Обложка Череда забвений

Череда забвений

Вениамин Сиухин

0% прочитано
Стандартный
Вениамин Сиухин

Череда забвений

Глава 1

День был ласковый: набежавшие с вечера тучи утренний сквознячок угнал подальше к горизонту. Уже к полудню вода в озере прогрелась, так что ребятишки гурьбой повалили купаться, а девицы — на речку, бельё стирать. Только сын пахаря сидел один-одинёшенек у опушки леса и наблюдал, как вдалеке согбенная фигурка отца медленно переходит от одного края пашни к другому. Пахали в этом году поздно, времени оставалось всего ничего, и потому отец тянул жилы едва ли не с ночи. Даже к трём часам дня не окончил он работу. На мгновение над головой его появилось невесомое одинокое облачко, но тут же скрылось, будто боясь помешать ответственному труду. Три золотых луча падали на сосну, под которой сидел мальчик, и высвечивали тёмные сучья в глубине кроны. Кроме пения птиц ничего не доносилось до поля.

Наконец пахарёнку стало томно от немого сидения на гузне, и он принялся играть. С собой у него было два коровьих позвонка; он стал подкидывать их высоко вверх и, примечая, где упадут, допрыгнуть одним прыжком от одного позвонка до другого и обратно. Игра оказалась весьма забавной, малец смеялся и резвился, предоставленный сам себе. Пахарь не слышал его, целиком отдавшись делу, — вернее, быть может, и слышал, но обращать внимание на ребячьи шалости отвык уже давно.

Когда усталость от прыжков взяла верх, мальчик вновь присел на землю. Он запыхался, нехватка воздуха сморила его, и он даже было задремал; но, размежевав на мгновение веки, увидел внезапно — откуда ни возьмись — диковинную небесно-голубую бабочку с белой каймой на крылышках. Она, казалось, сияла ярче неба и неторопливо, безо всякой тревоги кружила у сосны, у позвонков и у края пашни. Затем она пролетела над макушкой ребёнка, едва не задев её лёгоньким крылом, и направилась в глубь леса. Заворожённо мальчик проследил её полёт, не в силах отвести глаз. Было что-то сладостное и мучительное в порхании хрупкого тельца, не сознающего истинную цену своей красоты. Хоть малыш и не знал, как назвать свои чувства, робость не взяла над ним верх: он лукаво оглянулся на отца и, смекнув, что пахарь не видит ничего, кроме сохи, шмыгнул в лес вслед за пленительной голубой грёзой.

Первые кусты орешника не был густыми и плотными, но понемногу заросли стали учащаться. Бабочка, не меняя дороги, летела всё где-то впереди. Скорости она тоже не сбавляла, и каждый раз, стоило лишь отодвинуть очередную тугую ветку, — глаз цеплялся лишь за краешек малого крыла, который тут же скрывался за новой кроной. Чем глубже в чащу продвигались они, тем быстрее приходилось пахарёнку переставлять ноги, чтобы не отстать от желанной цели и не промедлить в низинке. Теперь ещё попадались балки с терновником; поначалу узкие, они постепенно расширялись, и на всяком таком переходе дыхание грозило сбиться. Наконец мальчик был вынужден перейти на бег — и всё равно едва поспевал за такой нежной, но такой далёкой бабочкой. Он даже не почувствовал, как вспотел до макушки, как колючки стали всё чаще оставлять зацепки на одежде, как над высокими елями негаданно легли сизые сумерки. Он запыхался, и всё же не сбавлял ходу, и гнался за своей водительницей из последних сил. Колени уже едва гнулись — и вот… очередное сплетение ветвей и кустов распахнулось, чтобы выпустить мальчонку на широкую полянку, где не росла трава.

