— Видишь ли, у принцесс такая нежная кожа, что даже через двенадцать перин настоящая принцесса почувствует горошину, и у неё утром вся спина и попа будут в синяках, люди увидят и поймут, что она настоящая принцесса.
Маленькая спросила у большой голосом, по которому сразу было ясно, что маленькая только что убедилась в беспросветной глупости бабушки:
— Ну и как они смогут увидеть её спину и попу?
— Ты права! — сказала бабушка. Последняя попытка: — Понимаешь, горошину принцессе подложила сама королева, и утром королева прикажет принцессе показать ей попу, — сказала бабушка-принцесса.
— Ну, если только прикажет, — протянула маленькая.
— Тогда королева по синякам поймет, что кожа у принцессы такая нежная, какая должна быть у настоящей принцессы, значит, она и есть самая настоящая принцесса.
Уф! Тут бабушка-принцесса, чтобы не сойти с ума, пошла готовить ужин и забыла о разговоре с маленькой принцессой.
Вечер прошёл на удивление спокойно. Маленькую принцессу было практически не видно. Вся королевская семья наслаждалась, что во дворце такая тишина и благолепие и все боялись потревожить маленькую принцессу в её покоях. И радовались, что она так мирно играет, что её почти не слышно, и что она дала взрослым немного отдохнуть. Когда бабушка-принцесса зашла в покои маленькой, она увидела, что та уже спит на куче подушек. Старшая подняла на руки расслабленное тельце и положила на кроватку, осторожно переодела в пижамку, перекладывая невесомое ручки и ножки, поцеловала выпуклый, как у бычка, лоб и закрыла королевским фланелевым одеялом.
Потом бабушка начала разбирать гору подушек и кукольных одеял. Под самым нижним, а всего шесть «перин», потому что дальше маленькая считать пока не умела, обнаружилась горошина.
Всё-таки она настоящая принцесса, улыбнулась бабушка и, чтобы в этом убедиться, никакие горошины нам не нужны!
09.06.2013
Спящая красавица
Да смотрит Господь за мной и тобой,
когда мы в разлуке друг с другом
В том же огромном, суетливом и лишённом памяти городе под названием, как его, Москва, где жили Принц-на-горошине и Прекрасный принц, там, где ещё жил их приятель, который чуть не загубил третий апельсин, а девушка ушла, и он долго не знал, жива ли она вообще, жила ещё Спящая красавица, только она сама ещё пока не знала об этой своей особенности. Никогда не знаешь, на что ты способен, пока судьба не столкнёт с этим в жизни: думаешь, что ты принц благородный и смелый, а по жизни оказывается, что ты трус и предатель. Да, никогда не можешь предположить, кто ты на самом деле, пока не попадёшь в ситуацию, которая тебя просветит насквозь, вывернет наизнанку и сунет под нос красноречивые доказательства твоей сущности.
Вот и Спящая красавица жила себе спокойно, училась в Университете геодезии и картографии, сдавала почти все предметы на экзаменах на отлично и очень расстраивалась, когда получала четвёрки, что бывало конечно, редко, но бывало. Особенно по геодезии, так уж ей не хотелось признавать, что геодезию она знала не на отлично. Кабинет геодезии был как раз для Спящей красавицы, которая пока ещё не знала, что она спящая — кабинет что-то говорил ей, чего она тоже пока расшифровать не могла. Там стояли огромные двухсотлетние шкафы с застеклёнными полками, уставленными старинными и не очень (это была большая коллекция) теодолитами, нивелирами: латунными, медными, которые своей грацией и важностью старинных вещей напрочь побивали в соревновании по красоте современные приборы. Столы в кабинете геодезии огромные, из толстенных досок, старые, массивные, такие, что наша Спящая красавица, приходя в этот кабинет, чувствовала необъяснимое волнение узнавания того, чего не было, то есть испытывала сильные приступы дежа вю.
Спящая красавица ещё не знала, что она спящая, потому что судьба ещё не предоставила ей случая убедиться в этом со всей очевидностью. Она продолжала учиться, и её как ответственного и совестливого человека выбрали секретарём комсомольской организации картографического факультета. Над ней ещё в школе смеялись однокашники, кстати, ещё в школе её выбрали секретарём комсомольской организации, как и позже, в институте, и по тем же самым причинам: совесть и ответственность, а смеялись потому, что когда она вела комсомольские собрания, она через слово говорила: «спасибо за выступление», через другое слово: «пожалуйста, будьте так любезны, благодарю вас», и так далее. В результате остальные комсомольцы, не привыкшие к таким вежливым и церемонным словам, от обилия этих слов ничего не понимали, и собрания проходили успешно, если только её заместитель, простая девушка со взрослым лицом и полным отсутствием церемонности, столь присущей Спящей красавице (что в будущем и разрушило семью этой простой девушки), не брала в свои сильные руки ведение собрания. «Вот как надо, — говорила эта девушка после собрания Спящей красавице, — а ты всё рассусоливаешь!» Спящей красавице, которая пока этого не понимала, ну, что она спящая, приходилось как-то притворяться, что она такая же, как остальные. Она научилась говорить о том, где достать модные сапоги или батник. Сначала, когда она в институте слышала такие разговоры, ей казалось, что девушки притворяются, что это им интересно, потому что она и представить не могла, что можно этим всерьёз интересоваться, потому что в школе, где она дружила с ещё пятью девочками, в их компании разговоры о тряпках считались слишком пустяшными, чтобы тратить на них время.
Спящая красавица конечно была очень симпатичная: лицо чистое, овальной формы, как яйцо, глазки ясные, губки пухлые и нежные с круто изогнутой по форме лука Купидона формой, как у Давида Микеланджело, правильные, только ещё более привлекательные, потому что девичьи. Носик небольшой — не римский, русский такой, симпатичный, чуть вздёрнутый носик. Сама она была строгих правил, даже слишком, что и привело к её долгому сну во всех областях жизни. Некоторые принцы, полукровки и простолюдины предпринимали, конечно, попытки разбудить её, но ни у кого пока не получалось.
Один юноша ещё в школе пробовал её разбудить поцелуем, но она хоть и считалась его девушкой и провожала даже его в армию в десантные войска, и делала с его мамой и сестрой на проводах салат оливье, где обнаружились непримиримые противоречия вроде того, что как говорила его мама, надо резать в салат ингредиенты очень мелко, вроде как по размерам горошины, чтобы всё было одинаково мелко, то у спящей красавицы в семье мама делала по-другому и приучила её резать так, чтобы наилучшим образом в зависимости от размера открывались вкус и особенности каждого ингредиента.
Например, огурчик солёный надо резать несколько крупнее, чтобы при раскусывании он был оптимально сочным, и его сочность, как неотъемлемое его свойство, как имя и фамилия: имя — Огурчик, фамилия — Солёный, наиболее ярко выражалась. Эти противоречия, впрочем, не сыграли особой роли, потому что от поцелуев этого юноши Спящая красавица так и не проснулась. После застолья Спящая красавица провела остаток ночи дома у юноши, где они в тесноте и полусне дремали на его узкой кровати, не раздеваясь, и безо всякого интимного контакта, кроме поцелуев.
Не проснулась Спящая красавица даже тогда, когда она на четвертом курсе вышла замуж. Также во сне она родила двух мальчиков с разницей в четыре года. Мальчики прехорошенькие, такие, что, когда она на санках зимой везла их с прогулки домой, старшего и младшего в одних санках, щекастых, румяных, ясно-сероглазых, то даже незнакомые прохожие, не сдержав улыбки, говорили: «Какие красивые, побольше бы таких».
Мальчики в детстве были так похожи, что когда смотрели фото, то, если на фото был кто-то один из них, то даже она и её муж сомневались, кто из детей изображён, и сразу различали, только когда на снимке их было двое, старший — Арсений, младший — Полиодор.
Так и жила она во сне, не просыпаясь, вполне счастливо, пока ей не исполнилось двадцать восемь лет. Спящая красавица так и не знала пока, что она спящая, а думала, что
она просто правильная, и поэтому с ней ничего особенного не происходит. Работать она устроилась сразу после института, в ПКО Картография, картографом, на работе ювелирной, точной, скрупулёзной, от слова «скрупул», что означает в переводе с умершего латинского, используемого сейчас только в высоких научных кругах, да ещё и в алхимии, языка, зерно, если вы потеряли нить, то повторю: скрупул — означает зерно. Зерно истины. Зерно здравого смысла, драгоценное зерно, так сказать, найти зерно.
Работа как раз ей очень подходила. Чисто, тихо, спокойно: скреби пёрышком тушью на ватмане ручного отлива с водяными знаками гидрографию, речную сеть, то есть, а так же пунсоны кронциркулем, дорожную сеть кривоножкой и даже двойной кривоножкой, растительный покров: деревья, там, осоку в болоте — всё ручкой, пёрышком, тушью китайской: с помощью синусной линейки расчертив пространство. Не камни ворочать, не на холоде и дожде стоять — камеральные условия, от слова камера, вот и чувствовать она себя постепенно стала как в камере, от этих камеральных работ.
Так и сидела она, как королева пространства, управляя на чертеже полями, лесами, дорогами и городам, не сходя со своего места. Так конечно она на этой работе и не просыпалась: голова работает, мысли бродят, где попало, камеральные работы хоть и чистые, а чувствуешь себя как в камере, как в тюрьме, то есть. Сидит год, сидит два, рождается второй сын, время идёт, а она всё крепче спит, только на работе она уже не простой картограф, а редактор. Чертить редактору не надо, надо говорить составителю, что чертить, а потом проверять, что начертил составитель, а так как во время черчения, она сама знала, голова, бывает, отключается полностью в погоне за непослушными мыслями, которые уводили куда попало, то и проверять надо было внимательно, потому что и чертили, что попало.
Так бы и умерла во сне, не просыпаясь, в положенный ей срок, если бы не случай. Работа Спящей красавицы располагалась неподалёку от её дома, и она ходила на работу пешком, занимала дорога пятнадцать минут, мечта многих принцесс. Но после того, как она родила второго мальчика и прошёл декретный отпуск, который в те времена уже составлял три года (это со старшим она сидела только год, а с младшим уже три), то оказалось, что в отпуск она уходила со старого места работы, а выходить ей пришлось на новое. Располагалось оно в районе метро «Текстильщики», промышленном районе Москвы, прямо напротив АЗЛК, из окон ПКО были видны окна цехов АЗЛК, располагавшихся аккурат через открытую ветку метро.
После выхода из декрета Спящая красавица вышла уже в район Текстильщики и поступила в распоряжение старшего редактора по фамилии Жив, а Спящая красавица пока была просто редактором. Хорошая фамилия — Жив. Давно, ещё на старом месте, когда Спящая красавица только вышла на работу, то ей дали делать учебную геологическую карту Советского Союза. Сначала как положено, она прочитала редакционные указания, где было написано, с каких материалов надо составлять, то есть чертить ручкой китайской тушью специальное содержание, ареалы распространения геологических пород на поверхности земли. В конце редакционных указаний Спящая красавица прочитала: редактор Жив. Неужели надо писать жив редактор или умер? Надо же! Оказалось, что Жив, это такая прекрасная фамилия, которая всё время напоминала и человеку, и остальным людям, что обладатель этой фамилии жив! Кроме случая, когда этот человек умрёт. Такой-то Такойтович Жив — умер. В остальных случаях — жив!
Оказалось, что старший редактор Жив, Дина Ильинична, делала в то время очень важный, интересный, содержательный, новый научный атлас геологии и геофизики Атлантического океана под руководством молодого, как о нем писали, семидесятилетнего ученого Глеба Борисовича Удинцева. Работы по атласу было много, забегая вперёд, скажу, что работы будет лет на двадцать, или более того, и старшему редактору Жив понадобились для развёртывания работ ещё редакторы. Вот и попала Спящая красавица к редактору Жив. Однажды поехала старший редактор Жив в Институт географии, что неподалёку от Третьяковской галереи, в Пыжевском переулке, тоже очень волшебном, на встречу с авторами карт для атласа Атлантического океана и взяла с собой Спящую красавицу. Вот там-то и грянул Гром небесный, и несчастная Спящая красавица на горе себе неожиданно проснулась. Никто не мог предположить, чем эта встреча обернётся. Обернулась она судьбой: счастьем и горем, стихами, и новым многолетним сном опять заснувшей Спящей красавицы.
Вот входят Жив и Спящая красавица в помещение, где назначена встреча с авторами карт для атласа, и видит она небольшой кабинет с высокими потолками, все стены которого представляют собой полки с книгами и несметными, то есть не поддающимся смете и счёту, минералами. Были там и большие кристаллы различных цветов, и друзы, это когда много кристаллов растут из породы, и минералы в виде сотов, и минералы в виде тонких-претонких, сложенных в стопку листиков и минералы как рассыпанный гранат, и как леденец огромных размеров с прожилками, и блестящий, как золото пирит, золото дураков, и невзрачное настоящее золото, и пестрый серпентинит, и сочный лабрадорит, и синий, как глаза одного принца, лазурит, и аметист, избавляющий от пьянства, и халцедон и изумруд, излечивающий от слепоты, и малахит, радующий чистые сердца, и гранит, и обсидиан, чёрное вулканическое стекло, и моховые, с уже готовыми картинами природы, агаты, и сахарные мраморы и королевские порфириты, чего там только не было! Окна высокие и узкие.
— Проходите, пожалуйста, — сказали авторы, они уже обосновались с одной стороны большого стола, как положено по этикету.
Прошли Жив и Спящая красавица, устроились чинно, и тут смотрит Спящая красавица — сидят напротив четыре принца-геолога, один краше другого. Лица у них как у капитанов парусных кораблей — глянешь, вроде суровые, обветренные, загорелые, а под этим, как под коркой — сплошная романтика, грусть нежных потерь и страдания чистых сердец. Все хороши, а один — глаз не отвести: глаза чистые, васильковые, как самое глубокое синее море, утонуть можно без спасательного круга, не выходя из комнаты, лоб высокий, сразу видно, умный. Как посмотрела ему в глаза Спящая красавица, так сразу поняла, что погибла: полетела в его глаза, как в пропасть, только лететь ей в эту пропасть было легко и приятно.
Вокруг неё как будто стал разворачиваться вихрь. Потолок взлетел ввысь, стены закачались, выросли и разошлись в разные стороны, пошло движение воздуха, дождь пополам с солнцем, и глаза спящей красавицы будто в первый раз раскрылись, будто в первый раз мир увидела.
А ещё этот принц спросил Дину Ильиничну Жив: — А фамилия девушки будет в атласе?
— А как же, — сказала Дина Ильинична Жив, — конечно будет, как редактора карт. «Заметил, — пело сердце Спящей красавицы, — он меня заметил!
Она так боялась смотреть в его глаза, чтобы ненароком не провалиться, что не заметила, как кончилась встреча.
Это произошло весной, и внезапно разбуженная Спящая красавица никак не могла привыкнуть к красоте и ярости мира, которых она раньше не замечала, пока спала. Море удовольствия, море радости, которое обрушилось на Спящую красавицу, так ошеломили её, то есть дали по шелому, по шлему настучали так, что она поразилась, как она так долго спала и ничего этого не видела.
Зато теперь она наслаждалась тем, что она может чувствовать. Она упивалась этой способностью. Она чувствовала всё подряд. Чувствовала, как растут деревья, медленно, распираемые соками, чувствовала не грусть, как люди, глядя на опавшие листья, а терпение и уверенность, что за зимой придет весна, и соки деревьев опять заставят набухнуть тело дерева, и кора треснет сочно от этой полной радости жизни, и появится трещинка, а потом ещё и ещё.
Чувствовала она, как ночью раскрывает окно — а тело, тело всё так же лежит на кровати и душа её, наполненная светом и воздухом, как шар летит вверх, где воздух становится постепенно холоднее, и ей приходится возвращаться обратно, но она успевает увидеть коробки домов, расставленные вдоль улиц со светлым асфальтом и светом фонарей, растворенных в зелени деревьев. На море она чувствовала, как сама становится рыбкой и волны меняют ритм её сердца на свой ритм и в сердце стучатся синхронно, но не могут встретиться из-за ребер, и чувствовала, как на небе воюют тёплые с холодными, и в зависимости от того, кто побеждает, возникает т плый либо холодный фронт, и от этого идёт дождь, она чувствовала, что её муж видит, как она изменилась и не может понять, что с ней, она чувствовала, что если не позвонит принцу с синими глазами, то её пробуждение будет напрасным, и она не успеет встретиться с ним, как опять заснёт. Правда, у этого отрадного явления была вторая сторона, как у любой медали: чувствовать она стала слишком сильно. Видимо, от радости, что она проснулась, Спящая красавица взяла в руки слишком большую ложку, не по зубам.
Несколько недель продлился инкубационный период, в течение которого она иногда встречалась с синеглазым принцем в ПКО, когда он приносил авторские материалы для карты тёплых течений в океане. В этот период принц подарил ей свою самую знаменитую сказку, изданную в миниатюрном формате, что окончательно перевернуло жизнь Спящей красавицы. Инкубационный период кончился, и она влюбилась. Как всегда, после пробуждения, она пришла в восторг от этого открытия, ведь раньше она спала, а тут такое сокровище чувств — она влюблена. Ей нравилось быть влюбленной. Она распробовала это чувство как небесное вино, нечаянно попавшее ей в руки. Дрожащие, алчущие руки. Но ей всё было мало. Ложка большая, но ей мало, мало, мало, ей нужно всё. Если не дадут, если не нальют этого небесного вина, то она умрёт, она это точно знала. Умрёт, заснёт, какая, к чёрту, разница! Жажда была такая сильная, как у апельсиновой девушки. Не напоит он её — она умрёт точно так же, как она.
Счастье, чувства, восторг, тоска и жажда били так сильно, что скрывать это она просто не могла, и муж Спящей, пардон, Разбуженной красавицы, обострённым чутьем почти покинутого мужа вычислил, что Спящая красавица превратилась в Разбуженную, но не им. Открытие не из приятных. Синеглазый принц, оценив обстановку, понял, что политика невмешательства, разумного ограничения и двойной жизни Разбуженной красавице уже не поможет, и придётся что-то решать, понял, что он не может по ряду причин взять Разбуженную Красавицу на себя, потому что забрать её из семьи — это как вырвать дерево из земли и перенести его на пляж, например, потому что она не одна, у неё разветвленная семья: мать, отец, муж опять же, сын, второй сын, вырвать её из этой грядки нельзя, если вырвать, то всё порушится. Опять же мужу её он пообещал, что не будет продолжать с ней отношения, пообещал на глазах бога, то есть бог свидетель: мы что-то обещаем друг другу, а бог является свидетелем нашего обещания. Сколько ни билась Разбуженная Красавица, чтобы принц возобновил с ней отношения, он был непреклонен и стоял на своём. Большая ложка Разбуженной Красавицы осталась не у дел, а ей, по-прежнему сильно чувствующей, надо было всё. Всё! Всё!! Всё!!! Большой ложкой. Принц не давал, не мог: он ведь обещал богу. И, отчаявшись от страха, что просто умрёт без него, она, не зная, как ей иначе выжить, опять заснула, как после аффекта. И так крепко заснула, что опять стала Спящей красавицей и ходила по дому типа: Что воля, что неволя — всё одно, но сработало.
Она выжила, только опять спала: и во сне, и наяву. Вот такая история. И если вы думаете, что это конец, как думала и сама Спящая Красавица, то вы ошибаетесь. Она-то точно думала, что она больше не проснется и умрёт в положенный срок прямо во сне, но получилось не так, как она думала. Получилось глупо и смешно, как это часто бывает в жизни.
Она жила уже во сне, заснув по второму разу после первого пробуждения, и уже думала, что синеглазый принц не существовал вовсе, и всё это ей только приснилось, как вдруг после пятнадцати лет неведения она получает весточку от него — облако, серое сверху и с нежной светлой розовой подкладкой, а потом — клочок тумана в открытое окно, ну, точно от него, она же знает, потом листик зелёный, исписанный жилками, что написано — она никому никогда не скажет. Но чудо! Она во второй раз проснулась! Второй раз на те же грабли, ой-ё-ё-ё-ё-ё-й! Ну, ладно, один раз проснулась, заснула потом, и всё спокойно, ну чтобы второй раз проснуться от того же принца, этого ни в одной сказке не было. Кошмар! Опять что ли чувства, стихи и — не спать? Не спать, Спящая красавица!
Мораль. После пробуждения очень хочется плакать от полноты чувств, и дальше реветь — по инерции. Тут, самое главное, не превратиться в Царевну-Несмеяну, а хуже того — в помесь Спящей красавицы с Царевной Несмеяной, а то будешь пол суток спать и пол суток — плакать.
14.06.2013
Три апельсина
В одном большом пыльном и душном городе под названием Москва, наравне с простыми людьми, жили принцы и принцессы. Они женились и выходили замуж не только друг за друга, но и за простых людей, поэтому перемешались с местным населением, и с первого взгляда трудно понять, кто перед вами.
В этом городе жил и тот принц, о котором мы хотели рассказать любезному читателю. Принцев в городе — пруд пруди, а полукровок ещё больше. Особенно на юго-востоке города, несмотря на то, что там была совсем плохая экологическая обстановка, обусловленная господством северо-западных ветров.
В этой провинции жили многие известные особы, например, Принц-на-горошине, очень достойный господин, его уважали горожане, потому что они приладились сверять по нему свои часы. Они переводили стрелки по педантичному принцу: он выходил из дому ровно в двенадцать, и ушлые горожане сразу переводили стрелки на двенадцать, от этого и пошло известное выражение «перевести стрелки», потому что дотошный принц всегда точно выходил из дому и этим очень помогал неорганизованным городским ротозеям.
Плотность расселения принцев в этой замечательной провинции была так высока, что по соседству с Принцем-на-горошине жил и принц, о котором пойдет речь в нашем повествовании.
И дом принца и дома вокруг были построены из камня, потолки в них высокие, стены толстые и крепкие: строили их пленные солдаты побеждённой армии. Они с каждым камнем замуровывали в стены свою тоску по родине, горечь поражения и погибшие надежды. Поэтому стены домов были больше похожи на стены темниц или гробниц, и все, кто жил потом в этих домах, тоже чувствовали необъяснимую тоску и грусть. Когда художники в этих домах писали картины, то выходили у них иконы, с которых печальными глазами смотрели давно ушедшие люди, и никто не смел повесить в своих домах эти картины. Когда композиторы сочиняли музыку, то вместо польки получался траурный марш, и все, кто слушал эти песни, начинали плакать навзрыд и не могли остановиться.
Если в таком доме поселялся писатель, то, что бы он ни писал, всё выходило грустным. Писал он сказку, получалась грустная сказка, писал он повесть — получался панегирик, если писал роман, то сам плакал так, что слёзы заливали тетради, и он не мог писать дальше — по мокрому, и получался слезливый роман; если писал стихи, то они получались такими печальными, что никто не мог прочитать дальше первого четверостишия, потому что на втором начинал так рыдать, что попытайся он прочесть всё-таки дальше, то никто ничего бы не понял из-за душивших поэта рыданий.
Окна в домах были высокие. А вокруг домов разрослись апельсиновые деревья так, что почти совсем скрыли дом Принца. Высокие апельсиновые деревья чувствовали малейшее дуновение ветра. Вы скажете, что это чепуха, и что в Москве апельсиновые деревья вообще не растут! А если бы благодаря какой-либо климатической аномалии и росли, то листики у апельсиновых деревьев плотные, кожистые, и на ветер им решительно наплевать, то вы будете не правы. Это были необыкновенные апельсиновые деревья. Вопервых, они появились в одну ночь, и не маленькими хрупкими ростками, а сразу высокими деревьями, и шумели так, будто говорят с вами, будто что-то тревожно и настойчиво шепчут, а во-вторых, листья у них были не плотными, как у обыкновенных апельсиновых деревьев, а мягкими, как нежные ручки молоденьких девушек. Но в остальном эти апельсиновые деревья были такими же, как остальные: цвели, как положено, два раза в год, весной и осенью, цветы у них, как и положено, благоухали так, что можно влюбиться в цветущее апельсиновое дерево раз и на всю жизнь.
Когда они цвели, то в Москве количество свадеб уменьшалось ровно в два раза, потому что все невесты города, ведомые каким то шестым или даже скорее двенадцатым чувством, превращались в золотых пчёл и прилетали в эту апельсиновую рощу на запах флёр-д-оранжа, устраивались в душистых цветах и спали всю ночь напролёт, забыв о свадебных хлопотах. Днём летали пчёлами и опыляли апельсиновые цветы, собирая нектар. Некоторые невесты так привыкали, что не хотели возвращаться домой, так и жили насекомыми в апельсиновых цветах. Половина всех прилетевших, очнувшись от сладкого дурмана, внезапно просыпались среди ночи, и от этого падали вниз и на лету превращались в девушек. Они оказывались на земле совсем без одежды, и если прознавшие о волшебстве женихи терпеливо ждали, когда их невесты упадут, и сидели с их платьями наготове под апельсиновыми деревьями, то невесты одевались и чинно удалялись вместе с женихами домой, выходили за них замуж и жили с ними долго и счастливо.
