Обложка Недоступная принцесса. Сказки для мужа

Недоступная принцесса. Сказки для мужа

Александра Окатова

0% прочитано
Стандартный
Александра Окатова

Недоступная принцесса. Сказки для мужа

Недоступная  принцесса

Она по праву называлась недоступной.

Никто никогда не мог похвастаться, что близко подступился к ней. Она гордилась своей недоступностью. И тратила массу усилий, чтобы свою недоступность доказать. Поэтому, если на подступах к месту дислокации принцессы появлялся какой-либо принц, то по системе оповещения, спасибо мобильной связи, принцессе тут же сообщали об опасности и она снималась с места и срочно переезжала на новое, тоже, конечно, недоступное, место.

Вот и сейчас, она только расположилась в центральном Тибете, погостить в монастыре, и надеялась, что пробудет там не менее двух месяцев, как сегодня вечером она чуть не потеряла свою недоступность. Группа её фанатов приближалась по горной дороге к стенам монастыря. Она срочно должна была убраться отсюда.

А принцесса ругалась, топала ногами от бессильного негодования, а потом опять начинала собирать чемоданы. Почему принцесса сама собирала чемоданы? — спросите вы, разве так бывает? Бывает. Принцесса только что уволила свою горничную. Что называется, с треском. Она, горничная то есть, оказалась продажной тварью, нахалкой и невоспитанной фурией, на что принцесса получила: сама фурия! На такое заявление трудно ответить достойно, и принцесса спор проиграла. Горничная кинула в чемодан платье, которое она держала в руках, и бросила свою хозяйку.

Потому-то принцесса и собирала чемодан сама. C непривычки это оказалось очень утомительным занятием. Вот парадокс: она, Недоступная принцесса, вынуждена каждые две недели, редко больше удавалось прожить на одном месте, переезжать на другое место. Все её люди хранили в тайне место, куда она направлялась, но через несколько дней непонятно каким образом в прессе появлялись заметочки, сейчас-то понятно, что эти заметочки появились от того, что фурия-горничная выдала симпатичному репортёру тайну местонахождения Недоступной принцессы.

В туманных выражениях в заметочках были зашифрованы приметы, по которым её поклонники каким-то обострённым чутьем угадывали, куда она собирается переезжать, через неделю начинался штурм, а через две нахальный поклонник появлялся на пороге её резиденции и она вынуждена была опять сниматься с места и в который раз переезжать.

На этот раз она решила укрыться в самом сердце пустыни. И поехала в Африку. В пустыню Сахару. Поддержать славу недоступной принцессы. До Сахары наша горемыка-принцесса не доехала. Она преодолела горную область по дорогам с нависшими над ней скалами из розовых гранитов, вишнёвых андезитов и чёрных габбро. Она пересекла каменистую хамаду.

Пошёл песок. Бедную принцессу закутали в бурнус, замотали шею и голову трехметровым полотнищем, которое называется шеш, родная мама не узнала бы! Ночью лагерь принцессы был поднят на уши страшным шумом: принцессу собирались похитить! Она забилась в угол палатки и просидела там остаток ночи. Утром оказалось, что действительно похитили, только молодого мальчика-погонщика — его перепутали с Недоступной принцессой. Испуганная ночным происшествием принцесса, наслушавшись к тому же страшных рассказов о песчаном тумане, поющих песках и зловещей музыке солнца, захотела срочно выехать из опасного места и наутро покинула негостеприимную землю Сахары, заблудившись напоследок в зарослях кактусов, где пришлось прорубать дорогу. Во время бегства ей пришлось питаться только плодами кактусов, которые оказались сладкими и сочными, особенно вкусны они оказались со льда, охлаждёнными.

Прошло десять лет.

Недоступная принцесса по-прежнему заслуженно пользовалась славой самой недоступной. Можно сказать, почивала на лаврах. Это очень опасное занятие. Только ты расслабишься, как раз и тебя спихнут с Олимпа. Подрастает, однако, молодая смена, за десять-то лет выросли пигалицы, на которых она раньше и внимания-то не обращала, того гляди, её и подвинуть могут: кому сказать — не поверят!

За эти десять лет её уже достали эти переезды! Сколько можно! Надоело. Так надоело, что её ничто не радовало. Она устала метаться. Она уже лет десять болталась, можно сказать, по миру, чтобы поддержать репутацию самой недоступной. Поддерживать репутацию всегда трудно, а репутацию недоступной принцессы вдвойне. Денег на это требовалось всё больше, истрепались платья, стоптались ботинки, представляете, принцесса-бомжиха, вот ещё не хватало! Ещё в последнее время всё чаще случались конфузы: для поддержания реноме она забиралась в самые недоступные места, и никто её не искал, представляете?

Недавно она забралась в Бермудский треугольник. Она плавала там в шлюпке с матросами и спрашивала, заметьте, очень вежливо:

— Господа матросы, а где же всё-таки находится этот, с позволения сказать, треугольник? Что-то я ничего не вижу на горизонте. А что показывает ваш компас? — ввернула она морское словцо, сделав ударение на букве «а».

Матросы грубо заржали, чем очень обидели принцессу, она надула губки и замолчала. И только старый матрос, который всегда держал занавеску, когда она справляла нужду, сказал:

— Компас всегда указывает на север, а человек сам выбирает, куда он пойдёт. Жизнь всегда указывает на смерть, а сердце — на любовь. Ты девка справная, кончай дурью маяться, выходи замуж, рожай детишек, а то скоро тебя никто замуж не возьмёт!

Так они плавали целую неделю, пока хватило провизии и терпения принцессы кушать грубую матросскую еду и какать на весу за шёлковой занавеской. Но чего не сделаешь для поддержания статуса самой недоступной. К её удивлению ни один, даже самый захудалый поклонник, не потрудился найти её в пресловутом Бермудском треугольнике. Она расстроилась, но не пала духом. Сказывались десять лет лишений и борьбы.

Теперь она собиралась на остров Пасхи, Рапа-Нуи, в юго-восточном углу Тихого океана. Очень даже недоступный! Она пробыла там три месяца: насмотрелась на каменных исполинов досыта, и так они ей надоели, хоть плачь! До того, что и смотреть на них уже не могла. Пересчитала все восемьсот восемьдесят семь моаи несколько раз, а ни один поклонник так и не появился. Что делать?

Тогда она направилась резко на север, на остров Элсмир, там, в пятистах восьми милях от северного полюса, в компании всех пятерых жителей Элсмира она пробыла месяц, гуляя от скуки в сугробах между метео- и радиостанцией. Никто из находящихся в добровольном заточении даже не попытался за ней поухаживать.

Она озадачилась и рванула в прямо противоположном направлении: на станцию Мак-Мёрдок, американский научно-исследовательский центр, на леднике Росса, в Антарктике. Населения там полторы тысячи человек, три аэродрома и вертолётная площадка, и целых сто зданий. Недоступная принцесса прибыла на вертолёте и очень удивилась, что её из местных никто даже не встретил. И ни один поклонник на протяжении двух месяцев не прислал ей ни письма, ни телеграммы, хотя она, против своих привычек, разместила в журнале «Национальная география» маленькую, но прелестную фотографию в стиле «я на фоне ледника в Антарктиде», на фото она вышла очень милой и в меру недоступной, подпись гласила: «Привет моим друзьям!», и адрес: Антарктида, ледник Росса, Недоступной принцессе. Но ни один так и не воспользовался такой деликатной подсказкой. Она всерьёз обеспокоилась.

Через некоторое время она отправилась на остров Буве, опубликовав уже очень нескромное сообщение в Таймс: Недоступная принцесса ждёт своего принца на острове Буве, в южной части Срединно-Атлантического хребта на зависимой норвежской территории, названной в честь французского капитана Жана-Батиста Шарля Буве де Лозье, заметившего затерянный и неприступный, как сама принцесса, остров 1 января 1739 года. Наша принцесса очень уважала Жана-Батиста Шарля Буве де Лозье за его имя и никогда не думала, как многие другие, что это весь экипаж корабля, а не один человек, как это было на самом деле. Отчаянный призыв недоступной принцессы и на этот раз остался без отклика. Молодые люди нагло проигнорировали его. Она расстроилась, хотя годы, можно сказать, скитаний и закалили её характер, и ничего её не пугало, кроме того, что её теперь никто, кажется, не собирался добиваться.

Она даже побывала в точке Немо, месте относительной недоступности, самой удаленной от суши точке Тихого океана, с координатами: 8 градусов 53 минуты северной широты и 123 градуса 24 минуты западной долготы. Принцесса и не надеялась на то, что её кто-то будет разыскивать, просто она любила романы Жюля Верна, и особенно его героя, капитана Немо, вот кто подошёл бы ей как супруг, такой же недоступный, как она, и были бы они вдвоём все двадцать тысяч лье под водой: оба такие недоступные! Увы, опять её никто не искал.

На Эверест она решила уже не забираться. И смысла нет, да и возраст уже не тот, двадцать восемь лет не шутка. Пора бы осесть где-нибудь в недоступном месте и — замуж! Недоступной она теперь была даже без каких-то усилий: просто потому, что никому, похоже, не было до неё дела. Она подумала-подумала, и успокоилась. У неё русские корни, да ещё польская кровь, характер получился — порох с бертолетовой солью, в общем огонь, да ещё бывалая путешественница, теперь ей не страшны никакие суровые условия. Она ничего не боялась, научилась терпеть холод и зной, голод и обжорство. Поэтому она выбрала для места постоянного проживания Россию, Владимирскую область, Нестеровский район, деревню Пенья. Название происходило от слово пенья, в смысле коренья, но с течением времени название трансформировалось в Пенье, как искусство извлечения звуков с помощью голосовых связок. Да так и осталось. В деревне жили уже одни дачники, последние местные жители исчезли в девяностых годах двадцатого столетия.

Вот уж недоступное место — не чета Тибету, нипочём не добраться, только пешком от станции два часа по колдобинам. А в дождь глинистую почву развозило так, что идти невозможно. Зато в недоступных лесах по просекам — земляники поля, по краю недоступного березничка — маслятки, в недоступных сосняках в августе — черника. Осенью — клюква на недоступном болоте прямо в деревне. Наша-то, закалённая путешественница, как тут и родилась. Ещё радость: туалет, хоть во дворе, но крепкий, удобный, от ветра спасает, это тебе не со шлюпки в море какать! Принцесса наша быстро освоилась, всё в руках горит, и огород и лес, да и с недоступностью всё в порядке: по высшему разряду. Её никто не достаёт, и она тоже!

Мораль: прежде чем скрываться, прикинь, а вдруг тебя никто искать-то не будет?

Край непуганых  принцев

В одной стране было столько принцев, что народ не знал что с ними делать. Принцы спокойные, на войну не ходили, друг с другом не ссорились, жили мирно. Народ под их правлением изнемогал, однако, потому что принцы люди непростые и к каждому подход надо искать, иногда долго. Звали этих принцев одинаково, по какой-то иронии судьбы. Всех их звали, да что это я, зовут, конечно, зовут! С фантазией у их родителей было видимо не очень, или мода такая на имена была, всегда так, то в стране куда ни глянь все мальчики Сигизмунды, выйдешь на улицу, крикнешь: Сигизмунд! так все как один оборачиваются. На другой год смотришь, а всю мелкоту зовут к примеру Румпельштильсхен. И с девчонками так же — нет чтоб назвать простым королевским именем Мария, так все кругом Алисы.

Наших принцев, всех, как одного, звали Фердинандами. На северной границе страны жил Фердинанд Безупречный. Могло показаться, что он человек благородный, честный, великодушный и поэтому все принцессы, имеющие прописку в радиусе ста километром от Фердинанда Безупречного, ринулись завоёвывать его расположение. Они приезжали толпами, селились на постоялых дворах, опустошали в лавках годовые запасы шоколада, розовых ленточек в галантерейных лавках и розовых кустов в горшках в цветочных лавках. В писчебумажных — после набегов принцесс днём с огнём не найдёшь розовой, бежевой, голубой и чёрной шелковой бумаги по степени убывания популярности. И чернил, но тут сперва исчезали бордовые, потом голубые, и потом уже чёрные, которыми писали полные упрёков письма. В парфюмерных лавках сметались с прилавка все духи, они приобретались принцессами для писем. Письма душили в больших чанах, зараз все. Кому нравилось в «Серебристом ландыше», кому — в «Красной Москве», кому — в «Шанель номер пять».

После душения писем чаны с использованными духами отправляли в армию, на полевые сборы, для отдушки портянок. Принц, проводящий в это же время строевые смотры, поначалу очень удивлялся, почему в палатках солдат пахнет ландышем, а в офицерских — «Красной Москвой». Потом привык и даже с ходу на спор определял с завязанными глазами, кто перед ним, рядовой или офицер, а ему самому шёлковые портянки душили «Шанелью». За время похода он так привыкал к запаху духов, что когда возвращался во дворец, и ему приносили надушенные письма поклонниц, он не читая, приказывал их выбросить, потому что они напоминали ему солдатские портянки.

Хорошо, что это безумие продолжалось не весь год, а только летом, а в остальное время принцесс выдворяли из пределов провинции и они устремлялись к другим принцам. Принцессы, которые слетались к Фердинанду Безупречному, очарованные его прозвищем, и сами себе нафантазировавшие, какой он замечательный, обиженные его невниманием и пренебрежением к достижениям их эпистолярного, можно сказать, жанра, и не догадывались, какой беды они избежали, когда они, обиженные на принца, уезжали из замка. Дело в том, что прозвище «Безупречный» он получил вовсе не потому, что они сами себе напридумывали и намечтали, а вовсе даже по противоположным причинам: «Безупречным» его прозвали потому, что он был таким самолюбивым, что не терпел упрёков в свой адрес. Вообще. Никаких. Как только кто по неосторожности упрекнёт его в чём-либо, он тут же раз — и голову долой. И никаких упрёков. Нет человека — нет упрёков. Вот потому и Безупречный.

На южной границе страны жил Фердинанд Безжалостный. С ним проще всего. Никто не беспокоил принца. Враги боялись его и старались обходить его провинцию седьмой дорогой. И чтобы освободить движение на седьмой дороге от бесконечных заторов и пробок в королевстве приняли решение переименовать все дороги в южной провинции и присвоить им номер семь. Это значительно улучшило остановку. Фердинанд Безжалостный на самом деле был незлобивым, очень вежливым и добрым человеком. Философом. Он придерживался простой и ясной философии. Он считал, что все неприятности оттого, что человек что-то делает, а потом жалеет об этом, а что сделано, то сделано и ничего исправить нельзя и пытаться исправить — только делать ещё хуже. Уж если воткнул кому-то нож в сердце, то не пытайся из сострадания его вытащить, потому что только хуже сделаешь, уж лучше так оставить. Некоторые так и живут с ножом с сердце и ничего — радуются жизни да ещё и нож свой любят, он даже знал одну такую принцессу, которая свой нож очень любила и ни за что бы с ним не рассталась. Поэтому этот Фердинанд принципиально ни о чём не жалел, что бы он ни сделал, и поэтому его прозвали Безжалостным, а вовсе не потому, что вы подумали.

На западе страны проживал Фердинанд Бездушный. В этой провинции никто не хотел жить. Народ туда пригоняли раз в две недели, заманивая туда обманом, а именно обещанием турпоездки в Египет за двести долларов. Оставались ещё наивные, которые верили таким мерзким лживым обещанием. Вербовщики привозили народ, давали им читать рекламные брошюры и, пока люди читали и мечтали о поездке, вербовщики коварно разворачивались и уезжали, бросив людей на произвол принца. Принц, прознав о таком кошмаре, творимом беспредельщиками-турагентами, принял самые жестокие меры: поймает турагента, и сразу казнит его без суда и следствия. Фантазия у него была бурная и список казней получился внушительным. Первым делом он посылал коварных турагентов в поездку по тем местам, которые эти самые турагенты рекламировали. Казни египетские — шутил он. Это было жестоко, но справедливо. Если они выживали после этого наказания, что бывало редко, потому что они мёрли как мухи: тонули в бассейнах, напившись допьяна в мусульманских странах, где алкоголь запрещён под страхом смерти, травилсь поддельным алкоголем в тех же мусульманских странах, но если они возвращались, то жестокость его не имела предела: он заставлял их работать на полях, стирать бельё в прачечных, работать поварами, официантами и самое страшное наказание — работать в школах и детсадах с современными детьми. Единственный вид казни, который он не применял, это удушение в объятиях. Поэтому у него и было прозвище — Бездушный, потому что он никогда никого не душил. Так что, несмотря на прозвище, которое могло показаться жестоким, он был справедливым, честным и порядочным человеком.

На востоке проживал Фердинанд Безответный. Вы конечно представили себе покладистого, дорого и милого человека, с которым можно делать всё, что вам заблагорассудится. Всё-таки Фердинанд Безответный. Этими же соображениями руководствовались и невесты, которые как бабочки на варенье летели, расправив крылья любви, отметьте: заранее летели, они ещё его в глаза не видали, а уже влюблялись, основывая свои неглубокие чувства только на прозвище, а для серьёзных отношений пустых фантазий явно недостаточно.

Девы, в надежде на взаимное чувство, приезжали к нему во дворец и останавливались на несколько дней. Когда собиралось достаточное число соискательниц, принц объявлял бал. Девы за дни ожидания совсем сходили с ума, а особенно девы, собранные в одном месте, как пауки в банке. Это страшное зрелище. Они ссорились друг с другом, делали друг другу мелкие пакости: срезали пуговицы, особенным шиком считалось срезать пуговицы прямо перед балом, чтобы соперница не успела пришить их. И ещё: если пуговицы шли в ряд от ворота до подола. Накануне бала привлекательной деве могли заменить жидкое мыло на клей — тогда приходилось стричь голову наголо и конкурентка сама с позором удалялась. Правда, иногда случались казусы. Одной пышногрудой деве срезали пуговицы, так она пошла не застёгнутая, прикрыв декольте только газовым шарфом, под названием фишю, и почти завоевала внимание принца! Но не так страшны пакости, которые делали девушки друг другу, как сами девушки — себе. За несколько дней они сами так себя накручивали, что на бал приходили влюбленные, экзальтированные, готовые броситься на принца с выражением своей безмерной горячей любви. Как жаль, что их ожидало самое большое разочарование в жизни. Принц никому не ответил. Он никогда никому не отвечал на любовь. Не хотел — и не отвечал. Никогда. Поэтому его и прозвали Безответный. Вот облом, правда?

На северо-западе, в провинции, граничащей с землями Фердинанда Безупречного и с провинцией Фердинанда Бездушного, лежали поля и леса Фердинанда Беспечного. Вот казалось бы, где жить хорошо, но все знают, что хорошо там, где нас нет. Во владениях Фердинанда Беспечного всё было не так уж плохо. Народ жил спокойно, чинно, благородно. Еды хватало, никто не голодал, невесты тоже водились. Целыми днями народ возделывал землю, к вечеру после ужина, позволял себе немного расслабиться, но времени на это оставалось мало, потому что слишком много времени уходило непосредственно на приготовление ужина, а так же обеда и, соответственно, завтрака. Это проистекало из того, что принц принципиально, а как же иначе, конечно, принцы всё делают принципиально, такая у них планида, не признавал никаких других источников тепла, кроме костров. Если в других провинциях всё готовили в печах, то в провинции Фердинанда Беспечного, как вы понимаете, печи были запрещены. Вообще. Потому что в глубоком, очень глубоком детстве, маленького Фердинанда отправляли на деревню к дедушке. Дедушка с развлечениями для внука особо не заморачивался: сажал его на печь и занимался своими делами. Однажды он забыл, что определил внука-принца на печь и растопил её слишком сильно. Снял ребёнка только тогда, когда тот проснулся и истошно заорал. Принц сильно пострадал и долго не мог сидеть. После этого происшествия он стал ненавидеть печи, и как только принял бразды правления, то первым же указом строго-настрого запретил использовать в быту печи. Готовить можно только на кострах. Хорошо, что недостатка в топливе не было: из провинции Фердинанда Безупречного привозили обозами пропитанные духами письма поклонниц, которые тот отправлял для разведения костров соседу. И Фердинанд Безответный тоже не жидился: и письма, и послания, и стихи от экзальтированных принцесс тоже оказывались у Фердинанда Беспечного. Топлива хватало.

На северо-востоке, юго-востоке и юго-западе проживали Фердинанд Безвинный, Фердинанд Отчаянный и Фердинанд Настойчивый. Все трое, судя по прозвищам, люди очень благородные и порядочные. Отчаянный немного пугал своим прозвищем, но в целом ничего. Они очень дружили между собой и часто собирались в одном месте. Чаще всего они собирались у Фердинанда Настойчивого. Они садились по-дружески за стол и с чувством, с толком проводили время в неспешных беседах. Они говорили обо всём: о литературе, поэзии и прозе в частности, а их разговоры об изобразительном искусстве вполне бы могли составить программу на канале «Искусство». Их познания в области науки были бездонны. Человеческие отношения тоже не представляли для них никакой тайны, всё открыто взору трёх мудрецов, в общем, сидели, соображали на троих. В окончательной стадии застолья они переходили к самому важному для них вопросу, который каждый раз звучал предельно банально. Догадались? Ты меня уважаешь? Дело в том, что в провинции Фердинанда Безвинного вино запрещено во всех видах. Фердинанд Отчаянный питал необъяснимую ненависть к чаю: просто терпеть его не мог, тошнило его от чаю. А Фердинанд Настойчивый самолично и саморучно готовил такую великолепную по вкусу и градусу настойку, что алчущие Фердинанды отрывались у него от души. Утром, правда, болела голова, но головную боль быстро излечивали стопкой крепкой настойки: лечи подобное подобным, как говорили древние.

Вот такая страна. По просторам страны как воины-кочевники без толку носились толпы невест от одного Фердинанда до другого и до трёх других неразлучных Фердинандов. Девушки разоряли селения, распугивали диких и домашних животных, мешали проведению сезонных сельскохозяйственных работ, уничтожали запасы почтовой бумаги, чернил, роз в горшках и клубники на грядках, а также мили розовых лент. Центр страны был почти вытоптан их маленькими прелестными ножками, и благодаря их природной чувствительности, любителям полежать в тенёчке под кустиком следовало внимательно выбирать место для отдыха, чтобы не вляпаться в свежую розочку, оставленную юной девушкой.

Мораль: Во-первых, никогда нельзя делать выводы о человеке, основываясь только на его прозвище. Фердинанд Безуп речный оказался жестоким и самовлюбленным самодуром, а Фердинанд Безжалостный абсолютно безобидным благородным философом. Во-вторых, девы — самые мудрые существа. Пока принцы маются дурью, девы всё-таки думают о продолжении рода и настойчиво ищут достойных женихов. В-третьих, самый важный, но и самый грустный вывод: принцев много, а замуж выйти не за кого. Вот такая жизнь.

Замки, воздушные и не очень

Она подумала, интересно, какие у других людей воздушные замки? На что похожи? Если бы объявили всемирный конкурс воздушных замков, то какое место занял бы её? У неё тоже, как у многих других людей, был свой воздушный замок. Замку двадцать лет, как и ей самой. Кому как, а для неё он был очень даже реальный, хотя и воздушный. Они у всех разные. Смотря что положить в основание. Какой краеугольный камень, так сказать.

У кого-то, как у её соседа, художника, с которым они даже иногда встречались на общем балконе, выходившем на запад: провожали там солнце на закат, был готический, например. Со стрельчатыми окнами и витражами в стиле пламенеющей готики, несколько мрачный, величественный и торжественный. С нефом, похожим на остов корабля. С мачтами колонн, со сводом, как небо, как его представляют люди, а зачем людям второе небо, если есть настоящее? Не затем ли, что его понять нельзя и оно бесконечно далеко от нас, значит надо сделать своё, рукотворное, понятное им небо. Храм готический, вот оно, небо на земле.

У кого-то, вероятно, мог быть воздушный замок как сад, например, с апельсиновыми деревьями, с густой, сильной, плотной и блестящей листвой, а в ней апельсины как символ недоступности счастья. Сияющие круглые сочные плоды, ты тянешь к ним руки, а ветви как живые взлетают вверх и не поймать, не достать, не сорвать это сочное солнце, не даётся мечта в руки, улетает апельсин в небо, на то он и мечта, символ недоступного счастья, да, не хотела бы она такой воздушный замок.

А у неё был замечательный. У неё небесное небо, им кончался её воздушный замок, а в основании его лежал один камешек, с которого и началось строительство. Замок как облака. Лёгкий. Высокий, который не кончался даже там, где он переходил в небо. Вряд ли какой другой воздушный замок мог бы поспорить с её замком. Он менял свои очертания в зависимости от времени суток. Утром замок вполсилы освещался нежным, цвета разведенного красного вина светом. Вечером замок словно таял в сиреневом тумане сумерек. Ну, например, однажды в сопровождении легкого приятного ветерка она направилась вверх, собираясь достичь балкона на третьем этаже замка, но по пути сбилась и оказалась на первом, в очень мрачном и тесном помещении, которое как раз и базировалось на краеугольном камне воздушного замка. Еле выбралась! По утрам коварный свет манил её всё выше и выше: она шла по переплетающимся лестницам, опасность заключалась в том, что как бы она ни старалась выбрать направление или высоту подъема, то всё равно ошибалась: лестницы приводили вовсе не туда, куда она хотела, хотя она всё время сверялась с планом замка. А однажды она дошла до пятого этажа, но на повороте воздушной лестницы необдуманно остановилась на смотровой площадке, облокотилась на перила, которые подло растаяли у неё под руками, и она рухнула прямо с высоты пятого этажа, а у замков высота-то этажей побольше, чем у жилых домов, и пятый этаж воздушного замка это как семнадцатый у обычного, блочного дома. Как она тогда осталась жива, непонятно даже ей! Она отделалась переломом ноги и два месяца ходила в гипсе и после того, как сняли гипс, она сама заметила, что нога левая, сломанная, другой человек ни в жизнь не заметит, стала чуть-чуть тоньше, чем правая. И сгибалась тоже чуть хуже, но на походке это тоже никак не отразилось, вообще бы никому в голову не пришло, что она ногу ломала. С тех пор она стала осторожнее гулять по своему воздушному замку.