Но… где же бабочка? Где голубая мечта? Её не было видно, хотя в полутьме легче было бы заприметить лёгкий матовый ореол. Теперь только боль в ногах напоминала об удивительной погоне, длившейся то ли с минуту, то ли с полдня. И по-прежнему пусто и голо глядел лес в лицо пахарёнку: ни птички, ни ручья, ни норки не найти вокруг. Озадаченно обернулся мальчик раз, второй, третий — а ведь и без того кружилась голова! — нет, чарующей крохотной бабочки и след простыл. Нечего и говорить о том, чтобы догнать её, прелестницу, да и зачем? Ведь не ловить же её голыми руками? Топнул мальчишка ногой, рассердился на весь мир: куда это годится! Неужели придётся обойтись без порхающей мечты, оставить вовсе тот чудесный мираж, который ещё прелестнее смотрелся через щёлочку слипающихся от неги век? Можно сдаться по пустяку, но от заветной цели-то мужчине не с руки отказываться. Так рассуждал пахарёнок.

И стоило лишь мальчику в сомнении нахмурить брови, как тут же вслед за первой мыслью мелькнула вторая невзначай: а была ли вообще та самая бабочка или, быть может, её вовсе и не было? Вдруг мне привиделась она? Уже хотел было сын пахаря улыбнуться этой догадке, как — хлоп! — и враз исчез из виду, не издав ни звука. Тишина повисла над лысой полянкой, и никто ничего не увидел.

До вечера никому из селян не пришло в голову справиться, где-то там мальчик и как-то он поживает. У всех были свои, взрослые заботы: развесить бельё, подоить скотину, вымести избу, закончить пахоту. Женщины болтали и пели рабочие песни, мужчины молчали или тоже пели рабочие песни, но только не пахарь. Все дружно поливали потом землю, на которой жили, и тем самым задавали силу для дальнейшей жизни и роста. Но вот когда настала пора собираться всем к столу, мальчика хватились — и стали звать. Уже стемнело, когда стало ясно, что пахарёнок потерялся не на шутку. Тогда скопом все с южного края высыпали с огнём разыскивать ребёнка: голосить по лесу, обходить дороги, выспрашивать в соседних деревнях. Старики тут же решили, что мальчонку волки унесли, и похватались за вилы и цепы. Даже девицам разрешили пойти вслед за старшими, хоть и под присмотром мамок. Одним словом, никто в стороне не остался, всем хотелось, чтобы дело разрешилось по-доброму; уже расползшийся по душам страх жаждал вылиться и избыться, покусывая мягкие стенки сердца.

Да вот только, прорыскав по окрестностям до ранних петухов, ничего не смогли отыскать селяне. Будто испарился и мальчик, и самый след его. Долго-долго ходил и звал пахарь сына, громко плакала и кликала его родная мать, но вернулись они под утро ни с чем, понурые, измождённые. Нечем было заглушить гложущий сердце страх, не у кого было выспросить утешения, ибо все равно трудились ночью и равно — без толку. Красной от слёз легла мать на печь, — хоть час сна надо было урвать деревенским работягам. И, когда уже сквозь неохоту готова была провалиться в забытьё, звонко лязгнула над затылком жестокая мысль: а может, и не было никакого мальчика, а, мать? Может, мы никого и не рожали, а только привиделось нам? Голосом мужа прозвенела мысль, хоть тот и лежал не шелохнувшись, точил тяжёлым взором пахнущий резедой сундук с детской одёжей. И, хотя что-то в материнском сердце упиралось и противилось, она прошептала с надеждой: а вправду, может, нет и горя-то? А хоть и не было бы никакого мальчика-то?..

Когда вскоре поднялась деревня хлопотать по хозяйству, уже никто ничего не вспомнил. Отчего-то ломило кости и в сон тянуло, но отчего? Что стряслось ночью? – спрашивали друг у друга соседи и никак не могли припомнить. Да неважное что-то, может, собака брехала, а может, домовой по хребтине всю ночь скакал, отвечали старики. А если вспомнить не выходит, значит, оно вам и не надо. Меньше голову будете забивать. И старикам кивали с почтением, возвращаясь к работе. Близился полдень, нужно было успеть до зноя, а над ночными грёзами гадать нечего. Так и забылось всё, что ещё недавно душу ело. Только пахарь и падчерица его, сводная сестра погнавшегося за бабочкой малыша, наутро обнаружили, что мальчика никто не помнит; объясняли, доказывали, ругались, плакали — без толку, разве что чуть умалишёнными не прослыли. А затем и пахарь — что, мол, спорить с людьми, — махнул рукой, пошёл косу чинить и так больше о сыне и не вспоминал. Жёсткое его сердце не захотело смягчиться.

