Эпиктет. Энхиридион
КНИГА 1. Диатрибы(рассуждения) Эпиктета
Я передаю лишь то, что слышал от моего учителя, и сохраняю его живую речь — такую, какой она рождалась на глазах у слушателей.
Не жди здесь чудес: путь долог, начало трудно, но без пота не бывает победителя. Кто усвоит эти уроки и применит их на деле, тот будет готов к любой встрече — с царём, с судьёй, с самой судьбой. Остальное — пустые слова.
Арриан Луцию Геллию радоваться.
Не записывал я речи Эпиктета так, как кто-нибудь записывал бы подобные вещи, и не выносил их в люди сам, я, который даже и не утверждаю, что записываю.
А что слышал от него говорящего, то самое и пытался, насколько возможно было, теми же словами записав, сохранить на будущее для себя как памятные записи его мысли и прямоты.
Таковы же они, как естественно, — каковы кто-нибудь, с ходу побуждённый, сказал бы другому, а не каковы кто-нибудь с расчётом на то, что впоследствии другие будут их читать, записывал бы.
Будучи же таковыми, не знаю как, ни по моей воле, ни с моего ведома, выпали они в люди.
Но мне, право, не велика забота, если окажусь неспособным записывать, а Эпиктету — и вовсе не малая, если кто-нибудь пренебрежёт его речами, поскольку и произнося их, он был явно устремлён ни к чему иному, кроме как двинуть души слушающих к наилучшему. Если же действительно это самое и совершали бы эти речи, они имели бы, полагаю, то, что и должно иметь речи философов; если же нет, — но пусть знают читающие, что, когда сам он произносил их, слушающему их необходимо было испытывать то самое, что и он сам желал испытать.
Если же сами речи сами по себе этого не совершают, то, может быть, виноват я, а может быть, так и необходимо, чтобы дело обстояло. Будь здоров.
О том, что в нашей власти, и что не в нашей власти.
Из прочих способностей вы не найдёте ни одной, которая была бы сама себя созерцающей, а значит, и одобряющей или отвергающей.
Грамматика до каких пределов простирается в созерцании? До различения букв. Музыка — до различения мелодии.
Но созерцает ли какая-нибудь из них саму себя? Никоим образом. Но когда, скажем, ты пишешь что-то другу, то о том, что́ нужно написать, скажет грамматика; а вот следует ли писать другу или не следует — грамматика не скажет. И о мелодиях так же — музыка: следует ли сейчас петь и играть на кифаре или не следует ни петь, ни играть — не скажет.
Кто же скажет? Та, что и саму себя созерцает, и всё прочее. А это что за способность? Разумная способность: ибо только она одна дана, чтобы постигать и саму себя — что она есть, на что способна, с какой ценностью пришла, — и все остальные.
Ибо что иное говорит, что золото прекрасно? Само золото ведь не говорит. Ясно, что это способность, пользующаяся представлениями. Что иное различает музыку, грамматику, прочие способности, испытывает их применения и указывает подходящие моменты? Ничто иное.
Итак, как и подобало, самое сильное из всего и главенствующее боги сделали только в нашей власти — правильное пользование представлениями; всё же остальное — не в нашей власти. Неужели потому, что не хотели?
Я, по крайней мере, думаю, что если бы могли, то и то другое нам бы доверили; но совершенно не могли.
Ибо находящимся на земле и привязанным к такому телу и таким сотоварищам — как возможно было не быть стесняемым в этом внешними вещами?
Но что говорит Зевс?
«Эпиктет, если бы было возможно, то и твое тело, и твоё имущество я сделал бы свободным и беспрепятственным.
Ныне же, да не будет тебе неведомо, это не твоё, а глина, искусно замешанная.
Поскольку же этого я не мог, мы дали тебе некую долю нашу — эту способность — побудительную и отвратительную, стремящуюся и уклоняющуюся, и, попросту говоря, пользующуюся представлениями; заботясь о ней и полагая в ней своё, ты никогда не встретишь препятствия, никогда не будешь стеснён, не будешь стонать, не будешь жаловаться, не будешь льстить никому.
Что же? Неужели это кажется тебе малым?» — «Да не будет». — «Доволен ли ты тогда этим?» — «Молю богов».
Ныне же, будучи в состоянии заботиться об одном и прилепляться к одному, мы предпочитаем заботиться о многом и быть привязанными ко многому — к телу, к имуществу, к брату, к другу, к ребёнку, к рабу.
Итак, будучи привязаны ко многому, мы отягощаемся ими и увлекаемся вниз.
Поэтому, когда нет попутного ветра, мы сидим, мучаясь, и беспрестанно выглядываем: «Какой ветер дует? Борей». Что нам до него? «Когда же западный подует?» Когда ему будет угодно, любезнейший, или Эолу. Ибо тебя бог не сделал распорядителем ветров, а Эола.
Что же? Надо наилучшим образом устраивать то, что в нашей власти, а остальным пользоваться так, как оно устроено по природе. «А как устроено по природе?» Как бог пожелает.
«Значит, мне одному сейчас отрубят голову?» Ну и что? Ты хотел бы, чтобы все были обезглавлены, чтобы тебе было утешение? Не хочешь ли ты так вытянуть шею, как некий Латеран в Риме, когда Нерон приказал его обезглавить? Вытянув шею и получив удар, который оказался слабым, он слегка сжался, но затем снова вытянул.
Но и ещё раньше, когда к нему подошёл некий Эпафродит, приближённый Нерона, и допрашивал его насчёт того, чтобы его погубить, он сказал: «Если захочу что-то, скажу твоему господину».
«Что же нужно иметь наготове в подобных обстоятельствах?» Что иное, как не — что моё и что не моё, что мне позволено и что не позволено?
Мне должно умереть — что же, и с воплями? Быть закованным — что же, и с причитаниями? Быть изгнанным — разве кто-то мешает мне, смеясь, с добрым духом и благодушно?
«Скажи тайны». — Не скажу: ибо это в моей власти. — «Но я закую тебя». — Человек, что ты говоришь? Меня? Мою ногу закуёшь, а моё решение — даже Зевс не
может одолеть. — «Брошу тебя в темницу». — Тело моё. — «Отсеку голову». — Когда же я тебе сказал, что у меня одного шея неотрубаема?
Вот что должны упражнять философствующие, это записывать ежедневно, в этом упражняться.
Фрасея имел обыкновение говорить:
«Сегодня я предпочту быть казнённым, нежели завтра быть изгнанным».
Что же ему сказал Руф? «Если ты выбираешь как более тяжкое, то какова глупость этого выбора? Если же как более лёгкое, то кто тебе это дал? Не хочешь ли ты упражняться в том, чтобы довольствоваться данным?»
Поэтому-то Агриппин что говорил? Что «я сам себе не становлюсь препятствием». Ему донесли, что «тебя судят в сенате». — «Доброй удачи. Но наступил пятый час» (а в этот час он имел обыкновение после гимнастики принимать холодный душ):
«Пойдём-ка и позанимаемся». Когда он позанимался, приходит к нему кто-то и говорит: «Ты осуждён». — «На изгнание, — говорит, — или на смерть?» — «На изгнание». — «А имущество?» — «Не отнято». — «Тогда, пойдя в Арицию, позавтракаем».
Вот что значит быть натренированным в том, что нужно тренировать: сделать стремление и отвращение беспрепятственными и безошибочными. Мне должно умереть.
Если сейчас — умираю; если же немного погодя — сейчас я завтракаю, когда настанет час, а тогда потом умру. Как? Как подобает тому, кто возвращает чужое.
Как бы кто мог сохранять своё лицо (личное достоинство) во всём.
Для разумного существа только неразумное невыносимо, а разумное — выносимо.
Побои не невыносимы по природе. — Каким образом? — Смотри как: спартанцы дают себя сечь, усвоив, что это разумно.
— А удавиться — разве не невыносимо? — Когда кто-нибудь приходит к мысли, что это разумно, он идёт и удавляется.
Попросту говоря, если мы будем внимательны, то обнаружим, что ничто не угнетает живое существо так, как неразумное, и, напротив, ничто не влечёт его так, как разумное.
Но для одного оказывается разумным одно, для другого — другое, как и добро и зло — для одного одно, для другого другое, а также полезное и вредное.
Именно поэтому мы более всего нуждаемся в образовании, чтобы научиться прилагать предварительное понятие разумного и неразумного к частным сущностям сообразно с природой.
В суждении же о разумном и неразумном мы пользуемся не только оценками внешних вещей, но и каждый — своим личным достоинством.
Ибо одному кажется разумным подставлять ночной горшок, исходя только из того, что, не подставив, он получит побои и не получит пищи, а подставив — не потерпит ничего грубого или тягостного;
Другому же кажется невыносимым не только самому подставлять, но даже и терпеть, когда подставляет другой.
Итак, если ты спросишь меня: «Подставлять ли мне ночной горшок или нет?» — я скажу тебе, что получение пищи имеет большую ценность, чем неполучение, а быть битым имеет большую не-ценность, чем не быть битым; так что если ты соразмеряешь с этим свои дела, то иди и подставляй.
«Но это было бы не по мне». Вот это ты и должен вносить в своё обдумывание, а не я. Ибо ты сам знаешь себя, сколько ты сто́ишь сам для себя и за сколько себя продаёшь: ибо разные люди продают себя за разную цену.
Поэтому Агриппин, когда Флор размышлял, не сойти ли ему на представления Нерона, чтобы и самому чем-то послужить, сказал:
«Сходи». А когда тот спросил: «Почему же ты не сходишь?» — ответил: «Я даже и не обсуждаю этого».
Ибо кто однажды впал в размышления о подобных вещах и стал прикидывать ценности внешних вещей, тот близок к тому, чтобы забыть о собственном лице.
В самом деле, что ты меня спрашиваешь? «Смерть предпочтительнее жизни?» — Я говорю: жизнь.
«Страдание или удовольствие?» — Я говорю: удовольствие. «Но если я не буду играть в трагедии, мне отрубят голову». — Тогда иди и играй в трагедии, я же играть не буду.
«Почему?» — Потому что ты считаешь себя какой-то одной ниткой в хитоне. Ну и что? Тебе следовало бы заботиться о том, чтобы ты не походил на других людей, как и нитка не хочет иметь что-то особенное по сравнению с другими нитками.
Я же хочу быть пурпуром, той малой частью, что блестит и для других служит причиной выглядеть прекрасными и красивыми. Зачем же ты говоришь мне: «Уподобься большинству»? И как я тогда ещё буду пурпуром?
Вот что понял и Гельвидий Приск, и, поняв, сделал. Когда Веспасиан прислал ему приказ не входить в сенат, он ответил: «Ты можешь не позволять мне быть сенатором; но пока я им являюсь, я должен входить».
«Ну, так войдя, — говорит, — молчи». — «Не спрашивай меня — и я буду молчать». — «Но я должен тебя спросить». — «И мне должно сказать то, что мне представляется справедливым». — «Но если скажешь, я убью тебя».
«Когда же я тебе сказал, что я бессмертен? Ты сделаешь своё, а я — своё. Твоё дело — убить, моё — умереть, не дрожа; твоё — изгнать, моё — уйти без скорби».
Что же, будучи одним, принёс пользу Приск? А что приносит пользу пурпур на одежде? Что иное, как не то, что он блистает в ней как пурпур и для других служит прекрасным примером?
Другой же, когда Цезарь при подобном замешательстве велел ему не приходить в сенат, сказал бы:
«Благодарю, что щадишь меня». Но такого Цезарь и не стал бы удерживать от входа, ибо знал, что он будет сидеть, как глиняный горшок, или, если заговорит, скажет то, что, как он знает, Цезарь хочет, и ещё нагромоздит сверх того.
Таким же образом и один атлет, когда ему грозила смерть, если не отрежут половой член, и к нему пришёл его брат (а тот был философ) и сказал: «Ну что, брат, что намерен делать? Отрежем ли мы эту часть и будем ли ещё ходить в гимнасий?» — он не вынес, но мужественно вытерпел и умер.
Когда кто-то спросил: «Как же он это сделал — как атлет или как философ?» — он сказал: как муж, муж, провозглашённый на Олимпии и состязавшийся, обращавшийся в таком месте, а не умащивавшийся у Батона.
Другой и шею дал бы отсечь, если бы можно было жить без шеи.
Вот каково личное достоинство: такую силу оно имеет у тех, кто привык вносить его в свои размышления.
«Ну же, Эпиктет, побрейся». — Если я философ, я говорю: «Не бреюсь». — «Но я отрублю тебе шею». — Если тебе так лучше, отруби.
Кто-то спросил: «Откуда же мы узнаем каждый своё личное достоинство?» — А откуда, — сказал он, — бык, когда нападает лев, один осознаёт свою собственную силу и бросается на защиту всего стада? Или очевидно, что одновременно с обладанием силой приходит и осознание её?
И у нас, следовательно, кто обладает такой силой, тот не будет не знать её.
Но быком не становятся вдруг, как и благородным человеком; нужно пройти через испытания, приготовиться и не бросаться безрассудно на то, что к тебе не относится.
Только подумай, за сколько продаёшь свою волю. Человек, если уж ни о чём другом, то хотя бы не продавай её за малую цену. А великое и исключительное, может быть, подобает другим — Сократу и подобным.
— Почему же, если мы рождены для этого, не все или многие становятся такими? — Да разве все лошади становятся быстрыми, а все собаки — ищейками?
Что же? Раз я неспособен от природы, то из-за этого я и брошу заботу о себе?
Да не будет. Эпиктет не станет лучше Сократа; но если уж не лучше, то и не хуже — этого мне достаточно.
Ведь я не стану Милоном, однако не пренебрегаю телом; не стану Крезом, однако не пренебрегаю имуществом; и вообще, из-за отчаяния в достижении крайних пределов мы не отказываемся от заботы о чём бы то ни было.
Как бы кто мог, исходя из того, что бог есть отец людей, перейти к последующему.
Если бы кто-нибудь смог по-настоящему проникнуться этим учением — что все мы рождены богом прежде всего и что бог есть отец и людей, и богов, — то, думаю, он никогда не подумает о себе ничего низкого или рабского.
Но если Цезарь усыновит тебя, никто не вынесет твоей гордости; а если ты узнаешь, что ты сын Зевса, не возгордишься ли ты?
Ныне же мы так не поступаем; но поскольку в нашем рождении смешаны две эти составляющие: тело — общее с животными, а разум и понимание — общее с богами, — то одни склоняются к этому несчастному и смертному родству, а немногие — к божественному и блаженному.
Итак, поскольку всякому необходимо пользоваться каждой вещью так, как он о ней думает, то те немногие, кто полагает, что они рождены для верности, для стыда и для надёжного пользования представлениями, не помышляют о себе ничего низкого или недостойного; большинство же — напротив.
«Ибо что я такое? Жалкий человечишка» и
«мои несчастные плотишки». — Они действительно несчастны, но ведь ты имеешь и нечто лучшее, чем плотишки. Почему же, оставив его, ты прилепляешься к ним?
Из-за этого родства те, кто склоняется к нему, становятся подобными волкам — вероломными, коварными и вредоносными; другие — львам, диким, звероподобным и необузданным; но большинство из нас — лисицы и, если можно так сказать среди животных, уроды.
Ибо что иное есть человек бранчливый и злонравный, как не лисица, или что иное есть более жалкое и низкое?
Так смотрите же и внимайте, чтобы не стать вам такими уродствами.
О преуспеянии.
Тот, кто преуспевает, узнав от философов, что стремление есть [стремление] к благам, а отвращение — к злым [вещам], и узнав также, что иначе не достигается человеку благополучие и бесстрастие, как при стремлении не ошибаясь и при отвращении не попадаясь, — тот стремление совершенно устранил из себя и отложил, а отвращением пользуется только к тому, что в нашей власти.
Ибо если он станет избегать чего-либо из неподвластного, он знает, что когда-нибудь попадёт во что-то против своего избегания и будет несчастен.
Если же добродетель имеет это обещание — сделать счастье, и бесстрастие, и благополучие, — то, конечно, и преуспеяние к ней есть преуспеяние к каждому из этого.
Ибо всегда к тому, к чему совершенство чего-либо окончательно ведёт, к тому и преуспеяние есть приближение.
Как же мы добродетель признаём чем-то таким, а преуспеяние ищем и показываем в другом? Что есть дело добродетели?
Благополучие. Кто же преуспевает? Тот, кто прочитал много сочинений Хрисиппа?
Ибо не в этом ли добродетель — понимать Хрисиппа? Если это так, то, очевидно, преуспеяние не что иное, как понимание многого из Хрисиппа.
Теперь же мы признаём, что добродетель приносит одно, а приближение — другое, и преуспеяние определяем как иное.
«Этот, — говорят, — уже и сам может читать Хрисиппа». — Хорошо, клянусь богами, ты преуспеваешь, человек! Какое преуспеяние!
Что ты насмехаешься над ним? Зачем отвлекаешь его от сознания своих зол? Не хочешь ли показать ему дело добродетели, чтобы он узнал, где искать преуспеяние?
Там ищи его, несчастный, где твоё дело. Где же твоё дело? В стремлении и отвращении, чтобы ты был безошибочен и без попаданий; в побуждениях и отвращениях, чтобы быть безгрешным; в согласии и воздержании, чтобы не быть обманутым.
Первые же — это первые места и самые необходимые. Если же ты, дрожа и скорбя, ищешь быть без попаданий, то как же ты преуспеваешь?
Так покажи же мне здесь своё преуспеяние. Как если бы я говорил атлету: «Покажи мне плечи», а он сказал бы: «Вот мои гантели». — Ты увидишь и гантели, а я хочу видеть результат гантелей.
«Возьми сочинение о побуждении и узнай, как я его прочитал». — Раб, не этого я ищу, но как ты побуждаешься и отвращаешься, как стремишься и избегаешь, как принимаешься и соглашаешься и приготовляешься — согласно ли с природой или не согласно.
Ибо если согласно, это мне показывай, и я скажу тебе, что ты преуспеваешь; если же не согласно, то уйди и не только объясняй книги, но и сам пиши такие.
И какая тебе польза? Не знаешь ли, что вся книга стоит пять денариев? Так тот, кто её объясняет, кажется ли, что он стоит больше пяти денариев?
Никогда же не ищите дело в другом месте, а преуспеяние в другом.
Где же преуспеяние? Если кто-то из вас, отвратившись от внешнего, обратился к своей воле, её обрабатывает и упражняет, чтобы сделать её сообразной природе, возвышенной, свободной, беспрепятственной, незатрудняемой, верной, стыдливой;
и узнал, что тот, кто желает или избегает того, что не в его власти, не может быть ни верным, ни свободным, но необходимо, чтобы он колебался и бросался туда-сюда вместе с теми вещами, и необходимо, чтобы он подчинил себя другим, тем, кто может доставить или воспрепятствовать тому;
и затем, вставая с утра, он соблюдает и хранит это, моется как верный, ест как стыдливый, подобным же образом на всегда представляющемся материале отрабатывая главное, как бегун [беговым образом] и как учитель пения [певческим образом]:
вот тот, кто истинно преуспевает, и тот, кто не напрасно отправился в путешествие, — вот он.
Если же он направлен на навык в книгах и его упражняет, и для этого отправился в путешествие, я говорю ему сразу же идти домой и не пренебрегать делами там:
ибо то, ради чего он отправился, есть ничто; но вот что: упражняться в удалении из своей жизни скорбей, рыданий, слов «увы», «несчастный я», неудач, несчастий, и узнать, что такое смерть, что такое изгнание, что такое темница, что такое яд, чтобы он мог сказать в темнице: «О друг Критон, если так угодно богам, так пусть и будет», и не говорить того: «несчастный я, старый человек, для этого я сохранил свои седины».
Кто говорит это? Думаете, я скажу вам какого-то бесславного и низкого? Разве Приам не говорит этого? Разве Эдип не говорит? Но все цари говорят?
Ибо что иное трагедии, как страдания людей, восхищавшихся внешним, показываемые через такой стих?
Если бы нужно было, чтобы кто-то, будучи обманутым, узнал, что из внешнего и неподвластного ничто не относится к нам, то я желал бы этого обмана, из которого я должен был бы жить благополучно и безмятежно; а вы сами увидите, что хотите.
Что же даёт нам Хрисипп? Чтобы ты знал, говорит, что не ложно то, из чего происходит благополучие и бесстрастие, возьми мои книги и узнаешь, как ... и согласны с природой делающие меня бесстрастным. О великое счастье, о великий благодетель, указывающий путь!
Затем, Триптолему все люди воздвигли храмы и алтари, потому что он дал нам возделанную пищу; а тому, кто нашёл истину и просветил, и вынес её ко всем людям, не о жизни, но о благой жизни, — кто из вас воздвиг на это алтарь или храм, или посвятил статую, или за это поклоняется богу?
Но так как дали виноград или пшеницу, мы приносим жертвы за это; а так как вынесли такой плод в человеческом уме, через который они должны были показать нам истину о счастье, — за это мы не возблагодарим бога?
Против академиков.
Если кто-либо, говорит, противится совершенно очевидным вещам, то против него нелегко найти довод, с помощью которого кто-нибудь переубедил бы его.
Это происходит не из-за его собственной силы и не из-за слабости учащего, но когда он, увлечённый, окаменел, как ещё можно пользоваться с ним через слово?
Окаменения же бывают двух родов: одно — окаменение мыслительного, другое — стыдливого, когда кто-либо стоит на том, чтобы не уступать очевидному и не отступать от противоречий.
Большинство же боятся телесного омертвения и всячески изощрялись бы, чтобы не попасть в такое положение; а когда душа омертвевает, нам нет никакого дела.
И, клянусь Зевсом, касательно самой души: если кто находится в таком состоянии, что ничего не замечает и ничего не понимает, мы и его считаем плохо себя чувствующим; если же у кого-то омертвело стыдливое и почтительное, это мы ещё называем силой.
Ты понимаешь, что бодрствуешь? — «Нет, — говорит, — ведь и когда я во сне представляю, что бодрствую, тоже нет». — Значит, ничем не отличается это представление от того? — «Ничем». — Ещё я с этим разговариваю?
И какой ему огонь или какое железо я поднесу, чтобы он почувствовал, что омертвел? Чувствуя, он притворяется: он ещё хуже мёртвого. Противоречия он не усматривает: плохо дело.
Усматривая, он не движется и не преуспевает: ещё более жалкое состояние.
Отсечено у него стыдливое и почтительное, а разумное не отсечено, но одичало.
Это я назову силой? Да не будет, разве что и силу распутников, согласно которой они всё, что ни приходит, делают и говорят среди бела дня.
О провидении.
От каждого из происходящих в мире вещей легко восхвалить провидение, если кто имеет в себе эти два качества: способность усматривать, что чему служит, и благодарность.
Если же нет, то один не увидит полезности происходящего, а другой не возблагодарит за них, даже если и увидит.
Если бы бог создал цвета, но не создал бы способности их видеть, какая была бы польза?
— Никакой. — Но если бы, наоборот, он создал способность, а сущее не таково, чтобы подпадать под зрительную способность, то и так какая польза?
— Никакой.
— А если бы он создал и то и другое, но не создал бы света? — И так никакой пользы. — Кто же приладил одно к другому и другое к одному? Кто приладил меч к ножнам и ножны к мечу?
Никто? Однако по самому устройству завершённых вещей мы привыкли заключать, что это непременно дело какого-то мастера, а не случайно устроенное.
Неужели же каждая из этих вещей указывает на мастера, а видимое, и зрения, и свет не указывают?
А мужское и женское, и стремление к совокуплению каждого, и способность пользоваться устроенными членами — неужели и это не указывает на мастера?
Но пусть так; а такое устройство ума, благодаря которому мы не просто попадаем под чувственное и получаем от него отпечатки, но и нечто отбираем, и отнимаем, и прибавляем, и составляем через них те или иные вещи, и, клянусь Зевсом, переходим от одного к другому, так или иначе смежному, — неужели и этого недостаточно, чтобы подвигнуть некоторых и обратить к тому, чтобы оставить мастера?
Или пусть объяснят нам, что есть производящее начало каждой из этих вещей, или как возможно, чтобы такие удивительные и искусные вещи возникали случайно и самопроизвольно.
Что же? Неужели это происходит только у нас? Многое — только у нас, в чём особенно нуждалось разумное существо, многое же найдёшь общим у нас и с бессловесными.
Но неужели и те понимают происходящее? Никак нет. Ибо одно дело — пользование, и другое — понимание. Бог нуждался в том, чтобы те пользовались представлениями, а мы — чтобы понимали пользование.
Поэтому тем достаточно есть, пить, отдыхать, совокупляться и делать всё остальное, что каждое из них исполняет; нам же, кому он дал и способность понимания, этого уже недостаточно, но если мы не будем действовать сообразно, упорядоченно и согласно природе и устройству каждой вещи, мы уже не достигнем своего предназначения.
Ибо у кого устройства различны, у тех различны и дела, и цели.
У кого же устройство только пользовательное, тому достаточно пользоваться как попало; у кого же есть и понимание пользования, тому, если не будет присуще должное, никогда не достичь цели.
Что же? Каждое из тех [животных] он устроил так, чтобы одно служило пищей, другое — для помощи в земледелии, третье — давать сыр, иное — для иной подобной нужды, для чего нет нужды понимать представления и уметь их различать?
А человека он ввёл как зрителя самого себя и своих дел, и не только зрителя, но и истолкователя их.
Поэтому для человека постыдно начинать и заканчивать там же, где и бессловесные; но лучше начинать оттуда, а заканчивать там, где и у нас природа завершает.
Завершает же она на созерцании, понимании и согласном с природой образе жизни. Смотрите же, чтобы не умереть, не увидев этого.
(пропуск в тексте)
Но вы отправляетесь в Олимпию, чтобы увидеть произведение Фидия, и каждый из вас считает несчастьем умереть, не повидав их;
а туда, где и не нужно путешествовать, но вы уже здесь и присутствуете при делах, — неужели вы не пожелаете увидеть и понять их?
Неужели вы не осознаете, ни кто вы, ни для чего рождены, ни для чего то, на созерцание чего вы приняты?
— Но в жизни случаются неприятные и тяжёлые вещи. — А в Олимпии разве не случаются? Разве вас не жарит солнце? Не тесно? Не плохо моетесь? Не промокаете, когда идёт дождь? Разве не достаётся вам от шума, крика и прочих тягот?
Но я думаю, что, противопоставляя всё это достойному зрелищу, вы переносите и терпите. Ну а способностей разве вы не получили,
благодаря которым вы перенесёте всё случающееся? Великодушия вы не получили? Мужества не получили?
Стойкости не получили? И что мне ещё заботиться, будучи великодушным, о том, что может произойти? Что выведет меня из себя или встревожит, или что покажется мучительным? Неужели я не воспользуюсь способностью для того, для чего её получил, а буду скорбеть и стенать о случившемся?
«Да, но у меня течёт из носа». — Так для чего же у тебя руки, раб? Не для того ли, чтобы и вытирать нос?
— Так разумно ли, чтобы в мире были сопли?
— И насколько лучше тебе вытереть нос, чем жаловаться? Или что ты думаешь, кем стал бы Геракл, если бы не было такого льва, и гидры, и лани, и вепря, и несправедливых, звероподобных людей, которых он изгонял и очищал?
И что бы он делал, если бы ничего такого не случилось? Или ясно, что он спал бы, завернувшись? Следовательно, во-первых, Геракл не стал бы Гераклом, если бы проводил всю жизнь в такой неге и покое, дремля; а если бы и стал, какая от него польза?
И какой был бы смысл в его руках, в прочей силе, стойкости и благородстве, если бы такие обстоятельства и задачи не встряхнули и не упражняли его?
Что же? Ему самому следовало создавать их и искать, откуда ввести в свою страну льва, вепря и гидру?
Это было бы глупостью и безумием. Но когда они возникли и оказались, они были полезны для того, чтобы показать и упражнять Геракла.
Ну так и ты, осознав это, обрати взор на способности, которые имеешь, и, взглянув, скажи: «Приведи теперь, о Зевс, какую хочешь ситуацию: ибо у меня есть приготовление от тебя данное и средства украсить себя через происходящее».
Но нет: вы сидите, дрожа, чтобы чего не случилось, а о случившемся скорбя, жалуясь и стеная; затем обвиняете богов.
Ибо что иное следует из такого малодушия, как не нечестие?
Однако бог не только дал нам эти способности, благодаря которым мы перенесём всё случающееся, не унижаясь и не сокрушаясь им, но, что свойственно доброму царю и истинному отцу, дал это беспрепятственным, невынужденным, незатруднительным, сделал всё это полностью в нашей власти, не оставив и себе никакой силы против этого, чтобы препятствовать или мешать.
Имея это свободным и вашим, вы не пользуетесь ими и не понимаете, что получили и от кого, но сидите, жалуясь и стеная, одни — ослеплённые в отношении самого давшего, даже не узнавая благодетеля, другие — по малодушию обращаясь к упрёкам и обвинениям в адрес бога.
Однако для великодушия и мужества я покажу тебе, что у тебя есть средства и приготовление; а для того, чтобы жаловаться и обвинять, какие у тебя есть средства — покажи мне ты.
О применении меняющихся [терминов] и гипотетических [умозаключений] и подобных [вещей].
Занятие, касающееся меняющихся [терминов] и гипотетических [умозаключений], а также вопрошаний, доводящих до конца, и вообще всех подобных рассуждений, — оно, незаметно для большинства, оказывается касающимся долга.
Ибо мы ищем при всяком материале, как бы мог благой и добродетельный муж найти благополучный исход и подобающее обращение в нём.
Итак, пусть они скажут либо то, что достойный муж не станет участвовать в вопрошании и ответе, либо, если станет, не позаботится о том, чтобы не обращаться в вопрошании и ответе кое-как и как попало;
но если они не допускают ни того, ни другого, то им необходимо признать, что нужно произвести некоторое исследование тех мест, в которых преимущественно вращается вопрос и ответ.
Ибо что обещает [логика] в рассуждении? Устанавливать истинное, устранять ложное, воздерживаться относительно неясного.
Достаточно ли изучить только это? — Достаточно, говорит. — Тогда и тому, кто хочет не ошибаться в употреблении монеты, достаточно услышать это — почему ты принимаешь одни драхмы как годные, а другие отвергаешь как негодные?
— Не достаточно. — Что же нужно к этому добавить? Что иное, как способность испытывать и различать годные и негодные драхмы? Итак, и в рассуждении недостаточно сказанного, но необходимо стать испытующим и различающим истинное, ложное и неясное?
— Необходимо. — Что же ещё предписывается в рассуждении? Принимай правильно то, что следует из данных тобою [положений].
Ну что ж, достаточно ли и здесь знать это? Не достаточно, но нужно узнать, как нечто следует из чего-то и когда одно следует одному, а когда — многим совместно.
Неужели же и это необходимо добавить тому, кто намерен в рассуждении обращаться разумно, и самому, представляя каждое [доказательство], показать [его], и следующим за доказывающими — понимать, и не быть обманутым софистами, как если бы они доказывали?
Итак, у нас появилось занятие о соединительных [умозаключениях] и модусах, и оно оказалось и необходимым упражнением.
Но бывает, что мы правильно приняли посылки, и из них следует вот это; однако, будучи ложным, оно не менее следует.
Что же мне подобает делать? Принимать ложное?
И как это возможно? Но сказать: «Я не правильно уступил в принятых [положениях]»? Но и этого не дано. Или: «Оно не следует из уступленных»? Но и этого не дано.
Что же нужно делать в таких случаях? Не так ли, как недостаточно занять деньги, чтобы ещё быть должным, но нужно ещё сохранять заём и не расторгать его, — так недостаточно для того, чтобы нужно было уступать следующее, — дать посылки, но нужно оставаться при их уступке?
И действительно, пока они остаются до конца такими, какими были уступлены, вся необходимость заставляет нас оставаться при уступке и принимать следующее из них... ибо уже не по нашему делу и не от нас зависит это следующее, раз мы отступили от согласия с посылками.
Поэтому нужно изучить и такие виды посылок, и такое их изменение и переход, вследствие которого в самом вопрошании, или ответе, или умозаключении, или в чём-то подобном, беря изменения, они дают повод неразумным смущаться, не видя следствия. Для чего? Чтобы и в этом месте мы не обращались вопреки долгу, не кое-как и не беспорядочно.
И то же самое касается предположений и гипотетических рассуждений. Ибо необходимо иногда просить некую гипотезу как ступень для последующего рассуждения.
Должно ли уступать всякую данную [гипотезу] или не всякую? А если не всякую, то какую?
О чём исследование? О долге. Уступив же, должно ли оставаться при соблюдении до конца, или иногда следует отступать, и принимать следующие [из неё], а противоречащие не принимать?
— Да. — Но кто-то говорит: «Я сделаю так, что ты, приняв возможную гипотезу, будешь приведён к невозможному». С таким станет ли участвовать в беседе разумный человек, или он станет избегать испытания и общего обсуждения?
И кто же ещё тогда способен пользоваться рассуждением и искусен в вопрошании и ответе, и, клянусь Зевсом, не обманываем и неуловим для софистов?
Но он будет участвовать, но не обратит внимания на то, чтобы не обращаться кое-как и как попало в рассуждении? И как же он тогда будет таким, каким мы его представляем?
Но без подобного упражнения и приготовления сможет ли он соблюдать последовательность?
Пусть докажут это, а все эти теории — лишние; тогда они были бы нелепы и не соответствовали предварительному понятию о достойном муже.
Почему же мы ещё ленивы, беспечны и вялы и ищем предлоги, по которым мы не будем трудиться и не будем бодрствовать, обрабатывая свой рассудок?
— Если я ошибусь в этом, то разве я убил отца? — Раб, где же здесь был отец, чтобы ты его убил? Что же ты сделал? Совершил единственную ошибку, какая была возможна в этом месте.
Ведь и я сам сказал это Руфу, когда он упрекал меня за то, что я не нашёл пропущенное в одном умозаключении: «Не всё равно, — сказал я, — как если бы я сжёг Капитолий». А он сказал: «Раб, здесь пропущенное и есть Капитолий». Или только это ошибки — сжечь Капитолий и убить отца, а пользоваться своими представлениями кое-как, попусту и как попало, не следить за рассуждением, за доказательством, за софизмом, и вообще не видеть своего и не своего в вопрошании и ответе — неужели это не ошибка?
Что способности у необразованных небезопасны.
Сколькими способами можно заменять друг друга равносильные [выражения], столькими же способами можно и в речах заменять виды аргументов и энтимем.
Например, возьми такой способ: «Если ты занял деньги и не отдал, ты должен мне деньги» — но ведь не так: «ты занял и не отдал, однако не должен мне денег».
И это никому не подобает больше, чем философу, делать искусно. Ибо если энтимема есть неполный силлогизм, то ясно, что упражнявшийся в полном силлогизме будет не менее способен и в неполном.
Почему же мы не упражняем себя и друг друга таким образом?
Потому что теперь, хотя мы и не упражняемся в этом и, по крайней мере мною, не отвлекаемся от заботы о нраве, мы всё же ничего не преуспеваем в добродетели.
Что же следует ожидать, если мы прибавим к этому и такое занятие? И особенно потому, что оно не только явилось бы неким отвлечением от более необходимого, но и дало бы немалый повод к самомнению и спеси.
Ибо велика сила аргументирующая и убеждающая, и особенно если она получит ещё больше упражнения и прибавит к себе некоторую даже красоту от слов.
И вообще, всякая способность, когда она приходит к необразованным и слабым, опасна тем, что возносит и раздувает их от неё.
Ибо какой ещё хитростью можно убедить юношу, преуспевающего в этом, что ему не следует становиться придатком к ним, но их придать себе?
Не поправ ли все эти рассуждения, ходит он среди нас вознесённый и надутый, не терпя, чтобы кто-то прикоснулся к нему, напоминая, от чего он отстал и куда уклонился?
Что же? Платон разве не был философом? — А Гиппократ разве не был врачом? Но ты видишь, как говорит Гиппократ. Неужели Гиппократ так говорит потому, что он врач?
Зачем же ты смешиваешь вещи, которые иначе совпали в одних и тех же людях?
Если Платон был красив и силён, должен ли был и я, сидя, упражняться, чтобы стать красивым или сильным, как будто это необходимо для философии, раз кто-то был одновременно и красив, и философ?
Не хочешь ли ты понимать и различать, благодаря чему люди становятся философами и что иное присутствует у них? Ну, если бы я был философом, должны ли были вы стать хромыми?
Что же? Устраняю ли я эти способности? Да не будет: ведь и зрительную [способность] не устраняю.
Однако если ты спросишь меня, что есть благо человека, я не могу сказать тебе иного, кроме как — какое-то качественное состояние выбора представлений.
Как от того, что мы родственны богу, можно перейти к дальнейшему.
Если истинно то, что говорят философы о родстве бога и людей, то что иное остаётся людям, как не [слова] Сократа: никогда на вопрос, откуда он родом, не говорить, что он афинянин или коринфянин, но что он — гражданин мира?
Ибо почему ты называешь себя афинянином, а не только [жителем] того уголка, в который было брошено при рождении твоё тело?
Или не ясно ли, что от более главного и объемлющего, не только тот самый уголок, но и весь твой дом, и вообще оттуда, откуда род твоих предков сошёлся к тебе, ты называешь себя афинянином и коринфянином?
Так тот, кто проследил устройство мира и узнал, что «величайшее, главнейшее и всеобъемлющее — это сообщество людей и бога, и от него семена упали не только в моего отца и деда, но во всё, что на земле рождается и произрастает, и прежде всего — в разумные [существа], поскольку только им свойственно по природе общаться с богом, будучи связанными через разум», — почему бы ему не назвать себя гражданином мира? Почему не сыном бога? И почему он будет бояться чего-либо из происходящего среди людей?
Но родство с Цезарем или с кем-либо другим из могущественных в Риме достаточно, чтобы жить в безопасности, быть не презираемым и ничего не бояться; а иметь бога своим творцом, отцом и покровителем — уже не избавит нас от скорбей и страхов?
— «И откуда я буду есть, не имея ничего?» — Но как же рабы, как беглые рабы, надеясь на что, уходят от господ? На поля? Или на слуг, или на серебряную утварь? Ни на что, а на самих себя; и однако пища их не оставляет.
Неужели же философу нужно будет путешествовать, полагаясь на других и полагаясь на них, и не заботиться о себе самому, и быть хуже и трусливее бессловесных животных, из которых каждое, само себе довольное, не испытывает недостатка в свойственной ему пище и в подобающем и сообразном с природой образе жизни?
Я, по крайней мере, думаю, что старшему следовало бы здесь сидеть не для того, чтобы измышлять, как бы вам не впасть в низкое самомнение и не вести о себе низменных и недостойных рассуждений, но чтобы [предотвратить], не попадаются ли такие юноши, которые, осознав родство с богами и то, что мы привязаны к этим узам — телу, владению и всему, что необходимо для домоводства и обращения в жизни, — захотели бы отбросить их как некие тяготы, неприятности и бесполезности и уйти к своим родным.
И эту борьбу должен был бы вести ваш наставник и воспитатель, если бы он существовал; вы же приходили бы и говорили: «Эпиктет, мы больше не выносим быть привязанными к этому телу, кормить его, поить, отдыхать, очищать, а затем из-за него же улаживать дела с теми и с этими.
Разве это не безразличное и не относящееся к нам? И смерть — не зло? И не родственники ли мы бога, и не оттуда ли пришли?
Позволь нам уйти туда, откуда мы пришли; позволь когда-нибудь освободиться от этих привязанных и тяготящих уз.
Здесь — разбойники, воры, суды и так называемые тираны, которые, как кажется, имеют над нами власть из-за тела и его имущества. Позволь нам показать им, что они не имеют власти ни над чем».
А я должен был бы им сказать: «Люди, ждите бога. Когда он подаст знак и освободит вас от этой службы, тогда и уходите к нему; а пока терпите, живя в этой стране, куда он вас поставил.
Короток этот срок жительства и лёгок для тех, кто так настроен. Ибо какой ещё тиран, какой вор, какие суды страшны для тех, кто ни во что ставит тело и его имущество? Оставайтесь, не уходите безрассудно».
Нечто подобное должно было бы происходить со стороны наставника по отношению к даровитым юношам.
А теперь что происходит? Мёртв наставник, мертвы и вы. Когда сегодня насытитесь, сидите и плачете о завтрашнем дне — откуда будете есть.
Раб, если будешь иметь — будешь иметь; если не будешь — уйдёшь: дверь открыта. Что ты скорбишь? Где ещё место для слёз? Где повод для лести? Почему один будет завидовать другому? Почему будут восхищаться владеющими многим или облечёнными властью, особенно если они сильны и гневливы?
Ибо что они нам сделают? То, что они могут сделать, нас не касается; а то, о чём мы заботимся, они не могут. Кто же ещё будет властвовать над тем, кто так настроен?
Как относился к этому Сократ? Как иначе, чем подобало тому, кто был убеждён, что он родственник богов?
«Если вы скажете мне, — говорит, — теперь: “Мы отпускаем тебя с тем условием, чтобы ты больше не вёл тех речей, которые вёл до сих пор, и не беспокоил наших юношей и старцев”, то я отвечу, что вы смешны, если требуете, чтобы я, когда ваш военачальник поставил меня в какой-то строй, должен был бы охранять его и защищать и в тысячу раз предпочесть умереть, чем покинуть его; а если бог поставил меня в какое-то место и образ жизни, то я должен покинуть его». Вот это человек, истинно родственный богам.
Мы же, как чрево, как внутренности, как срамные части, так думаем о себе; поэтому боимся, поэтому желаем; тех, кто может помочь в этом, мы льстим, тех же самых боимся.
Кто-то просил меня написать за него в Рим, поскольку он, по мнению большинства, потерпел неудачу: прежде был знатным и богатым, затем лишился всего и живёт здесь.
Я написал за него униженно. Он, прочитав письмо, вернул мне его и сказал: «Я хотел получить от тебя помощь, а не жалость; зла же у меня нет». Так и Руф, испытывая меня, имел обыкновение говорить:
«Случится с тобой то-то и то-то от господина».
А когда я отвечал ему: «Человеческое дело», он говорил: «Что же я буду ещё просить его у тебя, если могу сам получить это?» Ибо поистине, то, что кто-то имеет от себя, излишне и тщетно получать от другого.
Так, имея от себя возможность получить великодушие и благородство, буду ли я просить у тебя поле, или деньги, или какую-либо должность? Да не будет. Я не буду столь бесчувственным к своему достоянию.
Но когда кто-то труслив и низок, что иное остаётся, как не писать о нём письма, как о мёртвом: «Подарите нам труп такого-то и кружку крови»?
Ибо поистине такой человек есть труп и кружка крови, не более. Если бы он был чем-то большим, он бы понял, что один не бывает несчастен из-за другого.
К тем, кто усердствует о продвижениях в Риме.
Если бы мы так сильно были устроены относительно своего дела, как старцы в Риме относительно того, о чём они усердствуют, то, пожалуй, мы достигли бы чего-то и сами.
Я знаю человека старше меня, того, кто теперь заведует хлебным делом в Риме: когда он проезжал здесь, возвращаясь из изгнания, что он говорил мне, порицая свою прежнюю жизнь и обещая о будущем, что он, поднявшись [в Рим], не будет усердствовать ни о чём ином, как только провести остаток жизни в покое и безмятежности: «Ибо сколько ещё мне осталось?»
А я говорил ему: «Ты не сделаешь этого, но, лишь почуяв запах Рима, забудешь обо всём этом». А если ещё и доступ ко двору будет дан, то он, радуясь и благодаря бога, протолкнется.
— «Если ты найдёшь меня, Эпиктет, — сказал он, — ставящего другую ногу во дворец, то считай, что хочешь».
Теперь же что он сделал? Прежде чем прийти в Рим, встретили его письма от Цезаря; он же, взяв их, забыл обо всём том и затем одно за другим нагромоздил.
Я хотел бы теперь, подойдя, напомнить ему те слова, которые он говорил, проходя мимо, и сказать: «Насколько я более искусный прорицатель, чем ты!»
Что же? Я говорю, что человек — существо бесполезное? Да не будет. Но почему же мы не деятельны? Сразу я первый:
когда наступает день, немного вспоминаю, что мне нужно перечитать. Затем сразу же себе: «Что мне за дело, как тот-то читает? Прежде всего, чтобы я выспался».
Однако что общего у их дел с нашими? Если вы обратите внимание, что они делают, вы поймёте. Ибо что иное, как не целый день они считают, совещаются, советуются о хлебце, о клочке земли, о каких-то таких продвижениях?
Так одинаково ли — взяв записку от кого-то и читать: «Прошу тебя позволить мне вывезти хлебец» или «Прошу тебя рассмотреть у Хрисиппа, каково устройство мира и какое место занимает в нём разумное существо; рассмотри также, кто ты сам и каково твоё благо и зло?»
Это подобно тому? Но нуждается ли в одинаковом усердии? Или одинаково постыдно пренебрегать тем и другим?
Что же? Только мы ленимся и дремлем? Нет; но гораздо раньше — вы, юноши.
Ведь и мы, старики, когда видим играющих юношей, и сами охотно присоединяемся к игре. Гораздо же больше, если бы я видел их бодрствующими и ревностными, я бы охотнее присоединился и сам к усердию.
О любви к близким.
Когда к нему пришёл некто из сановников, он, расспросив его о частных делах, спросил, есть ли у него дети и жена.
Когда тот подтвердил, он спросил далее: «Как же ты относишься к этому делу?» — «Плохо», — сказал тот.
А он: «Каким образом? Ведь не для того же люди женятся и заводят детей, чтобы быть несчастными, но скорее для того, чтобы быть счастливыми».
— «Но я, — сказал тот, — так плохо отношусь к своим детям, что недавно, когда моя доченька болела и казалась в опасности, я не вынес даже присутствовать при ней больной, но убежал и ушёл, пока кто-то не сообщил мне, что ей лучше».
— «Что же? Кажется ли тебе, что ты правильно поступил?» — «Естественно», — сказал он. — «Но убеди же меня ты, — сказал [Эпиктет], — что это естественно, и я убежу тебя, что всё происходящее по природе происходит правильно».
— «Это, — сказал тот, — испытываем все или по крайней мере большинство отцов». — «И я не спорю с тобой, — сказал он, — что это не происходит; но спор между нами в том, правильно ли это.
Ибо на том же основании нужно было бы говорить, что и нарывы происходят на благо тела, потому что они происходят, и вообще, что ошибаться естественно, потому что почти все или по крайней мере большинство ошибаются.
Так покажи же мне ты, как это естественно». — «Не могу, — сказал он, — но ты мне лучше покажи, как это неестественно и неправильно».
А он: «Но если бы мы исследовали о белом и чёрном, какое судилище мы призвали бы для их различения?» — «Зрение», — сказал он. — «А если бы о горячем и холодном, твёрдом и мягком, то какое?» — «Осязание». — «Итак, поскольку мы спорим о естественном и о том, что происходит правильно или неправильно, какое судилище ты хочешь, чтобы мы приняли?»
— «Не знаю», — сказал он. — «И однако незнание судилища для цветов, запахов и вкусов, может быть, не великий урон; а незнание судилища для благ и зол, для естественного и противоестественного — неужели тебе кажется малым уроном для человека?»
— «Величайшим, конечно». — «Ну-ка, скажи мне, всё ли, что кажется некоторым прекрасным и подобающим, правильно кажется? И возможно ли, чтобы теперь иудеям, и сирийцам, и египтянам, и римлянам — всё, что им кажется относительно пищи, было правильно?»
— «И как возможно?» — «Но, думаю, совершенно необходимо, если правильно то, что у египтян, то неправильно то, что у других; если хорошо то, что у иудеев, то нехорошо то, что у других».
— «Как же иначе?» — «А где незнание, там и невежество, и необразованность в необходимом».
— Он согласился. — «Ты же, — сказал [Эпиктет], — осознав это, отныне не будешь усердствовать ни о чём ином и не будешь направлять свой ум на другое, кроме как на то, чтобы, изучив судилище для естественного, пользоваться им и различать каждую частность.
А в настоящем я имею тебе столько для помощи в том, чего ты хочешь.
Любовь к близким кажется тебе естественной и прекрасной?» — «Как же иначе?» — «Что же? Любовь к близким естественна и прекрасна, а разумность не прекрасна?»
— «Никак нет». — «Так неужто разумность противоречит любви к близким?» — «Не кажется мне». — «Если же нет, то из противоречащих необходимо, когда одно естественно, другое противоестественно? Или не так?» — «Так», — сказал он.
— «Итак, что бы мы ни нашли одновременно любящим к близким и разумным, то смело объявляем правильным и прекрасным?»
— «Пусть так», — сказал он. — «Что же? Оставить больного ребёнка и, оставив, уйти — что это неразумно, я не думаю, что ты будешь отрицать. Остаётся нам рассмотреть, любящее ли это к близким». — «Рассмотрим же». —
«Так неужели ты, поскольку ты был расположен к ребёнку с любовью, правильно поступил, убегая и оставляя его? А мать разве не любит ребёнка?» — «Любит, конечно».
— «Итак, должна ли была и мать оставить его или не должна?» — «Не должна». — «А кормилица? Любит ли она его?» — «Любит», — сказал он. — «Должна ли была и она оставить его?» — «Никак нет». — «А воспитатель? Разве он не любит его?»
— «Любит». — «Должен ли был и он, оставив, уйти, и затем так покинутым и беспомощным остаться ребёнку из-за великой любви к близким вас, родителей, и тех, кто при нём, или умереть в руках тех, кто не любит и не заботится?» — «Да не будет».
— «И однако, вот что несправедливо и неразумно: то, что кто-то считает подобающим себе из-за того, что он любящий к близким, — не позволять того же другим, столь же любящим к близким?»
— «Нелепо». — «Ну, если бы ты болел, хотел бы ты, чтобы близкие — и другие, и сами дети, и жена — были так любящими к близким, что были бы оставлены тобой одиноким и покинутым?»
— «Никак нет». — «И ты желал бы быть так любимым своими, чтобы из-за чрезмерной их любви к близким ты всегда оставался один в болезнях, или ради этого ты скорее желал бы быть любимым врагами, если бы возможно было, чтобы они оставляли тебя? Если же это так, то остаётся, что сделанное отнюдь не было любящим к близким.
Что же? Разве ничто не подвигло тебя и не побудило оставить ребёнка? И как это возможно? Но это было нечто вроде того, что побуждало и некоторых в Риме так, что они закрывали лицо, когда бежал конь, на которого они ставили, а затем, когда он неожиданно побеждал, им требовались губки, чтобы прийти в себя от обморока.
Что же это такое? Точное [объяснение], может быть, не для настоящего момента; но достаточно убедиться, если верно то, что говорят философы, что не вовне где-то нужно искать причину, но одно и то же есть во всём причина того, чтобы мы что-то делали или не делали, говорили или не говорили, превозносились или сжимались, убегали или преследовали, — то самое, что и теперь стало причиной для меня и для тебя: для тебя — прийти ко мне и сидеть теперь, слушая; для меня — говорить это.
Что же это такое? Не иное ли, как то, что нам показалось?» — «Ничто иное». — «Если бы нам показалось иначе, то что иное мы делали бы, как не то, что показалось?
Неужели и для Ахилла причиной скорби была не смерть Патрокла (ибо другой кто-то не испытывает этого при смерти друга), но то, что ему показалось? И для тебя тогда причиной бегства было именно то, что тебе показалось; и опять, если ты останешься, — потому что тебе покажется. И теперь ты идёшь в Рим, потому что тебе кажется; а если передумаешь, то не пойдёшь.
И вообще, ни смерть, ни изгнание, ни боль, ни что-либо иное подобное не есть причина для того, чтобы мы делали что-то или не делали, но — мнения и догматы.
Убеждаю ли я тебя в этом или нет?» — «Убеждён», — сказал он. — «Каковы причины в каждом случае, таковы и результаты. Итак, когда мы делаем что-то неправильно, с этого дня мы не будем обвинять ничто иное, кроме догмата, из-за которого мы это сделали, и его будем стараться искоренять и отсекать скорее, чем нарывы и опухоли из тела.
Точно так же и для правильно сделанного мы объявим причиной то же самое.
И мы уже не будем обвинять ни раба, ни соседа, ни жену, ни детей как причины каких-то зол для нас, будучи убеждены, что, если нам не покажется, что они таковы, мы не будем делать того, что из этого следует; а показываться или не показываться — в нашей власти, а не во внешнем».
— «Так», — сказал он. — «Итак, с сегодняшнего дня мы не будем рассматривать и исследовать ничего иного — ни поле, ни рабов, ни лошадей или собак, — но догматы». — «Молюсь [об этом]», — сказал он.
— «Видишь ли ты, что тебе нужно стать учеником (тем существом, над которым все смеются), если ты действительно хочешь производить исследование своих догматов?
Что это не дело одного часа или дня, ты и сам понимаешь».
О благоприятствовании [богам].
Относительно богов одни говорят, что божественного и вовсе нет; другие — что оно есть, но бездейственно и беспечно, и ни о чём не промышляет; третьи — что оно и есть, и промышляет, но лишь о великом и небесном, а о земном ни о чём; четвёртые — что и о земном, и о человеческом, но лишь в общем, а не о каждом в отдельности; пятые же, к каким принадлежали Одиссей и Сократ, которые говорят: «…ибо не укрываешься ты от меня,когда движусь».
Гораздо раньше, следовательно, необходимо исследовать о каждом из этих [мнений], правильно ли оно высказывается или неправильно. Ибо если богов нет, как может быть целью следовать богам?
Если же они есть, но ни о чём не заботятся, то и так как это будет правильно?
Но если они и есть, и заботятся, но нет никакой передачи от них к людям, и, клянусь Зевсом, ко мне, — то и так как это ещё правильно?
Итак, всё это обдумав, благой и добродетельный муж подчинил своё мнение управляющему целым, подобно тому как добрые граждане — закону города.
Обучающийся же должен приходить к обучению с таким намерением: «Как бы мне во всём следовать за богами и как бы мне быть угодным божественному управлению и как бы мне стать свободным?»
Ибо свободен тот, у кого всё происходит по его воле и кого никто не может воспрепятствовать.
Что же? Безумие ли есть свобода? Да не будет. Ибо безумие и свобода не совмещаются.
«Но я хочу, чтобы всё, что мне кажется, случалось, и как бы ни казалось».
Ты безумен, ты не в своём уме. Разве ты не знаешь, что свобода есть нечто прекрасное и достойное? А хотеть как попало, чтобы происходило то, что как попало показалось, — это, пожалуй, не только не прекрасно, но и безобразнее всего.
Ибо как мы поступаем в грамматике? Хочу ли я писать имя Диона так, как хочу? Нет: я учусь хотеть так, как следует его писать. А в музыке? Так же.
И вообще, где есть какое-либо искусство или наука? Если бы нет, то не стоило бы ничего знать, если бы оно приноравливалось к желаниям каждого.
Неужели же здесь, только в величайшем и главнейшем — в свободе, — мне позволено хотеть как попало? Никак нет; но обучение и есть научиться хотеть каждую вещь так, как она происходит. А как она происходит? Как устроил устроитель.
Устроил же он, чтобы было лето и зима, изобилие и неурожай, добродетель и порок, и все подобные противоположности — ради согласия целого; и каждому из нас дал тело, и части тела, и имущество, и сотоварищей.
Итак, помня об этом устроении, нужно приходить к обучению, не для того, чтобы изменить обстоятельства (ибо это нам не дано и не лучше), но чтобы, когда обстоятельства вокруг нас таковы, каковы они есть и по природе, мы сами имели своё мнение сообразованным с происходящим.
Ибо что? Возможно ли избежать людей? И как это возможно? Но, находясь с ними, изменить их? И кто нам это даёт?
Что же остаётся или какой находится способ для обращения с ними? Такой, благодаря которому они будут делать то, что им кажется, а мы будем не менее сообразны с природой.
Ты же нетерпелив и недоволен: если ты один, называешь это одиночеством; если с людьми — говоришь, что они козни строят и разбойники, и жалуешься на родителей, детей, братьев и соседей.
Следовало бы, оставаясь одному, называть это покоем и свободой и считать себя подобным богам; а находясь с многими, не называть это толпой, шумом или неприятностью, но праздником и торжеством, и так всё принимать с благоприятствованием. Какова же кара для не принимающих?
Быть в таком положении, в каком они находятся. Кто недоволен одиночеством — пусть будет в пустыне. Кто недоволен родителями — пусть будет плохим сыном и скорбит. Кто недоволен детьми — пусть будет плохим отцом. «Брось его в темницу». — Какую темницу? Ту, где он сейчас. Ибо он против воли; а где кто против воли, там для него темница. Как и Сократ не был в темнице, ибо был по доброй воле.
«Но пусть моя нога будет искалечена». — Раб, неужели из-за одной ножонки ты будешь жаловаться миру? Не уступишь ли её целому? Не отступишься ли? Не уйдёшь ли с радостью, уступая давшему?
Будешь ли негодовать и роптать на то, что устроено Зевсом, что он вместе с присутствующими Мойрами, прядущими твоё рождение, определил и устроил?
Не знаешь ли ты, какую малую часть составляешь по отношению к целому? Это — по телу; по разуму же ты не хуже богов и не меньше: ибо величие разума измеряется не длиной и не высотой, но догматами.
Не хочешь ли ты, в том, в чём ты равен богам, там и полагать благо?
«Несчастный я, имею такого отца и такую мать». — Что же? Было ли тебе дано, когда ты появился, выбирать и сказать: «Пусть такой-то сойдётся с такой-то в такой-то час, чтобы я родился»?
Не было дано. Но необходимо было, чтобы твои родители существовали раньше, а затем так ты был рождён. От каких же [родителей]?
От таких, какими они были. Что же? При таких их качествах нет ли тебе никакого способа? Если бы ты не знал, для чего ты получил зрительную способность, ты был бы несчастен и жалок, если бы закрывал глаза, когда подносятся цвета; а теперь, имея великодушие и благородство для каждого из этих случаев, ты не знаешь этого — не будешь ли ещё несчастнее и жальче? Тебе подносятся вещи, соответствующие способности, которой ты обладаешь; ты же отвращаешь её именно тогда, когда следовало бы иметь её открытой и видящей.
Не более ли ты благодарен богам за то, что они освободили тебя от того, что не в твоей власти, и сделали ответственным только за то, что в твоей власти? Из-за родителей они освободили тебя от ответственности; из-за братьев освободили, из-за тела освободили, из-за имущества, смерти, жизни.
За что же они сделали тебя ответственным? За единственное, что в твоей власти, — за должное пользование представлениями.
Зачем же ты привлекаешь к себе то, за что ты не в ответе? Это и значит доставлять себе хлопоты.
Как каждое [дело] можно делать угодно богам.
Когда некто спросил, как можно есть угодно богам, [Эпиктет] сказал: «Если можно [есть] справедливо, и благодарно, и также с воздержанием и благопристойно, то разве это не [значит] и угодно богам?
Когда же ты попросил горячей [воды], и раб не послушался, или, послушавшись, принес тепловатую, или даже не нашлось [её] в доме, — не гневаться и не выходить из себя — разве это не угодно богам?
— Как же кто-нибудь может вытерпеть такое? — Раб, разве ты не потерпишь своего брата, который имеет Зевса предком, как сын, рожденный из тех же семян и того же свыше излияния; но если ты поставлен в какое-либо превосходящее положение, тотчас ли поставишь себя тираном? Не вспомнишь ли, кто ты и кем начальствуешь? Что они — сродники, что братья по природе, что потомки Зевса?
— Но я имею их покупную цену, а они — моей не имеют. — Ты видишь, куда смотришь? Что на землю, что в бездну, что на эти жалкие законы мертвецов; а на законы богов не смотришь?»
О том, что божественное всё обозревает.
Когда некто спросил, как можно убедиться, что каждое из совершаемого им обозревается богом, [Эпиктет] сказал: «Не кажется ли тебе, что всё соединено воедино?» —
«Кажется», — сказал [тот]. — «Что же? Не кажется ли тебе, что земное сострадает небесному?» —
«Кажется», — сказал он. — «Откуда же так упорядоченно, как бы по приказу бога, когда он велит растениям цвести, они цветут; когда велит пускать ростки, они пускают; когда приносить плод, они приносят; когда зреть, они зреют; когда же снова опадать, и листопадеть, и, свернувшись в себя, пребывать в покое и отдыхать, — они пребывают и отдыхают?
Откуда же, соответственно росту и убыли луны, а также приближению и удалению солнца, наблюдается такое великое изменение и переход в противоположность у земных вещей?
Но если растения и наши тела так связаны с целым и сострадают ему, то неужели наши души — не гораздо более?
Но если души так связаны и соприкосновенны с богом, поскольку они суть его части и отторжения, — то неужели бог не ощущает всякого их движения, как своего собственного и сродного?
Но ты можешь помышлять и о божественном устройстве, и о каждой из божественных вещей, а также и о человеческих делах, и одновременно можешь двигаться чувственно от тысяч вещей, и одновременно умственно, и согласно, и отрицательно, или воздержанно; и хранишь в своей душе столько отпечатков от столь многих и разнообразных вещей, и, двигаясь от них, приходишь к сходным с первоначально отпечатлевшими представлениям, и навыки — одно за другим, и воспоминания от тысяч вещей сохраняешь.
Неужели же бог не способен всё обозревать, и всему соприсутствовать, и от всего получать некое сообщение?
Но ведь солнце способно освещать столь великую часть вселенной, и оставляет неосвещённым лишь немногое, насколько это возможно удерживать тенью, которую создаёт земля. А тот, кто создал и само солнце и водит его, хотя оно есть малая часть по сравнению с целым, — неужели он не может ощущать всего?
— Но я, — говорит, — не могу следить за всем этим одновременно. — Но разве кто-нибудь говорит тебе, что ты имеешь равную силу с Зевсом?
Однако он не менее того приставил к каждому его собственного гения и вверил ему хранить его самого, и [сделал его] неусыпным и необманываемым.
Ибо какому иному, лучшему и более заботливому стражу он вверил каждого из нас? Так что, когда вы затворите двери и сделаете внутри темноту, помните никогда не говорить, что вы одни: ибо вы не одни, но бог внутри, и ваш гений внутри. И какой им нужен свет, чтобы видеть, что вы делаете?
Этому богу должны были бы и вы приносить клятву, какую воины — Цезарю. Но те, получая жалованье, клянутся предпочесть спасение Цезаря всему; вы же, удостоенные столь многих и великих [благ], — не поклянётесь ли, или, поклявшись, не сдержите ли?
И что вы поклянётесь? — Никогда не быть непослушными, не жаловаться, не роптать ни на что из данных им, и поневоле не делать и не претерпевать ничего из необходимого.
Подобна ли эта клятва той? Там клянутся не предпочесть другого ему; здесь же — себя самих превыше всего.
Что обещает философия.
Когда некто советовался, как убедить брата больше не относиться к нему враждебно, [Эпиктет] сказал: «Философия не обещает доставить человеку что-либо из внешнего; иначе она приняла бы на себя нечто вне своей собственной материи. Как для плотника материя — дерево, для ваятеля — медь, так для искусства о жизни материя — жизнь каждого [человека].
— Что же [касается жизни] брата? — Опять же, это [предмет] его собственного искусства, а по отношению к твоему — это внешнее, подобное полю, подобное здоровью, подобное доброй славе. Ничего из этого философия не обещает.
“В любом обстоятельстве я сохраню руководящее [начало] сообразным природе”. — Чьё? — “Того, в ком я нахожусь” [т. е. моё собственное].
— Как же тогда тот [брат] не будет гневаться на меня? — “Приведи мне его, и я скажу ему; тебе же о его гневе я не имею что сказать”.
Когда советовавшийся сказал: “Вот что я ищу: как бы мне, даже если он не примирится, быть сообразным с природой”, — [Эпиктет] сказал: «Ничто из великого не происходит внезапно, разве что ни виноград, ни смоква. Если ты теперь скажешь мне: “хочу смокву”, — я отвечу тебе: “нужно время”. Дай ей сначала зацвести, затем дать плод, затем созреть.
Затем, если плод смоковницы не созревает внезапно и в один час, — ты хочешь плод человеческого ума приобрести так быстро и легко? Не жди, даже если я тебе [это] говорю».
О провидении.
Не удивляйтесь, если для прочих живых существ всё, что относится к телу, устроено готовым — не только пища и питьё, но и ложе, и то, что они не нуждаются в обуви, не в подстилках, не в одежде, — мы же нуждаемся во всём этом.
Ибо то, что возникло не ради себя самого, но для служения [нам], не было выгодно создать нуждающимся в другом.
В самом деле, подумайте, каково было бы нам заботиться не только о себе, но и об овцах и ослах — как они оденутся, как обуются, как будут есть, как пить.
Но как воины готовы для полководца — обуты, одеты, вооружены, и если бы нужно было, чтобы трибун обходил и обувал или одевал тысячу [воинов], это было бы ужасно, — так и природа сделала то, что возникло для служения, готовым и снаряжённым, не нуждающимся уже ни в какой заботе.
Так одно маленькое дитя пасёт овец, погоняя их палкой.
Теперь же мы, оставив благодарность за это — что мы не заботимся о них с таким же тщанием, — ропщем на бога из-за нас самих.
Однако, клянусь Зевсом и богами, одного из [этих] устроений было бы достаточно, чтобы почувствовать провидение для того, кто стыдлив и благодарен.
И не говори мне теперь о великом: само это — чтобы из [зелени] рождалось молоко, а из молока — сыр, а из шкуры — шерсть, кто это создал или измыслил? «Никто», — говорит [кто-то]. О великая бесчувственность и бесстыдство!
Ну же, оставим дела природы, посмотрим на её побочные произведения.
Есть ли что-либо бесполезнее волос на подбородке? Что же? Разве она не воспользовалась и ими насколько возможно пристойнее? Разве не различила через них мужское и женское?
Разве не тотчас издалека возглашает природа каждого из нас: «Я мужчина; так подходи ко мне, так говори со мной, не ищи ничего иного; вот тебе знаки»?
Опять же, у женщин, как она примешала нечто более нежное в голосе, так и волосы [на лице] отняла. Нет [скажешь]? Но нужно было, чтобы существо осталось неразличимым и чтобы каждый из нас провозглашал: «Я мужчина». Но сколь прекрасен этот знак, и приличен, и почтенен, насколько он красивее гребня петухов, насколько величественнее гривы львов.
Поэтому нужно было сохранять знаки бога, нужно было их не осквернять, не смешивать, насколько от нас зависит, разделённые роды.
Только ли это есть дела провидения у нас? И какой речи достаточно, чтобы равно восхвалить их или представить? Если бы мы имели ум, не должно ли было нам делать иное — и сообща, и по отдельности — как не воспевать божество, славить его и перечислять благодеяния?
Не должно ли было, даже копая и паша и вкушая пищу, петь гимн богу? «Велик бог, что дал нам эти орудия, которыми мы будем обрабатывать землю; велик бог, что дал руки, что дал глотку, желудок, что дал невидимо расти, что дал дышать во сне».
Это следовало бы воспевать при каждом деле и воспевать величайший и божественнейший гимн — что он дал способность понимать это и пользоваться этим в надлежащем порядке.
Что же? Поскольку большинство ослепло, не должно ли было быть кому-то, кто исполнял бы это место и за всех пел бы гимн богу?
Ибо что иное могу я, старый и хромой, как не воспевать бога? Если бы я был соловьём, я делал бы дело соловья; если бы лебедем — дело лебедя.
Теперь же я разумен: мне должно воспевать бога. Это моё дело, я делаю его и не оставлю этого места, пока оно мне дано, и вас призываю к той же самой песне.
О том, что логическое необходимо.
Поскольку именно разум (логос) есть то, что расчленяет и обрабатывает всё остальное, а сам он не должен быть нерасчленённым, — то кем он будет расчленён?
Ведь ясно, что либо самим собой, либо другим. Но то, что расчленяет, есть либо логос, либо нечто иное, превосходящее логос, что невозможно.
Если это логос, то кто расчленит тот [другой] логос? Ведь если он сам себя, то и этот [первый] может себя; если же мы будем нуждаться в другом, то это уйдёт в бесконечность и не будет остановки.
«Ну да, — скажут, — но важнее лечить [душу]» — и тому подобное. Хочешь ли ты слушать о тех [вещах]? Слушай.
Но если ты скажешь мне: «Я не знаю, истинно ли или ложно ты рассуждаешь», — и если я скажу что-то двусмысленное, а ты велишь мне: «Расставь знаки», — я больше не потерплю тебя, но скажу: «А ведь важнее лечить».
Именно поэтому, думаю, и предписывают логические занятия: подобно тому как для измерения хлеба мы прежде исследуем саму меру.
Если же мы не разберём сначала, что такое модий, и не поймём, что такое весы, то как мы ещё сможем что-либо измерить или взвесить?
Так вот, если мы не изучили и не уточнили судилище для всего прочего и то, через что познаётся остальное, — сможем ли мы что-либо из остального уточнить и познать?
И как это возможно? «Да, — скажут, — но модий есть кусок дерева и бесплоден». — Однако он — мерило хлеба. — «И логические [занятия] бесплодны». — Об этом мы ещё посмотрим.
Но если даже уступить и это, то достаточно того, что они служат различением и исследованием для других [вещей] и, как кто-то сказал бы, измерением и взвешиванием.
Кто говорит это? Только ли Хрисипп, Зенон и Клеанф?
Разве Антисфен не говорит? И кто это написал: «Начало образования — исследование имён»? Разве Сократ не говорит? И о ком пишет Ксенофонт, что он начинал с исследования имён — что означает каждое?