Замок был очень своевольный, свободолюбивый и надстраивался, как ему заблагорассудится. А так она ходила, после того, как гипс сняли, с костылями ещё месяц, и на себе ощутила, как другие люди с неприятием, особенно, когда у них всё в порядке, смотрят на тех, кто упал со своего воздушного замка. Но ей даже жаль таких: может у них и замка-то никакого воздушного нет, ведь если такой есть, то слишком уж велика возможность с него упасть. У которых такие замки есть, почти все с них летали. Вниз. Кое-кто и вверх, но это очень редко, это те, кто в юности влюбился удачно, кому ответили, кто оба-два невинны и друг на друге эту свою невинность замкнули и так и жили в общем воздушном замке. Вот те редкие экземпляры, возможно, и не падали, и детей там растили и поднимались всё выше и выше по пролётам без падений, но она таких и не знала вовсе, только слышала о них, но слабо верилось. Зато таких, как она сама, кто летал вниз, она видела по жизни очень много.

Один её знакомый человек, или ещё кто-то, надо разобраться, человек ли он, настроил таких замков, и населил их такими чудовищами, что потом всю жизнь с этими чудовищами сражался. Сражался, а потом и вовсе, когда носился с мечом по пещерам, заблудился в своём воздушном замке окончательно, и его собственные чудовища его же и сожрали. Или не сожрали, а просто он с ума сошёл, сам стал чудовищем, бегал потом по своему воздушному замку, похожему на подземелье, и всё в зеркала заглядывал, пытался сам себя отыскать, но так и не нашёл, всё ему какие-то чудовища в зеркалах попадались.

Кто-то совсем пропадал. Никто потом их не видел, она-то думала, что те, которые пропали в своих же воздушных замках, сами виноваты. Она давно поняла, что иногда надо выходить и в реальную жизнь, нельзя всё время в своём замке сидеть, потому что те, кто так делал, таяли от сладости своей мечты, такие сладкие мечты бывали, что человек только ими и мог питаться, и высасывал всю жизнь из мечты, она погибала, и человек, который за это время так привыкал пить эту сладкую мечту, что когда высасывал её полностью, не мог перейти на нормальную пищу, потому что после сладкой мечты простая еда, конечно, покажется пресной и невкусной, и погибал от голода.

Она знала, что хоть так приятно гулять по своему воздушному замку, но надо не увлекаться и всё-таки иногда выходить оттуда и не заменять реальную жизнь постоянными мечтами.

Некоторые вообще слепли, слыхали про снежную слепоту? Это когда альпинисты, например, поднимаются всё выше и выше в горы и, когда доходят да заснеженных вершин, видят вокруг себя только сияние солнца, многократно усиленное отражением лучей от блестящего снега, и яркость эта сжигает им глаза. Так и с мечтами. Если только на них глядеть, то их блеск слепил человека и он, потеряв зрение, тоже не мог найти обратную дорогу из воздушного замка, и оставался в его лабиринтах, слепой как крот. Кто погибал, а кто и находил в своём плачевном положении прелесть. У некоторых ослепших от блеска мечты, прорезался божественный слух, они слышали недоступные другим звуки, и пытались рассказать другим об этой музыке сфер, но им не верили те, кто таких звуков не слыхал, а кто слыхал, те рассказов не слушали, получается замкнутый круг бесполезных усилий. Впрочем, все воздушные замки это в той или иной степени замкнутый круг бесполезных усилий.

В общем, воздушные замки явление хоть и красивое, но небезопасное. Она-то со своей сломанной ногой это знала лучше всех, потому что травма её была не смертельная, но достаточно серьёзная, что бы сделать правильные выводы. Ей ужасно надоело бродить по воздушному замку в одиночку, что опасно, и пора бы уже детишек завести и гулять по замку в компании мужа и парочки крошек, в которых временами видеть себя, а временами мужа, только не всегда набор хромосом поровну от каждого родителя обеспечивает внешнее сходство с каждым из супругов, иногда и вовсе нельзя найти что-то общее, но это тоже ни о чём не говорит, потому что такие качества как ум, музыкальный слух, художественный вкус передаются по наследству, никак не отражаясь на внешнем облике.

И вот, значит, чтобы выйти замуж, она стала приглядываться к соседям, чтобы выяснить по облику воздушного замка, насколько они похожи, и будет ли каждому комфортно в воздушном замке избранника.

Рядом, почти соприкасаясь крышами, находились замки трёх молодых людей. Первый — поэт. У него был замок в виде высоченной стопки книг, положенных одна на другую, в силу темперамента поэта не ровно, а как попало, что очень роднило замок невесты и замок поэта. Другой — бард. У барда замок был в виде гитары, наподобие сцены Грушинского фестиваля, поставленной вертикально. Такой замок нашей невесте тоже по вкусу. А третий — художник. У него замок был как готический собор, см. выше, в начале рассказа. Этот замок нравился невесте безусловно.

Ей-то конечно хотелось, чтобы в её партнёре сочетались все три ипостаси, но она понимала, что это невозможно. Надо выбирать и срочно, потому что с каждой секундой годы неслись всё быстрее, и если так дальше пойдет, она ни вздохнуть, ни ахнуть не успеет, как наступит пенсия и тогда ей только останется сигануть с верха воздушного замка вниз, а к тому времени замок вырастет и падать будет ну очень высоко и больно.

Она решила, что надо объявить рыцарский турнир, и победитель турнира будет удостоен чести стать её счастливым мужем, а как всякая девушка, она ничуть не сомневалась, что быть её мужем — это настоящее счастье. Вот бы она удивилась, если бы волшебным образом узнала, что её муж скажет потом, после двадцати лет счастливого брака. А сейчас, невеста в самом цвету, могла, конечно, объявить турнир, и никто бы её в этом не упрекнул, кроме старого умудрённого опытом козла, про которого говорили, что любовь зла, полюбишь и козла, и который как раз знал об этой особенности красивых молодых девушек влюбляться в таких старых козлов, как он. Кому и знать-то, как ни ему.

Объявляет, значит, она турнир, а ей-то невдомёк, как трое могут такой турнир организовать. Надо четыре, как минимум, а лучше восемь, тогда и четвертьфинал, и полуфинал и финал будут обеспечены, и зрелищность будет на самом высшем уровне. Ну, трое претендентов уже есть, четвертого найти, как они полагали, не проблема, ан, нет! Сколько они не подходили к молодым мужчинам и не спрашивали, четвёртым будешь? все поголовно крутили пальцем у виска, молча. Некоторые, правда, говорили, вы бы ребята, спрашивали: третьим будешь, то каждый бы с радостью, а четвёртым-то никто быть не хочет.

Искали они долго, и никто не изъявлял желания. Они к старому козлу: не хватает одного участника, ну будь человеком, козёл, помоги! Тот категорически отказался, даже разговаривать не стал, сказал только, что он в таких глупостях перестал участвовать ещё двадцать лет назад и возвращаться в детство не собирается, и пошёл в огород, пугать бабочек-капустниц, которых он считал своими кровными врагами и гонял из огорода своим козлиным пением, они от него разлетались как сумасшедшие, ломая крылья. И не только они, все, кто ещё мог шевелиться, расползались и разбегались, только заслышав, как поёт козёл.

Тогда уговорить козла решила невеста без места: она узнала номер его мобильного телефона и позвонила:

— Не вы ли тот знаменитый козёл, про которого ходит легенда, что в него влюбляются все без исключения молодые девушки? (Хороший ход: козёл, он хоть и козёл, но отнюдь не чужд людским слабостям: тщеславию и самолюбованию).

— Да, — говорит он, — несомненно, это я.

— Ах, ах, — говорит она, — а как же вы можете подтвердить, что это именно вы? (хитрая, бестия, подумал козел)

— Я, — говорит, — доказывать вам ничего не собираюсь, потому что мне это на фиг не сдалось. Хотите, — говорит, — верьте, хотите, нет, мне это совершенно индифферентно.

Тут невеста почувствовала жгучий интерес к козлу, который так ловко ввернул такое мудрёное словцо, потому что она сама была без ума от изящной словесности и сочиняла премиленькие опусы исключительно в прозе. Она пошла ва-банк.

— Вы, я вижу, образованный и тонкий козёл, — сказала она, — и я желала бы выйти за вас замуж, если бы вы соблаговолили бы, — тут у неё язык завязался в узелок за счёт обилия частиц «бы» и «ли», и она смущенно замолчала, тогда великодушный козёл закончил фразу за неё: принять участие в турнире и победить?

— Да-да-да, — облегченно выдохнула невеста, почувствовав благодарность за то, что он так ловко её язычок развязал. Старый козёл согласился, скрепя сердце, это тоже весьма непонятный речевой оборот. Некоторые люди не задумываются и говорят: скрипя сердцем, словно оно от нежелания делать что-либо, скрипит, какая глупость! Правильно говорить: скрепя сердце, то есть сердце разрывается, от того, что вы должны сделать что-либо, чего вам не хочется, а вас очень просят, просто умоляют, стоя на коленях, и вы, чтобы оно не разорвалось, скрепляете сердце, не знаю там чем, железными обручами, как в сказках Гримм, или скрепя пластырем, как представляют врачи, или прутиками, как рыболовы и охотники, всё-таки делаете то, о чём вас попросили люди, стоя на коленях и орошая слезами ваши не слишком чистые ноги.

Итак, всё готово. Четыре участника, куча зевак и невеста в белом платье в первом ряду, уже совсем готовая выйти замуж за победителя, кроме, конечно, козла, который участвовал только для ровного счёта. Первая пара: Бард и художник. Каждый вышел со своим оружием, что предусмотрено правилами поединка. Каждый рыцарь на боевом коне со своими верными оруженосцами в доспехах: у художника вместо щита — мольберт, а вместо пики — кисть, которой он в мирное время ваяет маслом свои шедевры, а у барда не было щита, только гитара в руках, которая служила и оружием и защитой. Рыцари пришпорили коней и понеслись навстречу своей судьбе: они встретились на середине дистанции и казалось, художник победит, как в самый ответственный момент тяжелый мольберт перевесил и грохнулся прямо под ноги арабского некрупного, лёгкого с щучьей мордой коня, и в этот момент с громогласным аккордом гитара барда опустилась на голову несчастного художника, хорошо, что он был в огромном бархатном берете с плюмажем, а то разбил бы бестолковку-то. Зрители взревели от восторга и скрытого желания поучаствовать в таком замечательном поединке.

Вторая пара, естественно своим ходом, без коней, чтобы не обижать козла, появилась на арене: старый козёл выглядел как... как старый козёл, а поэт как молодой. Он приготовился как нельзя лучше: взял в руки вместо меча томик своих стихов, а старый козёл только вставил в уши побольше ваты. Чтобы не звенело в ушах, когда его будут бить, а остального он не боялся, ну, правда, чего может бояться старый козёл, правильно, ничего! Они вышли на середину. Старый козёл только занёс рога, чтобы огреть молодого поэта по затылку, как поэт, ничтоже сумнящеся, открыл томик своих стихов и как шарахнул ими, то есть отдекламировал старого козла, а в результате пострадали невинные зрители. Поэт об этом не подумал, этого он не предусмотрел. Стихи были такие плохие, такие тяжёлые, такие ужасные, что люди с тонким вкусом просто корчились на трибунах, однако невеста не пострадала, она не особо разбиралась в стихах, она писала только прозу, и рифмой кровь-любовь и роза-мороза её не прошибёшь, как и старого козла, который как вы помните, вставил в уши вату, чтобы не звенело в голове. Так что козлу хоть бы хны. Молодой козёл, простите, поэт, получил по рогам, пока ещё маленьким и, поклонившись, гордо удалился.

В финале остался бард со сломанной гитарой и старый козёл с ватой в ушах. Исход поединка никого не удивил. Бард попробовал оглушить козла своим блеянием, но как известно, барды без гитары почти ничего пропеть не могут. И когда бард, исполнив кое-как песню без аккомпанемента, повернулся лицом к публике и отвесил низкий поклон, старый козёл не растерялся и вполсилы поддал рогами прямёхонько под центр тяжести барда, в результате чего тот улетел с арены. Всех победил старый козёл. Невеста обрадовалась. Оказывается, ей нравился старый козёл, такой мужественный, харизматичный, а его молчаливость и лёгкая мужская грубость придавали ему флёр таинственности.

Так в жизни часто бывает: собирается выйти какая-нибудь девушка за козла, все кругом видят, что он козёл, и даже говорят ей: не надо, не ходи за него замуж, он козёл, а она твердит только: "он хороший, вы его не понимаете, он такой замечательный, такой нежный, он так страдает, он такой тонкий". И здесь тоже самое: козёл как козёл, да ещё и немолодой, старый, можно сказать, а она: "он такой смелый, он такой мужественный, суровый, молчаливый", конечно, будешь молчаливый, если вату из ушей забудешь вытащить, а наш-то козел, как раз и забыл, поэтому она ему: "милый мой, красивый, умный, хороший, любимый", а он молчит, не слышит потому что, а она только распаляется от того, что он молчит, и всё вокруг него ходит, хоть словечка от него добивается, "мой родной, мой талантливый", а он опять ни гугу, и так она от этого влюбилась, что для неё все остальные козлы просто перестали существовать.

Пара получилась гармоничная и прочная. Её замок воздушный перенесли на его огород, она больше времени стала проводить на природе, на грядках, крепко стоя на земле, поэтому ноги больше не ломала, но и замок тоже пригодился, она туда экскурсии стала водить: и ей веселее, и достаток в доме. Прожили друг с другом прекрасную жизнь, полную любви и согласия. Детки козлята, внуки козлятки. Благодать!

Мораль: хорошо, когда жена любит мужа, а муж не спорит с женой, и неважно, что муж козёл, жена сама его вознесёт на пьедестал, главное, чтобы он был загадочным и молчаливым — глухим, одним словом!

В поисках рая

Беда с этим пергаментом! В отеле странные принадлежности для письма: пергамент, заточенное гусиное перо, поэтому никак не получается красивое письмо: то перо зацепится и брызнет фонтанчиком бордового цвета (чернил тут нет, и приходится писать гранатовым соком, окуная перо прямо в размятый в ладонях плод), то попадётся слишком мягкий кусок пергамента, и все чёткие мысли становятся расплывчатыми неразборчивыми строчками. И потом не так-то просто скрутить его в трубочку, чтобы затолкать в бутылку и — А-а-а-а-ах — поёт бутылка и гулко плюхается, уходит под воду и выпрыгивает на поверхность блестящим скользким поплавком.

— Мой балкон выходит на восток — пишет она, высунув от старания язычок, — море как чаша с поднятыми краями, дымка на горизонте, там, где через несколько мгновений должно появиться пылающее око Бога, скрывает самый торжественный и интимный момент появления солнечного диска из водной стихии. Почему? Наверное Бог жалеет людей, ведь узрев такую полную, торжественную красоту, человеческое сердце может не выдержать восторга и разорвётся. Потому-то солнце никогда не встает изза чистой линии горизонта, и поэтому закрывают женское лицо, оставляя одни глаза, — пёрышко дрожит в руке, и гранатовый сок стекает с него капелькой крови...

— Любимый мой, здесь настоящий рай!!! — нацарапано на пергаменте, спрятанном в бутылке, она покачивается, и строчки путаются, перемешиваются, играют друг с другом.

— Кстати, отель так и называется «Парадиз». Окна его синими очами смотрят в океан и не могут наглядеться, стены его, белые как облака, прячутся в апельсиновых и гранатовых садах. Лестницы сбегают к морю и встают у кромки воды, а она лижет берег — сухой песок темнеет и твердеет от влажной ласки волн. Розы в саду сочны и прохладны, они свёрнуты в нежные кулачки, забираясь в которые лепесток за лепестком, пальчиками, языком, пытаюсь разжать этот кулачок как ручку младенца. Она поддаётся и нежно раскрывается. И благоухает, и нежно холодит кожу. А ещё я сегодня купалась голышом, и волны бились прямо мне в сердце. И я была морем и море было мной. А потом я лежала на мелком, словно высыпанном из миллиардов песочных часов песке, кому нужны часы, если есть вечность, а по лицу бродили тени, как будто кто-то родной, кого уже нет, проходит мимо.

Здесь растут оливковые деревья, которые не знают смерти: плоть дерева с терпким и острым запахом, закаленная солнцем, ветрами и людскими сражениями, тверда и тяжела, вот здесь, зажившим шрамом в теле дерева живёт память о том, как у его корней сидели римские воины, с такими же каменными как дерево скулами, с отблесками костра на них, немало войн повидало дерево с тех пор, много людей, обнимавших его ствол в порыве благодарности за тень и пищу, давно стали бесприютной пылью, умерли они, их дети, умерли те, кто помнил их, и умерли те, кто не помнил, а оливковое дерево всё живёт.

Рукою Бога записаны законы и истории на коре этих могучих деревьев. Здесь говорят, что запах оливкового дерева это запах родителей, потому что оливковые деревья принадлежат людям и передаются по наследству, дерево принадлежит роду, дерево — душа семьи, не только еда, хотя нет ничего вкуснее ломтя хлеба, который нужно обмакнуть сначала в масло, а потом слегка в мёд, дерево не только кормит и лечит, оно собирает всех членов семьи под своей кроной, передает от старших младшим чувство единения, мудрость веков, эту связь не разрушить ничем, она вечна, как само дерево, это душа рода: к этой вечной и живой душе можно нежно прикоснуться, опереться плечом, чтобы впитать её силу, можно отдохнуть в её тени, можно подарить своим детям, и детям детей, тогда и твоё незримое присутствие будет охранять потомков, пока живо это дерево, можно подарить память обо всех предках, их жизни, надеждах и желаниях, и дерево будет хранить их дыхание, тепло и память — вечно!

Бултых! Следующее письмо в бутылке закачалась в тёплых волнах.

— В соседнем номере живёт пожилой господин с супругой, — пишет она, — очень приятной дамой. Каждое утро он разговаривает на балконе с солнцем, и я могу разобрать слова: дети мои, яблоко, море, небо... Чаще он молча улыбается в роскошную белую бороду. Его жена сурова, всё ещё очень красива и скрывает старые шрамы на запястьях и щиколотках под массивными золотыми браслетами. Иногда она смотрит на мужа с укором, а он на неё — сердито, но на дне его глаз плещется вина. Мне она посоветовала никогда не позволять мужчине подвесить себя между небом и землёй, даже на золотых цепях... Не поздно ли?...

Однажды вечером, когда её мужа не было, а мы с ней дегустировали розовое вино, она вдруг сказала, — ты не смотри, что он с виду такой красивый и благородный, на самом деле он ни одной юбки не пропустит, и не только юбки, тут недавно была у него блондинка, толстая, как корова, а когда ему кого-то хочется до безумия, он сам на себя становится не похож: для этой европейки, которой нравились бодибилдеры, он так накачался, что издалека его можно было принять за быка, а для одной известной модели, которая занималась благотворительностью, несколько недель был нежен, словно мягкая игрушка из лебяжьего пуха, уж я не говорю, что если его пассия любит деньги, то он просто готов сам пролиться золотым дождём. Он не смотрит, девушка или юноша — однажды влюбился в пацана, почти ребенка, так он как орёл отгонял от него всех подряд, мог быть нежным как облако, и как змея заползал женщинам в сердце, одной родственнице своей совсем голову заморочил, а потом и дочери её молодой тоже, а однажды пришёл, это громко сказано «пришёл» — приполз с какой-то буйной бомжихой, сам пьяный, как сатир. Почему это я молчу? Нет, я не молчу! Я однажды высказалась и поплатилась, — вздохнула она, потирая свои шрамы на запястьях.

— Почему я с ним живу, не ухожу? А кто сказал, что мужчина должен быть непременно однолюбом? Когда я с ним, я забываю всё — улетаю, мне и сладко, и больно одновременно, я в себе открываю такое, о чём даже не знала! Я с ним сама новая каждый день, вот уже триста лет, ой, оговорилась, тридцать, и я не знаю, чего тебе пожелать: чтобы ты тоже такое чувство испытала, или пожелать, чтобы ты никогда этого не чувствовала, но ты поверь: и то и другое — счастье. Счастье — так мучиться, любя, и счастье — не знать таких страданий, если тебе такая любовь не встретится. Не понимаешь? Влюбишься — поймёшь! Но детки! Детки у него получаются хорошо! Вот мои три сыночка, например, все как на картинке! Одного я только уронила, хроменький он теперь.

Кто я такая, чтобы только мне одной такое счастье досталось — дети от него, пусть и другие попробуют моего мужа целовать да обнимать! Он вообще детей любит! У него куча внебрачных детей! Об одной своей любовнице он столько думал, что когда у неё от него дочь родилась, он так себя вёл, будто сам её родил, так и говорил: я её сам в своей голове создал! А от другой у него такая красивая дочурка получилась, загляденье, правда потом из-за неё война была. Да, к детям он очень трепетно относится, однажды по просьбе любовницы он ей во всей своей красе показался, а она уже беременная была, и она от восхищения тут же родила и умерла на месте, так он младенца в свое бедро зашил и доносил-таки, может и любит его больше остальных, слабенького. Много их, всех и не упомнишь! Ещё один сын, его сын, не мой, на весь мир прославился подвигами своими, может, слыхала? Скажешь, что у него ни стыда ни совести, а ведь это он людям совесть вложил, им-то вложил — самому не хватило! — Она горько рассмеялась, а потом заплакала.

— Так что же, никто ему никогда не отказывал? — спросила я.

— Нет, — покачала она головой, — не припомню, хотя был случай, отказала ему одна дикарка-колдунья, гордая была слишком, гордость её и сгубила, вышла она потом замуж по большой любви, после того, как помогла своему парню ограбить хранилище древностей, много золота вынесли, и она уже не могла остаться дома, ей бы не простили, ну и убежала с ним, бросив всех своих родных, но муж ей изменил, хотел развестись, забрать детей, у него уже второй брак выгодный намечался, так она ту женщину убила, отца её тоже, своих детей не пожалела, тоже убила, только чтобы ему побольнее сделать, даже тела детей мужу не отдала, он их не увидел, не похоронил, от горя спился, стал бродягой, скитался и умер случайной смертью.

Мой муж — страшный человек, великий и страшный, я слышала, — дыша мне в щёку вином, сказала она шёпотом, — что он причастен к убийству своего отца...

Мне так стало её жаль, и в то же время мне тоже почему-то захотелось такой сильной и неотвратимой как буря, любви... До свидания, милый.

Облизнув пёрышко, она свернула очередное письмо, затолкала его, мягко сопротивляющееся, в бутылку, зачем-то нежно засунула, примеряясь, несколько раз указательный пальчик в гладкое горлышко, потом забила тугую пробку и, сбежав с лестницы, размахнулась и бросила бутылку, и чуть сама не улетела вслед за ней в воду. — А-а-а-а-ах! — море тихонько ухнуло и приняло бутылку со звуком поцелуя.

— Милый мой, я уже писала тебе о супругах из соседнего номера: к ним часто заглядывают другие постояльцы отеля — в сущности, все мы только постояльцы в этом мире — спортивного вида молодая женщина, с ней другая, в военном костюме, и третья в сексапильном наряде, может сёстры, и красивый музыкант, не расстающийся с кифарой; ещё к ним приходит молодой человек, живущий в номере напротив, у него жадные весёлые глаза, крепкие руки, лёгкие ноги, может, несколько коротковатые? Мне он вовсе не понравился, а ресницы у него тёмные и густые-густые. Мне показалось, что я раньше его где-то видела — у него ещё такие смешные сандалии — с крылышками...

А вчера мои соседи пригласили меня в ресторан, мы повеселились, очень вкусно поели, мне стало казаться, что я знаю всех их с детства, что люблю их всех. Они такие милые, смотрели на меня по-доброму и как-то по- отечески что ли, спрашивали обо всем, что со мною было, так удивлялись простым вещам, слушали, как я училась в школе, чего тут может быть интересного? В конце вечера наш гостеприимный хозяин потерял свою богато украшенную золотом трость, его брат — любимую серебряную вилку о трёх зубцах, которую он всегда носил с собой, а у сына хозяина, который всюду ходит с кифарой, пропал серебряный травматический пистолет, заряженный золотыми пулями, а у его брата, у которого сбиты костяшки пальцев, и который весь вечер искал малейшего повода, только бы с кем-нибудь подраться, ты ведь знаешь таких людей, милый, так у него пропал перочинный нож, пропажа обнаружилась, когда он по привычке стал хвататься за карман, а ножа нет!

Потом все так смеялись — наш хозяин даже вытирал слёзы своей бородой, когда оказалось, что это тот симпатичный молодой человек, его сын, ну тот, в сандалиях с крылышками, ради шутки, чтобы доказать свою ловкость незаметно вытащил эти вещи у отца, братьев и дяди, и у меня, у меня он тоже кое-что украл, я тогда и не заметила, только поздно вечером в номере, когда долго не могла уснуть, чувствовала холод и какую-то щемящую боль в том месте, где всегда было моё сердце, и пошла потом на балкон, смотрела на звёзды, как будто они могли мне помочь, я услышала, как он шепнул мне на ухо, что моё сердце у него, и что если я захочу, то он будет со мной всегда, пока он сам не закроет мне глаза и погрузит в вечный сон и, кажется, я сказала, что хочу...