Вот и осталась одна-одинёшенька в своём памятовании старшенькая из семьи пахаря. Ничего не доказывая соседям, тщилась она поначалу украдкой выспросить что-то — авось, зашевелится в ослепшей душе тень минувшего, заслонит повседневные заботы и воскресит память о бедном малютке. Подходила с разговором о мальчиках и о лесах к родителям, к соседям, к приходскому старосте, к старикам, к лоточнику. Ребятишкам рассказывала сказку о лешем и заплутавшем путнике. На церковной службе вставала под иконой «Взыскание погибших», чтобы если кто взглянет на отроковицу — раз! — и образок заприметил. Всё впустую. Мимо пролетели запоздалые намёки и экивоки. Не о чем стало говорить с теми, кто приписал себе не своё прошлое.

Совсем тогда пригорюнилась падчерица пахаря и стала жить, как заговорённая, себя не чувствуя. День, два, три прошло, и лишь на четвёртый пришло ей на сердце спробовать последнее: сходить поискать братца в лесу, может, он там ещё жив и один мается в страхе. И пошла одна, никого не предупредив, захватила лишь крохотный туесочек, который ей брат помогал плести. Шла не своим шагом, искала не своим взглядом, звала не своим голосом. Под кусты заглядывала, стволы кругом обходила, по оврагам скиталась, медвежьего следа не испугалась. Всюду, всюду мерещится любимый братец, но нигде всамделе нет его. Уже другая бы и бросила, и запечатала сердце тоскою, и остыла бы, но не падчерица пахаря. Не могла она вообразить, как можно забыть брата. Так мучилась, мучилась, спешила — и невзначай вывело её назад, к южной околице. Подняла девочка глаза и ахнула — нет больше деревни, вся пропала со всеми избами и селянами. Сгинула, как не бывало, ухнула в непроглядную пропасть и не вернулась. Ровное место осталось, и то уже быльём поросло. Собаки не лают, овцы не блеют, соседки не болтают, не трещит огонь в печи и не греет. Будто и не жил никто никогда у северной опушки леса, которая нынче тупо щерилась в безлюдную пустоту.

Вздохнула и всплакнула тогда девица, пожалела всех легкодушных людей, пропавших в своём беспамятстве. Хоть и бывали они недобрыми и безрассудными, а всё же сердце за годы совместной жизни прикипело к ним крепко. Теперь же опустело оно, и осталась на его тонком дне только тёплая память о сгинувшем братце, сухонькая, как чёрствая ржаная корочка. Долго рыдала и горячо падчерица пахаря, да вот только слезами хлеб не солят, деваться куда-то нужно. И пошла она, понурая, в город, прямо как дорога вела. Только осталась за околицей гнить старая, ржавая от пота соха, которую там покинул унылый от тяжёлого сердца пахарь. А путнице соха показалась чужой и незнакомой.

Внешне то была всё та же девчушка, но взаправду ничего в ней прежнего не осталось: всё вымыли слезные струи, да и сами утекли безвозвратно. Медленно идёт девочка по ухабистой дороге, уж лес вокруг неё сомкнулся, сквозняки дуют, листвой играют. Уже в густых сумерках нагнала её телега, гружёная добром на продажу. Расспрашивал возница прохожую, расспрашивал, да так ничего и не добился — откуда она, куда идёт, по пути ли им, и приключилось ли чего. В конце концов пожалел сиротку, решив, что блаженная она на голову, и усадил рядом с собой: «отвязу», мол, «в горыд, а там буть што буит». Так они вместе ночь скоротали, а наутро возница высадил дитя у столичной богадельни, приговаривая: «што надо буит, спроси на базаре Прошку Васильева, не обижим». И оказалась девочка на попечении бабок и дьячка, который в ту пору богадельней заведовал.