Если женихам было наплевать на своих невест, и они не ждали их и не приносили им одежду, то девушки так и оставались пчёлами, но не расстраивались: болтали между собой на пчелином языке, непонятном людям, были счастливы как никогда и ни под каким буквально видом не хотели вновь становиться людьми. Они собирали особенный мёд. Прозрачный светлооранжевый мёд, запах апельсина был он него как живой, а вкус! Мёд обволакивал язык, поднимался и плыл по нёбу, скользил, бил в нос и попадал прямой дорожкой прямо в мозг. Каждому, кто этот мёд пригубил, он напоминал поцелуй с любимым: кружил голову, словно все ваши мечты, даже погибшие, вновь оживали и пускались в пляс рука об руку с воскресшими надеждами. Они начинали писать хорошие стихи, сочинять чудную музыку, писать настоящие картины, и т.д. и т.п.. Но была одна тонкость: простым людям такой мёд вообще пробовать нельзя, не потому, что не положено по чину, а потому, что люди сходили с ума, пригубив этого мёда, у них отнимался язык, они теряли голову, память и здравый смысл, в ушах звучала музыка богов, и если принцы и принцессы могли вынести без особенного вреда здоровью божественную музыку, то простые смертные катались от боли по полу и часто после этого становились глухими или даже погибали. Если не погибали, то наносили тяжкий вред своему здоровью, просто попробовав этот волшебный мёд, страдая после этого головокружениями и мигренями. Полукровки не умирали, но долго не могли придти в себя, раздираемые противоречивыми чувствами: им одновременно хотелось и плакать, и смеяться, кричать от горя и петь от счастья. И только чистокровные принцы и принцессы могли вкушать этот мёд, не опасаясь последствий.
В этой-то апельсиновой роще и жил по соседству с его другом, Принцем-на-горошине, тот принц, о котором пойдет речь. Жил он на самом верху, в одной из двух башен на крыше дома. Башня была двенадцатиугольной и имела соответственно двенадцать окон. Принц не оставлял шторы на всех окнах открытыми, оставлял обычно два, иногда три окна, чтобы чувствовать себя защищенным. Иногда вечером он гасил у себя в башне свет, и смело отодвигал все шторы, и тогда во все двенадцать окон сразу глядели и шелестели апельсиновые деревья, их цветы и плоды не давали принцу покоя. Он всё время чувствовал неясное влечение.
Однажды вечером он увидел, что мимо его окон летит живая золотая сеть, а в самом центре золотого трепещущего облака находится огромная пчела — матка, понял принц. Если простой человек увидел бы то же, что узрел наш принц, то ничего бы не понял, а подумал, что это вечерний ветер слишком сильно дохнул на апельсиновые деревья и сорвал лепестки цветов и несет их теперь неизвестно куда. Принц переходил от одного окна к другому, не упуская пчёл из виду, благодаря своим двенадцати окнам.
Он увидел, как Королева пчёл, окруженная золотым мерцающим облаком, опустилась на апельсиновое дерево прямо перед его южным окном на расстоянии примерно пяти метров. «Вероятно там её покои», — подумал принц. Он решил завтра при свете дня забраться на это дерево и посмотреть на её золотой улей.
Как только рассвело, он, ловко как обезьяна, забрался на дерево, в кроне которого вчера вечером скрылась Королева пчёл. Появление его глаза в шестиугольном окне маленького, с почтовую коробку, замка-улья Королевы пчёл произвело эффект разорвавшейся бомбы. Засуетились все рабочие пчелы, бывшие когда-то невестами, и появилась, скрывая тревогу, Королева пчёл. Он сунул голову в улей, королева приветствовала его и угостила волшебным мёдом, помогла ему удержаться на дереве, чтобы он не свалился, и, так как он был прирождённым принцем, мёд не причинил ему вреда, но поверг его в эйфорию, вызвав прилив творческих сил. Принц хотел было, получив в подарок баночку мёда, уже бежать в свою башню, чтобы писать нежные свои сказки и петь печальные песни под гитару, но Королева пчёл остановила его повелительным жестом и словами (ведь после того, как принц принял волшебного мёда, он без труда понимал, что она ему говорит).
— Дорогой, — сказала она, — так невежливо оставлять Королеву (она, как все королевы, говорила о себе в третьем лице единственного числа или в первом — множественного), Мы должны обезопасить себя. Вы проникли без нашего позволения в Наш улей-замок и раскрыли Нашу тайну. Никто из смертных и даже принцев, и полукровок не должен знать, что Наш замок находится в этой апельсиновой роще в районе станции метро «Текстильщики» между открытой веткой метро и железной дорогой. Поэтому Мы вынуждены или убить Вас, или отнять память — не бойтесь, это безболезненно и даже очень приятно, или превратить в шмеля, чтобы Вы ни в коем случае не рассказали кому-либо из смертных, принцев и принцесс или полукровок о Нашем существовании. Мы прежде всего заботимся о смертных, которые по своей алчности, но не Нам их судить, и по своей глупости могут причинить вред себе путём приёма внутрь Нашего волшебного мёда. Надеюсь, что Ваша смерть не понадобится, и я подарю Вам ещё одну баночку моего королевского мёда, Вам как принцу он не причинит вреда, но вызовет прилив творческих сил, если Вы безусловно и беспрекословно выполните своё обещание никогда и никому не рассказывать о Нашем существовании и дислокации.
Пристыжённый, смущенный и растроганный добротой Королевы пчёл, Принц, положив руку на баночку с волшебным мёдом, как на библию, поклялся никогда никому не рассказывать о ней (не о баночке, а о Королеве, да и о баночке в общем, тоже).
Шевельнув крыльями, она отдала приказ своим подданным, чтобы они доставили ветку с тремя апельсиновыми плодами.
— Это ещё один подарок для Вас, принц, только не открывайте апельсины, пока Вы не будете к этому готовы, — сказала она, — если Вы откроете апельсины раньше времени, то вместо счастья будет горе, — сказала она загадочно.
Принц, потерявший голову от прилива творческих сил, не помня себя, спустился с дерева очень быстро, практически упал, и стремительно поднялся к себе, в башню. На волне творческого порыва он написал десять сказок, две научно-популярные статьи и десять томов мемуаров. Под воздействием волшебного мёда сказки искрились мягким юмором, научные статьи были похожи на приключенческие романы, а мемуары были интереснее и познавательнее пьес Шекспира.
Он спрятал подарки Королевы пчёл в шкаф и забыл про них, забыл и её напутственные слова, чтобы он открыл апельсин, когда будет к этому готов.
У принца было много знакомых принцесс и они часто приходили к нему в гости в башню в апельсиновой роще. Апельсиновые деревья росли и росли, и их тени так плясали на асфальте, что каждая принцесса, которая приходила в гости к принцу, была околдована этими тенями и хотела она или не хотела, а, придя хотя бы один раз, потом всегда чувствовала, что её сердце покинуло грудную клетку и осталось в кронах апельсиновых деревьев, и что ей надо, непременно надо пройти по этим играющим, резным, живым кружевным теням ещё раз, потом ещё раз, пока она не превращалась в пчелу и не пополняла бесчисленную армию Королевы.
А принц удивлялся, почему это все его знакомые принцессы, которые имели счастье влюбиться в него, никогда не продолжали с ним знакомство более полугода? Он же не знал, что они все, забыв о нём, летают, счастливые, мимо его окон в свите Королевы пчёл. Принцессы все кончились, принц заскучал, но тут он вспомнил о подарке Королевы и подумал, что уже готов открыть апельсин. Он хорошо помнил сказку «три апельсина»: из апельсина появлялась прекрасная девушка, и, попросив пить, тут же умирала, потому что нетерпеливый принц из сказки открыл два первых апельсина не у воды, как было рекомендовано, а по пути к оазису, прямо в пустыне. Помня об ошибках этого лоха из сказки, наш принц, на его взгляд, подготовился к появлению апельсиновой красавицы на все сто процентов. Он поставил стакан воды на стол и очистил первый апельсин. Появилась прекрасная девушка ростом около десяти дюймов, голенькая и прехорошенькая. Она стала быстро расти, пока не стала принцу по плечо. Всякий, кто посмотрел на неё, невольно улыбнулся бы, залюбовавшись на прелестный носик, гордо смотрящий в небо, большие смеющиеся глаза цвета вечернего облака, густые волнистые волосы, кончики которых закрывали место, где спина кончается и начинаются стройные прямые ножки. Она огляделась и сразу попросила пить. Он возликовал: «Я знал!» Принц подал ей стакан воды, но только она успела взять стакан в руки, как глаза её закатились и она начала увядать у него на глазах. Перепуганный принц побежал к телефону, чтобы вызвать скорую. Он пробил вызов и вернулся в комнату, но там никого не оказалось. В комнате стоял свежий запах апельсина, а на столе лежали апельсиновые корки. «Показалось», решил он и выдохнул с огромным облегчением. Не надо есть на ночь так много сладкого, а то всякая ерунда начинает мерещиться. Пару часов принц метался между лёгким (а вдруг не показалось?) чувством вины и чувством радости, что это всё ему привиделось. От потрясения он даже забыл, что он с лёгкостью может проверить, так ли это на самом деле. Ведь апельсины спрятаны у него в надёжном месте.
Когда он открыл заветную дверцу, то не поверил своим глазам: апельсинов было два. Привыкнуть к этой мысли трудно. Неприятно ощущать себя убийцей. Невольным убийцей. Преступником. Добросовестным, честным преступником.
Он решил повторить опыт. На этот раз он подготовился очень тщательно. Поставил на стол кувшин с водой, сразу заранее наполнил стакан, там же на столе он поставил большой таз с водой, коротко вздохнул и быстро, чтобы не потерять ни секунды драгоценного времени, быстрыми и точными движениями очистил апельсин.
Как только девушка появилась, он тут же, не разглядывая, какая она прелестная, посадил её в тёплую воду, сунул ей в руки стакан с водой и проследил, чтобы она выпила его до дна. Она сидела в тазу свежая, с капельками воды на коже, и улыбалась. Она была прекраснее первой. Запястья и щиколотки тоньше, глаза ярче, волосы длиннее, а кожа нежнее — он никогда не видел такой сияющей кожи!
Принц выдохнул и, посадив апельсиновую девушку на диван, вышел на кухню выпить валерианки, потому что он переволновался. Когда он через десять минут вернулся в комнату, то опять обнаружил на столе апельсиновые корки, едкий запах цитрусовых, разлитую воду, мокрую простыню на диване — и всё. Её не было. Она исчезла без следа, как и первая. Сейчас он не так сильно испугался, но ему стало не по себе. Он уже истратил два апельсина. Остался один. Тут надо подумать, прежде чем открывать последний. Что же он не учёл, почему при соблюдении всех условий, у него ничего не получилось?
Он методично анализировал свои действия в первый и второй раз. Во второй раз девушка прожила немного дольше, чем первая. В чём разница? Вода была и там, и там. В чём секрет? И тут его осенило: они умерли или исчезли, когда остались одни: в первый раз он вышел к телефону, а второй — в кухню, принять валерианку. Он их покинул. В самый ответственный момент его не было рядом, и они погибли. Воды было вдоволь. Напиться — не проблема. Значит, их жажда была не физическая, а чувственная. Напиться они должны были не водой, как он примитивно предполагал, а его чувствами, его любовью, его нежностью и вниманием. Именно об этом сказала ему Королева пчёл: открой апельсины, когда будешь готов. А он своими руками, будем говорить прямо, испортил два апельсина. Это было так наглядно, что он испугался, что не только эти два апельсина загублены им легко и бездумно, но и все принцессы, которые были в него влюблены и потом исчезли из его жизни без следа, тоже погибли оттого, что он был не готов жить для них, жить с ними, отказаться от своего горько-сладкого одиночества — друга размышлений и его драгоценного писательского дара, и не был готов принять женщину как равного партнёра и свою половину.
Итак, весь вопрос в том, готов он или не готов? Открывать последний апельсин, или оставить, пока не придет уверенность, что он не загубит нежную, такую ранимую апельсиновую девушку.
Он долго не мог решиться открыть последний апельсин. Прошло целых три дня, прежде чем он решил, что пора сделать такой важный шаг. На всякий случай он, как и раньше, приготовил и кувшин, и стакан, и таз с тёплой водой, ведь сработало же раньше! Он даже добавил в стакан воды чайную ложку апельсинового мёда, подаренного Королевой пчёл — хуже не будет! И сам от волнения хватил глоток волшебного мёда. Сбегал в туалет, чтобы уж не покидать новую девушку. «Буду носить её на руках, чтобы не разлучаться», — решил он.
С бьющимся сердцем он очистил апельсин, тут же посадил третью девушку в приготовленный таз с тёплой водой (сам локтем проверял — тёплая), схватил за крошечные ручки и, не отрывая глаз, ждал, пока она не перестала расти. Тут же дал ей воды с мёдом, проследил, чтобы она всё выпила, заставил её посидеть в воде ещё минут десять и, завернув в простыню, посадил на колени и обнял.
Она прижалась к нему всем телом, иногда она ворочалась, как во сне, пытаясь найти положение, при котором она наиболее близко с ним соприкасалась. Прошло два часа. Она была жива. Он испытывал такую нежность и такую радость от того, что она жива, что боялся пошевелиться. Потом, осмелев, он лёг. Не открывая глаз, она прилепилась к нему, закутала его волосами, а он положил её головку на своё сердце. Она мерно и тихо дышала, похоже, спала. Он же всю ночь не сомкнул глаз. Утром ему пришлось отнести её в туалет и научить пользоваться унитазом, раковиной и ванной, сложнее всего было с колонкой, не так-то просто апельсиновой принцессе освоить сложное искусство включать газовую колонку, это подвластно лишь простым смертным!
В первый раз, когда она принимала душ, ему пришлось стоять рядом и регулировать температуру воды. Как только он вышел из ванной, она тут же начала звать его — не справилась со шлангом, залила водой пол и выскочила вся заплаканная и дрожащая.
Первые дни он почти всё время носил её на руках, потом она ходила за ним по пятам и стояла у двери, когда он занимал туалет. Мыться они после того, как она залила пол в ванной, стали вместе.
Когда он работал, она сидела рядом и гладила его роскошные волосы. Но постепенно она набирала силу, и на исходе первой недели он уже смог выйти на работу. Она ждала его весь день, сидя у дверей. Когда он уходил, она была веселой и румяной, а когда возвращался, то щёки её были бледны и глаза заплаканы. Пока ей не удавалось стать полноценным человеком. Сначала принцу нравилось, что она буквально не может без него жить, а потом стало тяготить. Она старалась, она очень старалась. Она быстро выучилась читать и писать и пристрастилась к книгам: стала читать целыми днями напролёт. Она прочитала всё, что могла достать, встав на стул, но полки такие высокие, что, даже стоя на стуле и вытянув руку вверх, она могла достать только до половины книжных полок. Она освоила интернет и выискала всё, что могла, о принце и его семье. Он очень неохотно рассказывал ей о своих родных. Он был очень похож на отца, просто одно лицо, и, как многие сыновья, он очень любил его, но всё время сравнивал себя с ним и выходило, что отец смелее, интереснее, красивее, чем он, и в сердце его змеёй вползала зависть к отцу, хотя принц и сам не понимал, что так его задевает, тем более, что ни доказать что-то отцу, ни превзойти его, по причине того, что отца уже давно не было на свете, он не мог, а обида на него осталась.
Её интересовало всё, что имело хоть какое-то отношение к принцу. Он же посоветовал ей попробовать выходить на улицу и она, с большим трудом, сначала на несколько шагов, а потом всё дальше, стала отходить от его дома. Он нашёл для неё шёлковое платье своей матушки: синее в мелкий горошек, и оно очень шло к её тёмным волосам и синим глазам. Отыскались и туфли, очень удобные, на среднем каблучке и плащ с поясом.
Прогулки ей очень помогали. Она разговаривала с апельсиновыми деревьями. Она шагала под их кронами, под их защитой и колдовские апельсиновые деревья рисовали ей тенями под ногами письма с предупреждением, чтобы она была очень осторожна с принцем и берегла своё сердце; деревья даже просили её, чтобы она отдала им своё сердце на ответственное хранение. Она не слушала советов апельсиновых деревьев, не верила им, но всё же она знала, что многие влюблённые принцессы вообще исчезли в неизвестном измерении.
Запахнув потуже плащ, она возвращалась к дому принца, стуча каблуками фламенко, танец любви и страданий, и не обращала внимания на игру теней апельсиновых листьев...
Но, как она ни пыталась закрыть на тревогу глаза, принцесса чувствовала подступающую, как прилив, грусть. Апельсиновая девушка, вынужденная жить в постоянной зависимости от принца, в доме, построенном из печали и тоски пленных, стала тосковать. Она так расстраивалась, что почти всё время была на взводе, готовая разреветься по любому поводу. Если он что-то говорил ей, то она слышала совсем не то, что он говорил. Например, он говорил, «сегодня тёплый вечер», а она слышала: «сегодня сильный ветер». Если он говорил: «уже время позднее, иди спать, дорогая», она слышала: «твоё время кончилось, не плачь, улетая». Из-за того, что она слышала совсем не то, что он говорил, получалось много непонимания, и это непонимание так её мучило, что она совсем заболела, силы покинули её, и она почти умерла.
Принц же не понимал, что её так угнетает, и не знал, что с ней делать. Ему было неприятно видеть апельсиновую девушку в таком состоянии, кому же приятно видеть свою жертву? Поэтому он предпочитал вообще её не замечать, чтобы её грустные глаза не делали ему больно. Он, чтобы поберечь своё сердце, отворачивался от неё, а она от этого так страдала, что однажды решила, что больше не может так жить, и что если он ещё раз от неё отвернётся, её сердце не выдержит, и она умрёт на этом самом месте. Апельсиновая принцесса была в полной растерянности: только что она была уверена, что он её любит и никогда не покинет, он даже говорил ей: «Ты меня разлюбишь, а я, — говорил он, — любил, люблю и буду тебя любить», а это как раз то, что принцесса хотела слышать, и голова её кружилась от любви и желания. А через секунду он мог сказать: «не надо сейчас меня обнимать, если хочешь кого-то обнять, вон возьми плюшевого мишку, там, на диване». А когда она говорила, как она его любит и как он дорог ей, и что она никогда не покинет его, как говорят все влюблённые девушки, он мог сказать ей: «всё, что ты говоришь, я в своей жизни слышал тысячу раз и не хочу слышать эти слова от тебя». Ей в такие минуты казалось, что он вынимает из неё душу. А однажды он ни с того ни с сего спросил её, совсем как муж-король сказал Гризельде (апельсиновая принцесса только что прочитала эту сказку), «а ты могла бы поухаживать за мной, если бы я встретился с другой женщиной, а ты накрыла бы для нас стол, постелила бы постель?»
Она ничего не ответила, и ей стало так больно, что она потеряла дар речи. Она надела плащ и ушла. Время позднее, идти ей некуда, ведь у неё не было дома, а в апельсин обратно не залезешь.
Она шла от дома принца: каждый шаг давался ей с большим трудом, и колдовские тени апельсиновых деревьев обнимали её за плечи. Темнело, таял летний вечер, солнце уже село, было ещё светло, но и достаточно темно, чтобы особо нетерпеливые уже зажигали в своих комнатах электрический свет. Она шла по улице и видела в окне, как под люстрой за круглым столом сидели старик со старухой и пили чай, смотря друг другу в глаза.
В другом окне она видела, как в спальне, где горел ночник, и маленький тёплый огонёк согревал девичьи руки, какая-то девушка сняла халат и осталась в комбинации, которая шёлковым объятием рисовала тонкую гибкую талию и нежную подрагивающую грудь, вошёл мужчина, обнял её, и свет погас.
Сердце одинокой апельсиновой принцессы сжалось от предчувствия беды и неизбежности несчастья. Но она только припустила быстрее. Небо потемнело ещё больше. Всё вокруг стало таинственным и тревожным. Теперь не только деревья, но и вечерние облака с фиолетовым верхом и розовой подкладкой тоже говорили ей, чтобы она была очень осторожна и не давала принцу в руки своё сердце, чтобы он его не разбил. Она шла всё дальше.
Несколько дней назад она не смогла бы отойти от дома принца так далеко. С каждым шагом крепла её уверенность, что она обязательно станет человеком. Не апельсиновой принцессой, а человеком! Она найдет работу, поселится в общежитии, получит паспорт, будет работать и учиться. И может быть, когда-нибудь вернётся в этот дом, в башню принца — когда не будет ни от кого зависеть. У неё всё получится!
Налетел тёплый весенний ветер и толкнул её в спину. Она не обратила на него никакого внимания. Ветер отстал и принялся за апельсиновые деревья. Стряхнул все цветы ей под ноги. Шаг за шагом она удалялась от башни принца всё дальше и дальше…
Принц прислушался и оторвался от своей рукописи, от грустных сказок, которые рождались в этих стенах, пропитанных тоской по родине и скорбью военнопленных, которые давно, семьдесят лет назад построили этот дом с башней на крыше.
Был поздний вечер. Принц был в башне один. «Я знал, что так будет», с горьким удовлетворением подумал он. Ему стало привычно и легко. Он выпил чаю с волшебным мёдом, перевернул страницу и начал сочинять следующую сказку.
Свежо, остро и печально пахло апельсинами.
10.06.2013
Прекрасный?
Недалеко от станции метро «Текстильщики», в ареале высокой плотности населения принцами и принцессами, а также многочисленными полукровками, в промышленном, задымлённом районе по соседству с Принцем-на-Горошине и его другом, у которого случилась неприятность с тремя апельсинами, хотя пока ещё рано говорить о тотальном невезении, возможно принцесса из третьего апельсина ещё жива и когда-нибудь появится на его горизонте, жил ещё один принц, приятель первых двух. Прозвище у него было очень даже хорошее. Прозвали его Прекрасный, что вполне соответствовало действительности. С самого раннего детства он отличался от своих сверстников в лучшую, конечно, сторону. Он был самый умный, самый вежливый, самый скрытный, самый творческий, самый таинственный и самый загадочный на свете принц. Мало что принц. Так ещё и самый прекрасный на свете. Кому-то всё — кому-то ничего, почему всё так несправедливо? Принц любил покрасоваться, отчего же нет, если Вы — Прекрасный принц, верно? Обласканный вниманием всех, кто его видел, он так привык ко всеобщему обожанию, что обижался как ребёнок, если к его ногам не сразу падали, сражённые его обаянием люди, не важно, мужчины или женщины.
Даже дети и старики не могли устоять перед его неземной красотой. Но юные девы, это отдельная история! Девы падали к его ногам как спелые груши. Принц сам пописывал стихи и прозу. Его приятные, полные светлого юмора и ненавязчивой мудрости, вещицы были очень популярны и печатались на обратной стороне всех бланков, справок, квитанций в городе. В результате рассерженные горожане, получившие огромные счета, обнаружив с обратной стороны документов стихи и истории принца, принимались читать их и забывали о неприятностях, в общем, дело это оказалось полезное, и поступило предложение печатать афоризмы принца и на денежных купюрах, чтобы они радовали подданных, но изящных афоризмов оказалось так много, и так трудно было выбрать из них самые интересные, потому что они все были блестящими, то пришлось создать комиссию, которая уже пять лет не могла решить, какие афоризмы выбрать из обширного творческого багажа принца. Принц слагал также короткие стихотворные притчи и считал себя пророком, что ж, принцам это позволительно, и это не самая ужасная черта характера.
Молодые девушки, узнав о литературных талантах принца, тоже стали писать стихи, это оказалось столь заразительным, что все они вскоре перешли на язык поэзии. Язык страдал. Стихи были ужасные и просто плохие, и все родственники заболевших девушек отравились этими стихами, у них начался неудержимый понос и желудочные колики. После того, как эпидемия стихосложения приняла массовый характер, что грозило перерасти в пандемию, министерство здравоохранения под страхом смертной казни запретило молодым девушкам, влюблённым в принца, заниматься стихосложением.
Остальным гражданам, не влюбленным в принца, разрешили сочинять стихи, так как они не наносили ущерба здоровью, только надо было зарегистрироваться в министерстве стихосложения и предъявить справку, что автор не влюблён в Прекрасного принца. Такие справки выдавали в психдиспансере бесплатно, а можно было просто купить на Центральном рынке.
Действительно, в Прекрасного принца нельзя не влюбиться, и в стране не осталось поэтесс, так как все были в него влюблены, и им не разрешалось заниматься стихосложением, поэтому писали только мужчины, и то не все.
Принц имел вид многозначительный и таинственный, он, как мрачный Байрон, был опалён огнём нежного страдания и романтической печали, а это сильно действует на молоденьких девушек, у него была пышная волнистая тёмная шевелюра, которая так и манила девушек запустить в неё ручки, он зачёсывал волосы назад, открывая высокий прекрасный лоб, и печать перенесённых потерь проступала на челе принца, как свет, что притягивало самых чувствительных и нежных принцесс. Принцессы, полукровки и простолюдинки слетались к нему стаями. Как мухи. Зная об этой способности принца, другие принцы приглашали его в гости, когда надо было избавиться от надоевших поклонниц. Он приходил на бал, поражал всех своей неземной красотой и уходил, окружённый роем восторженных поклонниц, а хозяева праздника могли вздохнуть спокойно. Прекрасный, добрый, отзывчивый человек, говорили они. И дом очищает от этих надоедливых девиц. Вместо дезинсектора.
