Умереть трижды
Глава 1
Наталья Веселова
Умереть трижды
…скажи ми, Господи,
кончину мою и
число дней моих, кое есть?
Да разумею, что лишаюся аз?
Пс.38, ст.5
Она не знала, от чего проснулась, – но сразу подумала, что это беда ее разбудила. Обе сложенные ладони оказались зажаты между колен – так она спала в детстве, с тех пор, как мама вышла замуж за Вадима Федоровича. Глаза открывать не стала – да и бесполезно это было: Женя знала, что, лежа, как обычно, на правом боку, не увидит ничего, кроме смутных узоров старенького стенного ковра прямо перед носом – родного, правда, коврика, единственной вещи, унесенной двадцать пять лет назад из материнского дома, – дома, который у нее отняли…украли…
Господи, до чего же больно.
Знаешь, те люди, в общем, правы, заподозрив в тебе воровку, – правы по сути, а не по существу. То есть, хоть телефон ты, конечно, не крала – но ты украла много чего другого. Например, мою совесть. И жизнь моей дочери.
Проклятый телефон лежал прямо у выхода из метро, в грязной кашице снега, и, наверное, лежал всего несколько секунд, потому что пусть и в полупрозрачных пока сумерках, но не заметить его было невозможно – так ярко выделялся блестящий красный с золотом брелок в виде удивленного котенка. И, главное, телефон был жив и здоров, поэтому, стоило только Жене откинуть крышку, как он сразу приветливо, будто окошко в ночи, зажег свой пестрый экранчик с большеглазыми мультяшками. «Девчонка, скорей всего, потеряла, – жалостливо рассудила Женя. – И сейчас, наверное, рыдает где-нибудь, ищет… Да и от родителей влетит: игрушка-то не из дешевеньких…».
Если бы тебя не было – она бы не умирала сейчас. Она не могла бы умереть, потому что любовь исцеляет все, даже рак. И этой любовью я ее держал – и удержал бы. А ты вмешалась – и разорвалась эта наша с ней нить. Тогда уже оборвалось–все.
Она быстренько добежала до подъезда, взлетела в лифте к своему гнезду (шестой этаж направо, комната, кухня, кладовая и совмещенный санузел, зато хозяйка невредная и с инспекцией появляется не чаще раза в квартал – да и та сводится к чаепитию) – и, аккуратно поставив аппаратуру прямо у двери, достала найденный телефончик из кармана. Н-да, креативная штучка, нечего сказать; богатые, наверное, родители, раз ребенку такой купили… Год назад она бы могла бы со спокойной совестью оставить его себе, но теперь… Теперь она все время словно предстояла перед Игнатом, как он сам – перед Богом. Возможно, потому Церковь и вменяет женщине в обязанность носить платок – и не только в храме, как теперь считается, – а вообще всегда: платок олицетворяет собой мужчину, всегда стоящего между женщиной и Богом, к Которому жена смеет обращаться только опосредованно… Подумала, что окажется просто недостойной любимого человека, если присвоит чужую вещь, как бы временно ей доверенную…
Твое появление – и ее рецидив, разве это могло быть случайностью? А я, дурак, подумал: что я, монах, что ли? Столько лет… Должно же и у меня что-то быть, хоть вскользь, для себя лично…
Впрочем, у нее самой телефон, его подарок, лишь чуть-чуть рангом пониже, а видом, пожалуй, и покрасивее, потому что не обклеен пестрыми детскими наклейками и не увешан брелками… Выйдя в список контактов, Женя сразу вызвала «М». Ну, так и есть: совсем, наверное, маленькая девочка, потому что у нее не «мама», а «мамулёнок». Она усмехнулась – надо же… Интересно, а папа у нее кто? Телефон выдал: «папулька». Она произвольно пробежалась по списку – и промелькнули Ленок, Шурёнок, Манюся, Юрасик, Лизунчик – во рту у Жени непроизвольно выделилась слюна, словно туда сунули большой кусок чистого сахара. Но вдруг высветилось сухое и деловитое «Деканат» – и дикостью своего несоответствия всему предшествующему даже испугало. А вот еще: «Кафедра английского». Господи, это что, студентка, что ли?! Не может быть – инфантильность какая-то уж запредельная… В любом случае, это приключение с телефоном, раз уж совесть не позволяет его умыкнуть, надо заканчивать, потому что на полу в коридоре полная камера срочных заказов… Женя решительно вызвала «мамулёнка» – и почти сразу услышала в трубке голос настолько не похожий на внутренний образ, возникший перед мысленным взором ранее, что пришлось испытать еще одно маленькое потрясение. Голос прозвучал холодно и настороженно – вероятно, женщина уже знала, что телефон потерян, и ничего хорошего не ждала.
– Видите ли, – заторопилась Женя, стремясь скорей разделаться с неприятной миссией. – Телефон этот я нашла у метро, и теперь хочу вернуть его законному владельцу, а это ваша дочь, как мне кажется. Поэтому не могла бы она позвонить на свой номер – и мы тогда договоримся, где нам встретиться…
Удивительно, но голос «мамулёнка», вернее, целой «мамуленции», как теперь была уверена Женя, ничуть не потеплел от ее приветливости:
– Ждите, – высокомерно бросила та. – Вам позвонят, – и дала отбой.
Позвонили действительно скоро, но только не восторженно лепечущим девичьим голоском, а твердым мужским баритоном, за которым сразу же встало твердое лицо в дымчатых очках, а под ним – строгий галстук на белоснежной рубашке, а на заднем плане мелькнул открытый ноутбук с бесконечными столбцами скучных параграфов.
– Это у вас, как я понимаю, находится телефон Юлии? – голос прозвучал, как у прокурора, толкающего обвинительную речь.
Подсудимая Женя сжалась в комок и залепетала:
– Да, понимаете, я нашла его у метро, и подумала что…
– Поговорим после. У какого метро вы сказали? Отлично… Вы не очень далеко от него сейчас, надеюсь? Так вот, будьте там через четверть часа, а мы с Юлией подождем у касс.
Женя попыталась собрать остатки своего растоптанного достоинства:
– Послушайте, вы как-то странно разговариваете – и вообще, я ждала не вашего звонка, а… – но подозрительная тишина на другом конце провода заставила ее взглянуть на экран – и убедиться, что на нем уже снова глупо таращились розовые покемончики.
«Ну и хамство… – она едва перевела дыхание. – Им же делают любезность – и хоть бы одно слово благодарности, не говоря уже о том, что время и место
А оказалось, что Господь только потому и позволял мне удерживать Машу, из последних сил здесь держать, что у меня никого больше не было, я в кулаке себя зажал – и как личность, и как мужчину–и остался только отцом. Но ведь и Он – Отец, вот и принял жертву.
У касс, как всегда, толклась куча народу, ноихона сразу узнала – вернее, его. Никакой это был не «папулька», а парень едва-едва за двадцать, но уже выработавший нестандартный личный стиль, сознательно вросший в него и, по всему видать, решивший твердо его придерживаться всю жизнь. Его ровесники зимой – поголовно в шнурованных ботинках или теплых кроссовках, спортивных куртках и без шапок (у некоторых они в кармане, сразу сдернутые с головы, как только упомянутая голова исчезла из виду беспокойной бабушки). Этот носил строгое длинное пальто и утепленную модную кепку для старшего возраста – очки, правда, стекла имели прозрачные, зато глаза сквозь них смотрели такие, что лучше б их прятать, – сверлили, как два алмазных буравчика, так и казалось, что взгляд уже выходит из твоего затылка. Девушка, неуверенно жавшаяся к молодому человеку, была отчетливо похожа на овцу – прямо даже неудобно делалось. Говорят, каждый похож на какое-то животное, – но не да такой же степени: тут хоть в детском спектакле играй без грима. Широко расставленные золотистые испуганные глаза, бледные кудряшки, неправильный длинный, но тупой носик… И носила она дубленку цвета овечьей шерсти – с кудрявыми отворотами. Интересно, это специально или по глупости, пронеслось в голове у Жени, когда она, не отдавая себе отчета в своем выборе, уверенно направлялась именно к этой паре. В конце концов, чего она так боится? Телефон принадлежит не парню, она просто сейчас отдаст его этой девушке, развернется и уйдет, а с ним даже разговаривать не станет…
– Здравствуйте, это ведь вы – Юлия? И это ваш у меня, наверное… – но договорить Жене не дали.
Строгий парнишка вдруг вцепился ей в плечо такой акульей хваткой, что показалось, что на теле сомкнулись не пальцы, а челюсти. С довольным и даже торжествующим видом парень обернулся к своей по-прежнему безучастной овце (во всяком случае, ее лицо до сих пор не продемонстрировало никакой мимики):
– Я же говорил – а ты не верила! Она тебя якобы никогда не видела, а сразу узнала! С чего бы это? А? – и к Жене: – Ну что, попалась, деловая ты наша?
– Да вы что… – забормотала, тщетно пытаясь вырваться, обескураженная Женя. – Пустите сейчас же… С ума вы, что ли, сошли…
Она вообще перестала понимать происходящее – вдруг очень захотелось позвать на помощь, но она как-то постеснялась, и решилась пока выпутываться своими силами:
– Молодой человек, вы что, спятили? – осмелев, продолжала биться она.
Но, ничуть не ослабляя хватку, он одним толчком бросил Женю к стене и прижал там – да так, что сопротивляться оказалось бесполезно: при каждой попытке вырваться, он несильно, но ощутимо ударял ее спиной и затылком о мраморную стенку. А девушка все стояла молча, и выражение ее лица, про которое уже хотелось сказать «морда», оставалось парадоксально бесстрастным.
А ты вторглась – жестко так, напористо–и я сломался. Сломался и Машку погубил. Ты не думай, я тебя не так уж и виню: человек ты… извини… дремучий… живешь инстинктами. Надо – берешь…
– Быстро давай телефон, – прошипел парень Жене в лицо. – И только попробуй мне что-нибудь… пожалеешь…
Готовая отделаться от него хоть на каких условиях, Женя шустро вытащила мобильник из кармана, а мучитель сразу его выхватил и сунул девушке:
– Твой?
Та кивнула и спрятала вещь в карман. Казалось, инцидент был исчерпан, но очкарик все еще не отпускал жертву.
– Да уймите же вы его, наконец! – сдавленно пискнула пытуемая, еще не сообразив, нужно ли привлекать внимание общественности к своему явно незавидному положению.
Девица коснулась рукава садиста, и Женя впервые услышала ее тихое блеяние:
– Пойдем, Юрасик… – овца оставалась овцой до конца.
«Не фига себе Юрасик…» – промелькнуло в голове у по-прежнему прижатой к стене Жени, которую Юрасик выпускать и не думал.
– У тебя вообще есть какое-нибудь правовое сознание? – вдруг сердито спросил он девушку. – Ты понимаешь, что ты предлагаешь? Вот сейчас я ее отпущу, а она отряхнется и снова пойдет воровать у людей телефоны, а потом вымогать у них деньги. Она же этим живет, пойми! Да если бы не я, ты бы ей уже все содержимое кошелька отдала!
В глазах у Жени потемнело, она задохнулась, внезапно прозрев: ах, вот оно что! Эта гнида еще смеет… Она собрала все свои силы и толкнула его в грудь с криком:
– Да ты ненормальный! Урод! Придурок! Да пусти ты, черт!
Но «черт» держал ее крепко, и от толчка не пошатнулся, а неожиданно пришел в полный восторг:
– А вот к нам и лексикон наш родной вернулся… Ничего, у нас свой есть… Юля, мы сейчас ее сдаем в милицию, и ты пишешь заявление, что она выкрала сотовый из твоей сумки, а я подтвержу. Пусть посидит годик-другой, может, потом неповадно будет… Эй, товарищ милиционер! Или, гм, как там сейчас положено… Господин полицейский!
От контрольного пункта лениво отделилось маленькое чернявое существо с темными щелками инородческих глаз, но в серой форме и при дубинке, которой оно сразу же начало недвусмысленно поигрывать, приближаясь к месту разборки.
Жизнь начала превращаться в отчетливый и уродливый кошмар:
– Да вы обалдели все!! – уже со слезами вскричала Женя. – Что я у вас украла?! Я вам, наоборот, принесла!! Что вообще здесь происходит?!
Гастрабайтер в сержантских погонах приблизился; его плоское коричневое лицо, тоже ассоциировавшееся только с мордой, осталось каменным, как у хакасской «бабы», но в глубине мутных черных глазок вдруг сверкнула звериная, азиатская свирепость –
– В чем дело, гражданин? – гнусный акцент, резанувший слух, не оставлял никакой надежды, кроме отчаянья обреченных.
– Этот парень на меня напал! – первая выкрикнула Женя, стремясь перехватить инициативу.
– Да, напал, – как ни в чем не бывало, согласился молодой человек. – Я был вынужден это сделать, чтобы задержать воровку.
– Я ничего у вас не украла! – завопила Женя так, что все прохожие оглянулись. – Девушка, да скажите же правду!!
Овечьи глаза остались невозмутимо золотистыми. Юля прошептала:
– Не знаю…
– Да чего ты не знаешь! Чего тут не понять?! – возмутился ее парень. – Она, товарищ милиционер… полицейский… Вытянула у моей девушки из сумки дорогой телефон, а потом позвонила и стала вымогать деньги, чтоб его вернуть.
– Да ты псих!!! – сорвалась в рыдания и визг Женя. – Я ничего такого не делала! Не слушайте его, он же просто сумасшедший!!!
– Я – юрист… Студент юридического факультета, – веско сказал юноша. – Меня этим не проведешь, я такие вещи с ходу просекаю. Прошу вас ее задержать, а мы сейчас напишем заявление. Да, Юля?
– Да нельзя же быть такой идиоткой! Вы у кого на поводу идете!! – переключилась на девицу Женя, смутно чувствуя, что в этой ситуации Игнат вел бы себя как-то по-другому, да и вообще не оказался бы в такой ситуации. – Как вы можете ни в чем не виновного человека оговаривать по указке этого подлеца!
– Я не знаю… – с прежней твердостью повторила девица; похоже, это был девиз ее жизни.
– Ах, ты еще выражаться! Ну, ты у меня по полной огребешь, тварь! – обиделся юрист.
– Господи, да что же это творится! – беспомощно всхлипнула Женя, полностью потерявшая точку опоры.
А я оказался слабаком. Может, оттого, что превознесся, иногда в душе начинал себя аскетом считать. Досчитался. Кругом виноват и дочь упустил.
– Так, граждане, в комнату милиции… полиции… – запуталось и само существо с блестящими пуговицами и акцентом, – пройдемте для разбирательства.
Разбирательство оказалось недолгим.
– А ну выворачивай карманы! Салман, давай, помоги ей! – коротко приказал другой полицейский, по наружности славянин, но заплывший салом так, что на задворках сознания у Жени проплыло: «Пацук…».
И тут же бесцеремонные коричневые руки, поросшие колючим, как проволока, черным ворсом, уверенно зашныряли по карманам ее расстегнутой куртки, а потом, без всякого смущения пройдясь спереди и сзади по джинсам, деловито нырнули и под свитер, жестко шуранув по голому телу. Женя вдруг вспомнила, что где-то слышала, будто личный досмотр имеет право производить только лицо одного пола с досматриваемым. Она гадливо рванулась прочь:
– Меня имеет право обыскивать только женщина!
– А ты проверь, каого он пола. Разрешаю, – хмыкнул Пацук, и ответом ему стал дружный регот, донесшийся из «обезьянника», где один до бесчувствия надравшийся обитатель размеренно блевал, лежа на полу лицом вниз, а два других повисли на прутьях клетки, с интересом наблюдая бесплатный спектакль; их хари (уже не морды, морда ведь и у льва – исполненная благородства) выражали живейший интерес и одобрение.
Добычей Салмана стал второй телефон – Женин собственный, подарок Игната, и оттого бесценный. Тот просто отдал его Жене, когда ее старенький черно-белый «Сименс» скончался от старости. Ему самому коллеги преподнесли это роскошное коричнево-золотое чудо ко дню рождения – но, так как в их учительском коллективе вторым мужчиной был только физрук, то и вещица, как ни крути, а выглядела более дамской игрушкой, чем надежным мужским телефоном. Для Жени он был почти живым существом, хранившим любимый голос, любимую музыку, любимые фотографии, краткие, но драгоценные эсэмэски… Даже прикосновение к нему чужих рук казалось чем-то оскверняющим – и Женя попыталась выхватить его обратно:
– Это мой, не трогайте!
– Ее, как же! – вскипел Юрасик. – Чтоб у такой прошмандовки такой сотовый! Два как минимум сегодня хапнула! Так, давайте бумагу, товарищ дежурный! Юля, вот бери ручку, пиши…
Юля вяло опустилась на стул, придвинула лист бумаги и явно в ожидании диктовки подняла свое неподвижное лицо на Юрасика.
Жене стало вдруг все безразлично, потому что в какой-то отдельный очень ясный момент, она поняла, что неожиданно попала в безвыходную ситуацию, как в петлю, где ей уготована пассивная роль жертвы, и любая попытка бороться лишь туже затянет веревку. Например, вот возьмут они, запрут ее за непослушание в обезьянник к этим двоим, а сами выйдут… Ничего невозможного… Со дна ее души поднялась густая тягучая муть, обволокла сознание, притупила чувства. Сейчас эта тупая овца (а как иначе ее назвать) напишет все, что велит ей ретивый охранитель законности и правопорядка – и тогда… Нет, не может быть, это же просто бред какой-то, спит она, что ли?
– …обнаружила, что моя сумка расстегнута, и в ней отсутствует принадлежащий мне телефон марки… Юля, какая у него марка? – уже бойко диктовал молодой человек.
– А ничего, тетка, губа у тебя не дура, – между тем вертел Пацук собственный Женин телефон. – У кого, интересно, вытянула?
– Я могу доказать, что он мой, – неожиданно спокойно произнесла Женя. – Я все знаю, что в нем есть, и могу рассказать.
– Н-да? Ну, рассказывай, послушаем, – сальный старшина открыл стол, небрежно швырнул туда телефон и шумно задвинул ящик.
Подпершись кулаком, он с насмешливой внимательностью уставился задержанной в переносицу наглыми бесцветными глазками, утонувшими глубоко в пухлом, как пуховая подушка, лице.
– Ну… – растерялась Женя. – Вы его достаньте и смотрите на экран, а я буду говорить, что там…
– Что достать, не понял? – весело поглядел ей в глаза старшина.
– Мой телефон… – и Женя снова начала терять ощущение реальности.
– Какой телефон? Салман, ты видел здесь какой-нибудь телефон?
– Не видел. Вот только рабочий наш всегда здесь стоял, – невозмутимо отозвался его напарник, глумливо постукивая себя дубинкой по ладони.
– …и моя мать сообщила, что мой мобильный телефон находится у неизвестной, которая готова вернуть его на определенных условиях и предлагает встретиться в метро. На месте встречи незнакомая женщина начала вымогать у меня деньги за возвращение телефона и была задержана моим другом… – упоенно продолжал вещать юный правовед.
– Да вы что… – задрожала с ног до головы Женя. – Да вы… какая же вы милиция… Вы и сами воры похлеще… Вы
– Никшни, дура, – вдруг раздался оттуда хриплый жесткий шепот. – Уроют ведь…
Женя осеклась, но в ее голове билась единственная отчаянная мысль: ограбили! Просто и цинично ограбили! И телефона – единственной своей настоящей ценности – она больше никогда не увидит…
Лицо ее задергалось: так всегда происходило при сильном волнении, что тик волнами проходил по лицу, и унять его не было никакой возможности…
– Ну вот, теперь здесь подписывай! – удовлетворенно выпрямился Юрасик, но возникшую паузу вдруг заполнило короткое, как вздох: «Не знаю…».
– Не валяй дурака, – забеспокоился он. – Ты, главное, подписывай, а все остальное я беру на себя.
– Я не знаю… – еще решительнее выдохнула девушка. – Пойдем, Юрасик…
Молодой юрист смущенно кашлянул, оглянувшись на совсем другим занятых милиционеров, пробормотал:
– Секундочку… Я сейчас улажу… Юля, на минуточку, – и схватив «овечку» за руку, мгновенно выскользнул с нею за дверь.
На него никто даже не обернулся – «полицаи» с непонимающим видом переглядывались, притворно обеспокоено шаря по столу и издевательски повторяя: «Какой телефон? Откуда телефон?». Любительский спектакль доставлял участникам явное удовольствие, и при этом они демонстративно не смотрели в сторону задержанной.
– Каселёк, каселёк, какой каселёк! – заголосил вдруг один из трезвых обитателей клетки, заглушая другого, быстро и грубо шепнувшего:
– Вали быстрее… Вали, пока они не передумали… Пропадешь, дура, плюнь на трубу… Беги…
И Женя подхватилась и побежала – вон из комнаты, мимо спиной стоявшего Юрасика, припершего Юлю к стенке и что-то горячо ей втолковывавшего, вверх по ступенькам, бегом по подземному переходу, по мартовской слякоти среди еще не начавших серьезно таять, но почерневших и пожухлых сугробов в человеческий рост, по узкой мокрой тропинке к зеленой точечной «хрущевке», на шестой этаж – и только захлопнув за собой тяжелую стальную дверь, сползла по ней и беззвучно заколотилась на полу.
Теперь уже исправлять поздно, но и к тебе, сама, понимаешь, я больше ничего не чувствую… В смысле – ничего хорошего. Убил бы, если б это помогло поднять Машку. Да не поможет, поэтому живи.
Когда немного отпустило, она словно представила себя со стороны: немолодая и не молодящаяся (не на что), в джинсах, ботах и пуховике, добытых на Троицком рынке, с отросшими темно-серыми корнями давно не подкрашиваемых (некогда) волос, с руками без маникюра (это можно бы, да Игнат не одобрит), с непритязательно подмалеванным лицом… Конечно, почему бы не обратиться к ней на само собой разумеющееся «ты», безошибочным чутьем определив, что по статусу она их неизмеримо ниже, не обшарить мерзкими лапами, не обвинить в воровстве, не ограбить безнаказанно и самоуверенно… Такие – всегда жертвы, потому что они и есть – «народ». Масса. Население. Вот Ариадна, сестра Игната, – разве не вернула бы она найденный телефон? Конечно, вернула бы, и таким же способом, что и она, Женя. Только этот гнусный Юрасик вежливо бы благодарил ее, толкал бы в бок свою странную Юлю – мол, скажи спасибо – а, прощаясь, еще бы и ручку, может, порывался поцеловать… А она бы с неподражаемым своим простым достоинством милостиво кивнула – и ушла королевой. А вроде бы внешне – ничего особенного… И одета далеко не из бутика – но носит все так, будто на ней мехов и бриллиантов на миллион долларов… И полицаи бы, если б до них дошло, конечно, перед ней бы оробели, с мест повскакали и долго извинялись, называя по имени-отчеству… Говорят, с этим нужно родиться, а научиться нельзя. Неправда это! Просто надо изначально оказаться в нужном кругу, среди такой простой и непонятной интеллигенции, – и постепенно впитаешь их манеру держаться… Даже в том жалком состоянии, в котором они сейчас, – при нищенских зарплатах, подневольные, лишенные естественных своих привилегий, – эти люди как-то ухитряются внушать к себе уважение. Вот и она, Женя, перед ними трепещет и все время боится ляпнуть не то или сесть не так… Им-то хорошо, они свои университеты закончили, за таких же замуж повыходили, а ей не дали… Не дали стать учителем, как мечталось, читать не дали, сколько хотелось, – потому что оказалась она тогда лишней… Нет, только не сейчас об этом вспоминать… «Не делай добра – не получишь зла» – классная поговорка, ничего не скажешь. Выбросила бы она из Юлиного телефона сим-карту в помойку, наклейки бы дурацкие отлепила, память стерла – и вот бы готовый запасной крутой сотовый, а то и продать в тяжелую минутку… А теперь лишилась и драгоценного подарка, и в материальном убытке осталась – хорошо, цепочки золотой на шее не было – как пить дать бы тоже отобрали, ублюдки узкоглазые… Под горячую руку она и «Пацука» к ним причислила – да и то сказать, его щелки мало чем отличались… Сволочи, сволочи, сволочи! Думают, если простой человек, так можно ему в душу плевать… Ничего, найдется и на них управа…
Вечером ждал Женю еще один удар, последний. Без звонка – а как теперь дозвониться-то, когда городского в помине нет, а мобильный отняли – пришел к ней Игнат, уже четвертый день не появлявшийся, а в трубку холодно обрывавший. Он едва порог переступил, она к нему на грудь – и жаловаться: на ретивого Юрасика, на тупоголовую овцу, на наглых полицаев, на страшных мужиков из клетки – но он вдруг жестко отстранил ее, и в кресло, как обычно, не сел – обреченно прислонился к шкафу и прикрыл глаза:
– Да провались он, твой телефон. Все. Маша умирает. Забрали наверх, в реанимацию, говорят – агония. И меня выгнали. Черт бы тебя побрал, Женя. Черт бы тебя побрал.
И ей стало страшно, потому что именно от него, именно таких слов услышать не мог никто и никогда – в смысле, услышать всуе, в переносном, то есть, смысле. Потому что раб Божий Игнатий был человеком верующим не напоказ, а взаправду, и за словами следил, любя повторять: «От слов своих оправдаетесь, и от слов своих осудитесь», – и раз уж произнес что-нибудь, значит, знал, что говорит, и желал – именно этого. И именно ей, его единственного в жизни любившей…
Сидеть на месте. Я знаю, где выход.
Неужели это были последние слова, которые она от него в жизни услышала?!
К ночи ослепнув от слез, отупев от разламывающей головной боли, она
Женя открыла глаза и увидела, что ожидала, что всю жизнь, просыпаясь, видела: белый на бордовом (теперь, в темноте, черном) узор еще бабушкиного ковра. Она тупо уставилась на него, стараясь сообразить, что это за странный, будто знакомый запах в комнате, – и вдруг ее стукнуло: это же «Карбофос» – средство против тараканов, такое же точно, каким мама боролась с ними в их квартире – там, в Веселом Поселке! Игнат уверял, что обонятельная память – самая сильная из всех, что знакомый, но забытый запах, внезапно вернувшийся, может воссоздать в памяти человека целые картины прошлого, даже заставить услышать звуки! Это, определенно, был именно тот запах. Но откуда ему взяться? В их доме нет тараканов, да если б и появились, – кому бы пришло в голову морить их допотопным средством, имея широкий выбор современных и действенных? Да и откуда бы его взять? Значит, это просто похожий запах, но прав был Игнат: вот уже, как живое, встает перед ней мамино молодое лицо – она навсегда осталась молодой, умерев в тридцать три года не так, как в церкви просят – «безболезненно, непостыдно, мирно», – а прямо наоборот: мучительно, срамно и скандально… Мама на кухне раскатывает тесто и улыбается, тыльной стороной белой от муки кисти пытаясь согнать со лба прилипшую светлую прядь, и говорит, как всегда, смущенной скороговоркой: «Самый плохой брак – это лучше, чем «разведенка», поняла? Самый плохой – а нам с тобой еще повезло, поняла?». Ой… Давно это было… Лет двадцать пять… Сколько ей сейчас, ровно сорок? А тогда было около тринадцати… Двадцать семь, значит… И маме оставался еще целый год… Тот день… Зефир, сухое вино… Если б тогда знать…
Вдруг Женю словно обдало морозом изнутри, и она замерла, как подстреленная: прямо за стеной, в коридоре ее съемной квартиры будто бы стукнула не входная, а какая-то другая, внутренняя, дверь (которой не было вообще!), и мимо Жениной двери прошлепали громкие ленивые шаги, будто кто-то, не таясь, шел в кожаных тапках. Отчетливо щелкнул выключатель, и в кромешной тишине звонко зажурчало – а потом грянул водопад из туалетного бачка! Снова щелчок – и вот уже шаги лениво направляются обратно, минуя ее комнату, и повторился стук второй – отсутствующей! – двери. Выпучив глаза, не моргая и не дыша, Женя пялилась в ковер. «У соседей… – пронеслось в голове. – Просто тихо, как в могиле, и от этого все кажется ближе…». Но сердце, подпрыгнувшее к горлу и затрепетавшее было там, вдруг оборвалось и рухнуло вниз. Сквозь вязкую, почти парализующую дурноту, сразу навалившуюся, как тяжелая засаленная перина, она вновь слышала шаги – легкие, женские – и не у каких не у соседей, потому что она уже готова была их узнать…
Глава 2
Ему вдруг пришло в голову: каждому обреченному или, что хуже, тому, у кого обречен близкий человек, кажется, что все остальные – остающиеся – бессмертны. Еще до того, как бурный рецидив подкосил и в неделю свалил Машу, уже уверенно казавшуюся ему спасенной вопреки всем научным прогнозам, он все чаще ловил себя на незаконных мыслях. Например, когда его девятиклассники решали очередной тест, а он вынужденно бездельничал за столом, для порядка оглядывая склоненные головы (правильно ли склонены, не под стол ли глядят на шпаргалку с датами), его взгляд вдруг замирал на какой-нибудь отдельной девичьей голове. Вот взять, например, Колоскову эту. Троечница по всем предметам, что свидетельствует о тотальной неодаренности, личико обыденное до тошноты, папа – водитель маршрутки, мама – швея в мелкой фирме, сама – сонная, мутноглазая… Пятнадцать лет девчонке, а фигурой – табуретка табуреткой, волосы выкрашены полосато, как это теперь у них принято, да неухожены, давно не стрижены, прыщи подростковые выдавлены и замазаны дешевым гримом, отчего просвечивают зловеще-фиолетово… Сейчас в контрольной опять все перепутает – да ей и плевать на это, родителям тоже…
Но! Есть огромное жирное «но». Он у них классный руководитель с пятого класса (такое уж у него правило: взял класс, так веди до выпускного, какой Бог дал, на других не спихивай) – так вот, Настя Колоскова с тех пор ни разу ничем не болела. Прогуливала – это да, а вот по болезни никогда не отсутствовала. Иммунитет несокрушимый, никакой грипп ее не брал, ни свиной, ни обычный, кишечная палочка, раз отравившая в походе весь класс (после утомительного перехода под палящим солнцем воды из чистого на вид ручья напились, дуралеи), перед организмом Колосковой оказалась бессильна. Зубы – как у негритоски, ни одного кариеса за всю жизнь (и это он досконально знал: к зубному ведь тоже ему с ними раз в год таскаться полагалось), и первый нескоро случится… Все это – наследственность, обеспеченная многими десятками крепких поколений крестьян, на воздухе трудившихся и потреблявших экологически чистую пищу, взращенную на пахучем навозе. Словом, здоровая свиноматка, предназначенная быть родильной машиной, раз в год давать приплод в виде таких же здоровых детенышей – будущих солдат, рабочих, обслугу – и производительниц.
Но эту задачу свою, милостивым Богом перед ней поставленную, выполнять она, конечно, не станет: она же не деревенская клуша, как ее прабабка из деревни Большие Говны, родившая четырнадцать, из которых одиннадцать похоронила в младенчестве (все правильно: то знаменитая «глотошная», выкашивавшая враз все детское население волости, то коллективизация с раскулачиванием), а современная городская девушка, которой счастье привалило оказаться в стольном Петербурге. Не четырнадцать она, конечно, родит (здесь же русской печки нет, чтоб туда детей вповалку складывать, а в малогабаритной квартире куда ты их денешь, да без огорода и коровы – чем накормишь), а максимум троих от мужа-трудяги, автослесаря, например. Вон, за Вовку Малова через три года выскочит. Тот фамилию свою до сих пор через «о» пишет, раз и навсегда усвоив, что русский язык – таинственный и недоступный, и если «а» слышится, то пиши «о» – не ошибешься. Зато машину – любую, от «Мерседеса» до «Запорожца» – может голыми руками разобрать-собрать, играючи устранив любую неурядицу, да еще и приладить попутно изобретенное мелкое новшество, до которого иноземные инженеры еще лет десять всем концерном не додумаются… Он Малов, и сейчас со своей «Камчатки» на Настю слишком пристально поглядывает – о
Самое страшное, что Колосову эту с Маловым он так, наугад из своего стоячего пруда под названием «9-В» вытащил, для примера… А ведь таких – большинство подавляющее, даже задавляющее, и в принципе, хоть он и дара прозорливости не имеет, а примерную судьбу почти каждой посредственности из своего класса не хуже любого пророка предскажет. Это, конечно, без учета возможных форс-мажорных обстоятельств в судьбе каждого – ну, так на то он и не пророк.
Знал учитель истории раб Божий Игнатий, что мысли такие – настолько от христианских далеки, что заслуживает за них он сам не уголка адского, а мрачного Тартара, а через него – транзитом – прямо в геенну огненную на веки вечные. Но думать себе не запретишь, и, кроме того, почему Достоевскому можно, а ему – нельзя? Ведь и тот, когда думал, еще не знал, что он Достоевский, то есть, в том смысле, какой мы теперь в эту фамилию вкладываем. Думал, думал, додумался и не постеснялся увековечить: «Без Православия русский человек – дрянь». Сказал, как припечатал, и если в сторону отбросить всяческий гуманизм (который всегда сатанизм на поверку), то, самому подумав, приходилось соглашаться.
Спорить на эту тему было опасно – да и не с кем спорить. Близкие друзья под благовидными предлогами бросили его, еще когда пятилетней Маше был поставлен невероятный и неправдоподобный диагноз «острый лейкоз». Рассосались, как рубцы. Потому что когда случается то-то плохое, но поправимое, тут можно проявить умеренное сочувствие и поддержку, и, когда поправимое само поправится, вернуть все на круги своя. Но когда в перспективе – смерть чужого ребенка, то тут лучше особо со своим состраданием не соваться, потому что лечение заоблачно дорогое, и как бы не пришлось иномарку или даже покрупнее что продавать, чтобы за сохранение своего человеческого лица расплатиться: ведь друг должен быть другом до конца… Так друзья Игната мужского пола самоликвидировались еще десять лет назад, и поговорил он на волновавшую тему раз с директрисой-литераторшей, казалось, мировой бабой, его ровесницей. А она ему вдруг чуть глаза не выцарапала: оказалось, ее бабушку, подпольщицу на оккупированной территории, немцы, допытав до бессознательного состояния, повесили. Никого она врагу не выдала, чем спасла целый огромный партизанский отряд, да еще и в морду главному гестаповцу плюнула кровью, хотя ее, можно сказать, разделали живьем. Да только писатель Фадеев в их село не приехал, геройский бабушкин подвиг не описал, поэтому посмертно ей не то что Звезды Героя, но и скромной медальки не дали. Да, так вот, и была та бабушка воинствующей атеисткой-комсомолкой, до войны создала и возглавила в районе комитет «Безбожник», лично срывала по домам со стен иконы и устраивала им красивые ночные аутодафе… Так, что, мол, она, по-вашему, Игнат Андреевич, «дрянь», так сказать, по Достоевскому? Ответить утвердительно означало сегодня же начать искать другое место работы, да хорошо бы еще без статьи в трудовой книжке, поэтому он ответил осторожно и, как потом, поразмыслив, решил, правильно:
– Нет, конечно, просто она, хоть уже и успела родить вашего отца, Марина Петровна, но была еще молодой, горячей, одурманенной пропагандой максималисткой. Но, конечно, крещеной, раз семнадцатого года рождения. Как, например, Зоя Космодемьянская, внучка священника. А родилась ваша бабушка в семье верующих хлебопашцев, причащавшихся, конечно, и ее, маленькую, в церковь водивших, – пока та стояла, разумеется. А благодать Божья – она не разовое понятие, а постоянное. Род праведника – а в том роду, может, все такие были – благословляется, уж не помню до какого колена, так что, скорей всего, и вы под это благословение попадаете. И что она, простите, просто по дурости под чье-то влияние девчонкой попала, – то Господь прекрасно знал, потому что видел ее хорошее чистое сердце. Потому и укрепил при пытках, послал мученическую смерть за други своя, и – там – я уверен, эта ваша «безбожница» венец носит… Вообще, думаю, если кто-то из нас вдруг, что маловероятно, правда, в Раю окажется, то очень удивится, встретив там некоторых лиц, по которым, как нам кажется, ад плачет. А может, и не найдет в райских кущах тех, кому, думалось, туда прямая дорога….
– Надо же, говорит, как пишет… – криво усмехнулась директриса. – В церкви,
– Не только… – уклонился Игнат, не желая распространяться на тему Великой Отечественной, которая его самого ставила в тупик.
На самом деле, невозможная, как ни посмотри, Победа, вопреки всему свершившаяся, в духовном смысле вполне оправдывалась. Красивую легенду о Митрополите Гор Ливанских Илии, якобы, прорвавшемуся в начале войны к самому Сталину и научившего его, как выстоять, Игнат отвергал (с сожалением, правда) – именно за красивость, а рассуждал просто. Ведь те сражавшиеся против врага молодые люди, думал он, наследники не успевшей еще рассеяться благодати, лежащей на многих русских родах, были в подавляющем большинстведевственниками и девственницами.Повальные безобразия тому поколению были еще несвойственны, они начались со следующего. Чего не скажешь, кстати, о немецкой молодежи. А ведь кровь мученически убитых за правду девственников и девственниц –вопиет к Небу об отмщении.И отмщение не замедлило, только и всего… Про тех, даже выживших, еще нельзя было сказать «дрянь», хоть и Православия они уж не признавали: они еще по инерции хранили христианские обычаи и традиции – а вот когда выросли их дети, знаменитые «шестидесятники» – вот тогда и пошло-поехало…
В церкви Игнат тоже понимания не нашел. Их приход считался «правым», то есть, антисемитски-монархическим, где соответственно настроенные прихожане группировались вокруг молодого и страстного батюшки Сергия, целибата-женоненавистника, непримиримого врага демократии и евреев. Демократию, евреев и женщин он каждое воскресенье громил с амвона; случайно забредшие крещеные евреи исчезали из храма, прослушав первую же проповедь, а из женщин прижились только убежденные старые девы в полуботинках, да измотанные нуждой и рабским трудом многодетные матери – единственные две категории слабого пола, которые, по мнению, о.Сергия, с некоторой натяжкой и оговорками, могли быть когда-то в дальней перспективе допущены в Рай. Попытки женской самореализации в какой-либо другой области, кроме семейной, вызывали у священника глухую ярость, а пунктиком психического помешательства был женский платок – до такой степени, что необходимости вечно, даже в супружеской спальне, покрывать голову платком и только платком (потому что шляпок, шарфиков и беретов Богородица не носила) он целиком посвятил не одну проповедь. Вторым пунктиком его была богоносность русского народа, а третьим – неизбежность восстановления Православного Царства с укладом жизни, законами и традициями образца не позднее семнадцатого века. Вот ему-то Игнат однажды возьми да брякни за трапезой:
– Сдается мне, что-то, батюшка, что мы замысел Божий насчет богоизбранных народов неправильно понимаем. Впадаем в тот же грех гордости, что иудеи в свое время. Думаем, что Господьлучшийнарод под Свою руку берет – а ведь это совсем не так, хоть на тех же евреев глянуть. А что, батюшка, если не лучший, а –худший? Чтоб его выправить, пока таких дел не наворотил, что и не поправишь? Про евреев и в Библии сказано – «народ жестоковыйный», потом Рим с Византией – так содрогнуться можно! Так может, и мы, русичи, богоносность не «хорошестью», а мерзостью своей заслужили? Вы в окно посмотрите – вон он, богоносец без креста, прошел… А нам подавай Царя Православного – не так же ли евреи Мессию ждали? Дождались – и что? А может, и наш будущий Царь – не из дольнего мира, а из горнего, и все предсказания о нем мы по-земному, по-скотски, трактуем? Так же, как и евреи своего Освободителя ждали, думали, от Рима спасет… А мы ждем, пока наш спасет от евреев… Так чем же мы лучше, батюшка? Они – «богоизбранники», мы – «богоносцы» – а на деле-то, может, хрен редьки и не слаще?
После беседы с директрисой она Игната за бабушку с работы не уволила – зато после той трапезы пришлось искать новый приход, куда он пришел уже с вошедшей в сознательный семилетний возраст болящей дочерью Машей.
К тому времени жены у него не было уже шесть лет, по собственной его вине: просто в свое время сердцем принять надо было, что тридцатидвухлетнему увлеченному своим делом учителю, преступно «запавшему» на собственную выпускницу, следовало не скоропалительно жениться на девчушке восемнадцати лет, а зубы сжав, чувство свое перебороть. Он же, умом прекрасно понимая, что радостно вступает на широкую дорогу к трагедии, послушался глупого сердца, будто было ему и самому лопушистых восемнадцать. Расплата наступила даже раньше, чем он сам ожидал: через полтора года двадцатилетняя свежеиспеченная мама, сама, по большому счету, еще на долгие годы подлежавшая заботливому воспитанию и взращиванию, спохватилась о своей «недогулянности» и, очертя голову, кинулась наверстывать упущенное. Очень скоро с новым избранником она оказалась в благополучной Европе, клятвенно пообещав забрать дочь, как только «устроится». Игнат возмечтал, чтоб она не устроилась никогда. Подленькая мечта, правда, не сбылась, но, устроившись вполне респектабельно, бывшая жена ребенка забирать не торопилась: видно не очень мечтал ее второй муж арийских кровей воспитывать чужую чисто русскую девочку. Последовало несколько резких телефонных разговоров, после чего счастливый отец почувствовал Машу своей неотъемлемой собственностью, позабыв на короткое время о том, что никому из смертных на этой земле никогда ничего не принадлежало…
Помогала ему сестра-двойняшка – единственная родная душа после смерти матери, воспитавшей их в одиночку. Она была уникальна, эта, наверное, последняя в России старая дева: в их поколении они еще попадались как исключение, в следующем же вымерли как класс. Совершенно не будучи поначалу религиозной, внешне симпатичная, светлоглазая шатенка Ариадна, тем не менее, отвергала возможность физической близости с мужчиной вне брака (скорей всего, попросту испытывая брезгливый страх, унаследованный от матери). Абсолютно естественно, что в конце двадцатого века жениться на ней на таких условиях никто не рискнул – и правильно, скорей всего, сделал: все эти нерешившиеся женихи потеряли, конечно, исключительного, преданного и надежного друга, но ведь не за тем же мужчины женятся! – и в этом смысле избежали они, конечно, ранней и обильной седины. Слово «любовь» для Ариадны с раннего девичества парадоксально являлось ругательным, невинный поцелуй на советском телеэкране с юности заставлял передернуться, а уж целомудренная постельная сцена в темноте и под одеялом вызывала припадок пуританского гнева и поток обвинений всего съемочного коллектива в «гнусности». Немудрено, что, на исходе третьего десятка уверовав в Бога и придя в Церковь, она стала одной из наиболее приближенных прихожанок о. Сергия. Имея высшее филологическое образование и владея двумя европейскими языками свободно и одним на уровне «читаю и перевожу со словарем», она презрительно отвернулась от всех широко распахнувшихся перед ней в перестройку дверей, решив протискиваться в пресловутые «игольные уши». Она предпочла участь домашней прислуги
Каменно надежная Ариадна, узнав о беде, постигшей их семью, примеру друзей не последовала. Это именно она в свои дневные свободные часы, пока Игнат учил истории нелюбознательных учащихся простой средней школы в спальном районе, а неизменный кумир ездил по требам и политическим сходкам, возила Машу по врачам, процедурам и бесконечным анализам – и тут уж не таскала больную племянницу в общественном транспорте, а тайком от священника, подобной эмансипации не потерпевшего бы, садилась за руль братниного немолодого «Фольксвагена». Это она окончила краткосрочные курсы домашних медсестер и умела теперь делать любые самые сложные инъекции, овладела всеми приемами опытной сиделки. Это она с требовательным видом присутствовала на всех Машиных уроках, потому что та была, естественно, на домашнем обучении. Учителя, вынужденные практически бесплатно в таких случаях давать частные уроки, всегда норовят с надомниками халтурить – но под суровым оком Ариадны халява исключалась в принципе! Она сама занималась с Машей английским, выбрав его из трех языков, как самый необходимый, и однажды бурно разрыдалась перед Игнатом на кухне, передавая ему суровое мнение о.Сергия: детям, больным неизлечимыми болезнями, следует давать только обезболивающее, если нужно; для них лучше умереть до семи лет, чтобы получить возможность стать ангелами, а тяжелое лечение, способное лишь продлить их безрадостную жизнь на несколько лет, нужно не им, а эгоистичным родителям; в младенчестве, еще не задумавшись над понятиями жизни и смерти, умереть и морально легче, чем в юношеском возрасте, до которого только мучительными процедурами можно ребенка дотянуть; в шестнадцать он уже будет задумываться о своей незавидной судьбе, сравнивать себя со сверстниками – и может умереть в гибельном отчаянье и ропоте на Бога; кроме того, больной раком ребенок оттягивает на себя излишнее внимание, которое лучше бы распределить между здоровыми и перспективными детьми, а иногда родители вообще отказываются от рождения других детей, потому что уход за безнадежным требует слишком много сил и денег… «Сразу видно, что у него нет своих детей… или любимых племянников, – смущенно сморкалась она в салфетку, сама испуганная той крамолой на идола, которую произносила. – Своего бы, небось, лечил до последнего, а под смерть чужого легко, конечно, теоретическую базу подводить…». «А вот и не факт, – содрогнувшись, подумал, но не сказал Игнат. – Он не из того теста, чтобы двуличничать. Он бы и своего без колебаний отправил – того… к ангелам, особенно, если б девочка… Интересно, это особая стойкость в вере или черствость фанатика? Хотелось бы знать, чем одно от другого отличается…».
О. Сергий вышел из простецов, и при любом упоминании о нем, Игнат вдруг вспоминал большую статью в журнале. Статья касалась зверств фашизма, и повествовала о том, как за связь с партизанами немцы уничтожили целиком большую деревню, а жителей кого расстреляли, а кого сожгли в здании сельсовета. В статье приводились и воспоминания выживших очевидцев – тех, кому удалось незамеченными убежать в отряд. И вдруг за картиной запредельного садизма врагов встала и другая, не менее страшная, поразившая Игната картина. Воспоминания всех уцелевших женщин были замечательно похожи и, в общем, выглядели, с вариациями, примерно так: «Та ж выбихгаю з хаты – а на хгряде уси семеро моих хлопцив вбиты лежа-ат… Та ж и мамка з ними… Я как захголошу-захголошу, та вдруг и думаю: тикать пора – та и побихгла, побихгла до партизанив…». То есть, женщина, выбежавшая среди ада стрельбы и огня из дома, видит на огороде семь своих застреленных детей-мальчиков и собственную мертвую мать. И самое страшное, что с ней произошло, – это она «заголосила», причем делала это недолго и неубедительно, потому что тотчас же спохватилась и, как ни в чем не бывало, побежала, спасая свою жизнь, к партизанам… У кого-то на «хгряде» лежали «дывчины и батько» – но суть от этого не менялась: женщины оказались в партизанском отряде, где до прихода Красной Армии героически стирали и кашеварили, а после войны все повторно повыходили замуж и родили еще не одного и не двух «хлопцив и дывчин» каждая… «Это вот что – нормально? – терзался Игнат. – Есть же в психиатрии термин "эмоционально тупой"! А может, именно это и есть – нормально? Ведь родились же потом новые дети, значит, все в порядке, род продолжен? Теперь можно с эпическим спокойствием рассказать об этом заезжему журналисту… А рефлексирующая интеллигентка, оказавшаяся волею судьбы в подобной ситуации и немедленно умершая без пули фашиста от разрыва сердца на той же грядке или просто сошедшая с ума, – она в каком-то смысле была бы неправа перед Богом, слишком сильно любя тех, которые лишь временно ей доверены и кого в любой момент может призвать к себе настоящий Отец? Это же они, простецы, придумали: Бог дал – Бог взял…».
Может, и ему, Игнату, пора перестать рвать на себе волосы, и стоит взглянуть на дело с другой стороны, стороны Вечности и бессмертия? Больше не биться с заведомо непобедимой болезнью, тем более, Маша все равно «бросовый материал»: ведь род продолжить ей заказано, а иначе – для чего женщине и жить-то? Может, не будь он маловером, – с невозмутимо-мудрым прищуром смотрел бы, как под наркотиками умирает ясноглазая девушка, в пятнадцать лет пишущая такие стихи:
У воды дождевой, у сирени,
У земли сорока островов
Попроси молодого горенья,
Крепкой крови, серебряных слов.
Попроси о великой победе,
Верной азбуке с буквою «ять»,
Долгом вдохе, божественном бреде,
Попроси дотерпеть, достоять.
Но проходит пустая забота,
Тень струится над левым плечом.
Отражается в зеркале кто-то
И не просит уже ни
О, Господи, не мог он на это пойти – и Ариадна не могла, в этом единственном пункте утвержденного о. Сергием списка ясных взглядов на жизнь с ним не соглашаясь… Десять лет они вдвоем бились за то угасающую, то неярко вспыхивающую жизнь девочки, не допуская и мысли, что свободное владение английским ей вовек не пригодится, что аттестат зрелости со сплошными пятерками никогда не придется отнести в Университет… Но вдруг за это время ученые найдут способ лечения рака – хотя бы именно этого рака! «Не найдут», – подсказывал из глубины души кто-то, осведомленный обо всем. «Пошел ты», – невежливо отвечал ему Игнат – и вот уже четыре года отвечал все увереннее и увереннее, потому что после восьми (последняя – по лезвию бритвы) химиотерапий все держалась и держалась стойкая и крепкая ремиссия. «Ну, еще годик! Хочешь, я буду причащать ее не раз, а два в неделю? – умолял он, не слушая, что поют на Литургии, а видя только словно светящееся лицо дочери, устремившей свои ланьи очи куда-то выше Царских Врат. – Еще годик – и можно будет сказать: пятилетняя безрецидивная выживаемость – а это уже кое-что!».
Он жил совершенным монахом, положив себе в виде искупительной жертвы не касаться женщин до выздоровления дочери, – и первые годы даже избежал мучительной борьбы с непокорной плотью. Неотступный, выматывающий душу и тело страх за дитя заглушил все возможные позывы, а постоянный тяжелый труд ради денег на лечение (после полномасштабной нагрузки в школе он еще до ночи мотался по частным урокам) довершил дело, превратив его физически в измученное животное, засыпавшее раньше, чем голова касалась подушки.
Но потом, когда непосредственная угроза миновала, и полностью лысая головка дочери покрылась неожиданными пшеничными локонами, когда в темных ее глазах заиграла почти прежняя живость, и она начала выражать желания (самые простенькие: завести щенка, поплавать в заливе, купить лакированные туфельки), – тогда и он почувствовал, как в глубине его существа словно разжалось что-то, до того скрученное и придавленное. Он сам стал замечать, что вокруг цветет – Жизнь. Вот уже крутится у ног юный черно-белый сеттер, страстно полюбленный тринадцатилетней Машей с первого дня, когда Игнат принес его домой в шапке, только что вынутого из-под теплого материнского брюха и трогательно пищавшего; вот Маша звонко хохочет в своей комнате над похождениями доброго диснеевского персонажа, коллеги на глазах преображаются из неинтересных бесполых теней в ухоженных привлекательных женщин, а ученики незаметно перестают быть в его глазах счастливыми и бессмертными, а превращаются в обычных мальчишек и девчонок, которым предстоит жить и умереть, как все, – еще очень-очень нескоро, может быть, даже в двадцать втором веке, примерно тогда же, когда умрет и Маша…
Два года он с изумлением присматривался к этой вновь обретаемой жизни, как с трудом выплывший на зеленый берег утопающий вдруг обнаруживает ранее незамеченных божьих коровок в траве, удивляется незнакомой синеве неба и человеческим голосам, так же радостно звучавшим, оказывается, и в его отсутствие, пока он из последних сил боролся с жестокой черной водой…
Но любое переходное состояние не может длиться вечно – и всегда ждет разрешения, толчком к которому может послужить и незначительное, на поверку рядовое событие. А в жизни Игната событие оказалось немелкое, испугавшее его до мозга костей, – уже только из-за одного этого следовало бы задуматься покрепче. Но… Задним умом-то, как тот же народ и подметил, все крепки!
Это началось в тот день, когда пропал Рики.
Глава 3
Если бы задним числом что-то можно было изменить в своей жизни, то она прежде всего спасла бы свою мать. Спасла бы и ради матери, и ради себя самой, потому что именно после этой смерти Женина жизнь подломилась под корень и так никогда и не выправилась.
Мама была худенькой, трепетной, как бы раз и навсегда чем-то испуганной женщиной, вечно немного съежившейся, словно в ожидании неминуемой пощечины. Может, она просто не сумела оправиться от первого подлого удара, когда на ней, восемнадцатилетней выпускнице финансового техникума, скоропалительно женился юный курсантик в замечательной черной форме, и целый год, до того, как превратился в лейтенанта, все увольнения проводил у нее. А через год, когда каждый получил то, о чем мечтал (она – девятимесячную беременность, а он – великолепный кортик и золотые погоны), молодой муж вдруг совершенно спокойно и без тени раскаяния на лице сообщил супруге, что регистрация брака ему нужна была лишь для того, чтобы в чужом Ленинграде иметь, кроме надоевшей казармы, еще какое-то постоянное место дислокации, куда можно приходить за гарантированной вкусной едой и женскими ласками. А с ней это оказалось удобнее, чем с другими, потому что вон какая отдельная квартира ей от бабки досталась! Жаль, не догадался прописаться: сейчас бы через суд квартиру разменял и комнату в Ленинграде имел, так что пусть она еще спасибо скажет. Ребенок вообще не его – и быть такого не может, он это легко докажет; во-первых, потому что всегда был осторожен, а во-вторых, все увольнения свои записывал, и точно знает, что в пору зачатия их не имел – да и вообще, они виделись раз в неделю, а то и реже, каждый жил, как хотел, он на верность и не рассчитывал…
В маминой семье, как назло, разведенная женщина приравнивалась чуть ли не к убийце: «В нашем роду разводов не водилось, так и знай! – сурово сказал ей отец, тоже морской волк, с основной женой принципиально не разводившийся, но по запасной имевший в каждом крупном советском порту, чего и скрывать не пытался. – Кому ты теперь нужна, с прицепом-то, кроме как в любовницы?». Считалось, что страшней участи на свете не существует, и поэтому, когда порядочный человек, заместитель директора ПТУ, предложил вдруг самый что ни на есть законный брак, не посмотрев ни на упомянутый «прицеп» в виде трехлетней крепенькой девчушки, ни на общую «подпорченность» невесты, семья восприняла его как благодетеля и избавителя и буквально выпихнула свою «паршивую овцу» замуж, невзирая на то, что особой влюбленности в нового жениха та не испытывала. Какое там! – лишь бы наспех затереть случайное грязное пятно на безупречной семейной репутации!
Но брак, в общем, сложился удовлетворительно – возможно, благодаря тому, что теперь, панически боясь даже тени недовольства мужа – с возможным вторым разводом в перспективе, мама полностью отказалась от своей личности, каких-либо мнений, вкусов
И поздней осенью Женя случайно подслушала роковой телефонный разговор матери с многоопытной коллегой-бухгалтером. Мама не знала, что в ту субботу в школе у дочери заболела учительница, и детей распустили на час раньше, – поэтому тихо вошедшая в прихожую четырнадцатилетняя Женя услышала вполне громкий, без оглядки на дверь, голос матери:
– …осточертело, понимаешь? Уже со счета сбилась – то ли девятый, то ли десятый, а может, и больше… Самой противно, как сучка какая-то, честное слово! Ведь есть же женщины, которые только два-три сделали – и все, не беременеют больше! И, главное, как ни крути, а все равно всегда в больничку приходится: и со шкафа сто раз прыгала, и хину глотала, и в парилке раз чуть не сдохла – сидит намертво, хоть ты что поделай… А там – сама знаешь: все потроха выворотят без наркоза, и еще на тебя же наорут, как на последнюю… Будто я виновата… Нет, такого не пробовала… А что, помогает? Думаю, не больше четырех недель… А ты сама делала это? И чего – вот прямо сразу? Здорово. Конечно попытаюсь, хуже не будет… Подожди, я запишу лучше… Сколько ложек тертого мыла, говоришь? Хозяйственного обязательно? Вода теплая должна быть? Какое количество? Ага, ну, спасибо тебе! Так завтра прямо и организую, пока мой с Эдькой в цирк пойдет, а старшая, как всегда, к подружке… Да чего там, терять-то все равно нечего…
Вот в этом последнем мама принципиально ошиблась: она потеряла именно все – вообще все, что бывает у человека. В середине восьмидесятых годов двадцатого столетия ученицы восьмого класса уже давно не походили на розовые бутончики, и все проблемы женского бытия широко и откровенно обсуждались в отсутствие взрослых. Поэтому Женя прекрасно сообразила, что мать собирается устроить себе выкидыш, и даже про себя по-взрослому посочувствовала ей и мысленно пожелала успеха. Потому она и убежала к Светке на четвертый этаж сразу после того, как за отчимом и братишкой захлопнулась дверь, – чтобы мать не нервничала излишне, ожидая, пока дочь оставит ее одну в квартире. Она специально постаралась отсутствовать подольше, для чего, уговорив с подружкой бутылку кислого сухого вина «Рислинг», как раз вошедшего тогда в моду, и заев ее вязкими белыми бомбошками зефира, подбила сговорчивую Светку идти в кино на фильм «до шестнадцати»: обе они выглядели уже вполне взрослыми девицами, да и накрасились по полной программе, так что в кинотеатр их пропустили беспрепятственно… А когда, беззаботно возвращаясь, подошли к своему подъезду, оттуда как раз отъехала зловещая машина «скорой помощи». Переглянувшись, они обе инстинктивно ускорили шаг…
Всю неприглядную правду девочка узнала только на поминках, когда две пьяные мамины сослуживицы обсуждали случившееся, перекуривая на кухне, а она, сжавшись в комок в уголке, никому не интересная и в расчет не принимаемая, напряженно слушала. Впрочем, женщины, скорей всего, наивно, как все взрослые, полагали, что ребенок думает о куклах и совершенно не понимает, о чем идет речь.
Оказалось, вернувшийся муж, к счастью, раньше сына зашедший в ванную помыть с улицы руки, обнаружил там уже давно мертвое голое тело жены – причем, оно сидело на дне сухой ванны поперек, выложив раскинутые ноги на бортик. Глубоко во влагалище вставлена была зеленая резиновая трубка, поднимавшаяся к пустой кружке Эсмарха, подвешенной на крючок для душа. Судебно-медицинская экспертиза установила, что несчастная погибла практически мгновенно от мозговой воздушной эмболии, потому что перед этим ввела себе в прямо матку не менее полулитра пузырившегося концентрированного мыльного раствора – по всей видимости, с целью прервать беременность раннего срока…
Что началось с того момента для ее мамы – над этим четырнадцатилетняя Женя еще не задумывалась, а вот она сама нежданно-негаданно, но очень быстро оказалась в кромешном аду.
Женя привыкла доверять взрослым. Нет, она, конечно, знала, что не следует идти к незнакомому дяде в квартиру посмотреть на новорожденных котят или отправляться с незнакомой тетей на поиски ее потерянных в темном подъезде очков. Она также прекрасно отдавала себе отчет, что дядя Вадик ее не любит, а только терпит как неизбежность, сводя любое общение с ней до самого допустимого минимума, – но ведь и она сама вряд ли полюбила бы чужого ребенка, как своего; достаточно того, что не обижает, – и на том спасибо. Она была уверена, что удобная чистая комната с бабушкиным плюшевым ковриком на стене – ее неотъемлемая собственность в мире, а пока она учится, все потребное для ее жизни будет доставляться взрослыми, потому что так бывает у всех. Взрослые сами разберутся, как это лучше устроить, но обязательно устроят, потому что не может же быть иначе… Она окончит школу, потом – педагогический институт, станет учителем, получит распределение, начнет работать и обеспечивать себя, будет, конечно, помогать старенькому отчиму и брату – как же иначе? А потом выйдет замуж соответственно статусу – за инженера или доктора, родит детишек, и будут они жить не хуже других. Где именно – в этой ее комнате или на его площади – это уж как придется… В общем, когда первое острое горе схлынуло, Женя начала понемногу приспосабливаться к жизни без мамы, которая все равно ласкала ее только мимолетно и украдкой, чтоб, на дай Бог, не взревновал Эдик или не обиделся муж. Девочке было главное, чтобы ее не трогали, и все свободное время она теперь проводила либо в горячо сочувствовавшей семье Светки, либо в своей комнате за чтением.
Мать с отчимом собрали за эти одиннадцать лет неплохую, как искренне думала Женя, библиотеку, причем мама именно коллекционировала книги, практически никогда их не читая: так некоторые собирают коробки от спичек. «Приходит к нам в бухгалтерию Юрка – ну, пьяница этот, который вечно мелочи из дома тянет, чтоб на опохмелку собрать, – рассказывала она вечером мужу, хвалясь новым приобретением. – И говорит он: купите, бабоньки, книжку, душа горит – мóчи нет… Всего тридцать копеек просит, глупый. Я смотрю на книжку, вижу – желтенькая
Совсем не то Женя: она впивалась в книгу с упорством энцефалитного клеща и высасывала их одну за другой, всегда жадно кося глазом в сторону ожидавшей своей очереди следующей… Сопоставляя свой семейный уклад с жизнью вымышленных персонажей, а также милой семьи с четвертого этажа, Женя начинала смутно догадываться о том, что жизнь ее чем-то жестоко обделена, но, казалось, обделена поправимо. Однажды она мимоходом спросила Светку, в какое училище та собирается после восьмого класса (это казалось чем-то само собой разумеющимся и подлежало только уточнению), – и вдруг столкнулась с полным непонимания взглядом подруги: «Ты что, какое училище? Зачем? Я пойду в девятый и десятый, а потом поступлю в мединститут». И действительно, вспомнила Женя, у нее ведь папа – зубной врач, а мама – руководитель самодеятельного театра, значит, и сама Светка должна стать кем-то вроде этого… Все правильно. А ей, Жене, значит, нужно поступить в какое-нибудь интересное училище, например, где учат на продавца или кондитера – не в институт же идти… И она вдруг застыла на месте: а почему нет?! Кто ей запретит, ведь у нас все пути для молодежи открыты! Жене всегда нравилась профессия учителя литературы – она ведь много читает, и не только по программе – но почему-то никогда даже в мыслях на институт не замахивалась, считая, что это для нее как-то слишком… высоко, что ли… Да и в доме все твердят – выбирай училище, выбирай училище, узнавай, какие вступительные экзамены, и готовься… А вот не будет она готовиться! Учится без троек, так что в девятый с радостью переведут, она пойдет на подготовительные курсы в институт Герцена и прекрасно потом выучится на учителя – назло всем, вот так! Но, когда девочка в подходящую минутку заявила о своем решении матери, вдруг увидела в ее глазах тот же вопросительный знак, что и у Светки. «Так долго учиться? Зачем? – удивилась она. – Ведь учителям же копейки платят. Нашла бы приличную профессию, в торговле, например, чтоб гарантированный кусок хлеба с маслом, – мало ли, как жизнь обернется… Хоть сыта будешь… А учитель… Хм… Что это на тебя вдруг нашло? Нет, если ты так уж хочешь, я, конечно, возражать не буду, а все-таки подумай: еще семь лет за партой! А так бы три года – и самостоятельная. Да ладно, время еще есть, ты только с решением не затягивай: если передумаешь, то надо начинать готовиться…». Но Женя не собиралась передумывать. Она порой ощущала на спине некий бодрящий холодок задора: а ну, как сбудется!
И после смерти матери девчонка еще долго утешала себя мыслью, что вот хоть и стала сиротой, а в жизни все равно своего добьется и, став учителем, шагнет куда-то в другой… класс? Нет, в школе давно объяснили, что классов существует только два – рабочие и крестьяне, а еще есть социальная прослойка – интеллигенция. Это раньше, при царизме, были классы, а теперь все равны, но ведь как-то назвать это нужно? Может, другой… мир? Да все равно, как это называется, главное, что жизнь, в любом случае, пойдет иначе, чем у мамы, – еще непонятно, как, – но мечтать об этом перед сном в постели – такое утешение!
А весной отчим женился. Он без всякого предупреждения привел в дом бойкую молодую женщину и объявил изумленным детям, что это теперь их новая мама. Испуганный Эдька ударился было в рев, но быстро успокоился, когда в руках его оказалась великолепная импортная модель самолета, которая сразу замигала красными и зелеными огнями – и он поднял на гостью уже счастливое лицо… А Женя даже и довольна была: ведь тяготившее ее хозяйство теперь везти на себе предстояло не ей, а симпатичной мачехе, – лишь бы к ней, Жене, не цеплялась. Мачеха и не цеплялась, быстро поняв, что девочка в ее близкой дружбе не нуждается, и ограничилась ровным, приветливым и спокойным обращением – спокойней даже, чем у вечно нервной мамы. А десятилетний Эдик так и вовсе был от нее без ума, обидно скоро забыв родную мать и запросто перенеся на пришелицу естественное обращение «мама».
Да, Женя абсолютно доверяла взрослым и ничуть не удивилась, когда однажды отчим вскользь спросил у нее, где мама хранила ее свидетельство о рождении. Не отрываясь от книги, Женя махнула рукой в сторону своего секретера, и отчим невозмутимо вышел из комнаты, а девчонка вновь нырнула прямо в Рейхенбахский водопад вместе с непотопляемым Шерлоком Холмсом…
Вечером мачеха ласково позвала ее на кухню, сказав, что «папа» хочет с ней поговорить. Отчим держался непривычно добродушно, что Женя списала на счет его жалости к ней, сиротке, и сказал, что по советским законам ее теперь могут отправить в детский дом, как не имеющую живых родителей. Но не успела она испугаться, как ее тотчас успокоили, сообщив, что такого злодейства ни в коем случае не допустят, потому что немедленно ее официально удочерят, то есть станут ей как бы законными родителями. Поскольку ей больше десяти лет, то для этого нужно ее добровольное согласие, которое она должна подтвердить в РОНО и Загсе, – и, как умная девочка, она его, конечно же, подтвердит, потому что иначе ее могут сразу же забрать насильно. Какими хорошими людьми они все-таки оказались! – растроганно думала
Дело шло к весне, к экзаменам за восьмой класс, которых Женя не боялась, хорошо успевая по всем предметам и предвкушая лишь летний отдых в пионерлагере, который всегда любила и где уже должна была оказаться в старшем отряде. Теперь-то не будет более взрослых ребят, чтоб издеваться над маленькими и ими помыкать! Весело, наверное, пройдет лето – жаль, только, мама больше никогда не приедет на родительский день… Ладно. Надо жить дальше и добиться многого – хотя бы в честь ее памяти…
Настал еще один вечер, когда ее снова, не так, правда, ласково, как раньше, позвали на кухню для разговора, – и Женя доверчиво побежала, не чуя подвоха. Взрослые подробно разъяснили ей ситуацию: им, оказывается, опять пришлось ее спасать в обход жестоких законов! Вот ведь в чем дело: ребенок должен быть прописан по месту жительства матери. Так и было, пока бывшая мама была жива, но с ее смертью Женя лишилась права на прописку в этой квартире, и быть бы ей вообще нигде не прописанной – то есть, ни работать, ни учиться никогда – если бы новая мама не согласилась прописать ее к себе в дом, в Ленинградскую область. Да нет, это совсем недалеко, рукой подать на электричке, рядом с Сосновым Бором, большой деревянный дом… Нет, Жениного согласия в этом деле не требовалось, они уже это сделали, просто ее ставят в известность – для того, чтобы она, когда будет подавать документы в училище, указывала правильный адрес… Да, кстати, она понимает, как ей повезло? Теперь, как прописанная в области, она будет иметь право на место в общежитии училища, так что пусть выбирает из тех, где оно есть… Нет, насчет института теперь не получится, может быть, потом когда-нибудь… Просто изменились обстоятельства. Они, конечно, не обязаны перед ней отчитываться, но если уж так просит – пожалуйста: через четыре месяца у них родится общий ребенок, это потребует и денег, и места, так что еще семь лет содержать ее – это извините. Она – пока – поживет в общежитии, потому что в ее комнату теперь поселят Эдика, он ведь уже большой мальчик, и ему неудобно спать за шкафом в их спальне, тем более что скоро появится малыш… Она ведь не эгоистка и понимает, что нельзя же, чтоб они – вчетвером в одной комнате, а она в отдельной… В общежитии ее сверстницы, она привыкла к пионерлагерям, коллективу, поэтому ничего страшного не случится – обомнется… Опять она про этот институт? Да пусть поступает на здоровье после училища – на заочное там, или еще как. В любом случае, до совершеннолетия она ничего не имеет права сделать без согласия родителей, а они не могут сейчас дать ей такое согласие. И вообще, вот он, Вадим Федорович, с четырнадцати лет встал к станку, чтобы помогать семье, – и ведь выучился, человеком стал, должность имеет порядочную. А она что хочет – на все готовенькое? Нет, так не бывает. Нужно всего добиваться своим трудом. Они, конечно, ей помогут, пока она учится, – не звери же… По десять рублей в месяц будут выдавать, да пусть без троек учится, тогда стипендию тридцать рублей получит. Если пойдет в ПТУ на рабочую специальность, – то это ей большая экономия: там без экзаменов берут, да плюс двухразовое бесплатное питание, да плюс форма – на одежду тратиться не надо. На остальное ей сорока рублей с избытком хватит – даже многовато, пожалуй, будет, как бы шиковать не начала (ха-ха, шутка). А реветь нечего: слезами горю не поможешь, надо дело делать.
Но ревела Женя целый месяц неостановимо: она пока оплакивала только крушение (или, в лучшем случае, перенесение в очень далекую перспективу) своей выпестованной, холеной, здоровой мечты, не пожелавшей взять и умереть на ровном месте. Девочке никто не мешал – и так она встретила свой пятнадцатый день рождения, никем на этот раз не отмеченный, – но надрываться еще и по этому поводу уже не оставалось сил. Неразлучная подружка Светка, с которой горем можно было бы поделиться, в городе летом отсутствовала, находясь в Крыму вне зоны досягаемости, и поэтому Жене волей-неволей пришлось брать себя в руки и самостоятельно приходить к какому-то судьбоносному решению. Проревевшись, она вспомнила, что учителем, пусть не литературы, а начальных классов, стать можно и после педагогического училища, бросилась туда – и была окачена холодной водой: все сроки приема документов вышли, пока она предавалась горю… Она бросалась из училища в училище, из техникума в техникум – но везде, где можно было получить хоть какую-то приемлемую, терпимую специальность, уже шли вступительные экзамены. Однажды Женя поймала себя на ясном желании броситься с крыши небоскреба на площади Победы – но вдруг представила себе, как станетлететь,и нутром догадалась, что во время полета успеет передумать – да будет поздно…
Оставались именно ПТУ, где, как всегда, ощущался значительный недобор и не требовалось экзаменов, и такие перспективы, как дежурная в метрополитене, электрогазосварщица, прядильщица… При одной мысли об этом Женю охватывал ужас, а в душе вставала тошнота… А между тем дома уже строго спрашивали, когда она намерена переезжать в общежитие: ведь в ее бывшей комнате еще надо успеть сделать ремонт до возвращения Эдика из лагеря… Бороться Женя не умела, что такое отстаивание своих прав, не знала, потому что с примерами жизнь ее никогда не знакомила; разве что рабочий класс, как твердо она усвоила в школе, свои права давно отстоял и теперь является правящим классом… Вот Жене и предстояло вступить в его ряды и начать править страной – но отчего-то делать это совершенно не хотелось… Нужно было решаться на отчаянный шаг – и вдруг блуждающий взгляд ее наткнулся на объявление в забытой на балконе газете месячной давности: сообщалось о том, что в Ленинграде есть, оказывается, училище, где учат на фотографа-профессионала, сдавать экзамены не нужно, общежитием обеспечивают, а записываться можно аж до двадцатого августа… Она вспомнила веселую тетеньку-пышку
Четыре года пропали, практически не оставив воспоминаний. Было не хорошо и не плохо, а – никак. С отчимом и мачехой видеться Женя не хотела, как и они с ней, и обещанный лишний червонец в месяц так и остался обещанием. Ждала, пока младший брат вырастет, чтоб только с ним повидаться и обсудить все по-родственному… Получила распределение в фотоателье на окраине, сняла пополам с подругой и коллегой дешевую комнату у черты города, где прямо под окнами грохотала товарная железная дорога, а за ней туманными утрами просматривалась ровная нетронутая пустошь… Перед распределением подруга надоумила съездить в Сосновый Бор и лично глянуть на место прописки – вдруг можно там поселиться, попросившись в училище, чтоб пристроили на работу поблизости? Выехали в шесть утра, а вернулись на последней электричке. Дом они нашли – утонувшую с головой в кустах королевской сирени развалюху, черную от времени и трухлявую до мягкости вследствие неустанных усилий жучка-древоточца, полулежавшую в нескольких километрах от атомной станции – и даже сподобились чаепития у словоохотливой соседки, обладательницы точно такого же, но выкрашенного в ядовито-зеленый цвет особняка. Да, она помнила Люську из Нижнего Тагила, унаследовавшую этот дом у деда и немедленно по приезде в нем прописавшуюся. Шутка ли – сразу прописка в Ленинградской области! Здесь она, конечно, ни дня не жила, да и где тут жить-то! – только некоторые вещички забросила – а так все мыкалась в Питере по съемным комнатам. Правда, несколько лет назад с каким-то мужичком из города расписалась, на сносях приезжала, хвалилась, что он ей после рождения дитя прописку в своей квартире обещал, – да только месяца через три объявилась черная вся и мрачней тучи: дите мертвое родилось, перегородки там какой-то в сердце у него не хватало, что ли, да мужик ее из дому и попер, благо не прописана была. Получила развод и уехала на родину к себе – такие вот дела…
Предательство мачехи оказалось удачно отомщенным, но порадоваться чужому наказанию у Жени не получилось, так как собственная жизнь в перспективе выглядела не менее безрадостной: у нее тоже оставалась только надежда на удачное замужество. Среди клиентов попадалось много симпатичных парнишек – да вот разговориться с ними времени не хватало: все общение заканчивалось максимум за пять минут, пока они причесывались у зеркала и садились на стул спиной к белому экрану. «Голову выше… Смотрим сюда… Снимаю», – вот и вся ее ежедневная роль, многократно повторяемая. Потому что работала поначалу Женя, будучи новенькой и неопытной, исключительно на съемке для документов, а художественной занималась умудренная женщина средних лет по имени Зоя. Даже кассирша, выдававшая квитанции, дольше с общалась с клиентами! Представить, что Женя кому-то так понравится, что он сам заведет непринужденный разговор о писателе Дрюоне, например, и пригласит вечером в кино, казалось сложновато, потому что внешность ее к совершеннолетию сформировалась совсем уж неказисто. Была она коротенькая и плотная, но без приятных выпуклостей, изгибов и округлостей, а ровная, как оструганное бревно: ни бюста, ни талии, ни бедер, да еще две толстенькие, низенькие, как у тумбочки, ножки. Личико тоже не поражало необычностью: оно не было лицом дурнушки в прямом смысле слова, но не обладало ни одной чертой, за которую можно было бы зацепиться взглядом. Про некоторых говорят и пишут: «Она была собой некрасива, но ее огромные, чудные карие очи…» – и так далее. Женины небольшие блестящие глазки неопределенного цвета с жирно накрашенными ресницами не вызывали у приличных молодых людей ровно никаких эмоций. Если б еще имела она деньги на то, чтоб одеваться у фарцовщиков, или связи в промтоварных магазинах, – может, и могла бы как-то изменить свой непритязательный образ, но надежды на это не существовало и в обозримом будущем – тем более что непоколебимая до того страна начала вдруг неотвратимо рассыпаться, как тот Женин дом, где она до сих пор была законно прописана…
Однажды, когда, как водится, отмечали скромным своим коллективом 73-ю и, как оказалось, последнюю годовщину Октября, подвыпившая Женя неожиданно для себя разоткровенничалась и, обливаясь нетрезвыми слезами, поведала Зое историю своей так неудачно начавшейся жизни. По мере выслушивания, у Зои все шире раскрывались и без того большие и добрые выпуклые глаза.