Поначалу подопечную пытались приспособить к каким-нибудь работам: инвалидов поить, или тарелки носить, или пол мести. Но вскоре та слегла с неясным недугом и, хотя горячки и кашля не случилось, ходить уже больше не могла. Её передали под надзор престарелой сиделки, которая девочку иначе как «отроковицей» не называла. Хотя у этой старицы под крылом нянчился едва ли не полк калек, бездомных и беспризорных, она, удивительно ловко и скоро обходила всех нуждающихся, чтобы тут же вернуться к убогой постельке. Меньше всего хотела она отлучаться от своей сиротки.

Отроковицу постепенно взял обморочный сон и бред, а между тем доктора, бывавшие по заказу одного именитого князя в богадельне дважды в неделю, только разводили руками: «по внешним свидетельствам», дескать, «девица не обнаруживает недостатков». Впрочем, бывало, сознание у отроковицы прояснялось, и на все расспросы сиделки она отвечала охотно и живо, хоть и теряя то и дело нить разговора. На вопрос, как её зовут, несчастная уже не знала как ответить: то ли Марья, то ли Марфа, «да и не всё ли равно». Но потом и на остальное отвечать разучилась, лишь тихо беседовала с кем-то незримым по ночам. Туесок её, совсем разломавшийся от тряски в злосчастной телеге, давно бросили в печь, а сиделка его и в глаза не видала, иначе бы не позволила чужое имущество сжигать. Одним словом, крестьянская дочь угасала. Глаза её поблекли, рот не закрывался, и неровное трепетание сжавшейся груди не сулило ничего обнадёживающего. Сиделка не мешкала, позвала батюшку, и отроковицу причастили Святых Таин. Умирала она легко и быстро, можно сказать, незаметно, со всей тихой кротостью нежестокого сердца, на какую только способен человек. Сиделка мягкой рукой закрыла ей глаза и продолжала читать «Отче наш», пока не почувствовала, как лицо девочки холодеет. Наверное, она искренне плакала, но в тот час никто этого не увидел. До утра в приюте было тихо, как на мартовских небесах.

Как нарочно, на следующий день богадельню посетил князь-благодетель: ему хотелось самолично удостовериться, на что расходует дьячок его деньги. Пройдя по комнатам и придирчиво тыкнув пальцем в каждую койку, меценат наконец удовлетворился и уже хотел было развернуться к выходу, когда приметил в углу одинокое тело новопреставленной. К тому моменту постель отдали другому болезному, а тело отроковицы положили на тюфяк в ожидании гробовщика. Увидя её в таком жалком положении, князь прослезился и с трудом выдавил:

— Вот эту. За мой счёт. В кафедральном. По всему чину.

Это означало, что отпевание отроковицы пройдёт с такой пышностью, которой никто из населяющих богадельню вообразить не смел. Спустя три часа почившую в дубовом гробе расположили под высокими сводами кафедрального собора, строгими, как тучи, и прекрасными, как осенняя радуга. Служить приехал тот же иерей, что присутствовал при последних минутах новопреставленной.

В тот вечер, словно нарочно, но скорее невзначай, два адмиралтейских писаря, Никифор Фёдорович и Иван Алексеевич, шли после трудного присутственного дня туманными улицами домой. Лица их были хмуры и бледны, на бородах повисла морось, и между собой сослуживцы не перекинулись ни словом. От сквозняка они кутались в сюртук, пряча ладони под мышками. На сердце у них было тяжело. Когда Никифор Фёдорович ускорил шаг и закрыл своей широкой спиной свет газовых фонарей, Иван Алексеевич помрачнел. После очередного перекрёстка они поравнялись, как обычно, с гранитным крыльцом собора, и шедший позади Иван Алексеевич, увидав щёлку незапертой двери, тихо буркнул:

— Никифр Фёдъчь, как вы смотрите, зайдём, хоть свечку поставим? На душе-то распогодится немножко, так сказать.

— А можно! – басом ответил второй.

И они неуклюже, едва не застряв в дверях, ввалились в притвор, отряхивая фуражки от прохладной влаги, но тут же застыли при виде гроба. Был четверг, службы никто не ожидал, да и в колокола на панихиду благочинный звонить не велел, так что писари опешили. Мало-помалу они замяли неловкость, вытянулись как на парад и застыли с благоговейным сопением, хотя и побаивались пересекаться взглядом с батюшкой. Чинно, мирно, неторопливо собравшиеся отпели отроковицу, и лицо её, казалось, запечатала тайная нездешняя улыбка, высшая всякого чаяния и всякой мечты. Никифор Фёдорович смахнул горькую слезу, и та упала на чёрное платье старушки, сидевшей неотрывно у гроба. Та не шевельнулась, будто и не заметила, хотя втайне ещё не раз вспоминала плачущего чиновника. После того как дьячок проухал последние славословия, оба писаря, похожие на два громоздких шкафа, подовинулись к сиделке и попросили её рассказать им о покойнице. Так им и стало известно о пахарёнке, о его пропаже и о тяжёлом девичьем недуге, которому доктора не смогли подобрать названия. Сложно сказать, уразумели ли они рассказ нянечки вполне; но домой оба пришли серьёзными и углублёнными, забывшими обо всех конторских проблемах.

Утром пятницы Никифор Фёдорович встретился с Иваном Алексеевичем на ступенях адмиралтейства. С голубого неба сыпало лучи улыбчивое солнце, грело окоченевшую набережную и заглядывалось на западные окраины. Друзья тепло приветствовали друг друга. Поправляя воротничок, Иван Алексеевич бросил небрежно:

— Ну и денёчьк вчера выдался, сударь мой! Вот умора… Сегодня-то, надеюсь, всё по-прежнему пойдёт, по-старому. Так сказать, вернётся на круги своя…

— Вы, Иван Лексеич, про хлопоты ли служебныя или про отпевание девицы?

Замялся Иван Алексеевич, прячет глаза, вздыхает.

— Да что там, Никифор вы мой, сударь, Фёдорович… Как сказать… То есть… Верите ли? Не кажется ли вам, что вся эта, строго говоря, коллизия с… с крестьянкою-то…

Осёкся на мгновение.

— Даже не знаю, даже… – поднял глаза к небу и тут же вновь принялся свои туфли рассматривать. – Всё такое, как сон… как ни поверни… может, её и не было-то, девчушки-то? Как сон…

— То есть как — не было? – оторопел Никифор Фёдорович.

— Или была, но… вся эта побасёнка… про убежавшаго братца… трудно сказать, не думаете? – и мигнул тяжёлыми веками медленно-медленно.

Никифор Фёдорович ничего не ответил и только еле заметно покачал головою. Сколько-то времени они ещё постояли, помяли карманы — каждому хотелось собраться с мыслями — но так и не проронили ни слова. На том беседа кончилась, и оба писаря, не сговариваясь, поспешили к рабочим местам. Солнце не зашло за тучи, но как бы поблекло и съёжилось.

Много думал Никифор Фёдорович, что скажет своему сослуживцу. Где-то внутри ворочались непонимание и обида и, сталкиваясь, издавали звонкое шипение. Однако в понедельник разговора не вышло: Иван Алексеевич не пришёл на службу, а равно и на следующий день, и в среду, и в четверг. За ним посылали, о нём спрашивали, недоумевали; но ничего не вышло, и тогда в среде конторских служащих начались пересуды. Одни говорили, что Дементьев поскользнулся на брусчатке и разбил лоб, другие – злые языки – уверяли, что Дементьев спился и теперь лежит в канаве, третьи — их было больше всего — твердили, что не было никакого Дементьева, а если и был, то не помнят: «спросите в соседнем кабинете». Длились кривотолки до начала новой недели, а потом и вовсе стихли. Никифор Фёдорович всё, что доносилось до ушей его, даже самое глупое, молча слушал, а по окончании слухов поведал свою обиду жене и… повесил в гостиной портрет Ивана Алексеевича Дементьева. Чтобы не забыть.

III–IV/2025

Спасибо за чтение

Вернуться к книге