От любви к нему поумирало больше народу, чем от аппендицита. Умерших от любви к нему даже хоронили на отдельном обширном кладбище, потому что к сорока годам жизни принца их насчитывалось уже более тысячи. Там была построена прелестная церковь. И церковь, и кладбище погибших от любви к принцу, привлекали почитательниц Прекрасного принца. Серая каменная церковь в псевдоготическом стиле была устремлена ввысь своим гордым шпилем, по краю крыши на страже небесной красоты принца сидели каменные горгульи. Их ужасные тела и отвратительные лица с разверстой пастью, из которой во время дождя хлестала вода, должны были отпугивать от смиренной обители злых духов, что они успешно и делали. Кроме того, своим уродством они подчёркивали живую одухотворённую красоту принца. Внутри церкви стояли массивные чёрного дерева скамьи; приделы хранили таинственный полумрак, из которого выступали фигуры святых, лики их были похожи на Прекрасного принца как две капли воды. Некоторые усматривали в этом сходстве нескромное желание принца похвастаться лишний раз своей неземной красотой, а некоторые говорили, что такие прекрасные изваяния побуждали приходить в храм, чтобы полюбоваться на его прекрасное лицо чаще, чем это было угодно богу, и это богохульство!
Печальный погост никогда не пустовал. Дело в том, что принц, сохраняя уважение к погибшим на поле любви к нему, отдавал им почести не реже чем раз в год. Он никогда не говорил точно, когда он в траурном наряде, без головного убора, на белом коне с копьем, опущенным в знак уважения к погибшим, медленным аллюром проскачет по кладбищу, поэтому преданные фанатки ждали его появления каждый день. Поскольку девушки приходили так часто, как могли, то они перезнакомились, подружились и организовали нечто вроде фан-клуба Прекрасного принца. Они даже распространяли в своей среде глянцевый журнал, посвященный принцу. Там печатались статьи с его фотографиями: он на лошади, он играет в поло, он ужинает о обществе совершенно никакой девушки — принц специально просил подобрать не слишком красивую девушку для фотосессии, чтобы не дай бог, какая-нибудь из его поклонниц не почувствовала себя униженной. А так все довольны: фанатки — что они не хуже, чем спутница принца на фото, а сама героиня на фото была довольна, что попала в глянцевый журнал рядом с Прекрасным принцем. Потом шли статьи о доме принца, об интерьерах его покоев, о машине принца, о научной работе принца, да-да, принц имел работу, имел он эту работу, имел также научное звание доктора наук: он скуки ради занимался исследованиями. Ещё в принце было что-то от архивариуса: он собирал все-все записки, бумажки, письма, закладки, стихи, рассказы и прочее, что написали ему поклонницы, помечал, от кого эти письма, и хранил их в канцелярских папках с разноцветными завязками. Папок было так много, что когда он переезжал, то только для них пришлось заказывать «Камаз». Он хотел издать их в дорогом переплёте, но ни одно издательство в стране не взялось за столь масштабный труд. Поэтому папки хранились на стеллажах в гардеробной принца и там уже негде пройти.
Первый гром грянул, когда ему исполнилось сорок лет. Он облысел. Для любого другого мужчины на это дело обычно бывает всё равно, не всегда, конечно, но в большинстве случаев. Но для красавца-принца это стало ужасным ударом. У него до этого была замечательная, см. выше, шевелюра, привлекающая девушек, а тут в мгновение ока образовалась обширная, извините за выражение, плешь, которая разрушала замечательный образ прекрасного принца. Бороться с уже образовавшейся лысиной поздно, и принц решил эту проблему простым и элегантным способом. Он приказал изготовить для него несколько сотен головных уборов. Почему так много? Во-первых, он любил разнообразие, во-вторых, он хотел порадовать своих почитателей своими новыми образами, в-третьих, он дал работу сотне мастериц, которые часто сидели без работы, а он предоставил им рабочие места и хороший заработок, в-четвёртых, он, приходя на примерки, познакомился со всеми швеями и семьдесят из них вступили в его Фанклуб, а тридцать были названы его гостьями на ближайшем балу. В общем, наличие лысины ненадолго омрачило жизнь принца, и так же быстро, как облачко с лица солнца, исчезло. Больше всего прекрасный принц любил огромный бархатный берет с огромным плюмажем, в котором он сам себе напоминал то ли художника, то ли артиста, берет был расшит крупными камнями сваровски и стоил полквартиры на окраине Москвы.
Второй удар настиг принца на пороге его пятидесятилетия. У него разыгрался радикулит. Пришлось отказаться от конных прогулок и пересесть в мерседес. В нём принц стал, по нынешним временам, выглядеть ещё более привлекательно. Девушки уже просто не могли смотреть на него более пяти секунд, так как падали на землю замертво. Ассоциация врачей даже издала специальную брошюру для девушек, которую бесплатно раздавали в техникумах, училищах и институтах с университетами. Брошюра носила броское название «Увидеть принца и не умереть!». Там приводились полезные советы, которые помогали простым девушкам, полукровкам и принцессам не получить смертельную дозу поражающей красоты принца и остаться в живых. Например: «Увидев принца, наденьте специальные очки!», они продавались довольно дёшево в любом киоске и были доступны в любой момент;
специальные очки приглушали божественную красоту принца — в них он выглядел как обычный мужик. Эти очки спасли жизнь многим девушкам и обогатили производителей очков. Был и такой совет: «Если вы увидели издалека берет принца, переходите на другую сторону улицы» — это хороший совет, как удачно, что берет был большой, заметный, и многие девушки спаслись и в дальнейшем удачно вышли замуж. Был совет: «Закрыть глаза», но это плохой совет, потому что последовавшие этому совету девы попадали под машины или ломали конечности, и поэтому брошюру признали вредной и изъяли из обращения.
Время шло. Принц постарел ещё на десять лет. Ему стукнуло шестьдесят. Он не знал, что делать?! Он стоял пред зеркалом и внимательно себя рассматривал. «Раздались первые тревожные звоночки», подумал он.
— Вообще-то вторые и даже третьи, — сказало зеркало.
Он так удивился, что потерял равновесие и сильно ударился пятой точкой о мраморный пол. Зеркало обнаглело и продолжало хамить:
— Ты посмотри на себя! Ты же страшнее, чем твоя фотка в паспорте.
Прекрасный принц возмущенно сказал: — Что ты понимаешь, стекляшка!
— А раньше ты называл меня «хрустальным озером настоящего», а фотографию ты называл «радужным озером прошлого», — хмыкнуло зеркало, — врал, значит!
— Да кто ты такое, что б так с Нами разговаривать! — гневно прикрикнул он на вредное стекло.
— Я, между прочим, прямое родственнице, если можно так сказать, — родственнице, ведь есть родственник, есть родственница, а почему не быть родственницу? Среднего рода.
— Да ладно, не суть важно, какого ты рода, — прервал его принц.
— Отчего же, — желчно сказало зеркало, — я прямое родственнице портрета Дориана Грэя, самого без сомнения красивого мужчины на свете за весь период истории человечества. Слыхал о таком?
Прекрасный принц неохотно признался, что слыхал. Он не только слыхал, но и несколько завидовал Дориану, до тех пор, пока не узнал о его трагическом конце.
Зеркало с неодобрением поглядело на него: — Я смотрю на тебя каждый день и прекрасно вижу, во что ты превращаешься.
— Во что же? — со страхом спросил Прекрасный принц.
— В карикатуру на самого себя!
Тут принц чуть не упал во второй раз, если бы после первого не сел на табуретку.
— Скоро все заметят, что ты не Прекрасный и твоё имя будет Ужасный, — сказало зеркало голосом прорицателя.
Принц не хотел верить, но зеркало говорило так убедительно, что он перестал сопротивляться очевидному и сказал:
— Что ты предлагаешь? Маску? Пластику? Косметику?
— Можешь, конечно, попробовать, но мне кажется, это просто потеря времени. У меня есть план: ты выбираешь себе двойника помоложе и спокойно живешь, считаясь по-прежнему самым красивым принцем. Как тебе такой план?
— Гениально! — сказал принц, — как же буду объявлять кастинг на своего двойника, все же сразу поймут, что я — это не я, а двойник?
— Всё продумано, — крякнуло зеркало, — кастинг будет объявлять уважаемая киностудия на роль Аполлона, например. А выбирать будешь ты. Двойника. Ведь ты хочешь считаться самым красивым?
Принц воодушевился: — Действительно. Может сработать!
— И у тебя останется твоя слава, — сладко пропело зеркало.
— А почему ты так заботишься об этом?
— Я тебе не скажу.
— Ну, хорошо, — согласился он.
На том и порешили. Прошёл первый кастинг, где принц самолично выбрал себе двойника и тот с удовольствием принял на себя все обязанности и удовольствия принца. Двойники подписывали соглашение, что они не будут рассказывать прессе о том, что прекрасный принц сошел со сцены и отправлялись в каждодневный бой за поддержание звания самого Прекрасного. Как и предполагало зеркало, никто ничего не заметил. Настоящий принц с удивлением и огорчением наблюдал, как за его двойником бегали его поклонницы, как фотографии его двойника во всём блеске красоты и молодости наводняли глянцевые журналы, как за внимание его двойника сражались со всем яростным женским коварством самые прекрасные, утонченные и нежные красавицы мира, а сам он был никому не нужен. Это открытие перевернуло его представление о себе и о мире ровно на сто восемьдесят градусов, ну, может быть, не сто восемьдесят, ну на сто пятьдесят, не суть важно. Он всю жизнь доказывал, что он самый красивый, неотразимый для всех абсолютно женщин, самый тонкий, самый мудрый, а теперь с его ролью прекрасно справляется простой парень, а он сам никому не нужен. Прекрасный принц вдруг понял: то, чем он жил шестьдесят лет, совершенно неважно. Всё суета сует и томление духа.
На следующий год принц даже не стал принимать участие в выборах своего собственного двойника. Они прекрасно справились и без него. Новый Прекрасный принц выполнял его обязанности ничуть не хуже, чем предыдущий. Зато принц теперь экономил массу времени. Достаточно умыться и протереть лысину влажным полотенцем. Ему не досаждали толпы поклонниц, он познал счастье быть самим собой и никому ничего не доказывать.
Он жил на даче и тёплое солнце каждый день ласково гладило его по лысине. Ветерок нежно ерошил остатки волос на затылке. «Хорошо быть самим собой», — подумал Прекрасный принц.
Он пошёл ещё дальше. Он собрал все свои стихи и притчи и запалил на огороде костёр. Костёр вышел славный. Он погрелся у костра из своих стихов, не каждый поэт может этим похвастаться, и когда он догорел, принцу показалось, что закатное солнце с улыбкой подмигнуло ему.
Единственное, что его беспокоило, это отсутствие семьи. Но чтобы она была, надо лет тридцать, день за днём, складывать серые кирпичики дней упорно один за другим, а ему это было скучно. У него же была яркая жизнь, но состояла она из картинок, а как известно, из бумаги дом не сложишь. Он сейчас отдал бы славу первого красавца за вечер со своей старухой-женой, в которой только он видел бы ту девушку, которая стала его единственной, но у него такой не было. Не было единственной, было много принцесс, но не было той, что состарилась бы вместе с ним. Такую надо готовить долго: с молодости и только к старости она бы поспела. И внуки бегали бы вокруг с щебетом, как птицы небесные, но тогда он не написал бы свои прекрасные притчи и афоризмы, которые он сжёг, кстати. Что важнее? Принц зря печалился, наверняка бегали где-то его прекрасные дети: маленькие, и важно ходили взрослые, только ни он, ни они не знали об этом.
А что же зеркало, которое подтолкнуло принца к таким радикальным переменам? Здесь не всё так просто.
Зеркало надеялось, что после ухода из большого спорта принц не будет отходить от него и зеркало вдоволь налюбуется его лицом, наглядится в его синие глаза, насладится благородным лбом и волевым подбородком принца, он и сейчас был безумно, безбрежно, невообразимо красив, зеркало это знало и хотело быть единственным, кто мог это видеть. Зеркало так любило принца. Но и оно просчиталось. Принц вообще перестал смотреться в зеркало. Оно так и пылилось в гардеробной. Принцу это было безразлично.
Единственное, ему было немного, совсем чуть-чуть, жаль — так это своих усилий, которые он всю жизнь тратил на поддержание славы Прекраснейшего, а оказывается, можно прекрасно прожить без неё!
Он ни о чём не жалел, ни о чём не просил. Он нашёл покой и был самим собой.
Не это ли высшее счастье? Только поговорить не с кем.
11.06.2013
Нож
Ах, нож! Кинжал, жало. Хорошо, что не трёхгранный, а то бы не выжила. Жало. Холодит. Он такой острый, что даже входит в тело без усилий. Входит, скользя, запечатывая лезвием капилляры и сосуды, он почти не ощущается, если резко не двигаться. Крови нет. Всё время просто ходишь с ним. Он приживается, начинает управлять тобой, как руль, как киль, ты скользишь тоже как жало, как лезвие, неслышно и спокойно.
Нож. Кинжал. Жало. Жаль. Он теперь диктует тебе. Двигайся, двигайся, не стой, плыви, как в волнах, лови, плыви, лови ветер, по ветру, плыви. Не больно, ведь, правда? Почувствуй: сладко, плыви. Выпей. Пей. Пить надо. Кровь не должна быть слишком густой. Не стой, плыви. Кровь не должна быть слишком жидкой. Жало. Жаль.
Когда он вошёл, как жало, с каких пор ты с ним неразлучна? Лучше, лучше с ним, с кинжалом, он не даёт тебе сгибаться, не даёт кланяться, ты идёшь с жалом в груди, ты же его любишь, жало, жаль. Ты не будешь жаловаться, жаль, ты будешь жалеть тех, кто без кинжала, без жала, без жалости. Кинжал мой, сладкий, кинжал, с которым ты живёшь уже пятнадцать лет, с жалом в сердце, без жалости к сердцу, потому что слишком сладко, когда он чуть-чуть пошевеливается, ходит, дышит, жало, как жаль.
Кроме этого, который в сердце, в груди, кроме этого, есть еще один. Он не напился крови, он молодой еще, юный. Грубый, безжалостный. Потому что слишком нетерпеливый, молодой, резвый, жадный, он хочет крови, а тот, в сердце, не хочет, он хочет залечить, усыпить, обласкать, поцеловать, он и целует всё время, постоянно, он ласкает так, что всё тело чувствует его ласку, острую ласку, которою так сладко терпеть, а этот молодой, жадный, он так хочет, но он не готов. Пока ещё. От него будет больно, не так, как от того, что в сердце, от того не больно, от того сладко, о, как сладко.
Молодой нож в кармане плаща. Пусть там лежит на всякий случай, если понадобится, а тот, в сердце, всегда с тобой, где бы ты ни была, чтобы ты не делала, ты спишь, а он сладко скользит, спит тоже. Как ты. Просыпаешься, а он тут как тут, Тук. Тук, бьётся вместе с твоим сердцем. Он любит тебя, а молодой нож в кармане ждёт своей очереди, но он слишком нетерпелив. Он хочет всё и сразу, он бы всё сразу выпил, не то, что тот, который в сердце. Тот осторожный. Он не убьёт сразу, с ним можно долго жить, и сладко, а этот, молодой, в кармане, сразу бы всё выпил, жадно, не разбирая вкуса, давясь кровью, жадно, а который в сердце, тот медленно, сладко и нежно, ах, как нежно. Но мне сегодня нужен и молодой, нетерпеливый, он нужен мне не для того, что тот, в сердце, он нужен для другого. Она уже в плаще. В кармане молодой глупый нож. В сердце - отточенный прижившийся, старый, сладкий. Пора.
Она не наклоняясь, чтобы не потревожить тот, что в сердце, нащупывает ступнями туфли на каблуках. Встаёт на каблуки, когда в сердце нож, сладкий нож, то и походка другая, скользящая, летящая, плавная, лёгкая, нежная, что тебе неприятности — так, ерунда, если нож в сердце. Она ничего не боится, чего можно бояться, если у тебя нож в сердце. Ничего не будешь бояться. Пойдешь на смерть, как на вальс, если у тебя нож в сердце. Ты ничего не боишься, чего можно бояться, если у тебя нож в сердце, нет ничего, о чём ты можешь пожалеть, если у тебя такой сладкий нож в сердце, ты неуязвима, если у тебя нож в сердце. Вот как удобно, нож в сердце — и ты неуязвима, бесстрашна, ни о чем не жалеешь, о чем можно жалеть, если у тебя нож в сердце. С ножом в сердце ты не боишься потерь, что тебе потери, если нож в сердце. Ты бог. Ты ангел. Ты демон с ножом, со сладким ножом в сердце.
Она идет, баюкая нож в сердце, он отзывается сладко, отвечает! Она с молодым ножом в кармане идет к метро. А что такого, метро очень удобно, вошёл и вышел, где надо. Хоть с ножом, хоть без ножа. Сладкий мой, как больно, как сладко. Она едет с северо-запада на юго-восток, покачиваясь в вагоне, чувствуя свой ласковый нож в сердце. Молодой нож лежит в кармане и дёргается от нетерпения, а тот, старый, нежно покачивается от движения вагона. Сладко, сладко.
Вот и станция. Можно выходить. Она идёт так медленно, как только может, чтобы не создавать впечатления пьяной или больной. Идёт осторожно и медленно, аккуратно, чтобы подумать. Что делать, что сказать, стоит ли идти, может не надо? Она садится на скамейку и сидит, думает, но от этого нет никакого толку. Мысли идут по кругу, нож в сердце не дает сойти с этих рельсов, замкнутый круг, даже хуже, потому что у её круга одна поверхность, а не две, как у всех. Её замкнутый круг как лента Мёбиуса, у него всегда одна сторона. Сторона ножа в сердце. Она всё ходит и ходит непрерывно по одному и тому же краю, притворяясь, что ей не больно, но боль такая сладкая, что она ни на что её не променяет, если только ещё чуть-чуть боль станет сильнее, чем сладость, вот тогда, может быть, она расстанется с этой болью… или не расстанется. Она сидит на скамейке и ходит, и ходит по кругу по одной стороне, по стороне ножа.
Уже вечер. Ветер холодит ноги и виски. Не холодно, а неприютно, неприятно, нет, приятно, но неприютно, как будто у неё нет дома, а дом есть, но она там не чувствует себя дома. Вот у него, с ним рядом, она дома, на месте, как будто что-то щёлкает, и совпадают паззлы, и головоломка складывается, вот она — целая, сложилась. Но это только для неё, с ножом в сердце, а для него, наверное, не так. Не щёлкает, и он ждёт, когда она уйдет со своим ножом в сердце, пусть идёт, пройдёт у неё, всё пройдет, когда-нибудь, не может же она всю жизнь ходить с ножом в сердце.
Она сидит на скамейке. Она сирота, сирая… Неприютность становится такой щемящей, что она морщится и жалобно поднимает брови, гримаса бесприютности, её бесприютность такая большая, что уже нет надежды, что у этой бесприютности хоть где-нибудь обнаружится край, нет края, укрою, шелестят ивы, у края, шепчут они, укрою, явственно слышит она. Она благодарна, ивы, мы такие тонкие, и я и вы, укрою у края, слова спасают, слова сплетаются и впитывают неприютность, и она становится орнаментом на ручке ножа в её сердце.
Она поднимается, и ноги её не слушаются, они не идут, ветер толкает в спину, несёт её как щепку, как опавший лист, она не может, даже если бы хотела, сопротивляться, смотрит под ноги, она среди опавших листьев, такая же как они, их вместе несёт, нет, нет, несёт ветер, бесчувственных, покорных, несёт, ведёт, нет возможности противостоять ему, тени на асфальте от листьев на ветру, тени пляшут, делают знаки, ясно, что они все заодно, листья, тени, ветер, свет, все заодно, только она бесприютна, без края, листья играя, летают у края, приюта не зная, летают играя, она незаметно приближается, она не хочет, но её принёс ветер, пригнал как листья, и как выстрел — звук захлопнувшейся двери в подъезде, как отрезанный ломоть, как будто нет обратной дороги, как будто отнимаются ноги, а она идёт, и нож в сердце её ведёт, как киль, как парус, как компас.
Поднялась на этаж, надо позвонить, рука как камень.
Звонит.
В кармане подрагивает молодой нож, а тот, что в сердце, затих, ждёт. Он открывает и по лицу видит, что она не в себе, ему тоже становится бесприютно, как будто с её приходом открывается провал, в который крутясь, летит всё, что находится на расстоянии вытянутой руки. Он осторожно, чтобы самому не улететь в провал, отодвигается и дает ей пройти внутрь.
Дверь закрывается и становится тише. Он не знает, что с ней делать, о чем говорить, но он чувствует ответственность, но что с ней делать, не знает. «Хочешь чаю», — спрашивает он. Но она понимает, что он в растерянности, и говорит: «Да, хочу чаю, не чаю, кофе, водки, все равно, только чтобы с тобой, как с сахаром, как с водой, как с жизнью». Он старается не смотреть на неё, так же, как нож, который тоже старается не слишком двигаться там, в сердце, «Проходи, снимай плащ» ... «Нет, — говорит она, — можно я так останусь», «Как хочешь, — говорит он. Он даже не решается её обнять, он боится, как тот нож в сердце, сделать ей больно, ему страшно на неё даже смотреть, не то, что обнять, так от неё бьёт напряжением и сиротством, такое не снимешь объятием, надо долго баюкать, завернуть в вату, петь ей песни, гладить, целовать, долго, долго, чтобы спала, чтобы забыла, так много времени у него нет, через два часа ей пора обратно, только хуже сделаешь, не понятно, что делать, только растравишь, что вообще с ней делать, не понятно, «Садись», — говорит он. Она садится, как будто это не диван, а осина, не сильная, а слабая осина с одного края пропасти на другой, она садится на осину.
Ей с ножом в груди не страшно над пропастью. Вообще ничего не страшно. Она не вынимает рук из карманов плаща, молчит, только тронь её, что будет, не знаю, что будет, то будет, лучше не трогать, завернуть в вату, баюкать… «Вкусный чай, — говорит она, — с тобой всё вкусное», говорит она, он вздрагивает, как будто зябнет, не может ей ничего ответить и от этого вздрагивает и прячет глаза, а она просто слышит: «не надо», ей одной избывать эту боль, одной, водой проточной, водой одной. У неё-то грудная клетка уже вскрыта, а у него нет, только-только заросла. Нож напоминает о себе сладкой болью. «Всё? Тебе пора уже?», — говорит он. «Пора, — говорит она, — до свидания».
Он не хотел, она хотела, и сама ходит в ножом в сердце. Она уходит, быстрее, быстрее, ноги, как рыбы, не сгибаются как положено, а вихляются, как рыбы без костей, боль режет поперёк туловища, как верёвкой по талии, так режет, что сгибаешься пополам. Выпрямиться, надо выпрямиться. Идет как пьяная, как будто не спала месяц, как будто температура сорок, нож в сердце только и спасает, потому что киль, потому что парус. Молодой нож в кармане тоже немного помог, в кармане полно крови, натекла и загустела. Она сжимает рукой нож, как бы говоря ему: спасибо. Спасибо, благодаря ему она не кричала, не билась в истерике, она молча выпила чай и ушла, спасибо молодому ножу в кармане плаща. Если бы не он, она бы не выжила. Перебил боль в сердце болью в руке. Справился.
Идет как пьяная в метро. Народу почти нет, и плащ она закрывает сумочкой. Ничего, ничего, приедет домой, перебинтует руку, примет душ, наоборот, примет душ, забинтует руку, ляжет спать и ей будет легче.
Чего ей бояться с ножом-то в сердце.
12.06.2013
Мышка летучая
Утро в московской квартире в старом районе типа Таганки или Автозаводской или Сокольников. На ВДНХ тоже были такие дома, но сейчас уже не осталось. Вместо них — новые и не очень, блочные, а эти — кирпичные, в районе Сокольников такие ещё остались, метростроевские, как их называли лет двадцать назад. Сейчас уже никто и не помнит — быстро меняется людское население. Как трава. Исчезает без следа, без тоски, без печали.
Еще раньше здесь был двухэтажный с балконом домик жёлтый, перед ним сосна выше крыши, дом жёлтый, как желток. Тёплый. Сейчас на этом месте — остановка. Номер автобуса — 714, можно даже предположить по номеру, когда его пустили, но он идёт по маршруту 98, поэтому судить насколько он свеж, могут только местные, с Мазутки.
На следующей остановке бывшего 98, а теперь 714, был магазинчик, когда ещё автобуса-то не было, ни 98, ни 716. Магазинчик одноэтажный, как домик у сосны, только не жёлтый, а белый. В магазинчике были продукты, овощи.