— Дорогой, прости меня, нашей свадьбы не будет, прости, прости, прости! Я не вернусь! Я выхожу замуж за него, и, кстати, у пожилого господина по соседству, его отца, такое странное отчество — Кронович…

Коля и ваня

Коля и Ваня жили в тайге. Они всю свою небольшую жизнь провели в тайге и не знали ничего другого. Мальчики росли как трава, как деревья, такие же свободные, как река, как облака, только Коля сильный, и телом и мыслями, духом, а Ваня никакой, незамутнённый, как ветер над полем, а Коля как гроза, как огонь. А Ваня как воздух, вроде оболочка красивая, а внутри нет ничего, пустота. Коля старший. На нём вся работа в огороде. Всё, чем они поддерживали жизнь, выращивал на огороде Коля. На нём вся забота о семенах, о посеве, о прополке, о поливе, об уборке того, что выросло, а росло хорошее, доброе, всё ему удавалось и картошка, своя, уже и непонятно, какой сорт был вначале, а сейчас она давала крупные, почти одинаковые круглые румяные клубни сам-десять, ей-богу, не вру: садишь ведро, собираешь десять, с рассыпчатой мякотью, когда достаёшь её с полопавшейся тонкой шкуркой из печи.

Коля даже не замечал трудностей своей работы, он делал её так же, как жил, просто и не задумываясь, с привычной легкой не замороченной тяжестью. Торс его за лето приобретал бронзовый оттенок, особенно спина, плечи. Руки крепкие и мускулистые с ногтями, обведёнными чёрным контуром, грубые. Он родился лет пятнадцать назад. Ваня младше него на два года.

Ване как воздушному и лёгкому досталась работа, как песня, как ветерок. Ходи, гоняй скот, от скуки вырежи дудочку и лежи себе под деревом в тени, смотри на вечный шорох-морок зелени на фоне неба, спи в тенёчке до вечера, а вечером домой, а и не устал, как Коля, всё равно, что мечтал-отдыхал. И был он как девушка, нежный, стройный, тонкий, звонкий, гибкий как прутик.

Что такое год, они понимали весьма приблизительно. Им было всё равно, сколько им лет. Время для них всего лишь очередная смена сезонов, год-не-год, какая разница? Они считали летами. Ваня провёл тринадцать лет. Коля пятнадцать, на два горячих светлых чистых лета больше. Коля всегда опекал Ваню и считал его маленьким, глупым: всё-таки на два лета он старше него, видел на два лета больше и на два лета лучше понимал. А Ваня такой маленький, ещё глупый, за ним глаз да глаз: то в реку по осени упадет и потом лежит, болеет, то ногу подвернёт. Мать ему травы заваривает, хотя, они всё время заваривают травы, без разницы, болеешь ты или нет, всё равно они пьют травы.

Это мать иногда говорит отцу:

— Ты помнишь, какой был вкусный чай, три слона.

— Да, — молча кивает он, и ещё раз кивает, — помню.

А для Коли с Ваней иван-чай это и есть чай, они другого не знают, а не знаешь другого, так и не страдаешь по нему, по другому чаю, то есть. А мать знает, помнит и страдает из-за этого. Коля видит, как мать иногда смотрит кудато внутрь себя, а вокруг ничего не видит. Встанет посреди двора, как будто забыла, куда шла, и стоит с невидящим взглядом, и не слышит, когда они с Ваней её окликают, потом вдруг очнется, посмотрит вокруг, как только что проснулась и не может отличить явь ото сна, и медленно так приходит в себя и взгляд её гаснет как свеча, при которой вечером отец читает Ване и Коле толстую с замусоленными углами в кожаном переплёте Библию. Мать в это время хлопочет по хозяйству, на столе уже нет остатков ужина, там только свеча и книга. И отец, от которого только и можно услышать слово, когда он читает. И мать, и отец считали его, Колю, уже взрослым, вполне человеком, а Ваню — нет, он был как придаток отца, несамостоятельный, не такой, как Коля. Мать так и говорила про Колю: человек, а про красавца Ваню ничего такого не говорила.

Так бы они и жили как трава, как цвет полевой, в своей тайге и слушали, как отец читает библию по вечерам при свете свечи, если бы не случай. Отец вернулся с охоты хмурый, не-тронь-меня, с тёмным, злым, обеспокоенным лицом и притихшим ребятам строго-настрого запретил ходить в тайгу. Ночью Коля, который обычно спал в комнате, за перегородкой, а в эту ночь не заснул, почувствовал что-то тревожное, как надвигающуюся непогоду, душа ныла сильнее, чем натруженные руки, и слышал, как отец что-то зло выговаривал матери, а та только плакала, спрятав лицо в руку, она походила на человека, у которого нет выхода, на загнанного в угол зверя. Коле было жаль её, но он ничего не понимал и поэтому не мог позволить себе вмешаться, только слушал. Ваня, как птица небесная, спокойно спал на сеновале, где мерно дышали животные, для него ничего не изменилось.

На следующий день Коля, закончив на огороде дела, наскоро съел ломоть грубого домашнего не сдобного, больше похожего на лепёшку, хлеба, макая его в оставленный матерью на блюдце сахар и запивая молоком, мать, видимо пошла по малину, через час-другой-третий придет с пятилитровой корзиной, будет вечером варить в медном тазу варенье на зиму, ароматное, но много мелких беленьких косточек, застревающих в между зубами, пошёл по тропинке вдоль реки вверх по течению, по той же дороге, по которой вечером вернулся в таком плохом расположении духа, отец. Ему было понятно, что и сегодня отец пошёл туда же, он видел это так же ясно, будто отец сам говорил ему, прямо, потом налево, дальше вдоль березничка, потом вниз по лощинке, он не смог бы, пожалуй, объяснить, но понять — не вопрос.

Он шёл по следам отца и очень хотел узнать, куда тот спешил, это было впервые в жизни Коли, чтобы отец запретил ему идти в лес, а сам тут же направился туда. Коля шёл уже долго. Часа два приблизительно, смотря по солнцу. Потянуло дымком и он увидел сквозь редкий лес палатки вокруг костра. У костра сидели люди. Он никогда ещё не видел других людей, кроме родителей. Его отец разговаривал с бородатым мужиком и резко рубил воздух правой рукой. Похоже, он недоволен, что гости в его лесу разбили лагерь без разрешения. Коля отступил назад и осторожно полетел по направлению к дому.

На следующий день Коля решил пойти посмотреть, что за люди встали лагерем в лесу, почему отец с ними ругался, и он позвал с собой Ваню. Они решили, что если придут не с пустыми руками, то их примут с радостью. Коля сложил в корзину огурцов, помидоров, петрушки, укропа, хлеба, а Ваня взял в мешок двух кролей и они пошли до палаточного лагеря, добрались уже ближе к вечеру. — Здравствуйте, — чинно сказали мальчики и вежливо остановились за пять шагов до входа в палатку в самом центре лагеря.

На голоса мальчиков из неё вышел, видимо, главный, сорокалетний бородатый мужчина в защитной форме, высоких ботинках на шнуровке. Мальчики заметили охотничий нож на поясе.

— Здравствуйте, молодые люди, — сказал мужчина, вы местные? — спросил он, быстро оглядев ребят. — Меня зовут Николай Николаевич, я начальник партии, — ребята переглянулись, не понимая, — геологи, золото ищем, — уточнил главный.

— А мы тут недалеко живём, на заимке, с родителями: вот, вам принесли продуктов, — сказал Коля, как старший. Ваня молча, раскрыв рот, смотрел на главного. Тот улыбнулся и похлопал Ваню по плечу:

— Тебя как зовут? Дай-ка угадаю, — сказал он. — Тебя Иван, а тебя Николай, — подмигнув Ване, сказал он.

Коля надулся и посмотрел на него волком, а Ваня до того поразился, что схватил нового знакомого за рукав и не отрывал от него глаз.

— Спасибо, о, как замечательно, — сказал главный, взвесив на руке мешок с кроликами и не обратив внимания на корзину с овощами и хлебом, что принёс Коля. Он обнял за плечи Ваню и повёл его по лагерю. Польщённый Ваня поднял к нему лицо, как цветок к солнцу, а Коля от обиды уставился в землю и замолк.

— Ребята, оставайтесь с нами, поужинаем, радио когда-нибудь слушали?

— Нет, — выдохнул Ваня.

Коля угрюмо смотрел в сторону. Он даже дёрнул Ваню за рубашку, чтобы он пришёл в себя. Но Ваню понесло. Он смотрел новому знакомому в рот, и тот подарил Ване приёмник, с которым он очень быстро освоился и слушал всё подряд: классическую музыку, новости и махровую попсу. Ужин прошёл в разговорах о большом мире, в котором ни Коля, ни Ваня не были и даже не думали о том, чтобы когда-нибудь оказаться там полноправным человеком.

Гордость Коли не позволяла ему, как жадному Ване, метаться глазами за рассказчиками и с замиранием сердца ловить каждое слово. Учёба в институте, работа в городе, телевизоры, компьютеры, телефоны, всё, о чём родители только неохотно и очень редко рассказывали, теперь пылало перед внутренним взглядом Вани, и он был готов отдать душу за новую жизнь:

— А можно с вами в город?

— А если родители не разрешат? — спросил начальник.

— А если родители не пустят, я убегу, — горячился Ваня.

— Ты сам делаешь свою жизнь, — сказал Николай Николаевич, — оставайтесь спать, есть свободная палатка, — предложил он. Ваня умоляюще посмотрел на Колю и тот неохотно согласился.

Они лежали в палатке и хорошо знакомый родной лес печально и безнадежно шумел листвой, будто смиряясь с тем, что его бросили, Коля потянул Ваню из палатки на волю. Ваня с неродными стеклянными глазами, сложив на груди руки, мечтал вслух о новой жизни, как будто молился новому богу, Коля не узнавал его, его сердце разрывалось от чувства, что Ваня его предал, бросил, отрёкся, он схватил его за грудки и попытался вернуть: опомнись, брат, посмотри на меня, это я, — он сжимал его всё сильнее, Ваня попытался вырваться, глаза стали совсем чужими, и Коля резко оттолкнул брата, тот упал и больше не шевелился. Земля впитала кровь. Коля вернулся в палатку, упал и заснул как убитый. Он проспал дольше всех в лагере. Он ничего не слышал. Утренний спокойный шум в лагере вдруг стал истерическим. Коля спал. Он проснулся только тогда, когда Николай Николаевич начал трясти его за плечо спрашивать:

— Где Ваня, твой брат?

Коля, не понимая, что этому человеку от него нужно, сказал:

— Не знаю, разве я сторож ему?

— Что ты сделал? — закричал тот, — там кровь твоего брата, как ты посмел поднять на него руку!

Коля ничего не понимал: что говорит этот человек, где Ваня?

— Сама земля проклинает тебя, ты станешь изгнанником и скитальцем на земле, — сказал Николай Николаевич.

Коля никак не мог осознать, как же он это сделал, как он сможет жить дальше: — Я не смогу это перенести, — сказал он. — Если я это сделал, то каждый, кто встретится со мною, убьёт меня!

— Мальчик, милый мой мальчик, никто не посмеет тебя тронуть, ты не виноват, — сказал Николай Николаевич, — это я виноват, твой отец: я рассказывал всё это для тебя, сын мой, это с тобой я говорил, не с ним, а с тобой, и ты слышал меня, но не отвечал, а мне это было так необходимо. Я хотел забрать тебя, а соблазнил его, прости меня. Если бы не я, ты и он, оба были бы в порядке. Мой милый, ты мне нужен, твоя смелая душа, твоё твёрдое сердце, это я толкнул тебя на убийство только затем, чтобы ты пришёл ко мне, просил бы меня о своём спасении, чтобы я мог почувствовать, как ты нуждаешься во мне. А что вышло? Прости меня. Я помогу тебе, я буду с тобой всегда ты никогда не умрёшь. Я скучаю по тебе, мне нужен только ты. Сын мой, я люблю тебя.

Коля ничего не сказал и отвернул от него лицо.

Черёмуха

Он не помнил, как тут оказался. Цепочка небольших прудов спускалась к Яузе. Первый самый высокий пруд замысловатой формы, с островками и соединяющимися друг с другом рукавами походил на ленту Мёбиуса: непонятно, на какой стороне ты находишься. Следующий, расположенный чуть ниже прудик уже был скромным, со сглаженными углами прямоугольником с единственным островом, на котором в кустах бузины стоял деревянный домик для двух белых со змеиными шеями лебедей. На том же пруду паслись нахальные птицы, выпрашивающие у гуляющих хлеб, сейчас они сидели по берегам, спрятав голову под крыло, невзрачные пёстрые, коричневые с серым утки и нарядные селезни в ярких с металлическим блеском галстуках.

Следующий пруд не имел даже острова, как и последний, нижний, четвёртый пруд, самый глубокий; городская легенда гласила, что лет десять назад из-за несчастной любви там утопилась девушка. По берегам росли старые кривые ивы, полоская в воде тонкие длинные с серебристыми рыбками листьев ветки. Дождь то затихал на короткий промежуток, наполненный беззвучным ожиданием, и становилось особенно тихо, потому что звонко галдящие, как третьеклассники в метро, птицы обречённо молчали, то как будто вспоминал о своих обязанностях и принимался поливать с новой силой.

На скамейке у пруда сидел человек. Он словно не замечал, что ноги у него уже совсем промокли, а светлые коротко стриженные волосы пропитались водой и стали пепельно-серыми. Вода стекала за воротник, по плечам стучали увесистые холодные капли, рубашка потемнела и прилипла к телу. На бровях и на носу на секунду задерживались капли воды и после секундного замешательства срывались вниз. Он не чувствовал ни дождя, ни весеннего майского холодка, по щекам текли слёзы вперемешку с дождём.

Ну что же, всем кто-то когда-то отказывал. Холод отказа был сильнее весеннего дождя, а его безнадежность была очевиднее равнодушно наступающей темноты. Ему некуда идти, точнее — не было смысла куда-то идти. Он только что положил к её ногам свои мечты, желания, свою любовь, всё, что делало его особенным. Она не приняла его великодушный подарок и равнодушно сказала, что не может ответить ему, сказала, что хочет покоя, этот безразличный отказ уничтожил его самого. Словно у него вырвали сердце, вынули душу, лишили имени, спроси его кто-нибудь, как его зовут, он бы даже не понял вопроса, но спросить было некому, кругом только дождь.

Он понимал, что не может, даже если бы хотел, заставить её полюбить его, заставить думать о нём. Может быть она полюбила бы его, если бы он умер, тогда она, заливаясь слезами, прочитала бы его письма, и горько пожалела бы, что не может на них ответить за смертью адресата, она бережно собрала бы его стихи, зачитала бы до дыр, в общем, он размечтался как маленький: вот я умру и она ещё пожалеет, но тут он понял, что она даже не заметит его ухода во цвете лет, а его стихи в лучшем случае будут пылиться в ящике стола, а в худшем бесславно отправятся на помойку. Он не мог просто сказать, мол, найду другую. Он столько сил вложил в свою любовь, что отказавшись от неё, он бы обесценил своё чувство, и всю свою жизнь. Это было бы предательством. Сохранить себя он мог только простившись с жизнью.

Он малодушно представил себе, что он меняет имя, уезжает из этого города и живёт дальше другой счастливой жизнью, но такой жизни он не хотел. Самое ценное, что у него было, заключалось в его острой всеобъемлющей нежности к ней, в его стихах, и он не мог предать себя и своё чувство и опять по второму кругу пришёл к выводу, что жить дальше он не может, нечем, незачем, всё напрасно, всё не нужно, он сам не нужен, он не хочет такой жизни, он перестанет разговаривать стихами, никогда больше он не напишет ни строчки. Ведь это с ней, только с ней он мог и хотел говорить, если не с ней, то ни с кем.

Голова горела, сердце билось как боевой барабан, и кровь стучала даже в кончиках пальцев, боль была такая сильная и сладкая, что даже приносила облегчение. Осталось только прыгнуть в воду и расслабиться. Сладость определённости и удовлетворение от принятого решения на минуту успокоили его. Это всё. Конец. Всё правильно. Это самый глубокий из четырёх прудов. Он шёл по кромке пруда, этот берег он знал с детства, пологий южный и высокий северный, тёмная холодная вода, кусты орешника, сосны на северном берегу и дальневосточная черёмуха на южном. Не кусты, как наша обычная черёмуха, а дерево с блестящей, как загорелое девичье гладкое тело, корой, с нежными мелкими листочками, и пахучими кистями белых цветов с безумным ароматом. Когда-то совсем маленьким, под этой черёмухой он делал удочки из веток а потом с важным видом сидел рядом с отцом на берегу, с гордостью поглядывая на других мальчишек, которые гуляли с мамами — ничего интересного!

Черёмуха пахла оглушительно и печально, и радостно, и с надеждой, и со слезами дождя, он прислонился к ней как к девушке, она дрогнула и обожгла его холодной волной мокрых лепестков. Какой я дурак, подумал он. Как хорошо. Свободно. Как я рад, что я жив. Милая, милая черёмуха, спасибо тебе, я так тебя люблю. Люблю. Люблю. Можно ли любить черёмуху? Он схватил в объятия дерево и тряхнул его, чтобы вновь почувствовать на лице холодные пахучие кисти. Дерево ответило водопадом белых тонких мокрых шёлковых лепестков.

— Ура, я люблю тебя! (Кого это — тебя? Весну? Вечер? Дождь? Черёмуху? Это не важно).

— Люблю, — ещё раз крикнул он и громко чихнул, не хватало ещё простудиться, подумал он и припустил домой, здесь совсем недалеко, перебежать железку, можно через подземный узкий старый переход, но поверху быстрее, и домой, в сталинскую с высокими потолками девятиэтажку, в свою по соседству с родителями, двухкомнатную квартиру. Заснул, едва уронив голову на подушку, почему-то пахнущую черёмухой.

Утром он проснулся свежим, полным сил, с приятным чувством, что его любят. Днём забыл об этом чувстве, а вечером опять вспомнил, меня любят, я любим. Откуда взялось это полное неги чувство, он не понимал, и поэтому всё время искал, почему ему так хорошо. На следующий день чувство не пропало, хотя он ожидал этого с лёгкой грустью, но оно не прошло, а даже усилилось, и он весь день летал как на крыльях, но и с нарастающим ощущением, что он чего-то не понимает.

Кончилось лёгкое похолодание, которое привычно сопровождает черёмуховый морок, теперь все черёмуховые кусты и деревья просто зелены, без белых кудрей, но теперь он всё время приглядывался к черёмухам, радовался, когда их видел, был благодарен и слегка тосковал по белым гроздьям, пахучим и чувственным. А вечером он неожиданно услышал её призыв, хотя давно привык не замечать даже полные тоски крики электричек, струящихся деловыми светящимися змейками прямо перед его окнами. Почувствовал, что за полотном, за куртинами леса, за полуразрушенной оградой парка с рыжими кирпичными колоннами, увенчанными гипсовыми шарами и кое-где сохранившимися двухметровыми проржавевшими прутьями семидесятилетней давности, в лабиринте аллей, у пруда, его ждёт черёмуха. Черёмуха. Черёмуха.

И тут же, как только вспомнил свою черёмуху, он поспешил, как будто его позвал кто-то милый и родной, побежал, несмотря на позднее время через дорогу, вперёд, по знакомым вплоть до каждого дерева притихшим безлюдным дорожкам вперёд, скорее, и всё тревожнее становились мысли, а вдруг не успею, что не успеет, он даже не задумывался, он бежал, высматривая её, его дальневосточную черёмуху, моя невеста, милая, черёмуха! Увидел и обомлел от нежности и неожиданности, когда она явилась перед ним во всей красе, душистая, со свежими, чуть ли не скрипящими пенными цветами, торчащими от напора сока, текущего по жилам. Все осыпались, а она стояла как девушка, впервые раздевшаяся перед своим возлюбленным, когда не знаешь, что будет дальше: ты одна-одинёшенька во всём мире и сдаёшься на милость победителя, да или нет — любит не любит, а она уже разделась и стоит смиренно и испуганно, ждёт: он казнит или помилует, милая моя, черёмуха. И через три дня, и через неделю, он проверял — бегал к ней на свидания, и весь июнь, и весь июль, и весь август она цвела, взрывалась черёмуховыми брызгами, мелко дрожала под его ладонями и губами.

В конце августа ему позвонила нежданно-негаданно его прежняя человеческая любовь, сказав простым голосом, какой бывает у жён:

— Почему ты исчез, гадкий мальчишка? Как я по тебе соскучилась, по твоим стихам, по твоим поцелуям.

Он молчал.

— Поцелуй, — сказала она, — странное слово, правда? Поцелуй как просьба: поцелуй меня, как действие в повелительном или просительном, просительном — это я сама придумала, правда, должно быть такое, наклонении, и поцелуй, как самое важное существительное, правда? Я больше не знаю в русском языке слова и существительного, и глагола одновременно.

— Правда, — сказал он, — я такой дурак, я тоже очень соскучился!

Откуда-то дохнуло черёмухой, но он уже и думать забыл о ней, ну, цветёт и цветёт, скоро осень, тогда и опадёт. — Я так хочу тебя видеть, милый, я приду сегодня к тебе, любимый. Жди меня, — сказала она. Он бросился убирать квартиру, час-полтора у него точно есть, постелил свежие простыни, поставил на стол вино, бокалы, свечи, помыл фрукты, и не услышал, не обратил внимания на тоскливый призыв поздней электрички, напоминавшей всё это время ему о черёмухе, задёрнул шторы, отгородив от вечернего сумрака светлый круг своего нетерпеливого ожидания, забыл, изменил своей черёмухе, выбросил из головы свою зелёную невесту. Вернулось привычное сильное до боли желание, вернулись стихи.

Он так напряжённо ждал её, что боялся тронуться с места, сидел неподвижно на краешке стула, невесомый, как сухой лист. Наконец она коротко и требовательно позвонила. Побежал, распахнул дверь и оцепенел. Она стояла с букетом черёмухи в руках. Черёмуховое облако толкнуло его в грудь мягко и обиженно. — Неси вазу, — прикрикнула она, — смотри, что я нашла, когда бежала к тебе через пруды, — черёмуху! Сейчас конец августа, а она цветёт, и это так странно, я для тебя наломала, я знаю, ты любишь черёмуху, это тебе, — скинула плащ, сунула не глядя, ветки черёмухи в подставленную вазу, он подхватил её, понёс как хрупкое сокровище, как отрубленную голову, в комнату, поставил на стол, растерянно вглядываясь в немые белые цветы, как в родные глаза, и не знал, что делать. Я предатель, убийца, палач, как будто кто-то произнёс в его голове, он не хотел, но поверил, что это так. Вошла она, делая руками движения, как будто продолжала мыть руки воздухом: — Не знала, — озадаченно произнесла она, — что у дальневосточной черёмухи такой густой и красный сок.

Как кровь.

Дом на границе миров

Она жила далеко от города, в лесу.

Лес состоял из коренных пород. Лес счастливо избежал вырубки, и деревьям было не меньше двухсот лет. Деревья стояли свободно. Дубы как басовые трубы органа и грабы как средний регистр. Подлесок орешника и берёзы, как самые тонкие трубы.

Лес.

Храм.

Она унаследовала дом после смерти родителей. Это был самый лучший дом на свете: проект разработали мать и отец. Сами. Они были известными архитекторами. А когда дом был построен, они погибли. Она заканчивала университет, но после их смерти бросила учёбу и жила на оставленные родителями деньги.

Проект дома никогда раньше не интересовал её, только в последнее время она стала обращать внимание, что дом у неё со своим лицом, как будто живой. Родители проектировали дом, принципиально не применяя новомодных штучек вроде электронных систем: они терпеть не могли голосовое управление, как это сейчас делают все, у кого есть деньги, когда можно надиктовать с утра всё, что тебе надо, вплоть до температуры унитаза, меню ужина, программы для телевизионных штор, времени сжигания мусора и автоматической уборки - поэтому в доме всё надо делать вручную: мыть огромные прозрачные стены с южной стороны, разжигать камин дровами, а до этого их заготовить; самой мыть плиточный — пожелание матери — пол во всех комнатах, стирать тоже вручную, ну вот уж дудки, она первым делом взяла стиральную машину! Готовить приходилось на дровяной плите и поэтому она только кипятила чайник, хорошо, что хоть электричество было, но родители и тут обошлись без современных технологий: застеклили верхнюю часть окон синими солнечными батареями, как раз хватало вскипятить чайник и ненадолго вечером зажечь свет, а можно взять керосинку, скоро никто не будет знать, что это такое.

Дом вписывался в лес, как будто лес его и родил: стены из больших серых каменных глыб ступенями шагали вдоль берега небольшой речки. Вокруг дома дубы; между ними метров по пятнадцать и солнца было много. Трава невысокая, ровная, словно кто-то регулярно стриг её триста лет подряд.