Неужели же великое и удивительное — понять Хрисиппа или истолковать его? И кто это говорит? Так что же удивительно?
Понять намерение природы. Что же? Разве ты сам собою постигаешь его? И в чём ещё ты нуждаешься? Ведь если истинно, что все по неведению ошибаются, а ты уже изучил истину, то тебе необходимо уже действовать правильно.
Но, клянусь Зевсом, я не постигаю намерения природы. Кто же истолковывает его? Говорят, что Хрисипп.
Я прихожу и спрашиваю, что говорит этот истолкователь природы. Я начинаю не понимать, что он говорит, и ищу того, кто истолкует его. «Вот, рассмотри, как это сказано — как если бы по-римски».
Какая же здесь важность у истолкователя? Даже у самого Хрисиппа не по справедливости, если он только истолковывает намерение природы, а сам не следует ему; тем более у того, кто истолковывает его?
Ведь мы нуждаемся в Хрисиппе не ради него самого, но чтобы понять природу. И в жертвогадателе мы нуждаемся не ради него самого, но потому что через него мы надеемся понять будущее и знамения от богов; и не во внутренностях [жертв] ради них самих, но потому что через них знаменуется; и не ворона мы удивляемся, ни ворону, но бога, знаменующего через них.
Итак, я прихожу к этому истолкователю и гадателю и говорю: «Рассмотри мне внутренности, что мне знаменуется».
Он, взяв и вскрыв, истолковывает: «Человек, ты имеешь волю по природе беспрепятственную и невынужденную. Это вот здесь написано во внутренностях.
Я покажу тебе это сначала на месте согласия. Разве кто-нибудь может помешать тебе согласиться с истинным? Никто. Разве кто-нибудь может принудить тебя принять ложное?
Никто. Видишь ли, что в этом месте ты имеешь волевое [начало] беспрепятственным, невынужденным, незатруднительным?
Ну а в месте стремления и побуждения разве иначе? И какое побуждение может победить, кроме другого побуждения? И какое стремление и избегание — кроме другого стремления и избегания?»
«Если мне, — говорит, — приносят страх смерти, это принуждает меня». — «Не приносимое [внешнее], но то, что тебе кажется лучшим сделать что-то из этого, чем умереть.
Значит, опять твоё мнение принудило тебя, то есть воля — волю.
Ибо если бы ту собственную часть, которую бог, отделив, дал нам, он устроил бы препятствуемой или принуждаемой им самим или кем-то другим, то он уже не был бы богом и не заботился бы о нас, как должно.
Это я нахожу, — говорит, — в священном. Это тебе знаменуется. Если хочешь, ты свободен; если хочешь, не будешь никого порицать, никого обвинять; всё будет по твоему желанию и одновременно по желанию бога».
Ради этого прорицания я прихожу к этому гадателю и философу, удивляясь не ему самому ради его истолкования, но тому, что он истолковывает.
О том, что не следует гневаться на согрешающих.
Если истинно то, что говорят философы, — что для всех людей существует единое начало: как для согласия — переживание того, что нечто существует, для отрицания — переживание того, что не существует, и, клянусь Зевсом, для воздержания — переживание того, что неясно, так и для побуждения к чему-либо — переживание того, что мне полезно, — и невозможно, чтобы кто-то одно судил полезным, а стремился к другому, и одно судил должным, а побуждался к другому, — то зачем мы ещё гневаемся на большинство?
«Но они воры и грабители», — говорят. — Что значит «воры и грабители»? Они заблуждаются относительно благ и зол. Так следует ли на них гневаться или жалеть их?
Но покажи им их заблуждение — и увидишь, как они отступают от своих проступков. Если же они не видят [истины], у них нет ничего выше того, что им кажется.
«Так не следует ли погубить этого разбойника и этого прелюбодея?» — Никак нет; но скорее вот что: «Не следует ли погубить этого заблудшего и обманутого в величайших делах, ослеплённого не в зрении, различающем белое и чёрное, но в уме, различающем блага и зла?» Если ты скажешь так, ты поймёшь, как бесчеловечно то, что ты говоришь, и что это подобно такому: «Не следует ли погубить этого слепца и глухого?»
Ибо если величайший вред — это лишение величайших [благ], а величайшее в каждом человеке — правильная воля, и кто-то лишён её, то зачем ты ещё гневаешься на него?
Человек, если тебе следует против природы относиться к чужим бедам, то лучше жалей его, чем ненавидь; оставь эту укоризненность и ненавистничество.
Не произноси тех речей, которые многие из... говорят: «Так этих проклятых и мерзких...» — пусть так; ты же — как ты вдруг стал так мудр?
Ты иначе гневлив. Почему же мы гневаемся? Потому что мы восхищаемся теми вещами, которых нас лишают. В самом деле, если ты не восхищаешься своей одеждой, ты не гневаешься на вора; если не восхищаешься красотой женщины, ты не гневаешься на прелюбодея.
Знай, что вор и прелюбодей не имеют места в твоём [владении], но в чужом и не в твоей власти. Если ты откажешься от этого и будешь считать ни за что, на кого ты ещё будешь гневаться? Но пока ты восхищаешься этим, гневайся на себя скорее, чем на них. Смотри: у тебя есть красивая одежда, у соседа нет; у тебя есть окно, ты хочешь проветрить их. Он не знает, что есть благо для человека, но ему кажется, что это — иметь красивую одежду, то же самое, что и тебе кажется.
Неужели он не придёт и не возьмёт их? Но разве, показывая пирожное людям с лакомством и один проглатывая его, ты не хочешь, чтобы они его выхватили? Не раздражай их, не имей окна, не проветривай свою одежду.
И я недавно, имея железный светильник у богов, услышав шум у окна, сбежал вниз. Я нашёл светильник украденным. Я рассудил, что тот, кто унёс, испытал нечто не невероятное. Что же? «Завтра, — говорю, — ты найдёшь глиняный».
Ибо теряется то, что имеешь. «Я потерял свою одежду». — Ты ведь имел одежду. «У меня болит голова». — Разве у тебя болят рога? Так что же ты негодуешь? Ибо потери — их, и боли — их, и владения — их.
«Но тиран закуёт». — Что? Ногу. «Но отрубит». — Что? Шею. Так что же он не закуёт и не отрубит? Волю. Поэтому древние и заповедали: «Познай самого себя».
Что же? Следовало бы, клянусь богами, упражняться в малом и, начиная с него, переходить к большему.
«Голова болит». — Не говори «увы». «Ухо болит». — Не говори «увы». И я не говорю, что не позволено стонать, но стонать внутри не надо. Даже если раб медленно приносит повязку, не кричи, не рви на себе и не говори: «Все меня ненавидят». Ибо кто не возненавидит такого?
Впредь, полагаясь на эти догматы, ходи прямо, свободно, полагаясь не на величину тела, как атлет: ибо не [надо быть] непобедимым, как осёл.
Кто же непобедим? Тот, кого не выводит из себя ничто из неподвластного. Затем, впредь, подходя к каждому из обстоятельств, я изучаю, как в случае с атлетом. «Он одолел первого противника. Что же — второго? А если будет жара?
А если в Олимпии?» И здесь — так же. Если предложишь ему немного денег — он пренебрежёт. Что же, если девушку? Что же, если в темноте? Что же, если пустую славу? Что же, если брань? Что же, если похвалу? Что же, если смерть?
Он может всё это победить. А если будет жара — что такое? Если он пьян? Если он в меланхолии? Если во сне? Вот это для меня непобедимый атлет.
Как должно относиться к тиранам.
Что если кому-то присуще какое-либо преимущество или по крайней мере кажется, что присуще, хотя на деле не присуще, — то такого человека, если он необразован, совершенно необходимо, чтобы он надувался от этого.
Сразу тиран говорит: «Я — сильнейший из всех». И что ты можешь мне дать? Можешь ли ты доставить мне стремление беспрепятственное? Откуда тебе? Ведь ты сам имеешь? Избегание безошибочное? Ведь ты сам имеешь? Побуждение безгрешное?
И где тебе причастность к этому? Ну же, в корабле ты полагаешься на себя или на знающего? А на колеснице — на кого, как не на знающего?
А в других искусствах? Точно так же. Так что же ты можешь? «Все меня почитают». — Но и я почитаю плошку, и мою её, и вытираю, и ради маслёнки вбиваю колышек. Что же? Разве это лучше меня? Нет: но оно приносит мне некую пользу. Ради этой пользы я и почитаю их. Что же? Разве я не почитаю осла?
Разве не мою ему ноги? Разве не чищу его? Не знаешь ли, что всякий человек почитает самого себя, а тебя — так же, как осла? Ибо кто почитает тебя как человека? Покажи.
Кто хочет стать подобным тебе, кто становится твоим подражателем, как [подражают] Сократу? «Но я могу отрубить тебе шею». — Хорошо говоришь. Я забыл, что тебя нужно почитать, как лихорадку, как холеру, и воздвигнуть алтарь, как в Риме есть алтарь Лихорадки.
Что же тогда тревожит и устрашает большинство? Тиран и его телохранители? Откуда? Да не будет: невозможно, чтобы по природе свободное было кем-то другим потревожено или стеснено, кроме как самим собой.
Но его тревожат мнения. Ибо когда тиран говорит кому-то: «Я закую твою ногу», тот, кто ценит ногу, говорит: «Нет, пощади»; а тот, кто ценит свою волю, говорит: «Если тебе кажется более выгодным, закуй». — «Ты что, не обращаешь внимания?» — «Не обращаю». — «Я покажу тебе, что я господин». — «Откуда ты? Меня Зевс отпустил свободным. Или ты думаешь, что он позволил бы порабощать собственного сына? Над моим трупом ты господин, возьми его».
— «Так когда ты приходишь ко мне, разве ты не почитаешь меня?» — «Нет, но самого себя. Если же ты хочешь, чтобы я говорил, что и тебя, я говорю тебе так же, как о горшке».
Это не есть себялюбие: ибо так устроено живое существо: всё оно делает ради себя. Ведь и солнце всё делает ради себя, и, далее, сам Зевс.
Но когда он хочет быть Дожденосным, и Плодоносным, и Отцом мужей и богов, ты видишь, что он не может достичь этих дел и этих именований, если не будет полезен для общего блага.
И вообще, он устроил природу разумного существа так, чтобы оно не могло достигать никакого из своих собственных благ, если не привносит что-либо полезное для общего.
Таким образом, уже не становится отделенным от общественного то, что всё делается ради себя.
Ибо чего ты ожидаешь? Чтобы кто-то отступил от себя и от собственной пользы? И как тогда будет единое и то же начало для всех — сродство к самим себе?
Что же? Когда лежат в основе нелепые мнения о неподвластном, как если бы оно было благами и злами, — тогда совершенно необходимо почитать тиранов.
Хотел бы я, чтобы только тиранов, а не спальников! Как же иначе человек внезапно становится умным, когда Цезарь делает его смотрителем уборной? Как мы тотчас говорим: «Умно мне сказал Феликион».
Хотел бы я, чтобы он был изгнан из навозной ямы, чтобы он снова казался тебе глупым.
У Эпафродита был некий сапожник, которого он продал за непригодность. Затем тот, по какому-то демону, будучи куплен одним из цезарианцев, стал сапожником Цезаря. Ты бы видел, как Эпафродит почитал его:
«Как поживает добрый Феликион?
Люблю тебя». Затем, если кто-нибудь из нас спрашивал: «Что он делает?» — говорилось, что «он с Феликионом советуется о чём-то».
Разве он не продал его как непригодного? Кто же сделал его внезапно умным?
Вот что значит почитать что-либо иное, нежели зависящие от воли вещи.
«Он удостоен трибуната». — Все встречающие поздравляют: один целует глаза, другой — шею, рабы — руки. Он приходит домой, находит зажжённые светильники. Он восходит на Капитолий, приносит жертву.
Кто же когда-либо приносил жертву за то, чтобы правильно стремиться? За то, чтобы побуждаться по природе? Ведь мы благодарим богов там, где полагаем благо.
Сегодня кто-то говорил мне о жречестве Августа. Я говорю ему: «Человек, оставь это дело: потратишь много на ничто».
— «Но те, кто составляют голосования, напишут моё имя». — «Неужели ты сам присутствуешь и говоришь читающим: “Меня написали”?
Если же и теперь ты можешь присутствовать для всех, то когда умрёшь, что ты сделаешь?» — «Останется моё имя». — «Напиши его на камне — и останется. Ну а вне Никополя какая о тебе память?»
— «Но я буду носить золотой венок». — «Если ты уже желаешь венка, возьми розовый и надень: увидишь, он будет изящнее».
О том, каким образом разум (логос) является созерцающим самого себя.
Всякое искусство и способность есть созерцательная (теоретическая) по отношению к некоторым первичным предметам.
Итак, когда [это искусство] само однородно с созерцаемым, оно по необходимости становится созерцающим и самого себя; когда же оно разнородно, оно не может созерцать само себя.
Например, сапожное искусство имеет дело с кожами, а само совершенно отстранено от материи кож; поэтому оно не есть созерцающее самого себя.
Грамматика, опять же, имеет дело с письменной речью; но разве она сама есть письменная речь? Никак нет. Поэтому она не может созерцать саму себя. — Для чего же тогда разум (логос) был принят природой?
Для должного пользования представлениями. Что же он сам есть? Некая система из известных представлений. Поэтому он по природе становится и созерцающим самого себя.
Опять же, разумность (phronēsis) для созерцания чего пришла? Для [созерцания] благ и зол, а также безразличных [вещей]. Что же она сама есть? Благо. А неразумность что есть? Зло. Видишь ли, что она по необходимости становится созерцающей и самой себя, и противоположного себе?
Поэтому величайшее и первое дело философа — испытывать представления, различать их и не принимать ни одного неиспытанным.
Смотрите, в деле с монетой, где, как кажется, есть нечто, касающееся нас, — как мы изобрели искусство и сколько средств применяет знаток серебра для пробы монеты: зрение, осязание, обоняние, наконец, слух: ударив денарий, он вслушивается в звон и не довольствуется одним звучанием, но от великой внимательности становится музыкантом.
[10] Так и там, где мы полагаем, что есть разница между заблуждением и не заблуждением, мы прилагаем великую внимательность к различению того, что может ввести в заблуждение; в отношении же жалкого руководящего начала мы, зевая и дремля, принимаем всякое представление: ибо ущерб не бросается в глаза.
Итак, когда захочешь узнать, как ты относишься к благам и злам небрежно, а к безразличным — поспешно, обрати внимание, как ты относишься к ослеплению и как к обману, — и узнаешь, что ты далёк от должного настроения относительно благ и зол.
«Но это требует большой подготовки, большого труда и учений». — Что же? Ты надеешься, что величайшее искусство можно приобрести от малого?
Впрочем, само главное учение философов весьма кратко. Если хочешь узнать, прочитай сочинения Зенона — и увидишь.
Ибо что длинного есть в том, чтобы сказать, что цель — следовать богам, а сущность блага — должное пользование представлениями?
Скажешь: «Что же тогда есть бог и что есть представление? И что есть частная природа и что есть природа целого?» — Вот это уже долго. Если же, придя, Эпикур скажет, что благо должно быть в плоти, — опять становится долго, и необходимо слушать, что есть главное (основополагающее) для нас, что есть субстанциальное и сущностное. — Что благо улитки вряд ли в раковине, — так благо человека, вероятно, [не в плоти]?
А ты сам, Эпикур, что имеешь более главное? Что в тебе есть то, что принимает решения, что исследует каждую вещь, что о самой плоти выносит решение, что она есть главное?
Зачем же ты зажигаешь светильник и трудишься ради нас и пишешь столько книг? Чтобы мы не оставались в неведении истины? — Кто такие «мы»? И какое нам до тебя дело? — Вот так и становится долгим рассуждение.
К тем, кто хочет, чтобы ими восхищались.
Когда кто-либо имеет должную устойчивость в жизни, он не глазеет вовне. Человек, чего ты хочешь, чтобы с тобой случилось? Я довольствуюсь, если стремлюсь и избегаю по природе, если побуждением и отвращением пользуюсь так, как мне свойственно, а также присоединением, направлением и согласием. Так зачем же ты ходишь, проглотив вертел?
Я хотел бы, чтобы и встречающие меня восхищались мной, и идущие следом выкрикивали: «О, великий философ!»
Кто же те, от кого ты хочешь быть восхищаемым? Не те ли это, о ком ты имеешь обыкновение говорить, что они безумны? Так что же? Ты хочешь быть восхищаемым безумцами?
О предпонятиях.
Предпонятия общи всем людям, и одно предпонятие не противоречит другому. Ибо кто из нас не полагает, что благо полезно, и достойно избрания, и что его должно искать и преследовать при любых обстоятельствах? Кто из нас не полагает, что справедливое — прекрасно и подобает?
Когда же возникает спор? При приложении предпонятий к частным сущностям, — когда один говорит: «Он поступил хорошо, он мужественен», а другой: «Нет, он безумен». Отсюда возникает спор между людьми.
Это и есть спор иудеев, сирийцев, египтян и римлян — не о том, что святость должна быть предпочтена всему и всюду преследуема, а о том, является ли святым есть свинину или нечестивым.
Этот спор вы найдёте и у Агамемнона, и у Ахилла. Призови их на середину. Что ты говоришь, Агамемнон? Не должно ли свершиться должное и то, что хорошо?
«Должно, конечно». А что ты говоришь, Ахилл? Разве тебе не нравится, чтобы свершалось хорошее? «Мне более всего нравится». Так приложите же предпонятия. Отсюда начало спора.
Один говорит: «Не следует мне возвращать Хрисеиду отцу», а другой говорит: «Следует, конечно». Непременно один из них неправильно прилагает предпонятие должного.
Опять один говорит: «Итак, если я должен вернуть Хрисеиду, я должен взять награду у кого-то из вас». А другой: «Так ты возьмёшь мою возлюбленную?» — «Твою», — говорит. — «Так я один...» — «Но я один не должен иметь?» — так возникает спор.
Что же такое образование? Учиться прилагать природные предпонятия к частным сущностям сообразно с природой и, далее, различать, что из сущего в нашей власти, а что не в нашей власти: в нашей власти — воля и все дела, зависящие от воли; не в нашей власти — тело, части тела, имущество, родители, братья, дети, отечество, вообще — сотоварищи.
Где же мы поместим благо? К какой сущности мы его приложим? К находящейся в нашей власти?
— Тогда разве не является благом здоровье, и цельность, и жизнь, а также дети, родители, отечество? — И кто же тебя потерпит?
Так перенесём же его снова сюда. Возможно ли, чтобы тот, кто терпит урон и не достигает благ, был счастлив? — Невозможно. — А надлежащее отношение к сотоварищам... как оно возможно?
Ибо я по природе стремлюсь к своей пользе. Если мне полезно иметь поле, то мне полезно и отнять его у соседа; если мне полезно иметь одежду, то мне полезно и украсть её из бани. Отсюда — войны, мятежи, тирании, заговоры.
Как же я ещё смогу исполнять долг по отношению к Зевсу? Ибо если я терплю урон и неудачу, он не обращает на меня внимания. И «что мне до него, если он не может мне помочь?» И опять: «Что мне до него, если он хочет, чтобы я находился в таких обстоятельствах, в каких я нахожусь?» Я начинаю, наконец, ненавидеть его.
Так зачем мы строим храмы, зачем статуи, как злым демонам, как лихорадке — Зевсу? И как он ещё Спаситель, и как Дожденосный, и как Плодоносный? И если мы поместим сюда сущность блага, всё это последует. Что же нам делать?
— Вот это и есть искание истинно философствующего и мучающегося родами: теперь я не вижу, что есть благо и что есть зло. Разве я не безумствую?
Да, но если я помещу благо сюда — в зависящее от воли, — все будут надо мной смеяться. Придёт какой-нибудь старец с сединами, имеющий много золотых перстней, и, покачав головой, скажет: «Послушай меня, дитя: нужно и философствовать, но нужно и иметь голову на плечах; это всё глупости. Ты от философов учишься силлогизму; а что тебе должно делать, ты знаешь лучше, чем философы». — Человек, за что же ты меня порицаешь, если я знаю?
Что мне сказать этому жалкому рабу?
Если я промолчу, он разрывается от гнева. Надо сказать так: «Прости меня, как [прощают] влюблённых: я не владею собой, я безумствую».
Против Эпикура.
Эпикур тоже понимает, что по природе мы существа общественные, но, раз поместив наше благо в скорлупу, он уже не может сказать ничего иного.
Ибо он весьма твердо держится того, что не должно ни восхищаться, ни принимать ничего, отторгнутого от сущности блага; и правильно он этого держится.
Как же тогда мы проницательны, если у нас нет природной любви к потомству? Почему ты отсоветуешь мудрецу воспитывать детей? Чего ты боишься, как бы он из-за этого не впал в скорби?
Разве он впадает [в скорби] из-за мыши, которая вскормлена внутри? Что ему за дело, если какая-нибудь маленькая мышь пищит внутри него?
Но он знает, что, раз уж родился ребенок, уже не в нашей власти не любить его и не заботиться о нем.
Поэтому он говорит, что и в государственных делах не станет участвовать разумный; ибо он знает, что должно делать тому, кто участвует в политике. Впрочем, если ты собираешься обращаться [с людьми] как с мухами, что мешает?
Но, зная это, он все же осмеливается говорить: «Не будем воспитывать детей». Но овца не покидает свое потомство, и волк не покидает, а человек покидает?
Чего ты хочешь? Чтобы мы были глупы, как овцы? Но и те не покидают. Звероподобны, как волки? Но и те не покидают.
Ну же, кто тебя послушается, увидев своего ребенка, плачущего и упавшего на землю?
Я, по крайней мере, думаю, что если бы твои мать и отец предугадали, что ты будешь говорить это, они бы тебя не подбросили.
Как должно бороться с обстоятельствами.
Обстоятельства — вот что показывает мужей. Впредь, когда случится обстоятельство, помни, что бог, как тренер, свёл тебя с суровым юношей.
— Для чего? — говорит. — Чтобы ты стал олимпийским победителем; без пота же не бывает. Мне, по крайней мере, никто не кажется имевшим лучшее обстоятельство, чем то, которое имеешь ты, если захочешь воспользоваться им, как атлет — юношей.
И вот теперь мы посылаем в Рим разведчика. Но никто не посылает трусливого разведчика, чтобы он, лишь услышав шум или увидев где-нибудь тень, прибежал в смятении и сказал, что враги уже здесь.
Так и ты, если придя скажешь нам: «Страшны дела в Риме, ужасна смерть, ужасно изгнание, ужасна брань, ужасна бедность; бегите, мужи, враги рядом», — мы скажем тебе: «Поди прочь, сам себе пророчествуй; мы согрешили только в том, что послали такого разведчика».
До тебя разведчиком был послан Диоген, и возвестил нам иное. Он говорит, что смерть не есть зло, ибо не постыдна; говорит, что бесславие есть шум безумных людей.
Что же о боли, что о наслаждении, что о бедности сказал этот разведчик. Быть в гимнасии, говорит, лучше всякой пурпурной одежды; спать на голой земле, говорит, есть мягчайшее ложе.
И приводит доказательство к каждому: свою смелость, безмятежность, свободу, а затем и тело сияющее и собранное.
«Никакого врага нет близко, — говорит, — всё полно мира». — Как так, о Диоген? «Вот, — говорит, — разве я ранен, разве я уязвлён, разве я кого-то бежал?»
Вот каким должен быть разведчик; ты же, придя к нам, говоришь одно за другим. Не уйдёшь ли опять и не посмотришь точнее, без трусости?
Что же мне делать?
Что ты делаешь, когда выходишь из корабля? Разве ты берёшь руль или вёсла? Что же ты берёшь? Своё — маслёнку, котомку. И теперь, если ты будешь помнить о своём, никогда не станешь притязать на чужое.
Говорит тебе: «Сними широкополосную [тунику]» — вот узкополосная. «Сними и эту» — вот только плащ. «Сними плащ» — «вот голый». — «Но ты возбуждаешь во мне зависть». — Тогда возьми всё тело. Того, чем я могу бросить тело, этого я ещё боюсь?
Но он не оставит меня наследником. Что же? Разве я забыл, что ничто из этого не было моим? Как же мы называем это своим? Как кровать в гостинице. Если хозяин гостиницы, умирая, оставит тебе кровати — хорошо; а если другому — тот будет иметь, а ты будешь искать другую.
Если же не найдёшь, будешь спать на земле, только смело и храпя, и помня, что среди богатых, царей и тиранов имеют место трагедии, а никто из бедных не составляет трагедию, разве что как хорист.
А цари начинают с благ:
«Увенчайте чертоги».
Затем, примерно в третьей или четвёртой части:
«О Киферон, зачем ты принял меня?»
Раб, где венки, где диадема?
Разве не помогают тебе телохранители?
Итак, когда подходишь к кому-нибудь из них, помни это, что ты подходишь к трагическому актёру, не к исполнителю роли, а к самому Эдипу.
«Но такой-то счастлив: ибо он ходит с многими». — И я причисляю себя к многим и хожу с многими.
И главное: помни, что дверь открыта. Не будь трусливее детей, но как те, когда им не нравится игра, говорят: «Я больше не играю», — так и ты, когда тебе покажется что-либо подобным, скажи «я больше не играю» и уходи; оставаясь же, не плачь.
К тому же [предмету].
Если это истинно, и мы не расслабляемся и не притворяемся, что благо человека — в его воле, а зло — тоже, всё же остальное нисколько нас не касается, — то почему мы ещё тревожимся, почему боимся? Над тем, о чём мы усердствовали, никто не имеет власти; а над тем, над чем имеют власть другие, мы не заботимся. Какое же ещё дело у нас есть?
— Но дай мне наставление. — Что мне тебе наставлю? Разве Зевс не дал тебе наставления? Разве он не дал тебе твоё — беспрепятственным и незатруднительным, а не твоё — препятствуемым и затрудняемым?
С каким же наставлением, с каким повелением ты пришёл оттуда? Своё сохраняй всячески, чужого не желай. Верность — твоя... кто же может отнять это у тебя? Кто, кроме тебя, сможет помешать пользоваться этим? Ты же сам — как? Когда будешь усердствовать о чужом, своё потеряешь.
Имея такие заветы и наставления от Зевса, каких ещё ты хочешь от меня? Разве я лучше его, достовернее?
Но если ты будешь соблюдать их, нуждаешься ли ещё в чём-то ином? Разве он не дал этих наставлений? Принеси предпонятия, принеси доказательства философов, принеси то, что ты часто слышал, принеси то, что сам говорил, принеси то, что читал, что изучал.
Доколе же следует хорошо соблюдать это и не нарушать игры?
Пока она ведётся изящно. В Сатурналии выпал жребий быть царём: ибо решили поиграть в эту игру. Он приказывает: «Ты пей, ты смешивай, ты пой, ты уйди, ты приди». Я повинуюсь, чтобы из-за меня не нарушалась игра.
«Но ты считай, что ты в бедствиях». — Я не считаю; и кто принудит меня считать?
Опять мы условились разыграть [историю] об Агамемноне и Ахилле. Мне, назначенному Агамемноном, он говорит: «Пойди к Ахиллу и отними Брисеиду». — Я иду.
«Иди сюда». — Иду. Ибо как мы поступаем в гипотетических рассуждениях, так должно и в жизни. «Пусть будет ночь». — Пусть. «Что же? Разве день?» — Нет, ибо я принял гипотезу, что ночь.
«Пусть тебе кажется, что ночь». — Пусть. «Но и считай, что ночь». — Это не следует из гипотезы.
Так и здесь. «Пусть ты будешь несчастлив». — Пусть. «Так разве ты не несчастен?» — Да. «Что же? Ты злополучен?» — Да. «Но и считай, что ты в бедствиях». — Это не следует из гипотезы; и другой мне мешает.
Доколе же следует повиноваться таким [приказаниям]? Пока это полезно, то есть пока я сохраняю приличие и соответствие.
Затем одни люди — брюзги и ворчуны, и говорят: «Я не могу обедать у этого человека, чтобы терпеть его ежедневные рассказы о том, как он воевал в Мисии: “Я рассказал тебе, брат, как я взошёл на холм; снова начинаю быть в осаде”».
Другой говорит: «Я хочу обедать и слушать его, сколько он хочет, болтающего».
И ты сравни эти ценности; только делай без отягощения, не стесняясь и не считая, что ты в бедствиях: ибо этого никто тебя не принуждает.
В комнате появился дым? Если умеренный — останусь; если слишком сильный — выхожу. Ибо всегда нужно помнить и твёрдо держать, что дверь открыта.
«Но не живи в Никополе». — Не живу. «И не в Афинах». — И не в Афинах. «И не в Риме». — И не в Риме. «Живи на Гьярах». — Живу. Но мне кажется, что жизнь на Гьярах — сильный дым.
Я ухожу туда, где никто не помешает мне жить: ибо то жилище открыто для всех.
И последняя [одежда] — хитончик, то есть тело, — выше этого никому нет власти надо мной.
Поэтому Деметрий сказал Нерону:
«Ты угрожаешь мне смертью, а тебе — природа». Если же я восхищаюсь телом, я предал себя в рабство; если имуществом — в рабство.
Ибо я тотчас сам против себя выдаю, кому я уловим. Как когда змея сжимает голову, я говорю: «Бей её в то, что она защищает». И ты знай, что, что бы ты ни хотел защищать, против этого и выступит господин.
Помня об этом, кого ты ещё будешь льстить или бояться?
Но я хочу сидеть там, где сенаторы.
— Ты видишь, что ты сам создаёшь тесноту, сам себя стесняешь?
— Как же иначе я хорошо увижу в амфитеатре? — Человек, и не смотри — и не будешь стеснён. Зачем ты хлопочешь? Или подожди немного, и когда зрелище закончится, сядь на места сенаторов и наслаждайся солнцем.
Ибо вообще помни, что мы сами себя стесняем, сами себя тесним — то есть наши мнения стесняют и теснят нас.
Ибо что такое сама брань? Подойди к камню и брани его: что ты сделаешь? Если же кто-то слушает как камень, то какая польза бранящему? Если же у бранящего есть слабость бранимого как ступень, тогда он достигает чего-то.
«Разорви его». — Что ты называешь «его»? Возьми плащ, разорви.
«Я оскорбил тебя». — Хорошо тебе пусть будет. Вот что изучал Сократ, поэтому, имея одно лицо, он всегда оставался таким. Мы же хотим упражняться и изучать всё иное, только не то, как нам стать беспрепятственными и свободными.
«Философы говорят парадоксальное». — Разве в других искусствах нет парадоксального? И что более парадоксально, чем колоть кому-то глаз, чтобы он видел? Если бы кто-то сказал это неопытному в медицине, разве не посмеялся бы он над говорящим?
Что же удивительного, если и в философии многое из истинного кажется парадоксальным неопытным?
Что такое жизненный закон.
Когда [кто-то] читал гипотетические [рассуждения], он сказал: «И это — гипотетический закон: принимать следующее из гипотезы. Но гораздо раньше есть такой жизненный закон: делать следующее природе.
Ибо если мы хотим во всяком материале и обстоятельстве сохранять естественное, то ясно, что во всём должно стремиться к тому, чтобы не упустить следующего и не принять противоречащего.
Итак, сначала в теории философы упражняют нас там, где легче, затем так ведут к более трудному: ибо здесь нет ничего, что отвлекало бы от следования учению, а в жизненных делах многое отвлекает. Смешон же тот, кто говорит, что хочет [упражняться] сначала в тех [трудных вещах]: ибо нелегко начинать с более трудного.
И этот довод нужно было бы приводить родителям, которые негодуют на то, что дети занимаются философией: “Итак, я ошибаюсь, отец, и не знаю, что мне подобает и приличествует? Если это невозможно изучить и ему нельзя научиться, то за что ты меня упрекаешь? Если же ему можно научиться, то учи меня; если же ты сам не можешь, то позволь мне учиться у тех, кто говорит, что знает.
Ибо что ты думаешь? Что я по доброй воле попадаю в зло и не достигаю блага? Да не будет. Так что же является причиной моих ошибок?
Невежество. Не хочешь ли ты, чтобы я избавился от невежества? Кого когда-либо гнев научил искусству кормчего, музыке? Так ты думаешь, что я научусь жизненному искусству благодаря твоему гневу?”».
(пропуск в тексте)
Это дозволено говорить только тому, кто принёс такое намерение. Если же кто-то только хочет показать в пирушке, что он знает гипотетические [рассуждения], и читает их и приходит к философам, то он делает нечто иное, разве что [хочет], чтобы сидящий рядом сенатор восхищался им?
Ибо там, поистине, великие материи, а здешние богатства там кажутся игрушками. Поэтому там трудно владеть своими представлениями, где то, что потрясает, велико.
Я знаю одного, плачущего и обнимающего колени Эпафродита, и говорящего, что он в бедственном положении: ибо ему осталось не более ста пятидесяти мириад.
Что же Эпафродит? Смеялся ли он, как вы? Нет: но, удивившись, сказал: “Несчастный, как же ты молчал, как же ты терпел?”.
Когда [Эпиктет] смутил чтеца гипотетических [рассуждений], а тот, кто задал ему чтение, засмеялся, он сказал: «Ты сам над собой смеёшься: ты не подготовил юношу предварительно, не узнал, способен ли он следить за этим, но пользуешься им как чтецом».
«Так что же, — сказал он, — неспособному к суждению о сложном мы доверяем похвалу, порицание, суждение о правильно или неправильно совершаемом? Если он плохо говорит о ком-то, то заботится [об этом]; если хвалит, то превозносится? А в таких малых вещах не находит следующего?
Вот начало философствования — осознание того, как обстоит собственное руководящее начало: ибо после того как узнают, что оно слабо, уже не захотят пользоваться им для великих дел.
Теперь же некоторые, не будучи в состоянии проглотить кусок хлеба, купив сочинение, берутся есть его. Поэтому они извергают или страдают несварением; затем — колики, насморки и лихорадки. Следовало бы прежде удостовериться, могут ли они.
Но в теории легко изобличить незнающего, а в жизненных делах никто не подставляет себя для изобличения, и мы ненавидим того, кто нас изобличает. А Сократ говорил, что жизнь без исследования не стоит того, чтобы жить».
Сколькими способами возникают представления и какие наготове вспомогательные средства следует против них приготовить.
Четверояко возникают у нас представления: ибо либо нечто есть и так кажется, либо не существуя не кажется, что есть, либо есть и не кажется, либо не есть и кажется.
Далее, во всём этом метко попадать — дело образованного. Что бы ни было угнетающим, к тому должно прилагать помощь. Если софизмы Пирроновы и Академические суть угнетающие нас, к тем приложим помощь; если правдоподобия вещей, по которым кажутся некоторые [вещи] благами, не будучи [таковыми], — там будем искать помощь; если привычка есть угнетающее, против того следует пытаться находить помощь.
Что же против привычки можно найти вспомогательное средство?
Противоположная привычка. Ты слышишь невежд, говорящих: «Несчастен тот, умер; погиб его отец, мать; он был казнён, и притом безвременно и на чужбине».
Слушай противоположные речи, оторви себя от этих голосов, противопоставь привычке противоположную привычку. Против софистических речей — логические [средства] и упражнение и навык в них; против правдоподобий вещей следует иметь предпонятия отчётливые, очищенные и наготове.
Когда смерть кажется злом, имей наготове, что зла следует избегать, а смерть необходима. Ибо что я сделаю?
Ибо куда я убегу от неё? Пусть я буду Сарпедон, сын Зевса, чтобы так благородно сказать: «Уйдя, я хочу либо сам отличиться, либо дать другому повод отличиться; если я сам не могу совершить что-либо, я не позавидую другому в совершении благородного дела». Пусть это выше нас, но то разве не касается нас?
И куда убегу от смерти? Укажите мне страну, укажите людей, к которым я пойду, где она не приходит, укажите заклинание; если не имею, что вы хотите, чтобы я делал?
Не могу избежать смерти; но избежать страха перед ней — чтобы я не умер, скорбя и дрожа? Ибо рождение страсти — хотеть, чтобы нечто не происходило.
Отсюда, если могу переносить внешнее к моей воле, переношу; если же нет, желаю ослепить препятствующего.
Ибо человек по природе не терпит быть лишаемым блага, не терпит попадать во зло.
Затем, наконец, когда я не могу ни перенести дела, ни ослепить препятствующего, сижу и стенаю, и кого могу, поношу — Зевса и прочих богов: ибо если они не обращают на меня внимания, что мне до них?
«Да, но ты будешь нечестив». Что же мне будет хуже, чем теперь? Вообще помнить о том, что если благочестивое и полезное не совпадают, то благочестие не может сохраниться ни в чём. Не кажется ли это неотложным?
Пусть приходит и встречается Пиррониец и Академик. Я же со своей стороны не имею досуга для этого и не могу защищать обычай.
Если бы у меня была даже тяжба о клочке земли, я бы пригласил другого защитника; чем же я довольствуюсь в этом вопросе? Как происходит ощущение, сначала ли через целое или через часть, — может быть, я не умею объяснить; меня смущает и то, и другое. Но что я и ты — не одно и то же, это я знаю весьма точно.
Откуда это? Никогда, желая проглотить что-либо, я не несу кусок туда, а сюда; никогда, желая взять хлеб, я не брал метлу, но всегда к хлебу иду как к цели.
А вы сами, уничтожающие ощущения, разве делаете иначе? Кто из вас, желая пойти в баню, пошёл на мельницу?
— Так что же? Не следует ли, по силам, держаться и этого — чтобы сохранить привычку, быть ограждённым от того, что против неё?
— И кто спорит? Но [это следует] тому, кто способен, кто имеет досуг; а дрожащего, смятенного и разрывающегося внутри сердцем следует направлять к чему-то иному.
О том, что не следует гневаться на людей, и что в людях малое и великое.
Что является причиной согласия с чем-либо? То, что кажется, будто это существует. Поэтому согласиться с тем, что кажется несуществующим, невозможно. Почему? Потому что такова природа ума — соглашаться с истинным, не одобрять ложное и воздерживаться в отношении неясного.
Какое тому доказательство? «Почувствуй, если можешь, сейчас, что ночь». — Невозможно. «Отвергни, что день». — Невозможно. «Почувствуй или отвергни, что число звёзд чётно». — Невозможно.
Итак, когда кто-либо соглашается с ложным, знай, что он не хотел соглашаться с ложным: ибо всякая душа по неволе лишается истины, как говорит Платон; но ему показалось ложное истинным.
Ну а в делах что мы имеем подобное тому, что здесь истина или ложь? Должное и противодолжное, полезное и вредное, соответствующее мне и не соответствующее мне, и всё подобное.
«Неужели кто-то может считать, что ему полезно, и не выбирать этого?» Не может.
Как же та, что говорит:
«И знаю я, какое зло готовлю совершить, но гнев сильнее моих размышлений»?
Потому что она считает, что само это — угодить гневу и отомстить мужу — полезнее, чем спасти детей.
«Да, но она обманута». — Покажи ей наглядно, что она обманута, и она не сделает этого; но пока ты не показываешь, чему ей следовать, кроме как тому, что ей кажется?
Ничему. Так зачем же ты гневаешься на неё за то, что она, бедняжка, заблуждается в величайших делах и стала змеёй вместо человека? Но не следует ли, напротив, скорее жалеть её, как мы жалеем слепых и хромых, так и ослеплённых и охромевших в главнейшем?
Итак, кто ясно помнит, что для человека мера всякого действия есть то, что ему кажется (а далее — либо кажется правильно, либо неправильно: если правильно, он непорицаем; если неправильно, сам понёс урон; ибо невозможно, чтобы заблуждающийся был одним, а терпящий вред — другим), тот ни на кого не разгневается, ни на кого не рассердится, никого не обругает, никого не упрекнёт, не возненавидит и ни на кого не натолкнётся.
Итак, даже столь великие и ужасные дела имеют такое начало — представление? Иного нет.
«Илиада» есть не что иное, как представление и пользование представлениями. Александру показалось похитить жену Менелая; Елене показалось последовать за ним.
Если бы Менелаю показалось, что потеря такой женщины есть выгода, что бы произошло? Погибла бы не только «Илиада», но и «Одиссея». — «Так от столь малого зависит столь великое?» — Что же ты называешь столь великим? Войны, мятежи, гибель многих людей и разрушения городов? Что великого в этом? — «Разве ничего?» — «Что же великого в том, чтобы погибло много быков, много овец и сожжено и разрушено много гнёзд ласточек или аистов?»
«Так это подобно тому?» — Весьма подобно. Погибли тела людей — и быков, и овец. Сожжены жилища людей — и гнёзда аистов.
Что в этом великого или ужасного? Или покажи мне, чем отличается дом человека от гнезда аиста как жилище.
«Так аист и человек подобны?» — Что ты говоришь? По телу весьма подобны. Разве что дома строятся из балок, черепицы и кирпичей, а то — из прутьев и глины.
Так неужели человек ничем не отличается от аиста?
— Да не будет; но в этом не отличается. — А в чём же отличается?
— Ищи и найдёшь, что в другом отличается. Смотри, не в том ли, чтобы понимать, что делает; смотри, не в общественности ли, верности, стыдливости, надёжности, разумности?
Где же в людях великое зло и благо? Там, где различие. Если это сохраняется и остаётся ограждённым, и не разрушается стыдливость, ни верность, ни разумность — тогда сохраняется и сам человек; если же что-то из этого гибнет и бывает взято приступом, тогда и сам человек гибнет. И великие дела в этом.
Разве потерпел великое крушение Александр, когда пришли... как говорят греки, и когда разоряли Трою, и когда его братья гибли?
Никак нет: ибо никто не терпит крушения из-за чужого дела; но тогда разорялись гнёзда аистов. А крушение было, когда он погубил стыдливость, верность, гостеприимство, благопристойность.
Когда потерпел крушение Ахилл? Когда погиб Патрокл? Да не будет: но когда он гневался, когда плакал о девушке, когда забыл, что он здесь не для того, чтобы приобретать любовниц, но чтобы воевать.
Вот это — человеческие крушения, вот это осада, вот разрушение — когда низвергаются правильные мнения, когда они погибают.
«Так когда уводят женщин, и детей берут в плен, и самих их убивают, — разве это не зло?»
— Откуда ты это предполагаешь? Научи и меня. — «Нет, но откуда ты говоришь, что это не зло?»
— Приступим к правилам, принеси предпонятия.
Ибо именно поэтому нельзя достаточно надивиться происходящему. Где мы хотим судить о весах, мы не судим как попало; где о прямом и кривом — не как попало; вообще, где нам важно знать истину в этом вопросе, там никто из нас никогда ничего не делает как попало.
А там, где первая и единственная причина правильности или ошибки, благополучия или неблагополучия, несчастья или счастья, — там только мы действуем наобум и опрометчиво. Нигде нет ничего подобного весам, нигде нет ничего подобного правилу; но что-то показалось — и тотчас я делаю то, что показалось.
Неужели я лучше Агамемнона или Ахилла, чтобы те из-за следования тому, что им казалось, совершали и претерпевали такие бедствия, а мне было бы недостаточно того, что мне кажется?
И какая трагедия имеет иное начало? Что такое Атрей Эврипида? — Представление. Что такое Эдип Софокла? — Представление. Финикияне? —
Представление. Ипполит? — Представление. Если не прилагать никакой заботы об этом, как это, по-вашему, называется? А как называются те, кто следует всякому представившемуся? — Безумные. — Так разве мы делаем что-то иное?
О невозмутимости.
Сущность блага — [определённое] качество воли, [сущность] зла — [определённое] качество воли.
Что же [такое] внешнее? Материя для воли, имея дело с которой, она достигнет своего собственного блага или зла. Как достигнет блага?
Если не будет восхищаться материями. Ибо мнения о материях, когда они правильны, делают волю благой, а когда кривы и искажены — [делают] злой.
Этот закон установил бог и говорит: «Если хочешь [какого-либо] блага, возьми его от себя самого». Ты говоришь: «Нет, но от другого». — Не [так], но от себя самого. Итак, когда тиран угрожает и не зовёт [к себе], я говорю: «Чему он угрожает?» Если он говорит: «Я закую тебя», — я говорю: «Он угрожает рукам и ногам».
Если говорит: «Я отрублю тебе голову», — говорю: «Он угрожает шее». Если говорит: «Брошу тебя в темницу», — «всему этому жалкому тельцу»; и если угрожает изгнанием — то же самое.
— «Так тебе он ничем не угрожает?» — Если я убеждён, что это нисколько меня не касается, то ничем; если же боюсь чего-то из этого, то мне угрожает.
Кого же я впредь боюсь? Того, кто властвует над чем? Над тем, что в моей власти? Никого. Над тем, что не в моей власти? И что мне до этого?
«Так вы, философы, учите презирать царей?» — Да не будет. Кто из нас учит притязать на то, над чем они имеют власть?
Возьми тело, возьми имущество, возьми молву, возьми окружающих меня. Если я кого-то из них уговариваю притязать [на это], тогда поистине пусть он меня обвиняет.
«Да, — [скажешь], — но я хочу властвовать и над мнениями». — И кто тебе дал эту власть?
Где ты можешь победить чужое мнение? «Приставляя к нему страх, — говорит, — я его побежу». — Ты не знаешь, что оно победило само себя, а не было побеждено другим; ибо ничто иное не может победить волю, кроме неё самой.
Поэтому и закон бога — сильнейший и справедливейший: пусть всегда побеждает сильнейшее слабейшее.
«Десять сильнее одного». — В чём? В том, чтобы связать, убить, увести, куда хотят, отнять имущество. Итак, десять побеждают одного в том, в чём они сильнее.
В чём же они слабее? Если один имеет правильные мнения, а другие — нет. Что же? В этом могут ли они победить? Откуда? Если же мы стоим на весах, то не должно ли более тяжёлое перевесить?
— «Так Сократ, чтобы претерпеть это от афинян?» — Раб, что ты называешь «Сократ»? Говори, как обстоит дело: «чтобы тело Сократа было уведено и повлечено более сильными в темницу, и чтобы кто-нибудь дал яду телу Сократа и чтобы оно остыло?»
Это тебе кажется удивительным, это несправедливым, за это ты обвиняешь бога? Так неужели Сократ не имел ничего взамен этого? Где была для него сущность блага?
Кому мы поверим? Тебе или ему? И что говорит он? «Анит и Мелет могут меня убить, но повредить — нет». И ещё: «Если так угодно богу, так пусть и будет».
Но покажи, что имеющий худшие мнения одолевает лучшего в мнениях. Не покажешь; даже близко. Ибо это закон природы. И [закон] бога — пусть всегда побеждает сильнейшее слабейшее. В чём? В том, в чём оно сильнее.
Тело сильнее тела, многие — одного, вор — не-вора.
Поэтому и я потерял светильник, потому что в моём бодрствовании вор был сильнее. Но он купил светильник дорогой ценой: за светильник он стал вором, за светильник — неверным, за светильник — звероподобным. Это показалось ему выгодным.
Пусть так; но кто-то схватил меня за плащ и тащит на площадь, затем другие кричат: «Философ, что тебе принесли твои мнения? Вот тебя волокут в темницу, вот тебя собираются обезглавить».
И какую бы я приобрёл науку, чтобы, если более сильный схватит меня за плащ, меня не тащили? Чтобы, если десять, схватив, бросят в темницу, меня не бросили?
Неужели я не научился ничему другому? Я научился, чтобы: всякое происходящее, если оно не зависит от воли, нисколько меня не касается.
Так неужели ты не извлёк пользы [в этом]? Зачем же ты ищешь пользу в другом, а не в том, чему научился?
Итак, сидя в темнице, я говорю: «Этот, кто так кричит, не слышит, что́ означается, не понимает сказанного и вообще ему нет дела знать, что говорят и что делают философы. Оставь его».
«Но выйди опять из темницы». — Если вы больше не нуждаетесь во мне в темнице, я выхожу; если же снова понадобитесь, я войду.
Доколе? Пока разум предпочитает, чтобы я был вместе с телом; когда же не предпочитает, возьмите его и будьте здоровы.
Только не безрассудно, только не малодушно, не по случайному поводу. Ибо опять же бог этого не хочет: ибо он нуждается в таком космосе, в таких [людях], обращающихся на земле. Если же он подаст сигнал к отступлению, как Сократу, должно повиноваться сигналящему как полководцу.
Что же? Следует ли говорить это большинству? — Зачем?
Ибо недостаточно ли самому быть убеждённым? Ведь детям, когда они подходят, хлопают в ладоши и говорят: «Сегодня хорошие Сатурналии», — мы говорим: «Разве это блага?» Никак нет; но и сами хлопаем.
И ты, следовательно, когда не можешь переубедить кого-либо, знай, что он дитя, и хлопай ему; если же не хочешь этого, то впредь молчи.
(пропуск в тексте)
Это должно помнить и, будучи призванным в какое-либо подобное обстоятельство, знать, что настало время показать, образованы ли мы. Ибо юноша, выходя из школы в обстоятельство, подобен тому, кто упражнялся в разборе силлогизмов, и если ему предложат легко разрешимый, он говорит: «Предложите мне лучше искусно сплетённый, чтобы я поупражнялся». И атлеты недовольны лёгкими юношами:
«Он меня не поднимает», — говорит. — Вот это даровитый юноша! Нет. Но когда настанет время, он должен плакать и говорить: «Я хотел бы ещё учиться». Чему? Если ты не научился этому так, чтобы показать на деле, для чего ты учился?
Я думаю, что кто-то из сидящих здесь мучается в себе и говорит: «Неужели теперь не придёт ко мне такое обстоятельство, какое пришло к тому? Неужели мне теперь изнурять себя, сидя в углу, когда я могу увенчаться на Олимпии? Когда кто-нибудь объявит мне такой бой?» Так следовало бы быть всем вам.
Но у гладиаторов Цезаря есть такие, которые негодуют, что никто их не выводит и не сводит, и они молят бога и приходят к распорядителям, просясь на бой; а среди вас никто не явится таким?
Я хотел бы отправиться в плавание именно для того, чтобы увидеть, что делает мой атлет, как он упражняется в своём задании.
«Я не хочу такого», — говорит. — Разве в твоей власти брать такое задание, какое хочешь? Тебе дано такое тело, такие родители, такие братья, такое отечество, такое положение в нём; и ты приходишь и говоришь мне: «Перемени мне задание»? Так разве у тебя нет средств, чтобы использовать данное?
Твоё дело — предложить, моё — хорошо упражняться. Но нет: «Не предлагай мне такого модуса, но такого; не привноси такого заключения, но такого».
Настанет время, когда трагические актёры будут полагать, что они — маски, котурны и длинные одежды. Человек, это ты имеешь как материал и задание.
Произнеси что-нибудь, чтобы мы знали, трагик ты или комик: ибо всё остальное у них общее.
Поэтому, если кто-нибудь снимет с него и котурны, и маску и выведет его в одном призраке, — трагик погиб или остаётся? Если у него есть голос, остаётся.
И здесь так же.
«Возьми власть». — Беру и, взяв, показываю, как обращается образованный человек.
«Сними широкополосную [тунику] и, надев рубище, выйди с таким лицом». — Что же? Разве мне не дано вложить прекрасный голос?
«Как же ты теперь появляешься?» — Как свидетель, призванный богом.
«Иди ты и засвидетельствуй мне: ибо ты достоин быть выведенным как свидетель от меня. Неужели что-либо из внешнего по отношению к воле есть благо или зло? Неужели я кому-то вредю? Неужели пользу каждого я положил в другом, а не в нём самом?»
Какое свидетельство ты даёшь богу? — «Я в бедствиях, Господи, и несчастлив, никто не обращает на меня внимания, никто мне ничего не даёт, все порицают, злословят».
Это собираешься ты свидетельствовать и позорить призвание, которым Он призвал, потому что Он почтил тебя этой честью и счёл достойным привести к такому великому свидетельству?
Но тот, кто имеет власть, объявил: «Я признаю тебя нечестивым и беззаконным». — Что с тобой случилось? «Признано, что я нечестив и беззаконен».
Ничего иного? — Ничего. Если бы он вынес решение о каком-нибудь условном суждении и дал приговор: «Я признаю ложным: “если день, то свет”», — что случилось бы с условным суждением? Кто здесь судится, кто осуждён? Условное суждение или обманувшийся относительно него?
Так кто же этот, имеющий власть вынести что-то о тебе? Знает ли он, что такое благочестивое и нечестивое? Изучил ли он это? Научился ли? Где? У кого?
Затем, музыкант не обращает внимания на него, когда он высказывается о нижней струне, что она — верхняя, и геометр — если он судит, что линии, проведённые от центра к окружности, не равны;
неужели же истинно образованный будет обращать внимание на суждение необразованного человека о святом и нечестивом, несправедливом и справедливом?
О, сколь великая несправедливость у образованных! Неужели ты этому научился здесь?
Не хочешь ли ты оставить другим, нерадивым людишкам, эти рассуждения об этом, чтобы они, сидя в углу, получали плату или ворчали, что никто им ничего не даёт, а ты, выйдя, пользоваться тем, чему научился?
Ибо сейчас не рассуждений недостаёт — книги стоиков полны рассуждений. Так что же недостаёт? Тот, кто будет ими пользоваться, кто на деле засвидетельствует слова.
Возьми на себя это лицо, чтобы мы больше не пользовались старыми примерами в школе, но имели какой-то пример и от нас самих.
Это кому свойственно созерцать? — Тому, кто имеет досуг. Ибо человек — некое любящее созерцание существо.
Но постыдно созерцать это так, как беглые рабы: но сидеть без отвлечения и слушать то трагика, то кифариста, не так, как те делают. Они одновременно и остановились, и похвалили трагика, и оглянулись; затем, если кто-то произнесёт «господин», тотчас они в смятении, тревожатся.
Постыдно, чтобы и философы так созерцали дела природы. Ибо что такое «господин»? Человек не есть господин человека, но смерть и жизнь, удовольствие и боль.
Ибо помимо них приведи мне Цезаря — и увидишь, как я невозмутим. Когда же он придёт с ними, гремя и сверкая, а я боюсь этого, что иное я сделаю, как не признал господина, как беглый раб?
И пока я имею некоторую передышку от этого, я, как беглый раб, появляюсь в театре: моюсь, пью, пою, но всё со страхом и мукой.
Если же я освобожу себя от господ, то есть от того, из-за чего господа страшны, — какое ещё дело у меня есть, какой ещё господин?
Что же? Следует ли возвещать это всем? — Нет, но снисходить к невеждам и говорить: «Он советует мне то, что сам считает для себя благом; прощаю ему».
И Сократ снисходил к тому, кто в темнице плакал, что ему предстояло выпить яд, и говорит: «Как благородно он оплакал нас».
Неужели он говорит тому: «Поэтому мы и отослали женщин?» Но [говорит] знакомым, способным это слушать; а с тем обращается снисходительно, как с ребёнком.
Что должно иметь наготове в обстоятельствах.
Когда ты входишь к кому-либо из превосходящих [по положению], помни, что и другой, свыше, взирает на происходящее и что ему ты должен угождать более, нежели этому [человеку].
Итак, тот [вышний] спрашивает тебя: «Изгнание, и темницу, и узы, и смерть, и бесславие — что ты говорил о них в школе?» — «Что они безразличны».
«Теперь же как ты их называешь? Не изменились ли они?» — «Нет». — «Так не изменился ли ты?» — «Нет». — «Говори же, что есть безразличное». — «То, что не в нашей власти». — «Говори и последующее».
— «Не зависящее от воли нисколько меня не касается». — «Говори, что вам казалось [быть] благами». — «Правильная воля и пользование представлениями». — «А цель [какова]?» — «Следовать тебе».
«И теперь ты говоришь это?» — «То же самое говорю и теперь». — Итак, войди внутрь с дерзновением, помня об этом, и увидишь, что такое юноша, изучивший должное, среди неискушённых людей.
Я же, клянусь богами, воображаю, что ты испытаешь нечто такое: «Зачем мы готовили так много и так великое ради ничего?
Вот это была власть? Вот эти преддверия, спальники, меченосцы? Ради этого я слушал столь многие речи? Это было ничем, а я готовился как к великому».
КНИГА 2.
Во этой книге я учу тебя побеждать представления, которые осаждают твой ум словно враги: вожделение, страх, гнев, зависть. Не беги от них, но встречай их мужественно, испытывая, как золото в огне. Я показываю, что свобода не даётся указом или золотом, но добывается ежедневным трудом над своей душой.
Что мужество не противоречит осторожности
Парадоксальным, возможно, кажется некоторым то, что утверждается философами, однако всё же рассмотрим по мере сил, истинно ли то, что должно одновременно и осторожно, и мужественно всё делать.
Ибо противным как-то кажется мужественному осторожное, а противоположные [вещи] никак не сосуществуют.
То же, что кажется многим в этом месте парадоксальным, полагаю я, придерживается вот чего: если бы мы требовали употреблять осторожность и мужество по отношению к одному и тому же, то справедливо бы нас обвиняли как сводящих несводимое.
Теперь же что страшного в сказанном? Ибо если здравы эти [положения], часто произнесённые, часто доказанные, что сущность блага — в пользовании представлениями, и зла — точно так же, а неподвластное [нам] не принимает ни природы зла, ни природы блага, что парадоксального требуют философы, говоря: «Где неподвластное [нам] — там пусть будет у тебя мужество, а где подвластное [нам] в выборе — там осторожность?»
Ибо если зло — в дурном выборе, то по отношению только к этому стоит пользоваться осторожностью; если же неподвластное и не зависящее от нас никак нас не касается, то по отношению к этому нужно пользоваться мужеством.
И таким образом мы одновременно будем и осторожны, и мужественны, и, клянусь Зевсом, благодаря осторожности мужественны. Ибо из-за того, что мы остерегаемся истинно злых [вещей], случится нам быть мужественными по отношению к тому, что таково не является.
Остаётся, что мы страдаем тем же, что и олени: когда олени боятся и убегают от перьев, куда они обращаются и к чему отступают как к безопасному? К сетям; и так гибнут, перепутав страшное и безопасное.
Так и мы: где мы применяем страх? По отношению к неподвластному. В чём же опять мы, мужественные, действуем как ни в чём страшном? В подвластном [нам] в выборе.
Быть обманутым, или опрометчиво поступить, или сделать что-то бесстыдное, или с постыдным вожделением стремиться к чему-то — для нас не имеет никакого значения, лишь бы в неподвластном нам мы были удачливы. А где смерть, или изгнание, или боль, или бесславие — там [у нас] отступление, там смятение.
Поэтому, как и следовало ожидать, те, кто ошибается в самом главном, природное мужество превращают в дерзость, отчаянность, наглость, бесстыдство, а природную осторожность и стыдливость — в трусость и приниженность, полную страхов и тревог.
Если же кто перенесёт осторожность туда, где [находится] выбор и дела выбора, то сразу же вместе с желанием остерегаться будет иметь и само отвращение, зависящее от него; если же [перенесёт] туда, где не зависящее от нас и неподвластное, то, имея отвращение к тому, что зависит от других, по необходимости будет бояться, будет неустойчивым, будет тревожиться.
Ибо не смерть или боль страшны, но страх боли или смерти. Поэтому мы хвалим того, кто сказал, что «не умереть ведь страшно, но позорно умереть».
Следовало бы, значит, к смерти обращать мужество, а к страху смерти — осторожность; теперь же наоборот: к смерти — бегство, а к мнению о ней — беззаботность и
небрежение, и безразличие. Это же Сократ, правильно делая, называл пугалами. Ибо как детям маски кажутся страшными и пугающими из-за неопытности, нечто подобное испытываем и мы по отношению к вещам не по какой иной причине, как и дети по отношению к пугалам.
Ибо что такое дитя? Неведение. Что такое дитя? Необразованность. Ведь где оно знает, там и в том оно ничуть не меньше нас имеет.
Что такое смерть? Пугало. Поверни его и рассмотри: смотри, как не кусает. Телесное должно отделиться от духовного, как прежде оно было отделено, или сейчас, или позже. Что же ты негодуешь, если сейчас? Ибо если не сейчас, то позже.
Почему? Чтобы завершился круговорот мира: ибо он нуждается в одних — настоящих, других — будущих, третьих — уже свершившихся.
Что такое боль? Пугало. Поверни её и рассмотри. Грубо движется плоть, затем опять гладко. Если тебе не выгодно, дверь открыта; если выгодно, терпи.
Ибо на всё нужно, чтобы дверь была открыта, — и хлопот у нас нет.
Какой же плод этих учений? Тот, который должен быть прекраснейшим и наиболее подобающим истинно воспитанным: безмятежность, бесстрашие, свобода.
Ибо не толпе в этих вопросах надо верить, которая говорит, что только свободным позволено воспитываться, но скорее философам, которые говорят, что только воспитанные — свободны.
— Как это? — Так: иное ли что-то сейчас свобода, чем возможность вести себя, как мы хотим? «Ничего». Скажите же мне, о люди, хотите ли вы жить, заблуждаясь? «Не хотим». Никто, следовательно, заблуждаясь, не свободен.
Хотите ли вы жить в страхе, хотите ли в печали, хотите ли в смятении? «Никак нет». Никто, значит, ни боящийся, ни печалящийся, ни смятенный не свободен; а кто избавлен от печалей, страхов и смятений, тот тем же путём избавлен и от рабства.
Как же мы ещё поверим вам, любезнейшие законодатели? Мы не позволяем воспитываться, если только не свободным? Ведь философы говорят, что мы не позволяем быть свободными, если только не воспитанным, — это бог не позволяет.
— Когда же кто-то представит своего раба перед претором, разве ничего не сделал? — Сделал. — Что? — Представил своего раба перед претором. — Ничего другого? — Да: и двадцатую часть за него должен заплатить.
— Что же? Тот, кто это претерпел, не стал свободным? — Не более, чем безмятежным.
Ибо ты, могущий представлять других, разве не имеешь господина? Не деньги, не девчонку, не мальчишку, не тирана, не какого-нибудь друга тирана? Что же ты дрожишь, отправляясь в подобное положение?
Поэтому я часто говорю:
«Это изучайте и это имейте под рукой: по отношению к чему нужно быть мужественным и по отношению к чему — осторожным, — что по отношению к неподвластному — мужество, а остерегаться — подвластного в выборе».
— Но я не читал тебе и не знаешь, что я делаю. —
— В чём? В словечках. Имей свои словечки: покажи, как ты относишься к стремлению и отвращению, не терпишь ли неудач в том, чего хочешь, не впадаешь ли в то, чего не хочешь. А эти вот красивые [периоды], если ты умён, подняв, когда-нибудь сотрёшь.
— Что же? Сократ не писал? — И кто [писал] столько? Но как? Поскольку он не мог всегда иметь того, кто проверял бы его учения или проверялся бы в свою очередь, он сам себя проверял и испытывал и всегда какое-нибудь одно предпонятие упражнял практически.
Это пишет философ; словечки же и путь, о котором я говорю, предоставляет другим — бесчувственным или блаженным, проводящим досуг из-за безмятежности или из-за глупости ни во что не ставящим последующее.
И теперь, когда время зовёт, уйдя, покажешь ли ты то и прочитаешь ли и станешь хвастаться: «Смотри, как я составляю диалоги».
Нет, человек, но лучше то: «Смотри, как, стремясь, я не терплю неудачи. Смотри, как, отвращаясь, я не впадаю [в нежелаемое]. Представь смерть — и узнаешь; представь боли, представь темницу, представь бесславие, представь осуждение».
Вот это — демонстрация юноши, пришедшего из школы. Остальное же предоставь другим, пусть никто никогда не услышит от тебя голоса о них, и даже если кто похвалит за них, не терпи, но кажись никем и знающим ничего.
Только это знающим кажись — как бы тебе никогда не потерпеть неудачу и не впасть [в нежелаемое].
Пусть другие упражняются в судебных речах, другие — в задачах, другие — в силлогизмах; ты — в умирании, ты — в быть закованным, ты — в быть пытаемым, ты — в быть изгоняемым.
Всё это — мужественно, с доверием к призвавшему тебя к этому, к признавшему тебя достойным этого места, в которое будучи зачислен, ты покажешь, что может разумное начало, противопоставив себя неподвластным силам.
И так то парадоксальное уже не будет казаться ни невозможным, ни парадоксальным — что одновременно и остерегаться должно, и мужествовать, — по отношению к неподвластному — мужествовать, а в подвластном выбора — остерегаться.
О безмятежности.
Смотри же ты, отправляющийся на суд, что хочешь сохранить и чего хочешь достичь.
Ибо если ты хочешь сохранить выбор, имеющий [свойство] соответствовать природе, то для тебя вся безопасность, вся лёгкость, и никакой заботы у тебя нет.
Ибо если ты, желая сохранить то, что в твоей власти и по природе свободно, и довольствуясь этим, о чём ещё будешь заботиться? Ибо кто из них господин, кто может их отнять?
Если ты хочешь быть скромным и верным, кто тебе помешает? Если ты хочешь не быть препятствуемым и не принуждаемым, кто принудит тебя стремиться к тому, что тебе не кажется [благим], кто [принудит] избегать того, что не представляется тебе [дурным]?
Но что? Он сделает тебе нечто такое, что кажется страшным; но чтобы ты, избегая их, потерпел [это], как он может сделать?
Когда же стремление и избегание зависит от тебя, о чём ещё ты заботишься?
Это тебе вступление, это повествование, это доказательство, это победа, это заключение, это похвала.
Поэтому Сократ тому, кто напоминал ему готовиться к суду, сказал: «Не кажется ли тебе, что я всю свою жизнь к этому готовился?»
— «Какую подготовку?» — «Я сохранил, — говорит, — то, что в моей власти». — «Каким образом?» — «Никогда ничего несправедливого ни в частной, ни в общественной жизни я не сделал».
Если же ты хочешь сохранить и внешнее — тело, имущество, репутацию, — говорю тебе: сейчас же с самого начала готовь всю возможную подготовку и, кроме того, разузнавай и природу судьи, и противника.
Если нужно касаться колен, касайся колен; если плакать — плачь; если стонать — стони.
Ибо когда ты подчинишь своё внешнему, тогда в остальном будь рабом и не противься, и хотеть рабствовать — то хотеть, то не хотеть, но просто и всей душой — либо то, либо другое: либо свободный, либо раб, либо образованный, либо необразованный, либо благородный петух, либо низкий; либо терпи, получая удары, пока не умрёшь, либо сразу сдайся. Пусть не случится тебе получить много ударов, а потом сдаться.
Если же это постыдно, то с самого начала разграничь: «где природа зол и благ? Там и истина. Где истина и где природа, там осторожность; где истина, там мужество, где природа».
Ибо думаешь ли ты, что Сократ, желая сохранить внешнее, выступив, сказал бы: «Меня Анит и Мелет могут убить, но повредить — нет?» Был ли он настолько глуп, чтобы не видеть, что этот путь ведёт не туда, а в другое место? Что же это, как не бессмысленно и раздражающе?
Как мой Гераклит, имея тяжбу из-за клочка земли на Родосе и доказав судьям, что говорит справедливо, подойдя к заключению, сказал: «Но я не буду просить вас и не забочусь, что вы собираетесь решать; вы скорее подлежите суду, чем я».
И так он завершил дело. Какая нужда [в этом]? Только не проси, но и не прибавляй: «И я не прошу». Если только не подходит время намеренно раздражать судей, как Сократу.
И ты, если готовишь такое заключение, зачем входишь, зачем подчиняешься [суду]?
Ибо если ты хочешь быть распятым, подожди, и придёт крест; если же разум побуждает подчиниться и убедить хотя бы в отношении самого этого [суда], то следует делать последующее, сохраняя, однако, своё собственное.
Вот почему смешно и говорить: «Предложи мне [что делать]». Что мне тебе предложить? Но [говори]: «Сделай так, чтобы мой ум мог приладиться к тому, что бы ни случилось, к этому».
Ибо это подобно тому, как если бы неграмотный сказал: «Скажи мне, что писать, когда мне будет предложено какое-нибудь имя».
Если я скажу: «Дион», а затем тот, кто пришёл, предложит ему не имя Диона, а имя Феона, что же будет?
Что ты напишешь? Но если ты упражнялся в письме, то ты готов и ко всему, что будет продиктовано; если же нет, то что я тебе сейчас предложу? Ибо если обстоятельства продиктуют что-то иное, что ты скажешь или что сделаешь?
Итак, помни об этом общем правиле, и в совете не будешь нуждаться. Если же ты будешь разевать рот на внешнее, необходимо тебе кататься вверх и вниз по воле господина.
Кто же господин? Тот, кто имеет власть над тем, что ты ценишь или избегаешь.
К тем, кто рекомендует кого-то философам.
Хорошо сказал Диоген тому, кто требовал получить от него рекомендательные письма: «Что ты человек, — говорит, — он и так увидит; а хорош ли ты или плох, если он опытен в различении хороших и плохих, узнает, а если неопытен, то даже если я напишу ему десять тысяч раз, не узнает».
Это подобно тому, как если бы драхма просила, чтобы её кому-то рекомендовали для проверки. Если он знаток серебра, ты сама себя представишь.
Следовало бы и нам иметь в жизни нечто подобное тому, что бывает с серебряной монетой, чтобы мы могли сказать, как знаток серебра говорит: «Дай любую драхму, и я распознаю».
Но в силлогизмах: «Дай любой, и я различу тебе аналитический и неаналитический». Почему? Ибо я знаю, как анализировать силлогизмы: я имею способность, которую должен иметь тот, кто распознаёт преуспевающих в силлогизмах.
А в жизни что я делаю? Теперь я говорю «благо», теперь «зло». Что причина? Противоположное тому, что в силлогизмах, — невежество и неопытность.
К тому, кто был некогда уличен в прелюбодеянии.