Картошку покупателям отпускали, как везде в то время, по чеку: сначала пробьешь, а потом подставляешь свою авоську, и тебе по наклонному жёлобу продавец осыпает из таза, в котором он взвешивал на весах с гирями и лебедями, а таз медный, порцию картошки. Картошины толкаются, бегут, грохоча, по жёлобу прямо тебе в авоську. Она-то в этот магазин ходила за ручку с мамой, по пути, возвращаясь из Сокольников. После прогулки. Она была тогда совсем маленькая, трёхлетняя, и шла из Сокольников с полными карманами желудей, гладких, блестящих с шершавой шапочкой и острым носиком, поросятки такие.
А на улице у магазина была всегда куча угля, тогда топили углём. и около жёлтого домика и у магазина были палисадники: деревянный штакетник, и в них, в палисадниках тех, по осени цвели золотые шары. Огромные, с мужской кулак, такие, что, когда под дождём цветы тяжелели, куст расходился, разваливался под их весом. Цвели долго, у чашечки появлялись подзасохшие лепестки, но сам цветок ещё долго держался под осенними дождями.
А вдоль железнодорожного полотна те дома метростроевские, розово-кирпичные с высокими, выше чем в хрущобах, потолками, с высокими окнами и большими комнатами.
В таком доме на восьмом этаже в кухне под работающий телевизор за круглым, оставшимся с послевоенных времён столом, сидел мужчина. Он внимательно слушал новости. Она, та, которая собирала жёлуди и любила золотые шары, сейчас двадцатилетняя, вышла из ванной в полотенце вокруг груди, тоненькая, гибкая и одновременно ломкая, как подросток, есть этакая элегантность в неуклюжести. Кому как, а ему нравилась незавершенность, незаконченность юности, милая неопределенность. Она встала как вкопанная, услышав последнюю фразу репортажа: «тело девушки обнаружили на железнодорожных путях, она покончила с собой». Она, которая в полотенце, не стала спрашивать мужчину, каковы были причины и нарочито деловито занялась завтраком.
— Ты что будешь?
— Да я уже, ты ешь, что захочешь, что найдёшь. Бегу на работу. А ты оставайся, мне будет приятно: я приду, а ты здесь, ходишь, разбрасываешь вещи, — это был большой, огромный комплимент, даже не комплимент, а скорее аванс, обещание, подарок ей, но она не поняла. Слишком мало его знала.
Он ненавидел беспорядок и, когда он ей сказал, что ему будет приятно, если она разбросает вещи, то это надо было понимать, как если бы он сказал: «я тебя так люблю, как жизнь», трудно ведь поменять привычки, и если человек для тебя меняет свои привычки, и говорит, что ему нравится то, чего он раньше просто терпеть не мог, это ли не любовь?
Ещё он не любил говорить слово «любовь», а сейчас почти сказал. А обычно не говорил, если только его не припирали к стенке и не вырывали это слово клещами. На дыбе. «Люблю. Ерунда какая-то: блю-блю-блю-люблю-бла-бла-бла».
Ему нравились женщины, похожие на подростков, женщины-девочки, только этот флёр быстро слетал, и женщина исчезала.
Появлялась следующая.
Куда исчезала предыдущая неизвестно, просто больше не приходила.
Вместо неё приходила следующая, он давно перестал запоминать имена: «дорогая», «детка», «малыш», — легко можно обойтись и без имён. И звучит даже ласково: малыш, давай я тебя покормлю. Что ты хочешь, малыш? Отцветёт она, скоро отцветет, и в его коллекции появится новая.
Они сами приходили. Просто осаждали. Не успеет одна отцвести и исчезнуть, как уже следующая стоит у двери. Готовая.
— Проходи. Будешь следующей.
Они оставляли после себя послевкусие, как после хурмы. Вяжущее. Терпкое. Свежее. Горьковатое. Печаль. Сожаление.
Острое сожаление о потерянной новизне, чистоте и свежести, которая бывает только один раз, а второй раз это не свежесть, а оскомина. Да. Оскомина. И в рот не возьмёшь. Где мёд первого поцелуя? Почему они хотят повторить неповторимое? - думал он. Пытаются, стараются, делают так, как им кажется, что он хочет, а ему всё это так знакомо, до оскомины.
Знакомо до оскомины. Отражение какое-то. Палиндром. Арозаупаланалапуазора. Блю-блю-люблю-бла-бла-бла.
Он уже может безошибочно предположить, как будут события (не события, а рутина) развиваться дальше. Дальше она будет звонить каждый день и каждый день говорить, как ей без него плохо, как она хочет положить голову ему на грудь, боже, боже, почему всё так похоже. Боже. Как по рельсам.
Надо или не надо терпеть? Сказать, что он сто раз всё это слышал? Ведь обидится, будет дуться. Пусть дуется! Потом ляжет, обовьёт и руками, и ногами, будет истекать желанием, соком желания, а он, он-то сто раз это уже проходил, не хочется по сто первому, скучно, неинтересно, ничего нового. Он не испытывает к ней ничего, кроме — чего? Жалости?
— Ну что ты так переживаешь, всё хорошо, - через губу говорит он.
Кроме того, что мне это безумно скучно. В сотый раз! Сто раз, ещё раз, много-много раз. Почему они все такие одинаковые? Прилепляются, говорят о душе. А у самих её нету. Хотят мою. А сопротивляешься — злятся. Выпускают коготки, ядовитые такие коготки, это в первые дни они такие нежные цветы, а узнают тебя получше — и не упустят случая подцепить коготком самое больное, и только ты заденешь её, покажешь свое безразличие, нечаянно, то она вытащит самое твоё больное воспоминание и ткнёт тебе под нос. Нюх у них на такое, что ли? Вот поэтому не надо рассказывать, ничего такого ни в коем случае не рассказывать. А не расскажешь, они сами придумают что-нибудь такое трогательное, романтичное, нежное и будут истекать чувствами, которых у него не осталось, и рад бы обнять и плакать над ней, но нет, не осталось, приелось, сто раз уже слышал такие слова, сто раз.
— Не говори таких слов, не понимаешь — не говори. Мать, только мать может любить, а ты только ешь, ешь мою душу, не лезь, не копайся, оставь меня в покое.
Всё. Вот и сказал. «Оставь меня в покое». Нельзя было этого говорить, теперь истерики, слез и рыданий на два, нет у этой на три-четыре часа. Господи, что это такое, почему мне так не везёт, почему они все такие одинаковые, дорогие, детки, малышки.
— Выпей чаю, отвлекись. Не мучай меня. Всё хорошо.
Ушла в комнату в слезах. Чего я больше хочу: чтобы она пришла, вернулась? Или нет? Всё равно. Мне всё равно. Придет следующая. Тоже будет мотать душу. Накручивать нервы на кулак. Что за порода такая? Своей души нет, так надо мою высосать, вымотать, съесть, и смотреть такими страдающими глазами, ах, он меня обидел. Еще хуже есть. Хуже этих душеедок. Те, что рожают и уходят. С ребёнком. Этих вообще, как будто учит кто-то, как сделать больнее. Эти самые подлые. Ещё которые сразу говорят, что родили, ничего, а есть которые уходят и говорят, что у тебя есть сын или дочь через двадцать лет. «Подлец!» И что ты должен делать?
И ты чувствуешь, что тебя просто размазали, вырвали сердце, и говорят при этом, какой ты бессердечный: ты что, ничего не чувствуешь? А они чувствуют, подлые твари. И даже эти, с детьми, не такие подлые. Есть такие, которые берут твой кинжал и, когда ты уходишь на работу, а они остаются у тебя в доме, в доме, где ты потом не сможешь жить, на кровати на простынях, причесанные, накрашенные, в кружевном чёрном белье, берут твой кинжал и, нет, лучше в ванне, налив теплой воды, правда что ли в теплой воде незаметно и безболезненно? режут вены вдоль, не поперек, когда можно ещё спасти их в последний момент, специально выждав время, чтобы за пять минут до твоего прихода, эти не такие подлые, как другие, которые вдоль, за пять часов до твоего прихода режут вены в твоей ванной комнате.
И пишут еще записку: «чтобы ты жил, проклятый, дальше и всегда-всегда (что они привязались к этому слову?) всегда помнил меня» … И подпись: твоя дорогая, малыш, детка. Помни меня, пишут. Чтоб ты сгорела там, в аду. Ори там в аду, малыш, детка, дорогая, проклятая сучка сумасшедшая, с моим кинжалом в руках с накрашенными длинными ногтями, да, мне так же больно, как тебе, ты этого хотела, да, я кричу, только молча, сучка сумасшедшая.
Но та, которая родила и не сказала, уехала, испарилась, а потом написала, прислала фото: это твоя дочь, читай подстрочник: пусть тебе будет также больно, как мне, эта еще страшнее, еще подлее, она тебя додавит, дожмёт: ты почему не дал ей выпить твою душу, почему не плакал у неё в ногах, она тебя дожмёт, ребенком додавит, и ты плакать будешь кровавыми слезами, когда тебе маленькая скажет, до свидания, «дядя папа», будешь кровью харкать, додавит, не пожалеет.
Вот такая нежная, женщина-ребёнок, тростинка, лиана, ведьма, вампирша, свеча не ветру, съест твоё сердце, не подавится, и кровь выпьет, улыбнётся и губы вытрет, сучка бессердечная.
Поэтому он говорит ей, которая стоит перед ним, такая чистая тоненькая, в полотенце, нежная, свеча на ветру: «Оставайся, понежься здесь, разбросай свои вещи, я приду, а на кресле — твоя рубашка, ты в моей ходишь по кухне, пьёшь из моей чашки кофе, мне будет так приятно».
Он говорит мне это, когда я выхожу из ванной в полотенце, хоть бы поцеловал в плечико свежее, я же знаю, какая у меня нежная кожа, а он не целует, говорит что-то: губы шевелятся, а я не слышу ничего от желания, ты что не видишь, что я истекаю желанием, у меня всё раскрылось, я готова. Ну обними меня, поцелуй, и я улечу только от того, что ты меня обнял, что он там говорит, не понимаю?
Я киваю. Молча, потому что мне горло свело от обиды, от тоски: он меня не любит, не может любить, кончилась вся любовь, больше не осталось. Я и так, и так, и приложусь к его сердцу, и замру, и все чувства так обострены, только тронь — и слёзы брызнут фонтаном, удержаться бы, не выдать, как мне больно.
Я приросла за эту ночь к нему, проросла нервами, соединилась кровью, мышцами, «приложи меня к мышце твоей», совпала мыслями, прямо выхватываю мысли и образы прямо из его головы, и в стихи сразу, как будто прямо от него эти стихи рожаю.
И сказать нельзя, как мне больно, больно, больно, стихи только помогают, а то бы с моста, под машину, с балкона восьмого этажа. Чтоб не заметил — улыбаюсь. Да что ж мне так больно, обнял бы, прижал бы, баюкал, целовал, я бы оттаяла, раскрылась, как книга, как сказки с картинками, которые король принёс дочери, и отдал-то за них пустяк — полкоролевства.
Он что, не видит, что у нас общая система кровообращения, что если он уйдет сейчас, закроет дверь, я сразу умру, кончусь? Нет, потерплю, сяду у двери, проколю уши, чтобы пригвоздить себя к косяку, вот косяк, буду как собака сидеть, не сходя с места, даже в туалет не пойду, буду сидеть терпеть, пока он не вернётся, если отойду на шаг, всё, он не придёт, найдет другую, не шелохнусь, главное быть весёлой, не испугать его своими чувствами, тёмными, как ночной прилив, чтобы не заметил, как я умираю каждый раз, когда он поворачивает голову от меня.
Чтобы я не была в тягость, чтобы только радовать его, ласкать, целовать, гладить, закружить, заморочить, чтобы всё забыл, чтобы только меня помнил, чтобы только обо мне думал, ждал, мечтал обо мне, я, только я: я малыш, я детка, чтобы на других не смотрел, что ему, глаза что ли выколоть, чтобы только меня помнил.
Я умру, если не полюбишь меня, умру, упаду с восьмого этажа, с моста.
Я и есть не могу, и спать, ночью лежу притворяюсь, что сплю, чтобы не заметил, что меня на куски рвёт любовь.
Это я, я, ну как ты не видишь: это я, я твоя, съешь меня, может я тогда успокоюсь, удовлетворюсь, если ты меня съешь.
Я твоя, а ты мой, если бы все листья на всех деревьях на земле имели язык и разом все заговорили, то и они не смогли бы выразить мою любовь к тебе.
Разрежь меня на куски, как в ветхом завете, разрежь и разошли по всем сторонам света, вот как она меня любит, бог свидетель, вот её тело, так она меня любит, что дала себя убить, это я, я, посмотри, почему ты не видишь?
Ну скажи, ну признайся, что ты это тоже видишь. Горло сводит от обиды, когда ты мне говоришь, что ты эти слова сто раз слышал, это же я эти слова по буковке нашла, написала-составила, своей кровью на небе вышила иголочкой, шёлком крови вышивала на небе, на вечерних облаках, с розовой подкладкой с тёмным верхом, и посылала тебе, видишь ты? А ты меня не любишь.
Ты любишь только тех, кто уже ушёл, тех, кого ты потерял, кого больше не увидишь, не найдешь, тех, кто молчит, ничего не просит, как я, не плачет, не умоляет, любишь прошлых, ушедших, гордых, а у меня ничего не осталось: ни тайн, ни своих желаний, ни гордости, только ты, только ты, единственный, мой дорогой, любимый, а ты не замечаешь, любишь гордых, тех, кто тебя бросил, кто ушёл, а я здесь, или, чтобы ты меня полюбил, мне уйти надо?
Или лучше умереть? Да мне так будет сладко и ты пожалеешь, скажешь, глупая, глупая девочка, я так тебя любил, а ты себя убила, а я буду лежать прекрасная и молодая и тебя не услышу, и душа твоя будет страдать, а сделать ничего будет нельзя, и тогда я выпью твою душу, будешь молить о пощаде, а я не услышу.
И ты будешь любить меня, когда я умру, ты ведь только ушедших любишь. Ну тогда я умру, чтобы ты меня никогда не забыл.
Она написала записку. «Прощай, моя любовь», ну, почему все женщины думают, что любовь — это такое волшебное слово, что, услышав его, мужчина должен сразу капитулировать, ерунда какая-то: ну любовь, любовь, любовь и что? Ничего. Блю-блю-люблю-бла-бла-бла.
Она сняла серьги, положила на тумбочку у кровати. На записку. Пошла в ванную, наполнила теплой водой. Взяла нож, острый. Легла в ванну. Ещё рано. Только полдень. Рано ещё. Вылезла. Побежала в комнату, оставляя мокрые следы, смяла и выбросила записку. Вдела в уши серьги.
И вдруг как молния в сердце: Это я манипулятор — Анна Каренина, только без поезда. А-а-а-а-а! Да разве можно меня терпеть, разве можно меня любить, я же серебряной ложечкой его мозги ела, кубками серебряными кровь пила, не боимся мы, вампиры, серебра, как он ещё меня терпел, бедный мой, бедный, Дориан Грей без портрета, и я бедная, Анна Каренина без поезда.
Я хотела, чтобы всё было, как я сама себе придумала. Глупая.
Глупая детка, дорогая, малыш, птичка, мерзкая тварь, пьющая кровь, оборотень, вампир.
Бедная, бедная, не дадут тебе напиться. Не дадут.
Мышка летучая, нетопырик бедненький.
Вот так и становятся вампирами от неприкаянности. От нелюбви. От одиночества. От горя.
Вот и будет она летать, нападать на людей, пока не убьют.
Не печалься, не плачь, забудь.
Нетопырик бедненький, мышка летучая.
Что с ними будет? Она осознает, что она — вампир, пожалеет его, уйдёт, больше не будет у него кровь пить. Он останется в живых.
Она? Если кровь пить не будет — от голода умрёт.
Другой вариант: найдёт кого-то толстокожего, не как тот, от которого ушла, выйдет замуж, родит двоих детей. Не вампирчиков, а в отца, человеков толстокожих. Будет кровь у мужа попивать. Потихоньку. А что ей тогда напиться не дали, то есть сама отказалась, до смерти не забудет, не простит. Не сможет.
Не печалься. Не плачь. Забудь.
Вампирчик мой, нетопырик, мышка летучая.
22-23.06.2013
Саша VS Кассандра
Всё было бы, наверное, хорошо, если бы не её страсть к зеркалам. Зеркала с детства не давали ей покоя. Первое зеркало, которое она полюбила, было старинное зеркало её бабушки, потом оно перешло к маме, а там и к ней. Оно висело над потемневшим от времени комодом с двумя рядами ящичков с бронзовыми, тоже потемневшими от времени, ручками и ажурными накладками на фасады ящичков.
Верхний ящик длинный, во всю длину комода и мама использовала его для мелких вещей. Толстых салфеток изо льна с причудливой мережкой, хлопковых тонких, на ощупь прямо как шёлк, платочков с вышитым в одном уголке каждого мостиком и проточной водой под ним. Вышивка была выполнена мелким-премелким крестом цветными шёлковыми нитками, стирать тоже надо очень аккуратно, чтобы краски не полиняли. Всё изображение было дюйм на дюйм: мостик из кирпича, очень объёмный, с тенями, под ним синяя плескалась вода, в которой отражалось светлое небо. С одной стороны мостика вышит куст бузины. Нашей русской бузины с ярко-зеленой листвой и красными кистями мелких водянистых ягод.
Над комодом висело зеркало. Оно, наверное, пережило каким-то необъяснимым образом две войны и несколько поколений владельцев. Рама зеркала была обманчиво проста. Тёмное же дерево четыре дюйма шириной сверху украшено козырьком и над ним изогнутыми в стиле арт деко крыльями или волнами, с головками, встречающимися у центра над вершиной козырька. По боковым сторонам рамы шли насечки и плавные желобки, от козырька вниз спускались резные симметричные балясины до середины высоты рамы. Нижняя часть рамы была шире остальных и на ней прямо под зеркалом была полочка в два дюйма шириной, по всей длине, которую подпирали деревянные вырезанные львы, высотой в холке по три дюйма, они почему-то отворачивались мордами друг от друга. Между ними вырезаны дубовые листья и жёлуди, размеры листьев и львов никак не сочетались: в одном льве укладывалось два с половиной дубовых листа. Внизу по обеим сторонам зеркального полотна — бронзовые подсвечники на две свечи.
Свечи так и оставались в гнёздах, хотя их давно не зажигали, и многолетняя пыль, если их зажечь, наверное, страшно бы трещала. Амальгама на зеркале по краям покоцанная: в некоторых местах пошла тёмными пятнами. Как бы не была она ртутной, но все уверяли её, что она серебряная, и поэтому такая тёмная. Это зеркало в детстве произвело на неё такое сильное впечатление, что остальные зеркала, дальние и близкие родственники того зеркала, тоже навсегда вошли в её жизнь, и она не могла не думать о них, даже когда уже выросла.
У неё скопилась не маленькая коллекция старинных ручных, таких же потемневших, серебряных с ангелами, демонами, тритонами, героями и богами антикварных зеркал и шкатулок, которые прятали свои глаза-зеркала под крышками, самых разных размеров. Пудру и тени она покупала только для того, чтобы они всегда были под рукой: в сумочке, и она могла в любой момент выбрать из пяти вариантов зеркальце, подходящее к её настроению. Как только она видела зеркало, она обязательно заглядывала в него и всегда видела там, за амальгамой, то, что ускользало от других людей. Каждое зеркало имело своё лицо, свои глаза и свой мир. Они такие разные, эти миры — она ничуть не сомневалась, что в каждом мире её собственное отражение живёт отдельной жизнью и, если бы её отражения встретились, то у каждого была бы своя отдельная история, и они лишь слегка походили бы друг на друга, но отличий было бы гораздо больше. И ничего, что правое становилось в зеркале левым, на то оно и зеркало. Как раз это большой плюс по жизни.
Дело в том, что она — художник. Именно не художница, а художник. Когда ты работаешь с пластилином, глиной, да с чем угодно, то процесс бывает очень долгим, и ты перестаешь видеть свою скульптуру, или свой рисунок: глаз, что называется, замыливается, и ты так привыкаешь к изображению, что начинаешь видеть то, чего нет — и не видишь того, что есть, видишь то, что ты сам себе напридумывал и намечтал, что видишь внутренним взором, а стоит тебе поднести работу к зеркалу, когда правое становится левым и наоборот, то видишь в непривычном зеркальном изображении свежим взглядом все незамеченные ранее ошибки, которые начинают переть со страшной силой, ты видишь работу, как чужую, как в первый раз, несимметричные детали просто кричат, машут фонариками и сигналят клаксонами. Поэтому она всегда пользовалась любезной помощью зеркал и зауважала их ещё больше, потому что они помогали ей в работе.
Рука у неё была верная, смелая, не женская — в смысле подачи материала: её работы никто никогда не принимал за женское рукоделие. В них была такая сила, что когда на выставках просили выступить автора, и выходила она, тоненькая как берёзка, её не признавали и продолжали ждать автора скульптур, представляя себе двухметрового мужика с мощными руками и лицом Геракла, с косой саженью в плечах (сажень — это расстояние от пола до кончиков пальцев вытянутой руки человека, мужчины, точнее, где-то два метра сорок восемь сантиметров). А выходила она, берёзка.
А работы у неё действительно сильные: мужские. Одна из них называлась «Матадор». Если вы представили себе гибкую напряженную фигуру, то вы ошиблись. Это был бюст мужчины, собственно, матадора, лет герою около пятидесяти, и то, что он жив, уже было чудом. Он просто смотрел. Глубокие раны его глаз, которые и создавали впечатление прямого взгляда на зрителя, направленные прямо в его душу, не отпускали, и ты, как дурак, падал взглядом в эти глубокие раны и давал этим пустым глазам высосать тебя до дна, потому что твои мелкие неприятности да и крупные тоже, он просто брал на себя, и ты не хотел уходить, хотел смотреть в его спокойное, понимающее, как будто говорящее лицо: не печалься, не стоит оно того, живи, не плачь, видишь, я не плачу, жизнь так хрупка, живи, не жалей ни о чём, забудь.
Она и телевизор любила потому, что он тоже ассоциировался у неё с зеркалом. Шли новости, она слушала в пол-уха, но, когда она посмотрела в цветное зеркало экрана, она буквально чуть не упала: хорошо, что в эту минуту она сидела на диванчике у себя в кухне, у неё в каждой комнате по телевизору, иногда она даже включала все три, на один канал или на разные и смотрела одно, а слушала ещё два, или все три на один канал: стерео звук плюс ещё один. Она поперхнулась кофе, закашлялась, потекли слёзы и ей стало плохо видно, что происходит на экране, а происходило там что-то ну очень странное: она сама была на экране и представляла публике своего «Матадора». Репортёр поднёс к её лицу микрофон с названием канала НТР, такого канала она не знала и равно не было с ней такого эпизода — у неё не брали интервью.
Диктор произнёс: «Вчера в галерее «Сумерки» открылась выставка художников, объединившихся в группу под названием «Веды». Молодые скульпторы подготовили проект «Жаме вю».
Она, не веря себе, во все глаза смотрела на экран, и глаза, как ей показалось, начали вылезать из орбит. Не только глаза бессовестно обманывали её, но и уши, вот уж от кого она не ожидала такой подлости, уши вообще водили её за нос, если можно так, весьма фигурально, выразиться. Почему? Потому что во-первых, она вчера была дома, во вторых, галерея называлась не «Сумерки», а «Туман», потому, что фамилия хозяина, которого она очень хорошо знала, была Туманов, в-третьих, группа художников, в которую она не то, чтобы входила, а скорее к которой примкнула, называлась не «Веды» а «Непомнящие», и проект назывался «Дежа вю», а не «Жаме вю», что означает что-то вроде неузнаваемое привычное, это было так же точно, как её саму звали Александра, а не как звалась её абсолютная копия на экране: в этот момент диктор сказал, что работа молодой художницы Кассандры (Александра поморщилась: слишком важное имя, нужно попроще!), называется «Гладиатор». Но она ясно видела, что скульптура, о которой шла речь, это без сомнения, её «Матадор», с его скорбным и понимающим взглядом человека, лишенного надежд.
Она в шоке стала вглядываться в экран, в этот момент её постиг новый удар: сменился видеоряд и теперь, правда, она видела, что Кассандра хоть и похожа на неё как близнец, всё-таки отличается от неё: цвет глаз на экране понять трудно, вроде ореховые, как у неё самой, а вот брови не похожи — её, Сашины, вразлёт, густые к переносице, а дальше летящие, с изломом, а у её двойника, тоньше, изящнее, с плавным изгибом, отчего выражение лица (а Саша, как художник, знала, что выражение лица, в основном, определяют именно брови) у Саши было решительное и смелое, а у её двойника наивное и нежное, губы у обеих пухлые и сочные, но у Саши уголки стремились вверх, а у Кассандры грустно опущены вниз, овал лица совпадал, как и аккуратный носик небольшой картофелинкой: у Саши смягчал её отчаянную смелость, а у Кассандры делал её лицо таким трогательным, что хотелось прижать её к груди и пожалеть, погладить по голове и поцеловать в гладкий круглый, как и у Саши, лоб.