Была у дома ещё одна особенность, которую она обнаружила три года назад, незадолго до той аварии. Если бы она тогда не осталась дома, а поехала с родителями к маминой младшей сестре, то она была бы с ними, мёртвая. У неё в тот вечер поднялась температура, и мама уложила её на диван у камина, укрыла медвежьей шкурой, напоила чаем с мёдом, дала снотворное, поцеловала на прощанье — она спала, как младенец. Пока утром её не разбудил телефонный звонок из полиции и ей пришлось ехать в морг на опознание, которое в общем-то оказалось формальностью. Родители были в своей машине. Сзади в них врезался на спорткаре какой-то пьяный или обкуренный молодой дурак, и левая сторона их машины была снесена отбойником, а спорткар прошёл по касательной, и парень не получил серьёзных повреждений.

Она похоронила родителей здесь же, за домом, под дубом, и ей было приятно, если можно так сказать о погибших родителях, что они рядом с ней.

Она находилась сейчас на перепутье и её внутренний компас никак не мог выбрать северное, так сказать, направление. Так вот, накануне аварии она обнаружила ещё одну особенность дома. Он был не только живой, но и находился будто на границе миров. Родители сделали комнату на втором этаже и в лучших традициях страшных сказок запретили ей туда ходить. Если бы просто запретили, то может быть всё и обошлось бы, но они из предосторожности повесили на дверь огромный старый замок. Он странно смотрелся в новом, с иголочки доме с добротной отделкой натуральными материалами: медному замку было не меньше пятисот лет. Когда она пробовала представить себе это время, то если укладывать его человеческими жизнями то выходило 20—25 жизней, от начала до появления наследников, то есть поколений. И не так уж много - всего пять, если считать одну жизнь за сто лет и мерить отрезками, не накладывая их друг на друга. То есть одна жизнь, потом другая, потом следующие сто лет и так далее.

Несколько дней у неё ушло на то, чтобы найти, где мать прячет ключ к старому замку. Она так и не попала в эту комнату до смерти родителей. После — не было случая, потому что она никак не могла привыкнуть, что их уже нет. Они хотя и умерли, но эмоциональная связь сохранилась. Она по-прежнему говорила им спокойной ночи и доброе утро и по многолетней привычке разговаривала с ними, только теперь не вслух, а мысленно. Она довольно хорошо их знала, некоторые вообще не знают своих родителей. И вела длинные диалоги с матерью рассказывая ей всё, что с ней случилось. И до, и после смерти мамы ей казалось, что если она не расскажет, то счастья ей не видать, такая глупая детская самодельная примета. Значит, не видать, ведь мама умерла. И говорила она маминым голосом. А с отцом она играла в шахматы.

Шахматы теперь стояли всегда в боевой готовности и ей было приятно, что папа прикасался к фигурам, и она теперь сидела и играла этими фигурами сама с собой, как будто с папой. Ещё она пишет, как папа. Иногда в руки ей попадались её же записки и заметки, как будто написанные папиной рукой.

Она писала папиным закруглённым почерком и чинила карандаши, как мама, мама держала в левой руке карандаш, уложив кончик на подушечку указательного пальца и острым-преострым ножом затачивала его так, чтобы заточенная часть была длинной и с ровным утоньшением, проще говоря, угол заточенного грифеля должен был составлять буквально один градус, то есть носик длинный и тонкий, чертить таким карандашом одно удовольствие, а затачивать другое, потому что затачивала она тоже очень острым ножом и лезвие, чтобы заточка была правильной, должно каждый раз проходить бреющим движением по пальцу, «осторожно, — порежешься», говорила ей мама. Она тоже умеет так чинить карандаши. Ещё мама говорила: чинить, очинить, а не точить. Ах, да, ключ! Она нашла его, только не могла пока туда попасть, потом родители ушли, умерли, и ей никто уже не мог запретить открыть дверь и войти в запретную комнату.

После смерти родителей прошёл месяц. Она решила открыть её. Она думала найти там что-нибудь — монетку в копилку тоски по родителям.

Она пошла туда днём, чтобы не копаться вечером при свете керосинки — электричество в эту комнату не провели. Она никак не ожидала увидеть в этой таинственной комнате просто свалку старых ненужных вещей, которые, видимо, что-то говорили владельцам и только поэтому их не выбросили. Вещи свалены вдоль стен на первый взгляд совершенно случайно. Кучами.

Там стояли тумбочки с утерянными дверцами, разрозненные тарелки, которые жаль выбросить, валялись её старые санки, разнокалиберные коробки, запылённые стопки книг и одинокий витраж из снесённой церкви с изображением Прекрасного Иосифа.

Две фарфоровые антикварные настольные лампы: одна с медведем в наморднике и с грустными глазами, он с трудом держался на задних лапах, опираясь на посох. Рядом с медведем стоял бродячий артист, с бубном в руках и девочка, лет шести, с насупленными бровями — сердитая краснощёкая крепкая девочка с куклой. Куклу она держала вниз головой, крепко прижав её к животу пухлой рукой.

Вторая лампа с девушкой, которая поила лошадь у колодца. И тот и другой мастер, которые сотворили эти шедевры, явно были людьми простыми, с юмором, и наверняка изобразили сюжеты, которые они видели в жизни. Лампы ей понравились — на них можно долго смотреть. Вот как было, когда телевизоров и компьютеров не придумали - приходилось развлекаться произведениями искусства, и художники были востребованы и ремёсла развивались. На первый взгляд больше ничего интересного не было, кроме витража, конечно. Разочарованная, она села на кушетку, стоявшую посреди комнаты совершенно не по делу. Кушетка типа софы, что ли, с изогнутой спинкой, обитая вытертым бархатом, который когда-то был фиолетовым, первоначальный цвет остался ближе к деревянным частям, а теперь казался тёмно-коричневым, она давно подозревала, что фиолетовый и коричневый цвета — братья, а теперь она в этом убедилась. Кушетка с гаражной распродажи, решила она, только непонятно, зачем она была нужна, может она фамильная, времён Наполеона, и её род ведет начало от самых знатных европейских семей и кушетка — семейная ценность?

Она прилегла на кушетку, сунув под голову плед, который на ней валялся.

Ей приснился сон.

Она попала в другой мир. Во сне бывает самое странное, но именно во сне оно выглядит очень правдоподобно и ты ничуть не сомневаешься в том, что видишь, и веришь без сомнения. Она вроде прилегла на кушетку и проснулась, но она понимала, что это во сне. Комната была вроде та же, но некоторых вещей она не узнавала. Во первых, фарфоровые лампы совсем другие: на одной принц на коне и принцесса, которая крепко схватила его коня под уздцы и вероятно не хочет отпускать, на другой скульпторша, которая занесла руку с молотком над мужским бюстом с такой экспрессией, что не была бы она фарфоровой, ему бы крепко досталось, а так молоток завис в воздухе в конечной точке движения, грамотно, подумала она: не на полпути, как делают горе-ваятели, а в самой что ни на есть конечной точке движения... Странно, она же точно помнила, что лампы были другие, на витраже тоже совсем другое изображение: наяву это был Прекрасный Иосиф, а во сне тоже Иосиф, но другой — на ослике с Марией и маленьким Иисусом на пути в Египет.

На первый взгляд эти отличия трудно заметить, не так уж сильно они бросались в глаза. Она обратила внимание на свет в комнате: свет был не солнечный. Он был лиловый и во сне смотрелся очень гармонично.

Она вышла из комнаты и спустилась по лестнице. Внизу висело зеркало. Рама была другая, но зеркало то же, на своём месте. Она мимоходом глянула и не узнала себя. В зеркало на неё смотрела девушка с каштановыми волосами, а у неё русые, до плеч, а у той, что в зеркале, ниже лопаток. В сиреневом свете было непонятно, какого цвета у неё глаза, такие же серые как у неё? Нет, у той, в зеркале, зелёные. С каштановой гривой волос — красиво! Губы слава богу, были одинаковые, носы тоже, в общем, если не особо присматриваться, они похожи, как сёстры. «Это сон, подумала она, какая разница!»

Она остановилась у окна, выходящего на поляну, где под дубом похоронены родители. На траве она увидела мать с отцом, они сидели на траве цвета охры. А никаких плит с именами родителей под дубом не было.

«Какой сон странный», подумала она во сне. И тут она удивилась, что во сне думает, что это сон. Обычно во сне всё кажется правдой, пока не проснёшься. Она решила проснуться.

Она проснулась на кушетке.

Уф, слава богу. Она проснулась и находится у себя дома. Ей всё это приснилось. На тумбочке у стены лампа с медведем и лампа с девушкой и лошадью у колодца и Прекрасный Иосиф на витраже у стены. Она взяла одну лампу, которая с лошадью, и спустилась вниз. Электрику надо будет заменить. Трещин и сколов нет. Фарфор улыбнулся, когда она протёрла основание лампы. «Забавная», сказала она себе. Простая, не вычурная, не жеманная, не нарочитая композиция, как раз такая, как ей нравится, она называла это чувство правдой жизни, ну приблизительно как Станиславский: верю или не верю! Вот этой девушке с чистым лицом, в неброской и достойной одежде, с крестиком на груди, она безусловно верила. «Вот заменю провод и патрон — и будет загляденье!»

Вечер прошёл тихо. Она выпила чаю, съела бутерброд. Нет ничего вкуснее хлеба с сыром и горячим крепким чаем без сахара. Вечер гляделся в окна, как будто хотел проникнуть к ней в дом. Она погасила свет и это ощущение сразу исчезло, то есть наоборот, чувство дома распространилось на окружающее пространство, дом как бы забрал лес вокруг себя в свой мир.

Она почему-то не захотела ложиться у себя в комнате на огромную высокую кровать, не захотела лечь и у камина на диванчик, где её в последний раз поцеловала мама, а поднялась в запретную комнату, ходить в которую теперь никто не запрещал, и легла на кушетку Наполеона Третьего. В этот раз она взяла с собой подушку и чистый плед. Свет она не зажигала, просто легла и пожелала попасть в сон, где родители сидели на лужайке, и никаких могильных камней под дубом не было.

Она проснулась свежая, отдохнувшая и радостная, сама не знала почему. Спустилась вниз, приняла душ, почистила зубы и прошла на кухню.

— Мам, я тоже буду омлет, — сказала она.

Мать оглянулась и кивнула. Она улыбалась.

Отец сидел за столом с газетой. Мама поставила тарелки, приборы, блюдо со свежеиспеченным домашним хлебом, масло на бутербродах немного подтаяло из-за того, что хлеб, отдававший зеленью, был ещё тёплым. Положила на тарелки омлет, как всегда: ей и отцу побольше, себе поменьше.

— Как вкусно, мам! Спасибо!

Она выскочила, чтобы скорее бежать в университет, — а кофе? — вдогонку услышала она.

И тут её словно током пробило, и она очнулась на кушетке в запретной комнате. Вставать не хотелось. Она полежала ещё, цепляясь за остатки сна, но остатки были такие свежие, что показались ей явью. Она глянула на лампу с медведем — на месте, и витраж с Прекрасным Иосифом тоже. Не сон. Явь. Она одна, с разбитым сердцем, и могильные плиты под дубом. Точно, на месте. Она спустилась вниз в холодную кухню и вяло выпила чаю.

Делать ничего не хотелось, "прокрастинация замучила", так мама говорила, и отца тоже очень сердило, что она хваталась за одно дело, у неё всё получалось, даже были успехи, например, в рисовании, потом бросала, начинала писать стихи, опять получалось, но она опять бросала, отец говорил: "выбери что-нибудь одно и бей упорно в одну точку, тогда всё получится", но сейчас родителей не было и она делала, что хотела. То есть не делала. Ничего не хотела делать.

Но сегодня она пошла с мольбертом в лес и сразу набросала на картоне пастелью одним цветом, золотистой охрой, свои любимые травы: кукушкины слёзки с трясущимися зернышками, крапиву, Иван-да-Марью, лисохвост, ежу луговую. Когда закончила рисунок, поняла, что нарисовала этот ворох трав, как будто он был оттуда, из сна. Это там трава такого золотисто-охряного цвета, а здесь она зелёная.

Она поставила картон на письменный стол и пошла смотреть на могилы родителей через стекло.

Шёл дождь. Зелень была такая яркая, сочная, стволы дубов наоборот, намокли и стали почти чёрными, и дождь мерно и безразлично стучал в окна.

Она стояла долго, наверное час, или больше. Как будто прощалась с зелёной лужайкой, потому что собиралась сменить её на охряно-золотую, потом пошла в комнату на втором этаже и легла на кушетку.

Утром она проснулась и первым делом посмотрела на витраж: на нем среди густых рощ, под грозовым небом на маленьком ослике ехал в Египет старый Иосиф с молодой женой и неизвестно чьим сыном. Спина у него была сгорбленная и он, вероятно, чувствовал себя несчастным.

Она приветливо кивнула скульпторше, которая занесла молоток над головой мужчины, "наверное, она его очень любила, если сейчас так ненавидит", подумала она. И посмотрела на вторую лампу: принц на коне и принцесса, которая своего не упустит, крепко схватила коня под уздцы, значит она там, где надо, она спустилась вниз, мельком глянув в зеркало: каштановый — очень красивый цвет, особенно в сочетании с зелёными глазами.

Она вошла в кухню и увидела, что мать спешно перевернула фотографию в рамке лицом вниз. "Кто это?" — хотела спросить она, родители переглянулись, и мать уронила фото на пол, вроде нечаянно. Брызнули осколки. Она, чтобы не расстраивать мать, сделала вид, что ничего не заметила, улыбнулась и поставила чайник, налив туда голубой, как небо в её прошлых снах, воды.

За окнами шелестел голубой дождь, промытая трава была ярко-золотая с охристым оттенком, свежая. И под дубами не было могильных камней.

Труп моего врага

"Сиди спокойно на берегу реки, и мимо тебя проплывёт труп твоего врага". Сегодня мне удалось провести на берегу реки всего десять минут, ну разве что-нибудь путное может проплыть за такой короткий промежуток времени. Почему к нашему берегу то дерьмо, то щепки. Может, я не там сижу, и надо сидеть на берегу какой-то другой реки. Нет. Я сижу правильно. И буду сидеть. Только сегодня у меня уже нет времени. Пора домой. Завтра на работу.

Здравствуй, река. Я пришёл. Сегодня ветрено. Облака как сумасшедшие бегут, кувыркаются, тают, спотыкаются, переворачиваются и катятся дальше. Солнце подсвечивает их снизу. Говорят же, у каждой тучки есть розовая подкладка. Красиво. Сочетание серо-фиолетового и розово-красного придает картинке неоднозначность. Будущий труп моего врага где-то гуляет, наверное, пьет, закусывает, веселится. И вовсе не собирается становиться трупом и проплывать мимо меня. Пока только облака несутся мимо вместо трупа.

Сегодня. Сего дня. То есть текущего дня, какое ёмкое слово, охота мне тратить своё драгоценное время на ожидание трупа, который должен, но вовсе не собирается мимо меня проплыть. Кто его обязал? А если он не хочет проплывать, то кто ж его заставит, сам он что ли себя убьёт, ага, сначала приготовит лодку, завяжет канат посвободнее, станет на пристань, застрелится с тем расчетом, чтобы упасть прямёхонько в лодку, верёвка мягко скользнёт, и узел развяжется, смотря какой, конечно узел, если морской, так фиг развяжется, ну, если развяжется, а он, труп уже в лодке, это надо было ему выше по течению, значит, стреляться, чтобы застрелившись, упасть в лодку и она под действием различных физических сил и процессов проплывет мимо меня с трупом моего врага, ага, а я как раз за минуту до этого преспокойно домой уже ушёл, и ничего не увидел. И с какой такой радости он должен так всё обставить, делать ему не фига, стреляться на пристани, предварительно привязав канатом со слабым узлом лодку. Кто вообще придумал эту глупость: "Сиди спокойно на берегу реки и мимо тебя проплывёт труп твоего врага". Глупость. Пошёл я домой. Замёрз уже. Он уже, небось, дома сидит в тепле, чай попивает, а я, дурак, жду здесь, пока его труп мимо меня, болвана, проплывет.

У меня с завтрашнего дня отпуск. Все нормальные люди едут на море, в отель. С женами и детьми, или любовницами, или молодёжной компанией, и только я буду сидеть спокойно на берегу реки, пока мимо меня проплывёт труп моего врага. А они там на море, купаются, бухают, ездят на экскурсии, обнимаются с женщинами, а я маюсь. Жду, когда труп моего врага и так далее и тому подобное.

Сижу, жду, сам не знаю чего, а он, будущий труп, то есть, живёт полной жизнью, недавно женился. Я всё отслеживаю. Жена его с нами в институте училась. Мне она тоже нравилась. Такая симпатичная девочка. Лиза. Елизавета, Лизавета. Лизавета, полюби меня за это. За это. За что? За что меня можно полюбить? Я спокойный, мирный, незлобивый. А его за что? За то, что он плохой мальчик. Гоняет на мотоцикле как сумасшедший, еще в школе попробовал алкоголь, дня не проходило, чтобы он с кем-нибудь не подрался.

Если бы он жил в древнем Риме, то наверняка бы все бои выигрывал, был бы гладиатором. Но если для этого надо было попасть в плен, то он бы скорее себя убил, чем попал в плен. Он тогда сам бы пошёл в школу гладиаторов и окончил её с золотой медалью.

А обычную школу он окончил хорошо, способный, стервец, был. Каждая девчонка в школе на него смотрела такими глазами, ну, приблизительно, как ребёнок на любимую игрушку, на меня никогда так не смотрели, только как на насекомое какое-то надоедливое. "Отстань, не подходи". А к нему: "Коля, Коля, иди к нам, а куда ты идёшь, а можно мне с тобой, Коля". Почему? Непонятно. Чего они все в нём находили. Бешеный, азартный, чуть что, в драку бросается. Видимо они, женщины, не знаю, каким по счёту чувством понимают, что у него и гены такие: смелые, отважные, сильные, вот и не сознавая того головой, только чувствами, охотились за его генами, наперебой, соревнуясь друг с другом: я лучше, нет, я, самые лучшие, самые красивые девчонки. Отвага прекрасна, но нас она убивает, вот поэтому он прекрасен в их глазах, понимают они это или не понимают, но они спешат получить его гены первоклассные, боевые гены, скорее получить, потому что он в любой момент может погибнуть, а они это чувствуют и поэтому спешат, спешат, летят, как мухи на огонь, то есть не мухи, а мотыльки. Вот и шанс, что его труп проплывёт, он же всегда на неприятности нарывается, лезет на рожон.

Плохой мальчик. А хороший мальчик сидит в одиночестве на берегу и ждёт, когда это труп плохого мальчика проплывет мимо хорошего, и, к сожалению, никому гены хорошего мальчика не нужны. А как же у меня такая комбинация получилась, значит и такие, как я, кому-то нравятся, нравятся, тем, кому не досталось генов плохих мальчиков.

Поглядим, ничего такого не плывёт?

Напрасные надежды.

Ничего такого не плывёт.

Мой враг празднует рождение сына. Второго. Первому пять. Второй только родился. Ваней назвали. Как меня. Я Иван. Лиза живет с ним. Красивая. Он-то от неё гуляет напропалую, дарит всем желающим свои первоклассные смелые гены. Лиза знает или нет, непонятно. Но по виду она счастлива. Гены Лиза передала хорошо. Старший сын - вылитый Коля. Они так назвали его: тоже Коля. Будет значит, Николай Николаевич, такой же бешеный, азартный как папочка. Как под копирку. Второй тоже такой будет. Тоже пройдет по жизням других людей как стихийное бедствие. Как мой враг. Как Коля.

Когда началось наше противостояние? Противостояние-дружба поначалу. Это потом он стал моим врагом, а вначале он был моим лучшим другом, а до этого мы вместе ходили в детский сад. И в потом ходили в одну школу, а потом в институт, а потом на работу. Вся моя жизнь прошла вместе с ним, у него на глазах, как и его на моих. Когда сидели на горшках, был ли он моим врагом, или тогда он был моим другом, соратником. Нет, а в школе, когда я благодаря дружбе с ним был авторитетом среди ребят, потому что он был признанным вожаком. Безбашенным, смелым и беззаботным. Нет и тогда не был.

А в институте, когда мы учились на геодезическом, вот тогда, да, тогда он стал моим врагом. Он раньше всегда был за меня. И когда все ребята в школе были против меня, он, только он оставался рядом. А вот на практике, на полевой практике, когда мы были в Крыму в горах, вот тогда он стал моим врагом. Вот тогда я не простил ему, что он увёл у меня Лизу. Мою Лизу. Лиза теперь делает вид, что не знает меня. А тогда на практике она со мной была так ласкова, так нежна. Я таял только от того, что она находится рядом. Она однажды поцеловала меня. Это было вечером. Мы сидели у костра. Ужин делала Лиза. Картошка с тушенкой, она еще добавляла травки разные, лавровый лист прямо живой с куста, она в этом хорошо соображала. Она все подкладывала Коле добавки, а он всё смотрел на Вику.

Вика была ярче Лизы. Лиза такая нежная, тихая, а глаза горят, по глазам Лизы можно было читать, как по книге, заглянешь и как в бурю на корабле, падаешь, потом взлетаешь, когда она смотрит на тебя. А если не смотришь, то, кажется что весь мир отвернулся от тебя. А в остальном ничего особенного. Скромная. Тихая. А Вика - огонь. Не только в глазах, как у Лизы. Вика стройная, но сильная, быстрая, порывистая, волосы тёмные, блестящие с каштановым оттенком. Она как Кармен. Дразнит, задирает, как будто маленький золотой гарпун у неё. Она ранит твоё сердце и тянет, тянет к себе. Не вырваться. Вот и Колю она пыталась притянуть, только ничего у неё не вышло. Он не терпел, когда его так сильно хотели загарпунить. А мне всегда Лиза нравилась, с виду спокойная, а в глазах бурное море. Как я мог ей понравиться, сам не понимаю, удача. Случай.

И вот наш ужин, она всё Коле добавки подкладывает. А он не смотрит ни на неё, ни на Вику, Кармен нашу. А она с ума сходит. Видно, что она горит от любви к нему, а ему неинтересно. Я любуюсь Лизой, ни на что не надеясь. Какая она красивая, тихая, а в глазах буря. А после ужина я в первый и в последний раз поцеловался с Лизой. Вернее, она меня поцеловала. Ужин закончился, девчонки помыли посуду, мы натаскали воды, заготовили топлива и сидели у костра. Солнце зашло, быстро темнело. Резко стало прохладно, и вот тогда Лиза прямо при всех подошла ко мне, взяла за руку как маленького и потянула на себя, я встал, не помня себя от счастья, и мы пошли к обрыву, недалеко от лагеря. Она стояла на фоне гаснущего неба, я никогда не забуду этого неба, я подошёл, обнял её, она прислонилась к моей груди спиной, оперлась, а мои ладони обняли её скрещенные руки. Она повернула ко мне голову, глянула в сторону лагеря и повернулась, не отрываясь от меня, и сама, сама, взяла в руки мою голову, притянула к себе и поцеловала.

Я закрыл глаза. Я был как пьяный. У меня кружилась голова. Она оторвалась от меня, смотря всё также в сторону лагеря, подхватила меня под руку, и мы вернулись к костру. Небо упало на землю, и звёзды впились в нас своими яркими глазами. Они стояли над нами как немые свидетели моего счастья.

Лиза и Вика ушли в палатку, а я ещё долго сидел у костра, пока у меня не перестала кружиться голова. Коля где-то бродил.

Я пошел в палатку, но не мог, просто не мог заснуть, То там, то здесь грохотали цикады. Как военный оркестр. И вдруг ближе к утру, как я понимаю, в палатку осторожно проникла Вика, я захлопнул глаза и притворился спящим. Сердце у меня отказывалось работать. Я падал, и падал, и падал и — ничего — всё — понимал. Лиза значит, с Колей. Они там, в девчоночьей палатке. Меня тошнило и все органы сдвинулись со своих мест и не могли найти их вновь. Меня тошнило всем телом. Вот так. И как вспомню, меня опять начинает тошнить всем телом. Она с ним. Он с ней. Как же я. Я без неё. Без Лизы. А она с ним. Вот с этого утра он и стал моим врагом. И этого уже никогда не изменить.

На берегу реки стою я и тупо жду, когда мимо меня проплывет труп моего врага, моего друга детства, который увёл у меня девушку Лизу и теперь гуляет от неё. Я мог бы проследить за ним, получить неопровержимые доказательства, фотографии, видео- и аудиозаписи его измен и предоставить их Лизе, но я должен просто сидеть на берегу реки и ждать, когда мимо меня проплывёт труп моего врага. Как правильно? Ждать или делать? Но следить и посылать компромат я точно не буду.

Поймёт ли когда-нибудь Лиза, что он её обманывает? Или она уже знает. Женщины, они, если не знают, то уж точно чувствуют. Она наверняка чувствует, что он ей изменяет, как она знала, чувствовала, что может сыграть мной как пешкой, когда она увела меня на обрыв и поцеловала, и всё время оглядываясь, смотрела, проверяла, видит ли Коля, как она меня целует. Это она его загарпунила. Не Вика, не Кармен. Тихая Лиза в бурей в глазах, обыграла, обставила её. А он, Коля, тоже, наверное, догадался, только не так быстро, как догадалась бы женщина, что это Лиза его поймала, сыграла, не как пешкой, как мной, а как слоном, фигурой рангом повыше, но всё равно сыграла, а он и не смог ей простить, что она им, как слоном, сыграла и получила, что хотела. Нет, не получила, ведь он не любит её, она любит, хочет, а он не любит, не хочет, вот проблема, кто кого наказал: это он Лизу сейчас наказывает.

Я страдаю по Лизе, которая меня в упор не видит и для неё я вообще не существую, как раньше для всех девчонок, как насекомое, "отстань, не мешай. Чего пристал2? Он тоже меня теперь не видит, не знает, как и я его.