Когда тот говорил, что человек создан для верности и что ниспровергающий это ниспровергает собственно человеческое, вмешался кто-то из тех, кто слыл любителем словесности, кто был некогда уличен в прелюбодеянии в городе.
А тот [Диоген или Сократ?] сказал: «Но если мы, оставив эту верность, к которой мы созданы по природе, станем строить козни против жены соседа, что мы делаем? Что же иное, как не губим и не уничтожаем? Что? Верного, стыдливого, благочестивого.
Только ли это? Разве мы не уничтожаем соседство, не уничтожаем дружбу, не уничтожаем город? И в какое место мы сами себя зачисляем? За кого я тебя принимаю, человек? Как соседа, как друга? Какого? Как гражданина? Что мне тебе доверить?
Затем, если бы ты был таким гнилым сосудом, что тебя ни для чего нельзя было бы употребить, тебя выбросили бы вон на навозные кучи, и никто бы тебя и оттуда не подобрал; если же ты, будучи человеком, не можешь выполнить никакого человеческого места, что нам с тобой делать? Пусть даже места друга ты не можешь занять: места раба можешь? И кто тебе доверится? Не хочешь ли ты, чтобы и тебя самого выбросили где-нибудь на навозную кучу как бесполезный сосуд, как навоз?
Затем ты скажешь: «Никто не заботится обо мне, о человеке, любящем словесность?» Ибо ты дурен и бесполезен. Как если бы осы негодовали, что никто о них не заботится, но все бегут, и если кто может, ударив, сбивает.
У тебя такое жало, что кого ты ужалишь, ввергаешь в беды и скорби. Что же нам с тобой делать? Нет у тебя места, куда тебя положить.
Что же? Разве женщины не общи по природе? И я говорю. Ведь и поросёнок общий для приглашённых; но когда [его] разделят на части, если тебе покажется, уйди и схвати часть того, кто возлежит рядом, тайком укради или, подложив руку, облизывай, и если не сможешь оторвать мяса, жирни пальцы и облизывай. Прекрасный сотрапезник и собутыльник — последователь Сократа!
Ну же, театр не общий ли для граждан? Когда они сядут, придя, если тебе покажется, выгони кого-нибудь из них.
Так и женщины по природе общи. Но когда законодатель, как распорядитель пира, разделил их, не хочешь ли и ты искать свою собственную часть, но похищаешь чужую и облизываешься?
«Но я люблю словесность и понимаю Архедема». Понимая Архедема, будь же прелюбодеем, и неверным, и вместо человека — волком или обезьяной. Ибо что мешает?
Как сосуществуют величие души и заботливость.
Материи безразличны, пользование же ими — не безразлично.
Как же тогда кто-нибудь сохранит одновременно и устойчивость, и безмятежность, и одновременно заботливость, и не случайность, и не небрежность?
Если будет подражать играющим в кости. Кости безразличны, игральные кости безразличны: откуда я знаю, что выпадет? Но выпавшим пользоваться заботливо и искусно — это уже моё дело.
Так же и в жизни главное дело — вот это: разделяй вещи, разграничивай и говори: «Внешнее не в моей власти; выбор — в моей власти.
Где мне искать благо и зло? Внутри, в моём». Во внешнем же никогда не называй ни блага, ни зла, ни пользы, ни вреда, ни чего-либо подобного.
Что же? Следует ли пользоваться этим небрежно? Никак нет. Ибо это опять — зло для выбора и в этом — противное природе.
Но одновременно и заботливо — потому что пользование не безразлично, и одновременно устойчиво и безмятежно — потому что материя не имеет значения.
Ибо где [находится] значимое, там никто не может меня ни воспрепятствовать, ни принудить. Где я могу быть препятствуем и принуждаем, там достижение не в моей власти и не есть благо или зло, а пользование — или зло, или благо, но в моей власти.
Трудно, однако, смешать и соединить это — заботливость о том, что причастно материям, и устойчивость того, кто не обращает на них внимания, — но не невозможно. Если же нет, то невозможно быть счастливым.
Но подобно тому, как мы поступаем в плавании. Что мне доступно? Выбрать кормчего, матросов, день, время.
Затем налетела буря. Что же мне ещё заботиться? Ибо моё исполнено. Задача другого — кормчего. Но и корабль тонет.
Что же мне делать? Только то, что могу: тону не боясь, не крича, не ропща на бога, но зная, что возникшее должно и погибнуть.
Ибо я не вечность, но человек, часть целого, как час дня. Мне должно наступить, как часу, и пройти, как часу. Что же мне важно, как я пройду — утонув ли или в горячке? Ибо через что-то подобное мне должно пройти.
Это увидишь ты и у искусно играющих в мяч. Никто из них не спорит о том, что [мяч] можно схватить, как о благе или зле, но о броске и принятии.
Итак, в этом — ритмичность, в этом — искусство, быстрота, сообразительность, чтобы я, даже если протяну пазуху, не мог поймать его, а тот, если брошу, ловит.
Если же мы принимаем или бросаем его с тревогой и страхом, то какая же это игра, где кто сохранит устойчивость, где кто увидит последовательность в ней? Но один скажет: «Бросай», другой: «Не бросай», третий: «не перебрасывай». Это уже борьба, а не игра.
Поэтому Сократ умел играть в мяч. Как? Играть в суде. «Скажи мне, — говорит, — Анит, как ты утверждаешь, что я не признаю бога? Кем тебе кажутся демоны? Не детьми ли богов или чем-то рожденным от смешения людей и богов?»
И когда тот согласился: «Кто же, по-твоему, может считать, что мулы существуют, а ослы — нет?» — как играя в [игру] «схвати». И что там было в середине как мяч для схватывания? Быть в оковах, быть изгнанным, выпить яд, лишиться жены, оставить детей сиротами.
Это было в середине, с чем он играл, но тем не менее играл и бросал мяч ритмично. Так и мы: заботливость — как самую искусную в игре, а безразличие — как к мячу.
Ибо непременно нужно искусно обращаться с какими-то внешними материями, но не принимая их самих, а, какова бы она ни была, показывая своё искусство в отношении неё. Так и ткач не делает шерсть, но какую бы ни получил, искусно обрабатывает её.
Другой даёт тебе пищу и имущество и может отнять и само тело. Ты же, получив материю, обрабатывай. Затем, если ты выйдешь, ничего не потерпев,
другие, встречая тебя, будут радоваться, что ты спасся; а тот, кто умеет смотреть на такое, если увидит, что ты в этом вёл себя благопристойно, похвалит и разделит радость; если же из-за какого-либо неприличия спасённым, то — противоположное. Ибо где радоваться разумно, там и сорадоваться.
Как же говорится, что некоторые внешние вещи соответствуют природе и противны природе? Как если бы мы были отдельными [существами]. О ноге я скажу, что быть чистой соответствует природе, но если ты рассматриваешь её как ногу и не как отдельную [часть], то ей надлежит и в грязь вступать, и по шипам ступать, и иногда быть отсечённой ради целого; если же нет, то она уже не будет ногой. Подобное следует предполагать и в нашем случае.
Что ты? Человек. Если рассматриваешь как отдельное [существо], то соответствует природе дожить до старости, быть богатым, здоровым. Если же рассматриваешь как человека и часть некоторого целого, то ради этого целого тебе надлежит теперь болеть, теперь плыть и подвергаться опасности, теперь терпеть нужду, иногда же умереть раньше времени.
Что же ты негодуешь? Разве не знаешь, что как та [нога] уже не будет ногой, так и ты не будешь человеком? Что такое человек? Часть государства, сначала — из богов и людей, затем — из того, что называется ближайшим, которое есть малое подобие целого.
«Теперь меня должны судить?» Теперь другому — лихорадить, другому — плыть, другому — умирать, другому — быть осуждённым? Ибо невозможно, чтобы в таком теле, в этом окружении, при этих сожительствующих не случались с разными людьми разные подобные вещи.
Твоё дело — придя, сказать, что нужно, и расположить это, как подобает.
Затем тот говорит: «Я признаю тебя виновным». «Да будет тебе благо. Я сделал своё; а сделал ли ты своё, увидишь сам». Ибо есть и у того опасность, пусть не ускользает от тебя.
О безразличном.
Условное высказывание безразлично; суждение о нём — не безразлично, но [есть] либо знание, либо мнение, либо заблуждение. Так и жизнь безразлична, пользование [ею] — не безразлично.
Так что, когда кто-нибудь скажет вам, что это безразлично, не становитесь небрежными, и когда кто-нибудь призовёт вас к заботливости, не становитесь приниженными и не восхищайтесь материями.
Хорошо также знать свою подготовку и силу, чтобы в том, к чему ты не подготовлен, ты хранил молчание и не негодовал, если другие имеют в этом больше тебя.
Ибо и ты в силлогизмах будешь считать себя имеющим больше, и если они будут негодовать на это, ты утешишь их: «Я научился, а вы — нет».
Так же и там, где нужна тренированность, не ищи выгоды, проистекающей от потребности, но уступай в этом тренированным, а тебе пусть будет довольно сохранять устойчивость.
«Пойди и приветствуй такого-то». «Приветствую». «Как?» «Не раболепно». «Но тебя не впустили». «Ибо я не научился входить через окно. Когда же я нахожу дверь запертой, мне необходимо либо уйти, либо войти через окно».
«Но и поговори с ним». «Говорю».
«Каким образом?» «Не раболепно». «Но ты не добился [своего]». Разве это дело было твоим? Но его. Что же ты притязаешь на чужое? Всегда помня, что твоё и что чужое, ты не будешь тревожиться.
Поэтому хорошо говорит Хрисипп: «Пока мне не ясно, что последует, я всегда держусь того, что более соответствует природе для достижения соответствующего природе: ибо сам бог создал меня выбирающим это.
Если бы я знал, что мне теперь предназначено болеть, я бы и сам устремился к этому: ведь и нога, если бы имела разум, стремилась бы быть в грязи».
Ибо, скажи, ради чего появляются колосья? Не для того ли, чтобы и высохнуть? Но они высыхают, но не для того ли, чтобы и быть сжатыми?
Ведь они появляются не как отдельные [существа]. Если бы они имели чувство, им следовало бы молиться, чтобы никогда не быть сжатыми? Но это было бы проклятием для колосьев — никогда не быть сжатыми.
Так знайте, что и для людей проклятие — не умереть: подобно тому, как [проклятие] — не созреть, не быть сжатым.
Мы же, поскольку мы те же самые, — одновременно [существа], которые должны быть сжаты, и одновременно, сопровождая это тем, что мы сжинаемся, поэтому негодуем. Ибо мы не знаем, кто мы такие, и не изучали человеческие дела так, как конники — конские.
Но Хрисант, готовясь ударить врага, когда услышал сигнал трубы, отзывающей [его], воздержался: настолько более важным показалось ему повеление полководца, чем собственное действие; из нас же никто не хочет даже когда зовёт необходимость, с лёгкостью повиноваться ей, но, плача и стеная, мы терпим то, что терпим, и называем это обстоятельствами.
Какими обстоятельствами, человек? Если ты называешь обстоятельствами то, что нас окружает, то всё — обстоятельства; если же ты называешь [так] трудное, то какую трудность имеет возникшее — погибнуть?
То, что губит, — или меч, или колесо, или море, или черепица, или тиран. Что тебе за дело, каким путём ты сойдёшь в Аид?
Все [пути] равны. Если же хочешь услышать истину, то короче тот, который посылает тиран. Никогда ни один тиран не убивал кого-либо за шесть месяцев, а лихорадка часто — и за год. Всё это — шум и пустая похвальба пустыми словами.
«Я рискую головой у Цезаря». А я разве не рискую, живя в Никополе, где такие землетрясения? А ты сам, когда переплываешь Адриатику, чем рискуешь? Не головой ли?
«Но я рискую и своей репутацией». Своей? Каким образом? Ибо кто может принудить тебя иметь мнение, какого ты не хочешь? Но чужой? И какой же это твой риск, если другие имеют ложное мнение?
[«Но я рискую быть изгнанным». Что такое быть изгнанным? Быть в другом месте, а не в Риме? «Да». Что же? Если меня пошлют в Гиары? Если тебе это подходит, ты отправишься; если нет, то у тебя есть место, куда уйти вместо Гиар, куда придёт и тот, кто посылает тебя в Гиары, хочет он или нет.
Что же ты в остальном выступаешь как на великое [дело]? Это меньше твоей подготовки, чтобы способный юноша мог сказать: «Не стоило стольких трудов — столько слышать, столько написать, столько времени просидеть у старца, не многого стоящего».
Помни только о том разделении, по которому разграничивается твоё и не твоё. Никогда не притязай ни на что из чужого.
Трибунал и темница — каждое из них место, одно высокое, другое низкое; но выбор одинаков, если ты захочешь сохранить его одинаковым в каждом из них, он может быть сохранён.
И тогда мы будем подражателями Сократа, когда в темнице сможем сочинять пеаны.
До сих пор же, как мы [к этому] относимся, посмотри, вытерпели ли бы мы в темнице, если бы кто-то другой сказал нам: «Хочешь, я прочитаю тебе пеаны?» — «Что ты мне докучаешь? Разве ты не знаешь, какие у меня беды? В этом ведь для меня — ...» В чём же? «Я должен умереть». Разве другие люди будут бессмертны?
Как должно гадать.
Из-за того, что многие гадают не вовремя, мы упускаем много подобающих [дел].
Ибо что гадатель может увидеть сверх смерти, или опасности, или болезни, или вообще подобных [вещей]?
Если же нужно рискнуть ради друга, если же и умереть ради него подобает, то какой мне ещё случай для гадания? Разве я не имею гадателя внутри [себя], который сказал мне сущность блага и зла, который растолковал признаки того и другого?
Что же мне ещё нужда во внутренностях или птицегаданиях? Но я терплю, когда тот говорит: «Это выгодно тебе?» Разве он знает, что такое выгодно?
Знает ли он, что такое благо? Научился ли он, подобно тому как [различает] знаки внутренностей, так же различать знаки благ и зол? Ибо если он знает знаки этого, то знает и знаки прекрасного и постыдного, и справедливого и несправедливого.
Человек, ты скажи мне, что предвещается — жизнь или смерть, бедность или богатство; а выгодно ли это или невыгодно, — это я буду спрашивать у тебя?
Почему же ты не высказываешься в грамматических [вопросах]? Здесь же, где все люди блуждаем и сражаемся друг с другом?
Поэтому хорошо сказала та женщина, хотевшая послать Гритилле, сосланной в изгнание, корабль с месячным продовольствием, на слова того, кто сказал: «Домициан отнимет это»: «Я лучше хочу, — говорит, — чтобы он это отнял, чем чтобы я не послала».
Что же нас приводит к тому, чтобы так постоянно гадать? Трусость, страх перед исходами. Поэтому мы льстим гадателям: «Наследую ли я, господин, от отца?» «Посмотрим: принесём жертву». «Да, господин, как угодно судьбе». Затем, если он скажет: «Наследуешь», — мы благодарим его, как будто от него получили наследство. Поэтому они, в свою очередь, издеваются над нами.
Что же? Следует приходить без стремления и без отвращения, как путник спрашивает у встречного, какая из дорог ведёт [куда], не имея стремления к тому, чтобы правая вела скорее, чем левая: ибо он не хочет уйти по какой-то из них, но по той, которая ведёт.
Так следовало бы приходить и к богу как к путеводителю, как мы пользуемся глазами, не призывая их, чтобы они нам показывали скорее такие-то вещи, но принимая те представления, которые они являют.
Теперь же мы, дрожа, держим птичку и, взывая к богу, умоляем его:
«Господи, помилуй: позволь мне выйти». Раб! Разве ты хочешь чего-то другого, кроме лучшего? Разве есть что-то лучшее, чем то, что угодно богу?
Что касается тебя, до какой степени ты портишь судью, подкупаешь советника!
Какова сущность блага.
Бог полезен; но и благо полезно. Следовательно, вероятно, что где сущность Бога, там и сущность блага.
Какова же сущность Бога? Плоть? Да не будет. Земля? Да не будет. Молва? Да не будет. Ум, знание, правильный разум.
Вот здесь-то и ищи просто сущность блага. Ибо, скажи, разве ты ищешь её в растении? Нет. Разве в бессловесном [животном]? Нет. Итак, ища в разумном, что ты ещё ищешь в другом месте, кроме как в отличии от бессловесных?
Растения даже не способны пользоваться представлениями; поэтому ты не говоришь о них как о благе. Благо, значит, нуждается в пользовании представлениями.
Неужели только в этом? Если только в этом, то говори, что и у других животных есть блага, и счастье, и несчастье.
Теперь же ты так не говоришь, и правильно делаешь: ибо даже если они имеют пользование представлениями в высшей степени, то осознания пользования представлениями они не имеют. И это справедливо. Ибо они созданы для служения другим, а не как главные [существа].
Разве осёл создан как главное? Нет; но потому что была нужда в спине. Мы имели [существо], способное нести тяжести. Но, клянусь Зевсом, мы имели нужду и в том, чтобы он ходил; поэтому он получил в придачу и пользование представлениями: иначе он не мог бы ходить.
И на этом [его свойства] где-то останавливаются. Если бы он приобрёл ещё и осознание пользования представлениями, то ясно, что он уже не подчинялся бы нам по разумному основанию и не оказывал бы этих услуг, но был бы равен нам и подобен.
Не хочешь ли ты искать сущность блага там, где, если его нет, ты не хочешь говорить о благе ни для чего другого?
«Что же? Разве и те [вещи] не суть творения богов?» Суть, но не главные и не части богов.
Ты же — главное [существо], ты — отросток Бога; ты имеешь в себе нечто от Него. Так почему же ты не знаешь своего родства? Почему не знаешь, откуда пришёл?
Не хочешь ли помнить, когда ешь, кто ты, будучи, ешь и кого питаешь? Когда вступаешь в сношение, кто ты, будучи, вступаешь? Когда беседуешь, когда упражняешься, когда рассуждаешь, не знаешь ли, что питаешь Бога, упражняешь Бога? Бога носишь, несчастный, и не знаешь.
Думаешь, я говорю о каком-то серебряном или золотом снаружи? В себе самом ты носишь Его, и, оскверняя, не замечаешь — нечистыми помыслами, грязными поступками.
И если бы присутствовало изваяние Бога, ты не посмел бы сделать ничего из того, что делаешь. Когда же сам Бог присутствует внутри, всё видя и всё слыша, не стыдишься ли ты так помышлять и делать, бесчувственный к своей природе и прогневляющий Бога?
Итак, чего мы боимся, отправляя юношу из школы к каким-то делам, как бы он не сделал что-то не так, не поел не так, не вступил в сношение не так, не унизил себя, будучи одетым в рубище, или не возгордился из-за нарядных одежд?
Этот не знает своего Бога, этот не знает, с кем уходит. Но мы терпим, когда он говорит: «Я хотел бы иметь тебя?»
Разве ты не имеешь Бога там? Или ты ищешь кого-то другого, имея Того?
Или Тот скажет тебе что-то иное, а не это? Но если бы ты был статуей Фидия — Афиной или Зевсом, ты помнил бы и себя, и творца, и если бы имел какое-то чувство, ты старался бы не делать ничего недостойного создателя, ни себя, и не являться в неподобающем виде смотрящим; теперь же, поскольку тебя создал Зевс, ты поэтому не заботишься о том, каким ты себя покажешь? И что общего у творца с творцом или у изделия с изделием?
И какое произведение какого творца сразу же имеет в себе самом силы, которые оно проявляет через изготовление? Разве [статуя] — не камень, или медь, или золото, или слоновая кость? И Афина Фидия, однажды простёрши руку и приняв на неё Нику, стоит так в течение всей вечности; а [творения] Бога — движущиеся, одушевлённые, способные пользоваться представлениями, испытывающие их.
Будучи изделием этого Демиурга, ты позоришь Его? Что же? Не только что Он создал тебя, но и тебе одному доверил и вверил [самого себя], — разве и этого ты не помнишь, но и позоришь вверенное? Если бы Бог вверил тебе какого-то сироту, разве ты так небрег бы о нём?
Он вверил тебе тебя самого и говорит: «Я не имел другого более верного, чем ты: сохрани мне этого [человека] таким, каким он создан по природе, — стыдливым, верным, возвышенным, неустрашимым, бесстрастным, безмятежным». И ты не сохраняешь?
«Но скажут: “Откуда у этого такая гордость и важный вид?”» Ещё не по достоинству. «Ибо я ещё не смею доверять тому, чему научился и с чем согласился; ещё я боюсь своей слабости.
Но дайте мне обрести мужество, и тогда вы увидите взгляд, каким должно, и вид, каким должно; тогда я покажу вам статую, когда она будет завершена, когда будет отполирована.
Что вы думаете? С гордой бровью? Да не будет. Ведь Зевс в Олимпии разве нахмурил бровь? Но взгляд его застыл, каким должно быть у того, кто скажет:
«Ибо не моё — быть пойманным вновь, ни обманщиком».
Таким я покажу вам себя, — верным, стыдливым, благородным, безмятежным.
Неужели бессмертным, нестареющим, не болеющим? Но умирающим по-божески, болеющим по-божески. Это я имею, это я могу; остального же не имею и не могу.
Я покажу вам жилы философа. Какие жилы? Стремление без неудачи, отвращение без попадания [в нежелаемое], порыв — подобающий, намерение — заботливое, согласие — безошибочное. Это вы увидите».
Что, не будучи в состоянии выполнить обещание человека, мы принимаем [обещание] философа.
Не есть что попало — только само по себе выполнить обещание человека.
Ибо что такое человек? — Животное, говорят, разумное, смертное. — Тотчас же в [признаке] «разумное» от чего мы отделяемся? — От диких зверей. — И от каких ещё?
— От овец и им подобных. — Смотри же, не делай чего-нибудь как дикий зверь: если же нет, ты погубил человека, не выполнил обещание. Смотри, не делай чего-нибудь как овца: если же нет, и так погиб человек.
Что же мы делаем как овцы? Когда ради чрева, когда ради срамных частей, когда беспорядочно, когда грязно, когда беззаботно — куда мы уклонились? К овцам.
Что мы погубили? Разумное. Когда воинственно, и вредно, и гневно, и толчками — куда мы уклонились?
К диким зверям. В итоге одни из нас — большие дикие звери, другие — злобные и маленькие зверьки, от которых можно сказать: «Лев, пусть и съест меня». Но через всё это гибнет обещание человека.
Когда же сохраняется сложное [высказывание]? Когда выполняет своё обещание, так что сохранность сложного [высказывания] — быть составленным из истинных [частей]. Когда разделительное [высказывание]? Когда выполняет своё обещание. Когда флейты, когда лира, когда конь, когда собака?
Что же удивительного, если и человек точно так же сохраняется, точно так же и гибнет?
Каждое [существо] увеличивает и сохраняет соответствующие дела: плотника — плотницкие, грамматика — грамматические. Если же он привыкнет писать безграмотно, необходимо, чтобы искусство портилось и гибло.
Так стыдливого сохраняют стыдливые дела, а бесстыдные губят; верного — верные дела, а противоположные губят.
И опять же, противоположных увеличивают противоположные [дела]: бесстыдного — бесстыдство, неверного — неверность, ругателя — ругань, гневливого — гнев, сребролюбца — неподобающие получения и даяния.
Поэтому философы заповедуют не довольствоваться одним только учением, но и прибавлять изучение, затем — тренировку.
Ибо долгое время мы привыкли делать противоположное и имеем привычные мнения, противоположные правильным. Если же мы не сделаем правильные [мнения] привычными, то будем не чем иным, как толкователями чужих учений.
В самом деле, кто из нас теперь не может искусно рассуждать о благах и злах? Что из существующего одни — блага, другие — злы, третьи — безразличны: блага — это добродетели и то, что причастно добродетелям; злы — противоположное; безразличны — богатство, здоровье, слава.
Затем, когда во время наших рассуждений раздастся более громкий шум или кто-то из присутствующих посмеётся над нами, мы приходим в смятение.
Где же то, философ, что ты говорил? Откуда, произнося это, ты говорил? Из уст, прямо оттуда. Что же ты мараешь чужие пособия? Почему ты играешь в кости на важнейшее?
Ибо одно дело — отложить в кладовую хлебы и вино, другое — есть. Съеденное переварилось, усвоилось, стало жилами, плотью, костями, кровью, хорошим цветом лица, хорошим дыханием. Отложенное, когда захочешь, ты можешь, взяв из-под руки, показать, но пользы от них тебе никакой, кроме как до [ощущения], что ты имеешь. Ибо что отличает [умение] толковать это от [умения] толковать учения инакомыслящих?
Садись теперь и рассуждай искусно об [учениях] Эпикура — и, пожалуй, искуснее его самого рассудишь. Что же ты называешь себя стоиком, зачем обманываешь многих, зачем притворяешься, будучи эллином, иудеем?
Не видишь ли, как каждый называется иудеем, как сирийцем, как египтянином? И когда мы видим кого-то колеблющегося между двумя, мы имеем обыкновение говорить: «Он не иудей, а притворяется». Когда же он принимает состояние крещёного и избранного, тогда он и есть на самом деле и называется иудеем.
Так и мы — [подобные] полукрещёным, по слову — иудеи, а по делу — нечто иное, несочувственные к слову, далёкие от пользования тем, что говорим, чем мы кичимся как знающие это.
Так, не будучи в состоянии выполнить и обещание человека, мы принимаем [обещание] философа — столь великую ношу, как если бы кто, не будучи в силах поднять десять литр [веса], захотел бы нести камень Аякса.
Как из названий можно находить обязанности.
Рассмотри, кто ты. Прежде всего — человек, а это значит — не имеющий ничего более господствующего, чем выбор, но всему остальному подчинённому этому, а сам выбор — свободным и неподвластным.
Рассмотри же, от кого ты отделён по разуму. Ты отделён от диких зверей, отделён от овец.
Кроме того, ты — гражданин мира и часть его, не одна из служебных [частей], но из главных: ибо ты способен осознавать божественное управление и размышлять о последовательности [вещей].
Какова же обязанность гражданина? Не иметь никакой собственной выгоды, не заботиться ни о чём как об отдельном, но подобно тому, как если бы рука или нога имели разум и следовали природному устройству, они никогда не стремились бы иначе или не желали бы иначе, как отнеся [это] к целому.
Поэтому хорошо говорят философы, что если бы прекрасный и добрый человек заранее знал будущее, он содействовал бы и болезни, и смерти, и увечью, сознавая, что это уделяется ему от распорядка целого, а целое важнее части и город важнее гражданина.
Теперь же, поскольку мы не знаем заранее, нам надлежит держаться того, что более соответствует природе для выбора, потому что и для этого мы созданы.
После этого помни, что ты — сын. Какова обязанность этого положения? Считать всё своим у отца, во всём повиноваться, никогда не порицать его перед кем-либо и не говорить и не делать ничего вредного для него, уступать во всём и предоставлять, содействуя по силам. После этого знай, что ты и брат.
И к этому положению относится уступка, послушание, добрые слова, никогда не притязать на что-то из неподвластного [внешнего] в сравнении с ним, но охотно уступать то, чтобы в подвластном выбора иметь больше.
Ибо посмотри, что значит вместо плаща, если так случится, и места [на пиру] приобрести его [т.е. брата] благорасположение — сколь великая выгода.
После этого, если ты советник какого-то города — что ты советник; если юноша — что юноша; если старец — что старец; если отец — что отец.
Ибо всегда каждое из таких имён, когда приходит на рассмотрение, указывает на соответствующие дела.
Если же, уйдя, ты станешь порицать своего брата, я говорю тебе: «Ты забыл, кто ты и как тебя зовут».
Затем, если бы ты, будучи кузнецом, пользовался молотом не так, ты забыл бы [своё] кузнечество; если же ты забыл брата и вместо брата стал врагом, не кажется ли тебе, что ты переменил одно на другое?
Если же вместо человека, кроткого животного и общественного, ты стал диким зверем, вредным, коварным, кусачим, разве ты ничего не потерял? Но неужели ты должен потерять монету, чтобы понести ущерб, и никакая другая потеря не вредит человеку?
Затем, если бы ты потерял грамматику или музыку, ты счёл бы потерю ущербом; если же ты потеряешь стыд, и скромность, и кротость, ты считаешь это ничем?
И однако то теряется от какой-то внешней и неподвластной причины, а это — от нас; и то ни иметь не прекрасно, ни терять не постыдно, а это и не иметь, и терять — и постыдно, и позорно, и беда. Что теряет тот, кто терпит [позорное] пассивирование? — Мужчину. А тот, кто делает [это]? — Многое и другое, и себя самого ничуть не меньше — мужчину.
Что теряет прелюбодей? — Стыдливого, воздержанного, благопристойного, гражданина, соседа. Что теряет гневливый? — Нечто иное. Что теряет боящийся? — Нечто иное.
Никто не бывает дурным без потери и ущерба. Итак, если ты ищешь ущерб в монете, то все эти [люди] невредимы, без ущерба, если так случится, и даже получают пользу и выгоду, когда благодаря каким-то таким делам к ним прибавляется монета.
Смотри же, если ты всё сводишь к монете, то и тот, кто лишил тебя носа, не будет тебе вреден. — Да, говорит он, ибо тело изуродовано.
— Ну, а тот, кто потерял само обоняние, разве ничего не теряет? Неужели нет никакой способности души, которую, приобретая, получает пользу, а теряя — терпит ущерб?
— Какую же ты имеешь в виду? — Разве мы не имеем стыдливости по природе? — Имеем. — Тот, кто теряет её, разве не терпит ущерба, не лишается чего-то, не утрачивает что-то из своего собственного?
— Неужели мы не имеем по природе верности, по природе любви, по природе полезности, по природе взаимной терпимости? Кто же пренебрегает этим, считая себя терпящим ущерб, — неужели он невредим и без потери?
Что же? Неужели я не причиню вреда причинившему вред? — Во-первых, посмотри, что такое вред, и вспомни то, что ты слышал от философов.
Ибо если благо — в выборе, и зло точно так же — в выборе, то смотри, не таково ли то, что ты говоришь: «Что же? Поскольку тот повредил себя, сделав что-то несправедливое против меня, неужели я не поврежу себя, сделав что-то несправедливое против него?»
Почему же мы не представляем себе что-то подобное, но где телесный недостаток или в имуществе — там вред, а где в выборе — там нет вреда?
Ибо ни голова не болит у обманутого или совершившего несправедливость, ни глаз, ни бедро, ни имение он не теряет.
Мы же не хотим ничего другого, кроме этого; а выбор — прежде будет у нас стыдливым и верным, или бесстыдным и неверным? Мы нисколько не заботимся об этом, кроме как в школе, до словесных упражнений.
Поэтому мы преуспеваем только до словесных упражнений, а вне их — нисколько.
Какова начало философии.
Начало философии — по крайней мере у тех, кто как должно и через дверь прикасается к ней, — есть осознание собственной слабости и неспособности в том, что необходимо.
Ибо о прямоугольном треугольнике или о полутоновом диезе мы не имеем никакого врождённого понятия, но каждое из них мы изучаем через некое искусственное усвоение, и поэтому те, кто их не знает, даже не думают, что знают.
О благе же и зле, о прекрасном и постыдном, о подобающем и неподобающем, о счастье и о том, что следует, и что надлежит, и что должно делать и чего не должно делать, — кто пришёл, не имея врождённого понятия?
Поэтому все мы пользуемся этими именами и пытаемся прилагать предпонятия к частным сущностям.
«Хорошо поступил», «как должно», «не как должно», «потерпел неудачу», «удалось», «несправедлив», «справедлив». Кто из нас воздерживается от этих имён? Кто из нас откладывает их употребление, пока не научится, как те, кто не знает [вещей] о линиях или звуках?
Причина же этого в том, что мы приходим уже от природы как бы наученными в этом отношении, и, исходя из этого, мы прибавили к этому и самомнение.
— «Ибо, — говорит, — разве я не знаю прекрасное и постыдное? Разве я не имею понятия о нём?» — Имеешь. — «Разве я не прилагаю [его] к частностям?» — Прилагаешь. — «Разве я прилагаю не правильно?»
— Здесь-то и заключается весь вопрос, и здесь возникает самомнение. Ибо, исходя из этих общепризнанных [положений], они переходят к спорному из-за неправильного приложения.
Ведь если бы они имели в дополнение к этому ещё и то, что́ мешало бы им быть совершенными?
Теперь же, поскольку тебе кажется, что ты правильно прилагаешь предпонятия к частностям, скажи мне, откуда ты это берёшь? — «Потому что мне так кажется». — А тому, кому не кажется, разве не кажется и ему, что он правильно прилагает? Или не кажется?
— Кажется. — Можете ли вы оба правильно прилагать предпонятия к тому, о чём вы имеете противоположные мнения?
— Не можем. — Имеешь ли ты показать нам что-то для их приложения лучшее, чем «тебе кажется»? А безумный разве делает что-то иное, кроме того, что кажется ему прекрасным? Следовательно, и ему достаточно этого критерия? — Не достаточно. — Итак, перейдя к чему-то высшему, чем «кажется», что это такое?
Смотри: начало философии — осознание противоречия между людьми, и поиск того, из-за чего возникает противоречие, и осуждение, и недоверие к голому «кажется», и некое исследование того, что кажется, правильно ли оно кажется, и нахождение некоего канона, как для весов мы нашли весы, как для прямого и кривого — уровень.
— Это ли начало философии? Всё ли, что кажется всем, правильно? — И как возможно, чтобы противоречащее было правильным? Следовательно, не всё, но то, что кажется нам.
— Почему скорее, чем то, что [кажется] сирийцам, почему скорее, чем то, что египтянам, почему скорее, чем то, что кажется мне, или тому-то? — Нисколько не скорее. — Значит, «кажущееся» каждому недостаточно для [определения] сути: ведь и в весах и мерах мы не довольствуемся голым видом, но для каждого нашли некий канон.
Здесь же неужели нет никакого канона выше «кажется»? И как возможно, чтобы самое необходимое для людей было неопределимым и неисследимым? — Есть [канон].
— И почему мы не ищем его и не находим, и, найдя, потом пользуемся им неуклонно, не протягивая без него даже пальца?
Ибо это, думаю, то, что, будучи найдено, избавляет от безумия тех, кто пользуется одним лишь «кажется» как мерилом всего, чтобы мы, исходя из некоторых известных и ясно определённых [вещей], пользовались на частностях уточнёнными предпонятиями.
Какая сущность подвернулась нам, о которой мы исследуем? — Удовольствие.
— Подведи его к канону, положи на весы. Благо должно быть таким, на что стоит полагаться и чему доверять? — Должно. — Неужели на ненадёжное стоит полагаться?
— Нет. — Так разве удовольствие надёжно? — Нет. — Так возьми и выбрось его из весов, и прогони далеко из области благ.
Если же ты не остроглаз и одних весов тебе недостаточно, принеси другие. На благо стоит полагаться? — Да. — На присутствующее удовольствие стоит полагаться? Смотри, чтобы ты не сказал, что стоит; если же нет, я уже не сочту тебя достойным даже весов.
Так судятся вещи и утверждаются, когда каноны готовы.
И философствовать — это и есть рассматривать и утверждать каноны, а пользоваться уже познанным — это дело прекрасного и доброго человека.
О том, как вести беседу.
То, что следует знать, научившись пользоваться речью, досконально разработано нашими [стоиками]. А в том, что касается надлежащего применения этого, мы совершенно не упражнены.
Дай-ка любому из нас какого-нибудь простого человека для собеседования: и он не находит, как с ним обойтись, но чуть задев человека, если тот отвечает невпопад, он уже не может управляться [с беседой], а либо бранится потом, либо насмехается и говорит: «Простец он; не умеешь с ним говорить».
А проводник, когда встретит заблудившегося, привёл его на нужную дорогу, а не ушёл, насмеявшись или обругав.
И ты покажи ему истину — и увидишь, что он последует. Но пока ты не показываешь, не смейся над ним, а лучше осознай собственную неспособность.
Как же поступал Сократ? Он принуждал самого собеседника свидетельствовать [против себя] и не нуждался ни в каком ином свидетеле. Поэтому он мог сказать: «Я других оставляю в покое, а всегда довольствуюсь свидетелем — противником; и я не спрашиваю голоса других, а только самого собеседника».
Ибо он полагал [полученное] из понятий настолько наглядно, что всякий, осознав противоречие, отступал от него.
«Разве завистливый радуется?» — «Никак нет, но скорее огорчается». От противного он двигал собеседника. «Что же? Зависть, по-твоему, есть огорчение при чужих несчастьях? И что такое зависть? — [Огорчение] при [чужих] благах?»
Итак, он заставил его сказать, что зависть — это огорчение при [чужих] благах. «А что? Может ли кто-нибудь завидовать тому, что его не касается?»
— «Никак нет». И таким образом, восполнив понятие и уточнив его, он удалялся, не говоря: «Определи мне зависть», а затем, когда тот определял: «Ты плохо определил, ибо определяемое не соответствует родовому понятию», — слова технические и поэтому для простецов тяжёлые и трудные для понимания, от которых мы не можем отказаться.
Но тем, в чём сам простец, следуя собственным представлениям, мог бы уступить или отвергнуть что-либо, мы никак не можем его задеть.
И в итоге, сознавая эту нашу неспособность, мы по справедливости воздерживаемся от дела — те из нас, у кого есть хоть какая-то осторожность.
А большинство — и случайные [люди], сойдясь в чём-то подобном, и сбиваются, и сбивают [других], и под конец, обругав и поругавшись, расходятся.
Первое же и особенно свойственное Сократу — никогда не раздражаться в беседе, никогда не произносить ничего оскорбительного, ничего бранного, но сносить брань и прекращать ссору.
Если хотите знать, какую силу он имел в этом, прочитайте «Пир» Ксенофонта и увидите, сколько ссор он разрешил.
Поэтому справедливо и у поэтов в величайшей похвале сказано: «Быстро и великую распрю, искусно, он прекратил».
Что же? Разве теперь это дело не весьма опасное, особенно в Риме? Ведь тому, кто занимается им, очевидно, нужно будет делать это не в углу, но подойти к какому-нибудь консуляру, если так случится, богатому, и спросить его:
«Можешь ли ты сказать мне, вот ты, кому поручил своих лошадей?» — «Могу». — «Не всякому ли и не неопытному ли в конном деле?» — «Никак нет». — «А кому доверил золото, серебро или одежду?» — «И это не всякому».
«А своё тело уже обдумал, кому доверить попечение о нём?» — «Как же не так?» — «Очевидно, опытному и в гимнастике или в медицине?» — «Ну конечно».
«Так вот, это ли у тебя самое лучшее, или есть у тебя ещё нечто лучшее всего?» — «Что же именно ты имеешь в виду?» — «То, что, клянусь Зевсом, пользуется этим, и испытывает каждое [из них], и принимает решения».
«Душу ли ты имеешь в виду?» — «Правильно понял: ибо именно её я и имею в виду». — «Это, клянусь Зевсом, я полагаю, у меня гораздо лучше всего остального».
«Можешь ли ты сказать, каким образом ты позаботился о душе? Ибо невероятно, чтобы ты, будучи столь мудрым и уважаемым в городе, пренебрегал лучшим из своего достояния, оставляя его без заботы и губя».
«Никак нет». — «Так ты сам о ней позаботился? Научившись у кого-то или сам найдя [способ]?» — Вот тут-то и возникает опасность, как бы он сначала не сказал:
«А тебе-то что за дело, любезнейший? Ты что, мой господин?» Затем, если ты будешь продолжать его донимать, он, замахнувшись, влепит тебе тумаков.
Этого дела и я сам когда-то был ревностным поклонником, прежде чем в такое впасть.
О том, как беспокоиться / О тревоге.
Когда я вижу человека, который тревожится, я говорю: «Чего же этот хочет? Если бы он не хотел чего-то из того, что не в его власти, то как бы он ещё тревожился?»
Поэтому и кифаред, когда поёт один, не тревожится, но когда входит в театр, — даже если он очень благозвучен и хорошо играет на кифаре: ибо он хочет не только хорошо петь, но и снискать одобрение, а это уже не в его власти.
Итак, там, где у него есть знание, там — мужество: приведи любого простеца, и он не обращает внимания; а где он не знает и не упражнялся, там тревожится.
Что же это такое? Он не знает, что такое толпа, ни что такое похвала толпы; но играть нижнюю струну и верхнюю он выучил, а что такое похвала от многих и какую силу она имеет в жизни — не знает и не упражнялся в этом.
Поэтому необходимо ему дрожать и бледнеть. Итак, кифаредом я не могу назвать того, кого вижу боящимся, но могу назвать его чем-то иным, и не одним, но многим.
И прежде всего я называю его чужеземцем и говорю: «Этот человек не знает, где он находится на земле, но, столько времени проживая [здесь], не знает законов города и обычаев, и что дозволено и что не дозволено. Но он никогда не привлёк знатока законов, который сказал бы ему и растолковал бы узаконенное: но завещание не пишет, не зная, как должно писать, или привлёк знающего; и поручительство иначе не скрепляет, и обеспечение не пишет, а стремлением пользуется без сведущего в законах, и отвращением, и порывом, и намерением, и решением.
Как — без сведущего в законах? Он не знает, что хочет того, что не даётся, и не хочет того, что необходимо, и не знает ни своего, ни чужого. Если бы он знал, то никогда бы не затруднялся, никогда бы не был препятствуем, не тревожился бы.
Ибо как может быть иначе? Разве кто-то боится за то, что не есть зло? — Нет. — А что? За то, что есть зло, но находится в его власти, чтобы не случилось?
— Никак нет. — Итак, если непреднамеренное не есть ни благо, ни зло, а всё, что относится к выбору, в нашей власти, и никто не может ни отнять их у нас, ни причинить нам то, чего мы не хотим, где ещё остаётся место для тревоги?
Но мы тревожимся о теле, об имуществе, о том, что подумает Цезарь, а ни о чём внутреннем. Разве о том, чтобы не принять ложное мнение? — Нет: ибо это в моей власти. — Разве о том, чтобы не устремиться вопреки природе? — И не об этом. — Итак, когда ты видишь кого-то бледнеющего, как врач по цвету [лица] говорит: «У этого поражена селезёнка, у того — печень», так и ты говори: «У этого поражены стремление и отвращение, неблагополучны, воспалены».
Ибо ничто иное не меняет цвет, ни не вызывает дрожи, ни скрежета зубов, ни «переминается с ноги на ногу и садится на обе».
Поэтому Зенон, когда должен был встретиться с Антигоном, не тревожился: ибо того, чему Антигон удивлялся, Зенон не имел ни над чем власти, а того, что имел Зенон, Антигон не касался.
А Антигон, когда должен был встретиться с Зеноном, тревожился, и справедливо: ибо он хотел понравиться ему, а это было вне его; Зенон же не хотел понравиться Антигону, ибо ни один ремесленник не хочет понравиться невежде.
Я хочу понравиться тебе? Зачем? Ибо знаешь ли ты меры, по которым судится человек человеком? Упражнялся ли ты в том, чтобы знать, что такое хороший человек и что такое дурной, и как каждый из них становится таким? Так почему же ты сам не хорош?
— Как, говорит, я не хорош? — Потому что никто хороший не скорбит и не стонет, никто не вопит, никто не бледнеет и не дрожит, и не говорит: «Как он меня примет, как он меня выслушает?»
Раб! Как ему покажется. Что же тебе за дело до чужого? Разве теперь не его ошибка — дурно принять то, что от тебя исходит? — Как не так? — Может ли быть, чтобы ошибка одного была злом для другого? — Нет. — Так чего же ты тревожишься о чужом?
— Да, но я тревожусь, как мне с ним говорить. — Так разве тебе не дозволено говорить с ним, как хочешь? — Но я боюсь, как бы меня не выгнали.
— Разве когда ты собираешься писать имя Диона, ты боишься, как бы тебя не выгнали? — Никак нет. — Почему? Не потому ли, что ты упражнялся в письме? — Как же не так? — А если бы ты собирался читать, разве ты не чувствовал бы себя так же? — Так же. — Почему? Потому что всякое искусство имеет в своём деле нечто сильное и мужественное.
Так ты не упражнялся в речи? И что же иное ты упражнял в школе? — Силлогизмы и превращающие. — Для чего? Не для того ли, чтобы искусно вести беседу? А искусно — не значит ли своевременно, и безопасно, и разумно, и ещё безошибочно и безпрепятственно, и сверх всего этого — мужественно? — Да.
— Будучи всадником, вышедшим на поле против пехотинца, ты тревожишься, там, где ты упражнялся, а он не упражнялся? — Да, но он имеет власть убить меня.
— Говори же правду, несчастный, и не хвастайся, и не считай себя достойным быть философом, и не не знай своих господ, но пока ты имеешь эту зацепку от тела, следуй за всяким, кто сильнее.
А Сократ упражнялся в речи, тот, кто так беседовал с тиранами, тот, кто с судьями, тот, кто в темнице. Диоген упражнялся в речи, тот, кто так говорил с Александром, с Филиппом, с пиратами, с тем, кто его купил... Те, кто упражнялся, [говорят] с уверенностью.
Ты же иди к своим [занятиям] и никогда не отступай от них; уйдя в угол, сиди и плети силлогизмы и предлагай другому:
«Не в тебе — муж, вождь города».
К Насону.
Когда вошёл кто-то из римлян с сыном и слушал одно чтение, [философ] сказал: «Вот таков способ обучения», — и замолчал.
А когда тот стал просить [узнать] продолжение, он сказал: «Всякое искусство тягостно для профана и неопытного в нём, когда оно преподаётся.
Ибо то́, что делается от искусств, тотчас показывает и пользу, ради которой оно создано, и бо́льшая часть из них имеет нечто и привлекательное, и прелестное.
Ведь и сапожник — как кто-то учится, быть при этом и следить неприятно, а обувь полезна и, кроме того, не неприятна на вид.
И у плотника обучение весьма тягостно для профана, случившегося рядом, а изделие показывает пользу искусства.
Гораздо же более увидишь это в музыке: если ты присутствуешь при обучающемся, покажется тебе обучение самым неприятным из всего, однако следующее от музыки приятно и усладительно для профанов слушать.
И здесь мы представляем нечто подобное делом философствующего: должно согласовать свою волю с происходящим, так чтобы ничего из происходящего не случалось помимо нашей воли, и ничего из не происходящего, когда мы хотим, чтобы оно не происходило.
Из чего для тех, кто устроил это, вытекает — в стремлении не терпеть неудачи, в отвращении не попадать [в нежелаемое], безболезненно, бесстрашно, безмятежно проводить жизнь самому по себе, с соучастниками, соблюдая отношения — естественные и приобретённые: сына, отца, брата, гражданина, мужа, жену, соседа, попутчика, начальника, подчинённого.
Таким мы представляем дело философствующего. Далее вслед за этим мы ищем, как это будет. Мы видим, что плотник, изучив нечто, становится плотником, кормчий, изучив нечто, становится кормчим. Неужели и здесь недостаточно хотеть стать прекрасным и добрым, но нужда и в изучении чего-то? Мы ищем, что же это.
Философы говорят, что должно изучить сначала вот это: что есть Бог и промышляет о целом, и что не может укрыться от Него не только делающий [что-то], но даже помышляющий или замышляющий; затем — какие они [суть].
Ибо какими бы они ни были, [тот], кто хочет угодить и повиноваться им, необходимо должен стараться по силам уподобляться им: если божество верно, то и он должен быть верным; если свободно — то и он свободным; если благодетельно — то и он благодетельным; если великодушно — то и он великодушным. Итак, как подражатель Бога, он должен и всё остальное делать и говорить.
С чего же должно начинать?
— Если ты согласишься, я скажу тебе, что сначала должно следить за именами. — Так что же, я теперь не слежу за именами?
— Не следишь. — Как же я пользуюсь ими? — Так же, как неграмотные — грамотными голосами, как животные — представлениями: ибо одно дело — пользование, другое — осознавание.
Если же ты думаешь, что осознаёшь, возьми любое имя, и мы испытаем самих себя, осознаём ли мы.
— Но неприятно быть обличаемым человеку уже пожилому, если так случится, отслужившему три военных похода.
— Знаю и я. Ведь теперь ты пришёл ко мне как ни в чём не нуждающийся. О чём бы ты и вообразил, что тебе недостаёт? Ты богат, имеешь, возможно, детей и жену, и многих рабов; Цезарь знает тебя, в Риме ты приобрёл много друзей, исполняешь обязанности, умеешь воздать добром за добро и злом за зло.
Чего тебе недостаёт? Если же я покажу тебе, что самое необходимое и величайшее для счастья, и что до сих пор ты заботился обо всём больше, чем о должном, и приложу печать [всему]: ты не знаешь, что такое Бог, ни что такое человек, ни что такое благо, ни что такое зло,
— и незнание прочего, возможно, ещё сносно, но что ты самого себя не знаешь, как ты можешь стерпеть меня и выдержать обличение и остаться?
Никак нет, но сразу же уходишь, раздражённый. И однако что я тебе плохого сделал? Разве что и зеркало — для безобразного, потому что показывает его ему самому, каков он есть; разве что и врач — больного, когда он его поносит, когда говорит ему: «Человек, ты думаешь, что у тебя ничего нет, а у тебя жар: сегодня не ешь, пей воду». И никто не говорит: «О ужасная обида!»
Если же ты кому-нибудь скажешь: «Твои стремления воспалены, отвращения униженны, намерения несообразны, порывы несогласны с природой, мнения случайны и ложны», — тотчас, выйдя, он говорит: «Он оскорбил меня».
Таковы наши дела, как на ярмарке. Животные для продажи приводятся и быки; большинство же людей — одни чтобы покупать, другие чтобы продавать; мало же тех, кто приходит ради того, чтобы посмотреть на саму ярмарку: как это происходит, и почему, и кто устроил ярмарку, и ради чего.
Так и здесь, на этой ярмарке: одни подобны животным, и ничем больше не заботятся, кроме как о корме; ибо все вы, кто обращается вокруг имущества, земель, рабов и каких-то должностей, — это не что иное, как корм.
Мало же тех, кто есть праздничные люди, любители зрелищ. Что же такое мир? Кто им управляет? Никто?
И как возможно, что город или дом не могут удержаться и краткое время без управляющего и заботящегося, а столь великое и прекрасное сооружение управляется так благоустроенно бессмысленно и как попало?
Есть, следовательно, управляющий. Каков и как управляющий? А мы, кто такие, [что] созданы им и для какого дела? Имеем ли мы некую связь с ним и отношение, или никакой?
Вот что испытывают эти немногие; и в остальном они заняты только тем, что, исследовав ярмарку, уйти.
Что же? Их высмеивают толпы: ибо и там зрители — торговцами; и если бы животные имели некое сознание, они смеялись бы над теми, кто удивляется чему-то иному, а не корму.
К тем, кто упорно держится за свои решения.
Когда некоторые слышат эти речи, что должно быть твёрдым и что выбор по природе свободен и непринуждаем, а всё остальное — подвержено препятствиям, принуждению, рабско, чуждо, — они воображают, что должны неуклонно держаться за всё, что бы они ни решили.
Но прежде всего должно, чтобы принятое решение было здравым. Ибо я хочу, чтобы в теле были напряжения [крепкие тонусы], но как у здорового, как у атлета; если же ты будешь показывать мне напряжения безумного и хвастаться ими, я скажу тебе: «Человек, ищи лекаря. Это не напряжения, а бессилие».
Подобным образом и в душе нечто подобное испытывают те, кто превратно понимает эти речи. Например, один мой товарищ без всякой причины решил уморить себя голодом.
Я узнал об этом уже на третий день его воздержания и, придя, стал расспрашивать, что случилось.
— «Я решил», — говорит. — Но всё же что тебя убедило? Если ты решил правильно, вот мы сидим рядом с тобой и помогаем тебе, чтобы ты вышел [из жизни]; если же ты решил неразумно, перемени решение.
— «Должно держаться принятых решений». — Что ты делаешь, человек? Не всех [решений], но правильных. Ведь если ты только что вообразил, что сейчас ночь, если тебе покажется, не передумывай, но держись и говори, что должно держаться принятых решений.
Что ты делаешь, человек? Не всех. Не хочешь ли ты сначала заложить основание и рассмотреть решение — здорово оно или нездорово, и только затем надстраивать на нём крепость и непоколебимость?
Если же ты положишь гнилое и падающее основание, то чем больше и сильнее ты наложишь [сверху], тем скорее оно обрушится.
Без всякой причины ты выводишь из жизни человека — друга и близкого, гражданина одного и того же города, и великого, и малого; затем, совершая убийство и губя человека, ни в чём не виновного, ты говоришь, что должно держаться принятых решений.
Если бы тебе когда-нибудь пришло в голову убить меня, разве ты должен был бы держаться принятого решения?
Тот [мой товарищ] с трудом дал себя переубедить. А нынешних некоторых невозможно переубедить. Так что мне кажется, что я понял теперь то, чего прежде не знал, — что значит это поговорочное: «Глупца ни убедить, ни разбить нельзя».
Не дай мне бог иметь другом умного глупца. Нет ничего труднее для обращения. «Я решил». — И безумные так же [говорят]; но чем более твёрдо они решают несуществующее, тем в большем количестве чемерицы они нуждаются.
Не хочешь ли ты поступать как больной и призвать врача? «Я болен, господин; помоги мне. Что мне делать, рассмотри: моё дело — повиноваться тебе».
Так и здесь: «Я не знаю, что мне делать, и пришёл научиться». Нет, но: «О прочем говори мне. А это я решил». — О каком прочем? Ибо что больше или важнее, чем убедить тебя, что недостаточно принять решение и не менять его?
Это безумные напряжения, не здоровые. «Я хочу умереть, если ты меня к этому принудишь». — Почему, человек? Что случилось? — «Я решил». — Я спасён, что ты не решил убить меня.
«Я не беру денег». — Почему? — «Я решил». — Знай, что этим напряжением, которым ты теперь пользуешься, чтобы не брать, ничто не мешает тебе когда-нибудь неразумно склониться к тому, чтобы брать, и опять сказать:
«Я решил», — как в больном и страдающем от истечения теле, поток иногда склоняется в одну сторону, иногда в другую. Так и слабая душа: куда она склоняется, [это] неясно; когда же к этому склонению и направлению присоединяется ещё и напряжение [стойкость], тогда зло становится неисцелимым и неизлечимым.
Что мы не упражняемся в применении учений о благах и злах.
Где благо? — В выборе. — Где зло? — В выборе. — Где безразличное? — В неподвластном выбору.
— Что же? Помнит ли кто-нибудь из нас [это] вне этих рассуждений? Упражняется ли кто-нибудь сам с собой так отвечать на вещи, как на вопросы: «Разве сейчас день?» — «Да». — «А что? Ночь?» — «Нет». — «А что? Чётное ли число звёзд?» — «Не могу сказать».
Когда тебе предстанет серебро, упражнялся ли ты дать надлежащий ответ, что «это не благо»? Ты упражнялся в таких ответах или только в софизмах?
Что же ты удивляешься, если там, где ты упражнялся, ты оказываешься лучше самого себя, а где ты не упражнялся, там остаёшься тем же?
Ведь почему ритор, зная, что он хорошо написал, что усвоил написанное, с приятным голосом, однако всё ещё тревожится? Потому что он не удовлетворяется упражнением.
Что же он хочет? Быть похваленным присутствующими. Итак, в умении [говорить] он упражнялся, а в похвале и порицании не упражнялся.
Ибо когда он слышал от кого-то, что такое похвала, что такое порицание, какова природа того и другого? Каких похвал следует добиваться или каких порицаний избегать? И когда он упражнялся в этом упражнении, согласном с этими речами?
Так что же ты ещё удивляешься, если там, где он научился, он превосходит других, а там, где не упражнялся, он такой же, как большинство?
Как кифаред умеет играть на кифаре, поёт хорошо, имеет красивую осанку, но, тем не менее, входя [на сцену], дрожит: ибо это он знает, а что такое толпа, не знает, ни что такое крик толпы, ни насмешка.
Но он не знает и того, что такое сама тревога, — наше ли это дело или чужое, можно ли её прекратить или нет. Поэтому если его похвалят, он выходит раздутым от гордости; если же над ним посмеются, то тот пузырёк прокалывается и он сникает.
Нечто подобное испытываем и мы. Чему мы удивляемся? Внешнему. О чём мы заботимся? О внешнем. Затем мы недоумеваем, как мы боимся или как тревожимся?
Что же возможно, когда мы считаем наступающие вещи злом? Мы не можем не бояться, не можем не тревожиться.
Затем мы говорим: «Господи Боже, как бы мне не тревожиться?» Глупец! Разве у тебя нет рук? Разве Бог не создал их тебе? Сейчас сиди и молись, чтобы у тебя не текло из носа; лучше высморкайся и не жалуйся.
Что же? Разве Он не дал тебе здесь ничего? Не дал ли тебе терпения, не дал ли величия души, не дал ли мужества? Имея такие большие руки, ты ещё ищешь того, кто высморкает тебя?
Но мы и не упражняемся в этом, и не обращаем на это внимания. Вот дайте мне одного, кому есть дело до того, как он что-то сделает, кто заботится не о том, чтобы достичь чего-то, а о самом действии: кто, прогуливаясь, заботится о своём действии? Кто, обдумывая [что-то], заботится о самом обдумывании, а не о том, чтобы достичь того, о чём он думает?
И если он достигает [цели], он превозносится и говорит: «Как же мы хорошо всё обдумали! Разве я не говорил тебе, брат, что невозможно, чтобы после нашего обсуждения исход был иным?» Если же оно пойдёт иначе, он унижен, несчастный, не находит, что сказать о случившемся. Кто из нас ради этого привлёк гадателя?
Кто из нас † не заснул † ради самого действия? Кто? Дайте мне одного, чтобы я увидел этого, кого я давно ищу, — истинно благородного и даровитого: будь то юноша или старец, дайте.
Что же мы ещё удивляемся, если в вопросах материала мы натренированы, а в действиях — унижены, некрасивы, ничего не стоим, трусливы, нерадивы, сплошные неудачники? Ибо мы не заботились и не упражнялись.
Если бы мы боялись не смерти или изгнания, а самого страха, то мы упражнялись бы в том, чтобы не попадать в то, что кажется нам злом.
Теперь же в школе мы горделивы и красноречивы, и если попадётся маленький вопрос о чём-то из этого, мы способны рассуждать последовательно; но увлеки [нас] в применение — и ты найдёшь жалких потерпевших кораблекрушение. Пусть нападёт тревожащее представление — и ты узнаешь, в чём мы упражнялись и к чему готовились.
Итак, из-за отсутствия упражнения мы всегда нагромождаем что-то и прибавляем сверх того, что есть. Сразу же я, когда плыву, наклонившись в глубину или оглядев море и не увидев земли, прихожу в смятение и воображаю, что мне нужно выпить всё это море, если я потерплю крушение; мне не приходит на ум, что мне достаточно трёх кварт. Что же тревожит меня? Море? Нет, а мнение.
Опять же, когда случается землетрясение, я воображаю, что город вот-вот рухнет на меня: разве не достаточно маленького камешка, чтобы выбить мне мозг?
Что же тяготит нас и приводит в смятение? Что иное, как не мнения? Ибо что другое тяготит уходящего и расстающегося с привычным, с друзьями, местами и общением, как не мнение?
По крайней мере, дети, как только немного поплачут, когда кормилица уходит, получив лепёшку, забывают о ней.
Хочешь ли и мы уподобимся детям? Нет, клянусь Зевсом. Ибо я не считаю достойным испытывать это от лепёшки, но от правильных учений.
Каковы же они? Те, которые должен человек, упражняясь целый день, — не привязываться ни к чему чужому, ни к другу, ни к месту, ни к гимнасиям, но даже и к собственному телу, и помнить закон и иметь его перед глазами. Каков божественный закон?
Хранить своё, не притязать на чужое, но данным пользоваться, не данное не желать, а если что отнимают, отдавать легко и тотчас, с благодарностью за то время, которым пользовался, если не хочешь плакать по кормилице и бабушке.
Ибо какая разница, от кого ты зависишь и от кого ты весишь? Чем ты лучше того, кто плачет из-за девчонки, если ты плачешь из-за гимнасиев, портиков, юношей и такого времяпрепровождения?
Другой приходит [в огорчение] оттого, что больше не будет пить воду Дирки. Разве Марциева вода хуже Диркейской? «Но та была мне привычна».
И эта станет тебе привычной. Затем, если ты привяжешься к такой, опять плачь и ищи стих, подобный Еврипидову, чтобы сочинить:
«И Нероновы теплые воды, и Марциеву воду».
Смотри, как получается трагедия, когда случайные вещи попадают к глупым людям.
«Когда же я снова увижу Афины и Акрополь?» Несчастный, разве тебе недостаточно того, что ты видишь каждый день? Имеешь ли ты что-то лучшее или большее для созерцания, чем солнце, луну, звёзды, всю землю, море?
Если же ты осознаёшь управляющего всем и носишь его в себе, неужели ты всё ещё тоскуешь по камешкам и красивой скале? Когда же ты собираешься покинуть само солнце и луну, что ты будешь делать?
Будешь ли плакать, сидя, как дети? Что же ты делал в школе, что слышал, чему учился? Зачем ты называл себя философом, когда мог бы называть себя существующим? Ибо ты проделал кое-какие введения и прочитал Хрисиппа, но даже не переступил порога философа.
Ибо где мне причастность к этому делу, которому был причастен Сократ, так умерший, так живший? Которому был причастен Диоген?» Думаешь ли ты, что кто-то из них плакал или негодовал, что он не увидит того-то или ту-то, или не будет в Афинах или Коринфе, а, если так случится, в Сузах или в Экбатанах?
Тому, кому позволено выйти из пиршества, когда он захочет, и больше не играть, неужели он ещё огорчается, оставаясь? Разве он не остаётся как в игре, пока его занимают?
Такой человек скорее вынесет какое угодно изгнание или смертный приговор.
Не хочешь ли ты уже, как дети, отлучиться от груди и прикоснуться к более твёрдой пище, и не плакать по бабушкам и кормилицам — плачу старух?
«Но я огорчу их, расставаясь с ними». Ты их огорчишь? Никак нет, но то же, что и тебя, — мнение. Что же тебе делать? Устрани своё мнение, а их, если они правильно поступают, устранят сами; если же нет, они будут плакать из-за себя самих.
[41] Человек, опомнись уже, как говорится, ради благополучия, ради свободы, ради величия души. Подними когда-нибудь шею как освободившийся от рабства,
[42] дерзни, взглянув на Бога, сказать: «Пользуйся мной впредь, как хочешь: я единомыслен с Тобой, я равен [Тебе]; я ничего не отвергаю из того, что Тебе угодно; куда хочешь, веди; какую хочешь одежду надень. Хочешь ли, чтобы я начальствовал, или был частным лицом, оставался, или бежал, бедствовал, или богател? Я за всё это буду отчитываться перед людьми: я покажу природу каждого, какова она есть».
[43] Нет,
[44] но, сидя в воловьем желудке, жди своей кормилицы, пока она не накормит тебя досыта. Если бы Геракл сидел дома, кем бы он был? Еврисфеем, а не Гераклом. Ну, сколько знакомых и друзей он приобрёл, обходя всю вселенную? Но никого не любил больше Бога; поэтому ему было доверено быть сыном Зевса, и он им был. Итак, повинуясь Ему, он обходил [землю], очищая несправедливость и беззаконие.
[45] Но ты не Геракл и не можешь очищать чужие беды, но не Фесей, чтобы очистить Аттику; очисти свои собственные. Отсюда, из своего ума, изгони вместо Прокруста и Скирона — печаль, страх, вожделение, зависть, злорадство, сребролюбие, изнеженность, невоздержанность.
[46] Это невозможно изгнать иначе, как только взирая на одного Бога, прилепляясь к Нему одному, посвятив себя Его заповедям. Если же ты хочешь чего-то иного,
[47] ты будешь с плачем и стенаниями следовать за более сильным, всегда ища благополучия вовне и никогда не будучи в состоянии обрести его. Ибо ты ищешь его там, где его нет, оставляя искать там, где оно есть.
Как должно прилагать предпонятия к частностям.
Какова первая задача философствующего? Отбросить самомнение: ибо невозможно, чтобы тот, кто думает, будто знает что-то, начал учиться этому.
Итак, о том, что должно делать и чего не должно, и о благах и злах, и о прекрасном и постыдном — все мы, болтая туда-сюда, приходим к философам, за это хваля, порицая, обвиняя, укоряя, вынося приговоры и суждения о прекрасных и постыдных образах жизни.
А ради чего мы приходим к философам? Ради того, чего мы не думаем, что знаем. А что же это? Теоретические положения. Ибо то, что говорят философы, мы хотим изучить как нечто изящное и остроумное; а они — чтобы извлечь из этого пользу.
Нелепо же думать, что кто-то хочет учиться одному, а научится другому, или что потом преуспеет в том, чему не учится.
А обманывает большинство именно то, что и Феопомпа-ритора, где он упрекает Платона за то, что тот хочет давать определения каждому [понятию].
Что он говорит? «Разве никто из нас до тебя не говорил о благе или о справедливом? Или, не понимая, что есть каждое из них, мы произносили эти слова бессмысленно и пусто?»
Кто тебе говорит, Феопомп, что мы не имели природных понятий о каждом из этого и предпонятий? Но невозможно прилагать предпонятия к соответствующим сущностям, не уточнив их и не рассмотрев именно это — какой вид сущности следует подводить под каждое из них.
Ведь скажи то же самое и врачам: «Разве никто из нас не говорил о здоровом и больном до Гиппократа? Или мы произносили эти слова пусто?»
Мы имеем некое предпонятие и о здоровом, но не умеем его прилагать. Поэтому один говорит: «Проголодай», другой говорит: «Дай пищу»; один говорит: «Сделай кровопускание», другой говорит: «Поставь банки». В чём причина? Иное ли что, как не то, что [врач] не может правильно приложить предпонятие о здоровом к частностям?
То же самое и здесь, в вопросах жизни. О благе и зле, о полезном и вредном кто из нас не говорит? Ибо кто из нас не имеет предпонятия о каждом из них? Но уточнённое ли и совершенное?
Это покажи. «Как покажу?» Приложи его правильно к частным сущностям. Сейчас Платон подводит определения под предпонятие полезного, а ты — под бесполезное.
Возможно ли, чтобы вы оба попадали в цель? Как же это возможно? Разве к сущности богатства один прилагает предпонятие блага, а другой — нет? А к сущности удовольствия, а к здоровью?
Ведь вообще, если все, кто произносит эти имена, не пусто знаем каждое из них и не нуждаемся ни в какой заботе об уточнении предпонятий, то почему мы расходимся, почему воюем, почему порицаем друг друга?
И зачем мне сейчас приводить взаимную борьбу и упоминать о ней? Ты сам, если правильно прилагаешь предпонятия, почему ты неблагополучен, почему ты встречаешь препятствия?
Оставим пока второе место — о порывах и об искусстве относительно должного в них. Оставим и третье — о согласиях.
Я уступаю тебе всё это. Остановимся на первом, которое даёт почти осязаемое доказательство того, что предпонятия не прилагаются правильно.
Теперь ты хочешь возможного и того, что тебе возможно? Так почему же ты встречаешь препятствия? Почему ты неблагополучен? Теперь ты не избегаешь необходимого? Так почему же ты попадаешь во что-то, почему ты несчастлив? Почему, когда ты хочешь чего-то, оно не случается, а когда не хочешь — случается?
Ибо это величайшее доказательство неблагополучия и несчастья. Я хочу чего-то, и оно не случается: что может быть несчастнее меня? Я не хочу чего-то, и оно случается: что может быть несчастнее меня?
Это и Медея, не выдержав, дошла до убийства детей. Великодушно, по крайней мере в этом отношении. Ибо она имела должное представление о том, что значит, когда у кого-то не выходит то, чего он хочет.
«Затем я так отомщу тому, кто меня обидел и оскорбил. И какая польза от того, кто так плохо расположен? Как же это сделать? Я убью детей. Но я и себя накажу. И что мне за дело?» — Вот это и есть срыв души, имеющей великие силы. Ибо она не знала, где находится то, чтобы делать то, чего мы хотим, — что это нужно брать не извне и не через изменение и перестраивание обстоятельств.
Не хочу мужа, и ничего из того, чего ты хочешь, не случается. Не хочу, чтобы он непременно жил с тобой, не хочу оставаться в Коринфе и вообще не хочу ничего иного, кроме того, чего хочет Бог. И кто тебя остановит, кто принудит? Не больше, чем Зевса.
Когда ты имеешь такого вождя и хочешь вместе с ним и стремишься вместе с ним, чего ты ещё боишься — что не достигнешь?
Отдай своё стремление и отвращение бедности и богатству — будешь терпеть неудачу, будешь попадать [в нежелаемое]. Но [отдай] здоровью — будешь несчастлив; должностям, почестям, отечеству, друзьям, детям, — вообще чему-либо из неподвластного. Но отдай их Зевсу, другим богам; им передай, пусть они правят, пусть будут с ними в союзе — и где ещё ты будешь неблагополучен?
Если же ты завистлив, нерадив, и жалеешь [себя], и ревнуешь, и дрожишь, и ни одного дня не пропускаешь без того, чтобы не плакать о себе и о богах, — что же ты ещё говоришь, что воспитан?
Какое воспитание, человек? Что ты прошёл силлогизмы, превращающие? Не хочешь ли, если возможно, отучиться от всего этого и начать сначала, сознавая, что до сих пор ты даже не прикоснулся к делу,
и затем, начав отсюда, надстраивать остальное: как бы ничего не было против твоей воли, а по твоей воле ничего бы не было?
