Мир языческой сказки. Книга 1. Широкими реками.
Роль сказки в жизни человека (вступление).
Вам, читатель, очень повезло, если в детстве вашей няней был живой человек, а не телевизор, перед которым любят оставлять своих малышей «занятые» родители. Возможно, вы вспомните, что, когда закончился период колыбельных песен, на ночь вам рассказывали сказки. Перейдя из детства в юность, наверняка, вы стали относиться к этому виду творчества, как к своеобразным «побрехушкам» которые пригодны «лишь для малышни», а вместо основы имеют принцип «верти языком как хочешь, лишь бы дитя не плакало». Став «взрослым» человеком, вряд ли вы воспримете сказку иначе, и вспомните о ней лишь тогда, когда выход во двор приравняется к дальнему походу, а забавные внучата, глядя на вас светлыми глазенками, попросят рассказать им что-нибудь. Всплывут в памяти самые простые сюжеты, что-то найдется в старых книжках на антресолях, но многое придется выдумывать самому.
В нынешнее время, особо «продвинутые» родители предпочитают пичкать ребенка рассказами про модных «кендерменов», считая, что сказки про Ивановцаревичей и колобков несерьезны – не захватывают «экшеном», не учат драгоценному эгоцентризму, не прививают «деловую хватку». Впоследствии новомодные супергерои и мутанты аукиваются таким родителям по печени, когда в темном подъезде не находится «закурить» или «семок».
Намеренное занижение роли сказки в нашей жизни – серьезный ущерб в воспитании детей. А ведь именно детям предстоит стать взрослыми и сменить нас. Кстати, даже этот момент старается донести до нас сказочный сюжет: царь спросил мужика, на что идет его урожай, а тот ответил, что делит на три части – сам кормится, в долг дает и долги отдает. А когда властелин потребовал разъяснить, мужик ответил: одной долей он кормит себя, второй – престарелых родителей, отдавая им долг, а третья часть урожая идет на детей, в расчете на их помощь, когда они повзрослеют, а он – состарится.
В древности сказка была не просто досужим враньем, призванным развлечь молодежь. Все сюжеты были строго отсортированы, передавались из поколения в поколение с тех языческих времен, когда человек еще менял землянки на избы. А некоторые из сказок можно отследить чуть ли не до пещер первобытных охотников. Сказка передавала опыт поколений. Сказка давала примеры для подражания и осуждения. Сказкой расставлялись жизненные приоритеты. И дети, в силу своего восприятия не стесненные в вере и фантазии, примеряли сказки на себя. Они хотели быть сильными богатырями, которые побеждают врагов, оборотистыми купцами, любящими родителями, умными мужичками, способными розыгрышем наказать барский произвол. Дети учились любить родину, быть храбрыми и честными, жертвовать малым в борьбе за великое и верить, что добро и зло получат в конце причитающееся им воздаяние. Восхищаясь непокорным, но добрым Ильей Муромцем, дети презирали хвастуна и взяточника Чурило Пленковича. Жалея непослушного петушка, осуждали укравшую его беспринципную лису. Плача над преданным братьями Иваном – облегченно вздыхали, когда изменников в конце казнили. Рудименты этого воспитания, скорее всего, получали и вы. Хотя бы в виде попытки родителя объяснить ребенку на примере колобка, что нельзя сбегать из-под присмотра и, тем более, общаться с незнакомыми людьми.
Сложно переоценить и практический опыт сказки. Ведь именно на основе сюжета о говорящих зверях-помощниках человек равно приобретал представления об использовании животного мира и предельно уважительном к нему отношении. Сюжеты с волшебными предметами – самобранками, кладенцами, самогудами, рассчитаны как на своеобразную прививку профессиональных навыков (меч нужен для войны, скатерть для праздничного пира и т.п.), так и на трепетное отношение к вещам, к людям, создавшим эти вещи.
В языческие времена эти сюжеты являлись следствием анимизма (веры в равную с человеком одухотворенность мира) и фетишизма (уверенности в исключительно правильном и полезном применении предмета). В современной культуре от этого отмахнулись как от «глупых суеверий» и «детских сказок». А в итоге мы имеем сотни вымерших по вине человека уникальных видов животных (вроде тура и стеллеровой коровы), масштабные катастрофы на Фукусиме и в Мексиканском заливе. А еще искаженный фетишизм превратился в вещизм - нелепое желание приобрести наиболее модный или наиболее новый предмет, и это явление заставляет людей забывать более достойные начинания, а заодно – и само предназначение искомой вещи.
Александр Наумович Джуринский (автор более 20 монографий, книг и учебников по педагогике) отмечал, что древнее общество делилось на касты (сословия по профессиональному признаку). Как правило, деление шло на военноаристократическую, духовно-жреческую, ремесленно-аграрную, торговую и рабскую (в ряде других обществ ее заменяла либо каста «неприкасаемых», как в Индии, либо обычное уличное отребье. При этом он высказал весьма здравое предположение) относительно разных приоритетов у каждой соцпрослойки и обосновал теорию о том, что каждая из каст имела собственные сказания, призванные передавать особенности своего сообщества новым поколениям. Воины-аристократы учили детей боевой доблести и политике, торговцы – оборотистости и хитрости, жрецы учили находить первопричины различных явлений в мире, аграрии и ремесленники – правильно трудиться, но быть готовыми остановить врага оружием, а произвол – хитростью.
А вот в прослойке отребья сказки, в большинстве своем, сводились на похабщину. Немногие уцелевшие легенды утверждали, что обмануть, украсть или подставить – вполне правильно. Лишь бы хорошо было. Известный принцип преступной круговой поруки «живи и давай жить другим» паразитировал на народном творчестве. Именно по этой причине многие сборники выглядят хаотично: этнографы, собиравшие сказки по забытым деревням, сделали достойное дело, сохранив опыт наших предков, но им и в голову не приходило рассортировать его. Все на что их хватило – выделить из фольклора анекдот, былину и притчу. Дальше того не продвинулось.
Зачастую, многие литераторы брали народный сюжет и вносили в него коррективы согласно текущей эпохе, читательскому восприятию и собственному разумению. Иногда это было в ущерб воспитательной составляющей (когда искажалась мораль), но часто улучшалось восприятие древнего сказания современным человеком.
Изучая фольклор славянских народов, я рискнул пойти по стезе авторской сказки. Моральную составляющую я старался сохранить и подчеркнуть, мировосприятие – передать максимально точно и живо. Практически все мои сказки содержат сюжеты, взятые из поверий, народных сказаний, праздников, сохранивших и поныне яркие элементы язычества. Я не оригинален в этой области. Первым эту дорогу прошел А. Н. Афанасьев в 19 веке. Сумев показать языческое мировоззрение русской сказки обществу, находящемуся под игом клерикальномракобесного паразита, он, стараниями церковников, лишился всех должностей и умер в нищете. Моими предшественниками были и Николай Сладков, и Виталий Бианки (изучение творчества которых в мое время считалось нормой в младших классах). Но своим непосредственным наставником я считаю Алексея Ремизова, чьи сказки мне попались в детстве много раньше (к счастью) неоязыческого ширпотреба различной степени усваиваемости. Именно памяти этого замечательного человека я и посвящаю свой труд.
Часть 1. Ребячья сказка
Период детства у древних славян условно подразделялся на три этапа. Первый из них начинался с рождения ребенка и заканчивался в год-полтора. Все это время ребенок представлял единое целое с матерью: питался ее молоком, нуждался в ее заботе, перенимал от нее мировосприятие. В сознание ребенка через песни, игры и прибаутки закладывались простые определения и их связи: ласка – хорошо, свет – видно, ночь – спать, колыбель – домик, крыша – защита, печь – тепло, кошка – ласка, щенок – игра. В этот период формируются вкусы и пристрастия ребенка, появляются первые попытки двухстороннего контакта с окружающими людьми. Заканчивался этот этап детства с первыми шагами ребенка, со сменой зыбки на иное место отдыха (лавку или полати), с отлучением его от груди. Последнее часто сопровождалось полу-игрой полу-обрядом шуточного отпугивания чада: грудь мазалась сажей и демонстрировалась ребенку при каждом его капризе с пояснением – «съели». С года или полутора лет ребенок должен уже учиться самостоятельной жизни, воспринимать себя как личность. И, если во время бытия грудничком, он познавал окружающее на основе сигналов от органов чувств, на примерах домочадцев и эмоциональной составляющей песен и игр, то теперь пробует изучать мир через отвлеченные понятия, через анализ реальной и воображаемой модели. И именно с этого этапа до самого конца детства становится необходима детская сказка.
Основные ее отличия:
1) Простой линейный сюжет;
2) Жестко расставленные приоритеты и их неизменность по ходу сюжета (взаимопомощь, любовь, доблесть и трудолюбие все время сказки остаются ПРАВИЛЬНЫМИ чертами, не становясь относительными и не исчезая у главного героя, точно так же, как и отрицательные черты антигероя не называются правильными и не перенимаются положительными персонажами);
3) Фиксированная роль положительных и отрицательных персонажей;
4) Абсолютный анимизм и максимальное очеловечивание всех проявлений живой и неживой природы;
5) Невербальная составляющая не ограничивается воздействием только на положительные чувства, но нагнетание обстановки минимально, а финал практически всегда «счастливый»;
6) Из сюжета не убираются негативные стороны, с которыми ребенку предстоит столкнуться в жизни, а потому необходимо проанализировать уже в нежном возрасте – страх, жадность, шантаж, запугивание, пренебрежение, обман, смерть. Но, параллельно с ними ОБЯЗАТЕЛЬНО указываются способы преодолеть вышеперечисленное.
Наблюдения за современными детьми позволили мне убедиться, что одностороннее воспитание губит характер и личность ребенка. Дети, воспитанные «по Споку» (т.е. без порицания, негативных примеров и т.д.), как правило, вырастают слабохарактерными, себялюбивыми, безынициативными, истеричными, асоциальными, жестокими и т.п. Грубо говоря, такие дети совершенно не приспособлены к жизни вне «материнского крыла». Но, к тому же эффекту приводит переизбыток «чернухи». Если родители, в силу неформальского мировоззрения или приверженности моде, предпочитают оптово загружать сознание ребенка «психоделикой» или «готикой», или же сказками про «черную руку», они рискуют получить на выходе столь же жестокий, себялюбивый, асоциальный элемент, что и фанаты Спока. Сюжеты сказки и ее аллегории ОБЯЗАНЫ отражать реальную жизнь со всеми ее сторонами (пусть даже и с теми, которые родители лично от себя хотели бы отдалить). Ибо стоит помнить, что, пока отживающая родня рассказывает, слушающему их дитяти еще предстоит жить.
Второй этап детства у славян заканчивался лет в пять, когда ребенок становился человеком с уже полностью сложившимся в систему мировоззрением. Будущий опыт и взросление способны лишь дополнить ее. Изменить же эту систему под силам лишь очень сильным потрясениям.
Переход в третью фазу детства наши предки обставляли обрядами: дети уже не носили одинаковые прически и перешитую со взрослой рубаху, теперь им давали одежду (с обережной детской вышивкой), которая копировала взрослую, а волосы либо стригли под горшок, если дело касалось мальчиков, либо заплетали в косу, если речь шла о девочках. Готовили и к будущим трудам: мальчика торжественно сажали на коня и с того момента старались приобщать к мужским работам, а девочка сплетала из пряжи первую нить (которой опоясывалась на своей свадьбе спустя десять лет) и начинала помогать по дому.
Завершался третий этап отрочеством в 8 –12 лет. И снова не обходилось без обрядов: получение «взрослого» имени взамен «обережного» детского, новой одежды (уже с вышивкой, характерной для человека со статусом взрослого), инструментов или снастей, необходимых для «мужского» или «женского» труда.
Детская сказка, учившая человека жизни вплоть до этого момента, уступает свое место сказке отроческой. Но о ней будет рассказано дальше.
Ну, а сейчас перед вами лежит цикл моих сказок. Любой цикл – это дорога. Дорога, по которой должен пройти маленький человек, чтобы в конце ее стать иным – более взрослым, сильным и мудрым. Алексей Ремизов назвал эту цель в конце Пути Морем-Океаном. И совсем не важно, что этот Океан из себя представляет – кладезь чудес, море, взрослую жизнь или собственную душу. Несмотря на точное его описание в сказках Ремизова, у каждого Море-Океан – свой. Два с половиной десятка лет назад, я отправился в дорогу вместе с героями сказок Алексея Михайловича. Спустя еще несколько лет, я понял, что именно этот путь привел меня к язычеству. И вот, уже больше двадцати лет я езжу по музеям самых разных стран, хожу в походы, пишу живые стихи и скучные взрослые книги, воспитываю сына, справляю обряды… И осознаю, что, коснувшись тогда Моря-Океана, я еще не раз буду к нему возвращаться. Самыми разными дорогами. Разными потому, что пройденные пути закрыты для человека навсегда.
В начале цикла «К Морю-Океану» Ремизов устами кота Котофея наставлял героев перед дорогой:
«— Все дороги ведут к Морю-Океану, — сказал Котофей Котофеич, одобрив Козы науку, — но есть три главных пути: первый путь лежит волшебными странами, второй путь лежит широкими реками, третий путь лежит темными лесами, болотами, полями и речками.
— Мы пойдем волшебными странами!
— Ну вот, так я и знал, — Кот с досады заходил по башне и закурлыкал жалобно, — нет, невозможно, так вы пропадете. Первые два пути для вас закрыты: чтобы идти волшебными странами, надо уметь ходить широкими реками, а до широких рек надо пройти еще долгий путь, и без меня вам одним не справиться. Остается третий путь, по которому вы и отправляйтесь.»
Вместе с героями сказок я прошел темными лесами. Это был путь, по которому мог вести Алексей Михайлович. Для меня он теперь закрыт. Тем же, для кого я стал проводником, укажу другую дорогу – широкими реками. Реками, связующими самые разные уголки нашей земли. Реками, чьи потоки соединяют настоящее с прошлым. Теми самыми реками, что всегда впадают в Море-Океан.
(10.10.2011)
На пороге
Шумит зеленый лес. Тревожно да грозно листья шелестят. Тяжело нынче у леса на его зеленом сердце. Беды ждет.
Зинька-синица море выпить грозилась, да каплей малой подавилась. Тридцать три ночницы – черных сестрицы разлетались по небу смурыми птицами, ползли к человеческим сердцам белыми червями – то ли сгубить ретивые, то ли об укрытии их просить.
Тревожно…
Небо вечернее наливалось кровавой тучей. Гремят, гуляют в ней грома, молнии-зарницы клинками сверкают. Ни капли дождя.
Вороний глаз в лесу вырос, красовался ягодкой. Волхв-гороховая голова углядел, думал – черника. Съел, да преставился, дурень.
Птицы по гнездам разлетелись, грудью птенчат укрыли. Щебечут тихо, на кровавое небо поглядывают. Воронье лишь на мертвом дубу раскаркалось. Не знают птицы черные-о железных-носах – падаль им будет иль самим уж пора перья уносить?
В поле костерок горит. Жарят люди-посидельщики сало с луком, хлеб про запас держат. Дух жареный в небо идет, как рукой держит мертвую тучу. - Странник-подорожник, что ты в дороге видел? - Видел я бога мертвого, да убийц живых, телом его похваляющихся. Брюхо у них необхватное, голова чугунная, а язык змеиный - двойной. Схоронили б они уж несчастное тело, так нет – по земле несут, всех ему поклониться заставляют. - А чего ж все кланяются-то? - Телу – из жалости, что покоя ему не дают, а убийцам – чтоб не видели прежде срока во глазах людских к ним, упырям, человечьей ненависти.
- Странник-подорожник, что еще ты видел?
- Видел я страшное: царство на куски разрубленное, будто в бранном поле тело человечье. Вороньем меж собой бьются князья-стольники: каждый соседский кусок лучшим считает.
- Что же они, сведать, что ли, не могут?
- Вот всей ратью сведывать к соседям и ходят.
- Странник-подорожник, что еще видел?
- Видел я грады, в пепел пожженные, да кости людские по полям, как зерна, разбросанные. Плачут живые, родителей своих хоронят, у предателей хлеба просят.
- А те?
- А тем дела нет. Врагу-победителю славу поют, в колокола звонят, в ножки кланяются: «не откажи в милости, погуби соседа, а мне его надел отдай!»
- Странник-подорожник, что еще видел?
- Видел я врагов, что в захваченных землях на крови себе дворцы ставят, на людях вместо коней пашут, за веру на кострах жгут.
- Разве ж мало таких?
- Тех, кто за злодейство благодарить себя требует – мало.
- Странник-подорожник, что еще видел?
- Видел я бар разжиревших, дворян вороватых да царя безвольного. Грабят баре да дворяне мужиков, голодом морят, законы татьские сочиняют.
- А царь?
- А они его тешат – на войну посылают.
- Странник-подорожник, что еще видел?
- Видел я отребье до власти дорвавшееся – кровью упившееся. Правому да виноватому от них одна расправа – хотят, чтоб по ворью лишь равнялись.
- Кто же силу им дал?
- Барская жадность, царева глупость, собственная зависть да ворожья помощь.
- Странник-подорожник, что еще видел?
- Видел я врага бесноватого, сто народов под себя подмявшего. Видел и добрых воинов, что врага того под нож пустили.
- Наградили их?
- Наградили. Свинцовую гривну на шею, тулуп деревянный, да земли сколько каждому надобно. Сказнил тех воинов царь по самодержавной своей прихоти.
- Странник-подорожник, что еще видел?
- Видел, как полынь-цветок на версту подрос да на миг расцвел. Уязвил он людей несчитано, погубил своей горечью
- А лечили хоть?
- Нету тем язвам исцеления, а одна лишь неспешная смерть.
- Странник-подорожник, что еще видел? Не бойся, скажи.
- Видел я двуглавого царя-обманщика, видел и людей обманутых. Крадет тот царь несчитано, в два горла жрет – не подавится.
- А народ его?
- Разрешил тот царь вволю его ругать. Кроет царя народ черной руганью, да считает, что словами теми свободу имеет.
- По каким же несчастным странам ты, прохожий, ходил?
- Да по одной лишь земле и хожу.
- Где же все напасти эти?
- Сами их скоро увидите.
- А сам куда идешь?
- А иду я быстрыми реками, тропами заросшими, курганами старыми да крепостями ветхими. Да иду я на свиданьице с нашими пращурами.
- О чем же спросишь у них?
- Про един лишь миг спрошу, что зачал все те беды да напасти. А вызнаю про него, найду, поворочу его, подлого, на счастливую долю!
- А не надорвешься ли, странник?
- А пойдем со мной странствовать. Может, вдвоем да и управимся?
Где твоя сила, идол?
Среди города на маленькой площадке стоял древний идол. Уже никто не помнил народа, что его, деревянного, поставил. Забылось и имя бога. Все его звали просто – идол.
Иногда приходила отчаявшаяся мать и просила здоровья ребенку. Девушки доверяли ему сердечные тайны. А дети иногда загадывали желания. Идол молчал. Уже давно ушел из этого мира бог, которого он олицетворял. А собственных сил у идола хватало только на то, чтобы видеть и понимать. И ему было достаточно. Он привык. Как привык к мысли, что когда-нибудь окончится срок секрету старого мастера, и его дерево превратится в труху.
- Где твоя сила, идол?
Идол молчал.
Город захватили враги. Отовсюду неслись крики и стоны. Тянуло гарью сжигаемых домов. Трупы валялись на улицах. Живые устали упрекать своих богов и теперь, убегая, кричали истукану:
- Где твоя сила, идол?
Какой-то обезумевший человек попытался срубить его, но в отчаянии бросил топор и умчался. Горящий дом, стоявший неподалеку, накренился, рухнул, и завалил основание идола, превратившись для последнего в погребальный костер.
Истукан подумал, что, видимо, ему придется умереть не трухой, а пеплом. Не то, чтобы это пугало. Просто привычка была разочарована новизной. Какой-то солдат повалил рядом с ним девушку и принялся рвать на ней одежду, отвечая на каждый ее крик ударом кулака.
- Где твоя сила, идол?
От жара ли, от горя ли потекли смолистые капли из глаз идола злыми слезами бессилия? Он напряг все те силы, что у него еще оставались, и рванулся. Надрубленное и обугленное основание треснуло, и с ревом тяжелый истукан рухнул на ноги насильнику. Злодей закричал, задергался, чувствуя, как на переломанных костях жарится его мясо. Губы идола треснули от удара о землю. Казалось – он улыбается. Тело его уже наполовину сгорело.
А девушка, с трудом натянув на себя обрывки платья, подошла к нему, поцеловала деревянные губы, и сказала:
- Спасибо тебе, бог.
Богатырище
В небе младой месяц нарождался. Ходил, шат, серебряный свой колпак на ухо надвинул.
На земле ж народился я.
Рыбы в испуге на глубину ушли, звери рыскучие по лесам попрятались. Содрогалась сама Мать-Земля. Над огнем на руках нес меня батюшка, опускал, чуть держа, в омуты речные, к небу высокому подбрасывал. Ни огонь, ни вода с ветром мне страшны не были. Пеленала меня матушка во бронь кольчатую, вместо рожка мне в зыбку богатырскую палицу клала. С первого крика своего детского к оружию был привычен.
Приходили ко мне люди русские, от сердца одаривали.
Подавали мне кузнецы меч во три пуда. Ковали они его из мечей павших ратников, вдовьей слезой закалили. От такого меча нет пощады ворогу.
Приводил мне конопас наилучшего коника. Тот конь во в грозу в чистом поле родился, с ветром наперегонки жеребенком скакал. Завивал ему гриву лешак, да заплел в конский волос колдовские слова. Нет тому коню преграды. Ни среди стен, ни среди гор, ни среди рек. Отовсюду хозяина вынесет.
Обучали меня кудесники волком серым по лесам бежать, быстрым соколом в небе лететь, щукой зубастой по рекам плыть.
Приносил мне пахарь родной земли горсть. Помнить просил о родине.
Стало мне шестнадцать годков. Поехал я в поле приграничное поляковать. А ходила мимо поля рать-орда вражия. Все в бронях да на конях, все при саблях да при гоноре. Мурашей в лесу меньше, чем людей в той орде приграничной! Мало мне показалось моей силушки. Испугался я за землю родную: а ну – придет орда, а я не осилю?
Повернул я домой, почал силы копить.
Седьмица прошла – мало силушки, год прошел – не скажу, что прибавилось.
Слышал я – налетала орда на Резань-град, побила всех русичей – от старого до малого.
Зарыдал я, хрипел:
- Погодите малехо, накоплю еще силушки, защищу от орды!
Год прошел – не прибавилось сил, три прошло – не стал сильнее.
Просидел в терему я тридцать лет да три года. Не стерпел я более, за порог с мечом выскочил!
Где же люди русские? Кости белые по всей земле из края в край разбросаны. Где земля моя? Ходит по той земле ордынская сволочь, мертвым добром поживиться старается.
Накопил я силушки, да кому ж теперь она сдалася? Кому пригодилася?
А ордыничи мимо меня ходят, издеваются:
- Ай, багатур какой! Ай, боимся тебя!
Слышь, человек… Возьми ты меч мой богатырский да коня верного! Отгони орду, полона освободи! Не копи понапрасну сил, чтобы поздно не явиться! Не я богатырь, так может – ты им станешь? Был бы ты сердцем храбр, а меч да бронь я тебе дам. Ну, пойдешь? Сейчас, погоди, все вынесу! С под ног возьми горсть земли да поспешай на битву! Слыхал я – новая орда на Русь летит, добить русичей чает! Ну, как, пойдешь ли ты?
Помоги, Сварог, людям.
Помоги, Сварог, людям.
Кап-кап.
Перегородило гнилое бревно дорогу сточной воде. Полна канава. Устала вода. Ей бы одеялом льда-снега укрыться да заснуть. Из последних сил грязные капли переползают бревно.
Кап-кап.
Капает слезами с черных ветвей утренний иней. Плачут деревья: посулил им, безлистым, мороз серебрянные перстни, да сбежал-обманул. Уходит сквозь тонкие пальцы подложное серебро, теряется в мшистых сапожках…
Кап-кап.
Дрожат в сырых норах лешаки. Палый лист на бока подгребают. Не греет он, мокрый. Болотники в своих омутах тоской изошли. Спать бы нечисти до протальника, сил набираться. А нет – будит их капельный перезвон. Скоро ли зима-то?
Кап-кап.
Далеко в пустом лесу слыхать капель – ни хруста-шороха, ни писка-щебета. Утянулись на юг перелетные птицы. Хорошо им, крылатым, в гостях. Разбежалось зверье по норам и носу не кажет. Опустел лес, в скорбной голытьбе стоит, тянет обнищавшие ветви к небу. Лишь у елей праздник – пушат свой живой наряд. Пройди мимо них зеленым червенем или снежным студенем – и взгляда на таких не задержишь. А тут – стоят, красуются зелеными шубками. Алмазными нитями блестят на душистых иглах капли.
Кап-кап.
Выходи, Сварог – старый кузнец. Помоги честному миру. На двенадцать верст раскинулась дюжина срубов твоей кузницы. Не остынет она: тебе наша работа не в тягость станет. Уже звали помочь мы твоих работников. Стояли все двенадцать, затылки чесали, да руками разводили: не сдюжим. Бери, Сварог, свой молот, да сойди к людям. За тобой о помочи и просить некого. Бают старики – когда было ржавой медью небо, а земля – железом мертвым, сковал ты небесный свод из голубого булата, растопил железное сердце земли огнем своих рук – начала по ту пору рожать.
Еще бают – одолел ты змея летучего, в соху его запряг, да вспахал землю до полудня с полночи – стали борозда да отвалы крепостью – от лихих наездников преградою. Молвят и ныне, что давал ты людям клещи –молоты, да учил, как горн ставить и железо плавить, как на камень класть, да ковать всяку снасть: от иголки вострой до меча грозного. Сказывали еще наши матушки, ковал ты людям судьбу да долю по заслугам. На час, на день, да на долгий век.
Послужи снова людям, Сварог. Ехала к нам зима-красавица, льдом реку сковать, хлеба снегом накрыть, да увязли сани в груденьской грязи. Плачет сердешная, понукает коней – не выбраться. Жить нам теперь без времени – без зимы веселой и весна теплая к нам не доедет. Выручай, кузнец.
Вышел кузнец к людям, усмехнулся в закопченную бороду. То не тягость ему – потеха. Отряхнул сажу-пепел с нагрудника – ровно снегом повеяло. Взял он рысьей шерсти клок да птичий скок, волчьи следы да талой воды, с брагой крепкой мех да веселый смех. Поднял молот о двенадцать пуд – отковал зиме хрустальный мост. Выбралась, бедная.
Кап-кап.
Бежит по земле испуганная кровь от мертвого тела, ручейками-канавками хоронится. Нет больше Сварога. Кто бы зверем был, чтобы беду почуять? Кто бы человеком был – кузнеца предупредить? На руках несли Сварога, славили. Донесли до леса, да накинулись. Растерзали тело, растащили куски по кочкам. Плясали, смеясь.
Что ж вам сделал он, люди? Притупились его плуги-бороны? Мечи-иглы его поломались? Притупились не плуги-бороны, притупилась память людская. Не мечи-иглы ломались – правду ломали, себя не чуя. Две подруги кудлатые – Жадоба да Завида навалились на горло совести. Давили, вопрошали – почто кузнец не сковал вам жизнь безбедную, да безтрудную? И забыли люди, что не приходит богатства честного без работы, да что нет для чести-совести отравы больше беззаботности. Убили Сварога.
Кап-кап.
Каплет с ветвей талый снег. Сберегла благодарная зимушка кости Сварога, не забыла его добро. Укрыла растерзанное тело своей белой шубкой. До весны сохранила.
Кап-кап.
Течет по мертвой кости живая весенняя вода. Встал Сварог. Усмехнулся. Умыл лицо снегом. Подобрал на плечо свой молот. К кузнице своей подошел – в ворота кулаком грохнул:
- Открывай!
Выбегали подмастерья хмуры, стали подмастерья испуганные. Всю зиму в кузнице сидели, огню угаснуть не дали. Отощали – в чем душа держится? Подошел Сварог к горну – истаяла с волос ледяная седина. Ударил в пол молотом – земля ходуном ходит. Смеются его помощники. Быть теперь правде целой – перекованной. И текут по саже на лицах счастливые слезы.
Помоги, Сварог, людям.
Чей я сын
Богат я был, да родовит. Дом мой велик, а двор – в семь раз больше. Много было в роду ровесников, а малышни – по трое на родительскую чету. По весям мы славились скобарным делом да песнями. Как сейчас всех живыми помню: сестру Роску, шурина Твердислава, брата Щуря да невестку Ладинку. Жена моя, Вереся, до сего мига перед глазами стоит. Детишек целый десяток без одного по двору бегал – кур пугал, божьих коровок заклинал, горохом из сухой дудки перестреливался.
Посередь двора капище о трех образах стояло: Мокошь-дароносица, Перунзащитник, а впереди Сварог-трудяга. Благодарили мы богов каждую седьмицу. За род богатый, за родичей добрых, да за подмогу нужную. Улыбались нам образа: Мокошь -–чуть устало, Перун – снисходительно, Сварог – испытующе.
Был я богат да родовит, а в одну ночь всего лишился.
Уехал по утру из дому – цены на железо вызнать, а вернулся на другой день к углям жарким: спалили вороги дом. По углям алым, по огням сытым, по седому пеплу метался я, завалы руками расшвыривал, боли не чуя. Звал родню по имени, да не слышал отклика. Всех их нашел. И сестру Роску в рубахе порванной, и брата Щурю окровавленного, и Твердислава-шурина под завалом сыскал, и невестку Ладинку рядом… Вересю нашел с сыновьями, да всех прочих детишек племянников. Всю родню нашел на пепелище. Только живых – ни одного не сыскал.
Не плакал – жар те слезы высушил. Пепел на волосы сивую шапку нахлобучил – на, носи на память! Будто без седины такое забудешь! На том пепелище и схоронил их… И грешил бы я на татей лесных, аль печенегов степных, что, на добро наше зарючись, ничьей жизни не жалели, да сыскал на пепелище приметочку. Брат Щуря в кулаке сжимал, мертвою рукою мне подал – возьми, братушка, узнаешь ли?
Волком я тогда выл, медведем ревел! Мне ль ту застежку узорную не знать, что сам ковал для соседнего рода?! Те, чужие, не детьми малыми – зрелыми мужами-ратниками богаты были. Как дружина, за лесом жили да князя хулили – обделил, мол, богатою наградой, нищими в род со службы отправил. Знать, решили через кровь да ратную науку богатства достать! Дело доброе, да только что же за зависть у них была, что пошли не по вражьи головы, а к соседям-ближникам, с коими пиво по праздникам пили?!
Из клети порушенной доставал я свою рабочую снасть. Не тронуло ее ворье, малостоящей сочло. А на капище нашем, где лежали образа посеченные да сожженные, искал я воли божьей. Сыскал. Плохо горит мореный дуб, кислым дымом дышит. Вытянул я из обломков перунова образа кусок его руки. И не стало меня. Не я, а другой, спокойный, брал в руки молот и сбивал с меча прежнюю роговую рукоять. Не я, а другой, что богов слушал да кивал в ответ, рубил кусок дуба на пять частей, обтачивал, на черен меча рукоятью насаживал. Все пять насадил от креста до яблока, медными прокладками разделил. Стал черен, как рукою взятый. И уж глуп тот, кто спросит – чьей.
Та рука да моя меч держали, когда я через лес на ворога, не таясь, шел. Две десницы, моя да божья, тем мечом ратных татей разили. Справными они были бойцами, иных князь и не держит. Да только любой человек свою жизнь уберечь старается, а я о своей не думал. Вместе с родичами она на той земле осталась, в отчем доме сгорела, на мертвом капище пеплом рассыпалась.
Богат был тот род ратниками. А ни одного не стало. Каждого мой меч в две руки убедил в неправоте его. Да не все это воздаяние. Разве в один миг задумали мой род сгубить? Разве не подгадывали времени, когда мы товар на деньги сменяем? Разве в нашем дворе измыслили детей малых губить? Нет. Никогда тать один не бывает. И эти одни не были. Снова меч мой бил. Бил родителей, что убийц воспитали. Бил сестер да жен, что грабителям в грабеже потакали. И детей их бил, что в злых разбойниках для себя пример видели, что по татям себе жизнь-дорожку ладили. Бил меч -–не гнулся. Было у того большака четверо детей – трое легло.
И последнего бы я убил, да, треснув, изломалась рукоять дубовая – хватит! Взял я себе того мальчонку, со двора горящего ушел. В той земле жить мне не хотелося. Осел я в ином княжестве. Меня в селе одном приютили. Ни о чем не спрашивали: взгляд у меня был шалый, голова седая, одежда гарью разила, да на руках ребенок покашливал.
Отошел я. Избу нам сладил. Снова скобарничать начал. Мальца сыном звал. Как пришел срок – учил его по лесу ходить, рыбу с реки удить, дерево ножом стругать да гвозди забивать. Одним богам молились. У одного костра на ночевках грелись. Обучал я его и мечом владеть да на кулачках биться. Ждал я, пока в возраст он войдет. Судью я себе воспитывал, если правду молвить. Но и детства паренька не лишал, вместо друга быть ему во всем старался, не только за отца. Или видел я в его глазах очи своих погибших сыновей? Того не знаю. Лишь так я скажу: убил я тех, кто разбой творил, тех, кто разбой вскормил, кто разбоем жил да разбою потакал, да тех, кто, на разбой глядючи, разбою же учился. И больше не хотел убивать. В новом селе за тихоню слыл.
Вот, стало сыну названному шестнадцать лет. Рассказал ему все без утайки. Как свой род мертвым нашел, как его родню убил, как самого в сыновья взял. А еще сказал, что отец его настоящий жив остался: не нашел я его среди трупов.
Рассказал и замолк. Чуял я обгорелой своей душой, что отсек от себя по живому собственное сердце. Будет парень судить. Коли рода не вспомнит – за измену казнит: что отцом его звался, всей родне его кровь пустив. Не простит мне своей мальчишеской боли. Что же, ему судить. А лгать молчанием – на земле кривду множить.
Не стал парень меня казнить. Ни железом, ни словом. Молчанием ударил, да хлопнувшей дверью по сердцу – во второй раз.
Сгорбило меня одиночество. Дрожь в руках поселилась. Стал я древесным обрубком свою жизнь доживать – без родни.
Народился новый месяц – вернулся парень в село. Твердым шагом ко мне подошел, под ноги метнул человечью голову. Покатилась голова, пыль седым оселедцем мела. Голова его отца и первого убийцы моих детей. А парень на меня глядит, губы дрожат. Духом собрался, да выпалил:
- В хорошем роду татей терпеть не положено.
Помолчал чуток, и говорит: - Ужель ты подумал, что я вора ночного отцом звать стану?
Я понял, сын. Прости, что иначе думал.
У развилки
У развилки за градом стоит седьмаково хозяйство. Кормит хозяина с челядью, да не только его. Во граде спроси – укажут, по весям вызнай – припомнят. Иной купец заморский в своем Стекольном-граде помянет Седьмака добрым словом. Не от нужды-бедности, не докуки ради открыл он свой столовальный двор. Спроси его самого – зачем? Усмехнется рыжий, поскрипит кожаным своим передником, да самому тебе посмотреть предложит. А ты смотри, не тушуйся.
Стоит двор Седьмака на распутье, аккурат среди елочек. Срубы да клети у него сосновые, полы досчатые – кленовые, столы-богатыри – дубовые, скатеры да рушники – расшитые. Дымят там аж три печи – мамка-хлебопечка, дочка-томилка, да внучка-жаровня. Сидят за столами гости заезжие, меж собой дела разбирают, хозяйскую снедь хвалят.
И чего только у Седьмака нет? Боярин Плошка, у которого жадность кошки, думал хозяина уморить да себя потешить – того заказывал да этого, а еще – разэтого. Все у Седьмака нашлось, все сварилось, запеклось, зажарилось, стомилось, да на стол просилось. Черта лишь жареного не подали боярину. Сам Седьмак к нему вышел да сказал:
- Вам, боярам, родню свою есть не положено.
Ох, и уморил гостей! Плошка шубой собольей метет полы, рот разинул, глаза по-рачьи выпучил. Орет:
- В погребах сгною!!!
А вставали тогда купцы торговатые, отодвинув пироги клюквенные:
- Попробуй, боярин. Никто тогда тебе и в голодный год хлеба не продаст!
Поднимались ратники, порося печеного отставляли, рушником пальцы оттирали, мечи-кистени оглаживали:
- Давай, Плошка! Посмотрим, сдюжат ли с нами твои холопы!
Плошка, как карась на песке, воздух ртом похватал, да деру оттуда.
А уж дух-то какой над двором! И сытый будешь, а мимо не пройдешь! Повара у Седьмака догадливые, не за злато-оплату стараются, за доброе имя. Вместо отца им Седьмак стал. Оберуч раньше в рати ходил, кашеварил воякам да князьям. Этот и камень так сготовит, что слопаешь, да еще попросишь! Яросвет у бояр столы накрывал, все премудрые заморские блюда знает. Милоока восемь детей вскормила да вырастила, ей ли не ведать, что больному да привереде подать, чтоб и хворь прошла, и блажь сбежала? Летают повара по кухоньке, переклич ведут. Оберуч на кабана в чесноке печеного рычит грозно, наставляет, стало быть, как на столе лежать да в брюхо бежать. Яросвет Милооке подмигивает, утку с яблоками на стол кладет. Клянется тощий, что на далеком востоке цари такой не брезгуют. Врет поди: откуда ж в том Востоке наши русские яблоки?! Но утка хороша, это верно. Милооке не до подмигиваний: ждет ее кислых щец ватажка плотницкая как спасения. Поборол их вчера змий зеленый, хмельной. Маются теперь пузом, крохи съесть не могут. Вот щечки капустные их и поправят. А не надобно бы вообще до потравы надираться! Ладно уж, лечите через пузо дурную свою голову! В другой раз на чарку и не посмотрите!
Сказывают люди, что сам посол басурманский у Седьмака осрамился: соблазнился, оскоромился свининкой печеной под яйцом да луком, а ведь им – нельзя. Ох, и рвал потом надушенную свою бороду. А все – поздно. Да коли бог бы его басурманский к Седьмаку зашел, сам бы той свининкой прельстился. Что же мы, не знаем?
По двору мечутся ребята дворовые – дрова рубят, скотину кормят, скатерти стирают, у гостей коней принимают. Всем им Седьмак дело нашел. От сколько раз было – едешь зимой по лесу. Колокольца на дуге звенят, снег под санями скрипит. Мороз куницей в варежки лезет, а в брюхе урчит с голодухи. Да так, что волки серые стороной обходят – волкодава страшатся. А почуешь – дымком потянуло, так и лошадь быстрее пойдет. И ей, чай, в тепло, к овсу да сену охота. Елки-барыньки пред тобой расступятся – вот он, двор столовый, заходи гость. Въедешь за ограду – мешком полным из саней выпадешь. Руки-ноги размять не успеешь, а уж мальчишки-служки лошадь выпрягли да увели, а тебе на сени резные машут:
- Туда, дяденька!
Нету лаю – не держит Седьмак собак: добрая слава от вора бережет пуще собачьего тявка. Поднимешься на крыльцо, а служка из сеней уж дверь в горницу открывает. Ох и дивно! Ох и жарко! Когда б не зашел, а всегда потеряешься. И светло, и тепло. Будто из зимней ночи через дверь в летний полдень зашел. А сидят за столами купцы хитрые, ратники храбрые, да и нашего рабочего люда немало. И чего на столах там нету? Мясо говяжье, дюже важное, мясо баранье, взятое с бранью, мясо от хрюшки… Куда побег? Дальше слушай! Жаркое там пряное, масло конопляное, пряники печатные, огурцы ушатные, окушки в сметане (пока не съешь – не встанешь). Да чего там языком зря молоть? Всего и не перечислишь. Будто в царство снеди попал. Оглянуться не успеешь – сам хозяин встречать подойдет. И ведь как хитрец догадлив: взглянет, да сразу и скажет, чего тебе хочется, вымолвить не успешь:
- Посколь ты, Ерошка, с холоду, борща с салом подать могу. Жинке твоей, красавице, пироги черничные понравятся. А ребятишкам малым – сбитеньку с пряничками не подать ли?
А сам к столу проводит, сам заказ и принесет. Да еще спросит:
- Еще чего не поднести ли?
Ох, и хитер Седьмак! Одну мису у него съешь – пузо кричит, что мало! Досыта наешься – душа еще просит! И летит на стол вослед борщу яичница на колбасе во всей своей польской красе. Жене к пирогу подали еще и с ягодой творогу! А ребятишки малые, пряники умявши, блинов просят. А, гуляем! Никогда Седьмак ценой не обижал, никогда деньгами не жадничал. За обед лишнего не спросит.
- Не разоришься ли, хозяин?
Гладит Седьмак рыжую свою бороду:
- Добром бы душевным не оскудеть, а деньги – тьфу, металл!
Шумно в столовом дворе, да пристойно – ничего хмельного, окромя пива, хозяин не держит, и того льет немного:
- У меня столовый двор, а не кружало! Свиньи у меня на столах лежат, а не за столами визжат!
Всех древний божок Облупа в том дворе ровняет. Хошь – по чину да сословию ищи компанию, а хошь – к другим садись, коль не гонят. От и купец с хлеборобом за пирогом подовым урожай обсуждают. От и чумак-солевоз, лихой малоросс, у ратников про пути вызнает, где татей нет. Шапку соломенную на лавку швырнул, горячится. А ротники смеются:
- Главный шлях спокоен. Задали мы татям перцу! Слышь, на перец то мы богаты, а соли твоей да вот с этим сомом не попробуем ли?
Щурится с божьего угла Облупа, верный Ярилин спутник. Пасть большая, брюхо толстое. Мягок с людьми, что масло коровячее. А обозли его бранью застольной, али гостю в столе откажи – враз узнаешь, как он гневаться может. Нигде досыта есть не будешь – ни дома, ни в гостях, ни в постое, ни в могильных костях. Сватал во времена древние царь дочь свою, да присватался к ней хлебороб. Думал царь отвадить бедного жениха, да и задал задачку:
- Съешь семь быков печеных – отдам за тебя дочь.
Подсобил Облупа, выручил. Прибрал в пузо всех быков царевых. Да взревел: «мало!» Царь тогда спужался, отдал пахарю дочь, да о том не жалел никогда – работящей за таким мужем девка стала.
Сверкают в свечах да лучинах стеклянные глазки образка-идольца. Следит Облупа за порядком у Седьмака. Гости за столами чуть дышат. Денежку хозяину дают щедро. У кого есть – злато, у кого нет – в долг. Седьмак за те деньги не тревожится: отдадут да доплатят – уж больно в столовом дворе пироги сладки да буженина хороша. А какие у Седьмака колбасы! Нету от тех колбас спасу! Вареные, копченые, рубленные с чесночком да перцем! Мальцы мои, уж на что привередливы, а как напихал им тех колбас Седьмак в подарок, все стали есть! Поначалу – с колбаской вприкуску, а теперь уж так.
Эх, хватит языком молоть! Раздразнили вы меня! Запрягайте коней: к Седьмаку поедем на свинину с горохом!
Будет ли солнышко?
Будет ли солнышко?
Ох, люта ночь! Свирепствует нечисть. Срок ей остался – уж не месяцыседьмицы, а часы малые. Бесятся проклятые, латают ледяным железом черный саван, укрывший небо. Бураном заносят жилье и слушают – не замрет ли где навсегда от тоски-безнадеги людское сердце. Нет огня в хатах. Как умерли люди. Летит нечисть, свистит-завывает. Быть ее времени не часы-минуты, а до веку и на века. Вечная ночь, вечный буран-мороз, да вечное безлюдие.
Будет ли солнышко?
Перешептываются снега-холуи. Привольно им живется: вон, как за зиму бока наели! Хвалятся друг перед другом стылым своим жирком да колючими шубами. Будет ужо… Звонко стонут сосульки. Были они водой светлой, что бежали привольно, чуяли – попадут в реки быстрые, увидят моря бескрайние. А налетел злодей-мороз, застудил, обратил мертвой водой. Рвет звенящий стон душу. Зовет Мать-Воду – не слышит она. Спит Мать-Вода глубоко под землей. Не пройти стону снегаобманщики, не пробить льды жестокие, не прожечь землю мерзлую… Не дозваться… Тянут деревья в небо мертвые руки, мнят по звезде себе урвать. Летом жарким текли-гудели в них соки, листья зеленые листья зеленые солнцу радовались. Не знали, не ведали, как озлобит их лиходейка-стужа. Стоят деревья, как мертвые. Ни гула, ни шелеста. Только скрип протяжный. Только стылая жадность в сердцах.
Будет ли солнышко?
Лежит Даждьбог в пещерах глубоких, в гробу каменном, с сером саване, во сне траурном. Язвят его сторожа-студенцы – скоро ли помрет? Спит тревожным сном солнечный князь, умирает во сне, коченеет. Ехал он летом на свадебку. В золотой броне, на белом коне. Ждал – встретит, обнимет его любимая. Ехал он, да, не доехав, и сгинул. Пали на его чело травыдурманы слащавые, пали на его плечи лапы когтистые – сбили князя нечистики, спеленали, в стылом гробе заперли – лежи, помирай. Ждет нечисть. Умрет этой ночью Даждьбог – вечной ночь будет. Все их, проклятых время. Не станет на них ни суда, ни управы. Дрожат в нетерпении куцые лапы, сильнее язвит морозная рогатина стылое тело.
Умри, Светлый!
И ползет-стелется по земле гулкий стон. Рвется, болезная, разметать с груди снега, вырвать сына из гроба. Дайте волю матери! Сына, сына верните!
Скрипит чуть слышно дверь. Гулкие шаги в сенях. Хруст снега под ногами. Выходят из стылых домов люди. Идут не оглядываясь, встречаются не сговариваясь. Хмурятся лица, руки топоры-рогатины сжимают.
Будет ли солнышко? Будет!
Ни огонька, ни словечка в ночи – нельзя себя прежде срока казать: налетит враз нечисть – все село без пользы головы сложит. Пришли. Стоят на голой высотке. Смотрят на черное небо, на восточную сторону.. Бьет их в лица снежной варежкой ветер-барин – кто такие? Рвет на груди тулупы – а ну, покажи, не с душой ли ты? Молчат. Не шевелятся. Ледяной коркой покрыты лица. Не видать души под шубой. Не блестят обереги. Нет с ними огня, что от нечисти первый помощник. Полютовал ветер для острастки, да отступил чуть. За умрунов, видать, принял. Те умруны в жизни людьми быть не смогли, им и смерть человеческая не положена. Встают из темных могил, греют губы в человеческой крови. А нынче люди на горе сами с умрунами схожи. Ни огня, ни ремня, ни теплой крови, ни теплого слова. Ждут. Скользят меж людьми серые тени. Щедро кормят волков летом светлые боги. Кормят, да наказ дают: лишнего не рвать, ближнего не жрать, по болотам бить чертей, да поглядывать на людей, помнить свой долг, к бою собраться в срок. Зевают серые, стряхивают с шуб снежные звезды. Пришли, значит.
Будет ли солнышко? Будет!
Ударило сердце в грудь, открылись синие глаза. - Где я? Встает князь из ледяного гроба. Рвут руки серый саван, пропахший дурманами, поднимают багровый сверкающий щит. Идет нагой по снегу. Поднимается из пещер. Рвет ледяные цепи. Ломит стылый камень. Посерело небо. Заалел восход. Зорька увидала свет – закружилась в счастливом танце у края земли. Охнули люди, вскочили волки – вот он, идет князь. Мы здесь, княже! Рвет радостный клич мертвое молчание. Все! Дождались! Живо солнышко! Мы здесь, княже! Иди к нам!
Будет ли солнышко? Будет!!!
Мчится со всей земли нечисть к светлому ее краю – завалить, задавить, снова в гроб бросить, снова сном сковать! Скорее же! Уходит! Нет, шалишь! Летят проклятым наперерез огненные колеса, ломят кудлатые ватаги. В ненавистном огне теряется нечисть, уж не ведает – одно солнце или десять вокруг пылает. А и люди уж тут – рвут-рубят нечистиков топорами-рогатинами. Личины надели страшные. Сами от солнца без вина пьяны. Бьют, гонят нечисть прямо на волков.
Будет ли солнышко? Будет!!!
Гнут волки вражью силу. Помнят присягу. Создал первого волка Чернобог-нечистик. Думал – поможет ему серый светлых богов победить, белый свет черным сделать. Ан нет! Увидал волк то, что погубить должен, да в Чернобога и вцепился.
- Ах ты вор-обманщик! Вот я тебя самого порву!
Боится с тех пор нечисть волка хлеще ножа булатного. Рвут волки старых врагов. Чуют – срок подошел. Вернется на небо светлый князь – увидит их службу, да на побывку отпустит. Станут серые подруг искать, волчат зачинать. До нового боя сил набираться. Вишь, как присягу чтут? Раньше того щенят завести не смеют.
Будет ли солнышко? Будет!!!
Поднялся над снегами нагой великан. Сжимает огненный щит. И горят, пылают снега. Хохочут люди.
- Здравствуй, князь-победитель!
Трещат костры.
- Погрейся, солнечный князь!