На этом потрясения не закончились. Саша въелась в экран и увидела презентацию Кассандры с другой точки съёмки и стало видно, как к ней подошёл её, Александры, возлюбленный. Он представился как учитель и партнёр Кассандры по работе и стал рассказывать, как он впервые её увидел. Рассказ один в один повторял то, как Александра с ним познакомилась, только он рассказывал те же, знакомые ей подробности, смотря таким знакомым ей взглядом, в лицо не ей, Саше, а незнакомой Кассандре, но рассказывал то же самое: как он подошёл к ней, спросил, почему она такая грустная и подарил ей, Кассандре, каталог своих работ, Саша топала ногами от бессильного негодования, как ребёнок, желающий играть только по своим правилам, а тут вдруг всё, к чему она привыкла, изменилось, всё было не так! Она даже подбежала к книжной полке и вытащила каталог с дарственной надписью: «Самой милой Сашеньке, с пожеланием удачи!» вот же, вот его автограф, Саша показывала титульную страничку с подписью своего любимого, но если она-то разговаривала с телевизором, то он по каким-то причинам не желал с ней общаться.
Сашиным возлюбленным был хорошо известный в художественных кругах скульптор, его все знали, а когда Кассандра подняла к нему такое беззащитное и трогательное лицо, а он так нежно на неё посмотрел, то Саша чуть не закричала в голос. Это её мужчина! Это её работа! Это её презентация! Что же это такое! Что за фигня! Она как маленькая принялась тереть глаза и хлопать себя по щекам, потом побежала в ванную и принялась плескать холодной водой в лицо.
Что делать? Она не могла сидеть сложа руки, она забегала по квартире, ища, куда бы приложить руки и на чём выместить досаду, недоумение и растерянность. Она не могла сесть даже на минуту, единственное, что могло ей помочь - знание, что так всегда бывало в её жизни: когда эмоции захлёстывали, она несколько дней в зависимости от глубины поражения не могла ни о чём другом думать. Где-то после трёх дней, она успокаивалась, и мысли сходили с рельсов, и она могла дышать, навязчивые мысли всплывали всё реже и она, наконец, приходила в себя.
Зато сейчас вид Кассандры, преданно смотревшей в лицо её, Сашиного, возлюбленного, вид, так сильно давший Саше по мозгам, можно обратить в творческую энергию и на этом топливе сделать что-нибудь интересное и сильное. Она на пружинящих от нетерпения ногах побежала в комнату, служившую ей мастерской. По телу пробегала мелкая дрожь, она даже получала от неё наслаждение. Она с головой, а у неё всё, даже любовь, всегда шло от головы, нырнула в работу: скорее, скорее, чтобы не расплескать возбуждение. На столе у неё лежала женщина. Она сдернула влажную ткань. С первого взгляда нельзя было понять, спит она или уже мертва. Плечи лежали в горизонтальной плоскости, ноги, слегка согнутые в коленях, так если бы она лежала на левом боку, а бедра занимали промежуточное положение. Правая рука, полусогнутая, лежала ладонью вниз рядом с телом, левая, согнутая в локте — на груди, прикрывая, защищая сердце, голова была слегка повернута налево, подбородок чуть опущен к плечу. Она как будто заснула, страдая, и продолжала страдать во сне, словно какая-то боль не отпускала её, или брала уже над ней верх, и она не должна была уже проснуться. Да, верно, она спала, но проснуться ей уже не суждено. В женщине явно проступали Сашины пропорции, её тонкие и сильные руки, стройные сухие щиколотки, длинная шея, красивой лепки голова и стройные бёдра. Работа была почти закончена.
Идея состояла в том, что сон — это та же смерть, только от неё иногда просыпаются, а иногда — нет, и когда ты засыпаешь, то ты не знаешь, суждено тебе проснуться или нет. Это открытие заставляло некоторых людей жить одним днём и забывать всё, что было вчера, лишало их жизнь преемственности и смысла, другие, боясь потерять нить жизни, переставали спать, чтобы не прерывать её. Саша была из тех, что спали только когда уже не могли сопротивляться. Некоторые, наоборот, погружались в забытье при первой возможности, лишь изредка выныривая оттуда, и глотнув яви, вновь уходили в сон.
Саша, не успев даже подумать, одним длинным движением вскрыла женщину от солнечного сплетения до лобка и отвалила пласт глины как крышку. Она представила себе её в алебастре, с непрозрачной крышкой, золотой или слоновой кости, со шрамами и сеточкой еле заметных трещин. Такая шкатулка, с жизнью внутри. С тикающей, невидимой, но слышимой зрителю жизнью. На замках. Замки бронзовые, с огромным количеством мелких деталей, викторианской эпохи.
Саша мысленно уже всё видела, но понять, будет это шедевр или пошлятина, она пока не могла. Прошло шесть часов. Было три часа ночи — самое нелюбимое ею время, Она закрыла скульптуру и всё-таки решила уступить позиции Морфею, обмануть его бдительность, прикинувшись спящей. Она приняла душ и легла. За окном была непроглядная тёплая для зимы темень.
Она лежала в черноте, и мысли непрерывно крутились по одному и тому же маршруту: первая остановка: «Матадор», то есть «Гладиатор», смотря с какой стороны поглядеть, если с её, то — матадор, если со стороны Кассандры, то — гладиатор. С тем же лицом. Дальше лязг колёсных пар, перебои сердца на стыках рельсов, следующая остановка: выставка «Дежа вю» с её стороны или — «Жаме вю», если смотреть с точки зрения Кассандры, стук колёс всё убыстряется, её швыряет из стороны в сторону, и на стыках уже боль в сердце напоминает: ты-не-ты-не-ты, и третья остановка, в ушах уже грохочет так, что она сейчас оглохнет: он с ней, с Кассандрой, а как же она, Саша? И где ей искать своё сердце? И здесь на самом пике горя и тоски она заснула.
В мастерской спала скульптура, в деревянные окна (она терпеть не могла пластиковые), мягко и неотступно давила зима.
Утром резко похолодало, расчистилось и загорелось розовым небо у горизонта, столбы дыма поднимались ровно вверх, серо-фиолетовые с запада и красные с востока. Так же расчистились мысли. Саша встала свежая, и от вчерашней безысходности не осталось и следа. Всё просто: надо позвонить ему. Её имя высветится на экране, он поговорит с ней ласково, они встретятся в своём обычном месте, в кафе в центре, и пойдут в его мастерскую, всё будет как всегда: они будут говорить друг с другом без слов, им достаточно взглядов, будут заниматься своим любимым делом, если надо, она будет позировать, потом он, она давно хочет сделать его торс, такого тела, как у него, нет больше ни у кого на свете.
Она испытала облегчение. Ей стало ясно и спокойно на душе, и она не спеша позавтракала, подвела глаза, чтобы разрез, улетающий к вискам, казался ещё четче, подкрасила губы, и из зеркала на неё глянул антипод Кассандры: на Сашу смотрела какая-то ведьма — не ведьма, а точно несчастная и неприкаянная девушка, которая с отчаянием вглядывалась в неё, в Сашу: она с ужасом отшатнулась и побежала смывать косметику. Стало лучше: женщина в зеркале стала поспокойнее и не такая несчастная: просто замотанная и усталая от своих мыслей, обеспокоенная, но не такая неприкаянная, как раньше, без ужаса в глазах. Она набрала номер своего мужчины. Она как будто видела, как он достал телефон, она хорошо представляла и модель, и цвет, она ведь не раз держала его в руках. Гудки. Наконец его голос.
Её пробила приятная судорога: — Алло, — сказала она. — Это я.
— Кто я? — переспросил он.
— Александра, — уже с предчувствием беды сказала она.
Следующий вопрос как удар под дых: — Какая Александра.
Безнадежно. Безнадежные надежды, от её уверенности в себе и в том, что всё разъяснится, не осталось и следа. Как это: Какая Александра? Как будто у него много Александр! Что же это? Это я! беззвучно закричала она в трубку, оттуда слышался его ставший из родного, таким далёким, отстранённый и безразличный, чужой вежливый голос:
— Кто это.
Даже без вопроса, просто: Кто это. Как ей сказать, кто она?
Это я. Твоя Саша? Это я, Александра, твоя — кто? В самом деле, кто? Если он её не узнал, то что она может ему сказать, чтобы узнал? Она чувствовала себя, как будто у неё отняли её жизнь, её имя, её любовь, вообще — всё. Она никто и звать её никак. Она была уничтожена одним звонком. Её не было. Не существовало вовсе.
— Всего хорошего, — глупо сказала она и повесила трубку.
Это сон? Она спит? Что это такое! Что ей делать? Ну, что-то ведь можно сделать? Смешно доказывать ему, что она — это она, если он её не помнит. Показать фото? Точно — фотографии, где они вместе. Даже если она его не вернёт, то хотя бы вернёт себя. Свое имя, свою жизнь.
Она бросилась к столу, вытряхнула из коробок фото. Вот они в отпуске, на море, он и она на фоне садящегося в море солнца, но сейчас она и сама заметила, что лиц не разобрать, она-то знает, кто на фото, но понять нельзя. Вот она и он на прошлогодней выставке. Она смотрит в камеру и улыбается, а он как назло отвернулся и виден только контур щеки и напряженные мышцы шеи; он стоит боком, и понять только по одежде, что это точно он, невозможно. Вот здесь, здесь, среди фотографий со свадьбы его брата: там они были вместе, а она сама была подружкой невесты, но их вместе тоже нет, она — с остальными девчонками: ну и что, если она покажет эти фото, ну, подружка невесты и подружка, а он везде, везде на этой проклятой свадьбе отдельно. Ничего убедительного нет. Она сама удивилась, что ничего нет. Да и если бы было, не пошла бы она ничего доказывать ни с какими фотографиями. Паника и ощущение всё убыстряющегося, захватывающего всё большую часть её жизни бреда всё усиливалось. Как огромный шар, от которого не убежать, накатывался и подминал её под себя, и нет спасения. Она падает в пропасть, хватается за отвесные стены, руки скользят, ногти ломаются, ей больно так, что она отпускает руки.
Она очнулась на полу, тут же валялись фотографии, на которые ей больно смотреть. Она собрала их в медный таз, смяла, чтобы у воздуха был подход к каждой, поставила таз в ванну, подожгла и сидела на краю ванны, пока все они не превратились в мелкий шёлковый тёплый пепел. Странно, ей ничуть не жалко этих картинок, от которых остался только пепел. Она никто и звать её никак. Вот так.
Последний шанс: она пойдёт и встретится с ним лицом к лицу. Например, когда он будет в кафе, или у него в мастерской, или дома. Всё очень просто. Она посмотрит на него, а там уже по ходу дела, решит, что делать. Она не отступит, не будет стоять в стороне, не постесняется, она будет бороться со своей противницей, с этой самозванкой. Она отвоюет то, что по праву принадлежит ей. Она права. Она возьмёт своё.
Она надела чёрные в облипочку джинсы, которые так ему нравились, чёрную водолазку, и стала как ночной тать, ей понравилось. Надела кожаные чёрные высокие ботинки на шнуровке, потопала в пол, решимость укрепилась, она вздохнула и на миг задержала дыхание, накинула короткую кожаную, похожую на лётную форму куртку, натянула до бровей вязаную шапку — решительность из неё так и пёрла.
Она подмигнула ночному татю? Ночной тате? Таточка моя ночная, — сказала она. Подмигнула своему изображению в зеркале и хищно улыбнулась: на месте Кассандры, этой воровки, нахалки, которая заняла моё место, негодовала Саша, этой копии, плохой, мягкотелой, сама она на месте этой слабой копии чувствовала бы себя неуютно, но ведь та пока не знает, что она пошла на неё войной, она сама запуталась в этих бесконечных местоимениях третьего лица единственного числа женского рода. Она — это я, Александра, живая, очень даже сердитая и решительная, а кто эта Кассандра, я даже и знать-то не хочу, не желаю!
Разборка с фотографиями отняла у неё часа два, сейчас уже три дня. Зимние три часа дня, через полчаса начнёт темнеть — она выскочила из дома и поехала в кафе, где они всегда с ним сидели. Оттуда до его дома — пять минут. Он живёт рядом с её любимой станцией метро, «Новослободской», с витражами, конечно, такая как она, любительница стекла и зеркал, просто не могла не любить эту волшебную станцию. Кафе в пяти шагах, в общем, всё складывается!
Она зашла в кафе, стараясь не светиться: опустила голову, косая русая челка закрыла лицо, она разделась и проскользнула в зал. Она подождёт здесь, у окна, отсюда виден вход, и она увидит, как они подойдут. Саша угадала: не прошло и десяти минут, она даже не успела получить свой кофе с круассаном, как мимо окна прошла пара: он, её мужчина, он, чьи руки, глаза, мышцы и кости, всё было её, как и её тело придумано, вылеплено, выращено для него, его тело, каждый сантиметр которого был ей знаком, был ей родным, был обцелован ею тысячу раз. Его синие глаза под густыми ресницами, хмурые брови, подбородок гладиатора, она насторожилась, почему ей в голову пришло именно это слово: гладиатора, скульптура её противницы, почему она не сказала, не подумала: подбородок матадора, ну пустяк, он её мужчина и точка! Рядом шла Кассандра. Мягкая улыбка. Светящееся лицо. «Фу, тряпка!» — подумала Саша. Она затаилась: прекрасно, они вошли в зал. Она как раз дождалась своего кофе как нельзя кстати. Они сели по диагонали от неё. Разговаривают.
Чёткого плана у неё пока не было: пресловутые обстоятельства пока молчали и ничего не хотели ей подсказывать. Ну, наконец-то, что-то сдвинулось с мёртвой точки: Кассандра встала и направилась в туалет. Саша встала и тоже пошла туда, она не знала, что будет делать, но как будто кто-то взял её за руку и повёл. Кассандра остановилась перед входом в туалет: это была маленькая комната, Кассандра оглядывала её в поисках места, куда бы деть сумочку (как все абсолютно девушки, она всюду носила её с собой). Ни крючка, ни столика там нет, это прекрасно помнила Саша. Она улыбнулась и незаконченным жестом потянулась к Кассандре, мол, давайте подержу, пока вы там будете пудрить носик. Та поняла и, улыбнувшись в ответ, вручила ей красную аккуратную сумочку. С безразлично-приветливым лицом Саша взяла её и отвернулась, пока Кассандра не вошла в кабинку.
Ей всё удалось! Саша спокойно опустила тонкую кисть в сумочку: в одно отделение, во второе, и ещё не знала, что она хотела найти, просто проводила рекогносцировку — ничего интересного — мобильник, кошелёк, пропуск или удостоверение, но третье, в середине, потайное отделение принесло ей удачу: мягко без бряканья она нащупала знакомую связку ключей, как у него, но ей, Саше, он так и не дал ключи, несмотря на три года отношений и сразу дал этой самозванке, которая заняла Сашино место.
Она захватила их пальцами внутри сумки, чтоб не звякнули, и вытащила их, слегка подбросив и поймав в руку. Попались! Она засунула их сзади в джинсы, и они сразу там обжились, согрелись и натянули карман. Она почувствовала радостный азарт. Через три минуты вышла Кассандра, и Саша отдала ей сумку. Та ласково кивнула и, тут же забыв про неё, пошла к нему, в зал. Саша, набрав побольше воздуху и сдерживая танцующий шаг, пошла на место, допила, внутренне ликуя, кофе и расплатилась. Схватила куртку и бегом побежала к его дому.
Так: они просидят в кафе ещё полчаса, по крайней мере, потом пойдут не в мастерскую, как она думала вначале, а к нему домой, ведь уже совсем темно. Она припустила галопом, сердце её пело. План обрастал плотью. Ключи у неё. Она проникнет к нему раньше них. Подождет там, потом, когда они придут, она улучит момент и выпроводит её, а сама останется, нет это как-то мелко и воровато. Нет, она выйдет к ним в своём халатике, который так и жил у него дома, после того, как он сказал, «что ты каждый раз берёшь мои рубашки, мне конечно, нравится, но ты можешь принести свой халат, или что ты предпочитаешь, мне нравится, что здесь будут твои вещи», тогда она расценила это как небольшую, но важную победу в борьбе за его сердце, так что, встретив их в своём халатике, она сразу покажет, кто в доме хозяин, то есть хозяйка.
Она открыла дверь ключами Кассандры, вошла, разделась, нашла свой халатик, надела свои, заметьте, свои тапочки, устроилась на диване и стала ждать его и Кассандру. Внезапно её планы поменялись. Она подумала, что если на Кассандру её, Сашино, появление в халатике и произведёт нужное впечатление, то ему-то как раз это может очень не понравиться. Она его хорошо знала: он вообще не терпел, чтобы хоть что-либо решали за него. Он всё всегда должен решать сам. Поэтому она решила действовать не так демонстративно, а похитрее. Она погасила свет везде, где успела зажечь и скрыла следы своего присутствия: убрала куртку, джинсы, водолазку и ботинки.
Она подождала в спокойной атмосфере без страха и истерики ещё полчаса и услышала, как звякнули в личинке замка ключи: она собралась моментально, как автомат Калашникова, и тенью скользнула в ванную комнату, где спрятала свою одежду. Они вошли. Бухнула дверь. Прямо у входа они начали обниматься. Она услышала голос Кассандры: — Милый подожди, дай я разденусь, — шорохи и смешки разделились на два источника, вот она пошатнулась, снимая сапоги, не нашла тапочки, потому что в них была она, Саша.
Кассандра в поисках тапок мягко протопала сначала в одну комнату, нету, потом в другую, нету, сейчас она войдет сюда, безошибочно поняла Саша, сейчас. Зажёгся свет, и приоткрылась дверь, Саша приклеилась к стене рядом с дверью. Вошла Кассандра. Саша прижалась к ней сзади и зажала рукой рот, другой обхватила плечи и изо всех сил зафиксировала торс, и, не отрывая правую руку ото рта Кассандры, резко и сильно рванула голову вправо и к себе. «Руки сильные, брови вразлёт», зажглась в голове строчка из песни. Всё. Конец. Чисто. Осталось чуть-чуть. Она пустила воду в ванну, чтобы не было слышно возни, когда она будет переодевать Кассандру в свою чёрную одежду ночного татя. Пришлось повозиться: и вот пред ней в её одежде лежала Кассандра, как две капли воды похожая на неё саму, со спокойным лицом, с плавными бровями, носиком-картофелинкой и пухлыми губками с опущенными вниз уголками.
Никогда нельзя с уверенностью сказать, отражение ты или оригинал. Осталось избавиться от тела. Как? Что-нибудь придумаю, решила она. В лестничный пролет? В окно на кухне? Куда ближе? Куда удобнее? Она сложила её, как шарнирную марионетку, в корзину для белья, тело оказалось таким компактным — человеку вообще не надо много места, если его аккуратно сложить, нервно хихикнула Саша, неужели и со мной могло такое случиться, ужаснулась она чужой жестокости и безусловно оправдывая свою.
Смешно. Ужасно. Удачно. Зато она на своём месте. Она захватила полотенцем лампочку, вывернула и спрятала её в шкафчик.
— Милый, — крикнула она ласковым голосом, голосом Кассандры, — тут нет лампочки в ванной.
— Давай я потом вверну, — крикнул он, — а сейчас иди сюда, я тебя жду, скорее.
Главное сейчас не сойти с рельсов. Он потом сразу заснёт, Саша это хорошо знает, а там она ночную тать, ночного татя, Кассандру, уронит из окна на кухне. Только надо отзываться на имя Кассандра, это легко, это почти её имя, она своё, хоть и сильно любит, но привыкнет. Кассандра. Кассандра. Кассандра. Всё. Готово. Она отозвалась:
— Иду! Она вошла в комнату, скинула халат, под ним ничего.
Она легла и обняла его и руками, и ногами. Он поцеловал её в грудь, она слегка вздрогнула, сердце споткнулось и опять заспешило, заколотилось, она прерывисто вздохнула и закрыла от счастья глаза.
На них со стены смотрела чёрно-белая фотография хозяев: он и она. Крупно. Лица. Её в анфас. Его в профиль. Её светящееся лицо с плавными бровями, носиком-картофелинкой и пухлыми губами с уголками, опущенными вниз.
01.07.2013
Десерт
Маленькое кафе в чудом сохранившемся одноэтажном районе старой Москвы работало до глубокой ночи. Окна большие не по чину, видимо старые подслеповатые окошки, полагавшиеся домику, были без жалости выставлены и заменены огромными новыми пластиковыми, но как ни странно это не портило кафе, а наоборот, делало его привлекательным для всех, кто боится замкнутых небольших помещений, а таких немало, потому что такое окно как бы выворачивало зальчик наружу, и если взять столик у окна, то ты оказывался и не внутри, и не снаружи, а как будто зависал над булыжной мостовой на границе приглушенного света от свечей в зале и вечернего сумрака летней московской ночи с кружевными, беспокойно мятущимися тенями клёнов от жёлтых фонарей.
В зале три человека. У огромного окна как выхваченный одним махом смелыми ножницами бумажный чёрный силуэт, сидела худенькая девушка с длинными русыми волосами и заплаканными зелёными глазами в чёрном платье простого покроя со вставками антикварного, сразу видно, дорогого чёрного же кружева шантильи на спинке и рукавах, кто не знает, шантильи — это вид плетёных на коклюшках шёлковых кружев, где на мелкоячеистой, навроде алансонских кружев, похожей на соты ромбической сетке с переплетением один плюс две нити — point de Pari, где контуры рисунка выделены более толстой, как будто обведённой фломастером, нитью, с чрезвычайно подробными и реалистично изображенными пышными крупными букетами роз, тюльпанов, лилий, которые обычно обрамлялись сложными рамками из перевитых более мелкими цветами — колокольчиками, вьюнами волнистых ламбрекенов.
Она была в красных туфлях на каблуках и с красной же сумочкой, откуда она всё время доставала носовой платочек, комкала в руках, потом прятала в сумочку и через несколько минут опять доставала и дёргала за уголки, сердилась, мяла и опять убирала. Простой покрой платья подчеркивал неброскую нежную красоту и элегантность девушки. Она была нежна, но смела, деликатна, но отважна, иначе как бы она надела такие смелые красные туфельки, за такие туфельки Ганц-Христиан своей героине когда-то безжалостно, прикрывшись её пожеланием избавиться от мании танца, якобы она сама захотела, врёт, поди, отрубил ноги, не дай бог, нашей героине того же, но мы-то не Ганц-Христиан, ноги рубить не будем! Наряд подошёл бы для весьма торжественного события: помолвка — а жених не пришёл? день рождения — а гости забыли прийти? оглашение завещания, а она перепутала кафе? Или встреча с бывшим возлюбленным, который разбил ей сердце, и спокойно продолжал жить дальше, пока внезапно острый приступ измученной совести не погнал его на встречу с ней, чтобы, наконец, он мог вымолить прощение, а по пути приступ прошёл, и он развернулся и поехал в привычный клуб? Неизвестно, да и не так важно.
Но сейчас девушка, назовём её для удобства Катей, сидела в затерянном кафе и комкала в руках платочек. За соседним столиком у другого окна сидели двое молодых людей, которых можно было бы принять за братьев, они создавали впечатление очень близких родственников, но как бы с разными знаками, один — паинька, явно со знаком плюс, а второй —забияка, несомненно со знаком минус; несмотря на это, они были из одного гнезда, вероятно у них был один и тот же папа, и совершенно противоположные красавицы мамы. У оного была причёска, как у артисток двадцатых годов, из светлых волнистых, тщательно уложенных волос, а у другого — чёрные, мелко закрученные локоны вряд ли видели гребень чаще, чем раз в неделю после бани, в остальных случаях они просто пропускались сквозь крепкую пятерню хозяина или подвергались ласковому пересчету девичьими пальчиками. Первый — стройный, не худенький, с нежной бледной мягкой шелковистой на ощупь, откуда знаю? да уж знаю, кожей; второй — сухой и загорелый, с накачанными в меру мышцами и дубленым ветром и солнцем загаром. В общем, как если бы один человек встал перед магическим зеркалом, которое отражало бы всё наоборот, белое становилось чёрным, доброе — злым, и полученное отражение вышло бы из рамы и отправилось по своим делам. Видимо, эти двое были такой парой: с тихого чистого и скромного доброго блондина, путём отражения получился его наглый весёлый громкий товарищ. Он непрерывно жестикулировал, хохотал, громко говорил, поглядывая на Катю, которая была так поглощена собой, что ничего не слышала. То, что они товарищи, видно с первого взгляда — каждый великодушно прощал другому его достоинства, вероятно потому, что у каждого были диаметрально противоположные представления о достоинствах, то, что для одного мёд, другой бы сразу выплюнул. Мне лично больше нравится чёрный, ну который накачанный дерзкий и нахальный. Выражения лиц у них естественно были совершенно непохожи. У белого под носом, видимо, было намазано чем-то вонючим, и поэтому на его лице застыла брезгливая гримаса, у чёрного — наоборот, формулировать не буду, и так ясно: он как весёлый вертлявый шкодливый пудель, которому всё интересно и до всего есть дело.
Белый сказал:
— Ну ты как думаешь, она съест сразу или будет смаковать?
Чёрный поглядел на Катю: — Не знаю, внешность обманчива, кажется, что она тонкая, воспитанная, осторожная и правильная, интеллигентная, скромная и добрая, но, может быть, в действительности всё не так, как на самом деле, — глубокомысленно заметил он.