По реке ничего не плывет, только щепки и мусор в пятнах пены. Никакого трупа.

Мой берег. Он изменился за то время, как я спокойно (спокойно ли?), жду на берегу реки, пока мимо меня соизволит проплыть труп моего врага, моего старинного бывшего друга Коли. Как покончить со всем этим, как обрести свою жизнь. Боюсь, уже поздно, у меня нет своих детей, не получилось.

Я не один. Со мной Лиза. Десять лет понадобилось ей, чтобы тоже, как мне, сменить любовь на ненависть к нему. Она теперь тоже рядом со мной стоит и ждёт, когда же проплывет труп нашего врага.

Это очень сближает. Мы вместе ходим на берег, чтобы любую свободную минуту ждать, когда же мимо нас проплывет его долгожданный труп. У нас есть дом. Мы построили пристань, купили моторку. Мы живём вместе. Мы ждём вместе. Мы понимаем друг друга. Ненависть к нему съела наши души. Мы уже не можем мечтать ни о чем другом, как только крикнуть: плывет!, когда покажется его труп. К сожалению наша ненависть сильнее всех остальных чувств и она сжигает нас изнутри. Мы не способны ни на что, даже полюбить друг друга, мы просто дружим против него. Нам интересен только он. Как же сильно надо было его любить, что бы так страстно сейчас ненавидеть. Она говорит только о нём. Она думает только о нём. Он её пища, он её икона. Он смысл её жизни. Как раньше он был всё тем же, что и сейчас: пищей, иконой, смыслом, только тогда он был всем этим со знаком плюс, а теперь тем же самым: пищей, иконой, смыслом, только со знаком минус.

Она не проглотит и куска без мыслей о нём: "Чтоб ты подавился, проклятый", говорит она вместо "приятного аппетита", имея в виду Колю. Я понимаю её. Если бы она не приучила, не заставила себя ненавидеть его, то она даже сейчас, после стольких лет без него побежала бы к нему без оглядки, если бы он только поманил её, легла бы на коврик у входной двери и неподвижно лежала бы, не сходя с места без еды и питья, не ходя в туалет, пока он не пришел бы.

Боюсь, только, что места Лизе не хватит, потому, что когда она придёт, на коврике у его двери будут сидеть три-четыре девушки и женщины, они устроят там Николаевские чтения, разложат съестные припасы, откроют бутылчоку и утолят свою тоску по нему в приятной компании, где все друг друга понимают. Она тоже этого боится и это дополнительно мучает её. Ей было бы приятнее, если бы он скучал по ней и страдал от одиночества, сожалел о разрыве, но он никогда ни о чём не жалеет. Такой вот он сильный. От этого она ещё больше его ненавидит. Но если снять этот верхний слой растворителем как при реставрации, проглянет ли там золото? Да, признаюсь я себе. Проглянет. Засияет.

Если бы она не приучила себя ненавидеть его, она сошла бы с ума. Но она натренировала себя так, что ей кажется, что она его ненавидит, интересно, долго ли она сможет себя обманывать? Только так она смогла выжить. Вместо: "посмотри, какой красивый закат", она говорит:

— Посмотри, какой он стал страшный: лысый, толстый, и вместо "спокойной ночи" она говорит:

— Надеюсь, у него бессонница и он забыл купить снотворное, — и удовлетворённо улыбается.

Как же сильно она его любит, если так старается уговорить себя, что она его ненавидит. Я её понимаю. Она выискивает всё, за что можно зацепиться, чтобы ещё больше его ненавидеть.

— Он скупой, — говорит она и ждёт, что я кивну, подтверждая, что полностью с ней согласен.

— Он завистливый, —кидает она следующий камень в колодец ненависти к нему, круги расходятся, отражаются от стенок и, пересекая друг друга, отталкиваются от стенок раз за разом, пока вода не начинает дрожать.

— Ты права, — говорю я, но ей не нужно моё подтверждение, она может питаться только ненавистью к нему, другого вкуса она не знает.

Ей больно смотреть на детей. Это постоянное напоминание о нём, о его генах, о её любви, о её ненависти. Она ненавидит его сильнее, чем я. Я даже немного завидую глубине её чувств — она бездонна. Она счастлива, что она может поговорить о нём со мной. Я ценен для неё только тем, что я его знаю, и поэтому гожусь в собеседники, и она может поговорить со мной о нём. Только о нём. О нём одном.

Вот это любовь, думаю я, и еще думаю о том, что она умрёт, если действительно, не дай бог, мимо нас проплывет его красивый труп.

Её пища.

Её икона.

Смысл её жизни.

Амулет

Когда он проснулся посреди ночи от неясного беспокойства, то начал искать его причину. На первый взгляд причин не было. Он здоров, учёба продвигалась. Хвостов нет. Квартира в его распоряжении, сестра, правда тоже здесь жила, но с самого раннего детства он не принимал её всерьез и она никак не влияла на его жизнь.

Родители жили уже два года в Америке, он отказался ехать, и они уехали вдвоём. Отец преподавал в университете в Нью-Йорке русскую словесность, мать была известным фотографом. Она всегда удивляла его своими фотографиями. На первый взгляд ничего особенного в них не было, но стоило ему увидеть новую работу матери, как он терял душевный покой на несколько дней. Он ходил как под каким-то сильнодействующим веществом, он вертел и крутил в голове это фото, выискивая, прикидывая, словно охотник, выслеживающий дичь, то, что его задевало. Искал, разбирал, думал.

Что-то в работах матери хватало его за душу и не отпускало, а наоборот втягивало его в эту работу, как в отдельный мир. В чём дело, он пока не разобрался. Дома, в гостиной, тоже висели четыре огромных черно-белых фото в простых рамках. Это был цикл «Сезоны».

На первом фото запечатлён угол кафе. Камера смотрит изнутри, как будто автор сидит за столиком у окна: белая с потёками кофе пустая чашка на толстой старой столешнице, которая была старше десятка посетителей кафе вместе взятых. Впечатление такое, что столу не менее пятисот лет. В высокое окно с откосом, на котором краска местами облупилась, виден берег реки, взятый в гранит, это было печально и безразлично самой камере, и не оставалось сомнений: человек за камерой видит эту картину в последний раз, нет, даже не так, тот, кто сейчас смотрел на фото, зритель — каким-то чутьём понимал, что посетитель кафе с точки зрения которого мы видим всё это, тот человек, глазами которого мы смотрим сейчас, уже умер. Его нет больше.

Кафе по-прежнему стоит на своём месте, чёрный стол всё также стойко терпит локти и кисти приходящих и знает о их судьбе всё. Безразлично и мудро принимает их души и хранит вместе с недолговечными отпечатками их ладоней. Эта толстая деревянная столешница, перевидавшая многих, могла бы как могильная плита много порассказать о них, но они об этом не спрашивали и им даже это в голову не приходило. Через окно умерший герой фото, с точки зрения которого снимал фотограф, видел сквозь стекло набережную, очерченную прерывистым контуром первого снега, поэтому все цвета: и гранитной набережной и серых стальных, даже на взгляд холодных волн реки, были более тёмными из-за того, что снег тут же таял, и цвета от этого были почти чёрными. Мать сняла эту сцену и она была жива. Но тоска была такая плотная, что холод чувствовался даже при взгляде на фото: «Зима».

Следующее фото матери естественно называлось «Весна». Она выхватила в толпе идущих в одну сторону людей в мокрых плащах, под зонтами в серое монотонное утро, перед огромными старыми дверями метро «Сокол» на построенной в сороковые годы станции взгляд полуобернувшейся в толпе девушки-девочки с прозрачными глазами и нимбом легких, выбившихся из гладкой прически волос. Взгляд без узнавания: она не смотрела в объектив, и тот, кто снимал, и тот, кто сейчас смотрел глазами фотографа, не поймали её взгляда, и от этого просто физически становилось больно: никогда это мгновение не повторится и она никогда не увидит тебя, пройдёт, пролетит мимо, мимо, и ты не оставишь следа в её жизни, как будто тебя и нет на свете, никогда не было, и никогда не будет. Вот такой девичий взгляд.

На другой стене «Лето» и «Осень». Камера зафиксировала изгиб талии, женское голое плечо: женщина ставил прозрачную большую, наполовину наполненную водой, вазу на стол, в вазе — полевые цветы и травы, как если бы она их сгребла в охапку, обняла и дёрнула. Травы запутались, переплелись с полевой геранью, мышиным горошком, парой цветов поповника и несколькими васильками. Так и не распутав травы, как вышло, она опустила их в вазу и уже хотела поставить на стол — в этот момент фотограф и спустил затвор. На женщине простое платье из хлопка, под которым чувствовалось разогретое до летнего пота тело, спокойное и щедрое.

«Осень». Мать поймала порыв ветра. Как ей это удалось, он не представлял. Он сам больше всего любил именно этот снимок. Вихрь, поднявший в воздух с земли опавшие листья. Он мог смотреть на «Осень» бесконечно и ему это никогда не надоедало. У него не было тоски при взгляде на этот снимок, была щемящая надежда и благодарность кому-то или чему-то за эту надежду, за прошлое и будущее, которое или будет, или нет и за незнание, его незнание, а листья знали, а он не знал, и именно это ему и нравилось.

Как удалось его матери поймать все эти чувства в её работах, он не понимал, и это его удивляло и восхищало. Он смотрел в них, как в окна, и каждый раз находил что-то новое. Сегодня ночью он не мог уснуть. Он прошёл по тёмной гостиной, не глядя на фото матери, ему не обязательно смотреть на них, он и так знал их наизусть.

Поиски источника неясного беспокойства привели его к окну эркера. Они жили в центре и всю ночь за окнами светились назойливые рекламные слоганы. Он по привычке прочитал: «Цель всякой жизни — иметь» на здании банка «Жизненные ценности». Дурацкий лозунг, подумал он. Иметь. Взять и удержать. Всё, что мы имеем, принадлежит нам только на какое-то время. Пока мы живы.

Ты трудишься, копишь деньги, покупаешь что-то ценное, да ещё и такое, что само по себе может существовать вечно, что не подвластно времени, например, золото, предположим, оно будет цениться всегда, или бриллианты, тоже вечные, и ты потратил силы, время, свою жизнь, в обмен на эти ценности, и ты в результате даже не приобретаешь их навсегда, а только на тот короткий период времени, пока ты сам жив. Стоит это твоей жизни, то, что становится твоим только на время? То, чему ты хозяин только пока ты жив.

Он прочитал рекламу ещё раз на этот раз она прозвучала как-то странно: «Цель всякой жизни — смерть». Он разозлился. По позвоночнику пробежал холодок, сердце сбилось с ритма и его слегка затошнило. Почему он начал видеть всякую ерунду? Он не пил, не курил, правда и не занимался спортом, терпеть не мог фэнтези и прочую чушь. Он аж вздрогнул и похолодел. Он как ребёнок протёр глаза и вытаращил их от удивления. Слоган опять подмигнул буквой «и», но звучал теперь правильно: «Цель всякой жизни — иметь».

Он выдохнул с облегчением и посмотрел на часы. Часы показывали 03.01. Середина ночи. Задёрнул шторы, он вообще-то не любил их, потому что чувствовал себя как в коробочке, но сейчас он не хотел опять смотреть на светящийся лозунг и вернулся в кровать.

Сестра спала в своей комнате. Он немного поворочался и наконец, задремал.

Утром встал разбитый и усталый. Он собрался в университет, выпил кофе и даже приветливо поздоровался с сестрой и спросил: не мешает ли ей свет рекламы по ночам, она неожиданно для него сказала, что любит этот свет и ночью ей приятно смотреть на цветные пятна на стенах, всё становится таким нереальным, нереальным, точно, подумал он.

День прошёл как во сне. Он решил проследить: пришлось на следующую ночь в три часа стоять у окна в комнате напротив банка и караулить зловредную фразу. Он поставил Никон на функцию нескольких серий из 7 снимков в секунду. Он добился своего. Отснял. Переписал все серии на комп и с нетерпением стал просматривать файлы. На первой серии ничего интересного. Во второй серии только 4 кадра обычные: два первых и два последних. Три кадра посередине серии преподнесли сюрпризы. Фантастика. Третий кадр: текст гласил «Цель всякой жизни — смерть», Четвёртый: «Цель всякой тризны — жизнь», пятый: «Щель всякой жизни — смерть».

Голова у него пошла кругом. Он смотрел на экран монитора и не мог поверить своим глазам. Читал и перечитывал странные слова, он правда, думал, что ему в первый раз показалось, но сейчас он почти не сомневался, что надпись менялась на три разных дурацких фразы. Он не знал что делать. Кто поверит в такую чушь, в лучшем случае он услышит, что он неплохо владеет фотошопом, но фразы, которые он выбирает, совершенно идиотские.

Он решил показать странную рекламу сестре. Сначала она конечно не поверила и долго посмеивалась и подтрунивала над ним, потом он показал ей файлы, она, как он и думал, предположила, что он использовал фотошоп, он сказал: — Посмотри внимательно, я этот файл даже не открывал в фотошопе. — Действительно, — сказала она озадаченно. Она удивилась и начала прикидывать, как это могло произойти без вмешательства потусторонних сил. Она попробовала:

— Может это порыв ветра? Или прервалось питание?

Но он раскритиковал все её идеи.

Они сидели на кухне, пили кофе и разговаривали, они в жизни столько не общались, поэтому решили, что им надо чаще говорить друг с другом по душам. Они мужественно дождались трёх часов ночи. Он сделал ещё несколько серий по семь кадров и они порадовали его ещё несколькими вариантами: «Цель всякой жизни — месть», «Цепь всякой жизни — смерть» и «Цена всякой жизни — смерть». Некоторые сентенции не были лишены смысла. Три варианта у него даже не вызывали возражений: «Цель всякой жизни — смерть», «Цель всякой жизни — месть» и «Цена всякой жизни — смерть». Во всех трёх повторялось сочетание двух слов «всякой жизни», два раза — «цель», два раза — «смерть», один раз —«месть» и один раз — «цена». Извлечь что-либо путное у него не получилось, сестра тоже ничего не придумала, но убедилась, что не только он видел эту фигню с рекламой.

Он тут же выложил свои снимки в интернет, на форум «фото.ру» и успокоился. Зря он успокоился. Он получил массу откликов, в основном над ним стебались и талдычили про фотошоп и сетовали на отсутствие у него фантазии, он не стал заморачиваться и просматривал отклики, не надеясь на что-то полезное, но одно сообщение его ошарашило: «Я вижу, ты получил мои послания, мы с тобой и так должны были скоро встретиться, но, если ты не хочешь просто ждать нашей встречи, то давай увидимся под землёй, между местом, где мертвые дома, а живые в гостях, и местом, где только живые, где мёртвым не рады, и всё это рядом»,— дешёвые стишки, подумал он: под землёй — это просто, это метро, это проще всего, место, где мёртвые дома, а живые в гостях, это тоже просто, это кладбище, а вот место, где только живые, где мёртвым не рады, это посложнее, найти бы хоть приблизительное место, кладбище недалеко от метро, это может быть в центре, Ваганьковское, Даниловское, Новодевичье, недалеко Лужники, значит метро «Спортивная», похоже, там, —«завтра в три часа ночи. Твоя смерть».

Ник ужасный, подумал он и стал разглядывать аватарку. На ней красовалась ну, конечно, костлявая с косой. В плаще с горящими глазами. Аватарка мигнула и сменилась на фото девушки с чёрными губами, нарисованными слезами, жгучими чёрными же волосами и татуировкой верёвки на тоненькой шее. Он стал с интересом наблюдать за сменой аватарок: мелькнуло изображение молодки в русском народном костюме: в руках у неё череп на палке со светящимися как фонари глазами, это сказка «Василиса прекрасная» с рисунками Билибина, сразу узнал он. Картинка стояла у него перед глазами: он так боялся её в детстве, что выбросил книжку, потом жалел, потом нашел на Алиб.ру, но или потому, что это была не его книжка, или потому, что он уже вырос, священного трепета ему испытать уже не удалось. Потом аватарка сменилась рисунком Гюстава Доре, где пухлый малыш с цветами в руке сидит на голом черепе. Затем снова показалась костлявая с косой.

Минут пять он следил за сменой образов, пока неожиданно для него сообщение не дрогнуло и рассыпалось на буковки, которые наперегонки друг с другом разбежались прямо у него на глазах. Он, как дурак, сидел и моргал.

Итак, завтра он встретит смерть. Интересный речевой оборот, хорошо бы это не произошло буквально, и после встречи он вернётся спокойно домой и забудет всё как сон. Вот черт, подумал он. Что мне надеть? и тут же одернул себя, как девчонка! Но может, есть какой-то дресс-код? Надо бы узнать. Узнать у кого? Сестре рассказать или нет?

— Слушай, — сказал он, — мне тут свидание назначили.

— Правда? — обрадовалась она.

— Ага. Не знаю в чём пойти, посоветуй.

— А кто она?

— Не знаю.

— Сколько лет?

— Тоже не в курсе. Много, наверное, подумал он.

— А ты вообще откуда её знаешь?

— По инету.

— Какие интересы? (Вот это вопрос)

— Она говорит, что её интересует смерть.

— Она что, из готов? — спросила сестра.

— Не знаю, не уверен, — уклонился он.

Сестра наморщила лоб, как она делала в детстве, когда задумывалась:

— Ну тогда надень что-нибудь чёрное, строгое, не ошибёшься.

И правда, какая ерунда, и всё-таки странно. Он как мальчишка волновался и не мог есть целый день, думал, как ему попасть на станцию Спортивная в три часа ночи.

В десять вечера он был уже одет в чёрные джинсы и чёрную рубашку, у какого-то латинского парня есть песня «Чёрная рубашка», она прилепилась к нему и он напевал весь вечер: «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», подходящая песенка, в которой звучит мужество отчаяния. Чёрная рубашка ему очень шла. В одиннадцать он вышел и на метро приехал на «Спортивную», нашёл скамейку посередине зала и оставшиеся три часа сидел и думал обо всём подряд, глядя на волны людей, которые текли мимо него, а он для них был как человек-невидимка.

После часа ожидания он уже был готов в любой женщине видеть смерть. Но ни одна не обращала на него внимания, вот эта красивая, подумал он, что она делает в метро в час ночи?

Девушка с заплаканными, такими красивыми глазами, с короткой стрижкой, прошла, ни на кого не глядя, мимо и он чуть на бросился её утешать, но по её глазам увидел, что она больше всего хочет, чтобы никто не заметил, что она идёт из последних сил и брови у неё морщатся и рот некрасиво кривится и что она через секунду заплачет навзрыд, только не смотрите на меня, не замечайте, что слёзы текут ручьями, народ и правда ничего не видел. Кроме него, но и он не подошёл, и не поймал её взгляд, из деликатности. Она? Нет, ещё рано.

Приближались три часа ночи, людей не было, а его самого не видели и работники метро. Свет погас. Осталось только аварийное освещение. Ну вот она.

— Мама? — не удержался он.

Присмотревшись, он заметил, что это не она, хотя очень похожа: глаза, брови вразлёт, прямой нос и губы с красной помадой. Одно лицо, кроме причёски и одежды.

Она была в маленьком чёрном платье, чёрных чулках и туфлях, в белом летнем пальто, с черной сумочкой в руках, но только у мамы короткая стрижка, а так похожа на неё, как сестра. И возраст одинаковый, матери сорок четыре и этой, смерти, не больше сорока пяти. Он так обалдел, что вместо привет, или здравствуйте, но сказать смерти здравствуйте это наверное нетактично, скорее всего надо сказать доброй ночи, но он не успел всё это обдумать, как брякнул:

— А где коса?

Она улыбнулась: — А эта не подойдет, — спросила она, потрогав свою толстую чёрную с серебром косу, уложенную вокруг головы. Образ получился такой правильной гордой женщины, знающей себе цену, с чувством собственного достоинства и адекватной самооценкой. Какая она на самом деле, интересно, заглянув ей в глаза, подумал он.

Из-за того, что он была так похожа на мать, он не испытывал испуга или отвращения, только удивление.

— Ну, пойдем, — сказала она.

Она взяла его под руку и они оказались на поверхности, он стряхнул с волос и плеч песок, а на ней не было ни пылинки.

На улице было тихо, ни одна пичужка даже не кашлянула. Ни одна собака не попалась им на пути к кладбищу. Вот и стены красного кирпича с башенками отражаются в воде. Всё нереальное, сумрачное, Смерть провела его внутрь и дала в руки шест с черепом на нём, из глазниц бил свет, несмотря на ужас, он рассмеялся, — чего ты! — цыкнула на него смерть.

— Не смотри в глаза черепу, — сказала она.

Симпатичный торшерчик, подумал он, совсем как в сказке «Василиса прекрасная»,

— Какой представил, такой и получи, торшерчик, — сказала смерть.

— А если бы я представил что-то ещё?

— Но ты же представил череп на палке, верно?

В принципе его такой двойной фонарик устраивал: свет бил далеко и всё было видно. Они чинно прогуливались по дорожкам.

— Зачем мы здесь?

— А ты где хотел со мной увидеться, в Макдональдсе?

— Во-первых, я не хотел, вы сами меня пригласили.

— Вежливый, — хмыкнула смерть, — можешь на ты, скоро мы будем вместе.

— Добрая ты, — сказал он.

— Я послала тебе знак, ты увидел, поэтому моё появление не будет для тебя сюрпризом.

Да уж сюрприз, подумал он.

— Я всем посылаю знаки, только немногие их видят.

— Какие знаки?

— Да всем разные. Тебе вот вывески светящиеся, правда, я здорово придумала? — как девчонка, которая хотела похвастаться, спросила она.

— Да, здорово, — согласился он. — А другим?

— Ну кто постарше, тем посылаю головокружения, падения, переломы там всякие, маленьких брать не люблю, им только сны присылаю, но они как раз чаще всего сами чувствуют.

— А животным? — А животным я тоже ничего не присылаю, они тоже чувствуют, как дети. Ты мне понравился, я бы тебя не забирала, мне в общем-то всё равно, кого взять, и мать твоя хорошие работы делает, настроение передаёт, мне очень нравится, мы с ней родственные души, можно сказать, она моя подруга и мы часто с ней разговариваем, но для неё это ничего не значит, надо ведь мне с кем-то поговорить, но когда мне дали разнарядку и я увидела твоё имя, ради неё решилась на должностное преступление, можно сказать, ну ладно, да ты и сам понял, верно?

Он кивнул.

— На вот, возьми амулет, если кому-то его передашь, то этот человек вместо тебя попадёт ко мне.

— А сколько у меня времени? — спросил он.

— Дельный вопрос, — одобрила она, — два дня. Видишь ли, это люди считают, что сутки начинаются в 12 ночи, а я начинаю свой отсчёт в три, ты замечал, что в это время сердце как будто спотыкается, как будто не знает, пойдёт оно дальше или это конец. Раздумывает: пойти или нет? Замечал, я вижу. Именно три часа ночи — это моё время. Моя граница, и я решаю, кого забрать, а кого отпустить. Поэтому на медальоне ты видишь три часа ночи. Ты теперь будешь видеть меченых мною, как впрочем, и они тебя. Таким передавать амулет не стоит, они уже с списке, вместо тебя я смогу взять только чистого, сам понимаешь, бюрократия, учёт и контроль. Ну, а пока до свидания, как говаривали раньше, — сказала она и растаяла.

Он проснулся на скамейке на кладбище перед памятником, на котором лебедь горестно обнимал крыльями могильную плиту, кажется он вывихнул правое крыло, заметил он. В руке у него была метла, которой обычно орудуют дворники. Он поставил метлу в уголок ограды и осторожно выбрался на дорожку.

Светило яркое солнце, он был как во сне: не понимал, как он тут оказался и свой разговор со смертью посчитал наваждением. Он решил поехать домой и хорошенько выспаться. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», пропел он про себя.

Дома он снял рубашку, под ней он оказался вполне себе живой, но в нагрудном кармане, к его удивлению, обнаружился амулет. Круглый как монета, размером чуть больше пятака, на нём стрелки на три часа. На обороте профиль смерти, очень похожий на профиль матери. Вверху ушко, в которое он вдел тонкую леску. Он знал, что не может теперь без амулета, что тот всё время должен быть с ним.

Странные чувства бродили в нём, то ему казалось, что два дня это много и он что-нибудь придумает за это время, то казалось, что надо лечь и не вставать, пока не наступит срок, то ему хотелось побежать на улицу и подсунуть амулет первому встречному.

Он решил принять душ и пошёл в ванную, но там после минутного раздумья полез под душ, не снимая амулет. Он помылся, это простое дело после страшной ночной сказки показалось ему таким приятным, он наслаждался упругими струями воды.

После душа он захотел есть: зажарил не слишком сильно три яйца, как делала мама: не разбив желтки. Налил кофе и не спеша со вкусом позавтракал. Ему всё ещё не верилось, что всё это происходит с ним на самом деле. Но амулет на груди не давал ему расслабиться. Он решил снять его. Оказалось, что он прекрасно себя чувствует и без него, если находится на небольшом расстоянии. Если он отходил на три метра, то амулет начинал мерцать красным светом, который пробивался, даже если его накрыть чем-нибудь. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый». Ещё два дня, так и будет.

Это сознание наполняло его важностью. Он скоро умрёт. Каково это, ходить и знать, что через два дня его не будет на этом прекрасном свете, слёзы навернулись на глаза, но он как отважный мальчик взял себя в руки и собрался. Что я могу успеть за это время?