Льется в рога-ритоны солнечный мед. Как живые ритоны – скачут по низу кости лоси да грифоны, гнут белые шеи.
- Выпей нашего меда, гость-хозяин!
Рвутся лихие молодцы себя показать, строятся на льду в два ряда да ломят друг на друга стеной.
- Взгляни, князь, не ослабли за зиму, не оскудели храбростью!
Иному все бока в свалке обломят, а он смеется да с супротивником в обнимку идет. Славно бились! Шумит по жилам молодецкая кровь. Алая, как по утру зимнее солнышко. Пьянящая, как золотой мед.
Бежит-скачет к высотке побежденная нечисть. Проиграли – упустили пленника. Нету в них на свету прежней силы. Уж не убить – напугать людей тщатся. Смеются люди. Стонет в их руках испуганный снег. Охнуть не успеешь – а уж стоит на пути нечисти снежная крепость. Смеются люди. Что им, победителям, жалкая гнилая злоба проклятых? И оружие марать сызнова о таких жалко. Летят в нечисть снежки.
Бац! Подавилась снежным комом юстрица, хромой вороной по льду запрыгала.
Бац Угольно-черный упырь обиженно ревет, протирая зенки.
Бац! Ай, молодца, паря! Старому черту рог снежком отшиб! Лежит шерстатый, воздух ножками молотит! А, дай-ка, я его успокою! Лови!
Бац! Бац! Бац! Бац! Бьют снежки ошалевшую нечисть. И не ведает та, куда ей лететь, кого пугать. Тикают проклятые во четыре стороны. А впереди их бежит тот самый страх, который нечисть людям внушает, чтоб непотребства ей творить сподручнее было.
Ох, и ясно! Ох, и радостно! Поворотилась ночь на день, зима на лето! Смят, истоптан снег на высотке. Кричат люди. А что друг другу кричат – ни един потом вспомнить не сможет. Скажет лишь, что не было у него дня светлее, а людей роднее. Кружатся хороводы. Летят снежки. Льется мед. Горят костры. Поют люди.
Обернись-ка, паря! Видал? С нами князь в тот миг был. Не видал разве? У огня он сидел, на нас глядел, мед с ритона резного пил, смеялся. А как ты голову поворотил, так он уже щит свой подхватил, нам помахал, да исчез. Вон, только щит его на небе видно.
Будет ли солнышко? Будет!!!
Славка
Обложила татарва город. Стан у ворот разбила. Кричат, визжат татаре. Жирный чад по земле от костров стелется. Не поленья на кострах горят – жгут безбожники русские кости. Затворились люди в городе. За стены выйти боятся: ездят вдоль стен батыры татарские – с головы до ног в железе. Грозят тяжелыми копьями, машут длинными мечами.
- Открывай, урус! Неси вина!
Ломит татарва каждый день на стены. Лестницы ставят, арканы мечут – охота им зиму в городе зимовать. Лезут проклятые, ножи в зубах сверкают, халаты рваные от пота дымят.
- Открывай, урус!
Жалят вражину вострые стрелы, сшибают вниз тяжелые рогатины. Ковали их городские кузнецы на медведя, в масле калили, на молодой месяц заговаривали – не выдай хозяина! Знали ль, родимые, что пойдут рогатины не по русскому мишке, а по зверю иноземному – говорящему?!
Отползают татаре битые. На другой день сызнова на стену лезут.
- Открывай, урус, байстрючий сын!
Держатся стены. Держатся люди.
Ох, не сидится малому Славке дома. Бежит на снег из курной избы. Мать в испуге ахает:
- Вернись шалопай! Вот, татарин тебя, мальца, через стену стрелой!
А что Славке стрелы? Сам к стене бежит, на татар сверху смотрит, кулачком грозит, немытикам. Гонят его со стены воины:
- Не мешайся тут!
А и не мешался бы Славка. Тянутся руки врага бить. Да какая в мальчонке сила? Взмахнет секирою – падает. Лук тянет – хоть плачь, не согнется. Камень бы поднял, да опять ратники увидали:
- А ну, беги к матери!
Убежал Славка. Засвистели сызнова стрелы, завизжали враги, застонали русичи.
- Открывай, урус!
Спит ночью город – Славка не спит. Натянул шубейку, да скок во двор. Прибежал на стену.
- Погодите проклятые!
Мнут детские ручки снег, хрустит меж варежками белый. Трудится Славка, а сам оглядывается – не пройдет ли русский дозор, не натянут ли лука татары? Вот и утро серое. Как же быстро ты примчалось!
Выходили из шатров татаре похмельные, солово на солнышко пялились, жиром бараньим рыгалось им. Заругались-закричали на них темники. Подобрали вражины луки-сабли – снова к стенам ладят лестницы.
- Открывай, урус!
Жалят татарву русские стрелы – падают вражины. А все новые лезут. Визжат – машут саблями.
Хлоп!
Хлоп!
Ай, беда, ударила ты татарина где не ждали! Летят в татарву снежки. Кровянят носы, залепляют глаза, гремят по щитам, будто камни.
Хлоп!
Хлоп!
Нате, проклятые! Даром что ли я, Славка, всю ночь снег катал, воду таскал, снежки поливал? Тверже камня стали! Нет у меня взрослой силы меч поднять да лук натянуть, так вот вам мой детский привет! Полновесный!
Хлоп!
Хлоп!
Воет татарва:
- Что за щенок такой, что нас, батыров, не страшится?! Кем нас урусы мнят, что не стрелами, а снежками потчуют?!
Мечут стрелы в Славку. А тот от стрел на стену падет, по снежку в горсти прихватит, да снова подскочит:
- Нате, проклятые!
Хлоп!
Хлоп!
Охнули русичи:
- То ж во Славку татаре метят, во вдовьего мальчонку!
- А ну, не тронь мальца!
Засверкала-закружилась честная русская сталь. Отхлынули татары. А люди уже за стену бегут, в стане вражьем мечами машут. Визжит татарва, убегает. Где их лютость хваленая? В шатрах хмельной на кошмах валялась. Где батыры их железнобокие? Вперед войска сбежали.
… Принесли вдове вечером Славку. Клюнула его на излете гнилая татарская стрела. В жару малец мечется. Шарит вкруг себя ручками, хрипит:
- Нате, проклятые!
Взвыла мать – схоронила три зимы назад мужа, теперь и сына пережила. И стояли над ней и Славкой ратники. Шапки-шеломы скинули – в руках держат. Молчат. До вечера метался Славка. Затих. Сказал лишь перед смертью, как выплюнул:
- Быть вам, неумытикам, битыми!
Отошла простая русская душа мальца. Полетела в степь, во след татарве – бить их снегами-буранами, гнать от границ русских. Стояли над его телом ратники. Слова никто не вымолвил, но разом чуяли – быть походу.
…Схоронили Славку новым днем, под голубым небом, во снежном поле. Положили ему в гроб любимую игрушку – конька, да старый отцов нож. Как воина схоронили. От могилы той в поход и пошли. Вслед за упрямой славкиной душой.
Меч
Знал Искрян-кузнец, что будет в его жизни этот день. А все равно не ждал его. От старых лишь кузнецов такое слышал, а вот – случилось же.
Ковал тогда Искрян селу своему топоры вострые, вилы клыкастые, ободья колесные, крюки-скобы разные, да замки мудреные.
Но пришел в кузню бродяга худой да тертый, меч себе попросил. Глядел на него Искрян, оценивал: татю-разбойнику кистень-гирька сподручнее, а то и просто – топор, вилы, да дубинка-шелепуга. Этому же меч нужен. Да всякому ли меч по плечу? Меч, как ротник, лес не валит, снасть не тешет – только в бою пригоден, только в сече он над оружием княжит.
- Какой хочешь? – спросил кузнец.
- Мой.
Вот тут и ухнуло в груди Искряна сердце, заколотилось как баба в горящей избе. Ужели – он? Не просто меч просил себе странник – душу просил он сковать.
Такие мечи по чужим рукам не ходят, без дела из ножен не скачут, без боя в ножны не ворочаются. Руку свою человек отдаст, да головы не пожалеет, лишь бы меч его более никому не дался.
Молвил кузнец:
- Заходи к сеченю.
Бродит болото, хмелем трясинным исходит. Кочки человеку подставляет, а в ямины манит. Черти востроухие в омуте ругань затеяли: так и тянутся пузыри со дна. А Искряну не до них: тянет из под мха рудицу – кровь земную. Много ее, болотной, потребно: все почти погорит в плавильне да сорным металлом всплывет. От корзины рудничной настоящего железа – на чарочку. Выскочил из топи болотник мохнатый:
- На что тебе, человече, руда?
- Душу булатную ковать.
Ойкнул нечистик, провалился: страшно ему и представить такую, а уж брать…
Шипела рудица, золотой змейкой лилась в глиняные формы. Спала она снами болотными, а тут огонь-весельчак ее разбудил, в пляс завлек да остыть велел. Кто б не злился-то? Расколол Искрян глину, доставал из нее два стальных прута. Насыпал в горнило черного древесного угля, снова звал огонь погостить. Угольки черные да блестящие, будто ночка звездная, по краям лежат а в середке – их братушки ярким солнцем горят. Положил кузнец один прут в угли, закопал в горячие, дал железу от дерева через пламя в силу войти.
Сорок дней кузнец меда не пил, сорок дней он молота не брал, сорок дней он лишь хлеб глодал, сорок дней в бане парился. Шутка ли – меч-душу сковать?
Срок настал – вернулся Искрян в кузницу. Каждому молоту своему поклонился, наковальне – наособицу. Кочетом огонь в горне закурлыкал – ждет славного дела. Молотки звенят – друг друга под бока тычут: готовы ли, братцы? Взял прутья стальные Искрян – простой да каленый. Дожелта в огне грел, в колодки зажимал, как веревку завивал. Вновь калил стальное кружево, молотом его охаживал – сорок раз гнул да сваривал.
Вышел клинок – заглядение. К чему не приложи – все сном-обманом рядом с ним покажется. Насадил ему кузнец на долгий хвост свой литой перекрест, черен наборный, да навершие-яблоко. Огляделся клинок – загудел под рукой кузнеца, будто рог боевой. Стало на земле одним славным клинком больше.
Вынес Искрян меч бродяге – на руках протянул. Видит – гнет оружная сила непокорную шею, на колено припал человек. Руки над головой поднял – принял меч от Искряна. Будто бремя за всю Русь-матушку с тем мечом на себя принял.
Поднялся с колен воин. Кузнеца о цене спросил. А Искряну – что сказать? Нет таких слов у кузнеца, ему делом своим говорить привычнее. Как же высказать, что нету таким мечам цены, что князья-короли за такие полкняжества продавали, да радовались, что дешево дело встало? И ведь воин, кажись, сам про то ведает. Но нельзя такой меч просто так забрать, оскорбить нельзя малым выкупом. Головой бродяга кузнецу заплатить готов.
Вновь спросил:
- Что за работу попросишь?
Голос воина с мечом схож – тихий, звенящий, да твердый. Словно рог боевой вдали звучит. Словно сталь по чужим шеломам гремит.
Нашлись слова у Искряна:
- Не торгую я душами. Так бери.
Вновь склонил непокорную выю боец. Перед Правдой склонился.
Знал Искрян, что день этот будет, да не ждал его. Когда меч ковал – о мече думал. Не ведал тогда, чем бродяга заплатит. А теперь понял, что не примет платы. Ведь сколь бы не жил кузнец, сколько бы не перековал он снасти да оружия, а суждено ему раз в жизни судьбу свою встретить – душу воину сковать. Нельзя за такое платы брать – рассыплешься рудным крошевом по мелкой работе, по людской молве, по медным грошам. Измельчаешь. Безымянным будешь, как молот, что меч ковал. Нельзя брать платы. Каждый меч такой, что цены не имеет да бесплатно отдан, не мечом уж зовется, а Долгом. Волю божью такие мечи в мир несут. И Искряново детище у них теперь в соратниках. Будет теперь меч людям о Правде свидетелем. И две руки у него на черене всегда лежать будут. Безымянного воина и его – Искряна.
Тешься, княжич
Сладко медведю зимой в берлоге спать. По лесу стужа лютует, деревья ледяным кулаком ломит. А ему, мохнатому, сласти снятся – малина мягкая, морковка алая да медок золотистый. Солдатиками идут к нему лакомства, а он – воеводою над ними стоит.
Чуть тревожит медвежий сон далекий собачий лай – княжич со свитой зверем промышляет.
Ох, летают по снежным лесам, по сугробам в полях! Крикливые, раскрасневшиеся! От коней да собак уж пар валит, а им все бы тешиться – напоказ друг перед другом луки тугие гнут, плетками витыми щелкают, кистенямигирьками пошатывают. Зайца поднимут – не побрезгуют, лося увидят – не отвяжутся, а с волками схлестнутся – понатешатся. Колотит морозный воздух песий лай. Гундосят рога, зовут людей на зверя.
По вечеру вернется ватага в терем. Встрепанные, шумные – ровно галчата. Замечутся слуги по двору да клетям: коней принимают, меда наливают, баню топят. Ох, и горазда же хвалиться свита княжеская – один белок кистенем с дерев посшибать грозит, у другого, как во хмелю, один волк тремя стал, третий хвастает, что семь уток одной стрелой убил.
- Ты, верно, по яйцам стрелял! – смеется княжич.
Идут по кругу резные ковши-утицы, дорогое вино трапезникам сватают.
Ох, боится Родяшка, девка сенная, этих нахлебничков, княжьих приятелей. Сами ходят чванливые, на прислугу без дела замахиваются, на забаву себе волей тешатся. Их отцы-деды-прадеды кровью да ратью у князя чины-земли выслужили, а чада нынешние, хоть и кичатся златыми своими колыбелями, не в отцову честь пошли. Ездят они рядом с княжичем, тешат его, сотрапезничают. Тщатся новые чины-земли своей скоморошиной выслужить. Бились их деды-прадеды за землю русскую, за свободу русичей. А этим, галчатам, на другие земли милей посматривать. Кинул один боярин Родяшке приказ – кафтан ему пошить. Не ослушалась девушка – покроила тканей мягких, ниткой шелковой швы клала, сама петли вила да пуговицы литые к кафтану ладила. Вышла одежка – загляденье: рви – не порвется, мни – не помнется, носи – не сносится, хвастай – не спросится. А барич ей тот кафтан в лицо швырнул, дурой обругал. Говорит, в Самарканде далеком халаты носят расшитые, златом перепоясанные, самоцветами выложенные. Стерпела слуга. Только ночью лучинке-светцу поплакалась. Сшила однесь княжичу милому рукавички знатные. Шелку алого основа, волчий мех внутри. Мороз в том меху злой осой запутается. Нитью серебряной узоры вывела, что на окне морозном в праздник увидела. Поднесла хозяину.
- Возьми, княжич. Твои прежние ведь совсем износились.
Засмеялась-загукала княжья свита:
- Вот дура деревенская! Нашла, что князю нести! Да на неметчине носят рукавички гладкие, каждый перстик в них сам-князь!
Смолчал княжич. Подарок, не глядя, за пазуху сунул. Плакала тихонько Родяшка. Не с рукавичек осмеянных – носил те рукавички хозяин. Плакалось ей с досады княжеской – перед свитой его опозорила.
Возвращались с ловов ватажники. Мнили в княжьем тереме праздновать. Да к бедовому пиру подоспели. Был княжий терем, да алым угольем стал. Да стоят возле пепелища немчура-конники. Во доспехе, как во льду гладком. Смотрят на слуг своих с прищуром, кричат на них, что собакой лают. А слуги немецки грузят на возы русское добро – меха собольи, мед пчелиный да серебро выкупное. Гонором своим немец кичится, а от краденого – не воротится.
Оробела-приутихла ватаженька. Лисью шкуру бить – не доспех ломить, да много ли волчьего клыка против вражьего клинка? А иные, щенки, на ворье высокородное рты раскрыв глядят. Вот-вот помогать грабить кинутся да молить господ-рыцарей принять их в услуженьице – подавать сапоги немецкие.
Ох, и сжал молодой княжич кулаки! Налетел на вожака немецкого, да ударил рогатиной во сердце. Поспешали за ним бояричи. Видно сразу стало, кто мечом кичился, а кто рати учился. Хвастуны позади клинками чистыми машут, а бойцы господам немцам чертову мать кажут – щербят, кровянят оружие о немецкую кость.
Где хваленая мощь немецкая? На грабеж измельчала. Что же доспехи их литые? Чешуей рыбьей разлетались под русской сталью. Бьются княжич со товарищи, хорошо им. А что русскому хорошо, немчуре – смерть. Побили находничков. Из полона вражьего вызволили людей русских. С собой на коней усадили, да ко граду повезли.
Топчут снег усталые кони. Руки людские от боя гудят. Поспеть бы к граду засветло. Держат руки княжича побитую немцем Родяшу. Голова же думку думает: кого из бояричей за трусость сослать, а кого за храбрость пожаловать, как полон возвратить, как врага сподручней бить. Плачет Родяша, жмется к княжичу, платье рваное поправляет. Благодарить – нету голосу, слезы только. Ничего она, девка сенная, не хочет. Ни богатств, ни чинов. Ей и слово-то теплое без особой нужды. Лишь одно просила бы – не оставь, княжич, не сменяй на немчуру!
Едет княжич. Везет служанку. Лишь чудится ему – земля сыра просит голосом матери:
- Не оставь, не выдай, сынок! Не смени на мачеху, не оставь чужаку на забаву!
Скрипит снег под копытами. Темнеет небо. Молчат люди. Пахнуло издали дымом очажным.
Тешься княжич, да народа своего не выдай!
Разные боги
Сильные руки отсвечивали рядом с костром, вязали оленьими жилами заточенный кремень на каленое древко. Время от времени огонь находил смолистую ветку и радостно прыгал. Тогда из мрака появлялось и бородатое лицо мастера. Его глаза почти утонули в густых бровях.
- Старый – почтительно окликнул мастера юноша, в чьи обязанности сегодня входил уход за огнем. - Старый, скажи: почему богов много?
Лицо мастера снова скрыла темнота, но руки не прервали работы. Нараспев полились слова.
- Сможешь ли ты один убить матерого мамонта? Сдвинешь ли один скалу в твой рост? Простоишь ли один в дозоре без сна неделями?
- Нет…
- Мир вокруг тебя огромен – земля, реки, леса, небо, камни, деревья и звери. А за нашей землей – новые земли. За ними – огромные воды, которым не видно конца. Ты бы смог создать все это один? А смог бы один за всем приглядеть?
- Я понял. Но сколько их? Может, творец один, а присмотром ведают его помощники-духи?
- Ты сможешь присмотреть за копьем, которое создал другой человек, сможешь им и пользоваться. Но сможешь ли чинить его так же, как мастер, что это копье создал?
- Нет…
- Скажи, похож ли волк на реку? Схож ли кусок мяса с дубом? Что общего у яблока и молнии?
- Они, совсем разные, старый. Я понял. Каждый ведает тем, что у него лучше получается. Ничьи копья не сравнить с твоими, но я лучше тебя выточу из кости дудку. Потому к тебе идут перед охотой, хоть каждый может сам себя вооружить, а мои дудки поют на праздниках, хоть в нашем роду достанет певцов.
Недолгое время молчание прерывалось лишь треском костра.
- Старый, а какие они – боги?
- Можешь ли ты ухватить, увидеть ветер?
- Я понял, они невидимы и неосязаемы, мы видим лишь их дела. А еще?
- Можешь ли ты сдвинуть солнце, заморозить реку?
- Да, они могут много больше нашего. А еще?
- Ведаешь ли, почему реки текут в море, огонь рвется в небо, а радость заставляет смеяться?
- Понял, они много мудрее нас. А что самое главное? - Кем мы считаем богов? Как изображаем их? Почему мы считаем, что они нас понимают?
- Мы потомки богов, они похожи на нас, а понимают они… Старый!!!
Юноша вскочил, чуть не влетев рукой в зашипевший от этой наглости огонь.
- Старый! Я понял: главное в том, что боги понимают мир по-нашему! Мы одинаково мыслим.!
Старый мастер улыбался, не прекращая работы. Он помнил, как много зим назад, будучи таким же юнцом, вопрошающим отца о богах. Отец тоже не дал готовых ответов, заставляя сына самого понять и прочувствовать всю правду.
- А еще был старик – бормотал сам себе мастер, вспоминая свою юность. - Был еще старик. Потерял свой разум, когда тень дерева помнилась ему тигром. Он был уверен, что вода отравлена и предпочитал пить жабьи кишки. Он кричал, что бог лишь один. Все жалели безумца и не давали ему умереть с голоду. Когда же он заявил, что он и есть тот самый единый бог, ему указали дорогу. Видимо, упрямец до сих пор требует поклонения из брюха волков.
Говорил он чуть слышно. Сам себе. Не хватало еще юнцу услышать старческий бред давно мертвого безумца, возомнившего себя богом. Как нет человеку дела до каждого своего волоска, так и не было бы дела единому богу до каждого человека. А раз он такой зазнавшийся – зачем он людям? Пусть лучше рядом будут те, кто всегда направлял на охоте копья, радовал сердца любовью, исцелял лихоманки и зажигал костер высоко в небе.
Мастер затянул последний узел, рванул, проверяя, как держится наконечник, и, благодарно улыбнувшись, кинул огню кусок мяса.
Нет такой песни
Нет такой песни Буран-ведьмак свадьбу справляет, в жены стригу зубастую берет. Пляшет на радостях гопак – все дороги снегом замел, деревья в лесу пригнул. Нет пути более.
Привалился я к ледяной сосне. Нет уже сил. Ни шагу ступить, ни снег отряхнуть, ни иней с бороды смахнуть. Заковал мне мороз руки-ноги в колодки. Два старых друга – метель да вьюга спать кладут, колыбельные мне поют. Чудится – греет сон, от зимы в лето уводит. Все, гусляр-бродяга, отходился. Сыграют теперь на твоих гуслях снег да бураны, аль на волчьей свадьбе кленовые сгодятся.
- Вставай! Вставай!
Отчаянно звенит на морозе голосок. Открываю смерзшиеся веки, сбиваю с них ледяные печати. Девчушка молодая в черной шубке поднять меня тщится. Тянет – задыхается. Руку мою себе через плечо перекинула – сбила соболью шапочку, коса черная по спине змеей заструилась. Длинная да тонкая коса. Жениху такая на радость, родне на досаду: выкуп тестю да теще на вес ее платить положено. Подняла меня девочка, шаг заставила шагнуть. Иду – ног не чую, гляжу – света не вижу. А она, худышка, под плечо меня подпирает, упасть не дает, ведет куда-то.
- Не спи! Слышишь? Не спи!!!
Плачет, бедная. Слезы на ветру до земли ледышками долетают. Я – мешок мешком, чуть не падаю. Она, тростиночка, меня еле держит, а все тащит, упрямая. Ох, наплачутся отец с матерью с такой! Ох, не в радость мужу станет ее упрямство!
Иду. Как во сне, да не сплю. Снег под ногами хрипит-надрывается. Волки за холмом петь затеяли. А буран утих. Отмаялся, знать, сердешный, ледяной своей браги упился.
Привела. Стоит, чернеет изба. Замело ее по самые окна. Рукой-ледышкой в дверь стучу…
…Огонь в печи цепным псом рычит, поленья, будто кости, грызет, на меня, чужака щерится. Смотрят на меня, лежащего, люди – лица от огня алые.
- Давно ли я здесь?
- Почитай, уж утро скоро, а ты ночью пришел! Бородатый мужик подает мне разогретой сыти.
- Досталось же тебе! В двух сорочках тебя мать родила! И в лесу чуть не замерз, и руки-ноги не отморозил!
- Девчушка ваша меня вынесла.
Хозяин аж руками о колени ударил:
- Да откуда тут девка-то?! У меня три сына да жена-старуха, а жилья за семь верст больше нет! Помнилось тебе от усталости!
Эх, хозяин. Кабы помнилось мне – на волчьем пиру бы сейчас плясовую играл! Но смолчу, не стану тебя пугать. Пусть будет – помнилось. Отлежусь у тебя, отогреюсь, песней за еду да кров отплачу, и снова в путь. А ты меня и не вспомнишь. Лишь песни мои тебе останутся. О Вольге-князе, что умел летать сизым соколом, бежать гнедым туром, да зубастой щукой плыть. О стенах ладожских, белокаменных, да Вещем князе Олеге. О лесах дремучих, о реках широких, о народах дивных. Все тебе, хозяин песни спою, дай срок. А о девочке – слова не скажу. Знаю ее.
Я помню ее совсем маленькой – конопушкой-беспоневкой. Как плакала она, слез не жалея, бегала по саду: погладит цветок, а он гибнет, обнимет дерево – сохнет зеленое, со стоном рушится. Чего ни касалась она – из того жизнь уходила. А она – в испуге стонала, от обиды ревела. Не желала никому ни боли, ни смерти. Поиграть лишь хотела – да случайно губила. Силы своей древней боялась, ненавидела себя лютой детской ненавистью.
Помню, как росла она, как статью наливалась. Как сверкали ее черные глаза на солнце, как летели по ветру вороньим крылом ее волосы. Берег я ее от слова обидного, да злобы людской. А паче – от самой себя. Изо всех людей, один я не боялся с ней играть, один я ей игрушки мастерил – птичек-свистулек, коровенок глиняных, коньков резных, куколок соломенных. По лесам в прятки играли. Спрячусь – а она уж за плечом левым стоит, смеется. Я ее стану искать – ни за что не найду. Лишь кукушку слышу. Куковать умела по-птичьи – и не отличить вовсе. Заигралась однажды, оступилась, да с бережка в речку упала. Подхватил я ее, на берег вынес, к матери отвел. Больше девочки мне тогда вицей перепало, за недогляд.
Братом она меня величала. Обещала вырасти скорее, да меня самого защищать-беречь. Гладил я смоль ее волос, самой поберечься просил. Не убереглась.
До сих пор сказки сказывают, как полюбила она парня статного. Сердце ему свое отдала. От беды-болезни берегла, саблям вражеским тело его кровянить не дозволяла. Вечно юным он стал: хотела сестра моя всю жизнь им любоваться. Всю недолгую человечью жизнь. Не сберег я сестру, не сумел. Не послушала бы она меня – так парня любила. А любил ли он ее – мне не ведомо. Знаю лишь, что по нраву ему жизнь такая была, что бояться он стал смертного часа.
Сказывали сказочники на пирах богатырских, как сколотил тот молодчик гроб-домовину, да попросил сестру мою показать ему, как лежать надобно. А лишь легла она, доверчивая – крышку накинул, гвоздями железными прибил, на три сажени в землю закопал.
Да о том молчат певцы, как кричала в гробу смерть, как звала любимого, как ломала ногти о мореный дуб, что на крышку пошел. Никто не скажет, как поседела ее коса, истончились губы, как глаза по слезинке вытекли.
Знают гусляры-скоморошины, что сумела она вырваться, да не ведает никто, что в том я ей помог. Нет такой песни, где поется, как лозой я искал могилу сестры, как руками кровавыми землю рвал, как тянул я у гроба крышку – отдай мне сестру, живоглот! Как кричал я, а охрипнув – могильным вороном граял…
Нескоро она в себя пришла, нескоро меня вспомнила. За обиду свою мстила люто. Навьи конные по городам скакали – стрелы вострые пускали. Моровая девка плясала – чумным платком над людьми махала. Птица-юстрица сгубила князя в Москве, да короля в Литве. Шел я тогда средь пустых городов, где живых не хватало, чтобы мертвых схоронить! Людей исцелял, умолял их простить сестру. Люди лица попятнанные от той просьбы прятали. Не с людьми в схватке сходились мои песни, а с самим людским горем, с косматой обидой.
Про беду ту гусляры расскажут. Да не скажет никто, как нашел я сестру, как ее успокаивал, как за руки держал – не губи людей! Нет про то у людей песен. А я своей не сложу. Знаю только, что стал я для сестры ближе всех людей. Никогда ничего от нее не просил – ни жизни вечной, безболезненной, ни ратной неуязвимости, ни от смертного часа отсрочки. А она обо мне помнит.
Снова, вот, свиделись. Снова она красавицей стала. А мне она всегда мила – лучше всех людей ее знаю. Ведь человек ее лишь раз в жизни видит, а я один – завсегда.
- Злая ли Морана? Нет. Добрая она. Чего ее бояться? Вот ты смерти боишься, а ведь жизнь лишь у дурака да злодея раньше срока гаснет. Чего бояться-то? Будешь без смерти ходить, как одежда сношенная: там рвано, тут ветхо, здесь – песок сыплется. Сам в гроб от немощи лечь захочешь. А Морана придет, боли да хвори с тебя стряхнет, будто пыль дорожную. Под руку возьмет – отведет в светлый сад, где все твои деды-прадеды отдыхают. А коли дела средь живых остались – упросит матушку Живу сшить твоей душе новую одежку. Будешь жить сызнова. От мальца-сосунка до седого старика. Чего бояться-то? Аль ты – тать-насильник?! Аль грешков мешок у тебя за душой, да боишься ты по смерти в Пекле жариться?! Нет? Так почто же Мораны бояться?
- Злая ли Морана? Нет. Добрая она. Чего ее бояться? Говоришь – зима лютая кости ломит, закрома подъедает? А что без зимы станет? Надорвется МатьЗемля тебе, жадине, по пять урожаев в год родить! Надорвется, да бесплодной станет. А снежки да горки, да иные зимние потешки – разве тебе не любы? Вот то-то же! Лучше выдь в полночь по озимые, да сам посмотри: ходит Морана по полю, шубка черная о белом снегу. Просит она у озимых хлебов за холод-мороз прощения, да укутывает их снежным покрывалом.. До весны хлеба стоять будут – не померзнут. А в липень тебе, жадине, брюхо набьют.
- Злая ли Морана? Нет. Добрая она. Чего ее бояться? Утишает она жаркое солнце, истомленной земле покой дает. А случись круглый год – день, что тогда? Затвердеет земля, родить перестанет. Травы погибнут. Реки высохнут. Куском мертвой глины покажет земля себя небу. А сам-то? Аль не видел никогда, как сон ночной скорби да усталость с человека снимает? Ну, вот, а то браниться на Морану удумал!
Сто по сто веков Морана брань слышит. Дурная баба зовет ее стервой да разлучницей, а того не ведает, что муж ее, покойник, за всю жизнь на том свете отсыпается. Самодур богач пожирухой зовет, неурожая да мороза боится. Ребятня молодая на задор друг друга страшит ночью, а потом во двор выйти боятся, да на Морану грешат! А винить надо собственный никчемный разум.
Морана-смертушка, матерь ты дневная и полуденная, ночная и полночная, зорная и полузорная, как месяц ветха и молода, утра да вечера прародительница, месяца и зорей бабушка, мне, смертному, сестрица любимая. Заверни новорожденный этот мир в свой расшитый звездами плащ, успокой ребячьи наши страхи.
Нелюди.
Князю нашему девка глянулась. Светимира соседская. С детства ее, егозу, я знал. Веселая, шустрая, завсегда смешливая. А запоет – заслушаешься, себя забудешь. Как выросла – за Суморока замуж пошла. Он бондарем был. Рукастый парень. И в помощи никому не отказывал. Иной от просильщика отмахнется – иди, мол, без тебя своих дел хватает. А Суморок не отказывал. Славная у них вышла свадьба. Всем концом Корчагинским у них за столом песни пели. Горшок били – желали им детей по числу черепков. Выкуп шутейный с жениха требовали. А сами смотрели – нарадоваться не могли: всем бы нам такая любовь.
Да кто же беду-то учует?! Месяца не прошло – на глаза князю Светимира попалася. Он к ней-то и пристал с уговорами. Иная девка чести такой радарадешенька, а эта – нет, муж ей люб. Сбежала. Князь не стал кланяться. Ночью с ближниками в дом к молодым ворвался. Мужа избили – чуть живой лежал. А Светимиру князь к себе в терем уволок. По утру ее, окровавленную, уже хладной на снег выкинул. Что ему жизнь чужая да счастье? Наступить сапогом расшитым – потеха. Он ведь при власти, ему так тешиться дозволено.
А мы что? Криков Светимириных, что ли, не слыхали? Верховых при оружии не видали? Мы ж рядом все жили! И рвались иные, да жены в ногах висли:
- Не пущу!!! Убьют тебя!!!
И скинуть бы с себя дуру-бабу, да бежать ворогов бить, а от бабских слез и теряешься. Иной кто-то и бежал, да у самых дверей сробел: «С самим князем рубиться-то! Что потом будет?» Кто и плакал, слыша Светимирины крики и стоны битого Суморока, да про себя думал: «А ведь мне завтра то и то сделать надо! Вот ввяжусь – когда ж с делами управлюсь-то?» А и те были, кто, разбуженные, ворчали под теплым одеялом: «А чего, дура, орешь? Порадовалась бы, да нам поспать дала!»
Поутру друг на друга не глядели. Схоронить Светимиру ребят отрядили, да Сумороком занялись. Думали его водой облить да вином споить. А он сам встал. Посмотрел на нас, как ножом по глотке полоснул. Да и ушел в разоренный дом. Князь в примирение шубу ему свою соболью выслал. Суморок посла в той шубе в полынье утопил, да в леса подался. А князь оскорбился: смерд да его подарком побрезговал!
Да не долго князь обижался. Суморок его среди бела дня на глазах у всех топором порешил. Мог бы ночью по-тихому все сделать. Нет, показал, как человек поступать должен. Мог бы сквозь толпу бежать: ужель бы мы его выдали? Нет, побрезговал нашей помощью, остался с ближниками княжьими биться. Повязали его, да на другой день и зарубили.
Шли мы с той казни, молчали. А чего говорить? Суморок сам захотел, чтоб мы его казнь видели, для того и остался. Показал нам, соседям своим, кто мы есть, коли Правду человечью разменяли на тихое свое мышиное благополучие.
НЕЛЮДИ.
Подснежник
Уходила-утекала зимняя нечисть. Талым снегом рассыпалась, грязной водой от солнца бежала.
Наступает Весна Зиме на пятки – распустились средь снега на проталинах первые цветы. Стоят на морозе, тонкие ножки под себя поджимают, качают синими лепестками. Стылому ветру в волосы вплели нить своего запаха.
Поспешает старуха-Зима уйти, кутается в ветхое платьишко. Обронила льдистую свою кику-рогачку, да прямо Весне под ноги. Запушилась кика раннею вербою. Медведь в берлоге рычит недовольно: плеснула Весна-озорница ему под бок воды ушат, сны медвежьи досмотреть не дала. Вылезать теперь косолапому на обманчивое березозольское солнышко, считать проступившие свои ребра.
Зиньки-синички воды с талых сосулек напились – захмелели. Летают шалые с ветки на ветку, всему лесу о весне насвистывают. Клест-кривоклюв птенцов-позимников перечел, да соседу-снегирю кликнул – пора на север, во след холодам лететь, щипать буранам куцые их хвосты.
Весна к озеру вышла, стоит, ручку белую на березу положив. Платье у нее снегу под стать, опоясочка – молодой травы цвет, а ворот – золотой, как цветки мать-и-мачехи. Скинула шапочку алую – разметалась коса соломенная, летнюю рожь людям сулила. А глаза у весны синие-синие. Как чистое березозольское небо. Как первые цветы на проталинах. Как волна в Ильмень-озере. Глядят глаза на воду, будто гладят. Да от той ласки крошатся у берега льдины…
Родомилку, девку на выданье, покрали. Стерегли ее нечистики целую седьмицу. Дождались, пока за плетень выйдет, мешок на голову накинули, да в лес бегом. В мокрый снег полонянку швырнули, сами вокруг уселися. Сидят, хохочут по-галочьи, по-свинячьи хрюкают. Головы вострые, рожи синие, стопы безпятые, брюхо отвислое, груди – до пояса. У Родомилки платье в грязи мокрой, коса в мешке истрепалася, глаза слез полны, а все краше уродиков. Поглумилась нечисть, потешилась. Испугать девчонку тщилась. Они ведь, шерстатые, для чего ее похитили? Не дано злу детей иметь, дабы зла на земле не умножилось. Так и живет нелюдь бесплодною. Тем лишь свои ряды множат, что людей от Правды божьей отвратить стараются. А уж коли от людской чести отошел – человеком уж не зваться.
Дразнилася свора, унижала девушку:
- Что за руки такие, как палочки? Ложку хоть поднимешь?
- Ой лицо! Ой умора! Нос – зарубкой, глазища – плошки! Слепому мужу, что ли, тебя обещали?
- Платье корявое! Знать – не рукодельница, не пряха! Ни пошить, ни одеться не может!
- А ну, братцы, в котел ее! Может, как разварится, приятнее будет?
Родомилка под снегом завядший Перунов цвет нашла, о шести лепестках. Сжала его тонкой ручкой. Молит – защити, не выдай! Молчит цветок. Лепестки синие пожухли. Задушили его снега. Жизнь да силу вытянули, мертвым льдом обратили.
Притомилась нечисть пугать. Стала житье свое нахваливать. Ставят на пни яства сахарные, попробовать уговаривают:
- Не голодает нечистое племя! Ты сама отведай всего! Чай, в твоей избе и на праздники того на столе нету.
- Не нужен мне чужой хлеб! – кричит девушка, - свой себе заработать сама могу! Да еще подумаю: с кем мне его преломить, а кем побрезговать!
Ожил у Перуники один лепесток.
Подняла нечисть гвалт, разбудила студенца стылого. Подул он мокрым ветром, до костей проморозил девушку. Наливали нечистики алое вино в золотые чаши, подносили пленнице:
- Выпей, сколько душа пожелает! Холод избудешь, да беду забудешь! Потанцуешь с нами по лесным полянам!
Оттолкнула Родомилка руки корявые, чаши расплескала:
- Нет в питие счастья! Во хмелю человек – себе не хозяин!
Ожил второй лепесток.
А как весной в лесу темнеет быстро! Уж деревья вокруг в одну стену слилися. Глаза чернобожьих любимчиков угольем горят!
- Тяжко бабе без мужа! Некому красу ее оценить! Некем перед подругами бабе похвалиться! Выбирай у нас любого! А хочешь – всех в мужья бери!
И напоказ красуются.
- Жена мужу нужна, чтоб детей рожать! А муж жене – чтоб семью крепить! А иное все – пустая потеха, горю да разору перва матка!
Ожил третий лепесток.
Приумолкла нечисть. Простое счастье без нужды оказалося. А ведь сколько человек за сладкий кусок родню в неволю продали! Сколько человек за вина чарку лютой смертью друзей казнило! А уж сколько с нечистью свадебку на болотах сыграло – и счету нет! Не берут девушку мечты селянские. Надобно боярскими страстями опробовать.
Выносили нечистики сундуки стопудовые – чуть не надорвалися. Первый открыли – деньги медные. Второй отворили – светло серебро. Третий распахнули – чисто золото!
- Уж возьми ты наши подарочки! Хошь – греби сколько надобно, хошь – все за тобой понесем!
Горьким смехом смеялася девушка:
- Сколько ж голов за то злато обещано? Сколько людей через то серебро обмануто? У скольки вдов те грошики отняты?
Четвертый лепесток у цветка ожил.
Приносила нечисть шапку княжью, шубу боярскую да ярлык купеческий.
- Хочешь – будешь над людьми ты владычицей! Все по слову твоему свершаться станет! Все желанья твои исполнятся!
А девка супротив идет:
- Что во власти счастья, коли земли пахать не умеешь? Лучшая власть – воля семьи да родительский наказ!
Ожил пятый лепесток.
Видят нечистики – неуступчива девка. Самым сильным соблазном взять решили. Не одна сотня праведников им поломалася.
- А уж хочешь ли ты славы-известности? Хочешь, чтоб во всех городах да весях тебя узнавали? Хочешь, чтоб века еще на пирах про тебя песни складывали? Скажи только – все устроим!
Отвечала им Родомилка:
- Слава хороша лишь тогда, когда добрая она, слава! А уж лучше ее ненадобно, коли в людях прослыву я нечистью!
Кинулись злодеи на девушку – когтями рвать, кости глодать. Да ожил тут шестой, последний лепесток у цветка. Словно громом ударило нечисть! Разбежалися, рассыпалися, талой грязью растекалися. Чудилось им – глядит глазами Родомилки на них сама молодая Весна.
Славутино наследство
Ослеп старый Славута – ослепла и сила его. Хуже слепая сила беспомощной старости. Ходит дед, жен своих вспоминает. Первая, булгарка, была волосом словно ночь темна. Вторая, сколотка, точно соль горька. Третья, словенка – будто жизнь мила. Короток век человечий – всех троих уж давно земля обняла. Да осталось от них Славуте по памятке – по родному дитятке. Волга, старшая, как скала верна. Днепр, средний сын, точно ветер лих. Сожа, младшая, точно сон нежна.
Был Славута силен – по земле князем ходил. Стал Славута слеп – точно нищий сел. Собрала его силушка княжество, да не сдюжить с ним лютой немощи. Эх…
Встал Славута на порог – заскрипели брусья. Дунул в старый турий рог – аж деревья гнутся. Явились дети на зов. Зрячи на калеку глядят – ужасаются. Слепой на зрячих глядит – улыбается.
Стал старик наследство делить. У Волги руки сильные, сердце доброе – быть ей хозяйкой над богатыми городами. Сожа других прежде себя любит – ей лучшие земли достанутся. А Днепру лишь бы силу тешить – править ему мхами да болотами, там никому опасен не будет. Слушали дети – не перечили, а уж дело стало к вечеру. И чего на ночь глядя куражиться – порешили с утра встать на княжество.
Встала Волга по утру – потекла городами богатыми. Выходили купцы торговатые, величали владычицу матушкой. Просили не оставить их своей милостью – довести до моря кораблики. Волга тому не противилась: довела струги купеческие до Хвалынского моря. В дальний путь провожала, да на ум наставляла.
Поднялся вслед за Волгой Днепр-брат. Оседлал белопенную злую кобылу, да помчался княжить. Да не в мхи-болота скачет – в лучшие земли въезжает. Выходили к нему люди боярские, подносили меда хмельного. Величали его своим князюшкой. Просили отвести их лодьи на злого врага да к богатым берегам. Помчался Днепр, кинул за спину нож да камень – встали на пути к морю пороги. Ломят камни борта корабликам, режут, точно татий нож. Стонут люди:
- Ой, лихо нам за таким князем!
Встала Сожа последнею – разрыдалася. Обманул, обокрал ее братушка. Да не жалко ей земель лучших, жаль ей за обиду свою. Бросился Славута гневный Днепра ловить – да куда там слепому… Кинулся отец дочь утешать – а ушла и дочь. Потекла обидою по мхам да болотам, братово наследство принимала.
Разошлись дети из отцова терема, чтобы больше не свидеться: Волга – с морем торговать, Днепр – у порогов лютовать, Сожа – горе свое нянчить.
Тошно Славуте от силы своей ненужной. Тошно от слепоты своей незваной. Ушел старик под землю, расплескался по пещерам-норам лютым черным морем. Не видать, не слыхать ныне Славуты. Только дети его по земле бегут. Бают старики – тяжело славутиной силе землю держать, коли каждый человек на ней свой грех копит. Будет час – встрепенется слепое подземное море, турнет с хребта города грешные, снова под солнце выйдет.
Эх, да минет нас участь поглядеть при жизни в слепые славутины глаза.
Дорога
Не дошла до дому женщина. У дороги рожать затеяла. Гнется на сырой земле коромыслом, руками вкруг себя бьет. Очи безумные от натуги в небо рвутся. Толкается внутри ее дитя, просит, как богатырь перед странствием:
- Отпусти меня, матушка, свет повидать, да себя показать!
Кричит женщина. Страшно ей сына отпускать, да перерос он мать, как перерастают одежу детскую: того гляди – треснет.
Подбежал я, костер сложил, воды нагрел, мать утешал. Она, сперва, гнала меня, боялась сына чужому человеку казать, да я не ушел. Принял дитя ее на руки, на топорке своем пуповину повил, подрезал, да шнурком перетянул – расти рукастым! Откашлялся младень, закричал на весь белый свет. Завернул я его в тряпье. На землю клал, в воду окунал, к небу поднимал, огню тянул, на ветру держал, солнышку казал: новый человек родился, примите его, боги! Пеленки старые ему иглой стальной скрепил – от дурного глаза. А мать его рядом сидела, все меня благодарила да имя мое спрашивала. А я молчал да головой мотал. Имя сказать – ближником стать. А я того не желал.
Эх, знала бы ты, милая, что слова твои мне – что нож по сердцу! Ты дите свое у груди видишь, а мне уж вся его жизнь открылась! Рассказать тебе – не поверишь. Умолять – не услышишь. Весь мир вкруг тебя до сынка сжался.
А он – уснул, кулачок под щеку положив. Счастлива ты, мать. Поешь ему, несмышленышу, песни добрые.
А я же вижу, как от чрева твоего потянулась его дороженька до самого гроба. Недалекая дороженька, что веревка – в три узла завязана. На каждом узле твоему сыну споткнуться, да и в гроб упасть. А сумеет хоть на одном повернуть – уж тогда мне его путь неведом.
А споткнется твой сын в первый раз о пяти годах. Засмеют, задразнят его, безотцовщину, соседские ребятишки. Ему бы обидчиков раскидать, показать, что и мальцом обиды не спустит! Ан, нет: он к тебе убежит, за тобой ухоронится. А ты и рада будешь! Станешь сыночка сверх меры холить да нежить. А того в своей бабьей игре не заметишь, что себялюбцем капризным дитя заделается.
Да отплатит он тебе за твое добро во двенадцать лет: сбежит к татьской ватажке от печи приевшейся, да слов твоих приторных. Ему бы остаться, стать опорой в твоей нищете да старости! А он видеть тебя не захочет! Жать станет, где не сеял, да есть, где не приглашали.
О пятнадцати лет в третий раз споткнется и тем долю себе сам решит. Будет ватага его забивать насмерть девушку, а он в сторонке постоит, слова супротив не скажет, хоть беду да кривду в том почует.
Молвят, что нарождается с человеком вместе и его гроб. Человек растет – и гроб растет. Человек ходит – и гроб за ним под землей ползет. А окончится жизнь – выскочит, примет к себе хозяина. Гробу тому не долго ждать. Захотят тати чужим трудом богатыми быть, да чужим горем счастливыми - нападет ватажка разбойная на заимку рыбацкую. А того не сведают, что в той заимке я заночую. Всем им в ту ночь от меня умереть суждено, а сыну твоему – первому.
Потому – не проси меня имя назвать, не благодари меня ни за что. Принял я сына твоего первым на белом свете, и последним стану, кто его отсюда проводит. Трусом ли он станет, вором, душегубцем… Для тебя, от любви слепой, он всегда будет лежать на твоих руках, глядеть на мир добрыми детскими глазами и улыбаться.
И стану в тот час я, тобой отблагодаренный, тобою же проклятым, мать.
Ни слова тебе о том не скажу. Лишь угли раздую, да тебе согретой воды подам, чтобы в груди молока для сына вдоволь было.
А коли спросит меня кто: отчего ты татя на свет принял, отчего, как человека, богам показал? Тому я отвечу, что принимал я в мир человека, а в гроб отправлю нелюдя.
А уж кем быть – сам человек за себя решит.
Потому что он - змей
Почал на Русь летать огненный змияка о трех головах. Где он побывает – города да села пеплом развеяны, люди побиты лежат. Кровушка-рудица меж пожарищ ручейками вьется. Стонет от змеища люд. Выискался в народе богатырь – пошел со змеем биться. Логово змеинное нашел – караулит врага. Прилетел трехголовый с Руси – от крови людской пьян, от кости русской тяжел. Выскочил богатырь, ухватил змея, ударил им о сыру-землю. Застонали-засвистали три пасти змеевы: изломал человек ему крылышки, не взлететь. А богатырь уж на грудь ему ступил – ладит острое копье бить змеиное сердце.
Взмолился змей:
- Пощади меня, богатырь! Пожалей мою седую матушку, пожалей моих малых детушек!
Молчит богатырь, копьем метит: сколько людей погубил змеище – ни детская слеза, ни родительская его сердца не трогала.
Молвит змей:
- Пощади меня, человек! Сколько змеев-летунов вами погублено? Сколько голов наших вам на потеху снято? Ужели и ты такой же?
А богатырь уж копье заносит: не потехи ради славные витязи били племя змеиное. Чуть родится змееныш, подрастет, на крыло окрепнет – уж летает на Русь за поживою. Не похвальбой да не гонором гнались витязи к норам змеиным – кровь да слезы людские их на бой звали, от стонов русских мечи из ножен выскакивали. А уж сколько богатырских костей по полям белеется – кто сочтет?
Плачет змеище крокодильей слезой. Визжит свиньею ошпаренной:
- Горе, горе змеиному племени! Были мы всей земли-то хозяева! Во златых дворцах ночевали, рядом с солнцем летали! Сколько песен мы славных сложили! Сколько земель осчастливили мудростью! Загубили нас люди, ограбили, золотые дворцы на монету пустили, племя наше в норы загнали, песни наши позабыть велели!
Визжит, а сам извивается – не ударить богатырю. Убрал он ногу с груди змея. Не видал никогда он змеиного царства, не слыхали и прадеды о змеиных дворцах, песен змеевых, кроме шипения, никто из русских людей не слыхивал, мудрости гадьей ни один не видывал. Не со стыда змея выпустил – бить вруна визжащего побрезговал.