Белый улыбнулся способности чёрного валить всё в одну кучу и заканчивать мысль противоречивой философской теоремой, основанной на ошибочных предпосылках, как всегда: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Белый знал этого дядьку, но никак не мог выкроить время и съездить с чёрным с нему в Киев, хотя тот всегда звал их погостить на ведьминой горе.
— Я думаю, она слишком осторожна, чтобы слопать всё сразу, она похожа на наших, — заключил белый.
— Нееет, братец, ты не прав, она горячая, порывистая и прикончит всё, не опуская ложки! Она из нашей породы! Спорим? — горячился чёрный.
— Спорим, — согласился белый.
Приятели или братья пожали друг другу руки и направились к стойке, где скучающая официантка в форменном платье в мелкий цветочек — на светло-желтом фоне пестрели фиолетовые анютины глазки, обожаю сочетание жёлтого и фиолетового, а вы? и в белом крошечном переднике, уже позвонила всем, кому могла и в мельчайших подробностях рассказала всё-всё, вплоть до самых интимных переживаний, больше звонить некому и теперь она маялась от безделья.
Чёрный заговорил с ней и на всякий случай встал так, чтобы она не видела, как белый подошёл к стеклянной витрине, где в холодке на блюде под хрустальной сферой скучали дожившие до вечера десерты. Банальный тирамису, крамбл с песочной хрустящей корочкой и щедрой начинкой, слишком сладкий даже на вид и творожный крем с черносливом и грецкими орехами, всё очень тривиальное, решительно ничего из этого не могло бы утолить грусть и печаль Кати.
Белый задумчиво смотрел на витрину и стал думать, какой десерт наверняка мог бы так понравиться Кате, чтобы она наверняка его заказала? На всякий случай он заглянул ей в голову, вообще-то обычно он так не делал: не лез в голову к людям без надобности, особо тонкие экземпляры даже чувствовали это и проявляли беспокойство, а белый после этого терял много сил, чтобы стереть у них из памяти это событие и, если бы потребовалось серьёзное вмешательство, то у него могли возникнуть трудности. Он осторожно заглянул: в голове у Кати царил беспорядок, как у всех нормальных людей. Он не стал смотреть всё подряд, порылся только в детских воспоминаниях, чтобы найти образ десерта, который её точно зацепит. Несколько секунд он созерцал огромное облако сахарной ваты, торт наполеон, подсолнечную халву в большой жестяной банке и конфеты южная ночь. «Вряд ли сейчас это соблазнит её, — подумал он, — надо что-то особенное». Тут ему повезло: на самом дне её памяти он обнаружил тщательно спрятанную коробочку, видно её давно не открывали, чтобы не замутить воспоминание, настолько дорогое, что им старались не пользоваться, чтобы оно не испортилось: они ведь быстро выдыхаются, а особо нежные вообще киснут, и у них становится очень неприятный вкус.
Белый осторожно открыл коробку и увидел почти нетронутое воспоминание в виде запотевшей шоколадной трубочки мороженого. Отлично! «Перед таким искушением она не устоит», — понял он, значит, его особый десерт будет очень похож на это воспоминание. Когда через несколько секунд он отошёл от витрины, то там на самом видном месте красовалась трубочка сливочного мороженого, посыпанного орешками, в шоколадной запотевшей глазури, мякоть была нежная, с лёгким кофейным оттенком, оно просто вопило, надрывалось: «съешь меня, Катя!» Теперь осталось сделать так, оно попалось ей на глаза.
Чёрный увидел, как белый отошёл от витрины и понял, что всё готово, взял два кофе и вернулся за столик, к нему подсел белый, и они приготовились смотреть маленький спектакль с Катей в главной роли.
Официантка схватилась за телефон, но чёрный сверкнул на неё глазами, и она как сомнамбула направилась к витрине, медленно вытащила блюдо, в котором лежали десерты и мороженое, и плавно направилась к Кате. Катин кофе давно остыл, и она начала было собираться на выход, в эту секунду у неё перед носом возникло блюдо, на котором в ореоле света явилась трубочка мороженого. Его Катя не видела лет сто из своих восемнадцати. Она заворожённо наблюдала, как трубочка переместилась на тарелку, а та в свою очередь оказалась на столе перед Катей. Она смотрела на неё как на небесное знамение. Она внимала ей, как пророку.
Теперь оставалось только предупредить её, что это не совсем обычный десерт, такие правила, ведь наши приятели старались играть чисто. Белый встал и наклонившись к Кате, что-то тихо сказал ей, потом заглянул всё-таки ей в голову, потому что не был уверен, что она его слышала, на лице Кати было написано только благоговейное удивление, она кивнула, мол, слышала, и осторожно надавила ложкой на запотевшую шоколадную оболочку, пробила её, набрала мороженое и положила на язык.
Маслянистый гладкий шоколад и холодный сливочный мелкозернистый, взрывающийся кофе с ванилью, и сливками, сладкий снег оглушил её. Она увидела себя в незнакомой квартире с неизвестным мужчиной с вьющимися тёмными кудрями и пронзительными синими глазами: он обнимает её среди зеркал и книжных полок, с которых сыпятся книги, окна со звоном распахиваются, фонтан осколков засыпает пол, и ветер рвёт и полощет шторы, стены раздвигаются, и потолок летит вверх, слышится шорох перелистываемых ветром страниц, но Катя почему-то чувствует себя на своём месте, всё так, как должно быть, это точно! Её руки лежат у него на груди, и её радость так остра, что граничит с болью, и если это продлится ещё секунду, то у неё разорвётся сердце.
Катя зажмурилась и полетела вниз, всё быстрее и быстрее, она открыла глаза и увидела перед собой тарелку с мороженым, судорожно сглотнув, быстро отхватила следующий кусок и почувствовала на руках тёплую тяжесть сонного младенца, у меня нет сына, беззвучно кричит она, чтобы не разбудить ребёнка, который положил левую крупную, как лапа у породистого щенка, руку ей на грудь, пальцы то сжимаются, то разжимаются, другая ручка тихо лежит у неё на талии, и от движения пухлых и требовательных губ наслаждение нарастает, низ живота сводит сладкой судорогой, можно ли испытать большее счастье?
Голова у неё закружилась, и она вновь оказалась за столиком кафе, она ещё чувствовала спазм, сжавший грудь, и болезненное удовольствие: она посмотрела вниз и увидела, что располневшие бедра резко натянули платье. «Чудеса», — подумала она, отправив в рот огромный кусок необыкновенного десерта, чтобы узнать, что будет дальше: темп видений увеличивался. Катя падала на спину, быстрее, ещё быстрее, она разлетается на атомы и опять возрождается, кровь стучит в висках, и как кессонова болезнь, в её крови вскипает любовь, прикосновения её мужчины кажутся ожогом, она опять тянется к нему в обречённой на провал попытке соединиться с ним, «Не надо, уходи, — слышит она, — у меня нет к тебе сейчас никаких чувств», — темно в глазах.
И опять она у окна на стуле в кафе, «Кто это отражается в толстом стекле, это моя старшая сестра, мать?» может, остановиться, не есть этот странный десерт, а то так с ума можно сойти, нет, остановиться никак невозможно! Ещё кусок, ещё, выпускной вечер младшего сына — о! оказывается, у меня уже два сына! Младший такой худенький, стройный и высокий, совсем как была она, пока не зашла в это странное кафе, «Идите, — говорит она, я не пойду», — её муж и младший сын на общей фотографии выпуска у ворот школы, в которой и она сама и её старший сын учились, гуляют всю ночь, хорошо, что он с отцом, я так всегда боюсь за него. А старший сын заканчивает институт, в котором учились они с мужем, она счастлива, родители живы, всё хорошо, всё хорошо. «Чья это крашеная прядь отражается в огромном окне кафе?»
Ещё кусочек, пока не растаяло, родители умерли один за другим, отец перед смертью гонит её: «прочь, девка-чернавка», но в последние дни опять узнаёт её, говорит, «хочу домой», «мы дома», говорит она, «нет, мы на вокзале», говорит он, «видишь, это зал ожидания, и тени на потолке», «вижу», говорит она, «а что ты здесь делаешь?» спрашивает он, «я провожаю тебя, папа», говорит она. Потом старший сын женится, разводится, женится второй раз, рождается внучка, о, какая красивая, маленькая, как похожа на моего старшего, жена ему хорошая досталась, которая вторая, первая мне не нравилась, дайте мне, я отнесу маленькую с балкона в комнату, боже, как она похожа на старшего, одно лицо, не дают, выхватывают из-под носа, уезжает, всю дорогу ревёт, но никто не замечает, слава богу, можно спокойно плакать, приезжает опять к ним через неделю, звонит, стучит в дверь, но никто не открывает, она бежит в сквер, может быть они гуляют, нет, опять бегом на пятый без лифта, стучит, нет, не открывают, она целует дверь, и едет домой, потом сын говорит, что они так крепко спали, ничего не слышали, а она всю дорогу до дома, хорошо, что в их тьмутаракань сейчас уже провели метро, всю дорогу она плачет и плачет, да что же это такое, а маленькой уже три года, такая упрямая, не хочу видеть бабушку, говорит, «ну что вы обижаетесь, она просто маленькая», говорит невестка, почему же ей так больно, у маленькой серо-голубые глаза и тёмные волосы и своевольнее и капризнее ребёнка не найти.
Она опять падает, падает и вновь оказывается за столиком в кафе, ерунда какая-то: нет и долго ещё не будет метро в Митино! А платье чуть не лопается по шву, надо в будущем вовремя сесть на диету, она привычно лезет в сумку за очками и вспоминает: «какие очки?!», у неё же стопроцентное зрение, но в глазах всё слегка размыто, от слёз что ли, вот предпоследний кусочек, ам, и всё, рядом старик, белый как лунь, он ворчит и ругается, она тоже старуха и не отстаёт от него, тоже ругается, но вдруг начинает смеяться, не может быть — она смеётся! старик тоже начинает смеяться, они обнимаются и летят, летят в пропасть, и опять она в кафе.
В окне отражается старуха с седой косой вокруг головы, глаза выглядят маленькими, щёки обвисли, как у бульдога, шея морщинистая и кажется намного короче, чем была в юности, она же помнит свою шею, на тарелке тает последний кусочек десерта, она отодвигает тарелку и плачет, положив голову на несвежую скатерть.
— Ну что? Ты выиграл! — говорит чёрный белому, — она всё-таки удержалась, не прикончила всё сразу, а я уже думал, что придётся избавляться от тела. Как в прошлый раз.
Белый удовлетворённо улыбается, всё-таки она проявила капельку благоразумия и не истратила всю жизнь сразу, немного оставила, да и сложилось всё не так уж плохо.
Приятели, обнявшись, уходят из кафе, забыв, что они спорили. Официантка сладко спит на диванчике у стенки, у неё вся жизнь впереди.
Старуха, дремавшая за столиком, просыпается и с трудом разогнувшись, встаёт, разбитая, и растеряно выходит на улицу, ковыляя на высоких не по возрасту каблуках.
Светлое утро равнодушно принимает её в свои прохладные объятия.
28.05.2013
Хрустальная ворона
Варя собиралась переходить в детективное агентство. С тех пор, как разрешили частную детективную деятельность, она мечтала перейти из государственной структуры в частную. Потому что работать в госструктуре ей не нравилось. Наша героиня была этакой белой вороной, даже не белой, а кристальной вороной, её и в отделе так звали — «хрустальная ворона».
У неё с детства была гипертрофированная честность. Если её прямо спросить: был ли у тебя любовник, например, то она честно отвечала, нет или да, что соответствовало положению дел в данный момент, хотя могла бы соврать, но она просто считала, что врать — это ниже её достоинства. Правда, за сорок лет её жизни были на её совести и тёмные пятна, которые мешали ей самой считать себя по-настоящему хрустальной: это верёвочка, такая из жёлтых и красных ниток с золотой металлической имитирующей золото нитью, шириной около двух миллиметров, которой, если кто помнит, в советские времена перевязывали крест-накрест тортики в квадратных картонных коробках. Почему эта верёвочка её тогда так прельстила, что она не удержалась и незаметно приватизировала эту тесёмочку? Если бы она попросила бы, то конечно, без сомнений получила бы её от матери очкастого именинника, Серёжи Карася, которому в этот день исполнилось пять лет, Карась, кстати, — не прозвище, а фамилия. Караси жили в том же доме, что и она. Родители были знакомы по работе и Карась, и другая мелкота в доме: Саша Пивоваров, Боря и она, Варя, и Марина Эрнандес, родители которой были вывезены детьми из Испании во времена Франко, гуляли вместе во дворе, катаясь по очереди на Варином двухколёсном велике, и, конечно, Варя, не как владелица, а как самая справедливая, следила за тем, чтобы все катались бы одинаковое время и очередь бы соблюдалась. Вот такое падение честной Вари, такая вот верёвочка. В Варе боролась природная скромность — неудобно попросить — и желание получить верёвочку честно. Скромность пересилила честность. Варя взяла верёвочку очень скромно — тайно. Варя и сейчас, в свои сорок, помнит эту верёвочку. Варя помнит, во что она была в тот день одета: на ней был костюм тройка типа Шанель, правда — Шанель, только детский вариант: плиссированная юбка, нижняя без рукавов под горлышко ровная блузка и жакет простого покроя с отделкой белой тесьмой по застёжке, тоже под горло с длинными рукавами из шерстяного мелкого и плотного джерси небесно-голубого цвета, Варя называла этот цвет бирюзовым, но Борина мама сказала, что это не бирюзовый, но в Вариной семье хранилось именно такое с бирюзой викторианской эпохи дореволюционное бабушкино колечко, в которое Варя была влюблена с детства, и теперь носит на безымянном пальце левой руки. Мама, уже дома, снимая этот костюм с сонной, вялой, усталой Вари, обнаружила эту тесёмочку. Варе до сих пор стыдно, а тогда-а-а! Мать крепко взяла её за руку и заставила пойти к Карасям, чтобы извиниться за кражу. Варя извинилась. Верёвочку ей оставили, но количество страданий, перенесённых Варей, значительно превысило удовольствие от обладания ею. Она и смотреть на неё не могла и с Карасём больше не дружила. Через год Варя пошла в школу и вроде история забылась.
Ещё одно преступление Варя совершила, когда на работе взяла общественный журнал, без отдачи.
И самое серьёзное: у неё были отношения с женатым мужчиной. Вот и все преступления нашей Хрустальной вороны, тёмные пятна на её совести (и на солнце бывают пятна!), которые не давали ей считать себя по-настоящему хрустальной, но она хотя бы не прощала себе эти преступления.
Варя не прижилась в органах внутренних дел и собиралась уходить в частное детективное агентство. Варя понимала, что когда она уйдёт, всем станет легче: останутся все свои, они понимают друг друга, а она нет, она уже не будет им мешать, ведь они стеснялись обсуждать свои дела в присутствии Вари.
В тот день Варя уже собиралась домой. Она переобулась, собрала сумку, проверила на месте ли ключи, телефон, деньги, у Вари была привычка держать деньги не в кошельке, а класть каждый день в разные кармашки в сумке. Деньги не любили к себе такого отношения и не держались у Вари долго, при первой же возможности покидали её, чтобы найти себе более уютное пристанище, глупые деньги. Ещё она не любила краситься, потому что считала, что прохожим всё равно, как она выглядит, а ощущать на себе тушь, помаду, а тем более тональный крем она терпеть не могла, а ещё смывать всю эту краску, нет, уж лучше не краситься.
Она побежала домой. По дороге она любила выпить чашку кофе в уютном кафе на углу, у станции метро, а оттуда до дома пять минут. Она в кафе ужинала. В этот вечер она увидела, что на каменной ступеньке выхода из метро сидит девушка, лет восемнадцати, из таких, которых люди стараются не замечать. Одета она была не слишком чисто, обычно: джинсы, лёгкая куртка, кроссовки, ей лет восемнадцать: открытый лоб, волосы затянуты в хвост, завязала она его видимо, с утра и больше не расчёсывала волосы, и хвост выглядел не свежим: спутанные тускловатые волосы. Лицо тоже, как у Вари, без косметики, бледное и утомлённое. Но самое главное: глаза у неё, как у больной собаки, люди сразу видят такие глаза в любой толпе и, встретившись с ними, стараются больше не пресекаться с таким человеком взглядом. Вот и Варя тоже, как только порезалась о взгляд девушки, сразу сделала вид, что она при своей единице, ничего практически не видит на расстоянии больше метра и с пустыми глазами прошла мимо неё.
Вошла в своё кафе и села за свободный столик у окна. Она могла не пользоваться меню и как всегда заказала кофе и яблочный штрудель. Заслониться меню от девушки у метро она не могла и поэтому смотрела на неё, пока не принесли заказ. Тогда она решилась. Она заказала ещё кофе и штрудель, оставила плащ и сумку в кафе и с бьющимся сердцем побежала обратно к метро. Она взяла девушку за локоть и сказала:
— Пойдем, я заказала кофе, посидим, поговорим, ты мне всё расскажешь, станет легче. Девушка как кукла молча пошла с нею рядом, ни спасибо, ни здравствуйте. Они сели за столик друг напротив друга, и Варя представилась.
— А тебя как зовут?
Девушка невесело улыбнулась и по всей видимости попробовала пошутить: — Меня не зовут, я сама прихожу, — сказала она.
Варе показалось это по-детски глупым. Она заметила, что когда девушка садилась, она поморщилась и придержала левую руку, будто сломанную.
— Люба меня зовут, — сказала девушка извиняющимся тоном, заметив гримасу неодобрения на Варином лице.
— Давай, пей, пока горячий, — напомнила Варя и подвинула к ней чашку кофе. Та осторожно обхватила её руками и сидела молча, наслаждаясь теплом. Варя сражалась со штруделем и незаметно наблюдала за ней. По её глазам можно читать как по букварю: легко и почти наизусть. Варя видела, что ей неудобно, но она нуждается в её внимании, но ни за что не скажет об этом, и почему-то Варе показалось, что несчастная девушка жалеет её, Варю, а это странно. Варя решила не торопить события, и подождать, пока та сама расскажет, когда захочет, но Люба продолжала молчать. Варя уже выпила кофе, съела десерт и смотрела, как уткнувшись в тарелку, Люба вяло ковыряет вилкой слоёный пирог.
— Я пойду, — сказала Варя, — мне пора (хотя спешить ей некуда, ведь дома её никто не ждал).
— До свидания, — сказала Люба, — спасибо вам большое. Очень вкусный кофе и десерт, спасибо.
Варе стало неудобно, что Люба говорит слишком много «спасибо», и ещё потому, что подумала, что может сделать больше для несчастной девушки и — не делает. Варя, не поднимая глаз расплатилась за всё и ушла. Люба осталась в кафе.
Вечером Варя почти забыла про Любу, но чувствовала, что это не всё, что она ещё увидит её, и это было так, как бывает, когда ты всю жизнь знаешь, что у тебя что-то болит, например, сердце, и это почти не мешает тебе жить, но ты всё время помнишь об этом, и это не даёт тебе полностью чувствовать себя счастливым.
На следующее утро Варю на работе сразу вызвали на труп.
Труп оказался знакомый. Это была Люба.
Варя совершила своё следующее преступление против честности. Она никому не сказала, что вчера была с ней в кафе. Она не видела её документов и даже не знала, как её на самом деле зовут, то есть звали, только с её слов, а она могла сказать всё, что угодно. Никаких внешних повреждений Варя не увидела, она была почти такой, как вчера, белая, худая, она и вчера-то выглядела как-то безжизненно, а сегодня и вовсе труп. Рука у неё была и правда сломана, и Варя удивилась, что она терпела такую боль, Варя ломала руку и знала как это больно. Очень. Документов при ней не было. Вскрытие будет завтра.
В отделе никто не хотел брать это дело, и Варе, которая всё равно скоро уйдёт, сунули его, чтобы не портить остальным жизнь. Всем наплевать, а Варе, которая только вчера с ней разговаривала, не наплевать, она корила себя: вот взяла бы её с собой, ничего бы не случилось, она переночевала бы у неё, осталась бы в живых, всё бы утряслось.
Заявлений о пропаже Любы Варя пока не обнаружила, но ещё рано, может её вообще пока не хватились, а если она жила одна, то её могли долго не хватиться. Но труп был. Насколько криминальный, тоже пока непонятно, телесных повреждений, кроме сломанной руки, тоже нет. Однозначных выводов сейчас сделать нельзя.
До вечера Варя тупо рассматривала сайты с пропавшими девушками от пятнадцати до двадцати пяти, но пока ничего не нашла — вообще, никаких зацепок, кроме имени и приблизительного возраста. Настроения не было. Она всё думала, что бы она могла вчера сделать, чтобы Люба осталась жива.
Закончив, Варя как всегда решила выпить кофе и вышла из метро со стороны кафе, а могла бы пройти по переходу на другую сторону дороги. Она поднялась и чуть не упала: на том же месте сидела Люба. Она выглядела хуже, чем вчера, но это была она, сомнений нет. Варя так обалдела, что не сразу сообразила, что ей делать. Звонить нашим и сказать, что труп, то есть девушка, бывшая трупом, сидит рядом у метро и что вчера она была с ней же в кафе и никому не сказала об этом, а теперь опять её встретила?
— Здравствуй, Люба. Ты жива?
— Да жива, конечно жива, а почему вы удивляетесь?
У Вари не хватило наглости сказать ей, что она должна лежать сейчас в морге, тихо и спокойно, и Варя сказала: «Да нет, тебе показалось». Обрадовалась Варя? Да, обрадовалась, но ещё больше — озадачилась.
— Пойдем, посидим? Хочешь?
— Хочу, — сказала Люба.
— Тогда пошли.
В этот вечер Люба не отказалась от бифштекса с яйцом. Находящаяся в прострации Варя наблюдала, как Люба, бывшая с утра трупом, спокойно и аккуратно, как опытный и привычный к неожиданностям человек, не отвлекаясь, ест сначала мясо, отделяя вилкой кусочки небольшие, но и не маленькие, прожёвывает, чувствуя каждый, с уважением, почтением, благодарностью и надеждой на завтрашний день, совсем как Иван Денисович, в «Одном дне», подумала Варя, ей самой кусок в горло не лез, и она взяла только кофе.
Потом так же аккуратно и вдумчиво Люба съела гарнир, выпила кофе и слегка улыбнулась, как будто сделала Варе что-то хорошее. Руку она берегла по-прежнему.
— Ты мне расскажешь, что с тобой случилось?
— Ничего, — глядя в сторону сказала Люба.
«Напомнить ей, что она ещё с утра была в морге, или не стоит? вертелись со скрипом мысли в голове у Вари, нет, не корректно, не тактично, не дипломатично, а вдруг она не помнит, не знает, что с ней случилось, вдруг она очнулась и ушла, но как она не поняла, где она, но может, и не поняла, была не в себе, ничего не понимала, была под кайфом, — как молнией озарило Варю. Точно, она была под кайфом, и мы приняли её за труп». А сейчас Варя сидит с наркошей в кафе, и та ест за Варин счет. Задачка. Как её решать? Вопрос. На сегодня план действий ясен: она возьмёт Любу с собой. Она ведь жалела, что вчера не пригласила её к себе. Сегодня она может это сделать. В принципе она вполне могла бы по возрасту быть её дочерью. Ей восемнадцать, Варе — сорок. Как раз. А завтра во всём разберёмся.
Они как подруги вошли вместе в подъезд и поднялись на лифте на пятый этаж. Люба шла спокойно, как так и надо. Варя пригласила её к себе:
— Проходи, раздевайся. Я тебе постелю, ляжешь, отдохнёшь и утром забудешь все неприятности, ладно?
Люба с интересом разглядывала Варины апартаменты. — Ты рисуешь? — спросила она. Перешла на ты, заметила Варя. — Да, художественная школа.
— Красиво, — сказала Люба, — только грустно.
Варя удивилась, что сама раньше не замечала, а ведь действительно, грустно. Правда, грустные пейзажи. Одинокие деревья, маковки церквей и редкие фигуры, никак не связанные с природой, занятые своими простыми скорбными делами и от этого ещё более неприкаянные. Самой Варе нравилась её акварель с силуэтом церкви, покосившимся крестом около неё, двором на первом плане и фигурой бабки в обнимку с тремя (больше ей уже тяжело) полешками. С безразличной привычной тоской на печёном лице, от старости, от одиночества (Варя подумала: чтобы в старости улыбаться, что надо в жизни сделать?)
— Правдиво, — сказала Люба.
Варя, как нормальный следователь, не могла не думать и не прикидывать, кто такая Люба, как её понять, раскрыть, вывести на откровенность, но пока никаких идей не было. Кроме одной. Она может посмотреть на неё раздетую. Есть ли дорожки: на внутреннем сгибе локтя, или в районе бедренной артерии, есть ли шрамы? Всё очень просто. Надо предложить ей помыться.
Варя постаралась как можно безличнее, нет, как можно спокойнее и легче, без признаков заинтересованности, спросить-предложить: хочешь помыться? И не особо рассчитывая на успех, ждать ответа.
— Хочу, конечно. Можно?