Он надел амулет на шею и решил составить список дел, которые должен успеть сделать до смерти. Раньше он издевался над такими списками, а сейчас вдруг это стало таким актуальным и больше его не веселило.

Он написал: признаться Даше Ильиной, что я её люблю, рука написала это сама, без участия головы. Чего бояться, когда осталось два дня и он уже начал тратить это время. Второе: посадить дерево — очень даже успеет. Построить дом и родить сына — нет, но предпринять кое-какие шаги для этого он может вполне, если конечно Даша не будет против, он всегда видел, что он ей нравится, а подойти почему-то стеснялся. Отбросить ложный стыд!

Следующее: опубликовать свои стихи. Он сомневался в том, что стихи гениальные, но если копнуть, то под этим сомнением он был уверен, что в них есть правда и чувство, но стеснялся предложить их людям. Он залил свои стихи на сайт «просто стихи.ру» без псевдонима, под своей фамилией и не стал изменять имя. Станислав Брыкальский. Вот и готово. Всё оказалось неожиданно просто.

Хорошо, что сейчас весна. Сегодня же можно купить саженцы и посадить деревья.

А сейчас в университет, поговорить с Дашкой. Он летел как на крыльях. Купил 99 красных тугих роз, охапка получилась большая и с ней было довольно неудобно ходить, но охота пуще неволи и он появился на третьей паре как букет на ножках, вот будет облом, если Дашки сегодня нету, успел подумать он и вошёл в аудиторию.

— Даша! — крикнул он из-за букета, — это тебе! Я тебя люблю!

Она здесь! Как всегда сидит на первом ряду, правильная, и не боится, что над ней будут издеваться и обзывать зубрилой. За это её и уважали, за бесстрашие.

Даша приняла огромный букет и стала такой же красной, как розы. Она была так красива, что у него защемило сердце, она не знала, куда девать букет и тогда девчонки с курса растащили его по пять цветочков.

Он схватил её за руку, — сегодня мы сажаем деревья, пойдем, у нас мало времени.

Девчонки проводили их до двери голодными глазами. Они с Дашкой чувствовали себя так, как будто на земле они одни, самые умные, самые счастливые, самые беззаботные, самые влюбленные.

Он был счастлив. Если бы не амулет, так и ходил бы, как дурак, вокруг да около, а тут такое счастье! Самый расцвет весны и Дашка!

Они гуляли по Москве по самым любимым местам, у него это Сокольники, вдоль прудов, по парку: когда он был маленьким, родители с ним всё время проводили в Сокольниках среди дубов, дальневосточных черёмух, а один дуб искривлённый, они прозвали танцующим, так и говорили: куда сегодня? да пойдём к танцующему дубу, там на возвышенности они садились на траву и доставали дорожный набор: варёная картошка, помидоры, жареная курица, мамин домашний квас, который вкуснее покупного в тысячу, нет, как он в детстве говорил в миллион тысяч раз, они с Дашкой посидели на пне, он познакомил Дашку с танцующим дубом, он уже распустил листочки и похолодание кончилось, было тепло, как летом, они покормили уток в пруду, и он рассказал ей, как в детстве отец не пускал его близко к воде, тогда хитрый маленький Стас, которому в то время был год и два месяца, когда отец отвлёкся, шустро подбежал к берегу и с разбегу прыгнул в пруд.

Отец за ним, выловил его и они ещё час торчали в Сокольниках, ждали, чтобы высохла одежда. Отец раздел его, уложил в теньке поспать, а на ручке прогулочной коляски высушил рубашку и шорты.

Мама Стаса тогда ничего не заметила, а сестры тогда на свете ещё не было.

— Я хочу познакомиться с твоей сестрой, — сказала Даша.

— Она тебе понравится, — сказал Стас, другой бы мужчина сказал бы: ты ей понравишься, кому-то может, и нет разницы, но Даша отметила.

— Дашка! А у тебя есть какое-то хорошее место, где мы с тобой посадили бы парочку деревьев?

— Есть! Давай около дома моей бабушки. Она будет рада.

— Где она живет, туда долго добираться?

— Ты удивишься, она живет в Москве, в собственном доме и участок есть.

— Где это в Москве частные дома с участками?

— Я тебе покажу, — развеселилась Дашка. — У меня дед — крупный учёный, океанолог, у него дом в поселке Сокол, там многие ученые построили дома и, когда я вчера говорила с бабушкой, она сказала, что дед купил саженцы, если хочешь, мы с тобой поедем прямо сейчас и посадим, место найдётся!

Через сорок минут они вышли из метро «Сокол», а ещё через пятнадцать подошли к посёлку.

Стас, который родился и всю жизнь прожил в Москве, никогда там не бывал. Впечатление было огромное: только что ты был в городе, с сумасшедшим движением, автострадами, туннелями, высотками, толпами народа. А здесь ты словно попадал в иную реальность: дома в стиле русских построек 18 века, среди них напоминающие казачьи башни в Сибири, английские дома викторианской эпохи и рядом рубленые избы. Дома двухэтажные, с мансардами, балконами, все разные. Отопление печное.

Дашина улица прозрачная и открытая. Липы по обеим сторонам улицы выпустили ярко зелёные светящиеся листочки. Стас оглянулся по привычке, чтобы запомнить обратную дорогу и удивился, даже потянул Дашу за руку. Короткая и широкая улица, когда он посмотрел на неё с другой стороны, оказалась длинной и её конец растворялся в зелени деревьев.

Даша засмеялась: — У всех, кто идет по нашей улице первый раз и видит, какая она чудная, такие глаза как у тебя, ты бы видел себя!

Они подошли к дому Даши. Дом архитекторов братьев Весниных напоминал сторожевую башню, второй этаж квадратный в сечении, а сверху гордо торчала печная труба. Стены обиты вагонкой и покрашены изумрудно-зеленой краской, моя любимая, эмеральд, подумал Стас.

Даша взяла его за руку как маленького и позвонила в дверь. Им открыла бабушка.

— Что же ты не предупредила, что приедешь не одна, а с Ромео?

— Стас, — представился Ромео, против Ромео он не возражал, он сразу понял, что понравился бабуле. Она принялась готовить угощение к чаю и к ним присоединился дед.

Стас насторожился. Дед строго посмотрел на Стаса и сказал:

— Разрешите представиться: Илья Ильич Ильин.

Стас понял, что дед непрост. Он давно заметил, что люди с таким же отчеством, что имя, всегда оказывались слишком гордыми, слишком самолюбивыми, а тут ещё и фамилия! Наверняка очень сложный человек, Илья в третьей степени.

— Вы заметили, молодой человек, какая у нас необыкновенная улица?

— Да, — кивнул Стас.

— Так называемый эффект лестницы Микеланджело, — сказал Илья Ильич. — Это из-за того, что сама улица разделена на три части с разной шириной, поэтому, если вы смотрите с широкой части, она кажется открытой и короткой, а если со стороны узкого отрезка, то она кажется очень длинной, уходящей в бесконечность.

— Здорово, — искренне восхитился Стас и сразу стал лучшим другом деда, а уж когда он спросил, можно ли они с Дашей посадят деревья, то дед забегал, повел их на участок, принёс лопату и стал размечать место для молодых липок.

— Как вы правильно решили с липами, — сказал он, — видите, вся улица засажена крупнолистными липами, это было предусмотрено с самого начала, ещё когда она называлась Телефонной. А в 1928 году она стала называться именем Сурикова.

Стас с Дашей посадили три липки и с чувством выполненного долга пошли ужинать.

Дед и бабушка Даши уже считали Стаса своим и стали рассказывать, какая Даша была смешная и милая, когда была маленькой. Как ходила в детский садик, как училась в школе. Даша расцеловала стариков и спросила:

— А можно мы сегодня здесь останемся?

Хозяева переглянулись и одновременно кивнули, а дети как будто увидели своё будущее, точнее одна из них, Стас же вспомнил, что ему осталось два дня, и постарался улыбнуться.

Амулет под чёрной рубашкой шевельнулся как живой. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», пронеслось у него в голове.

Они так устали за этот день, что с радостью пошли на второй этаж в комнату Даши. Они прямо в одежде легли на диван и обнялись. Он подождал, пока она заснула, осторожно уложил её поудобнее, а сам пошёл на улицу, всё равно спать он не мог.

Остался один день. Он с Дашей. Он признался ей в любви. Они посадили три молоденьких липки, ещё он выложил стихи, что ж, неплохо для одного дня.

Он пошёл по улице, которая казалась длинной, и уходила в сад, в бесконечность. Стас был в смятении: он одновременно был счастлив и ощущал такую обиду, что ему так мало отпущено, что он ничего не успел и не успеет, что он не будет, как Дашины дед с бабкой, сидеть за круглым столом в комнате, как на острове, а вокруг будет двигаться, гудеть и как прибоем накатываться жизнь, будут шуметь деревья, щебетать птицы, а они: он и Дашка, постаревшие, как её дед с бабкой, будут сидеть и вспоминать известные только им подробности, которые для других будут просто ничего не значащими пустяками, а они будут их смаковать и перебирать как сокровище и эти подробности гордо исчезнут, когда не станет их самих. Какое величие в этих исчезнувших сокровищах! К сожалению, у них с Дашкой этого не будет, в лучшем случае одна Дашка или вдвоём с другим стариком будет сидеть за древним круглым столом, а если с другим стариком, то это будут не его сокровища, ну да ладно: делай что должен и пусть будет, что будет.

Но он может это изменить! Он может найти кого-то, кому он отдаст амулет и обманет смерть. Глупо: он не обманет, даже если отдаст, она же сама подсказала ему, что он должен сделать.

Он как сомнамбула шёл по улице, навстречу ему попалась парочка: у мужчины, который шёл, обнимая женщину, он увидел на лбу слабо светящееся пятно, метка, подумал он. Мужчина был занят своей дамой и вряд ли заметил такую же метку у Стаса. Ему, значит, тоже осталось не больше двух дней. Пара прошла мимо.

На скамейке у выхода из посёлка он заметил спящего мужчину. Стас наклонился над ним и почувствовал, что тот сильно пьян. Метки на лбу не было. Он решился. Расстегнул рубашку, снял амулет смерти и осторожно надел его на спящего.

Как хорошо! Он свободен. Он с Дашкой. Впереди вся жизнь. Он откупился. Он развернулся и полетел к Дашиному дому. Картинка, на которой они с Дашкой стариками сидят и вспоминают всякую чепуху, наполнялась кровью и становилась реальностью, станет лет через пятьдесят, как всякому молодому, ему казалось, что это о-о-о-чень много. Только через пятьдесят лет он увидит, как это мало, ах, да, он же не увидит.

Он уже подбегал к дому, как вдруг развернулся и поспешил обратно. Он нёсся так, что у него закололо в боку, как в детстве. Он думал только о том, чтобы тот мужик пьяненький всё также спал на скамейке. Когда он добежал, то увидел, что его там нет. А он так надеялся!

Сейчас он больше всего на свете хотел вернуть время на пять минут назад, но бывают такие секунды в жизни, критические точки, после которых уже ничто не будет прежним, всё изменится. Сейчас именно такой момент. Он уже не хотел на свете ничего, как только вернуть свой медальон.

Стас сидел на скамейке и ощущал полную безнадежность. Счастья, что он избежал смерти, как не бывало. Он не мог далеко уйти, подумал он, поднялся и с новой энергией пробежал метров десять, внимательно вглядываясь в обочину: вот бы черепушка с глазами пригодилась. Потом он перешёл на другую сторону и сердце чуть не выпрыгнуло у него из груди: прислонившись к забору, стоял тот мужик.

— Мужик, ты что, здесь живёшь? — спросил он.

Тот отозвался: Точно.

— Давай помогу, — предложил Стас и подставил плечо, помог ему открыть дверь, завёл его в дом и усадил в кухне, вскипятил чайник и напоил крепким кофе, тот протрезвел и стал жаловаться на жизнь, что развёлся с женой, она ушла с детьми к матери, а он художник, денег нет, вдохновение то приходит, то уходит, как вернуть жену, он ведь её любит и так до самого утра.

— Мужик, мирись с ней, возвращай её, — посоветовал Стас и продолжал терпеливо слушать его, пока гостеприимный хозяин не захрапел, положив голову на стол. Стас, наконец, снял с него амулет и ушёл, прикрыв за собой дверь.

Светало. Стас нырнул в лёгкий светящийся туман. Ему стало легче на душе. Хотя амулет смерти опять у него, но чистая совесть оказалась лучше, чем долгая жизнь, никогда бы не подумал, что это так, мелькнуло у него в голове.

— Дашка, как я рад тебя видеть, — сказал он. Она, теплая и ничего не понимающая со сна, всё равно первым делом протянула к нему руки и подставила губы.

Как хорошо! Только как он сможет пробыть с ней последний день и не сказать, что его скоро, очень скоро не будет, а вдруг она уже к нему привыкла? Вдруг ей будет больно? Что она подумает потом, когда его не станет — почему не сказал? Он подумает об этом завтра, то есть сегодня, ведь ещё целый день!

Бабушка покормила их завтраком, они чувствовали себя как Гензель и Гретель, только бабушка добрая, а не ведьма из пряничного домика. День пролетел как минута.

Сегодня они после университета поехали сразу в пряничный домик, потому что дед с бабкой решили предоставить им свободу и поехали к своему сыну, Дашиному папе, тоже Илье Ильичу, с ночёвкой, чтобы не смущать Ромео и Джульетту, как они между собой их называли. Вот они и вдвоем, совсем как в его видениях.

Даша, как сумела, приготовила сырники, бывает вкуснее, как у его мамы, но съедобно, со сметаной сойдёт, он-то конечно сказал, что очень вкусно.

Он долго не мог решиться рассказать ей о метке смерти, об амулете, о трёх часах ночи последнего дня, но всётаки раскололся. Дашка кажется не поверила, он вздохнул свободнее и рассмеялся от облегчения. Отлично. Он не поверила. Это очень хорошо! Самое лучшее, что могло быть! Он успокоился, и она тоже расслабилась и в одиннадцать вечера они отправились спать.

В Дашиной комнате, как в сторожевой башне четыре окна на все стороны. Шторы она, как и он, не любила. Свет они не зажигали и чувствовали себя невидимыми для посторонних глаз. Им показалось, что они не в центре Москвы, а на острове, в безбрежном океане и нет ни соседей, ни домов вокруг, ни улиц с оживленным, несмотря на позднее время, движением, вообще никого на свете, кроме них двоих.

Она стала снимать с него рубашку. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», никогда ещё Стас не ощущал себя более живым, чем сейчас, он стал осторожно расстегивать её блузку, одежда упала на пол, она сняла с него медальон и спросила, — А профиль чей?

Он ответил почти правду: Это мама.

— Красивая, — сказала она. — Можно? — она подняла руки над головой, груди мягко дрогнули, она надела амулет на себя, и он подумал: надо обязательно забрать его до трёх часов, но не стал ей говорить: немедленно сними! чтобы не обидеть, и придвинулся ближе, она такая тоненькая, что он может обнять её в два оборота.

Они слышали удары сердец друг друга всем телом, как если бы у каждого было по два сердца, своё и любимого. Они будто играли незнакомую мелодию вдвоём, без ошибки, верно, без единой фальшивой ноты, импровизировали, вступали точно и без опоздания, вроде поднимались по лестнице, всё выше и выше, ближе и ближе.

Когда близость дошла до блаженства, которое терпеть невозможно, наступила нежность, они заснули, едва-едва касаясь друг друга. Рядом, но отдельно, только с памятью о том, что секунду назад они были одним целым, без сожаления, но с надеждой.

Он проснулся утром, когда в окна бил яркий утренний розовый свет и птицы гомонили так, будто сошли с ума. Со страхом и уверенностью он понял, что амулета на нём нет.

Совесть

"Так, это не подходит", — он перевернул страницу, и прочитал следующее объявление вслух, привыкая к самой мысли: "Удаление совести. Безболезненно. Быстро. Дорого".

Безболезненно — это прекрасно, быстро — просто замечательно, дорого? Насколько дорого? Набрал обведённый карандашом номер, четыре гудка, довольно вежливо:

— Клиника исключительной хирургии, меня зовут Мария, здравствуйте, что вы желаете? — металлически прозвучал лишённый тепла голос, наверное, эмоциональность удалила со скидкой для сотрудников, подумал он и сказал:

— Мне бы совесть удалить, сколько это будет стоить?

— Как к Вам обращаться, — голос Марии звякнул, как монета, упавшая в ведро.

— Вадим, — закашлялся он.

— Уважаемый Вадим, точная сумма может быть определена после обследования в нашей клинике, лучшей в Москве, — добавила она, чтобы он этого ни в коем случае не забыл, — обследование мы делаем за одно посещение в течение двух часов, по результатам обследования Ваш лечащий врач определит стоимость лечения.

— Наша клиника исключительна!

— Наши специалисты исключительны!

— Желаете записаться на обследование! — утвердительно спросила она.

— Да, — согласился Вадим из вежливости.

— Завтра в девять утра вас устроит?

Ему было неудобно сказать, что он хочет ещё подумать, посмотреть цены в других клиниках.

— Да, — буркнул он, недовольный, что его так быстро взяли в оборот, словно маленького ребёнка схватили за руку и повели к доктору в самую дорогую клинику, с ним всегда так, все норовят им попользоваться, вытряхнуть из него деньги, обобрать, да! С вежливостью надо кончать и с этой дурацкой совестью тоже, однозначно.

В клинике его приняли как родного. Трудную его фамилию, Нарциссов-Исподвывертомский, и отчество — Анемподистович, запомнили сразу, и его имя-отчество-фамилия отлетала от зубов сотрудников как солнечный зайчик. Уж насколько он не любил ходить по врачам, анализам и исследованиям, но здесь все манипуляции и процедуры проходили быстро, чётко, как на конвейере, видимо много клиентов приходит с этой проблемой, процесс отлаженный, понял он.

Провели по всем кабинетам, взяли и кровь, и кал, и мочу, и слезу, желудочный сок, проверили давление, нормальное, сняли электрокардиограмму, тоже в норме, томограмму, прогнали через полиграф, немного помучили картами Роршаха, сделали УЗИ всего, что можно было достать датчиком, получили трёхмерную компьютерную модель всего организма, заставили заполнить кучу анкет: первый вопрос звучал так: "Как часто вас мучает совесть?" Следующий: "Какова частота и длительность приступов"? "Насколько они болезненны"? "Интенсивность и характер боли во время приступа: боль тянущая? Пульсирующая? Острая"? "Причины возникновения приступов: семейно-бытовые, производственные, связаны ли они с погодными явлениями"? "Были ли у ближайших родственников проблемы с совестью"? Вопросы ветвились как столетний дуб.

С какого возраста он стал ощущать угрызения совести? Да лет с семи, как ему помнилось: тогда он разбил мамину любимую статуэтку, скорее это была целая многофигурная композиция из фарфора, сейчас-то он понимает, что это было действительно выдающееся произведение майсенских мастеров: действующих лиц — человек шесть: композиция состояла из полуразрушенной колонны, наверху которой живописно располагались античные обломки, и большой обломок второй такой же колонны валялся у основания первой вниз капителью. Вокруг колонны разворачивался настоящий спектакль.

Интересно, что кроме развалин, композиция включала античную мраморную статую обнаженной Афродиты, правой рукой она небрежно придерживала ниже талии столу, закрывая лоно. Кроме почти соскользнувшего покрывала на ней ничего не было. Наверху пухлый, как и положено, ангелочек с цветными крылышками правой рукой цеплялся за капитель колонны, левой рукой он сжимал мужской седой парик с буклями, а крепко вцепившись в букли, на парике болтался такой же пухленький, и того же калибра чертёнок с копытцами и заросшими выше колен серой козлиной шерстью ножками, в отличие от бесполого, как положено, ангелочка, то, что это именно мальчик, видно сразу.

У чертёнка на голове чёрная треуголка, которая ему явно велика. За чертёнком, укравшем парик и шляпу, гнался их лысый обладатель, совершенно не вызывающий сочувствия (сам виноват!), в зелёном с золотом камзоле, белом жилете и сиреневых панталонах. Его преследовал пожилой господин в ночном колпаке, домашней рубашке, чёрных до колен панталонах, он уже замахнулся скрученной верёвкой, чтобы со всей дури огреть лысого дурака, упустившего парик и шляпу, но все замерли в самый интересный момент.

У подножия фарфоровой Афродиты сидела молодая мать с младенцем месяцев семи-восьми, который, задрав ногу повыше, забавлялся своей розовой пяткой. Молодая мать сидела с раскрытой грудью, видимо, только что покормила младенца и он развлекался, как умел. Если считать живых участников, то их было шесть плюс мраморная Афродита.

Теперь-то он понимал, почему мама тогда так рассердилась: вещь была дорогая, антикварная, Майсенский фарфор, где-то 1850 года. Мать прибежала, как только услышала звук разбившейся статуэтки, он испугался так сильно, что когда она спросила, кто разбил, он малодушно свалил вину на младшую сестру Луизу: она маленькая, её сильно ругать не будут, не то, что его. Но он ошибся. Пятилетней сестре досталось по первое число. Не помогли уверения, что она ничего не делала, что являлось чистой правдой. Сестру отшлёпали и поставили в угол.

Сжав губы, Луиза молча отстояла в углу всё положенное время, но его не выдала, маленькая отважная партизанка, вот тогда-то он впервые испытал муки совести, когда мама шлёпала не его, а сестру, и угрызения оной, когда сестра отбывала положенный срок в месте лишения свободы, в углу. Сестра обиделась и долго не разговаривала с ним, и он полгода отдавал ей свою долю мороженого и конфет. И каждый раз потом, когда в семье вспоминали этот неприятный случай, он ощущал беспокойство и стыд.

...Он вспотел, пока отвечал на бесчисленные вопросы, вспомнил детство, устал, проголодался, захотел пить и в туалет. Наконец, он поставил последнюю галку в серии вопросов, как он засыпает, и не тревожит ли его совесть по ночам? Засыпаю сразу? — Нет. Засыпаю под телевизор, чтобы заглушить голос совести? — нет. Ворочаюсь без сна всю ночь? — Да, бывает. Ещё один вариант ответа, вероятно, предусмотрен для самых тяжёлых случаев: теряю сознание к утру, замученный совестью.

Событие, по поводу которого совесть мучила его особенно сильно, случилось, когда он учился в седьмом классе: ему было тринадцать. Два года назад отец ушёл к другой. Дома было плохо. Мать чувствовала себя униженной, пребывала в депрессии из-за рухнувших надежд и обманутых ожиданий, злилась на отца, не могла найти себе места, орала на него и сестру по делу и без дела. Он жалел мать, был сильно разочарован и обижен на отца и первое время вёл себя как волчонок, не хотел с ним разговаривать, слёзы стояли комком в горле, но постепенно понял, что отец его по-прежнему любит, и его сестру тоже, они теперь часто ходили куда-то вместе, и стали ближе друг другу, чем раньше.

Отец был счастлив в новой семье, молодая жена была весёлой, симпатичной и не противилась их встречам, а после походов в цирк или детский театр, который Вадим не очень любил, но терпел ради встреч с отцом, они шли в новый дом отца и она кормила их ужином. Он никак не мог принять его новую жену, она ничем его не обидела, но и Луиза, и он ненавидели её. Уход отца сплотил их, дружить вместе против новой жены отца оказалось даже интересно: они разрабатывали планы, как устроить ей мелкие пакости, но неприятности, которые они устроили, оказались совсем не мелкими. Как у каждого ребёнка, у кого папа бросил маму, у брата и сестры было одно желание — добиться, чтобы отец вернулся к матери, а если не получалось, то хотя бы, чтобы он ушёл от новой жены.

Жажда мщения была так велика, что пропитала их дни и мысли, и чувства. Они задумали прислать на её электронный адрес компрометирующие сообщения якобы от любовника с "одноклассников", но пока не нашли подходящего фото для виртуального любовника. Потом хотели кого-нибудь нанять на его роль, даже начали собирать деньги, но кого нанять? Непонятно, подходящих кандидатур не было. Из родных и знакомых на такое дело пригласить некого, а обращаться к незнакомому человеку слишком опасно. Но случай представился неожиданно, и абсолютно сам, как будто им кто-то помог.

В одну из плановых встреч отца срочно вызвали на работу, он позвонил новой жене и слёзно умолял её подъехать к детям в парк, пока он порешает вопросы на службе. Так Вадим и Луиза оказались в парке с новой женой отца. Когда они, вдоволь накрутив кругов и петель на американских горках, где под конец его чуть не стошнило, возвращались к ней, Луиза первая обнаружила, что их жертва мило беседует с мужчиной за столиком, где она должна была ждать их.

И тут всё сложилось. Как мозаика. Снять на телефон молодого человека и новую жену отца было проще простого. Пока они смеялись и ели мороженое, компрометирующие фото были готовы: вот они вместе наклонились над её айпэдом, видимо, смотрят её свадебные фотографии, вот они улыбаются и едят мороженое из креманок длинными ложками, вот она пальчиком вытирает его испачканный мороженым нос. Смеются. Всё складывалось как нельзя лучше.