Извернулся змей, ухватил богатыря и съел. Не потому что богатырь перед ним в чем-то виноват, а потому, что он – змей.
…Кости змеевы в том овраге белеются. Не богатырь его заломал – вдовий сын за отца-пахаря отомстил. Не слыхал он слова змеиного двуязычного – материнским плачем оглушен был. Не глядел на ничтожество змеево – в глаза ему отец мертвый смотрел. И посшибал вдович змею все три головы.
Не потому, что сам был жесток или потешлив, а потому, что нет человеку от змеев ничего, кроме горя.
Боженята
Травень-Ярец первый свой день княжит. Власть над сухой прошлогодней травой да набухшими свежими почками пробует. Солнышко в реке цветеньскую грязь с себя отмыло – золотом блестит, смотрит на мир теплыми глазами.
Хлопотно у людей: целый день сор гребут, старье выносят, прошлогоднюю солому из постелей вытряхивают, да хаты метут. Гонят из жилья умершей зимы запоздалую дряхлость. Несут ее, ветхую, в старых мешках на зольники, во рвы швыряют.
Глянут птички с поднебесья на зольник, да удивятся: сплелись рвы да канавы, обвели по земле птицу-лебедя. Подожгли люди старье, заалели рвы:
- Гори, ветошь, уступай место молодому!
Трещит-полыхает сор во рвах. А с неба чудится – огненным крылом по земле полощет лебедь. Возрождается дряхлая старь золой да огнем в молодом лебедином духе, серым пухом с зольника по земле разлетается.
Парились люди в бане. Вода-подруженька грязь смывала, венички-ухари кость вправляли, жар-кудесник гнал хворь-веснянку за семь морей. Окатились с ведра ледяного – хорошо! Первый пар – мужикам припасен, во второй пар – бабы с малышней пошли, а третий пар – наособицу оставлен.
Набегали-налетали вечор на третий пар дорогие соседушки, в гостипосиделки к баннику направлялися. Банник седой о железных руках. Старый лист с проплешины стряхивает, наддает парку! Крошкой каменной с печи щелкает, шуткует. У гостей вопрошает участливо – хорошо ли? Ладно ли? А то парку квасного да водяного ничуть не жаль.
Хорошо! Гукает нечисть домовая да дворовая, в ладоши хлопает! На потеху им банный пар, на здоровьице!
Домовик кудлатый жену свою, Волосатку, вениками хлещет, приговаривает:
- Вот ужо! Припомню тебе осу в хозяйской бороде! Не вреди хозяевам!
А та с лавки огрызается лениво:
- Нечего хозяину от дел отлынивать! Двери расшаталися, топорище рассохлося, воды в доме – воробью не напиться! А мужику до дома – как и дела нет!
Кикимора курьими лапками ковш кипятку на себя опрокинула – шпаренной вороной заскакала. Стрекочет – сердится. Знать, с той обиды, опять хозяйкину пряжу позапутывает.
Жировик да гнетко, побратимы запечные, возле каменки сидят, байки перебаивают. Жировик пузатый всю зиму мерз. В печь хозяйка пирог поставит, а он тут как тут – на тесто уселся да греется. Пенял ему домовик-доможир за хозяйское добро, да не сдержался – кочергой намял жировичьи бока. Смеется гнетко. Сам он тихий да неприметный, где домовику его уличить? Уляжется шерстатый гнетко спящему человеку на грудь, а тот во сне задыхаться начнет, на кошку потом пеняет.
Пастень черный супротив устья каменного по бревнам скачет. То во всю стену развернется, то в угол куском черноты сползет. Этому жар да пар без нужды – за компанию пришел.
Дворовой, сарайник, овинник да клетник сидят наособицу – ковш с бражкой по кругу пустили. Куролесят хмельные, аж баня ходуном ходит. Дворовой седой норовит то змеей, то лягушкой в бадье поплескаться. Клетник угольки в каменке в сотый раз пересчитывает, да овинника ругает – зачем украл парочку? Овинник котом свернувшимся лежал, да скочил на обидчика медведем. Ревет. Сарайник им ковш с брагой поднести поспешает: передерутся соседушки, развалят баньку – банника обидят. А он, мочала кусок, злопамятный! Будешь потом его целый год подарками задабривать – хвостами крысиными, костяными пуговицами, да старым лыком.
Ах, жердяй! Подскочил – чуть полки головой не сшиб, такой длинный! Ходил жердяй по улочкам, у плетней хворостинкой прикидывался. За людьми подслушивал – баннику сказывает. А у того, охальника плислого, уж и глаза разгорелися – вот-вот сам шутку учинит!
Поминает нечисть родню ближнюю да дальнюю, по отцам меж собой считаются. Им-то, духам жилым, рядом с людьми привольно. Человек им хлебца с молоком поставит, обнову когда пошьет. Соседи-то благодарные, отслужить стараются: за двором да домом присмотр имеют, подсобляют. Те, кто с людьми живет – сами что люди. На лицо да на душу. Эти на новое жилье чужаков не пускают, свою родню пристраивают: за людей-то так спокойнее. Уходит человек на новоселье – на лопате хлебной аль в коробе, а то и просто в лапте домовят да дворовых с собой несет. А вот полевая родня к человеку недоверчива. За все ответа спросит, даром не поможет. И не моли о том.
Сам полевик, сын его – межевик, да спорыш-счастливчик с человеком давно соседствуют, вместе хлеб растят да поле стерегут. Уйдет домой мужик, а полевик уж на поле хозяйствует. Бегает – колоска не помнет. Ухает – травинки не гнет. Чернокожий, разноглазый, волосы с травой перемешаны… Спит сейчас полевик. А развернется дубовый лист, запоет кукушка – выйдут люди с сохой в то поле. Вылезет тогда и он из своей норы, за пахарями присмотр держать будет. Межевик да спорыш в канавке старой уголек нашли, греются. Первый поле стережет, а второй силу бережет – не время ему. Как хлеба поспеют, усядется спорыш на колос-двойчатку, будет злаки золотить. А пока с межевичком беседует, в ледащего камешки кидают. А тому все равно: спит дух соломенный непробудным сном. В сухой траве сила ледащего спрятана.
Старуха-полудница в своей избушке пряжу прядет. Вот подойдет знойная страда, так будет ей, старой, потеха: заработается мужик до жаркого полдня, а она подкрадется, да сковородкой своей ржавой по голове ему – бух! Отпаивай его потом молоком, на лягушках настоянном.
А за полем во лесах есть у нечисти иная родня, дальняя. С ними людям торговаться приходится. За грибы-ягоды, за дрова да строевые бревна, за дорогу верную, а когда и за свою человечью жизнь.
Луговик махонький – межевику брат. Он к людям завсегда открыт. А огневаешь его – лихоманке к тебе путь укажет, будешь жаром гореть, да кашлем себя выворачивать.
Сам лешак – одет не так. Тулуп да рубаха – изнанкой наружу, поршни с левой ноги на правую обуты. Идет лесом – плечи саженные кроны сосен раздвигают, в поле выйдет – с травинкой зеленой сравняется. На дорогах лесных лешачьи пальцы играют, что на струнах гусельных. Не угодишь ему – в трех соснах заплутаешь, к следу своему вернешься. А то и в болото попадешь. А понравишься лешаку – он тебе зверей под выстрел пошлет, корову заблудшую вернет, до дома проводит. Сказывали, служил один лешак за дружка-человека в рати княжьей. От войска того враги и помина боялись: тьма их от лешачьей силы по лесам русским сгинула, да во полях осталась.
Боровой у лешака в наперсниках, а людей никак не любит: обернется зверем без хвоста и ну в чащу заманивать! Успеешь спознать, кого ловишь – твое счастье. Не успеешь – добирайся до дому как знаешь.
Оплетай в лесу живет, а с лешаком не дружен. Нет с оплетая лесу пользы. А напрыгнет он, бесяра, на человека с высокого дерева, руками-ногами охватит, будет кровь сосать.
А лесавки малые, что лешему родители… Видал их кто? На покой старики ушли, в теплые норы позабились, носами-зарубками во сне песни выводят.
А за лесом, в реке, тоже родня имеется.
Водяной-дедушка ох и лют! Увидит где сеть рыбачью, обернется щукой без наросного пера – враз порвет. Заплывет человек ночью к омуту, а водяник его перепончатой лапой хвать – да и утянет на дно. Будешь там раков пасти, да речной песок пересчитывать. А силен-то..! Захочет остров речной передвинуть – на плечах унесет. Прикажет воде уйти – в ином месте озеро пропавшее объявится. Любит водяной ломать да топить, а брат его младший, ичетик – силы такой не имеет. Этому бы мед хлебать, да в кости на деньги играть. Скучно ему без потехито. А девки-водяницы каковы? Холены да грудасты. Ночью на ветвях качаются, руки холодные в лучах месяца греют. А соблазнится кто на них посмотреть – пропал. Утянут человека на дно, уморят хороводной пляской, до смерти защекочут. Только и спасенье – им в глаза полынь горькую кинуть.
А болотная нечисть водяной – сват, да не брат. Мертвая вода с живой не ладит. Болотяник – хвост крючком, нос пятачком. Потешно ему на лядине прикинуться твердой кочкой. А встанешь на такую – враз топь засосет. И жена-болотница, о гусиных ногах, людей губить большая охотница. Плещется в болоте, стонет – будто тонет, а ухвати ее – она тебя к себе и утянет под злой гогот камышовой шишиги.
Всю родню помянут в бане, всем кости заглазно перемоют. Сочтутся меж собой за нечисть – нежить будут костерить. Смотри, не попутай: обидишь соседушек! Они ведь нежить родней своей никогда не назовут! Как ведь на свет они появляются? Построят люди дом, а из смолистого духа бревен, печного дыма, хлебного запаху да ребячьего смеха домовые и народятся. Или лес – вырастет, так с древесного скрипа, листяного шелеста, звериного рыка да птичьего щебета появляются лешие. А нежить-то от самих людей появилась, что по-людски жить не смогли, потому и нет им человеческой смерти. Стонут ночами, к людям цепляются, сгубить пробуют. Попадешь к таким – на меч да на разум надейся, а коли ни тем, ни другим обзавестись не сумел, тут тебе и конец.
Мавка ли, утопленница, синюшными руками на дно уволочет, упырю ли, кровососу, вены своей живицей согреешь, стрига ли стозубая тобой закусит, али сам за болотными огнями в трясину помчишься – один конец. Тошно да завидно нежити, что люди при жизни умеют быть счастливыми, как им, уродикам, осчастливиться не случилося. А иную нежить сами люди родят себе же на горе. Умрет у матери во чреве ребенок – вот и игоша в доме без рук и ног буянит. Убьют тати на злате товарища – ходит он, горемычный, охраняет проклятый клад.
А запоет на рассвете кочет – попрячется в темные норы да могилы черная нежить. Разбежится по своим углам боженятская братия: домовые в дом, дворовые – во двор, а баннику и на прежнем месте не худо. Только след на золе остается, будто птицы скакали. То кикимора, торопясь, каждый раз оступается.
Гудит ярецкая ночь. У духов посиделочки да гуляночки. Раз за год – как на целую жизнь.
Раскат
Раскат!
Брызнула черной грязью в стороны нечисть. Взвыли вихревики да встречники, закружились пыльными столбами по дороге, да споткнулись о тележную ось. А, чтоб тебя, неладная..!
Раскат!
Сбились проклятые в норы. Дрожат, носа казать не смеют: знают, про кого в небесной кузнице молнии кованы. Шуршит-падает на брюхо росомаха – не успел лешак от молнии укрыться. Бегать ему теперь в зверьем теле недолгий зверий век.
Раскат!
Отряхнул Громовик темное свое корзно – упали на землю первые капли. Упали – приковали к земле стонущего встречника. Врешь, не сбежишь!
Раскат!
Ох, и хлынуло! Идет грозовой князь. Гремит о небо и землю своей палицей, и стада его льют на пересохшую почву прозрачное свое молоко. Видал ли перунову палицу? Во триста пуд, дубовая! Калил ее громовник на костре, да замешкался чуть, стала дубина головней пылающей. Бьет ею Перун нечисть, да стрелами разит. Видал его стрелы? Стрелы тонкие, вострые. Метнет такую грозовой князь – только миг и видишь ее, огненную. Только подумать успеешь – не почудилось ли? А она уже в земле горит!
Раскат!
Ох, и славно нынче грозит! Нету нечисти спуску! Ни дневной, ни ночной. Ни вечерней, ни утренней. Ни лесной, ни водяной. Ни земной, ни подземной. Гонят, разят их перуновы стрелы! А ну, не балуй! Раскат! Поднимаются славные воины, берут щиты-мечи тяжелые, кличут Перуна на подмогу – за родную землю бой принимать, за честь-правду булат обнажать. И летят над шеломами ястребы да соколы – товарищи их павшие. Поднял Перун их души честные, да обратил в птиц востроглазых – летайте воины, на близких с неба глядите, узнайте, сколь земля наша велика да прекрасна, а пуще того – за ворогом смотрите. Воин – и по смерти воин: летят крылатые, исполняют перунову волю.
Раскат!
Ох, как сердце заходится! Ударит гром, а оно в ответ ударит! Бьется горячее, кричит: «Я с тобой, князь!» И смеется громовник, сильнее палицей бьет.
Раскат!
Земля.
Отгорели в полях прошлогодние травы. Легла зола к сердцу земли, согрела неспокойное. Черные ветки хвалятся друг дружке: проклюнулись у них зеленые ноготки-листья. Покажь, подруженька, у тебя ли их больше?
Потянулись по дворам, побираючись, отец да сын – Травень да Червень. Ходят, горемычные, пояса к хребту притянуты. Клянут зиму-пожируху.
Рвет мокрую землю сверкающий зуб плуга, раскидывает кусками округ себя. Глянет на него солнышко:
- Уж не серебряный ли ты?
А тот смеется, единственный зуб скалит:
- Работа серебрит, лень ржой кроет!. Л
ошадка смирная идет, чуть оступается: застоялась за зиму в тесном стойле, не отъелась еще на ярилинских травах. Все ребра наружу. Грудью ломит мужик, налегает на плуг, из земли выскочить не дает – позже, блестящий, нахвалишься, работа не ждет! Стыло кругом да сыро, а у пахаря от спины аж курево: и кормит работа, и греет, лентяй же и в печи замерзнет.
Шкворчит плуг по земле. Хватают его старые корневища, камни подземные подножку ставят: хорошо им зимой в темноте спалось, не хотят на свет вылезать Скачут за пахарем птички-невелички – грачи да вороны. Сами, как земля, черны, лишь носы шилами сверкают: собирают за пахарем дань-поживу – червяков юрких, да жуков-норовиков.
Дойдет пахарь до заветной межи – поворотится. Идет за плугом – как во сне. Видится ему, как выходит он с отцом да старшим сыном в поле сеять. Рубахи на них белые, яркими узорами вышитые: в тот день работать, что пред богами стоять. Тянут плечо мешки, из старых штанов шитые, будто золото в них. Ан, нет, не золото. Не съешь его, холодное, студеной зимой! Шуршит в мешках сама жизнь – рожь темная, пшеница неженка да полба-кашеварка. В каждом мешке – от соседей по горсточке, на развод. Чинно идут рядом сеятели. Мечут семя далеко да размашисто, как князья милости. Сами во ту пору – князья, да при земле-княгинюшке. Да идет во след им войско княжее – борона-зубатка. Землю изгрызает, зерна ею прикрывает. Ровно казначей при дворе. Ни воробью, ни галке больше горсточки в поле не оставит.
Сел пахарь на старый свой тулуп. С прошлогоднего хлеба кус отломил, полдничает. Резать хлеб – и думать не смей! Ломит его рука-барыня, сколько сама возьмет. Сынок младшенький по дороге бежит, от матери гостинец в поле несет. Горшки-двойчатки об одной ручке тянут к земле. А малец пыхтит, под ноги смотрит: пользой своей гордится. Принесет он отцу двойчатки, да рядом присядет. Откинет отец крышки, да повалит в стылом воздухе горячий пар: один горшок кашей хвалится, другой щи на захлеб предлагает. Вытянет пахарь ложки, да кивнет сыну:
- И ты садись, труженик!
А тот – рад стараться. Ох, вкусно мамка готовит. Каши полбяные-перловые брюхо тяготят, каши пшенные стол золотят, дорогая крупа сорочинская на праздниках просится; щи с грибочками для разгоночки, борщ, словно князь, в корзне алом, на тебя глазками-яичками так и смотрит, а похлебочкам и счету нет! А все одно – что в лесу в гостях, что на земле в работе вкуснее еда! Сунет ложку отец – сын своей очереди ждет. Сунет ложку сын, а отец ему уж хлеба отломил – тянет.
Убежал сынок. Поднялся пахарь, повел зябко плечами: замерз без работы. Лошадь понукает, на плуг налегает. Снова идет. Видит он – колосится жито, по земле стелется. Что выходит вся семья его – по чинам в ряду. Он да жена, старший сын да невестка, а по краю – младшенький. Берут они серпы кривые, по месяцу востренные, жнут да режут колосья. А во след им идут две дочки-малявки, подбирают хлеб, в снопы вяжут. Словно стан княжецкий – все поле в золотых шатрах. Сноп последний там остается – на бородку Велесу. Предпоследний сноп – Талака. Вот, закончат хлеб с поля вывозить, нарядят его цветами да лентами. Возьмет его в руки дочка старшая – вся сама в цветах да лентах. Понесут на руках и сноп, и девицу. Славят:
- Талака! Талака!
Усадят их в самый почестной угол, угощать станут, задаривать. Смеяться будет дочь-Талака, всем блага желать. Всех здоровыми видеть захочет. Будет пир. Набегут на рожь со всей деревни ребятушки. В ноги хозяину склонятся, молотить просятся. Высушит он в овине над огнем снопы, докалит зерно до хруста, да покличет наймитушек. Бухнут в огонь горшок каши – Овиннику. Спасибо, не спалил снопы. Да почнут молотить. Эх, разойдись! Летают цепы-удальцы, зашибить грозятся. Выбивают зерно из соломы.
- Туп! Туп!
Выбьют зернышки. Принесет хозяин наймитам-работничкам каши вволю, а хозяйка со своих рук винцом попотчует. Денег за обмолот брать – никак нельзя! Да и хозяину худо благодарить – вина немалая! Запряжет он, пахарь, лошаденку свою, повезет на помол зерно. Выбьет на мельнице мельник из пазов клин – застонет колесо, будто водянику его вертеть в тягость. Зашуршат жернова насечатые, белой рекой побежит из под них мука. Только мешки подставлять успевай! А мельник подмигивает. Побратиму-водянику в омут, под колесо, кинет хлеба черного, себе с каждого мешка по мерке в уплату сцедит, да с мужичком по рюмочке выпьют. Больше – нельзя: растрясут пьяные шиши всю муку по дороге, будешь зимой с голоду продавать на мочало бороду.
Тянет пахарь борозду в поле, как жизни своей нить тянет – по хлебной родной земле!
Ох, землица! Исходил я тебя, мать, из края в край. Неразумным дитем к тебе льнул. Везде твою ласку видел. Везде тебе верным быть клялся. Плыл я студеными реками, голубыми озерами. Шел гранитными скалами. Собирал с моховой твоей кички бисеринки-ягодки – клюкву да чернику. В глаза твои, в озера, глядел. Слыхал сквозь шум водопадов твои песни. Целовала ты меня лесами еловыми, кострами алыми. Венцом скал на челе своем красовалася. Видел я в снегах ладожских белое твое лицо. Шел я лесами дремучими, городами могучими. Дивился крепости твоего ожерелья: сколько псов-ворогов в горло тебе метило, да сломало клыки о стены твоих городов да сердца твоих сыновей! Жался я к могутной твоей груди, земля. Поправлял твой наряд.
Одарила ты меня всякою снастью да рабочим счастьем, жизнью милой да путей развилкой. Был и на юге я. Целовал твои щедрые руки. Шел по краю твоей поневы, на степи границу доглядывал. Уж не знала ты меры в материнской своей щедрости. Ел с рук твоих щи наваристы да шкварки зажаристы, окрошку ходкую да медовы соты.
Ох, земля матушка, повидал я и горя твоего! Доверяла ты своим детушкам, кормила их. А они заигралися, по чужим дворам разлеталися. А чужих матерей детушки распотешились. В доброте твоей твою слабость видят. Охота им взять тебя да к себе рабой. Хлебосольничала чтобы их родителям, да щенков их в зыбке своею рукою нянчила. Тянут к лицу твоему варяги вострые мачты, да булатные мечи – ослепим, задушим, себя потеряешь, Русь! Печенеги охальники под подол к тебе заглянуть норовят. А на сердце твоем, вскормилась молоком чужим ядовитая гадина.
Где же сыновья твои, мать? У чужих сыновей в портомойщиках живут, за хозяйскую милость-объедки грызутся. Где же дочери твои, мать? Да с чужими детьми во заигрышах: крутят бедрами, как телеги колесами, вином дорогим упиваются, шелком заморским потешаются. Травят во чреве детей своих. Сколько их, света не взвидевших, стонет по рекам мавками, да огоньками по трясине ходит? Кто сочтет?
Взял бы кто отцов меч, да змея пригретая, чужим молоком вскормленная, враз подскакивает – руки туловом гадьим стиснет, жало к горлу примкнет, шипит на ухо: «Не этих врагов бей! Бей моих врагов – озолочу! Золотой чешуей тебя обращу! Будешь гадом, да не простым, а золотым!» Ползают гадины. Мнимых врагов за явное злато ищут, тупят о камни отцовы мечи. Шипят.
Вот рука, мать, обопрись. Покуда сам стою – не позволю тебе упасть. Платком широким скрой побои – эти заживут, а впредь тебя бить не позволю. Пока руки мои удержат плуг да молот – не быть тебе нищею попрошайкою. Сколько бы детей тебя не предало, я – не предам. Сберегу, накормлю, в памяти песни сохраню, что пела ты над моей колыбелью. Взгляни, мать, воронье закружилось над домом. Грает. Знать, идут про твою душу. Сколько их – считать не буду. Некуда мне бежать, если рядом – ты! Чую руку матери-земли на своем плече. Слышу ее голос:
- Делай, что должен, сын. И в жизни и в смерти я приму тебя.
И легко на душе, как после грозы, как перед самой лютой сечей!
- Все, падальщики, докаркались!
Выхожу на бой.
Где наш Ярило?
Где наш Ярило?
Видали, видали его. Ехал на белом коне по полю малец. То Ярило и есть. Конь у него – чистый свет, аж глянуть больно. В деснице у него пук житных трав. Кажет тебе, смеется. Красными сапожками коня шпорит. В шуйцу-то, в шуйцу ему гляньте! Страх-то какой! Смеется Ярило – череп в шуйце на тебя зубы скалит. Чего расплакались, курицы? Вон, малец какой, а смерти не боится! Придет она – он ей песню споет. Она и заслушается. Придет в другой раз – он с ней спляшет. Она и забудется. В третий раз придет к нему смерть – он ее поцелует. Она и умилится. Умрет Ярило, а смерти без него жизнь не мила – снова жить отпустит. За лето взрасти, состариться, да умереть. Тысячи раз умирал Ярило, а все живой. А ты черепа спужалась. Что, исчез белый конь? Время пришло, значит… Эй, матерые! Плуги-бороны готовьте – ярилину пашню распашем! Эй, пострелята! Коров на траву ведите: весь зверь у Ярило в руке!
Где наш Ярило?
Видали, видали его! Волком в лесу бежал, туром в поле скакал, людям человеком явился. Руки его сильные, глаза зеленым лесом смеются, волосы – златым огнем горят. - Поднеси водицы, красавица! Ох, девки от лета пьяны. Несут воды Ярило, да вздыхают по нему украдкой. А он смеется, баловень: ковш с водой ухватит, а то и девицу саму – и был таков. Скачет на железном волке – где за таким угнаться? Держит в руке копье булатное – кто пред ним на пути встанет? Нашелся храбрец:
- Эй, Ярило, верни мою невесту!
- Забирай – смеется бог уступая – люби ее крепко!
Охнет девушка, упав парню на руки, а тот стоит – сам как Ярило: то ли гневом пылает, то ли любовью сияет.
- Эк ты разъярился, – хохочет бог, – будь же мне братом!
Где наш Ярило?
Видали, видали его. Всем селом старика хоронить несли. Состарился Ярило, умер. Ввезли его мертвого волки в село. Несли мы его на честной костер своими руками. Что же ты легок, Ярило? И плакали бабы: был Ярило любовью тяжел! Принесли Ярило, положили на костер. Бух, а он – соломенный! Смех, а не похороны! И умерший он людей веселит! Умер Ярило осенью, да обещал к весне вернуться. Он всегда возвращался.
Где наш Ярило?
Ну, играй
Скворец-пересмешник в клене спрятался. То воробьем расчирикается, то соловьиное колено пустит, то котом мяукнет. Весело скоморошине. Вяжут густым запахом полевые травы: присядь, отдохни, от полудницы спрячься. Бродит полудница-девка, сковороду несет. Красна от зноя сковородка. Подкрадется сзади, лихая, да по темечку тебе ею и вдарит. Будешь потом имя свое вспоминать.
- Папа, я с девочкой играл!
- Где ж ты тут девочку выискал, постреленок? Не ходят здесь люди.
А сын упрямится: играл – и все тут. Все он с ней играет. И дома, и в лесу, и в поле. Думали поначалу – навка или уводна его дурит. Так не чахнет, не теряется. Растет матери на радость…
- Ну, играй.
… Шел человек, о корень споткнулся, упал-расшибся. Встает – искры из глаз не пройдут.
- Дай, я тебе помогу.
Гладят лицо детские ладони. Утихает боль, успокаивается сердце. Открыл человек глаза:
- Ты откуда, малая?
Стоит девочка, волосы на палец накручивает. Белее пуха тополиного волосы, прохладней ручейка пальцы, глаза – солнышка теплей.
- Сын у тебя хороший растет.
- Ты, значит, с ним играешь?
Прыснула. Рот ладошками зажала. Закивала. Убежала в поле – уж и нет ее.
- Ну, играй.
Вырос сын. Свои уж дети у него. В травень день выберут – трон из веток сложат, а рядом венки развесят, пряники рассыплют, да хороводы вкруг ведут. Только выбранить соберешься, глядь – а на троне та девочка сидит. Смеется, в ладошки хлопает, венки хватает, да на людей надевает. Смеются все: здравствуй, Леля. А той уже не сидится – с каждым поиграет, каждому улыбнется, каждому подарок даст – кому шишку лесную, кому корягу затейливую, кому венок ароматный, кому – куклу соломенную. Со всеми отпляшет – ко мне подходит. Гладит старый рубец на старом лице.
- Хорошие у тебя дети.
И поцелует. Легко-легко. И уж не знаешь, что сказать ей, а самому чудится – стал на час молодым. Встанешь – ноги в пляс идут, песню затянешь, гулко да ладно выходит. И жена старуха от смеха за бока берется:
- Ай, да старый!
- А я – не старый!
И внуки смеются. А сын улыбается. Выйду вечером за околицу, поклонюсь лесу, да скажу как всегда:
- Ну, играй, Леля.
Летава
Жарит землю червеньское солнце. Пылью горячей рассыпается она, до морщин-трещин истомил ее лицо зной. Словно пересохший рот пустая яма пруда.
- Воды… Падают наземь с деревьев жухлые листья, просят жар в них унять. А МатьЗемля – уже не сыра вовсе. Сухими слезами плачет. Травы на лугу пожухли – соломой трещат, грозятся: вот ужо полыхнем – потрещим вам пожарами! Нет ответа. Ни угрозы, ни мольбы не в силе – падают пеплом на землю. Лишь кузнечики, от жара чумные, громче стрекочут.
Знать, обидели люди Перуна. Знать, принес кто-то ложную клятву, да за грозового князя упрятался – дескать, тот мне порука. Сгневался Перун, увел дождевую свою рать. Горько людям. Да не столько от жара-зноя, сколько от стыда-сорома: клясться ложно – и подумать-то нельзя, а вот, гляди-ка – выискался выродок. Жарит.
Встала Летава во перуновом тереме с резной скамьи. Распустила льняные косы. Платья-уборы скинула. Слепит глаза красота ее, будто молния: вспомнишь потом, что видел, вроде, а какая была – неведомо. Протянула Летава руки к серебристой иве, упросила у нее веточек. Облачилась в шелестящий наряд, да бегом со двора.
Выскочил за ней грозовой князь.
- Куда, бесстыжая?
А та смеется, в поле кружится. Летят-стелятся льняные волосы, шелестят на белом теле серебристые листья. Швырнул Перун в нее дождевой сноп:
- Остудись, срамница!
Пал дождь на поле.
А Летава уж по лесу скачет, над мужем смеется – экий неловкий. Бросился за ней грозовик, дожди швыряет, поймать тщится:
- Да уймись же, позорница!
Пал дождь на лес, а Летава уже через село бежит, людям улыбается.
Пал дождь на село – загудели у изб стены. А Летава через реку скачет, водяных дразнит. Те, старики, из воды выпали, смотрят на светлую, рты разинув – чисто пескарики. Рухнул дождь на реку – забурлила вода. Водяные враз попрятались: неча на мужью жену зенки пялить!
А Летава уж на горах кружится. Налетел на нее Перун – хлынули с гор звонкие ручьи. Смеется Летава, дождинки с волос стряхивает, к мужу сама льнет. Гладит мокрыми пальцами дубовое его лицо, жмется тело в листве к булатной кольчуге. Отмяк грозовик. Накинул на жену черное свое корзно, оборотился домой вести, да и охнул – бегут по земле дождевые ручьи, сыто шуршат в лугах травы, скачут в лесу по мокрым ветвям белки, а в селе ребятишки, сами ровно белки, через лужи прыгают, щепки-кораблики к синю морю пускают. И льется им на русые головенки грозовая вода – быть на Руси новым воинам.
Выходят к горушке люди. Льнут к телу мокрые рубахи, сапоги-онучи насквозь в грязи, а лица счастливые. Подают Перуну пива крепкого, хлеба черного да мяса бычьего.
- Спасибо, грозовой князь, не оставил нас в зное гибнуть.
Смеется грозовик. Пред собой жену ставит – ей спасибо скажите. А стоит пред людьми Летава – где задор ее прежний? Кутается в мужий плащ, с ноги на ногу переступает, глаз поднять не смеет. И текут льняные волосы по черному грозовому корзну.
Поклонились люди:
- Спасибо, матушка.
А Летава уж над мальчонком склонилась – по щеке его гладит, в лоб целует. Понравился, знать.
Обернулись люди – а и нет уж ни Перуна, ни Летавы. Лишь гремит грозовой ключ, где грозовик каблуком камень задел.
…Спит село. Лишь маленький Ярко уснуть не может. Не идет из мыслей беловласая красавица. Видит он ее, над битвой танцующую. Текут по небу льняные волосы, зелень одежд шелестит знаменами. И он, Ярко, на лихом коне, летит за нее в бой, сам, как Перун, суров. И сияет в его руке, точно молния, старый дедов меч.
Подарок
Пляшут сытые огоньки, перемигиваются. Хорошо им у хозяина живется: не лучинушкой огонь чествует, а дорогих свечей ярого воску не жалеет. Ярко светят огонечки – пай свой отрабатывают.
Знахарит-колдует за столом Свытьяк-бобыль. Много работы ведунам в деревнях. Дворовой белой змеей у порога скользнул, головой кивал с пониманием. Сторожит дворовой стародавний клад. Давно бы отдал хозяину, да что тому золото? Колдовская могута в руках – вот богатство да утеха.
Нижут пальцы на шнурок два медвежьих когтя да два волчьих клыка. У Тараньки-вдовы сынок старший лешака в лесу увидал, спужался мохнатого. Сам не свой уже седьмицу ходит. А вывернул бы тогда наизнанку одежу да сказал бы «шел, нашел, потерял» – стал бы лешак ему сотоварищем. Да чего уж с мальчонки стребовать? Будет оберег ему, пугливому. Витой шнурок с нитью жизни совьется, на шее-ярме замкнется. Сберегут хозяина зверьи мощи. Ведь не дал Велес волку медвежьей силы, да не дал и медведю волчьей храбрости. А тут – и медвежья сила и волчий гонор завсегда при парнишке будут.
А еще на столе оберег купцу Божену лежит. Прост оберег, да работа с ним не простая. Сложил в мешочек Свытьяк земли родной горсть, чтоб права имел гость, чертогона прядь, чтобы был черт не брат, а на торг велик – положил еще волчий язык. Будет Божену в торгу заморском помощником. Обидят купца, посмеются: « у себя на земле ты – князь, а на нашей земле – у ног грязь», а купец наш – хвать мешочек: «врете, тати! Я при своей земле!» И ну – суда-управы требовать. А наладится черт Божену вредить – обожжет беспятого чертогон-трава. А придет на торг купец, развернется, волчьего языка коснется – за двоих торговаться не струсит, а покупки своей не упустит.
Свытьяк в бороду посмеивается – представляет, как Божен на торгу с другими купцами сойдется. Грянет шапкой оземь, затрясет руками, заспорит, чисто петух с соседским кочетом. А еще на сегодня урок – обереги богатые. Народились у Глажко, голяка да пьянчуги, сынок да дочка. Не за деньгу, не за почет им обереги княжьи знахарь делать примерился. Не желает он детям их отца судьбы.
Надевает Свытьяк на шнурки обережики, что вчера еще у Бугая-коваля отлил. Гладит их, просит за детей. Вот мальцу золотое колесо о четырех спицах. Освети парнишке жизнь, малое солнышко, колесом счастливым прокати его, дай ему прибытка да ласки со всех четырех сторон.
А вот малышке – серпик серебрянный, на боку вьюнок береговой вьется. Через горе и беды невредимою провези лунница-лодочка нашу девочку. Отгони рожками злого врага, лихого жениха, нечисть разную, да болезнь проказную. Растворись в срок, помоги хозяйке новых детей родить – род продлить.
Шепчет знахарь. Мало могуты толику ухватить да унести ее в зверьем клыке, железном клинке, металле холодном или воде подледной. Эти крохи надо еще примирить, вместе свести, да умолить каждую, чтоб не спала, а хозяина выручала. Тут и заговоры знать – четвертушка дела. Иные умения надобны, а наипаче всех – из вещей собеседников делать, чтобы они хотя бы слушать тебя изволили.
Выходит знахарь-Свытьяк из избушки по травы на полную луну. Не вратами широкими со двора чистого – пробирается мышиной норой, собачьей тропой. Подойдет к лесу – поклонится. Лес – господин большой. Любого поклониться заставит. Поди за ягодой – в поясе переломишься. На зверя идешь – на колени в кустах станешь. А почванишься – ринет зверь тебя ниц, да так и оставит. Будь хоть сам князь, хоть с дружиной по лесу гуляй – все едино сшибет с тебя шапку склонившаяся ветка.
Идет Свытьяк. В кузове за спиной коробы. Собирает знахарь травы – каждую в свой короб кладет. Принимает Свытьяк лесные подарки. Вот мох древесный – грудницу-кашлею за семь верст гонит, вот речной вьюнок – язвы ножные исцеляет, подорожников лист – ребятне кровь на ссадинах уймет.
Вышел в заповедный луг – снова кланяется.
- Жива-матушка, всей жизни хозяюшка. Не гневись, не по глупости прихожу. Дай колдовских трав собрать – людям на пользу, тебе во славу. Наполняешь ты наши сердца кровью-живицей, жито-рожь нам растишь в пропитание. Не оставь нас сейчас своей помощью. Дозволь травами от людей хвори гнать.
Шевельнулось в березовых ветках гнездышко. Девки да бабы на Семик в лес ходили, хороводы водили, гнездышко свили – с березой кумились. Славили Живу за долю женскую, за право зваться матерью, за детей народившихся.. Куковала им тогда кукушка – живина птица, годы долгие обещала, аж голос сорвала. И стояли березки украшены – венки да ленты цветные на веточках. Девки сами, как березы, белоликие да нарядные. Просили у Живы женихов милых. Блинами-яйцами угостилися, по домам расходились.
Вновь качнулось живино гнездышко. Стоит у березы богиня. Со спины на знахаря смотрит. Не видать саму: лунный свет ее белое платье прячет, повойник зеленый в березовых ветвях укрылся.
Ждет знахарь ответа. Не смеет своевольничать. Сколько их, нахвальщиков, во хмелю в болоте сгинуло? У скольки вредителей, что леса да травы портили, во сне кровь от сердца отхлынула? Добра Жива, но помыкать ею – и думать не смей! Враз почуешь, с кем тягаться удумал.
Помедлила Жива. Чуть заметно кивнула да исчезла. Ветерок по лугу пробежал, дорожку среди трав пригнул - – иди, не бойся. Пошел знахарь к заветной березе, достал вострый серп, траву резать начал.
Ох ты, хруст да звон! О траву серп переломился! Да бывает ли так? Знает Свытьяк – и не так бывает! Хватанул все травы в охапку, да в речку – бух! Поплыли они по течению, водяницам на забаву. А одна травинка воду ломит, супротив стремнины тянется.
Вынул ее знахарь. Вот подарок, так подарок! Сама разрыв-трава далася! Ломит та трава все железо-медь, отмыкает все запоры хитрые. Нету цены той траве у воров да у ратников. Но еще только знахарям ведомо – отворит она самое железное сердце, человеку человечности толику даст. Кладет Свытьяк травинку в короб. Низко лесу кланяется да домой идет. Драгоценна разрыв-трава, да при боли в груди все за мох отдашь, мятой в глотке лихоманку успокоишь, луком тяжесть в голове облегчишь. Пока помнишь это, ты – знахарь. А забудешь – всю жизнь ищи среди трав чуда, да не выищешь и малой помощи.
Помнишь, Свытьяк, как давно тебе смерть сказала: «проси, и я уйду»? Сколько человеческих жизней ты у нее выпросил, вспомнишь? А придет смерть за тобой – за себя ведь просить постыдишься! Брось травы свои, продай находку, да проживи малую жизнь безбедно! Сколько ты о людях думал – подумай же и о себе!
Усмехнулся филин, закогтил шептуна-чертика аж со знахарского плеча.
- Ишь, расшептался, соблазнитель!
А Свытьяк того и не приметил. В мыслях у него день завтрашний – обереги новые, заклятья готовые, хворым отвары, да шутки старым. Оно ведь и простое слово не хуже заклятья лечит. Если сказать его вовремя.
Что ж ты сплоховал?
Гадюка бурая стрелой вылетела. Клюнула в ногу охотника, да за куст, шипя, уползла. Потемнела нога, распухла, болью исходит, как удар сердца почует. А оно все реже да реже бьется. Поздно рану резать да яд губами вынимать. Лишь того и осталось, что лечь на хвойный ковер, смотреть, как руки деревьев серое небо гладят, да вспоминать, ожидаючи смерти.
Справным охотником был ты на селе. Белку, куницу да соболя силком плетеным брал, глухаря да рябчика стрелой без острия догонял, цепным кистенемволчанкою бил серых волков… А было – и на медведя в три рогатины шли. Увешал ты тогда плечи сырой коровьей шкурой от медвежьих когтей, дождался на печи, покуда высохнет да звона, да пошел. Страшен медведь, что вепрем на тебя бежит – не пробить его плеч. Сломит тебя, завалит на землю, задавит, да когтями порвет. А этот, дурной, на двух лапах, по-людски пошел бороться. Твой рожон ему грудь пробил, идти запретил. А товарищи с боков зверя под ребра поддели… Было от тебя селу мясо, жир да перо. Усмари кожи скупали, знахарь клыки да когти на бечеву низал… Что же ты сейчас сплоховал?
Завсегда в лес шел – сам перед ним кланялся, не ждал, пока тебя ветка пригнуться заставит иль зверь на колени ринет. Сам учил других, что дереву больнее человека под топором гибнуть! Сам наказывал без нужды и куста не трогать, а при нужде – прощения просить, да хлебом откупаться! Что же сейчас ты сплоховал?
Сколько раз сам отпускал зверька из силков, когда не нужен он был – чтоб не стало переводу его лесному племени? А пред убитым зверем винился – кто соврет, сказав, что того не было? Понимал лес твою нужду, прощал тебя. Что же ты сейчас сплоховал? Кто скажет, что сейчас ты голодал? Никто не скажет: до сих пор твой копченый припас село не подъело. В чем корысть ты свидел, что на матку-олениху суягную сулицу поднял? Аль за такую платить стали больше дурни-купцы? Аль себя возомнил ты хозяином леса? А может азарт твой промысловый тебя под руку толкнул – «Вот! Бей! Уйдет!»
Был ты охотником, стал дичью: бережет Волосатый Пастух свое стадо. Лес вечерний шумит, на тебя лежачего косится. Деревья скрипят, проклинают твои руки. И смотрят отовсюду на тебя глаза. ЕГО глаза! Беличьи бусинки, волчьи светляки, вороньи ягодки да сучки древесные. Все его, Велеса, очи на тебя перед смертью любуются. Тошно…
Ходит округ тебя Велес, тебе лишь не кажется. Гулкая поступь сплетается с боем умирающего сердца. Подойдет уж скоро. Тулово у него медвежье, рога оленьи, когти рысьи, клыки волчьи, глаза совиные, хвост лисий, человечье сердце. Зверий бог… От зверей ему любая мольба слышна. Прежде людей он зверье понимает, больше человека он свое стадо любит. От зверя да птицы богаче в его душе, чем от людей. Меж лесною тварью да человеком он в посредниках. Ждет…
Ночь братца-вечера спать турнула, сама княжить уселась. Стыло на сердце. А смерть не торопится. Стадо небесное на черное поле пастись вышло, зенки раскрыло – звезды сверкают. Поле не меряно, овцы не считаны, пастух – рогат. Княжит Велес небесным стадом: избыток – наземь звездой падучей швыряет, а недостаток подметит – крошит на звезды ветхий месяц – свой сносившийся рог. Летят, туманом над землей стелятся души умерших. Путь их на восточну сторону. Минуют они леса дремучие, реки кипучие, мосты калиновые, заставы строгие, да у дуба стоверстного соберутся. Дуб тот широк да кряковист. Не листва на нем – ножи да мечи булатные. А душеньки праведные на дуб скачут белочками, на верхушку летят жаворонками. А с верхушки той – скок на звездную дорожку. Идут – ноги под себя поджимают: хладно да колко им от звезд. А все равно идут, назад не просятся. Ждет их на небе сад безмятежный, там им всем успокоеньице. В том саду реки молочные, берега кисельные, ручьи живящие да яблоки молодящие. Сад тот – на двенадцать царств. А в середочке – самого солнца терем стоит. В нем Даждебог опочив ночью держит. Там вам, честным душам, и покой, и приволье.
Поутру остыл охотник. Медведем Велес закогтил его душу, поволок в темные норы, во змеиные щели. Холод злодею мясо сгрызет, капель кости изгложет. Стучи на том свете зубами, покуда Понедельник – подземный лодочник, по великой милости своей, тебя яблочком не угостит. По грехам твоим срок тебе положен будет. Коли не велик твой грех – не посмеет хлад твою душу в ничто изгрызть. Подберет тогда тебя Велес в сильные свои медвежьи лапы, обернет зверькоммалышом, вынесет на свет, скажет супруге-Мокоши: «на, дай ему новую долю». Мокоши дело привычное: укачает, убаюкает душу очищенную, да вложит незаметно человечьей женщине аль звериной матке в утробу:
- Вот, носи, рожай, да на ум наставляй.
Сызнова жить начнешь. Только прошлого греха, что чумы, чураться будешь.
Что ж ты тогда сплоховал, охотник? Да уж что теперь-то…
Спи.
Смех
Стоит в сторонке мрачный цыган, теребит свой варган. Рубаху алую с досады мнет – нет достатка цыгану. Скоморохи на празднике народ потешают…
Ох, и крикливые! Иной петухом голосит, другой туром ревет! Перекрикивает скоморошья дразнилка весь людской гвалт.
Ох, и корявые! Колесом катятся, коленца выкидывают! Гребни петушиные да рога чертячьи на шапки нашили. Носами накладными тычутся. Рукавами длинными машут – то петухом перед дракой, то лебедушкой на пруду.
Ох, и яркие! Лица мукой набелили, свеклой нарумянили. Рубахи лоскутные – на сто цветов!
Ох, и страшные! Личины натянули берестяные, углем да краской размалеваны – и коза тут, и смерть, и царь-государь наш, батюшка, - один в один!
Пляшут скоморохи – пыль столбом! Бьют друг дружку потешным дубьем – шапки гребенчатые, личины страшные да носы накладные так в народ и летят. Смеется народ, а скоморохи подзуживают:
- Эй, купчина! Своего носа мало товар вынюхивать? Так вот забирай мой на память,за здоровьице мое чарку выпей!
- Вот тебе, парнишка, петушиная шапка от Тришки! Пред девками надевай, петушись, давай!
- А вот для мужчины, тебе, баба, личина! Надень в оборот, когда пьяный придет – враз протрезвеет!
Эх, скоморохи молодые, в ладоши бьют, каблучком стучат. Вприсядку норовят. Рожки, гудки, сопелки, бубны, трещотки да свистульки так и поют! Нет у них заботы. Зовут и народ о ней, липучей, забыть. Скоморохи пляшут, рукавами машут.
Подскочил мужик бородатый, шапку оземь – и пошел со скоморохами гопака плясать. Смеется народ. Норовит в танце попрыгать, да куда уж всем-то… А скоморохи чудят – друг чрез друга прыгают, через оглобли кувырками идут. Глянь – затеял один: ковш с вином одними губами держал, перед людьми пронес, да без рук единым духом и выпил. А другой-то, другой – сковородки гнет дугой! Силушкой похваляется, по-иному забавляется: ухватил в две руки четырех баб дородных, да подбросил. Те поверх голов взвизгнули, а он, силач, уж их и поймал. Скоморох-сергач медведя на цепи вывел. Плясал-косолапил топтыжка со скоморохами. Показывал, как мужик пьяный от жены крадучись в дом идет, как баба кур кормит, как наш царь-государь с сабелькой в поле по осени на капусту походом ходил, как бояре бороды друг дружке рвут, как ротник на народ рыкает. Ребятня голопузая от смеха уж на земле лежит. А сергач затеял уж с медведем бороться. Порычал мишка для острастки, да дал себя наземь уложить.
А скоморохи дальше тешатся. Ложками друг друга по лбу щелкают, собаками боярскими гавкают (вальяжно так, по-заграничному). Оженили дружку да на пестрой хрюшке. Он ее целовать метит, а она на весь мир – хрю! А шуты уж как промеж собой общаются, потешают народ:
- Дома ли боярин? Мы к нему с челобитной!
- Он, наш кормилец, умаялся, весь день в делах! Судит он телячьи потрошки да с малиной пирожки, блох своих лютой казни предает, да на жену свою войной идет!
- А почто купцов так мало? Что, ряды пожидели?
- Нет, жиды поредели!
- У царя спросить хотели: сколько счастья ждать? Неделю?
- У царя-батюшки забот невпроворот: у жены-царицы до ста платьев не хватает дюжины, послам заграничным мало икры на ужине, бояре казны просят, а писаки друг на друга доносят. До царства ли тут?
Один скоморох по гнилому овину шапкой бить ладится:
- Эй, народ! На силу мою погляди! С удара развалю!
Народ хохочет. Всем видать, что овин на честном слове стоит. Что там шапкой? Плевком развалить можно! Примерился шутник, да как хлопнет! Полетели в стороны щепки. Поминай овин. Из толпы лавочник выскочил, за голову схватился:
- Только вчера овин укреплял гвоздями железными, горбылями новыми!
Народ аж чуть животики не надорвал! Эка сила в скоморошьей шапке оказалась! А скоморохи все промеж собой спорят:
- Вот тебе, тать, все мои закрома, вот еще тулуп последний да седьмая моя шкура!
- Я не тать, я – царев служка. Для царя-батюшки оброки собираю.
Гусляры скоморошьи людям поклонились. Голосом в лад струне рокотали. Об Олеговой княжьей мудрости, Святославовой ратной храбрости, о несчастии Буса старого, да о злобном заморском Дидреке. Соколами слова летали, когтями вострыми сердце терзали, в разумах гнезда вили: выводитесь думки-соколята в человечьей голове! Как живые меж людей предки ходили! Князь Вольга серым волком проскочил. Гостомысл броней сверкал – мчался чужой земли взять, да в ней же и сгинуть. Облака над людьми режут кили пузатых кораблей – Садко-купец головой за богатство расплату несет. Рокочут струны рогами ротными, звенят клинками булатными, а мнится – все идет где-то лютая сеча на Бравалльских полях…
Уходят скоморохи. Полные шапки им насыпали – яблок свежих, орехов каленых, мелкой медяшки да богатырского серебра.
Видал ли? Давно уж Правда из боярских теремов да царских палат сбежала. Бояре ее хватать да ловить, а куда уж им, толстопузым! Им Правда в золотой клетке нужна, чтобы пела, когда ее слышать хотят, а не когда ей надобно. Да чтоб похваляться могли – дескать за нами Правда, мы ее слуги. А та крыльями золотыми взмахнула, да порх в окошко. Нету с тех пор у царей да бояр Правды. И у мужиков она не осталась: один ее вином споить норовит, другой – перья златые на продажу ощипать, третий – для забавы грязью облить. Ходит она по дорогам – путей не спрашивает. Не найти ее боярам жадным. Тряпьем пестрым да личиною перья прикрыла – не узнает никто. Видит человек лишь иногда сквозь грязное тряпье ее настоящий облик. Да и то – задумается: не почудилось ли?