Дайте мне одного юношу, пришедшего в школу с таким намерением, ставшего атлетом в этом деле и говорящего: «Мне всё остальное прочь, достаточно, если мне будет позволено когда-нибудь жить беспрепятственно и безболезненно, и поднять шею к обстоятельствам как свободный, и взирать на небо как друг Бога, ничего не боясь из того, что может случиться». Пусть кто-нибудь из вас покажет мне такого, чтобы я сказал: «Иди, юноша, в своё дело: ибо тебе суждено украсить философию, твоё это достояние, твои книги, твои речи».
Затем, когда он выработает и натренирует это место, пусть опять придёт и скажет мне: «Я хочу быть и бесстрастным, и безмятежным, я хочу, как благочестивый и философ, и заботливый, знать, что мне подобает по отношению к богам, что к родителям, что к братьям, что к отечеству, что к чужестранцам».
Иди и ко второму месту: оно тоже твоё.
«Но я уже изучил и второе место. Я хотел бы [быть] безопасным и непоколебимым, и не только бодрствуя, но и во сне, и в опьянении, и в меланхолии». Ты бог, о человек, у тебя великие намерения.
Нет, но: «Я хочу знать, что говорит Хрисипп в книгах о „Лгущем“». Не удавиться ли тебе с таким намерением, несчастный? И какая тебе будет польза? Ты прочитаешь всё в печали и, дрожа, будешь рассказывать другим.
Так и вы поступаете. «Хочешь, я почитаю тебе, брат?» — «И ты мне». — «Удивительно, человек, ты пишешь», и «ты великолепно [передаёшь] характер Ксенофонта», «ты — Платона», «ты — Антисфена». Затем, пересказав друг другу сны, вы возвращаетесь к тому же самому: так же стремитесь, так же избегаете, так же порываете, замышляете, соглашаетесь, те же молитвы, те же заботы. Затем вы даже не ищете того, кто напомнил бы вам, но досадуете, если слышите это. Затем говорите: «Черствый старик; когда я уходил, не плакал и не сказал: „В какую опасность ты уходишь, дитя моё; если спасешься, я зажгу светильники“». Это ли черты любящего?
Великое благо будет тебе, если ты спасёшься, будучи таким, и достойным светильников! Ибо ты должен быть бессмертным и не болеть.
Итак, как я говорю, отбросив это самомнение — что мы знаем что-то из полезного, — должно приходить к учению, как мы подходим к геометрическому, как к музыкальному;если же нет, то мы даже близко не будем к преуспеянию, даже если пройдём все введения и все сочинения Хрисиппа вместе с Антипатра и Архедема.
Как должно бороться против представлений
Всякое состояние и способность поддерживаются и возрастают соответствующими действиями: способность ходить — ходьбой, способность бегать — бегом.
[Если хочешь быть умеющим читать — читай; если писать — пиши. Когда же ты тридцать дней подряд не читаешь, а занимаешься чем-то другим, ты узнаешь, что произойдёт.
Так и если ты пролежишь десять дней, то, встав, попробуй пройти более длинный путь — и увидишь, как ослабели твои ноги.
В общем, если ты хочешь что-то делать, делай это постоянно; если не хочешь что-то делать, не делай этого, но приучай себя делать вместо этого что-то другое.
Так же обстоит дело и с душевными [состояниями]: когда ты разгневался, знай, что это не только само по себе зло случилось с тобой, но и что ты укрепил привычку и как бы подбросил хворост в огонь.
Когда ты был побеждён кем-то в беседе, считай не только это одно поражение, но и то, что ты вскормил свою невоздержанность, усилил её.
Ибо невозможно, чтобы от соответствующих действий не возникали привычки и способности — одни, которых раньше не было, а другие не усиливались и не укреплялись.
Так, разумеется, философы говорят, что и болезни возникают незаметно. Ибо когда ты однажды пожелал денег, если будет привлечено рассуждение, обращающее внимание на зло [этого], то желание прекращается и наше руководящее начало возвращается в исходное состояние; если же ты не применишь никакого лечения, то оно уже не возвращается к прежнему, но, снова возбуждённое соответствующим представлением, быстрее, чем раньше, воспламеняется к желанию. А когда это происходит постоянно, то в конце концов [страсть] затвердевает и болезнь укрепляет сребролюбие.
Ибо тот, кто переболел лихорадкой, а затем перестал [болеть], не находится в том же состоянии, что и до лихорадки, если только он не вылечен полностью.
Нечто подобное происходит и со страстями души. В ней остаются некие следы и рубцы; если кто-то не сотрёт их как следует, то, будучи снова бит по тем же местам, он делает уже не рубцы, а раны. Если же ты не хочешь быть гневливым, не питай своей привычки, не подкладывай ей ничего, что её усиливает. Первое время успокаивайся и считай дни, в которые ты не гневался.
«Раньше я имел обыкновение гневаться каждый день, теперь через день, затем через два, затем через три». Если же ты пропустишь и тридцать [дней], принеси жертву Богу. Ибо привычка сначала ослабевает, а затем и вовсе уничтожается.
«Сегодня я не опечалился, ни завтра, ни в течение последующих двух или трёх месяцев; но я обращал внимание, когда возникали некие раздражающие вещи». Знай, что у тебя всё прекрасно.
«Сегодня, увидев красивого юношу или красивую девушку, я не сказал себе: „О, если бы мне с ней переспать“ и „Счастлив её муж“; ибо тот, кто сказал „счастлив“, [сказал бы] и „прелюбодей“; я и не рисую в воображении последующее — как она присутствует, раздевается и ложится рядом».
Я глажу себя по голове и говорю: «Хорошо, Эпиктет, ты решил изящный софизм, гораздо более изящный, чем „Господствующий“».
Если же, когда женщина сама хочет, кивает и присылает [вестника], если даже прикасается и приближается, я воздержусь и побежду — то это уже софизм выше „Лгущего“, выше „Покоящегося“. И этим стоит гордиться, а не тем, что поставил вопрос о „Господствующем“.
Как же это достичь? Захоти однажды понравиться самому себе, захоти казаться прекрасным Богу; возжелай стать чистым с самим собой чистым и с Богом.
Затем, когда нападёт на тебя такое представление, Платон [говорит]: «Иди на очистительные жертвы, иди просителем в храмы отвращающих богов».
Достаточно, если ты, удалившись к общению с прекрасными и добрыми мужами, будешь заниматься этим, сравнивая себя — будь то кто-то из живых или из умерших.
Пойди к Сократу и увидь, как он возлежит рядом с Алкивиадом и шутливо посмеивается над его красотой. Вспомни, какую победу он тогда, бывало, одержал, победив самого себя, какие Олимпийские [игры], какой он был по счёту от Геракла, — чтобы кто-то, клянусь богами, по праву приветствовал его: «Радуйся, чудный муж», — а не этих гнилых кулачных бойцов и панкратиастов, и не подобных им гладиаторов.
Противопоставив это, ты победишь представление, не будешь увлечён им.
Прежде всего, не будь увлечён его стремительностью, но скажи: «Подожди меня немного, представление; дай посмотреть, кто ты и о чём, дай мне испытать тебя».
И в дальнейшем не позволяй ему продвигаться вперёд, рисуя последующее. Если же нет — оно уносит тебя, куда хочет. Но лучше введи другое, прекрасное и благородное представление и изгони это грязное.
И если ты привыкнешь так упражняться, увидишь, какие плечи получаются, какие жилы, какие тонусы; теперь же — только словечки и ничего больше.
Вот кто есть истинно упражняющийся — тот, кто тренируется против таких представлений.
Постой, несчастный, не дай себя увлечь. Велика борьба, божественно дело — за царство, за свободу, за благополучие, за безмятежность.
Помни о Боге, призывай Его как помощника и защитника, как мореплаватели призывают Диоскуров в бурю. Ибо какая буря больше той, что происходит от сильных представлений, выбивающих разум? Ведь сама буря — что иное, как не представление?
Ибо устрани страх смерти, и приноси сколько хочешь громов и молний — и ты узнаешь, какой штиль и ясная погода царит в руководящем начале.
Если же, однажды потерпев поражение, ты скажешь, что потом победишь, а затем опять то же самое, знай, что ты когда-нибудь будешь в таком плохом и слабом состоянии, что даже не будешь замечать потом, что ошибаешься, но начнёшь приводить оправдания своему поступку.
И тогда ты подтвердишь истинность Гесиодовых слов: «Вечно с бедами борется муж, отлагатель работы».
К тем, кто воспринимает учения философов только на словах
Аргумент «Господствующий», по-видимому, был поставлен исходя из таких-то посылок: поскольку существует общее противоречие между этими тремя [положениями] — что всякое прошедшее истинное необходимо [истинно], что невозможному не следует возможное, и что возможно то, что не есть истинное и не будет [истинным], — Диодор, усмотрев это противоречие, воспользовался убедительностью первых двух, чтобы доказать, что ничто не возможно, что не есть истинное и не будет [истинным].
Далее, один будет держаться двух [из них]: что существует нечто возможное, что не есть истинное и не будет [истинным], и что невозможное не следует из возможного; но не всякое прошедшее истинное необходимо, как, по-видимому, полагают сторонники Клеанфа, которым много помогал Антипатр.
Другие — двух других: что возможно то, что не есть истинное и не будет [истинным], и что всякое прошедшее истинное необходимо, и что невозможное следует из возможного.
Держаться же всех трёх вместе невозможно из-за их взаимного противоречия.
Если же кто-нибудь спросит меня:
«А ты каких из них держишься?» — я отвечу ему, что не знаю; но я получил такое сведение, что Диодор держался тех, сторонники Панфоида, думаю, и Клеанфа — других, а сторонники Хрисиппа — ещё других.
«А ты сам что?» — Я не был причастен к тому, чтобы исследовать своё собственное представление и сравнивать сказанное, и составить себе собственное мнение по этому вопросу. Поэтому я ничем не отличаюсь от грамматика.
«Кто был отцом Гектора?» — «Приам». — «Кто братья?» — «Александр и Деифоб». — «А мать их кто?» — «Гекуба. Я получил это сведение». — «От кого?» — «От Гомера. Пишет об этом же, кажется, и Гелланик, и кто-либо ещё подобный».
И я о «Господствующем» что ещё имею сверх этого? Но если я пуст, то особенно на пиру я поражаю присутствующих, перечисляя тех, кто писал [об этом].
«Писал же и Хрисипп удивительно в первой книге „О возможном“. И Клеанф отдельно писал об этом, и Архедем. Писал и Антипатр, и не только в [книгах] „О возможном“, но и отдельно в [книгах] „О Господствующем“.
Не читал ли ты сочинение?» — «Не читал». — «Прочитай». — И что он получит? Он станет более пустословным и неуместным, чем теперь. Ибо что ещё прибавилось тебе от прочтения? Какое мнение ты составил себе по этому вопросу? Но ты расскажешь нам о Елене и Приаме, и об острове Калипсо, который ни бывал, ни будет.
И здесь [в грамматике] нет ничего великого в том, чтобы владеть историей, но не составить собственного мнения. А в этике мы страдаем этим гораздо больше, чем в тех [вопросах].
«Скажи мне о благах и злах». — «Слушай:
«Ветер, несший меня от Илиона, пригнал к киконам».
Из существующего одно есть благо, другое — зло, третье — безразличное. Блага — это добродетели и то, что причастно им; зла — пороки и то, что причастно пороку; безразличны — находящееся между ними: богатство, здоровье, жизнь, смерть, удовольствие, боль».
«Откуда ты знаешь?» — «Гелланик говорит в своих „Египетских [книгах]“». Ибо чем это отличается от того, чтобы сказать, что Диоген в „Этике“ или Хрисипп, или Клеанф? Итак, ты исследовал что-то из этого и составил своё собственное мнение?
Покажи, как ты обычно ведёшь себя в кораблекрушении. Помнишь ли ты это разделение, когда зашумит парус и, когда ты вскрикнешь, какой-нибудь бездельник, встав рядом, скажет: «Скажи мне то, что ты недавно говорил о богах: разве потерпеть кораблекрушение есть [нечто от] порока, разве причастно пороку?»
Разве ты не схватишь палку и не всыплешь ему? «Что нам с тобой, человек? Мы гибнем, а ты пришёл шутить».
Если же Цезарь вызовет тебя, когда тебя обвиняют, помнишь ли ты это разделение, если кто-нибудь, подойдя к тебе, когда ты входишь бледный и дрожащий, скажет: «Чего ты дрожишь, человек? О чём у тебя речь? Разве Цезарь внутри даёт входящим добродетель и порок?»
«Что ты надо мной насмехаешься вдобавок к моим бедам?» — «Однако, философ, скажи мне, чего ты дрожишь? Разве то, чему ты подвергаешься, — не смерть, или темница, или боль тела, или изгнание, или бесславие? Что же иное? Разве порок, разве причастное пороку?
Так что же ты говорил об этом?» — «Что мне с тобой, человек? Мне достаточно моих собственных бед». — И ты хорошо говоришь. Ибо тебе достаточно твоих собственных бед: низости, трусости, хвастовства, которым ты хвастался, сидя в школе. Зачем ты красовался чужим? Зачем называл себя стоиком?
Присматривайте так за собой в том, что вы делали, и вы найдёте, какой вы школы. Большинство из вас вы найдёте эпикурейцами, немногих — перипатетиками, и тех расслабленными.
Ибо где [видно], чтобы вы на деле считали добродетель равной всему остальному или даже лучшей? Покажите же мне стоика, если вы кого-то имеете.
Где или как? Но тысячи говорящих стоические словечки. Разве те же самые не говорят хуже эпикурейские [положения]? Разве и перипатетические они не излагают так же точно?
Кто же тогда стоик? Как мы называем статую Фидиевой [работы] ту, что вылеплена по искусству Фидия, так покажите мне кого-то, кто вылеплен по тем учениям, которые он произносит.
Покажите мне человека, болеющего и счастливого, находящегося в опасности и счастливого, умирающего и счастливого, изгнанного и счастливого, бесславного и счастливого. Покажите; я, клянусь богами, жажду увидеть стоика.
Но вы не можете показать вылепленного; покажите хотя бы формирующегося, того, кто склонился к этому. Сделайте мне одолжение; не завидуйте старому человеку увидеть зрелище, которого я до сих пор не видел.
Вы думаете, что покажете Зевса Фидия или Афину — слоновое и золотое изделие. Пусть кто-нибудь из вас покажет душу человека, желающего быть единомысленным с Богом и не порицать ни Бога, ни человека, не терпеть неудачи ни в чём, не впадать ни во что, не гневаться, не завидовать, не ревновать (ибо зачем перечислять?), желающего из человека стать богом и в этом смертном теле замышляющего об общении с Зевсом. Покажите. Но у вас нет. Так зачем вы обманываете себя и вводите в заблуждение других?
И, приняв чужой облик, вы ходите как воры и грабители этих совершенно не принадлежащих вам имён и вещей?
И теперь я ваш наставник, а вы у меня учитесь. И у меня есть такое намерение — сделать вас беспрепятственными, не принуждаемыми, свободными, благополучными, счастливыми, взирающими на Бога во всём — и малом, и великом; а вы пришли, чтобы научиться этому и упражняться.
Так почему же вы не выполняете дело, если и у вас есть должное намерение, и у меня кроме намерения есть должная подготовка?
Что же недостаёт? Когда я вижу плотника, у которого материал лежит рядом, я ожидаю работу. И здесь, следовательно, есть плотник, есть материал; чего нам недостаёт?
Разве это дело необучаемо? Обучаемо. Разве оно не в нашей власти? — Оно одно из всего прочего [в нашей власти]. Ибо ни богатство, ни здоровье, ни слава, ни что-либо иное вообще не в нашей власти, кроме правильного пользования представлениями. Это одно по природе беспрепятственно, это одно не встречает препятствий.
Так почему же вы не достигаете [цели]? Скажите мне причину. Ибо это происходит либо по моей вине, либо по вашей, либо по природе самого дела. Само дело возможно и только в нашей власти. Остаётся, следовательно, либо по моей вине, либо по вашей, или, что вернее, по вине обоих. Что же?
Хотите ли мы когда-нибудь начать привносить сюда такое намерение? Оставим прошлое. Начнём только; поверьте мне, и вы увидите.
К эпикурейцам и академикам
Здоровыми и очевидными [положениями] по необходимости пользуются и противники. И почти это величайшее доказательство того, что нечто очевидно, — что обнаруживается, что по необходимости и противник пользуется им: например, если бы кто-то возражал против того, что существует нечто общее истинное, [2] ясно, что этот [человек] должен сделать противоположное отрицание: «не существует ничего общего истинного». Раб, даже это [утверждение не общеистинно]? [3] Ибо что иное есть это, как не [положение] «если есть что-то общее, то оно ложно»?
Опять, если кто-то, выступив, скажет: «Знай, что ничего нет познаваемого, но всё неопределимо», или другой: «Поверь мне и получишь пользу: не нужно человеку верить», или опять другой: «Научись от меня, человек, что ничему невозможно научиться; я говорю тебе это и научу тебя, если захочешь», — [5] чем же от этого отличаются эти — кто бы они ни были? — называющие себя академиками? «О люди, согласитесь, что никто не соглашается; поверьте нам, что никто никому не верит».
Так же и Эпикур, когда хочет уничтожить естественное общение людей друг с другом, пользуется самим уничтожаемым.
Что он говорит? «Не обманывайтесь, люди, и не вводитесь в заблуждение, и не ошибайтесь: нет естественного общения у разумных существ друг с другом; поверьте мне. Те же, кто говорит иное, обманывают вас и вводят в заблуждение».
Что тебе за дело? Оставь нас быть обманутыми. Разве ты уйдёшь хуже, если все остальные убедятся, что у нас есть естественное общение друг с другом и что его нужно всячески соблюдать? Это гораздо лучше и безопаснее.
Человек, почему ты заботишься о нас, почему ты из-за нас не спишь, почему зажигаешь светильник, почему встаёшь, почему пишешь столь большие книги? Чтобы кто-то из нас не был обманут относительно богов, будто они заботятся о людях, или чтобы кто-то не предположил иной сущности блага, кроме удовольствия?
Ибо если это так, брось [всё] и спи, и делай дела червя, каким ты счёл себя достойным: ешь, пей, совокупляйся, испражняйся и храпи.
Какое тебе дело, как другие будут думать об этом, правильно или неправильно? Что нам с тобой? Ведь ты заботишься об овцах, потому что они дают себя стричь и доить, и в конце концов закалывать?
Не было ли бы желательно, чтобы люди, очарованные и заворожённые стоиками, дремали и предоставляли себя тебе и подобным тебе для стрижки и доения?
Ибо к своим единомышленникам-эпикурейцам тебе следовало бы говорить это, а не перед теми † скрываться, но особенно тех, прежде всего, убеждать, что мы по природе созданы для общения, что благо — воздержанность, чтобы у тебя всё сохранялось?
Или к одним нужно соблюдать это общение, а к другим нет? К каким же нужно соблюдать? К тем, кто взаимно соблюдает, или к тем, кто нарушает его? И кто нарушает его больше, чем вы, которые так рассуждаете?
[Что же было то, что пробуждало его ото сна и заставляло писать то, что он писал? Что иное, как не самое сильное из всего у людей, — природа, влекущая к своему желанию, даже против воли и со стоном?
«Ибо, поскольку тебе кажется это необщественным, напиши это и оставь другим, и бодрствуй ради этого, и сам на деле стань обвинителем своих собственных учений».
Затем, скажем ли мы, что Орест, гонимый Эриниями, пробуждался ото сна? А не более ли жестокие Эринии и Каратели пробуждали этого [Эпикура], не давали ему покоя, но принуждали возвещать свои собственные беды, как безумие и вино [принуждают] галлов?
Так сильна и непобедима природа человеческая. Как может виноградная лоза двигаться не по-виноградному, а по-оливковому, или олива не по-оливковому, а по-виноградному? Невозможно, немыслимо.
Итак, невозможно и человеку полностью утратить человеческие движения, и даже оскоплённые не могут отсечь стремления мужчин.
Так и Эпикур отсек всё, что касается мужа, и домохозяина, и гражданина, и друга, но человеческие стремления не отсек: не мог, не более, чем нерадивые академики могут отбросить или ослепить свои собственные ощущения, хотя они это больше всего и стараются.
Что за несчастье? Кто-то, получив от природы меры и каноны для познания истины, не старается искусно добавить к ним и разработать недостающее, но, напротив, если и имеет что-то познавательное для истины, пытается изъять и уничтожить.
Что ты говоришь, философ? Благочестие и святость как тебе кажутся? «Если хочешь, я докажу, что это благо». Да, докажи, чтобы наши сограждане, обратившись, почитали божественное и перестали наконец небречь о величайшем. «Итак, у тебя есть доказательства?» Есть, и я благодарен.
«Итак, поскольку тебе это очень нравится, возьми противоположное: что богов нет, а если и есть, они не заботятся о людях, и нет у нас ничего общего с ними, а это благочестие и святость, о которых говорят многие люди, — ложь хвастливых людей и софистов, или, клянусь Зевсом, законодателей — для страха и сдерживания преступников».
Хорошо, философ: ты оказал услугу нашим согражданам, ты вернул юношей, уже склонявшихся к презрению к божественному.
Что же? Разве это тебе не нравится? Возьми теперь, как справедливость есть ничто, как стыд есть глупость, как отец есть ничто, как сын есть ничто.
Хорошо, философ: продолжай, убеждай юношей, чтобы у нас было больше людей, испытывающих и говорящих то же, что и ты. От этих ли речей возросли у нас благоустроенные города? Спарта благодаря этим речам стала [Спартой]? Ликург разве эти убеждения внушил им через свои законы и воспитание, что рабство не постыдно, чем прекрасно, и что быть свободным прекрасно не более, чем постыдно? Разве павшие при Фермопилах умерли из-за этих учений? И афиняне из-за каких иных речей оставили город?
Затем те, кто говорит это, женятся, и рожают детей, и занимаются политикой, и ставят себя жрецами и прорицателями. Чего? Того, чего нет. И они сами вопрошают Пифию, чтобы узнать ложное, и другим толкуют оракулы. О, великое бесстыдство и шарлатанство!
Человек, что ты делаешь? Ты сам себя обличаешь каждый день и не хочешь оставить эти холодные рассуждения? Когда ешь, куда ты несёшь руку? В рот или в глаз? Когда моешься, куда входишь? Когда ты назвал горшок тазом или ложку вертелом?
Если бы я был рабом кого-нибудь из них, даже если бы мне нужно было каждый день быть сдираемым с него, я бы его пытал. «Налей масла, мальчик, в баню». Я бы налил рыбного соуса и, уходя, вылил бы ему на голову. «Что это?» «Мне представилось масло, неотличимое, совершенно похожее, клянусь твоей удачей».
«Дай сюда ячменную кашу». Я бы принёс ему, наполнив блюдо уксусом с рассолом. «Разве я просил кашу?» «Да, господин: это каша». «Разве это не уксус с рассолом?» «Чем больше, чем каша?» «Возьми и понюхай, возьми и попробуй». «Откуда же ты знаешь, не обманывают ли нас ощущения?»
Если бы я имел трёх, четырёх сходящихся во мнении товарищей-рабов, я бы заставил его удавиться, разрываясь [от злости], или переменить мнение. Теперь же они издеваются над нами, пользуясь всем, что дано природой, а словом это уничтожая.
Благодарные же люди и стыдливые! Если они ничего другого, как каждый день, едя хлеб, осмеливаются говорить: «Мы не знаем, есть ли Деметра или Кора или Плутон», — чтобы не говорить, что они, наслаждаясь ночью и днём, и сменами года, и звёздами, и морем, и землёй, и помощью людей, ничем из этого нисколько не трогаются, а только ищут, как бы извергнуть маленький вопрос, и, натренировав желудок, уйти в баню.
И что они скажут, и о чём, или к кому, и что будет им от этих речей, нисколько не подумали: не пострадает ли благородный юноша, услышав эти речи, или, пострадав, не утратит ли все семена благородства?
Не дадим ли повода какому-нибудь прелюбодею к бесстыдству в его поступках? Не ухватится ли кто-то из расхитителей общественного достояния за какую-нибудь словесную уловку из этих речей? Не прибавит ли себе какой-то дерзости кто-то, небрегущий о своих родителях, и из этого? Так что же, по-твоему, благо или зло, постыдное или прекрасное? Это или то? Что же? Разве кто-то из них ещё возражает кому-то, или даёт отчёт, или получает, или пытается переубедить?
Клянусь Зевсом, скорее можно надеяться переубедить развратников, чем этих, настолько оглохших и ослепших.
О непоследовательности / О разладе с самим собой
Из своих недостатков люди одни признают легко, другие — нелегко. Никто не признает, что он безрассуден или глуп, но, напротив, от всех услышишь, как они говорят: «Если бы мне так же везло, как я здравомыслен».
Трусами же себя признают легко и говорят: «Я трус, признаю, но в остальном ты не найдёшь меня глупым человеком».
Невоздержанным себя нелегко признает кто-либо, несправедливым — вовсе нет, завистливым — не очень, или любопытным, а жалостливым — большинство.
Что же причина? Главная — непоследовательность и смятение в представлениях о благах и злах; у других же — иные причины, и почти всё, что они считают постыдным, они не очень охотно признают.
Быть трусом они считают признаком мягкого нрава, и быть жалостливым — тоже, а быть глупым — совершенно рабским. И проступки против общежития они не очень принимают.
В большинстве же ошибок они склоняются к признанию их именно потому, что воображают в них нечто непроизвольное, как в трусости и жалостливости.
И если кто-то отчасти признает себя невоздержанным, он прибавляет [оправдание] любви, чтобы ему простили как непроизвольное. Несправедливое же они никоим образом не считают непроизвольным. Есть нечто и в ревности, как они думают, от непроизвольного; поэтому и об этом они отчасти признаются.
Итак, обращаясь среди таких людей, столь смятенных, столь не знающих ни что говорят, ни какое у них зло, или есть ли оно, или отчего оно, или как от него избавиться, я думаю, и самому стоит постоянно обращать внимание: «Не принадлежу ли и я к их числу? Какое представление имею о себе? Как я к себе отношусь? Не считаю ли и я себя разумным, не считаю ли себя воздержанным? Не говорю ли и я когда-нибудь, что я подготовлен к тому, что случится?
Есть ли у меня должное осознание того, кто ничего не знает, — что я ничего не знаю? Прихожу ли я к учителю, как к оракулу, готовый повиноваться? Или и я, полный соплей, вхожу в школу, чтобы только выучить историю и понять книги, которых раньше не понимал, а если так случится, и другим истолковать?»
Человек, ты дома бился с рабом, перевернул весь дом, перессорил соседей, а приходишь ко мне с приличным видом, как мудрец, и, сидя, судишь, как я истолковал выражение, как я наболтал что-то пришедшее мне в голову.
Ты пришёл завистливый, униженный, что тебе из дома ничего не приносят, и сидишь, пока произносятся речи, думая ни о чём ином, как о том, как отец к тебе относится или как брат.
«Что говорят обо мне те люди там? Теперь думают, что я преуспеваю, и говорят: "Он вернётся всезнающим".
Я хотел бы когда-нибудь, научившись всему, вернуться, но нужен большой труд, и никто ничего не присылает, и в Никополе плохо топят бани, и дома плохо, и здесь плохо».
Затем говорят: «Никто не получает пользы от школы». Ибо кто приходит в школу как лечиться? Кто — чтобы представить свои мнения для очищения? Кто — с осознанием того, в чём он нуждается?
Что же вы удивляетесь, если то, что вы приносите в школу, то же самое и уносите обратно? Ибо вы приходите не для того, чтобы отложить [их] или исправить, или получить другие взамен.
Откуда [бы]? Даже близко. Вот смотрите скорее, получается ли у вас то, ради чего вы приходите. Вы хотите говорить о теоретических положениях. Что же? Разве вы не становитесь пустословнее? Разве они не дают вам материал для демонстрации своих маленьких теорий? Разве вы не анализируете силлогизмы, превращающие? Разве вы не обходите посылки «Лгущего», гипотетические? Что же вы ещё негодуете, если получаете то, для чего пришли?
«Да, но если умрёт моё дитя, или брат, или мне нужно умереть, или быть замученным, что мне помогут такие вещи?»
Разве ты для этого пришёл? Разве для этого ты сидел у меня? Разве для этого когда-нибудь зажигал светильник или не спал? Или, выйдя на прогулку, ты когда-нибудь предлагал себе какое-нибудь представление вместо силлогизма и вместе рассматривали его?
Где когда-нибудь? Затем вы говорите: «Бесполезны теоретические положения». Для кого? Для тех, кто не пользуется ими как должно. Ведь глазные мази не бесполезны для тех, кто мажет их когда надо и как надо, пластыри не бесполезны, гантели не бесполезны, но для одних бесполезны, для других полезны.
Если ты теперь спросишь меня: «Полезны ли силлогизмы?» — я скажу тебе, что полезны, и если хочешь, докажу как. «Принесли ли они мне какую-то пользу?» Человек, разве ты спрашивал, полезны ли они тебе, а не вообще?
Пусть спросит меня и страдающий дизентерией, полезен ли уксус, я скажу, что полезен. «Мне ли полезен?» — скажу «нет». Добейся сначала, чтобы остановилось твоё истечение, чтобы зажили язвочки. И вы, мужи, сначала лечите раны, остановите истечения, успокойтесь умом, принесите его в школу неотвлечённым — и узнаете, какую силу имеет слово.
О дружбе
То, о чём люди заботятся, то они по справедливости и любят. Разве люди заботятся о зле? Никак нет. Разве о том, что их не касается? И не о том.
Остаётся, следовательно, что они заботятся только о благах; а если заботятся, то и любят их.
Итак, кто знает блага, тот умеет и любить; а кто не способен различить блага от зол и безразличное от тех и других, как сможет тот любить? Следовательно, любить свойственно только мудрому.
— Как же так? — говорит [кто-то]. — Ведь я, будучи глупцом, всё же люблю своё дитя.
— Я удивляюсь, клянусь богами, как ты вообще сначала признал себя глупцом. Ибо чего тебе недостаёт? Разве ты не пользуешься ощущениями, не различаешь представления, не принимаешь пищу, подходящую для тела, не заботишься об одежде, о жилище?
Откуда же ты признаёшь себя глупцом? Потому что, клянусь Зевсом, ты часто приходишь в смятение от представлений, и тревожишься, и они тебя побеждают своей убедительностью: и одно время ты считаешь это благами, затем те же самые — злами, а позже — безразличными; и вообще ты скорбишь, боишься, завидуешь, тревожишься, меняешься; поэтому ты признаёшь себя глупцом.
А в любви разве ты не меняешься? Но богатство и удовольствие и вообще сами вещи ты одно время считаешь благами, другое — злами; а одних и тех же людей разве не то добрыми, то злыми, и то ты расположен к ним, то враждебен, и то хвалишь, то порицаешь? — Да, и это со мной бывает.
— Что же? Тот, кто обманывается насчёт кого-то, кажется тебе его другом? — Не совсем. — И тот, кто выбрал его с переменчивым расположением, не благосклонен к нему? — И не этот. — А тот, кто сейчас поносит кого-то, а позже восхищается? — И не этот.
— Что же? Разве ты никогда не видел собачек, которые виляют хвостом и играют друг с другом, так что можно сказать: «Нет ничего дружелюбнее»? Но чтобы увидеть, что такое дружба, брось между ними кусок мяса — и узнаешь.
Брось между тобой и твоим дитём клочок земли — и узнаешь, как быстро твоё дитя захочет тебя закопать, а ты пожелаешь ему смерти. Затем ты опять скажешь: «Какое же я вырастил чадо! Давно бы ему выпасть [из жизни]».
Брось хорошенькую девушку — и старик будет любить её, и тот юноша. Если же [брось] славу. А если нужно будет рискнуть, ты произнесёшь слова отца Адмета:
«Ты рад видеть свет, а отцу, думаешь, не рад?
Ты хочешь видеть свет, а отцу, думаешь, не хочешь?»
Думаешь ли ты, что тот [Адмет] не любил своего дитя, когда оно было маленьким, и не тревожился, когда оно болело, и не говорил часто: «О, если бы я лучше лихорадил»? Но когда дело дошло до [выбора], смотри, какие слова они произносят.
Этеокл и Полиник разве не были от одной матери и одного отца? Разве они не были вместе воспитаны, вместе жили, вместе пили, вместе спали, часто целовали друг друга? Так что если бы кто-то, думаю, увидел их, то посмеялся бы над философами за их парадоксальные речи о дружбе.
Но когда между ними, как кусок мяса, оказалась тирания, посмотри, что они говорят:
«Где ты станешь перед башнями? — Зачем ты меня об этом спрашиваешь? —
Я выступлю против, чтобы убить тебя. — И меня тоже охватывает желание этого».
И они произносят такие молитвы.
Ибо вообще — не обманывайтесь — всякое животное ни к чему так не привязано, как к собственной выгоде. Итак, что бы ни казалось ему препятствующим этому, будь то брат, отец, дитя, возлюбленный или любовник, — оно ненавидит, отвергает, проклинает.
Ибо ничто не создано так любить, как свою собственную выгоду: это — отец, и брат, и родственники, и отечество, и Бог. Когда, по крайней мере, нам кажется, что боги препятствуют этому, мы поносим и их, и ниспровергаем их статуи, и сжигаем храмы, как Александр велел сжечь святилища Асклепия, когда умер его возлюбленный.
Поэтому если кто-то поместит в одно и то же выгоду, и благочестие, и прекрасное, и отечество, и родителей, и друзей — всё это сохраняется; если же выгоду — в одно, а друзей, отечество, родственников и саму справедливость — в другое, то всё это погибает, подавленное выгодой.
Ибо где бы ни находилось «я» и «моё», туда необходимо склоняется животное: если в плоти — там господствует [оно]; если в выборе — то выбор; если во внешнем — то внешнее.
Если же я нахожусь там, где выбор, то только так я буду и другом, каким должно, и сыном, и отцом. Ибо это принесёт мне пользу — сохранять верность, стыдливость, терпимость, воздержанность и содействие, соблюдать отношения.
Если же я помещу себя в одно, а прекрасное — в другое, то настолько сильным становится рассуждение Эпикура, объявляющее, что либо прекрасное есть ничто, либо, если есть, то [лишь] слава.
Из-за этого неведения и афиняне, и лакедемоняне враждовали, и фиванцы — с теми и другими, и великий царь — с Элладой, и македоняне — с теми и другими, и теперь римляне — с гетами, а ещё раньше события под Илионом произошли из-за этого.
Александр [Парис] был гостем Менелая, и если бы кто-то увидел их дружески беседующими, он не поверил бы тому, кто сказал бы, что они не друзья. Но между ними был брошен маленький кусочек — хорошенькая женщина, и из-за неё — война.
И теперь, когда ты видишь друзей, братьев, кажущихся единодушными, не выноси сразу суждения об их дружбе, даже если они клянутся, даже если говорят, что не в силах расстаться друг с другом.
Ибо ненадёжно руководящее начало порочного; оно непостоянно, неразборчиво, побеждается то одним, то другим представлением.
Но исследуй не то, что [исследуют] другие, — не то, из одних ли они родителей и вместе ли воспитаны и под одним ли педагогом, — но только то, где они помещают свою выгоду: во внешнем или в выборе.
Если во внешнем, не называй их друзьями, не более чем верными, или стойкими, или мужественными, или свободными, но даже не людьми, если ты умен.
Ибо не человеческое учение заставляет кусать друг друга и поносить, и занимать пустынные места или площади, [и поступать] как разбойники, и в судах являть разбойничьи дела; и не оно делает невоздержанными, прелюбодеями, развратниками и все прочие преступления, которые люди совершают друг против друга, — всё из-за одного-единственного учения: помещать себя и своё в неподвластное.
Если же ты услышишь, что эти люди на самом деле полагают благо только там, где выбор, где правильное пользование представлениями, то не выясняй больше, сын ли он и отец, или братья, или долго ли они вместе учились и были товарищами, но, зная только это, смело утверждай, что они друзья, как что они верные, как что они справедливые.
Ибо где ещё дружба, кроме как там, где верность, где стыд, где предпочтение прекрасного, а не чего-либо иного?
— Но он заботился обо мне столько времени; разве он не любил меня? — Откуда ты знаешь, раб, что он заботился о тебе так же, как протирает свои собственные башмаки или как [ухаживает] за скотом? Откуда ты знаешь, не бросит ли он тебя, когда ты потеряешь для него полезность как утварь, как разбитую чашку?
— Но она моя жена и столько лет мы прожили вместе. — Сколько же [прожила] Эрифила с Амфиараем, будучи матерью детей и много [лет]?
Но между ними оказалось ожерелье. Что такое ожерелье? Мнение о таких вещах. Именно оно было звериным, именно оно разрывало дружбу, не позволяло жене быть женой, матери — матерью.
И каждый из вас, кто заботится о том, чтобы самому быть другом кому-то или приобрести друга, пусть вырубит эти мнения, возненавидит их, изгонит их из своей души.
И так он будет, во-первых, сам с собой не ссорясь, не борясь, не раскаиваясь, не мучая себя; затем — и по отношению к другому, ко всякому подобному — просто [дружелюбен], а к неподобному — терпим, мягок с ним, кроток, снисходителен как к невежествующему, как к ошибающемуся в величайшем; ни к кому не суров, поскольку точно знает платоновское изречение, что всякая душа поневоле лишается истины.
Если же нет, то вы будете делать всё остальное, что делают друзья: и пить вместе, и жить под одной крышей, и вместе плавать, и будете рождены от одних и тех же [родителей]; но и змеи делают то же. Друзьями же ни они, ни вы не будете, пока у вас будут эти звериные и гнусные мнения.
О способности речи / О силе слова.
Всякий охотнее и легче читает книгу, написанную более чёткими буквами. Не так ли и всякий легче слушает речи, выраженные словами одновременно благозвучными и приличными?
Не следует, значит, говорить, что нет никакой способности к выражению: ибо это было бы одновременно и делом человека нечестивого, и трусливого. Нечестивого – потому что он унижает дары Бога, как если бы кто отрицал полезность зрительной или слуховой способности, или самой способности голоса.
Неужели же Бог напрасно дал тебе глаза, напрасно влил в них такое сильное и искусное дыхание, что оно, простираясь вдаль, воспроизводит образы видимого?
И какой вестник так быстр и заботлив? Напрасно ли Он сделал промежуточный воздух столь деятельным и напряжённым, что через него, каким-то образом натянутого, достигает зрение? Напрасно ли создал свет, без которого ничто другое не приносило бы пользы?
Человек, не будь неблагодарным и не забывай высших [даров], но за зрение и слух, и, клянусь Зевсом, за саму жизнь и за то, что способствует ей, за плоды, за хлеб, за вино, за масло – благодари Бога.
Помни же, что Он дал тебе нечто лучшее всего этого – то, что пользуется ими, что испытывает их, что оценивает достоинство каждого.
Ибо что выносит суждение о каждой из этих способностей, сколько она стоит? Не сама ли каждая способность? Разве ты когда-нибудь слышал, чтобы зрение говорило что-то о себе, или слух? Или пшеница? Или ячмень? Или конь? Или собака? Но они поставлены как слуги и рабы, чтобы прислуживать способности, пользующейся представлениями.
И если ты спросишь, сколько стоит каждая вещь, у кого ты спрашиваешь? Кто тебе отвечает? Как же может какая-то иная способность быть выше этой, которая пользуется и остальными слугами, сама испытывает каждую и выносит суждение?
Ибо кто из них знает, что она сама и сколько она стоит? Кто из них знает, когда следует ею пользоваться, а когда нет? Кто открывает и закрывает глаза, и отворачивает от того, от чего нужно, а к чему нужно – приближает? Зрение? Нет, а способность выбора. Кто закрывает и открывает уши?
Кто делает их любопытными и жадными до вестей или, наоборот, неподвижными перед речью? Слух?
Не иная, как способность выбора. Затем она, видя, что все остальные способности слепы и глухи и не могут видеть ничего иного, кроме самих дел, для которых они назначены служить ей и прислуживать, а она одна зорко видит и различает остальные, сколько каждая стоит, и себя саму, – неужели она станет утверждать, что нечто иное является наилучшим, кроме неё самой?
И что иное делает глаз, когда открыт, как не видит? А если нужно посмотреть на жену кого-то и как, кто говорит?
Способность выбора. А если нужно поверить сказанному или не поверить, и, поверив, возбудиться или нет, кто говорит?
Не способность ли выбора? А эта способность выражать и украшать словами – если только есть какая-то особая способность – что иное делает она, как не, когда возникает речь о чём-то, украшает словечки и составляет их, как парикмахеры причёсывают волосы?
А что лучше – сказать или промолчать, и так лучше или иначе, и это уместно или нет, и время каждого и его пользу – кто иной говорит, как не способность выбора? Хочешь ли ты, чтобы она, выступив, осудила саму себя?
– Что же, – говорит, – если дело обстоит так, может ли слуга быть выше того, кому служит, конь – всадника, или собака – охотника, или орудие – кифариста, или слуги – царя? –
Что есть то, что пользуется? Выбор. Что заботится обо всём? Выбор. Что иногда губит всего человека голодом, иногда удавкой, иногда обрывом? Выбор.
Итак, что в человеке сильнее этого? И как возможно, чтобы подверженное препятствиям было сильнее того, что не знает препятствий? Что мешает зрительной способности по природе?
И выбор, и неподвластное выбору. Слуховой – то же самое, выразительной речи – так же. А способности выбора что может помешать по природе? Ничто неподвластное, но сама она, если искажена. Поэтому только она становится пороком или единственной добродетелью.
Затем, будучи столь великой способностью и начальствующей над всеми остальными, она приходит к нам и говорит, что наилучшим из существующего является плоть. Но если бы даже сама плоть говорила о себе как о наилучшем, никто бы её не потерпел.
Теперь же, Эпикур, что есть то, что высказывает это? То, что написало о Цели, то, что написало "О природе", что о Критерии? То, что отпустило бороду? То, что писало, когда умирало: «Проводя последний и вместе блаженный день»?
Плоть или выбор? Затем ты признаёшь, что есть нечто лучшее этого, и не безумствуешь? Ты настолько слеп и глух по истине?
Что же? Кто-то пренебрегает другими способностями? Да не будет. Кто-то говорит, что нет никакой нужды или преимущества у способности выбора? Да не будет. Это глупо, нечестиво, неблагодарно по отношению к Богу. Но он воздаёт каждому свою ценность.
Есть нужда и в осле, но не такая, как в быке; есть в собаке, но не такая, как в рабе; есть в рабе, но не такая, как в гражданах; есть и в них, но не такая, как в правителях.
Однако, поскольку есть вещи более ценные, не следует пренебрегать той пользой, которую приносят другие. Есть некая ценность и у способности выражать, но не такая, как у способности выбора.
Поэтому, когда я говорю это, пусть никто не думает, что я призываю вас пренебрегать речью: ведь я не пренебрегаю ни глазами, ни ушами, ни руками, ни ногами, ни одеждой, ни обувью.
Но если ты спросишь меня: «Что же является наилучшим из существующего?» – что я скажу? Способность речи? Не могу. Но способность выбора, когда она становится правильной.
Ибо именно она пользуется и той способностью, и всеми остальными – и малыми, и великими. Когда она достигает цели, человек становится добрым; когда ошибается – становится дурным.
Из-за неё мы несчастны и счастливы, порицаем друг друга и одобряем; вкратце, она, оставаясь незамеченной, создаёт несчастье, а при заботе о ней – счастье.
А отрицать способность речи и говорить, что её вовсе нет, – это не только неблагодарность по отношению к даровавшим, но и трусость.
Ибо такой человек, как мне кажется, боится, что если существует какая-то способность в этой области, то мы не сможем ею пренебречь.
Таковы и те, кто говорит, что нет никакого различия между красотой и безобразием. Тогда Терсит при виде [кого-то] двигался бы так же, как Ахилл? И Елена так же, как любая женщина?
Это глупые и грубые речи, свойственные не знающим природу каждой вещи, но боящимся, что если кто-то почувствует различие, то сразу будет увлечён и побеждён.
Но великое дело – оставить каждой [способности] её собственную силу, и, оставив, увидеть ценность этой силы, и понять, что есть наилучшее из сущего, и его всячески добиваться, о нём заботиться, сделав остальное второстепенным по отношению к нему, однако не пренебрегая и ими по мере сил.
Ибо и о глазах следует заботиться, но не как о наиглавнейшем, но и о них – ради наиглавнейшего: ибо оно не будет находиться в согласии с природой, если в этих вещах оно не будет рассудительным и не будет предпочитать одно другому.
Что же получается? Подобно тому, как если бы кто-то, отправляясь на родину и проходя мимо прекрасной гостиницы, если она ему понравится, остался бы в ней.
Человек, ты забыл о своём намерении: ты шёл не сюда, а через это. «Но это место красиво». Сколько же других красивых гостиниц, сколько лугов! Но всё это – только проход.
А цель – вот она: вернуться на родину, избавить близких от страха, самому исполнять гражданские обязанности, жениться, рожать детей, занимать положенные должности.
Ибо ты пришёл сюда не для того, чтобы выбирать для себя самые красивые места, но чтобы жить в тех, где ты родился и гражданином которых ты приписан. Нечто подобное происходит и здесь.
Поскольку через речь и такое обучение необходимо прийти к совершенству и очистить свой выбор, и сделать правильной способность пользоваться представлениями, а обучение необходимо происходит через некоторые теоретические положения и через определённую речь, и с некоторым разнообразием и остротой этих положений, – некоторые, увлечённые этим, остаются в нём: один – речью, другой – силлогизмами, третий – превращающими, четвёртый – какой-то иной подобной гостиницей, и, оставшись, загнивают, как у сирен.
Человек, твоей целью было сделать себя способным пользоваться встречающимися представлениями по природе, в стремлении не терпеть неудачи, в избегании не попадать [в нежелаемое], никогда не быть несчастным, никогда не ошибаться, быть свободным, беспрепятственным, непринуждаемым, сообразным с управлением Зевса, повинующимся ему, угождающим ему, никого не порицающим, ни в чём не обвиняющим, способным произнести эти стихи от всей души:
«Веди меня, о Зевс, и ты, Судьба».
Затем, имея такую цель, если тебе понравилось словечко, понравились какие-то теоретические положения, ты остаёшься здесь и хочешь поселиться, забыв о домашних делах, и говоришь: «Разве это не прекрасно?» Кто говорит, что это не прекрасно?
Но это как переход, как гостиница. Что мешает, говоря как Демосфен, быть несчастным? Что мешает, анализируя силлогизмы как Хрисипп, быть жалким, скорбеть, завидовать, вообще тревожиться и быть несчастным?
Ничто. Видишь, что это были гостиницы, ничего не стоящие, а цель была иной.
Когда я говорю это некоторым, они думают, что я уничтожаю заботу о речи или о теоретических положениях. Я же не уничтожаю её, но уничтожаю то, чтобы останавливаться на них и полагать в них свои надежды.
Если тот, кто это внушает, вредит слушателям, то и меня считайте одним из вредящих. Но я не могу, видя другое как наилучшее и главнейшее, говорить, что есть иное, чтобы вам угодить.
К тому, кто не был удостоен [ответа] от него.
Когда кто-то сказал ему: «Я часто, желая послушать тебя, приходил к тебе, и ты никогда мне не отвечал; а теперь, если возможно, прошу тебя, скажи мне что-нибудь», — [Эпиктет] сказал: «Кажется ли тебе, что подобно тому, как есть искусство в чём-то другом, так есть и искусство речи, и тот, кто им владеет, будет говорить искусно, а кто не владеет — неискусно?»
— «Кажется». — «Итак, тот, кто через речь сам получает пользу и способен приносить пользу другим, тот будет говорить искусно; а кто скорее вредит и себе, и другим, тот был бы неискусен в этом искусстве речи? Ты мог бы найти одних — вредящих, других — приносящих пользу».
— «Все ли слушающие получают пользу от того, что слышат, или и среди них ты мог бы найти одних — получающих пользу, других — вредящих себе?» — «И среди них, — сказал он». — «Итак, и здесь те, кто слушает искусно, получают пользу, а кто неискусно — вредят себе?»
— «Согласился». — «Есть, значит, некая опытность, как в говорении, так и в слушании?» — «Похоже».
— «Если хочешь, рассмотри это и так. Искусно прикоснуться к [струнам] — чьим делом тебе кажется?» — «Музыканта». — «А что?
Сделать статую, как должно, — чьим делом тебе кажется?» — «Ваятеля». — «А видеть искусно — разве тебе не кажется, что оно не нуждается ни в каком искусстве?» — «И оно нуждается».
— «Итак, если и говорить как должно — дело искусного, то видишь ли, что и слушать с пользой — дело искусного?
И о совершенном и полезном [слушании], если хочешь, оставим пока, поскольку мы оба далеки от всего подобного; но вот в чём, как мне кажется, всякий согласился бы: что тот, кто собирается слушать философов, нуждается в некотором навыке слушания. Или не так?»
— «О чём же я говорю с тобой? Покажи мне. О чём ты способен слушать? О благах и злах? Чьих? Разве лошади?» — «Нет». — «Или быка?» — «Нет». — «Что же? Человека?» — «Да». — «Знаем ли мы, что такое человек, какова его природа, каково понятие о нём? Имеем ли мы хоть отчасти уши, настроенные на это? Но понимаешь ли ты, что такое природа, или способен ли хоть отчасти следовать за мной, когда я говорю?
Но я буду пользоваться доказательством перед тобой? Как? Ибо понимаешь ли ты само это — что такое доказательство, или как что-то доказывается, или посредством чего? Или что подобно доказательству, а доказательством не является?
Знаешь ли ты, что такое истина или что такое ложь? Что чему следует, что чему противоречит, или что согласно, или что несогласно?
Но я побуждаю тебя к философии? Как я покажу тебе противоречие между людьми, в котором они расходятся во мнениях о благах и злах, о полезном и вредном, если ты не знаешь даже, что такое само противоречие? Покажи мне, чего я достигну, беседуя с тобой. Возбуди во мне хоть какое-то желание.
Как показавшаяся овце подходящая трава возбуждает в ней желание есть, а если ты положишь камень или хлеб, она не тронется, — так есть у нас и природные желания по отношению к речи, когда появляется кто-то, кто будет слушать, когда он сам возбуждает. Если же он лежит как камень или трава, как может он возбудить в человеке стремление?
Разве виноградная лоза говорит земледельцу: «Заботься обо мне»? Но она сама через себя показывая, что заботящемуся она будет выгодна, призывает к заботе.
А хорошенькие и бойкие дети — кого не призывают они играть с ними, ползать и лепетать вместе? А с ослом кто хочет играть или реветь? Ибо даже если он маленький, всё равно он ослёнок».
— «Что же ты мне ничего не говоришь?» — «Я могу сказать тебе только то, что тот, кто не знает, кто он, и для чего рождён, и в каком мире, и с кем общается, и что такое блага, и зло, и прекрасное, и постыдное, и не следует ни за речью, ни за доказательством, ни не знает, что есть истина или ложь, ни не способен различать это, — тот не будет стремиться по природе, ни избегать, ни порываться, ни намереваться, ни соглашаться, ни отрицать, ни воздерживаться — вообще ничего. Глухой и слепой будет он ходить, считая себя кем-то, а на деле никем.
Ведь теперь это впервые так? Разве с тех пор, как существует род человеческий, все ошибки и несчастья происходят из-за этого неведения?
Из-за чего Агамемнон и Ахилл враждовали друг с другом? Не из-за того ли, что не знали, что полезно и что вредно? Разве один говорит, что полезно вернуть отцу Хрисеиду, а другой говорит, что не полезно? Разве один говорит, что ему должно взять награду другого, а другой — что не должно? Разве из-за этого они забыли, кто они и зачем пришли?
Но, человек, зачем ты пришёл? Чтобы приобрести возлюбленных или воевать? «Воевать». — С кем? С троянцами или с греками? «С троянцами». Итак, оставив Гектора, ты обнажаешь меч против собственного царя?
А ты, любезнейший, оставив дела царя, «которому вверены народы и столько забот», ты боксируешь из-за девчонки с самым воинственным из союзников, которого следует всячески почитать и беречь? И ты хуже какого-нибудь изящного жреца, который содержит прекрасных гладиаторов со всяческой заботой? Видишь, что делает неведение о полезном?»
«Но я и богат». — Разве ты богаче Агамемнона? «Но я и красив». — Разве ты красивее Ахилла? «Но у меня и красивая причёска». — Разве у Ахилла не красивее и светлее [волосы]? И он не расчёсывал их изящно и не укладывал.
«Но я и силён». — Разве ты можешь поднять такой камень, как Гектор или Аякс? «Но я и знатен». — Разве ты от богини-матери, разве от отца — внука Зевса? Так что же ему [Ахиллу] помогают эти [преимущества], когда он сидит и плачет из-за девчонки? «Но я ритор».
— Разве он не был [ритором]? Не видишь ли, как он обошёлся с самыми страшными из греков в речах — с Одиссеем и Фениксом, как он их сделал безмолвными?»
— «Это всё, что я могу тебе сказать, и не особенно охотно».
— «Почему?» — «Потому что ты не возбудил меня. Ибо оглядываясь на что, я мог бы возбудиться, как конники — на породистых лошадей? На твоё тело? Ты уродливо его лепишь. На одежду? И она у тебя изнеженная. На осанку, на взгляд?
Ни на что. Когда хочешь слушать философа, не говори ему: „Ты мне ничего не говоришь?“, а только покажи себя способным слушать, и увидишь, как ты возбудишь говорящего».
Как необходимы логические [учения].
Когда кто-то из присутствующих сказал: «Убеди меня, что логические [учения] полезны», — [Эпиктет] сказал: «Хочешь, я докажу тебе это?»
— «Да». — «Неужели мне нужно вести доказательную речь?» — Когда тот согласился, [он сказал]: «Откуда же ты узнаешь, если я тебя обману?»
— Когда человек замолчал, [он сказал]: «Видишь, как ты сам признаёшь, что это необходимо, если без них ты не можешь узнать даже самого этого — необходимы они или нет?»
Что свойственно ошибке.
Всякая ошибка содержит в себе противоречие. Ибо поскольку ошибающийся не хочет ошибаться, но хочет поступать правильно, ясно, что он делает не то, чего хочет.
Что ведь вор хочет сделать? То, что полезно для него. Следовательно, если воровать для него невыгодно, то он не делает того, чего хочет.
Всякая же разумная душа по природе отворачивается от противоречия: и пока она не осознаёт, что находится в противоречии, ничто не мешает ей делать противоречащие вещи; когда же осознает, то сильная необходимость заставляет её отступить от противоречия и бежать от него так же, как от лжи горько необходимо отворачиваться тому, кто чувствует, что это ложь; пока же это не представляется [ей ложным], она соглашается с этим как с истинным.
Силен, следовательно, в речи, и при этом способен и побуждать, и обличать тот, кто может показать каждому его противоречие, в котором он ошибается, и ясно представить, как он не делает того, чего хочет, и делает то, чего не хочет.
Ибо если кто-то это покажет, тот сам собою отступит. Но пока ты не показываешь, не удивляйся, если он упорствует: ибо он делает это, имея представление о правильном поступке.
Поэтому и Сократ, полагаясь на эту способность, говорил: «Я не имею обыкновения приводить другого свидетеля того, что я говорю, но всегда довольствуюсь собеседником и его призываю в свидетели, и он один достаточен мне вместо всех».
Ибо он знал, чем движется разумная душа, [она склонится на весах], хочешь ты или нет. Покажи разумному руководящему началу противоречие, и оно отступит; если же не показываешь, вини скорее себя, чем того, кто не слушается.
КНИГА 3.
...
О красоте / украшении себя.
Когда некий юноша-ритор вошёл к нему, с излишней тщательностью причесанный и украшающий всю прочую свою одежду, [Эпиктет] сказал: «Скажи мне, не кажутся ли тебе некоторые собаки красивыми, и лошади, и так же каждое из прочих животных?»
— Кажутся, — сказал [тот]. — Значит, и люди одни — красивые, другие — безобразные? — Как же иначе? — Так вот, каждое из этих существ называем ли мы красивым в одном и том же смысле в пределах одного рода, или каждое по-своему? Увидишь это вот так.
Поскольку собака создана для одного, лошадь — для другого, а если так случится, соловей — для третьего, то вообще-то не без оснований можно было бы утверждать, что каждое из них красиво тогда, когда оно наилучшим образом соответствует своей собственной природе; а поскольку природа каждого различина, то и красивым каждое из них, как мне кажется, бывает по-разному. Или не так? — Согласился.
— Стало быть, то, что делает собаку красивой, делает лошадь безобразной, а то, что лошадь — красивой, делает собаку безобразной, если только природы их различны? — Похоже на то.
— И ведь то, что делает хорошим борца в панкратионе, делает плохим борца в обычной борьбе, а бегуна — даже смешным. И тот, кто хорош для пятиборья, этот же самый оказывается безобразнейшим для борьбы. — Так, — сказал он.
— Так что же делает человека красивым, если не то же самое, что по роду [делает] и собаку, и лошадь? — Это, — сказал он. — Так что же делает собаку красивой? Присутствующая в ней добродетель собаки. А лошадь? Присутствующая добродетель лошади. А человека? Не присутствующая ли добродетель человека?
И ты, если хочешь быть красивым, юноша, это и старайся выработать — добродетель человеческую.
— Что же это такое? — Смотри, кого ты сам хвалишь, когда хвалишь кого-то без страсти: справедливых или несправедливых? — Справедливых. — Благоразумных или распущенных? — Благоразумных. — Сдержанных или несдержанных? — Сдержанных.
— Так вот, делая себя таким, знай, что сделаешь себя красивым; пока же ты пренебрегаешь этим, ты неизбежно будешь безобразным, даже если будешь придумывать всё, чтобы казаться красивым.
Отсюда я уже не знаю, как тебе сказать: ведь если я скажу, что думаю, я огорчу тебя, и ты, выйдя, возможно, уже не войдёшь; а если не скажу, посмотри, что я сделаю, если ты приходишь ко мне, чтобы получить пользу, а я тебе никак не помогу, и ты — как к философу, а я не скажу тебе ничего как философ.
И как же это жестоко — по отношению к тебе самому оставить тебя неисправленным; если когда-нибудь потом ты образумишься, ты справедливо упрекнёшь меня:
«Что увидел во мне Эпиктет, что, видя меня входящим к нему таким и столь безобразно выглядящим, он оставил это без внимания и не сказал мне ни слова?
Неужели он так отчаялся во мне? Разве я не был молод? Разве я не был способен слушать рассуждения? Сколько других юношей в этом возрасте совершают множество подобных ошибок?
Я слышу когда-то, что Полемон из самого распущенного юноши так сильно переменился. Пусть так, он не думал, что я стану Полемоном; но причёску мою он мог бы поправить, снять с меня эти амулеты, отучить меня выщипывать волосы — но, видя меня... —
Чьего, сказать? — вида, он молчал». Я не говорю, чей это вид; но ты сам скажешь это тогда, когда придёшь в себя, и узнаешь, что это такое и кто это у себя культивирует.
Если после этого ты станешь меня упрекать, что я смогу сказать в оправдание? Ну да: я скажу, но он не послушается. Разве Лай послушался Аполлона? Не ушёл ли он, напившись, и не плюнул ли на прорицание? Ну и что? Разве из-за этого Аполлон не сказал ему истину?
Впрочем, я не знаю, послушаешься ли ты меня или нет; а тот знал точнее всех, что не послушается, и всё равно сказал.
— А почему он сказал? — Почему же Аполлон — Аполлон? Почему он даёт прорицания? Почему он поставил себя на это место, чтобы быть прорицателем и источником истины, и чтобы к нему приходили со всей земли? Почему начертано «познай самого себя», хотя никто этого не понимает?
Сократ разве убеждал всех, кто к нему приходил, заботиться о себе? Даже тысячной доли. Но тем не менее, поскольку он был поставлен на это место божеством, как он сам говорит, он уже не оставлял его. Но что он говорит и судьям?
«Если вы отпустите меня, — говорит, — с тем, чтобы я больше не делал того, что делаю теперь, я не стерплю и не перестану: но к юному ли, к старшему ли, и вообще ко всякому, кто встретится, я подойду и спрошу то же, о чём спрашиваю сейчас, и особенно, — говорит, — вас, сограждан, потому что вы мне ближе по роду».
Такой-то ты докучливый, Сократ, и хлопотливый; что тебе за дело до того, что мы делаем? «Что ты говоришь? Будучи моим сообщником и родичем, ты не заботишься о себе и доставляешь городу плохого гражданина, родственникам — плохого родственника, соседям — плохого соседа».
«А ты кто такой?» Вот тут великое дело — сказать: «Я тот, кому надлежит заботиться о людях». Ведь не всякий телёнок осмеливается противиться льву; но если бык, подойдя, сопротивляется, скажи ему, если тебе угодно: «А ты кто такой?» И «какое тебе дело?» Человек, в каждом роде рождается нечто выдающееся: у быков, у собак, у пчёл, у лошадей. Не говори же выдающемуся: «Так ты кто такой?» А то он, обретя откуда-то голос, скажет тебе: «Я — нечто вроде пурпура на одежде; не требуй, чтобы я был подобен прочим, и не вини мою природу за то, что она сделала меня отличным от других».
Так что же? Я таков? Откуда? Ведь ты таков, чтобы слышать истину? О, если бы! Но, однако, раз уж я как-то приговорён носить седую бороду, плащ, и ты входишь ко мне как к философу, я не буду обходиться с тобой жестоко или с отчаянием, но скажу: «Юноша, кого ты хочешь сделать красивым? Сначала познай, кто ты, и тогда украшай себя.
Ты — человек; это значит — смертное животное, разумно пользующееся представлениями. А что такое — разумно? Сообразно с природой и совершенно. Что же ты имеешь выдающееся? Животное? Нет. Смертное? Нет. Способность пользоваться представлениями?Нет. Разумное начало ты имеешь как выдающееся: вот его украшай и наряжай; а волосы предоставь тому, кто создал [тебя], как ему было угодно.
Ну-ка, какие у тебя есть ещё звания? Ты мужчина или женщина? — Мужчина. — Так украшай же мужчину, а не женщину. Та по природе гладка и нежна; и если у неё много волос, это чудовище и показывается в Риме среди чудовищ.
А для мужчины — это не иметь [волос]; если он по природе не имеет — это чудовище, если же сам себя остригает и выщипывает — что нам с ним делать? Где его показать и какую надпись сделать? "Покажу вам мужчину, который хочет быть скорее женщиной, чем мужчиной".
О ужасное зрелище! Всякий подивится надписи; клянусь Зевсом, думаю, что сами выщипывающиеся не понимают, что делают именно это. Человек, что ты имеешь упрекнуть своей природе?
За то, что она родила тебя мужчиной? Что же, нужно было родить всех женщинами? И какая была бы тебе польза от твоего украшения? Для кого бы ты украшался, если бы все были женщинами?
Но тебе не нравится это положение? Совсем-совсем его переделай: убери — то самое, — причину волос; сделай себя во всём женщиной, чтобы нам не заблуждаться, не быть наполовину мужчиной, наполовину женщиной.
Кому ты хочешь нравиться? Женщинкам? Нравься им как мужчина. "Да, но они любят гладких". Не удавиться ли тебе? И если бы они любили развратников, ты стал бы развратником?
Это ли твоё дело, для этого ли ты родился, чтобы тебе нравились распутные женщины?
Таким ли мы тебя поставим гражданином Коринфа, и если так случится, астиномом, или эфебархом, или стратегом, или агонофетом?
Ну-ка, и женившись, ты собираешься выщипываться? Для кого и зачем? И родив детей, потом и их, выщипанных, введёшь к нам в государство? Прекрасный гражданин, советник и оратор! Таких-то юношей мы должны желать рождаться и воспитываться у нас?
Нет, ради богов, юноша; но, раз услышав эти слова, уйди и скажи себе: "Это мне сказал не Эпиктет: откуда ему? Но некий благой бог через него. Ведь не пришло бы Эпиктету в голову сказать это, не привыкшему никому ничего такого говорить.
Так что давай послушаемся бога, чтобы не быть богоненавистниками". Нет? Но если ворон, каркая, возвещает тебе что-то, не ворон возвещает, а бог через него; если же через человеческий голос он возвещает что-то, ты сделаешь так, что человек скажет тебе это, а ты не узнаешь силы божества, что одним оно знаменует так, другим — иначе, а о самом важном и главном
разве оно возвещает через прекраснейшего вестника? Что иное говорит поэт:
"Ибо мы прежде ему возвестили,
пославши Гермеса, проворного сребролукого,
не убивать его самого и не сватать супругу".
Гермес, сойдя, должен был сказать ему это; и тебе теперь говорят это боги, послав Гермеса, вестника, сребролукого: не извращать того, что хорошо устроено, и не выдумывать лишнего, но предоставить мужчине быть мужчиной, женщине — женщиной, красивому человеку — красивым человеком, безобразному — безобразным человеком. Потому что ты не мясо и не волосы, но воля / сознательный выбор: если ты будешь иметь её прекрасной, тогда ты и есть прекрасный.
До сих пор я не решаюсь сказать тебе, что ты безобразен; мне кажется, ты готов услышать всё, что угодно, только не это.
Но посмотри, что говорит Сократ самому красивому и цветущему из всех, Алкивиаду: "Старайся же быть красивым". Что он ему говорит? "Завивай волосы и выщипывай ноги?" Не дай бог; но: "Украшай свою волю / сознательный выбор, убирай дурные мнения".
А с телом — что? Как уж оно родилось. Другому это было заботой; обратись к тому.
— Так что же, нужно быть неопрятным? — Не дай бог; но что ты есть и каким родился, то и очищай: мужчину — как мужчине быть чистым, женщину — как женщине, ребёнка — как ребёнку.
Нет? Но давай и льву выщиплем гриву, чтобы не был неопрятным, и петуху — гребень; ведь и он должен быть чистым. Но как петух, и тот — как лев, и охотничья собака — как охотничья.
О том, в чём должен упражняться преуспевающий, и что мы пренебрегаем самым главным.
Есть три области, в которых должен упражняться тот, кто намеревается стать прекрасным и добрым:
[первая] — касающаяся стремлений и избеганий, чтобы, стремясь, не терпеть неудачу и, избегая, не попадать в [нежелательное];
[вторая] — касающаяся побуждений и отвращений и вообще касающаяся должного, чтобы действовать упорядоченно, разумно, не небрежно;
[третья] — касающаяся необманываемости и неопрометчивости и вообще касающаяся согласий [с представлениями].
Из них самая главная и наиболее срочная — та, что касается страстей: ибо страсть иначе не возникает, как при неудаче стремления или при попадании в [нежелательное] при избегании. Именно она приносит волнения, смятения, неудачи, несчастья, печали, стоны, зависти, делает завистливыми, ревнивыми — из‑за которыхмы не можем даже слушать разум.
Вторая — касающаяся должного: ведь я не должен быть бесстрастным, как статуя, но сохранять естественные и приобретённые отношения — как благочестивый, как сын, как брат, как отец, как гражданин.
Третья — та, что уже подходит для преуспевающих, касающаяся уверенности в самих этих [вещах], чтобы даже во сне не проскользнуло незамеченным какое‑либопредставление без проверки, ни в опьянении, нив меланхолии. — Это вышенас, — говорит [кто‑то].
— А нынешние философы, оставив первую и вторую область, занимаются третьей: [занимаются] превратными [умозаключениями], силлогистическими вопросами, гипотетическими, софистическими.
— Ведь нужно, — говорит, — и в этих материях сохранить необманываемость.
— Кому? Прекрасному и доброму. Так тебе этого не хватает? Другие ты уже отработал? В отношении мелкой монеты ты необманываем? Если увидишь красивую девушку, устоишь перед представлением? Если сосед твой получит наследство, не укусишь? Теперь тебе не хватает ничего, кроме устойчивости?
Жалкий, ты вот этого самого боишься и дрожишь, учась, и беспокоишься, как бы кто не стал презирать тебя, и расспрашиваешь, не говорит ли кто о тебе что.
И если кто придёт и скажет тебе: «Когда шёл спор, кто лучший из философов, присутствовавший кто‑то сказал, что один философ — такой‑то», —твоя душонка из [размера] с перстень сталав два локтя. А если другой, присутствовавший, скажет: «Ты ничего не сказал, не стоит того слушать; что он знает? У него есть начальные основания, но больше ничего», — ты выходишь из себя, бледнеешь, сразу кричишь: «Я ему покажу, кто я, что я великий философ».
Это видно уже из этих самых вещей. Что ты хочешь показать ещё из другого? Разве ты не знаешь, что Диоген показал одного из софистов, вытянув средний палец, а когда тот взбесился, сказал: «Это вот и есть тот самый; я показал вам его?»
Ибо человек не показывается пальцем, как камень или дерево, но когда кто покажет его мнения, тогда он показал его как человека.
Посмотрим и на твои мнения. Ведь не ясно ли, что ты свою волю ни во что не ставишь, а смотришь вовне, на не зависящее от воли: что скажет такой‑тои кем ты будешь казаться — знатоком ли, прочитал ли Хрисиппа или Антипатра? Ведь если и Архедема — у тебя есть всё.
Что ты ещё беспокоишься, как бы не показать нам, кто ты? Хочешь, я скажу, кого ты нам показал? Человека, проходящего униженного, ворчливого, вспыльчивого, трусливого, всем недовольного, всех обвиняющего, никогда не знающего покоя, хвастливого — вот кого ты нам показал.
Уходи же теперь и читай Архедема; потом, если мышь упадёт и зашумит, ты умер. Ибо такая же смерть ждёт тебя, как и того — как его? — Кринина. И он гордился, что понимал Архедема.