— Давай-давай, сейчас я тебе дам полотенце. Мыло, шампунь бери сама, там найдёшь, я тебе даже дам зубную щетку, недавно купила пару новых, мочалки правда лишней нет, но ты знаешь — ты намыль свои трусики и мойся как мочалкой. Как твоя рука, может, я тебе помогу?
Варя замерла в ожидании ответа.
— Давай, — крикнула Люба, — заходи.
Варя быстро открыла шкаф и вытащила свою футболку и летние хлопковые шорты, полотенце для головы, для тела и маленькое для ног. И пошла в ванную.
Люба сидела в воде. Отмокала. Варя непривычно содрогнулась от жалости к себе: что это не её девочка, а могла бы быть. Если бы она завела тогда ребёнка, но нет. Нет. Не завела. Ни девочки, на мальчика. Люба намыливала ей руки и не видела никаких следов от уколов, никаких шрамов и порезов. Чистые, белые, нежные, тонкие девичьи руки с длинными пальцами, как у Вари в юности, сейчас немного погрубели, потеряли свою невинность, как это — руки потеряли невинность, но как Варя почувствовала, так и подумала. Руку Люба уже не берегла и, похоже, перелома не было. Гематомы тоже.
Варя потянула её из ванны, она встала, и Варя стала намыливать ей спину, как своему ребенку, которого у Вари не было. Она не нашла на теле никаких шрамов, татуировок или следов от уколов. Всё чисто. Она помыла Любе голову и сполоснув под душем, помогла ей выбраться из ванной. Всё — новый человек. Варя тоже всегда после ванны чувствовала себя новым человеком.
— Как новенькая! — вслух сказала она.
— Точно, — согласилась Люба. Она надела футболку и шорты, Варя замотала ей голову полотенцем, и они по очереди выбралась из маленькой ванной в кухню.
Варе так странно смотреть на Любу, она совсем как Варя, только в два раза моложе. И ей, видимо, было в два раза больнее. Варя-то уже пообвыклась со своей болью, а этой пока непривычно, вычислила Варя.
Они сели в кухне и Варя вынула из шкафа бутылочку, на дне плескался виски. Сейчас по глоточку и спать. Она посадила гостью за стол, а сама пошла приготовить ей постель.
Варина двухкомнатная досталась ей после смерти бабушки, царство ей небесное. Она постелила свежую простыню, ещё одну — под плед, подушку взбила, отвернула уголок одеяла, как ей когда-то стелила мать и пошла на кухню, они как подружки выпили, не чокаясь и без тоста, и Варя положила её спать.
Варя зашла принять душ и растрогалась, увидев на полотенцесушителе Любины трусики и носки. Она расправила носки. Улыбнулась. Она чувствовала себя как человек, неожиданно нашедший сокровище, как человек, выполнивший важную работу, как будто её сердце, колотившееся о рёбра сумасшедшей птичкой, наконец успокоилось и билось ровно и полно. Она пошла к ней, подоткнула одеяло, сонная Люба и не заметила, пробормотала «спокночи» и засопела в подушку. Варя забрала влажное полотенце, собрала в свободную косу русые волосы Любы и ушла в свою комнату, как будто та комната уже была не её, а Любы.
Утром она проснулась с ощущением счастья, она уже и забыла, как это бывает. Как в детстве, летом в каникулы, дома. Она поискала причину счастья, а-а — Люба! Вот причина счастья. Она приняла душ, почистила зубы. Трусиков на батарее уже не было. Встала, значит. Варя приготовила яичницу глазунью и пошла звать Любу. Её не было. И в комнате её нет. И в квартире. Варя расстроилась, как будто у неё отняли любимую игрушку. «Ну ладно, она же теперь знает, где я живу, — подумала она, — если нужно, придёт».
Она как лампочка, перегоревшая, без энтузиазма оделась и пошла на работу. На работе все как всегда, встретили радостными возгласами, что, Варя, скоро ты нас покинешь, Варя в тон им отвечала, чтоб век не видеть ваших милых лиц!
Делать нечего: никто не знал, а Варя знала, что Люба оказалась жива. И тут опять вызвали на труп. Варя подумала: «дежавю», и поехала на место. Народ на месте происшествия вёл себя странно. Варя подошла и сама чуть не упала рядом с трупом. Тело в джинсах и её, Вариной, футболке под короткой курткой. Волосы чистые, рука подвернута под тело.
— Проверьте, она точно мертва? — крикнула Варя.
— Варя, что с тобой? Она ещё вчера была мертва, а сейчас её подбросили на другое место, тебя что ли с ума свести хотят? — спросил медэксперт.
— Наверное, — согласилась Варя.
Сейчас ей страшно. Если вчера она могла списать на случайности, то сегодня всё изменилось. Вчера Люба действительно была жива, но знала об этом только Варя, для остальных она была мертва уже два дня. Варя просто не представляла, что и думать. Первым делом она удостоверилась, что Люба мертва. Всё верно, мертвее не бывает. Ну как она могла не уберечь её, надо было лечь рядом, обнять, удержать, закрыть дома, запереть. Варя чувствовала себя так, будто её саму убили, а потом оживили, но забыли вдохнуть душу.
Она видела, как увезли тело Любы, она даже не могла плакать у всех на глазах. Она вернулась на работу и остаток дня слушала, как сотрудники строили предположения, каким образом труп появляется каждый день в новом месте, и кому это надо. Варя чувствовала себя как в аду на личной пытке у дьявола. Предположений никаких у неё не было. Что произошло, она не знала и сомневалась, что когда-нибудь узнает.
Вечером пошла домой. Проверила место, где она впервые увидела Любу: на ступенях метро, потом зашла в кафе, где она оставила её после того, как в первый вечер они выпили кофе, там её тоже не было. С каждым шагом таяла глупая надежда, что сегодня она каким-то образом появится в жизни Вари. Варя едва-едва шла, как будто разгрузила пару вагонов. У её дома Любы тоже не было. Поднялась к себе на этаж, вошла и не раздеваясь, рухнула на кровать и провалилась в сон без видений.
Она проспала часа три. Открыла глаза и лежала, не шевелясь, на кровати. Мысли крутились только вокруг Любы. Кто она? Как она могла умереть, а она точно была мертва, и воскреснуть? Мистика какая-то. Варя уже стала думать, что она сходит с ума и вчера она просто бредила, и она не мыла её, как своего ребёнка, как дочь, эту Любовь, и не было на батарее её белья и носков, и она не укладывала её спать, не подтыкала одеяло, бред какой-то, наваждение.
Она пошла в ванную. Там на стиральной машине лежали стопкой полотенца, которые она давала Любе. Ясности не прибавилось. Она машинально приложила к лицу полотенца и ощутила тонкий аромат, он был такой знакомый, но она никак не могла понять, вспомнить, где и когда она его слышала. Она так и пошла с полотенцем в кухню, приложив его к щеке. Она вспомнила. Это был её аромат. Это её духи, духи её юности. Назывались они «Турбулентность». Они пахли немного земляникой, немного солнцем, и ещё любовью. Любовью, подумала она, конечно любовью, и Люба пахла этими духами, когда она вчера укладывала её спать, она тогда почувствовала этот запах, но только сейчас она вспомнила об этом. Тогда Варя в первый раз осталась у своего любимого мужчины дома, и он тоже, как она Любу, уложил её спать, а когда она на следующий день позвонила, он сказал, что на подушке остался её запах. Это был тот же запах, «Турбулентность».
Это Варя в тот вечер, тоже, как Люба, постирала свои чулки и трусики и повесила их сушиться, и это он сказал ей, что хотел бы лечь спать прямо под этими трусиками, вспомнила Варя. Это было двадцать лет назад, столько же, сколько сейчас Любе. Её любовь началась двадцать лет назад и продолжается, как бы она её ни душила, ни убивала, ни загоняла в глубину, где не было ни солнца, ни воздуха, это она сама, через два года отношений ушла, испарилась, ни слуху ни духу, пропала на двадцать лет, уничтожила свою любовь, потому что не могла больше выносить эту сладкую пытку, потому что ей всё было мало, она сомневалась каждую секунду: не взял трубку — значит не любит, повернул голову в другую сторону — не любит, не звонит уже сутки — не любит, ему надо было каждую секунду доказывать, что она единственная, если нет — то не любит, это она не могла жить спокойно, у неё всё шло через боль, и она сама же не выдержала, решила, что ещё немного, и она умрёт.
Это она сама, сама убила свою любовь, уничтожила, чтобы самой выжить. Это она тогда, двадцать лет назад, представляла себе, что она берёт в руки камень и разбивает голову этой любви, продолжает бить её, любовь закрывается левой рукой, камень попадает по руке, слышен хруст костей. Она забивает её до смерти, но это только в её голове. Ведь правда? Только в голове она убивает её. А она, значит, выжила? Выбралась из-под обломков, избитая, со сломанной рукой, бледная и худая, но живая любовь. Через двадцать лет. С ароматом духов «Турбулентность», с ароматом земляники и летних дней, которые не вернутся никогда.
Она будет ждать, вот что она сделает. Она дождётся. Любовь придёт, она ведь не умерла, она видела её вчера, она говорила с ней, она кормила её ужином, она укладывала её, как свою дочь, спать, любовь пахла её духами и, когда она видела её последний раз, рука у неё почти не болела. Она придёт. Обязательно.
Варя так удивилась, когда поняла, что она сама убила свою любовь и двадцать лет прятала её труп, врала себе, что она мертва, она, хрустальная ворона, которая по жизни никогда не лгала, сама обманывала себя двадцать лет.
А любовь не умерла. Она жива. Она вернётся. Обязательно.
Варя будет ждать. Любовь с запахом земляники и солнцем летних дней, которые не повторятся никогда.
20.06.2013
Собака
Собака была худая, как и положено быть легавой.
В профиль тонкая, как лист бумаги. Длинная, как будто давно, в её щенячьем детстве, схватили крепко за нос и хвост и изо всей силы растянули насколько это возможно. Белая, с пегими подпалинами, с бесшумной, плавной, как бы замедленной походкой, с редкими шагами, покрывающими сразу большие расстояния, как будто она не бежит, а плывет по воздуху, почти невесомая, которой земля нужна не для того, чтобы стоять на ней, а чтобы только изредка отталкиваться от неё.
Она трусила рядом с хозяином, сдерживая свой полёт, потому что иначе он не поспевал бы за ней.
По её виду даже людям, которые были с собакой незнакомы, сразу было видно, что она испытывает наслаждение от того, что идёт рядом с хозяином: она верно исполняла свой долг по его защите — никого не подпустит ближе, чем на два шага и гордилась этим. Кроме того, она была прекрасным собеседником, с ней он мог поговорить обо всём на свете, она всегда поймёт, выслушает не обидевшись, не будет перебивать и вставлять глупые замечания. Собака чувствовала его уважение, что укрепляло её чувство собственного достоинства: она гордо молчала, когда он с ней разговаривал, и при этом отнюдь не чувствовала себя дурой.
Её хозяин, состарившийся Дориан Грей, правда без его мистического портрета, неспешно прогуливался. Ему было приятно присутствие собаки, она уже два года жила рядом с ним, он звал её Собака, она его принимала безусловно и радостно, он привык к её присутствию очень быстро. Он нашёл её, точнее, она его нашла, прибилась к нему в электричке, голодная потерявшаяся девочка-щенок на неуверенных длинных лапах, смотрящая на людей с лёгким понимающим осуждением и ожиданием, что её обидят. Когда он увидел её взгляд, то подумал, что она похожа на его не помню какую любовь, да и не любовь, скорее подругу по неприкаянности и страсти к шальным словам, которые она собирала в стихи легко и быстро, как сложнейшие головоломки, не так, как он, мучительно ворочая слова как камни, поэтому он ошибочно полагал, что для неё это и правда очень легко, но на самом деле она писала свои стихи кровью, чувствуя головокружение и холодную приятную боль в висках, а ему казалось, что она делает это играючи, но ей это стоило дорого: она писала и плакала, за стихотворение из семи, например, четверостиший, она платила шестичасовым рыданием, опухшими веками, головокружением, опустошением на оставшийся вечер и тяжелой ночью без сновидений.
Собака в электричке смотрела на него в точности как та подруга, которая была моложе него на целое поколение, побыла с ним полгода, измучила своими слезами, упрёками, собачьим взглядом и кровавыми стихами. Она непременно требовала ответного чувства, которого он не мог ей дать, она этого не понимала, и приставала к нему как с ножом к горлу: и требовала, и просила, и умоляла, пока, наконец, не исчезла, не сказав на прощание ничего, не объяснив, и больше не появлялась, а прошло уже десять лет.
Собаке было от силы четыре года (он нашёл её, когда ей было года два), и ещё два она прожила у него, принося ему только удовольствие. Она почти никогда не лаяла, заглядывала преданно и сочувственно ему в глаза, сразу определяла его настроение и в зависимости от этого или подходила к нему и клала голову на колени и терпеливо слушала его, подтверждая его слова глубокими вздохами в нужных местах или игриво, если он ей позволял, подкидывала носом его руку, чтобы он погладил её по голове и ласково потрепал по загривку. Бегала вокруг него кругами, приносила ему свой любимый мячик, милостиво позволяя ему поиграть с ним: совала мячик в руку и садилась, раскачиваясь из стороны в сторону, чтобы посмотреть, как он будет наслаждаться её игрушкой. Когда он пару раз подбрасывал его и клал на стол, она нетерпеливо сбрасывала мяч на пол, хватала зубами и опять совала ему в руку, пачкая ладонь слюнями.
— Ты моя Соба-а-а-ка, — говорил он. Скучно тебе? Хочешь играть? Мне надо работать. Вот так же и она — тоже хотела играть. Она пробовала со мной играть, только мне неинтересно было, я всё это сто раз проходил, сто раз слышал эти слова, а она говорила их в первый раз, испытывая восторг от того, что она, как ей казалось, только что их изобрела и первая на свете из произносит. «Люблю тебя!», а сама просто не понимала, что это такое.
— Правда, Собака?
Она слушала и понимающе смотрела на него, уши её от пристального внимания резко и коротко вздрагивали. Любовь — это она понимала. Собака думала, что понимает эту девушку, которая говорила о любви. Собака лежала на полу, положив голову на лапы, и смотрела из-под бровей домиком, и взгляд был как у собаки, конечно, как у собаки, она ведь собака.
— Глупая собака! — сказал он громко. Она тут же подняла голову и вопросительного посмотрела на него.
— Нет, нет, умная, умная собака, — тут же помягчел он, погладил по голове. — Ты понимаешь, Собака, — Я хотел, чтобы это длилось как можно дольше, я говорил ей, что хочу спокойно! Она казалась мне воплощённым милосердием, я просил её не сгорать так быстро, ведь не может же человек с такой силой любить долго, а я хотел греться у её костра много лет.
Собака смешно подняла брови, повернула к нему голову и ждала продолжения. Собака понимала. Она знала каково это. Собаке всё было ясно. Та девушка чувствовала себя как собака на заборе. Собака от понимания взвизгнула, как будто ей наступили на лапу.
— Невозможно было ей так жить, я так думаю, вот она не выдержала и ушла, я её понимаю. («Не понимаешь, — подумала собака, — вот я понимаю»).
— Я не мог позволить ей всё уничтожить, а у неё были и родители, и муж, неплохой в сущности человек, любил её, но он не мог её оценить по достоинству и не мог противостоять ей, не мог быть катализатором для её стихов, не мог быть камнем, на котором она могла оттачивать свой поэтический дар, не мог дать ей такое поле для садов её чувственности, которое могло бы её удовлетворить. Она вышла за него замуж, только чтобы от подруги не отстать, и свадьба была через две недели после свадьбы подруги, и платья они покупали в одном магазине, да и платья были одинаковые, вот так, собака ты моя. Не мог я её выдернуть из семьи, от детей, у неё две девочки, ну как можно деревце выдернуть из земли, оно же погибнет! Я говорил ей, что женщина может быть и женой, и матерью, и любовницей одновременно, только, видимо, она оказалась натурой цельной, не смогла, и выбрала то, без чего не могла жить. Я понимаю, я был готов к этому.
Собака зевнула со звуком "Ах!", заведя глаза и сильно распялив рот.
— Да, да, — подтвердил он, — именно «Ах!» Увы и ах! Я тоже хорош, размечтался, — сказал он, — Да, Собака?
Собака вскочила, царапнув паркет когтями и с лёгким цоканьем потрусила на кухню и начала громко с удовольствием лакать воду из своей миски. Вернулась. Повозившись, устроилась у его ног и затихла. Он работал. Хорошо! Собака задремала. За дверью раздались шаги. Собака, ловко вскочив на все четыре лапы одновременно, метнулась к двери, показывая, что она начеку, что она выполняет свои обязанности добросовестно. А так как лаять она не любила, то села у двери столбиком, выражая готовность. Он тоже поспешил к двери.
Вошла женщина, обдав собаку облаком духов, отчего той показалось, что её хлестнули букетом по морде, и она чихнула. Он стал отгонять её, волнуясь за гостью, чтобы собака не испугала её.
Женщина сверху вниз смотрела на собаку, как на неприятную помеху.
— Знакомьтесь, — сказал он, — это Собака.
А собаке сказал: — Это Ванесса, не обижай её.
И смущенно заглядывая в глаза Ванессе: — Не обращай на собаку внимания, просто она очень привязана ко мне и ревнует ко всем, кто ко мне приходит. Я рад, что ты пришла.
Собака заволновалась: это она здесь на своём месте, а не эта пахучая шумная весёлая дама. Неужели хозяин возьмёт на место собаки новую? Эту Ванессу? Собака побежала на кухню и села у входа. Она всем видом показывала, что она следит за всем внимательно, и нет решительно никакой необходимости брать в ном нового сторожа и собеседника. Собака же хорошо выполняет свою работу? Поэтому, как только Ванесса вставала со стула, Собака старалась делать вид, что не Ванесса, а она, Собака, первой заметила опасность и стараясь обогнать Ванессу, бежала в к двери и вертелась перед ней, показывая, что она в стае важнее Ванессы. Обнаружив, что Ванесса так и не пришла к двери, растеряно бежала обратно в кухню, и обескуражено садилась на прежнее место. «Что такое? Ванесса ведь что-то заметила», и собака думала, что она опередила её: выполнила свои обязанности, а Ванесса так ничего и не сделала! А он не похвалил Собаку, и не отругал Ванессу.
Так продолжалось весь вечер. Как только Ванесса вставала или меняла местоположение, Собака, волнуясь, что её сочтут профнепригодной и заменят её Ванессой, срывалась и бежала перед Ванессой, куда бы та не пошла, и старалась угадать, что она будет делать, чтобы попробовать опередить её. Весь вечер она промучилась, но так и не поняла, что нужно было делать.
Собака так надоела ему за этот вечер, что он закрыл её в другой комнате, а сам уединился с Ванессой. Никогда раньше не подававшая голос собака вдруг как обезумела, она звонко лаяла (оказывается, у неё есть голос, удивился он), бросалась на дверь, и ему пришлось несколько раз заходить в комнату, чтобы пристыдить Собаку, которая виновато смотрела на него и садилась на хвост у двери. Он уходил, но как только собака слышала, что в другой комнате что-то начинало происходить, чего она не понимала, то опять начинала лаять без удержу.
Собака впервые так надрывалась за всё время, что у него жила. Ванесса, не выдержав такого скандала, ушла, сдерживая слёзы и остро сожалея о пропавшей впустую готовности отдаться ему. Он позвонил ей и извинялся, но таким укоряющим голосом, что стыдно стало ей, и она почувствовала себя как провинившаяся школьница, с ней это случалось часто, вот и в этот раз, когда она уже была готова дойти до конца, но всё сорвалось, она опять чувствовала себя виноватой. «Хорошо, — прошептала она сквозь старательно маскируемые слёзы, — в пятницу, договорились». Тут же все тревоги её отпустили и оставшиеся дни она летала как на крыльях.
Вот и назначенный день. Ванесса прибежала, отдышалась во дворе и поднялась к его квартире. Она боялась услышать лай собаки, но было подозрительно тихо. Она облегчённо вздохнула и позвонила в дверь, как будто это был портал между двух миров. Он открыл, она шагнула внутрь и наконец впервые за три дня расслабилась, почувствовав себя на своём месте. Как она теперь понимала Собаку, она сама была готова лечь у его кровати на коврике и понимала, что будет испытывать настоящее счастье.
— Ты знаешь, — сказала она, — я так тебя люблю…
— Вот опять, — пронеслось у него в голове, — опять, — погрустнел он.
— Я так тебя люблю, что хотела бы поменяться местами с Собакой. Спала бы тут у твоей кровати, лакала воду из её миски и слушала, как ты говоришь сам с собой, а ты надевал бы на меня ошейник и водил гулять, и мы шагали бы рядом по всем дорогам на свете.
Он улыбнулся и поцеловал её, потому что знал, что иначе влюблённую женщину не заставишь замолчать.
— А где собака? — вдруг спросила она.
— Ты заметила, что как только ты вошла, мы только о ней и говорим, — раздраженно спросил он. — Я отвел её в квартиру приятеля, он оставил мне ключи, а сам уехал в командировку. С ней всё будет в порядке. Не волнуйся.
Они поскорее занялись любовной игрой, где он пробовал новую женщину на вкус, а она улетела от радости просто потому, что так долго ждала этого момента, что когда он наступил, ей было уже всё равно, потому что наслаждение наступило сразу после того, как только он к ней прикоснулся.
А собака ждала хозяина сосредоточенно и тупо. Погасли почти все окна в доме напротив. К несчастью, он забыл ошейник и побоялся привязать её к батарее верёвкой за шею, и выбрав из всех зол, как ему показалось меньшее, привязал её за лапу. Это было мучительно, потому что верёвка была короткой. Собака думала, что это такое задание, которое он придумал, чтобы проверить её терпение и воспитанность.
Первые два часа она сидела, не сдвинувшись ни на сантиметр, не позволяя себе даже повернуть голову, только уши настраивались на незнакомые звуки как антенны. «Сидеть», — сказал он, когда уходил. Она послушалась. «Он должен скоро прийти, — думала собака, — я жду, я верная».
Прошло ещё три часа, отчаяние понемногу начало туманить собаке голову. За окном темнота уже стала не такой густой, и уже можно было разглядеть деревья и контуры домов. Собака начала волноваться. Где он? Она стала возиться, разгоняя застоявшуюся кровь, движение было ограничено, и она начала дергать верёвку, узел затянулся ещё сильнее. Лапа распухла и сильно болела.
Пробежало утро, наступил полдень, у Собаки поднялась температура, она страшно хотела пить. На ковре под ней уже высохла её лужа. Собака не лаяла. Сказали сидеть, значит сидеть. Нестерпимо болела лапа. Она начала грызть верёвки. Синтетическая верёвка не подавалась. Отчаявшись, она стала принюхиваться к собственной лапе. Первый рывок показался даже облегчением, ей удалось порвать сухожилия, и она принялась грызть дальше…
— Милая моя, — услышала она виноватый голос, — сейчас, сейчас, дай перережу верёвку.
Собака от радости вылизала ему лицо и шею, а он принёс её домой на руках, как жених невесту, и во искупление вины ухаживал за ней, пока лапа не зажила, — Видишь, зажило, как на собаке, — в шутку говорил он.
Через две недели он опять пригласил Ванессу, только с условием, что Собака останется с ними. Собака не ожидала такого предательства. Она ненавидела эту одинокую поэтессу, она сочувствовала той прежней, которая, как он говорил Собаке, была на неё, Собаку, похожа. По необъяснимому стечению обстоятельств почти все любившие его женщины были поэтессами, художницами, артистками и т. д. и т.п.
Собака старалась не смотреть в глаза ему и Ванессе. Она обиженно прошла на кухню, демонстративно щёлкая когтями по паркету и села там лохматым укором. Лохматый укор продержался там два часа, пока в комнате не разгорелся скандал.
Ванесса с распухшими глазами, со слезами на бледных щеках, стояла перед ним, испуганно прижимая к груди руки, как будто хотела удержать их и этим вернуть время на десять минут назад, когда ещё не были сказаны непростительные слова, но он повторил вновь:
— Я не люблю тебя, да я даже свою собаку люблю больше, чем тебя! Ванесса не удержала руку и размахнулась, он перехватил её запястье, а собака, пролетев несколько метров, сбила её с ног, повалила, прижала к полу, поставив лапу со шрамами на середину груди, не давая дышать.
Перед своим лицом Ванесса видела белые от ярости глаза собаки (куда делся жалобный взгляд и брови домиком?) Собака ощерилась, оскал обнажил жёлтые крупные клыки, она как будто улыбалась. Ванесса замерла, и тут железные челюсти нежно охватили её шею.
Он попытался успокоить собаку ласковым голосом, но боялся навредить Ванессе, оттащив собаку за ошейник, потому что собака крепко держала шею Ванессы зубами. Но она в белых глазах собаки видела только одно: «поздно».
Он как мог тянул время и говорил, говорил… А собака почувствовала судорожное движение горла (Ванесса сглатывает слёзы, поняла она), и инстинктивно сжала зубы. Сладко-солёный, отдающий железом вкус заполнил рот, горло и устремился в лёгкие, в глазах Ванессы от красного стало темно, булькающий звук доносился откуда-то сбоку, и она пыталась понять, откуда.