После прогулки Вадим и Луиза старательно делали таинственный вид, неохотно и несогласованно отвечали на вопросы и многозначительно отмалчивались. Сделать аккаунт на одноклассниках — раз плюнуть. В качестве аватарки для подложной страницы взяли фото, где он весело смеялся с новой женой отца. Статус поставили: влюблён! Анкету заполнили быстро: возраст тридцать, профессия: программист, место учёбы, ну, конечно — университет — он с женой отца действительно учился вместе, а в парке встретились случайно, подстава выглядела убедительно, потому что была замешана на правде (возможно, у них в универе и роман был). Выложили фото с прогулки, натаскали и поместили фото якобы из его турпоездок, где главный герой в шортах по колено и в шляпе с широкими полями стоял довольно далеко от снимающего на фоне роскошных волн и пальм, при таком ракурсе разглядеть лицо почти невозможно, и так сойдет! —решили они, они даже подобрали виртуальному любовнику домашнего питомца, кто же подумает, что это левый акккаунт, если есть такое количество фоток да ещё и с симпатичным котэ? Тут же они накидали любовных сообщений: "Целую, скучаю, жду, вспоминаю, какая ты красивая", и так далее. Получилось вполне правдоподобно.

Дело сделано. Отец, сам азартный пользователь и завсегдатай социальных сетей, обязательно найдет эту переписку и сделает необходимые выводы. Папа попался на крючок. Он прочитал всё это на одном дыхании. Доверие было подорвано. Никакие оправдания не помогли. Он выгнал её из дому:

— Анемподист! Это моя квартира, — тут же напомнила она.

Он извинился, быстренько собрал вещи и гордо вышел. Недели две жил у своего приятеля, а когда понял, что начинает дичать, вернулся в семью, где его приняли с выражением безмолвной укоризны на лицах и тайной радостью внутри. Тридцатипятилетний Вадим Анемподистович Нарциссов-Исподвывертомский до сих пор страдал от мук совести, из-за того, что он развалил второй брак отца, из положительного было только то, что отец вернулся в семью, но выглядел так, будто у него вырезали сердце и наскоро зашили грудную клетку. Мать, конечно, испытывала удовлетворение, но вернуть ему душу не получалось, и та радость, которую она испытала при его возвращении, быстро превратилась в обиду. Отец быстро постарел и потерял интерес к жизни.

И не было ни одного вечера, чтобы Вадим не вспомнил вторую жену отца, она по-прежнему жила там же, и он старался не появляться на её улице, потому, что всё там напоминало о его подлости, а теперь, когда он вырос, вот уже десять лет каждый год он посылал ей огромный букет алых роз в напрасных попытках хоть как-то искупить вину и излечить свою израненную совесть. Она естественно думала, что цветы от отца Вадима, и именно этот ежегодный букет помешал ей за эти годы выйти замуж, она полагала, что Анемподист всё ещё любит её, и услужливая шпана воображения поддерживала этими букетами роз огонь под котлом, в котором страдала, как в аду, её измученная душа. Анимподест, возможно, тоже страдал от любви, но букетов не посылал.

Получается, что его сынок, Вадим Анемподистович, из самых лучших намерений, которыми как известно вымощена дорога к тому месту, где как раз находился описанный нами котёл, помешал ей устроить личную жизнь.

Дальше всё шло по нарастающей: совесть просто изводила Вадима своими придирками: "что ты делаешь, куда пошёл, вернись, как тебе не стыдно?", как мать, которая следит за каждым его шагом. И это только начало. После случая с черёмухой он вообще надолго потерял сон, когда пришёл в свой любимый парк и увидел, что стало с его любимой черёмухой, он понял, почему это чувство называется муками совести. Ни на минуту он не мог забыть, что он сделал, и он так и ходил всюду, будто носил на руках мёртвую черёмуху. Жить стало трудно.

Но самая глубокая рана поразила его совесть после того, как слегла мама. В это время он уже жил отдельно, много работал. Она очень быстро превратилась в свою тень. Она всю жизнь красила волосы в рыжий цвет, как у рембрандтовских женщин, а сейчас перестала. Уставала даже после похода на кухню, потом и вовсе перебралась туда спать, чтобы не надо было идти через всю квартиру в туалет. Его сестра, Луиза, старалась поднять ей настроение, приносила косметику, говорила: "Мам, ну хотя бы накрасься", а той уже голову было трудно помыть самой. Было так тягостно, что и отец, и сестра, и он сам старались пореже бывать дома.

Мама уже стала редко вставать, у неё всё время мёрзли ноги. Отец пробовал и говорил ей: "Ну что ты, они теплые", а она не чувствовала. Под конец кожа на ногах сочилась сукровицей, а после того, как несколько раз упала, она перестала вставать. Мать позвонила Вадиму, просила его придти, просила его посидеть с ней, хотела что-то сказать ему, а он отложил визит до выходных, но она умерла. Это мучило его больше всего. Но ничего вернуть нельзя. Что сделано, то сделано. И теперь в его суме, котомке, с которой он шёл по жизни, кроме черёмухи, всегда была мать, а теперь он понимал, что эта сума, котомка, и есть его совесть, и он каждый вечер, ложась спать, клал её под голову.

Ему уже сейчас тяжело, а что будет дальше? Хорошо, мать хоть умерла дома. Она больше всего боялась умереть на казённой кровати. Но теперь он думал, что может быть, мать заболела, потому что её тоже мучила совесть? Когда ему было десять, а сестре восемь, так же тяжело заболела её мать, его бабушка. Мать устроила её в больницу и не стала забирать домой, боялась нагрузить детей и мужа. Она договорилась за деньги с главврачом подержать мать, его бабушку, там до кончины. Время шло, а она так и жила в чужих стенах, спала на чужой кровати. Через два года бабушки не стало. Он задумался...

В кабинет стремительно влетел, точнее влетела доктор.

— Здравствуйте, я ваш лечащий врач, меня зовут Элеонора Анатольевна.

— Вадим Анемподистович Нарциссов-Исподвывертомский, — представился он.

Элеонора Анатольевна с уважением посмотрела на пациента:

— О! Красиво звучит, — заметила она. — Давайте посмотрим результаты исследований. Есть несколько вопросов, которые мы с Вами должны обсудить. Во-первых, должна вам сразу сказать, что у вас очень низкий порог совести.

Вадим обрадовался, — это ведь хорошо, — на всякий случай спросил он.

— Это не хорошо и не плохо. Это просто факт.

Он спросил: — А что это — порог совести? Никогда не слышал.

— Порог совести — это тот момент, когда вы совершаете минимальные проступки, при которых совесть начинает говорить и вы начинаете испытывать душевный дискомфорт — объяснила Элеонора Анатольевна. — Ну например, кто-то испытывает угрызения совести, списывая на экзамене, а кому-то это нипочём, и чтобы совесть заговорила, ему нужно совершить нечто более серьёзное. Такое деяние мы назовём преступлением против совести. Например, ударить слабого. Но в свою очередь, для кого-то ударить слабого — тоже раз плюнуть, такой человек начнёт испытывать муки совести, совершив ещё более тяжелый проступок, например, убийство, но это уже очень тяжелое преступление против совести, хотя человек может сначала этого не осознать, но это отнюдь не означает, что в дальнейшем совесть его не замучает. Существует девятибалльная шкала тяжести преступлений против совести.

— Интересно, — сказал Вадим.

Элеонора Анатольевна воодушевилась: — Порог совести в 1 балл — плохая мысль, за которую вам стыдно и вы испытываете угрызения совести. 2 балла — обидное слово, спор или ссора. 3 — рукоприкладство, 4 — зависть, спесь и пренебрежение, 5 баллов — нелюбовь, 6 — моральное убийство, то, что в народе называется "заесть чужую жизнь", 7 баллов — убийство, есть ещё 8 баллов — массовое убийство чужими руками, путем обмана, зомбирования и идеологического отъёма совести у населения, и 9 баллов — у богов. Если у пациента порог совести находится в пределах от одного до трёх баллов, то это как раз и означает низкий порог совести. Чем выше балл, тем выше соответственно порог совести. У вас, Вадим Анемподистович, например, порог совести составляет один балл. Это очень низкий. Порог меньше одного балла встречается чрезвычайно редко, где-то 0,5 баллов было у Иоанна Кронштадтского, который как-то зашёл во время строгого поста в келью и застиг троих монахов над котелком с ушицей, ложки застыли на полпути от котелка ко рту, они испуганно смотрели на него, ожидая порицания, как же они были удивлены, полны надежды и благодарности, когда вместо порицания и устыжения, они услышали: "Подай, пожалуйста, ложку, брат", — и Иоанн пригубил прельстившей их похлёбки. Желание не унизить людей оказалось для него важнее, чем справедливое в общем-то порицание их как грешников. У апостолов — например, у Петра, как очень горячего, вспыльчивого и обидчивого человека, который в течение известной ночи отрёкся от Христа три раза, порог совести составлял 4 балла. У Иуды порог совести где-то в области 5 баллов. Но муки совести у Иуды были столь остры, что он, чтобы заглушить голос совести, убил себя, что несколько реабилитирует его как человека. У Иисуса порог совести, видимо, был равен единице, чуть выше, чем у Иоанна Кронштадского, так как по отдельным свидетельствам Христос всё-таки грешил некоторой театральностью и пафосом. Но его совесть возбуждалась практически всё время: то есть он обладал способностью переживать за других сильнее, чем за себя. При такой тяжелой патологии ему было просто мучительно жить. Это объясняется, как ни странно, наследственностью. Он — сын бога. Так как бог не может по определению испытывать муки совести, то у Яхве порог совести самый высокий — девять баллов. То есть он может убить, не испытывая при этом никаких проблем с совестью, как и положено настоящему богу. Его сын, Иисус Христос, наоборот, приняв на себя бремя совести своего отца, с целью спасти его от него самого, безропотно принял смерть от его рук. Христос и Яхве, таким образом, находятся на противоположных концах шкалы совести. Порог совести у Гитлера и Сталина составляет восемь баллов. Семь — у Каина, Брута, Нерона.

— Никогда об этом не задумывался, — сказал Вадим, — но вы меня убедили.

— Если вы не устали, я продолжу? — предложила Элеонора Анатольевна. — Кроме девятибалльной шкалы совести существует интенсивность переживания мук совести, которая сложно коррелируется с балльностью, и, в основном, определяется физиологией — типом нервной системы и индивидуальными свойствами личности, темпераментом. Интенсивность переживания мук совести обозначается латинскими буквами: А — слабая, B — средняя, C — сильная, D — предельная. То есть сочетание порога совести по баллу и градации интенсивности переживания мук совести более-менее точно определяет место индивида в сравнении с остальными. Пользуясь таким индексом можно относительно объективно сказать, что тот или иной индивид более совестлив, чем другой. Встречающиеся случаи описываются комбинацией буквенного индекса на первом месте и балла на втором. Например: D-9 — индивид обладает предельной интенсивностью переживания мук совести и высоким порогом. Типичный представитель такой группы — атаман Кудеяр: убил кучу народу, то есть у него высокий порог — неоднократное убийство, потом большой инкубационный период и его накрывают предельно интенсивные переживания мук совести. Зевс, Яхве: A-9 — индивиды имеют порог самый высший, соответствующий богам, то есть совести практически нет и слабые переживания. У Иуды например, D-5, средний порог совести, но чрезвычайно сильные яркие предельные переживания мук совести. Иоанн Кронштадский, индекс А-0.5, низкий порог и слабая интенсивность, то есть чрезвычайно совестливый и необидчивый, великодушный человек, приблизительно то же у Прекрасного Иосифа, у него индекс A-2. Каин, индекс D-7 — предельная интенсивность и высокий порог. Порог совести также зависит от наследственности, поэтому мы выясняем, не было ли в роду особо серьёзных преступлений против совести, например, если в роду были предатели, убийцы, разбойники, то весьма высока вероятность того, что и у вас тоже будут проблемы с совестью, при низком пороге у потомков могут быть фантомные муки совести за деяния предков, а при высоком — проступки, как рецидивы родовых преступлений.

Горизонты сознания Вадима Анемподиствича стремительно расширялись.

— Есть и подводные камни, — предупредила она, — дело в том, что муки совести могут возникать не сразу после совершения преступлений против совести, а через значительный, иногда даже очень значительный промежуток времени. Это так называемый инкубационный период. Человек, совершивший преступление против совести, может спокойно жить от нескольких часов до многих десятилетий, не замечая, что у него развивается расстройство совести, пока не наступит острый период, как у того же Кудеяра-атамана.

— Да, — согласился Вадим, — я понимаю.

Элеонора Анатольевна продолжила: — Расстройство совести может быть острым и хроническим. Острый период характеризуется сильными душевными болями, упадком настроения, слезливостью, плохим аппетитом. Часто такие больные жалуются на бессонницу, головную боль и расстройство внимания. Длительность приступов совести тоже различна. При неправильном лечении острое расстройство совести может перейти в хроническую стадию и консервативное лечение может оказаться неэффективным, и тогда показана операция.

Ошарашенный Вадим Анемподистович спросил:

— А у меня какой тип совести?

— У вас D-1, низкий порог, можно сказать, строгая совесть и предельная интенсивность переживания мук совести. Могу сказать, что понимаю вас, вам трудно жить. Советую вам попробовать консервативное лечение: мы попробуем повысить порог и снизить интенсивность переживаний. Согласны?

— Да, да, конечно, помогите мне доктор! Хочется пожить, как человек! Без мучений.

— Хорошо, попробуем вам помочь! Ваш рецепт! — напомнила она.

— Спасибо доктор!

Он схватил рецепт и вышел из кабинета. Время уже позднее, лекция доктора — такая длинная, что он подъехал к дому без пятнадцати минут полночь. Подойдя к подъезду, он спохватился, что не купил лекарство и решил зайти в аптеку сегодня же, ведь есть же дежурные аптеки. Он вернулся в машину и поехал в ближайшую дежурную аптеку. Он заглянул внутрь и подал в открытое окошко свой рецепт: молоденькая девушка-провизор подошла к окошку с другой стороны. Она посмотрела рецепт, улыбнулась и вернула обратно. Он возмутился.

— Куда мне идти, сейчас все аптеки кроме дежурных закрыты, а вы не хотите меня обслуживать! — Праведный гнев переполнял его.

Девушка-провизор смотрела на него со странным выражением лица: смесью сочувствия, жалости и удивления. Она спросила его мягко, как психбольного.

— А вы сами-то читали, что вам прописали?

— Я? — удивился Вадим Анимподестович. — Нет!

Он схватил рецепт: там разборчивым, не похожим на докторские каракули почерком, было написано: 1. Взять на работе отпуск на две недели. Нормально, подумал Вадим. Отдых мне не помешает! 2. Принять на это время обет молчания. Странно. При чём тут молчание? Он так и застыл перед окошком. С другой стороны стояла и смотрела на него, как в зеркало, девушка. Она следила за сменой выражения его лица. 3. Поступить санитаром в хоспис. Обет молчания сохранять.

— Какая ерунда, — рассердился он, — какой-то обет, какой-то хоспис. Ничего не понимаю. Детский сад, — раздраженно ворчал он.

— Не ерунда, — тихо сказала девушка-провизор, она посмотрела ему в глаза так, что ему захотелось закрыться рукой. — Совесть замучила? — спросила она.

— Что вы сказали? — встрепенулся он. Но девушка уже закрыла окошко и спрашивать было некого.

Он хотел постучать ещё раз, но понимал, что это глупо. Он потоптался в светлом круге у двери, а потом вернулся в машину и поехал домой. В его заплечной суме вместе с черёмухой и матерью теперь лежал и рецепт докторицы. С этим рецептом надо переспать, решил он. Несмотря на волнения и потрясения, спал он на редкость спокойно и хорошо.

Утром он встал свежий и полный решимости выполнить рекомендации врача. Обет молчания его не тяготил — он жил один и разговаривать ему было не с кем. Как всегда он мысленно поблагодарил бога, что он подарил людям интернет, потому что телефоном в связи с его обетом молчания пользоваться он не мог. Хорошо, что привычки разговаривать с самим собой у него нет.

Он нашёл адрес ближайшего хосписа, изготовил бейджик с текстом «Вадим», неожиданно легко отказался от отчества и фамилии, очень похожих на сложно выговариваемую скороговорку, под именем он написал «немой», зачеркнул, написал: «не разговариваю», зачеркнул, потом, подумав, написал «молчун», приколол на рубашку и направился в хоспис. Там его приняли радушно, посмеялись над его бейджиком и дали заполнить заявление. Спросили: "Ты слышишь?" Он кивнул. Объяснили обязанности, завхоз выдал халат, перчатки, тряпку, швабру, он снял рубашку и переколол бейджик на халат и пошёл на послушание.

Место оказалось страшное. Если бы он вместо Данте писал божественную комедию, то описание ада, сделанное Вадимом, было бы гораздо страшнее, чем Дантов ад. Запах больных, старых тел, запах смерти, ужаса и безнадежности. Ничего страшнее, чем глаза этих людей, он в жизни не видел. Как он будет здесь ещё две недели. "Я не хочу даже дышать этим воздухом, я не хочу на это смотреть, я не хочу переживать за них, я не выдержу. Я не хочу вдыхать эту вонь, проклятый хоспис, проклятые больные, всё равно они скоро умрут, меня сейчас стошнит", он был так зол, он был в ярости, он уже хотел бросить всё это и отправиться в свой спокойный чистый дом.

Время тянулось так медленно, что он подгонял его как мог, скорее бы прошли эти две недели. Потом он опомнился: почему он так злится на этих людей, они-то уж точно не виноваты, что он должен две недели делать то, что ему так противно. Потом он подумал: когда-нибудь он тоже будет лежать как овощ, как тухлый овощ, и ему будет больно, тоскливо и одиноко и никто, так же как он сейчас, не захочет подойти и взять его за руку, посмотреть сочувствующим взглядом, все будут смотреть на него как на обузу, ненужную вещь, как на мерзкую, пока ещё живую, наполовину живую, человеческую особь, которая уже никогда не будет полноценным полезным человеком, и придут к выводу, что ни к чему тратить на него время и душевное тепло, он ведь он совершенно бесполезен и всё равно скоро умрёт, что он сор, который со дня на день сожгут в крематории.

Он уже представил себя на опротивевшей казённой кровати и понимал мать, которая боялась этого больше всего на свете. Он видел себя, отвратительного всем и каждому, и никакого просвета, никакого будущего, без выхода, без надежды — только ожидание смерти.

Умирающие, которых он видел каждый день, старались найти себе хоть какую-нибудь работу или занятие — считать стоны соседей, вспоминать немецкие слова из программы пятого класса: Alles ist weiss. Überall liegt Schnee, становилось легче, и это тоже никому не нужно. Они умирали, это тоже была работа, как раз нужная, самая важная на свете работа, которая отнимала много сил и, устав от неё, они отдыхали. Вадим чувствовал, какая это тяжелая работа.

Когда они отдыхали от неё, лица у них были просветленные и удовлетворённые, глаза становились ясные и чистые как у детей. Безмятежные. Он даже позавидовал некоторым на мгновение, в этот момент он понял, что ему надо изменить своё отношение к этой работе и не злиться так яростно, а то он изведёт себя и потеряет человеческий образ. Ведь всё дело в его отношении, и постепенно простая работа, которая делала грязное чистым, и запрет на слова успокоили его, он методично стал делать своё дело, несмотря на то, что навыка влажной уборки у него почти не было. Совесть и тяжёлые мысли его отпустили, и через три часа, когда он закончил уборку, можно было начинать её заново. Что он и сделал. Второй круг дался ему намного легче. У него была работа, которую он делал, и он уже мог задерживать взгляд на лицах полутрупов, нет, полуживых. Многие без сознания.

Перед уходом его попросили сменить памперсы мужчинам из второй палаты. Это оказалось не так противно, как он думал. Кто был в сознании с благодарностью отвечали на его прикосновения, лишенные отвращения и брезгливости, обычных при отношении здоровых к больным, некоторые пытались что-то сказать, бейджик его пригодился только для персонала, больные не обращали на него внимания, и кто мог, говорили с ним, а он не смог бы ответить и без обета молчания — из-за спазма в горле и только пытался улыбаться.

Первый день вымотал его полностью, выжал сок. Он переоделся и побрёл домой. Дома ни читать, ни гулять по инету ему не хотелось, есть совершенно не хотелось, да и на работе он весь день не ел. Он долго простоял под душем, испытывая удовольствие, что недолго, здесь и сейчас он принадлежит сам себе. Рухнул в постель и спал не шелохнувшись до звонка будильника.

Следующий день поменял шестерых вчерашних умирающих на новых. Ему были рады, если он понял выражение их лиц. Посетителей мало, никто не хотел страдать и каждый прикрывался работой. Он сам прекрасно знал это по себе, сам так же поступил с матерью. Время, проведенное с умирающими, немного ослабило муки совести, из-за того, что он так и не проводил мать, когда она умирала. Он, как всегда, утешал себя тем, что встретится с ней после смерти, но сам понимал, какое это слабое и лживое утешение.

Он привыкал. Ещё вчера он отпустил свою злость, и ему стало намного легче. Сегодня ему удалось улыбаться без спазма в горле. Помыв полы, он переоделся в чистое и занимался уже более деликатными делами, кормил, вытирал, менял, переворачивал, возил, опять переодевался, мыл полы, выносил, переодевал, потом шёл домой и наконец, впервые за два дня он поел. В холодильнике сыр и масло. Он сварил кофе, сделал бутерброд, и это оказалось так вкусно, что он удивился, почему он этого раньше не замечал.

Третий день поменял ещё четверых. Время с каждым днём струилось всё быстрее. Четвёртый день пролетел, как ему показалось, за два часа. Его называли парень, сынок, а такие же, как он, волонтёры звали его молчун.

Приближалась к концу вторая неделя. Через три дня он будет свободным. Он чувствовал себя на вокзале, где он провожает кого-то на поезд, который отбывает и никогда больше не придёт.

В предпоследний день умирающая женщина у окна назвала его "сынок" и он сорвался, побежал в сестринскую и рыдал там два часа, потом вернулся к ней и остаток дня провёл, сидя у её кровати и бормоча: "да, мама, это я, мама, отдыхай, мама, я тебя люблю, мама". Домой не пошёл, прикорнул в сестринской, все сделали вид, что ничего странного в этом нет.

В последний день он не отходил от «мамы», она его отпустила в пять часов вечера. Навсегда. Он пошёл домой и лёг спать. Голова была горячей изнутри, и спать не получалось, как в детстве, когда он тяжело болел. Непрерывное движение мысли замыкалось на смерти двух матерей. Он похоронил «маму» через три дня, потому что она была одинока. Хоронить её некому. Было грустно. Что-то завершилось, но совесть не замолкала. Вот он проводил чужую мать как свою, точнее лучше, чем свою: и за руку подержал, и разговаривал, и от этого сознания ему становилось ещё хуже. И совесть разошлась так, что припомнила ему и статуэтку, и сестру, и жену отца, и черёмуху, и мать, и ещё тысячу случаев, где он вёл себя небезупречно.

— Всё, — сказал он совести, — я тебя вырежу. Удалю.

— Ты что очумел, что ли? Хочешь от меня избавиться? А совесть мучить не будет? — язвительно спросила она. (Будет, подумал он) и тут же рассмеялся:

— Ты, совесть, — сказал он, — совсем оборзела, как совесть будет меня мучить, я ж тебя вырежу!

— Сволочь ты, — сказала совесть.

— Да, — согласился он. Ему стало грустно, ведь он привык к ней за свои тридцать пять лет, то есть за двадцать восемь, потому что первые семь лет он как-то обходился без неё.

На следующее утро он пришёл в клинику. Совесть обиженно молчала. Элеонора Анатольевна приняла его очень любезно, только спросила:

— Вы не передумали? Наше консервативное лечение вам помогло?

— Мне стало ещё хуже, — признался он, — а теперь эта вредная совесть на меня ещё и обиделась. Удаляйте!

— Ну, мы не удаляем, а, как бы выразиться помягче, мы заставляем её молчать. С помощью очень точной электронной пушки подвергаем воздействию рентгеновских лучей область локализации совести.

— То есть выжигаете, — уточнил он. — Хорошо.

— Идите, оплачивайте. — Элеонора Анатольевна выписала счёт.

Миллион. Не фига себе, какая дорогая, блин, совесть. Оплатил, поднялся в операционную, его провели за стеклянную стену, где переодели в халат, надели берет и уложили под электронную пушку, хотели уже пристегнуть ремнями руки и ноги, как он вдруг передумал и, растолкав санитаров, выскочил из операционной. Он был возбуждён, внутри всё дрожало. Да ладно, подумаешь, миллион, совесть дороже!

Он выбежал из ворот клиники. Если бы он оглянулся и посмотрел вверх, то увидел бы на третьем этаже стоящую у окна Элеонору Анатольевну. Уголки рта у неё играли, словно она не могла решить, улыбаться ей или грустить. Она отошла от окна, чтобы запереть дверь изнутри, чтобы кто-нибудь случайно не помешал ей...

Элеонора Анатольевна поудобнее устроилась за своим столом, откинулась на спинку стула и протянула руки к прозрачному шару, размером с хороший мужской кулак, и активировала его. Шар начал вращаться и мерцать слабо молочным светом, по мере увеличения скорости вращения шар поменял цвет на тёмно красный, поднялся на уровень её лба и стал записывать информацию. На другом конце галактики такой же шар синхронно принимал сигналы. Сеанс окончился, шар опустился на подставку, теперь его опять можно было принять за не слишком оригинальное украшение интерьера.

Смысл сообщения приблизительно можно было бы изложить так: уважаемому начальнику отдела рекогносцировки от полевого агента Аоэя на третьей планете звёздной системы: "обнаружен носитель совести... запас максимальный... качество высшее... может являться донором для 100 000 наших соотечественников, что соответствует 50 % удовлетворения очереди ожидающих пересадки совести, к сожалению он не дал мне осуществить забор совести, продолжаю поиск"...