Тешат народ скоморохи, а меж потехой Правду сказывают.
Потер цыган намятые свои бока, покряхтел, да в табор поплелся. Намяли ему бока шуты за то, что умыкнуть хотел златую. Сказали ему:
- Ты, цыган, цыганской Правдой живи, а на нашу – рта не разевай!
Соколик
Лети, лети соколик. Перья сизой бронью грудь одели, гудят от ветра. Солнышко тебе вослед оборачивается, золотит своим взором твои вострые крылышки. Мчишься повыше леса стоячего, пониже облака ходячего.
Лети, лети соколик. Реки быстрые тебе – что змейки серебристые. До морей, что до нор тянутся, чешуей-волной посверкивают, меж высоток извиваются. И Дунай обильный, и Волга широкая, и Дон тихий, и Днепр полноводный, и Волхов мутный, и Нарова-сабелька.
Лети, лети соколик. Над болотными ельниками, над морскими сосняками, над полесскими березками, над заволжскими дубравами, над приречными ивняками. Лети, лети соколок. Степью гладкой, полями колосистыми, оврагами дикими, да горами снежными.
Лети, лети соколок. Городами широкими, крепостями суровыми, да веся-микормилицами. Мимо Киева воинственного, мимо Новгорода рукастого, мимо Пскова хладнокаменного. С высоты твоей города те – игрушечки, люд людской – как мурашечки. Пальцами на тебя люди кажут, шапками тебе машут.
Лети, лети соколок. Поклонись ты жаркому солнышку, поклонись и стылому месяцу, каждой звездочке – наособицу.
Лети, лети соколок. Посмотри наших детушек в зыбках. Будь приглядой им от их юной немощи до седой их старости. Сбереги их память от обмана да забыли. Будет час – расскажи им о нас. Как сражались мы, как мы грады ставили, как мы песни складывали, как мы землю-мать потом своим орошали, как хлеба растили, как детей женили. Как любили мы – до смерти. Как мы верили – без огляда. Как гордились мы – без заносности. Как дарили мы – самолучшее. Как карали мы – без пощадушки.
Расскажи им, как с грозою в рядах мы на битвы шли, как плясали мы, держа солнце за руку, как мы землю величали – все Матушкой. Коли вспомнят все – среди них нам жить. Коль забудут нас – им рабами слыть. А полюбят ложь – знать, не наши дети в русских зыбках росли.
Лети, лети, соколик – нашей русской речи словечко!
Родичи
Истерзали, измучили старый явор жучки-короеды. Стонет дерево, скрипит, машет тонкими ветками.
- Брат дятел! Почеши мне спину! Дятлу что? Шапочку красную огладил, в кринице полюбовался – ладно ли сидит? Да скок на явор. Потоптался, примерился, да клювом – стук! Еще раз примерился да зачастил дробь выбивать. Кора трухлявая так и сыплется, а голова у дятла крепкая – не болит. Извел жучье, подсобил дереву.
Сонная сова из дупла на стук глазищами моргнула, зазевалась, кошачьим язычком потянулась, да снова спать отправилась. Жаворонок над полем летал. То вверх стрелой мчит – ухвачу солнце за бороду! То камнем вниз падет – ой, ослепило! Стук в лесу услыхал – поклонился куму. Они с дятлом от ярилинской ярмарки в кумовьях ходят: в кружале из кринки одной росу пили, одним червяком закусывали.
Белка-рыжуха в кумов старой шишкой бросила, да к полянке поскакала: охота ей, мышке лесной, на людской праздник посмотреть, с подружками потрещать.
Выходили люди на поляну – каждый своим родом. Рябит в глазах от цветных нарядов. Как братья лицом все схожи, а по повадкам все разные.
Вон, медведковичи. От Топтыгина род свой считают. Этих лентяев да лакомок до любого дела звать – не дозовешься, а на пиру – наливать им замучаешься. Вечный у них спор с волковичами. Кичатся медвежьи сыны силушкой своей, а волчата их лютостью своей осаживают.
Гордятся волковичи своим родом, каждый за родича жизнь не подумав отдаст. Стоят у межи-канавки, щерятся насмешливо.
Лихие соколичи им почти как родня. Такие же лютые да отважные. Только нет у волчьих потомков соколиной задиристости. А тем что – норовят безобидных глухарят задеть. Зарвался один молодой, разухарился, в ряды глухаричей влетел, девку цапнул. Те, хоть и смирные, враз драчуну перья ощипали – не балуй!
Туричи над соколенком потешаются, от смеха аж ревом ревут. Буйные, в кости широкие, в битвах да потехах первые. Дети их на траве родовую загадку про гром да молнию распевают:
- Бродит тур по горам, А турица – по долам, Тур рявкнет – Турица мигнет!
Речники-щурята молча стоят, как воды в рот набравши. Смотрят глазами жадными – что бы урвать. По привычке своей щучьей смотрят: кто же даст им, мордастым, на празднике беспредел чинить? Враз в речку всей толпой спустят – перед прадедом чешуйчатым оправдываться.
Воронята-ворожеи с волхвом о чем-то своем шепчутся, косят на родичей черными глазами. Эти на любую беду всем родом слетаются. Коль помочь надо – помогут и плечом сильным, и знанием тайным. А коль помогать уж некому – от беды своей выгоды не упустят.
Каждому роду – свой зверь-прародитель. Каждый свой род учил жить посвоему. Каждый указал, как одежду шить. Каждый – детям своим пример. Каждый за своих пред богами в ответе. И волк, и щука, и сокол с вороном, и глухарь, и тур рогатый, и медведь косолапый. Чтят люди прадедов. Как учили – так и живут. А братьев своих двоюродных – тронуть не смеют. Не положено родни бить.
Туричи о третий год чуть с голоду не померли, а коров своих не тронули. Щурятич, коль щуку поймает, повинится да в воду с подарком отпустит. Ох, и ревет по-рыбьи потом вся братва речная – окуни зубастые, ерши колючие, плотвички юркие да сомы-великаны:
- Ну, щука! Ну, враль! Наливают ему тут! Отпускают его тут!
А сами уж в садках на берегу лежат.
Волкович волку в лесу поклонится, вперед себя по тропе пустит. А случись беда – накинется серый на человека, родство от голода позабыв, тут уж бой идет до смерти. Кому, как не родичу знать, в чем его побратим слаб? Прости брат! Бей в полную силу, как я бить стану!
Кинул старый волхв клич. Умолкли разговоры. Выходили из каждого рода большаки, дары несли. Соколята да волчьи дети – дичину. Медведи испокон веков бортничали – от них дорогой медок. Глухарята зерни ягодной в туесках подают, туричи – вражье оружие, с бою взятое. Вороновичи меж собой перекаркнулись – горсть монет золотых подали. А щурятичи-хитрецы: несли они, рыбаки, связки рыбки вяленой, а вот большак их глазом оловянным сверкнул, да подал жбан икры осетровой во льду! Вот добычливы-то! И у урманов жадных, и у ромеев хитрых, и у немчуры чванливой, и у печенегов злобных за тот жбан с рыбьей ягодой на торгу детей своих выставить готовы! На Руси-то к людям реки щедрее – редка икра, но не жизнь ей цена. Подходили большаки, кланялись. Подавали волхву подношеньице. Каждого волхв вопрошал:
- Чьего рода ты?
Отвечали люди, кланяясь:
- Глухариного! Из небесных соколов! Волк – наш отец! Мы – медведичи! По рыку тура в нас видно! Щуку помним!
Принял волхв подношения. И ко всем обратился:
- А наперед всего вы – русичи!
Взял дары, смешал, людям раздал. Каждому роду от других родов по щепоти, по ложечке, по пясточке, но чтоб всем хватило. Чтоб каждый знал, чем родич жив.
До темноты у идола плясали. Хороводы вертели по солнышку:
Всем свети! Всех согрей!
Словно звезды летали по полюшку:
- Поглядите! Посветите! Родство наше не забудьте!
Округ идола шли, за руки взявшись:
- Дива-Девана, взгляни: не забыли отцов устав, не забыли с тобой зарок!
Рысьи очи меж деревьев сверкнули – видела людей богиня. Сказывали старики, будто случалось им Девану встречать. Говорили – хороша она, как утро в лесу. Лук ее с трех деревьев сложенный, берестою оклеенный. Девичья коса за спиной – ярче рдяной меди. Щурила, сказывают, свои рысьи глаза Девана. Волк лютый у ее ног лежал. Соколик на плече красовался. Медвежонок у нее на коленях лежал, с рук дивьих ягоды брал.
Видел я многих, что в лес ломились, будто бояре в курную избу. Мыслили в лесу гуляя задать – зверей без дела бить да пиром шуметь. Плетьми сосны хлестали – похвалялись богиню обойти. Много ли их, тугодумов осталось? Кого лядь затянула, кого зверь заел, а иных и товарищи во хмелю вместо зверя убивали. Научились теперь дурни, что в чужом доме они лишь гости – просить могут, да подношением хозяев почтить. Доброго-то лесные хозяева завсегда одарят да охранят, а татю и то добро, коль живой из леса уйдет.
Стережет Дива-Девана людской зарок, бережет и людей, что к ней в гости направились. Не уйдет от нее добрый без награды, а злой – без суда. Всех одарит. Каждого – по совести.
Купало
Кануло за море скупое лето. С дырявого мешка земле расщедрилось. Подачкой бросило мхам соков, тонким деревцам листьев, да болотам ягодные крохи. Где оно теперь? И не упомнить. Не приснилось ли? Не почудилось?
Побирушками бродят по снегу земляные мыши – мамонты, ищут летней милостыни. Роют кривым зубом жгучий снежный покров, хоботами мертвую траву рвут. Ходит меж ними Ледняк, сует костлявые пальцы под густую зверью шерсть. Стонут от его забавы мамонты, сбиваются стада в единые клыкастые горы – берегут бока.
А Ледняку иная потеха – слушает рев голодного тура, смеется трескучим своим смехом. Хрустят под его унтами вечные льды на горах – падают хладными оковами наземь, да на века замирают. Влезь на них – конца-краю снегам не увидишь, руби, копай проклятые – до земли не дороешься, огнем топи – не протопишь, тысячу лет живи – не переживешь белых.
Шаг за шагом ходит Ледняк, верста за верстой покрывают снега землю. Ох, придет снова лето, да на льду споткнется! От смеху-то Ледняку будет!
Люди, что зверье, по норам прячутся. Змеи-сквозняки – Ледняка стылые пальцы. Под полог из шкур ползут, оставляют на стенах пещер обрывки серебристой шкуры, вьются меж камней и кольев, что чумы держат, шипят меж развешанных оберегов. Сунулись, было, в жилье, да об огонь опалились, отдернулись. Не достать людей! Раненым зверем ревет обиженный Ледняк! Ему, всей земли хозяину, красноперый огонь по пальцам ударил, велел не замать! Бежит на зов хозяина рать верная: бураны-медведи, волки-вьюги, да лисы-поземки. Заносят людские норы, гонят зверье в ледяные ущелья, рушат снега на валежник. Быть всей земле мертвой за Леднякову обиду!
Выходил на наст молодой Купало. Глянул ошую – зверье во снегу лежит, сердца удары до смерти считает. Одесную глянул – люди от голода стонут, копья поднять не могут – ослабли. Да трещат на горе льды злым Ледняковым смехом.
Обернулся Купало соколом, полетел к частым звездочкам. А те с неба ледяными колокольчиками смеются – нету у них для земли тепла. Бегают по небу друг за дружкой, салками тешатся. Ох ты, беда – злая звезда. По небу летала, огнем пылала. На сестер-красавиц накинулась – хоровод их разметала. Звездочки рыбками в стороны брызнули, от жара лица черным ночным пологом укрыли. Налетел на разбойницу Купало, сжал перстами – не вырвешься! Жаром на него звезда дунула, обернулась головою мертвою, частоколом зубов оскалилась, а все ей не вырваться. Билась лютая, кусалась, да всю себя извела. Пала на руки победителю золотым черепом – огненной чашей.
Поднял ее над собой Купало, пошел по земле. Сжали ему ноги мерзлые снега – не пройдешь, да опали в черную землю ручьями. Ринулись на Купало с гор льдыбогатыри, камни сжимая, - да пали со склонов быстрыми реками, туманами рассыпались. Дышит земля огненным зноем. Похватал свое зверье Ледняк, да только его и видели. Укрылся в горах высоких, на морях дальних:
- Никогда б мне с Купалой путями не пересечься! Ох, погубит меня жаркая его чаша!
Выходили из пещер да чумов люди, себе не верили. Щупали теплую землю – охали. Шкуры зверьи прочь отбрасывали – без нужды, жарко. А Купало уж по небу ходит, зною землю сгубить не дает. Поднялись у людей храмы-теремы – Купало им в окошки глядит. Одевались люди в рубахи льняные – а на вороте Купало вышит. Все ходит по небу, мощь-могуту из чаши на землю мечет.
Послала Купало по воду родная матушка. Наклонился к речке бог, зачерпнул ее чашею. Несет домой, а водица из пустых глазниц черепа каплет. При ясном солнышке дождик! Смеются люди:
- Красавца слезы!
Посылал Купало батюшка соли добыть. Зачерпнул тот из моря водицы чашею – враз вскипела, белым паром да горькой солью обернулась. Побежал Купало к отцу по небу, да о звезду споткнулся, ногу зашиб. Развеялась толика соли по всему его пути. До сих пор меж звезд ее видать. Чумачьим путем зовут.
Сто веков Купала по небу ходил, сто веков людям чашей светил. Истоптал сто железных сапог, износил сто булатных посохов. Притомился. Завсегда золото к земле тянет. И силачу та тяжесть спину согнет. Устал бог чашу огненную по небу носить, остался средь людей, на земле, жить. В ожидании замерли царства, забурлили в волнении реки – что с землпей без солнца-то будет? Не вернется ли Ледняк из стылых нор?
Время уж настало. Зорькин алый плат у края земли упал. Все живое аж дышать позабыло. Сверкнул огнем-златом краешек, рука могутная тучи ночные в сторону метнула? Вскричали люди:
- Купало!
Нет, не Купало. Тот сам на пеньке в лесу сидит, чашу за пазухой держит, а на солнце смотрит. Вышел на небо молодой Даждьбог, оглядел весь свет:
- Здоровы будьте, люди!
Сияет в шуйце златой щит, что Сварог седой в своей кузнице за ночь сковал. Золотит свет травы полевые, листья лесные да лица людские, скачет по звонким росинкам. Мчатся по земле да по небу ветра-гонцы. Весть несут радостную: будет на небе солнышко! Изорвали одежи, коней уморили, а сами все несутся, в рога трубят да людям кричат:
- Солнышко! Да вот же оно! …
Ночь-колдунья на землю плащ свой ринула, сама на старой сопке уселась. Колени свои худые обняла, смотрит на людские костры. Месяц на небе себе в серебряный рог пива налил. Укрылся за облаком – пирует. Праздное время выдалось. Ходит по земле Купало, именины свои справляет. Волосом, как лунь, седой, а на лицо – молодой. Вынул из-за пазухи черной своей рубахи златую чашу, плеснул воды в реку – зачаровал тихую. Парни да девки в одних сорочках от костров побежали да в воду попрыгали: боли-недуги с себя смывают, здоровья прибавляют. Старик-водяник от воды да ночи пьян. Ухватил лягушачьими пальцами девку за ногу, заломил стопу, на дно потянул:
- Пойдем ко мне, раскрасавица! Будешь у меня седьмою женой да царицей речной!
Рвется девка, не хочет к водяному в жены! Купало в один миг рядом оказался. Полыхнула чаша огнем на реку, исчез водяник. Вынес Купало на руках девицу, хочет на землю поставить, а та, дуреха, вцепилась в него, дрожит. Развел бог руки растерянно, так девка сама, ойкнув, упала.
Ходит Купала по земле, чародействует. Где плеснет из чаши, там папороть огнецветом расцветает, травы в мощь свою входят, жабенята счастливые хороводами скачут. Черти востроголовые чашу златую приметили – переполошилися: доставали из под земли все проклятые свои клады, пересчитывали, искали, где пропажа. Сочли, не нашли урона да под землю провалились. Хвалился дурачок, что с одного сундука у чертей горсть монет утянул, а у самого в кармане – черепки битые. Разве ж у черта, первого вора, украдешь чего?
Вышел Купало к костру. Молодежь ему кланялась: парни шапки алые ломили, девки венками чуть траву не мели. Положил бог свою чашу в костер – взметнулся над златым черепом алый пламенный кочет. Взвизгнули девчонки, к женихам ближе придвинулись. Ухватились попарно за руки парни с девками, и давай над костром с разбегу скакать. Не спужаешься, не разомкнешь рук над огнем – будешь с парой всю жизнь вместе проживать: освятился брак купальскою чашей, богом благословился - добра наживать да детей рожать. А то – зачем же еще парню с девкой сходиться?
Бабка Порожка зелье из купальских трав варила, внучку хворую на ноги поставить чаяла. Подошел Купало, с чаши своей в котел зельевой водицы плеснул. Заиграл отвар, заискрился. От одного его духа пряного у больной глаза-ненагляды открылися. Лепечет Порожка что-то, не знает - внучку ли отваром скорее поить или благодетелю наперед в ноги падать. Исчез Купало, разрешил бабкины сомненья. Ему чужая благодарность не к спеху, а вот дитя хвори лишний миг оставлять не стоит.
Дрягослава-порчуха, что при луне с костями могильными плясала да на метле летала, надумала чары творить да зелья варить. Охота ей, костлявой, паршу на девиц-красавиц навести, через зависть свою их уродинами сделать. Наварила в котле ядовитых трав, да порешила божьей силой пополнить. Улучила миг – обернулась сорокой, слила с купальской чаши водицы глоток, в свой котел добавила. Брызгала тем варевом с помела на счастливые лица. Ходит теперь, голосит, себя за глупость ругает: девки красотой цветут пуще прежнего. Повернула божья мощь злое дело во благое. А Дрягослава-дура того понять-то завидущим своим умишком не может, что не служит злу добрый бог, не станет сила его в лиходействе помогать. Изгрызла порчуха от досады летучий свой веник – будет теперь по земле ковылять, мослами своими бренчать.
Ночь купальская на исход пошла. Поутихли песни. Погасил утренний туман костры. Разошлись по домам люди. Спрятал Купало-чародей до нового года свою чашу за пазуху. Рубахой черной в буераке мелькнул да скрылся: не должно быть у земли двух солнц, не то сгубит ее жар. А вослед древнему богу низко кланяется с неба его молодой преемник – Даждьбог.
Тележка
Убежала-укатилась у Грошика игрушка-тележка. По зорьке алой, по траве росной, со двора долой. Коник глиняный устали не знает, колеса-плашечки вертятся, что солнышко. Охота игрушке мир посмотреть. Мышиный горошек усики вздернул:
- Куда же ты, малеха, катишься? Пропадешь ведь!
- Не пропаду! Вослед солнцу качусь! Оно ж не пропадает!
Ромашка-звездочка на яичницу похожа, что Грошику мамка поутру дает. Качает белая лучистым своим воротничком, тележкиной затеи не одобряет. А той что? Катится, смеется, со цветами полевыми переклич ведет:
- Эй, колокольчик! По кому звонить будешь?
- По пчеле-матушке! Прилетит она, строгая да ругливая, соберет с меня меду сладкого. И деткам ее, пчелиным, хватит, и Грошику твоему!
- Эй, василек! От кого во ржи прячешься?
- Не прячусь, игрушечка, а красу кажу! Кто ж меня в поле среди тысяч цветов-пестряков заприметит? Потеряюсь я, малыш, в высокой траве! А здесь, во ржи золотой, всем моя синяя рубаха видна!
Тележка резная мимо куриной слепоты проскочила, коник золотой зазнайке язык показал. Мчится по дороге к пустырю.
- Подорожник-стебелек! С каких стран пришел?
- Принесли меня в старом лапте с самого Переяславля-града! Зацепил там ногой бродяга семечко, вот – досюда донес!
- Чего ж у тебя листа нет?
- Грошик твой о камешек палец скровянил, листом моим рудицу унял!
Репей над дорогой голову клонит:
- И меня! И меня в путь возьмите! Вцеплюсь головой в тулуп аль штаны – ни за что не отпущу!
- Кому ты, лохматый, нужен? Вон, с ребятней в цеплялки играй!
Чертогон колючий стеной стоит, лиловыми чубами потрясает, ярлыкапропуска спрашивает:
- Кто такая? Откудова?
- Тележка резная. Из сосны тесанная, в коника глиняного запряжена… Грошикова я, дяденьки! Бегу мир посмотреть, да себя показать. А вы кого охраняете?
- Полынь-траву горькую охраняем.
- Почему, полынь серебристая, ты горька?
- Была я, полынь, княжьей дочкою. Полюбил меня славный витязь, да и мне он по сердцу пришелся. Узнал о том отец мой, князь, что хотел меня замуж выдать за хана печенежского – огневался. Отписал печенегам – Забирайте, мол, свою невесту скорее, покуда раньше вас охотники не выискались. Налетала печенежская орда, разметала мой терем, слуг моих посекла саблями, да меня полонила. Поспешил меня витязь любимый отбить, да не сдюжил. От одной стрелы мы смерть приняли, когда он меня на груди своей держал, с боя уносил. Стала память княжны горькой полынью, а досада витязя – вострым чертогоном.
Покатилась дальше тележка, под лопухи нырнула. Листья лопушиные – точно крыша у дома. А под каждой – целое царство-княжество! Мураши по тропкам своим ручейком тянутся, доят своих муравьиных коров-тлей на листиках, в норы муравейника-терема добычу тащат. Комар-пискун солнца боится, под лопухом толчется, нудит тоненько. Охота ему полетать, крови человечьей попить, да боязно из тени выйти. Всем уже надоел. Жужелица-конь о шести ногах мимо пробегала, панцирем сверкала, по земле топотнула – комара спугнула. Божьи коровки спинки свои красные ломят, крылышки прозрачные на солнце греют. Лететь им сегодня снова на небо – от земли ребячьими вестницами. Будут же дети на ладонь класть да упрашивать, разве ж откажешь таким? Лопухи-то порог, за порогом – лес широк.
Катится тележка, хвоей шуршит. Анчутке беспятому чуть лапу не отдавила. Ох и ругался нечистик! А та – знай себе едет, со зверем да птицей разговоры ведет:
- Эй, белка! Чего весь день суетишься?
- До зимы тайнички набить надо – орехами, шишками, да ягодой сушеной. Ведь придет она, снежная, ни семечка в лесу не найдешь!
- А зачем тебе столько тайничков?
- А я целыми днями в хлопотах – вдруг забуду какой? Так мне другие схронки с голоду умереть не дадут!
- Эй, лиса-краса! А ты зимой как жить будешь?
- А я либо мышками полевыми перебьюсь, либо у мужика курочку скраду, либо зайчиком откушаю!
Услыхал заяц – наутек пустился. Петляет по лесу – вспоминает, не позабыл ли, как на снегу след свой путать, лисицу с толку сбивать.
- Эй, горностай! Шубка твоя, бурая, тебе зимой не помеха? На белом-то снегу далеко приметна!
- А я, тележечка, по осени шубку свою переменю, белым стану, как снег. Поди, угляди меня тогда!
Заяц серый того пуще поскакал. Скачет-скачет, на месте подпрыгнет, вкруг себя обернется – не видать ли лисы. Менять ему, беляку, зимой свою серую шубку на снежистый мех. Да когда ж это еще будет! А брату его, русаку – еще тоскливее будет: поскупился он, так теперь и зимой и летом в одном наряде щеголяет. Вот его на снегу углядеть проще! Уж блестящий над зайцем смеется, язычком раздвоенным дразнится:
- Не до тебя, косой, лисице: заигралась она человечьей игрушкой!
Веселится ужик, пятачками медными за глазами шевелит. Ежик колючий мимо пробегал, на ужа покосился: так и съел бы его, да уж больно большой змеюк вырос – в глотке застрянет. А тележка уж дальше катится.
- Эй, птенчата бесперые! Чего разгалделись?
- От того и галдим без роздыху, чтобы мамка с папкой о нас, желторотых не забыли! Вон, как привольно летом! Улетят еще, позабудут нас, станут песни петь. А мы? Перьев нет, чтоб согреть, крыльев нет, чтоб взлететь – пропадем!
- А что за флейта в лесу тоскует?
- Это тетка иволга златая праздно поет: вырастила уж своих детей. Тешит теперь лешака грустной своей флейтой. А пошутить захочет – кошкой ему мяукнет. Он, старик, всплакнет, старым грибом утрется, да и заснет на мягком мху!
Выехала тележка на поляну лесную. Стоит посреди поляны сена стог. От него над тележкой тень мелькнула: лунь старый метнулся, да углядел, кого закогтить хотел. Сам себя стыдит:
- Это ж надо со старости так поглупеть! Игрушку детскую вместо мышиполевки чуть не умял!
Закатилась тележка в грибное царство. Сидит там на цепи мухомор, красной княжьей шапкой машет:
- Эй, слуги мои верные, выпустите меня, князя своего законного!
- Шалишь! – смеется боровик-боярин – не сбежишь никуда!
- Отчего вы князя на цепи держите? – спрашивает тележка.
- А чего ему волю давать? – крепыш-боровик ухмыляется – как он княжил, так окружил себя девками-поганками, чтоб его тешили! Девки те бледные да сладкие, а свяжешься с такой – со свету сживет. Так он и княжил. Лишь старушки-горькушки при нем жили, милостыню просили. Вот и посадили его мы, белые грибы-бояре на цепь. Глянь, у нас что делается. Вон – лисички по кустам рыжеются, вон – опят ватага пень осваивает, а вон подосиновики с подберезовиками спорят, чьи деревья краше! Благодать!
От грибницы к реке прикатилась тележка. Глянула в воду – а там рыбье царство пучеглазое. Как у людей все! Плотвички-сестрички чешуей наборной у берега красуются, ерши-разбойники рожнами колются, пескарики-пахари весь песок перерыли – пропитание себе искали. А окуни полосатые, воеводы знатные, меж рыб ломят, рот разинули – кричат что-то по-рыбьи. Только иному уху и не услыхать что кричат. Стрекоза блескучая над берегом пролетала, мошек ловила.
- А ты – летучая рыба? – спросила ее тележка.
Молчит, летает у воды. Ласточка-береговушка голову из норки высунула, тележке ответила:
- Что ты, глупая? Рыбы летучие только в море далеком бывают. За тридесятью странами!
Полетела ласточка над речкой – воды испить. Ветра быстрее мчится, крыльями, будто ножницами щелкает, щебечет.
Подобрали вечером тележку рыбаки, возвратили Грошику. Рад мальчонка. До сна глаз с нее не спускал. А пошел почивать – меж других игрушек поставил.
Собрались игрушки вкруг, и ну расспрашивать – где была да что видала. И пошла тележка рассказывать, в коих царствах-государствах была. О колокольчике лиловом, что по пчелам звонит. О подлопушьем государстве, что никому не кланяется. О лешачьей флейте-иволге да о птенчиках голых. О васильке-щегольке да подорожнике, что с самого Переяславля жить приехал. О горькой полынь-траве да колком чертогоне, сгубленных печенегами. О крикливых воеводах-окунях, коим орать голосом не положено. О летучей рыбе, что за тридевять земель живет, а в русскую речку залетела. Об огромной птице Гагане, которая крыльями-ножницами небо затмевает. Да о грибном счастливом царстве, где воеводы смышленые царя ядовитого на цепи держат.
Ярмарки
Эй, мужички! Надевайте кушачки, праздничные шапки, да хватайте суму в охапку! На телеги кладите бороды – да вскачь до города!
Ярмарка! Ярмарка-ярилинка на макушке лета стоит, меж Купальим днем да Перуновым. Обоим богам подмигнуть норовит! На ярмарке торговцы с товарами рядами стоят, как на карачун ватажьи стенки. Да друг на друга не бросаются, а товаром своим хвалятся. Кто больше продал – тот и ставит пиво от щедрот победителя. Во плотницком ряду мастера стоят. Руки – что лопаты хлебные, носы – стружкой стесанной, в бородах опилки прижилися. Хлопают ладонью по товару – аж гудит. Хвалятся:
- А вот, сосновый строевой лес! Терем строй хоть до небес!
- Лемешки еловые, половицы кленовые. По такому полу ходить – боярином слыть, лемешком крышу крыть – что княжью шапку носить!
- Вот дубовые брусья! Аж не нахвалюсь я! Пять топоров затупил, пока этих богатырей выточил! Кому?
Семья молодая грузит на радостях в телегу доски – жилье свое до ума доводить, а столяры ушлые уж мужу стол сватают, а молодухе колыбельку резную показывают:
- Живучи не поверим, чтоб молодым да без нужды в том оказалось!
Мастера тележные напротив стоят, похохатывают:
- Эй, молодые, смотрите – телеги не сломите! А случится беда – просим до нас, сюда! Не возьмем с беды дорого! Продадим, что понадобится: будут вам иль колеса на осях, иль телега вся!
И стоит товар рядом, пахнет свежим деревом да дегтем. Телеги, как лодочки, крутыми бортами людям кажутся. Колеса спицы, как руки, раскинули, за ободья цепко держатся.
- Эх, покатиться бы! Эх, пробежать бы – целый свет повидать!
А вот в кадушный ряд и не пробраться вовсе! Скоро время поспеет бортный мед собирать, капусту квасить, огурцы, грибы да рыбу солить – на зиму запас делать. Как же без кадушек да бочек? Мужики здесь смотрят придирчиво – хорошо ли клепки подогнаны? Крепко ли обручи железные на бока набиты? Треснет такая – весь запас пропадет. А торговцы стоят с товаром – что дочерей на смотринах кажут: спокойные да степенные, все расскажут, все покажут – где дерево брал, как сушил да клепки тесал, как железными кольцами меж собой обручал. И стоят пред тобой бочки-барыни, кадушки-молодушки, ушаты-ребята, да ведра-простяки. А мастер за злой деньгой не гонится, поучает неопытных:
- Если тебе для пива или кваса – дубовую бочку бери: не гниют, не глебают. Пробку вышибать станешь – не расколются. Воду возить удумаешь – еловую надо: и сама легка, и воду не упустит. Масло хранить – из осины или молодого дубка посудину покупай. Коли мед, или икру рыбью везти надо – липовая кадка вот. В ней долго снедь хранится. Солить чего – бери осину, дуб да липу. Они соленья хорошо держат. Для дегтя, смолы или живицы – сосновую бери. А зерно да крупу хранить – любая сгодится.
Ребята молодые лишь затылки чешут: на вид – бочка и есть, а вот – хитра наука. От кадочного ряда и до посудного недалече. Горшки, корчаги да глечики на погляд распрямляют плечики. И воду налить, и мясо запечь – глиняная братия завсегда первая. Чугунки пузатые рты разинули – что Китра-рыба. Эти разварят и цельного осетра – так велики. А рядом – посуда точеная, обыденная. Дешева ложка да мелка, а наплачешься без нее у котелка. Лежат перед тобой на выбор на белой скатерти – для каши глубокие, для мяса плоские, для мужика простые, для щеголя – резные. А вот и большачья ложка о железном черенке. Эту я прихвачу, пожалуй. А вот, глянь, чаши узорные, из древесной капы точеные. С такой братинылодейки лишь по большим праздникам пиво пить! А ковшей-то, ковшей понавезли! И каповых, и корцов с корневища – да со всей Руси! Московские каповые, что лодочки о долгом кормиле, цветами расписаны. Козмодемьянские - чашечки, рукоять-крючок – птица костяная. Тверские корцы – что лодьи боевые: длинные да бортастые, на носу – голова конская, кормарукоять – что сосна граненая, а по бокам – узоры хитрые резаны. Ярославские – что кубки граненые. На носах – коньки, рукоять – петелькой. Северные ковши-налевки – круглодонные, рукоять-дужка уточкой вырезана. А вот глядь – козмодемьянский ратный ковш! О три ведра! Осилишь ли? Стоит бадейкой, глядит лодейкой, носик острый, как у лис, рукоять – как будто лист, ручка с петлей прорезной, бок речениями расписной. Как оно – из такого ковшины меду на именины? Врешь – не допьешь! А чтоб было с доглядом – тут квасной ряд рядом. Стоят бабы румяные, на головах кички рогатые. Зазывают:
- Что, молодец, прикупил корец? К нам заверни да кваску хлебни! Тот квасок хлебный, ароматный да ядреный! В теньке стоял, по жаре замерзал! Когда квас хороший рядом – и пива горького не надо!
В том ряду тесно: мужики шуткуются да ухарятся – кому солнышко спину напарило, кому молодица-красавица глянулась, а кому с товарищем товар под квасок обсуждать сподручнее. А квасному ряду сосед – калачный. Пирожки тут стоят с начинкою – сам выбирай, что глянулось: с мясом, с ягодным вареньем, с кашей, с яйцом, аль с луком да капустой. Крендельки маковые им фигушки кажут – дразнятся:
- А вот мы у ребятни любимые!
Продавец усатый от хлебного духа ошалел – сушек связку на шею повесил, как большуха монисто, баранок в обе руки ухватил – из-за прилавка выскочил:
- Эй, ребятня голопузая! Налетай! Что на прилавке лежит – денег стоит, а что в руках – даром отдам! Только чур – по честному, чтобы всем без обиды досталось!
Ребятня налетала, угостилася. Побежали дети по отцам да матерям:
- Пойдем скорее туда! У дядьки калачи да рогалики дюже вкусные!
А усач смеется. Уже кладет на лоток пряники печатные – медовые да мятные. И коньки тут, и петухи, и рыбки для ухи! Взрослые ребятне пряников покупают, себе калачики берут – и снова до квасу: не сухими же сладости есть! Детвора пряников поела, квасом напилась, да бегом к потешному ряду, зажимая в кулачках грошики. Дарили родители денежку – наказывали: учись покупать, не учись терять, на добро не жадничай, на пустое не траться!
Эх, бабка новгородская! Ох, и затейница! Глиняные свистульки-птички показывает, да сама щеки раздувает – свистеть учит и по-птичьему, и поразбойничьи. Не доглядела, свистнула – аж за топоры стража схватилася:
- Где – спрашивают – где тать балует?
Одни свистульки, что дудочки о трех дырочках – песней переливаются. А другие, с водой, будто ковшики, соловьиные коленца выводят. Бабка-новгородка ребятне ратников резных да всадников дает, а сама и показывает – как гридень ходит, как богатырь саблей машет. Ребятня за ней, как за воеводою, пятками пыль молотит. А бабка командует:
- Ра-а-а-а-ать! На ворога, впере-е-е-ед!
Ей-то, старой, виднее, как оно там, на войне: новгородцы, с той поры, как град их стоит, не одному соседу-ухапщику зубов поубавили. Бабка уже девчонок развлекает – ленты цветные достала, куколок наряжает, да сказывает: какой наряд на именины положен, какой на свадьбу, в каком младенца водить, а в каком – корову доить. Связала платок зайкою, а тот из ее рук – скок! Девчонки визжать, а торговка смеется – сама украдкой его подтолкнула! Весело ребятне, да и бабка тешится: сколько уж детей да внуков у нее, а все бы ей у ребят верховодить.
Кузнецы степенные угольный свой рабочий наряд сменили на праздничные рубахи. Стоят – будто от молотов рукояти: темные, крепкие, работой до блеска тертые. Говорят гулко – словно молот роняют. Лежит у них на лотках разная железная снасть: гвозди, петли, крюки, кочедыки, топоры, молотки, зубила, шила, ножницы, вилы, грабли, засовы, ободья колесные, обручи бочажные. На особицу – боевые топорики, зверобойки-рогатины, ножи-шкуродеры, наконечники стрелочные, гарпуны зубастые, да прочая охотничья снасть. Темно железо, простым да неказистым кажется, а потеряй малый гвоздик – охромеет с расшатанной подковой работница-лошадь. Три соседа-кузнеца тешатся: каждый своей работой хвалится. Первый кольчуги витые сворачивает да вострые мечи под солнечный луч подставляет. Второй птицей железной гордится: каждое перышко на особицу выковал да вместе собрал. А третий всех обошел: развернул скатеры, а в ней – иголки тонкие, девичьи первые подружки. Набежало баб – яблоку негде упасть. Скупили у кузнеца весь товар. А тот доволен. Меда корец достал, соседей угощает, да малость поучает:
- Ты, соседушка, как стража ярмарочная мимо пройдет, мечами громче звени – будет на твой товар купцов. А с тобой, сосед другой, нынче к воеводе пойдем: дочь его именинница, ей твоя птица в самый раз.
Ворчат соседи:
- Не кузнецом, а купцом тебе родиться надо было! Ишь – все сведал, все узнал!
А тот артачится:
- Не бывать мне, братишки, купчиною, одолеет меня кручиною: позабуду, как молот поднять, полюблю только деньги хватать.
Углежоги да смолокуры отдельно стоят. Их ремесло огненное. Сердца, как пламя, жаркие, думки – как дым летучий. Стоят, зазывают:
- Твоему, кузнец, железу, дюже уголь наш полезен. Хорошо пылает, сталь добела раскаляет. Да ты и сам ведаешь.
- А мы смолой богаты! Ею щели конопатим! Все наша смола слепит да слюбит: хошь лодку, а хошь – молодку!
- А вот дегтя возьми! Чтоб колеса шибче вертелись да не портились! Чтоб ворота да уключины не скрипели! А от вши-блохи кусачей, деготь тебе – первый брат!
А у самых врат – сапожный да шорный ряд. Шорники хвалятся седлами богатыми, упряжью конской, да ремнями наборными. Сапожники скромнее чуток – каждому подберут сапог: мальцу – бегать по крыльцу, девке – хвалиться, да в танце не сбиться, а мужскому роду – для дальнего походу. А богаче всего народу у суконного ряда. Хороши обновочки, эх, пропали чернобровочки!
- А вот платки цветочные! Под стать твоим ягодкам-щечкам!
- А вот рубахи да сорочки! Купи в подарки сыну да дочке!
- А у меня кушаки богатые! Налетай, ребята!
- Был мужик глуп, не купил у нас тулуп! У печи, проказник, зиму всю зубами лязгал!
- А вот порты для прикрытья срамоты! Коль и их пропьешь – значит по миру пойдешь!
- Что мимо бежишь? Шапку в спешке потеряешь – точно новую у меня покупать будешь! Может – сразу приценишься?
Гудит Ярилина ярмарка. Монеты блесткие да слова звонкие от человека к человеку гуляют. И ненадобна бы тебе чарочка расписная, да уж больно смачно с таких усатый продавец пил! И крендельком, как малец, увлекся, а ведь вкусно оказалось! Да и ладно там с деньгами: не пропил, не украли, все на дело пошло, от всего польза будет. И от гвоздей да упряжи конской, что как воздух нужны были, и от свистулек, что на потеху детям взяты. А уж как жена броши расписной порадуется! А будет еще дома и побаска о том, как торговцы народ потешали. Выставили они на ярмарочной площади столб высокий, почитай – сосну корабельную, да от щедрот своих понавешали: кто влезет да снимет – тот домой и понесет. Лезли ловкачи, тягали забавы. Кому кренделек, кому кушачок, кому сапоги из сафьяна, а кому и кошель без обмана.
Тянутся телеги с ярмарки, везут по домам красоту да подспорье. А того пуще – шутки веселые, рассказы занятные, да с иных земель весточки. Долго еще будут мужики по хатам да избам гладить душистые бока кадок да примерять на ворота новые петли. Бабы в обновах перед лучинушкой все извертятся. А в полях все никак не угомонятся соловьи-свистульки.
Эй, сосед, не на малую ли ярмарку собрался? Мала да весела она, дочь Ярилиной ярмарки. Мужика, нашего брата, там мало, больше девки заправляют. Рюень-месяц по лесам гуляет – лист березовый золотит, яблочки калит, хлеба к земле клонит. Загулялись девки по лесам с Рюенем. Указал он им тайнички лешачьи, пока тот с водяным в кости играл. Воротился лешак – взвыл за голову взявшись: нет в лесах да на болотах ни единой ягодки. Рванулся за девками – наказать, да увидел на пеньке откупное – пирог, молоко, да яиц вареных с десяток. Остыл волосатый. Угостился да пошел новые схроны ягодные обустраивать. А девки-лисицы вон уже где, на ярмарке сидят. Продают ягодную зернь лукошками, хихикают. Пальцы уже от черники темны, губы от лесной малины алеют, щечки издали земляникой кажутся. Уж и не знаешь, какую ягодку выбирать – ту, что в лукошке красуется, или ту, что тебе улыбается.
Мужики зареченские – рукастые да хитрые: нарезали лозы, надрали лыка, вон, торгуют теперь поживным припасом. - Лукошки, лукошки! Удержат все до крошки!
- А вот на спину кузовок, в нем унесешь грибов с пудок! А хочешь – пуда три! Хребтину только не сотри!
- Корзина плетеная, мягкая. Сгодится дюже для ягод! А хочешь – грибы в ней носи! Какую тебе? Да не трусь – попроси!
Быстро товар сбывается: ягодная пора в разгаре, грибное время на подходе. Скоро идти по лесам – поклоны отвешивать: боровикам-боярам, опятам-солдатам, рыжикам-щеголям, волнушкам-чашникам да всему грибному царству. А ягодкамдевицам – наособицу: малине мягкой, землянике-княгине, чернике сладкой, да клюкве кислой. А ведь так и есть: не поклонишься – не возьмешь. А как двинется гриб из лесу да капуста с огорода – закипит везде работа: на зиму посол. Девки заграничные носы от нашего припасу морщат – не по нраву им грибы да огурцы соленые, не слюбилась им капуста квашеная. Вот и живут в своих теремах – бледные да тощие, как горячкой болевшие. Одно дитя родят – на всю жизнь надорвутся. А наши бабы простые, квашенье да соленье у них первое кушанье. Эти и в страду ребенка родят, да дальше жать продолжат. Русский человек от простой еды здоров, а халва всякая басурманская – тьфу, баловство дитячье!
Ох ты, гляди, кум! В солевом ряду что творится! Чумаки киевские с солеварами новгородскими сейчас бороды друг другу рвать начнут! Стоят киевляне подбоченившись, губы сжаты, брови нахмурены. Солнце им в лицо заглянуть норовит, а они шляпой лозяной от него, как парусом, прикрылись. Хлебосольны, веселы они, нет души их шире, да беда – без меры вспыльчивы. Рубят они у себя в степи вострыми саблями татарву ногайскую, а меж бранью-потехой – на весь свет гуляют. Поморы – новгородские ватажники им не уступят. В море ледяном купаются, с топорами плотницкими и во сне не расстанутся. Бьют они на морях да реках гостей незваных, немецких. Руки у них мастеровиты – хоть ложку, хоть корабль сготовят. А уж слово дадут – на куски их режь, не отступятся. Летят над рядами речи обидные:
- От це тильки бачь! Ця силь? Як сирка – мелка да гирка!
- Наша соль горька, да в соленьях хороша! А ваши булыжники? Терем из них строить прикажете?
Уж и стража подтянулась ярмарочная. Платит каждый торговец им от товара малую толику, покупатель за вход грошик дает. А в ответ – все их дозорные старания: ходят по рядам оружные, за порядком глядят. Воришку поймают – в правеж волокут. За негодный товар – прочь гонят. А пьяных да буянов – в погреба с ледником, чтоб остыли, запирают. Не бывать беспорядкам на честной ярмарке! Миром солевики дело уладили, по рукам ударили, мальцов за пивом послали. Порешили соль по-разному хвалить: с киевщины крупна да сладка – пусть она княжит в мясе да каше; поморская соль мелка да горька – быть ей в огурцах да грибах. Солеробы торгуют, да соседей хвалят:
- А не нравится наша – у соседей, может, краше? Ты их попробуй, с нашей сравни, да бери, какую по вкусу!
- Обожди хвилинку, у поморов силь спробуй! Ну, яка бильше смачна?
Краше прежнего торг идет. Поморы да киевляне посмеиваются:
- Вместе на торгу три пуда соли съели!
Разъезжаются люди с малой ярмарки. Радуются товару. Мужики-артельнички лямки кузовов примеряют, девки корзинками друг перед дружкой хвалятся. А ребятня с дареным лукошком играть затеяла: гнездо свили, птиц зазывали. Мурка-пятнашка в то гнездо прилетела, котят там вывела, так их в лукошке и вынесли поглядеть. Старухи, что по болотам уж не ходят, ягодам радуются. А мамка Тетеря уж прикидывает, кого вареньем порадует: зять сладкое любит с оглядкой – ему малинки, у внучка глаза больные – ему чернички, земляничкой дочь порадовать надо, а клюква без варева нужна – в кадку капусты квашенной ляжет, для горечи. А наипаче люди соли белой рады. Высыплют ее вечерком в туески, по солонкам раздадут. Радуют глаз они, резные – вологодские уточки, что на пирах хлебосольных по столу гуляют, и поволжские стульчики, что по стенам жмутся, и нижегородские чарочки, что нести сподручно. Наследуют солонки от дедов-прадедов, с дочерью в приданное свежерезанные дают, а продавать – и в голод не смеют. Ныне солью запас полон. Хлебосольством хозяев попрекнуть никто не смеет.
Эх, на ярмарку, да на груденьскую поспешай, поспешай! Нету ныне дорог – слякоть одна, так пехом иди, аль верховым скачи! Телеги дома оставь! Да и зачем тебе они? На груденьской ярмарке товар живой, сам пойдет за тобой домой! Скотина по лету отъелась, кони под конец Рюеня через серебро поены, цыплята по осени сосчитаны! Выбирай, чего хотел! Мычит, ржет да кудахтает ярмарка. Голосу людского как и не слыхать вовсе. Будто забыли люди речь человечью, меж собой по-зверьи разговаривают. Выбирай в скотьем да конском ряду – чего тебе в хозяйстве надобно? Вон лошадки-работницы, серые да карие, гладкие да в яблоках. Жуют соломку, похрапывают. Норовят человека за рукав мягкими губами ухватить: - Не дашь ли хлебушка соленого? Наособицу тяжеловозы стоят. Грудь – как изба, росту – как скала, ноги с бабками белыми – как деревья молодые. Рядом с ними кони другие – что жеребята малые. Сильны тяжеловозы: телегу, камнем груженую, как пушинку тянут, соха им – забава детская. А вот вскачь – не любят. Они силой славны, не резвостью. Скакунов боевых поодаль продают. Эти к работе не годны: ноги тонкие, круп худой, глаза злые, норов чертов. Зато обучены сабель не бояться, на чужих кидаться, да быстрее стрел вражьих по полям мчаться. Коровы стоят, рогами трясут. Те, что на Подонье жили, они рыжие, травами степными вскормлены, с белых меловых гор водою вспоены. Молока дают – упьешься, мясо с них – на любом пиру желанное. Да только кто ж из простых мужиков кормилицу без нужды забьет? А вот приильменьские чернушки да пеструшки худы. Мяса с них да молока – куда меньше. Но иному бедняку, что своей коровы лишился, другой и не надобно. Поросят в мешках продают – так нести удобнее, если визг уши не режет. А взрослых свиней и нет почти: далеко везти, тяжело продать. Да и зачем, коли поросится исправно? Овцы кудлатые стоят, блеют. Шерсть у них долгая, холеная. Не мясо с них богатство, а теплая шубка. Бараны бодливые привязаны накрепко. Там шумит народ: касог смуглый на баранов показывает, да всем растолковывает, что с любого барана хорошей вырезки лишь два куска со спины, а остальное – тьфу! Горячится, шапку свою меховую в грязь швырнул, мамой клянется. А продавец смеется:
- Так купи барана, зажарь, да покажи добрым людям, под чарочку, что там с мясом да как!
Козы стоят, сено жуют, о руки людские трутся. Охота им побыстрее в теплый хлев попасть. А козел их, черный, все боднуть норовит. На него знахарь приценивается: чертов норов у козлов, да чертей гоняют они исправно.
Мальчонка встрепанный в рядах уголок отбил, корзинку с котятами выставил. Губу закусил, озирается: колко ему от насмешек.
- Что котята твои? Ни молока ни мяса?
- Зато мышам нет спасу!
Огрызнулся, а сам кошенят гладит: не плачьте, маленькие, не дам в обиду!
- Чего продаешь? Барыша захотелось?
- Мамка учудила – топить надумала! А они – живые, тоже дышать хотят!
- А почем продашь?
- За копеечку!
- Ну, давай самого мурлышистого!
Пошел котенячий торг. Один взял самого пестрого, другой – самого шустрого, третий – самого глазастого. А паренек смотрит на каждого хмуро, подвох ищет. Просит:
- Не обидь, дядя, котят!
- Да нешто можно?! – смеюсь, – за них же деньги плачены?
Пищат котята в шапках да за пазухой. Несут люди по домам комочки пушистого счастья.
А вот – птичьи ряды. Квохтают пеструшки, головой дергают. Страшно им столько людей увидеть. Гуси шеи змеиные из корзин тянут, шипят, клювом зубастым ухватить стараются. Цыплята в корзинах попискивают, щебетнуть пробуют. У петухов гребни кровью налиты, землю шпорами роют, кудахчут редко да грозно, как врагов вызывают. Рванулся один, выскочил, на ограду взлетел. Поди, поймай теперь его, красавца. А он на плетне стоит, крыльями синими машет, хвост алый распушил, горло золотое во всю дерет – песню поет, победитель.
А вот ряды, что снедью животной богаты. Мужики да купчишки продают излишки! Баранья спинка, курячья грудинка, дорогая говядина, да ветчина нежная. А еще – яички куриные, масло коровячье да сыр-творог разный. А старик седой, как жердь сухой, молодых поучает:
- Главное мясо – путовый сустав!
Дроглым пальцем в небо тычет, важничает. Сало продают белое. Простое да соленое, кусками да полосками. Тут с Донреки свинари-мясники первые. Поясняют:
- Ты для сала хорошего не помоями свинью корми, а похлебку ей вари. Вон как хорошо вышло: нежное, с ветчинкой, без хрящей да желваков.
Галичанин горячий аж вскричал:
- Да шо б вы в сальце розумили? И свой товар на лоток – бух!
Хорошо сало галицкое: копченое да нежное. С дымком. И этому нашлись охотники. Уходит сало влет, да стремится прямо в рот. Зимой по морозу только и спасения, что во дворе баня топленая, в избе печь каленая, на столе борщ, а к борщу – сало! Хлебные ряды народом полны: продают здесь на вес пшеницу белую, рожьматушку, овес да просо, а еще – горох босый. У кого поле доброе да руки рабочие – тому и голод не страшен, и с продажи прибыток имеет. Крепкому хозяйству и норов хозяйский крепок. Подвалил к одному купец басурманский, пшеницу добрую по ладони перебирал. Не знал, к чему придраться – просто так хаять начал. Думал цену сбить. А хозяин стоит да кивает – всячески поддакивает. Не утерпел басурман – завопил на весь ряд:
- А чего ты свой товар ругаешь?
А продавец ему в ответ:
- А я тебе, почтенный, врать помогаю!
Вот смеху-то! А вот овощной ряд, хоть сгребай все подряд. Капуста белая, что невеста на свадьбе – кругла, как голова, хрустка, как снег зимой. Хороша и в щах, и к мясу. А вот морковь – красна девица. За косу бери ее, сладкую, да домой волоки. Буряк сер, да к борщу поспел. Лук-барчук о ста одежках без единой застежки здесь в плетенках лежит. Он, да побратим его, чеснок, зимой от хвори прильнувшей – наипершие целители.
Дурачок юродивый у прилавка стоит, про редиску спрашивает:
- То нам, живым, от покойников весточка!
- С чего решил?
- Ну, а кто же по-вашему редиску-то белую под землей в алый цвет красит?
Смешно людям, да и юродивый не плачет. В усмарном ряду купчина шумит: кожи ему не нравятся. Эта – тонкая, а эта – облезлая, эта резана дурно, а эта и не обработана вовсе. Вышел усмарь из-за лотка, посмотрел на крикуна хмуро, да бычью коже в стороны руками – тись! Лопнула шкура, грохнула, как лед в ледоход. Купец стоит, трясется, а усмарь его учит:
- Это при моей силе кожи плохими быть могут, а теперь сам – поди, разорви!
Сбежал купец. И чего зря маялся? Наших усмарей вся округа хвалит, а ему блажь пришла – браниться. Вот же как деньга разум перекрывает. А вот и тканный ряд к праздникам товар сбыть старается. Продаются холсты на отрез да валиками. Бабы у ряда толпятся – прицениваются. Вот простые – из нашего русского льна ткани. А вот – басурманский баранец-хлопок. Ну, а коли деньги имеются – дорогой заморский шелк есть. Чего тебе хочется?
А в середке-то, на площади, скоморохи вертеп поставили: на досках расписных куколки потешные, на спицу насаженные, бегают да кружатся, меж собой разговоры ведут:
- Княгиня Олюшка, можно ль мне на волюшку?
- Нет, князь мой светлый! Вспомни заветы: женату бывать – на воле не летать!
Отгремит, отгудит груденьская ярмарка, больше торгов не будет: средь зимы каждый кус на счету, а весной и крошке рад. Поклонились людям три ярмарки – Ярилинская, Малая, да Груденьская. Поклонились, да во след солнцу пошли. Обещались вдругорядь воротиться. Торговатыми да платежными, поручительством надежные, да весельем полные, чтоб народу – волнами. Ждем вас сызнова, милые! Старшую мастерицу, что дегтем да стружкой пропахла, среднюю девицу, что в руках котомку с солью да лукошко с ягодами держит, и младшую-хозяюшку, что закрома набивает. Ходят по Руси ярмарки за руки взявшись, поспешают за годом.
Род
Шелестит камышом ветер. Будто крадется – шевельнет сухие стебли, да притаится. Карасики медные носами ил копают – червей ищут. Плотвички шустрые разыгрались – скачут из воды.
Обланя-рыбачок глаз с поплавка-перышка отвести боится. Закусил губу. Праздник сегодня у всего села, рыбица на столе ох как сгодилась бы!
Стрекозьи коромысла мимо летели, крылом задели, перед лицом зависли – пучат глазища, любопытствуют.
Дед водяник под корягой черную горбушку грызет – рыбачий гостинец. Нравится ему, зеленому, людская еда. Навешал уж на радостях мальчонке на крючок плотвичек горсть. А остальное – сам лови.
Дядька Облани с прошлой седьмицы трудился, поспешал к празднику – круг гончарный толкал, глину замешанную гладил, посуду людям ладил. Горшки пузатые, корчаги малые, кувшины-журавлики – все, как рать перед князем, в ряды ставились, да в печи жарились. Блестящие вышли да звонкие. Стоят на столе, покрикивают:
- Эй, хозяева! Почто пустотой томите? Аль хранить-подавать вы пустой воздух затеяли? Ай, не дело, хозяева! Наливайте в нас молоко да мед, насыпайте ягодной зерни, подавайте нас с ушицей сладкой, мясом томленым да пряною кашей!
Поспешают люди. Бабы вчера за один день скатеру соткали – как дорога вышла: широка да долга, от ложки до пирога!
Мужики столы у леса ладят, костры палят – варят в железных котлах хмельное пиво.
Шутка ли – триста лет селу! Поспрошай о том старика Зозулянича! Покряхтит старый, на завалинку обопрется – толи дерево скрипнет, толи старая его кость. Да расскажет тебе Зозулянич, как от деда все слышал. Как в места необжитые приходили люди ватагою. От беды ли бежали, счастья ли искали – того уж и старик не вспомнит. А расскажет, как лес подсекали да жгли – расчищали землицу под поле. Расскажет, как дома на века ставили. Поименно вспомнит тех, кто робить начинал, да тех, кто подхватывал рабочую снасть из состарившихся рук. Всех старик помянет, а людям кажется, что пришли помянутые на праздник, меж живых радуются.
Стар Зозулянич. Увлечется – такого расскажет, что иному аж провалиться охота. Клещ-кузнец, что железо черное руками гнет, стоит чуть не плача: рассказал старик, как драл его, мальца, крапивою – дули тот воровать удумал. А староста Суровен от дочек замужних глаза прячет – потерял он, еще безусым, штаны, когда от быка убегал. Мыкалок бегом старику ковш с медом несет, пока тот все село на смех не выставил. Выпил Зозулянич, уснул в тени на завалинке.
Выходило село к старому мольбищу, к дубовому образу. Стоит истукан – четырьмя лицами во четыре стороны глядит. Окружили его люди. Не взятку-дань сунули, поклонились подарками. Ставят бабы у идола пироги на расшитых рушниках.
- Благодарствуем, Род. Вышел богатым год. Сам взгляни – какой тут запас! Нас не забудь – с нами побудь! Раздели с нами трапезу, будь среди нас в старших родичах!
Мужики-добытчики иной гостинец припасли. Вбивают в ограду кабаний клык да медвежий коготь, у кумира-образа шкуры зверьи растянули – медвежью дремучую, лисьи горючие, да волчьи серые. А поверх их – дорогой горностай стягом полощется.
- Благодарствуем, Род. Много зверя в лесах, не оскудела охотничья нива! Взгляни на подарки – не боялись мы ни волков, ни медведя, лис да горностаев хитростью брали! Не оскудели дети твои ни смекалкой, ни силой!
Негляд да Божен – ротники. На побывку в село приехали. Бывали они в рати, как в родной хате. На тычинки частокола шеломы вражьи порубленные вешают – рогатые хазарские, с наличьями урманские, медные – ромяцкие, да татьи мисюрки дурацкие.
- Благодарствуем, Род. Взгляни – не оскудели дети твои доблестью, не забыли своей родины! Били мы врага во всех ее краях, никому от них и куска урвать не дали!
Ждут люди знака. Стоят, шапки сняв. Треплет ветер рубахи праздничные, расшитые. Не простые узоры на рубахах – мудреные. В тех узорах наши женушки богам молитвы вышивали – уберечь, схоронить, да домой воротить. В три ряда узоры-то! Первый ряд – сам хозяин. Средний ряд – бог-помощничек. А над всеми ими – просьба бабья ниткой струится, будто кровью от сердца вышитая.
Распахнулись белые облака-лентяи. Пал на лицо образа солнечный луч. Улыбнулся истукан всеми четырьмя ликами.
Отлегло от сердца. Позатеяли люди гульбу. За столами сидят – угощаются, ссыпной снедью своей похваляются.
- Эй, брат! Угостись, чем богат! Нашей каши во всем селе нет краше!
- Тетка Полошка, где твоя ложка? Хлебни ушицы, да запей душицей!
- Эй, сосед! Зови мальца, да опробуйте сальца!
- А вот огурчики – знатный посол! Только не ведаю – где же рассол?
- А рассол тот похмелья завтрашнего ждет!
Малышня из-за столов отвалила – не отдышалась даже, как салки затеяла! Им и сыть не так сладка, как сыграть с браткой! Девушки-красавицы разрумянились, песню затянули. Про лебедь белую, да ясного сокола. Завлекают, знать, женихов. А женихи силушкой хвалятся – начали в перетяги вожжами спориться. Суровен-староста без злости ругается:
- Вот я вас, бесстыдники, этими-то вожжами по спине перетяну! Самолично!
Веселится село! Эх, дай Род еще триста лет ему прожить! Волхв старый на капище ходит. Звенят у пояса обереги – меч, ключ, конек, ложка да гребень. Посох-опора землю мнет. Вырезал его кудесник из цельного дерева с корневищем, украсил навершие узорной птичьей головой.
Поднимает людские дары, за каждый далекому селу кланяется. Несет к себе в кладовочку. Голодом мориться будет – ни куска хлеба себе не отломит, шкурки или полотенца не примет. Не ему ведь несли – богам! Живет он лишь тем, что лес ему пошлет, да люди подадут. А народ обманывать да у богов красть – ни-ни!
Наполняется дарами кладовочка, ждет своего часа. Будет на селе беда – снова прикажут ему боги закрома открыть, да село одарить: голодных - пищей, нищих – одеждой да снастью, а коль враг нагрянет – и оружие дареное найдется.
Не в кладовке, не в скрытнях, не в коробах хранится у старого волхва драгоценность. В сердце она у него сокрыта. За все золото мира не расстанется с ней, но делиться – без ущерба делится ею с людьми. Памятью своей…
Ведал он, как беды избывать да как хвори гнать, знал, как отразить навет, да умел рассказать про белый свет. Староста село пред другими селами представлял, волхв же за людей пред богами в ответе был. От богов он ведал, как сотворился белый свет. Сотворился он волею Рода. От очей Рода загорелись ясные звездочки, от лица – красное солнышко, от дум его развернулась темна ноченька, гром от гласа его гремит.
Знал это волхв, да не ведал, что увидит он Рода воочию. Вот случилось раз – прискакал на требище витязь бородатый. Скочил с вороного коня, зацепился палицей – гром в тучах ворохнулся. Солнце края земли коснулось, глядь – а стоит рядом с витязем другой – о золотом щите. Обнимаются, как братья, беседу ведут. Хлопнула крылом ночная птица, обернулась худышкою-девушкой. Подошла к витязям, рядом присела. Пастух седой приходил, щелкал кнутом на звездочки. Много их приходило да приезжало к посиделочке – и белый всадник да на сером волке, и большуха в рогатой кичке, и кузнец с многопудным молотом, и степняк о луке да стрелах, да иных собралось немало.
У костра садились, разговоры заводили, чаши поднимали да во здравие выпивали. Волхву, как родному улыбались. Осмелел тогда кудесник, о Роде их спросил. Рассмеялись боги:
- А мы и есть – род! Или у людей родом иное звать принято?
Поднялся Перун – Грозовой князь:
- Я волю богов земле и небу несу. Чем не уста?
Встал Даждебог – Солнечный великан:
- Вся земля меня в небе видит. Чем я не лицо?
Морана-ночка черный плащ свой поправила:
- Чем не дума я, коли людям сны затейливые кажу?
Велес-пастух подбоченился:
- А мои глаза на земле да небе за всем пригляд имеют! Чем я не очи?
Улыбались боги:
- Мы и есть род-семья. Сами разные, да родством единые.
В память о той ночи поставил волхв на мольбище образ – четыре бога под одной шапкой во четыре стороны глядят, каждый свою снасть в руках держит, да одну все думу думают. Перуну о дождях да ратях забота, Велесу зверье да звезды пасти, Даждебогу мир согревать, а Моране – на покой отправлять. Разные у богов заботы, да об одном общем мире.
Славят люди Род. Божий Род.
Лада
Ох, тяжело Витене замужем! Солнце еще края земли не озолотило, а кричит уж с печных полатей свекровь-старуха, кривит рот. Шумят мужики, одеваются, к столу двигаются. Бабы по избе мечутся как в угаре: надо мужей до выхода накормить! Вздувает Витена вчерашние угольки, сдергивает с них серебристое одеяло пепла, добавляет щепы. Угольки, как котята, язычки желтые выпустили, лизнуть тонкие девичьи руки норовят, хотят поиграть с резным обручальным колечком. Ставят девки на угли горшок вчерашней каши, рушат мужикам хлеба да сала. Что на стол кладут, то и в суму большаку: в поле полдничать. Тянет Витена в печь бодливый ухват о-двух-рогах, ставит пред семьей чугунок с кипящей кашей. Тянут в него мужики ложки по очереди: первый большак-свекр, второй – Витенин муж, его старший сын, да еще двое свой черед ждут.
Закашлял-захныкал в зыбке разбуженный ребенок. Свекровь на Витену собакой рявкнула. Подбежала кормилица к чадушке, грудь дала.
- Лада, Лада! – шепчет мать – успокой мое дитятко, дай ему сон тихий, разум ясный, да жизнь счастливую! Уведи стороной от него лихо, сбереги от горя!
Сосунок, что кутенок слепой, шарит ручкой по матери. Ухватил образоккуколку у нее на шее. Носит всегда его с собой Витена. Образок – резная женщина. Глазастая да улыбчивая. Тянет Лада людям свои щедрые руки. Утих ребенок. Ушли мужики. Свекровь на девок кричит, уроки им задает. Да сама без дела не сидит – хлеб замешивает, да в печь ставит. Хороши у нее хлебы. Как богатыри - крепкие, дотемна огнем каленные, русским духом духовитые. Кажется – подойдет хлеб к девушкам, снимет шелом-маковку, да спросит – все ли вокруг спокойно, нет ли ворога?
Мечутся девки – дров да воды натаскать, припасы перебрать, коров-овец накормить, курам зерна насыпать да приглядеть, чтобы все хохлатки сыты были. Малец соседский с утренней зорьки щуку приволок - свекрови поклонился за расшитые рукавички. Новая забота – чистит щуку Витена, чуть не плачет: с детства зубастой боится. Летит под ножом чешуя, словно под мечом брони вражии.
- Лада, Лада! – шепчет девушка.
Возвращаются мужики трапезничать. Вкруг стола рассаживаются. Бабы да девки сами с утра лишь вчерашнею кашей сыты. На стол накрывают, мужиков не торопят, но и зевать за едой не дают – не один голодный тут! Ставят на стол кашу полбяную, у кого убудет – норовят еще подложить. После каши – щи щавелевые льют, чтоб каше в мужицком брюхе скучно не было. Хлеб убудет – подложат, ложка миске днище заскребла – подливают. У старого большака так заведено: до упаду работать, да по горло есть.
Наелись мужики, квасом запили, хозяек хвалили. Им в поле, бабам – за стол. Наелись бабы – снова работать. Посуду перемыть, полы подмести, во дворе сор убрать, да на ужин подсоблять.
- Лада, Лада! – шепчет Витена.
И у маменьки в избе работалось от зари до зори, да не так же! Свекровь хуже щуки глядит, попрекнуть норовит, работой нагружает. Да еще ребенок опять разрыдался. Подскочила, грудь дала – не хочет. Жарко ему в избе, печь уморила. Подошла свекровь, на руки дитя приняла. Ушла во двор, во прохладу, тешить внука песнями.
Собрались мужики вечером. Шумные, говорливые. Отошли после баньки, оттаяли. Ломоту в спине вениками выгнали. Веники те большак на Купалу резал, когда у трав самый сок. Брал в каждый веник три деревца – березки для стати, дубка для шлепка да калину для духа-запаха. Сам вязал, сам пушил да в тени сушил. Сидят за столом мужики. Смеются. День сегодняшний судят, да в завтрашний заглянуть норовят. Все-то у них ладно.
- Лада, Лада! – шепчет благодарно Витена.
Засыпает на груди у мужа. Слушает, как стучит во сне его сердце. Ровно колокол – звонкое да могучее.
Поднялись чуть свет. Позвала свекровь Витену:
- Подсоби мне, девка, тесто в печь ставить. Будет нам, бабам, сегодня щучий пирог.
Охнула Витена, растерялася: хлеб да пирог лищь большухи пекут, остальным на то лютый запрет. - Давай, не бойся, - ворчит свекровь – заодно и научу. Вышел из печи щучий пирог. Сидят девушки за столом, обедают. Лишь Витена сама не своя. Поминает Ладу-кормилицу. А свекровь, на бабу глядючи, знай в ладошку хихикает. Тесто в печь лишь большуха несет. Быть теперь молодке над девками старшей. А спросит кто – щука в тесте уговору свидетель.
- Лада, справлюсь ли?
По утру подскочила – ахнула: ужели проспала? Ну, скорей, угли в печи раздувать да девок тормошить, чтоб мужикам на стол собирали. Свекр-большак с лавки упал, на свекровь взвыл:
- Что же ты, старая, учудила?! Нас до рассвета будила! А теперь невестка нас чуть за полночь уже снова на стол сажает! Брюхо же от избытка треснет!
А свекровь на полатях смеется:
- Учись, старый пень, молодой подчиняться! Вижу, не даст Витена вам спуску! Будет вам и ласка, будет и закуска! А мне, старой, теперь одна забота – внучков нянчить!
Молодая большуха чуть не плачет. Видит – чуть за полночь всех подняла. Но да мужики особо не гневаются: у лучины снасть готовят – рыбалку, знать, затеяли. Улыбаются. Девки поворчали было, да свекровь им быстро укорот дала. А Витене сказала ласково: «ты не бойся, помогу, если что». Мечется днем баба – от печки во двор, со двора в клеть, с клети к печи. Всюду успеть, за всем присмотреть.
- Лада, Лада!
Ходит по земле Лада. Каждого утешит, каждого по голове погладит. Растерявшимся путь укажет, обиженного уважит, бедовому пособит горе избыть. Позови ее – подойдет, посмотрит. Улыбнется тебе, аж сердце в груди захлопнется. Любые дела по плечу окажутся. Дом ли сладить, семью ли – до всего ей, молодой, забота. Всем помочь старается. Не кляни жизнь, не ругай недолю. Подумай лучше – чем ты сам прогневил Ладу, да так, что путь к тебе позабыла? Словом ли худым, шуткой ли лихой, сорочьей ли своей жадностью, щучьей ли жестокостью? Аль в лени своей помыкать ты Ладой вздумал? Коли так – не жди от нее помощи: все наперекосяк тебе встанет. Ходит по земле Лада. Цветки лепестками за подол норовят ухватить. Пчелызлатинки вкруг ее медовых кос вьются…
Тихо-то как… Покойно…
Звон
Распласталось по небу солнце. Облака вкруг себя вызолотило – ровно крылья орлиные раскинуло, замерло огненной птицей у края земли. Кузнечик-трескун от радости скачет – стрекотом своим заглушил сонный Дон. Шуляки черные над меловыми горами летали, падалью промышляли, а тут к самой воде падают – косяк рыбий в реке углядели. Небо пыльное низким гулом наполнено. Чуешь? Будто сердце: грянет далеко да стихнет. Девки-вопленицы с дымным рогом по степи скакали, тризну справляли. А грянуло – исчезли, растворились, в степных травах затаились.
Звонит…
Волхов старый – что меч булатный: берега серым своим лезвием режет, пороги каменные сечет. Брызги искрами летят, рассыпаются. Ветер травы пригнул – ровно вражью рать положил. Воронье над сопками кружится, перья сырые отряхает. Грает. Крепости серый камень тупит речной меч – шалишь, брат, не выйдет! Не такие клинки поворачивал! Гулко да стыло звонит, ровно колокол в ливень. Замирает огонь в очагах, не трещит – слушает лишь ему слышимое. Пес старый из конурки вылез. Выть наладился, да раздумал. Ждет. В образах старых дождевые капли будто слезы холодные.
Звонит…
Море с ревом о каменный берег бьет. Будто молодой вожак старого задирает: а ну, покажи – кулаки не заржавяли1 ? Стоит берег. Мыс в море, как кулак сжатый выставил – на, побейся дурной головой. Поморники пестрые над морем соколами парили, а на берег уселись – ровно утки ковыляют. Не им, легкокостным, с таким ветром равняться. Звон сквозь бурю чуть слышен. Заворохались гладкие камни, мшистые бока завертели – где звонит? Караульный на маяке рукой от брызг прикрылся, на море смотрит – не корабль ли где? Не запалить ли промасленный хворост, чтоб берег указать? Нет кораблей. Пустынны берег и море.
Звонит…
Курганы старые звонят. Сыпали-ставили их над дружинами павшими. Погребали сырой землей все богатство-оружие, да сами сердца доблестные. От лихого вора курганы ставили, для почета умершим, а того паче – для памяти. Спят витязи у степных рек, у лесных стремнин, у морских камней. Курганы их голосами вещали – взгляните на нас, детей наших правнуки. Шапка с головы слетит, пока верх увидите – так могучи были прадеды ваши. Отвалите камни с могил, сочтите злато – без убытка богатству нашему было, что в курганы легло. Отнимите от гробов крышки, щербины на клинках булатных да дыры на бронях сочтите – так отважны были родители ваши. По смерти службу иную мы приняли – быть на страже у памяти. Правнукам – на гордость. Вражьим отпрыскам – на отваду.
Кто солгал первый? Кто врага лютого, предками битого, из пыли поднял, отряхнул да подлечил? Кто назвал отцом своим эту вражину? Кто за победы прадедовы пред врагом виниться удумал? Кто раздарил да пропил земли, что отцам щербили клинки? Кто богатство, ратным да мирным трудом добытое, отцами завещанное, врагам на нужники золотые потратил? Кто на могилах старых врагам жилье да храмы строить наладился? Что же дали-предложили вам вороги, что и кости отцовы на торги вы несете? Каким-таким чином-званием? Какой-такой потехой-зрелищем? Разве у предков мало славы было, что сменяли ее вы на ворожью славу с доплатою? Разве мало казалось вам русской доблести, что исплевать-испоганить ее вы решилися? Разве злато иноземное ярче русского злата блестело? Чем купили вас? Хоть в грязи вас рожали матушки, да рожали вас русскими! Каждая верила – будет дитя ее доброю славою славиться. А дитя уж, глядь – на ворожьих могилах тризны справляет, а отцовы кости оплевывает, под немчуру рядится, с печенегами ладится. Вон, взгляни – кричат на вече, приспешников хвалят. Скоморошничают. А за спиной их стоят твои деды-прадеды, в глаза тебе смотрят. Без слов тебя спрашивают: «Что же ты, сынок? Почему молчишь?» Сколько их костьми легло, чтобы жил ты на своей земле, чтобы был на ней не рабом, а хозяином, чтобы горя-нищеты не ведал? А ты ради побратимства с голью кабацкой слова в защиту отцов и не вымолвишь! Эх…
Звонят старые курганы.
Тризна памяти.
Спасибо Макоши
Холодит утренний воздух. Лезет за пазуху: отогрей человече, у своего сердца! Шепчутся речные волны: слышат они далекую поступь осени. Сыра-земля чернеется. Полнят ее, родимую соки, как молоко кормилицу. Вон, и дети ее стоят – высокие, усатые, златовласые, с васильковыми глазами. Низко клонится к земле спелое жито, благодарит свою мать за все.
Сунулась к ним ведьма-порчельница – колосья спутать хозяевам на беду, да отскочила. Ой, горе, ошпарилась! А колосья-молодцы смеются: дай срок – станем хлебами-богатырями, еще и не так твоего брата пугать станем. Спасибо Макоши!
Сияют сады яблочками, гулко шелестят тяжелые ветки… Поспел урожай… Ходит ветер-баловень на цыпочках: не сломить бы напружной веточки рваной своей рубахой. Глянула Зорька в сад, да и ахнула: смотрят на нее сотни маленьких солнц, да смеются приветливо. Спасибо Макоши!
У Пеструшки родилась аж дюжина. Пищат свинятки, в материно брюхо тычутся. Молока, мама, молока! Все живые, все здоровые. Будет жив Пеструшечий род. Спасибо Макоши.
Ходит по саду Макошь. Ветки яблоням подпирает, яблочки в корзину берет. Шелестит листва, шелестит понева Макоши. Руки крепкие стволики гладят: спасибо вам, труженики.
Идет по саду Макошь. Сильна полнотелая: в руках корзина с яблоками, да молока кринка, а ей, как и не в тягость. Бегут за ней дети:
- Матушка Макошь! Дай яблочка!
- Берите, родимые!
Улыбается. Сияют васильковые глаза.
Силен сад. Войди в него – хвори-усталости слетят с тебя палым листом да мхами у корней деревьев лягут. Заснут. Каждой дерево тебе плод тянет, каждое по голове гладит. А ворвись ты в сад со своим уставом – увязнешь в яблоневом духе, спеленают тебя ветви, да обратят в дерево. Будешь счастлив. Вместе будете соки плодам нести да Макошь славить. Спасибо Макоши.
Пришел воин. Вынесла Макошь ему кринку молока. Глядела на него, как он пил. Сказала:
- Спасибо тебе, труженик.
Бежит по старым рубцам живая кровь. Тяжелят златые награды. А как вольно дышится! Тянется в руки другая награда воину – алое яблочко с молодого смешливого деревца.
Спасибо Макоши!
Играют дети
Лето знойное на излом пошло. Конь Перунов нес всадника по лесам, скочил через речку – обронил в воду подкову. Леденеет река.
Рюень шутник, что месяц – двулик. Обернется ночью сварливым своим лицом – морозно станет, аж со рта курево пойдет. А взойдет солнце – уж другой лик на тебя смотрит, до зноя веселый. Знай, подгадай, когда тулуп надеть, а когда и рубаху скинуть.
Малышня за околицей игры затеяла, в ярмарку играет. Катятся по ярмарке повозки берестяные, ходят мужички резные, бычки глиняные с петушками соломенными о цене спор ведут.
Найден да Хватыш на корягах резных, как на кониках скачут, рубят друг дружку рябиновыми мечами. Не на жизнь, а на смерть бой у витязей: умыкнул Хватыш из Найденовой схронки цветные стекляшки – в клад сыграть, а где зарыл – сам позабыл. Не стерпело сердце богатырское. Заревел Найден белугою, дружка верного на побоище вызвал. Трещат деревяшки, пыхтят бойцы. Давно бы замирились, да каждый друг от друга слабины ждет.
Милка, у окна сидючи, на яблоньки во дворе глядит, куклу на руках баюкает. Из осинки горькой куклу резали – крикливая да пугливая вышла, не дает мамке роздыху. А резали б ее с березового полешка – смирной да послушной была бы.
Постарше ребятишки сбиваются в ватажки. Каждая на свой лад куролесит.
Красияровы салки затеяли. Убегают от одного – сального, а тот за ними гоняется, ухватить-осалить норовит. Догонит да поймает кого – тому вместо него быть.
Мешик с дружками на земле бабки-костяшки расставили рядком, сами за кон отошли. Мечут по костяшкам их сестричек: какую бабку бабкой же выбьешь – ту себе возьмешь, какую мимо бросишь – ту в другой ряд на розыгрыш поставишь. Щелк! Щелк! Звенят сухие кости. Растет мальчишечье богатство.
Зоричская братва без палок и в баню не ходит! У этих и игры все на рюхах да битах поставлены. Ох, что будет, когда в возраст войдут! А покуда мелкие – играми потешаются. Для затравки всегда со «сбей попа» начинают. Те попы, что в Болгарии далекой живут, напоказ молятся, а пузом стог сена укроют. Богу своему бормочут чего-то, а послушаешь их – и спать охота. О таких попах ребятишки только и слышали. Назвали попом вожацку биту. Зорич плечист, размахнется – почитай, саженей за дюжину упадет от него бита. Воткнет он ее в то место, где пала, а ребята от его кона свои биты в «попа» швыряют. Кто наземь сбил – тот и молодец. Тот у Зорича наиближний друг.
Натешатся с «попом» – «городки» затеют. По самому слабому своему метальщику место углядят, круг на нем очертят, из чурок оструганных «город» кладут: иные череночки сложены колодцами да башенками, эти легко сбить, а другие по земле звездой да листом уложены – поди, выбей их за круг! Первым Зорич-вожак биту метает – «города зажигает». А за ним и вся его братия. Тут и самому хилому себя показать можно. А наскучит палки метать – станут «град защищать». Ставят в круг три рюхи шалашиком, да около них – сторожа жребьевого, сами за чертой вкруг становятся. Мечут тряпичный мяч, что льномтравой да конским волосом набит, норовят шалаш развалить. А сторож не зевает – мяч со всех сторон отбивает.
Посмотрел на ту игру Кудяк – касожий сынок, чей отец на Русь бежал, на крови законам ее присягал; посмотрел, да не стерпел. Побежал, лихой, к самим Зоричам! А ну – намылят тебе шею касожью, чтоб в их ватагу не лез! А он бежит, кричит:
- У нас такая игра интереснее!
Ощерились Зоричи:
- А ну, покажь, печеная голова!
А тот не тушуется, одного наземь садит, говорит:
- Ты «раненый» будешь! Пока рукой не тронут – бежать не смей! А вы – вкруг становитесь, поочеред к раненому скачите да рукой хватайте! Уведете его – я «раненый» стану!
А сам на сидячего руку кладет:
- А мне его от вас защищать! А руку от него отнимать мне нельзя – как брошу я раненого?
Налетели лихие Зоричи, всяк норовит ухватить «раненого». А касожонок кругом вертится, руку не отнимает, плечами да ногами их отбивает. Всех отбил. Запыхались дети. А заводила им:
- Вот так у нас раненых защищать положено. Дайте срок – Русь, за то, что отцу моему поверила, так же защищать стану!
- Будет тебе дело, касожий сын, проверим твое слово! А пока – стругай себе рюху: завтра вместе «попа сбивать» станем. Да смотри: опозоришь ватагу – сами с тебя песком шкуру спустим! На Руси лишь честью дозволено жить!
Кралка-красавица дома сидит. Прихворнула – не выйти на улицу. Набегали к ней дорогие подруженьки, жмурками потешали болящую. Выберут девчушку – она теперь жмур-покойник. На свету жмуры слепые, да до людей охочие. Вяжут девке глаза платком накрепко, вкруг себя раскрутят да разбегутся – лови их теперь! Ходит жмура, руками впереди себя шарит, а подружки из углов ее дразнят. А ухватит она кого – тот теперь и жмур.
Играют дети. Ко взрослой жизни готовятся. Будут по ярмаркам торговать, ватагами на промысел ходить, со врагами на границах ратиться, беречься лютой нежити, да растить себе смену – своих детей. Настругают-налепят-накупят отцы да деды малышне новых игрушек, а кому-то и старые перепадут. Обнимет щербленный рябиновый меч ладонь Хватышева внучонка. Кукла осиновая будет капризничать на руках Милкиной дочки. Кудяк-касожий сын пригрозит своему дитяте латанной битой: «Смотри у меня! Не позорь Руси!» А торговатый купец Мешик будет со вздохом перебирать свои бабки, кои стали ему дороже злата, ибо с тех костяшек улыбаются ему детские лица товарищей.
Через века проскачет глиняный коник, что обронил на Любше повзрослевший паренек. Вытянет он из земли хитрющую свою мордочку, прыгнет сам в руки малыша и унесет нового хозяина в сказочные страны.
Живая вода
Леший тропы спутал, что кикимора забытую пряжу. Лес уж ночью укрылся, а дороге конца не видно. Заплутал. Огонек в окошечке выручил – путь указал.
Стоит меж елей высоких землянка. Стены мхом поросли, скаты крыши в землю уперлись. Вышел навстречу старик седой, пригласил погреться. В землянке в углу очаг из камней сложен, стены глиной обмазаны. Скачет огонь по сухим хворостинкам, деду в лицо глядится.
- А что, дедушка у тебя за бочка стоит?
- А то не простая бочка.
- Расскажи, дедушка.
- Когда меня еще на свете не было, покорили мой народ чужеземцы. Сами пограбили все, да до новой поры на свою чужеземщину ускакали. А чтоб мы из под руки их не ушли, насадили нам кривой обычай вместо прежней Правды. Научили мужиков наших хмельное без меры пить – дескать, крепче от того станете. Да еще научили наших жен детей во чреве своем травить – и молодость, мол, сбережете, и на остальных детей времени больше будет. Погибал народ. Мужики во хмелю богатырствуют – лавки ломают, да жен бьют, а с похмела ни меча ни плуга поднять не могут – снова к ковшу тянутся. А бабье новых детей во чреве перетравило – не кому стало супротив врага стать, некому у отца рюмку отобрать. Один я из всех свет у матери увидал, один я за бражку не хватался. Услыхал я однажды, что в лесу дремучем есть вода живящая, человека целящая. Ухватил самую большую бочку да искать пошел. Долго искал. Вот у этой самой землянки я родничок и нашел. Набрал целую бочку, да вот беда – не поднять эту тяжесть, не укатить целой по лесу! Вылить – жалко. А родник, как доверху бочку наполнил, совсем иссяк! Ох, и рыдал я тогда да клял себя бестолкового! Побоялся за народ – ухватил большую бочку, а лучше б меньшей посуды набрал – хоть немного донес бы до своих! Так и сгинул мой народ! Один я живу, бочку стерегу!
- Неужели та вода никому не сгодилася?
- Отчего же не сгодилася? Люди про нее сказы передают. Приходят изредка испить.
- Отчего же бочка почти полная?
- Та вода силы да ума добавляет. Да с силой же и ответственность за ту силу приходит. А с умом и прозрение на всех людей да на все дела. Измельчали люди. Боятся за силу ответ держать, боятся за ближниками своими грех увидать. Приходят, просят: «дай мне, дедушка, всего капельку! Самую малую! Всего-то, чтоб ведать, что есть еще в моем народе сила, что не угас его разум!» А мне что? Даю им капли малые, что у мышки умишко! Больше плеснешь – боятся, руками машут. Охота им лишь капелюшку Правды знать, да той крохой всю жизнь гордиться. А много ли в капле толку? Жару не изгонит, жажду не утолит. Только и помнишь, что была она, эта капля.
- А чего же ты их забаве потакаешь, капли даешь?
- Хоть какой-то прок с той воды живой будет, да мне, старому, надежда, что не зря прожил. Жаркий свет мечется по землянке. Молчит старик, в огонь уставился.
- А дай мне, дедушка, той живой воды - ведерный ковш! До рвоты ее выпью - не побоюсь ни ответа, ни знания! Не букашки люди, чтоб капелюхами жить!
Торопится старик, суетится. Гремит в старом ларе – ищет мне посудину. Дрожат сохлые руки сомнением: ужели – пришел? Несет дед мне прошенный ковш с водой, слезы роняет на пол – дождался! Принимаю из рук его посудину. Сколько осилю – столько и выпью!
Да того старик не ведает, что, испив ковша, я ту самую бочку на подъем опробую! До живых людей понесу той живой воды! Крепкой, как слово, горькой, как истина. Похмелю я Русь-матушку полным ковшиком! Хватит тебе, русский человек, меча чураться, детей бояться, во хмелю топиться да силы стыдиться! Пей горькой правды из братины, да, отпив, другу передай! Пусть и он, за всю жизнь впервые трезвый, на погибель земли взглянет, да и руки свои увидит, что ту землю и добить могут, и поднять способны! Поднять, поддержать, вместо рубища в платье нарядить. Пей человек той живой воды трезвящей да могутной! А коли боишься – я вперед тебя ее приму, путь тебе укажу!
Держу в руках ковш. Первый горький глоток пью. Та вода на устах горька, да на деле сладка! Опрокидываю в себя целый ковш – живи, Русь!
Разве то беда?
Тянись, тянись беда-тягость. Черной паутой по лесам, ручьем мутным по болотам, межою смрадной по полю. Скачи, песья дочь, скоморохом юродивым. Знал бы, как тебя, подлую, изловить, ведал бы, как сковать тебя – погубил бы, извел проклятую. Были б ноги ветровы – догнал бы тебя. Были б руки каменны – обнял бы тебя. Было бы сердце железное – прижал бы тебя к нему, смял-изломал о него твои, беда, косточки!
Веселись, погань, нынче твой час! Не знаю я, как поймать тебя.
Не ведаю, где искать тебя. Не знаю, как сломать тебя. А все одно – отсмеять твою шутку сумею!
Вон, кабак у дороги стоит. Там кабатчик прогибистый, там порядки угодливы, с зеленым вином там сулеи веселые. По столам там сидят собеседнички, что чужою бедою хаятся, да своею хвалятся. А меж ними – шишата пьяные подставляют стаканы под рученьки, да в угоду танцуют чечеточку! Там меня поджидаешь, убогая? Вот на то тебе моя ответочка!
Обойду я кабак все тебе назло! Хмельной дурью тебя не порадую! Быть твоей воле надо мной лишь недолгий час: тот, что вижу тебя! Берегись же потом, подлая: отдышусь в тот недолгий я час, да заживу лучше прежнего! Сам заживу, да у людей тебя изживу! Полно тебе, грязь подзаборная, людям богов бутылками винными подменять!
… Ахнули хмельные шиши, разбежались по своим пьянчужкам, за пазухи им попрятались! А и сами пропивцы сидят как не пьяные – увидали впервые, как мужик с горя не за водкой бабится, а с бедою ратится.
Старуха Недоля черной ниткой своей порезалась, зашипела кошкою. Мыслила свить-сплести мужику черную судьбу на черную рубаху в гробу. Не вышло. Нить стала от крови алой: не желает она черной бедой быть. Крепко держит в своей руке мужик другой конец своей нити-судьбы. Не сдюжить с ним.
- Разве ж то – беда? – шепчут полевые травы, - то беды большой малое дитятко. Волею твоей пережмется, руками твоими перекуется на радость. Знали мы беду большую.
Вечеряк-ветер по полю колесом прокатился, сбил-пережамкал травушки, да у реки исчез. Смеются травинки – друг дружку поднимают, пыль с зеленых одежек стряхивают. Хвощики пальцами ветру во след тычут – туда умчался. Папороть с рук сосновые иглы снимает. Со мхов да лишайников брань ручейком течет – понабил им ветер-злодей в шубки тополиного пуха, как теперь его вынимать?
- Что за беду вы знали, травушки?
- Ох, давно дело было. Ни земли ни неба еще не родилося. Лишь во мраке пучина морская плескалася. Плыл по морю в лодочке Велес – Белый бог, глядел – что в мире делается? А чему быть, если некуда плыть? Прямо взглянешь – море стелется. Обернешься – волны тешатся. Плюнул Белобог с досады в море. Сбили волны его плевок, смяли, игрушку себе слепили. Верещит в морской пене шутик – тонуть не хочет, волнам не дается. Мордочку кошачью морщит. Пожалел Велес шутика – подобрал к себе в лодочку. Отогрелся утопыш под старой шубейкой, да ну, Белобога выспрашивать – кто таков? Назвался ему Велес, а шутик все не унимается: «коли ты бог, значит и я – бог. Будем в этом мире вместе божить. Ты – Белым богом, а я – Черным». Подивился Велес, посмеялся. Угостил приемыша хлебушком. Умял шутик хлеб, глазами сычиными покрутил. Притомился. На скуку жалуется. Ответил ему Белобог: «будь у меня землицы хоть горсточка, обернул бы я ее островом. Стало б нам обоим пристанище. Да где ж той земли взять?» Вскочил шутик, по лодочке забегал, руками заплескал: «слыхал я от волн, что есть на самом дне пучинушки бел-морской песок. Ухвачу его у морской воды – будет тебе, Белобог, землица!» Присел Чернобог, крякнул, оборотился гоголем, да за борт – бултых. Подхватили крылатого волны, снова почали тешится. Отлетел Чернобог снова к лодочке. Прыгнул гоголем во второй раз – ушел в пучинушку. Ухватили его за перья гады морские, и ну щипать. Убежал шутик к Велесу. Собрался с силушкой, да ушел в третий раз. Минул день – нет вестей. Минуло три – нет гонца, не смотри. Ушла седьмица – гонец воротился. Вылетел из пучины гоголь, в клюве песок держит. Принял Белобог подарочек, обсушил песок в ладонях, да ринул о воду. Стала горстка малая всею землею. С равнинами чистыми да реками быстрыми. Ступил Велес на твердь. Тут беда и случилася: украл, утаил от него шутик щепоть песка за щекой. А как стала земля у Велеса расти, та щепоть вору глотку заполнила. Стал Чернобог перхать, а земля у него все растет и растет. Отперхался шут, да беды наделал: где покража его пала, там легли топи гиблые, скалы бесплодные, овраги нежданные. Вот беда, так беда! Безпоправная!
Шелестят травушки. От матери-земли слыхали они этот сказ. От себя беде сокрушаются:
- Не расти траве на пустой скале, не пройти никак там, где лег овраг, где ж болота след – людям жизни нет..
- Разве ж то беда большая? – звенит хрустальным голоском ручеек-малыш – вы у матери моей, речки, про беду спрашивайте.
Откинула речка от лица рясочную фату, сверкнула игриво голубыми очами на луг
- Как почали Белобог да Чернобог на земле проживать – в те поры пуста была твердь. Затеяли боги дом строить. Расстарался шут – вышла у него землянка. Хорошо жилье, да только света в нем ни на кроху. Бегает Чернобог, свет в корыто собирает да в землянку несет. А свету в тесноте скучно, затеял он с шутом игры играть – принесет тот в жилье корыто, а света и нет – за стенами смеется над неловким. Взял Велес топор – прорубил в стене окошко. Любопытно свету стало: заглянул в жилье, оно все и просветлело. Жить стало лучше. Сколотил на радостях Чернобог колесо, и ну катать – забавляться. Взял колесо Велес – к телеге приладил. Польза от колеса стала. Сотворил Белобог коня в помощники, овцу-дарительницу да свинью с коровой-кормилицей. Посмотрел Чернобог на овцу, засмеялся. Создал козла, оседлать старается: «а чем не конь быстрый, чем не корова мясистая, чем не овца кудлатая? А взгляни – какие рога-то!» Осерчал козел, и ну – шута бодать. Еле отбился безладный. Затеял Велес землю травой украшать да зверьем заселять, а Чернобог в помощники просится. Взял его, чего уж там. Сотворил Велес пчел ярых, а шут подглядел, и создал ос да шершней стрекливых. Усеял Белобог луга травами сочными да цветами медоносными. Чернобог за дело взялся – осот, репей да колючка стоят. Видит шут – верх берет над ним Велес: его дары с пользой живут, чернобожьи ж дела лишь создателя тешат. Позавидовал он чужому мастерству. Создал мышей, повелел им рожь на полях погрызть. Увидал Велес вредителей – бросил оземь варежку. Стала варежка кошкой и давай мышей ловить. Вновь Чернобогу досада. Набросал в яму с водой ягод да меда – бражка получилась. Напился шут – хмель его сломил: без силы себя сильным мнит, без ума – умным. Почал по землянке скакать. Песни дурные горланит – сам себя наслушаться не может. Бьет горшки – мнит, что великое дело делает. Ухватил пьяного Велес да во двор вышвырнул: «очнись, хмельной!» Выбросил смутьяна да сам в дом не пошел, у моря на берегу усталый уснул. Налетел на спящего Чернобог. Совсем зависть да хмель ум изжили – норовит в море столкнуть Велеса, утопить в пучинушке. Шут толкает, а земля-то растет, море отступает. Не столкнуть Белобога в волны. А тут и спящий глаза открыл, да как захохочет. Со стыда да страху у шута сил прибавилось – ускакал, как ошпаренный, на болота жить. А к богам показаться не смеет.
Бурлит река порожками, камешки на дне, как самоцветы перебирает.
- Хмель пагубный, травы сорные, гнус лютый – вот беда, так беда.
Засмеялся-зарыкал на берегу серый волк, затряс лобастой своей головой:
- Не видала ты, река, дальше своей воды. Не узнала ты, река, настоящей беды.
Замолкли травы. Приутихла река. Волк же лакал воду розовым языком. В небе вечернем показалась луна, отразилась в янтарных волчьих глазах.
- Большой стала земля. Не управиться с ней в одиночку. Ударил Велес о бел-горюч камень молотом – появились из искр боги, загорелись в небе частые звездочки, молодой день закружился в хороводе со старой ночью. Узнал про то Чернобог, ударил по бел-горюч камню своим молотом – посыпались искрами бесенята. Головы длинные, уши вострые, ноги заячьи, руки загребущие. Разбежалась нечисть по лесам, по болотам, по горам да оврагам – и ну тешиться. Совсем боги с ног сбились – не с руки им чертей ловить и порушенное чинить. Затеял Велес сделать богам подручных. Начал из глины людей лепить. Прознал про то Чернобог – вытесал волка из ясеня. Чаял пособничка себе получить, да не вышло: откусил зверь шуту пятку да во леса ушел. Всего бы загрыз, но успел безногий на осину влезть. С той поры и дрожит она, чернобожьим страхом исходит. Слепил Белобог людей. Спохватился – а души-то для них и не взял. Рванул себя Велес с досады за бороду, а делать нечего, надо за душами идти. Позвал собаку, велел людей сторожить, да ушел. А собака в те поры без шерсти была. Холодно ей сторожить. До костей ее стужа пробрала. Взвыла от горя. А тут как тут – Чернобог хромает. Просит псину пропустить его к людям. Огрызнулась собака на гостя, метит за горло ухватить. А тот ей стружки кажет, что от волка остались – шубу сулит. Переметнулась псина, уступила путь. Подошел Чернобог к людям, ухватил с охнувшего дерева сук, и давай колоть. Тычет глиняные тела – аж медведем со злости ревет. Изорвал людей, исплевал, да пошел к себе на болото. Клянчила у него собака шубу обещанную, да сполна за измену наградилася: подбросил Чернобог стружки – превратились они в ворона. Кружит черный над псиной, каркает – как смеется, грает – как чужой боли радуется. Возвратился Велес. Растерялся. Не ведает – разбойника-татя искать или работу править. Стал собаке пенять, а та уж стыдом пуще слова наказана. Дал ей Белобог шубу, да предавать не велел. Мех собачий с той поры – их зароку порука. Изменят псы человеку – враз шерсти лишатся. Взял Велес тела людские, да вздохнул: не поправить беды. Травами дыры в людях заткнул, наизнанку вывернул, да душу вложил. В том беда человечья – через дыры в теле болезни дорожку себе протоптали, а вся скверна в человеке у души лежит.
Убегал волк по своим волчьим делам. Обернулся:
- Лихоманки человек травами за семь морей гонит. Каждой боли своя трава Велесом положена. А со скверной как вам справиться? Аль душа ее пережжет, али скверна душу погасит. Иным, ведь, людям и огня не надо – лишь бы в душу плюнуть.
Скрылся зверь. Луна до верхушки неба дошла. Бела, как волчьи клыки, холодна, как вся волчья жизнь. Осветила на кургане каменному богатырю лицо. Ходили тут во времена древние народы иные. Нет уже их – сгинули. Лишь герои их вечной стражей поставлены. Бей их дубьем, секи мечом – выстоят, как при жизни стояли. Лишь сотрет ветер их лица, как время людскую память – упадут на землю простыми камнями.
- То не все волк знает – сказал богатырь.
Голос, как било гулкий, по всей сопке слыхать.