Он видел всё и не верил своим глазам, это же его собака! Собака сглотнула кровь Ванессы, чтобы горло не выскальзывало из зубов, и усилила хватку, потом собака, наконец, защёлкнула зубы и, крутанув головой, вырвала гортань и освободила фонтан, который подкинул вверх красное и делался всё ниже с каждым следующим толчком...
* * *
Она проснулась. Ей было и плохо, и хорошо одновременно. Она ощущала слабость, и после пробуждения пока плохо владела своим телом. Она потянулась и так, и эдак, попыталась вспомнить, что ей надо сделать, но ей никак не удавалось схватить мысль за краешек и вытащить на поверхность. Она была удовлетворена и расслаблена. Лёгкое приятное чувство голода только прибавляло полноты ощущений, она быстро повернулась с одного бока на другой, потом опять, повозилась, сжала колени в сладкой истоме, ещё со вкусом потянулась, покрутила головой, резко вскочила, провела ладонями по телу, огладила ноги, сжала груди. Глубокий шрам на запястье почти не беспокоил.
Пройдёт время. Она будет счастлива. На лапе, то есть на руке, у неё теперь всегда будет красоваться толстый серебряный браслет, а говорят, у таких как она, серебро вызывает раздражение, брешут, собаки, улыбнулась она. Когда люди будут спрашивать её, откуда шрам, она с умным видом будет говорить: «Вы конечно помните легенду, как Зевс за непослушание приковал Геру золотыми цепями между небом и землёй и добавил к ногам ещё и золотую наковальню, помните? Вот и у меня это следы от золотых цепей, — будет говорить она, туманно намекая на особенные отношения. Слушатели будут кивать, что-то много кругом развелось садо-мазохистов.
Какое-то тёмное чувство ещё лежало, как валун, глубоко в душе, но ощущение облегчения и свободы пересиливало.
Она вполне стала человеком, она даже могла теперь жить без хозяина, не ходить за ним хвостом, дожидаясь его ласки.
Она была сама по себе.
Самостоятельная, сука.
02.06.2013
Данс макабр
Ступай и будь счастлив, пока ты живой (эпитафия)
— Опять этот паршивец спрятался где-то, язви его душу. Не найдем, нас выгонят, хорошо, если кнута не дадут. Носятся с ним, пся крев, как с писаной торбой.
— А почему?
— Да потому, что как он только родился, нашей пани приснилось, что придёт за ним смерть ещё до того, как ему шестнадцать исполнится. Если уберегут его до этого возраста, то он проживет долгую счастливую жизнь.
Мальчик на дереве сидел, ни жив, ни мёртв. Это о ком они говорят?! Что такое «пся крев»? Кто умрёт? Кому приснилось? Что это такое? Он расстроился и очень хотел заплакать, почти заплакал. Это я умру ещё до шестнадцати? Шестнадцать это сколько? Как это уберегут?
Он решил не слезать с дерева никогда. Всё равно умирать. Он дождётся смерти здесь, пусть она придёт и не найдёт его! И он будет жить на дереве всю жизнь. Пока сам не захочет умереть, но он не захочет! Смерть. Что это — смерть?
Он слез и сел на землю рядом с деревом, потому что ноги его не держали. Но и сидеть не мог. Тогда он лёг и попытался представить, что умер. Представить было трудно, потому что дерево разговаривало с ветром. Оно никак не хотело молчать.
Стемнело. Трава стала чёрной, листья тоже, птицы молчали, небо стало совсем прозрачным и глубоким и ему показалось, что это он находится над небом и смотрит в него сверху вниз, как в глубокую бездну, а в глубине, на дне этой бездны, как огоньки свечей, сияли звёзды. Большие и маленькие. Звёзды мерцали: белым, красным, голубым.
Для начала трудно закрыть глаза: никак не получалось. Только он представил, как лежит в гробу, — ветер прошелестел листвой старого дуба, и он опять сбился. Звёзды внимательно холодно и отстранённо смотрели на него сквозь листву. Его стало укачивать. Он смежил веки и почувствовал спиной холод, идущий от земли. Было страшно, но он пересилил себя и продолжал лежать неподвижно. По лицу скользил ветер пополам со светом звёзд.
Солнце с его теплом казалось сказкой, которой на самом деле никогда не было. Тогда он представил, что трава, ветер, звёзды — всё те же, а себя он убрал на два метра под землю. У него получилось. Под землёй холодно. В нос, рот и глаза попала земля. На грудь положили камень, величиной с дом, и ребра не поднимаются, он не может дышать. Дело оставалось за малым: представить всё то же самое, только без него самого.
— Паныч, вот вы где, — услышал он ласковый голос, а-а, это Бася.
Он продолжал лежать, но уже вернулся. Шевелиться не хотелось. Смотрит на перевёрнутое лицо Баси.
— Вы что, упали? Зачем же вы лазили на дерево, паныч?
Он замотал головой. Она говорит: не падали? — Пойдемте домой, маменька вас звали. Молочка попьете и спать, вы и так долго гуляли, забегались, вон личико какое красное, ножки в ссадинах, пойдемте, помою вас,
— Нет, я сам, — оборвал он.
— Сам, конечно сам, как же иначе, я только водички вам налью и полотенце подам, паныч.
С ней об этом говорить нельзя, подумал он. С матерью тоже. Отца дома почти не бывает. С сестрой тоже нельзя. С бабкой, с бабкой можно. Откуда в доме взялась бабка, он не знал. Да и никто не знал. Бабке, наверное столько же лет, сколько дубу, под которым он лежал. У неё, как у дуба, такие же жёсткие, как кора руки, а когда она гладит его по голове, то рука ласковая, лёгкая. Нянька всё время что-то говорит, причитает, молится вслух, он всегда слушает её в пол уха, не принимает всерьёз. Бабка находится по важности ниже матери, ниже отца, ниже сестры, на одном уровне с собакой, но поговорить с ней можно, её не стыдно, она как трава, как дерево. Она должна знать, что всё это значит.
Мать смотрит на него внимательно и говорит:
— Почему ты такой тихий, Стася? Иди ко мне, чего ты хочешь, ну, не хмурься. Мать не сердится, потому что — Стася, если бы сердилась, сказала бы Станислав.
Он молчит, боится показать, что он растерян и ему неуютно, будто он потерял мать, отца, сестру и остался один. Один. Не надо показывать, что ему так неуютно, что он чувствует себя таким одиноким, и он только что умирал, и не знает, что ему сейчас делать.
Он молчит. Скорее остаться одному: вот что он хочет. Он моется, пьёт молоко и подходит к матери для поцелуя перед сном. Он целует ей руку и думает, что может быть это в последний раз. Она целует его в крутой, как теплый камешек, упрямый лоб и он чуть не плачет и хмурится, это тоже может быть в последний раз, думает он.
Его ведут в спальню и раздевают, он устал от переживаний, непривычно тих и глядит в себя. Он ложится и наконец, все уходят, он надеется, что в следующее мгновение он проснётся солнечным утром, как бывало всегда, но не в этот раз. Он не может заснуть и даже просто остановить дрожание мысли, ему кажется, что у него горит голова, может, он заболел?
Он не может сосредоточиться. Он не может думать ни о чём другом, а только, что он может умереть в любой момент и непременно умрёт до шестнадцати лет. Нет, я не хочу. Я такой живой, я не хочу, не может быть, почему я? Ну пусть умрёт кто-то другой вместо меня. Пусть смерть возьмет — кого? мать? Нет, нет. Пусть умрёт сестра? Нет. Или отец? Нет, старуха-нянька — она может умереть вместо меня. Она столько живёт, что он и представить себе не может, она пусть уходит вместо него, всё равно она никому не нужна. Её никто не любит, а меня любят. И я люблю мать, сестру, отца, я нужен им, а она никому не нужна, она всем противна. Никто не заплачет, если она умрёт, она страшная, больная, пусть она уйдёт вместо меня.
Если умру я, мама будет плакать, она будет плакать целыми днями, она не сможет дышать и ослепнет, нет, нет, она не должна так плакать, она увидит мои игрушки, мои шахматы и будет плакать, нет, пусть старуха уйдет, а я останусь. После этой удачной мысли, которая всё так хорошо всё объясняла, и решение было такое ясное, правильное, он заснул.
Утром он проснулся, быстро открыл глаза, и сразу настроение испортилось: он всё вспомнил. Он должен умереть, и переговоры со смертью — это глупость и, если ей нужен он, то она не согласится на обмен. Он опять стал думать о смерти. Он чувствовал себя так, будто целый день без отдыха таскал тяжёлые камни. Поднять и переставить ноги — почти невыполнимая задача: он едва передвигал их. Поэтому через полчаса мучений он вернулся в спальню и опять лёг.
Преодолев себя, он поднял руку на уровень глаз и стал разглядывать её. Пальцы на просвет казались полупрозрачными и светились красным, а ближе к ногтям были почти совсем прозрачными с тёмными осями костей. Кости будут белыми, вдруг пришло ему в голову, а кожа и мясо превратятся в землю, жирную чёрную землю, которую так любят корни травы, особенно упрямые разветвлённые белые, как мои жилы, корни осоки. На подушечках пальцев закручивались и уводили от страшных мыслей спиральные дорожки, на ладони бороздками темнели сгибы — тёмные ровные линии.
Прибежала Бася: — Паныч, что с вами? — стала причитать. Она была так далеко, что он с высоты своих мыслей смотрел на её кривящиеся в плаче губы и не понимал, что она говорит. Бася привела мать. Та потрогала прохладной рукой его лоб и что-то беззвучно сказала, он опять без толку вглядывался в шевелящиеся губы, но ничего не услышал с высоты своего знания. Он ничего не хотел говорить. Мама стала вглядываться в его открытые глаза, но он смотрел на неё, не узнавая. Она приказала принести ему охлаждающий компресс и села рядом с кроватью, держа его за руку. Ему было всё равно. Мать так и просидела почти до вечера. Она пыталась поить его, но он не мог глотать. Потом он забылся, и она смогла ненадолго отойти от него. Вечером к нему стали пробиваться отдельные слова. В доме чувствовалось тревожное оживление.
Он услышал как сквозь вату: Похороним послезавтра. Кого, его? Но это известие не слишком его огорчило. Он закрыл глаза и заснул. Утром следующего дня он проснулся как пьяный с туманом в голове, будто вата из ушей попала в голову, и увидел, что мать всё также сидит у его постели в кресле, она что, спала так? подумал он и удивился, что может думать о чём-то, кроме смерти. Глаза матери пока ещё полны тревоги, и он видел, что она пока не знала, можно ли эту тревогу отпустить. Он спросил её, с трудом подбирая непослушные незнакомые слова, как впервые напрягая горло, как будто говорит первый раз в жизни и не знает, как это делается:
— Завтра вы меня похороните?
— Мальчик мой, с чего ты взял? — мягко спросила она.
— Я знаю, вы вчера говорили, — сказал он, не зная, было это на самом деле или ему показалось, но в глубине души он был уверен, что говорили про него.
— Милый мой мальчик, — сказала мать, — умерла твоя старая няня, ты понял, милый мой?
— Умерла няня, понял. Мысли в голове закрутились быстрее. Значит, не он, значит, он всё-таки договорился со смертью. Она взяла старуху. Он — жив. Станислав опять заснул.
Через несколько дней мать говорила отцу:
— Не могу нарадоваться на нашего Станислава. Он стал такой послушный, тихий, аккуратный, учится, не бегает, как раньше, до свету по усадьбе. Вообще из классной комнаты почти не выходит, а может быть, я зря радуюсь, — продолжила она, — мальчики должны шалить и бегать целый день.
Она помолчала, слегка нахмурилась. — Раньше я хотела, чтобы он сделался маленьким, с пальчик, я посадила бы его в коробочку, обитую бархатом, и продержала бы его до шестнадцати лет там, а потом, когда опасность минует, он бы вышел оттуда.
— Дорогая, опять твои фантазии, что за благоглупости, — сказал отец. Он присмотрелся к ней, будто к чужой. — Ты сама хотела держать его в пуху, а теперь, когда он стал так спокойно вести себя, ты вдруг говоришь, что тебя это беспокоит. Хотя ты, возможно, права, это ненормально, чтобы мальчик семи лет прилежно занимался целый день и почти не выходил из комнаты.
К своему четырнадцатилетию Станислав прекрасно говорил по-французски, по-итальянски, по-немецки, прочёл все книги из обширной библиотеки отца от Гомера до Канта. География, геометрия, астрономия — любимые науки давались ему легко. Его учителя удивлялись выбору мальчика: земля и небо. Его интересовали и средневековые трактаты, список со «Сплендор Солис» долго был его настольной книгой, пока её не сменил трактат «Алхимия смерти».
Он почти не выходил из дому. Только к реке и тому самому дереву. Только час на закате солнца он проводил под своим любимым дубом. Там он или забирался на дерево, или садился, прислонясь к стволу, и сидел неподвижно, только его брови то хмурились, сходясь к переносице, то разъезжались над закрытыми глазами, как у спокойных буддистских богов.
Тогда в доме произошла ещё одна смерть. Умерла его сестра. Ей было всего двадцать два года. Она гуляла над рекой в компании младшего брата: они всегда были дружны. Мальчик пришёл домой один. Он сказал, что она захотела остаться на обрыве, их любимом месте, с которого так хорошо виден закат солнца на другом пологом берегу. Из-за того, что далеко простиралась равнина, летний красный, полыхающий кровью, огромный шар виден вплоть до самого падения за горизонт. Его всегда поражало, как на самом деле быстро движется солнце к своему закату. Он поужинал в одиночестве и отправился спать.
Её хватились через час. Нашли со сломанной шеей у кромки воды. Видимо она, оставшись одна, неосторожно наклонилась и упала с обрыва. Несчастный случай с молодой девушкой уничтожил в семье самое главное — единство — теперь каждый сам по себе, переживал горе в одиночку.
Мальчик, правда, уже давно отстранился ото всех и был одинок, а после несчастного случая он как сошёл с ума. Затворничество сменилось бешеной деятельностью. Он по-прежнему мало говорил. Он как будто мстил всему миру. Его серые глаза, и так светлые и прозрачные, сейчас полыхали холодным огнём. Он почти перестал бывать дома. Убитая горем мать отчаялась найти в нём отдушину и только молилась, чтобы с ним ничего не случилось, но оставаться с ним один на один даже ей было неуютно, он был как чужой. Если раньше он просто отдалился как звезда, а она была внизу, на земле, и могла только смотреть на него в небе, то теперь ей страшно оставаться с ним наедине.
Днём он спал, а ночью охотился, он не признавал ничего, кроме ножа. Отец ещё два года назад начал брать его на охоту, и мальчик прекрасно стрелял из ружья, но сейчас он охотился один, ночью, только с ножом, как сегодня.
Он бесшумно двигался по лесу. На краю леса он на мгновение увидел благородного оленя с ветвистыми ногами. Олень стоял неподвижно несколько секунд и, как только мальчик моргнул, беззвучно исчез.
Сумеречное небо опрокинутой бездонной пропастью, как в ту ночь, когда он узнал о смерти, с яркими свечками звёзд на дне, безразлично и величественно смотрело на мальчика. Он чувствовал себя прекрасно: каждый шаг доставлял ему удовольствие, он свободно и ловко передвигался среди чёрных стволов. Контуры деревьев на фоне гаснущего неба собирались в один силуэт с размытой сумерками, как туманом, каймой. Ни один лист орешника не шевельнулся, хотя они обычно чувствительные, как веера, раскачивались, мигали, не поперёк, а вдоль ветерка, и он, так же как эти листья, упруго двигался, разворачиваясь вдоль ветра, который стих после того, как выключились сумерки, и ночь установила свою чуткую прозрачную тишину. Небо провалилось ещё глубже.
Он искал смерть. Он искал её каждый вечер. Он не знал, как это сделать, поэтому решил, что если будет неосмотрительным и смелым, она сама найдёт его. Беспечная отвага, которая всегда была у него в крови, и только страх смерти на несколько лет приглушил её, будет отличной приманкой, и по запаху отваги она непременно найдет его и тогда он скажет всё, что он о ней думает. Теперь отвага билась у него в груди как второе сердце, как громкий зов для смерти.
Его нетерпение пополам с отвагой гнали его, как ветер гонит зимой снег по насту — легко и неотвратимо. Он в такие минуты, не колеблясь, пошёл бы навстречу Смерти с желанием и волнением влюбленного: он дразнил её тоже как влюбленный, кто сильнее хочет встречи. — Я. — Нет, я. И так каждую ночь. А после того, как он по осени пришёл домой под утро с распоротым в три ряда боком, а в ране белели рёбра, и три дня лежал в полусне в затемнённой комнате, наполовину седая, молодая ещё мать, побелела ещё больше и перестала заходить в его спальню.
Он стал ещё азартнее. Как голодный зверь. Ему оставался один год, чтобы встретить её и порвать ей горло. Теперь он мог сделать это одним рывком. Он натренировался на волках, они не успевали даже увидеть его глаза, как оказывались на земле с порванным горлом.
За время его лесных поисков он из хрупкого подростка, ломкой ветки, деревянного солдатика, превратился в гибкого мускулистого сухого молодого мужчину с глазами как бритва. Он понял, что в лесу её не встретит. Он бросился искать её среди людей.
За две мили от усадьбы городок, две туда, две обратно, четыре в оба конца, для такого молодого охотника и вовсе не крюк! Фокус в том, что она могла быть где угодно, и была — везде. Он искал её на кладбищах, в тавернах, в притонах и на площадях ночного города. Он приходил туда под вечер, садился за столик на площади, заказывал кофе и сидел, наблюдая, до полной темноты. Он старался не смотреть на людей, он знал, что его взгляд пугает и тревожит их. К нему часто подходили девушки, но он старался угостить их сладким и улизнуть. Он старался не привлекать внимания.
Через несколько дней он понял, что в городе много тёмных личностей, которые хорошо знают друг друга, но не показывают это на людях. Он видел, как они обмениваются короткими взглядами, не прибегая к словам. Он почему-то думал, что они ловцы смерти. Они подбирают и прикармливают для неё жертв. Симпатичная голубоглазая девушка, Иванка, которая в первый вечер подошла к нему в городе, и с которой он даже немного поговорил, чего больше не делал, через несколько дней исчезла. Он понял, что её нет среди живых, и стал следить и за девушками. Он всё набирал подсказки и знал, что он скоро увидит всё сам.
Но на следующий вечер он вдруг увидел Иванку, с которой познакомился в первый свой вечер на охоте в городе, и которая потом пропала. Иванка, если это только была она, а если нет, то похожа на неё как старшая сестра, в другой, богатой одежде, с высокой причёской, накрашенная и как будто повзрослевшая на десять лет. Он присмотрелся повнимательнее и увидел, что она его не узнала, и что в глазах у неё такая неизбывная тоска, какой не было, когда он с ней только познакомился. Тоска была такая, будто за три прошедшие дня она прожила полную горя и потерь жизнь, потеряла всех своих родных, похоронила мужа и четверых, не меньше детей, а ведь прошло всего три дня.
Он смотрел на Иванку и не понимал, почему ему внезапно стало холодно. Он как ищейка схватился за это чувство и потащил на поверхность. Он пока не знал, как это чувство связано с его поисками, но твёрдо знал, что это так.
Через два дня он опять увидел Иванку, на этот раз она выглядела ещё старше, а ведь когда он познакомился с ней, то не дал бы больше шестнадцати. В сопровождении мужчины в смокинге Иванка прошла через площадь, совсем близко от того места, где он сидел, Станислав специально поднял лицо и убедился, что она опять его не узнала. В её лице просто не было жизни. Холодная пустая маска с провалами глаз, тоска в глазах была совсем чёрная, а у Иванки, он помнил, были голубые глаза. Сердце его сжалось о жалости к Иванке и от догадки, что это означает.
Он решился — как прыгнул с моста — вскочил и на лёгких, плохо слушающихся ногах, подошел к ней и быстро перехватил за руку, наклонился и поцеловал вопреки правилам в узкую, холодную как лёд, ладонь. Она на секунду вынырнула из своей тоски и посмотрела ему в лицо. Станислав не ожидал, что будет так больно, словно она выпила его сердце через глаза и прочла мысли и чувства, всё, что было за шестнадцать лет его жизни (теперь она узнала его, пронеслось у него в голове).
Это она. Это Смерть.
Грянула музыка. Он обрадовался, что может побыть ещё немного с ней рядом, не вызывая никаких вопросов, она-то всё равно знала, кто он, а остальные, как застывшие марионетки, неподвижно сидели и стояли на своих местах. Станислав обнял её за талию и притянул к себе. Ему показалось, что у него в руках она оттаяла, стала немного похожа на человека, её рука вздрогнула, и теплая судорога побежала от кисти к плечу. Он крепче сжал тонкую талию и смело глянул ей в лицо: в глазах Смерти он увидел, что она его жалеет.
— Мальчик, какой ты жестокий — сказала она, — это ты хотел вырвать мне горло, как тем волкам в твоём лесу?
Он промолчал. Сейчас, когда он держал её в объятиях, когда чувствовал, как она потеплела, он уже не уверен в этом.
— Почему ты меня ненавидишь? — спросила она. — Что я тебе сделала? Я всего лишь сон, сон навсегда, что же в нём плохого? Ты будешь спать, и тебе никогда уже не будет больно, тебе будет легко и спокойно. Ты не будешь беспокоиться ни о ком, и я единственная, кто будет всегда с тобой и никогда не обманет, — сказала она и приклонила голову на его плечо, — ты горячий, — сказала она, дыхнув ему в лицо чистым запахом колодца.
Не страшно, подумал он. Он не стал ничего говорить, он просто обнял её ещё теснее и повёл в вальсе. Скрипки плакали и смеялись одновременно, она закрыла глаза и, казалось, забыла о нём, а он по-прежнему пребывал в растерянности и не знал, что делать (Данс Макабр, в сущности, все мы мертвецы, подумал он, только для кого-то не настал срок).
— Скоро я не буду иметь над тобой власти, потерпи немного, — сказала она.
Музыка кончилась, а они стояли посреди площади и не разнимали объятий. — До встречи, — сказала Смерть.
— До скорой встречи, — ответил он и опустил руки.
Он пришёл и на следующий день и на следующий, но не видел её. Теперь он искал смерти, потому что он понял и принял её.
Через два дня ему исполнится шестнадцать, и Смерть потеряет права на него, он выживет, будет жить дальше, она уже не придёт к нему, он будет как обычные люди, которые не задумываются о смерти и живут так, словно их это не коснётся. Два дня.
На следующий вечер её тоже не было.
Он ждал.
Не как охотник или убийца, а как мужчина ждёт женщину, точно зная, что она придёт, что она его женщина. Ждал с уверенностью.
К его столику подошла совсем молодая девушка, просто одетая, с толстой русой косой, с круглым румяным лицом, и спросила, можно ли ей сесть с ним рядом, он кивнул, не отводя глаз от толпы гуляющих.
— Закажете мне вина? — спросила она, — меня зовут Ангелика, — и как девчонка прыснула в кулак.
Тогда он смутился: он так ждал её и не узнал, даже когда она с ним заговорила. Да, это она, только в другом теле. Он спросил:
— А где Иванка?
— Она умерла, — ответила Смерть.
— И Ангелика?
— Да, и Ангелика. Им же не нужны их тела, раз они умерли? — просто сказала она.
— Правда. Не нужны.
— А у меня работа такая тяжёлая, нервная, что тело очень быстро приходит в негодность, но зато всегда можно выбрать новое.
— Да, — согласился он и пригласил её на танец.
Он обнял её и опять забыл обо всём на свете. Он забыл о матери и отце, о своём доме, прошедших и потерянных днях, о провале неба со звёздами на дне: всё это не навсегда, это обман, мираж, только она настоящая, верная, она не покинет его никогда, не так как сестра, как мать, которая тоже умрёт, и он её не увидит. Он вздрогнул, и она прижалась крепче, утешая, баюкая, лаская, я буду всегда с тобой, слышал он не произнесённые слова, ты проживешь долгую жизнь, я подожду тебя, я буду верно тебя ждать, я дождусь тебя обязательно, я никогда не покину тебя, вот так обниму, и мы будем лежать вместе: все обманут, все предадут, не бывает по-другому, и только я буду всегда с тобой, милый мой мальчик, ты будешь спокойно спать, а я буду охранять твой сон, мой хороший, ты мой.
Он очнулся и сказал: — Да. Да. Да.
Она исчезла, когда музыка смолкла. Нигде не видно синей длинной юбки и белой с кружевами блузки, в которые была одета не слишком высокая стройная девушка с толстой косой, которая обещала не покидать его.
Он стал думать, как ему встретиться с ней побыстрее? Ввязаться в драку? Пойти на войну? — Для жаждущих умереть войн всегда хватало, можно найти её в океане, в горах, в небе, да где угодно, только чтобы поскорее, но он в глубине души почему-то знал, что Смерть не возьмет его сейчас, а только после того, как он проживет долгую и счастливую жизнь.
А потом она найдет его, обнимет и будет всегда с ним, ему будет легко и спокойно, как она обещала, жди меня, подумал он и пошёл жить.
15.06.2013
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