Жалкий, не хочешь ли ты оставить эти [вещи], которые до тебя не касаются? Это подходит тем, кто может изучать их без смятения, кому позволено сказать: «Я не гневаюсь, не печалюсь, не завидую, ничто не препятствует мне, ничто не принуждает. Что мне ещё остаётся? У меня досуг, я спокоен.
Посмотрим, как нужно обращаться с превратностями умозаключений; посмотрим, как, взяв гипотезу, не прийти к нелепости». Это — их дело.
Тем, у кого всё хорошо, подобает разводить огонь, завтракать, если так случится, и петь, и плясать; а когда корабль тонет, ты, подойдя ко мне, надуваешь сифоны?
Какова материя блага и в чём более всего должно упражняться.
Материя прекрасного и доброго — это собственное руководящее начало [разум], тело же — [материя] врача и массажиста, поле — материя земледельца; дело же прекрасного и доброго — пользоваться представлениями согласно природе.
Всякая же душа по природе, как к истине склоняться, ко лжу отвращаться, к неясному воздерживаться [от суждения], так и к благу двигаться стремяще, к злу — избегающе, к тому, что ни зло ни благо, — никак.
Ибо как монету Цезаря не позволено отвергнуть ни меняле, ни зеленщику, но если ты покажешь её, хочет он или нет, он должен отдать продаваемое за неё, так же обстоит и с душой.
Благо, явившись, тотчас подвигло к себе, зло — от себя. Никогда же душа не отвергнет явственное представление о благе, не более чем монету Цезаря. Отсюда зависит всякое движение и человека и бога.
Поэтому благо предпочитается всякой близости. Нет у меня [ничего общего] с отцом, но с благом. «Так ты жесток?» Так я создан: эту монету дал мне бог.
Поэтому, если благо отличается от прекрасного и справедливого, пропадает и отец, и брат, и отечество, и все дела.
Но я пренебрегу своим благом, чтобы ты имел, и уступлю тебе? За что? «Я твой отец». Но [это] не благо. «Я твой брат». Но [это] не благо.
Если же мы положим [благо] в правильном выборе, то само соблюдение отношений становится благом; и далее, тот, кто уступает в чём-то внешнем, тот достигает блага.
«Отец отнимает деньги». Но не вредит. «Брат получит большую часть поля». Сколько хочет. Так неужели [лишит] чего-то стыдливости, чего-то верности, чего-то братолюбия?
Ибо из этой сущности кто может изгнать? Даже Зевс. Ибо и он не захотел, но сделал это в моей власти и дал, каким имел сам, — беспрепятственным, не принуждаемым, неудерживаемым.
Когда же у одного одно, у другого другое — монета, то, показавший её, получает продаваемое за неё.
Пришёл в провинцию вор-проконсул. Какой монетой пользуется? Серебром. Покажи и уноси, что хочешь. Пришёл прелюбодей. Какой монетой пользуется? Девушками. «Возьми, — говорит, — монету и продай мне дело». Давай и покупай.
Другой усердствует о мальчиках. Дай ему монету и получи, что хочешь. Другой — охотник. Дай хорошую лошадку или собачку: стеная и охая, продаст за неё, что хочешь. Ибо другой принуждает его изнутри, тот, кто установил эту монету.
В этом именно роде должно упражнять себя. Выйдя тотчас на заре, кого бы ни увидел, о ком бы ни услышал, исследуй, отвечай как на вопрос. Что ты увидел? Красивого или красивую? Приложи меру. Независящее от воли или зависящее от воли? Независящее — убери прочь.
Что ты увидел? Скорбящего о смерти ребёнка? Приложи меру. Смерть — независящее от воли: убери из середины. Встретился тебе консул? Приложи меру. Консульство — что это? Независящее от воли или зависящее? Независящее: убери и это, не принимается; отбрось, не касается тебя.
И если бы мы это делали и упражнялись в этом ежедневно с утра до ночи, то произошло бы что-то, клянусь богами.
Теперь же мы тотчас, разинув рты, схватываемся всяким представлением и только, если вообще, в школе немного пробуждаемся; а затем, выйдя, если увидим скорбящего, говорим «погиб»; если консула — «блажен»; если изгнанника — «несчастен»; если бедняка —
«Жалкий, не имеет, откуда поесть». Итак, эти порочные мнения нужно отсекать, быть сосредоточенным на этом. Ибо что такое плач и стенания? Мнение. Что такое несчастье? Мнение. Что такое мятеж, что раздор, что жалоба, что обвинение, что нечестие, что пустословие?
Всё это — мнения и ничего другого, и мнения о независящих от воли как о благах и злах. Пусть кто-то перенесёт это на зависящее от воли, и я ручаюсь за него, что он будет устойчив, как бы ни обстояли дела вокруг него.
Какова чаша с водой, такова душа; каков луч света, падающий на воду, таковы представления.
Когда же вода возмущена, кажется, что и луч движется, однако он не движется.
И когда, следовательно, кто-то помрачается [впадает в замешательство], не искусства и добродетели смешиваются, но дух, на котором они основаны; когда же он успокоится, успокаиваются и те.
К тому, кто бесчинно усердствовал в театре.
Когда наместник Эпира слишком неумеренно болел за какого-то комического актёра и за это был публично обруган, а затем, придя [к Эпиктету], рассказал, что его обругали, и негодовал на обругавших, [Эпиктет] сказал: «А что плохого они делали? Они тоже усердствовали, как и ты».
Когда тот сказал: «Так вот как надо усердствовать?» — [Эпиктет сказал]: «Видя тебя, их правителя, друга Цезаря и наместника, так усердствующего, разве они не должны были и сами так же усердствовать?
Ведь если не следует так усердствовать, то и ты не усердствуй; если же следует, то зачем ты сердишься, что они тебе подражали? Кого ведь могут подражать толпы, кроме вас, занимающих высшее положение? На кого они смотрят, придя в театры, как не на вас?
„Смотри, как смотрит наместник Цезаря: кричит — и я тоже закричу. Вскакивает — и я тоже вскочу. Его рабы рассаживаются с криком — у меня рабов нет; вместо всех я сам буду кричать, сколько смогу“.
Итак, ты должен знать, что, когда входишь в театр, ты входишь как правило и пример для других, как им следует смотреть.
Так за что же они тебя обругали? Потому что всякий человек ненавидит препятствующего. Те хотели, чтобы венок получил тот-то, ты — другого; они тебе мешали, и ты им. Ты оказался сильнее; они сделали, что могли: обругали препятствующего.
Так чего же ты хочешь? Чтобы ты делал, что хочешь, а они даже не говорили бы, что хотят? И что тут удивительного? Разве земледельцы не ругают Зевса, когда им мешает он? Разве моряки не ругают? Разве перестают ругать Цезаря?
Что же? Разве Зевс не знает? Разве Цезарю не докладывают о сказанном? Так что же он делает? Он знает, что если будет наказывать всех ругающих, то не будет над кем начальствовать.
Так что же? Входя в театр, следовало ли сказать: „Ну-ка, пусть Софрон получит венок?“ — но скорее то: „Ну-ка, пусть я сохраню своё сознательное решение при этом материале сообразно с природой“.
Для меня нет никого дороже меня самого; так что смешно, чтобы из-за того, что другой победит в комическом состязании, мне терпеть вред.
— Так кого же я хочу, чтобы победил? — Победителя. И так всегда победит тот, кого я хочу. — Но я хочу, чтобы венок получил Софрон. — Устраивай дома сколько хочешь состязаний и провозглашай его победителем Немейских, Пифийских, Истмийских, Олимпийских игр; но на людях не жадничай и не отнимай у общего. Если же нет — терпи, когда тебя ругают, потому что, когда ты делаешь то же, что и многие, ты ставишь себя в равное положение с ними».
К тем, кто уезжает из-за болезни.
«Я болен здесь, — говорит, — и хочу уйти домой».
— Разве дома ты был здоров? Не смотришь ли ты, делаешь ли здесь что‑то из того, что относится к твоему сознательному выбору, чтобы он исправился? Ведь если ты ничего не достигаешь, то напрасно и пришёл.
Уходи, заботься о делах дома. Ведь если твоё руководящее начало не может быть в согласии с природой, то поле по крайней мере сможет; деньжат приумножишь, отца состарившегося обеспечишь, на площади будешь вращаться, будешь начальствовать: плохо‑плохо сделаешь что‑нибудь из последующего.
Если же ты замечаешь за собой, что отбрасываешь какие‑то дурные мнения и другие вместо них принимаешь, и свою позицию перенёс от независящих от воли к зависящим от воли, и если когда скажешь «увы», то говоришь не из‑за отца, брата, но «из‑за себя», — и ещё принимаешь в расчёт болезнь? Не знаешь, что и болезнь, и смерть должны застать нас за каким‑то делом? Земледельца застают за земледелием, мореплавателя — за плаванием.
Ты чем хочешь быть занят, когда тебя застанет [смерть]? Ведь непременно надо, чтобы тебя застали за чем‑то. Еслиу тебя есть что‑то лучше этого, чтобы тебя застали за этим, делай то.
Мне бы хотелось быть застигнутым за заботой ни о чём ином, как о моём сознательном выборе, чтобы [он был] бесстрастным, беспрепятственным, непринуждаемым, свободным.
Упражняясь в этом, я хочу быть найденным, чтобы я мог сказать богу: «Не нарушил ли я твоих заповедей? Не употребил ли я данные мне побуждения для иного? Не иначе ли я пользовался чувствами, не иначе ли — предварительными понятиями? Не жаловался ли я когда‑нибудь на тебя?
Не порицал ли твоего управления? Я болел, когда ты захотел; и другие [болеют], но я [болел] добровольно. Я стал бедным по твоей воле, но с радостью. Я не был начальником, потому что ты не захотел; я никогда не желал начальства. Не видел ли ты меня когда‑либо из‑за этого более мрачным? Не подходил ли я к тебекогда‑либо с весёлым лицом, готовый на что ты ни прикажешь, что ни укажешь?
Теперь ты хочешь, чтобы я ушёл из этого празднества: я ухожу, принося тебе полную благодарность за то, что ты удостоил меня участвовать в празднестве с тобой, и видеть твои дела, и сопутствовать твоему управлению вместе с тобой».
Пусть смерть застанет меня за этими размышлениями, за этим писанием, за этим чтением.
— Но моя мать не будет держать мне голову, когда я болен. — Уходи же к матери: ибо ты достоин болеть с держанием головы.
— Но я лежал дома на хорошенькой кроватке. — Иди на свою кроватку: или, [будучи] здоровым, ты достоин лежать на такой. Так что не губи то, что можешь делать там.
— Но что говорит Сократ? «Как иной радуется, делая своё поле лучше, иной — лошадь, так и я ежедневно радуюсь, следя за собой, становящимся лучше».
— В чём? Не в словечках ли? — Человек, молчи. — Не в теоремах ли? — Что ты делаешь? — Но я не вижу, что иное есть то, чем занимаются философы. — Не кажется ли тебе ничем — никогда не жаловаться ни на кого, ни на бога, ни на человека; не порицать никого; всегда сохранять одно и то же лицо и входя и выходя?
Это знал Сократ, и однако никогда не говорил, что знает или учит чему‑то. Если же кто просил словечек или теорем, он отводил к Протагору, кГиппию. Ведь если бы кто пришёл, ища овощей, он отвёл бы его к огороднику; таккто же из вас имеет такое намерение?
Ведь если бы вы имели [это], то и болели бы с удовольствием, и голодали, и умирали. Если кто из вас влюбился в хорошенькую девушку, знает, что я говорю правду.
Отрывочные [беседы].
Когда же некто спросил, как теперь, когда разум более разработан, раньше были большие успехи, — В чём, — сказал [он], — разработан и в чём тогда были большие успехи? Ибо в том, в чём теперь разработан, в этом и успехи теперь будут найдены.
И теперь [он] разработан так, чтобы анализировать силлогизмы, и успехи происходят; а тогда [разрабатывался] так, чтобы сохранять руководящее начало в согласии с природой, и успехи были.
Так что не меняй [предметы] и не ищи, когда ты разрабатываешь одно, преуспевать в другом. Но посмотри, не преуспевает ли кто из нас, будучи занят тем, чтобы быть в согласии с природой и вести себя [соответственно]. Ведь ты не найдёшь никого.
Человек добродетельный непобедим: ибо он либо не вступает в борьбу там, где не сильнее, либо [только] там, где сильнее.
«Если хочешь [поля] — возьми; возьми слуг, возьми власть, возьми тело. А стремление ты не сделаешь терпящим неудачу, ни избегание — попадающим [в беду]».
Только на этот бой он вступает — на бой о зависящем от выбора; как же он не будет непобедим?
Когда же некто спросил, что такое общий смысл, [Эпиктет сказал]: «Как общим слухом можно было бы назвать тот, который различает только голоса, а различающий звуки уже не общий, но искусный, — так существуют некие [вещи], которые люди, не совсем испорченные, видят по общим побуждениям. Такое состояние называется общим смыслом».
Мягких [изнеженных] из юношей не легко склонить [к философии]; ведь и сыр на крючок не поймаешь; а способные, даже если отвращаешь, ещё больше держатся за рассуждение.
Поэтому и Руф большею частью отвращал, пользуясь этим как пробным камнем для способных и неспособных. Говорил ведь, что «как камень, если даже ты подбросишь [его], будет увлекаться вниз к земле согласно своему устройству, так и способный, чем больше кто его отталкивает, тем больше склоняется к тому, к чему создан».
К исправителю вольных городов, бывшему эпикурейцем.
Когда исправитель вошёл к нему (а был он эпикурейцем), [Эпиктет] сказал: «Нам, людям несведущим, подобает спрашивать у вас, философов, как тем, кто прибыл в чужой город, — у граждан и знающих, что есть наилучшее в мире, чтобы и мы, узнав, отправились дальше, как те — осматривая города, и созерцали.
Что касается того, что у человека есть три [составляющих] — душа, тело и внешнее, — почти никто не спорит; остаётся вам ответить, что есть наилучшее. Что мы скажем людям?
Плоть? И ради плоти Максим плыл до Кассиопы зимой, провожая сына, чтобы насладиться плотью?
Когда же тот отрицал и сказал: «Не дай бог: не подобает ли усердствовать о наилучшем?» — «Более всего подобает». — «Так что же мы имеем лучше плоти?» — «Душу», — сказал. — «А блага наилучшего лучше, чем блага худшего?» — «Наилучшего». — «Блага души — зависят ли от выбора или не зависят от воли?» — «Зависят от выбора». — «Значит, удовольствие души зависит от выбора?» — Сказал. — «А оно возникает на основании чего? На основании ли самого себя? Но это непостижимо: ведь должна существовать некая первичная сущность блага, достигнув которой, мы будем радоваться душою». — Он согласился и с этим. — «На основании чего же мы будем радоваться этим душевным удовольствием?»
Ведь если на основании душевных благ, то найдена сущность блага. Ибо не может одно быть благом, а другое — тем, на основании чего мы разумно возносимся, и чтобы при отсутствии первичного блага его порождение было благом. Чтобы порождение было разумным, первичное должно быть благом.
Но вы, имея ум, не скажете этого: ибо вы скажете несообразное и с Эпикуром, и с прочими вашими учениями.
Остаётся, следовательно, радоваться душевным удовольствием на основании телесного: опять те [телесные] становятся первичными и сущностью блага.
Поэтому неразумно поступил Максим, если плыл ради чего-то иного, а не ради плоти, то есть ради наилучшего.
И неразумно поступает [тот], если, будучи судьёй и имея возможность брать чужое, воздерживается от чужого. Но если тебе угодно, будем рассматривать только то, чтобы [делать это] скрыто, безопасно, чтобы никто не узнал.
Ибо сам Эпикур не объявляет кражу злом, но — попадание [в беду]; и поскольку невозможно получить уверенность в том, чтобы остаться незамеченным, поэтому он говорит «не крадите». Но «я говорю тебе, что если это будет сделано ловко и осторожно, мы останемся незамеченными»; и ещё «у нас есть в Риме друзья могущественные и связи», и «греки бессильны; никто не осмелится подняться из-за этого».
Так почему же ты уклоняешься от собственного блага? Это неразумно, это глупо. Но даже если ты скажешь мне, что уклоняешься, я не поверю тебе.
Ибо как невозможно согласиться с тем, что кажется ложным, и отвратиться от истинного, так невозможно отказаться от того, что кажется благом. А богатство — благо и, так сказать, самое производящее из удовольствий.
Почему бы тебе не приобрести его? Почему бы нам не развратить жену соседа, если можем остаться незамеченными, а если муж будет болтать, то и его не придушить?
Если ты хочешь быть философом, каким должно, если совершенным, если следующим твоим учениям, — а если нет, ты ничем не будешь отличаться от нас, так называемых стоиков: и мы ведь одно говорим, а другое делаем.
Мы говорим прекрасное, делаем постыдное; ты же будешь иметь противоположное извращение — извращённо учить постыдному, а делать прекрасное.
Ради бога, представляешь ли ты себе город эпикурейцев? «Я не женюсь». — «И я не женюсь: ведь не должно жениться». — Но и детей не должно рождать, и не должно заниматься государственными делами. Что же тогда будет? Откуда граждане? Кто их будет воспитывать? Кто будет эфебархом, кто гимнасиархом? И чему их воспитывать? Тому, чему воспитывались спартанцы или афиняне?
Возьми мне юношу, приведи согласно твоим учениям. Плохи учения, разрушительные для города, пагубные для домов, даже женщинам не подобающие. Оставь это, человек.
Ты живёшь в городе, который управляет [другими]: тебе должно начальствовать, судить справедливо, воздерживаться от чужого, тебе казаться красивой никакой женщине, кроме твоей, никакому мальчику, никакой серебряной вещи, никакой золотой. Ищи соответствующие этому учения, исходя из которых ты будешь с радостью воздерживаться от дел, столь убедительных, чтобы привлекать и побеждать.
Если же вдобавок к их убедительности мы когда-нибудь найдём и такую философию, которая подталкивает нас к ним и укрепляет, — что тогда будет?
В чеканном изделии что наилучшее — серебро или искусство? У руки сущность — плоть, но первичны дела руки.
Значит, и обязанности тройственны: одни — к бытию, другие — к качественному бытию, третьи — сами первичные. Так и у человека должно почитать не материю, маленькие плоти, но первичное.
Что это? Управлять государством, жениться, рожать детей, чтить бога, заботиться о родителях, и вообще — стремиться, избегать, побуждаться, отвращаться так, как каждое из этого следует делать, как мы созданы природой. А созданы мы как?
Как свободные, как благородные, как стыдливые. Ибо какое другое животное краснеет, какое получает представление о постыдном?
А удовольствие подчини этому как служанку, как прислужницу, чтобы вызывать рвение, чтобы сопутствовать делам сообразным природе.
— Но я богат и ни в чём не нуждаюсь. — Так что же ты ещё притворяешься философом? Довольно золотых и серебряных вещей: какая тебе нужда в учениях?
— Но я и судья эллинов. — Знаешь ли ты, как судить? Что сделало тебя знающим? — Цезарь написал мне кодицилл. — Пусть он напишет тебе, чтобы ты судил о музыке: и какая тебе польза?
Однако как ты стал судьёй? Чью руку расцеловал — Симфора или Нумения? Перед чьей спальней спал? Кому посылал подарки? Так не понимаешь, что быть судьёй стоит столько же, сколько Нумений?
— Но я могу бросить в тюрьму кого хочу. — Как камень. — Могу высечь кого хочу. — Как осла. Это не власть над людьми.
Властвуй над нами как над разумными, указывая нам полезное, и мы последуем; указывай вредное — и мы отвернёмся.
Сделай нас подражателями себя, как Сократ — [подражателями] себя. Вот кто был властвующим над людьми, кто сделал подчинёнными себе их стремление, избегание, побуждение, отвращение.
«Сделай это, этого не делай; а то брошу в тюрьму» — это уже не власть над разумными.
Но [говори]: «Как Зевс установил, так и делай; если же не сделаешь, потерпишь ущерб, потерпишь вред». Какой вред? Никакой иной, кроме того, что не сделаешь должного: потеряешь верность, стыдливость, благообразие. Не ищи других, более великих потерь».
Как должно упражняться по отношению к представлениям.
Как мы упражняемся против софистических вопросов, так и против представлений ежедневно следует упражняться: ибо и они предлагают нам вопросы.
Сын такого-то умер. Ответь: «Не зависящее от воли, не зло». Отец такого-то лишил наследства. Что тебе кажется? «Не зависящее от воли, не зло». Цезарь осудил его.
«Не зависящее от воли, не зло». Он опечалился из‑за этого. «Зависящее от воли, зло». Он мужественно вынес. «Зависящее от воли, благо».
И если мы так будем привыкать, мы преуспеем: ибо мы никогда не согласимся ни с чем иным, кроме того, о чём возникает постигающее представление.
Сын умер. Что случилось? Сын умер. Ничего другого? Ничего. Корабль погиб. Что случилось? Корабль погиб. Его увели в тюрьму. Что случилось? Его увели в тюрьму. А то, что «он плохо поступил» — каждый прибавляет от себя.
«Но Зевс делает это несправедливо». Почему? Потому что он сделал тебя способным переносить, потому что великодушным, потому что он устранил для них [для этих вещей] быть злом, потому что тебе возможно, страдая этим, быть счастливым, потому что он открыл тебе дверь, когда тебе не угодно? Человек, выйди и не жалуйся.
Как римляне относятся к философам, если хочешь узнать, послушай. Италик, который казался у них самым философом, однажды в моём присутствии, разгневавшись на своих домашних, как бы терпя невыносимое, сказал: «Я не могу терпеть, вы губите меня, сделаете меня таким», — указав на меня.
К одному ритору, отправлявшемуся в Рим по судебному делу.
Когда некий человек, который поднимался в Рим по делу о своей чести, вошёл к нему, [Эпиктет], узнав причину, по которой он поднимается, и когда тот спросил, какое мнение он имеет о деле, — Если ты спрашиваешь меня, что ты сделаешь в Риме, — сказал [он], — потерпишь ли успех или потерпишь неудачу, — у меня нет на это учения; если же спрашиваешь, как ты будешь действовать, — это я могу сказать: если у тебя правильные мнения — хорошо, если дурные — плохо. Ибо причина всякого действия — мнение.
Что такое то, из-за чего ты пожелал быть избранным попечителем книсян? Мнение. Что такое то, из-за чего ты теперь поднимаешься в Рим? Мнение. И притом зимой, с опасностью и расходами? — Ведь необходимо. — Кто тебе говорит это?
Мнение. Стало быть, если мнения — причина всего, а у кого-то дурные мнения, то каково причинное, таков и результат.
Так неужели у всех у нас здоровые мнения — и у тебя, и у твоего противника? И как же вы расходитесь? Но ты — более [прав], чем он? Почему? Тебе так кажется. И ему, и безумным. Это плохой критерий. Но покажи мне, что ты произвёл некоторое исследование и заботу о своих мнениях. И как теперь ты плывёшь в Рим, чтобы быть попечителем книсян, и тебе недостаточно оставаться дома, имея те почести, которые ты имел, но ты желаешь чего-то большего и более видного, — когда же ты так плыл ради того, чтобы исследовать свои мнения и, если имеешь что дурное, отбросить?
К кому ты приходил ради этого? Какое время ты назначил себе, какой возраст? Пройди свои годы, если стыдишься меня, сам с собою.
Когда ты был ребёнком, разве ты исследовал свои мнения? Не делал ли ты всё, что делал, как придётся? Когда же ты уже был отроком и слушал риторов и сам упражнялся, что, тебе казалось, тебе недостаёт?
Когда же ты был юношей и уже занимался государственными делами и сам произносил речи и пользовался доброй славой, — кто тогда казался тебе равным? И где бы ты потерпел, чтобы кто-то исследовал тебя, что у тебя дурные мнения?
Так что же ты хочешь, чтобы я сказал тебе? — Помоги мне в деле. — У меня нет для этого учений; и ты, если ты пришёл ко мне ради этого, пришёл не как к философу, но как к зеленщику, как к сапожнику.
— А для чего у философов есть учения? — Для того, чтобы, какой бы ни был исход, наше руководящее начало было согласно с природой и так действовало. Это тебе кажется малым? — Нет, но величайшим. — Так что же? Нуждается ли это в коротком времени и можно ли это взять мимоходом? Если можешь, бери.
Потом ты скажешь: «Я имел дело с Эпиктетом как с камнем, как со статуей». Ибо ты видел меня и не более того. Но с человеком как с человеком имеет дело тот, кто изучает его мнения и в свою очередь показывает свои.
Изучи мои мнения, покажи мне свои, и тогда говори, что имел со мной дело. Будем проверять друг друга; если у меня есть дурное мнение, убери его; если у тебя есть, выложи на середину. Это и значит иметь дело с философом.
Нет, но: «Есть проход, и пока мы нанимаем корабль, мы можем увидеть и Эпиктета; посмотрим, что он говорит». Потом, выйдя: «Эпиктет был ничто, он говорил с солецизмами, по-варварски». Ведь для чего иного вы входите как судьи?
«Но вдобавок к этому, — говорит, — у меня не будет поля, как у тебя, не будет серебряных чаш, как у тебя, не будет красивых вьючных животных, как у тебя».
На это, пожалуй, достаточно сказать: «Но я не имею в них нужды; ты же, если много приобретёшь, имеешь нужду в другом, хочешь или не хочешь, и беднее меня».
— А в чём же я имею нужду? — В том, чего у тебя нет: в устойчивости, в том, чтобы ум был в согласии с природой, чтобы не волноваться.
Патрон или не патрон — какое мне дело? Тебе дело. Я богаче тебя: я не беспокоюсь, что подумает обо мне Цезарь; я не льщу никому ради этого. Это я имею вместо серебряных вещей, вместо золотых вещей. Ты — золотую посуду, а рассуждение — глиняное, мнения, согласия, побуждения, стремления.
Но когда я имею это сообразно природе, почему бы мне не поупражняться и в рассуждении? У меня есть досуг; мой ум не отвлекается. Что мне делать, не будучи отвлечённым? Что у меня есть более человеческое, чем это?
Вы, когда у вас нет ничего, волнуетесь, идёте в театр или возвращаетесь [домой]; почему же философу не разрабатывать свою речь?
Ты — [любишь] хрусталь, я — [занимаюсь] «Лгуном»; ты — [любишь] мурринские сосуды, я — [занимаюсь] «Отрицающим». Тебе всё твоё кажется малым, мне — всё моё великим. Твоё желание ненасытно, моё — насыщено.
С детьми, которые опускают руку в узкогорлый кувшин и вынимают сушёные фиги, случается вот что: если наполнят руку, не могут вытащить, и тогда плачут. Отпусти немного из них и вытащишь. И ты отпусти стремление; не желай многого — и вытащишь.
Как должно переносить болезни.
Когда наступает нужда в каком-либо мнении, нужно иметь его под рукой: за обедом — относящееся к обеду, в бане — относящееся к бане, в постели — относящееся к постели.
И не принимай сна на мягкие вежды, прежде чем не обдумаешь каждое из дневных дел:
Где я преступил? Что я сделал? Что из должного не свершил? Начав с этого, пройди по порядку; и затем, за дурные дела укоряй себя, а за хорошие радуйся.
И эти стихи нужно знать для применения, не для того чтобы выкрикивать их, как «Пэан Аполлону». Опять же, в лихорадке — относящееся к этому.
Не [делать], чтобы, если у нас жар, мы всё бросали и забывали: «Если я ещё буду философствовать, пусть будет что угодно. Где‑то когда‑то, оставив тело, заботиться…»
…и если даже лихорадка не приходит. А что такое философствовать? Не приготовление ли к тому, что случается? Не понимаешь ли ты, что говоришь нечто вроде: «Если я ещё приготовлюсь переносить происходящее кротко, пусть будет что угодно?» Это как если бы кто, получив удары, оставил бы панкратион.
Но там можно прекратить и не быть битым, а здесь, если мы прекратим философствовать, какая польза? Так что же должен говорить сам себе при каждом из тяжёлых обстоятельств? «Ради этого я упражнялся, для этого тренировался».
Бог говорит тебе: «Дай мне доказательство, что ты законно состязался, что ел как должно, что упражнялся, что слушался тренера». Потом, при самом деле, ты раскисаешь? Теперь время лихорадить — пусть это будет хорошо; время жаждать — жажда хорошо; время голодать — голод хорошо.
Разве это не в твоей власти? Кто тебе помешает? Пить‑то тебе помешает врач, а хорошо жаждать— не может; и есть помешает, а хорошо голодать — не может.
— Но я не занимаюсь словесностью? — А ради чего ты занимаешься словесностью? Раб, не для того ли, чтобы у тебя был хороший поток речи? Не для того ли, чтобы быть устойчивым? Не для того ли, чтобы быть в согласии с природой и так действовать?
Что мешает, лихорадя, иметь руководящее начало в согласии с природой? Здесь — проверка дела, испытание философствующего. Ибо и это — часть жизни, как прогулка, как плавание, как путешествие, так и лихорадка.
— Разве, гуляя, ты читаешь? — Нет. — Так же и лихорадя. Но если ты хорошо гуляешь, ты имеешь дело гуляющего; если хорошо лихорадишь, имеешь дело лихорадящего.
Что такое хорошо лихорадить? Не порицать бога, не порицать человека, не быть удручённым происходящим, хорошо и прекрасно принимать смерть, делать предписанное; когда врач входит, не бояться, что он скажет, и если он скажет «ты чувствуешь себя хорошо», не слишком радоваться: ибо какое благо он тебе сказал? Ведь когда ты был здоров, что тебе было благом?
И если он скажет «ты плох», не унывать: ибо что такое «быть плохим»? Приближаться к разлучению души с телом. Так что же тут страшного? Если ты не приблизишься теперь, то не приблизишься позже? Но разве мир перевернётся, когда ты умрёшь?
Так зачем ты льстишь врачу? Зачем говоришь: «Если ты захочешь, господин, я буду хорошо?» Зачем даёшь ему повод задирать бровь? Не отдаёшь ли ты ему его собственную ценность, как сапожнику — за ногу, как плотнику — за дом, так и врачу — за тело, которое не моё, по природе мёртвое? Время для этого — у лихорадящего: если он это выполнит, у него есть своё.
Ибо не дело философа сохранять эти внешние вещи — ни винцо, ни маслице, ни тело, но что? Собственное руководящее начало. А внешнее — как? Настолько, чтобы не поступать безрассудно в отношении их.
Так где же ещё время для страха? Где ещё время для гнева? Где страха о чужом, о ничего не стоящем?
Ибо нужно иметь под рукой два [положения]: что вне выбора нет ни блага, ни зла, и что не следует предшествовать событиям, но следовать за ними.
«Не следовало брату так поступать со мной». — Нет, но это он сам увидит. Я же, как бы он ни поступил, сам буду правильно обращаться с тем, что относится к нему.
Ибо это моё, а то — чужое; это никто не может воспрепятствовать, то — воспрепятствуют.
Отрывочные [беседы].
Есть некоторые как бы по закону установленные наказания для неповинующихся божественному управлению: «Кто бы ни признал что‑либо иноеблагом, кроме зависящего от выбора, — пусть завидует, пусть желает, пусть льстит, пусть тревожится; кто бы ни признал иное злом — пусть скорбит, пусть печалится, пусть оплакивает, пусть будет несчастен».
И однако, так горько наказываемые, мы не можем отстать [от этого].
Помни, что говорит поэт о чужеземце: «Странник, мне не позволено, даже если придёт кто хуже тебя, чужеземца бесчестить: ибо все они от Зевса — и странники, и нищие».
Это же и об отце имей под рукой: «Мне не позволено, даже если придёт кто хуже тебя, отца бесчестить: ибо все они от Зевса Отеческого».
И о брате: ибо все они от Зевса Единокровного.
И так, соответственно другим отношениям, мы найдём Зевса надзирающим.
Об упражнении.
Упражнения не следует делать через [вещи] противоестественные и парадоксальные, ибо иначе мы ничем не будем отличаться от фокусников, [мы], называющие себя философами.
Ведь трудно и ходить по канату, и не только трудно, но и опасно. Так из‑за этого следует и нам упражняться в хождении по канату, или ставить пальму, или обхватывать статуи?
Никак нет. Не всякое трудное и опасное пригодно для упражнения, но [пригодно] то, что соответствует тому, что предстоит выработать.
Что же предстоит выработать? Беспрепятственно обращаться со стремлением и избеганием. А что это значит? Чтобы, стремясь, не терпеть неудачу и, избегая, не попадать [в беду]. Так что и упражнение должно быть направлено к этому.
Ибо поскольку невозможно иметь стремление, не терпящее неудачу, и избегание, не попадающее [в беду], без великого и непрерывного упражнения, знай, что если ты позволишь ему [своему стремлению] обращаться вовне, на не зависящие от воли вещи, то ты не будешь иметь ни стремления достигающего, ни избегания непопадающего.
И поскольку привычка имеет сильную силу [предшествует], и мы привыкли пользоваться стремлением и избеганием только в отношении этих [вещей], следует противопоставить этой привычке противоположную привычку и там, где велик соблазн представлений, там противопоставлять упражнение.
Я имею наклонность к удовольствию: я устремлюсь в противоположную сторону сверх меры ради упражнения. Я имею наклонность избегать страдания: я буду тереть и упражнять свои представления против этого, чтобы отвратить избегание от всего подобного.
Ибо кто такой упражняющийся? Тот, кто упражняется не пользоваться стремлением, а пользоваться избеганием только в отношении зависящего от выбора, и упражняется больше в том, что трудно выработать. Соответственно и одному следует упражняться в одном, другому — в другом.
Так что же здесь делает постановка пальмы или ношение кожаной крыши, и ступки, и пестика?
Человек, упражняйся, если ты вспыльчив, — переносить брань, быть обесчещенным и не огорчаться. Тогда ты достигнешь того, что, даже если тебя ударит кто‑то, ты скажешь сам себе: «Представь, что ты обхватил статую».
Затем также хорошо пользоваться винишком — не для того, чтобы много пить (ибо и в этом есть люди, упражняющиеся неумело), но сперва — чтобы воздерживаться, и воздерживаться от девушки, и от лепёшки. А потом, когда‑нибудь ради испытания, если уж, ты опустишься к ним вудобное время сам, чтобы узнать, так же ли одолевают тебя представления.
Вначале же беги далеко от более сильных. Неравен бой — хорошенькой девушки с юношей, начинающим философствовать; горшок, говорят, и камень не сочетаются.
После стремления и избегания — второй способ [упражнения], касающийся побуждения и отвращения: чтобы [оно было] послушным разуму, чтобы не вовремя, не неподобающе, не с каким‑либо иным подобным несоответствием.
Третий — касающийся согласий, [направленный] против убедительного и привлекательного.
Ибо как Сократ говорил, что не следует жить без исследования, так и представление не следует принимать без исследования, но говорить: «Подожди, дай посмотреть, кто ты и откуда приходишь», — как ночные стражи: «Покажи мне пароль». «Имеешь ли ты знак от природы, который должно иметь принимаемое представление?»
И далее, всё, что прилагается к телу упражняющими его, если оно где‑то направлено к стремлению и избеганию, то и оно могло бы быть упражнением; если же к показухе —это свойственно тому, кто устремлён вовне и охотится зачем‑то другим и ищет зрителей, которые скажут: «О, какой великий человек».
Поэтому хорошо говорил Аполлоний: «Когда хочешь упражняться для себя, однажды в жажду, в зной, зачерпни холодной воды глоток, выплюнь и никому не говори».
Что такое одиночество и каков одинокий.
Одиночество есть некоторое состояние беспомощности. Ибо не тот, кто один, тотчас и одинок, как и не тот, кто среди многих, не одинок.
По крайней мере, когда мы теряем брата, или сына, или друга, на которого опираемся, мы говорим, что остались одиноки, хотя часто находимся в Риме, где нам встречается такая толпа и столько сожителей, иногда имея множество рабов.
Ибо одинокий, по понятию, хочет быть беспомощным и открытым для желающих навредить. Поэтому, когда мы путешествуем, тогда особенно мы называем себя одинокими, когда попадаем к разбойникам. Ибо не вид человека устраняет одиночество, но [вид] верного, и стыдливого, и полезного.
Поскольку если достаточно быть одному для того, чтобы быть одиноким, скажи, что и Зевс во время мирового пожара одинок и оплакивает себя самого: «Несчастный я, нет у меня ни Геры, ни Афины, ни Аполлона, ни вообще ни брата, ни сына, ни потомка, ни родича».
Это и говорят некоторые, что он делает, один во время мирового пожара. Ибо они не представляют себе времяпрепровождения одинокого и, исходя из некоторого природного [свойства], именно из того, что мы по природе общественны, и взаимолюбивы, и рады общению с людьми.
Но тем не менее нужно иметь и к этому приготовление — уметь самому себе быть достаточным, уметь самому быть с собой; как Зевс сам с собой находится и успокаивается в себе, и обдумывает своё управление, каково оно, и предаётся размышлениям, подобающим ему, так и нам уметь самим с собой беседовать, не нуждаться в других, не быть в нехватке времяпрепровождения: обращать внимание на божественное управление, на своё отношение к остальному; смотреть, как мы прежде относились к случающемуся, как теперь; что ещё угнетает; как это можно исцелить, как удалить; если что из этого требует доработки, дорабатывать согласно собственному разумению.
Ибо видите, что Цезарь, кажется, доставляет нам великий мир, потому что нет больше войн, ни сражений, ни больших разбоев, ни пиратства, но можно в любое время путешествовать, плыть от восхода к закату.
Так неужели он может доставить нам мир и от лихорадки, и от кораблекрушения, и от пожара, или от землетрясения, или от молнии? Ну, от любви? Не может. От скорби? Не может. От зависти? Не может. Ни от чего такого вообще.
Но разум философов обещает доставлять мир и от этого. И что он говорит? «Если вы будете внимать мне, о люди, где бы вы ни были, что бы вы ни делали, вы не будете скорбеть, не будете гневаться, не будете принуждаемы, не будете останавливаемы, но проведёте жизнь бесстрастными и свободными от всего».
Имея этот мир, возвещённый не Цезарем (ибо откуда ему это возвестить?), но возвещённый богом через разум, разве не довольствуется [человек], когда он один, взирая и размышляя: «Теперь мне не может случиться никакого зла; для меня нет разбойника; для меня нет землетрясения; всё полно мира, всё полно безмятежности; всякая дорога, всякий город, всякое собрание, сосед, сотрапезник — безвредны. Другой доставляет пищу — тот, кому это забота; другой — одежду; другой дал чувства; другой — предварительные понятия.
Когда же он не доставляет необходимого, он даёт сигнал к отступлению, открывает дверь и говорит тебе: „Иди“. Куда? Ни во что страшное, но туда, откуда ты произошёл, к дружественному и родственному, к стихиям.
Сколько в тебе было огня — уйдёт в огонь; сколько земли — в землю; сколько духа — в дух; сколько воды — в воду. Нет ни Аида, ни Ахеронта, ни Кокита, ни Пирифлегетона, но всё полно богов и демонов».
Имея это в мыслях и глядя на солнце, луну и звёзды, и наслаждаясь землёй и морем, [человек] не более одинок, чем беспомощен.
[«Что же? Если кто, подойдя ко мне одному, зарежет меня?» — Глупец, не тебя, но маленькое тело.
Так какое же ещё одиночество, какая нужда? Почему мы делаем себя хуже детей? Которые, когда их оставят одних, что делают? Взяв черепки и золу, строят что‑то, потомразрушают и снова другоестроят; и так ониникогда не имеют недостатка в времяпрепровождении.
Так неужели я, если вы отплывёте, буду сидеть и плакать, что остался один и так одинок? Разве у меня не будет черепков, не будет золы? Но они делают это по глупости, а мы по разумности будем несчастны?
Всякая великая сила опасна для начинающего. Поэтому нужно переносить такие [вещи] по силе, но сообразно с природой...
...но не чахоточному. Упражняйся когда‑нибудь в времяпрепровождении как больной, чтобы когда‑нибудь проводить время как здоровый. Не ешь, пей воду; воздерживайся когда‑нибудь совсем от стремления, чтобы когда‑нибудь стремиться разумно. Если же разумно, то, когда ты будешь иметь в себе нечто благое, ты будешь стремиться хорошо.
Нет, но мы тотчас хотим жить как мудрецы и приносить пользу людям. Какую пользу? Что ты делаешь? Ведь ты сам себя принёс пользу? Но ты хочешь их побудить. Разве ты сам побуждён? Ты хочешь им принести пользу.
Покажи им на себе, какими делает людей философия, и не пустословь. За едой приноси пользу сотрапезникам, за питьём — пьющим, уступая всем, уступая дорогу, перенося, — так приноси им пользу и не извергай на них свою жёлчь.
Отрывочные [беседы].
Как плохие трагические актёры не могут петь одни, но с многими, так некоторые не могут гулять одни.
Человек, если ты кто‑то, тои один гуляй, и сам с собой говори, и не прячься в хоре.
Посмейся над собой когда‑нибудь, оглянись, встряхнись, чтобы узнать, кто ты.
Когда кто‑то пьёт воду или делает какое-то упражнение, при всяком удобном случае говорит это всем.
«Я пью воду». Ибо ради этого ты пьёшь воду, ради того, чтобы пить воду? Человек, если тебе полезно пить, пей; если же нет, ты поступаешь смешно.
Если же тебе полезно и ты пьёшь, молчи перед теми, кто недоволен людьми. Что же? Ты хочешь нравиться им?
Из совершаемого одно делается первично, другое — по обстоятельствам, третье — по домостроительству, четвёртое — по снисхождению, пятое — по противостоянию.
Две [вещи] нужно удалить из людей: самомнение и неверие. Самомнение есть думать, что ни в чём не нуждаешься, а неверие — предполагать, что невозможно иметь хороший поток [речи] при таком множестве обстоятельств.
Самомнение, следовательно, удаляет опровержение, и это первым делает Сократ. А что дело не невозможно, рассмотри и исследуй. Это исследование ничем тебе не повредит: и почти что философствовать — это искать, как возможно беспрепятственно пользоваться стремлением и избеганием.
«Я лучше тебя: ибо мой отец — консуляр». Другой говорит:
«Я был трибуном, а ты нет». Если бы мы были лошадьми, ты сказал бы, что «мой отец был быстрее», или что «у меня много ячменя и сена», или что «красивые нагрудники»? Если бы ты говорил это, а я сказал: «Пусть так, побежим ли?»
Ну‑ка, учеловека разве нет ничего подобного бегу у лошади, по чему узнается худший и лучший? Не стыдливость ли, верность, справедливость?
Этим показывай себя лучшим, чтобы как человек быть лучшим. Если ты мне скажешь: «Я сильно лягаюсь», я и тебе скажу: «Ты гордишься делом осла».
Что должно обдуманно подходить к каждому [делу].
В каждом деле рассматривай предшествующее и последующее, и так приступай к нему. Если же нет, то сначала ты придёшь с усердием, поскольку ничего из последующего не обдумал, а потом, когда обнаружится нечто [трудное], постыдно отступишь.
«Я хочу победить на Олимпийских играх». Но рассмотри предшествующее и последующее; и если тебе это выгодно, тогда берись за дело.
Тебе нужно соблюдать порядок, питаться принудительно, воздерживаться от сластей, упражняться по принуждению, в назначенный час, в жару, в холод; не пить холодного, не пить вина когда попало; словом, как врачу, предать себя наставнику; затем в состязании — быть вырытым [из земли], иногда вывихнуть руку, вывернуть лодыжку, проглотить много пыли, быть высеченным; и после всего этого иногда быть побеждённым.
Всё это обдумав, если всё ещё хочешь, приступай к состязанию; если же нет, смотри, что ты будешь вести себя как дети, которые то играют в атлетов, то в гладиаторов, то трубят, а потом играют трагедию, смотря на что попало и чему подивятся.
Так и ты — то атлет, то гладиатор, потом философ, потом ритор, а всей душой — ничто, но как обезьяна подражаешь всему, что увидишь, и всегда одно сменяет другое, а привычное перестаёт нравиться.
Ибо ты не с обдумыванием пришёл к чему‑либо, не обойдя всего дела, не испытав его, но наобум и по холодному желанию.
Так некоторые, увидев философа и услышав кого‑то, говорящего так, как говорит Евфрат (хотя кто может говорить так, как он?), хотят и сами философствовать.
Человек, рассмотри сначала, что это за дело, а затем и свою природу, что ты можешь вынести. Если ты борец, — вот тебе твои плечи, бёдра, поясница.
Ибо один создан для одного, другой — для другого. Думаешь ли ты, что, делая это, можешь философствовать? Думаешь, что сможешь так же есть, так же пить, так же гневаться, так же негодовать?
Нужно бодрствовать, трудиться, побеждать некоторые желания, уйти от близких, быть презираемым мальчишкой, быть осмеянным встречными, во всём иметь меньше — в должности, в почёте, в суде.
Всё это обдумав, если тебе кажется, подходи, если хочешь обменять это на бесстрастие, свободу, невозмутимость. Если же нет, не приближайся, не будь как дети — то философ, потом сборщик податей, то ритор, потом наместник Цезаря.
Это несовместимо: нужно тебе быть одним человеком — либо добрым, либо дурным; либо разрабатывать своё руководящее начало, либо внешнее; либо трудиться над внутренним, либо над внешним — то есть иметь положение философа или профана.
Кто‑то говорил Руфу после убийства Гальбы, что «теперь мир управляется провидением?» А тот сказал: «Разве когда‑нибудь я выводил [это] из Гальбы, что мир управляется провидением?»
Что должно осторожно сходиться в общение.
Необходимо тому, кто сходится с кем-либо сверх меры, будь то в беседу, или в застолья, или вообще в совместную жизнь, либо самому уподобиться им, либо их переменить на своё.
Ибо и потухший уголь, если положить рядом с горящим, либо он погасит тот, либо тот зажжёт этот.
При столь великой опасности должно осторожно сходиться с профанами в такого рода общения, помня, что невозможно трущемуся с закопчённым самому не отведать сажи; ибо что ты сделаешь,если будут говорить о гладиаторах, о лошадях, об атлетах, а что ещё хуже — о людях: «такой-то плох, такой-то хорош; это хорошо случилось, это плохо»; и ещё если будут насмехаться, шутить, злоязычничать?
Есть ли у кого из вас такая подготовка, как у кифариста, который, взяв лиру, сразу же, прикоснувшись к струнам, распознаёт нестройные и настраивает инструмент? Какую силу имел Сократ, чтобы во всяком общении вести собеседников к своему?
Откуда это у вас? Но необходимо, чтобы вас увлекали профаны.
Почему же они сильнее вас? Потому что они говорят эти гнилые вещи, исходя из убеждений, а вы — красивые, исходя из губ; поэтому они вялы и мертвы, и тошно слушать ваши увещевания и вашу злополучную добродетель, которую толкуют вверх и вниз. Так профаны побеждают вас.
Ибо везде сильно убеждение, непобедимо убеждение.
Итак, пока в вас не закрепятся красивые представления и вы не приобретёте некоторую силу для безопасности, я советую вам осторожно сходить к профанам; иначе вы будете ежедневно таять, как воск на солнце, от того, что вы записываете в школе.
Итак, убирайтесь куда-нибудь подальше от солнца, пока вы имеете восковые представления.
Поэтому и философы советуют удаляться от отечеств, ибо старые обычаи отвлекают и не дают возникнуть другой привычке, и мы не переносим встречающих и говорящих: «Смотрите, такой-то философствует, такой-то и такой-то».
Так и врачи людей с затяжными болезнями отправляют в другую страну и в другой воздух, правильно делая.
И вы введите другие обычаи; закрепите свои представления, упражняйтесь в них.
Нет, но оттуда — на зрелище, на бой гладиаторов, в ксист, в цирк; потом оттуда сюда и опять оттуда туда — те же самые.
И нет никакой хорошей привычки, ни внимания, ни обращения на себя и наблюдения: «Как я пользуюсь представлениями, которые встречаются? Сообразно природе или вопреки природе? Как я отвечаю на них? Как должно или как не должно? Прилагаю ли я к независящим от воли [вещам], что они не касаются меня?»
Ибо если вы ещё не таковы, избегайте прежних привычек, избегайте профанов, если хотите когда-нибудь начать быть кем-то.
О провидении.
Когда ты жалуешься на провидение, обратись [к себе] и узнаешь, что всё случилось по разуму.
«Да, но неправедный имеет больше». В чём? В деньгах: ибо в этом он лучше тебя, потому что льстит, бесстыдствует, не спит. Что удивительного?
Но смотри вот на что: имеет ли он больше тебя в том, чтобы быть верным, или в том, чтобы быть стыдливым? Ибо ты не найдёшь [этого]; но где он лучше, там ты найдёшь себя имеющим больше.
И я когда-то сказал одному, негодовавшему, что Филосторг счастлив: «Хотел бы ты спать с Сурой?» — «Не дай бог, — сказал он, тот день». — Так что же ты негодуешь, если он получает что-то взамен того, что продаёт? Или как ты называешь счастливым того, кто через то, чего ты желаешь избежать, приобретает те [вещи]? Или какое зло делает провидение, если лучшим даёт лучшее? Или не лучше ли быть стыдливым, чем богатым? Он согласился. Так что же ты негодуешь, человек, имея лучшее?
Итак, всегда помните и имейте под рукой, что таков естественный закон: лучший имеет больше худшего в том, в чём он лучше, — и вы никогда не будете негодовать.
«Но моя жена плохо обращается со мной». Хорошо. Если кто спросит тебя, что это такое, скажи: «Моя жена плохо обращается со мной». «Так ничего другого?» Ничего. «Отец ничего не даёт мне» ... Что же, что это зло — это нужно прибавить изнутри и прилгать?
Поэтому не следует изгонять бедность, но мнение о ней, — и так мы будем иметь хороший поток [речи].
О том, что не следует тревожиться из‑за известий.
Когда тебе будет сообщено что-то тревожное, имей под рукой то, что сообщение касается ничего из зависящего от воли. Ведь может ли кто-либо сообщить тебе, что ты дурно предположил или дурно устремился? — Никак нет. — Но что кто-то умер: что тебе до того? Что кто-то говорит о тебе дурно: что тебе до того?
Что отец готовит то-то: против кого? Уж не против ли выбора? Откуда ему это под силу? Но против тела, против имущества: ты спасён, не против тебя.
Итак, судья выносит приговор, что ты нечестив. А о Сократе разве судьи не вынесли [приговора]? Разве твоё дело — вынести приговор о том? — Нет. — Так что же тебе ещё за дело?
Есть некое дело твоего отца, которое, если он не выполнит, он погубил отца, любящего, кроткого. А другого ничего не ищи, из‑за чего он якобы погиб. Ибо никогда, если кто-то ошибается в одном, невредит себе в другом.
Опять же, твоё дело — защищаться устойчиво, стыдливо, без гнева. Если же нет, то и ты погубил сына — стыдливого, благородного.
Что же? Судья разве вне опасности? Нет, но и тому грозит то же самое. Так чего же ты ещё боишься, что он решит? Какое тебе дело до чужого зла?
Твоё зло — плохо защищаться: это одно и охраняй. А быть осуждённым или не быть осуждённым — как это есть дело другого, так и зло другого.
«Такой-то тебе угрожает». — Мне? Нет. «Он порицает тебя». — Он сам увидит, как выполняет своё дело. «Он собирается осудить тебя несправедливо». — Несчастный.
Каково положение профана и философа.
Первое различие профана и философа: один говорит: «Горе мне из‑за ребёнка, из‑за брата, горе из‑за отца», а другой, есликогда‑нибудь вынужден будет сказать «горе мне», [2] останавливаясь, говорит: «Из‑за меня». Ибо ничто не зависящее от выбора не может воспрепятствовать или повредить выбору, кроме как он сам себе.
Если же и мы обратимся к этому, так что, когда нам будет трудно, мы будем винить себя и помнить, что причина тревоги и неустойчивости не иная, как мнение, — клянусь вам всеми богами, что мы преуспели.
Теперь же мы с самого начала пошли другим путём. Когда мы ещё были детьми, кормилица, если мы когда‑нибудь спотыкались, разинув рот, не нас бранила, а била камень. Что ведь сделал камень? Из‑за глупости твоего ребёнка нужно было ему сдвинуться?
Опять же, если мы не находили еды из бани, воспитатель никогда не сдерживал нашего желания, но бил повара. Человек, разве мы тебя поставили воспитателем того? Но нашего ребёнка: это исправляй, это приноси пользу.
Так и выросши, мы оказываемся детьми. Ибо дитя в музыке — невежда, в грамматике — безграмотный, в жизни — невоспитанный.
Что от всех внешних вещей можно получить пользу.
В отношении умозрительных представлений почти все оставили благо и зло в нас, а не во внешних вещах.
Никто не говорит, что благо — это день, а зло — ночь, и что величайшее из зол — это то, что три равно четырём. Но что?
Знание — благо, а заблуждение — зло, так что и относительно самого ложного [суждения] возникает благо — знание того, что оно ложно.
Так следовало бы и в жизни. Здоровье — благо, а болезнь — зло? Нет, человек. Но что? Хорошо здороветь — благо, плохо — зло. — Так что и от болезни можно получить пользу? — Ради бога, разве от смерти нельзя? Разве от сытости нельзя?
Тебе кажется, что Менекей мало получил пользы, когда умирал? — Пусть кто-то, сказав такое, получит такую же пользу, какую получил он. — Оставь, человек, разве он не сохранил [в себе] любящего отечество, великодушного, верного, благородного? А если бы он выжил, разве он не потерял бы всё это?
Разве он не приобрёл бы противоположное? Не принял бы труса, низкого, ненавидящего отечество, любящего жизнь? Ну, кажется ли тебе, что он мало получил пользы, умерев?
Нет, но отец Адмета разве много получил пользы, прожив так низко и жалко?
Разве он потом не умер? Перестаньте, ради богов, восхищаться материями; перестаньте делать себя рабами сначала вещей, а через них и людей, которые могут их приобретать или отнимать.
Можно ли получить пользу от этих [вещей]? — От всех. — И от того, кто бранит? — Что приносит пользу атлету тот, кто с ним тренируется? Величайшую. И этот становится для меня предтренировщиком: он упражняет мою терпеливость, безгневность, кротость.
Нет, но тот, кто берётся за мою шею и приводит в порядок поясницу и плечи, приносит мне пользу; и тренер, правильно делая, говорит: «Подними пестик обеими руками», и чем он тяжелее, тем больше пользы я получаю; если же кто упражняет меня в безгневности, разве он не приносит мне пользу?
Это и значит не уметь получать пользу от людей. Плохой сосед? Себе самому; но для меня — хороший: он упражняет мою рассудительность, мою снисходительность.
Плохой отец? Себе самому; но для меня — хороший. Это и есть жезл Гермеса: «К чему хочешь, — говорит, — прикоснись, и оно станет золотым». Нет, но что хочешь, принеси, и я сделаю это благом. Принеси болезнь, принеси смерть, принеси бедность, принеси брань, суд по последнему делу — всё это жезлом Гермеса станет полезным.
«Что ты сделаешь со смертью?» Что же иное, как не то, чтобы она тебя украсила, или чтобы ты через неё на деле показал, что такое человек, следующий воле природы?
«Что ты сделаешь с болезнью?» Я покажу её природу, просияю в ней, буду устойчив, буду благополучен, не буду льстить врачу, не буду молиться умереть.
Чего ещё ищешь? Всё, что ты ни дашь, я сделаю это блаженным, счастливым, достойным, достославным.
Нет, но: «Смотри, не заболел бы: это зло». Как если бы кто сказал: «Смотри, не получи когда-нибудь представления, что три равно четырём: это зло». Человек, как это зло? Если я правильно о нём помыслю, как оно мне ещё повредит? Не принесёт ли оно скорее пользу?
Если я правильно помыслю о бедности, о болезни, о безвластии, разве не достаточно мне? Разве не будет полезным? Так как же мне ещё искать зло и благо во внешних вещах?
Но что? Эти [учения] доходят до этого, а домой никто не уносит; но тотчас война с ребёнком, с соседями, с насмешниками, с осмеявшими.
Хорошо бы Лесбию, что он каждый день изобличает меня, ничего не знающего.
К тем, кто с лёгкостью берётся за софистику.
Потому что, взяв голые умозрительные положения, они тотчас хотят их изрыгнуть, как люди с больным желудком — пищу.
Сначала перевари это, потом уже не извергай; если же нет, получается настоящая рвота — нечистое и несъедобное дело.
Но после того, как они у тебя усвоятся, покажи нам какое-нибудь изменение своего руководящего начала, как атлеты [показывают] плечи — от того, что упражнялись и ели, как ремесленники — от того, чему научились.
Не приходит плотник и не говорит: «Послушайте меня, рассуждающего о плотничьем деле», но, нанявшись, построив дом, показывает, что владеет искусством.
Нечто подобное сделай и ты: ешь как человек, пей как человек, украшайся, женись, рожай детей, участвуй в государственных делах, переноси брань, терпи неразумного брата, терпи отца, терпи сына, соседа, спутника.
Это покажи нам, чтобы мы увидели, что ты действительно научился чему-то из философии. Нет, но: «Приходите, послушайте меня, читающего схолии». Убирайся, ищи, на кого излить свои [слова].
«И вот я истолкую вам Хрисиппа, как никто, разберу текст чище всех, прибавлю, если где, и изложение Антипатра и Архедема».
Затем, ради этого разве покидают юноши отечества и родителей, чтобы прийти и слушать твои словечки в твоём изложении?
Не следует ли им возвратиться терпеливыми, содействующими, бесстрастными, невозмутимыми, имеющими некоторый такой запас для жизни, исходя из которого они смогут хорошо переносить случающееся и украшаться им?
И откуда тебе передать им то, чего у тебя нет? Ибо ты сам с самого начала занимался чем-то иным, нежели тем, как разбираются силлогизмы, как — превратные, как — оканчивающиеся вопрошанием?
«Но такой-то имеет школу: почему бы и мне не иметь?» Не наобум это делается, раб, и не как попало, но нужно и возраст, и образ жизни, и бога-вождя.
Нет, но от отплытия никто не поднимается, не принеся жертвы богам и не призвав их в помощники; и сеют люди не иначе, как призвав Деметру. Так кто же, приступая к столь великому делу без богов, приступит к нему безопасно, и приближающиеся к нему приблизятся счастливо?
Что иное делаешь ты, человек, как не выплясываешь мистерии и говоришь: «Есть храм и в Элевсине, вот и здесь. Там — иерофант, и я сделаю иерофанта. Там — глашатай, и я поставлю глашатая. Там — факелоносец, и я — факелоносца. Там — факелы, и здесь. Голоса те же: что происходящее отличается от того?»
Нечестивейший человек, разве ничем не отличается? И по месту это приносит пользу, и по времени; и с жертвой, и с молитвами, и очистившись заранее, и настроившись умом, что он приступит к святыням, и к древним святыням. Так становятся полезными мистерии, так мы приходим к мысли, что всё это установлено древними ради воспитания и исправления жизни.
Ты же разглашаешь и выплясываешь их некстати, не на месте, без жертв, без очищения: у тебя нет одежды, какую должен иметь иерофант, нет волос, нет повязки, какую должно, нет голоса, нет возраста, ты не очистился, как тот, но, приняв одни только слова, говоришь. Разве сами по себе слова священны?
Иначе должно подходить к этому: велико дело, оно таинственно, не как попало и не всякому даётся.
Но не достаточно случайно быть мудрым, чтобы заботиться о юношах; нужно иметь и некоторую подготовленность и пригодность к этому, и, клянусь Зевсом, подобающее тело, и прежде всего — чтобы бог советовал занять это место, как Сократу он советовал занять место обличителя, как Диогену — царственное и увещевательное, как Зенону — учительное и догматическое.
Ты же открываешь врачебницу, не имея ничего, кроме лекарств, а где и как их прикладывать — не зная и не заботясь.
«Вот у того — это, глазные мази; и у меня есть». Так неужели и силу пользоваться ими? Ужели знаешь и когда, и как поможет, и кому?
Так зачем же ты играешь в кости в величайшем, зачем легкомысленничаешь, зачем берёшься за дело, тебе не подобающее? Оставь это тем, кто может, кто украшает [его]. Не навлекай и ты сам позора на философию через себя, не становись частью тех, кто поносит это дело.
Но если тебя увлекают умозрительные положения, сидя, верти их сам при себе; но никогда не называй себя философом и не позволяй другому называть, но говори: «Он заблуждается: ибо я не стремлюсь иначе, чем прежде, и не побуждаюсь к иному, и не соглашаюсь с иным, и вообще в пользовании представлениями ничем не изменился от прежнего состояния».
Так думай и говори о себе, если хочешь думать достойно; если же нет, играй в кости и делай, что делаешь. Ибо это тебе подобает.
О кинизме.
Когда один из его знакомых, который, казалось, был склонен к киническому образу жизни, спросил, каким должен быть киник и каково общее понятие о этом деле, [Эпиктет сказал]: «Рассмотрим это на досуге.
Но вот что я могу тебе сказать: кто без бога берётся за столь великое дело, тот — богоненавистник и хочет не более как опозориться на людях.
Ведь и в хорошо устроенном доме никто не входит и не говорит себе: «Я должен быть домоправителем»; если же нет, хозяин, обернувшись и увидев его, важно распоряжающегося, схватив, наказал бы его.
Так же бывает и в этом великом городе. Есть здесь и домохозяин, который всем распоряжается.
«Ты — солнце: ты можешь, обходя [год], творить год и времена года, и взращивать плоды, и питать, и возбуждать и унимать ветры, и соразмерно согревать тела людей. Ступай, обходи и так управляй от величайшего до мельчайшего.
Ты — телёнок: когда появится лев, занимайся своим делом; если же нет — будешь плакать. Ты — бык, подойди и сразись: ибо это тебе подобает, и это приличествует, и ты можешь это делать.
Ты можешь предводительствовать войском под Трою — будь Агамемноном. Ты можешь сразиться один на один с Гектором — будь Ахиллом».
Если бы Ферсит, выступив, стал притязать на начальство, то либо он не получил бы его, либо, получив, опозорился бы при многих свидетелях.
И ты посоветуйся о деле тщательно: оно не таково, как тебе кажется.
«Плащ и теперь ношу, и тогда буду носить, сплю и теперь жёстко, и тогда буду спать; возьму суму и посох и, обходя, начну просить у встречных, бранить их; если увижу кого с прыщами, сделаю ему выговор, если кого с приглаженными волосёнками или в пурпурной одежде».
Если ты представляешь дело таким, держись от него подальше, не приближайся, оно не для тебя.
Если же, представляя, каково оно, ты не считаешь себя недостойным, посмотри, на какое великое дело ты покушаешься.
Прежде всего, в том, что касается тебя самого, ты уже не должен ни в чём быть подобен тому, что ты делаешь теперь; не должно тебе ни на бога жаловаться, ни на человека; стремление ты должен отнять совершенно, избегание перенести на одно только зависящее от выбора; не должно у тебя быть гнева, ни ярости, ни зависти, ни жалости; не должно тебе казаться красивой ни девушка, ни маленькая слава, ни мальчик, ни лепёшка.
Ибо ты должен знать, что другие люди защищены стенами, домами и темнотой, когда делают что-то подобное, и у них есть много скрывающего. Он запер дверь, поставил кого-то перед спальней: «Если кто придёт, скажи, что он вышел, у него нет времени».
Киник же вместо всего этого должен быть защищён стыдом; если же нет, он, голый и под открытым небом, опозорится. Это его дом, это дверь, это стражи у спальни, это темнота.
Ибо он не должен хотеть ничего скрывать из своего (если же нет — он пропал, погубил киника, живущего под открытым небом, свободного, начал бояться чего-то внутреннего, начал нуждаться в укрывающем); но и когда захочет, не сможет. Где он скроет себя или как?
А если случайно нападёт общий воспитатель, наставник, — что ему тогда нужно терпеть?
[Итак, если он боится этого, может ли он ещё с полной душой быть начальником над другими людьми?
Невозможно, невозможно. Итак, прежде всего ты должен сделать своё руководящее начало чистым и иметь такое противостояние: «Теперь для меня материя — моя мысль, как для плотника — дерево, как для сапожника — кожи; а дело — правильное пользование представлениями.
Тело же не касается меня; части его не касаются меня. Смерть? Пусть приходит, когда хочет, или целиком, или какой-то части.
Изгнание? И куда кто может изгнать? За пределы мира — не может. Куда бы я ни ушёл, там солнце, там луна, там звёзды, сны, птицегадания, беседа с богами».
Затем, приготовившись так, не довольно ли этого истинному кинику? Но он должен знать, что он послан как вестник от Зевса к людям, чтобы показать им относительно благ и зол, что они заблуждаются и ищут сущность блага и зла там, где её нет, а где есть — не помышляют; и как Диоген, будучи приведён к Филиппу после битвы при Херонее, был разведчиком. Ибо поистине киник — разведчик того, что для людей дружественно и что враждебно.
И он должен, точно разведав, придти и возвестить истину, не испугавшись страха так, чтобы показать врагами тех, кто не является врагами, и никаким иным образом не будучи смущён или приведён в замешательство представлениями.
Итак, он должен уметь, воздев руки, если так случится, и взойдя на трагическую сцену, сказать слова Сократа: «О люди, куда вы несётесь? Что вы делаете, несчастные? Как слепые, вы катаетесь вверх и вниз; вы идёте другой дорогой, оставив истинную, и ищете благополучие и счастье там, где его нет, и не верите, когда другой указывает.
Зачем вы ищете его вовне? В теле его нет. Если не верите, посмотрите на Мирона, посмотрите на Офеллия. В собственности его нет. Если не верите, посмотрите на Крёза, посмотрите на нынешних богачей, какой вопль наполняет их жизнь. Во власти его нет. Если бы это было так, то дважды и трижды консулы должны были бы быть счастливы, а они не таковы.
Кому в этом мы поверим — вам, которые видите их снаружи и ослеплены представлением, или им самим?
Что говорят они? Послушайте их, когда они стонут, когда сетуют, когда из-за самих консульств, славы и блеска считают себя несчастнее и подверженными большей опасности.
В царстве его нет. Если бы это было так, Нерон был бы счастлив и Сарданапал. Но и Агамемнон не был счастлив, хотя был лучше Сарданапала и Нерона, но когда другие храпели, что делал он?
„Много с головы вырывал он волосы с корнем“.
И сам что говорит?
„Брожу я здесь“, — говорит, — и
„Безумствую: сердце же моё из груди вон выпрыгивает“.
Несчастный, что у тебя из твоего страдает?
Имущество? Не страдает.
Тело? Не страдает.
Но ты много золота имеешь и много меди; так что же тебе зло? То, что пренебрежено и испорчено — то, чем мы стремимся, чего избегаем, к чему побуждаемся и от чего отвращаемся.
Как пренебрежено? Оно не знает сущности блага, к которой создано, и сущности зла, и что своё, и что чужое. И когда что-то из чужого страдает, он говорит: «Горе мне, ведь греки в опасности».
Жалкое руководящее начало, одно только пренебрегаемое и не лечимое. «Они собираются умереть, убитые троянцами». А если троянцы их не убьют, разве они не умрут? «Да, но не все вместе». Так какая разница? Ведь если смерть — зло, то и вместе, и поодиночке — одинаково зло. Разве должно случиться что-то иное, кроме как отделение тела и души?
Ничего. А для тебя, когда гибнут греки, заперта ли дверь? Нельзя ли умереть? «Можно». Так о чём же ты плачешь? «О, царь, имеющий скипетр Зевса». Несчастный царь не бывает, не более чем несчастный бог.
Так кто же ты? Пастух в самом деле: ибо ты плачешь так, как пастухи, когда волк похищает что-то из их овец; и эти — овцы, которыми ты управляешь.
И зачем ты начальствовал? Разве у вас подвергалось опасности стремление, или избегание, или побуждение, или отвращение? «Нет, — говорит, — но жену брата моего похитили».
Так не великая ли выгода — лишиться прелюбодейной жены? «Значит, нас будут презирать троянцы?» Какие они — мудрые или неразумные? Если мудрые, зачем вы с ними воюете? Если неразумные, что вам до них?
«Так в чём же благо, если не в этом? Скажи нам, господин вестник и разведчик». — «Там, где вы не думаете и не хотите искать. Если бы вы хотели, вы нашли бы его в себе, и не блуждали бы вовне и не искали бы чужое как своё.
Обратитесь сами к себе, изучите предварительные понятия, которые имеете. Что вы представляете себе благом? Благополучие, счастье, беспрепятственность. Ну, разве не представляете вы его по природе великим? Не представляете ли достойным? Не представляете ли безвредным?
Так в какой же материи нужно искать благополучие и беспрепятственность? В рабской или в свободной?» — «В свободной». — «Так тело имеете ли вы свободным или рабским?» — «Не знаем». — «Не знаете ли, что оно раб лихорадки, подагры, воспаления глаз, дизентерии, тирана, огня, железа, всего более сильного?»
— «Да, раб». — «Так как же ещё что-то из телесного может быть беспрепятственным? Как же велико или достойно то, что по природе мертво — земля, глина? Так что же? У вас нет ничего свободного?» — «Пожалуй, ничего».
— «И кто может заставить вас согласиться с тем, что кажется ложным?» — «Никто». — «А кто — не согласиться с тем, что кажется истинным?» — «Никто». — «Итак, здесь вы видите, что есть в вас нечто по природе свободное.
А стремиться, или избегать, или побуждаться, или отвращаться, или приготовляться, или преднамереваться — кто из вас может без получения представления о полезном или неподобающем?» — «Никто». — «Итак, вы имеете и в этом нечто беспрепятственное и свободное.