Элеонора Анатольевна открыла глаза и подумала, что она рада уходу Вадима. Она не будет его преследовать и применять силу. По правилам можно изъять совесть, точнее — принять в дар — только по желанию индивидуума, к тому же она после забора отрастала у донора даже больше, чем была, память пациенту корректировали, деньги возвращали, так гласили правила и её совесть, но не могла же она объяснить всё это Вадиму Анемподистовичу.

Элеонора Анатольевна служила полевым агентом, эту, да впрочем и все уважаемые профессии и государственные должности на её планете по закону могли занимать только обладатели совести. У кого совести не было, страстно мечтали получить её, поэтому работа по поиску доноров совести считалась одной из самых важных. Она знала, что существовал даже чёрный рынок по торговле совестью. Но товар, который там предлагали, был контрафактным и это сразу же вылезло бы в ходе стандартных проверок при приёме на работу, а в государственных клиниках её пересаживали бесплатно, как же иначе, ведь никак невозможно купить совесть и остаться честным. Понятно, что в таком обществе, где совесть была обязательной, наблюдался её дефицит, и были огромные очереди, но зато все хотели её иметь, не то, что здесь, где люди пренебрегали совестью и даже желали от неё избавиться.

Вадим обладал редким ветвистым экземпляром, но это в большой степени его заслуга, это он не прощал себе ничего, поэтому она у него так разрослась. За две тысячи земных лет, в течение которых Элеонора Анатольевна несла вахту на этой планете, ей встретилось только три подобных экземпляра: длинноволосый чудак в Иудее и Иоанн Кронштадский, от которых и была восстановлена совесть у большинства населения её планеты, и вот этот, Вадим Анемподистович Нарциссов-Исподвывертомский. Надо будет хотя бы изучить его, пока он жив. Они такие хрупкие на этой молодой планете. Элеонора Анатольевна вздохнула: хорошо быть молодым, подумала она, где-то она это уже слышала, только не могла вспомнить, где. Хрупкие, и живут так недолго, как их трава и цветы. Как цвет полевой, подует ветер и нет его, и она опять поймала себя на мысли, что и это тоже где-то слышала. Пора в отпуск, подумала она, всё-таки две тысячи лет на вахте, но из-за важности работы совесть не позволяла ей просить отпуска.

Вадим шёл домой, шатаясь от счастья, как пьяный, забыв, что машина осталась у клиники, да чёрт с ней, с машиной!

— Родная моя, совесть моя, прости, — говорил он, — дорогая!

— Вот именно, что дорогая, — съязвила она. Я стою целый миллион! Она явно гордилась собой: — Чудак, ты отдал такую кучу денег за совесть, которая и так была твоей, причём абсолютно бесплатно! — совесть продолжала его пилить, — тебе не обидно?

— Да я счастлив! Главное, ты со мной.

— Да, — скромно сказала она, довольная, что он наконец оценил её, — я с тобой и буду с тобой всю твою жизнь, как черёмуха, как мать, как сестра. Я всегда буду с тобой, если ты сам меня не потеряешь.

После пережитых треволнений Вадим спокойно заснул со своей совестью в обнимку.

Хорошо быть в ладу со своей совестью, подумал бы он, если бы не спал. Совести снилось, что её опять хотят удалить, она просыпалась и с облегчением понимала, что это только сон, и тогда она нежно, чтобы не разбудить, покусывала Вадима на всякий случай, чтобы совесть не терял. Всё-таки совесть — самое главное в человеке, решила она и успокоилась. Не надолго — до завтрашнего дня!

Люба и душенька

Она неплохая, Любушка, Люба, Любовь, Вечная женственность, легкомысленная только. Я-то совсем не такая. Мне бы о душе, о вечном подумать, Библию почитать, а она меня всё время дёргает: посмотри, какой мужчина, мне бы такого! А какого «такого»? по мне-то и смотреть не на что — душонка у него слабенькая, хрОмая, только тело накачанное. А она: какой взгляд! Какие плечи широкие! Ни о чём серьёзном поговорить с ней нельзя, всё, о чём она может думать, это какую причёску сделать, какую юбку ей надеть — «короче некуда» или «с разрезом донельзя»! Накрасится Любовь моя, оденется, идёт, слегка раскачиваясь на каблучках, как поёт! Однажды я её в церковь затащила — она и тут: платок-то повязала, смотрит скромно, а забылась, так сверкнула глазами, что батюшка испугался, шарахнулся от неё, чуть не упал!

У меня в сумочке — премудрости Соломона, Екклесиаст мой любимый, такая там печаль, такой свет, что душа сладко болит и сердце щемит, — а она с собой косметичку весом полпуда таскает.

Сегодня на свидание полетела, а мне так неспокойно, как бы не было беды с Любовью моей отчаянной.

Началось всё это три дня назад: вижу встречает меня моя Любушка, Вечная Женственность, тихая, глазки опухшие, красные, заплаканные, волосы в беспорядке, ресницы не накрашены. Грустит. Я сначала-то значения не придала и в шутку ей говорю: — Что, мало тебе сегодня комплиментов насыпали, или каблук сломала, или колготки поехали? А она так кротко улыбнулась, газа отвела и молчит, как воды в рот набрала. Тут я забеспокоилась — беспокойная я душа-то!

— Что случилось, милая?

Она молчит. Я её тормошить:

— Ну что ты, февраль скоро кончится, весна начнётся — туфельки наденешь, шарфик шёлковый — никто от тебя глаз отвести не сможет!

А она мне говорит, спокойно так, буднично: — Помру я скоро.

— Тьфу! — говорю, — типун тебе на язык!

С чего ей помирать-то? Сроду не болела ничем моя Любушка — живая такая была, шустрая. Ни одного мужика не пропускала, на всех внимание обращала, добрая была, ласковая, щедрая — кого приобнимет, кого по головке погладит, кому улыбнётся, с кем просто поговорит — вот мужики к ней и тянулись — чувствовали в ней женскую силу: никого не обижала, каждый с ней ощущал себя желанным. Ну ладно, думаю, вечером погрустит, а к утру всё пройдёт: зачирикает птичка моя как раньше.

Но не тут-то было. На следующий вечер увидела я свою Любовь под иконами, лежит бледная, глаза закрыты, на ладан дышит. Я так испугалась:

— Вставай! — кричу, — подымайся, сучка, а то я сейчас сама тебя придушу, чтоб не мучилась!

Она мне слабым голоском: Не надо! Следы на шее останутся! —

Ну не дурочка, а? — Говори сейчас же, что случилось?!

Села моя Вечная Женственность, ножки свесила: — А помнишь, — говорит — того, с золотыми глазами?

— Помню, ну и что? При чём тут он?

— Так вот, он мне сказа-а-а-а-ал, — и ревёт.

— Не реви! Кому говорю, не реви! Что он тебе сказал, дьявол желтоглазый?!

— Он мне давно сказа-а-а-а-ал, что через три года меня уже никто не захо-о-о-о-чет! А прошло уже пять! — И ревёт.

Ну что тут скажешь? Дура-дурой, хоть и Вечная Женственность!

— Не расстраивайся, — говорю, — он тогда это несерьёзно сказал!

— Ещё как серьёзно! Я сама теперь уйду, поминай как звали, оставайся ты, Душенька, одна, никто тебе теперь мешать не будет...

И опять ложится, к стенке поворачивается. И вот на третий день, когда я уже думала, что придется мне хоронить мою Любовь, Вечную Женственность, случилось неожиданное, я к ней:

— Вставай, дорогая, поднимайся, оживай, позвонил твой, с золотыми глазами!!!

Она и ухом не ведёт. Молчит. Только вижу — аж засветилось ухо-то.

— Ну не интересно тебе, ладно. Не буду рассказывать.

Повернула она мордочку, но глаз не открывает, а ресницы как мотыльки трепещут. Я будто сама с собой разговариваю:

— Я правда, не узнала его, не ожидала, что позвонит!

— Как не узнала? — вскинулась Любовь, — как ты могла его не узнать?!

— Так и не узнала! Чего мне его узнавать-то, кто он мне? Никто!

— А мне он всё! — кричит, а из горла не крик, а писк какой-то доносится! — Что он сказал?

— А что они все говорят? Сказал, что хочет тебя. Увидеть!

Засмеялась моя Любушка, сидит, счастливая. Глаза сияют. Улыбка глупая. Щёки порозовели. И опять как заревёт:

— Посмотри на меня! Я совсем прозрачная, ножки тонкие, ручки тонкие, а какая грудь была, какая попа, одни глаза остались. Как я ему такой покажусь?!

Ну что ты будешь с ней делать? — Ты, — говорю, — на самом деле у меня красавица! Ты весёлая у меня, ласковая, нежная!

А она мне: ноги у меня не от ушей! И волосы, — говорит, — у меня невыразительного цвета медвежьей шерсти!

— Да нет, волосы у тебя, как у Мерилин Монро, это у неё такой цвет был, пока в блондинку не перекрасилась. Только, я думаю, не надо вам видеться!

— Тебя не спросила! — говорит эта нахалка. Откуда только силы взялись: вскочила, перед зеркалом крутится — мажет личико росой с ресниц невинных девушек (хорошо мимические морщинки разглаживает). Губки надувает и помадой из утренней зари наяривает. Ресницы ночными шорохами накрасила. Просто красавица! А сама ещё от слабости пошатывается!

— Я тебя не пущу! Он может тебя своим мужским самомнением запросто зашибить!

— Ничего, не зашибёт!

— Эгоизмом задавит!

— Не задавит!

— Обидит!

— Я — Любовь, не обидчивая!

— Тогда я с тобой пойду!

— Нет уж! — кричит Вечная Женственность — посмотри на себя: мудрая ты, как змея, серьёзная, как училка, только и знаешь, Библию свою читать, скучно с тобой — оскомину набьешь, старая ты как мир, душенька, ты ему никогда не нравилась! Не обращал он на тебя никогда внимания! Только на меня смотрел, только меня хотел, стихи мне писал, не мешай мне! Я блистающая как заря, прекрасная как луна, светлая как солнце, грозная как полки со знамёнами!

Вот, дурочка, подумала Душа, меня ругает, а сама, не зная того, Екклесиаста цитирует, да что б ты цитировала, если бы я его не читала?!

— Ладно, уговорила!, — сказала Любовь, — не пойду, буду дома сидеть с тобой, Душа моя, только голодная я очень: хочу, — говорит — икры лягушачьей с шампанским, и квашеной в слезах капусты, сделай, пожалуйста!

И смотрит так жалобно, просительно, я-то, конечно, тут же растаяла, побежала ей ужин готовить, икра у нас была, капуста тоже, слёз она сама целый кувшин наплакала, а вот за шампанским надо срочно бежать, дома спиртного не держим! Как я тогда не поняла, что она придумала, сучка. Вытолкнула меня из тела, заставила в магазин бежать, и ушла одна. Прибегаю с шампанским, а её и след простыл, ну что ты будешь с этой Вечной Женственностью делать, где мне её теперь искать, — Душенька расстроено качала головой и хмурилась.

Душа вздохнула и продолжила, не глядя на своего случайного слушателя, бомжеватого вида мужичка, обалдевшего от Души, по хозяйски расположившейся на его законной скамейке — прозрачной женщины, похожей на дрожащий воздух над разогретым солнцем полем:

— Вообще-то мы с ней дружно жили, а как вы думаете, если в одном теле с кем-то живёшь — дружить надо, а то не жизнь будет, а мука!

Мужичок не верил ни своим глазам, ни ушам, а Душа не обращала на него никакого внимания, похоже, разговаривала сама с собой.

— Насилу нашла её, вот сижу теперь здесь, наблюдаю, чтоб Любовь мою, Вечную Женственность, не обидели. Жду её. Что с Любовью без Души будет? Да и Душа без Любви погибнет. А она без него жить не хочет, а может, и мне попробовать? Может, и для меня местечко найдется? Душа поднялась на носочки, легко оттолкнулась от земли, засыпанной лиственничными иголочками, они спружинили, и душа медленно поплыла к старому дереву — подлетев к устроившейся под ним парочке, она мягко толкнула Вечную Женственность в бок, та подвинулась и обняла своего мужчину левой рукой. Душа почувствовала, что встала на место, тогда она положила голову на его плечо, нежно потёрлась щекой и блаженно вздохнула. Золотоглазый улыбнулся как во сне, но ничего особенного не заметил.

Диктатура справедивости

В наше время Каждый ребёнок мечтает стать тайным агентом, советником пятого класса, а всего было шесть классов, и шестой самый высокий, шестой класс был только у членов коллегиального всемирного правительства Земли, их было восемьсот три человека. Тайных агентов было всего десять тысяч на весь мир. В некотором отношении тайные агенты были даже более влиятельны, чем официальные члены коллегиального правительства, и никто из "окружающих" и "неокружающих" не знал тайных агентов пятого класса в лицо.

Члены правительства были на виду, что резко ограничивало их возможности что-то решать в действительности, а не выполнять возложенные на них декоративные функции. Они все имели генеральский чин, ну, типа, как свадебные генералы. Так только, в случае приёмов, праздников, путешествий и визитов или в случае торжественной встречи инопланетной делегации, они общались с населением: молодёжью и студентами, ходили по школам и проводили совершенно открытые уроки, открытыми они назывались потому, что с них, уроков, можно было свободно уйти, потому что двери всегда были открыты. Поэтому свадебные генералы эти, члены всемирного правительства, просто украшали жизнь пиплов, а в остальное время они отдыхали. Приглашать-то их приглашали, но решать ничего не давали.

Всё решали тайные агенты, но в лицо их так никто никогда и не видел. Все решения они принимали коллегиально, и решения тайных агентов не подвергались критике или отмене. В прошлом все члены правительства были как раз тайными агентами, когда тайный агент выходил на пенсию, то он имел право стать таким свадебным генералом, членом мирового правительства. Если вы заметили, то тайных агентов было десять тысяч, а членов правительства, восемьсот три человека. Вы спросите, куда делись остальные?, очень просто: подались в пиплы. Пиплы были самым привилегированным и самым большим классом населения. Они просто жили и делали, что хотели, это считалось наивысшей привилегией. За пиплами все-таки надо было следить, а то они как дети, то поранятся, то пропадут куда-то, то заболеют, в общем, чтобы охранять пиплов, был специальные подразделения: они называлсь "неокружающими" и "окружающими". Кстати, "окружающие" — это тоже должность: именно они должны были постоянно следить за функционированием самого главного принципа мирового государства: "царства справедливости" выполнять решения тайных агентов во имя справедливости. Все перечислены? Проверим: шестой класс — члены мирового правительства. Пятый класс — тайные агенты. Четвертый класс — "окружающие", открытые помощники тайных агентов. Третий класс — "неокружающие" — тайные помощники тайных агентов, в средние века они назывались палачами. Второй класс — пиплы. И последний класс — чиновники.

Пиплы — самые привилегированные: "всё для пиплов", "пиплы всегда правы", и так далее и тому подобное.

С членами мирового правительства всё понятно. Свадебные генералы, представительский класс. Артисты, можно сказать, в декорациях.

Тайные агенты. Вот это серые генералы. В лицо их никто не знает. Ходят они среди пиплов, "окружающих", "неокружающих" и чиновников. Тайные агенты потому и тайные, что если бы пиплы знали, что среди них находятся тайные агенты, то они не вели бы себя так свободно. Задачей тайных агентов было выявлять среди населения зачатки хамства, неуважения, пренебрежения, нелюбви и других пережитков прошлого на самой ранней стадии: хоть пиплы и были хорошими изначально, но иногда они набрасывались друг на друга в приступах злобы. Иногда такая агрессия была следствием других, не душевных, болезней: как то гипертония, потому что при повышении давления человек иногда чувствовал раздражение и гнев, хотя гневаться не было причин. Ну, и многие другие заболевания влияли на поведение и, конечно, таких пиплов лечили.

Бывало, что среди пиплов фиксировались вспышки массовой немотивированной агрессии, тогда тайные агенты, если вспышки были случайными, вызывали "окружающих" — они с помощью средств химзащиты успокаивали пиплов, иногда хватало флешмобов, исполненных "окружающими". Например, когда молодежь на спортивных состязаниях иногда выходила из берегов, приходилось тушить очаги агрессии с помощью масла лаванды, которое разбрызгивали над стадионом в районе трибун, тогда под действием аромата пиплы успокаивались, масло испарялись, улетучивалось, и конфликт затухал. Игрокам хватало надзора судей и масляные души к ним редко применялись.

Очень сильные конфликты случались у тех, кто по старым привычкам отказывался от общественного, вполне приличного, транспорта, причём платить за него не надо, просто надо два месяца в году отработать в сфере дорожного строительства или на станциях техобслуживания — и пользуйся бесплатно целый год, но некоторые несознательные пиплы продолжали раскатывать на личном транспорте, что не возбранялось законом, так как личный транспорт по закону приравнивался к игрушкам, а запретить пиплам пользоваться и забавляться игрушками нельзя. В общем, игрушки на колёсах были очень значительным источником отрицательной энергии, поэтому надо было все время гасить конфликты, чтобы они не перерастали в преступления.

Если за пиплом были замечены многочисленные нарушения: хамство на дорогах, бита в багажнике, факи в окна, нецензурная брань, то когда набиралось 5 нарушений, игрушку отбирали. По исправлении, после общественных работ, игрушку могли вернуть, но при следующем нарушении игрушку конфисковали.

Тайные агенты пресекали на корню всё, что могло привести к нарушениям справедливости. Больше всего нарушений: волокиты, грубости, наглости и пренебрежения было в отделениях почты России, где работали перевоспитываемые чиновники, а так как работа была трудная, а они еще только-только исправились, то они чаще всего и срывались.

В мире никаких справок в обращении не было. Всем пиплам верили на слово, что не касалось чиновников, которые жили в резервациях.

Денег тоже не было. Продукты выдавали по потребностям. Поэтому чиновники как класс вообще были не нужны. Не только чиновники, но и правоохранители, и карающие органы тоже. Если кто-то из этих групп мог перестроиться и вести себя как порядочные пиплы, то такие люди могли после карантина вернуться и жить в обществе.

До установления диктатуры справедливости в обществе творился полный беспредел госчиновников от самых мелких до президента, который позволял себе различные мерзости вроде развода. Совершенно распоясались частные предприятия: тоже были не лучше, чем государственные, но честнее, и если из двух зол выбирать меньшее, то несомненно, частные структуры были предпочтительнее. Потому что частные структуры так и говорили: "мы жадные, мы хотим получить с вас деньги, и чем больше, тем лучше". В госструктурах было по-другому: им было в лом бесплатно или за смешные деньги оказывать услуги, за которые можно было бы брать деньги. Служащие считали это глупым и оскорбительным для себя и поэтому думали, что граждане чуть ли не грабят их, получая бесплатно то, за что работники госструктур могли бы взять деньги, забывая, что они-то получают за оказание этих услуг зарплату. Всех посетителей они считали нахлебниками, попрошайками, психами, и вообще людьми второго сорта и почему-то предполагали, что посетители зависят от них, а не наоборот, как было на самом деле.

Чиновники для народа, а не люди для чиновников, как те ошибочно полагали. Единственное, что иногда приводило их в чувство, это когда они по каким-то загадочным причинам оказывались на месте простых граждан и на себе испытывали прелести хождения по кабинетам. Но так как структуры прорастали друг в друга, то некоторые чиновники как попадали в коридоры власти, так всю жизнь и бродили по ним, тщетно ища выхода, и из ложной гордости не позволяли себе спросить, где, собственно говоря, выход. Так они и проводили всю жизнь в коридорах, там же ели и спали, мылись и прочее, встречали будущих спутников жизни и рожали детей, там же, в коридорах, воспитывали их, не выводя тех в реальную жизнь. От этого получались такие индивидуумы, которые полагали, что в этих коридорах и есть настоящая жизнь, а люди, которые приходят извне, не стоят ни уважения, ни внимания, и людьми-то не являются, которым нечего делать, как только ходить за справками, и т.д. и т.п.

В органах внутренних дел, прошу прощения за тавтологию, дела обстояли еще хуже. Двойная мораль там стала так органична, что нормальные люди с одинарной моралью там были как белые вороны, их считали недалёкими дураками, идиотами, ничего не понимающими в жизни, и в результате честные с одинарной моралью и прозрачными принципами просто не приживались, а приживались только люди с двойной моралью и размытыми нравственными принципами.

После установления диктатуры справедливости началось перевоспитание бюрократов и чиновников. Дело это было сложным и долгим, иногда безнадёжным. Вытравить из них хамство и пренебрежение к людям было труднее всего. Иногда невозможно. Если они всё-таки перевоспитывались и могли жить по справедливости, как нормальные пиплы, то их выпускали в общество. Если нет, то их отправляли в резервации, организованные для их же блага. Госчиновники, лишившиеся своих привилегий, просто сходили с ума от безысходности. Без своих мест и возможности издеваться и помыкать людьми они очень быстро умирали.

Поэтому мировое правительство решило организовать для них особые места обитания — резервации. Там для несчастных были построены дома с лабиринтоподобными коридорами. Там они могли почувствовать себя как раньше, до диктатуры справедливости: вновь ощущали себя властелинами судеб, чего им сейчас так не хватало. Население резервации было поделено на две равноценные части по возрасту, полу и самое главное, по специальностям: в результате в обеих группах было равное количество мужчин и женщин, равное количество чиновников различного профиля. Например, в резервации Москвы было в каждой группе, назовём их условно группа 1 и группа 2, равное количество: служащих паспортных столов и регистрации: в группе 1 — 2тыс. 10 чел, в группе 2 — 2 тыс. 11 чел., бывших служащих органов внутренних дел и ГИБДД : в группе 1 — 1507 чел., а в группе 2 — 1506 чел., работников ЗАГС и пенсионного фонда: в группе 1 — 409 чел., в группе 2 — 408 чел., то есть получались равноценные группы. Тогда их замыкали самих на себя. Один день первая группа выполняла любезную им роль госчиновников, а вторая группа — роль посетителей-просителей, а на следующий день — наоборот, первая группа становилась просителями, а вторая — чиновниками.

Можно было, конечно, сделать период не один день, а неделю или месяц, но в таком случае чиновники привыкали и не хотели примерять роль просителей, вспоминали старое, и очень переживали и нервничали, когда приходилось вновь становиться просителями, поэтому их меняли местами каждый день, но и тут хитрые чиновники находили лазейки: они придумали себе деньги, которые на воле уже давно были отменены, они печатали их на принтере, и так как деньги на воле не имели хождения, то напечатанные на принтере "деньги" чиновников тоже не считались фальшивыми, так как самодельные деньги проходили как игрушки, то чиновникам позволяли играть ими, но перевоспитуемые придумали на свои игровые деньги покупать у членов другой группы дни, чтобы оставаться чиновниками не один день, как положено, а сколько могли купить. Продавшие свои дни ходили просителями дольше положенного, но привычные пачки игровых денег грели им сердца. Из-за этого лечение шло медленно.

При системе через день, чиновники не успевали необратимо привыкнуть к роли вершителей судеб и выздоравливали быстрее. Поле выздоровления их выпускали на свободу, но старались не доверять им работу, связанную с живым населением, чтобы у чиновников не возникал рецидив. Они чаще всего использовались как дворники, ассенизаторы, прачки, официанты, однако работу поваров им не доверяли, вкуса у них не было, и блюда получались дрянные. К сожалению, жизнь на свободе бывшим чиновникам не нравилась и они старались совершить какое-нибудь мелкое правонарушение, чтобы их опять вернули в резервацию, где они чувствовали себя счастливыми хотя бы через день.

Самое сложное было организовать работу по исполнению наказаний в области медицины. Здесь уже выросли правозащитники, которые выступали против существующего порядка, называя его устаревшим, и ветхозаветным. В принципе, верно, потому что в области медицины был принят закон, который условно назывался "офтальмологическо-стоматологическим": так как он основывался на выражении "око за око и зуб за зуб".

Выполняли приговоры "неокружающие", честные, стойкие люди с обостренным чувством справедливости. Когда по вине врача происходили преступления, ну например, был случай, когда женщине вместо больной почки удалили здоровую, то врачу, совершившему такое вопиющее преступление, тоже удаляли почку, хотели ещё удалить вторую, потому что его жертва умерла, оставшись с больной, но после долгих юридических консультаций и дебатов, решили удалить только одну, а вторую не портить, как предлагал один из тайных агентов, хотя в принципе так было бы справедливо.

В другом случае в детской больнице Санкт-Петербурга мальчику шести лет врач перелил зараженную кровь, и ребёнок получил вирус иммунодефицита. Здесь возникли долгие, как и в случае с почкой, споры, потому что половина агентов требовали, чтобы заразили сына обвиняемого, а половина, чтобы не трогали ребёнка, а заразили самого врача, в результате остановились на втором варианте, потому что ребёнок был не виноват и не должен был страдать за ошибки отца. Больше всего было случаев, когда хирурги оставляли в брюшной и других полостях инструменты и салфетки. Им соответственно зашивали аналогичные предметы, тщательно продезинфицированные, конечно.

Если вы думаете, что на производство необходимых для правосудия предметов напрасно тратились средства, время и трудовые ресурсы, то вы не правы, так как после введения офтальмологическо-стоматологического закона такие преступления практически не встречались, и с наказаниями справлялась одна клиника на всю страну.

Пиплы жили свободно, "окружающие" и "неокружающие" работали и ждали пенсии, на которую они выходили раньше пиплов, тайные агенты пресекали и решали, члены мирового правительства выполняли представительские функции, чиновники перевоспитывались.

Царила справедливость. Мир процветал.

Чиновники пытались подкупить игрушечными деньгами тайных агентов и готовили революцию.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге