Лучший из невозможных миров. Философские тропинки к Абсолюту
Анна Винкельман
Лучший из невозможных миров. Философские тропинки к Абсолюту
Серия «Российская академия»
© А. М. Винкельман, 2025
© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2025
Предисловие
Мой первый научный руководитель однажды сказал мне: если в области философии ты случайно выразил то, что кто-то уже написал, можно только погладить себя по голове. Эту идею можно развить и сказать, что по голове вообще-то можно и постучать, можно еще побиться ей о стену или стол. Ни одна философская задача или ее решение не станут от этого ни больше, ни меньше. В философии, как сказал Фридрих Шеллинг, дух «трудится уже тысячелетия»[1], только все же, даже если истина достигнута, «каждому пришлось бы в себе самом отыскать и пройти весь путь к ней, с самого начала»[2].
Содержание этой книги многим уже известно илибылоизвестно. Однако у нее необычная для философского текста форма. Если в кантовской «Критике чистого разума» есть только главный герой – разум и его судьба, то в этой книге есть еще и несколько второстепенных. Главный герой – это читатель. В отличие от Канта, меня интересует не столько его разум, сколькодуша, или, как ее называет Шеллинг, «внутреннее небо человека». Интрига текста в том, что главный герой еще не знает, что произойдет с главным героем: дойдет ли он до конца и изменится ли, как в гётевском романе воспитания, проходя этот путь. Второстепенных героев три. Их задача – повлиять на главного героя, показать ему различные перспективы на жизнь и мир. Самая важная из них – перспектива Абсолюта. Первый из героев – Фридрих Шеллинг, немецкий философ, всю жизнь отвечавший на главный вопрос: почему нечто, а не ничто? Вопреки представлению, что философия не дает однозначных ответов, Фридрих Шеллинг его все же сформулировал. Но то, как он это сделал, – и главный герой книги об этом скоро узнает – только показывает, что однозначных ответовмногои с этим фактом придется смириться, а то и искать в нем вдохновение. Второй герой – странник Каспара Фридриха. Его путешествие туда и обратно, из платоновской пещеры на самые вершины гор, будет напоминать читателю, что истина всегда где-то посередине, а где середина – в пещере, в горах или на дороге, – мы не знаем. Если ответ и есть, то только углавного героя. Третий персонаж – это Рассказчик. Неизвестно, самый ли лучший, но единственный имеющийся у меня самой пример того, что занятия философией могут в прямом и переносном смысле спасти жизнь. Рассказчик много плачет и много смеется. Все не как у Спинозы, хотя она никогда не скажет вам ничего, что не поняла уже наверняка.
Как и жизнь, сложная и многослойная, эта книга имеет начало и конец. Как и в жизни, главный герой не запомнит ни то ни другое – он запомнит что-то свое. Хотя в каждом из фрагментов второстепенные герои отвечают за то, чтобы сюжет не развалился, всегда нужно помнить, что связать фрагменты – задача главного героя. Если это не получается, нужно просто идти дальше. Как и в жизни.
Эта книга не учит философии. Я скорее надеюсь, что главный герой чему-торазучитсяи станет смелее и свободнее. Я также не верю ни в то, что философии можно научить, ни в то, что есть такая философия, которая может изменить мир. Однако его могут изменить те, чей мир изменила философия. Ее я всегда буду определять какнекоторуюдистанцию, которою мы можем занять по отношению ко всему миру и описать ее. Название книги только на первый взгляд носит полемический характер. Когда-нибудь всем нам выпадет возможность убедить Лейбница в том, что он всего лишь забыл поставить частицу «не». Но можно ли ругать великого философа за опечатки? Книгу я посвящаю своему дедушке Александру.
Напутствие
Пока мир состоит из частей,
Нам не ждать хороших вестей
Знаю, мало что раздражает так, как непрошенные советы или рекомендации, как читать работу в стиле Артура Шопенгауэра, но я все же не могу предложить этот текст без некоторого пояснения. Так как задача не разрешить для читателя какую-то философскую проблему, а скорее, во-первых, создать, во-вторых, предложить подходящий эпохе способ говорить об Абсолюте, нужно быть готовым к непривычному формату этого текста. При этом, как шелленгианец, я убеждена, что форма и содержание взаимно определяют друг друга. Поэтому то, что в этой книге есть и строгие пассажи, и шутки, и стихи, и истории, основанные на слезах, не случайность. Еще в ней могли бы быть формулы и уравнения, но так сложилось, что их почти нет (кроме одной). Это многообразие призвано показать разные перспективы на Абсолют и разные способы взаимодействия с ним. Поэтому даже если бы я смогла исполнить мечту Людвига Витгенштейна и написать трактат, состоящий целиком из шуток, то я не стала бы этого делать.
Хотя рассматривать Абсолют мы будем с самых разных сторон, главы все же выстроены в определенном порядке, и я постаралась пояснять все метафизические термины настолько последовательно, насколько возможно. Следуя Шеллингу, я использую термины «Абсолют» и «Безусловное» как синонимы, а там, где все же имеет место разница, поясняю это. Во всех строгих – или же академических – фрагментах я прилежно ссылаюсь на источники и указываю точную страницу по цитируемому изданию. Я проделала эту работу не для того, чтобы не выглядеть голословной, а с надеждой, что, если читателя заинтересует какая-либо мысль, он обратится к оригиналу. То же касается и нескольких авторских переводов, включенных в отдельные главы. Если русский перевод того или иного источника есть, я ссылаюсь на него прямо, если есть изменение – это будет указано в сноске, если русского перевода нет, я указываю страницу оригинального издания.
Начало и конец этой книги, предположительно, совпадают. Напоследок прошу читателя не совсем уж игнорировать сноски. Сама я едва ли всерьез занялась философией немецкого идеализма, если бы не сноски Фридриха Шеллинга.
Благодарности
Если что-то я забуду, вряд ли звезды примут нас.
Роберт Рождественский
Мне очень повезло с семьей. Меня всегда поддерживает моя мама Татьяна;
Мне очень повезло с моей академической семьей. Еще в Уфимской гимназии № 3 моя классная руководительница Альбина Левицкая сумела как-то дать мне увидеть, какой мир большой, и поверить, что мне есть куда идти, даже если я пока не знаю дороги. Я начала заниматься философией в Высшей школе экономики в Москве (2013–2017). Нигде в мире я не встретила такого блестящего образования, какое мне дали там. Особенно важными оказались курсы по логике и немецкому идеализму. Там же у меня появились и академические родители. Татьяна Рябушкина, Диана Гаспарян, Владимир Порус и Софья Данько, по меткому выражению самого Поруса, заразили меня философией. Сама бы я сказала, что они окружили меня такой редкой и вдохновляющей верой в свое дело, что я и сегодня думаю о них как о своей академической семье. Сейчас я работаю в совсем другом контексте, но и там вижу, как люди верят в силу фило- софии. Моя руководительница Манья Киснер (Manja Kisner) показала новую для меня перспективу того, как можно писать о философии, и я уверена, что она очень хорошо повлияла на всю мою нынешнюю и будущую работу.
Мне очень повезло с друзьями и близкими людьми. Но назову только тех, кто в последнее время имел непосредственное отношение к этой книге, хотя в Абсолюте останутся и неназванные имена, о которых тоже думаю с благодарностью. Полина Аронсон – человек, который изменил мою жизнь существенным образом. Благодаря Полине я в 2022 году узнала, что Абсолют не так уж молчалив и посылает нам тех, кто должен сказать что-то очень важное. Сьюзан Ниман (Susan Neiman) подтолкнула меня как к возращению в профессиональную философию, так и к написанию этой книги. Когда я думаю о ней, меня всегда посещает мысль, как удивительна жизнь и как неисповедимы – и исповедимы одновременно! – ее пути. Диана Хамис (Diana Khamis) прошла на моих глазах путь от специалиста по теории потенций Шеллинга до врача и мамы. Спасибо ей за то, что она помогает мне объединять физическое и метафизическое. Анастасия Копылова неизменно поражает и вдохновляет меня тем, что в таком маленьком и хрупком человеке может быть столько веры и силы. Я рада, что мы на связи с Матвеем Петровым – это всегда напоминает мне, что физики и философы могут найти общий язык и что мир един. Александр Малахов уже не раз поддержал мои философские занятия – без него было бы меньше музыки и радости. Маргарита Вегенер (Margarete Wegener) – одна из самых потрясающих женщин, которых я встретила на жизненном пути. У нее есть редкий дар делать человека светлее одним своим присутствием. Оксана Соколова не раз доставала меня с предпоследней границы перед «небытием» – так я узнала, что в мире и правда есть волшебники. Йорг Шульте (Jörg Schulte) – его безграничный внутренний свет и сильный ум уже много лет дают мне надежду и редчайшее счастье чувствовать себя дома в любом из возможных и невозможных миров, который день ото дня становится все больше и совершеннее.
Спасибо.
Лучший из невозможных миров
Все диалоги и персонажи реальны или станут реальны в будущем
Горы
Фридрих наконец-то поднялся на самую вершину. Вот он – Абсолют. Как странно, что Платон обнаружил начало философии в пещере. Но ведь это горы ближе всего к началу Универсума! Это горы уже почти коснулись Абсолюта. Почему Фалес считал, что все происходит из воды? Вода – неопределенность и нерешительность. Быть или не быть? Фридрих смотрит на горы и видит ужеопределившеесяморе. Словно волна дошла до своей высшей точки, застыла, успокоилась. Сейчас она движется тихо, незаметно,скрываясвое движение. На одну и ту же гору нельзя подняться дважды[3]. Когда поднимаешься в гору, чувствуешь, что занялдистанциюпо отношению к миру. Не это ли и есть философия?
Философия
Философия дает конкретные и однозначные ответы на поставленные вопросы. Смириться нужно только с тем, что однозначных ответов много и противоречия тут нет. То, как эти ответы илидистанциипо отношению к миру образуются, каковы их принципы, – это метафизические вопросы. В метафизике идет речь о самом фундаментальном: что вообще делает мир возможным и почему он есть. Это дистанция к миру с позиции Абсолюта. Однако то, что делает его возможным, должно бытьвнеего. В материальном мире я не могу быть одновременно и причиной, и частью внешнего мне процесса. Если я пишу текст – я его причина, но не его фактическая часть. Если я варю овсяную кашу – я ее причина, а не часть. Если я зову на баррикады – я причина, а не часть.
Заниматься метафизикой и не заниматься философией – все равно что идти на Эверест без снаряжения. Чтобы не свернуть шею и привыкнуть к другой концентрации кислорода, иногда лучше начать с размышления окакой-тофилософии, критически взглянуть накакую-то конкретнуюдистанцию. Философий много, философия может быть дурной, а может быть хорошей. Она может ответить на многие вопросы, но не обязательно на все. Метафизика же либо работает, либо нет.
Как
Бородатый мужчина ходил по Греции, думал и говорил. За ним ходили люди и громко думали. Поэтому тех, кто ходил за греческим философом Аристотелем, называлиперипатетиками, то есть гуляющими. Иммануил был маленького роста и брал на прогулку трость. Прогулка начиналась в пять часов, каждый день без исключения.
Немецкий философ гулял, чтобыне думать. Когда гуляешь, циркуляция крови мешает последовательному мышлению, пишет он. Чтобы подумать, нужно остановиться. Аристотель, умеренно любимый Кантом, сказал, что «мышление – это остановка движения». Природа бесконечно движется, а если на секунду остановится – смерть. У человека все несколько иначе. Чтобы началась жизнь ума, нужно ненадолго остановиться.
Может быть, Канту понравилось бы ездить на поезде. Там движение и покой совпадают. Поезд движется, ты едешь, а все равно думаешь. Поезда часто останавливаются, опаздывают или не приезжают вовсе. Как и мысли.
Так как? Ходить или сидеть? Думать или не думать? Как заниматься философией? Студента философского факультета учат только читать. Это хороший, но
Язык
Согласно одной из самых распространенных версий появления мира, сначала было слово.Логособъединил космос и хаос, но он же разделил мир на перспективы. И все их пришлось как-то называть.
Помню, однажды моя коллега, преподаватель истории философии, очень ругалась на студентов. Мол, никак они не могут понять, что «человек – это мыслящий тростник». Почему же, говорит она, это не очевидно?
Паскаль сделал все, что мог. У философских и метафизических текстов сложный язык. При этом тексты метафизики даже проще, чем философские. Метафизика стремится описать то, что мы не можем воспринять непосредственно, то есть органами чувств. И в этом смысле ее язык не сложнее языка математики или физики. Только так уж сложилось, что вычислительных систем метафизики больше, чем математических. Существует только одно общее правило, по поводу которого есть согласие. Главные понятия метафизики – Абсолют, или, как его еще называют,безусловное, – нельзя описать словом: Безусловное невыразимо. То,почемумир есть, – это не слово. Слово – это то,какон есть.
Философские тексты сложные как раз потому, что они, во-первых, стремятся описать то, что есть, исходя при этом из некоторого метафизического основания реальности, во-вторых, они стремятся описать мир не в динамике, в движении. Но так как задача слов в языке – фиксировать процессы и называть объекты, философ всегда оказывается в филологическом затруднении. Ему всегда нужно найти способ все очень правильно назвать, а ведьвсе течет, все изменяется. Философы тревожны – они не работают с тем, что есть, или с тем, что случилось. Поэтому их всегда гложет чувство, что они чуть-чуть да опоздали. Если, конечно, они не занимаются Абсолютом. Он-то всегда тут.
Чемодан
В 2024 году я уже почти перестала испытывать паническую атаку от звука застегивания молнии рюкзака. Хотя, когда я собирала свой решительный, точнее разрешающий противоречия жизни, чемодан, страшно не было. Чемодан был черный, купленный на московском рынке под руководством опытной подруги. Надежный и простой. Хоть что-то в этой дороге должно быть надежным и простым.
По сравнению с клетчатой китайской сумкой, с которой я уехала из Уфы в Москву еще десять лет назад, чемодан выглядел убедительно. Я хорошо помню ту сумку. Она долго резала ладонь, хотя на железнодорожный вокзал вез ее дедушка Вова. Черный чемодан ничего не резал, но больно было изрядно.
Из всей своей философской библиотеки я взяла с собой пять книг. «Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах», «Генезис коперниканского мира», «Когда буду художником», «Хроники кенгуру», «Арендт – Андерс: переписка». Все они учили меня философии. Тому, что она везде, и тому, что она разная. Как поступить с остальным имуществом измира вещей, я не понимала. С уверенностью в чемодан я положила только midi-клавиатуру. Если будет плохо, а плохо будет, если потеряю гармониютут, так смогу быстро добраться до платоновской гармонии сфер.
Странно, что я не взяла ничего из чарующего меня Витгенштейна. С ним однажды приключился эпизод, который полезно знать путешественнику. Витгенштейн и Рассел спорили, можно ли быть уверенным, что в комнате нет носорога. Рассел утверждал, что в мире естьочевидныевещи: например, носорога в комнате, где проходит беседа, точно нет. Витгенштейн с этим не согласился. Да, «мир есть все, что происходит»[5], но это значит, что мир есть и то, что места не имеет. Все, что не произошло, тоже внекоторомважном смысле произошло. Но в Абсолюте.
В согласии с этой идеей вышло так, что я взяла в чемодан и то, чего нет. Страхи. От них меня всегда здорово лечила книга Жозе Гомеса Феррейры «Чудесные приключения Жоана-Смельчака». Герой сказки входит в волшебный лес за стеной, на которой написано: «Тем, кто без страха бродит по жизни, вход воспрещен». А родом он из деревеньки Поплачь, А Затем Проглоти Свои Слезы. Жоан был и правда бесстрашен, но, так как он был совсем ребенок, страхов, чтопозади, у него почти не было. Мне же нужно было оставить прошлое позадитак, чтобы не получился перевес. Страхи – самое темное, самое тяжелое, что мы несем, но взять их с собой удивительно легко.
Доехав до Германии, я поняла, что, оказывается, мелкие страхи можно распихать по карманам. Там они будут навязчиво звенеть и проситься наружу. Хорошо, что если долго идти, то карманы могут прохудиться, а страхи – выпасть на дорогу. Тогда мне говорят: «Девушка, вы, кажется, уронили!» А я испуганно мотаю головой изанимаю дистанцию.
Бытие
…мыслить и быть – не одно ли и то же?
<..>
Есть лишь «Быть», а Ничто – не есть: раздумай об этом!
Парменид
«О природе»
У каждой жизни – своя судьба, жизнь подвержена страданию и становлению. <..> Бытие становится ощутимым для себя лишь в становлении.
Фридрих Шеллинг
«Философские исследования…»
Операция начнется меньше чем через час. Лежу на больничной койке напротив операционной. Женщина в синем врачебном костюме спрашивает меня, как
– Нормально, спасибо.
– Кажется, вас что-то волнует.
– У меня раньше никогда еще не было общей анестезии. Я вообще-то больше всего волнуюсь из-за анестезии, не из-за операции.
– Так я же как раз ваш анестезиолог. Все будет хорошо, сегодня анестезия – это исключительно безопасно.
– Да. Я просто боюсь опыта полногонебытия(non-being).
– Небытия? – спросила она растерянно. – Что вы имеете в виду? Вы же просто уснете.
– Но это же не сон? Я прочла, что общая анестезия вводит человека в совершеннобессознательное состояние (it will make you fully unconscious). А это вообще-то, может быть, и есть опыт полного небытия. Это ведь больше, чем сон или что-то такое.
– Я вас, кажется, не вполне понимаю. Что именно вы имеете в виду поднебытием(non-being)?
– Ну, вот эта кровать… – Я коснулась холодной синей кромки. —…это объект, какая-то вещь. Я ее могу воспринять, измерить, перекрасить, даже уничтожить, наверное, можно было бы. Я ее мыслю – она есть. Это вещь в мире, она существует (it exists). Мы поэтому и говорим: она есть (it is). Если я прикасаюсь к холодному металлу, я чувствую бытие, оно есть, онотут. Во сне же все иначе. Во сне мы только мыслим и воспроизводим то, что уже встретили в бытии. Бытие как бы дает нам строительные элементы для того, что мы потом увидим во сне. Как у Юма. Вы читали Юма?
– А вы кто по профессии?
– Философ.
– Хорошо, мы начнем через пару минут. Не волнуйтесь, у нас бытие под контролем.
——
Молодой Шеллинг однажды заметил, что знаменитый вопрос Гамлета «Быть или не быть?» имел бы смысл, только если бы нам действительно были понятны альтернативы. Но, несмотря на то что философа с самого начала его пути учат проводить так называемые мысленные эксперименты, например представлять, что нечто могло было бы быть другим или не быть вообще, с небытием это не работает. Сколько ни «отбавляй» вещей из мира, в мышлении мы не можем продвинуться дальше того, чточего-тонет. Словно бы для того, чтобы отмотать назад бытие, человек всегда опоздал. В этом смысле Гамлет не выбирает одну из альтернатив, а ищет ответ на вопрос, решиться или не решиться на вариант, на самом-то деле неизвестный. С бытием ничего сделать уже нельзя. Ножки столов и стульев, о которые мы постоянно ударяемся, – малое об этом напоминание.
Еще в V веке до нашей эры самое содержательное, что вообще можно сказать о Бытии, уже было сказано Парменидом: «Бытие есть, а небытия и вовсе нет». Все остальное – важные, но скорее методологические рассуждения, как именно оно есть и насколько окончательно с ним можно разобраться. Философия на протяжении всей своей истории предлагала разные и всегда замечательно отражающие текущее положение дел в Бытии ответы. Платон, например, сформулировал различие междумиром идейимиром вещей. Вещи в мире есть, но есть они только потому, что репрезентируют идеи. Идей в мире нет, но они даютформулывещам, иначе говоря – некоторую схему существования вещи, пока она существует «тут». Аристотель постарался как-то более подробно описать переход от идеи к вещи и тем самым сказать, что думать об идеях в целом бесполезно, поскольку в мире мы все равно взаимодействуем только с вещами. Это сообщило наукам огромный импульс и зарядило энтузиазмом – теперь нужно всерьез заняться тем, как именно вещи в мире устроены и что позволяет нам с ними взаимодействовать. При этом само представление об идеях никуда не исчезло. Научным путем выяснилось, что мы действительно можем очень и очень много узнать о вещах; еще выяснилось, что мир состоит не только из вещей.
Как это часто бывает, пока Аристотель сознательно решал одну задачу, неожиданно разрешилась другая – та, которая и была по-настоящему важной. Пытаясь усмирить напряжение между идеей Гераклита о том, что все находится в никогда не прекращающемся движении (становлении), и утверждением Парменида, что Бытие есть – и точка, Аристотель обратил внимание вот на что: платоновские идеиесть, если ониесть. Но между тем их может и не быть. Это значит, что Гераклита нужно уточнить. Если все движется, то где начало движения? Далее: раз все такое подвижное, как мы вообще мыслим вещи? Почему они не ускользают в тот же момент, в какой мы их воспринимаем? Впрочем, и Парменид слишком радикален: если все простоесть, то откуда оно возникает и почему все же движется, а потом возвращается в небытие?
Это напряжение удалось снять благодаря различениюактаипотенции. Да, если быть с собой до конца честным, то мы не можем мыслить небытие, даже начало мыслить не получается – всегда остается навязчивая неуверенность: а вдруг это несамоеначало? Потенции, которые «открыл» Аристотель, – это указание на способ помыслить о том, чего нет, но может быть. Совокупность всех потенций он назвалБеспредельное. Немецкие философы ту же самую идею потом обозначат какАбсолют, илиБезусловное.
Эта гениальная догадка древнего грека одним махом осадила бы всех его предшественников, размышляющих о начале мира. Для человека, впервые открывшего что-то вроде «Собрания фрагментов древнегреческих философов», все эти рассуждения выглядят отпугивающе и неубедительно. Фалес, Анаксимандр, Анаксагор и прочие все время предлагали разные варианты: мир произошел из воды, огня, борьбы противоположностей, апейрона, пяти элементов и так далее. Теперь из этого принято с грустью заключать, что философия якобы не даетоднозначныхответов, хотя это не так. Такое количество вариантовпервого началаобусловлено лишь тем, что ответ никак нельзя проверить. Бытие же уже тут – назад ничего не отматывается. И напротив, идея потенции, которую предлагает Аристотель, не требует никакой проверки – только немного терпения. Потенция переходит в действительность (актуальность), если она есть.
Любовь1
Я влюбилась вФридрихав вагоне метро. По дороге из университета в общежитие один из томов, который не поместился в студенческий рюкзак, пришлось держать в руках. Открыла его, просто чтобы чем-то себя занять. Тогда, на скорости почти сто километров в час, я вдруг услышала тихий скрип пера двадцатилетнего юноши, который писал в сноске к «Философским письмам»: «“То bе оr not to be?” – этот вопрос был бы для моего чувства совершенно безразличен, если бы я мог мыслить полное небытие. Ибо мое ощущение могло бы не опасаться, что оно придет в столкновение с небытием, если бы я только не предполагал все время, что мое Я, следовательно, и мое ощущение переживут меня самого. Поэтому
Я вдруг будто увидела, как он напряг брови, и тогда стала читать том с самого начала. «Ф. В. Й. Шеллинг (1775–1854) – представитель немецкой классической философии. Его творческая судьба необычна: рано созрев как самостоятельный философ (в 23 года без защиты диссертации он стал профессором в Йене)…»[8] Но это мы пропустим. Где же этот юноша? Уже скоро нужно пересесть из метро в электричку, там все время будут что-то продавать и громко обсуждать неурожай помидоров. Но голос Шеллинга из книги был громче всего, что происходило вмире вещей:
«Я понимаю вас, дорогой друг! Вам представляется более предпочтительным бороться с абсолютной силой и погибнуть в борьбе, чем заранее оградить себя от возможной опасности <..>. Действительно, эта борьба с неизмеримым – не только самое возвышенное, доступное мысли человека, но, как мне думается, даже самый принцип возвышенности вообще. Однако хотел бы я знать, какое объяснение этой силе, которая позволяет человеку противостоять абсолюту…»[9]
Пока что с Фридрихом Шеллингом мы так и не расстались. И в поезде какой бы страны я ни оказалась, так и думаю: что же это за сила, которая позволяет человеку противостоять Абсолюту? Или не надо ему противостоять? Может быть, мы бы с ним просто поговорили, как говорим с Фридрихом?
Другой немец, родившийся намного позже, но не так уж далеко от места, где появился на свет сам Шеллинг, однажды мне сказал: «Никогда не знаешь, чем впечатлишь девушку: работаешь-работаешь, пишешь книги, а кто-то – раз! – и влюбится в тебя просто из-за сноски!» Впрочем, любовь – это вообще один из главных сюжетов философии Шеллинга, только пишет он о ней не как об эмоции, а как о фундаментальной силе природы, как о самом первом основании Бытия, а еще – как о способе смотреть на мир. Любовь – это то, что связывает, объединяет и дает силы: иногда бороться, а иногда и обниматься с Абсолютом.
Шеллинг говорит, что любовь никогда не достигает Бытия: «Все [философы] единодушны в том, что Божественное – это Сущность всех сущностей, чистейшая любовь, бесконечная изливающаяся сила и общительность.
Но при этом они утверждают, что Божественное [то есть любовь –А. В.]существует. Однако любовьсама по себене может достичь бытия [мы не встречаем в мире любовь «в чистом виде»; более того, в мире она возникает только как некоторая деятельность, направленная к Абсолюту –А. В.]. Существование (Existenz) – это особенность, это отделение; любовь же <..> не ищет своего и поэтому не может существовать сама по себе»[10]. Однако само Бытие, пишет Шеллинг, возможно только благодаря любви. Возможно, поэтому Ханна Арендт писала, что любовь – этоапостериорноесобытие жизни, которое в какой-то момент становитсяаприорным[11]. В этом смысле она, конечно, добирается до дома и все же достигает Бытия.
Багет
Прекрасное слово «философия» удивительным образом не привело к тому, чтобы философия стала женской специальностью – девушек на философском факультете мало, а в философских магистратурах и аспирантурах еще меньше. До сих пор имя Ханны Арендт – одно из самых известных в философии ХХ века. Только сама про себя она всегда говорила, что она не философ, а политический теоретик. Сегодня же, век спустя, на полках в философских отделах ее книг уже чуть ли не больше, чем Платона, Аристотеля и Канта. Она очень точно ухватила дух и смысл своей эпохи. При этом, пожалуй, самый замечательный ее текст был написан в очень юном возрасте – это ее диссертация о понятии любви у Блаженного Августина. Карл Ясперс, руководитель работы, диссертацию оценил высоко, но все же не как что-то исключительно выдающееся. А Мартин Хайдеггер, кажется, даже в конце жизни не понял, что в этом небольшом ученическом сочинении философии было больше, чем во всех его собственных увещеваниях о Бытии.
Читателю, который не привык к академическому стилю, этот текст наверняка не понравится. Он неровный, тугой, хотя очаровательный и умный. К Арендт сегодня вообще обращаются, скорее чтобы понять, как устроено не само Бытие, а его производные, то есть то, что она называет «условия человека» (human conditions). То, что естественно развивается из самого основания Бытия: политика, общество, культура. В отличие от фундаментального Бытия, все эти области изменчивы и шатки.
Перестанешь их поддерживать – и конец. Наступает война – и конец. Все сделанное человеком рухнуло. Только лишь природа не такова. Зебальд пишет об этом в «Естественной истории разрушения»: «Да-да, осенью 1943-го, через считаные месяцы после великого пожара, в Гамбурге второй раз зацвели многие деревья и кусты, особенно каштаны и сирень. Сколько бы потребовалось времени – если б действительно приняли план Моргентау, – чтобы повсюду в стране руины покрылись лесами?»[12]
В простой черный чемодан попала переписка Арендт и Гюнтера Андерса, которую они вели всего за несколько лет до этого гамбургского пожара и многих других страшных событий. Из оккупированного Парижа она пишет ему:
«Мой дорогой Гюнтер,
Только не злись на меня, что я не написала раньше. Несколько месяцев люди вокруг меня не делают ничего иного, кроме как пишут письма в Америку, что для других оказывается вконец разрушительным. В остальном это первые спокойные дни за несколько месяцев, а значит – первые дни, в которые я могу как-то устроить так, чтобы побыть одной. И чтобы не начинать с самого начала: мы решили еще некоторое время побыть тут и нашли маленький домишко (однокомнатный) во дворе, и, хотя он не меблирован, в наших глазах это словно вершина счастья и роскоши – комната только для нас двоих. С тех пор как мы нашли это убежище, мы заняты исключительно вопросами продовольствия, что уже стало своего рода профессией. Это действительно невероятно, как сильно эта прекрасная страна, богатая и урожайная, была разрушена за несколько недель. Магазины пустые, везде длинные очереди. День за
Является ли французский круассан или багет продуктом первой необходимости? Метафизика учит нас тому, что даже мир, даже само Бытие не есть продукт первой необходимости.
Начало
Примавера
Примадонна
Иногда в жизни достаточно уметь считать
Только до одного
Потенции
– Позор. Третий курс – и ни одной приличной работы на всем курсе. В тексте всегда одна главная мысль. Всего одна. Как ее можно было пропустить? Шеллинг очень ясно пишет. Мира могло бы и не быть. Просто не быть, понимаете?
Из семинара «История философии», 2015/16 г.
С точки зрения метафизики существования мир в целом и багет в сущности – одно и то же. И то и другоеесть, это Бытие. И то и другое могло бы быть иным или не быть вовсе. Впрочем, если наличие или отсутствие в мире багетов пугает далеко не всех, отсутствиемиракажется намного более угрожающей перспективой. И это мы еще не думали о том, что мир не просто может исчезнуть, а его могло бы и не быть. Однако разница между предложениями «мир может исчезнуть» и «мира могло бы и не быть» все же огромная. Первое и правда может ввести в досадное состояние уныния. Второе, когда оно осознано и пережито, жизнеспасительно.
Исчезновение мира в том или ином виде неизбежно. Однако поскольку начало и конец его совпадают – как у Гераклита, «начало и конец едины»[14], – то все намеки и размышления о том, что мира когда-то не будет, говорят только о том, что у него есть начало, а это подтверждает главный метафизический принцип, в котором на самом деле очень много надежды.
То, что мира когда-нибудь не станет, следует из того,какон существует. Мир – это организм. Увидеть это, тем самым ухватив и то, как мир существует, можно самым близлежащим способом – просто обратить внимание на себя. Человек, говорит Шеллинг, – это организм, не механизм. Организм отличается от механизма тем, что первый сам внутри себя имеет свое деятельное начало, которое определяет его рост, развитие и конец. Все части организма – органы – подчинены этому началу, существуют друг для друга и посредством друг друга. Сердце, например, хоть и существует словно бы само по себе, но все же изначально было «свернуто» в самом зародыше и стало сердцем вобщениис другими органами. Например, в отрыве от идеи организма вообще сердце как орган не имеет смысла. При этом каждый конкретный организм, какой мы только ни найдем в природе, есть часть большого организма. Мы так уверены в этом, говорит Шеллинг, потому что даже на примере одного организма видим, что в нем представление оцеломпредшествует различным частям – органы развиваются определенным образом, так как берут свое начало в некоторой точке; то есть дело не обстоит так, что мы мысленно складываем все части живого целого иполучаетсяорганизм. Наоборот: из представления о целом развивается частное. У всех возможных организмов при этом должно быть некоторое общее начало. На мир и природу, таким образом, он предлагает смотреть как на «универсальный (единый) организм».
Такая перспектива позволяет не только поверить в то, что самое главное из наших знаний о мире на самом деле намного ближе, чем мы думаем (ведь пример организма у нас всегда под рукой), но и подталкивает нас к вопросу о начале. Наверняка знание первого принципа организма – как частного, так и всеобщего – расскажет нам что-то очень важное о мире и жизни вообще. Так как начинается организм? Как вообще что-то появляется?
Раз мир и организм существуют одинаковым образом, то любое человеческое действие или движение послужит рабочим примером для ответа на заданный вопрос. Итак, на первый взгляд, есть два варианта. В любом существенном для организма или мира решении или изменении у нас есть либо молчаливое интуитивное осознание, некоторая ясность – и мы ей следуем, либо же мы обнаруживаем внутри себя противоречия, бьющиеся друг о друга варианты. И в какой-то момент нам кажется, что один из них перевешивает другой, значит, близко решение и ясность. Следуя древней гераклитовской идее о том, что «гармония мира – это гармония оппозиций»[15], Шеллинг стремится показать, что на самом деле, когда речь идет об изменении и выборе, борьба противоречий – мнимая борьба. Все они имеют начало в первом принципе организма и мира.
Все оппозиции, все варианты, которые приводят к движению или изменению в самом общем виде – еще до того, как они попали в мир, – можно назвать «потенциями». Потенция, как говорит Шеллинг, – это «могущее быть» (Seinkönnende). Также это то, посредством чего в мире проявляется (erscheinen) Абсолют[16]. Так, в мире мы видим уже всегда проявления потенций в какой-то их конкретной форме, хотядомира, то есть в Абсолюте, они еще никак не названы – самим словом только схвачена возможность различий. Это только в реальности я сижу и как будто бы еще не знаю, как мне поступить, так или сяк, перебираю в голове альтернативы, пытаюсь понять, что из какой следует, они поглощают меня и своей суетой заставляют забыть, что сам Абсолют – само сердце моего решения – существует еще до всяких альтернатив, всамомначале, так что для решения нужно смотреть не на то, какие есть альтернативы, а на то, что былодо, туда, где еще не реализовались в мире наши потенции.
Лучший из невозможных миров
Говорят, однажды философ Лейбниц повел даму на свидание в парк, где поднял с земли два упавших с дерева листка и сказал, что нет и не будет в мире двух одинаковых листков – пусть в крошечной прожилке, но отличие найдется. Даже в самом малом фрагменте природы каждый организм причастен целому, но есть
В природе и в мире действительно нет двух совершенно одинаковых вещей. И недаром говорят, что настоящий знаток – это тот, кто может найти различие там, где его, как кажется, нет. Например, знаток музыки не тот, кто может отличить фугу от сонаты, а тот, кто видит различия в двух почти одинаковых для обыденного уха фугах.
Бог Лейбница, который сотворил, как Лейбниц выразился, «лучший из всех возможных миров», по всей видимости, был самым большим знатоком – у него божественный ум. Согласно Лейбницу, наш мир такой, какой он есть, потому что Бог сперва «сотворил» в уме бесконечное множество возможных миров, а потом выбрал из них «наилучший»: «…в идеях Бога есть бесконечное множество возможных универсумов, из которых осуществиться может лишь один…»[18] В конце Бог, согласно Лейбницу, выбирает наилучший или, как он пишет, «оптимальный» мир, и делает это он не просто так, а согласно некоторому критерию или «основанию»: «…то необходимо достаточное основание для выбора, которое определяет Бог скорее к одному, чем к другому»[19]. В этом смысле у мира есть причина.
Речь тут, конечно, не о возможных мирах с разными наполняющими их созданиями и вариантами развития событий. Все создания и события придут потом, когда мир уже случился. Лейбниц говорит о возможныхпринципахбытия, о том, что мы сегодня бы назвали математическими моделями. В этом смысле Бог Лейбница еще и гениальный математик. Ведь главное, что позволяет ему «промыслить» все эти возможные миры, – абсолютная способность видеть все возможные связи на основании одного-единственного принципа.
В мире еще ничего нет, самого мира тоже нет, но уже понятно, что последует из той или иной формулы. Не этого ли мы желаем себе, когда принимаем какое-то важное решение? Мы хотим знать, что случится дальше, согласно некоторому принятому нами принципу, но еще до того, как мы начали ему следовать, то есть реализовывать его в мире. И, хотя в жизни мы никогда до конца не свободны от сомнений в том, что принцип есть, мы все равно всей душой его желаем. Желаем иметь эту способность, достигнуть в жизни «наибольшего разнообразия», но с «наибольшим порядком». Разгадать, как возможно, что все есть часть целого (то есть что в жизни есть смысл, порядок, биография), но каждое событие при этом, как часть целого, и само есть законченное и самодостаточное целое.
К этому размышлению Лейбница есть одно только шелленгианское возражение: «В божественном разуме содержится система, но сам Бог есть не система, а жизнь…»[20] Неужели Богу для того, чтобырешитьсяна мир, нужно быловыбирать? Совершенная свобода предполагала бы, что Бог мог сотворить и менее совершенный мир. «В самом же божественном разуме, как в изначальной мудрости, в которой Бог осуществляет себя идеально или в качестве первообраза, есть лишь один Бог и один мир»[21], – пишет Шеллинг.
Это значит и то, что никакоговыборав некотором важном смысле нет. Шеллинг возражает Лейбницу не столько в отношении различения «возможности» и «невозможности» мира, а в том, как решается вопрос о мире вообще: «Обычно желают видеть свободу лишь там, где имел место выбор, где предшествовало состояние сомнения и в конце концов было принято решение. Но тот, кто знает, чего он хочет, не прибегает к выбору. Кто выбирает, тот не знает, чего хочет, а стало быть, и не хочет. Позволить ему [Богу] выбирать наилучший мир из многих возможных как раз означает оставить ему ничтожнейшую степень свободы»[22].
Так что такое ли уж хитрое дело – выбрать лучший извозможныхмиров? Не получается ли так, что, если мы и правда полагаемся на то, что начало мира в Абсолюте, никаких, пусть даже только мыслимых, альтернатив быть не может? Не получается ли так, что лучший из миров – не тот, что был выбран из возможных, ане-возможныймир. Мир, которого могло бы и не быть, а все-таки онесть.
Решение
Только он сам [человек] способен принять решение. Но это решение не может возникнуть во времени; оно совершается вне всякого времени <..>. Хотя человек и рождается во времени, но создан он в начале творения (в центре). Деяние, которым определена его жизнь во времени, само принадлежит не времени, а вечности: оно не предшествует жизни по времени, а проходит сквозь время <..>. Посредством этого деяния <..> он также свободен и сам есть вечное начало. Сколь ни непостижимой эта идея может показаться обычному мышлению, тем не менее в каждом человеке есть соответствующее ей чувство, что тем, что он есть, он был уже от века и отнюдь не стал таковым во времени.
Фридрих Шеллинг«Философские исследования…»
Фридрих стоит у подножья горы. Ветра внизу нет, все тихо и сухо. Громкие в горах только мысли. Он думает про себя, но каждая мысль разлетается по хребту, ударяется о нижние скалы и вскрикивает от боли удара. Впереди долгая дорога наверх.
Когда он был маленьким, родители повезли его на море. Но море не порадовало Фридриха, а навсегда испугало. Море суетливо и неизвестно. Оно меняет цвета, настроения, даже голос. Как можно доверять ему, о чем говорить с ним? Море перекрикивает все мысли. Фридрих только намочил по колено ноги, а потом долго болел. Море, говорил он потом на прогулках, слишком очевидно движется – море не для философа. Философ знает, что настоящее движение тихое и не видно глазу. Такое он нашел в горах.
С тех пор единственное агрегатное состояние воды, которое полюбил Фридрих, – туман. Он почти такой же влажный, как вода, но не шумит, не кричит, а только напоминает: многое из того, что мы видим, мы видим не точно, словно черезмутное стекло.
Спустя несколько часов дороги Фридрих присел на камень. Он тоже скрестил руки и тяжело смотрел на землю, но волосы его светлые и короткие, а бороды нет. Но есть посох. Фридрих молился, или, как бы сказал Витгенштейн, думал «о смысле жизни»[23]. Мира могло бы и не быть. Только в этом, подумал Фридрих тогда, и есть его главный смысл. Все остальные
Он посмотрел наверх, не поднимая головы. Посмотрелумом. Есть очевидное, а есть умозрительное. Глаза его от усталости закрывались, но, так как каждая мысль была громкой в этой горной пустыне, он не боялся уснуть. Фридрих не был смелым, что бы ни говорили те, кто дивился, что он пошел так далеко совсем один. Но так как он смотрел умом, то знал, что вовсе он не один. И даже туман не обманет его в этом.
Глупости, что мир произошел из воды. Вода слишком подвижная для того, чтобы из нее что-то произошло, вода и естьто, чтопроизошло. В причине мира нет никакого времени, и в этом и загадка. Не могло получиться мира из точки, где было движение, если в мире есть и отсутствие всякого движения – ум.
Чем дальше шел Фридрих, тем меньше было форм, цветов, запахов – все стремительно упрощалось. И все же он знал, что даже на самой высокой горе он не окажется выше, не увидит больше, чем может увидеть умом. Умом он может видеть не тольковсе, но иНичто– возможность того, что мир не просто мог бы быть другим, а то, что он мог и не быть вовсе. Не видел бы он этого так ясно – и шагу не ступил бы на гору.
Кто-то окликнул его: «Фриц!» Ах да, это он сам. «Фридрих, не бойся зайти хотя бы по колено, море не тронет тебя». Мамин голос. Но он и не боялся, он просто не хотел зайти по колено. Он лучше пойдет в горы – это застывшее море. В отличие от суеты волн, горы приняли решение – решение быть. Это море жонглирует молекулами – водород и кислород, туда-сюда, туда-сюда. Быть или не быть, быть или не быть. У моря живут нерешительные философы. Кьеркегор пишет: «Женись – и ты об этом пожалеешь; не женись – и ты об этом тоже пожалеешь; если ты женишься или не женишься, ты пожалеешь и о том, и о другом: независимо от того, женишься ты или не женишься, ты пожалеешь и о том, и о другом. Смейся над глупостью мира – и ты об этом пожалеешь; плачь над нею – и ты об этом пожалеешь; если ты будешь смеяться или плакать над глупостью мира, ты пожалеешь и о том, и о другом. Поверь женщине – и ты об этом пожалеешь, не верь ей – ты и об этом пожалеешь; поверь женщине или не верь ей – ты пожалеешь и о том, и о другом. Можешь повеситься – и ты об этом пожалеешь; не вешайся – ты и об этом пожалеешь; вешайся или не вешайся – ты пожалеешь и о том, и о другом; независимо от того, повесишься ты или нет, ты пожалеешь и о том, и о другом. Такова, господа, сущность и квинтэссенция всякой философии». Дурак!
Горы все решили и будут напоминать нам об этом решении. А тот, кто чувствует в горах страх, не понимает сущности и квинтэссенции движения. Горы тоже движутся, а совсем не просто стоят. Их движение не видно глазу, но видно уму. Это движение – решение. Решение быть.
Личность
Две самые ожидаемые темы в рамках курса по философии, как правило, свобода и личность. Студенты ликуют. Там наконец-то будут говорить не о «каких-то абстрактных понятиях», а о них самих. Только из года в год говорить об этих темах становится все сложнее. В философии тема личности предполагает разговор о Бытии и потенциях, о некотором внутреннем центре, в котором человек удерживает свои потенции, и о том, как он, руководствуясь центром, их реализует. Однако все чаще в контексте личности разговор заходит не столько о Бытии (Being), сколько о своем благополучном Бытии (well-being); часто – без связи и понимания, что такое Бытие вообще. Самое страшное следствие из этого – формирование представления о том, что на самом-то делестать можно кем угодно.Обратное этому утверждение встречает решительное сопротивление.
На семинаре с голландскими студентами мы как-то читали «Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах» (1809) Шеллинга. Он пишет так:«Однако мы ведь раз и навсегда доказали, что зло как таковое может возникнуть лишь в твари, так как только в ней возможно такое соединение света и тьмы или обоих начал, которое может быть разъединено. Изначальная основная сущность никогда не может быть сама по себе злой, ибо в ней нет двойственности начал»[24].
Как это получается, что зло возможно только в человеке? Получается, мир сам по себе не злой? Почему тогда он не исполняет всех моих желаний? Или хотя бы не способствует им? Что такое «изначальная сущность»? Ерунда – я буду кем хочу! Хоть воробьем, хоть космонавтом. Следующие из этого рассуждения выводы показались бы еще более утомительными, но до них мы не дошли. А если бы дошли, то оказалось бы, что реализовывать (или, как он пишет, «разворачивать») свою сущность – это занятие на всю жизнь. Внутренний центр человека никогда не результат, а всегда направленный в бесконечность процесс. Почему-то это утверждение обессиливает и кажется всеусложняющим, хотя не в нем ли на самом деле заложено больше всего жизни и надежды?
«Изначальная сущность», или «основа», вовсе не сообщает какое-то конкретное содержание, с которым придется иметь дело в мире. Прежде всего она указывает напотенции, то есть открывает возможности к действию и к обретению внутреннего смысла и центра: «Это принятие действования основы – единственное допустимое мыслимое понятие, которое при обычном отнесении его к человеку совершенно несостоятельно. Основа есть только воля к откровению [к реализации потенций человека в мире –А. В.], но для того, чтобы откровение было, она должна вызывать особенность и противоположность. Следовательно, воля любви и воля основы становятся едины именно потому, что они разделены и каждая из них изначально действует для себя»[25]. Человек, таким образом, сложен и противоречив, но эта сложность не проблема, а только возможность деятельности. Проблемой она становится тогда, когда человек бесконечно занят собой и перебиранием своих внутренних состояний вместо того, чтобы «выпускать» их в мир, что Шеллинг и назвал бы в этой связи «откровением» (Offenbarung). Две воли, о которых тут сказано, и есть движущие силы основы. Любовь – не эмоция, а движущая сила, основа – сознание того, что именно
Движение личностикакличности при этом возможно только по отношению к некоторой основе. В этом смысле она не препятствие свободе, а наоборот – ее гарантия. Если у человека нет внутреннего основания, его всегда только бросает из стороны в сторону. Кто я? Где я?
Все возможности, которые, как мы полагаем, всегда есть у нас в бесконечном количестве, вообще оказываются возможностями только по отношению к какому-то внутреннему решению или принципу. Для этого даже не нужны внешние факторы; напротив, если человек хочет определить свою личность на основании внешних ему категорий (то есть данных в мире вариантов), он всегда, по выражению Шеллинга, будет мотаться туда-сюда как буриданов осел: «Ибо хотя обычное понятие свободы, согласно которому она полагается в совершенно неопределенную способность хотеть без определяющих оснований то или иное из двух <..> противоположностей, хотеть просто вследствиехотения как такового, подтверждается, правда, но <..> однако в применении к отдельным действиям ведет к величайшим нелепостям. Возможность решиться без каких-либо существенных оснований в пользу А или не-А была бы, если сказать правду, лишь привилегией действовать совершеннонеразумнои не лучшим образом отличала бы человека от известного принадлежащего Буридану животного, которое, по мнению защитников данного понятия произвола, должно было, находясь на равном расстоянии между двумя снопами сена одинаковой величины и одинакового качества, умереть с голоду…»[26]
Чебурашка
Огромная тугая и красная лужа, не ало-красная, а почти бордовая, с проблесками разбитого стекла, стала получасовым героем берлинского вокзала, большой опасностью для всех носителей белых штанов и неукоснительным предупреждением, что цвет Берлина – черный. Лужу вытирали коллективно, хотя и с некоторой опаской, ведь густая красная жидкость была пополам перемешана с грубым переработанным стеклом из экомагазина. Молодой официант с неуверенной бородой был теперь краснее всех. А когда почти все было убрано, ему еще нужно было рассортировать мусор. Стекло отдельно, этикетку от свекольного сока отдельно. Несколькими минутами ранее этому бытовому эпизоду предшествовал философский.
– Аня, себя нужно беречь и уметь защитить, – сказал мужчина в дорожном пиджаке, настолько дорожном, что даже на берлинском вокзале он бросался в глаза.
– Надо, – ответила девушка в маленьком черном платье и красной кепочке, – только когда сам себя все время бережешь, то…
– То превращаешься в свою защиту, – сказали они хором.
——
Всем известно, что Чебурашку, самого философского зверя русскоязычной мультипликации, нашли в коробке с апельсинами. Едва ли это была аллюзия на знаменитую итальянскую сказку. Скорее всего, это то немногое в мультфильме, в чем особенного смысла нет.
Впрочем, ясно, что в апельсинах можно было бы найти именно Чебурашку. Ежик в тумане скорее оказался бы в коробке с укропом или в пустой. Самое же интересное, что философская репутациястоикаиз них двоих все же у Ежика, не у Чебурашки, хотя это и глубоко неправильное убеждение, которое срочно нужно развеять.
В отличие от голого и колючегоэкзистенциала, трагичного и на самом деле эгоистичного, Чебурашка есть чистая категория неопределенности. Мы никогда не знали, кто он, и никогда не узнаем: «Глаза у него были большие и желтые, как у филина, голова круглая, заячья, а хвост коротенький и пушистый, такой, какой бывает обычно у маленьких медвежат»[27]. Назвали его Чебурашкой, потому что он неловко упал, как только появился во всеобщем поле зрения, то естьчебурахнулся.
Чебурашка ничего про мир, в котором он оказался, не знает. А мы не знаем, как выглядит для него этот новый мир. Оранжевые ли для него апельсины? Зеленый ли для него Гена? Понимает ли он, что Шапоклякзлая? Видел ли он Абсолют?
При этом он прекрасный пример для того, чтобы узнать, как выстраивается мир внутренний. У Чебурашки, в отличие от Ежика, нет никакой защиты. Он совершенно открыт тому, что с ним произошло, и на все согласен. Его главная внутренняя интрига – что станет его травмой и болью – пока открыта. Мы смотрим за ним и все время ждем, что вот тут-то он не согласится, тут взбрыкнется, а тут – чебурахнется еще раз. Но нигде его загадочное Я так и не проступило. В нем нет никакой определенности. И пока Ежик в тоске, пусть и не гремучей, но лишенной надежды, плывет по течению, новые друзья Чебурашки сооружают ему дом и делят с ним солнечные дни. Секрет его, впрочем, в том, что у Чебурашки нет не Я, аэго.
Но, может быть, ему просто повезло? А если бы он попал в тот лес, где блуждал Ежик? Или оказался бы сразу в логове Шапокляк? Не получилось бы тогда, что отсутствие у Чебурашкиэго– каких-то определенных потенций, выступивших из Абсолюта, – сыграло бы с ним злую шутку?
При этом у нас нет оснований заключить, что Чебурашка несчастлив. По всей видимости, он живет в согласии с тем миром, который просто выстраивается вокруг него. Бытие Чебурашкойдля-себяочень даже благополучное. Загадка тут скорее в том, как мир может отвечать на Чебурашку. Ведь мы привыкли полагать, что мир реагирует на какие-то наши свойства, на проявившиеся потенции. Или Чебурашка не экзистенциалист, а витгенштенианец: мир – это мой мир?
Но быть Чебурашкой для других страшно. Даже если мир – это мой мир, в нем есть внешние нам структуры. Поэтому быть Чебурашкой для других – значит существоватьнеопределеннымв рамках какого-то сообщества или структуры, значит все время демонстрировать окружающим Абсолют. То, где возможности еще не определились, где решения еще нет. С одной стороны, это не так уж и плохо. Едва ли кто-то тебя по-настоящему обидит, скорее тебя будут немного бояться и отступать. С другой стороны, пока решение обэгоне будет принято, ты ничему не подходишь.
Абсолюту не место в мире, он его условие, а не часть. Иногда он может напоминать о своем существовании и являться Чебурашкой. Между прочим, если вспомнить, что Абсолют особенно хорошо виден в «пограничных ситуациях»[28], то бытие Чебурашкой весьма перекликается с опытом эмиграции или любой другой резкой и радикальной сменой среды. В новой среде есть два варианты развития событий. Первый: тебя быстро сведут к культурным стереотипам. Например, скажут, что тебе не должно быть холодно, если на улице не минус тридцать, спросят что-то про медведей и предложат водки. Так сложилась бы судьба Чебурашки, если бы продавец апельсинов настоял, что он просто маленький южный медведь. Тогда бы его отправили в зоопарк,
Для многих из нас образ Чебурашки ассоциируется с детством – как раз потому, что в нем так много открытости и надежды. Ежик в тумане, напротив, подростковая история. Там произошло определение, но уже отступила надежда. Там уже есть какое-то течение, и лучшее, что может случиться, – в конце встретится друг или Белая Лошадь. А что же будет дальше? Значит ли это, что, чтобы стать взрослым, нужно похоронить своеговнутреннегоЧебурашку? Значит ли это тогда, что после Чебурашки всегда наступает эпоха Ежика? Можно ли стать взрослым и не превратиться в свою защиту? По всей видимости, только если никогда его не забывать – ведь разве мог бы сказать тоскливый Ежик: «Эй, прибавь-ка ходу, машинист!»
Природа1
Ни мгновения сладких снов или сна
не увижу в тебе, о Природа, лишь движение,
штормы борьбы: на вершинах и в шахтах,
в бездне пустынь, да в облачных прятках.
И если душа моя в скорби и раны болят,
Увяла надежда, как лилии в зиму,
Приду я туда, где волны гремят,
где скалы в величии мрачно восстали,
в стыде пред волнами, что бьются с утесом,
он, если рушится, то возрождается вновь,
возвышены волны и рев их глухой.
Меня переполнили скалы, их гордость,
что бьются все в треске и громе
сердца же и главы вруча небесам…
Одесса, 1896.Саул Черниховский«Ни мгновения сладких снов…»[29]
Москва такая шумная, что, даже когда сидишь в закрытой квартире с плотно закрытыми шторами, все равно ощущаешь, что вокруг город, в котором живут шестнадцать миллионов человек. Это как целая страна, где я сейчас живу. Как и любой мегаполис, Москва – гигантский организм, структура. Точнее, это много разных структур, переплетающихся между собой, пульсирующих, поглощающих тебя и требующих внимания. Если ты только что попал в нее, то они зовут тебя, как русалки моряков, хотят затянуть, победить одна другую. Давай к нам, у нас для тебя есть место, ты нужен нам, да, именноты. И тогда ты либо растворяешься в них, либо становишься частью и участвуешь в борьбе одной структуры с другими. Структуры любят молодую кровь и амбиции. Но когда ты уже совсем слился с одной из них, то не сможешь ни выбраться из нее, ни возглавить. Мегаполис- организм победил человека.
С этим почти нельзя бороться. Ты всегда меньше каждой из структур по отдельности и всех, вместе взятых. Но попадаем мы в них бессознательно. Поэтому осознать структурукакструктуру можно только в момент, когда о себе громко и болезненно дает знатьличность. Кто я? Где я?
——
Я открываю кран и умываюсь ледяной водой. Как она попала на четвертый этаж? По трубе. Как она попала в трубу? Непонятно. Аристотель говорит, все стремится к центру земли. Почему вода стремится на четвертый этаж по моему зову? Зубы. Нужно почистить зубы. Я откручиваю ребристый пластиковый колпачок. Что это за субстанция? Как она попала в тюбик? Как это возможно? Это так обыденно и шокирующе одновременно. Хватит воды, стоп, кран. Пусть она остается в центре земли. Нужно идти на работу, нужно рассказать первокурсникам юридического факультета о Платоне. Мы будем читать «Тимея». Там Демиург организовал материю, а у мира есть душа. Платон называет ее «мировая душа». Стою на эскалаторе. Один из двух не работает. Люди в оранжевых жилетах откручивают и прикручивают гайки. Скоро все снова поедет. Метро тоже структура. О ней нужно заботиться. Обо всем, что создал человек, а не Демиург, нужноспециальнозаботиться.
Погода хорошая, решила повести студентов в парк. Мы будем как перипатетики[30]. Ходить и думать, ходить и говорить. «Что такое природа?» – спросила студентов. «Тоже какая-то структура? Посмотрите на эти кусты. Они все разные, но чем похожи? Как мы понимаем, что все это создано не нами? У них – и мы это как-то отчетливо понимаем – есть какой-то внутренний принцип. В них мы видим одновременно единство и множество. Говорят, философ Лейбниц на романтической прогулке как-то заметил, что нет в мире ни одного одинакового с другими листка. Он прав, теперь мы это точно знаем. Как такие разные листки образуют куст? А потом они – целое поле, а потом – целый мир. И ничего, совсем ничего не нужно делать человеку, чтобы они просто дальше жили, одним своим существом демонстрируя, что есть такое соотношениечастиицелого, что жизнь спокойно и размеренно будет идти своим чередом. «Ни мгновения сладких снов или сна не увижу в тебе, о Природа»[31].
– Как и Москва, она никогда не спит.
– Верно. Но по другой причине.
В Москве я жила на проспекте Мира, напротив памятника «Рабочий и колхозница». С квартирой мы попрощались в конце одной немирной зимы, и теперь ее структуры берегут кого-то другого. Квартира была правда хорошая, в ней было очень много разных структур, но все они хорошо работали. Газ исправно варил овсяную кашу, батареи давали тепло, кровать изIKEAпосылала мнемоменты сна, пусть и не всегда сладкого. Но иногда в структуры квартиры что-то доносилось и из структур уличных. Ау, мы ждем тебя вгороде, выходи, не спи.
Если они были слишком уж навязчивы, то я шла в один из трех близлежащих парков. Тот, что был дальше прочих, даже напоминал лес. Философы иногда уходят в лес. Но я бы пошла в горы. В один из особенно хтоничных осенних дней я шла по нему поздно ночью, дождило, но тут ничего не поделать. Структуры, созданные человеком, и так нагружают и атакуют целый день – дождь хотя бы настоящий. Не хочу прикрываться искусственным зонтом. Лучше я буду чувствовать того самого платоновского Демиурга. Я шла круг за кругом не первый час, одолеваемая тем, чем нагрузил меня город, он все чего-то хочет и не спит. А я-то хочу спать, ведь «Бог не спит за нас»[32].
Демиург засмеялся, кашлянул
Природа2
«“В природе не должно остаться ничего неопределенного”, – пишет Шеллинг». И дальше текст застрял. У меня совсем ничего не получалось написать на этот счет, Шеллинг сегодня не хотел со мной разговаривать. Значит, будет просто московская суббота.
Мы ехали по шоссе с огромной скоростью, он вез меня домой с прогулки по Новодевичьему монастырю. Меня всегда удивляло, что люди, которые в течение недели занимаются бизнесом, то есть делами, совсем далекими от прогулок и монастырей, часто стремятся в выходной день сделать всеиначе. Мне кажется, что философия все мои даже внешние одинаковые дни делает разными, а все разные – объединяет. Я ворчала про сложность написания академической статьи про Шеллинга, но мы ехали так быстро, что здания за окном уже слились в один большой дом проспекта и моя мысль как-то странно сбивалась и опаздывала.
– Любопытно. Я только что-то не понял, что ты имеешь в виду под природой. Не елки же? Ты дай мне определение, ты же знаешь, мне же надо, чтобы все было четко и ясно. Иначе как понять, что с этой природой делать?
Я молча коснулась его руки.
– Вот, – говорю, – чувствуешь? Этотожеприрода. Ничего делать не надо – в этом-то и дело.
——
природе
говорят философы
не нужно как-то особенно напрягаться,
чтобыбыть
человеку же
нужно
облиться седьмым потом
чтобы родиться
и ста семью
чтобы встать на ноги
и —
да ведь рука заржавеет писать это натуральное число —
чтобы сделать из себя
человека
ерунда
слышу я
у дерева тоже
есть душа
где?
ниже? под корой?
да нет, вот, просто
другая
дереву тоже
тяжело
оно старается
не может уйти с того места, где стоит
а ведь тоже все мокрое
и когда его обливают водой и градом
ничего не может поделать
стоит
человек в таких ситуациях
чаще всего
падает
над новодевичьим сгустились тучи
но дождя так и не было
Мир идей
– Нет, его бы остановили прямо на границе. Виза у него давно просрочена.
– Ну да. А Сьюзан?
– Так она бундесканцлер – там у нее целое министерство. Она вообще паспорта раздает. – У тебя же тоже паспорт?
– Да, дипломатический. Я туда-обратно эти идеи вожу.
Мы сидели на венецианском диване, уже совсем стемнело, и воздух в самом музейном городе Италии был какой-то усталый и тяжелый, словно ему не хватает ветра, чтобы прогуляться, а он все ждет и ждет. Такая у нас с Полиной была игра – обсуждать знакомых и думать: а вот если бымир идейсуществовал как материальный, а не просто как Абсолют, если бы там были и дома, и кафе, и парки, и оперные театры, кто бы из наших знакомых туда бы ездил, кто бы там жил, а кого бы туда не пустили? Критерий был простой: мы все пытались как-топредчувстовать или догадаться, какой у другого человека «метафизический запрос». Насколько он склонен к философии и метафизике?
Платон, например, считал, что абсолютно каждый человек имеет доступ к Абсолюту –миру идей. Ведь у человека естьум, а ум – это способность к «припоминанию», то есть к тому, чтобы обратиться от «реального» (мира вещей) к «идеальному» (идеям). От мира, где уже что-то есть, к тому вневременному, где мира еще нет. При этом все, что существует в мире (то есть сущее), есть не что иное, как хрупкая и бренная проекция идей.
Идеи, согласно классическому определению, есть «общие понятия». Можно еще сказать, что это есть некоторая «формула» объекта или структуры внешнего мира. Так как идеи только «задают» объект, они не могут существовать в мире сами по себе, но существуют в уме. Точнее, благодаря тому, что ум, неразрывно связанный смиром идей, и есть способность в него попадать. В него – а потом обратно вмир вещей. Например, если я смотрю из окна на дерево, я вижу реальное – сущее – дерево. Но рядом растет еще одно и еще одно. Все деревья, согласно Платону, своим существованием в миререализуютпрообраз – некоторое идеальное дерево. То же самое можно сказать про идею человека, кота, реки. При этом философ, поскольку ум его может продвинуться совсем далеко и даже в самоммире идейотступить от деревьев и котов (то есть от объектов), может мыслить не только идеи материальных вещей, но и еще более сложные абстрактные понятия, например идею справедливости, души, любви или самую главную – идею Блага.
То, что имел в виду Платон, говоря «идея», не так уж отличается от нашего обыденного словоупотребления. Мы сегодня вполне могли бы сказать, что идея – это способность помыслить что-то, чего в мире нет, но при этом как схему или формулу того, что в миреможетслучиться. В силу того что в сфере идеального нет материи, а также потому, что каждая идея существует отдельно и на нее ничего больше не влияет, идея всегда «более совершенна» или более многообразна, чем то, чем она становится в мире. Если я архитектор и у меня в уме есть идея дома, которую я буду реализовывать, то сама реализация возможна, с одной стороны, только потому, что есть идея, с другой стороны, потому реальный дом никогда полностью не совпадет с идеальным представлением о ней. Реальность столкнется с закупкой материалов, погодными условиями, несговорчивыми заказчиками и жесткими сроками. Сам дом, уже построенный, переживет реновацию, может быть будет разрушен или испорчен граффити. И все же, несмотря на все коррективы, внесенные реальностью, идея не придет в мир, если этой реальности – какой-то «материи» – в ней уже нет. Идее нужно найти себе место.
То же самое касается и самых высших и сложных понятий.
За всю историю философии никакой более фундаментальной – и вместе с тем проблематичной – догадки не сделал ни один человек. Говорили даже, что вся философия является лишь комментарием к Платону[33]. При этоммир идей– самый большой парадокс. Его нет в той реальности, где мы сидим на диванах, но без допущениямира идейнет никакой возможности объяснить как возникновение человека и дивана, так и человеческую способностьсидяна диване от него отдалиться в размышления – вмир идей.
Мир вещей– то есть то, что есть, – мы критикуем ежедневно. Диваны продавливаются и раздираются котами, цены стремительно растут, а справедливость наталкивается на материальные аспекты мира, и почему она так и не пришла к нам, а застряла на границе междумиром идейимиром вещей– непонятно.Мир идейже критикуют редко – обычно, если человек туда попал, он полностью им захвачен и, как правило, сфокусирован на какой-то конкретной идее, которую собирается протащить обратно вмир вещей. Но философы занимаются этим профессионально. Во-первых, они могут перевозить не по одной идее, а сразу несколько, во-вторых, так как вмире идейонидома, то на правах граждан им разрешена самая острая критика и голосование.
Первый известный критик был современником самого Платона. Аристотелю, по всей видимости, очень не понравилась эмиграционная политикамира идей. На каком это основании, спрашивает он, Платон вообще установил его независимость?Мира вещей– и того, что уже случилось, – вполне достаточно, чтобы хорошо в нем устроиться. Нужно только найтипричинывнешних вещей в других внешних вещах. Причина дома – его архитектор и строители. Причина головной боли – недостаток сна. Причина справедливости – установление обговоренного порядка на основании потребностей граждан. Не надо ездить далеко – у нас самих все есть. Философы, которые работают сегодня в университетах, ждут от студента, что на вопрос о критике Платона Аристотелем он ответит примерно следующее: Аристотель указал, что если вещи материальны, а идеи, напротив, нематериальны, то как между ними возможна связь? Значит, нет никаких идей и причина бытия вещей запрятана где-то в самих вещах. Комментарии к этому продолжают писать и сегодня.
Иронично только, что главный термин, без которого весь этот разговор сегодня бы развалился, – «метафизика» – в итоге оказался связан с «идеалистом» Платоном, а не с «материалистом» Аристотелем. Хотя термин принадлежит и не самому Аристотелю, а его комментатору, который, когда сортировал его сочинения, не мог сообразить, куда отнести те тексты, которые не о природе, но и не о политике или риторике, а о «причинах». Для всех сочинений, где обсуждалось то, что так или иначе выходит за пределы мира вещей, он выдумал термин – «метафизика» (вне/после физики).
– А много ли в мире есть того, что вне и после физики?
– Да в общем-то всё.
Природа3
Пусть римский император Аврелий никогда не толкался на московском эскалаторе, но его слова сегодня были бы как нельзя кстати. Можно было бы даже зачитывать их по громкоговорителю: «Поутру следует сказать себе: сегодня мне придется столкнуться с людьми навязчивыми, неблагодарными, заносчивыми, коварными, завистливыми, неуживчивыми. Эти свойства проистекают от незнания ими добра и зла. Я же, познавший прекрасную природу добра и постыдную – зла, понимаю и природу тех, кто заблуждается. Они мне родственны не по крови и происхождению, а по божественному соизволению и разуму. Я защищен знанием от их зла. Они не могут вовлечь меня во что-либо постыдное. Но нельзя гневаться и ненавидеть тех, кто мне родственен. Мы созданы для совместной деятельности, как ноги и руки, веки, верхняя и нижняя челюсти. Поэтому противодействовать друг другу противно природе; а досадовать и чуждаться таких людей и значит им противодействовать»[34].
Древние еще не нагромоздили в мире столько структур, потому им легче было довериться природе. Они хорошо ее чувствовали – между природой и человеком еще не былостолько всего. Структуры появились, а стремление быть с природой осталось. Мы открываем книгу о том, «как быть стоиком»[35], – что-то из популярной психологии – и там читаем, что нужно «довериться потоку и моменту», то есть, как сказал бы стоик, природе. В итоге вместо того, чтобы оказаться в моменте, мы оказываемся скорее в смущении. Какой еще природе? Где она? Вокруг город, дороги. Более того, чувство природы нужно в себе очень сильно подавить, чтобы решиться каждое утро заходить в летящий под землей вагон метро. Как иначе ему довериться? Природа стоиков тоже опасна. Но в ней мы все же видим совершенство. А эскалаторы, пусть и хорошо работающие и нужные, мы сотворили не по причине своего совершенства, а ровно наоборот.
Но чем больше человек думает о природе, тем больше он от нее отдаляется. В «Идеях к философии природы» у Шеллинга читаем: «Как только человек полагает самого себя в противоречии с внешним миром, сделан первый шаг к философии. С этим разделением впервые начинается рефлексия; отныне он разделяет то, что природа навсегда объединила»[36]. Рефлексия, то есть размышление, уводит нас от природы, нарушает ее установленную высшей силой гармонию, прерывает ее движение, которое не знает «ни мгновения сладких снов».
Только кажется, что Шеллингу поверить еще сложнее, чем самоучителю по стоицизму. Разве гармония и спокойствие обретается не в мышлении? Разве не мысли должны привести в порядок тот наш внутренний и внешний хаос? Однако тут имеется в виду то, что мышление возможно только в понятиях, то есть словах. Задача слова – ухватить и удержать. Задача природы – бежать дальше. Малейшая остановка в живом организме – смерть.
——
И все же природа иногда может быть очень страшной. Не всякий стоик выдержал бы надолго остаться с ней один на один. Поэтому древние начали строить города. Сначала – античный полис – деликатный, словно бы и сам прирученная и успокоенная природа. Несколько позже римляне будут строить города «крестообразно» – вот звучат первые претензии к природе. Крест – знак экспансии, набега, расширения.
Наблюдая крушение городов Римской империи, Блаженный Августин (354–430) пишет «Исповедь». И по сей день это идеальный пример научной работы: введение, цели, задачи, анализ, заключение, актуальность. Метод – вопрошание. Он все время смиренно спрашивает у Бога: «Как же создал Ты небо и землю, каким орудием пользовался в такой великой работе?
Для Августина ответ на вопрос, как происходит создание природы, – это ответ на вопрос о самой жизни («Вот небо и земля, они кричат, что они созданы; ибо они меняются и облик их различен»[38]). Лейбниц позже сформулирует это еще более радикально и спросит: «Почему нечто, а не ничто?» Если мы понимаем принцип созданиявообще, то понимаемвсё, а больше понимать и нечего. Августин же из тех философов, для кого природа еще не проблема, а загадка. Проблемой природа станет тогда, когда рефлексия, как говорит Шеллинг, станет «болезнью человеческого духа»[39]. Иными словами, когда размышления о природе становятся не методом, а целью и при этом единственным способом общения с природой, самое живое и деятельное понятие природы разрушается, как разрушается и живая связь природы и человека.
Шеллинг, говоря о рефлексии как о болезни, имеет в виду конкретных ученых и конкретный подход – механистический. В 1620 году Френсис Бэкон написал «Новый Органон». Этот текст тяжелой механической рукой должен был перечеркнуть «старый» органон Аристотеля и положить начало дивному новому миру. Бэкон, как и Августин, очень интересуется природой и человекомпо отношениюк природе. Про человека он пишет, что тот есть «слуга и истолкователь природы, столько совершает и понимает, сколько постиг в ее порядке делом или размышлением, и свыше этого он не знает и не может <..>. Знание и могущество человека совпадают, ибо незнание причины затрудняет действие. Природа побеждается только подчинением ей…»[40] При этом все предшествующие попытки понять, а потом и подчинить природу он характеризует как «слабые и незначительные»[41].
Уже в этих строках мы видим, что, в отличие от Августина, Бэкон, разобравшись с природой, имеет на нее вполне определенные планы. Для него природа – это ресурс, который нужно использовать. «Дело совершается орудиями и вспоможениями, которые нужны разуму не меньше, чем руке»[42], – пишет он, кажется уже имея в голове образ того, что мы сегодня называем то «техническим прогрессом», то «восстанием машин». Разве пришло бы такое в голову Блаженному Августину? Разум – это не то, что делает человека выше созданий природы, а то, что одновременно и часть человека, и выше него.
И если бы эта интуиция не была так точна и правдива, то спустя двести лет после Бэкона Шеллинг едва ли сказал бы, чтодух и природа едины: «Вся природа говорит нам, что она существует отнюдь не вследствие простой геометрической необходимости [не только как механизм –А. В.]; в ней присутствует не только чистый разум, но и личность и дух (это столь же очевидно, как возможность отличить автора разумного от просто остроумного); в противном случае столь долго господствовавший геометрический рассудок(Verstand)уже давно должен был бы проникнуть в нее и в большей степени, чем это происходило до сих пор, утвердить незыблемость своего идола – всеобщих и вечных законов природы, тогда как, напротив, он с каждым днем вынужден все более признавать иррациональность отношения к нему природы. Творение [природы] – не событие, а деяние»[43].
Надежда1
Иди мой друг, всегда иди дорогою добра.
Юрий Энтин«Дорогою добра»
«Что такое природа?» – Августин спрашивал у Бога. Он видел ее как загадку, как что-то, что бесконечно больше человека. Знать природу может только Бог. Иммануил Кант поставил вопрос иначе: что я могу знать? Знать он хотел природу: «У нас есть два термина –мириприрода, совпадающие иногда друг с другом. Первый из них обозначает математическое целое всех явлений и всеполноту их синтеза как в большом, так и в малом, то есть в продвижении синтеза как путем сложения, так и путем деления. Но тот же самый мир называется природой»[44]. Чтобы знать природу, говорит Кант, нужен рассудок(Verstand)– познавательная способность, которая реки и горы, в которые нельзя «войти дважды», превращает в формулы и факты. Так мир становится понятнее, и мы теперьрассуждаемо нем.
Открытие Кантом того, что мир и природа даны, так как они даны благодаря определенной структуре нашего сознания, которую можно изучить, совершила «коперниканскую революцию»[45] в науке. Однако одновременно с этим Кант и «отодвинул» нас от природы в греческом смысле слова, то есть от того самого потока жизни, суть которого познал Марк Аврелий, и от того, что потом стремился возродить в науке Шеллинг. Это, впрочем, было ясно и Канту, хотя он все же пошел на этот риск. А риск был такой: если мы будем думать о природе как о том, что мы можем познать и предсказать, мы одновременно думаем о ней и как о том, что с необходимостью нас полностью определяет. Как тогда действовать в мире? И на что надеяться? Отсюда три главных вопроса Канта: «Что я могу знать?», «Что я должен делать?» и «На что я смею надеяться?». Вместе они образуют вопрос «Что такое человек?».
Единственный упрек в адрес Канта – то, что философ мог бы выражаться точнее и, например, сказать, что на эти вопросы нужно ответить сразу. Вышло же так, что на них отвечали по отдельности – и произошло страшное. Например, на вопрос «Что я могу знать?» отвечали так долго, что началась Первая мировая война – и появился новый вопрос: «А что я долженбылделать?». Впрочем, Кант считал и так: даже если природа полностью нас определяет, человек имеет удивительную способность к свободе, то есть способность с помощью своего разума и усилия воли начинать добрым поступкомновуюпричинно-следственную связь. Так что, может быть, еще не поздно снова задать вопрос о надежде?
——
Мой дедушка на вопрос «Как дела?» почти всегда отвечал фразой, которая казалась мне старомодной и странной: «Хорошо идут дела, голова пока цела». Сегодня для многих это и правда единственный критерий того, что дела еще как-то идут, а значит, уже хорошо. Средства массовой информации сделали небывало доступным представление о том, как дела идут по-настоящему плохо.
Одновременно мы чувствуем, что быть оптимистом стало как-то подозрительно и опасно. Теперь тот, кто озвучивает оптимистичный прогноз, словно бы невежда, не читавший последних новостей. Но философ скажет: «надежда» и «оптимизм» – не одно и то же. Оптимизм – про факты; чтобы быть оптимистом, нужночто-тознать. Для надежды знать или не знать – неважно. Она касается не фактов и теорий, а того, что Кант называет «практическим
Компас – это то, что направляет и организует. Согласно Канту, разум –моральныйкомпас человека. Поэтому он также называет его «высшей познавательной способностью»[46] и показывает, что все многообразие фактов и знаний о мире, которые производит наш рассудок, может быть систематизировано только с помощью некоторогопринципа, который по определению стоит выше любой фактичности.
Две эти способности человека – мыслить и приводить мысли в порядок – есть наш способ жизни и ориентации в мире. Помешать порядку и движению к благу стремятся эмоции и аффекты. Они тоже проявления природы. Эмоции и аффекты все время пытаются захватить руководящий пост, сбить компас и заступить на место разума. Все мировое зло в рамках такого объяснения можно представить как аффекты людей (войны) или аффекты природы (природные катастрофы). Гегель добавит: все значительное и меняющее ход истории трагично и происходит от «страсти», а «страницы счастья являются в истории пустыми листами»[47].
Но в самом по себе аффекте нет ничегоплохого. Милосердие и трепет – это тоже аффекты. Кант лишь предлагает нам разорвать наивное тождество «оптимизм – надежда» и обращает внимание на то, что задача человека как мыслящего существа – следить за тем, что́ стоит за его действием, аффект или разум, то есть все время крепко держать надежду за руку, пока «голова еще цела».
Книги
– Прости, – сказала я, утирая слезы, – ведь мы могли не рыдать, а заниматься любовью. Или что-то вместе читать.
– Что ты, Аня. Разве плакать вместе – это не лучше, чем заниматься любовью? Знаешь, это ведь может быть даже лучше, чем читать.
Город Уфа стоит на реке Белой. Книжный магазин «Белая река» встречался мне по пути из школы домой, когда я шла более длинным маршрутом. Если я заходила внутрь, а зимой это случалось почти каждый день, пара километров растягивалась до вечера. В «Белой реке» было целых два этажа и даже отдел с нотами.
Когда стало ясно, что хорошей балерины из меня не получится – я была как минимум слишком высокая, – а в плохие и маленькие баскетболистки меня не берут, я решила, что буду работать продавщицей в «Белой реке». Учитывая, что ассортимент обновлялся два раза в месяц, в этой перспективе ужились и фундаментальное спокойствие от предчувствия размеренного ритма, и некоторая интрига – скучно мне там не будет никогда.
Детская мечта утекла по Белой реке как-то сама собой. Было решено поступать на режиссера. Тоже ничего не получилось, и я теперь не люблю кино. Интересно, связано ли то, что я уже намного меньше люблю читать книги, с тем, что я когда-то не стала продавщицей в книжном?
Почти все мои друзья много и охотно читают. Еще более охотно они ходят в книжные магазины. Наше в этом несовпадение, по всей видимости, все же связано не с несостоявшейся карьерой, а с тем, что, когда я и сама начала писать, у книг в книжном магазине обнаружилось любопытное свойство. Они словно наваливаются на тебя своим многообразием и вгоняют в чувство вины. Главным образом потому, что в книжных магазинах кажется, что книг больше, чем на самом деле (ведь всегда есть несколько экземпляров одного и того же издания). При этом есть и ясное осознание того, что в самом магазине их ничтожно мало по сравнению с тем, сколько их всего.
Философские отделы обычно довольно скромные и предлагают прочитать какой-нибудь не самый лучший перевод Ницше и что-нибудь из Платона. Иногда на полках оказывается и рандомный перевод иностранного современного автора. Его обычно и берут, но никогда не открывают. В отделах же криминальных, литературных и поэтических все овеяно сомнениями: точно ли я перешагну дальше третьей страницы? Будет ли в этом тексте что-то более интересное, чем если бы я просто смотрела в потолок и думала об Абсолюте? Несколько больше энтузиазма я испытываю только в отделе нот и учебников. Тут все совершенно ясно: если сыграть музыкальное произведение, выучить несколько предложений на иврите или же разобраться в том, как устроена теория относительности, что-то в твоем мире точно изменится. Это точно не скучно.
Когда я недолгое время преподавала философию в школе, в какой-то момент пришло время читать кантовскую «Критику чистого разума». Этот, как иногда говорят, «самый плохо написанный текст в истории философии» страшно давать как студентам философии, так и детям. Взрослые уже привыкли, что важное может быть трудным, долгим и мучительным. Что лекарство, которое помогает лучше всего, – горькое и противное. У детей – и в этом они всегда философы – всегда есть надежда, что то, что изменит мир, может быть не таким уж сложным и мучительным.
——
– Скажите, – начала я несколько издалека, – вот перед вами обложка книги, а на ней написано: «Критика чистого разума». Что вы могли бы заранее сказать на основе одного только названия? Ну или скажите, в каком отделе книжного магазина эта книга могла бы стоять?
– Сложно сказать, но точно не в отделе детективов, – сказал белокурый Глеб, которому я по сей день обязана одной из своих главных философских методологических догадок.
– Да почему же…
——
А произошло в «Критике чистого разума» вот что: «На долючеловеческого разумав одном из видов его познания выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят все его возможности»[48].
Для XVIII века эта интрига была не менее животрепещущей, чем вопрос, занимавший нас несколько десятилетий назад: «Кто убил Лору Палмер?» С человеческим разумом, то есть с разумом каждого из нас, случилась неприятность: он в ловушке. Как освободить разум? Как помочь ему разобраться в его жизни и изменить свою судьбу? Читать этот текст Канта вполне можно так, как мы читали бы психологический триллер. На более чем пятистах страницах Кант пытается распутать это сложное дело. Ситуация осложняется и тем, что тот, кто распутывает, совпадает с тем, кого распутывают. В этом смысле кантовский текст еще и интерактивный психологический триллер, ведь «человеческий разум» – это и каждый из нас, тот, кто открыл текст.
Но правда ли, что книга – основной инструмент философа? Греческие философы, ряд
И дело совсем не в том, что у греков книги дома не стояли на полках. Французский философ Рене Декарт (1596–1650) хоть и значится в учебниках по философии как один из основоположников рационализма, на деле прожил жизнь, полную экзистенциальных переживаний и открытости миру. В «Рассуждении о методе» (1637) он пишет: «Вот почему, как только возраст позволил мне выйти из подчинения моим наставникам, я совсем оставил книжныезанятия и решил искать только ту науку, которую мог обрести в самом себе или же в великой книге мира, и употребил остаток моей юности на то, чтобы путешествовать, видеть дворы и армии, встречаться с людьми разных нравов и положений и собрать разнообразный опыт, испытав себя во встречах, которые пошлет судьба, и всюду размышлять над встречающимися предметами так, чтобы извлечь какую- нибудь пользу из таких занятий. Ибо мне казалось, что я могу встретить более истины в рассуждениях каждого, касающихся непосредственно интересующих его дел, исход которых немедленно накажет его, если он неправильно рассудил, чем в кабинетных умозрениях образованного человека, не завершающихся действием и имеющих для него, может быть, единственное последствие, а именно: он тем больше тщеславится ими, чем дальше они от здравого смысла, так как в этом случае ему приходится потратить больше ума и искусства, чтобы попытаться сделать их правдоподобными»[51].
Декарт тут, конечно, говорит вовсе не о том, что книги не нужны вовсе. Он читал и писал их на разных языках всю жизнь. Однако настоящий Абсолют, та динамичная полнота мира, ради которой мы открываем книги, все же находится в природе, а не в них. По всей видимости, он относился и к самим людям особым образом, был способен видеть в них разные возможные миры, то есть воспринимал их как целое, а потому был прежде всего заинтересован в их перспективах на мир.
Мы видим тут и откровенную критику «башни из слоновой кости» – начиная с эпохи романтизма так стали говорить о кабинетных интеллектуалах, а сегодня так говорят о людях, зарывшихся в книгах и научных текстах, которые при этом снобистически относятся к окружающему миру, а на деле подавляют в себе чтением и наукой чувство жизни. Как сказал бы Декарт, если они и выходят в мир, то все свои кабинетные размышления стараются сделать правдоподобными. Часто это не удается, о чем трагично и остроумно написал Герман Гессе в «Игре в бисер» (1942), где рассказывается история страны интеллектуалов Касталии, жители которой как раз и являются учеными вбашне из слоновой кости.В конце романа главный герой по имени Кнехт все же решает выйти в мир, но не проходит и нескольких дней, как он символично тонет в озере.
Книги, конечно, можно читать и со страстью. Хотя сама возможность этого появилась только в XVIII веке. Те, кто вообще мог позволить себе чтение, читали «со страстью, с горячечным бредом, конвульсиями и рыданиями»[52].
В этом смысле философ, конечно, должен читать книги со страстью. Ведь если смотреть на каждую конкретную философию как на перспективу мира, как на стремящуюся к абсолютной полноте дистанцию, то важно к этой перспективе быть открытым. Трудность чтения философского текста и состоит в том, что читаемый текст нужно всегда совместить и с перспективой Абсолюта, и со своей собственной. Правильно прочитанный текст в таком случае не может не произвести в человеке внутреннего изменения, а оно почти наверняка, как и любое существенное изменение, может оказаться болезненным. Наверное, от этого я пролила много слез, когда дочитала «Логико-философский трактат» Людвига Витгенштейна.
Курение запрещено
Я крепко держалась одной рукой за перила, второй – за сигарету. И то и то было мокрым и бесполезным. Кто-то должен будет потом прийти и собрать книжки, вещи… Ладно, неважно. Я стояла на пожарном балконе студенческого общежития. Кажется, первый курс магистратуры. Этаж высокий, но даже и тут – не самый. Все равно – наверняка. Дождь был дикий, вперемешку со снегом. Я только что вернулась из Петербурга, где человек, которого я очень любила, и сам перепуганный от своей уверенности, сказал мне «нет». Нет так нет. Тогда и я тоже скажу «нет». В ушах звенело:
Дураком быть выгодно, да очень не хочется,
умным – очень хочется, да кончится битьем…
У природы на устах коварные пророчества.
Но может быть, когда-нибудь к среднему придем[53].
Медленно пальцы разжимали перила.
– Так-так… Курим, значит? Девушка, вы что, читать не умеете?
Покашливающий пузатый охранник довольно щурился и отстукивал ногой ритм, как-то нелепо диссонирующий с Окуджавой.
– Умею.
– Так давайте почитаем: «КУРЕНИЕ ЗАПРЕЩЕНО». Пройдемте-ка к управлявшему. Сначала оформим штраф. Может быть, и выселение.
Он резко взял меня под руку и потащил в куда более унылое помещение противного рыжего цвета с лакированными столами. Его коллега, отличавшийся только жилетом в ромбик и полинявшими усами, скрипнул стулом и сунул мне листок бумаги и ручку. Пишите, говорит, объяснительную. Ее мы направим в ваше учебное заведение, там руководитель программы решит, будут ли вас лишать общежития. Нет, я не понимаю. Ну не работает сегодня лифт, но этаж шестой, не шестнадцатый. Молодая девушка – ну жалко времени, что ли, спуститься? Вы зачем курили на пожарном балконе?
«Жалко, – полумолча сказала я, – а курила». Курила из-за Канта. Объяснительная так и лежит где-то наСтарой Басманнойулице.
Я, В. А. М., (ком. 602), в сумрачный воскресный день 17.12.2017 курила в не отведенном для сего действия месте, а именно на пожарной лестнице шестого этажа, одолеваемая не только тягостными мыслями о краткосрочности и бренности бытия, но и дедлайном, с чем была поймана господином охранником, сопроводившим меня к дежурному, где мне была разъяснена неправомерность моего деяния. В свое объяснение привожу следующий довод: шесть сигарет в день – шесть спусков
Засим прошу нижайше вашего милостивого прощения, остаюсь с уважением и к вашим услугам,
А. В.
Надежда2
Разум и аффект с точки зрения классической философии находятся в постоянном конфликте. Однако гармоничные отношения между ними могут быть предметомнадежды. Как бы ни был силен аффект, он родился в фактичности: на пожарном балконе, питерской улице, кабинете дежурного врача. Сопротивляться аффекту в фактичности и с помощью фактичности нельзя – ее много, а перед ее лицом мы чаще всего в одиночестве. Сопротивляться фактичности можно только отступлением от фактичности, то есть надеждой, то есть разумом.
С фактичностью связана не надежда, как мы часто думаем, а оптимизм. Будет все хорошо или нет, зависит от того, как смотреть на факты. Порочный круг оптимизма в том, что взгляд оптимиста на фактызависитот фактов. Не зря говорят, что пессимист – хорошо проинформированный оптимист: если идущий в бой батальон не знает, что его численность впятеро меньше, чем у противника, солдаты будут полны оптимизма. Оптимиста можно обмануть и «подсунуть» ему другую реальность, ведь его оптимизмтой же природы, что реальность. С надеждой так не получится – это внутренний принцип. Поэтому не зря смеются над оптимистами, называя их глупцами. Не потому, что факты нужно вовсе игнорировать, а потому, что целостное (философское) восприятие жизни говорит, что факты – это еще не все.
Оптимизму в мире противоположен пессимизм. Он устроен точно так же, как оптимизм, но, наоборот, он угнетает, а не подбадривает. Надежде же противоположноотчаяние. Датский философ Сёрен Кьеркегор (1813–1855) писал, что самаясмертельнаяболезнь – это отчаяние: оно «наша гибель»[55]. В отличие от заболеваний тела, которые смерть заканчивает, болезнь отчаяния только начинает процесс умирания[56]. Опять же, к фактам мира это имеет мало отношения. Но, напротив, там, где надежда, есть не просто надежда на «что-то», а «радостное настоящее»[57]. Надежда открывает для человека идею и перспективу его будущего, делает возможной не только историю как биографию мира, но и его личную биографию.
Кьеркегор, конечно, хорошо знал Канта. А Кант показал нам, что самая фундаментальная способность человеческого мышления – это синтез, то есть способностьсвязыватьвещи, события, размышления и мыслить эту связь как организованную. Точка сборки человека – это то, что философы называют Я. Оно условие возможности всякого нашего опыта, или, по пугающему выражению самого Канта, «трансцендентальное единство апперцепции». Синтез – условие того, как наш разум взаимодействует с миром, не будучи при этом его фактической частью. Если синтез нарушается, то мы теряем представление как о связи внешних событий, так и о наших внутренних процессах. Кьеркегор пишет: «Отчаяние – это внутреннее несоответствие в синтезе <..>. Отчаяние – в нас самих; так что, если бы мы не были синтезом, мы не могли бы и отчаиваться»[58].
Жизнь в мире длится, пока есть синтез. Он, конечно, может быть не только на уровне сознания. Даже с точки зрения природы нашего организма каждый момент существования наших органов – а они тоже существуют (связанно) синтезированно – это синтез. И отсюда следующий шаг: поломка синтеза – вид смерти. Кьеркегор не говоритсмерть, а подчеркивает этот особый вид как состояние через предлог направления «к»: «Поэтому быть больным к смерти – значит не мочь умереть, причем жизнь здесь [в мире фактов –А. В.] не оставляет никакой надежды, и эта безнадежность есть отсутствие последней надежды»[59].
Отчаяние, таким образом, как и надежда, приходит изнутри. Самая страшная его фаза – последняя, когда «человек отчаиваетсяв себе самом»[60]. При этом Кьеркегор хоть и берет у Канта идею синтеза, но все же верит в живой и деятельный Абсолют, то есть в то, что надежда и отчаяние есть лишь разные модусы одного – как мы ощущаем вечность и насколько сильна наша способность отступить от фактичности, чтобы не утонуть в ней: «Без вечности, которая заложена в нас самих, мы не могли бы отчаиваться; однако если бы это отчаяние могло разрушить мое Я, не было бы также самого этого отчаяния»[61].
Вопрос только в том, что если надежда и отчаяние – два способа видеть Абсолют, то кто переключает эти модусы? Ответ нужно искать в размышлениях о структуре времени и о том, как для нас устроен организм времени. Кьеркегор же только заключает: «Часто забывают, что противоположностью греха вовсе не является добродетель. Это было бы скорее языческим взглядом на вещи, который довольствовался бы чисто человеческой мерой [то есть быть сосредоточенным на одной только фактичности –А. В.]. <..> Нет, противоположностью греха является вера»[62].
Мы помним, что вера – часть троицы «вера, надежда, любовь» и это опять три взаимосвязанных модуса отступа от фактичности. Причем не надежда из них «наивысшее», а любовь. Которая, конечно, невозможна без надежды.
Зло
Большое или малое, случайное или преднамеренное – у всех видов зла есть общая особенность. Зло подрывает доверие человека к миру.
В Москве я каждый день ездила на метро. Чтобы сесть в вагон, сначала нужно постоять на бесконечном эскалаторе; он ведет к тонким рельсам и навязчивым мыслям, что вот кто-то тебя туда столкнет или ты сам – ведомый каким-то мистическим и злым духом – почему-то бросишься под поезд без видимых на то причин. Одно это уже требует какого-то невероятного доверия кчеловеку. К тому, что человек добрый, а не злой. Что все он сделал как-то так внимательно и разумно, что поезд не сойдет с рельсов, что эскалатор не засосет тебя в преисподнюю (как это часто случается в фильмах ужасов).
Есть две дороги, по которым может пойти дальнейшее размышление. Первая – восторгаться достижениями человеческого ума и ликовать, что на работу ты едешь не в лошадиной упряжке, да и сам ты не кучер. Вторая – ужаснуться и увидеть всю шаткость и ненадежность конструкций, которые выстроил человек. Ведь кто, как не каждый из нас, знает, что человек совершает множество крошечных ошибок. Иногда со
Тема зла в философии всегда была связана с вопросом о совершенстве. Пусть этот вопрос пока останется в контексте метрополитена. На первый взгляд может показаться, что доверить себя природе словно бы немного проще, чем метро. Природа, самодостаточная и гармоничная, словно продуктсовершенства, зла в ней нет, ей можно доверять. Все в ней хоть и находится в борьбе, но стремится к равновесию. Кроме того, не к природе ли мы уходим из города – продукта человеческого несовершенства? Чем бы он был иначе, если тело было бы крепче и сильнее? Тогда не прокладывали бы сети электричества, не закрывали бы крепко окна.
Природа и правда в определенном смысле успокаивает и освобождает. Когда она – с нашей точки зрения – находится в гармонии и равновесии, мы с радостью обнаруживаем, что природе ничего не должны; в этом она выше, совершеннее, добрее. Дерево под моим окном прекрасно справится само, главное – его не трогать. А вот эскалатор требует техобслуживания, и даже в нем всегда нужно быть начеку, чтобы не совершить какую-нибудь ошибку. Я остаюсь в рамках этого разделения потому, что на самом деле город указывает на любое возможное произведение человека. Из этой перспективы будет проще увидеть, что зло, произведенное человеком, и зло, которое мы бы приписали природе, даже воспринимаются по-разному.
В книге «Зло в философии модерна» Сьюзан Ниман не только открывает текст указанием на неразрывную связь идеи зла с идеей доверия миру, но и в качестве первых примеров приводит эти диаметрально противоположенные «природы» зла: в 1755 году землетрясение уничтожило Лиссабон, в связи с чем интеллектуалы разделились на два лагеря. На тех, кто считал, что порядок природы просто пока не удалось просчитать, но в будущем мы будем знать больше, а значит, предскажем землетрясения. Иначе говоря, зла в природе нет, есть недостаток знания. И на тех, кто вновь поднял вопрос о теодицее: как же Бог мог сотворить мир, где порядок природы может быть так жесток к человеку? Сьюзан отмечает, что в отношении другого зла, явно не природного, – Аушвица – вопрос так не поставили: «Аушвиц, напротив, вызывал относительную сдержанность»[63]. Столкнуть эти примеры, точнее парадигмы зла, – это действительно очень продуктивный ход. Ведь все оцепенение от Аушвица в конечном счете упирается в то, что разум должен былзащититьнас от зла. Если, конечно, только не оказалось, что всеми к тому времени забытый философ Фридрих Шеллинг не прав – разум есть точно такой же продукт природы, как и тело.
——
Доверие к миру – это счастье. Недоверие и страх – «первый знак несчастливой жизни». Если мы не доверяем миру, это значит только то, что в его структуре мы так или иначе подразумеваемзло, как бы мы его при этом ни обозначили. Римский император Марк Аврелий так об этом сказал: «Поступать во всем, говорить и думать как человек, готовый уже уйти из жизни. Уйти от людей не страшно, если есть боги, потому что во зло они тебя не ввергнут»[64].
Только вот во времена Аврелия боги были не чем иным, как обозначением сил природы. И в этом смысле в самой природе, целостной и динамичной, никакого зла нет; есть только противоборствующие силы, которые в своей борьбе стремятся к равновесию. А зло? Зло – это то, пишет Аврелий, чтонесообразноприроде: «Срок человеческой жизни – точка; естество – текуче; ощущения – темны, соединение целого тела – тленно; душа – волчок, судьба – непостижима <..>, жизнь – война <..>. Что может сопутствовать нам? Одно и единственное – философия. Она в том, чтобы беречь от глумления и ран живущего внутри гения, того, который сильнее наслаждения и боли, ничего не делает случайно, лживо и притворно <..>, который принимает, что случается или уделено, ибо оно идет в целом оттуда же, откуда он сам; который, наконец, ожидает смерти в кротости разумения, видя в ней не что иное, как распад первостихий, из которых составляется всякое живое существо. Ведь если для самих первостихий ничего страшного в том, чтобы вечно превращаться во что-то другое, почему тогда нам коситься на превращение и распад всего? Ведь сообразно природе это, а что по природе – не зло»[65].
Еще у Аврелия философия – это дистанция по отношению к миру. Но не пространственная, а дистанция ума. Способность видеть мир как целое, но и как совокупность разных на него перспектив, которые образуются от столкновения сил, от борьбы и начинаются с того момента, как Прометей украл божественный огонь. Аврелий настаивает: разум – это то, что делает возможным миркак целое. Именно в этом смысле разум управляет миром, и именно поэтому у разума «нет никакой причины творить зло, потому что в нем нет зла»[66]. Древние стоики, таким образом, твердо верили в то, что позже философия назовет Абсолютом. В природе нет зла – только противоборствующие силы. Разум – не внешний природе, а ее руководящий принцип. То, что для природы внешне и образует «надприродные» структуры, к разуму не имеет прямого отношения. Это как раз такирассудочныеискусства, механика, то, что досталось нам от Прометея.
——
Увидеть, что имеет в виду стоик, из привычной и повседневной перспективы трудно. Человек упорно не понимает, что «благо или несчастье» на самом деле мыслятся нами в отношении «приятного» или «неприятного», «удовольствия» или «страдания». Именно эта естественная связь нашейчувственностис добром и злом заставляет нас все время предполагать, что зло находитсяв объекте. На самом же деле, говорит Кант, доброе и злое «всегда означают отношение к воле, поскольку она определяется законом разума»; воля же по своей природе «есть способность делать для себя правило разума побудительной причиной поступка <..>. Доброе или злое, следовательно, относятся, собственно, к поступкам, а не к состоянию лица»[67].
А ведь именно состояния мы обычно считаем добрыми или злыми. Кант приводит в этой связи великолепный пример: «Можно, конечно, посмеяться над стоиком, который в минуту нестерпимых подагрических болей кричит[68]: “Боль, ты можешь мучить меня еще больше, но я никогда не признаю,
Я сделаю несколько шагов назад, чтобы прояснить эту кантовскую догадку. В самом прямом (а может быть, и наивном) прочтении критической философии Канта получается, что зло – это природа, а добро – это разум. Подчинив свой философский проект вопросам «Что я могу знать?», «Что я должен делать?», «На что я могу надеяться?», Кант развел «законы природы» и «законы свободы» по разным углам. В «Критике чистого разума» и «Критике практического разума» сказано, что законодательство природы и свободы – два разных типа законодательств. Природу следует понимать как череду причинно-следственных связей. Так, землетрясение в Лиссабоне, конечно же, имелопричину, просто ее не смогли предсказать, а после уже было поздно ее устанавливать. С этой точки зрения в мире нет ничего загадочного, мистического, темного илиморальнозлого – есть только причинно-следственная цепь событий, которую мы знаем иногда лучше, иногда хуже, а иногда не знаем совсем.
Свобода, напротив, есть человеческая способность начинать какую-то новую причинно-следственную связь. Иногда даже вопреки имеющимся определениям природы. Человек ведь существует в мире как природное существо, как некоторый феномен, говорит Кант. И в этом смысле он всегда подчинен своим желаниям и склонностям, источник которых не что иное, как природа. Разум же, как то, что, согласно Канту, вне природы, должен эти склонности и порывы систематизировать и контролировать.
Вопрос, на который весьма уклончиво ответил сам Кант и тем самым озадачил им своих последователей такой: как связаны в человеке эти два типа законодательства? Из самых известных его текстов мы видим только то, что если бы между «добром и злом» и «порядком природы» можно было установитьочевиднуюсвязь, то это была бы настоящая моральная катастрофа. В «Основоположениях к метафизике нравственности» он даже добавляет, что «нельзя было бы придумать для нравственности ничего хуже, чем если бы хотели вывести ее из примеров»[70].
Настоящая этическая сила человека, как и доказательство того, что мы живем в лучшем из возможных миров (Кант в этом согласен с Лейбницем), состоит в том, что мы можем действовать свободно. Прежде всего это значит, что человек может совершить добрый поступок, не имея достаточных – а то и никаких вообще – знаний о текущем положении дел[71]. В любой точке времени и пространства, независимо от обстоятельств, говорит Кант, добрый поступок возможен. В мире вообще нет ничего «доброго без ограничений, кроме доброй воли»[72], то есть нашей способности к добру. Такая перспектива уже делает прямолинейное и наивное прочтение Канта невозможным. Получается, что добро и зло как-то связаны с волей. Значит, Кант все же не считает, что зло может бытьвприроде, скорее он говорит о природе зла или природной склонности к злу.
В позднем и непривычно ясном и популярном тексте «Религия в пределах только разума» Кант очень подробно разбирает вопрос, что может сказать философия по поводу того, что «мир лежит во зле», а человек «по природе зол». Тут-то и оказывается, что фундаментальные построения его «критической философии» намного легче приложить к жизни, о чем свидетельствует язык, на котором они сформулированы.
Чтобы назвать человека злым, говорит Кант, мы должны быть способны заявить, что воснованииего поступка лежала «злая максима»[73]. Это значит, что человек подчинил свою волю, руководствуясь некоторым «плохим/эгоистичным “почему”». Например, он выдал чужой секрет не потому, что не знал, что это секрет, а потому, что хотел навредить или использовать чужой секрет в своих целях. Однако даже тут нужно сперва найти способ показать, что человек сделал это свободно; а это значит, что предпосылками такого объяснения являются, во-первых, наличие воли и разума, во-вторых, то, что разум может на волю как-то воздействовать.
Это уже существенно обогащает представление о мире и дает перспективу, альтернативную «повседневной». В ней мы стремимся найти причину зла в самом мире; мол, мы случайно вступили в какую- то череду причинно-следственных связей, а если бы мы их знали, то, конечно, смогли бы избежать зла или досадного, а может быть, и трагического события. Кант же прямо говорит, что в самом мире никакого зла нет: «…основание злого находитсяне в каком-либо объекте, который определяет произволение посредством склонности, и не в каком-либо естественном побуждении,а только в правиле, какое произволение [то есть сам человек –А. В.] устанавливает себе для применения своей свободы, то есть в некоторой максиме»[74].
Зло, таким образом, не есть свойство всего мира или отдельных его событий. По Канту, моральное зло возникает только из свободы. А так как свобода есть то, что находится вне причин и следствий, более того, это то, что человек может причинам и следствиям противопоставить, искатьпричинузла смысла нет. Если зло в мире и есть, то оно возможно потому, что возможна свобода, – и наоборот. Сами понятия добра и зла поэтому должны быть определены не «до морального закона <..>, а согласно ему же и им же»[75].
О самом же человеке, с точки зрения Канта, можно только сказать, что какие-то люди более восприимчивы к моральному закону, а какие-то более чувствительны к склонностям. Объяснить это можно с помощью понятияхарактера, однако тогда мы сразу вынуждены были бы заняться антропологией, а не философией. Вне зависимости от характера, утверждает Кант, каждый человек может сознавать моральный закон. Характер только поспособствует или несколько воспрепятствует тому, чтобы его исполнить; кроме того, вся кантовская программа педагогики, выдержанная в духе Просвещения, была направлена на то, чтобы у человека были способы корректировать характер с самого раннего детства. Занятие философией играют тут огромную роль. Ведь именно они учат мышление отступать на ту дистанцию от всего происходящего, где человек имеет дело не с причинами и следствиями, а с правилами и принципами. Именно это помогает разорвать связь зла с «удовольствием и неудовольствием», а значит, увидеть зло именно как продукт свободы, то есть как то, что свободным человеческим решением все же можетне быть.
История1
Очевидно, что тот, кто смог бы написать историю собственной жизни
Фридрих Шеллинг«Мировые эпохи»
«Человек есть, согласно древнему и почти затертому изречению, мир в малом размере, так и события человеческой жизни от самых глубин ее до наивысшего исполнения должны соответствовать событиям жизни всеобщей. Несомненно, что тот, кто смог бы написать историю собственной жизни от ее основания, охватил бы тем самым в сжатом очерке всю историю мироздания. Большинство людей отворачивается от сокровенного в собственной внутренней жизни так же, как и от глубин великой жизни вообще, и избегает взгляда в те бездны прошлого, которые внутри них действуют слишком живо, как настоящее»[76].
История – это биография мира. Так коротко можно было бы пояснить этот пассаж из «Мировых эпох». История имеет начало и конец, они совпадают. В истории нет и не будет ничего нового, но при этом все будет нами воспринято как в первый раз. Каждое поколение, подобно тому, как это случилось в вольтеровском «Кандиде», будет сетовать на то, что ему-то тяжелее всех: «Я никогда не начала бы рассказывать вам о своих несчастьях, если бы вы меня не задели за живое и если бы не было обычая рассказывать на корабле разные истории, чтобы скоротать время. Да, барышня, у меня немалый опыт, я знаю свет; доставьте себе удовольствие, расспросите пассажиров, пусть каждый расскажет вам свою историю; и если найдется из них хоть один, который не проклинал бы частенько свою жизнь, который не говорил бы самому себе, что он несчастнейший из людей, тогда утопите меня в море»[77].
А если и были в истории «золотые годы», то они быстро утекли. Да только и они лишь видимость счастья. Настоящий «золотой век», пока человек еще говорил с природой на одном языке и не посеял всюду раздора, не вернуть. Только если Соломон говорит, что под солнцем попросту нет ничего нового, то немецкий идеализм предлагает хотя бы поразмыслить над принципами, согласно которым история повторяет себя.
«Всемирная история не есть арена счастья. Периоды счастья являются в ней пустыми листами»[78], – пишет Гегель в «Лекциях по философии истории». Все великое в ней совершается «всемирно- историческими личностями»[79], страстными и рано сгорающими от своих амбиций людьми. Такими, по мнению Гегеля, были Александр Македонский и Наполеон. Пусть для простого смертного их воля выглядит разрушительно, на самом же деле их воля совпала с волей Абсолютного духа, он словно бы им подсобил, а потом без оглядки от них избавился. Потому простой башмачник или Македонский – все мы «навоз для истории», только с разным, больше или меньше остающимся в памяти поколений исходом.
Гегель, почти как всегда, жесток. Возникший из Абсолюта мир строго следует законам диалектики, на смену одного мирового порядка прорывается другой. Но ведь место уже занято, установить новый ход истории теперь нельзя словно бы на чистом листе. Можно только попробовать свергнуть тот, что был, расчистить, насколько можно, а потом строить тот, что был запланирован. Но даже у Духа на такие рывки не хватает сил. Один порядоктолькорушится другим, а третье – синтез первого и второго – случится уже немного после и не совсем так, как того ожидал «всемирно- исторический» человек.
Шеллинг намного мягче. Пока Гегель в ажиотаже все заглядывает на два шага вперед – ну когда же Абсолютный дух наиграется «всемирными личностями» и наступитконец истории, на самом деле равный его началу, то естьзолотому веку, – Шеллинг не торопит Абсолют. История есть развитие «первой сущности»[80] (Urwesen), но то же самое можно сказать и о каждом конкретном человеке. Время и история, пишет он, устроены как организм, так же устроен и человек. Все, что происходит во внешнем и внутреннем мире, подчинено одним и тем же законам[81]. Поэтому взгляд внутрь себя и наблюдение за тем, как разворачивается твоя собственная история, скажут не меньше, чем наблюдение за историей вообще. Впрочем, история как летопись биографии мира и размышление над ней может подсказать, как и куда смотреть.
История мира невозможна без свободного начала точно так же, как без свободного начала невозможен сам человек[82]. История в этом смысле есть и у природы – и это чуждая Гегелю мысль: природу он видит только как материал для истории. Ведь на самом деле движущие силы организмов и истории одинаковы. Только в истории мы пытаемся ухватить их в словах, а природа словно бы не заботится о том, чтобы точно помнить даты польских разделов. То, что глубоко скрыто в листьях и коре деревьев, говорит на своем языке и сообщается по-своему.
Потому для Шеллинга история человека – это не только его рассказ. Это то, как человек мыслит отношения себя и Абсолюта, не забывает ли про начало, из которого произошел и к которому вернется. Облеченная в слова, как в платье сообразное эпохе, история человека неизменно встанет в ряд и будет связана с другими историями. В этом смысле история как процесс откровения (Offenbarung) иразворачиванияиз Абсолюта никогда не просто последовательно воспроизведенная цепочка условий или событий; она одновременно и миг, и вечность.
История2
Железные дороги называются железными
Не потому, что они сделаны из железа
А потому, что нужны железные нервы,
Чтобы пользоваться железными дорогами
После двух недель в поезде
Мне кажется дюже странным
Что стул и кровать покоятся
А деревья за окном
Одинаковые
На одной заброшенной станции
В ожидании эрзац-поезда
Персонаж из «Логики» Гегеля
Присел покурить на автозаправке
Достал зажигалку, открыл холодную колу
Потом вспомнил что бросил
И даже маску не снял с поезда
А если бы не бросил – то кто его знает
Вот наступил бы конец истории
Прямо на автозаправке
И потом через три дня
Сказали бы наDW[83]
Печальные новости, что
Наступил конец истории —
А все потому, что эти швабы[84] пользуются машинами
А не железными дорогами
Вот пользовались бы они дорогами
До конца истории не доехали бы
Никогда
Герои
– Что сделаю я для людей? – сильнее грома крикнул
Иван Николаевич Меньшиков«Горящее сердце Данко»
Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.
Анна Ахматова
Мы лежали в «аварийном домике» в полной темноте. Он курил вторую пачку красного «Мальборо» за день, а моя голова приятно кружилась от первого в жизни стакана коньяка. Домик назвали «аварийным», потому что на одной из стен была трещина, а с потолка иногда падала штукатурка. Если бы не знойный август, можно было бы представить, что потолок словно бы исчезает и идет снег. С ним и правда ничего нельзя было поделать, а трещину кто-то заклеил скотчем. В спортивном лагере летом особенно много народу, поэтому коек в корпусах просто не осталось. Так нас с тренером и поселили в «аварийный домик». Сначала временно, а потом так и оставили. Договориться о замене тоже, конечно, не вышло. У хороших тренеров часто дурной характер, с ними мало кто мог ладить. К тому же тренер, конечно, пил, а когда пил, становился то задумчивый, как Фридрих, то буйный и амбициозный, как Наполеон. Однако моя еще в юности ярко выраженная отрешенность действовала на него успокоительно и благотворно.
– Винкельман, я же тебе говорю, в чем проблема. Ты точно видишь, как нужно разыграть мяч. Да я по глазам вижу, что у тебя уже план. Но, черт возьми, пока ты думаешь, что да как, туда-сюда, ну мяч же уже перехвачен. Понимаешь, а? Ты думай, ужеделая, а?
Кусочек штукатурки шлепнулся ему прямо на сигарету. В. В. невнятно выругался, затушил ее о металлический край койки, швырнул бычок в угол и резко сменил тему.
– Вчера опять читал про Македонского. Крутой был мужик. Как он Фивов, а! Может, и наших девчонок заставить читать? Что думаешь? Ну для вдохновения. Умер в 32, представляешь, зато какой герой! Знаешь, Винкельман, я всю жизнь тренирую девчонок. И вот думаю: вот как вас вдохновить на победу? Вам что вообще надо? Ну ты-то ладно, ты что-то там читаешь, а? Ну я про девчонок вообще. Я этого Жоэля Шмидта принудительно заставлю вас читать. Будете в разминку по очереди декларировать. С мальчиками, Винкельман, просто. Лучше бы мальчиков тренировал. Мы героев любим, понимаешь, а? Героев.
——
Девочкам не нужны герои. Нас трудно вдохновить примером подвига и завоевания. В самой женской природе есть то, что по своей сути так самодостаточно и сложно, что не требует героя. Одному только женскому телу приходится за жизнь испытывать столько необоснованной, непредсказуемой боли, столько разных перемен состояний, что искать дополнительный вызов самой женской природе уже не нужно. Даже гормональный цикл женщины устроен так, что она каждый день чувствует себя немного по- разному: вся динамика природы разворачивается в ней и у нее на глазах. Потому она с юности учится искать в себе точку опоры и силы или тому, чтобы просто следовать природе и ее течению. Мужское тело устроено иначе – оно противостоит потоку. А чтобы перенаправить его естественное течение, нужна мотивация. По всей видимости, мужская склонность к героизму – пример этой загадочной телесной структуры.
Поразительно, как в IV веке до нашей эры древние греки уловили до сих пор мучающий наш рассудок парадокс: природа в своем единственном цикле изменчива и капризна. Закономерно, что уловил это философ-мужчина: возможно, он увидел в природе что-то отличное от себя и захотел понять; ведь вскоре после этого древнего открытия все прочие философы и ученые старались «уловить» и зафиксировать эти изменения, как-то стабилизировать их, указать на их неизменный и фундаментальный принцип. Однако пока все теории оставались механистическими, они скорее сражались друг с другом, чем отвечали на изначальный вопрос. Только в XIX веке «немецкие идеалисты», перечитывая античную философию, смогли найти способ показать, что природа не механизм и не машина, а живой организм и что основание всех перемен совсем нельзя никак систематизировать, да и пальцем на него не указать. Абсолют, из которого все происходит, – это «не вещь», говорит Шеллинг. История, уточняет Гегель, – это процесс цикличного развития Абсолютного духа.
Один мужчина, вдохновленный Абсолютом, сел на коня и пересек Персию и Азию, говорит Гегель. Это Македонский. Другой гордо поднял треуголку и въехал в Берлин. Наполеона встречали как героя.Vive l'Empereur!
——
Различие полов – только один слой нашей реальности. В самом источнике мира еще нет никакихсодержательныхразличий (добро или зло / женское или мужское), есть только потенции к тому, чтобы мир появился во всем своем многообразии. В Абсолюте – абсолютное равновесие того, что потом станет для нас мужским и женским, добром и злом. Такое положение дел мы, так как мир ужеслучился, не можем пережить, но можем его мыслить. Сделать это непросто, ведь в самом уже случившемся мире мы обнаруживаем только противоборствующие силы и противоположности; образ героя – один из тех, что помогает убедиться вреальностиАбсолюта.
Герой появляется тогда, когда кажется, что что-то нужно спасать, когда в мире нарастает ощущение, что сам Абсолют не выполняет свою задачу – не следит за благом и порядком. Особая сила героя как раз в том, что он может «починить» нарушившийся в истории баланс сил, имеющих свое основание в Абсолюте, вернутьисходную настройкумира – например, добра и зла. Впрочем, внимательный исследователь Абсолюта уже знает: в самом мире «доброе» и «злое» появляются тогда, когдамир уже случился, а значит, наполнился разными измерениями и структурами. Получается, что, чтобы «откалибровать» нарушенный в мире баланс заново, нужно, во-первых, знать, как он изначально выглядел, во-вторых, самому быть на стороне какой-то из сил. Герои бывают и злые. Они бывают трагические или лирические. Все это не противоречит общему термину «герой». Главное, что у героя есть представление о том, как должно быть, и воля к тому, чтобы изменение случилось.
В классической философии тема героя появляется преимущественно в контексте обсуждения греческой философии и литературы. Герой – это герой эпоса или трагедии. Для Канта, например, куда более важный сюжет – «возвышенное»; проявление масштаба человеческой личности поэтому скорее связано с силой разума и с ее способностью объять бесконечность – Абсолют. Любой человек, который смотрит на «звездное небо», «наполняющее благоговением», сознает при этом «моральный закон» на порядок ближе к героическому, чем ведомый страстью деятель, который баланс сил в
Но для тревожного и угрюмого Гегеля все иначе. Его захватывало не звездное небо, а Абсолютный дух, выловить который он стремился в самой истории. Абсолютный дух, или, как Гегель еще его называет, абсолютная идея, – это некоторый смысл мира, который шаг за шагом проявляет себя в мире – поколение за поколением, эпоха за эпохой. В Абсолютном духе Гегеля, как и в Абсолюте Шеллинга, мир уже содержится целиком, только в «свернутом виде». Время и история словно «разворачивают» это содержание, но всегда в разных формах и проявлениях. При этом Абсолютный дух Гегеля – более содержательное понятие; Абсолютный дух имеетволю; именно поэтому мир «разворачивается», он не может быть реализован одним махом – он просто взорвался бы от такого натиска.
Обычный человек за этими постепенно разворачивающимися из пучины Абсолютного духа процессами может только наблюдать. Его частная воля и жизнь лишь «материал» для истории. Однако называемые Гегелем «всемирно-исторические личности»[85] могут в формировании мира даже участвовать. Особенность этих личностей, говорит Гегель, в том, что их частные намерения совпали с намерениями Абсолютного духа. Например, когда по его замыслу один исторический строй должен был завершиться и начаться другой, появился Македонский и перекроил карту Европы. Наполеон – другой любимый пример самого Гегеля. Тем самым открылось и новое измерение истории. Абсолютный дух словно бы показывает себяво«всемирно-исторической личности» и тем самым еще и подтверждает свое существование для обывателя.
Однако в силу колоссальной несоразмерности воли Абсолюта и воли героя, пусть даже самого сильного и могучего, герой умирает рано и мучительно. Он использован и уничтожен сразу после того, как его миссия выполнена. Абсолютный дух безжалостен к нему, ведь сам он находится там, где еще нет добра и зла.
Но у героизма есть и другой аспект, который Гегелю едва ли был понятен и интересен. В то время как герой Гегеля пытается самим собой доказать, что Абсолют есть, и исполнить его волю, героизмжертвенныйисходит не из необходимости доказать Абсолют, а из доверия к нему. Таков героизм главной героини «Мидлмарч» (1829–1832) Доротеи. Джордж Элиот, английская писательница, так пишет о женщине, которую считает героем, потому что ей хватилосмелостизаняться теми, кто вокруг нее, а не только собой или доказательством Абсолюта. Не может ли быть так, спрашивает она, что настоящий героизм – не тот, который перекраивает карты континентов, атихий, тот, который мы даже не замечаем?
«Тереза нашего времени едва ли сумела бы осуществить преобразование монашеского ордена – точно так же как новая Антигона не имела бы возможности свершить свой подвиг и пожертвовать жизнью, дабы предать земле тело убитого брата, – отныне уже нельзя излить душевный пыл героическими подвигами такого рода. Но мы, люди незначительные, своими повседневными речами и поступками формируем жизни многих Доротей, и судьба той Доротеи, чью историю мы рассказали, еще не самая прискорбная из всех. Ее восприимчивая ко всему высокому натура не раз проявлялась в высоких порывах, хотя многие их не заметили. В своей душевной щедрости она, подобно той реке, чью мощь сломил Кир, растеклась на ручейки, названия которых не прогремели по свету. Но ее воздействие на тех, кто находился рядом с ней, огромно, ибо благоденствие нашего мира зависит не только от исторических, но и от житейских деяний; и, если ваши и мои дела обстоят не так скверно, как могли бы, мы во многом обязаны этим людям, которые жили рядом с нами, незаметно и честно, и покоятся в безвестных могилах»[86].
Mut
Тот, кто счастлив, не должен иметь страха. Даже перед смертью.
Людвиг Витгенштейн
Чтобы заниматься философией и метафизикой, нужно быть смелым[87]. Неплохо поэтому было бы дополнить известную надпись так: «Трус не пройдет».
Кант призывал нас «иметь мужество пользоваться собственным умом»[88]. В русскоязычном переводе слово «ум» скорее отсылает к разуму. И это очень правильно, потому что оригинальный текст говорит, что нужно иметь мужество «обслужить собственный рассудок»[89]. Гегель потом на этот счет иронизировал и говорил, что самостоятельное мышление – дело нехитрое, ведь никто не может думать за тебя, так же как никто не может есть и пить за тебя.
В чем же смелость пользоваться собственным умом? Рассудок всегда предлагает нам легкие пути и прямые ответы: если так, то сяк. Рассудок идет по протоптанному пути причинно-следственных связей. Разум же – это способность принципа, значит, способность найти свой путь.
Трудность и страх тут в том, что рассудок дает нам понятия, а значит, в самом мире мы можем отыскать то, за чем пойдем и на что решимся. Разум дает нам лишь идеи – а в мире их в чистом виде нет. Идея не успокаивает нас так, как успокаивает понятие. Идея еще находится в полевозможноневозможного, понятие же тут как тут. Философ, занятый Абсолютом, который всегда устрашает нас тем, что мира могло бы и не быть, должен быть поэтому исключительно смелым, ведь велика ли задача – выбирать из понятий (возможного)? Но самое страшное признание – о том, что понятия нашли себе место в лучшем из невозможных миров.
Время1
Мы ехали по трассе. Мне было пять лет или около того. Куда-то опаздывали. В машине я, мама и папа. Мама сказала папе, что хорошо бы все же ехать быстрее, иначе мы опоздаем. Папа сказал, что быстрее ехать «не получится». Это очень удивило меня, и я тут же предложила наивное решение: «Папа, а ты крути рульбыстрее, тогда мы быстрее будем ехать».
Правду этой детской интуиции подтверждает и современная физика. Вопреки представлению, на котором веками стояла человеческая цивилизация, время не есть абсолютная категория или форма нашего опыта. Время, во-первых, субъективно, во-вторых, действительно связано с движением. Точку сборки этих двух утверждений физика пока не смогла объяснить ясно и убедительно. Однако очень проясняющий ответ есть у Фридриха Шеллинга, который посвятил теме времени «Мировые эпохи» (1811–1815). Там он пишет: «Тайна всякой здоровой и деятельной [tüchtigen] жизни состоит, бесспорно, в том, чтобы никогда не позволять времени становиться внешним и никогда не вступать в разлад с времяпорождающим принципом в самом себе. Так как тот, кто обращен в себя, несом временем; обращенного вовне время несет, как говорится, желающего судьба ведет, нежелающего – тащит.
В этом фрагменте есть два важных сюжета. Во-первых, Шеллинг говорит, что время как-то связано со «здоровой и деятельной» жизнью – другими словами, со счастьем и гармонией. Во-вторых, время бывает внутреннее и внешнее, но и то и другое зависит от того, что Шеллинг называет «времяпорождающим» принципом. При этом тут есть и предупреждение об опасности, подчеркнутое ссылкой на выражение Сенеки «Ducunt volentem fata, nolentem trahunt»: «Покорных рок ведет, влечет строптивого».
Самое главное и загадочное все же – идея времяпорождающего принципа. В этом принципе сформулирована одна из самых революционных интуиций Шеллинга: время приходит в мир через человека, то есть человек творит время. При этом Шеллингу удается изложить свою систему времени полно и последовательно; время не оказывается простосубъективнымна основании того, что оно приходит в мир через человека. Дело в том, что принцип, порождающий время, имеет объективную значимость.
Сама идея первого и всепорождающего принципа занимала Шеллинга еще в его самые ранние философские годы. Вся его философия ведома вопросом «Почему нечто, а не ничто?» и неразрывно связанной с этим вопросом догадкой, чтомира могло бы и не быть. Впрочем, Шеллинг едва ли начал бы задаваться вопросом о первом принципе, если бы не Кант. В наследство ближайшим современникам Кант оставил вопрос, как связаны мир природы и мир свободы. Как получается, что человек, полностью укорененный в мире природы и ее причинно- следственных связей, всегда при этом остается свободен, то есть способен к моральному поступку, и может, вопреки порядку природы, начать собственную, новую причинно-следственную связь? Шеллинг амбициозно берется решать этот вопрос с позиции Абсолюта, или, как он еще обозначает его, безусловного (Das Unbedingte). Если у мира и существует какой-то первый принцип, иными словами – условие мира, то он долженнебыть частью мира, а значит, решительно от него отличаться. Так как очевидно невозможно перебрать все многообразие мира, чтобы убедиться, что искомый принцип от всего отличается, Шеллинг предполагает, что особенность этого принципа состоит в том, что он находится прежде всего вне причинно-следственных связей. Это значит и то, что у безусловного нет никакого другого условия, кроме себя.
Шеллингу было всего девятнадцать, когда он написал по этому поводу две серьезные работы: «О возможности формы философии вообще» (1794) и «О Я как принципе философии» (1795). Изложение его хоть и глубокомысленное, но пока сбивчивое. При этом уже в этих текстах есть идея, которая останется с ним вплоть до самых последних его дней: безусловное есть источник всех возможных форм и всего возможного содержания мира.
Итак, если мир дан как совокупность причинно- следственных связей, это значит, что все, что мы можем о нем сказать или подумать, имеет формусубъект-предикат(SестьP). Для нашего сознания смысл различения на субъект и предикат в том, что благодаря им мы в опыте разделяем форму и содержание. Можно воспользоваться кантовским примером: Кай – смертен. Кай – этосубъект(S), то есть то, о чем мы говорим, «смертность» – этопредикат(P), то есть качество, которое мы приписываем субъекту. Субъект и предикат являютсяусловиямидруг друга и задают тем самым в мире определенную форму и структуру: мы не можем мыслить субъект без какого-либо предиката, но и предикат должен к чему-то быть приписан. Иными словами, всегда естьчто-то, что мы называем, и то,какименно мы это делаем. Действительно, на первый взгляд, в человеческом сознании нет совершенно ничего, что не подпадало бы под эту схему.
Однако, как это часто бывает, ответ всегда лежит перед самым носом, и потому никто его не видит. Брат Шеллинга как-то написал, что от природы у него был не только острый ум, но и острые глаза – такие, что он не зажигал в комнате свечей до самых глубоких сумерек. Так, ведомый вопросом, доступна ли нам хоть какая-тобезусловная форма знания, Шеллинг обнаруживает не-оче-видное, но несомненное – само наше Я. Только в том, как Я может мыслить само себя, форма и содержание, субъект и предикат совпадают и, более того, взаимно определяют друг друга:
«Так как содержание высшей аксиомы одновременно определяет его форму, а форма, в свою очередь, определяет содержание, то форма не может быть дана никак иначе, кроме как посредством Я [das Ich], а само Я может быть дано только формой. Теперь Я дано лишь как Я, следовательно, аксиома может быть выражена только как Я = Я [Ich ist Ich]. Я = Я (Я – это содержание аксиомы; Я = Я – это материальная и формальная форма, которые взаимно вызывают [herbeiführen] друг друга)»[91].
В этом пассаже молодой Шеллинг ухватил одно из главных достижений немецкого идеализма: идею, что Я – это безусловное в нашем сознании. Мы не можем помыслить ничего кроме Я, где форма и содержание не имели бы никаких условий, кроме самих себя. Далее он вывел не менее важное следствие. За счет того, что только в случае с мышлением о Я форма и содержание совпадают, Я обладает само-полагающей силой. Иными словами, Я возможно только на основании самого себя и главный его смысл –порождающий(опыт, восприятие, мысли и так далее). Именно поэтому, добавляет Шеллинг, суть Я – это свобода: «Для Я нет ничего иного, кроме безусловного полагания всей реальности в себя посредством абсолютной само-силы <..>. Сущность Я естьсвобода[92]».
На вопрос, что именно получается из свободы, Шеллинг отвечает так: поскольку, кроме Я, ничего нет, а само Я есть безусловное самополагание, Я может полагать тольконе-Я. Именно за счет этой процедуры отрицания, говорит он, у мирадля насвообще появляется какая-то структура. Я, которое является источником всякой мысли, не то же самое,чтоэто Я мыслит. Далее, наблюдает Шеллинг, чтобы Я и то, что оно мыслит, не развалилось, не-Я должно быть соотнесено с Абсолютным Я; иными словами, речь о способности одновременно мыслить себя, но как мыслящего. После того как Я полагает не-Я, оно всегда возвращается к безусловному, к Абсолюту, то есть к самому себе.
При этом он отмечает, что Я – это всегда хотя и объективный, но частный случай безусловного. Если мы хотим придать этой форме самополагания настоящую объективность, правильно будет сформулировать ее в самом общем виде, как проформу [Urform]. В таком случае выражение будет выглядеть как А = А. Именно эта формула сделает себе философскую карьеру и не только переживет все этапы
Эту же метафизическую схему Шеллинг применял во всей своей философии. Она же стала решающей для его ответа Канту на вопрос, как связаны природа и свобода. Так как есть только один метафизический принцип и он основан на Абсолюте или безусловном, никакого «зазора» между природой и свободой нет: дух и природа едины. А = А есть принцип того, какразворачиваетсяприрода, это и есть принцип ее формирования. Используя латинские выражения, он обозначил это какnatura naturata(природа как продукт) иnatura naturans(природа как динамический процесс). Однако все они, как и Я, берут свое начало в безусловном.
В «Мировых эпохах», хотя речь там о времени и истории, а не только о метафизике, этот принцип был выражен с помощью термина «начало начал», что по сути своей есть «абсолютная свобода»[93]. Оно не синоним слова «вечность». Напротив, большой ошибкой, говорит Шеллинг, было бы считать, что начало времени – это совокупность всех времен (вечность) или даже безвременность. Время, как оно есть в мире вообще, не берет начало в каком-то внешнем или отдельно по отношению к миру стоящем принципе. Время объективно не потому, что оно одинаково, или мы, как-то сговорившись, его считаем, а потому, что «вещи вообще не производятся в объективном времени, для каждой вещи время появляется заново, выпрыгивая прямо из безусловного[94].
Для того чтобы показать, как именно время «порождается» в мире, Шеллинг использует термин «зарождение», который в те времена имеет естественно-научные коннотации и, по всей видимости, заимствован из «наук о жизни»: «Это творение (Zeugung)[95] не творение мимолетное, которое однажды произошло и прекратилось, а вечное и непрестанно происходящее. Каждое мгновение, как в первый раз, <..> и этот акт, поскольку он вновь и вновь полагает время в вещи (Zeit in den Dingen setzt), есть не нечто однократное, но вечное, предшествующее времени (ein vorzeitlicher Akt)»[96].
Время, как мы снова видим, не форма, а никогда не прекращающийся процесс, который происходит в мире благодаря вещам, а не наоборот – вещи происходят во времени. Все это, как мы можем видеть, на самом деле структурно повторяет его идею о самоположении Я, и именно поэтому Шеллинг уточняет, что «каждая вещь предполагает время как целое»[97].
Учитывая, что время имеет характер жизни, что мы и видим на примере Я, его никак нельзя объяснить просто механически, то есть оперируя только понятиями «причина» и «следствие». Время, как и жизнь, имеет один движущий им принцип, из которого все происходит, оно устроено органически – как и сам человек. В каждой частичке времени одновременно содержится все время. Такое отношение частного к целому обычно называют органическим отношением, пишет Шеллинг. Дело в том, что в организме частное требует для своей собственной реальности целого как присутствующего в идее (как, например, конкретный орган имеет смысл только по отношению к организму)[98]. Время, таким образом, является нам как целое, то есть как организм[99].
А если время органическое, значит, у него есть и органы: прошлое, настоящее и будущее. Как и Я, все три времени берут свое начало в безусловном и в этом смысле существуют словно бы одновременно.
«Мировые эпохи» открывает такое предложение: «Прошлое познается, настоящее узнается, будущее предчувствуется. Познанное рассказывается, узнанное изображается, предчувствованное пророчествуется»[100]. В этом органическом единстве, поясняет Шеллинг, прошлое, настоящее и будущее уже тайным образом объединены идомира остаются скрытыми[101]. Еще можно обратить внимание на то, что Шеллинг связывает каждое из времен с определенным модусом сознания, или, говоря кантовским языком, с определенной познавательной способностью. Прошлое – со знанием и, как следствие, с историей; настоящее – с познанием и понятием; будущее – с предчувствием и пророчеством. Получается, что все модусы времени хотя и неразрывно связаны, но все же указывают на разные способы видеть мир. Так, через знание, познание и предчувствие наш мир для нас наполняется временем и получает структуру. Активность мышления здесь то, что приносит время в мир.
Время2
Мы неловко сидели на диване. Диван то резко уменьшался, то увеличивался. Он вертел в руках книгу, а я – головой. Когда напряжение стало громче, чем яростное перелистывание страниц, я выпалила:
– Я пишу текст о времени!
– О времени! – темноволосый философ вскинул брови.
– Да. Идея такая: времени всегда достаточно.
– Значит, нам не нужно его терять? – тихо спросил он.
Так как я находила его не только симпатичным, но и по-философски гениальным, то эту неловкую шутку пришлось ему немедленно простить.
– Да, не будем. Давай поиграем. Пусть – в настольную игру!
Оживленный этой идеей, он вскочил, обошел стол, поставил на него две свечи и коробку с детскими буквами алфавита.
– Играем! – воскликнул он. – Строчку я – строчку ты.
Die Zeit, Du bist wunderbar!
Leider ist es mir noch nicht ganz klar
<..>
Warum bist Du so nett…[102]
–Sonettведь можно прочитать по-разному, – заметил он и стал сдвигать и раздвигать части слова. –Sonett – so nett[103]– sonett – Sonett.Ты любишь сонеты?
Резюмировать эту историю можно славным филологическим анекдотом: «Если мужчина написал тебе один сонет – он любит тебя. Если он написал тебе триста сонетов – он любит сонеты». Поэтому больше всего жаль, что стихотворение у нас получилось и правда хорошее, но по дороге на вокзал оно частично забылось – в поезде пришлось писать новое.
Мир есть все то, что меняется
Мир есть совокупность чудес, не фактов
Все что меняется – жизнь – непросто
Но и не так уж она и трудна
Чем больше у человека света,
Тем больше у него времени.
Всегда оно будет
Не бывает у него опозданий
Загадка только в том – откуда оно берется?
Чувствует ли оно себя тут, у нас, дома?
Время
Человек получает в зависимости от того, что он хочет
Это чудесно
Так что времени всегда достаточно
Чего нам и правда не всегда хватает, так это воли
Ведь без воли нет времени
И если человек не знает, чего он хочет
Время
Никуда не двинется
Так что не нужно спрашивать, есть
Нужно спрашивать, как его сделать
Существуют разные возможности
Повторяю: времени нам всегда достаточно
Как для безобразия, так и для серьезностей
Неправильная теория времени выглядит так:
Take – took
Знак того, что идут в неправильном направлении —
Время поджимает
Мое время не равно твоему
Но только вместе
Они наполняют мир временем
mZ+dZ+jdmZ+ 1
Человек – временной работник
Совокупность времени можно вычислить
Пока я не знаю как,
Но еще поспрашиваю
Безотносительно воли, время нужно только для того,
Чтобы знать
Когда придет поезд
Как долго варить суп
И как часто нужно праздновать день рождения
Без времени нет пространства
Так что нет пространства без воли
Комната убрана
Суп готов
Вот и пора ехать домой
О том, что нельзя знать, познавать, предчувствовать
Не расскажут, не изобразят, не будут пророчествовать.
Диван
На диване два человека спорили о философии. Один был высокий, худой, смуглый и кудрявый. Другой светленький, поменьше, но пошире. Диван был цвета банально-коричневого – что-то среднее между спорщиками. Про него второй человек сказал так: «Диван вполне убедительный».
Спорили о главном. Сначала о судьбе культурных исследований, потом о водолазании, физике, ценах на плинтус, судьбе страны и жизни «по понятиям». Вопросы морали и нравственности на диванах обычно обсуждаются в конце разговора, хотя всем ясно, что раз обсуждают плинтус, то вот-вот начнется разговор о долге.
– Что такое долг, – говорил темненький, – совершенно непонятно.
– Как это «непонятно»? – проскрипел светленький. – Очень даже понятно, вот вам же понятно, что такое ответственность?
– Никак не понятно.
– Что же тут непонятного? – укрепился в диване светленький. – Разве вам непонятно, что если вы несете ответственность, то вы кому-то что-то должны? Долг – это закон.
– Да ну и кто это сказал? И кто сказал, что это закон?
– Как это «кто сказал»? Закон – долг. Закону я следую, потому что я ответственный.
– Что за закон такой? – подтянул подбородок к шее темненький.
– Всеобщий! – вскрикнул светленький. – Который обязательный для всех. И для вас. Это – нравственность!
– Не знаю я такого закона. Никто никому ничего не должен. Ничего.
– Очень интересно.
– Интересно.
– И как же вы, позвольте спросить, собираетесь принимать, так сказать, нравственные решения без закона? Как это вы, скажите, пожалуйста, понимаете, что правильно, а что нет?
– Очень просто я понимаю. Я вот не хочу торговать гнилой рыбой. Не хочу. Противно оно мне.
– Противно, значит.
– Именно. Неприятно.
На диване немного посидела и пауза. Допили то, что уже было на донышке. Поискали воду. Воды нет.
Дальше диалог мог бы разворачиваться лишь в одном известном направлении – дивану бы пришлось выслушать классический и никуда не ведущий философский спор о том, каково определяющее основание наших поступков. Короче говоря, говорили бы о том, почему жизнь сложная и почему нельзя моральный закон основывать на чувстве, пусть даже на чувстве любви. Наверняка уже звучали бы и фамилии – Канта, конечно, звучала бы. На философском диване лучше остаться без штанов, чем без Канта. Воды хотелось и мне, но, когда я вернулась с бутылкой, в которой было ровно ноль градусов, тема неожиданно изменилась.
– Ложь – это что, по сути, такое?
– Ну что вы в самом деле, опять задаете эти свои риторические вопросы с подковыркой.
– Ничего подобного. Ложь – это что? Никакой подковырки! Если я вру – то что? Это ведь значит, что яоднуреальность пытаюсь заменить другой.
– Ну и заменяйте.
– Как это «заменяйте»? Я же как врун, ту реальность, которую я вру, я ее и создаю. Мне теперь в ней жить. А она с настоящей реальностью в конфликте.
– Ну и ладно.
– Как это «ладно»? – возмутился светленький.
– Ну пусть в конфликте. Разве ж есть только одна какая-то реальность?
– Да дело-то не в этом! Дело в том, что у одной реальности к другой появляютсянеприятныевопросы, да? Так вот эти неприятные вопросы выстраивают между реальностями буквально стену. А как жить? Между мной и ближним – стена.
– В разных и живите, что мешает?
– Как «что»? Как это? Врун – он же всегда боится, что то, что его реальность им придумана, будет замечено, что его, попросту говоря, раскусят. Что будет он пойман как бегающий между этими реальностями.
– Пусть получше врет.
– Лучше врет! Да дело не в этом. Я же именно что перед самим собой неправ. Я же тут сам себя обманываю!
– Ничего вы не обманываете, вы что нравится, то и делаете.
Темненький случайно задел ногой одну из пустых бутылок подле дивана. Все они повалились, раздался грохот, а потом – секундная тишина.
– Вы издеваетесь, что ли?
– Да нет, я просто вас не понимаю. То вы говорите, что врать плохо, то – что врать страшно. Вы уж определитесь.
– Вот! Вот! Определитесь! В этом-то и суть. Я должен определиться. И по отношению к высшей максиме! Согласны?
– Ничего не понял. Какой максиме?
– Врать плохо. Врать – значит создавать новую реальность, подменять ей ту, что есть. А самое важное – всегда нужно понимать, что врешь ты в порядке исключения. Исключения, понимаете? Паразитируя на правде, на норме. Ложь – это отклонение от нормы. А норма – это закон. Вы же хотите, чтобы был закон?
– Да не то что…
– Глупости. Не могу я врать и в то же самое время хотеть, чтобы все тоже врали. Не могу. Нет тогда закона, нормы нет! Согласны?
Согласен ли с этим был темненький и кудрявый человек – неизвестно. Он грустно положил свои большие длинные руки на колени, шея его образовывала полумесяц, а губы стали маленькие и хмурые. Окончательно похожий на грустную птичку, он тер переносицу и дергал носом. Но выглядел почему-то счастливее, чем его поджато улыбавшийся, глубоко и бодро дышавший оппонент.
Обычно в такой философской ситуации либо продолжают пить, либо приходит кто-то новый. Пить было уже нечего, и приходить – некому. И когда показалось, что разговор закончитсяименнотак, в комнату постучался вопрос.
Он был тучный и рыжий. Чем-то напоминал булгаковского Коровьева и как-то тяжело пах. Этот его навязчивый запах не смывался с наших волос и рук
– Почему же, господа философы, мы не могли бы тогда желать того, чтобы в мире не былоничего, кроме правды? Щелк! И все мы теперь следуем моральному закону. Как ни крути, а никто никогда больше не «гражданин соврамши». Ась?
Философы дружно расправили плечи, втянули животы, круглоглазо переглянулись и что-то там щебетательно заговорили. Поминали Канта, Бога, физику и водолазов, плинтус забыли. Они сразу стали очень умные и красивые, и диван всему этому очень шел. Довольная тем, что есть еще вопросы, которые могут усмирить спорящих философов, я тихонечко уснула прямо в кресле.
Вопрос
С вопросом мы встретились на Чистопрудном бульваре. Он тоже стоял в очереди за газированной водой, был одет в серую водолазку, в уже узковатый ему пиджак, а в руках нес потрепанную борсетку. Кантоведы, кстати, гуляют по Чистопрудному бульвару, а не по Патриаршим.
– У вас есть любимый советский фильм? – спросила я.
– Любимый? Наверное, нет.
– А я люблю «Пеппи Длинныйчулок». Когда я была маленькой, я танцевала вместе с ней ее смешные танцы. Я очень любила танцевать. Помните сцену, когда она совсем одна-одинешенька приезжает в город? И там все эти скучные и одинаковые люди поют: «Наш городок не низок, не высок, не близок, не далек, не первый, не последний. А он такой не грустный, не смешной, не толстый, не худой – онсредний».
– Что значит «средний?» – нахмурился вопрос.
– Ну это такой, как надо. Такой, как у всех.
– Но все разные – значит, у всех разный? – Вопрос стал совсем хмурым.
– Как вам тогда еще сказать? Городок этот нормальный. Там все простонормально. Да?
– Значит, у всех все одинаковое?
– Нет, не совсем.
Вопрос разозлился, заплатил за содовую и, ничего не сказав, ушел. Вопросы не любят разговаривать с незнакомками.
——
Норма – это точка равновесия? Между добром и злом? Между «много» и «мало»? Это то пустое пространство между двумя спорщиками на разных концах дивана? Это когда ничего не происходит?
В повседневности норма помогает нам ухватить движущие силы. В «норме» человек словно бы приостанавливает бушующую природу, облекает ее в понятие и закон, стирает все различия. Температура 36,6° – нормальная. Если скорость ветра больше нормы – сидите дома. Если у тебя умер родственник, плакать – это нормально. Если тебе уже год как беспросветно плохо, хотя никто не умер, – это не нормально. Такой вот кем-то созданный бытовой компас. Только пока дойдешь до места назначения, обозначения сторон света поменяются местами.
На компас нормы мы смотрим хоть и для успокоения, но не без опаски. Человеческое стремление утвердить свою исключительность, индивидуальность очень сильно. Но сильно и ощущение, что «исключительная» позиция опасна. Вся природа, говорит Шеллинг, каждый организм стремится к индивидуализации. Жизнь – это процесс индивидуализации. Но это природа; а в мире мы уже выяснили, что быть собой может быть опасно. Индивидуальность встречают с интересом, а провожают либо с любовью, либо с агрессией. Тут никогда не угадаешь. Но если бы в мире не было бы особенностей, а была бы только норма, то не было бы любви.
Любовь2
– Я чудак, но, может быть, такой тебе и нужен.
«Ибо любовь пребывает не в неразличенности и не там, где соединены противоположности, нуждающиеся в этом соединении для бытия, а (повторяя уже сказанное) тайна любви в том, что она соединяет такие противоположности, каждая из которых могла бы быть для себя и все-таки не есть и не может быть без другой»[104].
Шеллинг прав: для того, чтобы была любовь, нужны две личности. Две противоположности, каждая из которых – сформировавшаяся особенность. Гегель добавил, что личности не должны быть связаны даже очень дальним кровным родством, потому что нет нужды связыватьв мирето, что уже связала самаприрода. Однако это все же только остроумное замечание. Джудит Батлер не зря заметила, что, когда говорят о любви, Гегель – как и Кант – редко приходит в голову.
Зато для Шеллинга любовь – один из главных философских сюжетов. В этом фрагменте из «Философских исследований» он говорит, что любовь – это не эмоция, а особый видсвязи, который пронизывает все уровни мироздания, если связь вообще имеет место. Связь любви, как сказано, возможна только между личностями.
Сам он пишет про это мало, но можно допустить, что, если бы мы спросили его, отчего у личностей вообще возникает стремление к друг другу, раз они «могут быть для себя», Шеллинг сперва ответил бы, что «для себя» не значит «сами по себе», а затем, как Платон в «Пире», добавил бы: да потому, что «любовь – это стремление к целостности».
Но и платоновский «Пир» можно прочитать по-разному. Сперва буквально: изначально в природе существовал «высший» пол – андрогинный[105]; андрогины сочетали в себе мужское и женское и были так сильны, что, возгордившись, решили напасть на богов. Зевс и другие боги этого не потерпели; в наказание за дерзость они разделили андрогинов на две части, каждая из которых стала отдельным человеком мужского или женского пола. Только помня о своей изначальной природе, люди ощущают друг к другу любовное влечение, «которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу. Итак, каждый из нас – это половинка человека, <..> и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половинку»[106].
За все время мира половинки так разбросало по свету, что теперь, если одна встречает другую, обоих охватывает «такое удивительное чувство близости, привязанности и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время»[107], они, как говорит Платон, даже не могут толком сказать, чего хотят друг от друга, кроме как быть вместе. Поэтому определение любви таково: «Любовью называется жажда целостности и стремление к ней»[108]. Но тут сразу напрашивается и метафизическое прочтение. Стремление к целостности – это стремление к Абсолюту. Мы стремимся к нему и к единству с ним.
В каждом человеке мы прежде всего сознательно подмечаем особенности. Они как опознавательные знаки будут определять образы разных проявлений в мире того, что такоечеловеквообще. Платон назвал бы этоидеей человека.
На одной из лекций, где обсуждался «Пир», кто-то из студентов задал вопрос, есть ли у Платона ответ, как понять, любовь это или нет? Как именно я ощущаю этостремление к целостностина уровне сознания? Это можно пояснить таким примером: если по отношению к человеку вы видите
В таком прочтении любовь такая же важная категория, как познание. Именно в любви мы видим целостность. Все особенности другого человека, которые противоречивы для него, для любящего образуют единство. Возможно, это не потому, что влюбленный идеализирует объект своей любви, а потому, что он видит не только то, что в человеке уже выступило как особенность, но и то, что остается скрытым. Это и делает возможными прощение и надежду: без перспективы любви мы не могли бы сказать, что что-то еще будет иначе или по-другому, потому что не видели бы то, какие потенции и особенности есть в скрытом виде, а значит еще – посредством свободы – могут прийти в мир.
Дом
– Куда мы идем?
– Всегда домой.
Новалис«Генрих фон Офтерлинген»
Мы всегда идем домой, Новалис прав. Остается только спросить, мы идем в тот дом, в котором никогда не были, или возвращаемся в тот, который покинули? В другом тексте Новалис поясняет: «Философия – это, собственно говоря, тоска по отчизне – стремление быть повсюду дома»[109]. И это не удивительно; если философ не так уж привязан к материальной реальности, то найти себе место вмире вещейему должно быть сложнее. Кажется, для Новалиса дом так и остаетсястремлением, как и само безусловное.
Философские поиски и открытия редко случаются дома. Кажется, обнаружение дома – в самом утопическом смысле этого слова – даже означает, что поиски приостановились. Потом все равно можно выдвинуться в путь, и теперь есть куда возвращаться. Философ при этом не стремится к бездомности. Дом так или иначе искали почти все – от Диогена, поселившегося в бочке, до Чебурашки, обнаруженного в ящике с апельсинами. Но для всех них дом означал то, что они обнаружили точку, где доверие к миру и Абсолюту тем или иным образом зафиксировалось.
В литературе такого рода поиски описываются в жанре «роман воспитания» (Bildungsroman). Это широкий термин, но его история начинается с романа «Годы учения Вильгельма Мейстера» Гёте (1796). Впрочем, и «Жестяной барабан» Гюнтера Грасса, и даже «Чудесные приключения Жоана-Смельчака» Феррейры, где смельчак Жоан покидает родную деревню Поплачь, а Затем Проглоти Свои Слезы, тоже написаны как роман воспитания. Строго говоря, даже Буратино мог бы вписаться в этот жанр. Для всех героев характерно общее начало: герой долженвыступитьиз некоторого изначального состояния, распрощаться с какой-то первой, полусознательной точкой своей жизни, пройти разные стадии сомнения в Абсолюте. В конце истории – а конец часто остается приоткрытым – читатель может с удивлением обнаружить, что страдания героя во всех его невзгодах не только не разуверили его в существовании Абсолюта, но даже наоборот – укрепили веру в него. Как у Канта в небольшой работе о теодицее: «…страдания выпадают на долю добродетели не для того, чтобы она была чиста, но потому, что она такова»[110].
Дом – это один из способов, с помощью которого Абсолют оказывается в мире. Ведь в Абсолюте содержится парадоксальное для человеческого рассудка сочетаниеединстваиизменения. Так и дом: он, с одной стороны, устойчив и надежен, с другой – внутри него всегда происходит движение и развитие, пусть и не такое заметное как, например, в дороге. До́ма люди растут, взрослеют, потом рождаются новые поколения. Домой люди приносят то, что нашли в дороге. Чему-то в этом доме не найдется место, а за чем-то, наоборот, специально отправляются в путь.
Дом – это не обязательно какие-то конкретные стены. Дом, как и Абсолют, – это внутренний принцип человека. Поэтому мы видим, что человек много где может почувствовать себя дома. Но видим и обратное: есть замечательные места, где человеку места нет, он ощущает какое-то внутреннее расхождение и раздор, он напряжен и несчастен. И все же если ему удается не потерять из виду внутренний принцип дома, то он будет способен обустроить тот кусочек мира, который ему достался или в котором он оказался. Найти в новом пространстве что-то всеобщее, а пространству показать себя. Так встречаются и соединяются единство и множественность.
Сильнее всего чувство дома мы испытываем в любви. По всей видимости, выражение «с милым рай и в шалаше» означает не то, что влюбленные люди не склонны задумываться, богат ли их избранник, а о том, что любовь – как высшая и самая сильная из всех возможныхсвязей– обостряет ощущение Абсолюта, так что какие бы мирские события ни препятствовали этому ощущению, человек чувствует доверие к миру, что тот его принял и дал ему какое-то место.
Время не дружественно домам из кирпичей, да и любым постройкам. Когда-то изменится и это, но пока кажется не случайным, что из всех построек цивилизации лучше всегда сохранились те «дома», которые символизируют не жизнь, а смерть, – египетские пирамиды. Они же и манифестируют психологическую тенденцию человека видеть в доме монумент прошлому, и намного реже – фундамент для будущего. Время же этого не любит, ведь оно дружественно только будущему – любви. Дома – физические или метафизические – всегда холодные и колючие не тогда, когда они утеряны или оставлены, а когда из них исчезает будущее. Или когда в них пытались повторить прошлое, которое уже давно нужно было «сделать» таковым. По всей видимости, чувствительность человека к дому как-то связана с его чувствительностью к Абсолюту; она же и всегда подскажет ему, может ли то или иное место – пусть и на время – приютить его так, чтобы дорогаиздома была дорогой в будущее, а дорога домой – в настоящее. А у прошлого в этом доме было бы место, нодля шага вперед.
Любовь3
Здесь раньше жили моряки
И знали куда плыть
От незапамятной тоски
Умели шумно жить;
А я боюсь, боюсь воды
Боюсь, что нету дна
Иду по ней – а где следы?
Волн много – я одна.
Но может все наоборот
Быть может, волн ритмичных ход
И есть то дно и есть та гладь
Не повод плакать, поводзнать
Но все равно боюсь воды
Зажмурившись – вперед
Когда-то это были льды
А лед не подведет
Он стерпит шаг, один, другой
И нерешительный настрой
Воды и сумрачного дна
Прервет ну а потом весна —
вот если знал бы Гераклит
Что где-то есть мороз
То он про реку б не сказал
Или не так всерьез
Гамбург, 2024
Господин Никто
Если бы Фридрих встретил Ульриха, того самого «человека без свойств», поднимаясь на австрийскую гору, он едва ли заговорил с ним. У человека жедолжныбыть свойства, должна быть личность, должен быть, в конце концов, долг. Не может быть так, думал бы Фридрих, что «никто никому ничего не должен»[111].
Еще меньше энтузиазма испытал бы Фридрих при знакомстве с москвичом Глебом. Глебу двадцать четыре года, он куратор выставок современного искусства – того самого, где понятие о «прекрасном» больше не играет никакой роли. Хотя дело опять же не в том, что Фридриху очень важны кантовские категории «прекрасного» и «возвышенного». Скорее не подружились бы они потому, что Глеб категорически отрицает чувстводолга. Не так давно Глеб выступил респондентом в социологическом опросе о том, что для человека XXI века значат отношения и любовь. «Я считаю, что нет такого понятия, как “долг”. Само слово это какое-то обременяющее. Оно тяжелое. И чаще всего подразумевает нежелание делать то, что ты делаешь. Я не думаю про свои отношения в категориях “долга”. Для меня отношения – это выбор и какие-то договоренности»[112].
Глеб не одинок в своих представлениях о том, что такое любовь и отношения. Идея, что свобода и любовь в отношениях – это выбор и согласие участников следовать удобным им правилам, пришла на смену так называемой контрактной теории брака. Всего лишь триста лет назад отношения строго регламентировались институтом брака. Например, в Европе брачные договоры регулировали не только обязанности супругов по отношению друг к другу при жизни (читаем у Канта, что брак – «взаимное использование одним человеком половых органов и половой способности другого»[113]), но даже и после смерти. Например, если бы вдова была замечена в романтической связи, то ее непременно бы лишили «вдовьей пенсии».
Неудивительно, что в какой-то момент на фоне многочисленных свобод и перспектив реализации собственного Я идея брака, а главное, долга по отношению друг к другу перестала казаться притягательной очень многим людям. Действительно, как можно свободно пожелать взять на себя ответственность за другого человека и исполнять долг (который предполагает постоянное и непоколебимое решение), когда все так быстро меняется, кажется текучим и ненадежным, хотя порой и иллюзорно обнадеживающим. Может быть, этане-должностьи есть та свобода, за которую мы боролись?
Ведь лозунг «Никто никому ничего не должен» на первый взгляд выглядит революционно-освободительным – если нет долга, то любить намного легче? Нужно только договориться оприятныхдля участников отношений правилах, «проработать свои травмы», понять, что ты хочешь от жизни, и найти денег на регулярную терапию. Кажется, так и рассудил Глеб. Но чем больше общественных дискуссий, чем больше книг о том, как выжить в этом «приятном» и «недолжном» мире появляется вокруг, тем сильнее порыв спросить: а от чего мы все же отказываемся?
——
Кант определил долг как «необходимость [совершения] поступка из уважения к закону»[114]. Любить ближнего, соответственно, – значит «охотно исполнять по отношению к нему всякий долг»[115]. Только неужели долг можно исполнять охотно?
Само слово «долг» в том смысле, в каком о нем говорит Кант, встречается нам как минимум в двух измерениях: в моральном и «общественном». Долг второго, общественного типа Кант особенно не обсуждает; для него в немецком есть отдельное слово (хотя на русский оно тоже переводится как долг)Schuld. В повседневной речиSchuldеще обозначает вину и ответственность. Этот долг из той области, где мы пользуемся кредитными картами, соблюдаем правила дорожного движения, подписываем рабочие контракты и разбираемся со слишком громкими соседями, что мешают спать. Другой тип долга, самый важный для Канта, обозначается словомPflicht. Он отсылает нас к измерению, где кредитные карты уже не работают, – к морали.
За два этих измерения, говорит Кант, ответственны и две разные «познавательные способности»:рассудокиразум; это значит, что два этих «долга» мы на самом деле воспринимаем по- разному. Рассудок – это способность формулировать «правила». Все рассудочные предложения выражают причинно-следственные связи и, как говорит Кант, имеют «гипотетическую форму»: если так, то сяк. Например, если я нарушу закон гражданского права, за этим последует определенное наказание в соответствии с составом правонарушения. Эти правила мы придумали сами, сами же им и следуем. Кроме того, рассудок может разоблачать правила, которые есть в самой природе: например, именно рассудок замечает и формулирует законы природы. То, что рассудок связан с правилами, видно и в повседневном языке. Так, мы называем человека «рассудительным», если он следует правилам.
Рассудок – это способность, данная человеку от природы. Однако от природы нам даны еще и потребности – или, как их называет Кант, «склонности». «Зависимость способности желания от ощущений называется склонность, и склонность, следовательно, всегда указывает на потребность»[116]. Иначе говоря, человек все время что-то хочет, и с этим все время что-то нужно делать. Именно гипотетическая формула рассудка (если так, то сяк) помогает человеку со своими склонностями и потребностями разобраться.
Впрочем, если бы у человека от природы не было ничего, кроме склонностей да рассудка, он был бы подобен хомячку, бегающему по кругу: потребность – гипотетическая формула рассудка и так далее. Прервать эту монотонную гонку, организовать наши склонности и изобретенные рассудком правила может разум как способность кпринципам. Кант называет ее природной особенностью человека. Рассудительность, таким образом, следует отличать от разумности. Например, рассудительный человек не будет нарушать правила, потому что он знает, что если он «не впишется» в какое-то одно правило, то ему придется иметь дело со всей системой правил сразу. Повернул не там, где положено, – система предложит штраф. Оспариваешь –
Но то, что делает разум (формулирует принцип), еще выше рассудка. Принцип всегда шире, чем правило. Любая система правил всегда подчинена какому-то принципу. Например, есть разные конституции или системы дорожного движения. Но в основаниях каждой лежит общий принцип, который объединяет и регулирует. Или же есть принцип, лежащий в основе изменения массы тела (нужно потреблять меньше, чем тратишь). Я могу выбрать любую диету (систему правил), и то, почему я выбираю именно такую, а не другую, – это вопрос вкуса. Важно тут только то, что если эти правила не подчинены принципу, то ничего не получится. Кроме того, в принципе всегда есть момент целеполагания и мотивации. Поэтому Кант определяет форму принципа не как гипотетическую (если так, то сяк), а как категорическую:вот так!
Определить, что мы имеем дело с принципом, можно не только по форме, хотя так проще всего. Если в рассуждении дальше подняться уже некуда, то, скорее всего, мы добрались до принципа. Можно сказать, что принцип – этометапозицияи конечная (главная) мотивация нашего поступка. Даже естественный язык нам это опять подсказывает: «Это принципиальный человек» – значит, у него есть что-то, что полностью определяет все его частные действия. У такого человека не изменится мотивация, в какой бы фактической системе правил и норм он ни оказался. Он не съест лишнего даже в гостиничном завтраке, не соврет, если обещал, не изменит партнеру, даже если представилась удобная возможность. Именно способность к формулированию принципов, согласно Канту, дает нам возможность подняться над своей уникальной, а на самом деле эгоистической перспективой и увидеть себя какчеловека вообще– как того, кто не утопает в частностях и правилах, а ведом принципом. Парадоксальным образом именно это – что есть и вышеупомянутая способность к долгу – в конечном счете делает человека уникальным, то есть личностью. Ведь даже если принцип всеобщий, то это именно человек его самостоятельно постулирует, следует ему и тем самым последовательно определяет свою биографию.
——
Итак, способность к принципу и долгу – это то, что Кант называл бы разумностью, то есть высшим проявлением собственно человеческого. Если я следую долгу, то я могу своим решением подчинить волю так, чтобы ничто во внешнем мире – и даже моя собственная природа – не могло отклонить ее от заданного курса. Этот курс возможен и в любви. По Канту, любовь определяется не эмоциями и их выражением, а твердым и непоколебимым удерживанием определенной позиции (принципа) по отношению к любимому человеку.
Такая позиция позволяет говорить о любви и отношениях не только как о романтическом приключении, но и с этических позиций. Тогда опыт и сознание любви становится тем, что определяет твою биографию. И напротив: из перспективы этой позиции в отношениях, где «никто-ничего-никому- не-должен», «открытость» и «легкость» лишь продается под видом любви к себе и уважения пространства другого, хотя на деле происходит ровно обратное.
Ведь тут, настаивал бы Кант, нет любви, а только симпатия. Кроме того, во многом благодаря разуму человек, как правило, все же замечает, что его собеседника больше интересуют природные особенности (склонности, свойства, вкусы), а к ним, по Канту, нельзя испытывать уважения, они могут быть приятны или неприятны. А то, что нам приятно или неприятно, очень быстро меняется.
Другое дело, когда в тебе видят человека, то есть не только твои особенности, но и то, что ты «пользуешься собственным умом»[117]. Ведь уважение мы испытываем за то, что человек может сознательно и целенаправленно определять свой жизненный путь, пусть иногда даже вопреки своим преходящим желаниям и потенциальным удовольствиям.
Отсюда еще одно важное следствие: долг не есть что-то, что нависает над нами извне. Долг как раз потому, что он происходит от разума, есть не внешнее принуждение, а внутреннее состояние. Поэтому любовь – не эмоция, а решение: «Любовь должна мыслиться как максима благоволения (практическая), имеющая своим следствием благодеяние»[118].
В практическом отношении это, во-первых, значит, что мы признаем за другим человеком способность по собственному решению покидать определенный причинно-следственный ряд, то есть иметь свою систему мотиваций и ценностей. Другой человек может считать что-то неприемлемым или, напротив, важным и определяющим решения, и из уважения и чувства долга мы ни в коем случае не будем пытаться это изменить. Во-вторых, мы готовы сделать цель или мотивацию другого человека так же исвоей, то есть разделить ее. Пройти вместе какую-то часть жизненного пути, разделить его, несмотря на внутренние склонности и внешние события. Только в этом случае выполняется главная гуманистическая редакция кантовского категорического императива: никогда не относиться к другомутолькокак к средству, но всегда еще и как к цели. Если я вижу в другом человеке цель, я готова строить с ним отношения, учитывая егомотивации, то есть причины иоснованияего поступков.
——
Для Глеба «долг» – обременяющее и тяжелое понятие. Ему больше нравится слово «выбор». Но что именно он имеет в виду? По всей видимости, Глеб не особенно различает «вкусы/склонности» и «мотивации». Так всегда случается, если «выбор» предпочитают долгу. Тебе нравился Линч, эспрессо, джаз? Отлично – вот и родственная душа. Но ведь никакое это не совпадение ценностей, а только симпатия к склонностям.
Тогда выборчего, собственно, происходит? Человек – это совокупность его склонностей? Линч, эспрессо, джаз – еще ничего не сказано о ценности; значит, и осубъектеотношений пока ничего не известно. Взаимность тут бесконечно иллюзорна, хотя и привлекательна своей непосредственностью и обещаниемскорогосчастья.
Любовь в этическом смысле, таким образом, начинается вовсе не тогда, когда говорят об искусстве и пьют кофе. Скорее с уяснения того, какое у человека целеполагание. Узнать это не так трудно, как представляется. Конечно, кажется, что принцип своих поступков очень сложно сообщить другому. Почему те большие решения жизни были приняты так, а не иначе? Ведь долг и принципы не находятся в мире, на них нельзя показать пальцем. Однако даже если нельзя ухватить словами сам принцип, то всегда можно показать, что из него последовало. Если же принципа нет совсем, остается
Идея, впрочем, не в том, чтобы сказать, что чтение Канта дает метод, чтобы увидеть,ктоперед тобой и как с ним быть, а только в том, чтобы показать, что тема долга и любви связана с темойсубъектности, а она – с разумом. Тогда получается, что, если мы всерьез говорим, что никто никому ничего не должен, это означает не свободу, а то, что в отношениях простоникогонет.
Любовь и уважение (долг), говорит Кант, неразрывны: «Когда речь идет о законах долга (а не о законах природы), и именно во внешних взаимоотношениях людей, то мы рассматриваем себя в некоем моральном (умопостигаемом) мире, в котором по аналогии с физическим миром связь разумных существ (на Земле) между собой вызывается притяжением и отталкиванием. Принцип взаимной любви учит постоянно сближаться между собой; принцип уважения, которое они обязаны оказывать друг другу, держаться в отдалении друг от друга, и если бы одна из этих великих нравственных сил ослабла, то <..> (аморальное) ничто с разверстой пастью как каплю воды проглотило бы все царство (моральных) существ»[119].
Прав Глеб только в том, что иногда все это непросто. Мы не можем изменить склонности, но можем найти такой принцип, который их организует правильным для нас образом. Все детские травмы, неудачный романтический опыт – все это под силу организовать разуму, как только он признает, что не хочет больше быть господином Никто в стране Нигде, а хочет, чтобы жизнь двигалась вперед согласно большому выбору, чтобы мир становился больше, яснее и наполненным тем разумным порядком, который только и может внести в него человек.
Ничто
Эксперт по небытию
Написал письмо
Выбросил в окно
Сто тысяч книг
И сник
Эксперт по любви
Лег на дно
Пил курил танцевал
Горя не знал
А потом пришел Бог и сказал
Вы дураки – где диплом?
Шли бы возделывать сад
Строить дом
Сидите теперь по разным углам
Поделом!
Править государством должен философ, говорил Платон. Настоящий философ не особенно заинтересованв мире.Именно поэтому, как бы ни менялись «исторические формации», «социальные классы» и прочие земные выражения человеческого взаимодействия, философ всегда видит, что перед лицомначала и концавсе равны. Все равны перед лицом Абсолюта. Несколько позже один из «пяти хороших императоров», Марк Аврелий, добавил, что «Александр Македонский и погонщик его мулов умерли и сталиодно и то же– либо приняты в тот же осеменяющий разум, либо одинаково распались на атомы»[120]. Но и эту мысль можно сделать еще более радикальной. Да, каждый из нас равен перед лицом Абсолюта более того, стоит он перед его лицом всегда один. Только каким бы мучительным ни казалось это философское упражнение, оно открывает такую перспективу нанебытие(или ничто), в которой неожиданно приобретает не удручающую, а пози-тивную силу.
Современные социальные исследования, главный предмет интереса которых как раз и есть разнообразные земные формации человеческого взаимодействия, единодушны в том, что XXI век можно было бы назвать веком однокомнатных квартир и одиночества. Еще чуть-чуть – и никакого Бытия (= любви и связи) не останется. Однокомнатные квартиры совсем исчезнут – и придут Ничто и Небытие.
Пусть примером этого нарастающего беспокойства послужат сегодня две книги социолога Евы Иллуз: «Почему любовь уходит? Социология негативных отношений» (2023) и «Почему любовь ранит? Социологическое объяснение» (2020). Иллуз ловко объясняет, что одиночество, которое мы чувствуем и по поводу которого, несомненно, тревожимся и даже заключаем о драматическом приближении голого и недружелюбного Ничто к нашей жизни, является «прямым социологическим последствием тех методов, с помощью которых потребительский рынок, терапевтическая индустрия и технология интернета»[121] организуют нашу свободу. Философ же, всегда одной ногой находящийся вмире идей, где никакого потребительского рынка нет, а «мир» в некотором смысле все же есть, с этим не согласится. Точнее, согласится только в том, что одиночество неразрывно связано со свободой, а значит, в нем есть сильное продуктивное начало. Поэтому, вопреки утверждениям Иллуз, преодоление гнетущего и «ничтожного» состояния связано не с тем, чтобы изучить социологические явления, а с тем, чтобы, напротив, в нужный момент уметь от них отклониться.
Права же она в том, что «технологии интернета» сделали опыт одиночества – и поэтому еще и опыт Ничто – намного более обширным и глобальным. В то время как толстовский герой из повести «Смерть Ивана Ильича» (1886) с ужасом осознает себя перед лицом Ничто и заключает, что смертны, оказывается, не только друзья и соседи, но и он сам, современный герой до этого открытия мог бы и не додуматься. Слишком он занят мировыми злоключениями и новостями, пугающими, что Ничто вот-вот придет не с севера, так с юга. И для того, чтобы увидеть свое собственное ничто, свое начало и конец, ту точку, где начинается подлинная жизнь и свобода, у него уже нет ни времени, ни сил. Ничто на самом деле особенно страшно, только если мыслить его внешним. Если же оно начало и конец осознанной внутри себя свободы, то оно дружественно и родственно как времени, так и бытию.
Философия XX века, особенно в лице Мартина Хайдеггера, сделала все возможное, чтобы укрепить сознание того, что человек заброшен и одинок перед лицом Бытия. Колоссальное заблуждение, развеять которое можно, только отступив на много шагов назад. Например, к Шеллингу, еще в ранней юности отметившему, что, как бы он ни старался, никакого небытия помыслить не может, есть только «недостаточность Бытия», и ощущается она изнутри.
При этом Хайдеггер, как и представители экзистенциализма в целом, настаивал и на том, что настоящая свобода и жизнь обретается человеком только при столкновении с чем-то совершенно ужасным, например с Ничто. Эту мысль очень точно сформулировал Карл Ясперс, обозначив опыт небытия или обнаружения «ничто»[122] как «пограничную ситуацию»[123]. Примеры таких ситуаций – «смерть, случай, вина и ненадежность мира»[124], в существовании которого мы на самом-то деле в повседневности не особенно сомневаемся. Одновременно с негативной риторикой, говорит Ясперс, в «пограничных ситуациях» содержится «побуждение» к тому, чтобы «в ситуации крушения обрести путь к бытию»[125].
Ясперс поэтому кажется очень обнадеживающим. В поисках истока философии, такого, который каждый человек мог бы обнаружить в самом себе, Ясперс хоть и не отбрасывает
Чего, однако, не хватает даже Ясперсу, так это внутренней диалектики и идеи, что начало и конец имеют одно основание. Точнее, первое следует из второго. Как только начало и конец понимаются как имеющие одно основание, диалектика начинается сама по себе, ведь ей просто больше неоткуда взяться. Ничто Ясперса поэтому все же внешнее, как будто у человека есть шанс еще проскочить и его не затронуть. Или еще более радикально – словно можно было бы иметь опыт Ничто из перспективы тихого и равномерного бытия, в силу неожиданного столкновения с катастрофой. В пользу этого говорит и то, что как связь между людьми он все же понимает «коммуникацию» – нечто внешнее, а не любовь.
Ученица Ясперса Ханна Арендт дала гениальное определение: любовь – это такое событие жизни, которое из апостериорного становится априорным. Идея о продуктивности Ничто созвучна этой мысли. Оба опыта – опыт любви и опыт Ничто, как позитивное и негативное, – имеют общую основу. Однако и это можно уточнить. С точки зрения шеллинговской метафизики опыт любви все же первичен по отношению к Ничто. Иными словами, опыт Ничто возможен только тогда, когда уже состоялся опыт любви.
Ведь в самом мире нет небытия, и мы не имеем к нему прямого доступа, но мир возможен благодаря тому, что мы могли бы назватькатегорией отрицания. При этом для того, чтобы в мире начала «действовать» категория отрицания, сначала должно быть то,чтомы отрицаем. Отрицание, как показали нам Шеллинг и Гегель, не то же самое, что «отмена» или «уничтожение». Смысл отрицания – формообразование. Например, описывая структуру мышления, молодой Шеллинг изобретает такую формулу: Я – не-Я – Абсолютное Я. Идея тут в том, что сознание устроено таким образом, что для того, чтобы помыслить объект, нужно сначала в некотором смысле «отрицать» себя; таким образом, данный по умолчанию «целиком» мир приобретает форму: есть Я и не-Я (= объект, который я мыслю). Отрицание, таким образом, то единственное, что мы могли бы испытать как ближайшее к небытию.
Чего же тогда испугался Иван Ильич? Совсем не Небытия, а смерти. И хотя, по меткому замечанию Витгенштейна, «смерть не является событием жизни», она все же для нас означает окончание той цепочки полагания, которая была установлена сознанием, то есть жизни. Для Шеллинга это значит, что со смертью заканчивается никогда не прекращающийся процесс «доставания» не-Я из Абсолюта – позитивного начала. Отсюда же и ощущение, что пропадает и само позитивное начало – в той мере, в какой из негодля насуже ничего более не будет происходить.
Намного теснее с Ничто связана не сама смерть, а любовь; точнее, момент потери в любви, как фактической, так и метафизической. Когда мы кого-то любим, то имеем его образ и, выражаясь опять языком Шеллинга, всю совокупность его потенций. Это не значит, что образ любимого человека статичен, но всякий раз, когда мы обращаемся к нему, мы находим какое-то уже зафиксированное отношение всех его открывшихся отношений к Абсолюту. Иными словами, мы никогда не видим перспективы Абсолюта из перспективы Другого, а имеем дело только с отношением:Абсолют – случившееся в Другом.Это особенно важно, учитывая, как устроена структура времени. Если внутри своего отношения с Абсолютом у нас всегда есть непосредственный доступ к структурепрошлое – настоящее – будущее, то доступа к этой же структуре, как ее имеет Другой, у нас нет. Вместе с этим именно фактическая потеря любимого человека дает нам перспективу Ничто, которую мы никогда не могли бы иметь изнутри своего собственного опыта. Смерть Другого закрывает для нас возможность что-то прибавлять к его образу, но и непосредственно демонстрирует, что значит и как выглядит конец жизни, то есть разворачивания своих потенций из Абсолюта. После смерти образ Другого может быть соотнесен только с нашим собственным восприятием Абсолюта.
Поэтому само по себе Ничто, вопреки социологическим предостережениям, не страшно и не имеет ничего общего с одиночеством. Более того, с точки зрения метафизики все наоборот: Ничто указывает на состояние обратное одиночеству – на связь, на любовь. Единственный опыт Ничто – это опыт метафизический. При этом он никогда не отрицает и не отменяет самого обладателя опыта, а только один из живущих в нем образов. И если под Ничто мы понимаем «отрицание тотальности всего», то метафизика тут непреклонна: единственная «тотальность», доступ к которой мы имеем, – позитивная. Это тотальность Абсолюта.
Хороший человек
Когда началась «новая жизнь», я хотела все начать отсчитывать заново. За большой трагедией именно Абсолют позволяет увидеть, что, кроме боли разрыва, в новом можно найти и то, что Кант называл способностью «заново начинать причинно- следственную связь». Тем летом я решила, что у меня будетпервыйновый дом,перваяновая работа,первыйглоток вина,перваявина,первыйпоцелуй иперваялюбовь.
Не думаю, что Кант был не прав, только все равно получилось, что настоящая любовь – безусловная. А первая тогда – не настоящая. В любви нет цифр и чисел. Любовь оказывается той, что уже была всегда. Но в силу множества событий, которые как раз всегда лучше описываются причинно-следственными связями, мне не хватило терпения, правда, совсем чуть-чуть, и первый поцелуйпо любвитак и не случился. Потом, правда, я успокоила себя тем же аргументом: он просто не идетв счет. Безусловное лежит по ту сторону исчислений.
——
Это был красивый и, кажется, не очень глупый парень. У него были темные кудрявые волосы, он снимал кино, заправлял рубашку в брюки и обожал ругать Берлин, где родился. Ему было немного за тридцать, и он очень хотел, чтобы все было «как у людей», хотя представление о «человеке» у него было не очень-то философское. То, что быть человекомтрудно, он понимал, как оказалось, совсем не так, как я.
Следуя ритму классической белой рубашки, я отсчитала три свидания и пришла к нему в гости – он обещал мне вино, мороженое и первый поцелуй. На узкой кухне в спальном
– Ничего себе, сколько запасов!
– У меня и у родителей всегда есть дома овсянка, рис и все такое. Как они говорили, а вдруг придет война?
– Вдруг?
Этого он почему-то не понял.
– А почему ты рассталась с прошлым парнем?
– Это было давно.
Если бы он мне совсем уж не нравился, я не оказалась бы на его кухне. Но все жемоявнутренняя кухня еще находилась на капитальном ремонте.
– Не очень просто встретить человека, с которым интересно. Я сейчас читаю много Гумбольдта. Ты вроде бы не очень любишь читать, но есть отличное кино. Про его экспедиции и про их отношения с математиком Гауссом.
– Давай посмотрим «Мальчишник в Вегасе»? Ты смотрела?
– Это было давно. Давай.
——
Я знала, чтоUberповезет меня домой еще до того, как в ванной высохнет пол. Плохой наша встреча не была, но слишком она оказалась «причинно- следственной». Человек все же не имеет к себе инструкции по применению, хотя радости в этом больше, чем горести. Но одна фраза из нашего разговора оказала большое влияние на то, как и он, и я будем в следующий раз начинать причинно- следственные связи. Бэн спросил меня:
– Что тебе нравится в постели?
– Чтобы человек был хороший.
Такого в инструкции не было. Бэн осторожно присел и стал рассматривать свои пальцы ног, колени, бедра и живот. Но ничего в пределах кожного покрова не дало ему ответа на вопрос, а хороший ли он человек. Наверное, не самый плохой, только он все же не спросил меня, что это значит.
Может быть, я пришла к нему в гости, потому что чем-то он мне напомнил Гаусса из этого фильма. Говорят, что Гаусс, когда занимался любовью с женой, периодически отбегал к столу, чтобы записывать открытия, которые ему приходили в голову. Кажется, его жену это очень обижало. Меня, наверное, не обижало бы. В конце концов, Гаусс умел в постели самое главное – начинать новую причинно-следственную связь.
Exil
когда-то я мечтала о Неве
широкой, впадающей в море
каменных плитах везде
кроме неба
о золотых рамах фламандцев по выходным
книжном магазине под куполом
там солнце
ленивое и продроглое
о пластиковых стаканчиках, которые съеживаются от черного чая
сахарных шайбочках на проспекте,
они делают пальцы неподвижными, липкими, сладкими,
как во сне
и тепло
мечтала
о блеске Дворцовой площади,
и своих глаз Петр меня так крепко там
обнимает
а нрав у него суровый
да мечты все сбылись своеобразным образом
не рекой я окутана, а каналами
домики узкие и флори́стые
люди красивые и одномерные
заметьте, что не «но», а именно «и»
быть первым – русская традиция
преломить хлеб – тоже, ломать – тоже
но
Россия – наше отечество, а смерть – неизбежна
вот если бы Петр остался в Голландии,
он не был бы первым
тут первым быть неприлично
нужно быть ровно
посередине
уходить с работы в то время, когда
Кант выходил на прогулку
так я и делаю, а еще —
вижу, как по Утрехту
«для плезера» едет Петр
и падает прямо в канал
вот бы порадовать Радищева
рассказать ему наконец, где же у нас столица
а то все не могли решить
кто-то смотрит сейчас на памятник,
царя в «великанском виде»[128]
Петру на земле своей нет опоры,
конь его беспокоен,
но почему им тесно на воле, но не тесно в канале
этого нам не знать
Амстердам – наша столица
шепчет мне памятник Спинозы
зачем тебе, Спиноза, столица,
говорю я, у тебя ведь все – Одно.
Амстердам, говорит он, тоже стоит на реке,
река эта тоже впадает в море
море это тоже впадает в космос,
где есть какой-то непонятный порядок
но ясный ответ на вопрос
почему нечто, а не ничто.
«Хорошей дороги», – было написано на моем бумажном стаканчике от Российских железных дорог. Да, тут поезда никогда не опаздывают, прошло несколько лет, а так и не знаю почему. Все это было ранней зимой 2022 года, прямо в Петербурге. Он мне никогда не снится, в отличие от Москвы или Уфы. В Петербурге я успела попрощаться с каждым влажным камнем. Хорошая душа – сухая душа; это ведь Гераклит говорил. Каждый камень я поблагодарила – за прошлое, за то, что оно все было, но еще будет, за то, что оно есть, в конце концов. И за то, что время дружественно любви. И пока поезд еще не пришел – а пришел он вовремя, – а ветер не до конца раскусил мои околевшие губы и не скукожил пальцы, мы с Фридрихом крепко держались за ограждение канала и пели: «Беги, неспокойная Анна, беги, неспокойная Анна, беги, неспокойная Анна, не оглядывайся назад. Прошлое – это усилие. Прошлое досталось тебе дорого. Но могло бы и дороже. Помни об этом и не оглядывайся. Беги, неспокойная Анна, беги». Анна бежала и пела, а Фридриха безбилетного высадили на полдороге:
Плох тот солдат, что не хочет стать адмиралом.
Ты от всех от них убежала.
Теперь от холода
Вой.
Петербург строил мужчина.
Он резкий, с характером, брови нахмурил, поздно пришел и пьяный, бьет тебя иногда, кричит так, что стыдно перед соседями.
Но говорит: я же любя.
Москва только в первые годы замужества
Красит ресницы.
Потом говорит, где ты шлялась, где деньги, бьет сковородкой, ни ласки вам, ни любви.
Воля
добрая воля
так зачем же ей Я
Если Кант в «Основоположениях к метафизике нравов» прав и действительно «нигде в мире, да и нигде вне его, невозможно мыслить ничего иного, что могло бы считаться добрым без ограничения, кроме одной только доброй воли»[129], то вопрос резонный. Добрая воля сама по себе, а я тут при чем?
Речь на самом деле не об этом. Для Канта любой поступок возможен только потому, что у человека есть воля, которую он определяет как «практический разум»[130], то есть способностьсовершить некотороедействие. Воля нужна нам как для того, чтобы налить стакан воды, так и для того, чтобы перекроить карту мира. Вопрос только в том, какое «желание» воля будет исполнять.
Желание? Все наши представления, все мысли и идеи, которые появляются в голове, возможны благодаря, как обозначил Кант, «способности желания». В самом его тексте определение воистину зубодробительное: «Способность желания – это способность существа через свои представления быть причиной действительности предметов этих представлений»[131]. А «жизнь», таким образом, «есть способность существа поступать по законам способности желания»[132]. Но на самом деле за этим определением стоит очень простая и даже прагматическая идея. У каждого человека есть различные представления («нужно купить билет на поезд»), при этом он способен бытьпричинойтого, чтобы они из представлений становились реальностью; я захожу на сайт и покупаю билет. Законы этой способности таковы: во-первых, способность желания, в отличие от простофантазийи блуждающих мыслей, всегда демонстрирует нам некоторый «зазор» между представлением и реальностью. Если я не просто «фантазирую», а действительно что-то хочу, то воля будет зудеть, страдать и всячески стремиться реализовать желаемое. Во-вторых, желание и воля, с точки зрения Канта, имеют смысл только в контексте того, что саму волю в конце концов определило. Так, если просто следовать всем желаниям подряд и не отслеживать, на каком именно основании желание реализовывается с помощью воли, это уже не человеческая жизнь, а следование инстинктам.
Стремящаяся реализовать желание воля может быть определена либоразумом, либосклонностью. Чаще всего случается последнее. Например, я голодна, и вот у меня появилось представление: хорошо бы сейчас овсяной каши. Я, следуя склонности, направляюсь волей на кухню и получаю желанный завтрак. Кант настаивает, что все склонности у человека от природы и в этом смысле он ими определен. Пример с кашей бытовой, конечно, – воля, как то, что неразрывно связано с жизнью, должна быть использована для реализации наших природных потребностей. Но так как от природы у нас есть и аффекты, Кант опасается, что следование одной только склонности опасно. В гневе, зависти или ярости человек может направить свою волю так, что она принесет разрушение и ему, и миру.
Так как склонности даны природой, в которой все определено и происходитдля насв рамках причинно-следственных связей, Кант искал способ найти перспективу, из которой от природы можно как бы отодвинуться, не потеряв при этом само понятие воли. Так он обнаружил, что человек в силу того, что он разумен, может определять свою волю не только склонностью, но и разумом. Разум может подчинить волю так, что она будет следовать не склонности, а определенной формуле разума, структурирующей наши желания, – императиву. Их, согласно Канту, для человека возможно два: гипотетический и категорический. Гипотетический императив, хотя и основан на логической процедуре «если – то», помогает лишь распознать природные законы и воспользоваться ими. Например, если я никогда больше не буду есть, то умру. С его помощью я также могу увидеть, как по-разному можно подойти к одной и той же жизненной проблеме: если я хочу быть философом, мне надо читать ПлатонаилиКанта. Гипотетический императив, таким образом, хорош «для какой-то возможной или действительной цели»[133].
Категорический же императив хорош «сам по себе» и касается формы поступка, а не его содержания. Самая распространенная его формулировка звучит так: «Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом»[134]. Слово «максима»[135] означает субъективный (личный) принцип действия. Например, я могу иметь в качестве максимы положение «я никогда не вру», но возможен и более житейский пример: «каждое утро я начинаю с кофе». Максима означает принцип, на основании которого человек принимает решение делать так, а не иначе. Добрый и моральный поступок, таким образом, – это такой, максима которого человеком можетодновременномыслиться как всеобщая. Могу ли я, совершая какой-то поступок, одновременно считать, чтомоеоснование поступка станет основанием для всех возможных поступков в мире? Кант призывает нас мысленно дойти до самой последней границы мышления.
Поразительным образом окажется, что всеобщая максима, которая, согласно Канту, может организовать и направить к добрулюбуючеловеческую волю, математически точна и отсылает к элементарному принципу устройства нашего Я – его неспособности мыслить организацию как противоречие (логический закон: невозможно, что одновременно есть А и не-А. Пример тут тоже очень простой: допустим, моя максима «врать, если выгодно». Может ли Я, если оно по определению не может мыслить противоречие, врать иодновременножелать, чтобы максима лжи стала всеобщим законом? Конечно, нет, ведь если я вру, то мой успех как лжеца возможен только на основании того, чтонормой(законом) в мире является правда. Если бы врущий исходил из того, что ложь – это всеобщий закон, он оказался бы в таком мире, где попросту не мог бы соврать. Так зачем в нем тогда вообще было бы Я?..
Кант
Портрет Канта был нарисован маркером на стене одной из подземных парковок в Штутгарте. Как же это произошло?
——
Немецкие философские летние школы, конференции и прочие академические мероприятия существенно отличаются от тех, что проходят в других странах. По всей видимости, стремление к системности и порядку сформировало не только содержание немецкой классической философии, но и то, как ей до сих пор занимаются. В то время как русскоязычное и англоязычное академические сообщества стремятся сделать как можно больше интеллектуальных пируэтов и неожиданных поворотов, для немецкого стиля характерны концентрация и усидчивость. С девяти утра до почти восьми вечера мы практически без перерывов сосредоточенно и педантично читали и обсуждали тексты, при этом минимально отклоняясь от того, что в самом тексте было написано.
Тема одной из встреч была «Дух и природа в немецком идеализме». Это значит, что много читали Канта, Фихте, Гегеля, Шеллинга, Маркса и немецких романтиков. Главный вопрос этого
Шеллинг, усердно изучавший естественные науки, видел это иначе. Единство есть в самой природе, оно реально: «Природа должна стать невидимым духом, а дух – видимой природой». Такова главная задача философии – показать природу как Абсолют и то, что мир как череда структур и условий существует только потому, что вся природа в своем основании имеет безусловное.
——
Уже почти ночью после бесконечно долгого дня чтения Канта и Фихте мы шли по ночной парковке, где современные немецкие художники устроили арт-инсталляцию. Картины были нарисованы прямо на стенах. Грустно-ироничная попытка наглядно объединить достижения технического прогресса (механические машины) и то целое (органическое единство), которое мы видим в искусстве.
– Мы в этот раз почти не читали Фихте, – неожиданно заметил чернобровый философ, разглядывая очередную не очень удачную картину.
– Это и хорошо, я его совсем не люблю.
– А что же?
Я задумалась. Объяснить, почему кого-то любишь, сложно: всегда ощущается какая-то удручающая пропасть, между произнесенными словами и внутренним чувством. Объяснить, почему кого-то не любишь, тоже сложно: причины можно перечислять бесконечно, и все они что-то да описывают, только все равно знаешь, что дело не в них.
– Есть академическая и неакадемическая причина. Во-первых, то, как Фихте решает проблему безусловного, то есть все, что он говорит об Абсолюте, кажется мне более поверхностным и менее убедительным, чем то, что говорит Шеллинг. – Но, только сказав это, я сразу поняла, что теперь придется объяснять, что именно мне кажется менее убедительным, поэтому я спешно добавила, что, во-вторых, я никогда бы не пошла с ним ни на свидание, ни на ночную парковку.
– Но-но, не путайте философа и логика, – улыбнулся мой спутник, – что-то мне подсказывает, что это не разные причины. Скорее второе есть безусловное следствие первого, не так ли?
Он был, конечно, прав.
——
Мы прошли еще один парковочный уровень. Одна из стен неожиданно оказалась пустой, только в верхнем углу было предупреждение о видеонаблюдении.
– Как-то пусто, чего-то не хватает, – сказала я.
– Чего же?
– Философии?
– Вы что имеете в виду?
– Ну Кант никогда не лишний.
Философ резко расстегнул рюкзак и протянул мне университетский маркер. Наскоро нарисованный мной Кант хоть и был похож одновременно на все его портреты, зато точно ничем не напоминал портрет Якоби, с которым его все время путали.
– Очень убедительно, – сказал философ, – но нужна еще цитата.
– Какую написать?
– Жаль, что он ничего не сказал о том, кто лучше обошелся с его наследством – Фихте или Шеллинг. Может быть, что-то о единстве природы и духа?
– Пожалуй.Ich bin müde, aber glücklich[137], – написала я с некоторым акцентом.
– Откуда это? Из какой работы?
– Не знаю. Но наверняка он когда-то это сказал.
Замигал сигнал охраны. Бежим!
Мир
– Погода ужасная, ну правда же?
– Погода как погода.
– Неужели тебе не холодно?
– Холодно.
– Ну вот!
– Ты правда очень много жалуешься, Анна.
– Но погода плохая.
– Плохая. Но лучше плохая погода, чем никакой.
То, что «мир – это все, что имеет место», и то, что «мир – совокупность фактов, а не вещей», я написала маркером на двери мюнхенского холодильника, но шутка никому не понравилась. Надпись вроде бы удалось оттереть, а «Логико-философский трактат» Витгенштейна все равно никто читать не стал. Может, это и хорошо, иначе они плакали бы потом так же сильно, как и я.
Несколько прочтений спустя моя слезная радость утихла. Научная руководительница сказала, что я «недостаточно критична к Витгенштейну», чтобы написать о нем хорошую работу. Кроме того, чем больше я читала текст, тем меньше мне в нем становилось что-либо понятно. Из этого на некоторое время я сделала вывод, что полюбила Витгенштейна не зря. Действительно, если ты видишь мир определенным образом, то он тебе, конечно, понятен. Однако эта понятность, как сказано в предисловии к «Трактату», для решения проблем дает мало.
Людвигу Витгенштейну было 32 года, когда после долгих творческих и административных мучений текст наконец-то был издан и открыл ему большую дорогу в философский мир. Теперь на этой дороге толпятся и ругаются витгенштейноведы, многие из которых надеются, что он не только хотел написать трактат, состоящий целиком из шуток, но и правда пошутил, когда сказал, что, несмотря на завершенность «Трактата» и разрешение философских проблем, дело, конечно, не особенно изменится. И это при том, что Витгенштейн говорит, что мир изменит не философия: «Если добрая или злаяволяизменяет мир, то ей по силам изменить лишь границы мира, а не факты – не то, что может быть выражено посредством языка»[138] (6.43). Мир есть такой, какой он есть. Мир всегда мой, и чужого быть не может. Мир счастливого отличен от мира несчастного, поэтому солипсизм на самом деле совпадает с реализмом. А самое главное, что мистическое в мире – это не то,какон есть, а то,чтоон есть.
Спустя годы Витгенштейн так же заявил, что «Логико-философский трактат» – это часы, которые показывают неправильное время. Однако время, которое показывают часы, – это относительное понятие. Так, может быть, лучше неправильное время, чем никакого?
——
«Логико-философский трактат» – грандиозная попытка Витгенштейна дать максимально
Структура мира, таким образом, фактична. Витгенштейн замечает, что в мире мы никогда не встречаемпросто вещи; все, с чем мы имеем дело, дано в некоторой, пусть и не всегда данной сразу и в полноте, связи с целым. Революция этого наблюдения драматична – ведь классическая философия настаивала на том, что нужно разобраться с вещами мира, то есть как у Канта: мы познаем вещи так, как они намявляютсяв понятиях, а понятия затем связываем с другими понятиями. Для Витгенштейна это словно бы лишний шаг: вещей самих по себе нет, мы взаимодействуем с уже структурированными проявлениями Абсолюта. Для нас это возможно благодаря языку – именно он позволяет увидеть и ухватить эти проявления, хотя сам Абсолют и основание мира в языке невыразимы.
То, что сделал Витгенштейн в философии, потом назвали лингвистическим поворотом. Так, согласно Витгенштейну, между миром и языком есть предустановленный «изоморфизм». Так уж сложилось, что мирпозволяетописать себя в языке, а язык способен описать мир.
Парадоксальность и вместе с тем реалистичность этой картины в том, что с точки зрения логики получается, что мир – нейтральное пространство, он «есть и есть». Однако эта же идея ведет нас и к тому, что никакого «общего» мира у нас нет, поскольку все, что человек может сказать о мире, он может сделать сам, в границах того языка, который у него имеется: «Границы моего языка означают границы моего мира <..>. Жизнь и мир едины»[140]. Немецкий философ Маркус Габриэль, размышляя над колоссальным успехом этой идеи, даже написал целую книгу «Почему нет мира»[141], а Софья Данько спросила: «Отменил ли Витгенштейн философию?»[142] – ведь если читать это так прямо, получается чистыйсолипсизм: совокупность множества совершенно как будто бы не связанных миров и Я.
Конечно, афористичность «Трактата» породила и другие интерпретации. Так, Витгенштейн прямо говорит, что философия должна заниматься не чем иным, как «анализом языка». Несмотря на то что каждый конкретный человек живет в «границах» своего языка, у всякого языка есть структура; а так как мир дан только в языке, это значит, что разгадать язык одновременно значит и разгадать мир. Подобным образом рассуждал и молодой Шеллинг, когда писал, что «дух и природа едины», имея в виду, что основание природы нам, конечно, недоступно, зато наше Я, как основание духа, всегда тут как тут – его и нужно исследовать.
И у Шеллинга, и у Витгенштейна Я поэтому оказывается «точкой сборки» мира; Витгенштейн даже «выносит» его на «границу мира»: «Философское Я – это не человек, не человеческое тело или человеческая душа, о которой идет речь в психологии, но метафизический субъект, граница, а не часть мира»[143] (5.641). Так же как и Шеллинг, Витгенштейн связывает с Я не только пассивную способность восприятия, но и бесконечную активность, волю. В целом это классический «трансцендентальный» аргумент. То, что является условием возможности некоторого процесса (взаимодействия с миром, самой жизни), не может быть частью процесса. Таким образом, если разум и мышление вообще есть, на них нельзя натолкнуться в мире как на фонарный столб.
Однако эта же идея означает и следующее: если источник воли (Я) находится вне мира, значит, в мире не может находиться и «ценность» – этическое. «Все предложения равноценные. Смысл мира должен находиться вне мира. В мире все есть, как оно есть, и все происходит, как оно происходит; в нем нет ценности – а если бы она и была, то не имела бы ценности. Если есть некая ценность, действительно обладающая ценностью, она должна находиться вне всего происходящего и так-бытия. Ибо все происходящее и так-бытие случайны. То, что делает его неслучайным, не может находитьсяв мире, ибо иначе оно бы вновь стало случайным <..>. Поэтому и невозможны предложения этики. Высшее не выразить предложениями»[144] (6.4–6.42).
Осмысленный и живой мир, таким образом, возможен только для философского субъекта, для Я. Более того, он возможен только потому, что само Я не находится в мире как его часть, а только структурирует реальность. Для Витгенштейна, например, мир вообще может выглядетьнекак случайный набор событий только из перспективы границы мира, то есть для субъекта. В «Лекции по этике», прочитанной уже намного позже «Трактата», он говорит, что для самого мира «убийство ничем не отличается от падения камня»[145]. Он, конечно, не хочет этим сказать, что для нас нет никакой разницы между первым и вторым; напротив, эта разница возможна только в нас и для нас.
Язык, продолжает он, ясно дает нам понять, что все в мире, с одной стороны, оформлено, с другой – относительно. Если я спрашиваю, что такое «хорошая дорога», то «хорошесть» всегда будет определена по отношению к цели. Тогда как узнать, есть ли абсолютно хорошая дорога? Витгенштейн настаивает, что язык не дает нам этого знать.
При этом у Витгенштейна очень мало сказано про свободу. Шеллинг в этом смысле написал об этом подробнее. Да, граница мира, или Абсолют, невыразима в языке: безусловное не может быть вещью. Об этом говорит даже этимология – без- вещественность. Я не находится в мире именно поэтому; «его сущностью являетсясвобода». Проявляется она посредством воли, точнее посредством того, как ее организует Я; так получается то, что мы называемпоступком[Handlung(нем.),deed(англ.)]. Поступок в этом смысле как бы «сотворяет мир»: «Он должен, так сказать, увеличиваться и уменьшаться как целое. Как при присоединении или утрате того или иного смысла»[146].
Что при всей близости различает Шеллинга и Витгенштейна – подход к тому, как мир связан со свободойисчастьем. Шеллинга тема счастья интересовала мало, Витгенштейн же пишет: «Мир счастливого иной, чем мир несчастного»
Для Витгенштейна, кажется, это невозможно; более того – бессмысленно. Да, в Абсолюте нет добра и зла, причем тут Витгенштейн еще более радикален, чем Шеллинг: «Как субъект не есть часть мира, но предпосылка его существования, так и доброе и злое, предикаты субъекта, не являются свойствами мира»[148]. Добро и зло, счастье и несчастье связаны с Абсолютом и смыслом мира, но не ссамим миром: «Что моя воля пронизывает мир. Что моя воля является доброй или злой. Что, следовательно, добро и зло как-то связаны со смыслом мира»[149].
Сам же вопрос о смысле Витгенштейн оставляет без ответа, но решенным: иметь надежду, верить – «значит видеть, что факты мира – это не все, <..> значит видеть, что жизнь имеет смысл»[150]. Поверить в этом стоит и самому Витгенштейну. Ведь, как известно, перед тяжелой и болезненной смертью он сказал, чтобыл счастлив.
Рефлексия
Худшая из опасностей – потеря своего Я – может пройти у нас совершенно незамеченной, как если бы ничего не случилось.
Ничто не вызывает меньше шума, никакая другая потеря – ноги, состояния, женщины и тому подобного – не замечается столь мало.
Сёрен Кьеркегор
«Время не превращает нас. Оно только нас раскрывает»; «Наше сознание подобно разбитой призме, которая расщепляет нашу жизнь на некую последовательность (ein Nacheinander), а воображение – другая линза, которая снова собирает ее в про-целое (Urganzes)»[151], – пишет в дневниках швейцарский писатель Макс Фриш. Бо́льшую часть своей карьеры он посвятил тому, чтобы ответить на вопрос о Я – в философии это называется «проблема субъекта»[152].
Жизнь действительно дана какнекаяпоследовательность, а «способность воображения» собирает ее в целое. С этим на первый взгляд кантовским рассуждением согласился бы и Витгенштейн, который вынес субъекта на «границу мира»[153]. Вопрос, есть ли такая точка, в которой последовательность образует целое, – это вопрос и для Фриша. Субъект – это «когито» Декарта, «пучок восприятий» у Юма, «трансцендентальное единство апперцепции» Канта, «потенции» Шеллинга. Может быть, философия не способна определиться со словом и нужен литературный образ? И нам станет ясно, что такое Я?
Фриш начинает расследование «дела о субъекте» в романеHomo Faber(1957). Он является частью негласной трилогии:Homo Faber, «Назову себя Гантенбайн» и «Штиллер». Каждый из них подсвечивает один из фундаментальных аспектов Я. Как оно возникает? Реально оно или выдумано? Можно ли от него отказаться и заменить на другое?
Главный геройHomo Faber– закоренелый технократ Вальтер Фабер, чья жизнь строго подчинена текущему порядку вещей, далека от эмоциональных потрясений и кажется ему совершенно предсказуемой. Свой взгляд на мир он отстаивает спокойно и холодно. Все человеческие действия – «рефлексы, которые могут возникать в машине с тем же успехом, если не лучше»[154]. Рефлексы. Фабер пока безсубъектен. Он способен крефлексам, но не к рефлексии.
Рефлексия – это обращение сознания к самому себе, так определяет ее философ. С Фабером это не работает. Чтобы обратиться к себе, нужно, чтобы было к кому обращаться – какая-то внутренняя точка. Но все его существо погружено во внешний мир, он застрял в нем, но даже не понимает этого. Вся его жизнь для него «голая сумма»[155] внешних событий, а не «образ во времени [Gestalt in der Zeit]», как оно может быть у человека. И ничего во внешнем мире не говорит о том, что возможно резкое изменение, что-то произойдет и внутри Фабера зародится Я – субъект.
Однако Вальтер просчитал не все. Однажды во время круиза он знакомится с очаровательной двадцатилетней Сабет. У них завязывается роман. Любовное приключение неожиданно приоткрывает для Вальтера еще одно измерение мира – пусть пока еще не рефлексию, но маленькое окошко в другую, полную жизни и непредсказуемости реальность. Сабет водит Вальтера по Лувру, вместе они едут в Афины. Светлое чувство начинает легонько теснить технократические установки. Но радикальной перемены все не происходит. Вдруг в момент зарождающегося счастья Сабет кусает змея – и она умирает. В реанимации Вальтер знакомится с ее матерью, в которой узнает свою первую возлюбленную. Оказывается, она соврала ему, что сделала аборт, а Сабет – дочь Вальтера. Вместе они встречают ее смерть.
Смерть Сабет оказалась для Вальтера чудовищным потрясением. Ханна, мать Сабет, говорит, что его главная беда в том, что он забывает о смерти. То, что жизнь – это образ во времени, – ее слова. Но времени нет во внешнем мире, то есть там, где все время находится сознание Вальтера. Время, как писал Кант, – это внутренний опыт. А чтобы внутренний опыт был осознан как опыт, нужно применять не рассудок, а рефлексию.
Рефлексия, согласно Канту, «не имеет дела с самими предметами, <..> она есть такое состояние души, в котором мы прежде всего пытаемся найти субъективные условия, при которых можем образовать понятия»[156]. Рефлексия указывает на самую фундаментальную внутреннюю точку, которая в человеке, с одной стороны, делает возможным восприятие внешнего мира, причем объективно (в понятиях), с другой стороны, она же – потому что каждый может думать только сам – отличает человека от внешней реальности, а то и вырывает из нее.
Рефлексия, добавляет к этому Фридрих Шеллинг, всегда есть «разделение». И потенциально это несет большую опасность. Наличие у человека рефлексии совсем не гарантирует его «субъектности», хотя и является ее условием. Важно не только то Я, которое формообразуется благодаря рефлексии, но и сознание того, от чего рефлексия отделяет я; иными словами, речь о способности как смотреть внутрь себя, так и сопоставлять себя с внешним. Шеллинг поясняет: «Изначально в человеке имеется абсолютное равновесие сил и сознания. Однако он может уничтожить это равновесие <..>. Только в равновесии сил заключается здоровье. Следовательно,одна только[курсив мой– А. В.] рефлексия является болезнью духа человека, более того, там, где она устанавливает господство над всем человеком, убивается в зародыше его более высокое существование, его духовная жизнь <..>, ее разделяющая деятельность распространяется не только на являющийся мир <..>. Она делает то разделение между человеком и миром постоянным, принимая последний за вещь в себе (Ding аn sich), которую не в состоянии достичь ни созерцание, ни сила воображения, ни рассудок, ни разум»[157].
Выходит, если Кант обнаруживает, что без рефлексии нет субъекта, то Шеллинг предупреждает, что избыток рефлексии
Может быть, внешнее тогда лучше выдумать? В «Назову себя Гантенбайн» (1964) Фриш попробовал посмотреть, как же это будет выглядеть. Возможно, не нужно совсем ничего, кроме Я? Пусть оно выдумывает внешний мир? Мы привыкли, что «человек что-то испытал, теперь он ищет соответствующую историю, нельзя, кажется, долго жить, что-то испытав, если испытанное остается без всякой истории»[158]. А если наоборот? Главный герой, как пишет Фриш, решает тогдапримерять истории как платья.
«Назову себя Гантенбайн» не дает ясного ответа на вопрос, можно ли ограничиться одной только рефлексией и воображением. На это Фриш отвечает «Штиллером» (1954). Господин Штиллер выдумал самого себя – теперь он американец Джеймс Ларкин. Но только быстро выясняется, что мир его новых историй не принимает, ведь каждая рассказанная история не только происходит из Я, но и все Я происходят из Абсолюта. А это значит, что особенно наврать не получится. Слишком уж тесно связаны все настоящие истории, пришедшие в мир, а совсем уж сказочным в нем просто нет места.
Небытие
«Небытие убивает, но убивает руками бытия. <..> Всякий раз небытие одним прыжком настигает нас. Оно встречает нас у нашей цели; мы бежим от него, а оно, улыбаясь, идет нам навстречу. Бытие только тень небытия, его изнанка. Небытие повсюду и всегда: в дыхании, в пении соловья, в лепете ребенка… Оно – сама жизнь!»[159]
Французскому философу Рене Декарту могла прийти во сне эта совсем противоречащая идее смыслопорождающего Абсолюта мысль. Но в итоге так написал не Декарт, а Арсений Чанышев в «Трактате о небытии». Декарт же тихо спал на печке, где в День святого Мартина проснулся от озарения: «Cogito ergo sum!» Так формула «Я мыслю, следовательно, существую» стала главной движущей силой западноевропейской философии. Студента философского факультета теперь с порога учат тому, что Декарт впервые поставил вопрос о Я, а еще придумал «метод радикального сомнения». Пользуясь им, нужно сначала представить, что, например, чашка на столе другого цвета, потом – что ее нет вовсе. Дальше – что нет ни чашки, ни стола. А потом – чтодругимстал весь мир и даже то, что его нет. Ведь единственное в мире, что существует, вне всякого сомнения, согласно Декарту, – это Я. Все остальное могло бы быть другим. Впрочем, история показала, что это еще не самое радикальное, что можно сказать о Бытии.
Только не так уж и сложно представить, что мира нет. Ну нет его и нет. Ясно же, что когда-то его совершенно точно не будет. Ведь «небытие» и правда «убивает руками бытия»? Намного труднее представить то, о чем говорит уже не только чья-то философия, а метафизика: что мира могло и не быть. Для этого нужно не просто мысленно отступить от мира столов и стульев, а сделать максимально возможный шаг назад – найти перспективу самого Абсолюта и уже не только помыслить, но и воспринять Ничто; но при одновременном восприятии того, что что-то из многочисленных космических измерений все же реализовалось, и это совсем не самоочевидно. Всего этого могло бы и не быть.
Молодой Фридрих Шеллинг бесконечно прав в том, что мы можем помыслить только «недостаточность» бытия, но не его полное отсутствие. «То bе оr not to be?» – этот вопрос был бы для моего чувства совершенно безразличен, если бы я мог мыслить полное небытие»[160]. Но уже известно, что небытие нельзямыслить, мы воспринимаем его как-то иначе. Но как?
Одна из главных философских стратегий, как можно оторвать человека от мира столов и стульев и «отбросить его к Абсолюту», – призвать его к удивлению. Или еще более радикально – обратить его внимание на чудо. Чудо (перехода от Небытия к Бытию) всегда состоит в том, что произошло нечто, что, может быть, было вообще невозможно, то, чего могло бы и не быть. Мы не можем объяснить это в рамках причинно-следственных связей, то есть из перспективы ужеслучившегосямира. Мы не можем указать на то, почему случилось этонечто, а не ничто. Сам Шеллинг уверенно заявит это только в конце жизни, в «Философии откровения», а очень близкий ему по философскому духу Витгенштейн в самом начале жизни, когда скажет, что мистическое – это не то,как, а то,чтомир есть. Другой Фридрих – Каспар – узнал об этом в горах; он, наверное, смог посмотреть на мир глазами Небытия.
Возраст
Мне шестьдесят один год. Сегодня исполнился. Я взрослый мужчина.
– Олег, ты сегодня во сколько вернешься?
Да где же эта синяя папка?
– Олег!
– Минуточку, ты не видела? Около 11.
– А, вот она, целу'ю, дорогая.
– Мясо купи!
Мне 61. Это 16 наоборот. Это 106 без нуля посередине. Это ужасно много, а все равно я дурак дураком. С синей папкой под мышкой. У Раскольникова тоже было что-то синее. А, нет, не папка. Занавески. Я так и не понял, что этим хотел сказать автор.
В 26 я уже знал достаточно много. Нащупал первые границы познавательных способностей и их безграничность. Теперь это случается все реже и реже. Я привык удивляться одному и тому же. Радоваться одному и тому же. Но, чтобы не потерять и этого, я решил демонстративно и торжественно умереть в 36.
36,5 – температура моего тела. Я всегда недотягиваю до совершенства. Эти 0,5 – они ни туда ни сюда. Остаюсь дурак дураком, а как тут не злиться, ведь границы познания безграничны.
«Олег, ты забыл дома очки». А, нет, это старое сообщение. Нужно было кому-то позвонить. Кому?
Мне 61, но я выгляжу лучше. Мне не уступают место в метро. Но теперь и я сам не уступаю. Сейчас я в какой-то очень переломной точке – решения вколочены в повседневность, и теперь уже они как будто бы последние, как будто бы это финишная прямая, где я наконец определился – и дальше будут только «пряники». Какое-то странное слово – «пряники». Их еще кто-то ест? Мама в детстве по праздникам всегда приносила мятные. Никогда их не любил.
Мне 61, и за всю мою долгую жизнь у меня было столько
Мужчина
Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его; если Господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
Псалтырь 126:1
Район был шумный, суматошный, немного расхлябанный, но таковы почти все районы Берлина. Если получится ее снять, то это будет уже двенадцатая квартира за год.
Дом красивый, старый фонд. В таком я выросла у бабушки и дедушки. В таких квартирах балкон всегда пахнет никогда до конца не высохшим лаком.
Мне открыли дверь. Мужчина в спортивных трико и бордовой рубашке. Худой и лохматый.
– Я мужчина, учитель физики из Румынии, – представился он, а я так и не узнала его имени, – я выеду через неделю. Натали велела показать вам квартиру. Проходите. Обувь можете не снимать.
Мы быстро осмотрели комнату, кухню, ванную и балкон.
– Тут, – сказал он, – ванная. Стиральная машинка работает, но к электричеству она сейчас не подключена. Я мужчина, я стираю руками. – После чего многозначительно кивнул головой, указав на тонкую батарею, на которой висело много тонких и одинаковых носков. – Я стираю прямо над ванной. Полагаю, вы не будете так делать. Вы женщина.
Я молча кивнула.
– Тут у вас будет кухня. Духовка не работает. Я физик и мужчина – я пытался чинить. Не работает. А это дверь морозилки. Она иногда отваливается. Но за 10 евро вы сможете купить новую. Правда, я не знаю, как вы ее установите, вы женщина. Но плита работает. Я готовлю себе сам. Покупаю банку тунца, делю на две части и мешаю с рисом. Это мой обед. Я могу питаться просто, я мужчина. Теперь – спальня. Диван можно будет разложить, но вам, наверное, интересно посмотреть на шкаф. В нем я храню чемодан и рубашки. Всего у меня их семь. У вас должно быть больше, ведь вы женщина.
Мне только показалось, что, пока он держал дверь шкафа открытой, я бессознательно насчитала больше семи. Может быть, у физиков есть еще какое-то измерение в шкафу? У философа точно было бы.
Какое-то время мы молча смотрели с балкона на строительные леса соседнего дома.
– Витгенштейн говорил, что всю его философию нужно сначала хорошо уяснить, а потом отбросить как строительные леса, – сказала я, не отрывая взгляда от шумной стройки.
– Кто такой Витгенштейн?
– Философ.
– Вы любите читать?
Я кивнула. Стало грустно. Я точно знала, что не буду чинить духовку и дверь морозильной камеры. У меня точно не больше семи рубашек, а на полки я поставлю те несколько книг, что взяла когда-то с собой.
– Вам понравилась квартира? – словно бы более дружелюбно спросил он.
– Хорошая, – ответила я.
– Вы любите физику?
– Немного. Больше люблю метафизику.
Он, кажется, это не услышал.
– Это правильно, физика – это мужская наука. Если будут еще вопросы – звоните. Но сразу скажу, я оставлю тут чемодан до сентября, надеюсь, это не помешает. Я также оставлю стул, вы можете им пользоваться, я сам принес его с улицы – он очень хороший.
Строительные леса не были отброшены даже в августе. А были ли отброшены потом, мы не знаем. В квартире, кроме чемодана, осталось несколько учебников по физике. Иногда я листала их и всегда удивлялась, как точно в них рассказывается детям о том, что в миреесть, и как совсем не уделяется внимание тому, чего в нем нет. А главное, тому, что мира могло бы и не быть. Словно бы дом строили не ради дома, а ради строительных лесов.
Животные
Все как у людей —
Меня зовут кот Сергей.
Вижу я картинками черно-белыми, романтических притязаний лишен, хотел стать художником. Живу у Петровых на даче. Они, как мне кажется, хорошие люди, кормят изрядно, да и ещене этими пакетами, а со стола.
Отец семейства – большой, чернобровый. Творчески амбициозный господин. Вежливо терпит меня, но по имени не обращается. Доволен не мной, а тем, что гости его мне умиляются. Тогда он говорит, поглаживая усы: «Да вот, подобрал».
Я его понимаю, не злюсь. Он большой и тучный. Уже не гибкий, как мы, коты, да и никогда таким не был. Многое у него не получается, а то, что получается, право, можно было хвалить и больше.
Проблема его заключается, мур, в том, что какмужчинаон не хочет ничего менять и пуглив какмышь.Но какчеловек… ведь у души человеческой нет пола (у кошачьей – есть). Вот он и страдает. Видит тягучие сны, а я их подсматриваю. Жалко его. Иногда я желаю ему быть котом.
Его хозяйка, то есть моя хозяйка, женщина цепкая. Всю ее разглядеть не получается, ну если только со шкафа или дерева. Но на дерево все нет случая залезть, а шкаф упирается в потолок. Признаюсь вам. Я, мур, большой мастак потоптаться на ее округлостях или на спине, все мягкое и теплое. Пока хозяин не видит. Она в душе́ мягкая и нежная, как все женщины. Иногда она плачет без причины или злая и грустная весь день. Я вот хозяина понимаю, а ее нет. Да, это все потому, что она женщина. А женщины и кошки непонятные. Повезло, что я кот.
Дети их на дачу уже не ездят, но я всех их помню – хорошие дети. В отличие от котят, они побольше, но растут как-то долго. Я бы даже сказал, всю жизнь, и вроде бы даже не вырастают.
Люди, конечно, странные. Их жалко, им тяжело. Язык у них какой-то сложный и не один. Огромные они, тяжелые и все время чем-то заняты, постоянно болеют и нервные.
Хозяин ходит на работу пять раз в неделю, а в кабак – один раз. В пятницу. Мы с Василием тоже в пятницу встречаемся, баба Лада выставляет миску молока под калитку. Баба Лада была бы хорошей кошкой. Живет она правильно.
У Василия вот вообще нет хозяев. Я таскаю ему иногда что-то от Петровых. Василий рассказывает, что год назад его бросила подруга, а детей своих он так и не видел. Такое часто бывает у людей, говорю я ему. Теперь он пьет прокисшее молоко, от него приятно кружится голова, и он про все забывает. Вчера Василий принес птичку – сам поймал. Я такое есть не буду, я завязал. Василий говорит, что я зазнался. Да нет, я просто ищу баланс между природой и обществом. Хотя и знаю про
Я кот Сергей немолодого возраста. Хозяйка пару раз спрашивала у хозяина, не забрать ли меня в город. Она, правда, опасается, что я раздеру всю мебель. Еще пару лет назад, кстати, мог бы. Сейчас моей внутренней мотивации поубавилось и спорить с судьбой я не стал бы. Все, короче, как у людей.
В итоге пока решили меня не брать и понадеяться на бабу Ладу, которая тут всю зиму. Я не в обиде – крыльцо большое и теплое.
Зимой я соскользнул с крыши. Кажется, сломал лапу. Промерз в сугробе почти насмерть. Потом баба Лада меня достала, положила на печку. Но все же кот я немолодой. Лежал на печке, как Декарт, и думал. Жалею ли я о чем-то? Да, все как у людей. Жалею, что мало гулял с родителями, что рано сбежал в другой район, что детей заводил бездумно и без счета, что все не бросил ради любви, а было и такое, что бросил любовь ради всего, а оно было – не всё. Ничего не скопил на старость, мышей ловлю стыдливо, а сам труслив как они. Оборачиваюсь назад: вроде жил, а вроде – усы вот и хвост. И тот плешивый. Иногда – стыдно сказать – жалею, что я не кошка. Был бы кошкой, лежал бы ночью на груди у хозяина и вытянул бы из него этот жуткий кашель, а то ведь еще откинет хвост раньше срока, как Жора у бабы Лады в том году. Все, короче, как у людей.
Стоицизм
волосы стали тяжелыми
грузными
как непослушный куст
крапивы
стою в поле, а они – тянут голову
назад
подбородком вверх
больно
зато теперь как не смотреть, что птицы летят
на юг
а мне ведь нужно обратное
головусклонить
я пытаюсь давно
и мне б из крапивы плести
смирительные рубашки
Май 2020,
Москва
Время3
Моргнул – прошел день. Моргнул еще раз – опять прошел. Если моргну третий раз и день опять пройдет, то я, как ученый, должна заключить (по методу индукции), что каждый раз, когда я моргаю, проходит день. Но если я человек религиозный, то знаю, что Бог любит Троицу и что хорошо, что день был, и хорошо, что он прошел.
Есть такая теория, что время – это форма созерцания опыта. Что-то вроде очков, через которые мы смотрим на мир, а снять их не можем. Поэтому мир мы воспринимаем во времени, либо его нет вообще. Есть и другая версия. Время – это то, что человек сам создает в мире. Время в мир приходит через человека. В каждом словно есть искра вечности, а мы из нее творим время. Красиво. Главное – пореже моргать, а то так дни очень быстро проходят.
Если моргать и одновременнодумать, то проходит не день, а сразу десять лет. Моргнул – тебе шестьдесят. Но если думать, что моргаешь не ты один, а все вокруг, тогда уже не так страшно.
Страшно другое – куда делось все то, что было между тем, как я задумчиво моргнула уже два раза и вот-вот моргну третий? Может быть, нужно держать глаза широко открытыми и где-то есть такое место, где все это хранится? Потому что иногда кажется, что все это приснилось. Но вроде бы вот разные групповые фотографии. Иногда у меня на них закрытые глаза.
Если я доживу до того возраста, в котором осмысленно моргну шесть или семь раз, то нужно будет всему миру рассказать, как на самом деле правильно – моргать или не моргать. Думать или не думать. Иногда мне кажется, что нужно моргать и не думать. Но вчера я считала наоборот. Пока что я делаю и то и другое, но правильно ли это, мы пока не знаем. Если жить осторожно, то есть вероятность узнать, как неправильно, но я уже живу как получается, а чтобы не моргать чаще, чем того требует обычная вежливость, я ложусь спать рано. Тогда кажется, что день закончился твоим волевым усилием, а не потому, что ты всего лишь человек и обречен моргать. Скажи же, кукушка, пропой?
Музыка
Каждый день с понедельника по субботу г-жа Потапова (чьих инициалов я не помню, но в том, что фамилия у нее была именно такая, я уверена) била нас палками под колени, если мы недостаточно их тянули. Это длилось с пяти вечера до восьми. Потом можно было тихонько забежать в театральную гардеробную и собирать с пола пайетки от костюмов уже самых настоящих балерин.
Утреннее время отводилось для занятий музыкой. Нужно было обязательно выбрать какой-то музыкальный инструмент. Больше всего мне хотелось играть на фортепиано. Я даже однажды разрисовала кухонный стол как клавиатуру фортепиано. Сначала это побудило моих родителей подумать, что я хочу учиться рисовать, а не играть. Но когда желание было объявлено четко и ясно, меня повели на прослушивание.
– Мама, а что значит, что мне медведь наступил на ухо? – спросила я, когда мама проверяла, плотно ли шапка прилегает к ушам, ведь на улице минус тридцать.
– Мы пока еще немного с музыкой подождем, но рисовать ты ведь тоже любишь?
——
В «Кларе» Шеллинг предположил, что если бы «мир духов» (или Абсолют) все же имел язык, то это была бы музыка. И мне всегда будет немного грустно, что любимым я хотела бы красиво петь, но могу только говорить, брать за руку и пытаться отвести туда – к Абсолюту:
«Самое нежное во всем – божественно.Если божественное и духовное действительно пребывают в том мире как дома, то должно быть нечто подобное тому, что духовно трогает нас посредством чувств здесь – в этом мире, – но только в самом тонком извлечении, как бы в аромате, в сущности. Ибо там мы будем иметь дело с самой природой вещей и не придется уже отделять тонкое от грубого, как здесь. Там всякий вкус будет чистым вкусом, всякий звук – благозвучием, сама речь – музыкой, словом, все будет пронизано гармонией – особенно же той, высшей над всеми прочими, которая рождается лишь из созвучия двух сердец и будет там воспринимаема еще более глубоко и чисто. Ибо теперь мне совсем непостижимо, как можно
Песня
Музыка есть не что иное, как ритм первообразов природы и самого универсума, который посредством этого искусства прорывается в мир отображений…
Фридрих Шеллинг«Философия искусства»
Сначала больно. Это ощущается всем телом. Потом ты даешь боли имя, ищешь слово. У него мог бы быть и цвет, но чаще – звук. Слову нужно место. Тогда появляется еще одно и даже несколько. Одно немного выше, другое ниже на два тона. Опять почему-то получилось в до-минор (С-moll). До – потому что начало; минор – потому что всякое начало трудное.
Музыка, как и философия, стремится ухватитьабсолютноесозерцание мира. Мир как целое нельзяназвать, но можно изобразить, то есть спеть. В «Философии искусства» Шеллинг поэтому говорит, что если искусства бывают «словесные» и «изобразительные», то музыка, несомненно, принадлежит к изобразительному искусству. Он так же пишет: «Сократ говорит у Платона: музыкант – это тот, кто от чувственно воспринятых гармоний переходит к гармониям сверхчувственным, умопостигаемым и к ихпропорциям»[162].
Я открываюAbleton, перебираю клавиши. Чем больше раз играешь одно и то же, тем менее больно. Словно сотворится какой-то мир и живет теперь своей жизнью. Кто-то потом это послушает и почувствует себя тамдома. Сохранить. На экране волны и много разных цифр. Как так получается, что «Пожалуйста, не умирай» – это еще и цифры на экране? Волну можно подвигать туда-сюда – и уже непонятно: умирай не умирай. Все одно. Мне тоже есть кому предложить «солнце вместо лампы», но для этого теперь нужно найти другие слова и другие аккорды.
«Ляг на траву и смотри в потолок»? Пусть пока так, иA-moll. Пишу партию синтезатора. Это значит, на экране появляются не волны, а цифры или много разных блоков. Их можно менять местами, передвигать. С болью так не сделаешь. Шеллинг говорит: музыка выражаетидеи, а это значит, что все произведения искусства – это «организмы»[163]. Все так: песни, как маленькие, невозможные раньше миры, творятся чьими-то ловкими пальцами и, так же как и настоящие миры, могли бы и не быть, но есть только тогда, когда их поют или слушают.
Прекрасное
Разговаривали очень долго, пришли к однозначному ответу на все времена: «Прекрасное – трудно»[164]. Всё так.
Боль
Женщине напротив изменил муж. Одной рукой она теребит полосатый пластиковый пакет, другой дергает шарф. Очки в метро запотели, и еще не видно, что она плачет. Но если она едет до «Новослободской», то это станет ясно не только мне. Слева мужчина в ушанке. Он зол на сына, который опять принес двойку по алгебре. Но он не будет его ругать. Он только что был в поликлинике, у него рак. На заводе из-за этого едва ли дадут больничный. Нужно будет что-то придумать. Он все равно уступил место беременной девушке. Она смеется и смотрит в экран телефона. Но радость скоро пройдет. Я пока не знаю почему, но это совсем скоро. Что там, в другом конце вагона? А нет, не успею. Зашел мужчина, лысый и хмурый. Он громко говорит по телефону, и, хотя связь срывается, уже вот-вот пропадет совсем, он может разобрать, что его дочь опять не пришла домой. Он совсем не заметил, как толкнул плечом бабушку, у нее выпала из рук сумка и по всему вагону разлетелись яблоки. Она нагнулась их собирать и упала. Ей помогли подняться, усадили прямо напротив дедушки в грузном пальто. Она посмотрела на него и расплакалась. У ее покойного мужа было почти такое же. Она протянула ему яблоко, но ничего, конечно, не сказала.
——
Если верить современным физикам или древним грекам, мира когда-то не было. Никому не было ни больно, ни радостно. Потом, как рассказывает Гераклит, Бог достал откуда-то доску для шашек – и все началось. Правда, кто-то говорит, что это были кости, а не шашки. В любом случае произошел взрыв – и Вселенная начала расширяться. Это менее точно, чем то, что жизнь – это игра в шашки. И еще менее точно, что любая субстанция мира обречена страдать. Шопенгауэр выгуливал пуделей, когда понял, что все дело в теле. Оно сковывает активную волю, вот она и причиняет страдание неуклюжему телу.
Буддисты, которых Шопенгауэр очень любил и читал, тоже говорят, что в Бытии страдание неизбежно. По крайней мере, если ты имеешь дело с какой-то его частью. Однако можно постараться перестать видеть Бытие «по частям». Один из способов это сделать – медитировать и тем самым соединить все части в единое. А что общего у всех частей? Все они, конечно же, страдают. В этом одно из буддистских убеждений: нужно сознательно погрузиться в страдание другого человека, прожить его, потом уже двоих, потом группы людей – так до бесконечности. Это соединит тебя с миром.
У философа другая стратегия. Когда он выходит из метро, то просто на секунду думает, что мира могло бы и не быть.
Многие говорят, что боль – это знак роста. Многие говорят, что боль – это сигнал, когда что-то идет не так. Многие ищут боли, но всегда чтобы убедиться, что они растут. Многие думают, что без боли они словно бы не заслужили радости. Но кто-то от нее бежит.
Философ должен быть смелым, потому что путешествие в мир идей – это больно. Есть что-то в самом переходе от вещей к идеям, что заставляет чувствовать перемену. Но, может быть, только сегодня (ведь, чтобы прорваться в мир идей, нужно оставить позадистолькоструктур) так больно. Может быть,грекубыло легче?
Самолет приземляется в Анкаре, и я чувствуютолчок. Всем-всем-всем там было, есть и еще будет очень больно.
Женщина
– У вас всего два недостатка для этой работы. Вы еще молоды, и вы женщина. Но первый скоро пройдет.
Случай на работе
Никакого пола в
Но вмире-то есть пол. Как бы силен ни был ум, чтобы отступить к перспективе Абсолюта, жизнь начинается и заканчиваетсяв мире. При этом движение природы неразрывно сопряжено со страданием. Шеллинг, например, настаивает, что и сама природа болезненно переживает свое благостное отчуждение от Абсолюта: «О том, из каких противоречий возникает жизнь, и о том, что она вообще есть лишь повышенное состояниеобычныхсил природы, свидетельствует прежде всего противотечение природы в том, чего она пытается, хотя и безуспешно, достичь посредством различия полов. Природаненавидитпол, и там, где он возникает, он возникает вопреки ее желанию. Разделение полов – неизбежная судьба, которой природа, будучи органической, вынуждена покориться и которую она не может преодолеть»[165]. Гегель же, в целом соглашаясь, добавляет, что в этом разделении мы ясно видим и особенности каждого пола. Например, «женщины могут быть образованными, однако для высших наук, философии и некоторых произведений искусства, требующих всеобщего, они не созданы»[166].
Это замечание, в целом очень характерное для классической немецкой философии, сегодня играет злую шутку с самими философскими концепциями. Стоит ли всерьез относиться к диалектике Гегеля, Фихте, Шеллинга, если они «принижали» женский пол? Стоит ли верить кантовскому универсализму, идее просвещения и разума, если можно найти строки, где он говорит, что не у всех рас одинаковый разум? Не оказывается ли, что разум – а вместе с ним и Абсолют – просто историческая категория? Что сейчас самое время с радостью сообщить, что мы на пути освобождения от всех этих вековых категорий – пусть же настанет свобода самоопределения. На это есть прекрасное немецкое словоjein(«и да и нет»).
В целом структура критики такова: классическая (читать: устаревшая) философияплохоотносилась к женщинам, поэтому читать ее не надо, учиться там нечему. Чему нас может научить человек, который утверждает, как Гегель в «Философии права», что женщина по своей сути подобна растению, а мужчина – животному? Разорвать эту связку действительно трудно; ведь тогда бы пришлось сказать, что и Хайдеггера нужно читать в совершенном отрыве от его биографии и политических воззрений. И хотя такая традиция успешно существует, едва ли можно сказать, что она является доминирующей.
Только все же само это напряжение очень примитивно. Как бы ни был занят философ Абсолютом, разве до конца он свободен от высказываний о мире, если другого нет, а тот, что есть, лучший из невозможных? Замечательный тому пример – ранняя и малоизвестная работа Канта «Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного» (1764). Она скорее антропологическая или даже психологическая, чем философская, но в ней можно прочесть нечто освобождающее от тяжеловесной бинарности: классикаvsсовременность.
«Тот, кто первый назвал женщин прекрасным полом, хотел, быть может, сказать этим нечто лестное для них, но на самом деле он выразил нечто большее, чем сам предполагал»[167] – так начинает Кант рассуждение о разнице между «прекрасным» и «возвышенным», которое ляжет в основу «Критики способности суждения», небольшого, но очень насыщенного текста, который произвел революцию в теории искусства и оказал огромное влияние на формирования биологических теорий, которыми наука пользуется и сегодня.
Согласно Канту, если я называю нечто прекрасным, я этим говорю прежде всего оформеобъекта, а форма по сути своей есть ограничение. Формами занимаетсярассудок, то есть способность человека применять к миру «понятия», иначе говоря – называть, определять, организовывать. Возвышенное, напротив, сообщает нам, что в ощущениях дано что-то такое, чему наш рассудок не может придать формы. Возвышенное захватывает, а иногда пугает и приводит в трепет. Классический пример возвышенного – «Странник» Каспара Фридриха. Кант также говорит, что возвышенное – способностьразума, поскольку, в отличие от «понятия» (дерево, единица и так далее), «идея» дает нам не правило построения объекта, а абстрактный и необъятный принцип. Идеями разума поэтому являются «душа», «мир как целое», «Бог». Однако важно увидеть и то, что прекрасное и возвышенное существуют друг через друга – это не два принципиально разных состояния или свойства; прекрасное и возвышенное говорят о двух оптиках того, как дан мир, и своим чередованием показывают, что весь мир – взаимные отношенияконечногоибесконечного.
В этом смысле, пишет Кант, в женщинепреобладаетпрекрасное – такова форма природы, самого организма. В мужчине, напротив, – возвышенное: «…каждый пол сочетает в себе и то и другое»[168]. Однако особенности мужского пола, как правило, направлены на то, чтобы подчеркнуть возвышенное, а женского – прекрасное. В классическом воспитании при этом нужно иметь в виду, что речь всегда идет о человеке, но и не забывать, что это люди разного полас точки зрения природы. Кант поэтому все время настаивает, что «у прекрасного пола столько же ума, сколько у благородного»[169], они лишь по форме иначе выражаютвозвышенное.
Впрочем, с этой точки практически невозможно двигаться дальше, не заняв какой-то конкретной позиции. Показательно, однако, что и в классической немецкой философии, особенно в «философии права», мы видим тенденцию поиска такого способа сосуществования этих форм в мире, который был бы удобен и сообразен Абсолюту. И в этом смысле, как бы едки ни были бы гегелевские и иногда даже кантовские комментарии, ясно, что надежда наблагоустройство в мире (что касается совместной жизни полов) возможна пусть и не на их основаниях, но только на основаниях тех, кто исходит из Абсолюта, – изначальной неразличенности и гармонии сил, которые в мире оказываются мужчинами, женщинами и так далее. Шеллинг пишет: «Тайна разделения полов – не что иное, как изображение первоначального отношения обоих принципов, каждый из которыхдля себяреален и постольку независим от другого, но все же есть и не может быть без другого <..>. Посредствующее в этой двойственности, не исключающей тождества, естьлюбовь»[170].
Детство
«Просвещение – это выход человека из состояния несовершеннолетия»[171], – пишет Кант в одном из своих самых известных текстов «Ответ на вопрос: что такое просвещение?». Несовершеннолетний человек, согласно Канту, – это тот, ктоне умеет пользоваться собственным умом. Только вот быть совершеннолетним совсем не значит не быть ребенком.
Карл Ясперс полагал, что каждый ребенок по природе своей философ[172]. Дети еще не попали
Эту идею можно радикализировать. Самая главная структура мира, от которой и проистекает большинство трудностей жизни, – это время. Оно давит, пугает и путает. Дети же, в отличие от взрослых, мыслят жизнь не как временную последовательность, а как процесс. Внешний мир для ребенка дан как целое, он не видит его границ ни во времени, ни в пространстве, а только следует своему интересу или способности желания. Со временем мы учимся видеть у каждого процесса начало и конец, ограничивать все временем. Но ребенок только потому так увлечен процессом, как никакой взрослый, что процесс для него ограничен не временем, а только волей – тут все три модуса времени сливаются в одно. Потому мы говорим, что важно сохранить в себе ребенка. В позитивном смысле это не означает наивность. Напротив – способность отойти от структуры и полностью погрузиться в дело или переживание.
Отсюда же и опасность детства – ведь структура времени в мире все же есть. Потому о людях нерешительных, излишне наивных и не всерьез относящихся к всеструктурирующему потоку времени мы говорим: ведет себя как ребенок! Словно бы можно знать, что время уже началось, но делать вид, что оно именно тебя не касается. Ребенок природен, он еще не может погрузиться в себя. Об этом прекрасно пишет Штирнер: «Если у ребенка нетпредмета, которым бы он мог заняться, он скучает, ибособойон еще не умеет заниматься. Юноша же, напротив, устраняет предметы, потому что из предмета у него возниклимысли: он занят своими мыслями, своими мечтами, занят духовно, другими словами, “его дух занят”»[173].
Какой бы привлекательной ни казалась позиция ребенка, даже если видеть с ней единство с природой, все равно оказывается, что ее нужно преодолеть.
У ребенка нет возможности для того, что мы назвали бы биографией, а биография начинается тогда, когда человек впервые понял структуру времени. Случается это тогда, когда ребенок впервые видит себя отличным от природы, но как раз потому, что его темпоральность устроена иначе. Она ближе к взрослому, чем к коту, который, судя по всему, тоже находится в процессе.
Нежелающим взрослеть из года в год ставят в пример Питера Пена. Этот вполне романтический герой показал, чтов миредетям места нет и сохранить жизнь в процессе, а не в понятии можно, только отступив от мира и пожертвовав мирской жизнью. На самом деле есть куда более яркий, хотя и болезненный пример – Оскар Мацерат из «Жестяного барабана» Гюнтера Грасса. Этот большой и посильный не каждому взрослому текст – рефлексия о боли, вине и совести в поствоенной Германии.
В одной из первых сцен Грасс описываетвремя: кашубская бабка носила разные юбки, меняла их, как времена года. Все, что сказано о пространстве мирской жизни, неприятно и темно. Мир такой, что жить в нем не хочется. Но Оскар не выбирал, рождаться ему или нет, поэтому в три года решил демонстративно упасть с лестницы и тем самым прекратить хотя бы свой физический рост. Для всех он так и останется маленьким мальчиком, неожиданно проявляющим как самость, так и жестокость, – ведь внутри он не перестал расти, хотя решил не взрослеть.
Биография Оскара складывается поразительно: он побывал и кабачным музыкантом, и пациентом психиатрической больницы. И хотя с точки зрения сюжета «Жестяной барабан» – это роман воспитания, то, что главный герой решил выглядеть как ребенок, – вызов не только литературной форме, но и указание, что диалектика внутреннего и внешнего – главное для взросления. Если следовать миру – нет Я, если противиться миру, то для Я нет места. Оскар прикидывается ребенком – незнающим и невинным, – чтобы делать дурные дела (звонко барабанить, разбивать криком стекла). Но все же его преследует совесть и песня про черную кухарку. Она идет за ним по следам и все время напоминает, что миру известно, кто он такой. А совести у него откуда взяться? Чтобы иметь совесть, или, как Кант ее определяет, «саму себя судящую способность суждения», нужно быть способным помыслить сначала себя, потом свое деяние, потом себя, совершившего это деяние, и соотнести с идеей абсолютного (доброго) Я. Оптика Оскара как на мир, так и на себя не дает ему эту возможность. Он не развивается вместе с миром, он ему безнадежно противопоставлен.
Оскар не может быть хорошим примером, зато может быть ужасающим предупреждением. Он указывает на то, что взросление и рост – не одно и то же. И чтобы оставаться философомиребенком, нужно взрослеть и расти.
Авраам
Жил некогда человек, который еще ребенком услышал эту красивую повесть о том, как Бог испытывал Авраама, и о том, как тот выдержал испытание, сохранил свою веру и во второй раз, вопреки всем ожиданиям, обрел сына.
Сёрен Кьеркегор«Страх и трепет»
Сколько бы лекций Фридриха Шеллинга ни посетил датский философ Сёрен Кьеркегор, он так и не пришел бы к убеждению, что этот мир – лучший как из всех возможных, так и из всех невозможных. Всё в жизни ему казалось несправедливым, утомляющим душу и тело. В «Страхе и трепете» (1843) он так открывает свои размышления о библейской истории Авраама, веру которого хотел испытать Бог, а потому повелел убить сына: «Старая пословица, относящаяся к внешнему и видимому миру, гласит: “Кто не работает, тот не ест хлеба”. Как ни странно, но пословица эта никак не приложима как раз к данному миру, с которым она наиболее естественно связана, ибо внешний мир подвержен закону несовершенства: здесь вновь и вновь повторяется то же самое: свой хлеб обретает тот, кто не работает, а тому, кто спит, он гораздо доступнее, чем тому, кто трудится»[174].
Совсем не так все обстояло бы вмире духов, восклицает Кьеркегор; там, где нет материи, всем воздается по заслугам. Вопрос только в том, почему же случился такой чудовищный разлад мироустройства? Почему земной мир полон страданий, а мы при этом можем помыслить мир радикально другой – совершенный и справедливый? Вопреки совсем уж трагичному его образу в истории философии, ответ у Кьеркегора все же есть – это вера. Философские страдания тут, по всей видимости, состояли не в том, что ответа онне знал, а в том, что никак не
Впрочем, фундаментальная догадка о том, что составляет главное препятствие для веры, у него была. История, как Авраам подтвердил свою веру и заново обрел сына, так трудна и непонятна, потому что в библейском изложении отсутствует главное общее для нас препятствие – страх[175]. А Кьеркегор не мог недооценивать страх.
«Я никогда не испытывал недостатка в мужестве»[176], – пишет он, но история Авраама пугает и гложет. В своих размышлениях Кьеркегор подступает к черте, которую не может перейти: впереди сплошные противоречия и страх. Вся эта история, говорит он, – это «парализующий парадокс»[177].
Единственного и долгожданного сына Исаака Авраам должен был принести в жертву Богу – три дня они взбирались на гору, где Авраам уже занес было над ним нож, как вдруг услышал голос Бога, который отозвал свой приказ, потому что увидел, что Авраам готов ради Бога отказаться даже от сына (Быт. 22:1–19). Но не само драматическое напряжение этой истории было трудно для Кьеркегора. С точки зрения этических категорий, пишет он, это, конечно, было бы убийство, значит, Авраам – убийца. Как же вышло, что в конце он становится еще более сильным – его вера совсем не пошатнулась, а в чуть было не утерянном сыне он, вопреки всему, обретает даже бо́льшую радость: «То, что для Авраама было самым легким, для меня оказалось бы тяжелее всего – вновь обрести радость в Исааке! <..> Он [Авраам] верил силой абсурда; ибо все человеческие расчеты давно уже кончились»[178].
Чтобы хоть как-то пояснить это себе, Кьеркегор выдумывает различение между «рыцарем веры» и «трагическим героем». Трагический герой с некоторым надрывом может пожертвовать собой радивсеобщего, то есть этических законов. Того, как люди рассудили, как же в этом мире правильно жить. Трагедия же в том, что отречение от себя совершается якобы для того, чтобы подтвердить реальность всеобщего. Я есть только часть всеобщего, оно больше меня и управляет мной. Оно решает, что последует за каждым выбором в моей жизни.
Впрочем, в этом он чувствует фальшь. Трагические герои хоть и привлекают всеобщее внимание своим надрывом и бурным переживанием трагедии, но внутреннее их расположение, говорит Кьеркегор, во многом лишь эстетическое: «…красиво и благоприятно быть единичным индивидом, который сам перевел себя внутрь всеобщего, который, так сказать, готовит чистое, изящное и, насколько это возможно, свободное от ошибок издание себя самого – издание, доступное для чтения всех; он знает, насколько это освежает, когда ты наконец становишься понятным себе самому во всеобщем»[179]. Трагический герой быстро заканчивает свою миссию. Он выбралвсеобщее,и, кроме отдающей эхом боли от надрыва, ничего более трудного ему уже не нужно переживать.
Альтернатива такому внутреннему расположению – рыцарь веры, и это Авраам. Он выбрал не всеобщее, абесконечноесамоотречение и поэтому всегда «остается без сна, ибо его постоянно испытывают, и в каждое мгновение для него сохраняется возможность в раскаянии вернуться ко всеобщему»[180]. Рыцарь веры выбирает, таким образом, не этическое, данное в мире и структурирующее его для нас, а бесконечное движение к Абсолюту, которого в мире нет, из перспективы самого мира в него можно только верить. Именно в этом трагический герой себя как субъекта теряет, а рыцарь веры – обретает.
Для Кьеркегора то, что делает Авраам, – абсурд и парадокс. Как может получиться так, чтоодинчеловек – что человексам– может перешагнуть то, что все прочие возвели во всеобщее? «Парадокс веры таков: единичный индивид выше, чем всеобщее»[181]. Как возможно, что человек способен определить себя «к Абсолюту»[182]? А не напротив – из того, что есть всеобщее, заключить о существовании Абсолюта? В мире, где мы видим только причинно-следственные связи, которые еще и выстраиваются по принципам, которые нам кажутся совершенно несправедливыми, не может быть ничего сообщающего, что может быть иначе.
Единственное, что могло бы привести к тому, чтобы на ход вещей влияло что-то, кроме самого мира и его законов, – этобесконечное самоотречение. Но и тут трудность. Чтобы совершитьсамоотречение, человек – Авраам – сначала должен был осознать себе кем-то, пусть отцом Исаака. Абсолютная ценность его деяния, таким образом, состоит в том, что он обретает мир и покой, когда перемещает свой внутренний центр из мира в Абсолют: «В бесконечном самоотречении заложены мир и покой <..>. Бесконечное самоотречение – это та рубашка, о которой говорилось в старой народной сказке. Нить ее прядется среди слез, ткань отбеливается слезами, рубашка шьется в слезах, но она и защищает лучше, чем сталь и железо. Несовершенство этой народной сказки состоит в том, что она допускает, будто некто третий может готовить ткань. Тайна жизни заключена в том, что каждый должен сам шить себе такую рубашку»[183].
Упоминание сказки Андерсена «Дикие лебеди» не случайно. В ней принцесса Элиза, проклятая злой мачехой, ткет рубашки из крапивы своим братьям, чтобы освободить их от колдовства и превратить из лебедей в людей. Одно из условий – молчание. Как в молчании шел Авраам на гору, так и Элиза, уверенная, что, жертвуя собойкакпринцесса икаксестра, сотворит чудо, безропотно сделает то, что на самом деле не дает никаких гарантий. Одной только верой – таково прочтение сказки Кьеркегором – ей удается снять колдовство, и в конце все обретают счастье в мире, в котором ничего не говорило, что это счастье возможно.
Вера, таким образом, оказывается способом обратиться к Абсолюту, покинуть область причинно- следственных связей. Парадокс заключается же в том, что, только признав эти связи главенствующими в мире, можно отказаться от них таким образом, что влияние Абсолюта на мир станет явным.
Едва ли Кьеркегор был знаком с небольшим текстом Проспера Мериме «Матео Фальконе» (1829). История эта о французском мальчике, который, пока отца не было дома, укрыл разбойника, а затем продал разыскивавшим его стражникам. Отец увидел в этом предательствовсеобщего– тех человеческих норм, которые были сформированы в их мафиозном обществе. И так как ничего, кроме всеобщего, в этой истории нет, никакого Абсолюта, отец решил сам выполнить его роль. Вернувшись домой и узнав, что произошло,
«О, отец, смилуйся! Прости меня! Я не буду никогда больше этого делать! Я попрошу у дяди капрала помилования для Джанетто!
Он говорил еще что-то. Матео схватил ружье и, прицелившись, сказал:
– Да простит тебя бог!
Мальчик сделал отчаянное усилие подняться, чтобы припасть к коленям отца, но было ужо поздно. Матео выстрелил, и Фортунато упал мертвый. Не бросив даже взгляда на труп, Матео направился к дому, чтобы взять лопату и закопать сына. Едва он сделал несколько шагов, как встретил Джузеппу [мать мальчика], которая бежала, встревоженная выстрелом.
– Что ты сделал? – вскричала она.
– Совершил правосудие.
– Где он?
– В овраге: я сейчас его похороню. Он умер христианином; я закажу мессу»[184].
Но эта история показывает нам не только то, как выглядит мир, если в нем нет ничего, кроме этического, то естьвсеобщего. Сначала может показаться, что самое дурное в таком мире – это то, что за все злодеяния человек оказывается ответственен сам: он тот, кто произвел систему всеобщего, он же и есть тот, кто должен ее исполнить. Еще на земле отец мальчика может решить, умрет его сын христианином или нет. Все «правосудие», какое только возможно, – оно на земле, и нет никакого Абсолюта. При этом кажется, что в этой истории отсутствует страх. Точнее, из всех героев он есть только у «отступившего» от всеобщего разбойника и у самого мальчика, который еще не определил себя по отношению ко всеобщему. У Матео же, твердо решившего, каковы законы жизни на земле и как следует поступать, этого страха нет.
Кьеркегор, кажется, желал проплыть между Сциллой и Харибдой. Возможно ли такое отношение к миру, где, кроме всеобщего, есть еще и Абсолют, но нет при этом ни страха, ни трепета? Авраам показывает своей верой, что есть. А Кьеркегор спрашивает его: ну как же ты не боишься? Как не боишься отречься от сына во имя того, что даже никогда и не видел? А если ты ошибся? Что, если Абсолюта нет? Что, если наш мир не лучший, не худший, не возможный и не невозможный? Что, если он простоесть– и на этомвсе?
Авраам ответил бы ему, что отрекался он не от сына, а от себя. А сам он берет свое начало в Абсолюте, и если знает дорогу к нему, то найдет и дорогу назад. Но невнимательно, а может быть, просто излишне скептически слушавший лекции Шеллинга Кьеркегор не смог понять, как это устроено. В берлинских лекциях по «Философии откровения» Фридрих Шеллинг поясняет, что «бесконечную потенцию бытия», иначе говоря Абсолют, может видеть толькоразум. Разум, продолжает Шеллинг, «обладает тем, что дает ему совершенно априорное положение по отношениюко всему бытию, так что он в состоянии, отправляясь от него, познать не только какое-то сущее вообще, но все бытие в целом во всех его градациях»[185]. Иными словами, благодаря разуму у человека есть способность отступить от мира и причинных связей, но не в бездну и ничто, а в то, что не во времени, но по смыслу предшествует всему, что есть, – бытию.
Само бытие при этом всегда уже тут. В мире вещей ничего нельзя «отменить» или «отмотать назад». Зато можно отступить не на несколько шагов назад, ана все– в самое начало. Это то, что Кьеркегор и назвал бы верой. Только для него в этом отступлении есть страх неизвестности – а вдруг, как только ты туда отойдешь, мир вообще исчезнет? Шеллинг же повторял: Абсолют не противостоит миру, он является его условием. Мир невозможно потерять, если отступаешь к Абсолюту, и более того, это вообще единственная возможность что-то изменить в причинно-следственных связях. Дальше Шеллинг пишет: «Сверхъестественное повсюду существует и познается только в своей победе над естественным, лишь поскольку оно нарушает естественное, как свет познается лишь в то время, как он прорезает противостоящую тьму»[186].
Можно также предположить, что трудности Кьеркегора состояли в том, что вместо разума он всегда имел в виду рассудок. Ведь то, что Шеллинг говорит о разуме, ясно показывает, что в истории Авраама нет никакого противоречия и абсурда. Может быть, даже не потребовалось так много смелости, как полагал Кьеркегор. Рассудок, в отличие от разума, – это способность ориентироваться в причинно-следственных связях и формулировать их. Самое точное разделение принадлежит Канту, который определил рассудок как способность правил, а разум – как способность принципов. Лучший пример действия рассудка – любое наше рассуждение. Допустим, силлогизм.Все люди – от Бога; Авраам – человек. Следовательно, Авраам – от Бога. Перейти от посылок рассуждения к заключению, тому, что из посылок следует, мы можем потому, что наши рассуждения всегда «опосредованы». Так,людиичеловекв этом рассуждении есть так называемый средний термин. Само рассуждение при этом возможно, потому что есть субъект (Бог) и предикат рассуждения (Авраам). Меняя предикаты и средние термины, мы могли бы бесконечно долго продолжать это рассуждение и прийти к чему-нибудь еще.
Когда сам Кант рассуждал, что такое разум и почему идея Бога или Абсолюта является высшей его идеей, он заметил, что о том, что мы наконец-то достигли Абсолюта, будет свидетельствовать обнаружение такого субъекта, который никогда не смог бы логически выступить в роли среднего термина. Дальше уже просто некуда подниматься, и разум об этом нам ответственно сообщит. Шеллинг немного уточняет эту мысль: то, что мы обнаружим в этой точке, есть не угнетающая граница познания, а ощущение абсолютной и бесконечной потенции бытия. В этом смысле он снова бы успокоил Кьеркегора и сказал, что не стоит бояться потерять мир, когда отступаешь к Абсолюту. Его творческая сила так бесконечна и велика, что мир, в который ты вступишь, будет хотя и иным, но ещелучше.
Единственное, что тут может показаться трудным (хотя, судя по психологическому опыту, мы всегда можем подтвердить эту идею), – это то, что такое движение отречения от себя (кто уже крепко стоит в череде причин и следствий) и от мира человек может сделать только сам. Кьеркегор, между прочим, отчасти это понял, иначе не закончил бы текст такими словами: «Чему бы ни научалось одно поколение от другого, истинно человеческому ни одно поколение не может научиться от предыдущего себя. Любить – ни одно поколение не научается этому от другого, ни одно поколение не может начать с какой-то другой точки, кроме начала»[187]. Загадка Авраама, таким образом, легко бы разрешилась диалектикой Шеллинга, ведь как начало,
Стыд
Ни в число семи смертных грехов, ни в число семи добродетелей стыд не попал. Он мечется где-то между, словно не зная, куда себя деть. Ему хочется залезть под матрас, а то и совсем исчезнуть. Ему нигде не рады, и сам он себе противен. Кто-то протягивает ему руку, говорит: ничего страшного – пойдем гулять. Стыд молчит и хмурится. Совсем не может пошевелиться. В отличие отвины, стыд парализует – его нельзя исправить или искупить. А что же можно? Стыд – это состояние, в котором все твое существо говорит: лучше бы ты просто совершил ошибку, но нет, тысаместь ошибка.
В то время как «боящийся не совершенен в любви»[188], стыдящейся к ней даже и не способен. Он не может ни принять ее, так как сфокусирован на себе, ни отдать, так как парализован. Стыд почти неконтролируемо разрушает наши отношения с Абсолютом.
Стыд легко перепутать или смешать с внешне похожими на него понятиями вины и ответственности. «Личная ответственность при диктатуре» (1964) Ханны Арендт – небольшой текст, опубликованный в сборнике «Ответственность и суждение»[189], – заставил читателей думать, как наше сознание вообще воспринимает эти слова и что мы в них вкладываем. Тезис Арендт состоял в том, что не может быть никакойколлективной вины,«нет такого явления, как коллективная вина или коллективная невиновность; вина и невиновность имеют смысл только в отношении отдельной личности»[190]. «Коллективной» может быть только ответственность, она ложится на человека постольку, поскольку он причастен к определенной структуре мира. Арендт, однако, размышляет в контексте скорее политическом и историческом, чем философском. Я постараюсь несколько уточнить эти понятия, в целом соглашаясь с ее утверждением.
Вина всегда есть что-то такое, гдечеловексоотнесен сситуацией. Например, он, как у Булгакова, «господин соврамши», или «укравши», или «согрешивши», или «в автобусе на ногу кому-то наступивши». Для философа, таким образом, важно только то, что в состоянии вины соотносятся субъект и конкретная ситуация. Поэтому вина не передается по наследству. Только в самых древних обществах полагали, что для искупления вины можно привлечь кого-то еще – род, духов и так далее.
Ответственность определить сложнее: тут замешана не одна ситуация, а целая структура жизни или мира. Замечательным образом это может прояснить этимология немецкого слова, обозначающего ответственность:Verantwortung, гдеAntwort– ответ. Быть ответственным можно только за то, за что вообще возможен спрос. Так, для того, чтобы нести за что-то ответственность, субъект должен быть соотнесен не с ситуацией, а с некоторой структурой. Если, к примеру, люди вступают в брак, они вступают и в пространство некоей структуры и тем самым берут на себя ответственность. А если так случилось, что какое-то правило структуры было не соблюдено, например человек изменил, то ответственность словно бы оказалась «сброшена». Человек выступил из структуры и может ожидать, что структура либо накажет его, либо больше не примет. Структура может оказаться и милосердна, но это будет скорее исключением, чем правилом.
На исторических и политических примерах мы видим, что ответственность не раз пытались возложить на целые народы и передать от поколения к поколению. Об этом очень вдумчиво и неординарно написано в «Учась у немцев: раса и память о зле» Сьюзан Ниман (Learning from the Germans: Race and the Memory of Evil). Впрочем, сослаться можно и на Арендт, которая, по всей видимости, одна из первых задала вопрос, можно ли сказать, что весь немецкий народ и виноват, и ответственен за военные преступления Третьего рейха. Послевоенная Германия, как пишет Арендт, была «квинтэссенцией моральной неразберихи»[191]. И в целом это до сих пор открытый вопрос и в разных формах повторяющейся по всему миру прецедент.
Однако вина и ответственность не столь разрушительны для фундамента человеческой экзистенции, как стыд, где речь идет не о ситуации или структуре, а о целом мире, о самом соотношении человека и Абсолюта. Не зря говорят: «Я от стыдаместасебе не нахожу». В стыде человек чувствует себя исключенным извсегомиропорядка, неподходящим всем возможным структурам и ситуациям.
Древнегреческий философ Аристотель связывал стыд с «бесчестием». Для него чувство стыда – это прежде всего аффект, который возможен только в обществе. И хотя именно Аристотель был одним из первых, кто вообще пытался определить это состояние, все же для него Абсолют не играл такой большой роли, как для Платона или Канта. По этой причине я бы не стала фокусироваться на связи стыда и социальности.
Примечательно же в этой связи то, что сама возможность устыдиться позволяет философу сделать еще один шаг назад и подумать о стыдесамом по себе. Тогда окажется, что само представление о том, что стыдящемуся важно, что же скажут другие, предполагает и представление, чтовообще-томир структурирован разумно и правильно и по природе своей упорядочен. Сбои, очевидно, случаются сплошь и рядом, но общее правило такое: структура мира предлагает какое-то место только тому, кто хороший, и тому, кто этому миру соответствует.
Поэтому с человеком, который погружен в чувство стыда, очень трудно иметь дело. Если, например, с пороками можно бороться или даже совместно им поддаться, то стыдящийся самостоятельно исключает себя из мира. К нему, как кажется, нет подхода. Ни настойчивость, ни любовь не могут вернуть егов мир, поскольку нарушены фундаментальные отношения с Абсолютом.
Если синтезировать и обобщить совместные рефлексии гуманитарных наук по этому вопросу, то, по всей видимости, единственное возможное преодоление стыда состоит в осознании себятем, комустыдно, а затем в принятии этого состояния. Но речь именно не о психологическом принятии, а о философском. Что это значит?
Это значило бы, что мы допускаем, чтовсе, что произошло, произошло из Абсолюта и есть только раскрытие его многообразия. За многое из того, что раскрывается, человек может взять вину или ответственность. Так, стыд преодолеть было бы проще всего, поскольку вина и ответственность все же деятельны, в то время как стыд пассивен.
Трудность же в том, что испытать вину или взять ответственность можно только за что-тоналичное. Потому-то детей с детства учат, что если человек провинился, то ему должно быть «стыдно за свое поведение». Он должен словно быне находить себе места в мире, будучи таким, какой он уже есть, стать немного другим, и тогда мир его примет. В большинстве случаев мы и правда видим, как «пристыжение» учит
Этот страшный стыд наступает не за конкретную ситуацию, а за свою самость. Так стыдятся порой рассказать о неугодных родственниках, потому что ощущают с нимисвязь. Но связь эта видна только смотрящему изнутри, в мире ее чаще всего и не видно, а стыд за нее есть. Впрочем, чаще всего стыдятся какой-то своейпотенции, пусть не наличной, а глубоко сокрытой, но стыдящемуся ее истерика перекрывает сам Абсолют.
А если же она выходит наружу? Тогда человек либо впадает в агрессию, чтобы отвоевать в глазах мира самого себя или свою отличность от того, что он пытался скрыть, либо замыкается в себе и не двигается ни назад, ни вперед, а если совсем по-честному, ему бы хотелось просто исчезнуть из мира настолько, насколько возможно.
Стыдно, стыдно. За эту то ли мою, то ли передавшуюся мне по наследству потенцию мне невыразимо стыдно. Стыдно за то, что она есть во мне и то словом, то делом она стучится в мир. Если во мне она вдруг отступила, то вот мой родственник тут как тут – показывает мне то, что я будто победила и преобразовала, а все же нет. Или да? Или нет? Может быть, есть кусочек мира, который меня примет и такой?
——
В «Философских исследованиях…» Фридрих Шеллинг писал: то, что вызывает у человека стыд, на самом деле существуетвневремени и есть, по сути, изначальные потенции человека. «Как часто человек уже в детстве, в возрасте, когда с эмпирической точки зрения нельзя допустить, что он способен свободно действовать и размышлять, проявляет склонность к злу, которую, как заранее можно предвидеть, нельзя будет искоренить ни дисциплиной, ни воспитанием и которая впоследствии действительно приносит дурные плоды, замеченные нами в зародыше. И все же никто не сомневается в том, что это должно быть вменено ему <..>. Подобное общее суждение о совершенно не осознанной по своему происхождению и даже непреодолимой склонности к злу как об акте свободы указывает на деяние и, следовательно, на жизнь до этой жизни; не надо только мыслить ее предшествующей во времени, ибо умопостигаемое вообще вне времени»[192].
Принять это, конечно, почти невыносимо. Ведь почти невыносимо знать, что никто другой не сможетвместо тебявырваться из стыда, сделать стыд виной или ответственностью. Несколько легче может быть только от того, что переустановление доверительных отношений с Абсолютом, проще говоря принятие, всегда возможно. Даже Шеллинг подчеркивает, что «умопостигаемое вне времени».
В американском сериале 1999 года «Футурама» один из главных героев сказал: «Мне так стыдно… я хочу, чтобы все умерли!» Глупости. Выбирающийся из стыда, таким образом, должен был бы как раз не искатькусочек мираподальше от других, где о его промахе никому не будет известно, а напротив, посмотреть внутрь себя и отследить, как сама сила, реализовавшая то, за что стыдно, выглядитв общем виде. Осознать это значило бы сразу и понять, что саму силу (потенцию) вины вообще-то можно отпустить, словно отмотать назад и подчинить ее другому принципу. Например, если стыдно за резкость, то можно найти в себе не резкость, а тот активный и деятельный источник, а затем уже действием переопределить ее как смелость. Такое отношение преодолело бынесовершенствостыдящегося в жизни самым трудным, но самым надежным путем – восстановив его отношения с Абсолютом.
Прошлое
В «Мировых эпохах» Шеллинг пишет, что тайна всякой здоровой и деятельной жизни состоит в том, чтобы мыслить время как внутренний «времяпорождающий принцип». В самом мире никакого времени нет. Время приходит в мир через жизнь, через человека. Так же как человек, время – это организм. Органы времени – прошлое, настоящее и будущее.
Здоровая жизнь, таким образом, такая, в которой человек мыслит прошлое, настоящее и будущее в согласии и единстве, в их здоровой и взаимопорождающей гармонии. Но, как и человек, организм времени может дать сбой. Это мы и называем несчастьем или болезнью. И то и другое неразрывно связано с тем, что с организмом времени что-то не так.
Дело в том, что естественная установка человека – полагать, что человеческие несчастья (разлад, болезнь, тревога) происходят от неизвестности. Если бы мы знали его, тогда все было бы спокойно и гармонично. Но в открывающем «Мировые эпохи» тезисе («Прошлое познается, настоящее узнается, будущее предчувствуется. Познанное рассказывается, узнанное изображается, предчувствованное пророчествуется»[193]) Шеллинг ясно говорит:знаниесвязано с прошлым. Будущее знать нельзя. Из этого, однако, не следует, что с ним нельзя взаимодействовать другими способами. Особенность знания (и познания) как содержания нашего сознания только в том, что оно дано в очень простой и однозначной форме – в понятиях. Я знаю, что Кай смертен, солнце встает на востоке, а моя кошка прозрачная (ее нет). Но понятия возможны только на основании ощущений – поэтому Аристотель в «Метафизике» и говорит, что «все люди от природы стремятся к знанию. Доказательство тому – влечение к чувственным восприятиям»[194]. Знание, таким образом, может быть только о том, что либо есть, либо было.
Вот только способность человека к знанию и познанию не единственная из тех, что у него есть. Шеллинг, например, говорит о предчувствии (Ahnung). Это загадочное слово. Ведь если мир вокруг нас, как мы егознаем, есть прежде всего понятия, в основании которых лежит какое-точувственноевосприятие (понятие дерева возникает в связи с деревом, которое я вижу на улице), то слово «предчувствие» говорит, что человек способен воспринимать то, что еще не воздействует на него извне, но он все же имеет ощущение того, что будет, хотя оно и не так сильно, чтобы сформировалось понятие. Поэтому не так уж правы стоики, которые говорили, что не нужно бояться смерти и будущего – ведь их еще нет, когда мы есть, а нас уже нет, когда они есть; они вне нашего восприятия. Для Шеллинга же будущее есть, и есть уже сейчас – трюк тут в том, что будущее не предмет знания, а предмет предчувствия. То, насколько ясно мы видим будущее, зависит прежде всего от осознания перспективы того, что время – это единый организм, ведомый «времяпорождающим» принципом.
Впрочем, вопреки повседневной интуиции, Шеллинг настаивает, что угрозу «здоровой и деятельной жизни» на самом деле составляет
——
Сколько же людей смотрели на застекленную сторожем-сервантом фарфоровую или стеклянную посуду, которую можно было бы достать только на праздник. Но праздника так никогда и не случилось, как не случилось для них прошлого.
——
Сделать прошлое прошлым чудовищно тяжело. Но верно и то, что причина наших болезней и тревог вовсе не в том, что мы не знаем нашего будущего, а в том, что мы не можем оставить позади ни старые сервизы, ни травмы и разочарования. Казалось, есть простой рецепт: сначала нужно понять (сделать настоящим), а потом отставить и вежливо распрощаться, даже с благодарностью. Только все время кажется, что если прошлое выставить за дверь, то исчезнет полнота настоящего – жить будет просто нечем. А будущее строить – на каких основаниях?
Шеллинг, напротив, скажет, что полнота настоящего возможна, только когда все на своих местах: мертвые похоронены, призраки развеяны, в любви (пугающей и непредсказуемой) совершено признание. Страх неудачи отделения прошлого тоже можно опустить – прошлое тяжеловесно, но силы настоящего и веры в будущее достаточно для того, чтобы оно стало основанием, а не окном.
Шеллинг, кстати, когда поясняет, как прошлое для нас вообще возможно технически, использует слово «разделение» (Scheidung) – корень от повседневного слова «решение» (Entscheidung). Так, чтобы прошлое случилось, нужнорешить, и решение это прежде всего касается структуры. Наиболее сообразная любому организму структура как раз такая: 1) то, что мы знаем; 2) то, что мы познаем; 3) и некоторое стремление, предчувствие, что поток жизни (чувств) будет продолжаться. Наконец, из личного опыта можно сказать, что прошлому можно быть благодарным, только когда оно перестало быть настоящим. Освобожденное от ненужной и непосильной задачи, оно лишь с некоторым сопротивлением займет свое место первой материи и фундамента для рвущейся в будущее жизни.
Время3
носогубные складки
соединяют мой нос и мои губы
если бы времени не было
если бы все жеблаженство
они соединили бы мой нос
и твои губы
чеховская тоска по бытию
совсем не страшная
можно закрыть книжку —
и будет еще хуже
я стремлюсь к ясности
поэтому пишу только ночью
днем есть то, что есть – всякий увидит
а ты попробуй смотреть на мир
в темноте
сегодня мне пришлось признать
что я проснулась одна
я тщательно все проверила
и даже под диваном
ты мог бы сидеть на нем
ты мог бы лежать на нем
я могла бы сидеть на нем
я могла бы лежать на нем
мы могли бы лежать на нем
но даже и пыли нет
чисто
пустота – это самое тяжелое
Кант, какое это суждение?
априорное? садись – два!
апостериорное? садись – три.
тяжесть познается в опыте
любовь рвется в будущее
время не дружественно твоим носогубным складкам
да кто бы говорил
Абсолют
Абсолюта в мире нет. Если бы кто-то из смертных наткнулся на него, пусть даже в романтических сумерках или догоняя Сову Минервы, то это значило бы, что все мы ошиблись: никакой философии и метафизики нет. Новалис по этому поводу сказал: «Мы всюду ищем безусловное, а находим только вещи». И все же мы находим вещи лишь потому, что ищем безусловное.
Абсолют еще называютбезусловнымилибеспредельным. Точное слово не так важно. Главное, что Абсолют сообщает нам, к чему что относится, из чего возникает все, что есть, куда уходит то, что уходит, а чего на самом деле нет. Увидевший Абсолют один раз обречен вечно искать его, не увидевший ни разу – обречен.
Смерть
«Я все молила небо меня просветить и послать мне хороших мыслей до того, как я вышлю [тебе] это письмо; и небо меня услышало. Я глубоко тебя люблю, я целую тебя в лоб, в оба прекрасных глаза и в твои сладкие уста. Это и правда блаженный знак креста <..>. Не покидай меня, я тебя люблю, я бы хотела суметь сказать тебе, как сильно, но даже в самих твоих руках не смогла бы тебе этого выразить»[196].
Каролина Шлегель-Шеллинг написала это своему возлюбленному Фридриху Шеллингу в 1800 году. 7 сентября 1809 года она умерла. После этого Шеллинг так и не издал ни одного большого текста; все, что писал, писал в стол. «Я стою пораженный, сокрушенный до глубины души и еще не в силах осознать все свое отчаянное горе. <..> Бог даровал ее мне, и смерть не может отнять ее у меня»[197]. В тех текстах, что были изданы уже после ее смерти, мы ясно видим, что, хотя Шеллинг и остался верен Абсолюту и метафизическим принципам, которые сформулировал в молодости, внимание его уже окончательно переключилось на то, как найти связь не только с этим миром, но и с другим – миром духов (Geisterwelt). Если раньше Шеллинг искал способ показать, что «дух и природа едины», утверждая тем самым общее основание свободы и природы, то теперь главный его интерес – в том, как природа связана смиром духов, а не со свободой. Доказать его существование значило бы доказать существование самого Абсолюта. Но не в том смысле, что смерть можно познать или победить. Скорее он хотел найти способ не превращать ее во врага, что уничтожает свободу и природу без остатка.
Кант, главный философский учитель Шеллинга, к миру духов относился скептически и называл его «раем для фантастов»[198]. Когда в 1766 году было очень модно обсуждать ясновидение, Кант язвительно прокомментировал деятельность мистика Сведенборга и сказал, что наш разум, увы
Но у Канта не умирала жена или приемная дочь. Да и Шеллинг не был склонен к вольтеровской иронии. В 1811 году он пишет одно из самых мистических своих сочинений: «Клара, или О связи мира природы с миром духов». Шеллинг написал лишь половину от задуманного, о чем мы знаем от его сына, который и опубликовал «Клару» в 1861 году[201]. «Клара» – это прежде всего художественный текст, сюжет которого формируется в ходе разговора Клары, врача и священника. Они встречаются в одном из монастырей в День поминовения всех усопших верных (2 ноября), а сам текст завершается «где-то на границе весны и зимы»[202]. Молодая вдова Клара – это, по всей видимости, Каролина Шеллинг. Священник и врач репрезентируют философские позиции, которые Шеллинг сталкивает художественными методами. Так, утешая Клару, священник говорит: «Эта жизнь, которую мы сейчас живем, совершенно односторонняя (einseitig) и будет совершена (vollendet) лишь тогда, когда высшее духовное соединится с ней, когда те, кого мы называем умершими, не перестанут жить вместе с нами»[203]. Здесь видна и главная идея: как в «Кларе», так и в последующих работах Шеллинга человек – это связь между миром природы и миром духов, между жизнью и смертью. Начало и того и другого – в Абсолюте. Именно в этом смысле – так как в человеке благодаря Абсолюту одновременно есть и жизнь, и смерть – человек естьсвязь. Принцип связи двух миров Шеллинг называет душой, «внутренним небом человека». Смерть же всегда напоминает нам как о том, что мы всегда живем между двумя мирами, так и о свободе, данной в этой связи:
«Мы так легко воображаем себе в этой жизни, что друзья и любимые (Lebensgefärten) принадлежатнам, тогда как они принадлежат лишь Богу – свободные существа, подвластные только Ему. Мы обладаем ими лишь как подарком, и смерть, если не [вдруг] что-то иное, напоминает нам об этом. Хотя мудрость требует помнить об этом всегда: ничто по-настоящему не может быть нашим <..>. Мы стремимся всей силой духа и сердца привязать к себе душу другого, сделать ее полностью своей, а если бы возможно – слиться с ней воедино. Но эта душа принадлежит только Богу, и рано или поздно мы должны будем вновь отдать ее Ему. Настанет миг, когда она уже не будет нашей, а вернется к целому (dem Ganzen angehört), к своей изначальной свободе и, быть может, по Божьей воле начнет новый путь – путь, который уже никогда не пересечется с нашим, ибо он ведет к иным целям, нежели тот, что она исполняла здесь, помогая нам расти внутренне и возвышать нашу сущность»[204], – говорит священник.
В ответ на это Клара спрашивает его: «Значит, вы не верите <..>, что в дружбе и любви есть нечто по природе своей вечное? Что узы, сплетенные Богом, не могут быть разорваны ни смертью, ни даже Им Самим? Да, тысячи связей рушатся вместе с этой жизнью, возможно, они касались нас лишь враждебно или тревожно. Но узы истинно божественной любви нерушимы, как сама сущность души, и вечны, как слово Божие. Если бы мне были даны дети и затем отняты, я бы никогда не сочла это случайностью или мимолетной судьбой. Я чувствовала бы, я знала бы, что они принадлежат мне вечно, как и я им, и что никакая сила, ни земная, ни даже небесная, не способна разлучить нас»[205].
Главный вопрос, для ответа на который Шеллинг сталкивает эти две позиции, – есть ли у человека связь не только с Абсолютом, но и с другой душой в ее связи с Абсолютом – касается тут не только смерти самой по себе, но и жизни. Даже само то, что он вообще предполагает разные возможности ответа на этот вопрос, говорит о том, что смерть как таковая имеет смысл только по отношению к жизни, а значит, отношение к ней неразрывно связано – более того, оно этим и определяется – с отношением к жизни и тем, видит ли человек свою жизнь и жизнь других как берущую начало во всеобщем истоке. В этом художественном тексте, где религия играет как этическую, так и эстетическую роль, Шеллинг пишет о Боге. Однако та же самая идея может в других текстах выражаться у него и вне религиозного контекста. В «Изложении моей системы философии» (1801) или же в «Системе общей философии» (1804) Шеллинг определяет термины «Бог», «Абсолют», «Разум», «Безусловное», «Всё», «Единство», «А = А» друг через друга и часто использует как синонимы. Общее для них то, что они выражают первую основу всего существующего: все проистекает из нее и в нее же возвращается.
Философ же, хотя умирает он точно так же, как нефилософ, благодаря тому, что ум его может быть направлен на Абсолют, и к жизни, и к смерти способен сформировать совсем иное отношение. Позиция самого Шеллинга, конечно, всегда останется близкой к тому, что в диалоге говорит Клара: связь душ есть, она реальна. Более того, Абсолют мы обнаруживаем не только благодаря нашему непосредственному доступу к нему, но и потому, что с некоторыми другими мы чувствуем эту связь. И если ранний Кант говорил, оставаясь в рамках ньютоновской механики, что взаимодействие возможно только междутелами, а общение лишь между людьми, и происходит оно всегда в системе внешних структур, то для Шеллинга это не так. При этом мистики в этой позиции на самом деле нет. Ведь если мы исходим из того, что разум и природа имеют общий исток, тонематериальноговообще нет – есть только разные виды материального.
Шеллинг поэтому даже превосходит стоиков, которые говорили, что смерти бояться нечего, ведь, пока живешь, ее еще нет, а когда умер – ее уже нет. Скорее он оказывается ближе к Витгенштейну, который писал, что «смерть не является событием жизни, а страх смерти – первый признак того, что жизнь несчастлива». В ХХ веке очень близкую мысль сформулировала Ханна Арендт: «Для такой любви смерть скорее нерелевантна, поскольку каждый возлюбленный есть лишьповоддля любви к Богу. В каждом конкретном человеке
Жизнь сложная
В 1799 году Шеллинг написал большой и претенциозный текст с ненавязчивым названием: «Введение кнаброскусистемы натурфилософии». Сложно представить, что сегодня он мог бы вызвать интерес у читателя, если только он не увлечен биологическими теориями XVIII века, дискуссиями о том, чем живое отличается от неживого, органическое от неорганического и откуда в наших учебниках по биологии появилось понятие «эпигенез».
Однако в этом тексте есть философская идея – имеющая при этом эмпирическое обоснование, – которая может существенно успокоить и ободрить. Жизнь человека сложна не случайно. Чем сложнее устроен организм, тем труднее его жизнь: «Начало жизни есть деятельность, оно отрыв отвсеобщей природы. Но такая деятельность вновь будет восприимчивостью [Receptivität], так как только отсутствие [das Minus] деятельности вообще есть восприимчивость.Деятельностьивосприимчивость, таким образом, возникают одновременно в нераздельном моменте, и только эта одновременность деятельности и восприимчивости определяет жизнь. Органическая деятельность невозможна без внешнего натиска. Но внешний натиск имеет по отношению к внутренней деятельности обратное влияние, то есть он уменьшает восприимчивость тем, что возвышает деятельность»[206].
Жизнь сложная. Итак, каждый конкретный организм происходит изприроды вообще. Нечто в природе начинает движение (деятельность) – и так возникает организм. Согласно Шеллингу, любая деятельность организма нацелена на индивидуализацию. Чем больше в нем движения и развития – отделения от всеобщей природы, – тем более он «уникален». Это можно увидеть и на примере собственного тела. Год за годом в нем непрерывно происходят разные процессы, которые мы еще называем старением, но если отбросить устоявшиеся категории, то в самом общем виде все изменения тела со временем есть не что иное, как его индивидуализация. И опять: чем организм сложнее, тем больше его внешних и внутренних аспектов затрагивает индивидуализация. Так, предел индивидуализации ромашки существенно отличается от предела индивидуализации котенка – этот восходящий ряд сложностей можно продолжать. Для современного естествознания самая сложноустроенная (потому что самая индивидуализированная) структура – человек.
Критерий сложности организма – его восприимчивость. Чем многообразнее система органов, чем более развита нервная система, тем организм сложнее. Каждый орган и каждая система нашего тела считаются деятельными в том смысле, в каком они индивидуальны, но, отделившись от всеобщего, они не только получают индивидуальность, но и сталкиваются с тем, что теперь должны взаимодействовать с остальными отделившимися от всеобщего частями. Это как раз значит, что часть организма (орган) восприимчива. Тут опять подтверждается, что котом быть как будто бы проще, чем человеком: организм кота очень сложен по сравнению с полипом, но существенно проще человеческого. Ученые, однако, уже доказали, что сложно всем. Например, достаточно непросто быть осьминогом – у каждого из щупалец есть отдельная нервная система, при этом все они синтезируются в его голове. Шеллинг бы сказал, что у осьминога исключительно сложноустроенная восприимчивость. Хотя в конечном счете человеком быть сложнее.
Дело в том, что каждый уже хоть как-то индивидуализировавшийся организм сталкивается с внешним миром. Это то, что в цитате выше называлосьнатиском. Натиск уменьшает восприимчивость в организме. Мы видим это и в психологическом, и в повседневном опыте. Когда организм сталкивается с некоторым внешним сопротивлением, все его части приходят в максимальную неразличенность, они объединяются, чтобы взаимодействовать с натиском, дать ему отпор от лица индивидуальности – так «повышается деятельность».
Жизнь неизбежно сложна. Из этого, однако, не следует обязательность ее трудности или несчастности. Сложность жизни в том, что онаскладываетсяиз множества различных аспектов, как тех, что приходят извне (как натиск), так из сложной органической процессуальности (которая в случае человека даже мощнейшему ученому рассудку подвластна лишь отчасти). Сложность жизни – не выбор. Но именно потому, что организмтаксложен, он достигает не только физического измерения, но и метафизического – со всем его натиском.
Шеллинг пишет об этом поэтично, говоря, в гуманистическом духе, о достоинстве, которое сопутствует этой сложности: «Человек вознесен на такую вершину, на которой он в равной степени содержит в себе источник своего движения в сторону добра и в сторону зла; связь начал [в данном случае – деятельности и восприимчивости –А. В.] в нем не необходима, а свободна. Он находится на перепутье, [но] … в творении вообще не может оставаться ничего двойственного»[207]. Натиск – внутренний и внешний, – таким образом, нужен вовсе не для того, чтобы жизнь была еще сложнее, а для того, чтобы было приняторешениеи побеждена двойственность и неопределенность, которой не место в организме, природе и тем более жизни. Решение, впрочем, никогда не окончательно, но в том смысле, что оно не закрывает вопрос, а открывает процесс – и так сложная жизнь продолжается.
Любовь4
В чистом поле
Нету воли, нету власти, страсти нет.
В чистом поле
В жарком споре
Только солнца бравый свет.
Меж деревьев тонких, чутких
К переменчивым ветрам
Ты из философской бочки
Тихо шепчешь:
Нет – я сам.
Сам да сам —
Какое дело!
От начала до конца
Каждый сам —
скажу я смелым
Выражением лица.
Тихо-тихо напевая
Древнерусские слова,
Я доселе ведь не знаю,
Что в природе есть сперва.
То ли космос –
То ли хаос – это я.
Крепко спи, гуляй побольше,
Мне советуют друзья.
На вершине небоскреба,
В вязкой тине под водой
Я бы мир узнала лучше,
Если знала бы с тобой.
Но среди тех, кто подумал
И озвучил свой ответ,
Есть такое представление,
Чтотебявообще-то нет.
Что любовь – это про принцип,
Про природу и про мир,
А мальчишки – только повод —
Человекая любил.
——
Неба нет, не видно неба
Если щуришь ты глаза —
Разбросал апостол хлеба,
Но не верит в чудеса
От вокзала до вокзала
Провожал меня моряк.
Его крепко целовала,
Только все ему не так.
Но когда в глаза живые
Долго молча посмотрю,
Вижу горы, волны злые
И сквозь ветер я пою
Про синицу, про кукушку
На волшебном языке.
Поцелуй меня в макушку,
Отведи меня к реке
Мы уже по ней гуляли —
Гераклит, ты тоже тут?
Не сердись, уже два раза
Ведь прошло, а нас всё ждут.
Эмоции
Не плакать, не смеяться, но…
Спиноза
Нужно ли философу много для счастья? Не все были так радикальны, как Диоген, проживавший в бочке, или как Платон, говоривший, что тело лишь темница для души, а значит, философ может с радостью отречься от всего материального. Правда, не в том смысле, что философ не хочет или не может радоваться миру, а в том, что его глубокая связь с Абсолютом позволяет ему быть независимым от того, есть вокруг него материальные блага или нет.
В основании всех этих рассуждений лежит идея, кристаллизованная Декартом: тело и душа разные и радуются они разному. Согласно Декарту, душа «имеет свое местонахождение преимущественно в маленькой железе, расположенной в центре мозга, откуда она излучается во все остальное тело». Тело же, в свою очередь, воздействует на душу, а результат этого воздействия – страсти. Они, как пишет Декарт, «побуждают и настраивают душу человека желать того, к чему эти страсти подготовляют его тело; так, чувство страха вызывает желание бежать, а чувство отваги – желание бороться; точно так же действуют и другие страсти», человеческая воля – посредник между душой и телом – должна утихомирить волнения души и «не допустить их следствий и сдержать многие движения, к которым страсть располагает тело».
Душа, в свою очередь, и сама хочет воспротивиться страстям – они мешают ее покою и ясности пути. Даже самая «слабая» душа, говорит Декарт, при хорошем руководстве может полностью овладеть своими страстями, так как каждая страсть и каждое движение души связаны с соответствующей мыслью; упорядочить их – значит упорядочить и подчинить страсти. Отсюда происходит и то, что в Новое время было названо аффектами или аффектами души, а позже стало психологией.
Впрочем, Декарт сделал только набросок этой парадигмы. По-настоящему эту механическую машину запустил Томас Гоббс. Его «Левиафан» (1651) принято читать как политический трактат; таков он и есть, но если мы посмотрим на главный тезис (людям нужен внешний государь, потому что иначе нас ожидает «война всех против всех»[208]), то увидим, что в его основе лежит парадоксальное для рассудка соображение. Так, примитивное прочтение этого тезиса было бы такое: люди оченьразные, поэтому их нужно как-то объединить. В целом мы и сегодня видим в этом смысл правительства – кто-то должен унифицировать все наше разнообразие и привести наши потребности к общему знаменателю, пусть и пожертвовав некоторыми особенностями. Однако глава 6 («О внутренних началах произвольных движений, обычно называемых страстями, и о речах, при помощи которых они выражаются»[209]), если отнестись к ней всерьез, приведет нас к радикально иному выводу: мы ищем общий внешний знаменатель именно потому, что мы на самом делеодинаковые. Вся «теория аффектов», изложенная Гоббсом, направлена на то, чтобы это подтвердить. Именно из-за того, что человеческое существо весьма однообразно реагирует на внешние раздражители (Гоббс пишет о надежде, страхе, удовольствии, гневе и так далее), человек не может самостоятельно разобраться с тем, что жизни людей складываются по-разному. Отсюда потребность во внешнем контроле и внешнем векторе.
Эту теорию не так-то просто отвергнуть, но намного больше смысла она приобретает, если не использовать ее как объяснительную модель всего, а только учесть, как перспективу. Ведь исходит она из механистического и поэтому не всеобъемлющего представления о том, что аффекты и эмоции имеют внешний источник. Это, конечно, не так.
Когда мы говорим, что нужно осознавать эмоции (аффекты) и управлять ими, мы исходим из того, что некоторые внешние стимулы вызывают определенные внутренние реакции. Например, я наблюдаю вопиющую несправедливость и от этого злюсь. Я получаю хорошую новость и радуюсь. Я вижу любимого человека – и мне приятно. При этом выпадает из вида вопрос,чтоименно возбуждается внешним импульсом и как между внутренним и внешним возможна связь. Дело в том, что, если бы эмоция приходила только из внешнего импульса, а душа не имела бы с телом общего начала, объяснить внутреннюю жизнь человека было бы невозможно.
В конце XVIII – начале XIX века на смену механистической картине мира пришлаорганическая. До квантовых открытий еще далеко, но теперь ученые знают то, о чем не задумывается большинство людей: жизнь происходит не только в связи с внешними факторами. У каждого живого организма есть свой внутренний принцип, центр и импульс развития. Биологи и медики стараются найти паттерны этих процессов, а философы заключают: Декарт был не прав. Тело и душа не разные субстанции. Дух и природа едины. Да, какие-то процессы можно описать механически (120 на 80 – объективно хорошее давление, если сахар в крови высок – человеку дурно), но сам процесс развития жизни связан не только с внешними факторами. И даже наоборот: внутренняя жизнь определяет внешнюю.
Стоики поняли это давно: не можешь изменить ситуацию (внешние факторы) – измени отношение к ней. Сегодня эта скорее раздражающая фраза словно бы говорит нам: ты бессилен, как ты хочешь – не получится. Но если смотреть на жизнь как на организм, а не как на механизм, то эта формула обретает спасительный смысл.
Все
Для органической картины мира ключевым как раз является знание внутреннего принципа организма, а так как разницы между духом и телом в этой перспективе нет, то осознание своего душевного принципа будет – и тут нет никакой мистики – определять ход жизни и событий. Эмоции в таком случае лучшая лакмусовая бумажка. Размышление о том, почему эмоция именно такая, безошибочно вскроет главную установку.
Даже само слово «эмоция» (от лат.emoveo) означает некоторое «волнение», «потрясение», «отступление от центра к периферии». В «Философских исследованиях о сущности человеческой свободы…» Шеллинг пишет, что смятение в человеческой жизни наступает тогда, когда человекотклоняетсяот центра[210]; то есть когда он переносит центр на периферию, делает центром пути и жизни эмоцию. И напротив: «…всякое коренное лечение состоит в восстановлении отношения периферии к центру, и переход болезни к здоровому состоянию может, собственно говоря, совершиться только посредством противоположного, а именно посредством возвращения отделенной и единичной жизни во внутренний свет сущности <..>. Болезнь единичного [например, болезненное застревание в эмоции, пусть в страхе –А. В.] также возникает лишь из-за того, что то, что имеет свою свободу или жизнь только для того, чтобы оставаться в рамках целого, стремится быть для себя»[211]. Это «для себя» тут значит, что человек решает следовать не своему принципу, а только одному какому-то позыву. Центр, напротив, означает внутреннюю целостность инезависимость. Это не значит, что он безразличен к аффектам – плохим или хорошим, но значит, что из перспективы этого центра открывается «глубочайшая бездна и высочайшее небо»[212].
Душа
Душа – внутреннее небо человека.
Фридрих Шеллинг
Границ души ты не узнаешь, сколько бы ни блуждал.
Гераклит(LXXI)
В мире, внешнем или внутреннем, никогда не станет больше Абсолюта и меньше противоречий. Философский вопрос только в том, в какой мере к Абсолюту можно приблизиться, а противоречия – утихомирить. Близость и ясностьвнутреннего небачеловека и есть ответ на этот вопрос[213].
В трактате «О природе» Гераклит пишет, что у души «сухой блеск»[214]. Душа, произошедшая из вечного огня, должна быть сухая. И напротив: «Стать мокрой для души – это смерть. На земле будет вода, из воды – душа. Словно пьяный – для него душа влажная. Суха добродетель: мудрейшая и лучшая душа сухая»[215]. Тут все ясно: если мир произошел из воды, то в мире все течет и изменяется. Пусть в рамках циклов, ведьнет ничего нового под солнцем, хотясолнце каждый день новое, только все же день сменяет ночь, отчаянье отступает в пользу надежды, а любовь становится все больше. Вода – движение. Душа – точка, в которой это движение находит то, к чему на самом деле стремится, – блаженство и покой. Потому средневековые философы и авраамические религии стремились уберечь душу от мирских волнений – чем больше движения и страстей, тем больше облаков на небе души.
Парадокс души для человеческого рассудка в том, что душа, с одной стороны, должна определить наш путь, ведь она, как говорят Платон и Аристотель, принцип организации жизни. Она не только у человека, но и у мира –мировая душа.С другой стороны, душа – это «неличностное», и потому она есть единственно правдивый голос. Для души нет знания, у души нет ответа – она «сама есть знание»[216].
Загадка души разрешается не рассудком, который дает понятия, формулы и ответы. Взгляд навнутреннее небосообщает нам другое: путь и настоящее осознание движения дается не в словах. Шеллинг поэтому говорит, что душа – единственное, что по-настоящему уберегает нас отбезумия, которое есть не что иное, как первородный хаос, то есть основание природы и мира. В хаосе нет ничего дурного, но, если он не подчинен рассудку, будучи его «основанием»[217], вместопутии деятельности мы ощущаем только темную бездну этого первого хаоса. Душу мы, таким образом, слышим не с помощью рассудка, а с помощью разума, который Шеллинг определяет как «рассудок в его подчинении душе»[218]; разум – это наш способ понять душу и прочесть ее.
Душа не имеет пола, возраста, национальности. Она сообщает нам принцип гармонии и дает направление, только когда мы смотрим прямиком на небо, а не бросаем взгляд на горизонт, истязаемые сомнениями и желанием какой-то «реальной» опоры. Но душа требует смелости, даже некоторой готовности ее услышать. Как долго и пристально мы можем смотреть на одно только небо, если не знаем, что под ним? При этом тот же долгий взгляд открывает и его цель – целостность. Ведь небо мы никогда не видим целиком, но при этом всегда сознаем, что даже небольшой его кусочек говорит нам все, что нужно знать о целом. Так, самыйразумныйфилософ за всю историю, Иммануил Кант, когда смотрел на небо, видел в нем порядок («звездное» небо), но сам этот взгляд сообщал ему «моральный закон»[219], то есть метафизический принцип, соединяющий его с Абсолютом.
Любовь5
Когда в Кельне выпал первый снег, был, кажется, конец декабря. Я ехала на велосипеде домой поздно вечером, дорога была темной и скользкой. Один поворот оказался неудачным, и рюкзак, полный библиотечных книг, перевесил меня.
С совершенством, кажется, понятно. Платон в «Пире» говорит, что любовь – это стремление к целостности. Совершенство – это и есть целостность. Современное употребление слова подбрасывает нам другой смысл, но первое, философское и религиозное значение слова именно такое – всеполнота. Совершенство значит нелучшееиз возможного или невозможного, а то, что все потенции реализовались и каждая из них точно соотнесена с центром – всёестьи всё на своем месте. В этом смысле в совершенстве нет движения, а если мы и мыслим его, то как бесконечное круговращение – как колесо. Из этого образа берут свое начало многие теогонические сюжеты: колесо в восточных религиях, вечное возвращение или само сотворение мира как начало движения и отпадение от вечного центра. Велосипеду, чтобы колеса пришли в движение, нужна цепь. Миру, чтобы быть в движении, – причинно-следственная связь (цепь) событий. От начала времен до влажной и снежной немецкой улицы – всё одно.
Почему страх? Разве не страх говорит нам о любви? Не от страха или близкого ему волнения колени трясутся, путаются мысли, настигает легкий головокружительный озноб? Нет, страх говорит нам еще не о любви, а только о первой влюбленности, некотором намеке на связь и целостность. Но она еще не случилась, мы еще не знаем,получитсяли она. В этом состоянии еще господствует природа, а не свобода. Влюбленность может исчезнуть, переметнуться, поскользнуться, она вся во времени и зависит от него. Во влюбленности еще есть выбор. В любви – уже не природа, а свобода. Время ей дружественно, а значит, она свободна от силы прошлого, перипетий настоящего и никакого выбора в любви нет. Страх бывает только во времени и в природе. В любви, где нет ничего, кроме целостности и свободы, страха нет. Как два колеса велосипеда – связанные, но каждое из них имеет свой ход и свой центр.
Я пришла домой совсем поздно, разложила на столе библиотечные книжки, но читать не стала. У меня не было страха, было только совсем новое чувство, что все это былодо,есть сейчас и никогда не пройдет. А как оно будет или когдаздесь– не изменило бы самой связи, а только сделало бы мир больше или меньше. Я уснула очень счастливая, хотя, кромесвязи,почти ничего еще не было.
——
Один мой сокурсник сказал, что девушкам нельзя доверять философские занятия, потому что их выбор научных тем слишком сильно определяется теми, в кого они влюбились. Мол, мужчины более ответственно и хладнокровно подходят к выбору авторов и проблем: в их работах не появляются отсылки на авторов, которым интересуется их возлюбленная, а если даже они и садятся за рабочий стол, чтобы впечатлить женщину, то по-деловому, то есть заняты они все равно проблемой и автором, а не поют оды любимому философу. Я больше десяти лет возвращаюсь к этому вскользь высказанному соображению и все еще с ним радикально не согласна. Не только потому, что видела исключения в обе стороны, но и потому, что точно знаю,что́меня связывает с Фридрихом Шеллингом. От всех его текстов, в которых и правда очень много написано про любовь, у меня есть стойкое ощущение, что мы очень похожи. Исаак Зингер сказал в «Шоше»: «Я сразу узнал в нем своего человека. Он хотел того же, что и я, – невозможного».
Та любовь, о которой пишет Шеллинг, – не эмоция, не чувство, а особое внутреннее расположение нашего Я по отношению к фундаментальному принципу мира – Абсолюту. Шеллинга не зря называют «философским Протеем».Абсолюту него имеет разные имена: Всё, Единство, Бог, А = А – и так далее. Выбор термина зависит от того, какое измерение мира он описывает. Любовь для Шеллинга – это особая связь и принцип единства, но не такого, которое закрыто само в себе, а деятельного и объединяющего, свободного, а значит, всегда внутреннего. Какое измерение мира мы бы ни затронули, там всегда будет то, что Шеллинг обозначает как любовь. Любовь как связь проявляется во всех измерениях, но в каждом она имеет абсолютное начало, поэтому и сами измерения тоже связаны – посредством любви.
Та любовь, о которой пишет Шеллинг, не встречается в самом мире как что-то, на что мы можем указать: «Любовь не достигает Бытия». Философ сказал бы, что это нефеномен. Она никогда не «помещается» в слово или понятие. Думаю, Шеллинг не стал бы настаивать и на том, что о любви нужно судить по действиям и поступкам. Этот тип связи надежно защищен от разлуки расстоянием, да и ход времени не делает любовь слабее – наоборот. Про любовь даже нельзя сказать, что она естьдобро. Она еще до категорий добра и зла, да и каких бы то ни было категорий. И все же у нее есть реальность. Жизнь и поступки человека, который ощущает в себе эту связь, совсем иные, чем того, кто не чувствует ее. Перефразируя Витгенштейна, можно было бы сказать, что «мир того, кто любит, отличен от мира того, кто не любит».
Молодой Шеллинг философией любви интересовался мало. В юном возрасте его больше увлекали структурные вопросы: как нам в самом общем виде описать то, как начинается и как устроен мир? Ответы предшественников его не устроили. Поэтому в яростных философских дебатах юный Шеллинг сформулировал принцип, которому останется верен до конца жизни – принципдеятельного тождества: «А есть А» или «Я есть Я».
В мире вещей все, что мы мыслим, подчинено, во-первых, различию формы и содержания, во-вторых, причинно-следственным связям. Без этих категорий мира для нас просто нет. Однако, как только мы хотя бы на секунду переключаем свое внимание с внешнего мира навнутреннее, то моментально схватываем интуицию, что это ещене всё. В пространстве мысли мы отдаляемся от мира вещей, и чем больше размышляем, тем острее перед нами встает вопрос, как глубоко мы можем зайти в этом отдалении от Бытия. И о
Шеллинг перенес этот принцип на всю свою философию, главным образом на природу. Саму природу нужно мыслить как Абсолют: «Единственной конечной целью всякого рассмотрения природы и науки о ней может быть только познаниеабсолютного единства, которое обнимает целое и которое в природе дает себя познать только с одной своей стороны. <..> Корнем и сущностью природы является то, что связывает бесконечную возможность всех вещей с действительностью особенных [вещей] и потому составляет вечное стремление к зачатию и его первопричину. <..> Теперь нам открывается доступ к истинной сердцевине <..> природы как неразличенности, в которой все вещи в равной мере находятся как одно…»[220]
Поразительно, что самое первое отчетливо сформулированное определение любви[221] Шеллинг дает в работе «Афоризмы о философии природы» (1806/07): «Вот тайна вечной любви: то, что могло бы быть абсолютным само по себе,не считает для себя добычей[222] быть только самим собою, но существует лишьвисдругим. Если бы каждое было бы не целым, а лишь частью целого, то это не была бы любовь. Любовь существует именно потому, что каждое есть целое, и все же оно не существует и не может существовать без другого»[223].
Вся природа проникнута любовью как принципом единства. Но отличается ли чем-то любовь человеческая от метафизической? Начиная с 1809 года во многом под влиянием немецкого романтизма, но не изменяя своей главной идее единства и первого принципа, Шеллинг открыто связывает любовь и свободу.
Его определение свободы хоть и основано на почти неизвестных сегодня авторах, но для истории философии оказалось революционным: «Свобода – этоспособностьк добру или злу»[224]. Из этого определения следует радикальный вывод. Свобода не имеет ничего общего с выбором. Как только человек задается вопросом, выбрать ему А или Б, он тем самым тут же покидает пространство философии и метафизики. Мысля какие-то конкретные оппозиции или варианты, мы оказываемся вмире вещей, а он конечный и обусловленный. Шеллинга поэтому не интересует так называемая свобода выбора, важна только абсолютная свобода. По-настоящему свободный человек вообще не выбирает. Он толькоосознаетсвое внутреннее решение и реализует его.
Из определения следует, что осуществление абсолютно свободного выбора может быть добром или злом. Но значение этих понятий тоже отличается от уже привычного. Сами по себе эти категории не абсолютные, хотя совершенно реальные. С их помощью обозначается изначальное напряжение и конфликт движущих сил мира. Строго говоря, если бы мир был другим, эти же самые диспозиции могли бы появиться и под другими именами. Главное и существенное – их функция. Как бы по-разному в мире не проявлялось добро, под ним всегда имеют в виду гармонию и центр, то есть восстановление равновесия. Шеллинг часто прибегает к метафоре круга, центра и периферии. В человеке есть изначальный баланс сил, но по мере развития индивидуальности происходит смещение из центра на периферию. Это неизбежно, однако внутреннее осознание центра существенно меняет нашу картину мира и жизни. В том же контексте Шеллинг часто пишет о Боге (которого тоже по-библейски определяет как любовь); для него отношение центра и периферии устойчиво. Именно в этом смысле обращение к чему-то высшему, говорит он, есть напоминание и путь к восстановлению баланса. Сегодня для очень близкой мысли есть, может быть, более простое выражение. О сильном духом человеке – и в этой силе мы обнаруживаем и добро – говорят, что у него естьвнутренний центр.Человек с внутренним центром не будет сознательно определять свою волю и поступокк злу. Он именно тем, что держит в себе центр, все время ориентирован на Абсолют, где нет перекоса сил в какую-либо сторону, а значит, нет и зла.
У злого человека, напротив, есть иллюзорное представление, что он может организовать свою жизнь как-то отдельно от Абсолюта. Поэтому его отношения с собой, миром и даже со временем извращены. Примечательно и то, что у Шеллинга, в отличие от, например, Гегеля, мы не найдем рассуждений о том, к каким катастрофическим последствиям для мира может привести и приводит чье-то внутреннее зло. По всей видимости, Шеллинг полагал, что нет смысла говорить о самых разнообразных следствиях человеческого зла или, как он синонимично его обозначает, эгоизма. История видела и еще увидит их сполна. Важно другое: их причина всегда одна, решение тоже всегда одно, а произойти это может только в частном порядке. Эгоизм следует преодолеть, и нет никакого противодействия ему, кроме любви в указанном выше смысле.
Печаль
«Дом стоит, свет горит. Из окна видна даль. Так откуда взяласьпечаль?»[225] – пел Виктор Цой. Оттуда, откуда и мир. Если трактовать печаль как тяжелый дух (Schwermut), то Шеллинг бесконечно прав в том, что печаль связана со временем, точнее с модусом прошлого. Она, как сказано в «Мировых эпохах», «тоска по первому единству и нехватка деятельной любви». Печаль времени «всегда мешает»[226].
Несколько иначе, но созвучно говорит об этом Кьеркегор, пишущий, что «…печаль не может быть представлена изобразительным искусством, поскольку в ней нетвнутреннего покояи она постоянно пребывает в движении; хотя такое движение вовсе не обогащает ее новыми результатами, само оно весьма существенно для печали. Как белка в колесе, печаль бегает по кругу – пусть и не так однообразно, как этот зверек, но постоянно меняя и по-новому сочетая свои внутренние моменты»[227]. В печали действительно есть какое-то движение, но всегда недостаточное, болезненное, словно как во сне, когда делаешь шаги, но не продвигаешься. Печаль заслоняет настоящее, но не беспросветным туманом, а влажной дымкой: контуры мира видны, но смотреть на них
Поэтому точнее всего Виктор Цой описал печаль не в самой песне о печали, а в песне о дереве – пожалуй, одной из самых грустных на советской рок-сцене:
Я знаю: мое дерево не проживет и недели.
Я знаю: мое дерево в этом городе обречено.
Но я все свое время провожу рядом с ним.
Мне все другие дела надоели.
Мне кажется, что это мой дом.
Мне кажется, что это мой друг[228].
Печаль отлична от меланхолии[229]. Меланхолия, как пишет К. Юханнисон, «обычно появляется в связи с утратой, хотя при этом ей можно и наслаждаться»[230]. Следуя Фрейду, она определяет ее как «чувство» и как «утрату чего-то непонятного и трудно выразимого»[231]. В греческой философии, в отличие от печали, меланхолия была не только не зазорна, но и ассоциировалась с интеллектуальным величием. Аристотель писал, что все великие люди – меланхолики, ведь им свойственна необыкновенная интуиция. В платоновском диалоге «Федр» меланхолия соотносится со священным безумием, страстью и божественным вдохновением[232]. Поэтому в меланхолии есть много энергии и страсти – «у нее две главные составляющие: безграничный страх и бездонное отчаяние»[233].
Печаль не так далека от любви, как другие схожие с ней состояния. Она намного ближе к ней, чем, например, апатия (др. – греч. ἀ «без» + πάθος «страсть»). Если посмотреть на полную цитату из «Мировых эпох», это станет еще более очевидным: «Любовь рвется в будущее, ибо лишь ради любви отрекаются от прошлого. Томление прочно привязано к прошлому, оно есть тоска по первому единству и нехватка деятельной любви. Страсть же всегда в настоящем; обоим время мешает, и только любви оно дружественно»[234]. Шеллинг говорит тут, конечно, не столько о печали, сколько о «томлении», но в существенном – торможении – они похожи. Печаль, таким образом, можно преодолеть любовью, в печали есть зародыш жизни, пусть и болезненный. Апатия же противна жизни; так, никакие волны животворящей любви не могли бы воздействовать на Обломова – по крайней мере до тех пор, пока в нем самом не возникла бы страсть к жизни.
У печали, в отличие от апатии, всегда есть объект. Он тоже может быть скрыт дымкой даже от того, кто печалится, но печаль проходит, и объект становится ясен. Печаль отступает, когда ее объект либо по-настоящему становится прошлым, а настоящее все же оказывается сильнее объекта, либо же будущее дает печалящемусявзгляд. Объект есть и у меланхолика, но объект меланхолика – он сам. Но этоединственныйобъект; в отличие от философа, просто меланхолик не обязательно стремится к Абсолюту, он может упиваться и самим собой. Можно только ждать, что в этом тягучем и бездвижном самосозерцании все же разовьется что-то, какой-то объект или возникнет страсть, хотя она не всегда приводит к жизни.
Романтический пример тому – гётевский Вертер, олицетворение «бунтующей саморазрушительной меланхолии»[235], закончивший жизнь самоубийством. Не получив взаимности в любви к молодой красавице, он погрузился в себя. Страсти и мысли, циркулирующие в нем в полном отрыве от реального мира, в итоге его погубили.
Печаль легко можно спутать с тоской, хотя тоска намного аффективнее, она пронизывает все тело. От тоскивоют, еще чуть-чуть – и она станет токсичной, но все же в ней не так много сил и живого импульса, чтобы она стала ненавистью или злостью. Кьеркегор, подробнее многих философов исследовавший все, что помешало его счастью и любви, называл тоску «рефлективной печалью»: «Когда обычная печаль находит мир и покой внутри себя самой, в ней неизменно начинается это движение изнутри наружу; рефлективная же печаль движется в противоположном направлении – она подобна крови, отхлынувшей от поверхности кожи, и о ее присутствии можно догадаться лишь по тому, как человек внезапно бледнеет»[236].
Всегда ли печаль означает несчастье? Вышеупомянутый эксперт в философии по страданиям так определил «несчастного»: «Ведь несчастный – это тот, чей идеал, чье жизненное содержание, полнота сознания, собственная сущность лежат где-то вне его самого. Несчастный всегда отсутствует, он никогда не современен самому себе»[237]. По-настоящему несчастен поэтому, конечно, Обломов, а не романтический Вертер из романа Гёте. Несчастный апатичен, что говорит почти о полном отсутствии надежды, в то время как в любом, даже самом слабом волнении уже есть если не само счастье, то его возможность. Несчастногов миренет, поскольку он прежде всего безволен. Но и до Абсолюта он еще не дошел. Все, что у него осталось, – мысли: «Воспоминание – это поистине главный, действительный элемент несчастного сознания, что, по сути, вполне естественно, поскольку прошедшее время имеет ту удивительную особенность, что оно уже позади, а будущее – что оно еще только должно наступить; и потому в некотором смысле можно сказать, что будущее время ближе стоит к настоящему, чем прошлое[238]. В несчастном прекрасно отражается нарушение связи «бытия и мышления». Бытие где-то отдельно, вокруг, но так как мысли толькобезвольныеобрывки памяти, в самом мире сделать ничего уже нельзя.
Печальный человек, поэтому не обязательно несчастлив. Возможно, бытиео-печаленным– это момент движения, ведь полного разрыва с Абсолютом не произошло. Напротив, чтобы испытывать печаль, нужно пусть и не на первом плане, но иметь перед глазами Абсолют. Ведь состояние печали означает и то, что еще есть надежда, пусть и пошатнувшаяся. Точно как у Цоя, смотрящего на дерево, которое, может быть, простоит еще десятки лет. Дерева могло бы и не быть, но оно есть, и, скорее всего, оно еще окрепнет и будет «верно и рядом»: нужно только чуть-чуть времени.
Анна Винкельман, 2025
Библиография
Аврелий М. Наедине с собой / пер. С. М. Роговина. Наука. Большие идеи. М.: АСТ, 2019.
–—. Наедине с собой / пер. С. М. Роговина. Наука. Большие идеи. М.: АСТ, 2019.
Арендт Х. Ответственность и суждение / под ред. Е. Поповой; пер. Д. Аронсона, С. Бардиной, Р. Гуляева. М.: Издательство Института Гайдара, 2014.
Аристотель. Метафизика. Соч. в 4 т. / под ред. В. Ф. Асмуса. М.: Мысль, 1976.
Блаженный Августин. Исповедь / пер. М. Е. Сергеенко. СПб.: Наука, 2013.
Борн Ф. Г. Письма к Иммануилу Канту / пер., примеч. и вступ. ст. А. Винкельман; под. ред. П. Резвых // Философия. Журнал Высшей школы экономики. 2018. 2 (№ 2). С.
Бэкон Ф. Вторая часть сочинения, называемая Новый Органон, или Истинные указания для истолкования природы. Соч. в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1972.
Винкельман А. М. Философский субъект в трилогии Макса Фриша: «Я» тут не место // Человек. 2020. 31 (№ 1). С. 23–44. https://chelovek.iphras.ru/article/view/4055
Витгенштейн Л. Дневники 1914–1916 / пер. В. А. Суровцева. М.: Канон, 2015.
–—. Лекция об этике (1929–1930) / пер. В. А. Суровцева // Дневники 1914–1916. М.: Канон, 2015.
–—. Логико-философский трактат / пер. с нем. М. С. Козловой, Ю. А. Асеева // Философские работы. Ч. 1. М.: Гнозис, 1994.
–—. Философские работы. Ч. 1 / пер. с нем. М. С. Козловой, Ю. А. Асеева. М.: Гнозис, 1994.
Вольтер. Кандид, или Оптимизм / пер. Ф. Сологуба. Москва-Augsburg: Im Werden Verlag. 2003.
Гегель Г. Ф. Лекции по философии истории / пер. А. Водена. СПб.: Наука, 2000.
–—. Философия права / пер. Б. Столпнера и М. Левиной. М.: Мысль, 1990.
Гоббс Т. / сост. В. Соколов; пер. с лат. и англ. Н. Федорова и А. Гутермана // Соч. в 2 т. М.: Мысль, 1991.
Гулыга А. В. Философское наследие Шеллинга // Шеллинг Ф. В. Й Соч. в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989.
Данько С. В. Отменил ли Витгенштейн философию? Лабиринт ненаписанной части Логико-философского трактата // Vox. Философский журнал. 2013. № 15. С. 1–38.
Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках // Соч. в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989.
Зебальд В. Г. М. Естественная история разрушений / под ред. А. Кабисова; пер. Н. Федорова. М.: Новое издательство, 2019.
Иллуз Е. Почему любовь уходит? Социология негативных отношений / пер. С. В. Сидоровой. Москва, Берлин: Директмедиа Паблишинг, 2023.
Кант И. Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики // Собр. соч. в 8 т. Т. 2. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Критика практического разума / пер. Н. М. Соколов // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Критика чистого разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 3. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Метафизика нравов // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного (1764) // Собр. соч. в 8 т. Т. 2. М.: ЧОРО, 1994.
–—. О неудачах всех философских попыток Теодицеи (1791) // Собр. соч. в 8 т. Т. 8. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Ответ на вопрос: что такое просвещение? (1784) // Собр. соч. в 8 т. Т. 8. М.: ЧОРО, 1994.
–—. Религия в пределах только разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 6. М.: ЧОРО, 1994.
Кьеркегор C. Болезнь к смерти / пер. С. Исаева, Н. Исаевой. Философские технологии. М.: Академический проект, 2014.
–—. Евангелие страданий / пер. А. В. Лызлова. Свято-Владимирское издательство, 2011.
–—. Или-Или / пер. С. Исаева и Н. Исаевой. СПб.: Издательство Русской христианской гуманитарной академии; Амфора, 2011.
–—. Страх и трепет. М.: Республика, 2013.
Лейбниц Г. В. Монадология. Соч. в 4 т. Т. 1. М.: Мысль, 1982.
Мериме П. Матео Фальконе. М.; Л.: Военмориздат, 1944.
Новалис. Фрагменты / пер. А. Л. Вольского. СПб.: Владимир Даль, 2014.
Платон. Гиппий Больший // Собр. соч. в 4 т. Т. 1 / пер. А. В. Болдырева. М.: Мысль, 1990.
Платон. Пир / пер. С. К. Апта // Собр. соч. в 4 т. Т. 2. М.: Мысль, 1993.
Ровелли К. Анаксимандр и рождение науки / пер. А. Смоляка. М.: АСТ, 2024.
Толкин Дж. Р. Р. Сильмариллион: эпос нолдоров. Троицк: Гиль-Эстель, 1992.
Успенский Э. Н. Крокодил Гена и его друзья. М.: Детская литература, 1996.
Фриш М. Назову себя Гантенбайн. М.: АСТ, 2018.
Чанышев А. Н. Трактат о небытии // Вопросы философии. 1990. (№ 10). С. 158.
Шеллинг Ф. В. Й. Введение к наброску системы натурфилософии, или О понятии умозрительной физики и о внутренней организации и системы этой науки // Соч. в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989.
–—. Идеи к философии природы как введение в изучение этой науки / пер. А. Л. Пестова. СПб.: Наука, 1998.
–—. Система мировых эпох: Мюнхенские лекции 1827–1828 гг. в записи Эрнста Ласо. Томск: Водолей, 1999.
–—. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1989.
–—. Философия искусства / пер. П. С. Попова. М.: Мысль, 1966.
–—. Философия откровения. Т. 1 / пер. А. Л. Пестова. СПб.: Наука, 2000.
–—. Философские письма о догматизме и критицизме // Соч. в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989.
–—. Штутгартские частные лекции / под ред. В. Шохина, пер. П. Резвых // Философия религии. Альманах. 2008–2009. М.: Языки славянских культур, 2010.
Штирнер М. Единственный и его собственность. Харьков: Основа, 1994.
Юханнисон К. История меланхолии: о страхе, скуке и чувствительности в прежние времена и теперь / под ред. А. Красниковой; пер. И. Матыциной. М.: Новое литературное обозрение, 2021.
Ясперс К. Введение в философию / под ред. А. А. Михайлова. Минск: Пропилеи, 2000.
Anders, Günther, Arendt, Hannah. Schreib doch mal 'hard facts' über Dich: Briefe 1939–1975 [Letters 1939–1975], ed. by Kerstin Putz. Munich: C. H. Beck, 2016.
Frisch, Max. Homo Faber. Berlin: Suhrkamp, 2014.
–—. Tagebuch 1946–1949. Frankfurt am Main: Suhrkamp Verlag, 1963.
Gabriel, Markus. Warum es die Welt nicht gibt. Berlin: Ullstein Taschenbuch, 2015.
Grau, Alexander. “Clara. Über Schellings Gleichnamiges Fragment.” Zeitschrift Für Philosophische Forschung 51, no. 4 (1997): 590–610.
Heraclitus. The Fragments of the Work of Heraclitus of the Epheus. On Nature. Translated by G. T. W. Patrick. Baltimore: N. Murray, 1889.
Neiman, Susan. Evil in Modern Thought: An Alternative History of Philosophy. Princeton: Princeton University Press, 2002.
Schelling, Friedrich Wilhelm Joseph. Clara Oder Über Den Zusammenhang Der Natur Mit Der Geisterwelt. Stuttgart: Cotta, 1862.
–—. Historisch-kritische Ausgabe. Band III, 1: Briefwechsel 1786–1799. Edited by Irmgard Möller and Walter Schieche. Frommann-Holzboog, 2001.
–—. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I, 1: Form der Philosophie (1794). Edited by Wilhelm G. Jacobs, Jörg Jantzen, and Walter Schieche. Frommann-Holzboog, 1976.
–—. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I, 2: Vom Ich als Prinzip (1795). Edited by Schurr Adolf, Jörg Jantzen, and Schurr-Loruso Anna-Maria. Frommann-Holzboog, 1980.
–—. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I, 7: Erster Entwurf eines Systems der Naturphilosophie (1799). Edited by Wilhelm G. Jacobs and Paul Ziche. Frommann-Holzboog, 2001.
–—. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I, 15: Aphorismen über die Naturphilosophie und weitere
–—. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe II: Werke. Band 7, 1–2: “System der gesammten Philosophie” und weitere Schriften (1804–1807). Edited by Christoph Binkelmann and Daniel Unger. Frommann-Holzboog, 1980.
–—. Le Età Del Mondo. Redazioni 1811, 1813, 1815/17. (Die Weltalter 1811, 1813, 1815/17). Bompiani, 2013.
–—. The Ages of The World (1811). Translated by Joseph P. Lawrence. SUNY Series in Contemporary Continental Philosophy. Albany: State University of New York Press, 2019.
Tschernichowski, Saul. Dein Glanz nahm mir die Worte. Band 1. Sonette, Idyllen, Gedichte. Translated by Jörg Schulte. Berlin: Edition Rugerup, 2020.
Подписывайтесь на наши социальные сети
Примечания
1
Шеллинг Ф. В. Й. Система мировых эпох: Мюнхенские лекции 1827–1828 гг. в записи Эрнста Ласо / пер. Е. Борисова. Томск: Водолей, 1999. С. 45.
2
Там же.
3
Парафраз гераклитовского «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку». Оригинальный текст Гераклита не сохранился, мы знаем это выражение из пересказа Платона в диалоге «Кратил».
4
Толкин Дж. Р. Р. Сильмариллион: эпос нолдоров. Троицк: Гиль-Эстель, 1992.
5
Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1 / пер. с нем. М. С. Козловой, Ю. А. Асеева. М.: Гнозис, 1994. С. 5.
6
Диалог я воспроизвожу практически дословно; в отдельных случаях в скобках указываю английский оригинал, так как, например, в русском языке нет глагола-связки «есть». Мы говорим «яблоко красное», а не «яблоко есть красное» (англ.an apple is red).
7
Шеллинг Ф. В. Й. Философские письма о догматизме и критицизме // Соч. в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989. С. 70.
8
Гулыга А. В. Философское наследие Шеллинга // Шеллинг Ф. В. Й. Соч. в 2 т. Т. 1. С. 3.
9
Шеллинг Ф. В. Й. Философские письма о догматизме и критицизме // Соч. в 2 т. Т. 1. С. 39.
10
Schelling F. W. J. Età Del Mondo. Redazioni 1811, 1813, 1815/17. (Die Weltalter 1811, 1813, 1815/17). Bompiani, 2013. (Мировые эпохи 1811, 1813, 1815/17 цитируются по этому изданию в переводе автора. Издание 1811 будет обозначаться как Die Weltalter I, 1813 – как Die Weltalter II, 1815/17 – Die Weltalter III соответственно. «Система мировых эпох: Мюнхенские лекции 1827–1828 гг.» – произведение Шеллинга, которое часто путают с «Мировыми эпохами», цитируется по существующему русскому переводу.)
11
Различие между «апостериорным» и «априорным» имеет долгую философскую историю. В рамках кантовской философии Арендт имеет в виду, что «апостериорное» – это то, что «в мире», в опыте. «Априорное» – то, что является условием опыта, как, например, «пространство». В мире (в опыте) нет пространства в чистом виде, но все, что мы можем воспринимать в мире, возможно благодаря категории пространства.
12
Зебальд В. Г. М. Естественная история разрушений / под ред. А. Кабисова; пер. Н. Федорова. М.: Новое издательство, 2019. С. 40.
13
Anders G., Arendt H. Schreib doch mal “hard facts” über Dich, ed. Kerstin Putz. München: C. H. Beck, 2016. S. 12.
14
Гераклит «О природе» (LXX). Цит. по: Heraclitus. The Fragments of the Work of Heraclitus of the Epheus. On Nature / trans. G. T. W. Patrick. Baltimore: N. Murray, 1889. P. 102.
15
Гераклит «О природе» (LVI). Цит. по: Heraclitus, р. 98.
16
Schelling F. W. J. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe II: Werke. Band 7, 1–2: “System der gesammten Philosophie” und weitere Schriften (1804–1807) / ed. Ch. Binkelmann and D. Unger. Frommann-Holzboog, 1980. S. 160.
17
Лейбниц Г. В. Монадология // Соч. в 4 т. Т. 1. М.: Мысль, 1982. С. 414.
18
Лейбниц Г. В. Монадология // Соч. в 4 т. Т. 1. С. 422.
19
Там же.
20
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах. // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 143.
21
Там же. С. 142–143.
22
Шеллинг Ф. В. Й. Штутгартские частные лекции // Философия религии. Альманах. 2008–2009; под ред. В. К. Шохина, пер. П. Резвых. М.: Языки славянских культур, 2010. С. 336.
23
Витгенштейн Л. Дневники 1914–1916 / пер. В. А. Суровцева. М.: Канон, 2015. С. 125.
24
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 122.
25
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 122.
26
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 128.
27
Успенский Э. Н. Крокодил Гена и его друзья. М.: Детская литература, 1996. С. 8.
28
Ясперс К. Введение в философию / под ред. А. А. Михайлова. Минск: Пропилеи, 2000. С. 52.
29
Я привожу свой вольный перевод, который не сохраняет оригинального размера. Он сделан по немецкому переводу с иврита. Цит. по: Saul Tschernichowski, Dein Glanz nahm mir die Worte. Band 1. Sonette, Idyllen, Gedichte, пер. Jörg Schulte (Berlin: Edition Rugerup, 2020), s. 125.
30
Перипатетики (др. – греч. περι-πατέω – «ходить кругом, прохаживаться»). Так называли учеников Аристотеля в IV веке до нашей эры. Название школы возникло из-за привычки Аристотеля прогуливаться с учениками во время чтения лекций.
31
Tschernichowski. Dein Glanz nahm mir die Worte. Band 1. Sonette,
32
Имеется в виду стихотворение «Деревенский сторож в полночь» Василия Жуковского.
33
Выражение принадлежит британскому философу Альфреду Уайтхеду (1861–1947).
34
Марк Аврелий. Наедине с собой / пер. С. М. Роговина. Наука. Большие идеи. М.: АСТ, 2019. С. 25.
35
Начиная с 2010-х годов тема стоицизма была очень популярна в поп-психологии и в нон-фикшен. Поэтому я тут имею в виду целую серию книг, в частности «Как быть стоиком: Античная философия и современная жизнь» Массимо Пильюччи и «Тонкое искусство пофигизма: Парадоксальный способ жить счастливо» Марка Мэнсона.
36
Шеллинг Ф. В. Й. Идеи к философии природы как введение в изучение этой науки / пер. А. Л. Пестова. СПб.: Наука, 1998. С. 73.
37
Блаженный Августин. Исповедь / пер. М. Е. Сергеенко. СПб.: Наука, 2013. С. 177.
38
Блаженный Августин. Исповедь. С. 177.
39
Шеллинг Ф. В. Й. Идеи к философии природы как введение в изучение этой науки. С. 74.
40
Бэкон Ф. Вторая часть сочинения, называемая Новый Органон, или Истинные указания для истолкования природы. Соч. в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1972. С. 12.
41
Там же.
42
Там же.
43
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 140.
44
Кант И. Критика чистого разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 3. М.: ЧОРО, 1994. С. 331.
45
Там же. С. 23.
46
Кант И. Критика чистого разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 3. С. 521.
47
Гегель Г. Ф. Лекции по философии истории. СПб.: Наука, 2000. С. 76.
48
Кант И. Критика чистого разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 3. С. 9.
49
Ровелли К. Анаксимандр и рождение науки / пер. А. Смоляка. М.: АСТ, 2024. С. 12.
50
Кант И. Критика чистого разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 3. С. 20.
51
Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках // Соч. в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989. С. 255.
52
Юханнисон К. История меланхолии: о страхе, скуке и чувствительности в прежние времена и теперь. М.: Новое литературное обозрение, 2021. С. 94.
53
Булат Окуджава, «Песенка про дураков».
54
Перевод действительно был сдан в срок. См.: Борн Ф. Г. Письма к Иммануилу Канту / пер., примеч. и вступ. ст. А. Винкельман; под. ред. П. Резвых // Философия. Журнал Высшей школы экономики. 2018. 2 (№ 2). С. 121–133.
55
Кьеркегор C. Болезнь к смерти / пер. С. Исаева, Н. Исаевой. Философские технологии. М.: Академический проект, 2014. С. 31.
56
Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 2013. С. 296.
57
Кьеркегор С. Евангелие страданий / пер. А. В. Лызлова. Свято-Владимирское издательство, 2011. С. 170.
58
Кьеркегор. Болезнь к смерти. С. 32.
59
Там же. С. 34.
60
Там же. С. 36.
61
Там же. С. 37.
62
Кьеркегор. Болезнь к смерти. С. 100.
63
Neiman S. Evil in Modern Thought: An Alternative History of Philosophy. Princeton: Princeton University Press, 2002. P. 2.
64
Марк Аврелий. Размышления / под ред. А. И. Доватура, А. К. Гаврилова и Я. Унта. Ленинград: Наука, 1985. С. 10.
65
Там же. С. 12.
66
Марк Аврелий. Размышления. С. 29.
67
У Канта есть и другой, очень современный пример на ту же тему: «Тот, кто решается на хирургическую операцию, без сомнения, ощущает ее как зло, но разумом он и каждый другой признает ее чем-то добрым». Кант И. Критика практического разума / пер. Н. М. Соколова // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 445.
68
Там же. С. 446.
69
Там же.
70
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 180.
71
Neiman S. Evil in Modern Thought: An Alternative History of Philosophy, р. 68.
72
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 161.
73
Кант И. Религия в пределах только разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 6. С. 19.
74
Там же.
75
Кант И. Критика практического разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 446.
76
Schelling F. W. J. Die Weltalter III. S. 207–208.
77
Вольтер. Кандид, или Оптимизм / пер. Федор Сологуб. Москва-Augsburg: Im Werden Verlag. 2003. С. 18.
78
Гегель Г. Ф. Лекции по философии истории / пер. А. М. Водена. СПб.: Наука, 2000. С. 79.
79
Там же. С. 81.
80
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 20–21.
81
Ibid. S. 147–149.
82
Schelling F. W. J. Die Weltalter III. S. 304–305.
83
Немецкое радиоDeutsche Welle, известное тем, что их новости всегда приходят с некоторой задержкой.
84
У Гегеля был швабский (южнонемецкий) выговор.
85
Гегель Г. Ф. Лекции по философии истории. С. 84.
86
Элиот Дж. Мидлмарч / пер. И. Гуровой. М.: Азбука-Аттикус, 2016.
87
Mut(нем.) – «мужество». Для названия я специально выбираю слово из языка, где то, что я хочу сказать, не связано с полом. Как в английском:courage.
88
Кант И. Ответ на вопрос: что такое просвещение? (1784) // Собр. соч. в 8 т. Т. 8. С. 26.
89
В оригинале: «Habe Mut, dich deines eigenen Verstandes zu bedienen!»или «Sapere aude».
90
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 154–155. Я также привожу оригинальный текст: «Das Geheimniß alles gesunden und tüchtigen Lebens bestehet unstreitig darin, sich die Zeit nie äußerlich werden zu lassen und mit dem Zeiterzeugenden Princip in sich selber nie in Zwiespalt zu kommen. Denn der selbst Innige wird von der Zeit getragen; der äußerliche trägt sie, oder nach dem bekannten Wort, den Wollenden führt, den Nichtwollenden zieht sie».
91
Schelling F. W. J. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I,1: Form der Philosophie (1794), ed. Wilhelm G. Jacobs, Jörg Jantzen, and Walter Schieche (Frommann-Holzboog, 1976). P. 280.
92
В оригинале: «Sie ist für das Ich nichts mehr und nichts weniger, als unbedingtes Setzen aller Realität in sich selbst durch absolute Selbstmacht <..> Das Wesen des Ichs ist Freiheit». In: Schelling F. W. J. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I,2: Vom Ich als Prinzip (1795), ed. Schurr Adolf, Jörg Jantzen, and Schurr-Loruso Anna-Maria (Frommann-Holzboog, 1980). S. 130.
93
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 137–138.
94
Полная цитата: «Ни одна вещь не возникает во времени – напротив, во всякой вещи время возникает заново и непосредственно из вечности». Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 143–144.
95
Этот термин имеет биологические коннотации, характерно, что его так же можно было бы перевести как «зачатие».
96
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 141–143.
97
Schelling F. W. J. The Ages of The World (1811), trans. Joseph P. Lawrence, SUNY Series in Contemporary Continental Philosophy (Albany: State University of New York Press, 2019). P. 142.
98
Ibid. P. 142.
99
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 157–159.
100
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 3–4. В оригинале: «Das Vergangene wird gewußt, das Gegenwärtige wird erkannt, das Zukünftige wird geahndet. Das Gewußte wird erzählt, das Erkannte wird dargestellt, das Geahndete wird geweissagt».
101
См.: Schelling. The Ages of The World (1811). P. 135.
102
Время, ты прекрасно!
Жаль, мне до конца не ясно <..>,
Отчего ты так мила…
103
В немецком языке словоSonettозначает «сонет». Однакоso(«так») иnett(«милый») означает «так мило». Поэтому «Warum bist Du Sonett?» – «Почему ты сонет?»; «Warum bist Du so nett?» – «Отчего ты так мила?».
104
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 151.
105
Платон. Пир / пер. С. К. Апт // Собр. соч. в 4 т. Т. 2. М.: Мысль, 1993. С. 98.
106
Там же. С. 100.
107
Там же. С. 101.
108
Платон. Пир // Собр. соч. в 4 т. Т. 2. С. 101.
109
Новалис. Фрагменты / пер. А. Л. Вольского. СПб.: Владимир Даль, 2014. С. 247.
110
Кант И. О неудачах всех философских попыток Теодицеи (1791) // Собр. соч. в 8 т. Т. 8. С. 147.
111
Главный герой романа Роберта Музиля «Человек без свойств» (1921–1942).
112
Аронсон П. «Никто никому ничего не должен»: как устроена «свободная любовь» в современном мире // InLiberty. 27:44. URL: https://www.youtube.com/watch?v=iubQoi-g5Fs
113
Кант И. Метафизика нравов // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 304.
114
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 169–170.
115
Кант И. Критика практического разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 473.
116
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 186.
117
Кант И. Ответ на вопрос: что такое просвещение? (1784) // Собр. соч. в 8 т. Т. 8. С. 25.
118
Кант И. Критика практического разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 495.
119
Кант И. Метафизика нравов // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 494.
120
Марк Аврелий. Размышления. С. 32.
121
Иллуз Е. Почему любовь уходит? Социология негативных отношений / пер. С. В. Сидоровой. Москва, Берлин: Директмедиа Паблишинг, 2023. С. 12.
122
Ясперс К. Введение в философию. С. 25.
123
Там же. С. 22.
124
Там же. С. 24.
125
Там же.
126
Там же. С. 26.
127
Ясперс К. Введение в философию. С. 28.
128
Цит. по: Мицкевич А. Дзяды. Часть III. Отрывок. Памятник Петру I / пер. Л. Бондаревского.
129
Кант И. Основоположения метафизики
130
Там же. С. 185.
131
Там же. С. 381.
132
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 381.
133
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 187.
134
Кант И. Основоположения метафизики нравов (1785) // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 195.
135
Кантовское определение выглядит так: «Максима есть субъективный принцип [поведения], и ее должно отличать от объективного принципа, а именно практического закона. Максима содержит практическое правило, которое разум определяет сообразно с условиями субъекта (чаще всего с его неведением или же его склонностями), и, следовательно, есть основоположение, согласно которому субъект действует; закон же есть объективный принцип, имеющий силу для каждого разумного существа, и основоположение, согласно которому такое существо должно действовать, т. е. императив». Цит. по: Основоположения метафизики нравов (1785). С. 195.
136
Кант И. Критика чистого разума. Собр. соч. в 8 т. Т. 3. С. 70.
137
Я устал, но счастлив (нем.).
138
В скобках указаны номера афоризмов. Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Философские работы. Ч. 1. С. 71.
139
Тут и далее я ссылаюсь на двуязычное издание. В случае несовпадения с русским переводом прошу считать, что перевод изменен. Как в этом случае. В русском переводе «Мир есть все, что происходит», но я склоняюсь к более статичному варианту: «имеет место» или просто «есть», поскольку в немецком выражении «der Fall ist» все же нет оттенка динамики, который я ясно вижу в выражении «происходить».
140
Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Философские работы. Ч. 1. С. 56.
141
Gabriel М. Warum es die Welt nicht gibt. Berlin: Ullstein Taschenbuch, 2015.
142
Данько С. В. Отменил ли Витгенштейн философию? Лабиринт ненаписанной части Логико-философского трактата // Vox. Философский журнал. 2013. № 15. С. 1–38.
143
Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Философские работы. Ч. 1. С. 57.
144
Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Философские работы. Ч. 1. С. 70.
145
Витгенштейн Л. Лекция об этике (1929–1930) // Дневники 1914–1916. С. 334.
146
Витгенштейн Л. Дневники 1914–1916. С. 126.
147
Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 71.
148
Витгенштейн Л. Дневники 1914–1916. С. 134.
149
Витгенштейн Л. Дневники 1914–1916. С. 125.
150
Там же. С. 127.
151
Frisch М. Tagebuch 1946–1949. Frankfurt am Main: Suhrkamp Verlag, 1963. S. 22–23.
152
См. подробный анализ этой проблемы: Винкельман А. М. Философский субъект в трилогии Макса Фриша: «Я» тут не место // Человек. 2020. 31 (№ 1). С. 23–44.
153
См. Логико-философский трактат: «Субъект не принадлежит миру, а представляет собой некую границу мира» (5.632).
154
Frisch М. Homo Faber. Berlin: Suhrkamp, 2014. S. 170.
155
Ibid.
156
Кант И. Критика чистого разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 3. С. 248.
157
Шеллинг Ф. В. Й. Идеи к философии природы как введение в изучение этой науки. С. 74.
158
Фриш М. Назову себя Гантенбайн. М.: АСТ, 2018. С. 9.
159
Чанышев А. Н. Трактат о небытии // Вопросы философии. 1990. № 10. С. 158.
160
Шеллинг Ф. В. Й. Философские письма о догматизме и критицизме // Соч. в 2 т. Т. 1. С. 70.
161
Schelling F. W. J. Clara Oder Über Den Zusammenhang Der Natur Mit Der Geisterwelt. Stuttgart: Cotta, 1862. S. 156.
162
Шеллинг Ф. В. Й. Философия искусства / пер. П. С. Попова. М.: Мысль, 1966. С. 207.
163
Шеллинг Ф. В. Й. Философия искусства. С. 69.
164
Платон. Гиппий Больший // Собр. соч. в 4 т. Т. 1 / пер. А. В. Болдырева. М.: Мысль, 1990. С. 417.
165
Шеллинг Ф. В. Й. Введение к наброску системы натурфилософии, или О понятии умозрительной физики и о внутренней организации системы этой науки // Соч. в 2 т. Т. 1. С. 224.
166
Гегель Г. Ф. Философия права / пер. Б. Г. Столпнера и М. И. Левиной. М.: Мысль, 1990. С. 215–216.
167
Кант И. Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного (1764) // Собр. соч. в 8 т. Т. 2. С. 110.
168
Кант И. Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного (1764) // Собр. соч. в 8 т. Т. 2. С. 111.
169
Там же. С. 112.
170
Шеллинг Ф. В. Й. Штутгартские частные лекции. С. 362.
171
Кант И. Ответ на вопрос: что такое просвещение? (1784) // Собр. соч. в 8 т. Т. 8. С. 29.
172
См. у Ясперса: «Удивительным знаком того, что человек как таковой изначально философствует, являются вопросы детей. Часто из детских уст можно услышать то, что по своему смыслу уходит непосредственно в глубь философствования». Цит. по: Ясперс К. Введение в философию. С. 11.
173
Штирнер М. Единственный и его собственность. Харьков: Основа, 1994. С. 15.
174
Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 26.
175
Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 27.
176
Там же. С. 28.
177
Там же. С.
178
Кьеркегор С. Или-Или / пер. С. Исаева и Н. Исаевой. СПб.: Издательство Русской христианской гуманитарной академии; Амфора, 2011. С. 33.
179
Кьеркегор С. Или-Или. С. 65.
180
Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 67.
181
Там же. С. 60.
182
Там же.
183
Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 40.
184
Мериме П. Матео Фальконе. М.; Л.: Военмориздат, 1944. С. 3.
185
Шеллинг Ф. В. Й. Философия откровения. Т. 1 / пер. А. Л. Пестова. СПб.: Наука, 2000. С. 113.
186
Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 242.
187
Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 100.
188
Первое послание Иоанна 4:18: «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви».
189
Арендт Х. Личная ответственность при диктатуре // Ответственность и суждение / под ред. Е. Поповой; пер. Д. Аронсона, С. Бардиной, Р. Гуляева. М.: Издательство Института Гайдара, 2014. С. 47.
190
Арендт Х. Личная ответственность при диктатуре // Ответственность и суждение. С. 60.
191
Арендт Х. Личная ответственность при диктатуре // Ответственность и суждение. С. 59.
192
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 132.
193
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 3–4.
194
Аристотель. Метафизика / под ред. В. Ф. Асмуса // Соч. в 4 т. Т. 1. М.: Мысль, 1976. С. 65, 980а.
195
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 20–21.
196
Письмо Каролины Шлегель Фридриху Шеллингу, 1800. Цит. по: 12/1. Schelling F. W. J. Historisch-kritische Ausgabe. Band III,1: Briefwechsel 1786–1799, ed. Irmgard Möller and Walter Schieche (Frommann-Holzboog, 2001). S. 284.
197
Grau A. Clara. Über Schellings Gleichnamiges Fragment. Zeitschrift Für Philosophische Forschung 51, no. 4(1997). S. 591.
198
Кант И. Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики // Собр. соч. в 8 т. Т. 2. С. 204.
199
Там же.
200
Там же.
201
Grau А. Clara. Über Schellings Gleichnamiges Fragment. S. 593.
202
Schelling F. W. J. Clara Oder Über Den Zusammenhang Der Natur Mit Der Geisterwelt. S. 92.
203
Ibid. S. 16.
204
Schelling F. W. J. Clara Oder Uber Den Zusammenhang Der Natur Mit Der Geisterwelt. S. 18–19.
205
Ibid. S. 19–20.
206
Schelling F. W. J. Historisch-kritische Ausgabe. Reihe I: Werke. Band I, 7: Erster Entwurf eines Systems der Naturphilosophie (1799), ed. Wilhelm G. Jacobs and Paul Ziche (Frommann-Holzboog, 2001). S. 129.
207
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 121.
208
Гоббс Т. Соч. в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1991. С. 95.
209
Там же. С. 37.
210
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 114.
211
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 114.
212
Там же. С. 112.
213
Шеллинг Ф. В. Й. Штутгартские частные лекции. С. 382.
214
Heraclitus. On Nature. P. 103.
215
Ibid. P. 102.
216
Шеллинг Ф. В. Й. Штутгартские частные лекции. С. 380.
217
Там же. С. 381.
218
Там же. С. 383.
219
Имеется в виду цитата: «Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне». Кант И. Критика практического разума // Собр. соч. в 8 т. Т. 4. С. 562.
220
Шеллинг Ф. В. Й. Идеи к философии природы как введение в изучение этой науки. С. 483.
221
Потом мы встретим близкую формулировку в «Философских исследованиях…»: «Ибо любовь пребывает не в неразличенности и не там, где соединены противоположности, нуждающиеся в этом соединении для бытия, а (повторяя уже сказанное) тайна любви в том, что она соединяет такие противоположности, каждая из которых могла бы быть для себя и все-таки не есть и не может быть без другой». Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. C. 151.
222
Это прямая отсылка к Посланию к Филиппийцам 2:6: «Он [Христос], будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу». В немецком тексте: «…hielt es nicht für einen Raub, Gott gleich zu sein».Raubозначает не просто «грабеж», а скорее «добыча» или «что-то, что можно присвоить себе». Аachten– в значении «считать чем-то». То естьfür keinen Raub achten– это старинная форма, означающая «не считать чем-то присвоенным» или «не считать чем-то, что нужно удерживать для себя». Далее у Шеллинга мы увидим, что он определяет любовь как то, что может оказать сопротивление эгоизму.
223
В оригинале: «Dieß ist das
224
Шеллинг Ф. В. Й. Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах // Соч. в 2 т. Т. 2. С. 102.
225
Цитируется песня «Печаль» советской рок-группы «Кино» из сборника «Последний герой» (1989) из седьмого студийного альбома «Звезда по имени Солнце» (1989).
226
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 154–155.
227
Кьеркегор С. Или-Или. С. 204.
228
Песня Виктора Цоя, написанная в 1982 году и вошедшая в дебютный альбом группы «Кино».
229
Одна из самых подробных книг по меланхолии «Анатомия меланхолии» (1621) принадлежит Роберту Бёртону. Ее объем – почти тысяча страниц; он подробно описывает как философские основания меланхолии, так и ее «механические» аспекты, например как меланхолия связана с питанием, сном и так далее.
230
Юханнисон К. История меланхолии: о страхе, скуке и чувствительности в прежние времена и теперь. С. 25.
231
Там же. С. 26.
232
Там же. С. 28.
233
Юханнисон К. История меланхолии: о страхе, скуке и чувствительности в прежние времена и теперь. С. 30.
234
Schelling F. W. J. Die Weltalter I. S. 154–155.
235
Юханнисон К. История меланхолии: о страхе, скуке и чувствительности в прежние времена и теперь. С. 127.
236
Кьеркегор С. Или-Или. С. 204.
237
Кьеркегор С. Или-Или. С. 252.
238
Там же. С. 253.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