- Была страшнее беда. Да такая, что не ведали люди – живы ли, аль умерли… Изожгла в те века зависть Чернобога, иссушила его сердце. Ничего уже не мог он в своей злобе создать. Тщился лишь чужое под себя перепортить. В вечер несчастный, под небом кровавым, взошел он на холм среди голой степи. Зарычал по-звериному, всклекотал по-птичьему, зашипел по-змеиному. Прилетали с дальних гор черные вороны, выползали с темных нор черные мураши, прибегали с гиблых болот черные чертики. Кланялось Чернобогу сборище, кидало к ногам его кости грешников. Тем, грехолюбцам, ведь при жизни их чернобожий плевок дороже души-огня был. Чужими слезами тешились, чужой болью сытились. Мнили – ничем им не воздастся, нигде управы им не будет. А померли – так и вовсе исчезли. Песок да земля их кости засыпали, прибрала их топь болотная, завалили камни горные. А душам их посмертия и не было: еще при жизни злодеев умерли их души. Шел Чернобог средь костей. Ворошил их своим посохом. И вставало ему во след войско мертвое. Вот таким оно было – чернобожье бессмертие. Шли мертвецы в мир живых. В холодной земле замерзли их кости. Без страв погребальных изглодал их голод. Без помина словом ласковым – на живых озлобились. А чего бы им злобиться? Сами и при жизни людьми не были, а и сгинув, от людей все ждут подношения. Тянулись руки костлявые к теплому людскому жилью. Щелкали желтые зубы на горячее человечье сердце. И не ведали люди – живы ли сами, если смерть ходит меж домов? Да нашелся герой. Нет в нашей памяти его имени. Ибо не един он был такой, просто первым стал. А подвиг его – всего лишь горсточка слов. Он сказал тогда: «кто дом защитит, кроме домочадцев? Только мы миру живому защитники!» Дальше все равны стали: брони-кольчуги одевали или стеганки простые, мечи булатные с ножен тянули, аль шелепуги с поленницы – все в той битве сражалися. Налетало бурей войско черное. А человечье – ровно лес вековой на его пути: падают люди, как деревья под топором, гнутся, как сучья под ветром, а все равно – силе мертвой прохода нету. Крошатся гнилые зубы о стальную бронь, впиваются в живое тело. Ломят-рубят умертвий мечи светлые, разбивают палицы дубовые. Уж победа людям чуялась, да обернулось к ним лихо поспешненько: сам Чернобог по полю прошел, ворошил своим посохом кости грешные. Вновь на бой поднимались покойнички. Злее прежнего к битве тянулися. Выходила Моренушка-смертушка на высокий холм. Затянула песню тихую, колыбельную. И ложились на землю умертвия, прахом кости рассыпались. Заменял Чернобог им посмертие упырячьей не-смертью. А Моренушка всем им покой дала. Заскакал Чернобог беспятый по полю, тщится снова сбежать в свое логово. Не вышло: поднимала Моренушка из под тел ротницких три травинки кровавые – чертогон да полынь с одолень-травой, обернула их цепью железною, да сковала вредителя. Увела его в свое мертвое царство, в подземелье бросила: «будет уж тебе людям вредить!»
Примолк истукан. Глядел в звездное небо. Пустой рог в руках встряхивал.
- То беда, так беда была. Жизнь да смерть уступали не-смерти, мир живых с миром мертвых сливался, над людьми верх бездушные брали. Не ведала дотоле земля такого лиха. Да и впредь уж такого не будет.
На шелом каменному воину сел лунь седой. Чистит медным клювом серебристые перышки.
- То лишь полбеды было. Не все ты, идол, видывал. Расскажу-ка я , что отцы нам, птицам, сказывали. Лихонько же пришлось Чернобогу во Моранином полоне. Травы священные руки ему обороли, кровь ротницкая колдовать запретила. Стены каменные на волю не пускали. Не сбежать ему. Изошло на злобу все мясо его – пустыми костями гремит в подвалах. Да не сломит вся на свете злоба ни заклятий Велеса на травах, ни чертога Моранина, ни присяги ротницкой. Помогла Чернобогу доброта глупая, что иного злодейства злее. Загостился тогда у Моранушки Солнечный князь. Пожалел он злодея, напоил водой. Порвал злодей цепи чрез эту слабину. Растерзал жалельщика, размыкал его кости по полям. Ухватил Морану за черную косу, полонил хозяйку в своем тереме. Стало в мире жить тошнехонько: сгинул свет, но и ночи нет, и зимы не видать, и лета можно не ждать. Вышла жизнь – лучше в гроб ложись. Но и тут запрет – смерти тоже нет. А у князя солнечного было три сестры. Отдал он их замуж за Орла, да за Сокола, да за черного Ворона. Как случилась беда нежданная – поспешили на выручку родичу. Собрали его тело по косточкам, упросили Птичью Мать Стратиму дать своего молока, да вернули к жизни солнышко. Поднялся Солнечный князь – мир в его тепле разнежился, на победу понадеялся. Ворвался он, гневный, в чернобожий терем, да хватил булавой своей злодея поперек хребта. Охнул Чернобог, упал без сил. Змеем ломаным под корягу болотную уполз. Вызволил князь Моранушку, воротил в мир порядок. Небо у края земли алеет.
Чистит лунь перышки. Долга птичья память – коротка птичья забота. Нет ему больше дела.
- А теперь я вам скажу, травы луговые, речки быстрые, волки лютые, птицы вольные, да тебе стародавний истукан. Услыхали вы мою жалобку, о беде настоящей поведали. Да избыто то горе, исправлено. И в горах люди ставят заставушки, сор-трава – это детям игрушечки, и за Правду живот люди жертвуют. Спят спокойно в земле мертвых косточки, да не сгинули смерть с ясным солнышком. А другая беда зародилася – до сих пор она не избылася. Наша то беда, человеческая. Чернобог лежит под корягою. Нет сил у проклятого хребет залечить да с земли-топи встать. Щерит зубастую пасть, языком полощет. Комарье лишь у него в слугах ходит – тянет гнус ему в пасть сладкую человечью кровь. Так и сгинуть бы ему бессильному, да идут к нему на поклон люди. Величают гада болотного хозяином, одарить просят силою. Затмевает глаза им алчность. Хотят горами ворочать, да людьми, что вениками, трясти. Клянчат души убогие чернобожьей силы, да не ведают, отчего черт, злато имея, все равно на болоте живет. Потешается над людьми Чернобог. Не дает за просто так, откупного требует. Вот и рвут люди жилы ради черной силы – крадут да растлевают, зло добром величают. А утратит человек человеческий облик – все Чернобогу радости: изглумился он вновь над помощничками божьими. Они теперь с ним порукою крепкою повязаны, нет пути им назад. Кто же ухватит уголь, да не обожжется? Кто же, зло содеяв, от суда увернется? Дарит Чернобог новой нелюди своей силы толику. Нелюдь та и рада – охота им скорее людей подприжать, златом разжиться, силой чертовой всяко натешиться. Ан нет – не работает силушка! К Чернобогу ведь она злобойниточкой привязана. На отца да на мать сперва порчу наложить надо! Трясутся ведьмачьи руки, а зелья варят. Родители день ото дня чахнут, а их дитя – глаза прячет, вином да златом развлекается. Уж не в радость ему весь белый свет, ищет себе утешения. А придет ему время помирать – корчится колдун, от боли кричит: не дает ему колдовская сила спокойно уйти. Молит он водички ему подать или подарок дорогой принять – лишь бы человек подошел жалостливый иль жадный. Ухватит его колдун, передаст силу, да преставится. А дар чернобожий нового хозяина мучает, к петле да бутылке толкает. А умрет колдун, не отдав дара – не примет его земля. Будет ночами на погосте скулить, людей в могилу свою заманивать. И ведь знают о том люди, а все равно на поклон гаду идут: мнят себя других удачливее или думку думают – хоть час, да мой. Вот беда, так беда – человечья глупость: у бессильного силы спрашивать, от злого добра ожидать.
- Разве ж то беда? – улыбнулся калика-гусляр – вот, гляди, как та беда изживается!
Рокотнули струны. Потекли звоны бурной рекой, сосновой смолой, медвяною росой да детской слезой. Полетело слово бойким чижом, быстрым стрижом, орлом могучим, иволгой певучей. Пел-сказывал гусляр о дитячьем счастье, об отцовской ласке, о силе в руках, да о глупых врагах, о воде ключевой, да о воле вечевой. Разгибались спины, что беда согнула. Люди песнь хвалили – силу им вернули. Ровно билось сердце – без алчбы, без злости. И во сне дышали предки на погосте. Улыбались детям, матерей хвалили, да цветов красивых надарили милым. За беду – винились, возвращали кражу, всем селом плясали, будто вышел праздник. Снедь несли столами на сходнячье место. Утолила горе гуслярова песня.
- Видал? – хохочет гусляр – любой беде силу лишь отчаянье наше дает да равнодушие. А так? Разве есть на свете беда? Не беда, а тьфу!
Пламя
Темно в избе. Красное печное чрево чуть мерцает. Угольки, как щенята слепые, жмутся друг к дружке, засыпают. Щепка – старая их тетка, в стороне лежала, теплом нежилась, а вдруг полыхнула. Скакнул огонь по печи. Зол да молод, будто котеныш бездомный; стар, как мир этот стар.
Эх, гулялось огню во времена древние, ой, да тешилось! Рысью златой с дерева на дерево скакал, глодал горькую их кору. Ярым соколом над лесами в небо рвался, по триста верст раскинув жаркие свои крылья. Ни у воды, ни у скалы дороги не спрашивал.
Словно пардус, гнал в западню зверье лесное – лосей рогатых, кабанов клыкастых, туров гнедых, волков серых, топотунов-медведей, росомах когтистых, да куниц-красавиц. Не глядел – вместе с лесом пожирал зверье. Не было ему сытости. Опадал светлячком малым средь сотворенной золы, выл с голодухи, тщился добыть хоть былинку.
Люди к нему приходили. Тянули смолистую жердинку, и впивал голодный огонь в нее златые свои зубы. Уходил с людьми жить.
Дикими были люди, а зверей уже приручали. И собаку-служку, и свинку-кормилицу. Приручили и огонь. В каменной тюрьме держали, воли не давали, но кормили досыта. Присмирел рыжий, присягнул быть людям другом да обещал нерадивых наказывать. В службу, да в дружбу калил огонь рожны да палицы, колол камни вострые, снедь людскую в соку запекал. Звери лютые, что из ночи людей утягивали, обходить жилье за версту стали: с горьким дымом впиталась им память о силе лесных пожаров. Подарил огонь от щедрот своих секрет пареньку. Самому мастеровитому. Показал он, как умеет камень медный плавить, что сам, как огонь красен. Стали втапоры мастера с огнем наипервыми другами.
Вот войдет в кузню аль в литню коваль, поклонится огню, а тот уж пальцы тонкие ломит – давай, умелец, покажем миру, что человек вместе с богом умеют! И льются да куются людям на радость обручья медные, очелья серебряные, перстни златые, заклепки литые, зубастые гвозди, да доспешные кости. Ухватит огонь паренька-уклада, в дугу свернет. Тот от натуги краснеет, а гнется. Бери его кузнец, пока он мягкий, куй его, пока он алый! А уж сестрам-близняшкам – златке, меди да серебряшке и спуску нет. Тают в объятьях огня, растекаются. В перстни да гривны превращаются. А у огня разговор краток: ухватит свинец тяжелый – тот сало пустит, схватит парнишку-оловяшку – а тот меж пальцев норовит. А кузнецлитейщик на подхвате – тиглем ловит. Врешь, не уйдешь!
А уж после работы мужички с огнем в обнимку в баню идут, парятся. Огонь дрова осиновые на зубах перекатывает. Камешки-голышки сами, что мужички, от пара кряхтят. Эх, пар, огня да воды сын, вправь человеку рабочему сто костей да подкосточек, семьдесят суставов да полусуставчиков, изгони хворобу из груди да брюха, отмой с лица грязь-пылюку! Тянутся после пара мужички в избу – красные, слабые. А огонь и там – с хозяйкой хозяйствует: мечут на столы пыхтящую кашу, шипящее мясо, да сладкий горячий сбитень.
Хорошо огню с людьми. Чтут да кормят. Сядут вечерками хозяюшки, затеют пряжу в нитки вить, а огонь уж тут – на светце-жердочке щеглом нахохлился, песни слушает. Крикса-варакса над зыбкой поднялась. Цыкнул на нее огонь – враз попряталась нечисть ночная: ей, косопятой, огонь после молнии – наипервейший враг. Хранит рыжий людей от мира темного.
Сядут люди зимой у печи – кости греют, морозы пережидают. Себя да огонь побасками тешат. А тот послушает, да сам рассказ заведет – о златых дворцах, о жарких странах, о пирах княжеских. Ребятишки малые на огонь уставились, рты разинув: зачаровали, увели их помыслы огненные сказки.
Добр огонь, да обхождение любит. Ухвати его без уважения – укусит пальцы, ровно куница. А уж сколько изб пожег, где хозяйки нерадивые печь прибрать ленились – и не счесть.
Тесно в неволе. Рвется по избе да по лесу пардусом попрыгать, барином прогуляться. Да нет ему в том воли. Но затеют люди праздновать – завсегда с собой его позовут. Станут масленичную куклу провожать, огонь ухажером к ней подскочит – не станцуем ли, красавица? Колеса соломенные люди с гор спускают – огонь на ободьях катается:
- Эй, солнце! Ты на небе князь, я – на земле!
Угощают огонь ложкой каши да куском мяса – и тебе, ярый, с человечьей еды доля. Не артачится – берет. У крохи-веснушки подхватил краюху дареную из рук – по пальцам погладил. Тепло, не кусаясь. Взвизгнула девочка больше с восторга, чем от страха. Теплые пальцы у огня, ласковые. А сожмутся во гневе – поди, стряхни, коли сможешь!
Налетали на Русь люты вороги. Не скопили они иного богатства, кроме кривых ножей да жадности. Мнили, находнички, что найдут здесь славу ратную, злата червонного, меда хмельного да пленниц красивых. А нашли лишь людское проклятие, могилу общую, да забвение своему имени.
Выходили тогда люди на рать. Смыкали щиты дощатые во единую стену. Ладили на врага стрелы охотницки да секиры плотницки, мечами боярскими, будто молниями сверкали. Вместе с людьми оружался огонь, вместе к рати выходил. Сиял в ночи шеломом-птицею – посмотрите, где враги затаилися. Рвал, раскидывал у врага шатры дерюжные, телеги степные да сбрую конскую.
- Русь пришли оттягать за косы? Знать, до дому вернетесь вы босыми!
Собирали люди покойников, клали в лодки-колоды, путь сказывали, да припас клали: каши на дорогу да рабочую снасть в руки. Просили огонь в хоронильщики – проводи до неба. Поднял огонь лодочки покойничьи на руки, высоко поднял, до неба – принимайте боги честных людей, жизнь в трудах проживших.
… Зевнул огонь в печке, щепу почерневшую откинул. Долгая память в сон уводит. Поворохался огонек среди углей да затих. Вновь в избе темно.
Овсень
Глубоко и гулко зимнее новогоднее небо. Крикни в него – отзовется эхо по всему Чумачьему шляху. Горят льдинки-звездочки, самоцветами переливаются. Ноченька чистым рушничком каждую протерла, полюбовалась, да на место повесила. Отряхнула, уходя, рушник – посыпалась на землю льдистая пыль.
Счастливый месяц освещает рогатым своим венцом снега, серебрит, гладит белую шубку Земли.
Замерло все, ожиданием томится.
Курятся у хат трубы – хозяйки с утра от печей не отходят: жарят да варят, тушат да студят, коптят, томят, запекают, да на стол метают. Вот краса – кровяная колбаса, в дымоходе коптилась да на блюде сгодилась. А вот братцы прыткие – молоко да калитки. А вот по-ученому – мясо, в сыре запеченное. Вот на столе молодец – говяжий холодец. А пирогам да меду – вообще нет счету! От с грибами – проглотишь с зубами. От с яйцом да луком – с ним, как с первым другом. Для сивоусых – пироги капустные, с мясом беляши, что к похлебке хороши. А вот пирожки с ягодой – на выбор всякой: с черникой да клюквой, с малиной да земляникой. А на разгон мужикам – шти! Да не простые, а хитрые: у болгарского попа узнали, что зовутся такие постными. Ох, вкусны! У мужиков аж ложки трещат! В тех ведь щах, что у них на обеде – чего только нету: и грибы и капуста квашенная, и сметана коровячья… Да вскочил мужик – тресь себя по лбу!
- Баба! Какие ж это щи – постные?! Попам же в пост мяса не положено, только рыбу! А тут – вон какой кус!
А баба от печи огрызается:
- Как мне поп говорил, так я и варила! Откуда ж мне знать, что они в церквах, видать, во щах порося карасем оборачивают?!
Ох, и сладкие дымы! Ведьма с промысла летела, задышалась сытным духом, да об печную трубу – бац!
Запечный в хате все норовил учудить – по старой привычке в пирог усесться, да на шкварки засмотрелся. Слизнул парочку, да ускакал в голбец.
Мурка пятнистая из под лавки носа не кажет. Только успевает хвост-лапы убирать. А не жалуется: знает старая кошка – все крохи-объедочки ей достанутся. Наказала она мышатам-шуршунчикам не баловать сегодня, крох дать сулилась. Только под руки хозяйке, баловники, не лезьте! Отгудит веселый Таусень – снова будет Мурка мышковать. А на праздник – и мышке радости!
Пошли-потянулись по дворам ребячьи артельки – колядовать. Ходят, промышляют, хозяевам блага желают:
- Ой, Овсень, ой, Коляда!
Кому нет, а кому – да!
Дайте нам в мешок
Иль колбаску иль пирог!
Иль узорный каравай!
Не жалей – кидай!
Открываются окна, будто в новый счастливый год дверочки. Подают хозяева ребятне угощение, кто чем богат. Смеется ребятня, хвалит хозяев.
- Счастья, хозяин, здоровья, Тебе, хозяйке, коровам, Наседкам твоим – хороших цыплят, А хате твоей – сто лет стоять!
Ай, Колосырь, пожадничал – грозить в одном дворе начал:
- Мало даешь – град побьет рожь!
Больше не дашь – обманет торгаш!
Хрясть! Врезало по сусалам Колосырю печеное свиное колено! Смеется хозяин:
- Колядуй, прославляй, языку же меру знай!
Девчата помоложе украдкой к поленнице идут, о женихах гадают. Выпало Стольке гладкое – быть за нищим. Милаша шершавое взяла – ей богач сужен. А маленькой Стежке – занозистое: злой муж будет.
Гадать, было, взялись о стороне, откель мужа ждать… За ворота башмачок метали – куда носком ляжет? Да сорвалась затея – угодил стежкин башмачок прямо по хребту Колосырю! Взвыл парень, заругался – второй раз бьют, как же можно!
А ребятне малой – забава по нраву: снежками тешатся, на мерзлом мешке с горы катаются.
Чуешь звон? Бубенцы звенят на упряжке.
Въехал в село Овсень. В саночки свинка запряжена, у самого – шапка на бок заломлена, рубаха – ровно снег бела.
Вышли из хат мужики да бабы. Гудит сходка – все Овсеню рады, все его славят. Замостил он дороги праздничкам, первым путником в новом году приехал. Скочил Овсень с саночек, достал мешок, начал, что твой офеня, доставать подарки. Мужикам – тулупы крепкие, шапки алые, кнуты хлесткие да топоры грозные. Бабам – душегрейки шитые, платки узорчатые, сапожки сафьяновые. Девкаммолодкам – бусы да серьги. Парням – по пятачку на брата, чтоб жилось богато. А ребятне на всех пряничков да орехов каленых насыпал.
Пришла вдова смурная. Зыркнула, буркнула, уйти хотела. Да подскочил к ней Овсень, подхватил на руки, закружил. Визжит вдова в испуге, бога за шею обхватила – не упасть бы! А встала на землю – смеется. Ай, да Овсень-податель! Никого безрадостным не отпустит!
- - - - - - -
Обрядились березки да кленики во парчу да золото. Кланяются ветру – не порви, не помни, дай перед нищей зимой во красе постоять!
Журавли да гуси потянулись в теплые страны. Дети вослед им бежали, ворочаться просили:
- Колесом дорога! Колесом дорога!
Бабы у реки овсяным хлебом Осень зазывали, пестрыми платками махали. Пришла та хмурая, подбоченилась. Воду речную с сапог стряхнула – зарядили дожди.
- Бабье лето плохое, холодное! – скулит в бобыльской хате домовой.
- Какие бабы – такое и лето! – бурчит Первак и наливает вина в чарочки: себе и домовому на сугрев.
Убраны хлеба. Колючая солома в поле на людей огрызается.
Тяжки осенние деньки. Разогнала Осень со своими слугами – Вереснем, Листопадом да Груденем людей по хатам. Сидят люди. Покуда светло – ладят инструменты да упряжь, ткут, прядут или шьют. А стемнеется – спать завалятся, али сказки сказывают.
Парни дурные затеяли друг друга стращать, да уснуть уж не могут: пришел на их страшилки перебаечник. Сидит в углу – не ворохнется. А чуть уснут ребята – тянет к их горлу длинные свои руки.
Влетело в оконную щель пестрое куриное перышко, обернулось златым кочетом-сном. Отогнал он перебаечника. Сам улегся парням в изголовье.
Ходит по сжатому полю Овсень. Гладит землю. Просит ее за зиму новых сил набраться, не оставить людей без хлебушка.
Во лесок зашел. Присел на сырую корягу. Достал из под серого своего плаща короб-котомку. Пахнула котомочка берестой сушеной, глиной печеной, да калиновым сладким духом. Отворил Овсень крышечку, почал в смурый мир яркие сны пускать. Закружились они вокруг него златыми птицами, зверьками шустрыми. Покружились, да разбежались по живому миру – к людям в хатках, к птицам на болоте, к медведю в берлоге, к рыбам в омуте.
Здравствуй, побратим-Овсенюшка. Со свиданьицем. Рад видеть тебя по осени. Да зимою еще свидимся. Доброго здоровьица тебе, вечный скиталец. Благодарных тебе людей, даритель.
Сгинь весь свет – Овсень все равно у людей останется. Из беды выручит, праздникам дорогу проложит, подарком порадует. Нет беды, коли он в беде о нас помнит.
До встречи, побратим!
Буря
Лютуют холодные осенние ветра. Рвут облака, комкают – обрывки друг другу кидают. Посерело-поседело ясное небо, нахмурилось. Подступают к серому небу серые башни, каменной грудью отражают морось, каменной стопой в берег уперлись. Налетел на одну ветер сослепу – ушиб крыло. Озлился, почал на башне силу пробовать: и так налетит, и эдак, повалить тщится. Щурит башня подслеповатые бойницы, щерит булыжные зубы – ломай, ломай свои кости, коли лишних много.
На серой воде, на желтом листе стоят кораблики, жмутся к причалу. Ходит по дну водяник – лапает деревянные их днища, качает суденышки – лодьи бокастые, ушкуи шустрые, долбленки тяжелые, да заморских гостей – шнекку длинную да когг пузатый. Эх, потерпите, милые, скоро вынут вас из воды корабельнички, просмолят-всконопатят вам частые досочки, да в причальные клети поставят – спать кораблям зимой до конца ледохода, как медведям в берлогах. Зябко дрожат борта под ветром. Скорее бы на зимовку.
Склонилась к стылой воде девица. В короткий серый плащ кутается, шапочку соболью рукой от ветра держит. Коснулась волны русая коса. Улетел ее милый друг ясным соколом бить в далеком походе черных воронов – степняков. Боязно девушке. Чует – на речных камнях точат по русскую кровь степняки свои кривые сабли. Пряжей ложится на волну девичья мольба-заклятие:
- Донеси ты, волна, слово мое до далекой земли. Не урони, не теряй его и крохи малой. Передай чужой земле, как скажу сейчас. Ты земля – железу мати. Утишай, заминай свое детище. Выйди ты, железо, из степнячьей сабли во сыру землю. Там лежи, на рать не спеши. Крови не пей русской, иначе станешь рудой тусклой. Слово мое крепко, дело мое верно, как скажется – так и сбудется!
Понеслись от берега до чужой земли кораблики – листья дубовые, листья рябиновые. Тяжкий груз почестный несут – любящего сердца обережное заклятье.
Поспешает домой девица. От ветров-задир домами хоронится. Дождь мелкий с одежды отряхивает.
Ох, тепло дома. Ребятишки лихие – угольки алые, в печной пасти притомилися: сонно жарят, чуть дышат. Язычки лучин к потолку тянутся – охота им дом свысока поглядеть.
Тихо в жилье. Убаюкала людей буря, приласкало тепло. Спят. Лишь шуршит в руках отца по дереву клыкастый нож-гуляка. Режет мужик чурку. А что будет – сам покуда не ведает. Только рук своих слушает. Всколыхнулась завесь на полатях – малышне лихо во сне привиделось. Зашуршались ребята на печи мышками. Свесили растрепанные головенки.
- Тять! А доможирушка сейчас тут?
Улыбается отец:
- Тут мохнатый. Под печкой, чай, третий сон видит. Ночью встанет – и ну хозяйствовать. Брошенное уложит, уложенное – бросит – везде свой порядок наведет.
- А запечная мара?
- То жена его. Прялкой по ночам скрипит, мужу рубаху готовит.
- А вазило?
- О конских ногах. В хлеву-конюшне, при лошадях. Он от них – ни на шаг.
- Тять, а баенник?
- В бане, вестимо. Он, когда пару нет, гостей к себе зазывает – лесовых, полевых, межевых, ледащих, боровых, болотных, лесавок да мавок. Бражничает нечисть в бане – носу туда казать не смей. Враз под пол утянет.
- Тять, а шерстатый – злой?
- Да не злой, баловливый. Все бы ему кошкой невидимой на груди человека спать – любит слушать, как сердце стучит.
Завозились-завошкались мальцы, да затихли – снова сморило. Отложил отец нож, погасил светец. Сам лег.
Кикимора беспятой курицей из-за печного столба прыгнула. Подхватила лапками чей-то сон, будто орех, клюнула, да под печь бросила – не понравилось. Стрекотнула сорокой – в подполье ускакала.
На улице ограда охнула – походя жердяй на нее навалился от ветрячьего подзатыльника. Погрозил долговязый нескладной рукой обидчику, да пошел дозором дальше.
Гонит Стрибог-ветровой воевода лихого своего жеребца. Ай да конь! Цыган Мара-конокрад все пальцы себе обкусал – не свести, не украсть скакуна, а ведь каков! Через лес скачет – не оглянется, по реке бежит – копыт не смочит, гору встретит – перемахнет играючи! Ай, цыгану горе! Ай, нет нигде таких коней! Сказывают люди – родились Стрибог да конь его братьями у далекой степи-матери!
Скачет по небу конь – грива по земле стелится. Задела грива мельничьи крылья, замахала мельница, ровно молодка рукавами на танце. Зажужжали в утробе ее жернова-детушки:
- Во Киево! Во Киево!
Только старый жернов, что днепровского камня сын, стучит-ворчит на младших братьев:
- Как тут, так и там! Как тут, так и там!
Крепко сжимает ногами конские бока Стрибог. Любо ему с солнцем наперегонки гоняться. Тесно старику даже в самом сердце степи. Шапка-клобук на седых волосах в бок сбилась. От тегиляя бронного аж пар валит. А всадник все язвит пятками конские бока – швидче, швидче!
Во догон отцу ветры мчатся. Молодые, лютые. Рубахи их рваные, плеточки семихвостые. В турьи рога дудят – потешаются. Тянут луки тугие. Держит их отец дома на литой цепи, не дает весь свет в лоскуты порвать. А присмиреют чуть – волю дает. Те и рады – летят над землей, играются. И Посвист-полуночник с заиндевевшими усами, и чернолицый Полуденник, и Подага-западник в мокром плаще, и Погода-восходник с камышовой жалейкой. Все в отца – неспокойные.
А был Стрибог молод – злее лиха лих был. Налетал на степь хмурым ястребом, мял-ломал деревца да травы не глядючи.
Собирались в степи люди конные, как отцу несли роту-клятву Стрибогу. Как и он – буйные, как и он – непоседливые. Коль у края земли чужой дым видят – сразу тесно им.
Ворожили прислужники Стрибога – по земле да воде, да по конской узде. Спознали, выведали, как у матери-земли кровь-руду поднять, как с руды меч стальной сковать. Оружалась вольница, похвалялася, во след солнцу сквозь степь устремлялася.
Мчится ватага – как река по весне разливается. Злые кони удила грызут. Злые мечи у седла дремлют. Жеребята-стригунки во след матерям скачут, расти поспешают. Да летит над народом своим Ветряной воевода. Нет ему равных. Сто народов под коней легло, да сто народов пред мечами склонилося. В силу свою орда уверовала. Мчатся дальше за солнцем. С неба сдернуть похваляются.
Скочило солнышко за реку широкую – Стрибог следом рванул. Скочить-то скочил, да беду нашел. Жили по реке люди вольные. Сильные да оседлые. Солнце, огонь да гром им хозяева, а пуще того – Мать Сыра Земля. Ограждает ту землю стена-невеличка: высотой всего двадцать саженок, да ушла в двести верст по реке.
Как скочил через нее бог степной, провалился его конь по самое стремя. Не успел опомниться Стрибог, а лежит уж сам на земле, обручами медными, точно бочка, окрученный. Поднял Стрибог глаза на обидчика, слово бранное кинуть хотел, да не осмелился: нет ему сил без седла конского, без меча вострого, да на земле чужой. А стоит над ним Сварог-кузнец, медь да бронзу каленые руками, что клещами мнет:
- Быть тебе, вору-находнику, тут наказанным. За солнце, что сдернуть хотел, за землю нашу, что конем потоптал!
Закричали, загикали степняки ветровы. Хотят на конях своих на стену въехать, да нет им пути: ломают на валах степные кони тонкие свои ноги, не дотянуться мечами булатными до края стены. А защитнички-оселяне знай стрелы мечут, приговаривают:
- Есть у нас каждому татю-находничку дани-подарочки. Вместо хлеба белого – вот вам вострые стрелы, вместо червонного злата – будут вам на лицо могильные платы, если ж нужен мед – меч гулять пойдет. И земли нашей дадим вам вдоволь: сколько вас в ней уляжется – вся ваша!
Разбежались в степи люди Стрибога. Нет им более веры в себя. А без веры такой – нет и народа.
Повинился Сварогу Ветряной воевода. Поклонился кузнецу стальным своим мечом. Обещал земле новой службу верную.
Поднял Сварог-кузнец полонянина, оковы медные с него сбросил. Отпустила земля ветряного коня.
С той поры на земле русской Стрибог службу несет: стругам-кораблям ветрила алые наполняет, вести-дозоры в степь посылает.
Остепенился ныне, состарился. Сыновей завел. Ох, погулять они любят! Норовят дело забыть да в догонялки сыграть, а отец на них – цыц! Да цепь стальную кажет. Хоть сто раз лих да смел, а против родителей чтоб не смел! Крепко ораву свою держит, в строгости. Помнит, чья земля ему разбой простила, да дом дала.
Тихо в жилье. Лишь девица у окна над блюдцем с водой склонилась – ворожит на любимого.
- Сохраните ветра моего сокола! От лютой стужи, от поветрий недужных, от звериных клыков, да от вражьих клинков.
Море
Рыкнуло, стукнуло. Содрогнулась ладья конем раненым. Мордой зубастой на волны ощерилась. А тем что? Спустил Морской царь серых своих волков погулять – не уймешь теперь до травеня. Рычат серые, пена с пастей льет. Норовят ладье на загривок скочить, на бок свалить, разорвать-разметать ее, шуструю, по морю, притопить лихих наездничков. Бьет ладья, грудью встречает серые волны, ломит их ряды. Чует она: недолго уж до земли плыть, уж показалась, родимая, янтарным ее глазам.
Эх, Вадимка, натяни шапку глубже, да ушами ее прижми крепче! Сам морской ветер-пастух за волками вослед пожаловал! Бьет в лицо соленой водой да градом, на колени швыряет, рычит.
- А ну, шапки долой!
Не откупишься нынче ни данью-пошлиной, ни словом прошенным: открыто людям море лишь недолгий срок. Помнишь, как махали лесам наши весла сосновые? Как, ветрила алые выпятив, шла ладья по рекам белой лебедью? А на море пришли – обратилась белая лебедь серой утицей. Смеялись над крохой водяницы, с ладони на ладонь передавали суденышко:
- Погляди-ка на смелых, подруженька.
А теперь посмотри окрест – лютует пучина. Срок ей вышел. Задержали нас во чужих краях дела торговые, не поспели домой морем чистым пройти.
Та чужбина ведь стелит матушкой, только спать у нее – что у мачехи. Что ей русский человек? Ей свои дети прежде важны. Набегают на торг той чужбинушки детушки, языками цокают, теребят язычки скорописчатые. Пальцы жадные до товаров тянутся, языки смрадные на те товары лаются:
- Ай, рус, плохой товар! Вот тебе за меда кадку бусы для порядку. За пшеницу белую бери вицу горелую. За соболий мех – вам копейка на всех.
И трясут ярлыками-грамотами:
- Не согласен на цену – так иди за стену! Или – баш на баш: весь товар даром отдашь!
Ох, не дали мы спуску ни купцу, ни ярыжке, ни царю их – песьей отрыжке. Не бывало у них русского духа, так откуда взять им меда, пшена да пуха? Все по нашей цене покупали, хоть стонали, что мы их обокрали. Вот, везем тебе, земляматушка, дорогого шелка, самоцветов толику, сабли булатные да рассказы знатные. Эх, до земли бы добраться! Жаден-скареден Морской царь. Сколько у него, зеленого, на дне злата-серебра? Сколько у него холопов топленных? А уж див чудных – и не сведать вовсе. А все ему мало – тянется стылыми руками наш корабль пощупать, да скользит ладья меж пальцев щепочкой:
- Будет тебе, царь, по возврату дань: хлеба печеного, кочета черного, кость конскую да вдогон поклонствие. А сейчас – не замай!
Ох, славна ладья-лошадушка! За нее мастерам новгородским серебром плачено, колдунам ижорским стальной снастью дарено! Не выдаст своих наездничков, развезет их с товарами по домам! Эх, тяните, ребятушки снасти трескучие, напрягайте вы весла скрипучие! Отночуем ноченьку нынешнюю на землице родной! Вон уж чайки у берега стонут! На пороге стоим мы родительском!
- Рассказать ли вам, хлопцы, о Ящере? Было время древнее, было время стародавнее. Ни земли, ни неба не было, лишь морская пучина ярилася. И богов-то тогда не родилося, а в пучине уже зачиналися гады, рыбы да нечисть подводная. И родила пучинушка Ящера. Стал тот Ящер на море хозяином, рыбам-гадам стал вместо начальника. Растянулся-раскинулся Ящер-то, на сто верст в море в каждую сторону. Чешуей был покрыт – черной бронзою, а клыки он имел трехаршинные. Две главы поднимались над туловом, да глядели по обе-то стороны. Но родилось на небе-то солнышко, осветило пучину бездонную. Зенки Ящера света не приняли, в темный омут двуглавый попрятался. На челне своем ехал Князь Солнечный, горделиво на море поглядывал. Улыбались ему поветрулюшки, рыбы-гады прозвали хозяином. Не стерпел Ящер этой обидушки, разом выскочил с темного омута. Налетел на челнок черной тучею, да сверкали клыки мертвой молнией. Не успел светлый бог оглянуться хоть – проглотил его ворог не глядючи. Снова тьма на земле воцарилася. Снова буря на море ярилася. Но минуту лишь Ящеру радости: во зевке пасть вторая ощерилась. Выплывал меж зубов челн проглоченный, да пылал гневом Князюшка Солнечный. Ящер снова в пучину попрятался. Да не раз еще пробовал силушки. Но не мог жара в брюхе-то выдержать, каждый раз упускал солнце светлое.
Треснула ветка в костре. Охают далекие волны.
- Добрая песня, дядя. А вот скажи без утайки, что же на море нельзя поминать Ящера?
Молчит старик. Больно ему правду рассказывать. Да солгать, смолчав – тоже нельзя. Как на бой собирается дядька с силами.
- Давно это было. Царь Морской, хоть и при прадедах наших седым был, а в те века еще и не народился. Ящер пучиной правил. Боялся он света солнечного, а все каждый день норовил солнце проглотить. Проглотит – стонет от боли, а все держит. Помучается – да выпустит. Снова сил набираться начнет. А нам, морякам, что днем, что ночью по морю плыть. Боялись мы ночной пучины. Потому и прозвали ее пращуры Морем – губителем. И, по страху тому, метали мы в море красных девушек. Ящера в море задабривали. Сам того не помню, а прадед моему деду сказывал, как черствили моряки свое сердце, чтобы стонов-криков не слышать, чтобы слез не видеть. Ведь они-то, девочки, еще вчера паренькам своим в любви зарок давали, а ныне – рвут их за косу наши моряцкие руки, тянут к борту! А в глубине морской ждет себе молодую жену гад бессмертный! То ведь от чего море соленое? От слез человеческих оно солью стало.
Злобились люди. Сами стали как ящеры: не говорят – сквозь зубы шипят, прямо не взглянут, а по-змеиному хребет гнут. Матери рожать боятся: дочь родить – гаду отдать, сына родишь – гадом назвать.
Натекли-налетели на поживу ящера дети-змееныши. Как отец, многоглавые, как пучина, до людей жадные. Завелись змееныши в каждой речке, да себе дани потребовали. А людям еще тошнее – с речки ведь, что с пашни, человек кормится. Повели змеенышам девушек. Жрали, поганые, не давилися. Меж собой похвалялись – кому краше досталась.
Вот случилось однесь – повели Ящеру в жены девушку. Идет несчастная – уж и слез нет, все за ночь выплакала. Ведут ее люди – друг на друга взглянуть боятся, на любое слово огрызаются-щерятся. Привели к омуту. Нарядили в платье вышитое, жемчугов на шею повесили – хороша ли невеста, Ящер?
Вздыбилось море горою черною, понеслось к берегу – забирать свое. Раскололось тут небо, что об пол горшок – молния в море ударила. Зарычал-застонал от боли Ящер, дохлой рыбешкой кверху брюхом поплыл. Пали люди на колени: стоит перед море великан грозный, держит в руках сияющий лук, стрелу трескучую на тетиву положил. Ждут люди гибели. Видят – нашлась и на Ящера сила.
Взглянул Перун грозно, да молвил просто:
- Не гоже людям змеиным богам кланяться.
Точно кожа гадючья с людей слезала. Закричали-завопили мужики, на свои руки глядючи, в кровь о камни их рвать пытались! Виделись им на руках слезы девичьи. Стоном стонали – о землю бились, без языка вопили, у детей своих прощения клянчили!
Отвыло, отстонало горе. Раньше срока поседели люди. Кончились слезы. Гнев зачинался. И горели окрест гадьи капища. Без голов на песке змеи дергались. А ребята молодые, крови досель не знавшие, все рубили, кололи, жгли змеенышей! За невест сгинувших, за родителей сломленных, да за грех, их отцами принятый. Было племя змеиное, да в одночасье и сгинуло. Нет с той поры змеенышей.
Молчит дядько. Чудятся ему через века материнские крики, девичьи слезы, да змеиная глумливая ухмылка. Молчит. Да положено исстари – начал речь, так заканчивай. Снова взялся дядька досказывать.
- Нету поживы с той поры Ящеру. За него теперь в море другой хозяин. Помяни в море Ящера – станет соль морская криком исходить, проклинать тебя на сто голосов человеческих. Мнится воде – могут люди снова на поклон змеиному богу пойти…
… Спят купцы. Укачало их море, убаюкали волны. Тянут родные матушки во сне к ним руки: чуют сердцем, что рядом их детушки.
Спят купцы. Не спит молодой Лихарь – ему дозор нести. Ходит парень, гладит морские волны. Чудится ему – не вода под рукой, а стылое застарелое горе. До утра баюкал Лихарь волны.
До самого восхода с чужой болью нянчился, да чужой ее не чувствовал: не бывает меж русских людей чужой боли да чужой беды, одно на всех горе. Да одна на всех клятва из века в век тянется: не равняться человеку по змеиному племени. Мать-Земля ту клятву видела, солона вода ту клятву слышала, да Грозовой князь ту присягу принял. Нет среди русских людей гаденышей.
Бабушка
Затворились ворота скрипучие. Мелькнул-всколыхнулся средь лесных ветвей черный плащ всадника – вот и нет его. Умчался. Спешит нагнать старших братьев. Затеяли они, молодцы, во времена Копыла-царя, в догонялки играть. Первым старший помчался – только пыль из под ног. Сверкал белой рубахой по городам да весям. Побежал ему вдогон средний – алой шапкой встречным людям хвалился. Третьему и не бежать бы за братьями, да услышал, что кличет их матушка – полетел вослед старшим, домой их звать, да не догнал. Успел лишь старое корзно черное на плечи накинуть. Бежит старший – все ему весело. Хорошо ему первым быть. Да дышит в спину средний брат – а вот, догоню! И во след им кричит младший, поспеть за бегунами старается. Уж давно ослепла от горьких слез их матушка, развалился трухой отцов терем, а им все бы гнаться. На бегу взросли, на коней сели, уж не счесть сколько раз всю землю объездили – а все друг за другом поспешают.
Вот, и младший снова уехал. Затворяет Яга ворота. Украдкой смахнула любопытную слезу с глаза. Каждый день приезжают к ней братья по очереди. Соскочит с белого коня старший, отряхнет светлый свой наряд
- Что, бабушка, не видать ли братьев за спиной?
Вынесет ему Яга колодезной воды да ломоть белого хлеба:
- Не видать, кормилец.
Примет он подношение, расправит саженные плечи, да снова на коня сядет, поскачет, смеясь. Молвят люди:
- День наступает.
Пыль не осядет еще за белым, а уж трубит в рог всадник алый.
- Здравствуй, бабушка? Далеко ли брат мой?
Подаст ему Яга корец с алым вином да печатный пряник.
- Далеко, соколик.
Перехватят тонкие руки всадника удила – и не видать уж его. Молвят люди:
- Солнышко пришло.
Время пройдет – снова лошадь у ворот храпит. Падает с нее на руки Яги бледный мальчик:
- Не догнал ли я братьев, бабушка?
Заплачет Яга:
- Не догнал, милай!
Пользует его горькими травяными отварами, что хвори за семь верст гонят. Подает ему каравай черного хлеба – чтоб сил прибавилось. Умчится несчастный, кутаясь в черный отцов плащ – падает ночь на землю.
Закрывает Яга скриплые ворота. Трет глаза. По кому плачешь, старая? Заменили тебе трое упрямых молодцев собственных твоих детей. Они друг друга лишь видят, а все одно – на пути своем к тебе сворачивают. Спроси каждого - о тебе и не вспомнят. А сгинешь, старая, - опечалятся поздней печалью. А пока – все тебе утеха. Помнишь, Яга, время древнее?
Помнишь ли молодую землю? Реки широкие, степи бескрайние – помнишь ли? Величали тебя, молодку, степные люди богинею. Летала ты по ковыльему морю на лихом коне, бросала аркан на сайгаков, медным ножом добивала рогатых. Мчались тебе на потеху всадники, метали на скаку вострые стрелы. Смеялась ты, черными глазами сверкала. Несли степняки тебе злато литое, и билось друг с другом золотое зверье в смоли твоих кос. Приходили к тебе степные молодцы, кланялись. Хотели коней твоих выслужить, дочерей твоих просватать думали. Да сложили на службе тебе свои головы. Отмыли их кости дожди, укрыли степные тонкие травы.
Помнишь ли меч свой, старая? Злым степным солнцем горело его лезвие. Не было преград вострому – рассекал доспехи, как воздух пустой. Сколько славных батыров лишил он голов? Помнишь, как высоко поднимались на пирах те черепа, вином наполненные? Гремели тебе, Яге, здравницы.
Где теперь степные люди? Спят под курганами, сжимая у сердца темные мечи. Ветер лишь, памятуя о лихих скачках с тобой, целует на сопках каменных баб, что ваяли во славу твою нынче мертвые. Помнишь, как дряхлеть ты стала, Яга? Разбежались твои славные кони. Поляницы-дочери давно в степь ушли, отнянчив в чужих краях своих внучат. Шепчутся теперь в ковыле, смеются родниками. А тебе в степи уже нет места. Старятся без людей каменные бабы. Старилась без людей и ты.
Помнишь, как рвалась ты, немощная, на коня вскочить, и бессильно скользили по седлу дрожащие пальцы? Помнишь, как, схватив кладенец свой, тщилась ты изрубить безвинного скакуна, да падал из рук тяжелый клинок? Сколько ночей выла ты на курганах, умоляя вернуться славных воинов, принести тебе твое прошлое? Не было тебе, Яга, ответа. Отжила золотая степная вольница.
Помнишь…
А вспомнишь ли, Яга, как очутилась ты в лесу дремучем, в избе мертвой, что у края того света стоит? Молчит здесь память. Щадит тебя, старую.
Отгорел степной пожар твоей молодости, да долго угольё его жглось. Сколько молодых и сильных сгубила ты, завидуя их молодости? Кто сочтет? Мертвые руки их тебе, Яга, на стол накрывали, черепа с тына огнем глядели. Все вокруг проклинало убивицу.
Стала злость твоя пеплом. По двору ходишь, черепа на ограде гладишь, умоляешь простить. А они смотрят пустыми своими глазами и молчат. Нет от них прощения. Не нарастет на них съеденное тобой мясо.
Ходила ты на тот свет, и до сей поры мертва нога, коей ты за границу ступила. Нету богине в смерти покоя. Лишь старость дряхлая тебе в подруженьках.
Однажды ожила ты, Яга. Когда стало твое душегубство забытою сказкою, увидала в своем лесу ты людей. И кричала ты, бросалась их коням под ноги, молила лишь имена назвать.
Поднимали тебя из грязи руки сильные, глядели на тебя светлые глаза. Спрашивали люди:
- Чем помочь тебе, бабушка?
И выла ты раненой волчицей, рвала душный ворот платья. Видела же, видела – вот они, дочерей твоих правнуки! И бежала ты в избу, умоляя их остаться. Топила им баню, завывая в голос. Лишь бы не ушли! Хоть минуточку побудьте, внучата! А те улыбаются, помочь норовят:
- Что же ты плачешь, бабушка?
Уезжали. Уезжали за сине море, за быстрые реки, за темные леса. Счастье свое искать, жену выручать, князю служить, да ворогов бить.
Приезжали их правнуки, и ты, старая, снова себя не чуяла – топила баню им, подорожникам, собирала на стол, что знала – все им рассказывала. Где меды слаще, где невесты краше, где ворога ждать, где себя искать. Говорила, а сама в лица глядела, плакала:
- Внучаточки!
Как губила людей, так же теперь им верила – безоглядно, люто. Только люди были разные.
Помнишь, старая, свой кладенец-меч – последнюю память свою о степном раздолье? Наплел тебе дурачок про ворогов, рвал на себе рубаху, воевать собирался. Отдала ты ему свое сокровище.
- Сбереги себя, внучек!
А тот в кружале твой меч на бутыль сменял.
Горько старой, а все равно к людям льнешь. Дураков иногда прежней славой пугаешь:
- Вот в печь тебя суну, на косточках твоих покатаюсь.
А за дверью богатырь смеется:
- Открывай, бабушка!
И ты снова спешишь швырнуть подальше в угол засов из старой человеческой кости – страшно внучка расстроить. Уснет богатырь у тебя в избе, набираясь сил для подвига, а ты все в лицо ему глядишь, дочерей своих вспоминаешь. А потом спохватишься:
- Что же я, старая, сижу?!
Бежишь во двор, зовешь зверье лесное, птиц небесных, гадов болотных. Каждого умоляешь:
- Внучка не выдайте!
Встанет по утру русский богатырь, примет из рук твоих полотенце с древней молитвой, да спросит участливо:
- Чем помочь тебе, бабушка?
А ты головой мотаешь. Какое помочь? Что тебе, старой, дырявая крыша, гнилой пол, да треснувшая печь? Было бы с внучком все ладно!
Ускачет богатырь. Вольный да храбрый, как степной ветер, добрый да сильный, как русская лесная река. А ты ему вслед смотришь. Чуешь – теперь ты, богиня, все правильно делаешь.
… Давно уж был у тебя, Яга, человек. Века прошли, а ты все ждешь. Злорадно молчат черепа на заборе. Ноет перед стылыми дождями костяная твоя нога. Нет богатырей. Словно сгинул русский народ, рассыпался по земле дряхлым пеплом.
Нет у меня коня – не привык я ездить. Нет у меня меча – я иду не на подвиг. Мне без надобности чужие края и громкая слава. В моей подорожной суме лишь простая плотницкая снасть. И несу я Яге одно короткое слово. Скрипучие ворота тщатся напугать меня, мастерового, ветхой своей немощью. Пустые черепа настороженно глазеют с тына. Что же… Крепко вбиваю кулак в створу.
- Бабушка, открывай!
Часть 2. Отрочья сказка
Подростки. Самый тяжелый период их жизни для родителей и самый интересный для вчерашних детей. Почти взрослые возможности и минимум опыта по их реализации. Мировоззрению еще предстоит завершить свое формирование, а юнцы норовят низвергнуть авторитет взрослых людей, чтобы поставить на их место выдуманные образы кумиров. По большей части в этом виноваты сами взрослые, что не смели создать у детей пожизненного к себе уважения. И вопрос тут не в том, как часто родители пороли чадо, или как сильно его любили. Авторитет взрослых закрепляется в сознании детей внутренней силой старшего поколения, его уверенностью, справедливостью, поступками и их результативностью. А еще, в немалой степени – сознанием единства со своим родом, даже будучи далеко от него.
В семьях древних славян это единство впитывалось с малых ногтей. Семья почти никогда не распадалась. Взрослые сыновья строили дома по соседству с отцовским, рядом же обустраивали хозяйство, совместно выходили на полевые работы, обряды, праздники и общеродовые посиделки. Взрослые дочери уходили в другой род, но ими же завязывались межродовые отношения, благодаря которым семьи шли друг к другу как в гости, так и на помощь.
Ребенок осознавал свое единство с родом и свою причастность к нему, когда мать кормила его молоком, когда бабушка с дедушкой тешили сказками, когда старшие братья-сестры играли с ним, а дядьки да тетки мастерили игрушки, когда родители впервые сажали его на коня или уговаривали вскочить в поневу. А самое главное – когда всей семьей выходили жать общее поле, вместе ожидали на ледяном холме солнцеворотного рассвета. Дитя уже знало, кем ему суждено быть, как поступать, на что рассчитывать, кому подражать. Примеры были перед глазами.
Род изгонял лентяев и злодеев, оберегая свой внутренний порядок. Род всей силой выступал на защиту обиженного родича. Род выкупал провинившегося своего члена, отвечал за него в суде, род же за тот проступок с виноватого и спрашивал.
Мерило всего, смысл жизни, опора бытия, высший суд – вот что являл в древние времена род.
Родовая иерархия соблюдалась неукоснительно.
Каждый родич вне зависимости от пола и возраста имел место за общим столом и в праздничных обрядах. Любой взрослый член рода на совете имел право высказать свое мнение и быть уверенным, что его слышали.
И все же, дети не имели право указывать взрослым, женщины – мужчинам, и все вместе – большаку. Большак (т.е. самый старший трудоспособный мужчина в роду) и большуха (его жена) имели практически неограниченную власть. Главным в этой паре был большак. Он судил внутри рода, он зачинал обряды, он приказывал роду, заведовал финансами рода, и он же представлял род перед другими людьми или сообществами. Но перед всем родом же отвечал за результат своих действий. Обязанный выслушать мнение каждого взрослого родича, тем не менее, он единолично принимал решения за род.
Большуха управляла женской половиной работ: раздавала женщинам задания, сама пекла хлеб, не доверяя этот процесс никому (привилегия исключительно большухи) и, в отсутствие большака, могла выполнять роль судьи.
Когда большак и большуха теряли трудоспособность, они передавали свои полномочия. Полномочия главы рода принимал старший после него по возрасту – брат, старший сын. Полномочия большухи принимала жена нового большака. Если старик просто ставил всех перед фактом своей немощи, предлагал новую кандидатуру и уточнял, кто его будет содержать (как правило – власть принимал старший сын или брат, а прежнего главу брал к себе младший сын), то большуха пекла рыбный пирог совместно с преемницей, а за столом уже передавала ей полномочия.
Отойдя от власти в роду, старики, как правило, нянчились с внуками и проводили обряды, в которых требовался авторитет их возраста. Но при этом за ними сохранялось право советовать (а в крайнем случае – и указывать) новым большакам. Старики сохраняли свой авторитет даже после смерти. В рассказе А.Ф. Абрамова описаны веселые похороны с музыкой, которые проводились так из-за запрета большака плакать по его кончине.
Выросшие в таких семьях дети, даже в переходном своем возрасте редко проявляли признаки непочтения. Если же таковые имели место быть, то возраст подростка уже давал ему право и ответственность. Благодаря праву, старшие могли выслушать его мнение, если это было мнение. А благодаря ответственности же, с подростка могли жестко спросить за своеволие, если дело было действительно в обычном капризе.
Что все-таки приятно, так это натыкаться в наше время на немногие примеры, вроде того, как авторитетного бизнесмена кубарем с крыльца спустил его отец – старый казак, когда счел, что финансовая забота предпринимателя о стариках унижает авторитет большака. Значит, местами правильные стандарты воспитания все еще сохранились, несмотря на все многолетние внешние попытки разрушить институты семьи.
Чем отличалась отроческая сказка от детской?
1) Сюжет сказки построен в виде притчи или философского рассказа;
2) Прямолинейность детских сказок здесь принесена в жертву возможности ситуативно сравнивать поведение героев и домысливать смысл самому;
3) Эмоциональность и «волшебная» составляющая уступают место практичности;
4) В финале содержится основная мысль, которая жестко подчеркнута.
Подросток, слушающий сказку, обязан не просто примерять на себя ее сюжет, но и, отслеживая самые различные варианты его развития, осознать, почему избранная рассказчиком концовка является единственно правильной.
(10.10.2011)
О воине
Все селение веселилось на ночном празднике. Горели костры, колесами вертелись хороводы, лилось в чаши вино, надрывались гусли и сопелки...
А у реки сидел единственный на все селение воин и равнодушно смотрел на гудящее весенним улеем село. Его не любили за то, что он чуждался людей и шумных праздников. Вот и сейчас, Звонка, молодая девушка, вырвавшись из хоровода, решила поддеть не в меру серьезного парня.
- Здравствуй - она игриво ударила прутиком сидящего - чего ты не празднуешь вместе со всеми?
Прутик отлетел от мгновенно подставленной ладони, хотя лицо и голос воина остались спокойны.
- А чего я там забыл? Напиться сверх меры, наесться сверх сытости, да девок потискать похвальбы ради - не велика честь.
Он даже не смотрел на Званку, продолжая глядеть куда-то в себя. Это равнодушие задело девушку не меньше, чем отношение к радостям, коих она и сама не чуралась.
- Неужто не найдется на празднике потех, где ты сможешь себя показать?
- А чего же не найдется? Да только я и без споров знаю, что Медведко побьет меня на кулачках, Сватомир лучше споет, Колот - спляшет, Мураш на поясах заломает. Если я и так знаю, кто в чем лучше, зачем мне участвовать?
Звонку начала злить собственная затея.
- Какой же ты тогда воин, если каждому есть в чем тебя превзойти?
- А такой и воин - потянулся парень, что когда половецкие стрелы засвистят, ваши ухажеры лишь свое добро да шкуры спасать будут, а я - село защищать. Иди, красавица, на праздник. И помни, что воин не тот, кто нахвалистее, а тот, кто от сражений не бегает
О другом воине
Перед небесным судом стоял воин. Чего и говорить - славным он был бойцом. Да только в сражении за ценой не стоял. В городе бой - десятая часть города в руинах окажется, в храме бой - стройте новый храм. Ничего не берег ротник в битвах. От того немало людей и пострадало. И вот, стоял он пред ликом богов и предков, готовый принять наказание.
- Пекло!
Воля богов справедлива. Кивнул воин понурной головой, да шаг ко вратам пекельным сделал. Вдруг - встрепенулся радостно:
- В Пекле ж к Чернобогу поближе! Вот теперь-то я с ним за все сквитаюсь!
И ломанулся, радостный, доставая на ходу схороненный вместе с ним меч.
Молчали боги рассеянно, не зная, что и молвить. Первым предок воина высказался:
- А ведь этот Чернобога, и впрямь, найдет!
Подумав добавил:
-И убьет!
И, помолчав:
- И съест!
Относительность
Какой-то черт занес во двор Третьяка хмельную ватагу. А чего пьяному молодняку надо? Курей перебили, корыта опрокинули, да хозяйку до слез довели. Самого Третьяка тогда дома не случилось. Уж разухарившиеся гости уходить собрались, а тут глядь – сам хозяин вернулся, да разор углядел.
- Это что? – мозолистая рука хозяина обвела погромленный двор.
- Это – добро! – под ухмылки дружков заявил атаман.
- Как разбой добром может быть? – оторопел Третьяк
- А так – подбоченился юноша – добро и зло относительны: что одному зло, то другому – добро! На твоем дворе мы знатно гульнули, всем довольны. Добро, значится, сделали…
Ох, да не зря Третьяк на лошади уезжал: кнут в руке был, искать не пришлось. С ватаги ухмылочки кровью посмывало, да те еще легко отделались – сбежать успели. А атамана Третьяк в охапку сгреб. Порет – кнута не жалеет. Парень ревет-заливается, а Третьяк приговаривает:
- Радуйся, щенок: коли добро да зло относительны, то я добро вершу – ума тебе добавляю. А коли они не относительны, так ты у меня еще к боярину на суд за погром пойдешь!
Уже вечером сынишка спросил Третьяка:
- А вот как оно? Волк в лесу зверей режет, да тем душегубством живет. На людей, бывает, кидается… Охотники кровавым промыслом сыты… Вроде относительно все.
Отец думал не долго:
- Ты сам-то волков да охотников видел? Нет? Так по слуху не суди. Волк да охотник больше чем им надо зверя не бьют. А расплодись без волков да охотников зайцы да лоси – все поля и огороды потравят да леса выжрут, а потом сами же с голодухи и сдохнут! Где ж тут относительность? Добрая охота – добро. Другое дело, когда ради забав князья с челядью зверей без счета бьют. Где же тут Добро? А на людей волк зря не бросится. Только если детей своих защищает или бешенство случилось. Коли он щенков своих защищает – где ж тут зло? А коли он бешеный, то убить его добро, прежде чем он все зверье заразит.
И, помолчав, добавил:
- А вот ротники на порубежье стоят, нас обороняют, кровь вражью да свою льют – зло разве? Их защитой мы и живы. А вот печенеги налетают – сами работать не любят, а грабить – по нраву. Добро разве? Ты, сынок, печенежье семя не слухай, об относительности сказки лишь ворью выгодны: дурачка ли озадачить, судью ли на свою сторону склонить… Ты, сынок, расти настоящим человеком, а не относительным.
Отцовское наставление
Было у отставного ротника Кресана два сына и дочь. Выросли дети. Стал Кресан сыновей в княжью рать отправлять.
Честен будь, от Правды не отступай! Помни, что по тебе о нашей земле судить будут! – наставлял он старшего сына.
- Честен будь, от Правды не отступай! Да от врагов чести не жди! – такое наставление досталось младшему.
- Отец, - спросила дочь, когда парни уехали. – Отчего ты им разное говоришь?
- Не разное, - ответил Кресан. – но по-разному. Старшой-то у нас зол в драке. Он и безоружного не пощадит. А ведь войны не вечны. Вот получит враг на орехи, да призадумается: может – не прав был, может – мириться надо? Да на нашу рать и глянет: кто мы? Воины, что Правду защищать вышли, али звери кровожадные? Коли воины – так не прав был, нападая, мириться надо. А коли зверье мы, так рубить нас до последнего – дело правое. А молодший у нас добрый дюже, да доверчивый, по себе людей меряет. Да того не знает, что люди на войну идут разные: иной тебе щит упавший поднимет, а другой в спину ударить не постыдится. Ни себя не сбережет, ни отчество не защитит. Вот от того-то, доча, я им одно и тоже по-разному сказал.
Упырь
Жил в селе лентяй. Не то, что бы уж совсем пропащий, а все равно – с гнильцой немалой. Если чего ему надо – никого не пожалеет: уклонится, солжет, подставит, украдет. Лишь бы ему работать поменьше, а жить получше. Уж его и били по темным углам, тюрьмой стращали – все ему как с гуся вода.
И ведь чего учудил: надумал у упыря силы занять. Снарядился, значит в путь, да пошел. Много ли ходил – не ведомо: ходить-то он тоже не сильно любил, да уж больно ему задумка глянулась. Услыхал, вот, что на болоте упырь живет. Пришел к лядве, да и ну упыря искать. Видит – сидит синюшный. Пятки у него набекрень, клыки-когти длинные, глаза белесые. Сидит, мальчонку потонувшего есть изволит.
Повалился ему в ноги парень:
- Подсоби батюшка! Дай силы твоей толику, аль будь мне просто заступником! Что хочешь тебе взамен дам!
Даже не засмеялся упырь. Лишь спросил, скучая:
- Ты с едой о чем-нибудь договариваешься?
И съел лентяя.
Тот свет
Жили на свете трое разбойников. Ох, и лютовали – грабили, сильничали без счета. Да взялся за них старый воевода – в бега пришлось удариться. Он, ведь, воевода тот, с разбойниками поговорить о неправоте их любил. Неторопливо так, обстоятельно. Иной тать с такой беседы и до плахи не доживал. А простые люди воеводу крепко любили: взяток не брал, с чинами не считался, а невиновного не трогал. Ближе отца родного такой воевода был.
Ох и долго бежали от него разбойники: то схронки свои меняют, то затихарятся, то в иную волость подадутся. А все им воевода грозный на пятки наступает.
Вот – пришла им радость: застудился зимой их ворог, да помер. Ай, гуляй голытьба-голяковщина!
Много пили тати, да опилися! Утро не пришло, а уж водка на кладбище каждого проводила.
Очнулись на том свете – понять не могут: в раю они, или в аду? Глядь – тот самый воевода к ним идет, рукава закатывает. Еще улыбается нехорошо как-то. Взмолились разбойники:
- Скажи хоть, в раю мы или в муке?
Ответил воевода:
- Мы на том свете. Вы мне попались тут, значит – вы в аду, а я – в раю.
Вот таков он, тот свет-то.
Порядок
- Отчего, воевода, в городе твоем порядок?
- А от того, что велел я палачам своим рубить у человека то, чем он татьбу вершил. Убийце руку секут, клеветнику - язык, и прочих тако наказываю.
- А вора как прикажешь покарать?
- Знамо как – руку ему руби!
- А вора, который воина обокрасть попытался?
- Голову!!! Голову этому дураку снимай, раз он ею думать не научился!
Лучший воин
- Кумач у нас наилучший воин! Уж не ведаю, есть ли кто его умелее. На Корочун кулаками ломит – медведь бы не выстоял! На потеху с лука стреляет – кошка не ускачет! На ярмарке сабелькой махал – аж в глазах рябило!
- А почему же он – воин?
- Ну, как же? Говорю ведь – на ярмарке сабелькой так махал, так махал! Вышемир и тот так не может!
- А многих бойцов твой Кумач убил?
- Не ведаю… Должно быть многих…
- А в каких битвах твой Кумач среди победителей стоял?
- Не ведаю…
- Вот видишь – сам не ведаешь ничего! А Вышемир тот от Киева хазар гнал, да на греков ходил. А ты – Кумач да Кумач…Видать, паря, для тебя кто сабелькой потешной на ярмарках скоморошничает, тот и лучший воин. По себе, сопливому, суд ведешь!
Ротник
- Скажи ротник, что ты после боя делаешь?
- Товарищей раненых перевязываю да рассказами боль им утишаю. Бронь да оружие правлю, в новый поход готовлюсь. Да еще – убитых хороню, и, что сказать их семьям, думаю.
- А добычу брать?
- На то купцы обозные да тиуны княжьи охочи. Налетят как муравьи на падаль – голые кости после себя оставят. А говорят люди, будто рать их пограбила.
- А славу принять?
- То князьям да их ближникам сподручно: доспехи у них злаченые, в битвах несеченые, стяги алые, да кони сытые. Им, сияющим, хвалу удобней воздать. А нас – поди разбери, кто герой, а кто простой: у всех брони вороненые биты, у всех лица обгорелые, у многих алым стягом на ранах повязки. Глянуть на нас страшно.
- А пиры богатырские.
- То князьям потеха. Им трупье не собирать, раненых не таскать, бронь не чинить – на все слуги есть. Нам не до того.
- Может сам ты кого из врагов ненавидишь?
- Да я ж из них-то никого и не видал ранее! Ваську-вора с нашей улицы знаю, за что под лед бы пустил, а в чем у этих предо мной вина?
- За что же вы, ратники, бьетеся?
- А за то, чтоб на своей земле без страха жить да с труда своего все своей семье нести. Да за то, что рабами наши дети не были, чтоб никто без опаски их обидеть не смел. Да за то еще, чтоб знала иноземщина, что рождает Русь свободных воинов, а не рабов для чужих детей! А еще за то, чтобы на могилы дедовы внуки беспамятные помои не лили, чтобы совесть свою сохранить нетревоженной, чтобы по смерти моей с моего тела русской земли пополнилось. А еще – чтоб сказал про нас враг: «вот, русских воинов позвала на бой их Родина», а не «вот, князь холопов нагнал – дубинками нас пугать».
Собаки
- Скажи, отец, отчего князья наши удельные побежали принца-иноверца себе во главенство звать, на престолонаследие зачем его благословляют?
- Не они первые. До того королям с запада на поклон ходили, рати у них клянчили – хотели заморской сталью да русской кровью у власти стольной усидеть. До того – в орду татарскую подарки возили, у ног ханских за ярлыки княжьи грызлись, как собаки помойные за обглоданную кость. А до того урманским татям земли богатые обещали.
- Отчего же они к иноземцам на поклон шли? Разве не русской земли они дети?
- Им родина там, где сытнее кормят, громче хвалят, да веселее потешают. Медный грош стал им родиной.
- Отчего же они чужой силы взаймы получить тщатся, что у запада, что у орды?
- От того, что нет у русской земли для татя-разбойника силы. Ни силы, ни места для могилы. Вот и скрывают свою нищету да немощь холопством да лестью.
- И что теперь-то будет?
- А ничего. Сильный князь ратью силен, а не шавочной лизучестью. Будет таков – разгонит свору. Будет слаб – себе сам могилу сготовит в песьем брюхе: загрызет его свора, как немил станет, сами побегут другому владыке пятки лизать.
- А будет ли нам от Руси сильный князь?
- Если и растут собаки средь волков, то волки среди собак – никогда. Не в песьей воле нам князя ждать.
Дорогая сабля
- Эх, урус, нищий человек! Что за меч у тебя на поясе? Железо клинка – темное, рукоять – роговая, ножны – кожаные! А вот моя сабля – узорный булат! Рукоять золотой проволокой обвитая, а в конец ее – чистый изумруд вделан! Хану носить не стыдно, а она – моя!
- А вот давай, печенег, их в бою опробуем! Мой меч да супротив твоей сабли!
- Постой, урус! Сабля моя в степи осталася, в шатре моем лежит! Съезжу за ней!
- Э, нет, печенег! Мой меч со мной! Он твоей сабли ждать не будет!
Работники
Подрядились плотники боярину новый терем поставить. Пожелания выслушали, задаток взяли, стали дело прикидывать.
- Не управимся к сроку – заявил старшой Стрекач.
- Чего делать будем? – Отешку сильно интересовал остаток оплаты, и вопрос был вполне уместен.
Мужиков рукастых надо брать в подсобники. Пусть бревна тешут да подают – всяко быстрее будет.
Стрекач сел на бревно и продолжил:
- Бери, Отешка, весь задаток да беги в город. Пятерых помощников приведи, да не скупись на оплату.
А второму плотнику деньги на сердце сильно запали. «Ладно, авось управимся иначе!»
Привел Отешка с кружала двадцать пьянчуг. Не много за работу попросили – на брата по кружке.
- Это что?! – рявкнул Стрекач.
- Так это… - Отешкин язык служить хозяину перестал – их же двадцать. Быстрее управимся да дешевле!
А пьянчужки – кто стоит-трясется, о кружке помышляет, кто уж в тени спать наладился, а кто и к лесу приценивается – украсть хочет.
- И много они нам наработают?
- Так их же двадцать! Уж пятерых-то точно заменят!
- А ты, Отешка, знать, число больше прока ставишь?! А ну, скажи, ты в одной избе жить станешь или в ста шалашах? Или деньгу тебе дать – вместо пяти злотников копеек двадцать? Иль тебе вместо хлеба в обед, как птичке, червячков поклевать, а?
- Понял я, Стрекач, понял! Иду уже в город. Буду нормальных работников искать!
Птицы
Однажды волхва спросили:
- Что нам делать с Видарем-насильником? Мать его плачет, пощады сыну просит. Может, сумеем его перевоспитать?
Волхв ответил:
- Много лет я думал сделать змею птицей и взращивал змееныша у себя на груди. Он уже может чирикать и вить гнезда. Но я не смог ни научить его летать, ни отучить жалить!
Заграничная мудрость
Нахваливала немчура свою неметчину, распалила сердце князю нашему. Сам поехал на земли их басурманские посмотреть – что да как. Воротился на Русь – аж трясется весь, так его иностранщина обворожила. Кучу книг любомудров немецких показывает. Говорит – цельными днями мудрецы те ничего не делают, только думают – как оно что почему. За то бездельное мудрствование им от народа их уважение безмерное. Как же таким да не поверить-то? Сказывал еще князь, что в одной немецкой книжице прочел, будто упыри да люди – суть одно. И если не в болотах жить будут, а иметь от людей человеческое обхождение – сами людьми станут. Упыри ведь кто? Люди бывшие, нечистью порченные. Складно немец писал, князюшка говорил красиво. Приказал он упырей в дома зазывать, да всячески им угождать, чтоб, значит, немцам похвастаться, что и Русь не лыком шита, а страна развитая. А чтоб колом да огнем тех упырей – ни-ни, наказан будешь! Призадумались люди. Боязно упырей зазывать, а князя расправа того страшнее. Раньше ведь как? Сидит упырь на болоте – так и пусть сидит себе на здоровье. Кому ж его болото нужно? А как станет скотину или людей драть – тут ему и конец приключится: забьем всем миром. А тут вот оно как...!
Упыри – рады стараться: город меж собой поделили, кому где жить, да в дома к людям зашли хозяевами. Люди уж им с поклонами, лучшие места дают, на стол накрывают, господами величают. Чтоб по книжке той, немецкой, все было. Упыри гогочут, образа в красном углу ломают, малышню щиплют, снедь на пол бросают – не гожа. А в первую же ночь три дюжины человек сгубили да кровь выпили.
Шумит народ. Вышел князь в немецком платьишке, да людей и просит:
- Братцы! Потерпите малость! Вон, они уже людьми становятся помалеху: согласились же в домах жить!
Ворча, разошлись люди. На вторую ночь начали упыри привередничать: кровь лишь у девок да грудных младенцев сосать стали. Кричит народ. Снова князь людей просит:
- Потерпите чуток! Упыри-то все больше очеловечиваются! Вон, дровец, штук пять, мне на кухню принесли!
Разошлись мужики, сами себя оборонять решили. Пошли ночью упыри гулять да кровь пить, так им и досталось: кому зубы вышибли, кого насмерть кольями забили. Князь на следующий день белугой ревет:
- Да что за лапотники у меня несознательные! Когда ж с такими с немчурой равняться?! Вона, упыри-то уж одежу человечью носят! Почитай – совсем люди. А вы..!
Много народу в тот день казнили. Чтоб нагляднее было, палачами взял князь самих упырей. Те крови, что с плахи текла, упилися – никого ночью не тронули.
Гоголем князь ходил:
Вот! Уже и кровь через раз пьют!
Через месяц вышел князь на крылечко, посмотрел на город, а там – тихо. Всех людей упыри заели, кто бежать не успел. Вздохнул князь: чуть-чуть бы еще времени – совсем бы упыри людьми стали.
А нежить – тут как тут. В платье немецком, платками надушенными машут, просят по-хранцузски ласково самого князя к ним на ручки сойти, потому как пропитание им в городе кончилось. Князь зайцем верещит, пустобреха немецкого ругает. А упыри вежливо да настойчиво ему ручки заламывают, голову запрокидывают, да кровь и пьют. С полным соблюдением международных прав, значится.
Ну, как город подчистили – на болоте своем лоск весь потеряли: обносились, не манерничают, жрут людей, как и прежде – с заломом да с матерком. Согласно полной их упыриной природе.
Мы тут все немцу тому велимудрому отписывались, приглашали на то болото погостить, посмотреть на своих питомцев заочных. Да тот все отбрехивается, собака, на немецкий манер. Грубая, пошлая практика, говорит, не должна запятнать чистую стройную теорию своей ошибочностью. Врет, поди, да трусит. А что человеку с такой мудрости? Дураки немцы, что таким лодырям верят.
Колдун
Жил в одном селе колдун. Сильно любил народ своим колдовством запугивать. Кормили его, лодыря за эти угрозы.
Вот, случилось колдуну на площади в праздник оказаться. Начал вновь своей силой хвалиться. А тут странник рядом оказался. Послушал он хвастуна, да и говорит ему:
- Уважь, колдун, подорожного человека. Пусть здесь появится кружка кваса: дюже я пить хочу!
Народ подобрался: всем интересно на чудо посмотреть. А колдун разорался, что не хочет силу свою тратить ни на оборванцев, ни на квас, прав таких не имеет.
Кивнул странник. Говорит:
- Да, из воздуха кружку создавать – много сил уйдет. Пусть тогда кружка кваса из корчмы доставится, это много легче.
Снова разорался колдун. Дескать – солнце не так стоит да совиную лапу он дома позабыл, и вообще – что оборванцы в колдовстве смыслят? Покачал головой странник и сказал:
- Я просил тебя, чтобы кружка кваса здесь появилась. Из ничего ее лишь боги создать могли. Из корчмы по воздуху доставить лишь сильный колдун сумел бы. Но внушить служанке корчемной мысль квасу сюда принести – и новичоку по силам. А ты и не догадался о том даже. Иди, сынок, лучше в поле работай: нет в тебе колдуна.
Вор
Украл Лимарик у купца из клети мешок колбас. Купец поутру пропажу заметил, да другой мешок с колбасами на то же место и положил, а сам никому ничего не сказал. Никто и не спознал, что у купца пропажа.
А вор молодой хвастуном оказался, сам к купцу подошел и говорит, подбоченясь:
- Ты, купец, похвалялся, что у тебя терема крепкие, товар под охраной, а я слышал, что обнесли тебя!
- От кого же ты слыхал, коли о покраже лишь я да вор знали? – усмехнулся купец.
Долго купцовы слуги пороли Лимарика: приказал он столько мяса с ворьих костей снять, сколько на покраденную колбасу ушло.
Честь
Зашли в мою корчму Буян да Некрас – ротники городские. Довольные, смеются. И гость с ними приезжий. Пригляделся я, да и головой покачал: залетел высокий соколок в мой простой уголок. Сам Лют Бравый пожаловал. Славный витязь. Во многих битвах он бывал, богатства не нажил, но славу стяжал изрядную. Некрас да Буян, видать, тоже его спознали, да в корчму мою завели. Кричат мне, чтобы я меда на троих подал. А сами Люту говорят:
- Угощаем. И не вздумай сам платить! Мы о чести с понятием! Ужели такому воину меда пожалеем?
Сидят да разговаривают, дела свои ротницкие обсуждают.
Часу не прошло – Милолик, боярский сынок, с холуями пожаловать изволил. Да видел ты его: разодет в шелка да кольца, будто девка, морду прыщавую на ромейский манер бреет, сабельку золоченую на поясе таскает.
Подвалил ко мне барчук, и ну голосом своим, петушиным, кричать:
- А ну, подать моей славной свите, да мне, Милолику Орьевичу, вина самолучшего, что в этой дыре выгребной водится!
Подать не успел, а он уж ротников углядел. Раскудахтался, пальцем на них кажет:
- А что это за падаль смердячая рядом со мной ест да пьет? Кто посмел? А ну – пшли отсюда!
Покосился Лют на крикуна, дальше собеседникам рассказ повел. Покраснел Милолик – уж понадеялся я, что он от удара помрет. Не помер. Сабельку свою тупую из ножен рванул. Кричит Люту:
- А ну, погань, выходи с боярским сыном биться! Голову тебе отрублю, рот навозом набью да свиньям на потеху отдам!
Снова покосился Лют на убогого, да дальше беседу повел. Делов тут на один щелчок: роды Орьевичей лишь языком по-всякому орудовать могу. Но что за честь – меч на свинью обнажать, да за то, что из лужи хрюкнула? А барчук уж весело визжит:
- А, смердячья порода, струсил! Побоялся с благородным биться!
Прыгает убогий по корчме, сабелькой своей машет, сам себе славу поет:
- Го-го-го-го! Я великий богатырь! Я гроза варягов! Я ночной ужас хазарских шатров! Сабли моей сам Лют испугался! Хвост под столом поджал, да прочь побежал!
А холуи поддакивают:
- Да он – трус известный! Чего ты с ним, Милоликушка, разговоры ведешь? Нет тебя краше, а он – знамо струсил.
Смеется рабье высокородное, хает чужую доблесть. Знал я – смолчит Лют, не станет перед подсвинками парчовыми подвиги свои перечислять. А ведь сколько тех подвигов было? На Бравалльских полях из сотни ратников один выживал – так зло бились за ладожские земли князья. А Лют выжил. Когда Бравлин-князь на ромеев ходил – Лют ему сподручничал. Кто Туденя-хазарина зарубил на мосту? Лют. Не ломили холуи Милоликовы вражьи рати на Бравалле, не плавали на ромеев, а хазар лишь во снах страшных видали. Люту о том не честь говорить, да что же Буян да Некрас глаза прячут? Что же за честь ротницкую не вступятся?
Да чего там спрашивать? Буян вместе с Милоликом давеча пить не гнушался, а Некрас робость свою как угодно оправдает.
Допил Лют свой мед, да ко мне повернулся:
- Сколько, корчмарь, я тебе за угощение должен?
Некрас сам все понял, а вот Буян подскочил сказать, что угощает. Да под взглядом витязя сел и рот прикрыл.
- Так сколько я тебе должен?
Я так ответил:
- Со славных воинов денег не беру, даром кормлю. А вот Буян да Некрас, все что выпили, сполна оплатят.
А то, хоть и корчмарь я, а в долге чести больше иных понимаю.
Храм
Храм у нас раньше был. Не то, чтобы самый большой, да и малым язык не назовет: всех сельчан под крышей вмещал – не толкались. Ладно все было.
Да затеял раз жрец затею гнусную: разрешил иноверцам разным в нашем храме свои обряды справлять. И людей всех звал из села да окрест – приходите, мол, будет вам и мольба и зрелище.
Набежал народ. А жрецы иноземные только рады – себя показать, да, глядишь, к своей вере склонить, дело, по их разумению, нужное.
Ну, пришли мы, значится… И зачем пришли? Образа наши стоят озадаченные, аж слезы смолистые капают! Мокошь аж глаза руками деревянными прикрыла! А рядом…
В одном углу мурины полуденные в барабаны бьют, человека жрут! В другом – халдеи в дудки костяные дуют, девку нагую по земле валяют! В третьем – ромеи в венках валяются упитые, перегаром дышат! А в четвертом углу – трухиды какието кожу с живого человека содрали.
Я к жрецу Урыжке – что творишь? А он зубы скалит, в спор со мной лезет:
- Добро творю!
- Богов ты забыл спросить, что такое добро?
- А храм мне принадлежит, а не богам! Не боги его строили, а деньги мои! Хочу – богов впущу, хочу – дорогу покажу! А уж коли им не по нраву что-то – пусть сами меня и карают! А не ты, старик!
Опешил я от такой наглости. Говорю ему:
- А ежели наоборот? Ежели мы твою храмину за позорище по бревнышку раскатаем? Захотят боги тебя защитить – вступятся. Как оно?
- Так я охрану поставил надежную! Все с дубинками! Говорю ж тебе, старый, пусть меня боги самолично карают! Да только не станут они!
- Это почему же?
- А ты взгляни – сколько людей тут! Всему миру о моем храме расскажут! Слава-известность богам на пользу пойдет! Все ведь для нее – славы веры родной устроил!
Вышел тут из толпы гусляр-странник, усмехнулся недобро:
- Славы, значит, Урыжка, хочешь? Будет тебе слава! Во всех городах да землях о тебе да твоем храме все как есть спою! О том, как падаль в святое место падали нагнала, вонью похвалялась, да на богов ссылалась!
Божий суд
Обокрал вор Гудима. Знатно обнес: в пустых стенах жить мужик остался. Да ловко как все провернул: в тот же день приметное имущество сбыл, да так, что и не найти никому. А на деньгах ведь не написано, кто их прошлый хозяин. Так и не нашлось бы на вора управы, коли гулять на весь мир не начал бы. А ведь раньше у него, лентяя, в каше крупинка за крупинкой гонялася с дубинкой.
Привели к князю на суд и вора, и Гудима. Гудим перечислил покражу, да на вора кажет. А тот отнекивается: знать ничего не знаю, в доме Гудима меня не было, в моем доме добра его не лежит, а где деньги взял – там их больше нету.
Так и не сыскалось бы правды, да князь божий суд назначил – головни пылающие ладонями студить. Кто первым бросит – тот и не прав.
Слыхали мы, что правый в огне не сгорит, да в воде не утонет – вынесет его правота. Да кто ж такое в быту видел? А Гудим рассудил так: не верну краденного, так пусть хоть руки сгорят у вора. И за головни взялся. А вор что? Они же не с голодухи крадут, а чтобы кус был слаще, да работы меньше. Благополучие, значит, превыше всего ставят, себя прежде всех любят. От такого характера Правду на Кривду и меняют. А тут – руки любимые жечь?! Хоть и жаден был вор, а головни из ладоней сразу бросил, взвыв.
А Гудим к нему подошел, головешки сжав, прошипел:
- Хорошенько, вор, на Божий суд посмотри!
Да вору теми головешками в глаза ткнул. Наказал, значит, и за кражу, и за отговорки, и за ладони свои паленые. А князь что? Виновного сыскали, Гудим, как пострадавший, в своем праве казнить. Повелел только воротить Гудимовы пожитки да деньги.
Так вот вор себя выше Правды любил, да богатства Кривдой не сыскал. Только зенок лишился.
Князь
Я помню тот день до сей поры. Как долгий меч, насадивший на себя врага, память пробила собой годы и блестит перед глазами ее острие…
Я, в разорванной рубахе, стою на ночном берегу и что-то ору в лицо своего князя. И мне все равно, что он обо мне подумает. Я сорвался еще раньше – на глазах у всей дружины. И бежал от их насмешек, коих никто так и не высказал. И уже потом, у промерзшего льда я дал волю слезам и чем-то попрекал князя. Он мог ударить, останавливая крик, и сослать из гридницы к рабам полотерам, чего я вполне заслужил. Мог просто прирезать не глумясь. А правильнее всего было бы просто развернуться и уйти, не мараясь моим позором. Оставить меня моей боли, зимнему лесу и хорошей веревке. Князь был мудр. Он мог поддержать нуждающегося, ужаснуть ничтожного, призвать труса к храбрости. Мне же он сказал тогда:
- Ты уронил свой меч, воин. Подбери.
Просто, жестко, требовательно. И ждал. Мне словно кулаком пасть захлопнуло. Я поднял клинок, который сам же швырял ему под ноги, поправил рубаху и уже спокойно пошел вослед князю. Шесть слов всего, а он напомнил мне, кто я, и обратил горячечное бесчестье в досадную, но простительную оплошность.
Сейчас я сам князь. И для своих людей я выточен из огня и льда. И я обязан уметь сразу расставлять все по своим местам. Иначе – я не князь. И сейчас, глядя на себя прошлого, я иду туда, где мой боец, озверевший от гибели товарищей, поднимает топор на дрожащего ребенка-ромея. И слышу свой собственный голос:
- ТЫ УРОНИЛ СВОЮ ЧЕСТЬ, ВОИН. ПОДНИМИ ЕЕ.
Рай
От ты говоришь – на небе рай, на облаке летает. А я тебе так скажу: не на небе он, а на земле установлен. И живому туда путь не заказан. Хоть всем нам туда ввалиться можно! Отчего так говорю? Так ведь я был там! Чего зубы скалите, лошаки?! Лучше б послухали, как то было!
А случилось это, когда солнце было теплее, вода мокрее, а сам я - моложе. От странника про рай, ну, прямо как вы, узнал. Посмеялся, значит: где ж таких дураков лепят, что из рая сами уходят?! А на душу запало. Вот вышло так, что неурожай у нас приключился. У кого поле хоть посеянное зерно воротило – счастлив был. Вспомнил я с голодухи про рай, да так решил: чего теряю? Пошел, значится, на восточную сторону. Долгонько шел. Седьмицы считать устал. И вижу – горка стоит, а вершина так и сияет. И ведь какой задор взял: высотка-то не отвесная, не ноголомная, а вроде сопки земляной у нее склоны – не тяжело взбираться.
Подбежал к подножию, а там – тьма народа. Лица вдумчивые, слова – что трубный глас. Говорят они меж собой о том, что правильно для каждого это дело – к раю стремиться. И говорят, и в гору идут. А вокруг них черти прыгают. Черт человеку глаза отведет, мороком ослепит, да за ногу – дерг. Падает человек к подножию, черта не видит, а о рае все талдычит. Снова в гору полезет, а черт ему снова – морок на глаза, да хвать за ноги! И ведь никак своих чертей не видят – так всех разговоры про рай увлекли.
Ну, разогнался я, проскочил и чертей и мечтателей.
Огляделся, а и тут люди с чертями. Люди в гору ползут, а черти ухмыляются, не таясь людей вниз тащат. Я людям кричу:
- Что же вы чертям себя тягать дозволяете?
А те:
- По плану божьему так положено – чертям нас вниз тянуть. Раз так деется, значит – так и нужно.
- А чего ж вы тогда в рай лезете?
- Так и то положено: нам в гору ползти. Нам ползти, а чертям – нам мешать.
Проскочил я тоскливых. Сунулся черт меня дернуть – я ему нож в рыло сунул. Отвалил копытный.
Оглянулся я на полпути – и тут люди да черти! Как одни и те же матери всех их родили! Ребята отчаянные: шапки на глаза натянуты, руки искровавлены, а все лезут. Черти их окучивают – аж пар валит. Начнет черт над ухом человека водку разливать, злато пересыпать, а то и девчонкой хихикать, так парень руки до соблазна и протянет. А черт хвать за них, да дерг!
Прорвался я, чертям руки не подавал. Уж почти у вершины стою. А там народу мало, да черт всего один. Как кто добежит, то нечистик ему кричит:
- Эй, чего в камнях забыл? Люди на вече тебя воеводой выбрали, кличут!
Человек то услышит, да сам обратно и бежит. Мне черт княжью шапку сулил, да я мимо прошел. А там – народ райский меня стыдить начал – чего я один пришел? Чего людей с собой не привел? Пригрозили, что буду один в раю сидеть, пока с тоски не свихнусь. Махнул я рукой, набрал в мешок райских яблок, да велел ждать меня.
Вот так на землю и воротился. Яблоками теми все село голод пережило. Вот почую, что жить мне не долго осталось – снова в рай пойду. А до той поры буду вас, молодых, предупреждать, что там да где. Уж какую-никакую, а соберу себе ватажку райских собеседничков. Им вослед и пойду.
Царь-птица
- Ах, хор-р-рошо! Ох, хор-р-рошо!
- Что же тебе, ворона, хорошо?
- Падали кр-р-р-ругом много! Ох, и пожива! Аж пер-р-р-рья на пузе облезли от сытости!
- Разве счастье, когда падаль ешь?
- Я, вор-р-р-рона, птица гор-р-рда! Вор-р-р-робьи да голуби кр-р-рохи подбирают,лишь тем и живут! А я мяска палого не чур-р-раюсь, и птенчат чужих склюю! Всюду мне пир-р-р!
- Так разве в том счастье – падальничать да по чужим гнездам разбойничать?
- Глуп ты! Счастье – когда жр-р-решь до пуза, когда вор-р-ронята твои чужим мясом сыты, а не наобор-р-рот! Счастье – до икоты тешиться, да когда клюва твоего боятся! Я, вор-р-рона, завсегда сыта! И не важно кем! Клюва моего птицы боятся! Птичьи стаи мне – потеха! От того я – Цар-ррь-птица! Соколы да ор-р-рлы собою кичатся, а сдохнут – их кичливое мясо я, вор-р-рона, ем!
Налетел тут на ворону соколик, ударил кривым клювом – из той и дух вон! Разлетелась воронья стая в испуге. А соколик воронам во след приговаривает:
- Что это за Царь-птица, когда меня одного их вся стая боится? Не тот царь, кто в голодный год падалью сыт, да не тот, кто над слабыми тешиться любит! А тот царь – кому по делам его от других почет! Воронью же один почет – клювом по темечку!
Поп Константин
Послали, значится, из земли латынской – от нищеты перелатаной, на наши русские земли попа своего. Константином звали. Поручили ему рассказать нашим народам о подвиге их бога.
Ну, сказки мы любим, когда досуг выдается. Собрались в большой избе. Бабы веретенца свои мотают, мужики лапти плетут или сбрую чинят. Попа, значит, слушают. А тот пошел соловьем разливаться. И про то, как мир создавался, как людей из рая выгнали, да как за ентот грех бог их на кресте умер. Занятно брехал. Глядишь – и уломал бы веру его принять, да язык подвел: сказанул он, что все некрещеные после смерти вечно в аду горят.
- Погоди-ка! – поднялся Воронец – ты сказать хочешь, что дед мой, в битве голову сложивший, отец, что трудом вскормил детей да трех сиротподкидышей, что бабка моя, знахарством от смерти роженицу уведшая, что мать моя, семерых детей воспитавшая, да сынок мой, трехгодкой умерший… Все они в твоем аду горят, раз некрещеные?
- Ну да – ляпнул поп, - потому и вам поспешить надо, веру принять, а то вдруг чего…
Побили попа. Чтоб на умерших детей да родителей хулы не возводил.
Через год снова Константина к нам послали. Ладно, слушаем, что он еще сбрешет. А тот после прошлого года хромает чуть, да языком мелет складно. Про то, как братоубийцу бог наказал, как богача испытывал, что бог людям завещал. И вот тут опять язык попа подвел: сказал, что следует его единоверцам нести для нехристей понятие о добре, милости, щедрости и духовной твердости.
- Погодь заливать! – поднялся Ледолом, - я так понял, что раз мы – нехристи, то в нас ничего хорошего нет – ни добра, ни щедрости, ни стойкости?
- Ну да, в святых книгах так и написано! – кивнул поп.
Снова побили попа. Чтоб на живых людей, его приютивших, клеветать не смел.
Еще через год Константин пришел, уже на обе ноги хромая. Ну, думаем, одумался убогий, может дело расскажет. А тот снова растекся речью. И про то, как города грешные да народы бог огнем и потопом истреблял, а голодных – с двух хлебов досыта накормил. И снова язык Константину врагом оказался: сказал же глупость, что боги наши – бесы да болваны пустые, а бога лишь его вера знает. Тут Сошичек к нему пристал:
- Значит, земля, что нам хлеб родит – истукан пустой?! Значит, солнце, что зиму от нас гонит – нечисть болотная?! А гроза праведная?! А Любовь верная?! А материнство жен наших – все это бесячьи проделки?!
Снова побили попа. Чтоб добро злом подменять не смел.
Еще через год сызнова Константин пришел. Уже не только хромает, но и нос на бок свернут. Всем даже интересно стало: это у попа начальство такое строгое, что к нам гонит, или ему просто битье понравилось? Ладно, снова слушаем, что да как. Попик, знай, сказки сказывает. О том, как бог его смерть одолел, да живым на небо ушел, а на земле назначил наместников, да о том, как те наместники в цари прошли. И пора бы этому попу за языком уследить, да нет – не выучила дурня порка. Сказал, значится, что повелел его бог от семьи да родных ради него отречься. Даже мертвых велел без погребения бросать. Дескать, мать, ты мне – не мать, сын, ты мне – не сын, родичи, вы мне – не родичи: у меня теперь новый бог есть. А сородичи мертвые – так вообще падаль подзаборная. Снова попа кулаками помяли, чтобы не учил родню бросать, да о мертвых забывать.
Глядь, а через год снова попик пришел. Кособокий донельзя: сильно тогда мужики за семью обиделись. Мы уж загодя кулаки намаслили, а бабы, что пожалостливее, баньку истопили – попика после увечья отпаривать.
Снова поп стал о боге своем сказывать. Дескать, нищ был тот, и всем завещал имущество раздать, а после – не пахать да не сеять, а ждать от неба подачки. Вершислав тут к нему подступил:
- Раздать, говоришь, что имеем? А вот – раздадим. А кто подберет? Урмане голодные, хазары кровопийцы, латиняне жадные! Разве нет? Разве твоя земля, латынская, веру твою принявшая, раздала свои богатства? Почему же она и в вере от имущества своего не отреклась, да на наши земли жадно глядит?! Чему твой бог учит? На дядю чужого горбатиться да от лени голодной подыхать?!
В общем, опять попу за хулу рыло на бок своротили. Видать – удачно: через год Константин к нам иначе пришел. Сперва попросил его грамоте нашей выучить, чтобы книги наши прочесть. Выучили. Отчего же доброе дело не сделать? А Константин на нашу речь книги свои перевел да нашими буквами переписал.
- Сами – говорит, - разбирайтесь, что вам из нашей веры надобно, а что нет!
Как спустя годы помер он – всем нам его жалко было! Почитай ведь, что попом к нам лез, а человеком жить остался! А хорошего человека завсегда жаль.
Друг
У Людомира было много ближников. Почитай – четыре дюжины людей рады были в доме его погостить, сулею с ним распить, пособеседничать с ним, да на жизнь ему пожаловаться. Много было ближников, да не знал Людомир, сколько у него друзей. Порешил раз: «отделю друзей от нахлебников! Спытаю их!»
В первую седьмицу приглашать в гости перестал да на приглашения побеседовать отмахивался. Десятка с два от него утекло, знаться с ним не пожелало.
Во вторую седьмицу изобразил Людомир горе лютое, каждому другу по три раза на дню в слезах бежал, выслушать просил. Еще с десяток людей от него отвернулось.
В третью седьмицу стал он денег безвозвратно просить. Надо, мол, очень, а зачем – сказать не могу. Снова от него люди отворачивались. Человек десять всего осталось в ближниках.
В седьмицу четвертую стал упрашивать друзей постоять за него в лютой сече. И лишь трое из десяти пришли с топорами, спрашивая: где враг?
На пятую седьмицу стал Людомир проклинать оставшихся, во глаза да заглазно поносить их. Возмутился один:
- Я всегда ему помогал, а он..!
И бросил друга. Второй же с третьим решили:
- Горе ему ум помутило! Нельзя друга и таким бросать!
И к обоим оставшимся походил Людомир, прося:
- Друг! Мне твое сердце нужно! Отдай мне его! Сам вырежи!
И только у одного он нож отбирал, не давал своей просьбы исполнить. Того он с той поры и звал другом, горе и радость пополам делил. Да все ругал даже спустя годы:
- Что ж ты, дурак, ради блажи моей чуть себя не порешил? Уж не поверю никак, что душа в тебе рабская была!
А друг ему отвечал:
- А я другу верить привык! Коли сердце другу надо – знать не для потехи. А что такое жизнь перед дружбой настоящей? Да ничто! Все иное и зваться дружбой недостойно!
Часть 3. Взрослая сказка.
Призвание сказки для взрослых – обновлять мировоззрение, стирать с него пыль привычек, которые способны, со временем, похоронить под собой жизненные приоритеты.
Взрослый человек более циничен и ограничен в фантазии, а потому сказка доносит до него информацию через невербальную ее сторону.
Для улучшения восприятия слушателя рассказчик либо придает сказке впечатляющую оригинальность сюжета или его развития, либо же приводит сказание в форму, воздействующую на эмоции аудитории – стихотворение, песню, верлибр… Вспоминается древняя традиция зазывать на пир гусляров и песенников, щедро награждая их труды на том мероприятии.
Еще две особенности «взрослой сказки» – она содержит в своей основе реальные события, а еще – порой не стесняется в крепком словце по ходу повествования. Не пошлятины ради, а выражения для. Кстати, когда я столкнулся с необходимостью исключить из книги те взрослые сказки, которые содержат бранные выражения, мне пришлось серьезно задуматься: либо придется оградить детскую аудиторию от прочтения книги, либо серьезно обеднить свой труд. На помощь любезно пришла память: я вспомнил, что, например, сборник сказок Афанасьева или собрание стихотворений Пушкина, которые мы изучали в начальных классах, вместо крепких слов или строк представляли читателю многоточие и возможность самому строить предположения о написанном. Так же поступил и я в тех редких случаях, когда не было возможности избежать ругани.
Еще - приходит на ум тотем русского народа – медведь. Он тяжел на подъем вплоть до лени и равнодушия, но будучи выведенным из равновесия, становится необычайно деятелен и опасен. На этой же основе стоит и мировоззрение русских. Равнодушие, чуть ли не до лени, превращается в безудержную волну самопожертвования, гнева, щедрости и радости после того, как будет услышана душевная песня на пиру, слезная жалоба на вече, челобитная на площади, или же получен смачный плевок в душу от вражины. Вот роль такого скипидара на чувствительном месте и играют взрослые сказки для «русского медведя», не позволяя его лени или сезонной спячке превратиться в вечный сон – духовную гибель народа.
(10.10.2011)
Прежняя вера.
Злющий ветер и ледяная сырость, точно сговорившись, норовили протиснуться в ветхий домишко бобыля. Сам Ливантий скорчился на лавке у печи, тщетно стараясь сберечь крохи тепла под старой коровьей шкурой.
В дверь постучали. Вернее – думали постучаться, потому что от второго удара она распахнулась сама. Счастливый ветер, ворвавшись вперед гостя, тут же погасил печной огонь.
- Чтоб твоя мать все углы обтерла! – рявкнул Ливантий, – Ну, заходи быстрее, да дверь закрой!
- Мать мою не трогай: ты ее не знаешь! – холодно попросил гость, – А за приглашение – спасибо.
- Ты бы все равно не отвязался… - бобыль еще раз попытался повернуться под шкурой, стараясь лечь остывшими местами на нагретую лавку.
Гость оказался незнакомым, не деревенским. Впрочем, по нему нельзя было сказать, что к бобылю его привели дело или нужда. Но для простого бродяги он выглядел слишком ухоженным. И молодым.
- Ну..? – гость рывком снял серый плащ и стряхнул с него блестящие капли.
- Что «ну»? – огрызнулся Ливантий, - ты ко мне пришел, а не я к тебе. Говори, чего надо?
- Да что ты можешь дать? – досадливо поморщился парень, - вот чего скажи: долго еще мыслишь неблагодарной нищетой жить? Руки-то у тебя, вроде растут как надо, а не оттуда, откуда и ноги?
- Иди, знаешь куда?! – совсем сорвался на крик хозяин – я, может, и сам бы рад жить по-человечески! Да кто виноват, что ладу ни в чем нет?! Почему дело спорится иногда, а потом все теряешь?!
- Уйти-то я уйду. Даже прямо сейчас. Вот только совет тебе дам. Ты все делаешь будто из-под палки, как раб. Не чувствуешь ни своего дела, ни того, что тебя окружает. Хочешь все наладить – изобрази тех, кого хочешь в помощь взять.
- Как?
- Как хочешь. Тебе же они должны помогать, а не мне.
Гость завернулся в плащ и сделал шаг к двери.
- Звать-то тебя как, советчик?
- Овсень.
Дверь захлопнулась. Поворочавшись еще немного, Ливантий все же встал: печь пришлось раздувать заново. Слова гостя засели в голове прочно. Вроде, ничего в них стоящего не было. Но и сам совет ни к чему не обязывал. Осень намечалась долгой, сырой и тоскливой, как вся эта седьмица. А за ней уже слышалась ледяная поступь зимы. Бобыль задумчиво посмотрел на нож и взял в руки полено.
Резал он первую куклу, не думая о работе. Все тоскливо было на душе от скудного запаса, да от разваливающегося домишки. Первая кукла вышла женщиной. Полнотелой и хозяйственной. Мечтая о яблоках, которые в этом году ни у кого не уродились, Ливантий вырезал у женщины целый их туес. Дивно, но работа ему понравилась. Остаток осени и всю зиму бобыль каждую свободную минуту старался вырезать что-то новое.
Из кленового поленца получился мальчонка, похожий на пастушка Юрия. Увлекшись, Ливантий прорезал ему и пастушеский кнут в деснице, а в шуйце добавил колосьев: очень уж ему хотелось, чтобы на будущий год вдоволь проросло жита. Того самого, чей стебелек напоминал сам парнишка.
В час, когда на душе было спокойно и чуть весело, бобыль сварганил лысого дедка в разорванной одежде.
- Ну что, ветер? – ворчал Ливантий, - будем с тобой друзьями – глядишь, и рубаху тебе поправлю.
В день беспричинной тоски появилась на свет и кукла-девушка.
- Эх, ни в чем нет ладу, - вздыхал бобыль – ни в любви, ни в своей душе.
Следующей из осинки он вырезал смерть. Просто вспомнил, что она ни одного из его родичей не обидела: все спокойно уходили, без боли и мучений. Захотелось отблагодарить ее, и на полке появилась печальная красавица с лунным серпиком.
Вспоминая рассказы давно покойного деда о ратной службе, вырезал Ливантий и защитника. Грозный могучий старик в броне чем-то напоминал родича, от которого (бобыль как сейчас помнил), даже на погосте веяло спокойствием и всепобеждающей мощью. В руку старику бобыль вложил пучок оструганных кривых прутьев: с молниями защитник казался ему еще мощнее, обретал некое запредельное могущество.
Чтобы не ломался инструмент, Ливантий пополнил полку и кузнецом. Сильноруким и чуть измазанным сажей. С клещами и молотом. Такими, чтобы саму судьбу дугой гнули, на хорошее поворачивали…
… А в день, когда на реках треснул лед, к Ливантию снова пришел Овсень.
- Ну, как ты? – поинтересовался он
- Да, понемногу… - теплое весеннее солнце растопило даже черствый характер бобыля, - избу за зиму подлатал, припаса хватило, лошадка, слава богу, не хворала. Кузнец, вот, завтра мне сошник подправит, так и к травеню да пахоте готов буду…
- Значит – не все так плохо? – улыбнулся бродяга.
- Ага. Спасибо хотел тебе за совет сказать. Пока резал помощников – понять сумел, чего хочу, да как того добиться. Хозяйство подправил, закрома в рюень набью, да и, веришь-нет, - сватов зашлю Евдоше, дочке соседской! Будем семьей жить, да детей баюкать, а не как я раньше – свою же тоску в зыбке укачивать… Ты, того… Советчик… Дружкой у меня на свадьбе будешь?
- Буду. – снова улыбнулся Овсень – я как раз к праздникам и стараюсь появляться.
- А кукол-то возьми себе! Ты же совет давал! – спохватившись, подскочил бобыль.
- Не надо, - остановил его парень, - ты же сам их резал, для себя да по своим мыслям. Теперь они у тебя живут.
- Живут… - как-то особенно, точно для себя повторил он свои слова уже за околицей – теперь они снова живут.
Стальное сердце
- Не годен ты!
Старушка виновато улыбнулась. Для Влада это прозвучало как приговор.
- Нет, ты плохого не думай! – вдруг засуетилась Евдокия, словно подметив, какая тень накрыла лицо парня, гордившегося своей вечной невозмутимостью – сила-то в тебе есть! Много той силы! Да не та она! Вот смотри…
Знахарка села на лавку и уже ровнее продолжила:
- Лихоманку «тетушкой» звать надо, да из тела гнать уговорами да посулами, она и выйдет. А ты к Митьке подошел, посмотрел, топором ему в изголовье кровати как двинул! Да еще сказал: «чтоб тебя больше не видел!» Так было?
- Так – мрачно подтвердил Влад, уже заведомо зная, что, чем бы он не оправдывался, спор не имеет смысла, - но ведь и лихоманка прошла! Легкие застуженные на следующий день прочистило.
- От твоего «заговора» – внезапно хихикнула знахарка – не то, что лихоманка, Митька больной чуть не выбежал! Лечил-то ты, хоть и верно, да по-своему! А такое лечение не всякий раз сгодится. Да и чуешь ты плохо… Не хватай ты свои стекляшки! Зрение тут не при чем, хотя и оно помеха: за месяц трав нужных меньше принес, чем я за час! Ты мира живого не чувствуешь…
Она вздохнула.
- Вернее, людей, да их боль – чувствуешь. Но боится тебя мир. Знает, что ты, хоть и мрачный, да не злой, а все едино – боится. Не страхом исходит, а показываться тебе не торопится. Тебе богом иное положено.
Влад молча поднялся. Целый месяц напрасной жизни. Еще через неделю только можно будет уезжать. И всю эту неделю остается только рвать себе душу за бестолковость. А раньше уехать не получится: хатка у Евдокии разваливалась основательно, и, хотя за месяц он почти полностью подлатал ее, оставались еще многие мелочи, которых не стоило так бросать. Ведь, в конце концов, не сельские алкаши же помогать старушке станут. Хотя при недугах бегают как рысак по весне.
Впрочем, работа сделала свое дело, и уже через час, проводя кабель по стене, Влад счел, что поездка была не столь уж бессмысленной. В конце концов – месяц на природе, свежем воздухе, при физическом труде (сказать по чести, именно он взял на себя все хозяйство знахарки, не желая жить нахлебником при море работы), вдали от семейных забот, от гребаного автосервиса, где приходилось за свою зарплату толстосумам чуть ли не языками вылизывать глушители с их «бэх»… И, что самое важно, знахарка сумела поправить больное сердце. Нынешняя медицина ведь – три месяца занимай очереди, покупай талоны и направления, метайся по врачам, сдавай непонятные анализы, чтобы услышать многозначительное «здоров» с тонким намеком на то, что бесплатного лечения не существует. А платное лечение – того хуже: пока клиент платежеспособен, врач будет тянуть с лечением до последнего гроша. Хотя, Влада к Евдокии привело не столько сердце, сколько гордость. Бабка хорошо знахарила и к ней многие рвались в ученики: от шарлатанов и психопатов, до распиаренных экстрасенсов. Особенно лезли какие-то истеричные дамочки, которых затронула мода на потустороннее или же до визга в заднице хотелось научиться присушкам (для мужиков и карьеры) и порчам (для конкуренток, начальства и мужей). Бабы наивно считали, что их желание (почемуто вкупе со стереотипом именно ЖЕНЩИНЫ-колдуньи) и возможность слышать голоса после второй бутылки ликера дают им какие-то преимущества и лучшие рекомендации. Что же, парочку таких Влад за этот месяц лично спустил с крыльца. Не без удовольствия кстати. В последнем случае полез было бычара-муж разбираться, но натолкнувшись на вилы и уточнение, что закопанных здесь обычно не ищут, передумал и, отъезжая, пообещал подогнать братву. Впрочем, не пригнал: видимо справедливо рассудил, что поднимать бригаду из-за бабского каприза – авторитетом не быть.
Но это дела недавних дней, а тогда Влад пришел на понте. Язычник и потомок колдуньи, работник, знающий, что такое добывать деньги пОтом, семейный человек, а не прожигатель бабла. Уж он-то, по собственному мнению, точно должен был стать преемником Евдокии. А вышло вот оно как. Евдокия тогда ему не отказала. Но и обещать ничего не обещала. Просто-напросто взялась выхаживать больное сердце и помогать с давно посаженным зрением. Сердце теперь не тревожило, глаза, хоть и перестали болеть, но еще не вернули прежнюю остроту зрения… А вот с учением не заладилось. Сила-то была. То ли от бабки, то ли от языческой веры… А вот мастерство не давалось. Да и многое из узнанного не поворачивалась рука воплощать. Как в тот раз, когда надо было улещать грызущую человека болезнь. Что же, скоро в город. Надо будет хоть постараться самому кого присмотреть, да бабке отправить в помощники да ученики, а то и сама живет не богато, да и силу передать некому… А приедет какой бычара и начнет права качать, али Волкабак проведает про Евдокию, да заглянет…
При воспоминании о Волкабаке, лицо Влада перекосила злоба. Вечно пьяный жирный дурак, напяливший на себя бабский воротник и шатающийся по всем мероприятиям с толпой собутыльников, дабы своим присутствием «освятить» тот или иной обряд, да поорать прилюдно о засилии жидов, щедро сдобрив речь сортирными терминами. Этот приехал бы сюда всей гопотой да поселился бы у старушки на «правах жречества славянского». На тех же правах обжирали бы ее, да на тех же правах изводили ежедневно, чтобы выведать секреты волошбы, которые один черт не дались бы ушлепкам. Нет, надо точно найти человечка ей в помощь. Да и самому летом с семьей приезжать: и себе радость, да и жене с сыном тоже полезно…
Последний гвоздь был забит звонким хлопком. Оглядев свой нехитрый инструмент, привезенный из города женой специально для помощи по хозяйству, Влад решил заглянуть на старую кузницу: так уж повелось, что, имея маркер, можно расписать все, кроме этого маркера, а имея два маркера, можно расписать вообще все. Вот и сейчас – требовалось вправить инструмент, а голыми руками этого не сделать.
…Заброшенная кузница встретила Влада мертвой тишиной и гулким эхом его собственных шагов, родившихся в ощерившейся пасти горна. А еще запахом. Запахом железной и угольной пыли, остывшего шлака, едва ощутимым ароматом машинного масла. Последнее вызвало недоумение, но, покрутив головой, парень сориентировался: кузница была заброшенной, но во времена колхоза была обставлена и некоторым современным оборудованием: горн имел воздушный поддув на электромоторе, в углу стоял слесарный верстак с тисками и печь для отпуска металлов, а возле наковальни находилось две емкости, из одной как раз и тянуло маслом, видимо, использовавшимся для масляной закалки. Загнав в ручку молотка расшатавшийся клин тройкой хороших ударов о наковальню, Влад занялся остальным инструментом. При наличии тисков, стола, наковальни и вечной русской помощницы – Такойтоматери, управиться удалось очень быстро. Вот только уходить не хотелось. Влад вспомнил, что еще в городе собирался смастрячить для маленького идольца Перуна настоящий железный меч, но в автосервисе не доходили руки, а дома не было ни материалов, ни нужных условий.
Найдя на полу более или менее подходящую железку, Влад притащил и пару полешек, которые положил в горн. Поддув, разумеется, не работал без электричества, но при должном терпении, получилось раскалить заготовку докрасна и на простой щепе. Потом, дождавшись пока она остынет, Влад зажал ее пассатижами и, положив на наковальню, начал охаживать ее молотком. С первых же ударов парень довольно отметил, что правильно сделал, проведя предварительный отжиг: хороший металл без термообработки не поддался бы простому ручнику.
Руки довольно быстро вспоминали старые навыки. Плох тот слесарь, который не умеет деталь в пассатижах удержать, да молотком обработать. Вроде и не велика хитрость, а сколько практикантов получало в табло заготовкой, вырвавшейся из неправильного хвата тисков при неправильном ударе. Однако, одно дело, справно слесарить, и совсем другое – ковать. На последнее Влад и не претендовал. Звуки ударов умирали, едва рождаясь. Тишина и ветхость кузницы, казалось пожирали их, стремясь вернуть прежнее безмолвие. Скоро маленький бутафорский клинок приобрел сносный вид. Нужно было бы обработать его напильником, но не в этой же кузнице его искать… Все давно растащили. Влад с досадой снова взялся за молоток…
Этих навыков у него не было. Да он и не знал, что такое возможно… Руки точно начинали понимать, что им нужно сделать… Утоньшить края гладящими ударами… Срубить заусеницы или переплющить их на цельную сторону заподлицо…Навести скосы на клинке нанося удары под углом… и самое удивительное – разровнять изрубленную поверхность простыми ударами до зеркально блеска!
Влад отметил одну особенность. Если в первый раз звуки молота гасли едва родившись, то теперь в такт им чуть вибрировали стены…
- Интересно девки пляшут… - протянул парень и собрался было уходить.
Уйти не удалось: нога зацепилась за кучу просыпавшегося из мешка угля, и Влад чуть не припечатал лицом косяк. Когда же он наклонился, чтобы посмотреть, не порван ли ботинок, интерес быстро переключился на иное… В угольной куче лежали клещи. Простые, на одну руку. Чуть копнув кучу, Влад нашел и большие, что впору держать лишь двумя руками. Подчиняясь простому любопытству, Влад перерыл весь угол, и понял, что теперь технически разбогател. Каким образом под забытым углем оказались еще и напильники с двумя молотами – думать не хотелось. Можно было лишь винить советскую бесхозяйственность, да посочувствовать, что не сохранилось большого молота – балды. Впрочем, и того что есть, хватило бы на среднего умения кузнеца.
- «Надо будет кабель кинуть, что ли…» - мелькнула ненужная мысль…
…Кое-какой металлический мусор нашелся во дворе кузницы и в самом помещении. Что-то еще можно было переправить. Но пока Влад больше пробовал себя с инструментами и железом, находя новые приемы, а временами и новые маты. Кузница, после капитальной приборки и проветривания приобрела почти домашний вид. От занятий отвлек кашель… Смахнув с очков тыльной стороной ладони металлическую крошку, Влад погладел на вошедшего.
- Ты, значится, у нас тут теперь куешь? – спросил незнакомый мужичок, и, не дождавшись ответа, продолжил – хорошо. А то я иду, слышу – стучит в кузне ктото, и дымок идет. А у меня как раз третьего дня скоба поломалась. Не перекуешь ли?
- Не кузнец я, дядя, – ответил Влад – перековать не смогу, а вот если дашь посмотреть – может, новую сделаю из чего…
Работа оказалась плевой. Даже не кузнечной, а слесарной. Просто из железной пластинки пришлось быстро выточить такую же скобку и пробойником прошить в ней отверстия на глаз. Мужик, назвавшийся Артемом, не слушая возражений, положил на слесарный стол полтину. Это было еще пол беды: Артем оказался треплом, каких еще поискать, и на следующий день в кузницу к Владу повалил народ. Кому-то что-то распрямить, кому заплющить… Пробовали сделать заказ, но услыхав, что нет материала и электричества, покачав головой, отходили.
Вечером Влад чинил колесо у тачки, благо тут потребен был не кузнец, а гайковерт, когда снова услышал покашливание Артема.
- Ты, того… - помялся мужик – говорил днем, что электричества нет. Я тут к председателю заглянул. Он что сказал… Если кто ковать возьмется, говорит, пусть кует, только за электричество пусть платит.
Он кивнул на молодого человека, которого привел с собой: «вот, племяш мой, электрик. Он тебе завтра со столба кабель проведет. А за плату, ты не сомневайся: ежели что, мы там чего оплатим… Рукастый-то кузнец нам нужон!»
«Влип» - обреченно думал Влад через три дня. Мало того, что ему провели кабель, так еще и приволокли разного лома для будущих перековок. Более того, только вчера к нему прислали паренька на подхват, будто к матерому мастеру. Парень попытался выделываться, но огреб по хлебалу свежевыточенной рукоятью для балды (заготовку Влад нашел в ломе) и больше не повторял ошибок. Новоявленный кузнец ожидал, что придется выслушивать от родни парня за эту воспитательную меру, но те, напротив, оказались еще и благодарны: «помогало» на досуге поразмыслил, почесал больную челюсть и решил, что с кузнецом ссориться – себе дороже, а за работу еще и деньги перепадут, чем и прикончил свое лоботрясничество.
Спал Влад теперь только в кузнице. Он не видел снов, замученный утренней работой, но каждый день он учился чему-то новому. Ошибки бывали все реже и реже.
Таня не узнала мужа, когда тот высунулся из кузницы, держась за оба косяка.
- Ты, жена, как хочешь, а жить мы здесь будем! – заявил он вместо приветствия.
И прежде, чем жена переварила новость, добавил:
- Жить у бабки Евдокии будем, она не против, а нам полезно. Все равно в городе хату снимаем.
- А работа? – возразила было Таня.
- У меня ее – задом ешь! Кстати, привези мои старые справочники по металлургии: я температур закалки не помню, а скоро пригодятся.
- Ты что? Работу нашел?
- Более того, – довольно ухмыльнулся Влад – я сам ее создал. Ничего так по деньгам выходит, да я и навык повышать думаю. Так что книги не забудь привезти. Те самые, мои, по металлургии, по которым я в путяге учился.
- Эй, пацан!!! – внезапно рявкнул он развернувшись - Ты, что, спишь? Если железо в горне остынет, я тебя туда запихну разогревать!
- Извини – он виновато улыбнулся жене – помошничек зафилонил. Ты сейчас к Евдокии иди, а я вечером подойду, как с работой разгребусь…
… С того дня прошло три месяца. Влад стоял после смены в кузнице по привычке, прибирая рабочее место, вспоминал все события того времени. Жена даже не ломалась: ей, выросшей в далекой деревушке, город никогда особо не нравился, и навыки работы по хозяйству она имела. Именно на ней сейчас возлежала большая часть работы по огороду: Влад не отказывался ковыряться в земле, но толковым огородником он никогда не был. Жили они у Евдокии, благо старая знахарка, соскучившись за годы по новым людям, была только рада тому. С месяц назад они прикупили оборудование для пекарни, и выпечка хлеба стала серьезным подспорьем: в деревушке не было русских печей и обычные «комины» могли только обогревать дома, а хлеб приходилось покупать на далеком рынке. Председатель смотрел на это нововведение косо, но после того, как на него надавили всей деревней, махнул рукой и выделил небольшой сарайчик, который Влад с Таней и приспособили под выпечку и продажу. Хлеб получался быстро сохнущий, но отменный. Таня наловчилась с учения бабки Евдоши выпекать даже узорные караваи, которые на любых праздниках были желанны.
Сын тоже мало огорчался. Сверстников, конечно, было очень мало: люди предпочитали, повзрослев, уезжать в город, ближе к карьере и астме. Потому детей привозили в основном на каникулы и праздники. Впрочем, остальное время он либо был под присмотром одиноких стариков, чьи внуки давно выросли, либо сам гордо шнырял по окрестностям. Влад поначалу опасался за него, зная, что тут есть змеи, но, увидев один раз, как сын что-то прошептал и бурая гадюка торопливо уползла из под ног, бояться перестал: Евдокия, видимо, научила ребенка некоторым своим заговорам.
Вовка, данный в помощники, заматерел. Уважением у сверстников он стал пользоваться достаточно давно, но Влад уважать его начал только после того, как тот поленом выбил за дверь кузницы местного дебошира, а на гневное «чего во взрослые разговоры лезешь», обиженно заявил: «а чего он в нашей кузнице, как у себя дома?!» Именно тогда Влад и стал его уважать. Не за поступок, а за то, что работа для бывшего раздолбая стала чем-то очень важным, за что стоит радеть.
Влад все работал в кузнице. За эти месяцы он значительно повысил навыки, и единственное в чем не стал бы состязаться с профессионалами, так это в изготовлении булата и работе гидравлическим молотом. Кузница не была стабильно доходным местом, и потому иногда Влад помогал трактористам в починке их «коней». Не то, чтобы он сильно в этом смыслил, но прошлая работа в автосервисе позволяла быть ценным помощником. Однако, даже в выходные дни Влад бывал в кузнице. Даже не по нужде – для дома что-то сковать, а просто для души…
Часто, с подначки знахарки, к нему несли хворых детей, с просьбой перековать их на здоровых. Влад не отказывал. Он тушил горн и трижды на руках проносил ребенка над его тлеющими углями. Потом он ковал что-то для той семьи – иголку, которой шили бы ребенку одежду, гвоздик, который вбивали в изголовье кроватки, ножницы для кройки пеленок… Евдокия его тому не учила. Он сам помнил те традиции славян, что читал в книгах еще в бытность горожанином. Денег за кузнечную волошбу не брал: с ними могла уйти и вся его сила. Но благодарные матери часто норовили чем-то помочь их семье. А если и не благодарили, Влад не обижался: доброе дело награды стоит, но никогда ее не требует. Иначе добрым быть перестанет.
… Стук в дверь прервал размышления. Влад подошел, удивляясь, что жена не стала дожидаться его дома, и открыл дверь… Это была не Таня… Незнакомка стояла в легком городском платье, почти сливавшемся с сумерками и на туфляхшпильках, столь нелепых для местности. Чуть приглядевшись, Влад заметил, что туфли ничуть не сбиты и не запачканы. Вот тут-то стало страшно…
- Загостился ты тут. – сказала незнакомка.
- Ничего, что я здесь, вообще-то, живу? – ощерился Влад, больше для храбрости.
- Ты здесь не живешь – незнакомка невероятным образом покачивалась с каблука на носок, что вообще выходило за грань понимания, при толщине тех самых каблуков.
- Ты здесь не живешь. Ты загостился. Эта деревушка лет через двадцать вымрет. Ты останешься единственным стариком в ней. Брошенным и забытым. Ты думаешь, что сын решит остаться тут, когда в городе столько всего? Ты помнишь, как некогда жена ушла в город, бросив, забыв свое село? Пошли!
Ее тон стал приказным. Это дало Владу еще немного храбрости: он терпеть не мог, чтобы ему кто-то приказывал. Особенно – в его кузнице.
- А меня в городе кто-то заждался?
- Да – женщина, кажется, была неуязвима для ехидства – тебя ждет твоя работа. Тебя ждет твое жилье. Тебя ждет твой город.
Работа – бесконечный мутный поток, слитый из интриг, вымаливания, лебезятничества, унижения и бесполезной траты сил, направленной на чужую роскошь. Жилье – непрерывная череда квартир с соседями, доживающими свой век в бесконечных пьянках, разборках и воровстве. Город – набор домов из пыли, между которыми течет смог, называемый по ошибке воздухом, стоящие на углах проститутки и лежащие у стен бомжи, вопли зомбоящиков, неоновая реклама увеселительных заведений с их синтетической радостью…
- И ТЫ ТУДА ВЕРНЕШЬСЯ! - даже не приказала, а констатировала очевидное гостья.
С рыком Влад толкнул дверь и захлопнул ее перед лицом говорившей
- Хрен я вам туда вернусь! И вот тут проснулась старая болезнь… Сердце истошно заколотилось о ребра, точно стараясь вырваться из груди. Подкосились ноги. Воздух будто ушел из легких. В такт пульсу, тощее тело швыряло по кузнице из стороны в сторону.
- И ТЫ ТУДА ВЕРНЕШЬСЯ!
Влад нащупал молот и клещи. На наковальне остался неубранный днем кусок металла. Влад еще раздумывал тогда – выкинуть в перековку или еще сгодится. Теперь уже не раздумывая, он зажал его клещами и стучал ручником. Попадал по куску, по клещам, по наковальне… Безо всякой цели. Так ползет умирающее тело, которому никак не верится в свою смерть, даже если в нее поверил разум… Резким толчком боль отпустила. Влад, задыхаясь, но уже дыша, упал рядом с наковальней. В руку ему упало изделие. Маленькое стальное сердце. Кузнец дрожащими руками поднес его к глазам, желая рассмотреть поближе, а потом сильно сжал в кулаке…
… Открыв глаза, Влад с удивлением отметил, что чувствует себя вполне нормально. Попытался отыскать маленькое сердечко, но его не оказалось ни на полу, ни в одежде.
- Приснилось, что ли?
Не было даже той усталости сердечной мышцы, которая всегда оставалась после приступов по нескольку дней. Однако руки гудели, как будто лупили по наковальне со всей дури в течении часа.
- Значит, волошба…
Влад понял, что впервые в жизни сковал не просто здоровье, а смог, подобно древним легендарным кузнецам, сковать собственную судьбу. Вот только одно его беспокоило: не станет ли его новое сердце бесчувственным, стальным до самой своей глубины?
Когда за кузнецом захлопнулась дверь, луна осветила через окно металлические завитушки на стене, оставшиеся еще от колхозных кузнецов, и те послушно сложились в бородатое лицо. Лик ободряюще улыбнулся вослед Владу.
Чай (рассказ слесаря)
… Славка очень любил чай. Да не просто любил – превращал потребление в ритуал. Да не просто чай, а чай с кучей подвыкидов: только черный цейлонский и в сочетании «ложка сахара на сто грамм чая». А кружки Славки год от года росли. Из обычных двухсот-трехсот граммовых, к двадцати годам на полке не осталось ни одной, все место заняли кружки грамм на четыреста. Спустя еще несколько лет Славке подарили пол-литровку, и он позабыл прежние предпочтения. И вот, всего лишь пару лет назад нашел он чудо – посудину на шестьсот грамм… С тех пор с ней и не расставался. Хотя, поначалу, выпивать последние сто грамм было тяжеловато, но тренировки быстро сгладили проблему. На него глядели как на маньяка, когда он наливал в эту кружку свой чай. Только черный цейлонский! Больше всего наблюдателей убивали шесть ложек сахара. Но в другой пропорции Славка просто выплескивал даже свой любимый напиток. Он пил только так. Черный цейлонский, из большой посуды, с ложкой сахара на сто грамм напитка.
Когда он пил чай, медленно и вдумчиво, тени на его лице попеременно складывались в иероглифы египетской Книги Мертвых, изречения ассирийца Ахыкара, скандинавские руны (причем доминировали «сила», «дорога» и «близость»).
Когда Славка сидел с кружкой, сверкающие сталью парфянские драгуны переводили коней с рыси на шаг, и сотники сверхвыразительными жестами демонстрировали притихшим солдатам, что они с ними сделают, если о ламеллярные доспехи звякнет хоть что-то из экипировки. Бородатые русичи также утишали походный гомон и, одобрительно глядя на Славкину посудину, шептали: «силен пить, паря!». Подметив момент чаепития, хитрозадые эллины спешили устроить Олимпийские игры, мотивируя это внезапно наступившим перемирием. А доблестные рыцари, как-то раз, случайно натолкнувшись на Славку в момент чаепития, резко изменили направление похода, в результате чего, к полному недоумению арабов, вместо них огреб Константинополь.
Тревожить чаепитие Славки, считалось по всей Ойкумене дурным тоном и занятием, недостойным настоящих воинов. А говоря чуть проще, даже отмороженные спартанцы помнили, чем закончился подобный случай при Марафоне. Ведь именно тогда, неосторожный Мильтиад, оказавшись зажатым между персами и взъяренным Славкой, предпочел самоубийственную атаку на азиатов.
Второй случай произошел аккурат на Каталаунских полях. За близорукость огребли знатных дюлей и римляне и гунны (причем обе стороны потом договорились считать, что тогда получили они сами, друг от друга).
Монгольская орда оказалась умнее гуннской, а потому просто не сунулась в родную Славкину Новгородчину. А сам Славка, засидевшись за чаем, даже не заметил ига. Поговаривают, правда, что когда запас чая кончился, он озверел настолько, что подоспел точно к стоянию на Угре, которое сразу превратилось в повальное бегство монголов и конец их налогообложения.
Третий случай произошел в начале 19 века. А ведь предупреждали же Корсиканца…
Последний раз Славкино чаепитие очень неаккуратно прервала бомбежка в середине 20-го. Сам Славка, который пил чай и никого не трогал где-то в далеком тылу, сильно удивился и пошел уточнять у фашистов насчет здоровья. Нельзя сказать, что советские войска не справились бы без Славки… Все-таки он подоспел своим пешим ходом довольно поздновато… Но Курская дуга получила свое название отнюдь не из-за топографических особенностей: всей найденной там бронетехнике, технарь Славка, с помощью лома и такой-то матери, придал форму коромысла. Сталин даже хотел репрессировать Славку. Но потом передумал: кто же в ГУЛАГе позволит ему чай цейлонский спокойно гонять?
Да что там войска? Самые хитрые раввины из Самого Тайного Общества «Шекелей», (которые так себя и именуют – «СТО Шекелей») поговаривают, что всемирный потоп и не стал всемирным, потому что как раз тогда Славка засел на Арарате с чаем..!
Сейчас, в 2010 году, Славка стал очень задумчив. Даже чаи свои гоняет уже как-то рассеянно, а все больше бегает по магазинам и скупает заварку. И посудину заказал себе – цистерну с подогревом и краном. И все задумчиво просматривает новости. Как-то оговорился, что на все его подготовки только пара лет осталась, а там ему капитально чаем заливаться придется.
Может, оно и правильно?
Скинемся ему на чай, мужики, пока бугор в цех из курилки нас не погнал, а?
Позови его
Блеклое июньское солнце пригибало к земле траву на старых курганах, гладило спину Волхова, швырялось бликами в стекла и крыши далекого городка.
Двое стояли на сопке. Оба – молодые парни, но в их словах, жестах и, даже, чертах лица сквозила древность. То, что было их сходством, было же и различием: древность казалась самой сутью первого, а молодое лицо наводило на мысли о том, что оно призвано лишь служить данью моде. Во втором человеке старина казалась привитой, въевшейся пылью дорог, впитавшейся копотью курных изб, пожаров и походных костров.
- И что у вас опять не получилось? – с усталой издевкой спросил первый.
Второй пожал плечами:
- Да все получилось. Сторонние люди научились на нас смотреть, а не слепо осуждать. Хорошие люди сплочены в артели, рода и заимки. Мразь выдрана из наших рядов и никто не подаст им руки. И нас больше не путают с ней. Рождаются и воспитываются в старых заветах дети…
- По твоему виду того не скажешь!
Курганник уселся на землю и закончил:
- У тебя лицо, как будто тебе отца в неволю продавать надо.
Человек поморщился:
- Да как тебе объяснить… Вроде, все мы сделали правильно. Чтобы нас сейчас задавить или развалить – не один год надрываться надо. Меня вот что гнетет… Впрочем, к делу это не относится.
- Все к делу относится! – Курганник как-то зло махнул рукой – думаешь, главное до крови работать? А от своей награды отказываться привык? От рожи твоей, кислой, на обрядах никому не тошно?
- Короче… - человек явно не знал, как объяснить. - Все у нас правильно. Да вот… Хочу богов среди нас увидеть. Не так, чтобы они исподволь помогали, а жили среди нас. Как в сказках описано…
- Сами гнали, вот они и далеко. Сказали бы еще спасибо, что они вас, как своих детей жалеют. Жалея, вам потакали, да ушли. Жалея же, из своей ссылки вам помогают. Вы же без них солнца не сдвинете, хлеба не нарастите, друг друга не полюбите! А ведь как гнали! «Досыта ел-пил, плыви теперь прочь!» Боги недалече ушли, чтоб вас без присмотра не бросать. А поплыли, кстати, именно вы. Как говно весной по Волхову!
Курганник перевел дух и продолжил:
- Теперь имена из книжек понахватали, костры у чурок разожгли, баб на Купалу осеменили, так и все – беги к вам, спотыкаясь от радости, да?
Внезапно он сбавил обороты:
- Ладно, твоих-то я знаю. Хорошие люди. Почти как те, кого я помню. К твоим-то и вернуться стоит. Но, сам пойми: вы богов гнали, вы же, без них рядом, жить научились. Та падаль, что в веру играет – разговор вообще отдельный. А твои – жить научились, а выучившись – побеждать начали. К людям вообще боги не придут, потому что те их гнали. К падали – тем паче не придут, потому что падаль до сих пор гонит.
Он рассмеялся двусмысленности выражения и закончил:
- А твои в богах не слишком нуждаются. Но если хочешь, чтобы они к вам вернулись – позови их.
- Как? На обрядах же…
- Не по обрядам зови, а от себя. Мне ли тебя учить? Кого боги словом вооружили?
Человек рванулся всем телом к отпрянувшим волнам Волхова, и над курганами грянуло:
- ПЕРУН!
Этот голос зажигал сердца, заставлял людей искать нечто, что они не понимали, но готовы были назвать родным, он внушал уверенность, а когда надо – ужас. Этот голос останавливал щиты ОМОНа, бросал людей в битву… Он выдергивал их из самых темных ям безнадеги… Вот и сейчас – в полутора верстах от сопок люди спрашивали себя: от чего так сердце зашлось? Но над сопками было тихо.
Курганник покачал головой.
- Позови.
- ПЕРУН!
Охнул в испуге Волховский Змей, волны зашлепали в песчаный берег. В трех верстах разлетелся сияющим крошевом монастырский витраж. И голос зовущего рассыпался на последнем звуке такими же кровавыми хрустящими осколками.
- Позови – с нажимом, точно объясняя, повторил Курганник.
- Перун…
Чуть слышный сип не спугнул бы и мошки рядом с лицом. Человек упал на курган, давясь собственной кровью и удивляясь, что истерзанное горло смогло назвать имя…
А над курганами солнечное небо расколол гром…
На плечах великанов (послесловие)
Возможно, у вас, после прочтения этой книги, появился вопрос: а нужен ли современному миру языческий опыт? Ведь, казалось бы, язычество – вроде как нечто примитивное, застопорившееся в самом начале прогресса, а сейчас – у людей есть ядерная бомба, шикарные автомобили и интернет. На это я могу лишь посмеяться. Посмеяться даже не над вопросом, а над причинами, которые его породили. Просто за те века, которые русский человек был оторван от языческих корней и все реже контактировал с природой, сложился ложный стереотип, согласно которому прогресс – явление внерелигиозное. Отчасти, возникновению этого предубеждения способствовало засилье монотеистических форм религии (христианство, ислам, иудаизм и т.п.) с их основным уклоном в ритуалистику. И в немалой степени стимулировала закрепление стереотипа в умах человечества пропаганда, намеренно примитивизирующая наших предков. А между тем, язычество – не столько религия, сколько мировоззрение. Ритуал, на который в монотеизме делается особый упор, не слишком часто подталкивает человеческую мысль к изобретению, поскольку в самой своей сути является аналогом штамповочного конвейерного производства: знай, смотри, чтоб ни миллиметра в сторону да ни капли мимо, и получишь заранее оговоренный результат. А мировоззрение язычника, это мир анализатора и естествоиспытателя, мир контактера, налаживающего взаимовыгодное сотрудничество с окружающей его вселенной. Поэтому именно язычество является наиболее правильной основой для прогресса. Почему не «единственной», а именно «правильной»? Да потому что безответственный прогресс, явленный нам в фильмах и книгах образом «сумасшедшего ученого» (а в реальности – «научником», готовым на все ради собственной зарплаты), явление обыденное в своем ужасе: двигатели внутреннего сгорания помноженные на «нефтяные катастрофы», атомная энергия - и Чернобыль в обнимку с Фукусимой, индивидуальный комфорт каждого человека, способствовавший возникновению огромных свалок и загрязненных рек… Прогресс? Несомненно. Но преподнесенный нам в духе вредительства. С ядовитыми и радиоактивными довесками. А между тем, люди, чьими убеждениями являются анимизм и базирующаяся на нем ответственность, никогда не примут лозунг «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их – наша задача!» А потому, в прогрессе на основе язычества не может быть экологических катастроф или истощения ресурсов, каковые мы имеем на сегодняшний день, как пример потребительского отношения к природе.
«Какой у язычества прогресс?! Кто его видел?»
Скорее всего, эти слова уже прямо рвутся из вас. Но, прежде чем засорять интернет гневными отзывами о книге, вам стоит немного заняться собственным образованием. И мое пожелание – следствие не моего же тяжелого характера, а вашей, критик, невнимательности: все, что вы сейчас имеете, существует благодаря достижениям языческого мировоззрения.
Что будет, если отказаться от этих подарков, вернуть их язычникам? Каноны современного искусства – Греции, современное право – Риму, систему законов – Вавилонии, шелк, бумагу и порох – Китаю, сталь – Индии, а железо – кочевникамхеттам, письменность – Финикии… Времяисчисление, календарь, математику, флот, колесо, армию и астрономию сложить в могилы языческих изобретателей Шумера… Геометрию, мелиорацию и механику схоронить в пирамидах Египта… Что тогда останется? А если пойти дальше, и отстоять права язычников каменного века? Чем вы расплатитесь с людьми неолита за строительство, литье, ткачество и аграрные навыки? А с мезолитом за прирученных животных, оружие дальнего боя и первые суда? А с палеолитом за медицину, первые ремесленные наработки и огонь?
Отнимите у человека все достижения язычества, и он будет просто человекоподобным животным, которое голым кочует по земле в поисках диких плодов и падали. А ведь это, уважаемый, ваш настоящий облик, который язычество сумело облагородить за 60 тыс. лет своего существования.
Роберт Соиер высказался по этому поводу так: «если мы и видим дальше, то лишь потому, что стоим на плечах великанов».
Своей книгой я надеялся передать толику опыта наших предков. Пусть и языком современной литературы. Вообще, мне часто приходится обращаться к теме язычества в условиях современности. И я считаю это немаловажным: язычество – вера, которой предстоит жить среди людей, а не валяться мертвым артефактом в музее ради того, чтобы время от времени на нее праздно глазели.
Но чем именно для вас станет эта книга? Сказками для ваших детей? Дверью в далекое, но не забытое прошлое? Праздным чтивом? Или опорой нынешнему дню? Это уже зависит только от вас.
А я пойду, пока, налью себе чаю. Черного. Цейлонского. 21.03.2012
Список первоисточников
Список источников, из которых почерпнуты образы и мировоззрение героев сказок, а так же события, детали быта и обряды, сведения о педагогике сказки и все остальное.
Алексеев С. В. Славянская Европа V-VI в.в. / С. В. Алексеев – М.: Вече, 2005 г.
Алексеев С. В. Славянская Европа VII – VIII в.в. / С. В. Алексеев – М.: Вече, 2007 г.
Афанасьев А. Н. Мифология Древней Руси. / А. Н. Афанасьев – М.: ЭКСМО, 2005 г.
Баранов. Д. А. Мужики и бабы. Мужское и женское в традиционной культуре. / Д.А. Баранов, О. Г. Баранова, Е.Л. Мадлевская и др. – СПб.: «Искусство – СПб», 2005 г.
Баранов. Д. А. Русская изба. Иллюстрированная энциклопедия. / Д.А. Баранов, О. Г. Баранова, Е.Л. Мадлевская и др. – СПб.: «Искусство – СПб», 2004 г.
Баранов. Д. А. Русские дети. Основы народной педагогики. / Д.А. Баранов, О. Г. Баранова, Т. А. Зимина и др. – СПб.: «Искусство – СПб», 2006. Г
Баландин Р. К. 100 великих богов / Р. К. Баландин // ООО «Издательство «Вече 2000» - М.: 2004 г.
Берген Л. Славянские суеверия / Л. Берген – М.: АСТ; СПб.: Астрель – 2006 г.
Берегова О. Символы славян / О. Берегова – СПб.: «Издательство ДИЛЯ», 2007 г.
Буенок А. Русские обряды и праздники [Календарь 2004 г.] / А. Буенок – СПб.: Тригон, 2003 г.
Буенок А. Русские обряды и праздники [Календарь 2005 г.] / А. Буенок – СПб.: Тригон, 2004 г.
Буенок А. Русские обряды и праздники [Календарь 2007 г.] / А. Буенок – СПб.: Тригон, 2006 г.
Былины / состав. В. И. Калугин – М.: Правда, 1996 г.
Вейс Г. Великое переселение народов. Готы, гунны, славяне, германцы. / Г. Вейс // История культуры народов мира. / Г. Вейс – М.: Эксмо, 2005 г.
Власов. А. С. и Элькин Г. Н. Древнерусские крепости Северо-Запада/ А.С. Власов, Г. Н Элькин – СПб.: Паритет, 2007 г.
Власова М. Русские суеверия. / М. Власова – СПб.: «Азбука», 2001 г.
Воейков Н. Н. Церковь, Русь и Рим / Н. Н. Воейков – Мн.: Лучи Софии, 2002 г.
Георгиев В. А. Пособие по истории СССР для подготовительных отделений вузов: Учеб. пособие в 2-х частях. Ч.1./ В. А. Георгиев и А. С. Орлов // ред. коллегия – Н. С. Кинятина, Ю. С. Кукушкин, А. М. Сахаров – М.: Высшая школа,1979 г.
Геродот. История. / Геродот – перевод и примечания Г. А. Статоновского – М.: Научно-исследовательский центр «Ладомир», 2001 г.
Гимбутас М. Славяне. Сыны Перуна. / М. Гимбутас. (перевод с английского Ф. С. Капицы) – М.: ЗАО Центрполиграф, 2007 г.
Глазычев В. Л. Зарождение зодчества. / В. Л. Глазычев – М.: Стройиздат, 1983 г.
Гордиенко Н. С. Крещение Руси. Факты против легенд и мифов. / Н. С. Гордиенко – Л..: Лениздат, 1986 г.
Грунтовский А. Русский кулачный бой. История, этнография, техника. / А. Грунтовский – СПб.: «Издательский дом Нева»; М.: «Олма-Пресс», 2001 г.
Грушко Е. А. Энциклопедия русских суеверий. / Е. А. Грушко, Ю. М. Медведев – М.: «ЭКСМО Пресс», 2000 г.
Грушко Е. А., Медведев Ю. М. Русские легенды и предания / Е. А. Грушко и Ю. М. Медведев – М.: ЭКСМО, 2006 г.
Джуринский А.Н. История педагогики древнего и средневекового мира. Учебное пособие для высшей школы. / А.Н. Джуринский. – М.: Издательство «Совершенство», 1999 г.
Ди Зерига Гус. Христиане и язычники: анализ воззрений и поиски взаимопонимания / Гус Ди Зерига – пер. с англ. К. Савельева – М.: Фаир-Пресс, 2002 г.
Долгов. В. В. Быт и нравы Древней Руси / В. В. Долгов – М.: Яуза, Эксмо, 2007 г.
Донини А. Люди, идолы и боги / А. Донини (пер. с итал. И. И. Кравченко) – М.: Политиздат, 1966 г.
Дорожкин Н. Не водитесь с русалками. / Н. Дорожкин // Наука и религия №3, 2000 г. / глав. ред. В. Ф. Правоторов – М.: ОАО «Производственное объединение «Пресса-1», 2000г.
Другаль С. Язычники / С. Другаль // Мир приключений // сост. В. С. Мальт – М.: - Детская литература, 1990 г.
Дудко Д. Матерь Лада. Божественное родословие славян. Языческий пантеон. – М.: ЭКСМО, 2003 г.
Елинек Ян. Большой иллюстрированный атлас первобытного человека / Ян Елинек, перевод Е. Фиштейна под редакцией В. П. Алексеева. – Прага.: Артия, 1982 г.
Забылин М. Русский народ. Его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия. / собр. М. Забылин. [ Репринтное авоспроизведение издания 1880 года. Отвественный за выпуск – Л. Н. Миронец.] – Симферополь.: Редотдел Крымского комитета по печати. Типография издательства “Таврида”, 1992 г.
Иванин М. И. О военном искусстве монголо-татар и средниазиатских народов при Чингисхане и Тамерлане. / М. И. Иванин – СПб.: АО «Славия»2003 г.
Институт философии АН СССР. Введение христианства на Руси / Ин-т философии АН СССР, отв. ред. А. Н. Сухов – М.: Мысль, 1987 г.
Как была крещена Русь [2-е издание] / Г. Прошин, Б. В. Раушенбах, А. Поппэ и др. – М.: - Политиздат, 1990 г.
Капица Ф. С. Тайны славянских богов. / Ф, С, Капица – М.: Рипол-Классик, 2006 г.
Констэбл Дж. Неандертальцы / Дж. Констэбл – перевод с английского И. Гуровой, редакция Ю. Г. Рычкова – М.: Мир, 1978 г.
Красноречьев Л. Е., Тынтарева Л. Я. «…Как мера и красота скажут.»/Л. Е. Красноречьев, Л. Я. Тынтарева – Спб.: Лениздат, 1971 г.
Левкиевская Е. Мифы русского народа / Е. Левкиевская – М.: Астрель: АСТ – 2005 г.
Лубченков Ю. Древняя Русь. Московское царство. Начало империи. [серия: «Все полководцы России»] / Ю. Лубченков – М.: Вече, 2002 г.
Мадлевская Е. Русская мифология. Энциклопедия. / Е. Мадлевская – М.: ЭКСМО; СПб.: Митгард, 2006 г.
Максимов С. В. Куль хлеба. / С. В. Максимов – Л.: Лениздат, 1987 г.
Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила./ С.В. Максимов – СПб.: ТОО «ПОЛИСВЕТ», 1994 г.
Муравьева Т. В. Мифы славян и народов Севера / Т. В. Муравьева – М.: Вече, 2005 г.
Народные русские сказки А. Н. Афанасьева / состав. А. А. Горелов – Л.: Лениздат, 1983 г.
Науменко Г. М. Вся славянская мифология. / Г. М. Науменко – М.: ООО «Издательство Астрель»; ООО «Издательство АСТ»; ОАО «Люкс», 2004 г. (Хрестоматия школьника)
От прибаутки до былины. Русский фольклор. / состав. В. Аникин – М.: художественная литература, 1991 г.
Петрухин Владимир. Древняя Русь IX-1263 г. / В. Я. Петрухин – М.: - АСТ: Астрель, 2005 г.
Платонов С. Ф. Сочинения по русской истории. Т.1. / С. Ф. Платонов // Сочинения по русской истории в 2-х томах – СПб.: Стройлеспечать, 1993 г.
Предания земли русской. Ростов н/Д.: Феникс, 1993 г.
Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. Принятие христианства. / О. М. Рапов – М.: Высш. шк., 1988 г.
Ремизов А. М. К морю-океану / А. М. Ремизов // Городок в табакерке / сост. С. Серов – М.: Правда, 1989 г.
Русская демонология. Сказания о земле русской. / состав. Н. Будур – М.: Астрель: АСТ, 2006 г.
Рыбаков Б. А. Язычество древних славян. / Б. А. Рыбаков – М.: София, Гелиос, 2002 г.
Рыженков Г. Д. Народный месяцеслов: Пословицы, поговорки, приметы, присловья о временах года и погоде. / Г.Д. Рыженков – М.: Современник, 1991 г. Семенова М.
Мы – славяне! / М. Семенова – СПб.: Азбука, 1998 г.
Серов С. Словарь устаревших слов и мифологических персонажей / С. Серов // Городок в табакерке / сост. С. Серов – М.: Правда, 1989 г.
Сказки верховины. Закарпатские украинские народные сказки. / состав. И. М. Чендей – Ужгород.: Карпаты, 1965 г.
Славянские сказки. [редакторские данные не сохранились]
Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святослава, внука Олегова // Русская литература.
Хрестоматия для 8 класса средней школы. / совтав. Н. Л. Бродский и И. Н. Кубиков. Издание 25 – М.: Просвещение,Ю 1968 г.
Сулимирский Тадеуш. Сарматы. Древний народ юга России. / Тадеуш Сулимирский - М.: Центрполиграф, 2008 г.
Суслова А. В. Статистика имен / О русских именах / А. В. Суслова и А. В. Суперанская. – Л.: Лениздат, 1985 г.
Творогов О. В. Древняя Русь. События и люди. / О. В. Творогов. – СПб.: Наука, 2001 г.
Трубников Б. Г. Определитель оружия и вооружения / Б. Г. Трубников. – СПб.: Полигон; М.: - АСТ, 1997 г.
Фон Паль Лин. Тайны Киевской руси / Лин фон Паль – М.: АСТ; СПб.: Астрель-СПб, 2008 г.
Хорев. В. Н. Реконструкция старинного оружия. / В. Н. Хорев. – Ростов н/Д: Феникс, 2006 г.
Хрусталев Д. Г. Русь: от нашествия до «ига»./ Д. Г. Хрусталев. [2-е издание.] / СПб.: Евразия, 2008 г.
Шаповалова О. Русские обряды и праздники. [Календарь на 2006 год] / О. Шаповалова – СПб.: Тригон, 2004 г.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