Несчастные, это разрабатывайте, об этом заботьтесь, здесь ищите благо».
И как возможно, не имея ничего, нагому, бездомному, безочажному, неопрятному, без раба, без отечества, жить благополучно?
Вот бог послал вам того, кто покажет на деле, что это возможно.
«Посмотрите на меня: я без дома, без отечества, без имущества, без раба; сплю на земле; нет жены, нет детей, нет преторианского караула, но только земля и небо и один плащишко.
И чего мне недостаёт? Разве я не безболезнен, не бесстрашен, не свободен? Когда кто из вас видел меня терпящим неудачу в стремлении, попадающим в беду при избегании? Когда я жаловался на бога или человека, когда упрекал кого? Не видел ли кто меня мрачным? А как я обращаюсь с теми, кого вы боитесь и почитаете? Не как с рабами? Кто, увидев меня, не думает, что видит своего царя и господина?»
Вот кинические речи, вот характер, вот направление. Нет, но сума, посох и большие челюсти — чтобы сожрать всё, что дашь, или припрятать, или бранить встречных некстати, или показывать красивое плечо.
Видишь, как ты собираешься взяться за столь великое дело? Возьми сначала зеркало, посмотри на свои плечи, разгляди поясницу, бёдра. Ты собираешься записаться на Олимпийские игры, человек, а не на какой-то жалкий и ничтожный агон.
В Олимпии можно не только быть побеждённым и уйти, но прежде всего нужно опозориться перед всей вселенной, а не только перед афинянами, лакедемонянами или никополитами; затем нужно быть битым тому, кто вышел необдуманно, а перед тем как быть битым — терпеть жажду, зной, глотать много пыли.
Посоветуйся внимательнее, познай себя, вопроси божество; без бога не предпринимай. Ибо если он посоветует, знай, что он хочет, чтобы ты стал великим или чтобы ты получил много ударов.
Ибо и это слишком красиво вплетено в кинизм: его нужно бить как осла, и, будучи битым, любить самих бьющих как отца всех, как брата.
Нет, но если тебя кто бьёт, кричи, стоя посредине: «О Цезарь, в твоём мире что я терплю? Пойдём к проконсулу».
А для киника что Цезарь, или проконсул, или иной, кроме того, кто послал его и кому он служит, — Зевса? Разве он призывает кого-то иного, кроме него? Разве он не убеждён, что всё, что он терпит из этого, тот его укрепляет?
Но Геракл, упражняемый Еврисфеем, не считал себя несчастным, но без колебаний исполнял все приказания; а этот, упражняемый и укрепляемый Зевсом, будет кричать и негодовать, достойный носить скипетр Диогена? Послушай, что тот говорит, лихорадя, прохожим:
«Дурные головы, не останетесь ли? Но чтобы увидеть гибель атлетов или битву, вы идёте такой путь в Олимпию; а увидеть битву лихорадки и человека не хотите?»
Скоро бы такой человек пожаловался на бога, пославшего его, как на несправедливо обращающегося с ним, раз он гордился обстоятельствами и считал себя достойным зрелищем для прохожих. Ибо на что он пожалуется? Что он ведёт себя благопристойно? Что он обвиняет? Что показывает свою добродетель более блистательной?
Ну, а о бедности, о смерти, о страдании что он говорит? Как он сравнивал своё счастье со счастьем великого царя?
Да он и не считал его сравнимым. Ибо где смятения, печали, страхи, неисполненные стремления, избегания, попадающие в беду, зависти и ревности — где там вход счастью? А где дурные мнения, там всё это необходимо.
Когда юноша спросил: если он заболеет и потребует, чтобы друг пришёл к нему и ухаживал за ним, — послушается ли он? — «Где же, — сказал [Эпиктет], — ты дашь мне друга киника?
Ибо он должен быть другим таким же, чтобы быть достойным считаться его другом. Он должен быть соучастником скипетра и царства и достойным служителем, если хочет удостоиться дружбы, как Диоген был [другом] Антисфена, как Кратет — Диогена.
Или тебе кажется, что если кто, подойдя, приветствует его, то он друг и тот сочтёт его достойным войти к нему?
Так что если тебе кажется и ты помышляешь о чём-то подобном, лучше поищи хорошую навозную кучу, где будешь лихорадить, укрывающую от северного ветра, чтобы не простудиться.
Мне же кажется, ты хочешь, уйдя в чей-то дом, через некоторое время насытиться. Так что же тебе покушаться на столь великое дело?
— А брак, — сказал [он], — и дети будут ли взяты киником как первичное? — Если ты дашь мне город мудрых, — сказал [он], — то, пожалуй, никто легко не придёт к кинизму. Ибо ради чего он возьмёт на себя этот образ жизни? Однако если мы предположим, ничто не мешает ему и жениться, и иметь детей. Ведь и жена его будет другой такой же, и тесть — другим таким же, и дети будут так воспитаны.
При таком положении дел, как теперь, как в боевом порядке, — не должен ли киник быть неотвлекаемым, весь при служении богу, могущим обращаться к людям, не привязанный к частным обязанностям и не запутанный в отношениях, которые, если он их нарушит, он уже не сохранит лица прекрасного и доброго, а если будет соблюдать, погубит вестника, разведчика и глашатая богов?
Ибо смотри: ему нужно показать себя тестю, оказывать внимание другим родственникам жены, самой жене; он затем исключается для ухода за больными, для добывания пропитания.
Чтобы опустить прочее, ему нужен горшочек, чтобы согреть воду для ребёнка, чтобы выкупать его в ванночке; шерсть для родившей жены, масло, кроватка, чашка — уже становится больше вещей.
Прочие хлопоты, отвлечение. Где мне тогда тот царь, который уделяет время общим делам, „которому народы вверены и столько забот“?
Который должен надзирать за другими, за женатыми, за имеющими детей: кто хорошо обращается со своей женой, кто плохо, кто ссорится, какой дом устойчив, какой нет, — как врач, обходящий и ощупывающий пульс?
«Ты в лихорадке, у тебя голова болит, у тебя подагра; ты — протяни, ты — ешь, ты — мойся; тебя надо резать, тебя надо прижигать».
Где досуг у того, кто связан частными обязанностями? Не должен ли он добывать одежонку детям? Ну, послать к учителю грамоты с дощечками, писчими палочками, грифельными досками, и приготовить им кроватку? Ведь не из утробы выйдя они могут быть киниками; если же нет, лучше было бы их, родившись, выбросить, чем так убить.
Смотри, куда мы низводим киника, как лишаем его царства.
— Да, но Кратет женился. — Ты говоришь мне об обстоятельстве, произошедшем из любви, и ставишь женой другого Кратета. Мы же исследуем обычные браки и необстоятельные; и, так исследуя, не находим в этом положении дела первичным для киника.
— Как же тогда, — говорит, — он сохранит общество? — Ради бога, больше благодеяния оказывают людям те, кто вводит вместо себя двух или трёх сопливых детишек, или те, кто по возможности надзирает за всеми людьми: что они делают, как живут, о чём заботятся, о чём пренебрегают вопреки должному?
И фиванцам принесли больше пользы те, кто оставил им детей, чем Эпаминонд, умерший бездетным? И Гомеру больше принёс пользы обществу Приам, родивший пятьдесят отбросов, или Данай, или Эол?
Затем, если полководчество или некое устройство удержит от брака или деторождения, и покажется, что этот [полководец] недаром обменял бездетность, — неужели царство киника не будет равноценно?
Не сознаём ли мы его величия и не представляем ли должным образом характер Диогена, но смотрим на нынешних — на столовых привратников, которые подражают тем разве что в пуканье, а больше ни в чём?
Ведь иначе нас не волновало бы это, и мы не удивлялись бы, женится ли он или будет ли иметь детей. Человек, он всех людей породил: мужчин имеет сыновьями, женщин — дочерьми; так он подходит ко всем, так о всех заботится.
Или ты думаешь, что из пустого любопытства он бранит встречных? Как отец он делает это, как брат и слуга общего отца Зевса.
Если хочешь, спроси меня и о том, будет ли он участвовать в государственных делах. Глупец, большего ли государства ты ищешь, в котором он будет участвовать?
Или в Афинах выступит кто-то и будет говорить о доходах или ресурсах, тогда как он должен беседовать со всеми людьми, одинаково с афинянами, одинаково с коринфянами, одинаково с римлянами — не о ресурсах, не о доходах, не о мире или войне, но о счастье или несчастье, об удаче и неудаче, о рабстве и свободе?
Когда человек занимается таким государственным делом, ты спрашиваешь меня, будет ли он участвовать в государственных делах? Спроси меня также, будет ли он начальствовать; я опять скажу тебе: глупец, какое начальство больше того, которым он начальствует?
Однако для такого нужен и подобающий вид тела. Ведь если он выйдет чахоточный, худой и бледный, его свидетельство уже не будет иметь одинаковой силы.
Ибо он должен не только, показывая душевные качества, убеждать профанов, что можно быть прекрасным и добрым без того, чем они восхищаются, но и через тело показывать, что простая, скромная и под открытым небом жизнь не вредит даже телу:
«Вот и этого свидетель — я сам и моё тело». Как делал Диоген: он ходил сияющим и самим телом привлекал многих.
А киник, вызывающий жалость, кажется попрошайкой; все отворачиваются, все спотыкаются о него. Ибо он не должен казаться неопрятным, чтобы и этим не отпугивать людей, но самый его запущенный вид должен быть чистым и привлекательным.
Должно быть присуще кинику и много природной грации и остроты (если же нет, он становится соплей и ничем больше), чтобы он мог легко и кстати отвечать на встречающееся.
Как Диоген [ответил] тому, кто сказал: «Ты — Диоген, который не верит в богов?» — «А как же, — сказал он, — я, считая тебя врагом богов, [не верю]?»
Опять же, когда Александр, подойдя к нему спящему, сказал:
„Не должно всю ночь спать мужу советнику“,
он, ещё сонный, ответил:
„Которому народы вверены и столько забот“.
А прежде всего его руководящее начало должно быть чище солнца; если же нет, он неизбежно будет игроком и плутом, если, сам подверженный какому-то злу, он станет обличать других.
Ибо смотри, как обстоит дело. Царям и тиранам оруженосцы и оружие давали власть обличать некоторых и наказывать согрешающих, даже если они сами дурны; кинику же вместо оружия и оруженосцев совесть даёт эту власть.
Когда ты увидишь, что он много бодрствовал ради людей и трудился, и чистым лёг, и чище ещё его оставил сон, и обдумал всё, что обдумал как друг богов, как служитель, как соучастник власти Зевса, и всегда у него под рукой: „Веди меня, о Зевс, и ты, Судьба“, и что если так угодно богам, так пусть и будет, — почему бы ему не дерзнуть говорить смело перед своими братьями, перед детьми, вообще перед родственниками?
[97] Поэтому такой человек не бывает ни докучливым, ни хлопотливым: ибо он не вмешивается в чужие дела, когда надзирает за человеческими, но в свои. Если же нет, назови и полководца хлопотливым, когда он надзирает за солдатами, и испытывает, и охраняет, и наказывает бесчинных.
Если же ты, пряча под мышкой лепёшку, будешь обличать других, я скажу тебе: не лучше ли тебе уйти в угол и сожрать то, что ты украл? Что тебе до чужих дел?
Ибо кто ты? Ты бык или царица пчёл? Покажи мне знаки начальства, какие она имеет от природы. Если же ты трутень, притязающий на царство пчёл, не думаешь ли, что и тебя сокрушат сограждане, как пчёлы — трутней?
Ибо столько терпения должен иметь киник, чтобы казаться большинству бесчувственным и камнем; никто его не бранит, никто не бьёт, никто не оскорбляет; своё тело он сам отдал в пользование кому угодно, как тот хочет.
Ибо он помнит, что худшее необходимо побеждается лучшим в том, в чём оно хуже; тело же хуже большинства, слабейшее — сильнейших.
Никогда поэтому он не вступает в этот бой, где может быть побеждён, но тотчас уступает в чужом, не притязает на рабов. Где же выбор и пользование представлениями, там ты увидишь, сколько глаз он имеет, так что скажешь, что Аргос был слеп по сравнению с ним.
Неужели где-то поспешное согласие, необдуманное побуждение, неудачное стремление, попадающее в беду избегание, незавершённое начинание, жалоба, унижение или зависть?
Здесь — большое внимание и напряжение, а ради прочего он храпит навзничь; всё спокойно. Разбойник выбора не бывает, тиран не бывает.
А тела? Да. И имущества? Да. И начальств и почестей. Так что ему до них? Итак, когда кто стращает его через них, он говорит ему: «Убирайся, ищи детей; им страшны маски, а я знаю, что они глиняные и внутри ничего не имеют».
О таком деле ты советуешься. Поэтому если тебе угодно, ради бога, отложи и посмотри сначала на свою подготовку.
Ибо смотри, что и Гектор говорит Андромахе: «Ступай, — говорит, — лучше в дом и тки: „Война же будет заботою мужей, всех, а более всего — моей“».
Так и он сознавал свою собственную подготовку и её неспособность.
К тем, кто читает и беседует ради показухи.
Кем ты хочешь быть, скажи себе сначала; потом уже так делай то, что делаешь. Ведь и во всём остальном мы видим, что так происходит.
Атлеты сначала определяют, кем хотят быть, и потом уже делают последующее. Если [хочет быть] бегуном на длинные дистанции — такая пища, такая прогулка, такое растирание, такие упражнения; если бегуном на стадий — всё это иначе; если пятиборцем — ещё иначе. Так же найдёшь и в ремёслах.
Если плотник — такие у тебя будут [привычки]; если кузнец — такие. Ибо каждое из того, что мы делаем, если мы не относим ни к чему, мы будем делать зря; если же к тому, к чему не должно, — ошибочно.
Затем, есть общая цель и есть частная. Прежде всего — [действовать] как человек. Что в этом содержится? Не как овца, [не]… и кротко, как зверь.
Частная же — относится к занятию каждого и к его выбору. Кифарист — как кифарист, плотник — как плотник, философ — как философ, ритор — как ритор.
Итак, когда ты говоришь: «Приходите и послушайте меня, читающего вам», — посмотри сначала, не делаешь ли ты это зря. Затем, если найдёшь, что относишь к чему-то, посмотри, к тому ли, к чему должно. Хочешь ли принести пользу или быть похваленным?
Тотчас слышишь говорящего: «А мне что до похвалы от толпы?» — и хорошо говорит. Ибо музыканту как музыканту это ни к чему, и геометру.
Итак, хочешь принести пользу? В чём? Скажи и нам, чтобы и мы бежали в твою аудиторию. Теперь, может ли кто принести пользу другим, не будучи сам облагодетельствован? Нет. Ибо к плотничному делу — не плотник, и к сапожному — не сапожник.
Хочешь ли узнать, принёс ли ты себе пользу? Предъяви свои мнения, философ. Каково обещание стремления? Не терпеть неудачу. Каково — избегания?
Не попадать [в беду]. Ну, исполняем ли мы их обещание? Скажи мне правду; если же солжёшь, я скажу тебе: на днях, когда твоих слушателей собралось поменьше и они не рукоплескали тебе, ты вышел униженным; на днях, когда тебя похвалили, ты ходил и всем говорил: «Как я тебе показался?» — «Удивительно, господин, клянусь твоим спасением». — «А как я сказал то?» — «Что именно?» — «Где я описал Пана и нимф». — «Превосходно».
И после этого ты мне говоришь, что ты обращаешься со стремлением и избеганием сообразно природе? Иди, убеждай другого.
А того-то на днях ты разве не хвалил вопреки своему мнению? А того-то сенатора разве не льстил? Хотел бы ты, чтобы твои дети были такими? — Не дай бог.
— Так зачем же ты хвалил и ублажал его? — Способный юноша и восприимчивый к речам. — Откуда это? — Он восхищается мной. — Ты сказал доказательство. Затем, что тебе кажется? Разве эти самые не презирают тебя втайне?
Итак, когда человек, сознающий, что сам не сделал и не замыслил ничего доброго, найдёт философа, говорящего: «Великий ум, простой и непорочный», — что, думаешь, он иное скажет, как не: «Этот нуждается во мне в чём-то?»
Или скажи мне, какое дело великого ума он показал? Вот он общается с тобой столько времени, слышал тебя, беседующего, слышал, читающего. Стал ли он скромнее, обратился ли к себе? Понял ли, в каких зол он находится? Отбросил ли самомнение? Ищет ли того, кто научит?
— Ищет, — говорит. — Того, кто научит, как нужно жить? Нет, глупец: но как нужно выражаться; ибо ради этого и восхищается тобой. Послушай его, что он говорит. «Этот человек пишет очень искусно, гораздо лучше Диона». Это совсем другое дело.
Говорит ли он: «Этот человек стыдлив, этот верен, этот невозмутим»? Если бы и говорил, я сказал бы ему: «Поскольку этот верен, что такое этот верный?» И если бы он не мог сказать, я прибавил бы: «Сначала узнай, что ты говоришь, а потом уже говори».
Итак, будучи в таком дурном состоянии, разинув рот перед хвалителями и считая слушающих тебя, ты хочешь других приносить пользу? «Сегодня меня слушали гораздо больше». — «Да, много». — «Думаю, что пятьсот». — «Пустое, считай их тысячью». — «Диона никогда столько не слушали». — «Откуда ему?» — «И они прекрасно понимают речи».
«Прекрасное, господин, может сдвинуть и камень». Вот речи философа, вот настроение человека, желающего приносить пользу людям; вот человек, слышавший рассуждение, читавший сократические сочинения как сократические, а не как Лисиевы или Исократовы. «Часто я удивлялся, какими речами…» Нет, но «какой речью… это у него глаже».
Разве вы читали их иначе, чем песенки? Если бы вы читали как должно, вы бы не обращали внимания на это, но скорее смотрели бы на то: «Меня же Анит и Мелет могут убить, но повредить не могут» и что «я всегда таков, что не обращаю внимания ни на что моё, кроме разума, который после исследования покажется мне наилучшим».
Поэтому кто когда слышал, что Сократ говорил: «Я знаю и учу»? Но одного он посылал туда, другого сюда. Поэтому они приходили к нему, прося, чтобы он представил их философам, и он отводил и представлял.
Нет, но он присылал и говорил: «Послушай меня сегодня, беседующего в доме Квадрата». Что я буду слушать от тебя? Хочешь мне показать, что ты красиво сочетаешь слова? Ты сочетаешь, человек; и что тебе от этого блага?
«Но похвали меня». Что ты говоришь — «похвали»? Скажи мне «ура» и «превосходно». Вот я говорю. Но если похвала — это то, что философы говорят о том, что находится в категории блага, — за что мне тебя хвалить? Если правильно выражаться — благо, научи меня, и я похвалю.
Что же? Разве должно неприятно слушать таких? Не дай бог. Я и кифариста слушаю не без удовольствия; так неужели ради этого я должен встать и играть на кифаре? Послушай, что говорит Сократ: «Ибо не пристало бы, о мужи, в таком возрасте входить к вам, как мальчику, сочиняющему речи». «Как мальчику», — говорит.
Ибо поистине искусство — подбирать словечки и сочетать их, и, выйдя, красиво прочитать или произнести, и между чтением ввернуть: «Не многие могут следить за этим, клянусь вашим спасением».
Разве философ приглашает на слушание? Не как солнце само привлекает к себе пищу, так и этот привлекает тех, кому будет польза? Какой врач приглашает, чтобы кто-то у него лечился? Хотя теперь я слышу, что и врачи в Риме приглашают; но в моё время их приглашали.
«Приглашаю тебя придти и послушать, что тебе плохо и что ты заботишься о всём больше, чем о том, о чём должно, и что ты не знаешь блага и зла и несчастен и злополучен». Вот прекрасное приглашение. И если речь философа не производит этого впечатления, то мертва и она, и говорящий.
Руф имел обыкновение говорить: «Если у вас есть досуг похвалить меня, я ничего не говорю». Поэтому он говорил так, что каждый из нас, сидя, думал, что кто-то на него донёс: так он касался происходящего, так ставил перед глазами недостатки каждого.
Школа философа — это лечебница, мужи; не должно выходить оттуда с удовольствием, но с болью. Ибо вы приходите не здоровыми, но один — с вывихнутым плечом, другой — с нарывом, третий — со свищом, четвёртый — с головной болью.
И потом я сяду и буду говорить вам умствования и восклицания, чтобы вы, похвалив меня, вышли, один унося плечо таким же, каким принёс, другой — голову в том же состоянии, третий — свищ, четвёртый — нарыв?
Затем, ради этого молодые люди должны отправляться в путешествия, оставлять родителей, друзей, родственников и имущество, чтобы они кричали тебе «ура», когда ты произносишь восклицания? Это ли делал Сократ, Зенон, Клеанф?
Что же? Разве нет увещевательного характера? — Кто же не говорит? Как обличительный, как учительный. Кто же когда‑нибудь называл четвёртым рядом с ними —показной?
Ибо что такое увещевательный? Уметь и одному, и многим показать борьбу, в которой они бьются, и что они заботятся обо всём больше, чем о том, чего хотят. Ибо хотят они того, что ведёт к счастью, но ищут его в другом месте.
Чтобы это произошло, нужно поставить тысячу скамеек и пригласить слушателей, и тебе в красивом платье или плащишке взойти на кафедру и описывать, как умер Ахилл? Перестаньте, ради богов, позорить прекрасные имена и дела, насколько от вас зависит.
Нет ничего более увещевательного, чем когда говорящий показывает слушателям, что он нуждается в них.
Или скажи мне, кто, слушая твоё чтение или беседу, был встревожен о себе или обратился к себе? Или, выйдя, сказал: «Хорошо задел меня философ; не следует больше делать этого»?
Напротив, если ты очень преуспеваешь, он говорит кому-то: «Красиво он описал Ксеркса», другой: «Нет, но битву при Фермопилах». Это ли слушание философа?
О том, что не должно страдать из‑за того, что не в нашей власти.
Чужое, происходящее против природы, пусть не становится для тебя злом. Ибо ты не создан для того, чтобы унижаться вместе с другими или сострадать их несчастью, но чтобы сорадоваться их счастью.
Если же кто-то несчастлив, помни, что он несчастлив по своей вине. Ибо бог создал всех людей для счастья, для благополучия.
Для этого он дал каждому побуждения: одни — собственные, другие — чужие. Что может быть препятствуемо, отнимаемо и принуждаемо — не собственное, а что не может быть препятствуемо — собственное. Сущность же блага и зла, как и подобало тому, кто заботится о нас и отечески о нас промышляет, он поместил в собственное.
— Но я ушёл от такого-то, и он страдает. — Почему же он считал чужие вещи своими? Почему, когда он радовался, глядя на тебя, он не соображал, что ты смертен, что ты склонен к отлучкам? Поэтому он платит наказание за свою глупость.
А ты вместо чего? Зачем ты плачешь о себе? Или и ты не размышлял об этом, но, как никчёмные бабы, ты общался со всем, чему радовался, как будто будешь всегда вместе — с местами, людьми, занятиями? И теперь ты сидишь и плачешь, потому что не видишь тех же людей и не проводишь время в тех же местах.
Ведь ты достоин того, чтобы быть несчастнее ворон и галок, которым можно летать, куда хотят, и перестраивать гнёзда, и переплывать моря, не стеная и не тоскуя по прежнему.
— Да, но они страдают от того, что лишены разума. — Так нам разум дан богами для несчастья и злополучия, чтобы мы пребывали в плаче? Разве все должны быть бессмертными и никто не должен отлучаться? И мы не должны никуда отлучаться, но оставаться, как растения, приросшими к одному месту? А если кто из близких отлучится, мы будем сидеть и плакать, а когда вернётся — плясать и хлопать, как дети?
Неужели мы не отучим себя когда-нибудь от этой груди и не вспомним того, что слышали от философов? Если только мы не слушали их как заклинателей, — что этот мир есть единый город, и сущность, из которой он создан, едина, и что необходимо есть некий круговорот и переход одних на место других, и что одно разрушается, другое возникает, одно остаётся на том же месте, другое движется.
Всё полно друзей — прежде всего богов, а затем и людей, по природе сроднённых друг с другом. И нужно, чтобы одни находились рядом друг с другом, другие расставались; радоваться тем, кто с нами, и не огорчаться расстающимися.
Человек же, сверх того, что по природе великодушен и пренебрегает всем, не зависящим от воли, имеет ещё и то, что он не укоренён и не прирос к земле, но устремляется то к одним местам, то к другим — иногда по необходимости каких-то дел, иногда ради самого созерцания.
Так и с Одиссеем случилось нечто подобное: он увидел многие города и узнал нравы людей. А ещё раньше Геракл обошёл всю вселенную, взирая на наглость людей и на их благочиние: одно изгоняя и очищая, другое вводя взамен.
И однако, сколько, думаешь, он имел друзей в Фивах, сколько в Аргосе, сколько в Афинах, сколько приобрёл, путешествуя? — Он ведь и женился, когда представлялся случай, и рожал детей, и оставлял детей не стеная, не тоскуя, не как сирот оставляя.
Ибо он знал, что никто не сирота, но у всех всегда и непрестанно есть отец, заботящийся.
Ведь он не понаслышке слышал, что Зевс — отец людей; он считал и называл его своим отцом и, взирая на него, делал всё, что делал. Поэтому ему всюду было возможно жить счастливо.
Никогда же нельзя совместить счастье и тоску по отсутствующему. Ибо счастливый должен не нуждаться ни в чём, что хочет, но быть подобным насыщенному: не должно быть в нём ни жажды, ни голода.
— Но Одиссей страдал по жене и плакал, сидя на скалах. — Ты во всём доверяешь Гомеру и его вымыслам? Если же он действительно плакал, то что иное, как не был несчастен? А кто из прекрасных и добрых бывает несчастен?
Поистине, плохо было бы устроено целое, если бы Зевс не заботился о своих согражданах, чтобы они были подобны ему и счастливы. Но нечестиво и нечестно так думать.
Одиссей же, если он плакал и рыдал, не был добрым. Ибо кто же добр, если не знает, кто он? А кто знает это, забыв, что рождённое тленно и что человек не может вечно быть с человеком?
Что же? Стремиться к невозможному — рабское, глупое, свойственное чужому, воюющему с богом, насколько возможно, своими же мнениями.
— Но моя мать стенает, не видя меня.
— Почему же она не выучила этих речей? И я не говорю, что не нужно заботиться о том, чтобы она не плакала, но что не нужно желать чужого во что бы то ни стало.
Скорбь другого — чужое, а моя — моё. Поэтому я совершенно устраню своё, ибо это в моей власти; чужое же попытаюсь, насколько могу, но совершенно не буду пытаться.
Если же нет, я буду воевать с богом, противостать Зевсу, противодействовать ему в целом. А награды за эту войну и непослушание пусть не платят дети детей, но я сам — днём, ночью выскакивая из снов, смятенный, трепеща перед всяким известием, имея свою безмятежность висящей на чужих письмах.
Кто-то пришёл из Рима. «Только бы не случилось чего дурного». А какое зло может случиться с тобой там, где тебя нет? Из Греции. «Только бы не случилось чего дурного». Так для тебя всякое место может быть причиной несчастья. Разве недостаточно тебе быть несчастным там, где ты сам,
но и за морем, и через письма? Так безопасно ли у тебя обстоят дела?
— Что же, если друзья там умрут? — Что же иное, как не то, что смертные умерли? Или как ты хочешь одновременно стареть и не знать смерти никого из любимых?
Не знаешь ли, что в долгом времени необходимо происходит многое и разнообразное: у одного — лихорадка становится сильнее, у другого — разбойник, у третьего — тиран?
Таков окружающий мир, таковы сотоварищи: холода и знои, неумеренная пища, путешествия, плавание, ветры и разнообразные обстоятельства: одного погубили, другого изгнали, третьего отправили в посольство, четвёртого — в поход.
Итак, сиди, трепеща перед всем этим, скорбя, несчастный, злополучный, завися от другого, и не от одного, не от двух, но от бесчисленных тысяч.
Это ты слышал от философов, этому учился? Не знаешь ли, что жизнь есть военная служба? Один должен охранять, другой выходить в разведку, третий и воевать. Невозможно всем быть на одном месте, да и не лучше.
Ты же, оставив исполнять приказания полководца, жалуешься, когда тебе приказывают что-то потяжелее, и не понимаешь, каким ты делаешь войско, насколько от тебя зависит: если все станут подражать тебе, никто не выкопает рва, никто не окружит частоколом, не будет нести ночную стражу, не будет подвергаться опасности, но окажется бесполезным в походе.
Опять же, если ты плывёшь на корабле матросом, занимай одно место и настойчиво держись его; если же нужно взобраться на мачту, не отказывайся; если нужно бежать на нос, не отказывайся. И какой кормчий потерпит тебя? Не выбросит ли он тебя как бесполезную утварь, как помеху и дурной пример для других матросов?
Так и здесь: жизнь каждого есть некая военная служба, и она долгая и разнообразная. Ты должен соблюдать всё по знаку воина и полководца.
Если возможно, угадывая, чего он хочет. Ибо не таков тот полководец, как этот, — ни по силе, ни по превосходству нрава.
Ты поставлен в главном городе, не в каком-то низком месте, но всегда — советник. Не знаешь ли, что такому нужно немного заниматься домашним, а большей частью — отсутствовать, либо начальствуя, либо подчиняясь, либо прислуживая какой-то власти, либо воюя, либо судя? А потом ты хочешь быть привязанным к одним и тем же местам, как растение, и укоренённым?
— Ведь это приятно. — Кто говорит нет? Но и похлёбка приятна, и красивая женщина приятна. Что иное говорят те, кто полагает цель в удовольствии?
Не сознаёшь ли, чьих людей ты издал голос? Эпикурейцев и развратников? Затем, делая их дела и имея их мнения, ты говоришь нам речи Зенона и Сократа? Не отбросишь ли ты как можно дальше чужое, которым ты украшаешься, хотя оно тебе вовсе не подобает?
Или чего иного хотят они, как не спать беспрепятственно и непринуждённо, а встав, на досуге позевать и умыть лицо, потом написать и прочитать, что хотят, потом поболтать о чём-то, получая похвалу от друзей, что бы ни сказали, потом выйти на прогулку и, немного пройдясь, вымыться, потом поесть, потом лечь спать — каким сном, естественно, спят такие — что и говорить, можно догадаться.
Ну-ка, покажи мне и ты своё времяпрепровождение, которого ты тоскуешь, достойное подражания и истины, и Сократа, и Диогена. Что ты хочешь делать в Афинах? Это самое?
Не иное ли что? Так зачем ты называешь себя стоиком? Затем, кто ложно приписывает себе римское гражданство, сурово наказывается; а те, кто ложно приписывает себе столь великое и почтенное дело и имя, должны оставаться безнаказанными?
Но это невозможно. Есть божественный закон, сильный и неотвратимый, который взыскивает величайшие наказания с тех, кто согрешает в величайшем.
Ибо что он говорит? «Кто притворяется тем, что к нему не относится, — тот будет хвастуном, тщеславным. Кто не повинуется божественному управлению, — тот будет низким, рабом, будет скорбеть, завидовать, жалеть и, короче говоря, будет несчастным, будет оплакивать».
Что же? Хочешь, чтобы я ухаживал за тем-то, ходил к его дверям? — Если разум призывает к этому ради отечества, ради родственников, ради людей, — почему бы и не пойти? Но к дверям сапожника ты не стыдишься ходить, когда нужно обуться, и к огороднику, когда нужен салат, а к дверям богатых — когда нужно что-то подобное?
— Да, но сапожника я не уважаю. — Не уважай и богатого. — И огороднику я не льщу. — Не льсти и богатому. Как же мне получить то, что мне нужно?
— Я тебе говорю: ты идёшь, чтобы получить? А не просто, чтобы исполнить то, что тебе подобает?
— Так зачем же я ещё иду? — Чтобы ты пошёл, чтобы ты исполнил дела гражданина, брата, друга.
И помни при этом, что ты пришёл к сапожнику, к зеленщику, который не имеет власти над чем-то великим или почтенным, даже если он продаёт это дорого. Как ты идёшь за салатом: он стоит обол, а не талант.
Так и здесь. Пойти к дверям — дело стоящее; пусть, я пойду. Поговорить так — пусть, я поговорю. Но нужно и руку поцеловать и льстить похвалой. Прочь, это стоит таланта; мне невыгодно, ни городу, ни друзьям — погубить доброго гражданина и друга.
— Но ты покажешься нерадивым, если не добьёшься. — Опять ты забыл, зачем пришёл. Не знаешь ли, что добрый и прекрасный муж ничего не делает ради показа, но ради того, чтобы было сделано хорошо?
— Какая же ему польза от того, что сделано хорошо? — Какая польза тому, кто пишет имя Диона, как должно писать? Само написание. — Значит, никакой награды? — Ты ищешь награды для доброго мужа больше, чем делать прекрасное и справедливое?
На Олимпийских играх никто не ищет ничего иного, но тебе кажется достаточным быть увенчанным на Олимпии. Так тебе кажется малым и ничего не стоящим — быть прекрасным и добрым и счастливым?
При таких делах, введённый богами в этот город и уже обязанный браться за дела мужа, ты тоскуешь по кормилице и бабушке, и сгибают тебя и изнеживают плачущие глупые бабы? Так ты никогда не перестанешь быть ребёнком? Ведь не знаешь, что чем старше тот, кто делает детское, тем смешнее?
В Афинах ты не видел, чтобы кто-то ходил в его дом? — Того, кого я хотел. — И здесь ты хочешь видеть того, кого хочешь — и увидишь; только не низко, не со стремлением или избеганием — и будет тебе хорошо.
Это не в том, чтобы прийти или стоять у дверей, но внутри — в мнениях.
Когда ты пренебрежёшь внешним и не зависящим от воли и ничего из них не будешь считать своим, а только своё — хорошо судить, понимать, побуждаться, стремиться, избегать, — где тогда место лести, где унижения? Что ты ещё тоскуешь о тамошнем покое, о привычных местах?
Подожди немного, и эти станут тебе привычными. Потом, если ты так низко настроен, опять, расставаясь с ними, плачь и стенай.
— Как же мне быть любящим?
— Как благородный, как счастливый; ибо разум никогда не избирает быть низким, ни сокрушаться, ни зависеть от другого, ни жаловаться на бога или человека.
Будь любящим так, чтобы соблюдать это; если же из-за этой любви, какую бы ты ни называл любовью, ты станешь рабом и жалким, то невыгодно быть любящим.
И что мешает любить кого-то как смертного, как склонного к отлучке? Разве Сократ не любил своих детей? Но как свободный, помнящий, что прежде всего должно быть другом богов.
Поэтому он не нарушил ничего подобающего доброму мужу — ни защищаясь, ни будучи приговорён, ни раньше, когда был советником или воином.
Мы же изобилуем всякими предлогами для низости: одни — из-за детей, другие — из-за матери, третьи — из-за братьев.
Но ни из-за кого не следует быть несчастным, но через всех — счастливым, а более всего через бога, создавшего нас для этого.
Ну, разве Диоген никого не любил, он, столь кроткий и человеколюбивый, что ради общего блага людей с радостью принимал столько трудов и телесных лишений?
Но как он любил? Как должно служителю Зевса: одновременно заботясь и подчиняясь богу. Поэтому для него одного вся земля была отечеством, и никакая не была особенной; и когда его взяли в плен, он не тосковал по Афинам, ни по тамошним привычным и друзьям, но и с самими пиратами сходился и пытался их исправлять. А когда был продан, в Коринфе он жил так же, как прежде в Афинах, и если бы ушёл в Перребы, был бы таким же.
Так становится свободным. Поэтому он говорил: «С тех пор как Антисфен освободил меня, я уже не был рабом».
Как он освободил? Послушай, что он говорит: «Он научил меня, что моё и что не моё. Имущество не моё; родные, близкие, друзья, молва, привычные места, занятия — всё это чужое.
— Что же твоё? — Пользование представлениями. Это он показал мне, что я имею беспрепятственным, непринуждённым: никто не может помешать, никто не может принудить пользоваться иначе, чем я хочу.
Кто же ещё имеет надо мной власть? Филипп, Александр, Пердикка, великий царь? Откуда им? Ибо тот, кто должен быть побеждён человеком, гораздо раньше должен быть побеждён вещами».
Тот, над кем не властны ни удовольствие, ни страдание, ни слава, ни богатство, и кто может, когда захочет, плюнув на всё тело, уйти, — чей ещё он раб, кому подчинён?
Если бы он с удовольствием жил в Афинах и был побеждён этим занятием, то всё его дело было бы на волоске, и сильнейший был бы господином опечалить его.
Как, думаешь, он льстил бы пиратам, чтобы они продали его какому-нибудь афинянину, чтобы он увидел когда-нибудь прекрасный Пирей, Длинные стены и Акрополь?
Кто ты, чтобы это увидеть, раб? Раб и низкий; и что тебе от этого?
— Нет, свободный. — Покажи, как свободный. Вот тебя схватил некто, кто уводит тебя от привычного занятия, и говорит: «Ты мой раб: ибо в моей власти помешать тебе жить как хочешь, в моей власти отпустить тебя, унизить; когда захочу, ты опять будешь радоваться и в восторге пойдёшь в Афины».
Что ты скажешь этому, порабощающему тебя? Какой выкуп ты ему дашь? Или ты вовсе не смотришь ему в глаза, но, оставив все эти рассуждения, умоляешь, чтобы тебя отпустили?
Человек, в тюрьму нужно идти с радостью, с поспешностью, опережая уводящих. Затем, ты не хочешь жить в Риме, тоскуешь по Греции? Когда же нужно будет умереть, и тогда ты будешь оплакивать, что не увидишь Афин и не пройдёшься в Ликее?
Для этого ты путешествовал? Ради этого искал встречи с кем-то, чтобы получить от него пользу? Какую пользу? Чтобы разбирать силлогизмы изобретательнее или проходить гипотетические? И по этой причине ты оставил брата, родину, друзей, близких, чтобы, научившись этому, вернуться? Так что ты путешествовал не ради устойчивости, не ради безмятежности, не чтобы, став неуязвимым, ни на кого больше не роптать, никого не обвинять, чтобы никто тебя не обижал, и так сохранять отношения беспрепятственно?
Прекрасную ты снарядил эту торговлю — силлогизмы, превратные и гипотетические; если хочешь, сядь на площади и вывесь объявление, как торговцы снадобьями.
Не откажешься ли и от того, что выучил, чтобы не опорочить учения как бесполезные? Что плохого сделала тебе философия? Чем обидел тебя Хрисипп, что ты на деле сам показываешь его труды бесполезными? Разве тебе не довольно было тех зол, которые были там причинами для скорби и печали, даже если бы ты не путешествовал, но ты прибавил их больше?
Если у тебя появятся другие привычные люди и друзья, у тебя будет больше поводов для плача; если ты привяжешься к другой стране. Так зачем ты живёшь? Чтобы набирать печали одни за другими, из-за которых ты несчастен?
И ты называешь это любовью? Какой, человек, любовью? Если это благо, оно не бывает причиной никакого зла; если зло, мне нет дела до него, ибо я создан для благ, а не для зол.
Каково же упражнение для этого? Прежде всего — самое главное и сразу же, как на пороге: когда ты привязываешься к чему-то, пусть это будет ни к чему не отъемлемому, но к чему-то такого рода, как горшок, как стеклянная чаша, чтобы, когда она разобьётся, ты, помня, не был встревожен.
Так и здесь: если ты целуешь своё дитя, или брата, или друга, никогда не отдавайся представлению полностью и не позволяй наслаждению заходить так далеко, как оно хочет, но удерживай, препятствуй, как те, кто стоит позади триумфаторов и напоминает им, что они люди.
Нечто подобное напоминай и себе: что ты любишь смертное, что ты любишь ничто из своего. На настоящее время оно тебе дано, не безотъемлемо и не навсегда, но как смоква, как виноградная гроздь — в определённое время года; если же зимой ты тоскуешь по ней, ты глуп. Так и если ты тоскуешь по сыну или другу тогда, когда это тебе не дано, знай, что ты тоскуешь по зимней смокве. Ибо как зима относится к смокве, так всякое стечение обстоятельств из целого относится к тому, что при нём уничтожается. И далее, в самом том, чему ты радуешься, прилагай к себе противоположные представления. Что плохого, целуя дитя и лепеча, сказать: «Завтра ты умрёшь», а другу: «Завтра ты отлучишься, или я, и мы больше не увидим друг друга?»
— Но это зловещие слова. — И некоторые заклинания тоже, но поскольку они полезны, я не обращаю внимания; лишь бы приносили пользу. А ты называешь зловещими что-то иное, кроме того, что обозначает что-то дурное? Зловещи — трусость, зловеще — низость, печаль, скорбь, бесстыдство: эти имена зловещи. Однако и их не следует бояться произносить ради сохранения вещей.
Ты же называешь зловещим слово, означающее некое естественное событие? Назови зловещим и то, что колосья жнут: ибо это означает гибель колосьев, но не мира. Назови зловещим и листопад, и превращение смоквы в сушёную смокву, и из винограда — в изюм.
Ибо всё это — перемены прежнего в иное: не гибель, но некая определённая домостроительность и управление. Такова и отлучка, и небольшая перемена.
Такова и смерть — большая перемена из ныне существующего не в несуществующее, но в то, чего теперь нет.
— Так меня больше не будет? — Тебя не будет, но будет нечто иное, в чём теперь мир нуждается. Ибо и ты родился не тогда, когда ты захотел, но когда мир имел нужду.
Поэтому прекрасный и добрый, помня, кто он и откуда пришёл и кем создан, занят только тем, как исполнить своё место в порядке и послушании богу.
«Ещё хочешь, чтобы я был? — Как свободный, как благородный, как ты захотел: ибо ты сделал меня беспрепятственным в том, что моё.
Но ты больше не нуждаешься во мне? — Хорошо тебе; до сих пор я оставался ради тебя, не ради другого, и теперь, повинуясь тебе, ухожу».
«Как уходишь?» — Опять как ты захотел, как свободный, как твой служитель, как сознающий твои повеления и запрещения.
Пока я пребываю в твоём, кем ты хочешь меня быть? Начальником или частным лицом, советником или рядовым, воином или полководцем, учителем или домовладыкой? Какую бы должность и звание ты ни вверил мне, как говорит Сократ, я скорее десять тысяч раз умру, чем оставлю её.
Где же ты хочешь, чтобы я был? В Риме, в Афинах, в Фивах или на Гьярах? Только помни обо мне там.
Если ты пошлёшь меня туда, где нет для людей образа жизни сообразного природе, я уйду не как непокорный тебе, но как бы ты дал мне знак к отступлению: я не покидаю тебя; не дай бог; но сознаю, что ты не нуждаешься во мне. Если же даётся образ жизни по природе, я не буду искать иного места, кроме того, где я нахожусь, или иных людей, кроме тех, с кем я».
Пусть это будет под рукой и ночью, и днём: это писать, это читать; об этом вести беседы — сам с собой и с другим: «Не можешь ли ты мне помочь в этом?» И опять подходить к одному и другому.
Затем, если случится что-то из нежелательного, тотчас первым делом это облегчит тебя, что оно не было неожиданным.
Ибо великая помощь во всём — «я знал, что родил смертного». Так ты скажешь: «я знал, что я смертен», «знал, что я склонен к отлучке», «знал, что я могу быть изгнан», «знал, что я предназначен к тюрьме». Затем, если ты обратишься к себе и поищешь место, из которого произошло случившееся, тотчас вспомнишь: «Из вещей, не зависящих от воли, не моих: что тебе до того?» Затем, самое главное: «Кто же это послал?» Начальник или полководец, город, закон города. «Так дай же: ибо я всегда должен повиноваться закону во всём».
Затем, когда представление угрызает тебя (это не в твоей власти), сражайся разумом, побеждай его, не давай ему усиливаться и продвигаться дальше, придумывая, что хочет и как хочет.
Если ты на Гьярах, не воображай себе жизнь в Риме и те удовольствия, которые были там при жизни, и те, которые были бы, если бы ты вернулся; но там напрягайся, чтобы живущему на Гьярах жить на Гьярах мужественно. А если ты в Риме, не воображай жизнь в Афинах, но заботься только о тамошней.
Затем, вместо всех прочих удовольствий введи то, которое от сознания, что ты повинуешься богу, что не на словах, а на деле исполняешь [дела] прекрасного и доброго.
Ибо как велико — суметь сказать себе: «Теперь то, что другие в школах торжественно вещают и кажется, что говорят парадоксально, это я исполняю; и они, сидя, толкуют мои добродетели и обо мне рассуждают и меня славят.
И этого Зевс захотел, чтобы я сам получил доказательство от себя, и чтобы сам он узнал, есть ли у него воин, какой должно, гражданин, какой должно, и чтобы выдвинуть меня свидетелем перед другими людьми о не зависящем от воли. Смотрите: вы напрасно боитесь, понапрасну желаете того, чего желаете. Не ищите блага вовне, ищите в себе; иначе не найдёте.
Ради этого он теперь ведёт меня сюда, теперь посылает туда, показывает меня людям бедным, без власти, больным; посылает на Гьяры, вводит в темницу. Не из ненависти — не дай бог; кто же ненавидит лучшего из своих слуг? И не по небрежению, раз он не пренебрегает ничем самым малым, но упражняя и используя как свидетеля для других.
Будучи поставлен на такое служение, я ещё забочусь, где я, или с кем, или что обо мне говорят? Не устремлён ли я весь к богу и его повелениям и приказаниям?»
Имея это всегда в руках, и сам с собой упражняясь, и делая под рукой, ты никогда не будешь нуждаться в утешителе, в подкрепляющем.
Ибо постыдно не то, что нечего есть, но то, что нет разума, достаточного для бесстрашия и безболезненности.
Если же ты однажды приобретёшь безболезненность и бесстрашие, будет ли тогда ещё какой-то тиран, или телохранитель, или цезарианцы, или военный трибун кусать тебя, или те, кто приносит жертвы на Капитолии по случаю назначения на должности, — тебя, получившего столь великую власть от Зевса?
Только не выставляй её напоказ и не хвастайся ею, но делом показывай; если же никто не замечает, будь доволен сам, будучи здоровым и счастливым.
К тем, кто отступает от того, что наметил.
Рассмотри, из того, что ты наметил вначале, чего ты достиг, а чего нет, и как ты радуешься, вспоминая об одном, и огорчаешься о другом; и если возможно, восстанови и то, в чём ты поскользнулся.
Ибо не следует падать духом тем, кто ведёт величайшую борьбу, но нужно принимать и удары: ибо борьба идёт не за борьбу и панкратион, где и достигшему, и не достигшему можно быть и величайшей цены, и малой, и, клянусь Зевсом, можно быть и удачливейшим, и злополучнейшим, но [борьба] за само счастье и блаженство.
Что же? Даже если мы здесь выбьемся из сил, никто не мешает снова бороться, и не нужно ждать другого четырёхлетия, чтобы наступили другие Олимпийские игры, но тотчас, восстановив и возвратив себя и проявив ту же готовность, можно бороться; и если снова выбьешься из сил, снова можно, и если однажды победишь, ты подобен тому, кто никогда не выбивался из сил.
Только не начинай по привычке делать это с удовольствием; и потом, как плохой атлет, ты будешь ходить по кругу, побеждённый, подобный перепелам, избегающим боя.
— Меня побеждает представление о хорошенькой девушке. Что ж? Разве на днях я не был побеждён? — У меня возникает желание порицать кого-то. Ведь на днях я не порицал?
Так ты говоришь нам, как будто вышел без ущерба, словно кто-то сказал бы врачу, запрещающему мыться: «Ведь на днях я не мылся?» Если врач может сказать ему: «Ну, помывшись, что ты потерпел? Не схватил ли лихорадку?
Не болела ли голова?» И ты, порицая на днях кого-то, разве не совершил дело злонравия? Не пустословия? Не укрепил ли этой привычки, подкладывая ей её собственные дела? А будучи побеждён девушкой, ты ушёл без ущерба? Так зачем ты говоришь о днях?
Следовало бы, думаю, помня, как рабы [помнят] побои, воздерживаться от тех же ошибок.
Но это не одно и то же: там боль вызывает память, а в ошибках — какая боль, какой ущерб? Когда же ты приучился избегать дурного поступка?
К тем, кто боится бедности.
Не стыдно ли тебе быть трусливее и подлее беглых рабов? Как они, убегая, оставляют господ — на какие поля надеясь, на каких слуг? Не прихватив ли немного на первые дни, потом по суше или по морю несутся, изобретая одно за другим средство для пропитания?
И кто когда‑либо избеглых рабов умер с голоду? Аты дрожишь, как бы тебе не не хватило необходимого, и ночи напролёт не спишь.
Несчастный, ты так слеп и не видишь пути, куда ведёт нужда в необходимом? Куда же она ведёт? Туда же, куда и лихорадка, куда и упавший камень, — к смерти. Разве ты сам не говорил это часто товарищам, разве не читал многого такого, не писал? Сколько раз ты хвастался, что, по крайней мере, к смерти относишься равнодушно?
— Да, но и мои будут голодать. — Что же? Разве и их голод ведёт не туда же? Разве не в то же место схождение?
Разве не одно и то же низ? Не хочешь ли ты смело смотреть туда, куда должны сойти и богатейшие, и величайшие начальники, и сами цари и тираны, а ты, голодая (если так случится), а они — лопаясь от несварения и пьянства?
Какого нищего ты когда‑либо видел, чтобы он не был старым? А кого — не глубоким старцем? Но мерзнущие ночами и днями, и брошенные на земле, и питающиеся только самым необходимым, они близки к тому, чтобы даже не мочь умереть; а ты, целый человек, имея руки и ноги, так боишься голода? Разве не можешь черпать воду, писать, быть воспитателем, сторожить чужую дверь? — Но позорно прийти к такой необходимости. — Узнай сначала, что такое позор, и тогда говори нам, что ты философ. А теперь не терпи, даже если кто другой скажет тебе.
Позорно ли для тебя то, что не твоё дело, в чём ты не виноват, что случилось с тобой иначе, как головная боль, как лихорадка? Если твои родители были бедны, или были богаты, но оставили других наследников и при жизни ничем не помогают, — это для тебя позор?
Этому ты учился у философов? Разве ты никогда не слышал, что позорное достойно порицания, а достойное порицания достойно быть порицаемым? За не своё дело, которое он сам не сделал?
Ты сделал это, что отец таков? Или тебе можно его исправить? Дано ли тебе это? Что же? Должен ли ты хотеть того, что не дано, или стыдиться, не достигая этого?
Так ты привык, философствуя, смотреть на других и ничего не надеяться от себя?
Поэтому стенай и плачь, и ешь в страхе, как бы завтра не остаться без пищи; дрожи за своих рабов, как бы не украли, не убежали, не умерли.
Так живи и никогда не переставай, ты, который только по имени приблизился к философии и насколько от тебя зависит, опозорил её учения, показав их бесполезными и негодными для тех, кто их принимает; ты никогда не стремился к устойчивости, безмятежности, бесстрастию; ты не ухаживал ни за кем ради этого, но ради силлогизмов — за многими; ты никогда не исследовал сам с собой эти представления: «Могу ли я вынести или нет?
Что мне остаётся?» Но как будто всё у тебя хорошо и безопасно, ты занимался последним разделом — о непогрешимости, чтобы иметь непогрешимость в чём? В трусости, в подлости, в восхищении богатыми, в неисполнимом стремлении, в избегании, которое попадает в беду? О безопасности этого ты заботился.
Не следовало ли сначала приобрести [нечто] от разума, а потом уже обеспечивать безопасность? И какого ты видел, кто строил бы стену вокруг ничего, не обводя её оградой? Какой привратник ставится не у дверей?
Но ты упражняешься уметь доказывать: что? Упражняешься не колебаться из‑засофизмов: от чего?
Покажи мне сначала, что ты охраняешь, что меряешь или что взвешиваешь; потом уже показывай весы или меру.
Или до каких пор ты будешь мерить золу? Не это ли тебе нужно показывать — что делает людей счастливыми, что заставляет их дела идти как они хотят, из‑зачего не должно ни на кого роптать, никого не обвинять, повиноваться управлению целого? Это мне показывай.
«Вот показываю, — говорит, — я разберу тебе силлогизмы». — Это мерило, раб; а измеряемое — не оно.
За это ты теперь платишь наказание за то, что пренебрёг философией: ты дрожишь, не спишь по ночам, советуешься со всеми; и если твои решения не должны нравиться всем, ты считаешь, что плохо посоветовался.
Затем ты боишься голода, как тебе кажется. Но ты не голода боишься, а боишься, как бы не иметь повара, как бы не иметь другого, кто купит провизию, другого, кто обует, другого, кто оденет, других, кто разотрёт, других, кто будет сопровождать, чтобы в бане, раздевшись и вытянувшись, как распятые, тебя растирали туда и сюда, потом тренер, подойдя, скажет: «Перевернись, дай бок, возьми его голову, подставь плечо»; потом, придя из бани домой, ты закричишь: «Никто не подаёт есть?», потом «уберите столы», «вытри». Этого ты боишься, — как бы не жить жизнью больного? А жизнь здоровых узнай: как живут рабы, как работники, как истинно философствующие, как жил Сократ — он и с женой и детьми, — как Диоген, как Клеанф, одновременно занимаясь и черпая воду.
Если ты захочешь иметь это, ты будешь иметь везде и будешь жить смело. На что? На то, чему одному можно доверять: на верное, беспрепятственное, неотъемлемое — то есть на твой собственный выбор.
Почему же ты сделал себя таким бесполезным и негодным, что никто не хочет принять тебя в дом, никто не хочет о тебе позаботиться? Но целый и полезный сосуд, выброшенный наружу, всякий, найдя, поднимет и сочтёт прибылью, а тебя — никто, но всякий — убытком.
Так ты не можешь быть полезен даже как собака или петух. Так зачем ты ещё хочешь жить, будучи таким?
Боится ли добрый муж, как бы ему не стало недоставать пропитания? Слепым не недостаёт, хромым не недостаёт; неужели недостанет доброму мужу? И хорошему воину не недостаёт плательщика жалованья, ни работнику, ни сапожнику; неужели доброму недостанет?
Так бог пренебрегает своими достижениями, служителями, свидетелями, которых одних он использует как примеры для необразованных, что он есть и что он хорошо управляет целым и не пренебрегает человеческими делами, и что для доброго мужа нет зла ни при жизни, ни при смерти?
— Что же, когда он не доставляет пропитания? — Что иное, как не то, что добрый полководец дал мне знак к отступлению? Я повинуюсь, следую, славя вождя, воспевая его дела.
Ибо я пришёл, когда ему было угодно, и уйду опять, когда ему будет угодно; и пока я жив, это было моим делом — воспевать бога и самому при себе, и перед одним, и перед многими.
Он не даёт мне много, не изобильно; он не хочет, чтобы я нежился. Ибо и Гераклу, своему сыну, он не давал, но другой царствовал в Аргосе и Микенах, а тот подчинялся, трудился и упражнялся.
И Еврисфей был тем, кем был, не царём ни Аргоса, ни Микен, который и сам над собой не властен; а Геракл был владыкой и вождём всей земли и моря, очистителем от несправедливости и беззакония, вводителем справедливости и благочестия; и это он делал и нагой, и один.
А Одиссей, когда был выброшен после кораблекрушения, разве его нужда унизила, разве сломила? Но как он пошёл к девушкам просить необходимое, чего, как кажется, постыднее всего просить у другого? Как лев, вскормленный в горах. На что надеясь?
Не на славу, не на деньги, не на власти, но на свою собственную силу — то есть на мнения о том, что в нашей власти и что не в нашей власти.
Ибо это одно делает людей свободными, беспрепятственными, поднимает шею униженных, заставляет смотреть прямо в глаза богатым и тиранам.
И это был дар философа; а ты не выйдешь смело, но будешь трепетать из‑заодежонок и серебряных вещей? Несчастный, так ты потерял всё время до сих пор?
— Что же, если я заболею? — Ты будешь болеть хорошо. — Кто меня вылечит? — Бог, друзья. — Я буду страдать в постели. — Но как муж. — У меня не будет удобного помещения. — Разве ты не будешь болеть в удобном? — Кто мне приготовит еду? — Те, кто и другим: как Ман, ты будешь болеть. — А чем кончится болезнь?
— Чем иным, как смерть? Разве ты думаешь, что главное из всех зол для человека, и подлости и трусости, — не смерть, а скорее страх смерти?
Итак, в этом упражняйся, к этому пусть будут направлены все речи, упражнения, чтения, и ты узнаешь, что только так освобождаются люди.
КНИГА 4.
...
О свободе.
Свободен тот, кто живёт как хочет, кого нельзя ни принудить, ни воспрепятствовать, ни принудить силой, чьи побуждения беспрепятственны, стремления — достигающи, избегания — не попадающие [в беду].
Кто же хочет жить, ошибаясь? — Никто. — Кто хочет жить, будучи обманываемым, опрометчивым, несправедливым, распущенным, недовольным, низким?
— Никто. — Значит, никто из порочных не живёт как хочет; следовательно, не свободен.
Кто же хочет жить скорбя, страшась, завидуя, жалея, стремясь и не достигая, избегая и попадая [в беду]?
— Никто. — Итак, есть ли у нас кто-то из порочных безболезненный, бесстрашный, не попадающий [в беду], не терпящий неудачу? — Никого. — Значит, никто не свободен.
Если кто-то, будучи дважды консулом, услышит это, то, если ты прибавишь: «Но ты ведь мудр, это тебя не касается», — он простит тебя.
Если же ты скажешь ему правду: «Ты ничем не отличаешься от трижды проданных рабов, чтобы и самому не быть рабом», — чего иного тебе следует ожидать, кроме побоев?
«Как же я раб? — говорит. — Мой отец свободен, мать свободна, никто не имеет моей купчей; я и сенатор, и друг Цезаря, и был консулом, и имею много рабов».
Во-первых, о лучший сенатор, возможно, и твой отец был рабом той же рабской зависимости, и мать, и дед, и все предки до них.
Если же они и были в высшей степени свободны, что тебе до того? Ведь если они были благородны, а ты подл; они бесстрашны, а ты труслив; они сдержанны, а ты распущен?
— И что же, — говорит, — это относится к тому, чтобы быть рабом? — Разве тебе не кажется, что делать что-то против воли, по принуждению, со стенаниями — это свойственно рабу?
— Пусть так, — говорит. — Но кто может принудить меня, кроме владыки всех — Цезаря?
— Итак, ты сам признал одного господина над собой. А что он, как ты говоришь, общий для всех, — пусть это тебя не утешает, но знай, что ты раб из большого дома.
Так и никополиты имеют обыкновение восклицать: «Клянусь счастьем Цезаря, мы свободны».
Однако, если хочешь, оставим пока Цезаря; скажи мне вот что: не влюблялся ли ты когда-нибудь в кого-то? В девушку, в мальчика, в раба, в свободного?
— Ну и что же это относится к тому, чтобы быть рабом или свободным?
— Разве тебе никогда не приказывала возлюбленная что-то, чего ты не хотел? Разве ты никогда не льстил своему рабу? Разве ты никогда не целовал его ног? Однако если бы кто принудил тебя целовать ноги Цезарю, ты счёл бы это оскорблением и чрезмерной тиранией.
Так что же иное есть рабство? Разве ты никогда не уходил ночью, куда не хотел? Не тратил, сколько не хотел? Не говорил чего-то со стенаниями и воплями, не терпел брани, не бывал заперт?
Но если ты стыдишься признаваться в своём, посмотри, что говорит и делает Фрасонид, который отслужил столько походов, сколько, пожалуй, и ты не служил: во-первых, он выходит ночью, когда даже Гет не смеет выйти, а если бы тот был принуждён им, он вышел бы с великими криками и оплакивая горькое рабство.
Затем, что он говорит? «Меня, — говорит, — поработила презренная девчонка, та, кого ни один из врагов никогда [не победил]».
Несчастный, который даже раб девчонки, и притом презренной! Так зачем ты ещё называешь себя свободным? Зачем выставляешь напоказ свои походы?
Затем он просит меч и гневается на того, кто по доброй воле не даёт, и посылает дары ненавидящей, и умоляет, и плачет; а когда немного повезёт, гордится; но и тогда как?
…ни желать, ни бояться — это не свобода.
Посмотри же на животных, как мы пользуемся понятием свободы.
Львов содержат ручными, запирая, и кормят, и некоторые водят их с собой. И кто скажет, что этот лев свободен? Не так ли, чем мягче он живёт, тем более рабски? Кто из львов, получив чувство и разум, захотел бы быть одним из этих львов?
Ну, а эти птицы, когда их ловят и содержат взаперти, что они терпят, стремясь убежать? И некоторые из них скорее погибают от голода, чем выносят такой образ жизни; те же, что выживают, едва и с трудом, чахнут, и если найдут хоть какую-то щель, вылетают. Так они стремятся к естественной свободе, к независимости и беспрепятственности.
И что тебе здесь зла? — «Что ты говоришь? Я создан летать, куда хочу, жить под открытым небом, петь, когда хочу; ты лишаешь меня всего этого и говоришь: "Что тебе зла?"»
Поэтому мы назовём свободными только тех, кто не выносит плена, но как только пойман, тотчас умирает и так избегает [плена].
Так и Диоген где-то говорит, что единственное средство к свободе — легко умирать, и пишет персидскому царю: «Ты не можешь поработить город афинян, — говорит, — не более чем рыб».
«Как же? Ведь я их поймаю?» — «Если поймаешь, — говорит, — они тотчас, покинув тебя, уйдут, как рыбы». Ведь и из них, кого ты поймаешь, умирает; а если эти, будучи схваченными, умирают, какая тебе польза от твоей подготовки?
Это голос свободного мужа, который серьёзно исследовал дело и, как должно, нашёл [решение]. Если же ты ищешь в другом месте, а не там, где оно есть, что удивительного, если ты никогда его не находишь?
Раб тотчас молится, чтобы его отпустили на свободу. Почему? Думаете, из желания дать деньги сборщикам двадцатой доли? Нет, но потому что он представляет, что до сих пор из-за того, что он не добился этого, ему препятствуют и он неблагополучен.
«Если меня отпустят, — говорит, — тотчас всё пойдёт хорошо, я ни на кого не обращаю внимания, говорю со всеми как равный и подобный, хожу куда хочу, прихожу откуда хочу и куда хочу».
Затем он получает свободу, и тотчас, не имея, где поесть, ищет, кому бы польстить, у кого бы пообедать; затем либо работает телом и терпит ужаснейшее, и если получает какое-то место, попадает в рабство гораздо более тяжкое, чем прежнее; либо, разбогатев, человек, не знающий прекрасного, влюбляется в девушку и, несчастный, оплакивает и тоскует по рабству.
«Что же мне было плохо? Другой одевал меня, другой обувал, другой кормил, другой ухаживал за мной в болезни; я немного прислуживал ему. Теперь же, несчастный, что я терплю, служа многим вместо одного?»
Однако, — говорит, — если я получу кольца, тогда я буду жить благополучнейше и счастливейше. Во-первых, чтобы получить [их], он терпит, чего достоин; затем, получив, опять то же.
Потом говорит: «Если я пойду на военную службу, я избавлюсь от всех зол». Он идёт в военную службу, терпит всё, что [терпит] битый плетьми, и не меньше просит второй поход и третий.
Затем, когда он достигнет самой вершины и станет сенатором, тогда-то он и становится рабом, приходя в собрание, тогда он служит самую прекрасную и блестящую рабскую службу.
[Он должен учиться] не для того, чтобы быть глупцом, но чтобы узнать, что говорил Сократ, что есть каждая из вещей, и не применять наугад общие понятия к частным сущностям.
Ибо это причина всех зол для людей — неумение применять общие понятия к частному.
Мы же, разные люди, думаем по-разному: один — что он болен, — нет, но что он не умеет применять понятия; другой — что он беден; третий — что у него тяжёлый отец или мать; четвёртый — что Цезарь не милостив. Это одно и только одно — неумение применять понятия.
Ведь у кого нет понятия о зле, что оно вредно, что его следует избегать, что всячески нужно от него избавляться? Понятие не противоречит понятию, но когда дело доходит до применения.
Так что же есть это зло, вредное и избегаемое? Он говорит: «Не быть другом Цезаря». — Он уклонился, отпал от применения, мучается, ищет то, что не относится к поставленному [вопросу]; ибо, став другом Цезаря, он ничуть не менее не достиг искомого.
Что же ищет всякий человек? Быть устойчивым, быть счастливым, делать всё как хочет, не быть останавливаемым, не быть принуждаемым. Когда же он станет другом Цезаря, перестанет ли он быть останавливаемым, перестанет ли быть принуждаемым, будет ли устойчив, будет ли благополучен? У кого нам спросить? Кого имеем более достоверного, чем самого того, кто стал другом?
Выйди на середину и скажи нам: когда ты спал безмятежнее — теперь или до того, как стал другом Цезаря? Тотчас слышишь: «Перестань, ради богов, издеваться над моей судьбой; ты не знаешь, что я терплю, несчастный; мне и сон не идёт, но один приходит и говорит, что он уже проснулся, уже выходит; потом тревоги, потом заботы».
Ну, а когда ты обедал с большим удовольствием — теперь или прежде? Послушай его и об этом, что он говорит: если его не приглашают, он мучается; если же приглашают, он обедает как раб у господина, всё время следя, не сказать или не сделать чего глупого. И что, думаешь, он боится? Как бы его не высекли, как раба? Откуда ему такая удача? Но, как подобает такому мужу, другу Цезаря, — как бы не потерять голову.
Когда же ты мылся безмятежнее? Когда упражнялся с большим досугом? Вообще, какую жизнь ты предпочитал вести — теперешнюю или ту?
Могу поклясться, что никто не настолько бесчувственен или бесстыден, чтобы не оплакивать свои бедствия, чем более он [Цезарю] друг.
Итак, когда ни так называемые цари не живут как хотят, ни друзья царей, — кто же ещё свободен? Ищи и найдёшь. Ибо ты имеешь от природы побуждения к нахождению истины. Если же ты сам не способен, идя по этим простым [путям], найти последующее, послушай тех, кто искал.
Что они говорят? Кажется ли тебе свобода благом? — Величайшим. — Может ли кто, получив величайшее благо, быть несчастным или плохо себя чувствовать? — Нет. — Итак, всех, кого ты видишь несчастными, неблагополучными, скорбящими, смело объявляй несвободными. — Объявляю.
— Итак, от купли и продажи и подобного разряда в имуществе мы уже отказались. Ибо если ты правильно согласился с этим, то, будь то великий царь, несчастный, не будет свободным, будь то малый, будь консул или дважды консул. — Пусть так.
— Ответь мне ещё на это: кажется ли тебе свобода чем-то великим, благородным и достойным? — Как же иначе? — Можно ли, получив нечто столь великое, достойное и благородное, быть низким? — Нельзя.
— Итак, когда ты видишь кого-то подчинённого другому или льстящего вопреки своему мнению, смело говори, что он не свободен; и не только если он делает это ради обеда, но и ради наместничества, ради консульства. Но тех, кто делает это ради малого, называй мелкими рабами, а этих, как они того заслуживают, — великими рабами.
— Пусть так. — Кажется ли тебе свобода чем-то самовластным и независимым? — Как же иначе? — Итак, того, кого другой может остановить и принудить, смело называй несвободным.
И не смотри мне на его дедов и прадедов, и не ищи купчей и продажи; но если услышишь, как он говорит изнутри и со страстью: «Господин», — даже если двенадцать ликторов идут впереди, называй его рабом; если услышишь, как он говорит: «Несчастный я, что я терплю», — называй рабом; если вообще увидишь его плачущим, жалующимся, неблагополучным — называй рабом в пурпурной одежде.
Если же он ничего такого не делает, ещё не называй его свободным, но узнай его мнения: нет ли в них принудительного, препятствующего, делающего неблагополучным; и если найдёшь такое, называй его рабом, имеющим отсрочку на Сатурналиях; говори, что его господин в отлучке; потом он придёт, и ты узнаешь, что он терпит.
— Кто придёт? — Всякий, кто имеет власть над тем, чего кто-то желает, чтобы приобрести это или отнять.
— Значит, у нас много господ? — Так. Ибо вещи мы имеем господами раньше них; их много. Поэтому необходимо, чтобы и те, кто имеет власть над какой-то из них, были господами. Ведь никто не боится самого Цезаря, но смерти, изгнания, отнятия имущества, тюрьмы, бесчестия. И никто не любит Цезаря, если только он не стоит многого, но мы любим богатство, трибунат, претуру, консульство. Когда мы любим и ненавидим и боимся этого, необходимо, чтобы те, кто имеет над этим власть, были нашими господами. Поэтому мы поклоняемся им как богам: ибо мы понимаем, что то, что имеет власть над величайшей выгодой, божественно; затем мы подчиняемся плохо: «Этот имеет власть над величайшей выгодой, божественно». Необходимо, чтобы и вытекающее из этого было плохо приложено.
Так что же делает человека беспрепятственным и самовластным? Богатство не делает, ни консульство, ни наместничество, ни царство, но нужно найти нечто иное.
Что же в письме делает беспрепятственным и беспрепятственным? — Знание письма. — А в игре на кифаре? — Знание игры на кифаре. — Значит, и в жизни — знание жизни.
Так, в общем, ты слышал; рассмотри же это и на частностях. Того, кто стремится к чему-то из того, что находится во власти других, возможно ли быть беспрепятственным? — Нет. — Возможно ли быть беспрепятственным? — Нет.
— Значит, не свободным. Итак, смотри: неужели мы не имеем ничего, что было бы только в нашей власти, или всё, или одно в нашей власти, а другое — во власти других?
— Как ты говоришь? — Тело, когда ты хочешь, чтобы оно было целым, в твоей ли власти или нет? — Не в моей. — А быть здоровым? — И это нет. — А быть красивым? — И это нет. — А жить и умереть? — И это нет. — Итак, тело — чужое, подвластно всякому более сильному.
— Пусть так. — А поле в твоей власти иметь, когда хочешь, сколько хочешь и какое хочешь? — Нет. — А рабов? — Нет. — А одежду? — Нет. — А дом? — Нет. — А лошадей? — Ничего из этого. — А если хочешь, чтобы твои дети жили во что бы то ни стало, или жена, или брат, или друзья, — в твоей ли власти? — И это нет.
— Так неужели у тебя нет ничего самовластного, что было бы только в твоей власти, или есть нечто такое? — Не знаю. — Смотри же так и рассмотри это.
— Может ли кто заставить тебя согласиться с ложью? — Никто. — Итак, в области согласия ты беспрепятственен и неудержим.
— Пусть так. — Ну, а побудиться к тому, чего не хочешь, может ли кто принудить тебя? — Может. Ибо когда он угрожает мне смертью или оковами, он принуждает меня побуждаться. — Если же ты пренебрегаешь смертью и оковами, ещё ли ты обращаешь на него внимание?
— Нет. — Итак, пренебрегать смертью — твоё ли дело или нет? — Моё. — Значит, и побуждаться — твоё или нет? — Пусть будет моим. — А отвращаться — чьё?
— Твоё и это. — Что же, если я, побудившись прогуляться, он помешает мне? — Что он помешает в тебе? Уж не согласие ли? — Нет, но тело. — Да, как камень. — Пусть так, но я уже не гуляю.
— Кто же сказал тебе, что прогулка — твоё беспрепятственное дело? Я ведь говорил, что беспрепятственно только побуждение; а где нужда в теле и его содействии, ты давно слышал, что это не твоё.
— Пусть так. — А стремиться к тому, чего не хочешь, может ли кто принудить тебя? — Никто. — А преднамереваться, или предпринимать, или вообще пользоваться встречающимися представлениями?
— И это нет; но стремящемуся он помешает достичь того, к чему я стремлюсь. — Если ты стремишься к чему-то из твоего и беспрепятственного, как он тебе помешает? — Никак. — Кто же говорит тебе, что стремящийся к чужому беспрепятственен?
— Так не стремиться ли к здоровью? — Никак, и ни к чему другому чужому.
Ибо что не в твоей власти приготовить или сохранить, когда хочешь, то чужое. Держись от него подальше не только руками, но гораздо прежде — стремлением; если же нет, ты предал себя в рабство, подставил шею, [и] если ты восхищаешься чем-то не своим, чем бы ты ни привязался к чему-то подвластному и смертному. — Разве рука не моя?
— Она часть твоя, но по природе глина, подверженная препятствию, принуждению, раба всякого более сильного.
И что я говорю о руке? Всё тело ты должен иметь как навьюченного осла: насколько возможно, насколько даётся; если будет принудительная перевозка и воин схватит, отпусти, не сопротивляйся и не ворчи. Если же нет, получив побои, ты всё равно потеряешь и осла.
Когда же тебе следует так относиться к телу, смотри, что остаётся относительно прочего, что приготовляется ради тела. Когда тело — осёл, прочее становится уздечкой осла, вьючным седлом, подковами, ячменём, сеном. И это отпускай, освобождай скорее и легче, чем осла.
Приготовив эту подготовку и пройдя это упражнение — отличать чужое от своего, препятствуемое от беспрепятственного, считать это своим, а то не своим, здесь настороженно иметь стремление, здесь избегание, — будешь ли ты ещё бояться кого-нибудь?
— Никого. — Ибо чего ты испугаешься? Своего, где для тебя сущность блага и зла? И кто имеет над ними власть? Кто может их отнять, кто помешать? Не более чем богу.
— Но за тело и имущество? За чужое, за то, что тебя не касается? И что же иное ты с самого начала изучал, как не различать своё и не своё, что в твоей власти и не в твоей, что препятствуемо и беспрепятственно? Зачем же ты пришёл к философам? Чтобы не меньше быть несчастным и злополучным?
Итак, ты будешь бесстрашен и безмятежен. А скорбь-то что тебе? Ибо чего ожидание вызывает страх, того присутствие — скорбь. А желать ты будешь ещё чего? Ведь стремление к зависящему от выбора, как к благу и наличному, ты имеешь соразмерное и устоявшееся; а к не зависящему от воли ты не стремишься ни к чему, чтобы и неразумное, толкающее и сверх меры поспешное не имело места.
Когда же ты так относишься к вещам, кто ещё из людей может быть страшен? Ибо что имеет человек страшного для человека — видом, речью или вообще общением? Не более чем лошадь для лошади, собака для собаки, пчела для пчелы. Но вещи страшны каждому; когда же кто-то может их доставить другому или отнять, тогда и сам он становится страшен.
Как же разрушается крепость? Не железом и не огнём, но мнениями. Если мы разрушим ту, что в городе, то разве разрушим и крепость лихорадки, и крепость красивых девчонок, и вообще сбросим ли крепость в нас и тиранов в нас, которых мы имеем при каждом случае ежедневно — то одних, то других?
Но отсюда нужно начинать и отсюда разрушать крепость, изгонять тиранов: оставить тело, его части, силы, имущество, молву, власти, почести, детей, братьев, друзей — всё это считать чужим.
Если отсюда будут изгнаны тираны, что мне ещё обносить стенами крепость ради себя? Стоя, что она мне сделает? Зачем мне ещё изгонять телохранителей? Где я их чувствую? На других они направляют свои розги, копья и мечи.
Я же никогда не был остановлен, когда хотел, и не принуждён против воли. Как это возможно? Я подчинил своё побуждение богу. Он хочет, чтобы я лихорадил, — и я хочу. Хочет, чтобы я устремился к чему-то, — и я хочу. Хочет, чтобы я стремился, — и я хочу. Хочет, чтобы я достиг чего-то, — и я желаю.
Не хочет — не желаю. Хочу ли я умереть? Хочу быть истязуемым. Кто ещё может остановить меня против моего желания или принудить? Не более чем Зевса.
Так поступают и самые безопасные из путешественников. Он услышал, что дорога подвержена разбою; один он не решается идти, но подождал попутчиков — посла, казначея или проконсула, и, присоединившись к ним, проходит безопасно.
Так и мудрый поступает в мире. Много разбойничьих притонов, тираны, бури, недостатки, потери самых близких.
«Где укрыться? Как пройти без разбоя? Какую попутную компанию подождав, безопасно пройти? К кому присоединиться?»
— К такому-то, богатому, консуляру. И что мне пользы? Сам он раздевается, стонет, скорбит. А что, если сам попутчик, обернувшись, станет моим разбойником?
— Что мне делать? Буду другом Цезаря; будучи его сотоварищем, никто меня не обидит. — Прежде всего, чтобы им стать, мне нужно вытерпеть и выстрадать, сколько раз и сколькими быть ограбленным; затем, если стану, и он смертен, и он смертен.
Если же он сам по какому-то стечению обстоятельств станет моим врагом, не лучше ли уйти куда-нибудь? — В пустыню? Ну, разве туда не приходит лихорадка?
Так что же делать? Нельзя найти безопасную попутную компанию, верную, сильную, независтливую? — Так он останавливается и соображает, что если он присоединится к богу, то пройдёт безопасно.
— Как ты говоришь — присоединиться?
— Чтобы чего хочет бог, того и он хотел, и чего бог не хочет, того и он не хотел.
— Как же это бывает? — Как иначе, чем исследовав побуждения бога и его управление? Что он дал мне моё и самовластное, что оставил себе? Зависящее от выбора он дал мне, сделал в моей власти, неудержимым, беспрепятственным. Тело, будучи глиняным, как он мог сделать беспрепятственным? Поэтому он подчинил его круговороту целого — имущество, утварь, дом, детей, жену.
Так зачем я воюю с богом? Зачем хочу то, что не угодно [ему], иметь не данное мне во что бы то ни стало? Но как? Как дано и насколько возможно. Но давший отнимает. Так зачем я сопротивляюсь? Я не говорю, что буду глупцом, насилуя более сильного, но ещё раньше — несправедливым.
Ибо откуда я пришёл, имея это? Мой отец дал это мне. А ему кто? А солнце кто создал, плоды кто, времена года кто, саму взаимосвязь и общение друг с другом кто?
Затем, получив всё от другого и самого себя, ты негодуешь и жалуешься на давшего, если он что-то отнимает? Кто ты и зачем пришёл? Разве не он ввёл тебя? Разве не он показал тебе свет? Разве не дал сотрудников? Не дал и чувства? Не дал разум? Как же он ввёл тебя? Не как смертного? Не как того, кто с малым кусочком плоти поживёт на земле и увидит его управление, и будет сопутствовать ему в торжестве и праздновать недолго?
Не хочешь ли ты, пока тебе дано, увидев шествие и празднество, затем, когда он выведет тебя, уйти, поклонившись и поблагодарив за то, что ты слышал и видел?
— Нет, я хотел бы ещё праздновать. — Так и посвящённые хотели бы ещё быть посвящаемыми; и зрители в Олимпии — видеть других атлетов; но празднество имеет конец: выйди, удались с благодарностью, со стыдливостью; уступи место другим: и другие должны родиться, как и ты родился, и, родившись, иметь место и жилища, необходимое. Если же первые не уступают, что остаётся? Что ты ненасытен? Что ты недоволен? Что ты теснишь мир?
— Да, но я хочу, чтобы мои дети были со мной и жена. — Разве они твои? Не давшего ли? Не того ли, кто и тебя создал? Так ты не уступишь чужого? Не уступишь сильнейшему?
— Так зачем же он ввёл меня на таких условиях? — Если это тебя не устраивает, уйди: он не нуждается в зрителях-ворчунах. Он нуждается в соучаствующих в празднике, в сопляшущих, чтобы они рукоплескали, прославляли, воспевали празднество.
А на нерадивых и трусливых он без неудовольствия посмотрит оставленными вне празднества: ибо и присутствуя, они не вели себя как на празднике, не исполняли подобающего места, но мучились, роптали на божество, на судьбу, на сотоварищей, — не сознавая и того, что получили, и своих сил, которые они получили для противоположного: великодушия, благородства, мужества, самой искомой теперь свободы.
— Для чего же я получил это? — Чтобы пользоваться. — До каких пор? — Пока дающий хочет. — Если же они мне необходимы? — Не привязывайся к ним, и не будут. Сам не называй их необходимыми, и не будут.
Это упражнение нужно было упражнять с утра до вечера. Начиная с малейшего, с самого легко поддающегося, — с горшка, с чашки; затем так подойди к хитону, к собачонке, к лошадке, к полю; отсюда — к себе, к телу, к частям тела, к детям, к жене, к братьям.
Всюду оглядевшись, отбрось от себя; очисти мнения, чтобы ничто не твоё не было привязано к тебе, не срослось, не причинило бы боли при отрывании.
И говори, упражняясь ежедневно, не «я философствую» (пусть это имя будет пошлым), но «я даю выкуп». Ибо это и есть истинная свобода.
Этой свободой был освобождён Диоген Антисфеном и сказал, что больше не может быть порабощён никем.
Поэтому — как он был взят в плен, как обходился с пиратами: разве называл кого-то из них господином? И я говорю не о слове, ибо я не боюсь звука, но страсти, из которой звук исходит.
Как он упрекал их за то, что они плохо кормили пленных; как был продан: разве искал господина? Но раба. Как, будучи продан, обращался с господином: тотчас беседовал с ним, что ему не следует так одеваться, не так стричься, о сыновьях — как им должно жить.
И что удивительного? Если бы он купил тренера, разве он пользовался бы им в делах борьбы как служителем или как господином? Если бы врача — так же; если бы архитектора — так же. И так в каждой материи необходимо, чтобы знающий господствовал над незнающим.
Итак, кто вообще обладает знанием жизни, кто иной должен быть господином? Кто на корабле господин? — Кормчий. — Почему? Потому что неповинующийся ему терпит ущерб.
— Но он может меня побить. — Так неужели безнаказанно? — Так я и думал. — Но поскольку безнаказанно, постольку и не позволено; и никому не безнаказанно делать несправедливое.
— И какой ущерб для того, кто заковал своего раба, по-твоему? — То, что он заковал; это ты и сам признаешь, если захочешь сохранить [понятие], что человек не зверь, но кроткое животное.
Ибо когда виноградник плохо себя чувствует? Когда действует против своей природы. Когда петух? Так же.
Не так ли и человек? Какова же его природа? Кусать, лягать, бросать в тюрьму, отрубать головы? Нет, но делать добро, сотрудничать, благословлять. Итак, он плохо себя чувствует, хочешь ты или нет, когда поступает неблагоразумно.
— Так Сократ не плохо себя чувствовал? — Нет, но судьи и обвинители. — А в Риме Гельвидий? — Нет, но убивший его.
— Как ты говоришь? — Как и ты не говоришь, что плохо себя чувствует петух, победивший и порубленный, но тот, кто без ударов был побеждён; и ты не называешь счастливой собаку, которая не гоняется и не трудится, но когда увидишь её вспотевшей, мучащейся, разрываемой бегом.
Что парадоксального мы говорим, если утверждаем, что для всего зло — быть против своей природы? Это парадоксально? Ведь ты сам это говоришь о всём остальном. Так почему же только о человеке ты думаешь иначе?
Но что мы говорим, что природа человека кротка, дружелюбна и верна, — разве это не парадоксально? — И это нет.
— Так как же ещё, будучи битым, он не вредится, или закованным, или обезглавленным? — Вот так: если он страдает благородно, он уходит с прибылью и пользой; а вредится тот, кто терпит самое жалкое и постыдное, кто вместо человека становится волком, ехидной или осой.
Итак, пройдёмся по согласованному. Человек беспрепятственный свободен, у которого дела под рукой, как он хочет. А кого можно остановить, принудить, воспрепятствовать, вовлечь против воли — тот раб.
Кто же беспрепятственен? Тот, кто не стремится ни к чему чужому. А что чужое? То, что не в нашей власти ни иметь, ни не иметь, ни иметь каким-либо образом.
Итак, тело — чужое, части его — чужие, имущество — чужое. Если же ты привяжешься к чему-то из этого как к своему, ты понесёшь наказание, какое следует тому, кто стремится к чужому.
Этот путь ведёт к свободе, это одно освобождение от рабства, единственное — когда можно когда-нибудь сказать от всей души:
«Веди меня, о Зевс, и ты, Судьба, туда, куда мне вами определено».
— Но что ты говоришь, философ? Тиран зовёт тебя сказать что-то, что тебе не подобает. Скажешь или нет? Скажи мне. — Дай подумать. — Теперь ты будешь думать? А когда ты был в школе, что ты обдумывал? Не размышлял ли, что такое блага и зло и что безразлично? — Я размышлял.
— И что же вам казалось? — Что справедливое и прекрасное — благо, а несправедливое и постыдное — зло. — Разве жизнь — благо? — Нет. — Разве смерть — зло? — Нет. — Разве тюрьма? — Нет. — А низкая и неверная речь, предательство друга, лесть тирану — что вам казалось? — Злом.
— Так что же? Ты не размышляешь, не уже ли обдумал и решил? Какое же размышление, если мне можно приобрести величайшие блага для себя, а величайшие зол не приобретать? Прекрасное размышление и необходимое, требующее долгого совета. Что ты издеваешься над нами, человек?
Никогда не бывает такого размышления. И если бы ты действительно считал злом постыдное, а прочее безразличным, ты не пришёл бы к этой остановке, даже близко; но сразу мог бы различать, как бы зрением ума.
Ибо когда ты размышляешь, белое ли чёрное, тяжёлое ли лёгкое? Разве не следуешь ясным представлениям? Так как же теперь ты говоришь, что размышляешь, следует ли избегать безразличного больше, чем зол?
Но ты не имеешь этих мнений, но тебе кажется, что это не безразлично, а величайшие зла, а то — не зло, но нас не касается.
Ибо так ты с самого начала привык: «Где я? В школе. И кто меня слушает? Я говорю с философами. Но я вышел из школы: убери эти школьные и глупые вещи». Так свидетельствуется друг философом, так философ прихлебательствует, так нанимает себя за деньги, так в сенате кто-то не говорит того, что ему кажется: внутри его мнение кричит, не холодное и жалкое предположение, висящее на случайных речах, как на волоске, но сильное и действенное, и посвящённое через упражнение в делах.
Наблюдай за собой, как ты слушаешь — я не говорю: твой ребёнок умер (откуда тебе?), но что твоё масло пролито, вино выпито, чтобы кто-то, подойдя к тебе, напряжённому, сказал только это: «Философ, ты говоришь другое в школе; зачем ты нас обманываешь? Зачем ты, будучи червём, говоришь, что ты человек?»
Хотел бы я подойти к кому-нибудь из них в момент близости, чтобы увидеть, как он напрягается и какие издаёт звуки, помнит ли он своё имя, речи, которые слышит, или говорит, или читает.
— И что это относится к свободе? — Не иное что, как это, хотите вы, богатые, или нет.
— И кто свидетельствует тебе это? — Что иное, как вы сами, у кого есть великий господин и живёте по его знаку и движению; и если он увидит кого-то из вас, хотя бы с одним нахмуренным взглядом, вы цепенеете, ухаживаете за старухами и стариками и говорите: «Я не могу этого сделать; мне не позволено». Почему тебе не позволено? Разве ты не боролся со мной только что, говоря, что свободен? — «Но Апрулла запретил мне». — Так говори правду, раб, и не убегай от своих господ, не отказывайся и не смей давать выкуп, имея столько доказательств рабства.
Однако того, кто по любви принуждается делать что-то против своего мнения и, видя лучшее, не имеет силы следовать ему, ещё скорее можно было бы считать достойным прощения, поскольку он одержим неким насильственным и в некотором роде божественным [чувством].
А кто потерпит тебя, влюблённого в старух и стариков, и вытирающего им носы, и отмывающего, и подкупающего, и ухаживающего за больными как раб, и молящегося об их смерти, и расспрашивающего врачей, смертельны ли они уже? Или опять, когда из-за этих великих и почтенных властей и почестей ты целуешь руки чужих рабов, чтобы не быть рабом даже свободных?
Затем ты важно ходишь, будучи претором, консулом — не знаю, как ты был претором, откуда получил консульство, кто дал тебе его?
Я бы и жить не хотел, если бы нужно было жить из-за Фелициона, терпя его высокомерие и рабское чванство. Я ведь знаю, что такое раб, счастливый как ему кажется и ослеплённый.
— Так ты свободен? — Хочу, ради богов, и молюсь, но ещё не могу смело взглянуть на господ, ещё почитаю тело, дорожу тем, чтобы иметь его целым, хотя и не имею целым.
Но я могу показать тебе свободного, чтобы ты больше не искал примера. Диоген был свободен. Почему это? Не потому, что он был от свободных (он не был), но потому что он сам [был таков], что отбросил все вредные последствия рабства, и не было [ничего], как бы кто ни подошёл к нему и за что ни схватился, чтобы поработить.
Всё он имел легко разрешимым, всё лишь привязанным. Если ты схватил имущество, он скорее оставил бы его тебе, чем последовал бы ради него; если ногу — ногу; если всё тело — всё тело; близких, друзей, отечество — так же. Он знал, откуда имеет [всё] и от кого, и на каких условиях получил. Своих истинных предков — богов — и истинное отечество он никогда не оставил бы и не уступил другому, чтобы больше повиноваться им и слушаться, и никто другой не умер бы за отечество легче, чем он.
Ибо он никогда не хотел казаться делающим что-то ради целого, но помнил, что всё происходящее оттуда и совершается ради него, и вверяется правящим им.
Поэтому смотри, что он сам говорит и пишет: «Поэтому, — говорит, — тебе, Диоген, можно беседовать с царём персов и с Архидамом Лакедемонским как хочешь».
Неужели потому, что он был от свободных? Ведь все афиняне и все лакедемоняне и коринфяне, будучи от рабов, не могли беседовать с ними как хотели, но боялись и льстили?
— Почему же, — говорит, — можно? — Потому что я не считаю тело своим, потому что ни в чём не нуждаюсь, потому что закон для меня — всё и ничего другого. Это и позволяло ему быть свободным.
И чтобы ты не думал, что я показываю пример человека без обстоятельств, без жены, без детей, без отечества, друзей, родственников, которыми он мог бы быть согнут и отвлечён, — возьми Сократа и посмотри: у него были жена и дети, но как чужое; отечество, насколько нужно и как нужно; друзья, родственники — всё это подчинено закону и послушанию ему.
Поэтому, когда нужно было воевать, он первым уходил и там подвергался опасности без всякой пощады; а когда был послан тиранами против Леонта, считая это постыдным, он не замышлял [ничего], зная, что придётся умереть, если так случится.
И что ему было разницы? Ибо он хотел сохранить иное: не плоть, но верность, стыдливость.
Это неприкосновенно, неподвластно. Затем, когда нужно было защищаться за жизнь, разве он вёл себя как имеющий детей? Как имеющий жену? Но как одинокий. А когда нужно было выпить яд, как он вёл себя?
Имея возможность спастись, когда Критон говорил ему: «Уйди ради детей», — что он говорит? Считал ли он это удачей? Откуда? Но он смотрит на благопристойность, на прочее не смотрит и не соображает. Ибо он не хотел спасать тело, но то, что справедливостью возрастает и спасается, а несправедливостью умаляется и гибнет. Сократ не спасается постыдно, он, не подавший голоса в Афинах по приказу, он, пренебрегший тиранами, он, беседовавший о добродетели и прекрасном и добром; его нельзя спасти постыдно, но умирая спасается, не бегством. Ибо хороший актёр, кончая, когда должно, спасается больше, чем играя некстати.
— Что же сделают дети? — Если бы я уехал в Фессалию, вы бы позаботились о них; а когда я отлучусь в Аид, уже не будет никого, кто позаботится?» — Смотри, как он ласкает и подшучивает над смертью.
Если бы я и ты были, мы тотчас нафилософствовали бы, что «обижающих должно воздавать равным», и прибавили бы, что «я буду полезен многим людям, если спасусь, а умерши — никому»; если бы нужно было пролезть через нору, мы бы вылезли.
И как бы мы принесли пользу кому-то? Где бы ещё оставались те? Или те, кем мы были полезны, не гораздо ли больше, умерев, когда должно и как должно, принесли бы пользу людям?
И теперь, после смерти Сократа, память о том, что он при жизни делал или говорил, не менее, а даже более полезна людям.
Это изучай, эти мнения, эти речи, на эти примеры смотри, если хочешь быть свободным, если желаешь соответствовать делу. И что удивительного, если столь великое дело покупается такими и столь великими [усилиями?] За эту так называемую свободу некоторые вешаются, другие бросаются с обрывов, а иногда и целые города гибли; за истинную, не подверженную козням и безопасную свободу ты не уступишь богу, когда он требует обратно то, что дал? Не будешь ли, как говорит Платон, упражняться не только в умирании, но и в истязании, и в изгнании, и в побоях, и вообще отдавать всё чужое?
Тогда ты будешь рабом среди рабов, хотя бы десять тысяч раз был консулом, хотя бы взошёл во дворец, — не меньше; и ты почувствуешь, что философы, быть может, говорят парадоксально, как говорил и Клеанф, однако не неразумно.
Ибо на деле ты узнаешь, что это истинно и что от этих восхищаемых и почитаемых вещей нет никакой пользы тем, кто их получил; а те, кто ещё не получил, имеют представление, что когда они появятся, у них будут все блага; затем, когда они появятся, — жар тот же, метания те же, беспокойство, желание отсутствующего. Ибо свобода приготовляется не исполнением желаемого, но устранением желания.
И чтобы ты знал, что это истинно, как ты трудился ради тех [вещей], так перенеси свой труд и на это; бодрствуй ради того, чтобы приобрести освобождающее мнение; ухаживай вместо богатого старика за философом, показывайся у его дверей; ты не опозоришься, показавшись, не уйдёшь пустым и без выгоды, если подойдёшь как должно. Если же нет, попробуй хотя бы: не постыдно испытание.
Об общении.
Этой области прежде всего тебе следует уделять внимание, чтобы когда-нибудь ты не смешался с кем-то из прежних знакомых или друзей настолько, чтобы сойтись с ним в том же самом; если же нет, ты погубишь себя.
Если же тебе приходит мысль: «Я покажусь ему неловким и не буду иметь того же [отношения], что прежде», — помни, что ничто не даётся даром и невозможно, не делая того же, быть тем же, что когда-то. Реши же, что ты предпочитаешь: быть одинаково любимым теми, кто прежде [любил] тебя, когда ты был подобен прежнему себе, или, будучи лучшим, не получать того же [обращения].
Если это лучше, то сразу склонись к этому, и пусть тебя не отвлекают другие соображения. Ибо никто, колеблясь между двумя, не может преуспеть; но если ты предпочёл это из всего, если хочешь быть при этом одном, если хочешь это выработать, — оставь всё остальное.
Если же нет, это колебание сделает тебя и тем и другим: ты ни преуспеешь как должно, ни получишь того, что получал прежде.
Ибо прежде, искренне стремясь к ничего не стоящему, ты был приятен сотоварищам.
Ты не можешь преуспеть в обоих видах: но необходимо, насколько ты участвуешь в одном, настолько отставать в другом. Ты не можешь, не пьянствуя с теми, с кем пил, казаться им столь же приятным: выбери же, хочешь ли ты быть пьяницей и приятным им, или трезвым и неприятным. Ты не можешь, не распевая с теми, с кем пел, быть одинаково любимым ими: выбери же и здесь, что хочешь.
Если же лучше быть стыдливым и благообразным, чем слышать от кого-то «приятный человек», — оставь другое, откажись, отвернись, ничего общего с ними не имей.
Если же это тебе не нравится, полностью склонись к противоположному: стань одним из развратников, одним из прелюбодеев и делай последующее — и получишь, чего хочешь. И, вскакивая, кричи в такт плясуну.
Ибо столь различные лица не смешиваются: ты не можешь играть и Ферсита, и Агамемнона. Если хочешь быть Ферситом, тебе нужно быть горбатым, плешивым; если Агамемноном — большим и красивым, и любящим подчинённых.
Что на что следует менять.
То имей под рукой: когда ты лишаешься чего-то из внешнего, что ты приобретаешь взамен этого; и если оно стоит большего, никогда не говори, что «я потерпел убыток»: ни если вместо осла [получаешь] лошадь, ни вместо овцы быка, ни вместо мелкой монеты хорошее дело, ни вместо пустых речей подобающее спокойствие, ни вместо постыдных речей — стыдливость.
Помня об этом, ты везде сохранишь своё лицо, каким тебе должно его иметь. Если же нет, смотри, что время пропадает зря и всё, что ты теперь бережёшь в себе, ты готовишься пролить и опрокинуть.
Для потери и опрокидывания всего нужна малость, небольшое отклонение разума.
Чтобы кормчий опрокинул корабль, ему не нужна такая же подготовка, как для спасения; но если он немного повернёт по ветру — погиб; и если не сам по себе, а немного задумается — погиб.
Нечто подобное и здесь: если немного задремлешь, всё до сих пор собранное ушло. Так что внимательно следи за представлениями, бодрствуй.
Ибо не малое охраняется, но стыдливость, верность, устойчивость, бесстрастие, безболезненность, бесстрашие, невозмутимость, — просто свобода. За что ты собираешься продать это? Смотри, за сколько [стоящее]? — Но я не получу чего-то такого взамен этого. — Смотри и, получая то, что ты получаешь взамен, что ты берёшь?
«Я [беру] благочиние, тот — трибунат; тот — претуру, я — стыдливость. Но я не кричу, где непристойно; но не встану, где не должно. Ибо я свободен и друг бога, чтобы добровольно повиноваться ему.
Из прочего же мне не должно ничего домогаться: ни тела, ни имущества, ни власти, ни молвы, вообще ничего; ибо и бог не хочет, чтобы я домогался их. Если бы хотел, он сделал бы их благами для меня. Теперь же он не сделал; поэтому я не могу преступить ни одной из заповедей».
Храни своё благо во всём, а в остальном, по мере того как даётся, [пребывай] до разумного отношения к ним, довольствуясь этим одним. Если же нет, ты будешь несчастен, потерпишь неудачу, будешь остановлен, встретишь препятствия.
Это те законы, посланные оттуда, эти установления; их нужно стать истолкователем, им подчинённым, а не законам Масурия и Кассия.
К тем, кто усердствует в том, чтобы жить в покое.
Помни, что не только желание власти и богатства делает людей низкими и подчинёнными другим, но и [желание] покоя, и досуга, и путешествий, и учёности. Ибо вообще, какова бы ни была внешняя вещь, почтение к ней подчиняет [тебя] другому.
Так какая разница — желать сената или желать не быть сенатором? Какая разница — желать власти или безвластия? Какая разница — говорить: «Мне плохо, мне нечего делать, я прикован к книгам, как мертвец» или говорить: «Мне плохо, у меня нет досуга почитать»?
Ибо как приветствия и власть суть нечто внешнее и не зависящее от воли, так и книга.
Или ради чего ты хочешь читать? Скажи мне. Если ты останавливаешься на том, чтобы получить удовольствие или узнать что-то, — ты холоден и жалок. Если же ты относишь это к должному, то что это иное, как не благополучие? Если же чтение не доставляет тебе благополучия, какая от него польза?
— Но оно доставляет, — говорит, — и поэтому я негодую, что лишаюсь его. — И что это за благополучие, которому может помешать кто угодно, — я не говорю Цезарь или друг Цезаря, но ворон, флейтист, лихорадка, тысячи других? А благополучие ничем так не отличается, как непрерывностью и беспрепятственностью.
Теперь меня зовут сделать что-то, я ухожу, чтобы теперь обратить внимание на меры, которые нужно соблюдать: чтобы стыдливо, чтобы безопасно, чтобы без стремления и избегания, направленных на внешнее; и далее я обращаю внимание на людей, что они говорят, как движутся, и это не со злонамеренностью и не чтобы иметь возможность порицать или насмехаться, но обращаясь к себе: не совершаю ли и я те же ошибки. «Как же мне перестать? Тогда и я ошибался; теперь же уже нет, — благодарение богу».
Ну, сделав это и занимаясь этим, разве ты сделал худшее дело, чем прочитал тысячу стихов или написал столько же? Когда ты ешь, разве ты огорчаешься, что не читаешь? Разве тебе не довольно есть сообразно тому, что ты прочитал?
Когда моешься? Когда упражняешься? Так почему же ты не уравниваешь во всём — и когда подходишь к Цезарю, и когда к такому-то? Если ты сохраняешь бесстрастного, неустрашимого, скромного, если ты смотришь на происходящее больше, чем на то, как выглядишь, если не завидуешь предпочитаемым, если тебя не поражают внешние обстоятельства, — чего тебе недостаёт? Книг? Как и зачем?
Разве это не есть некое приготовление к жизни? А жизнь восполняется чем-то иным, а не этим. Как если бы атлет плакал, входя на стадион, что он не упражняется вне его.
Ради этого ты упражнялся, для этого — гантели, пыль, юноши. И теперь ты ищешь то, когда настало время дела?
Как если бы в области согласия, когда предстают представления — одни постигающие, другие непостигающие, мы не хотели бы их различать, но читали бы «О постижении».
Так в чём же причина? В том, что мы никогда не читали ради этого, никогда не писали ради этого, чтобы в делах пользоваться встречающимися представлениями сообразно природе, но мы останавливаемся на том, чтобы узнать, что говорится, и уметь объяснить другому, разобрать силлогизм и пройти гипотетический.
Поэтому где усердие, там и препятствие. Ты хочешь во что бы то ни стало того, что не в твоей власти? Тогда тебе будут препятствовать, останавливать, ты будешь терпеть неудачу.
Если бы мы читали «О побуждении» ради этого — не чтобы увидеть, что говорится о побуждении, но чтобы побуждаться [правильно]; [читали бы] «О стремлении и избегании», чтобы, стремясь, никогда не терпеть неудачу и, избегая, не попадать [в беду]; [читали бы] «О должном», чтобы, помня об отношениях, ничего не делать безрассудно и вопреки им, — мы не негодовали бы на [помехи] в чтении, но, выполняя соответствующие дела, были бы довольны и считали бы не то, что мы привыкли считать до сих пор: «Сегодня я прочитал столько-то стихов, написал столько-то», но: «Сегодня я употребил побуждение, как предписывается философами; не употребил стремления; употребил избегание только в отношении зависящего от выбора; не был поражён таким-то; не был приведён в замешательство таким-то; упражнял терпеливость, воздержность, содействие»; и так мы благодарили бы бога за то, за что должно благодарить.
Теперь же мы не знаем, что и сами мы иным образом становимся подобны большинству. Иной боится, как бы не получить власть; ты — как бы получить власть.
Никак, человек. Но как ты смеёшься над боящимся не получить власть, так смейся и над собой. Ибо нет разницы — или жаждать в лихорадке, или быть как бешеный водобоязненный.
Или как ты ещё сможешь сказать слова Сократа: «Если так угодно богу, так и будет»? Думаешь ли ты, что Сократ, если бы он желал проводить время в Ликее или в Академии и ежедневно беседовать с юношами, легко бы отправился в поход столько раз, сколько он отправился? Разве он не рыдал бы и не стонал: «Несчастный я, теперь я здесь страдаю, несчастный, мог бы греться на солнце в Ликее?»
Ибо это ли было твоим делом — греться на солнце? Не благополучие ли, беспрепятственность, беспрепятственность? И как бы он ещё был Сократом, если бы так рыдал? Как бы он ещё в темнице писал пеаны?
Итак, вообще помни, что всё, что ты почтишь вне своего выбора, — ты погубил выбор. Вне [выбора] не только власть, но и безвластие; не только занятость, но и досуг.
«Теперь мне приходится жить в этой суматохе». — Что ты называешь суматохой? Среди многих людей? И что тут трудного? Представь, что ты на Олимпийских играх, считай это празднеством. И там один кричит одно, другой делает другое, один толкает другого. В банях толпа; и кто из нас не радуется этому празднеству и не уходит с неохотой?
Не будь недовольным и не брезгливым к происходящему. «Уксус плох, потому что кислый»; «Мёд плох, потому что расстраивает моё состояние»; «Овощей не хочу». Так же и: «Досуга не хочу, это одиночество»; «Толпы не хочу, это суматоха».
Но если обстоятельства сложатся так, что ты будешь жить один или с немногими, называй это покоем и пользуйся обстоятельством, как должно: беседуй с собой, упражняй представления, разрабатывай понятия. Если же попадёшь в толпу, называй это борьбой, празднеством, торжеством, старайся соучаствовать в празднике с людьми.
Ибо что приятнее для человеколюбца, чем множество людей? Мы с удовольствием смотрим на табуны лошадей или быков; когда видим много кораблей, мы радуемся; неужели, видя много людей, кто-то огорчается?
— Но они перекрикивают меня. — Итак, твой слух подвергается помехе. Что тебе до того? Разве и способность пользоваться представлениями? И кто мешает тебе пользоваться стремлением и избеганием сообразно природе, побуждением и отвращением? Какой шум достаточен для этого?
Только помни об общих [положениях]: «Что моё, что не моё? Что мне дано? Чего хочет от меня бог теперь, чего не хочет?»
Немного раньше он хотел, чтобы ты имел досуг, беседовал сам с собой, писал об этом, читал, слушал, готовился; ты имел на это достаточно времени. Теперь он говорит тебе: «Иди уже на борьбу, покажи нам, чему ты научился, как упражнялся. До каких пор ты будешь упражняться один? Уже время узнать, ты ли из достойных победы атлетов, или из тех, кто обходит всю вселенную побеждённым».
Так что же ты негодуешь? Никакая борьба не обходится без шума. Должно быть много предтренировщиков, много кричащих, много надзирателей, много зрителей.
— Но я хотел бы жить в покое. — Плачь же и стенай, как ты того заслуживаешь. Ибо какая иная, большая кара для необразованного и неповинующегося божественным установлениям, чем скорбеть, печалиться, завидовать, — вообще быть несчастным и злополучным? Не хочешь ли ты избавить себя от этого?
— И как я избавлюсь? — Разве ты не слышал много раз, что нужно совершенно устранить стремление, обратить избегание только на зависящее от выбора, что нужно оставить всё: тело, имущество, молву, книги, шум, власти, безвластие? Ибо куда бы ты ни склонился, ты стал рабом, подчинённым, подверженным помехам, принуждаемым, целиком зависящим от других.
Но имей под рукой слова Клеанфа: «Веди меня, о Зевс, и ты, Судьба». Хотите в Рим? В Рим. На Гьяры? На Гьяры. В Афины? В Афины. В темницу? В темницу.
Если ты однажды скажешь: «Когда же кто-то отправится в Афины?» — ты погиб. Ибо это стремление, будучи неисполненным, делает тебя несчастным, а исполненным — пустым, возносящимся над тем, над чем не должно; опять же, если тебе помешают, ты будешь злополучным, попадая в то, чего не хочешь.
Итак, оставь всё это. «Прекрасны Афины». Но быть счастливым гораздо прекраснее, быть бесстрастным, невозмутимым, чтобы твои дела не зависели ни от чего.
«В Риме шум и приветствия». Но благополучие [стоит] всего тяжёлого. Если же настало время для этого, почему ты не устраняешь от них избегание? Какая необходимость, как осла, нагруженного побоями, нести ношу?
Если же нет, смотри, что тебе придётся всегда быть рабом того, кто может устроить тебе отъезд, кто может всему помешать, и ухаживать за ним как за Злым Демоном.
Один путь к благополучию (пусть это будет под рукой и на заре, и днём, и ночью): отказ от не зависящего от воли, ничего не считать своим, всё предать божеству, судьбе, сделать их попечителями всего, кого и Зевс сделал [попечителями], самому же быть при одном только — своём, беспрепятственном, и читать, относя чтение к этому, и писать, и слушать.
Поэтому я не могу назвать трудолюбивым, если услышу только это, что он читает или пишет, даже если кто прибавит, что он проводит целые ночи, — я ещё не говорю [этого], если не знаю цели. Ибо ты не называешь трудолюбивым того, кто не спит из-за девушки; так и я не назову.
Но если он делает это ради славы, я называю его честолюбивым; если ради денег — сребролюбивым, а не трудолюбивым.
Если же он относит свой труд к собственному руководящему началу, чтобы оно было в согласии с природой и так действовало, — тогда я называю его трудолюбивым.
Никогда не хвалите и не порицайте по внешним признакам, но по мнениям. Ибо они — собственное каждого, они и делают поступки постыдными или прекрасными.
Помня об этом, радуйся настоящему и люби то, чему настало время.
Если ты видишь, что то, чему ты научился и что обдумал, встречается тебе в делах, радуйся этому. Если ты отбросил злонравие и брань, если уменьшил опрометчивость, сквернословие, необдуманность, распущенность, если ты не волнуешься от того, от чего прежде, или не так, как прежде, — ты можешь праздновать каждый день: сегодня — потому что хорошо вёл себя в этом деле, завтра — что в другом. Насколько больший повод для жертвоприношения, чем консульство или наместничество!
Это происходит для тебя от тебя самого и от богов. Помни, кто даёт, и кому, и ради чего.
Питаясь этими размышлениями, ты ещё заботишься, где ты будешь счастлив, где ты будешь угоден богу? Разве не везде они равно далеки? Разве не везде они одинаково видят происходящее?
К тем, кто склонен к дракам и звероподобен.
Прекрасный и добрый [человек] сам не ссорится ни с кем и другому, насколько может, не позволяет.
Примером этого, как и всего остального, служит для нас жизнь Сократа, который не только сам повсюду избегал ссоры, но и другим не позволял ссориться.
Посмотри у Ксенофонта в «Пире», сколько ссор он разрешил; как, опять же, он терпел Фрасимаха, как Полоса, как Калликла, как переносил свою жену, как сына, когда тот его опровергал и софистически уличал.
Ибо он очень твердо помнил, что никто не властвует над чужим руководящим началом. Поэтому он не хотел ничего иного, кроме своего собственного.
Что же это такое? ... чтобы природа была сообразна [с разумом]. Ибо это чужое. Но чтобы, когда другие делают своё, как им кажется, он сам не меньше сохранял и проводил жизнь сообразно природе, делая только своё, чтобы и те были в согласии с природой.
Это всегда стоит перед прекрасным и добрым. Быть полководцем? Нет. Но если даётся, на этом материале сохранить своё руководящее начало. Жениться? Нет. Но если даётся брак, на этом материале сохранить себя сообразным природе.
Если же он хочет, чтобы сын не ошибался или жена, он хочет, чтобы чужое не было чужим. А быть воспитанным — значит учиться различать своё и чужое.
Так где же ещё место для ссоры у того, кто так настроен? Разве он удивляется чему-то из происходящего? Разве ему кажется что-то новым? Разве он не ожидает от дурных людей худшего и более тяжкого, чем то, что с ним случается? Разве он не считает выигрышем всё, что они упускают [в сравнении] с крайним [злом]?
«Такой-то тебя обругал». — Большое спасибо ему, что не ударил. — «Но и ударил». — Большое спасибо, что не ранил. — «Но и ранил». — Большое спасибо, что не убил.
Ибо когда он узнал или от кого, что человек — кроткое животное, дружелюбное, что для обидчика сама несправедливость есть великий вред? Итак, поскольку он не научился этому и не убеждён, почему ему не следовать тому, что кажется выгодным?
«Сосед бросил камни». — Так неужели ты ошибся? — «Но побил домашнюю утварь». — Так ты утварь?
Нет, но [ты] выбор. Так что же тебе дано против этого? Как волку — кусать в ответ и бросать ещё больше камней. Если же ты ищешь [решение] как человек, загляни в свою кладовую, посмотри, с какими силами ты пришёл: разве с хищными? Разве со злопамятными?
Итак, когда лошадь бывает несчастной? Когда лишается природных способностей: не когда не может куковать, а когда не может бегать. А собака? Когда не может летать?
Но когда не может выслеживать. Так не является ли и человек несчастным не тогда, когда не может душить львов или обхватывать статуи (ибо он не пришёл от природы с такими силами), но когда потерял рассудительность, верность?
Вот кого следует, собравшись, оплакивать, в какие беды он впал. Не, клянусь Зевсом, родившегося или умершего, но того, кому при жизни случилось потерять своё, не отцовское — поле, домишко, гостиницу, рабов (ибо ничего этого не есть собственное для человека, но всё чужое, рабское, подвластное, даваемое господами то одним, то другим), но человеческое: те черты, с которыми он пришёл в своём уме, — какие и на монетах мы ищем; если находим, принимаем, если не находим, выбрасываем.
«Какой образ имеет этот четырёх-ассовик?» — «Траяна?» — «Давай». — «Нерона?» — «Брось вон, он негоден, испорчен». Так и здесь. Какие черты имеют его мнения? «Кроткие, общественные, терпеливые, дружелюбные». Давай, принимаю, делаю его гражданином, принимаю соседом, спутником в плавании.
Смотри только, не имеет ли он Неронова образа. Не гневлив ли, не злопамятен ли, не ворчлив ли? «Если ему вздумается, он бьёт по головам встречных».
Так зачем же ты говорил, что он человек? Разве каждая вещь судится по одной лишь внешней форме? Ведь так скажи и что восковое яблоко — яблоко.
Оно должно иметь и запах, и вкус; недостаточно внешнего очертания. Так и для человека не достаточно носа и глаз, но если он имеет человеческие мнения.
Этот не слушает разума, не понимает, когда его опровергают: он осёл. У этого умерла стыдливость: он бесполезен, он всё, что угодно, только не человек. Этот ищет, кого бы встретить и лягнуть или укусить; так что он не овца и не осёл, но некое дикое животное.
— Что же? Ты хочешь, чтобы мной пренебрегали? — Кем? Знающими? И как же знающие станут пренебрегать кротким, стыдливым? Но невеждами? Какое тебе дело? Разве какой-то другой мастер заботится о невеждах?
— Но они будут гораздо сильнее набрасываться на меня. — Что ты говоришь «на меня»? Может ли кто повредить твоему выбору или помешать пользоваться встречающимися представлениями так, как ему свойственно?
— Нет. — Так зачем же ты ещё тревожишься и хочешь казаться страшным? Не лучше ли выйти на середину и объявить, что ты в мире со всеми людьми, что бы они ни делали, и особенно смеяться над теми, кто думает тебе повредить? «Эти рабы не знают ни кто я, ни где моё благо и зло; у них нет доступа к моему».
Так и живущие в укреплённом городе смеются над осаждающими: «Что теперь хлопочут эти понапрасну? Наша стена надёжна, у нас есть продовольствие на очень долгое время, и вся прочая подготовка».
Это и делает город укреплённым и неприступным; а душу человека — ничто иное, как мнения. Ибо какая стена столь сильна, или какое тело столь адамантово, или какое имущество неотъемлемо, или какое достоинство столь независтно?
Всё повсюду смертно, легко уязвимо; тот, кто обращает на это хоть какое-то внимание, неизбежно тревожится, отчаивается, боится, скорбит, имеет стремления неисполненные, избегания попадающие [в беду].
Затем мы не хотим сделать неприступной единственную данную нам безопасность? И, отвратившись от смертного и рабского, не хотим ли разрабатывать бессмертное и по природе свободное? И не помним ли, что никто не вредит другому и не приносит пользы, но мнение о каждом из этого — вот что вредит, вот что опрокидывает, вот что ссора, вот что мятеж, вот что война?
Этеокла и Полиника сделало [такими] не иное что, как это мнение о тирании, мнение об изгнании — что одно есть крайнее зло, а другое — величайшее благо.
Такова природа каждого — стремиться к благу, избегать зла; того, кто лишает одного и ввергает в противоположное, считать врагом, коварным, будь то брат, сын или отец.
Ибо ничто не родственнее блага. Поэтому если это — блага и зла, то ни отец не друг сыновьям, ни брат брату, но всё повсюду полно врагов, коварных, доносчиков.
Если же правильный выбор — это единственное благо, а неправильный — единственное зло, то где ещё ссора, где брань? Из-за чего? Из-за того, что нас не касается? Против кого? Против невежд, против несчастных, против обманутых в самом главном?
Помня об этом, Сократ жил в своём доме, терпя очень сварливую жену и неразумного сына. Ибо на что она была сварлива? Чтобы вылить ему на голову сколько хочет воды, чтобы растоптать лепёшку. И что мне до того, если я понимаю, что это меня не касается?
Это моё дело, и ни тиран не помешает мне, если я хочу, ни господин, ни многие [не помешают] одному, ни сильнейший — слабейшему; ибо это дано богом каждому беспрепятственно.
Эти мнения создают в доме дружбу, в городе — согласие, в народах — мир, перед богом — благодарность, повсюду — уверенность, как о чужом, как о ничего не стоящем.
Но мы способны написать и прочитать это и, читая, похвалить, а убедиться — даже близко нет.
Поэтому то, что говорится о лакедемонянах:
«Дома — львы, в Эфесе — лисы» —
подойдёт и к нам: в школе — львы, вне её — лисы.
К тем, кто скорбит, что их жалеют.
«Я огорчаюсь, — говорит, — когда меня жалеют». — Так чьё же это дело — чтобы тебя жалели, твоё или тех, кто жалеет? Что же? В твоей ли власти прекратить это? — В моей, если я показываю им, что я не достоин жалости.
— Но есть ли у тебя уже это — не быть достойным жалости, или нет? — Мне кажется, что есть. Но они жалеют меня не за то, за что, если вообще, было бы достойно, — за ошибки, — но за бедность, безвластие, болезни, смерть и тому подобное.
— Итак, приготовился ли ты убеждать многих, что ничего из этого не есть зло, но что можно и бедному, и лишённому власти, и бесчестному быть счастливым, или показывать себя им богатым и властвующим?
Ибо из этого второе свойственно хвастуну, пустому и ничего не стоящему. И притворство, смотри, через какие [средства] оно могло бы произойти: тебе нужно будет пользоваться рабами и владеть немногочисленной серебряной посудой и показывать её открыто, если возможно, те же самые часто, и стараться скрывать, что они те же самые, и [носить] блестящие одежды и прочую показную роскошь, и казаться чтимым этими знатными людьми, и стараться обедать у них или по крайней мере казаться, что обедаешь, и прибегать к некоторым ухищрениям относительно тела, чтобы казаться красивее и благороднее, чем есть на самом деле:
Это тебе нужно изобретать, если хочешь идти вторым путём, чтобы не быть жалеемым. Первый же [путь] и недостижимый, и долгий — пытаться сделать то, что и Зевс не смог: убедить всех людей, что такое блага и зла.
Разве тебе не дано это? Тебе дано только одно — убедить себя. И ты ещё не убедил [себя]; и затем теперь ты пытаешься убеждать других?
И кто с тобой находится столько времени, сколько ты сам с собой? И кто столь убедителен для тебя в убеждении, как ты сам для себя? И кто расположен более благосклонно и близко, чем ты к самому себе?
Как же ты до сих пор не убедил себя научиться? Теперь не вверх ли и вниз? Это ли то, о чём ты усердствовал? Не научиться, чтобы быть безболезненным, невозмутимым, не униженным и свободным?
Разве ты не слышал, что один путь, ведущий [к этому], — оставить не зависящее от воли, отступиться от него и признать его чужим?
Итак, то, что другой что-то думает о тебе, к какому роду [вещей] относится? — К не зависящему от воли. — Значит, не касается тебя? — Ничего. — Так, ещё терзаясь этим и тревожась, ты думаешь, что убеждён относительно благ и зол?
Не хочешь ли ты, оставив других, стать сам себе и учеником, и учителем? «Пусть другие смотрят, выгодно ли им быть и действовать вопреки природе; для меня же никто не ближе меня.
Так что же это, что я слышал речи философов и соглашаюсь с ними, а на деле ничуть не стал легче? Неужели я так неспособен? И однако в остальном, в чём я хотел, я оказался не слишком неспособен, но и грамоту быстро выучил, и борьбу, и геометрию, и разбирать силлогизмы.
Так неужели разум не убедил меня? И однако я не испытывал иных [учений] с самого начала так, как избрал это, и теперь об этом читаю, это слушаю, это пишу: другого, более сильного разума, чем этот, мы до сих пор не нашли.
Так в чём же моё упущение? Не удалены ли противоположные мнения? Не сами ли представления не упражнены и не приучены встречаться с делами, но, как отложенные доспехи, заржавели и не могут даже пригнаться ко мне?
И однако ни в борьбе, ни в письме, ни в чтении я не довольствуюсь тем, чтобы выучить, но вверх и вниз ворочаю предлагаемые [упражнения] и другие сплетаю, и превратные [умозаключения] так же.
А необходимые учения, исходя из которых можно стать безболезненным, бесстрашным, бесстрастным, беспрепятственным, свободным, — это я не упражняю и не упражняюсь в них, как должно.
И затем мне забота, что другие скажут обо мне, покажусь ли я им достойным внимания, покажусь ли счастливым?»
Несчастный, не хочешь ли ты смотреть, что ты сам о себе говоришь? Кем ты являешься себе? Кем — в понимании, кем — в стремлении, кем — в избегании; кем — в побуждении, в приготовлении, в начинании, в других человеческих делах?
— Но тебе забота, жалеют ли тебя другие? — Да, но меня жалеют незаслуженно. — Значит, из-за этого ты страдаешь? А страдающий разве не достоин жалости? — Да. — Как же тебя ещё жалеют незаслуженно? Ибо тем самым, что ты страдаешь из-за жалости, ты делаешь себя достойным жалости.
Что же говорит Антисфен? Разве ты никогда не слышал? «Царское дело, о Кир, — делать добро, а слышать дурное».
Голову я имею здоровой, а все думают, что у меня болит голова. Какое мне дело? Я не в лихорадке, а они соболезнуют мне как лихорадящему: «Несчастный, столько времени ты не переставал лихорадить». Я и сам, нахмурившись, говорю: «Да, действительно, уже много времени, как мне плохо». «Что же будет?» — «Как богу будет угодно». И в то же время я посмеиваюсь над теми, кто жалеет меня.
Так что мешает и здесь [поступить] так же? Я беден, но имею правильное мнение о бедности. Так что мне за дело, если меня жалеют из-за бедности? Я не начальствую, другие начальствуют. Но что должно было предположить, то я предположил о начальствовании и неначальствовании. Пусть смотрят те, кто меня жалеет, а я не голодаю, не жажду, не мерзну, но по тому, от чего сами голодают или жаждут, они думают и обо мне. Что же я им сделаю? Буду ходить и провозглашать: «Не заблуждайтесь, мужи, мне хорошо; я не обращаю внимания ни на бедность, ни на безвластие, ни вообще ни на что, кроме правильных мнений; их я имею беспрепятственно, и больше ни о чём не забочусь»?
И что это за пустословие? Как я ещё имею правильные мнения, если не довольствуюсь тем, чтобы быть тем, кто я есть, но тревожусь о том, чтобы казаться?
— Но другие получат больше и будут предпочтены. — Так что же разумнее, чем чтобы усердствующие о чём-то имели в этом больше, в чём усердствовали? Они усердствовали о властях, ты — о мнениях; и о богатстве, ты — о пользовании представлениями.
Смотри, имеют ли они больше тебя в этом, в чём ты усердствовал, а они пренебрегают: соглашаются ли они лучше относительно природных мер, стремятся ли они более успешно, избегают ли более безошибочно, в начинании, в преднамерении, в побуждении лучше ли попадают, сохраняют ли должное как мужи, как сыновья, как родители, и затем соответственно другим именам отношений.
Если же они начальствуют, а ты не хочешь сказать себе правду, что ты не делаешь ничего ради этого, а они — всё, то разве не крайне неразумно, чтобы заботящийся о чём-то имел меньше, чем не заботящийся?
— Нет, но поскольку я забочусь о правильных мнениях, мне разумнее начальствовать. — В чём ты заботишься — в мнениях; а в чём другие больше тебя позаботились, уступи им. Как если бы из-за того, что у тебя правильные мнения, ты считал себя достойным в стрельбе из лука попадать лучше лучников или в кузнечном деле — лучше кузнецов.
Оставь же усердие о мнениях и занимайся тем, что хочешь приобрести, и тогда плачь, если у тебя не выходит: ибо ты достоин плакать.
Теперь же ты говоришь, что находишься при других [делах], заботишься о других; и большинство правильно говорит, что дело с делом не сообщается.
Тот, встав на заре, ищет, кого из дома поприветствовать, кому сказать приятное слово, кому послать подарок, как угодить плясуну, как, злоумышляя, угодить одному через другого.
Когда он молится, об этом молится; когда приносит жертву, ради этого приносит; Пифагорейское [изречение] «Не принимай сна на мягкие вежды» он приложил к этому.
«Где я преступил?» — из того, что относится к лести. «Что я сделал?» — не как свободный ли, не как благородный ли? И если найдёт что-то такое, порицает себя и упрекает: «Зачем тебе было и это говорить? Разве нельзя было солгать? Ведь и философы говорят, что ничто не мешает сказать ложь».
Ты же, если поистине ни о чём ином не заботишься, кроме должного пользования представлениями, тотчас, встав на заре, размышляй: «Чего мне недостаёт для бесстрастия? Чего для невозмутимости? Кто я? Не тело ли, не имущество, не молва ли? Ничего из этого. Но что? — Я — разумное животное». Каковы же требования? Припомни сделанное. «Где я преступил из того, что к благополучию? Что я сделал недружелюбного, необщественного, неблагоразумного? Что из должного для этого не свершил?»
При столь великом различии желаемого, дел, молитв, ты ещё хочешь быть равным тем, о чём ты не усердствовал, а они усердствовали?
Затем ты удивляешься, если тебя жалеют, и негодуешь? А они не негодуют, если ты их жалеешь. Почему? Потому что они убеждены, что достигают благ, а ты не убеждён.
Поэтому ты не довольствуешься своим, но стремишься к их [делам]; они же довольствуются своим и не стремятся к твоим. Ведь если бы ты действительно был убеждён, что в отношении благ ты — достигающий, а они сбились с пути, ты бы даже не думал, что они говорят о тебе.
О бесстрашии.
Что делает тирана страшным? — Телохранители, говорят, и их мечи, и тот, кто при спальне, и те, кто запирает входящих.
— Почему же, если ты подведешь к нему ребёнка, когда он с телохранителями, тот не боится? Или потому что ребёнок не воспринимает этого?
Если же кто-то воспринимает телохранителей и то, что у них мечи, но подходит к нему именно ради этого, желая умереть из-за какого-то обстоятельства и ища, чтобы другой легко причинил ему это, — разве он боится телохранителей? — Ибо он желает того, из-за чего они страшны.
— Если же кто-то, не желая ни умереть, ни жить во что бы то ни стало, но как даётся, подойдёт к нему, что мешает ему подойти без страха? — Ничего.
— Если же кто-то будет так же относиться к имуществу, как этот к телу, и к детям, и к жене, и вообще по некоему исступлению и отчаянию будет настроен так, что ни во что не ставит иметь это или не иметь, но как дети играют черепками, спорят из-за самой игры, а о черепках не заботятся, — так и он, считая внешние обстоятельства ни за что, а игру в них и обращение принимая с радостью, — какой ещё тиран страшен для него, или какие телохранители, или какие их мечи?
Затем, по безумию кто-то может так настроиться к этому, и по привычке — галилеяне; но по разуму и доказательству никто не может научиться, что бог создал всё в мире и сам мир весь — беспрепятственным и самодовлеющим, а части его — для нужды целого?
Все остальные [существа] лишены способности понимать его управление; разумное же животное имеет побуждения для размышления обо всём этом: что оно есть часть, и какова эта часть, и что частям подобает уступать целому.
Кроме того, будучи по природе благородным, великодушным и свободным, оно видит, что из окружающего одно имеет беспрепятственным и в своей власти, а другое — препятствуемым и во власти других: беспрепятственно то, что зависит от выбора, препятствуемо — не зависящее от воли.
Поэтому, если оно будет полагать своё благо и пользу только в этом, в беспрепятственном и зависящем от него, оно будет свободным, благополучным, счастливым, неуязвимым, великодушным, благочестивым, благодарным за всё богу, ни на что из происходящего не ропщущим, никого не обвиняющим.
Если же [оно будет полагать] во внешнем и не зависящем от воли, оно неизбежно будет подвергаться препятствиям, помехам, будет рабствовать тем, кто имеет над этим власть, чем оно восхищается и чего боится; неизбежно будет нечестивым, так как считает, что терпит вред от бога, и несправедливым, всегда стремясь к большему для себя; неизбежно будет и низким, и мелочным.
Что мешает, поняв это, жить легко и спокойно, всё могущее случиться принимать кротко, а уже случившееся переносить?
«Хочешь бедности?» — Принеси, и узнаешь, что такое бедность, получившая хорошего актёра.
«Хочешь властей?» — Принеси, и труды. «Но изгнания?» — Куда бы я ни ушёл, там мне будет хорошо: ибо и здесь мне было хорошо не из-за места, но из-за мнений, которые я собираюсь унести с собой. Ибо никто не может их отнять; они одни мои и неотъемлемы, и их присутствия мне достаточно, где бы я ни был и что бы ни делал.
«Но уже время умереть». — Что ты говоришь — умереть? Не драматизируй дело, но скажи как есть: «Уже время материи, из которой я состоял, вернуться в то, из чего она произошла». И что тут страшного? Что из существующего в мире погибнет, что произойдёт нового, неожиданного? Из-за этого тиран страшен?
Из-за этого телохранители, кажется, имеют большие и острые мечи? Для других — это; для меня же обо всём обдумано: надо мной никто не имеет власти.
Я освобождён богом, я познал его заповеди, никто уже не может поработить меня; у меня есть выкуп, какой должно, судьи, какие должно.
— Разве я не господин твоего тела? — Что мне до того? — Разве не имущества? — Что мне до того? — Разве не изгнания или оков? — Опять, всего этого и всего тела я уступаю тебе, когда хочешь. Испытай свою власть надо мной и узнаешь, докуда она у тебя есть.
Так кого же я ещё могу бояться? Тех, кто при спальне? Что они могут сделать? Запереть меня? Если они застанут меня желающим войти, пусть запирают. — Так зачем же ты идёшь к дверям? — Потому что, пока продолжается игра, я считаю подобающим для себя участвовать в ней.
— Как же тебя не запирают? — Потому что если меня кто не принимает, я не хочу входить, но всегда хочу того, что происходит. Ибо я считаю лучшим то, что хочет бог, чем то, что я. Я прилеплюсь к нему как слуга и последователь, соустремляюсь, состремлюсь, вообще со-хочу. Для меня не бывает запрета, но для насилующих.
Почему же я не насилую? Ибо я знаю, что внутри не раздаётся никакого блага входящим. Но когда я слышу, что кого-то называют счастливым, потому что он удостоен чести от Цезаря, я говорю: «Что с ним происходит? Разве у него есть мнение, какое должно иметь наместнику? Разве у него есть умение пользоваться попечительством?
Зачем я ещё толкаюсь? Кто-то разбрасывает сушёные фиги; дети хватают и ссорятся друг с другом; мужи — нет, ибо считают это малым. Если же кто-то разбрасывает черепки, даже дети не хватают.
Раздаются наместничества: пусть смотрят дети. Серебро: пусть смотрят дети. Претура, консульство: пусть расхватывают дети; пусть их отталкивают, бьют, целуют руки дающего, руки рабов; для меня же это — сушёная фига.
Что же, если случайно, когда он бросает, фига упадёт за пазуху? Возьми и съешь; ибо до такой степени можно почитать и фигу. Но чтобы я прятал её, или опрокидывал другого, или сам был опрокинут другим, или льстил входящим, — не стоит ни фига, ни что-либо иное из того, что философы убедили меня не считать благами.
Покажи мне мечи телохранителей. — «Вот, какие они большие и как острые». — Что же делают эти большие и острые мечи? — «Убивают». — А лихорадка что делает? — «Ничего иного». — А черепица что делает? — «Ничего иного». — Так хочешь ли, чтобы я всем этим восхищался, поклонялся и ходил рабом всего?
Не дай бог.
Но однажды узнав, что рождённое должно и погибнуть, чтобы мир не стоял и не останавливался, я уже не спорю, сделает ли это лихорадка, черепица или воин; но если нужно сравнить, я знаю, что воин сделает это безболезненнее и быстрее.
Итак, когда я не боюсь ничего из того, что может меня постигнуть, и не желаю ничего из того, что [тиран] может доставить, что же мне ещё восхищаться им, что изумляться? Чего бояться телохранителей? Чему радоваться, если он заговорит со мной благосклонно и примет меня, и рассказывать другим, как он со мной говорил?
Ведь не Сократ он, не Диоген, чтобы его похвала была доказательством обо мне?
Разве я подражал его нраву? Но, сохраняя игру, я прихожу к себе и служу, пока он не приказывает ничего глупого или несообразного. Если же он скажет мне: «Иди к Леонту Саламинскому», — я скажу ему:
«Ищи другого; я больше не играю». — «Уведи его». — Я следую в игре. — «Но у тебя отнимают голову». — Пусть у него и остаётся; а у вас, повинующихся, разве? — «Но ты будешь брошен без погребения». — Если я — мёртвое тело, я буду брошен; если же я иное, чем мёртвое тело, говори изящнее, как обстоит дело, и не пугай меня.
Для детей и глупцов это страшно. Если же кто, однажды войдя в школу философа, не знает, кто он сам, тот достоин бояться и льстить тому, кому прежде льстил, если он ещё не выучил, что он не плоть, не кости, не жилы, но то, что пользуется этим, что управляет и осознаёт представления.
— Да, но эти речи делают людей пренебрегающими законами. — А какие речи больше делают повинующимися законам тех, кто ими пользуется? Закон ведь не для глупца.
И однако посмотри, как [философы] готовят нас и к тем, кто должен быть таковым, — они учат ничему не притязать против них в том, в чём они могут нас победить.
Телу учат уступать, имуществу — уступать, детям, родителям, братьям — уступать во всём, всё оставлять; только мнения они изымают, которые и Зевс захотел сделать исключительными для каждого.
Какое здесь беззаконие, какая глупость? Где ты сильнее и могущественнее, там я уступаю тебе; где опять я сильнее, там уступай мне. Ибо обо мне позабочено, а о тебе — нет.
Тебе забота, как бы тебе жить в домах с мозаичными полами, как бы тебе прислуживали мальчики и носильщики, как бы носить бросающуюся в глаза одежду, как бы иметь много охотников, кифаристов, трагических актёров.
Разве я притязаю на это? Разве тебе забота о мнениях? О твоём разуме? Знаешь ли ты, из каких частей он состоит, как строится, какова его структура, какие у него силы и какие именно?
Так зачем ты негодуешь, если другой имеет больше тебя в том, в чём упражнялся? — Но это самое важное. — И кто мешает тебе заниматься этим и заботиться об этом? Кто имеет большую подготовку из книг, досуга, помогающих? Только склонись когда-нибудь к этому, удели хоть немного времени своему руководящему началу; рассмотри, что ты имеешь и откуда произошло то, что пользуется всем остальным, всё прочее испытывает, выбирает, отвергает.
Пока же ты обращаешься к внешнему, ты будешь иметь это [внешнее] как никто, а то — каким оно само хочет быть, — грязным и небрежённым.
К тем, кто поспешно бросается на внешний облик философов.
Никогда не хвалите и не порицайте кого-либо по внешним признакам, и не приписывайте ни искусства, ни невежества; и одновременно вы избавите себя от опрометчивости и от злонамеренности.
«Этот быстро моется». — Значит ли, что он делает плохо? Не обязательно.
Но что? — Он быстро моется. — Значит ли, что всё делается хорошо? — Никоим образом: но одно [делается хорошо] от правильных мнений, другое — от дурных — дурно. Ты же, пока не узнаешь мнение, из которого кто-то делает что-либо, не хвали и не порицай поступок.
Мнение же по внешним признакам не легко судить. «Этот — плотник». — Почему? — «Он пользуется топором». — И что же? — «Этот — музыкант: ибо он поёт». — И что же? — «Этот — философ». — Почему?
— «Ибо он носит плащ и длинные волосы». — А что носят бродячие жрецы? Поэтому, если кто увидит кого-то из них [философов] ведущим себя непристойно, тотчас говорит: «Вот что делает философ». Следовало бы по тому, в чём он провинился, скорее говорить, что он не философ.
Ибо если таково общее понятие и обещание философа — иметь плащ и волосы, то они говорили бы правильно; если же скорее то — быть безошибочным, то почему бы не лишать его этого имени за то, что он не выполняет обещания?
Так ведь и в других искусствах. Когда кто видит, что кто-то плохо тешет, он не говорит: «Какой прок от плотничного искусства? Вот что плохого делают плотники», — но говорит совсем наоборот: «Этот не плотник, ибо тешет плохо».
Так же, если услышит, что кто-то плохо поёт, он не говорит: «Вот как поют музыканты», — но скорее:
«Этот не музыкант». Но только в философии страдают этим: когда видят, что кто-то делает вопреки обещанию философа, они не лишают его имени, но, признав его философом, затем из самого его поступка, что он ведёт себя непристойно, заключают, что от философии нет никакой пользы. Так в чём же причина?
В том, что мы чтим общее понятие о плотнике и музыканте и так же о других мастерах, а о философе — нет, но, как о чём-то смутном и нерасчленённом, судим только по внешним признакам.
И какое другое искусство воспринимается по внешнему виду и причёске, а не имеет и учений, и материи, и цели?
Какова же материя философа? Не плащ ли? Нет, но разум. Какова цель? Не носить ли плащ? Нет, но иметь правильный разум. Каковы учения? Не о том ли, как сделать большую бороду или густые волосы? Но скорее то, что говорит Зенон: знать элементы разума, каково каждое из них и как они сочетаются друг с другом и что из этого следует.
Не хочешь ли ты сначала посмотреть, выполняет ли он обещание, когда ведёт себя непристойно, и только потом обвинять занятие? Теперь же, когда ты сам благоразумен, ты говоришь из того, что, по-твоему, он делает плохо: «Смотри на философа» (как будто не подобает говорить, что делающий это — философ) и опять: «Это философ». «Смотри» же «на плотника» ты не говоришь, когда узнаешь, что кто-то прелюбодействует, или увидишь, что он обжорствует, и не «смотри на музыканта». Так, до некоторой степени, ты и сам понимаешь обещание философа, но ошибаешься и смешиваешь по неопытности.
Но и сами так называемые философы начинают дело с внешних признаков: тотчас, надев плащ и отрастив бороду, говорят: «Я философ».
Никто не скажет: «Я музыкант», если купит плектр и кифару, ни «я кузнец», если наденет войлочную шапку и передник, но они приспосабливают внешний вид к искусству, а имя получают от искусства, а не от внешнего вида.
Поэтому хорошо говорил Евфрат: «Долгое время я старался скрывать, что философствую, и это, — говорит, — было мне полезно. Во-первых, я знал, что то, что я делаю хорошо, я делаю не ради зрителей, но ради себя: я ел для себя хорошо, имел скромный взгляд, походку; всё — для себя и для бога.
Затем, как я один боролся, так один и рисковал; если бы я сделал что-то постыдное или неподобающее, не подвергалась бы опасности философия, и я не вредил бы большинству, ошибаясь как философ.
Поэтому те, кто не знал моего намерения, удивлялись, как это я, общаясь со всеми философами и живя с ними, сам не философствую.
И что плохого, если в том, что я делаю, узнают философа, а по внешним знакам — нет?» — Смотри, как я ем, как пью, как сплю, как терплю, как воздерживаюсь, как сотрудничаю, как пользуюсь стремлением, как избеганием, как соблюдаю естественные или приобретённые отношения без смешения и беспрепятственно: оттуда суди меня, если можешь.
Если же ты так глух и слеп, что не сочтёшь и Гефеста хорошим кузнецом, если не увидишь войлочной шапки на его голове, то какая беда быть непризнанным столь глупым судьёй?
Так Сократ был незаметен для большинства, и они приходили к нему, прося представить их философам.
Неужели он негодовал, как мы, и не говорил: «Разве я тебе не кажусь философом?» Но он отводил и представлял, довольствуясь одним — быть философом, и радуясь, что, не кажусь, не мучился; ибо он помнил о своём деле.
Каково дело прекрасного и доброго? Иметь много учеников? Никак. Пусть смотрят те, кто усердствует об этом. Но уточнять трудные учения? Пусть смотрят и об этом другие.
Где же он сам был и кем хотел быть? Там, где вред и польза. «Если кто, — говорит, — может мне повредить, я ничего не делаю; если я жду другого, чтобы он принёс мне пользу, я ничто. Я хочу чего-то, и не случается: я несчастен».
На такую арену он вызывал всякого, и, как мне кажется, не уступил бы никому — что вы думаете? — объявляя и говоря: «Я таков»? Не дай бог, но будучи таковым.
Ибо опять это свойственно глупцу и хвастуну: «Я бесстрастен и невозмутим; не заблуждайтесь, о люди, что, когда вы волнуетесь и тревожитесь из-за ничего не стоящего, я один избавлен от всякого волнения».
Так тебе недостаточно ничего не страдать, если ты не провозглашаешь: «Сойдитесь все, кто страдает подагрой, головной болью, лихорадкой, хромые, слепые, и посмотрите на меня, здорового от всякой страсти?»
Это пусто и пошло, если только ты не можешь, как Асклепий, тотчас показать, как они, вылечившись, тотчас станут здоровыми, и не приводишь в пример своё здоровье.
Таков киник, удостоенный скипетра и диадемы от Зевса и говорящий: «Чтобы вы увидели, о люди, что вы ищете счастье и невозмутимость не там, где они есть, но там, где их нет, — вот я послан вам богом как пример, не имея ни имущества, ни дома, ни жены, ни детей, ни даже подстилки, ни хитона, ни утвари; и посмотрите, как я здоров; испытайте меня, и если увидите меня невозмутимым, услышьте лекарства и то, чем я исцелился».
Это уже человеколюбиво и благородно. Но смотрите, чьё это дело: Зевса или того, кого он сочтёт достойным этого служения, чтобы он нигде ни в чём не обнажал себя перед толпой, через что сам сделал бы недействительным своё свидетельство, которое он даёт добродетели и свидетельствует против внешнего:
«Не побледнев прекрасной кожей и не отерев с ланит слёз». И не только этого, но и не тоскуя ни о чём и не ища ни человека, ни места, ни образа жизни, как дети — сбор винограда или праздники, украшенный повсюду стыдливостью, как другие — стенами, дверями и привратниками.
Теперь же, лишь только подвигнувшись к философии, как люди с больным желудком к какой-то еде, которую скоро будут тошнить, они тотчас — к скипетру, к царству. Они отрастили волосы, надели плащ, показывают голое плечо, ссорятся с встречными, и если увидят кого в плаще, ссорятся с ним.
Человек, сначала потренируйся: посмотри на своё побуждение, не свойственно ли оно больному желудку или женщине в истерике. Сначала поупражняйся быть непризнанным, кто ты есть; немного времени философствуй для себя.
Так появляется плод: семя должно быть зарыто на время, сокрыто, постепенно возрасти, чтобы принести совершенный плод. Если же колос выйдет раньше, чем образуется узел, он неполон, он из сада Адониса.
Таков и ты, растеньице: ты зацвёл раньше времени, тебя сожжёт зима.
Посмотри, что говорят земледельцы о семенах, когда бывает тепло раньше времени. Они опасаются, как бы семена не разбушевались, и затем один мороз, захватив их, не обличил [их бесплодия].
Смотри и ты, человек: ты разбушевался, бросился на маленькую славу раньше времени; ты кажешься кем-то, глупец среди глупцов; ты замёрзнешь, вернее, ты уже замёрз в корне снизу, а верхушка твоя ещё немного цветёт, и поэтому ты кажешься ещё живым и цветущим.
Дай нам созреть по природе. Зачем ты нас обнажаешь, зачем насилуешь? Мы ещё не можем вынести воздуха. Дай корню возрасти, затем дать первый узел, затем второй, затем третий; и тогда плод сам вынудит природу, даже если я не захочу.
Ибо кто, зачав и исполнившись столь великих учений, не чувствует своей подготовки и не устремляется к соответствующим делам?
Но бык не не знает своей природы и подготовки, когда появится какой-то зверь, и не ждёт того, кто его побудит; и собака, когда увидит какое-то дикое животное.
А я, если буду иметь подготовку доброго мужа, стану ждать, чтобы ты приготовил меня к собственным делам? Теперь же я ещё не имею, поверь мне. Так зачем ты хочешь иссушить меня раньше времени, как сам иссох?
К тому, кто переменился к бесстыдству.
Когда увидишь другого начальствующим, противопоставь, что ты имеешь не нуждаться в начальстве; когда другого богатым, смотри, что вместо этого имеешь.
Ибо если ты не имеешь ничего вместо этого, ты жалок; если же имеешь не иметь нужды в богатстве, знай, что ты имеешь больше и гораздо более ценное. Другой — красивую жену, ты — не желать красивой женщины.
Мало ли тебе кажется это? И почём бы оценили это сами эти богатые и начальствующие и живущие с красивыми [жёнами] — уметь презирать богатство и власти и самих этих женщин, которых они любят и которых достигают?
Не знаешь, что такое жажда лихорадящего? Она не имеет ничего общего с жаждой здорового. Тот, выпив, перестал; этот же, немного насладившись, чувствует тошноту, превращает [воду] в желчь вместо воды, его рвёт, кружит, и он жаждет сильнее.
Таково — богатеть с желанием, начальствовать с желанием, спать с красивой с желанием: к этому прибавляется ревность, страх лишиться, постыдные речи, постыдные помыслы, непристойные поступки.
— И что, — говорит, — я теряю? — Человек, ты был стыдливым, и теперь уже нет; неужели ты ничего не потерял? Вместо Хрисиппа и Зенона ты читаешь Аристида и Эвена; неужели ты ничего не потерял? Вместо Сократа и Диогена ты стал восхищаться тем, кто способен развратить и убедить наибольшее число [людей].
Ты хочешь быть красивым и лепишь себя, не будучи [таким], и хочешь выставлять блестящую одежду, чтобы обращать на себя женщин, и если где наткнёшься на парфюмера, ты кажешься себе счастливым.
Прежде ты не думал ни о чём таком, но [думал]: где благопристойная речь, достойный муж, благородная мысль. Поэтому ты спал как муж, выходил как муж, носил мужскую одежду, говорил речи, подобающие доброму мужу. Затем ты говоришь мне: «Разве я что-то потерял?» Неужели люди теряют только деньги? Разве не теряется стыдливость, не теряется благопристойность? Или, потеряв это, не терпят ущерба? Тебе, конечно, кажется, что теперь ничего из этого не является ущербом; но было время, когда ты считал это единственным ущербом и вредом, когда ты тревожился, как бы кто не выбил тебя из этих речей и дел.
Вот, ты выбит никем иным, как самим собой. Сразись с собой, верни себя к благопристойности, к стыдливости, к свободе.
Если бы кто-то когда-нибудь говорил тебе обо мне это, что некто принуждает меня к прелюбодеянию, что носить такую одежду, что умащаться, — не ушёл ли бы ты и не стал бы убийцей этого человека, так со мной поступающего?
Так теперь ты не хочешь помочь себе? И насколько легче эта помощь? Не нужно никого убивать, ни связывать, ни оскорблять, ни выходить на площадь, но самому с собой поговорить, с тем, кто наиболее послушается, перед кем никто не убедительнее тебя.
И сначала осуди происходящее, затем, осудив, не отчаивайся в себе и не испытай того, что свойственно людям низким, которые, однажды уступив, полностью предали себя и были увлечены, как потоком, но научись [поступать] как учителя борьбы.
Упал мальчик: «Встав, — говорит, — снова борись, пока не окрепнешь». Нечто подобное испытай и ты: ибо знай, что ничто так не поддаётся исправлению, как человеческая душа. Стоит захотеть — и сделано, исправлено; как и снова задремать — и погибло. Ибо и гибель, и помощь — изнутри.
— Затем, какая мне польза? — И что ты ищешь большего этого? Из бесстыдного ты станешь стыдливым, из беспорядочного — благообразным, из неверного — верным, из распутного — целомудренным.
Если ищешь что-то большее этого, делай, что делаешь: уже никто из богов не сможет тебя спасти.
Чего должно презирать и против чего бороться.
Затруднение возникает у всех людей относительно внешнего, недоумение — относительно внешнего. «Что мне делать? Как это случится? Как это обернётся? Как бы не случилось то-то, не случилось то-то». Все эти восклицания принадлежат тем, кто вращается вокруг не зависящего от воли.
Ибо кто говорит: «Как бы мне не согласиться с ложью? Как бы мне не отвратиться от истины?»
Если кто-то настолько одарён, что тревожится об этом, я напомню ему: «Чего ты тревожишься? Это в твоей власти: будь спокоен; не выскакивай в согласии раньше, чем применишь естественную меру».
Опять же, если кто тревожится о стремлении, как бы оно не осталось неисполненным и не привело к неудаче, об избегании, как бы не попасть [в беду], — я прежде всего поцелую его за то, что, оставив то, чем волнуются другие, и их страхи, он позаботился о своих собственных делах, где он сам находится. Затем скажу ему: «Если не хочешь стремиться с неудачей и избегать с попаданием [в беду], не стремись ни к чему чужому, не избегай ничего, что не в твоей власти. Если же нет, неизбежно и терпеть неудачу, и попадать [в беду]».
Какое здесь затруднение? Где здесь место для «как это случится?» и «как это обернётся?» и «как бы не случилось то или это?»
— Разве то, что произойдёт, не зависит от воли? — Да. — А сущность блага и зла находится в зависящем от воли? — Да. — Значит, тебе можно пользоваться всяким исходом сообразно природе? Может ли кто помешать тебе?
— Никто. — Так не говори мне больше «как это случится?» Ибо как бы ни случилось, ты сам сделаешь это хорошо, и исход будет для тебя удачей.
Или что бы сказал Геракл, говоря: «Как бы не появился передо мной большой лев, или большой вепрь, или свирепые люди?» И что тебе до того? Если появится большой вепрь, ты совершишь больший подвиг; если злые люди, ты очистишь вселенную от злых.
[11] — Но что, если я так умру? — Ты умрёшь добрым, совершая благородное дело. Ибо поскольку неизбежно умереть, необходимо быть застигнутым за каким-то делом — или земледелием, или копанием, или торговлей, или консульством, или страданием несварением, или поносом.
Так за каким же делом ты хочешь быть застигнут смертью? Я — за каким-нибудь человеческим, благотворительным, общеполезным, благородным.
Если же я не могу быть застигнут за столь великими делами, то хотя бы за тем, что беспрепятственно, что дано, — исправляя себя, разрабатывая способность пользоваться представлениями, упражняя бесстрастие, отдавая должное отношениям; если я так счастлив, то касаясь и третьей области — об уверенности в суждениях.
Если смерть застанет меня за этим, мне довольно, если я смогу воздеть руки к богу и сказать: «Побуждениями, которые я получил от тебя для того, чтобы сознавать твоё управление и следовать ему, я не пренебрёг; я не опозорил тебя, насколько от меня зависело.
Вот как я пользовался чувствами, вот как — предварительными понятиями. Никогда я не жаловался на тебя, ни на что из происходящего не досадовал и не хотел, чтобы оно было иначе, не нарушил отношений.
За то, что ты меня родил, благодарен; за то, что дал, — насколько я пользовался твоим, мне довольно. Возьми это обратно и поставь в какое хочешь место. Ибо всё было твоё, ты дал мне это».
Разве не довольно уйти в таком состоянии? И какая жизнь лучше или благопристойнее, чем у того, кто в таком состоянии, и какая кончина счастливее?
Чтобы это произошло, нужно не малое принять и не малого лишиться. Ты не можешь хотеть и быть консулом, и это; и усердствовать о полях, и это; и заботиться о рабах, и о себе.
Если же ты хочешь чего-то из чужого, своё потеряно. Такова природа дела: ничто не даётся даром.
И что удивительного? Если хочешь быть консулом, нужно не спать, бегать, целовать руки, гнить у чужих дверей, много сказать и много сделать несвободного, посылать подарки многим, ежедневно давать гостинцы некоторым; и что же получается?
Двенадцать связок розог, и три или четыре раза сесть на трибуну, и дать цирковые игры, и угощать в корзинах. Пусть кто-нибудь покажет мне, что сверх этого.
Итак, ради бесстрастия, ради невозмутимости, ради того, чтобы спать спящим, бодрствовать бодрствующим, ничего не бояться, ни о чём не тревожиться, — ты не хочешь ничего потратить, ничего не потерпеть?
Но если у тебя что-то пропадёт, пока ты занимаешься этим, или будет плохо истрачено, или другой получит то, что должен был получить ты, — не укусит ли тебя тотчас случившееся?
Не противопоставишь ли, что ты получаешь вместо чего, сколько вместо чего? Но ты хочешь получить столь великое даром? И как ты можешь?
Дело за дело. Ты не можешь иметь и внешнее, получившее заботу, и своё руководящее начало. Если хочешь то, оставь это; если же нет, ты не получишь ни этого, ни того, будучи отвлекаем на оба. Если хочешь этого, ты должен оставить то.
[Прольётся масло, пропадёт утварь, но я буду бесстрастен. Случится пожар в моё отсутствие, и пропадут книги, но я буду пользоваться представлениями сообразно природе. — Но у меня не будет еды.
Если я так жалок, то пристань — смерть. Это пристань для всех, смерть, это убежище. Поэтому ничто в жизни не тягостно.
Когда захочешь, ты вышел и не дымишь. Так зачем ты тревожишься, зачем не спишь? Не тотчас ли, сообразив, где у тебя благо и зло, говоришь: «Оба в моей власти; никто не может отнять у меня одно и не может против воли вовлечь в другое.
Так почему бы мне не лечь и не храпеть? Моё в безопасности; чужое пусть видит тот, кто его несёт, как оно даётся имеющим власть.
Кто я, чтобы хотеть, чтобы это было так или иначе? Разве мне дано выбирать это? Разве кто сделал меня распорядителем этого? Мне довольно того, над чем я имею власть. Это я должен приготовить наилучшим образом, а остальное — как захочет их господин».
Имея это перед глазами, кто будет не спать и метаться туда-сюда? Чего желая или о чём тоскуя? О Патрокле, об Антилохе, о Менелае? Ибо когда он считал кого-то из друзей бессмертным? Когда не имел перед глазами, что завтра или послезавтра должен умереть или он сам, или тот?
— Да, — говорит, — но я думал, что он переживёт меня и вырастит моего сына. — Ты был глуп и думал о неизвестном. Так почему бы тебе не упрекнуть себя, а сидишь и плачешь, как девочки?
— Но он подавал мне есть. — Он был жив, глупец; теперь не может. Но Автомедон будет подавать тебе; если и Автомедон умрёт, найдёшь другого.
Если же разобьётся горшок, в котором тебе варили мясо, неужели ты должен умереть с голоду, потому что нет привычного горшка? Не пошлёшь ли купить новый?
— Но, — говорит, — не могу я потерпеть ничего хуже этого. — Так это для тебя зло? Затем, оставив устранять это, ты обвиняешь мать, что она не предсказала тебе, чтобы ты, страдая, так и провёл жизнь?
Как вы думаете? Не нарочно ли сложил это Гомер, чтобы мы увидели, что и благороднейшие, и сильнейшие, и богатейшие, и красивейшие, когда не имеют должных мнений, ничем не меньше могут быть жалчайшими и несчастнейшими?
О чистоте.
Некоторые спорят о том, входит ли в природу человека общительность; однако, думается, и сами эти люди не станут спорить, что чистота, во всяком случае, входит в неё и что этим качеством человек выделяется среди прочих животных.
В самом деле, когда мы видим, что какое-то другое животное очищает себя, мы обычно с удивлением замечаем: «Совсем как человек». И напротив, если кто упрекает животное, мы тотчас, словно извиняясь, говорим: «Ведь это же не человек».
Настолько мы считаем, что нечто особенное присуще человеку, и получаем его в первую очередь от богов. Поскольку боги по природе чисты и непорочны, насколько люди приближаются к ним через разум, настолько они держатся за чистоту и опрятность.
Но поскольку невозможно, чтобы их сущность была совершенно чиста, будучи смешанной из такой материи, разум, будучи привлечён, старается сделать её по возможности чистой.
Итак, первая и высшая чистота — та, что происходит в душе, и точно так же — нечистота. Нечистоту души, подобную телесной, ты не найдёшь; но что касается души, что иное ты найдёшь, кроме того, что делает её грязной по отношению к её собственным делам?
Дела же души — это побуждаться, отвращаться, стремиться, избегать, приготовляться, предпринимать, соглашаться.
Так что же это такое, что в этих делах делает душу грязной и нечистой? Ничто иное, как её дурные суждения.
Следовательно, нечистота души — это дурные мнения, а очищение — это привитие должных мнений. Чиста же та [душа], которая имеет должные мнения; ибо только она в своих собственных делах несмешанна и незапятнанна.
Следует также нечто подобное этому прилагать и к телу, насколько возможно. Невозможно было, чтобы у человека, имеющего такое смешение [элементов], не текли сопли; поэтому природа создала руки и сами ноздри как трубочки для выведения влаги. Итак, если кто их втягивает, я говорю, что он не делает человеческого дела.
Невозможно было, чтобы ноги не пачкались и вообще не загрязнялись при ходьбе по таким вещам; поэтому [природа] приготовила воду, поэтому — руки.
Невозможно было, чтобы от еды к зубам не приставало что-то грязное; поэтому [кто-то] говорит: «Чисти зубы». Зачем? Чтобы ты был человеком, а не зверем и не поросёнком.
Невозможно было, чтобы от пота и сжатия одежды на теле не оставалось чего-то грязного, требующего очищения; поэтому — вода, масло, руки, полотенце, скребок, мыло, а иногда и вся прочая подготовка для очищения тела.
Но нет: кузнец как кузнец наточит железку и будет иметь для этого приспособленные инструменты; и ты сам вымоешь тарелку, когда собираешься есть, если ты не совсем нечистоплотен и грязен; а тело ты не вымоешь и не сделаешь чистым?
— Зачем? — говорит. — Я опять скажу тебе: во-первых, чтобы ты делал человеческие дела, а во-вторых, чтобы не раздражать встречающихся.
Нечто подобное ты делаешь и здесь, и не замечаешь. Ты считаешь себя достойным дурно пахнуть — пусть так, знай, что ты достоин. Но разве и сидящих рядом, и возлежащих с тобой, и целующих тебя?
Или уйди куда-нибудь в пустыню, которой ты достоин, и живи один, воняя сам на себя. Ибо справедливо, чтобы от твоей нечистоты наслаждался только ты один. Но, живя в городе, так неосмотрительно и неразумно себя вести — как тебе это кажется?
Если бы природа вверила тебе коня, разве ты оставил бы его без присмотра и небрежённым? И теперь считай, что твоё тело вверено тебе как конь: вымой его, ототри, сделай так, чтобы никто не отворачивался от тебя, никто не уклонялся.
Ибо кто не уклоняется от грязного человека, дурно пахнущего, с плохим цветом лица — хуже, чем от выпачканного в нечистотах? Та вонь — внешняя, наносная, а эта — от небрежения, внутренняя и как бы от гниения.
— Но Сократ мылся редко. — Однако его тело блестело, и он был столь изящен и приятен, что самые красивые и благородные влюблялись в него и желали возлежать с ним больше, чем с самыми красивыми. Ему можно было и не мыться, и не умываться, если бы он хотел; впрочем, и редкость [мытья] имела силу. Если не хочешь тёплой [воды], то холодной.
— Но Аристофан говорит: «Я говорю о бледных, о босых». — Он ведь говорит также, что [Сократ] ходил по воздуху и воровал одежды из палестры.
Ибо, на самом деле, все писавшие о Сократе свидетельствуют обратное — что он был приятен не только на слух, но и на вид. Опять же, о Диогене пишут то же самое.
Ибо не следует даже внешним видом тела отпугивать от философии большинство, но, как и в остальном, являть себя жизнерадостным и невозмутимым, так и телом.
«Смотрите, о люди, что я ничего не имею и ни в чём не нуждаюсь; смотрите, как я, будучи бездомным, без отечества и изгнанником, если так случится, и без очага, живу безмятежнее и благополучнее всех знатных и богатых. Но и тело моё смотрите, что оно не страдает от сурового образа жизни».
Если же кто-то говорит мне это, имея вид и лицо осуждённого преступника, какой бог убедит меня приблизиться к философии, которая делает такими? Не дай бог; даже если бы я должен был стать мудрым, я бы не захотел.
Я, клянусь богами, хочу, чтобы юноша, впервые побуждаемый [к философии], пришёл ко мне с причёсанными волосами, а не чахлый и грязный. Ибо в нём видно некоторое представление о прекрасном и стремление к благопристойности. Где он воображает, что оно находится, там он и старается.
Остаётся только указать ему и сказать: «Юноша, ты ищешь прекрасное и поступаешь правильно. Знай же, что оно произрастает там, где у тебя разум; ищи его там, где побуждения и отвращения, где стремления и избегания.
Ибо это ты имеешь в себе как нечто выдающееся, а тело по природе — глина. Что ты трудишься попусту над ним? Если не ради иного, то со временем узнаешь, что оно ничто». Если же ко мне придёт выпачканный в нечистотах, грязный, с усами до колен, что я ему скажу, с какой похожестью я его привлеку?
О чём он усердствовал, подобном прекрасному, чтобы я мог перенаправить его и сказать: «Не здесь прекрасное, а здесь?» Хочешь, я скажу ему: «Не в том, чтобы быть выпачканным в нечистотах, прекрасное, а в разуме?» Разве он стремится к прекрасному? Разве он имеет какое-то его представление? Уйди и беседуй со свиньёй, чтобы она не валялась в грязи.
Поэтому и Полемона затронули речи Ксенократа как юношу, любящего прекрасное: ибо он вошёл, имея искры усердия к прекрасному, но искал его в другом месте.
Ведь природа не сделала грязными даже животных, живущих вместе с людьми. Разве лошадь валяется в грязи? Разве благородная собака? Но свинья, и грязные гусята, и черви, и пауки — они отстранены от человеческого общения дальше всего.
Так ты, будучи человеком, не хочешь быть даже животным, живущим с людьми, а скорее червём или паучком? Не вымоешься ли ты когда-нибудь как следует, не отчистишь ли себя, не придёшь ли чистым, чтобы сотоварищи радовались с тобой? Но ты приходишь к нам и в святилища таким, где не принято ни плевать, ни сморкаться, будучи сам весь плевок и сопля?
Что же? Следует ли кому-то наряжаться? Не дай бог, разве что в том, что нам свойственно от природы, — в разуме, мнениях, действиях; тело же — до опрятности, до того, чтобы не вызывать отвращения.
Но если ты услышишь, что не следует носить пурпурное, уйдя, выпачкай свой плащ в нечистотах или разорви его. — Но откуда у меня хороший плащ? — Человек, у тебя есть вода, вымой его.
Вот юноша, достойный любви, вот старец, достойный того, чтобы его любили и отвечали на любовь, которому кто-то доверит сына... чтобы он наставлял, которому — дочерей, к которому придут юноши, если так случится, чтобы он в навозной куче читал свои лекции.
Не дай бог. Всякое отклонение происходит от чего-то человеческого, но это близко к тому, чтобы быть нечеловеческим.
О внимании.
Когда ты на короткое время ослабишь внимание, не представляй себе, что, когда захочешь, снова его обретёшь, но имей в виду вот что: из-за ошибки, допущенной сегодня, тебе неизбежно будет хуже во всех остальных делах.
Ибо, во-первых, возникает самая тяжкая из всех привычек — привычка невнимательности; затем — привычка откладывать внимание. И ты всегда привыкаешь переносить на то или иное время благополучие, благопристойность, состояние и образ жизни сообразно природе.
Итак, если выгодна отсрочка, то ещё выгоднее полное оставление её; если же невыгодна, то почему бы тебе не сохранять внимание непрерывно?
«Сегодня я хочу поиграть». Так что мешает делать это с вниманием? «Хочу петь». Так что мешает делать это с вниманием? Разве есть какая-то часть жизни, на которую не простирается внимание? Разве, делая что-то с вниманием, ты сделаешь это хуже, а без внимания — лучше?
И что иное в жизни делается лучше теми, кто не внимателен? Разве плотник, не внимательный, [сделает лучше]? Разве кормчий, не внимательный, управляет безопаснее? Или какое-то другое из малых дел совершается без внимания лучше?
Не сознаёшь ли ты, что, когда ты отпустишь свой ум, уже не в твоей власти вернуть его — ни к благопристойности, ни к стыдливости, ни к скромности? Но ты делаешь всё, что придёт, следуешь своим желаниям.
— На что же мне следует обращать внимание? — Прежде всего, на те общие [положения] и иметь их под рукой, и без них не ложиться спать, не вставать, не пить, не есть, не общаться с людьми: что никто не властен над чужим выбором, и что только в нём благо и зло.
Итак, никто не властен ни доставить мне благо, ни вовлечь меня в зло, но я сам над собой в этом отношении имею власть один.
Когда же это у меня в безопасности, что мне тревожиться из-за внешнего? Какой тиран страшен, какая болезнь, какая бедность, какая помеха?
— Но я не понравился такому-то. — Так разве он — моё дело, разве его суждение — моё? — Нет. — Так что мне ещё до того? — Но он кажется кем-то. — Пусть он сам смотрит и те, кому он кажется.
Я же знаю, кому мне должно нравиться, кому быть подчинённым, кому повиноваться: богу и, после него, ... меня он поручил мне самому и мой выбор подчинил мне одному, дав правила для правильного пользования им; следуя им, я в силлогизмах не обращаю внимания ни на кого, кто говорит иное, в превратных [умозаключениях] не забочусь ни о ком. Так почему же в более важных делах меня огорчают порицающие?
Какова причина этого беспокойства? Никакая иная, кроме того, что в этой области я не упражнялся.
Ведь всякое знание пренебрежительно относится к невежеству и к невеждам; и не только знания, но и ремёсла. Возьми любого сапожника — он смеётся над большинством в своём деле; возьми любого плотника.
Итак, прежде всего, иметь это под рукой и ничего не делать без этого, но устремить душу к этой цели: не гнаться ни за чем внешним, ни за чем чужим, но, как распорядился Властвующий, — в полной мере [заботиться] о зависящем от выбора, а об остальном — как даётся.
Кроме того, помнить, кто мы и как нас зовут, и в соответствии с силами отношений стараться направлять должное: когда время для пения, когда время для игры, в присутствии кого; что будет от этого дела; не станут ли презирать нас сотоварищи, или мы их; когда пошутить и над кем посмеяться, и с кем и в чём вместе участвовать, и далее, как в общении сохранять своё.
И если ты уклонишься от чего-то из этого, тотчас — ущерб, не откуда-то извне, но от самого действия.
Что же? Возможно ли уже быть безошибочным? Невозможно. Но возможно — быть постоянно устремлённым к тому, чтобы не ошибаться. Ибо и то хорошо, если мы, никогда не ослабляя этого внимания, будем свободны хотя бы от немногих ошибок.
Теперь же, когда ты говоришь: «Завтра я буду внимателен», — знай, что ты говоришь: «Сегодня я буду бесстыдным, неуместным, низким; будет в других воле огорчать меня; сегодня я буду гневаться, завидовать».
Смотри, сколько зол ты себе позволяешь. Если же завтра тебе будет хорошо, то насколько лучше сегодня! Если завтра полезно, то гораздо более сегодня, чтобы ты мог и завтра и не откладывал опять на послезавтра.
К тем, кто легко выбалтывает свои [тайны].
Когда кто-то покажется нам просто откровенно поговорившим о своих делах, мы как-то увлекаемся и сами к тому, чтобы выболтать ему свои тайны, и считаем это простодушным: во-первых, потому что кажется несправедливым, чтобы он слышал дела ближнего, но не сообщал и ему в свою очередь наших; затем, потому что мы думаем, что, умалчивая о своих делах, не представимся им людьми простыми.
Конечно, часто имеют обыкновение говорить: «Я тебе всё своё сказал, а ты мне ничего из своего не хочешь сказать? Где это видано?» Прибавляется также и мнение, что можно безопасно довериться тому, кто уже доверил своё: нас подмывает, что он никогда не выдаст наших [тайн], опасаясь, как бы и мы не выдали его.
Так и в Риме опрометчивых хватают солдаты. Садится рядом с тобой солдат в частном виде и, начав злословить Цезаря, — затем ты, как бы получив от него залог верности в том, что он начал брань, говоришь и сам всё, что думаешь; затем, будучи скован, уводишься.
Нечто подобное мы терпим и вообще. Ведь не так, как тот безопасно доверил мне своё, так и я [доверяю] первому встречному.
Но я, услышав, молчу, если я таков; а тот, выйдя, разбалтывает всем. Затем, если я узнаю о случившемся, если я тоже подобен ему, желая отомстить, я выбалтываю его [тайны] и пачкаюсь, и пачкаю.
Если же я помню, что никто не вредит другому, но каждый своими собственными делами и вредит, и приносит пользу, — этого я достигаю, чтобы не сделать ничего подобного ему; однако из-за своего пустословия я пострадал, как пострадал.
— Да, но несправедливо, услышав тайны ближнего, самому в свою очередь ничего не сообщать ему.
— Разве я приглашал тебя, человек? Разве ты высказал свои [тайны] на каких-то условиях, чтобы услышать в свою очередь и мои?
Если ты болтлив и считаешь всех встречных друзьями, хочешь ли ты, чтобы и я стал подобен тебе? Что же, если ты хорошо доверил мне своё, а тебе нельзя хорошо довериться, хочешь ли ты, чтобы я попал в беду?
Как если бы у меня был сосуд герметичный, а у тебя — дырявый, и ты пришёл и доверил мне своё вино, чтобы я налил его в мой сосуд, а затем негодовал, что и я тебе не доверяю своё вино: ведь у тебя сосуд дырявый.
Так как же ещё будет справедливо? Ты доверил [своё] верному, стыдливому, считающему только свои собственные действия вредными и полезными, а из внешнего — ничто.
А я тебе должен довериться, человеку, пренебрегающему своим собственным выбором, желающему добиться деньжат или какой-нибудь власти, или продвижения при дворе, даже если бы тебе пришлось зарезать своих детей, как Медея?
Где здесь справедливость? Но покажи мне себя верным, стыдливым, надёжным, покажи, что у тебя дружеские мнения, покажи, что твой сосуд не дыряв, — и увидишь, как я не буду ждать, чтобы ты мне доверил своё, но сам приду и буду просить тебя послушать мои [тайны].
Ибо кто не хочет пользоваться хорошим сосудом, кто пренебрегает благосклонным и верным советником, кто не примет с радостью того, кто, словно груз, возьмёт на себя часть его забот и этим самым облегчит его, разделив их?
— Да, но я тебе доверяю, а ты мне не доверяешь. — Во-первых, и ты мне не доверяешь, но ты болтлив и поэтому ничего не можешь удержать. Ведь если бы это было так, доверь это мне одному.
Теперь же, кого бы ты ни увидел свободным, подсев к нему, говоришь: «Брат, нет у меня никого более благосклонного и дружественного тебе, прошу тебя, послушай мои [дела]». И это ты делаешь с теми, кого совсем немного знаешь.
Если же ты и доверяешь мне, то, очевидно, как верному и стыдливому, а не потому, что я высказал тебе свои [тайны].
Итак, оставь, чтобы и я думал то же самое. Покажи мне, что если кто высказывает кому-то своё, то тот верен и стыдлив. Ибо если бы это было так, я, обходя всех людей, говорил бы им свои [тайны], если бы ради этого должен был стать верным и стыдливым.
Но дело не таково: нужны мнения, а не какие попало. Если, по крайней мере, ты увидишь кого-то, усердствующего о не зависящем от воли и подчиняющего этому свой выбор, знай, что у этого человека есть тысячи принуждающих и препятствующих.
Ему не нужна смола или колесо, чтобы выдать то, что он знает, но кивок девчонки, если так случится, вытрясет его, благосклонность цезарианца, желание власти, наследства, и десять тысяч других тому подобных.
Итак, нужно помнить в общем, что тайные речи нуждаются в верности и таких мнениях; а где их теперь легко найти?
Или пусть кто-нибудь покажет мне того, кто так настроен, чтобы говорить: «Мне забота только о моём, о беспрепятственном, по природе свободном. Это я имею как сущность блага, а остальное пусть будет, как даётся: я не спорю».
РУКОВОДСТВО (Enchiridion)
...
Глава 1. Вещи и звисимости
Из существующих вещей одни зависят от нас, другие — не зависят от нас. Зависят от нас: мнение, побуждение, стремление, избегание и, одним словом, всё, что есть наши дела. Не зависят от нас: тело, имущество, мнения [других], власти и, одним словом, всё, что не есть наши дела.
И то, что зависит от нас, по природе свободно, беспрепятственно, неудержимо; то же, что не зависит от нас, — слабо, рабски, подвержено препятствиям, чуждо. Помни же, что если ты будешь считать по природе рабское свободным и чужое — своим, то будешь встречать препятствия, будешь скорбеть, тревожиться, будешь роптать и на богов, и на людей; если же ты будешь считать своим только то, что твоё, а чужое — как оно и есть — чужим, то никто тебя никогда не принудит, никто не воспрепятствует, ты не будешь роптать ни на кого, не будешь обвинять никого, не сделаешь ничего против воли, никто тебе не повредит, врага ты не будешь иметь — ибо и вредного ничего не потерпишь.
Итак, стремясь к столь великому, помни, что не следует, лишь слегка возбудившись, приниматься за это, но нужно одно совершенно оставить, а другое отложить на время. Если же ты будешь хотеть и этого, и власти, и богатства, то, возможно, не получишь и самих этих [вещей] из-за того, что стремишься и к первым, но уж точно лишишься тех, через которые только и обретаются свобода и счастье.
Итак, тотчас при каждом грубом представлении приучайся говорить: «Ты — представление и вовсе не то, чем кажешься». Затем исследуй его и испытывай теми правилами, которые у тебя есть, а первым и главным — относится ли оно к тому, что зависит от нас, или к тому, что не зависит от нас; и если оно относится к чему-то не зависящему от нас, пусть будет под рукой [мысль]: «Это не касается меня».
Глава 2. Обещания стремления и обещания избегания
Помни, что обещание стремления — достижение того, к чему стремишься; обещание избегания — не попасть в то, чего избегаешь. И тот, кто терпит неудачу в стремлении, — неудачник; тот же, кто попадает [в беду] при избегании, — злополучен. Если, следовательно, ты будешь избегать только того, что противно природе из того, что в твоей власти, то не попадёшь ни во что из того, чего избегаешь; но если будешь избегать болезни, или смерти, или бедности, то будешь злополучен.
Итак, устрани избегание от всего, что не зависит от нас, и перенеси его на то, что противно природе из зависящего от нас. Стремление же совершенно устрани на настоящее время: ибо если ты будешь стремиться к чему-то из не зависящего от нас, то необходимо терпеть неудачу; а из зависящего от нас, к чему хорошо бы стремиться, ничего тебе пока не дано. Пользуйся же только побуждением и отвращением, однако легко, с оговоркой и ослаблено.
Глава 3. Дела пленяющие душу
При каждом деле, которое пленяет душу, или приносит пользу, или дорого, помни говорить себе, каково оно, начиная с самого малого: если ты любишь горшок, говори: «я люблю горшок»; ибо когда он разобьётся, ты не будешь встревожен. Если ты целуешь своё дитя или жену, говори: «я целую человека»; ибо когда он умрёт, ты не будешь встревожен.
Глава 4. Принимаясь за дело
Когда собираешься приниматься за какое-либо дело, напоминай себе, каково это дело. Если отправляешься мыться, представляй себе то, что происходит в бане: обдающих водой, толкающихся, бранящихся, воров. И так ты безопаснее приступишь к делу, если будешь тотчас говорить себе: «Я хочу вымыться и сохранить свой выбор в согласии с природой». И так же в каждом деле. Ибо если что-нибудь случится как помеха мытью, у тебя будет под рукой [мысль]: «Но я хотел не только этого, но и сохранить свой выбор в согласии с природой; а я не сохраню его, если буду негодовать на происходящее».
Глава 5. Мнения о вещах
Волнуют людей не сами вещи, но их мнения о вещах. Например, смерть — не страшна (ведь и Сократу она казалась бы таковой, если бы была), но мнение о смерти, что она страшна, — вот что является страшным. Когда же мы испытываем препятствие, или волнение, или печаль, пусть никогда не виним другого, но себя, то есть свои собственные мнения. Дело необразованного — обвинять других, когда он сам поступает плохо; дело начинающего образовываться — обвинять себя; дело образованного — не обвинять ни другого, ни себя.
Глава 6. О чужих преимуществах
Ни в каком чужом преимуществе не гордись. Если бы конь, гордясь, говорил: «я красив», — это было бы терпимо. Но когда ты, гордясь, говоришь: «у меня красивый конь», — знай, что ты гордишься благом коня. Так что же твоё? Пользование представлениями. Поэтому, когда ты будешь иметь в пользовании представлениями [всё] сообразно природе, тогда и гордись; ибо тогда ты будешь гордиться своим собственным благом.
Глава 7. Устремления в пути
Как в плавании, когда корабль бросил якорь, если ты выйдешь за водой, то по пути можешь собрать и раковинку, и луковицу, но разум должен быть устремлён к кораблю и постоянно обращаться [к нему], чтобы не случилось, что кормчий позовёт, и если позовёт, нужно оставить всё это, чтобы не быть брошенным на корабль связанным, как овцы. Так же и в жизни: если вместо луковицы и раковинки даётся жёнка и ребёнок, ничто не помешает; но если кормчий позовёт, беги к кораблю, оставив всё это и не оборачиваясь. Если же ты стар, никогда не удаляйся от корабля далеко, чтобы не пропустить зова.
Глава 8. Ожидания к происходящему
Не требуй, чтобы происходящее происходило так, как ты хочешь, но желай, чтобы происходящее происходило так, как оно происходит, – и ты будешь благополучен.
Глава 9. Препятствия для выбора
Болезнь есть препятствие для тела, но не для выбора, если только он сам не захочет. Хромота есть препятствие для ноги, но не для выбора. И это говори себе при каждом встречающемся [обстоятельстве]: ибо найдёшь, что оно препятствие для чего-то другого, но не для твоего.
Глава 10. О силе которую ты имеешь
При каждом из встречающихся [обстоятельств] помни, обращаясь к самому себе, искать, какую силу ты имеешь для пользования им. Если увидишь красивое [существо] мужского или женского пола, найдёшь для этого силу — воздержание; если предстоит страдание, найдёшь выносливость; если брань, найдёшь терпеливость. И когда ты так привыкнешь, представления не увлекут тебя.
Глава 11. О чем не говори
Никогда ни о чём не говори: «Я потерял это», но: «Я возвратил». Ребёнок умер? — Возвращён. Жена умерла? — Возвращена. «У меня отняли поле». — Значит, и это возвращено. «Но плох тот, кто отнял». — Какое тебе дело, через кого давший потребовал назад? Пока он даёт, заботься об этом как о чужом, как прохожие о гостинице.
Глава 12. О преуспевании и рассуждениях
Если хочешь преуспеть, оставь такие рассуждения: «Если я пренебрегу своими делами, у меня не будет пропитания»; «Если я не накажу раба, он станет плохим». Ибо лучше умереть с голоду, став безболезненным и бесстрашным, чем жить в изобилии, будучи встревоженным. И лучше, чтобы раб был плохим, чем чтобы ты был злополучен.
Начни же с малого. Проливается масло, крадется винишко — говори: «За такую цену продаётся бесстрастие, за такую — невозмутимость; а даром ничего не достаётся». Когда же зовёшь раба, помни, что он может не послушаться и, послушавшись, не сделать ничего из того, что ты хочешь; но не настолько ему хорошо, чтобы от него зависело, чтобы ты не тревожился.
Глава 13. О преуспевании и терпении
Если хочешь преуспеть, потерпи ради внешнего, чтобы казаться невеждой и глупцом, и ничего не желай казаться знающим; и если покажешься кому-то кем-то, не верь себе. Ибо знай, что нелегко сохранить свой выбор в согласии с природой и [сохранить] внешнее, но, заботясь об одном, неизбежно пренебречь другим.
Глава 14. О желаниях и глупости
Если ты хочешь, чтобы твои дети и жена и друзья всегда жили, ты глуп: ибо ты хочешь, чтобы то, что не в твоей власти, было в твоей власти, и чужое — твоим. Так же, если ты хочешь, чтобы твой раб не ошибался, ты глуп: ибо ты хочешь, чтобы порок не был пороком, но чем-то иным. Если же ты хочешь, стремясь, не терпеть неудачу, — это ты можешь. Это и упражняй, что ты можешь.
Господин каждого — тот, кто имеет власть над тем, чего тот хочет или не хочет, чтобы доставить или отнять. Поэтому кто хочет быть свободным, пусть не хочет и не избегает ничего, что зависит от других; иначе он неизбежно будет рабом.
Глава 15. Помни как вести себя
Помни, что как на пиру тебе следует вести себя. Когда что-то проносится мимо тебя, протяни руку и прилично возьми. Если проходит дальше, не удерживай. Если ещё не подошло, не простирай далеко своё стремление, но жди, пока оно не окажется перед тобой. Так [относись] к детям, так к жене, так к властям, так к богатству — и ты будешь когда-нибудь достойным сотрапезником богов.
Если же ты и из поданного не возьмёшь, но пренебрежёшь, тогда ты будешь не только сотрапезником богов, но и соучастником власти. Ибо так поступая, Диоген и Гераклит и им подобные достойно были и назывались божественными.
Глава 16. О увлеченности представлением
Когда увидишь кого-то плачущего в скорби из-за отлучившегося ребёнка или потерявшего своё имущество, берегись, чтобы тебя не увлекло представление, будто он находится в несчастье из-за внешних [обстоятельств], но тотчас пусть будет под рукой: «Его удручает не случившееся (ведь другого оно не удручает), а мнение об этом». Однако в словах не стесняйся разделять с ним его горе и, если так случится, даже вздохнуть вместе с ним; но смотри, чтобы не вздохнуть и внутри себя.
Глава 17. О сути представления
Помни, что ты — актёр драмы, какой бы ни пожелал учитель: если краткой — то краткой; если долгой — то долгой; если захочет, чтобы ты сыграл бедняка, — чтобы и его сыграть искусно; если хромого, если правителя, если частного лица. Ибо это твоё дело — сыграть данную роль хорошо; а выбирать её — дело другого.
Глава 18. Различение восприятия и представления
Когда ворон прокаркает неблагоприятно, пусть представление не увлекает тебя, но тотчас различай в себе и говори: «Мне это ничего не предвещает, но либо моему телу, либо моему имуществу, либо моей репутации, либо детям, либо жене. А мне всё предвещает благоприятно, если я сам того захочу; ибо что бы из этого ни случилось, в моей власти извлечь из этого пользу».
Глава 19. О борьбе за представление
Непобедимым ты можешь быть, если не вступаешь ни в одну борьбу, которую не в твоей власти победить.
Смотри, чтобы, увидев кого-то предпочитаемого, или имеющего большую силу, или иначе пользующегося доброй славой, ты не счёл его счастливым, будучи увлечён представлением. Ибо если сущность блага находится в том, что зависит от нас, то ни зависть, ни ревность не имеют места; и ты сам не захочешь быть ни полководцем, ни пританом, ни консулом, но свободным. А один путь к этому — пренебрежение тем, что не зависит от нас.
Глава 20. О мнении
Помни, что не тот, кто бранит, или тот, кто бьёт, оскорбляет, а мнение об этом, будто они оскорбляют. Поэтому когда кто-то раздражает тебя, знай, что это твоё собственное мнение раздражило тебя. Итак, прежде всего старайся не быть увлечённым представлением: ибо если ты однажды добьёшься времени и передышки, легче овладеешь собой.
Глава 21. О страхе
Смерть и изгнание и всё, что кажется страшным, пусть будет у тебя перед глазами ежедневно, особенно же более всего — смерть: и ты никогда не помыслишь ничего низкого и не будешь чрезмерно желать чего-либо.
Глава 22. О стремлении к философии
Если ты стремишься к философии, приготовься сразу к тому, что будешь осмеян, что многие будут издеваться над тобой, будут говорить: «Вдруг философ вернулся к нам» и «Откуда у нас такая гордость?» Ты же гордости не имей; но к тому, что тебе кажется наилучшим, относись так, как будто поставлен богом на это место; и помни, что если ты останешься при том же, то те, кто прежде смеялись над тобой, потом будут удивляться тебе; если же ты будешь побеждён ими, то получишь вдвойне больше насмешек.
Глава 23. О обращении вовне
Если когда-нибудь тебе случится обратиться вовне, желая понравиться кому-то, знай, что ты потерял свою стойкость. Довольствуйся же во всём тем, чтобы быть философом; если же хочешь и казаться таковым, покажись самому себе, и будет достаточно.
Глава 24. О приобретении
Пусть тебя не удручают эти рассуждения: «Я буду жить в бесчестии и никто нигде». Ибо если бесчестие есть зло, ты не можешь быть в зле из-за другого, не более чем в позоре. Так неужели твоё дело — получить власть или быть приглашённым на пир? Никак. Так как же это ещё есть бесчестие? И как ты будешь «никто нигде», если ты должен быть кем-то только в том, что зависит от тебя, в чём тебе можно быть величайшей цены?
— Но твои друзья останутся без помощи. — Что ты говоришь — «без помощи»? У них не будет от тебя денег; и ты не сделаешь их римскими гражданами. Кто же тебе сказал, что это из того, что в твоей власти, а не из чужих дел? Кто же может дать другому то, чего не имеет сам? «Приобрети же, — говорит, — чтобы и мы имели».
Если я могу приобрести, сохраняя себя стыдливым, верным и великодушным, укажи путь, и я приобрету. Если же вы требуете, чтобы я погубил свои собственные блага, чтобы вы приобрели не-блага, то смотрите, как вы несправедливы и неблагодарны. И чего вы хотите больше — денег или верного и стыдливого друга? Так помогайте же мне скорее в этом и не требуйте, чтобы я делал то [для вас], из-за чего потеряю эти [качества].
— Но отечество, — говорит, — насколько от меня зависит, останется без помощи. — Опять, какая и это помощь? Не будет у него из-за тебя портиков или бань. И что из того? Ведь и обуви не имеет из-за кузнеца, ни оружия из-за сапожника; но достаточно, если каждый исполняет своё дело. Если бы ты доставлял ему другого гражданина — верного и стыдливого, разве не принёс бы ему пользы? — Да. — Значит, и сам ты не был бы бесполезен для него. — «Какое же, — говорит, — я буду иметь место в городе?» — То, какое сможешь, сохраняя одновременно верность и стыдливость.
Если же ты, желая принести ему пользу, потеряешь это, то какую бы пользу ты ему принёс, став бесстыдным и неверным?
Глава 25. О предпочтениях
Предпочтён ли ты был кем-то на пиру, или в приветствии, или в том, чтобы быть приглашённым в совет? Если это блага, то тебе должно радоваться, что он получил их; если же зла, то не огорчайся, что ты их не получил. И помни, что ты не можешь, не делая того же самого, чтобы добиваться того, что не в нашей власти, быть удостоенным равного.
Ибо как может быть равным тот, кто не ходит к чьим-то дверям, с тем, кто ходит? Тот, кто не сопровождает, с тем, кто сопровождает? Тот, кто не хвалит, с тем, кто хвалит? Ты будешь несправедлив и ненасытен, если, не отдавая того, за что это продаётся, захочешь получить это даром.
Но почём продаются салат-латук? За обол, если так случится. Если кто-то, отдав обол, получит салат, а ты, не отдав, не получишь, не думай, что ты имеешь меньше, чем получивший. Ибо как тот имеет салат, так ты имеешь обол, который не отдал.
Таким же образом и здесь. Ты не был приглашён на чей-то пир? Ибо ты не дал приглашающему того, за что он продаёт обед. Он продаёт его за похвалу, продаёт за услужливость. Так дай же разницу, если тебе выгодно, за сколько он продаётся. Если же ты хочешь и того не отдавать, и это получать, ты ненасытен и неразумен.
Так неужели ты ничего не имеешь вместо обеда? Имеешь же: то, что ты не хвалил того, кого не хотел, и не терпел его прихожей.
Глава 26. Воля природы
Понять волю природы можно из того, в чём мы не расходимся друг с другом. Например, когда у другого разбивается чашка, тотчас готово сказать: «Это из числа происходящего». Знай же, что и когда твоя разобьётся, тебе должно быть таким же, каким ты бываешь, когда разбивается чашка другого. Так переноси и на большее. У другого умер ребёнок или жена? Нет никого, кто не сказал бы: «Это человеческое дело». Но когда у кого-то своего умирает, тотчас: «Увы, несчастный я!» А следовало бы помнить, что мы чувствуем, слыша это о других.
Глава 27. Цель и природа зла
Как цель не ставится ради промаха, так и природа зла не возникает в мире.
Глава 28. Доверие
Если бы кто-то вверил твоё тело первому встречному, ты бы вознегодовал. А что ты вверяешь свой собственный ум всякому случайному человеку, так что если тот тебя обругает, он приходит в смятение и расстраивается, — неужели тебе не стыдно из-за этого?
Глава 29. Причина и последствие
Для каждого дела рассматривай предшествующее ему и последующее, и так приступай к нему. Если же нет, то сначала ты придёшь с усердием, поскольку ничего из последующего не обдумал; но потом, когда обнаружатся какие-то трудности, постыдно отступишь. Хочешь победить на Олимпийских играх?
И я, клянусь богами, — ибо это прекрасно. Но рассмотри предшествующее и последующее и так берись за дело. Тебе нужно соблюдать порядок, питаться по принуждению, воздерживаться от лакомств, упражняться по расписанию, в жару, в холод, не пить холодного, не пить вина как попало, — словом, предать себя наставнику, как врачу; затем в самом состязании — быть вырытым из земли, иногда вывихнуть руку, вывернуть лодыжку, проглотить много пыли, иногда быть высеченным, и после всего этого — быть побеждённым.
Всё это обдумав, если всё ещё хочешь, приступай к состязанию. Если же нет, ты будешь вести себя как дети, которые то играют в борцов, то в гладиаторов, то трубят, а потом играют трагедию. Так и ты — то атлет, то гладиатор, потом ритор, потом философ, а всей душой — ничто; но как обезьяна, ты подражаешь всему, что увидишь, и одно сменяет другое. Ибо ты пришёл к чему-либо не с обдумыванием, не обойдя [всего], но наобум и по холодному желанию.
Так и некоторые, увидев философа и услышав, как кто-то говорит, как говорит Евфрат (хотя кто может говорить так, как он?), хотят и сами философствовать. Человек, сначала рассмотри, что это за дело; затем и свою природу узнай, можешь ли ты вынести. Хочешь быть пятиборцем или борцом? Посмотри на свои руки, на бёдра, узнай свою поясницу.
Ибо один создан для одного, другой — для другого. Думаешь, что, делая это, ты сможешь так же есть, так же пить, так же стремиться, так же негодовать? Нужно бодрствовать, трудиться, уйти от близких, быть презираемым мальчишкой, быть осмеянным встречными, во всём иметь меньше — в почёте, в должности, в суде, в любом деле.
Это обдумай. Если хочешь обменять это на бесстрастие, свободу, невозмутимость — [подходи]; если же нет — не приближайся. Не будь как дети — то философ, то сборщик податей, то ритор, то наместник Цезаря. Это несовместимо. Нужно тебе быть одним человеком — либо добрым, либо дурным; либо разрабатывать своё руководящее начало, либо внешнее; либо трудиться над внутренним, либо над внешним: то есть занимать положение философа или профана.
Глава 30. О обязательствах
Обязанности, как правило, соразмеряются с отношениями. Он — отец: предписывается заботиться, уступать во всём, переносить брань, побои. «Но отец плох». — Неужели ты по природе сроднился с хорошим отцом? Но с отцом. «Брат несправедлив». — Так соблюдай своё собственное положение по отношению к нему и не смотри, что он делает, но что тебе, поступающему сообразно природе, будет твой выбор. Ибо никто другой не повредит тебе, если ты сам не захочешь; а тогда ты будешь повреждён, когда подумаешь, что терпишь вред. Так же ты найдёшь должное от соседа, от согражданина, от военачальника, если будешь привыкать рассматривать отношения.
Глава 31. Представления
Знай, что самое главное в благочестии по отношению к богам — это иметь правильные представления о них: что они существуют и управляют всем хорошо и справедливо, и что ты сам поставлен на то, чтобы повиноваться им, уступать всему происходящему и добровольно следовать за ним, как совершаемым по высшему разумению. Ибо так ты никогда не станешь роптать на богов и не будешь обвинять их, будто тебя оставляют без попечения.
Иначе же это невозможно, если ты не отнимешь [понятие блага и зла] от того, что не в нашей власти, и не поместишь благо и зло только в том, что в нашей власти. Ибо если ты сочтёшь что-то из того благом или злом, то неизбежно, когда ты будешь терпеть неудачу в том, чего хочешь, и попадать в то, чего не хочешь, ты будешь роптать и ненавидеть виновных.
Ибо всякое живое существо по природе склонно избегать и отвращаться от того, что кажется вредным, и от причин этого; а к полезному и к причинам этого стремиться и восхищаться ими. Поэтому невозможно, чтобы кто-то, считая себя терпящим вред, радовался тому, что, по его мнению, вредит, как невозможно и радоваться самому вреду.
Отсюда и отец порицается сыном, когда он не даёт ему того, что кажется сыну благами; и Полиника и Этеокла сделало врагами друг другу то, что они считали благом тиранию. Поэтому и земледелец порицает богов, поэтому и мореход, поэтому и купец, поэтому и те, кто теряет жён и детей. Ибо где [лежит] выгода, там и благочестие. Так что, кто заботится о том, чтобы правильно стремиться и избегать, тот тем самым заботится и о благочестии.
Совершать же возлияния, жертвоприношения и приношения начатков по отеческим обычаям подобает всякий раз чисто, не небрежно, не беззаботно, не скупо и не сверх сил.
Глава 32. Ожидания
Когда приступаешь к гаданию, помни, что того, что произойдёт, ты не знаешь, но приходишь, чтобы узнать это от гадателя; а каково оно, ты пришёл уже зная, если ты философ. Ибо если это что-то из не зависящего от нас, то необходимо, чтобы оно не было ни благом, ни злом.
Не приноси к гадателю ни стремления, ни избегания, и не подходи к нему дрожа, но зная заранее, что всё, что случится, — безразлично и не касается тебя; но каким бы оно ни было, воспользоваться им хорошо будет возможно, и никто этому не помешает. Итак, смело иди к богам как к советникам; а далее, когда тебе что-то будет посоветовано, помни, к каким советникам ты обратился и каких [советов] ты не послушаешься, ослушавшись.
Приходи же к гаданию, как считал нужным Сократ, — в тех делах, где всё исследование имеет отношение к исходу и не даётся ни от разума, ни от какого-либо другого искусства средств для понимания того, что предстоит; так что, когда нужно разделить опасность с другом или отечеством, не гадай, следует ли разделять опасность. Ибо даже если гадатель предскажет тебе, что жертвы оказались неблагоприятны, ясно, что предвещается смерть, или увечье какой-либо части тела, или изгнание; но разум велит и при этом стоять рядом с другом и разделять опасность с отечеством. Поэтому обращай внимание на более великого прорицателя — Пифийского [Аполлона], который изгнал из храма того, кто не помог другу, когда того убивали.
Глава 33. Характер и образ
Установи для себя уже некий характер и образ, который ты будешь соблюдать, находясь наедине с собой и общаясь с людьми.
И пусть молчание будет по большей части, или пусть говорится необходимое и кратко. Редко же, когда время призывает к речи, говори, но не о чём попало: не о гладиаторских боях, не о конных ристалищах, не об атлетах, не о яствах и питье, что есть повсюду, а особенно не о людях с порицанием, или похвалой, или сравнением.
Если же ты способен, переноси своими речами и речи собеседников к должному. Если же ты окажешься среди чуждых [людей], молчи.
Смех пусть не будет частым, ни над многим, ни развязным.
Клятву избегай, если возможно, совсем, если же нет, то насколько возможно.
Пиры внешние и частные отклоняй; если же когда-либо будет случай, пусть твоё внимание будет напряжено, чтобы невзначай не соскользнуть в профанность. Ибо знай, что если сотрапезник осквернён, то и трущемуся с ним необходимо быть осквернённым, даже если он сам окажется чистым.
Относительно тела бери лишь до простой потребности, например, пищу, питьё, одежду, дом, прислугу; а всё, что к славе или роскоши, отсекай. Относительно половых сношений до брака следует сохранять чистоту по мере сил; если же прикасаешься к тому, что законно, — разделяй [с женой]. Но не будь тягостен для тех, кто этим пользуется, и не обличай; и не приводи часто, что сам ты не пользуешься.
Если кто-то сообщит тебе, что такой-то говорит о тебе дурно, не оправдывайся против сказанного, но отвечай: «Ибо он не знал других моих недостатков, иначе он не говорил бы только этого».
В театры по большей части входить не обязательно. Если же когда-либо будет случай, не показывайся усердствующим ни для кого, кроме себя, то есть: желай, чтобы происходило только происходящее и побеждал только побеждающий; ибо так ты не встретишь препятствия. От крика же и смеха над кем-то, и сильного волнения совершенно воздерживайся. И после ухода не говори много о происшедшем, если только это не ведёт к твоему исправлению; ибо из такого [поведения] видно, что ты восхищался зрелищем.
На слушания к кому-либо не входи без разбора и легкомысленно; входя же, соблюдай достоинство, устойчивость и вместе с тем недосадливость.
Когда ты собираешься встретиться с кем-либо, особенно из тех, кто кажется находящимся в превосходстве, представь себе, что сделал бы в этом случае Сократ или Зенон, и ты не будешь затрудняться, как подобающе воспользоваться случившимся.
Когда ты отправляешься к кому-то из могущественных, представь, что ты не застанешь его дома, что тебя не примут, что тебе захлопнут двери, что он не обратит на тебя внимания. И если вместе с этим подобает идти, иди и терпи происходящее и никогда не говори себе: «Не стоило этого». Ибо это свойственно профану и враждебно относящемуся к внешнему.
В беседах пусть будет далеко воспоминание о своих собственных делах или опасностях чрезмерно и неумеренно. Ибо не так, как тебе приятно вспоминать о своих опасностях, так и другим приятно слушать о том, что случилось с тобой.
Да будет далеко и то, чтобы вызывать смех: ибо такой образ жизни скользок к профанности и вместе с тем достаточен, чтобы ослабить уважение к тебе со стороны окружающих.
Опасно также впадать в сквернословие. Поэтому, когда случится что-то подобное, если будет уместно, и упрекни того, кто впал в это; если же нет, то по крайней мере молчанием, краской стыда и нахмуренным видом показывай, что ты не одобряешь этой речи.
Глава 34. Удовольствие и представление
Когда ты получишь представление о каком-либо удовольствии, как и в остальном, охраняй себя, чтобы не быть увлечённым им; но пусть дело подождёт тебя, и возьми себе некоторую отсрочку. Затем вспомни о двух временах: о том, когда ты насладишься удовольствием, и о том, когда, насладившись, потом раскаешься и сам себя упрекнёшь; и противопоставь этому, как, воздержавшись, ты будешь радоваться и сам себя хвалить. Если же тебе покажется удобным приступить к делу, смотри, чтобы не победила тебя его приятность, сладость и привлекательность; но противопоставь, насколько лучше сознавать, что ты одержал эту победу.
Глава 35. Принятие решений
Когда ты, приняв решение, что нечто должно быть сделано, делаешь это, никогда не избегай того, чтобы тебя видели за этим делом, даже если большинство будет иметь о нём иное мнение. Ведь если ты делаешь неправильно, то избегай самого дела; если же правильно, то чего ты боишься тех, кто станет порицать тебя неправильно?
Глава 36. Ценность суждений
Как [высказывания] «день есть» и «ночь есть» имеют большую ценность в разделительном суждении, но не имеют ценности в соединительном, так и выбор большей порции имеет ценность для тела, но не имеет ценности для сохранения общественного духа на пиру, как должно. Когда же ты обедаешь с другим, помни, чтобы смотреть не только на ценность лежащих перед тобой [кушаний] для тела, но и сохранять уважение к угощающему.
Глава 37. О ролях
Если ты возьмёшь на себя какую-либо роль сверх своих сил, то и в этом ты опозоришься, и то, что мог бы исполнить, упустишь.
Глава 38. Внимание в каждом деле
Когда ты гуляешь, точно так же, как ты обращаешь внимание, чтобы не наступить на гвоздь или не вывихнуть ногу, так же заботься, чтобы не повредить и своё руководящее начало. И если мы будем соблюдать это в каждом деле, то безопаснее примемся за дело.
Глава 39. Мера имущества
Мера имущества — тело для каждого, как нога для обуви. Если ты остановишься на этом, то сохранишь меру; если же переступишь, то как по обрыву впредь необходимо будет нестись: так же и с обувью, если ты переступишь через ногу, получается позолоченная обувь, затем пурпурная, вышитая. Ибо для того, что однажды переступило меру, нет предела.
Глава 40. Женщины
Женщины с четырнадцати лет называются мужчинами госпожами. Поэтому, видя, что ничего иного им не присуще, а только спать с мужчинами, они начинают украшать себя и в этом полагать все свои надежды. Стоит обратить внимание, чтобы они понимали, что их ценят ни за что иное, как за то, чтобы казаться скромными и стыдливыми.
Глава 41. Признак неспособности
Признак неспособности — проводить время в том, что касается тела, например, чрезмерно упражняться, чрезмерно есть, чрезмерно пить, чрезмерно испражняться, совокупляться. Но это следует делать мимоходом; а всё внимание пусть будет обращено на ум.
Глава 42. О представлениях и мнениях
Когда кто-то делает тебе зло или говорит о тебе дурно, помни, что он делает или говорит это, считая это должным. Ему невозможно следовать твоему мнению, а не своему; поэтому если ему кажется плохо, то страдает тот, кто обманут. Ведь если кто-то примет истинное соединительное суждение за ложное, то не суждение пострадает, а обманутый. Исходя из этого, ты будешь кротко относиться к бранящему тебя. Ибо при каждом случае говори: «Ему так показалось».
Глава 43. Непереносимое и переносимое дело
Всякое дело имеет две рукоятки: одну — переносимую, другую — непереносимую. Если брат поступает несправедливо, не бери это с той стороны, что он поступает несправедливо (это рукоятка дела непереносимая), но скорее с той, что он брат, что он вместе с тобой воспитан, — и возьмёшь дело так, как оно переносимо.
Глава 44. Несостоятельные рассуждения
Эти рассуждения несостоятельны: «я богаче тебя, следовательно, я лучше тебя»; «я красноречивее, следовательно, я лучше тебя». Те же более состоятельны: «я богаче тебя, значит, моё имущество лучше твоего»; «я красноречивее, значит, моя речь лучше твоей». Ты же не являешься ни имуществом, ни речью.
Глава 45. О мере
Кто-то моется быстро — не говори, что плохо, но что быстро. Кто-то пьёт много вина — не говори, что плохо, но что много. Ибо, прежде чем узнать его мнение, откуда ты знаешь, плохо ли это? Так не случится, что ты будешь воспринимать постигающие представления других, а соглашаться с другими.
Глава 46. О показном
Нигде не называй себя философом и не говори много среди профанов об учениях, но делай то, что следует из учений. Например, на пиру не говори, как должно есть, но ешь, как должно. Помни, что именно так Сократ всюду устранял показное, что люди приходили к нему, желая быть представленными им философам, а он отводил их.
Так он переносил, что его не замечали. И если среди профанов зайдёт речь о каком-либо учении, по большей части молчи: ибо велик риск тотчас изрыгнуть то, что ты не переварил. И когда кто-то скажет тебе, что ты ничего не знаешь, и ты не укусишься, тогда знай, что ты начинаешь дело. Ведь и овцы не показывают пастухам, сколько они съели травы, но, переварив пастбище внутри, выносят наружу шерсть и молоко. Так и ты не выставляй напоказ профанам учения, но из переваренных [учений] — дела.
Глава 47. Делай для себя
Когда ты скромно одет по телу, не гордись этим и, даже если пьёшь воду, не при всяком удобном случае говори, что пьёшь воду. И если когда-нибудь захочешь упражняться в перенесении трудностей, делай это для себя, а не для внешних; не обнимай статуи; но когда-нибудь, сильно томимый жаждой, зачерпни холодной воды и выплюнь, и никому не говори.
Глава 48. О профанах
Положение и характер профана: никогда не ожидает пользы или вреда от себя, но от внешнего. Положение и характер философа: всякую пользу и вред ожидает от себя.
Признаки преуспевающего: никого не порицает, никого не хвалит, ни на кого не жалуется, никого не обвиняет, ничего о себе не говорит как о ком-то значительном или знающем. Когда ему что-то мешает или препятствует, он винит себя. И если кто-то хвалит его, он внутренне посмеивается над хвалителем; если же порицает, не оправдывается. Он ходит как больные, остерегаясь сдвинуть что-то из укрепляющегося, пока оно не закрепится.
Всякое стремление он устранил из себя; избегание же перенёс только на то, что противно природе из зависящего от нас. Побуждением ко всему он пользуется ослаблено. Если он кажется глупым или невежественным, он не заботится об этом. Одним словом, он стережёт себя как врага и коварного [противника].
Глава 49. О гордости
Когда кто-то гордится тем, что может понимать и объяснять книги Хрисиппа, скажи сам себе: «Если бы Хрисипп не писал неясно, этому человеку нечем было бы гордиться». Я же чего хочу? Познать природу и следовать ей. Поэтому я ищу, кто бы её истолковал; и, услышав, что это Хрисипп, прихожу к нему. Но я не понимаю написанного; ищу, значит, толкователя. И до этого ещё нет ничего достойного гордости. Когда же я найду толкователя, остаётся применять предписанное на деле; это одно только и достойно гордости. Если же я стану восхищаться самим толкованием, то чем я буду отличаться от грамматика вместо философа? Разве что тем, что вместо Гомера я толкую Хрисиппа. Поэтому, когда кто-то скажет мне: «Прочти мне Хрисиппа», — я краснею, если не могу показать дел, подобных и соответствующих его словам.
Глава 50. О соответствии
Во всём, что ты себе предписываешь, стой как перед законами, как перед тем, что ты совершишь нечестие, если преступишь. А что бы кто ни говорил о тебе, не обращай внимания: ибо это уже не твоё.
Глава 51. О достоинстве
До каких ещё пор ты будешь откладывать, чтобы считать себя достойным наилучшего и ни в чём не преступать разделяющего разума? Ты получил учения, с которыми должен был бы сопоставлять свои действия, и сопоставлял. Какого же ещё учителя ты ждёшь, чтобы на него переложить исправление самого себя? Ты уже не отрок, но уже совершенный муж. Если теперь ты проявишь небрежение и будешь беспечен, и всегда будешь делать намерения за намерениями и назначать дни за днями, после которых станешь обращать внимание на себя, то ты не заметишь, как не преуспеешь, но останешься профаном и живя, и умирая.
Итак, уже теперь считай себя достойным жить как совершенный и преуспевающий; и всё, что покажется тебе наилучшим, пусть будет для тебя непреложным законом. И если предстанет что-то тягостное, или приятное, или славное, или бесславное, помни, что теперь — борьба и уже наступили Олимпийские игры, и нельзя больше откладывать, и что в один день и одно дело и гибнет, и сохраняется преуспеяние.
Сократ стал совершенным именно так: при всех обстоятельствах он не обращал внимания ни на что иное, кроме разума. Ты же, если ты ещё не Сократ, должен жить как желающий быть Сократом.
Глава 52. О применении учений
Первый и самый необходимый раздел в философии — это раздел применения учений, например, «не лгать»; второй — раздел доказательств, например, «откуда следует, что не должно лгать»; третий — раздел, укрепляющий и разъясняющий сами эти [доказательства], например, «откуда следует, что это доказательство? что такое доказательство, что такое следование, что такое противоречие, что такое истина, что такое ложь?»
Итак, третий раздел необходим ради второго, а второй — ради первого; самый же необходимый и тот, на котором следует останавливаться, — первый. Мы же поступаем наоборот: мы задерживаемся на третьем разделе, и всё наше усердие обращено на него; а первым мы совершенно пренебрегаем. Поэтому мы лжём, но как доказывается, что не должно лгать, — имеем под рукой.
Глава 53
При всяком случае следует иметь под рукой эти [изречения]:
«Веди меня, о Зевс, и ты, Судьба, туда, куда мне вами определено; я последую без колебаний; если же не захочу, став дурным, всё равно последую».
«А кто хорошо уступил необходимости, тот у нас мудр и знает божественное».
«Но, о Критон, если так угодно богам, так пусть и будет».
«Меня же Анит и Мелет могут убить, но повредить не могут».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