– Ты чего, с ума, что ли, сошла? – всплеснула она руками, когда грустный рассказ был окончен. – Ты же дала себя обобрать, как последнюю дуру! Они же, сволочи эти, отчим твой с мачехой, на понт тебя взяли и ограбили, а ты сидишь, как тетеря! Во-первых, в детдом тебя никто не мог забрать в той ситуации – только если б они тебя сами сдали. Во-вторых, это им было все равно невыгодно, потому что тогда за тобой бы сохранилась прописка, и в восемнадцать лет ты бы преспокойно квартиру разменяла и получила себе целую комнату! Вот они и решили устроить… комбинацию из трех пальцев… Эту комбинацию тебе прямо под нос и сунули, воспользовавшись тем, что ты дитё неразумное, законов никаких не знаешь и еще по матери горюешь… Облапошили по всем статьям, выкинули из собственного дома – а ты проглотила, ничего, и сейчас глотаешь… Отчим, твой, наверное, мерзавец отпетый и всегда таким был, а вот баба его, скорей всего, ради себя старалась. Пообещал ей, конечно, прописку, если поможет, – после твоего совершеннолетия, чтоб ты навсегда осталась прописанной в ее хибаре. Потом кинул – и поделом; ее Бог наказал, но тебе-то от этого не легче… – Она помолчала, прикидывая, видно, в уме. – Слушай, сикуха, и мотай на ус… Сейчас у нас в стране, чую, такая каша заварится, что ввек не расхлебаем. Так вот, пока не заварилась и черт-те что не приготовилось, подавай-ка ты в суд на своего сволочугу-отчима. Адвоката найми и расскажи, как все было… Кто знает, может, и выйдет чего путное. А нет – так хоть знать будешь, что все возможное сделала, не сидела с намытой шеей…
Бесплатный адвокат, как оказалось, полагался людям только для
Утром в день заседания Женя нервничала так, что начала заикаться и роняла все, что брала в руки, а когда вошла в здание суда, то и ноги почти отказали, особенно после того, как углядела на скамейке в коридоре Вадима Федоровича – сытого, загорелого и крупного – презрительно на ее робкое «здрасьте» рожу отворотившего. Она надеялась, что говорить ей в зале суда много не придется, и она лишь будет кивать в такт словам своего расторопного адвоката, как выглядело это в красивых французских фильмах. Предыдущее заседание тянулось, как удав, и Жене начало казаться, что ее сейчас вытошнит от страха прямо на пол. Вдруг она столкнулась взглядом с приятным на вид парнем, подпиравшим стенку напротив, очевидно, в ожидании кого-то. Парень смотрел на нее с участием, дружелюбно и открыто улыбался. Потом вдруг еле заметно кивнул в сторону двери на лестницу, словно приглашал на долгожданное свидание… И Женя неожиданно почувствовала прилив сил – да такой ощутимый, что даже смогла сделать несколько шагов и не подломиться в коленях…
На лестнице он приветливо спросил ее, как старую знакомую:
– Что, мандражируешь? – и ободряюще прикоснулся к ее локтю: – За что тебя притянули? Продавала что-нибудь на улице?
– Да нет… Я по г-гражданскому делу… И-и-стица… – выдавила девушка.
– Да? – удивился парень. – Ну, не дрейфь. А то, слушай, ты уж прямо совсем с лица спáла, аж зеленая вся… Того и гляди в обморок хлопнешься, откачивай тут тебя… – он смотрел ей в глаза спокойно и весело, а потом быстро оглянулся по сторонам; из кармана его появилась плоская серебристая бутылочка, которую он мгновенно сунул Жене в руки: – Давай скорей. Два глоточка – и все, будешь, как новенькая. В таких случаях, как твой, – первое лекарство. Никто и не заметит, а ты в себя придешь – проверено. Скоренько, скоренько, глотай, пока никого нет. Я вот уже принял и – видишь – как огурчик. Зелененький и в пупырышках.
Женя недоверчиво взяла в руки бутылочку и понюхала: пахло приятно. Осторожно пригубила – и вдруг оказалось так вкусно, как, наверное, в этих иностранных фильмах, где нарядные герои сидят в красивых кожаных креслах и нежно держат в руках пузатые бокалы с чем-то янтарным… Она сделала два решительных глотка. Подумала и сделала еще два: паренек не обидится, он хороший, на глаз видно… Напиток оказался крепче, чем сначала думалось, но зато вкуснее с каждым глотком. Она бы и до дна выпила, да нельзя, это же чужое, ей два глотка сделать дали…
– Да пей, пей на здоровье, мне уже хватило, – подбодрил паренек – и через минуту она протянула ему совсем пустую бутылочку.
В первый миг стало легко, тепло и приятно, страх испарился. Исполненная благодарности, она подняла глаза, чтобы сказать искреннее спасибо, но доброго юноши на лестнице уже не было, только тяжелая дверь чуть-чуть покачивалась от сквозняка.
Остальное Женя всю жизнь припоминала, как скверный сон, и происходило это одновременно как бы и с ней – во всяком случае, она это точно знала – но как бы и с кем-то другим, потому что воспринималось, словно сквозь пелену дурноты и недоумения. Очень скоро отчего-то распух и отнялся язык. Ей казалось, что он вдруг перестал помещаться во рту, так что пришлось его вывалить наружу, как собаке, – а он все продолжал расти и расти. Как раз в эту минуту из коридора громко прозвучала ее фамилия, что означало необходимость идти в зал суда; девушка хотела рвануться по ступенькам, но вдруг обнаружила, что не чувствует ног, и повисла на перилах. Цепляясь руками, она все же кое-как доползла до двери, у которой столкнулась непосредственно с отчимом, сразу торопливо отвернувшимся. Адвокат уже зазывно махал ей из зала, и Женя каким-то непостижимым образом собрала всю силу воли, какую имела про запас от рождения и, никогда ранее не растрачивая, сохранила до сего дня в неприкосновенности. Она вошла в зал, ничего не слыша, кроме странного мелодичного потрескивания издалека, и почему-то подумала, что это приемник где-то испортился, и надо бы его выключить, чтоб не мешал. «Спрятать язык. Нужно спрятать язык, а то подумают, что дебилка», – вдруг пришла законченная мысль, и Женя с силой втянула его в рот, проверив рукой, весь ли он туда запихнулся: языка снаружи не было, но вся ладонь оказалась в густой противной слюне. Женю охватил ужас, она вспомнила про носовой платочек, но ослабевшие холодные руки лишь бестолково лапали сумку на боку – и не справлялись ни с кнопочкой, ни с молнией. Тогда пришлось утереться просто рукавом – и на лицах строгой тощей судьи и двух смутных заседателей (один, как врезалось в сознание, сидел в спортивном костюме) отразилась абсолютно тождественная брезгливость. «Что с вами? Возьмите себя в руки!» – злобно прошипел сбоку адвокат.
Говорить действительно много не пришлось: она стояла, ухватившись за гладкий деревянный барьер и тупо наклоняла голову сначала, когда судья вопросительно обращалась к ней, потом, когда адвокат зачитывал исковое заявление. Она все время судорожно приседала, и с трудом выправлялась, каждый раз отчаянно думая, что из следующего приседания уже не выберется, а так и останется на полу, голова к коленям… «Что это… Что это такое… Неужели так напилась… Не может быть, там же мало было… И не крепче, чем ликер… Не может быть… Не может быть такого…». Через несколько минут ей вдруг почудилось, что ее со всех сторон обложило полупрозрачной ватой, и она начала терять контроль над сознанием, плохо понимать, где находится и что происходит… Но вдруг в зале раздался хорошо знакомый, уверенный и спокойный голос ее отчима, Вадима Федоровича.
– Да, признаю, – спокойно вещал он. – Совершенно так все и было, как только что изложил товарищ адвокат. Но разрешите мне пояснить вам, уважаемый товарищ судья, и вам, уважаемые народные заседатели, причину, по которой мы с моей бывшей женой были вынуждены поступить так, как поступили. Все дело в том, что после смерти матери моя приемная дочь начала вести совершенно аморальный образ жизни. Трезвой мы ее с тех
Речь прозвучала в полной тишине – и смысл ее туго доходил до Жени, озабоченной в те минуты лишь тем, чтобы удержаться на отнимающихся ногах. Она смутно соображала, что происходит нечто возмутительное, ни в какие ворота не лезущее, подлежащее немедленному пресечению, – и в какой-то момент резко дернулась вбок и натужно замычала, намереваясь немедленно исправить положение, – но тут на ее голову словно упала огромная ватная кувалда. Перед тем как сознание совершенно спуталось, оно на секунду озарилось как бы грозовой вспышкой, высветившей для Жени весь простенький спектакль, гениально срежиссированный Вадимом Федоровичем. Симпатичный участливый паренек именно по его указке опоил ее заморским ликером, предварительно подмешав в него умеренную дозу клофелина, чтобы она не сразу отключилась совсем, а какое-то время выглядела банально пьяной, – только и всего… Она уже не слышала, как адвокат тряс ее собственной характеристикой, любовно составленной на работе при помощи всего искренне болевшего за нее коллектива, не видела презрительных физиономий судей, едва терпевших ее присутствие в зале, – и очнулась только поздно вечером.
Она лежала на метлахских плитках пола в полутемной каморке с единственным окошком под потолком, а вокруг живописно расположились разномастные швабры, громоздились жестяные ведра, болтались серые тряпки с характерным запахом нечистой влажной уборки… Женя каким-то образом попала после заседания в чулан здания суда, где сознание ее погасло окончательно, – и только молодость с сопутствующей крепостью тела и духа спасла ее от близко подступившей смерти, заменив ее долгим тяжелым сном без дна и просвета…
В течение ближайших двадцати с малым хвостиком лет жизнь Жени оставалась все той же, то есть глубоко ей чуждой. Она иногда останавливалась и мимолетно остро удивлялась, что проживает именно эту жизнь: годы исчезают один за другим, словно в пропасть срываются, – а она все фотограф в той же самой фотографической дыре, уцелевшей в свихнувшейся стране по малопонятной, но на поверку железной причине: при любом строе каждый день сотням людей необходимо фотографироваться на самые различные документы. И, как двадцать лет назад, они суетливо причесываются перед зеркалом и деловито садятся спиной к белому экрану, попутно пытаясь придать своему лицу значительное выражение, тянут шею в напрасных потугах замаскировать вторые и третьи подбородки, и все, все слышат одно и то же: «Так, голову выше. Смотрим сюда. Не шевелимся. Снимаю. Можете вставать»… Художественная съемка в салоне отмерла сама собой с развитием любительской фототехники, зато расцвела выездная – для детсадовских, школьных и институтских прощальных альбомов, увековечивания официальных мероприятий и детских дней рождения в ресторанах. Это и стало основным источником дохода для Жени, оказавшись пусть не золотым и не серебряным, но приятно твердым и безопасным дном. Многие ее коллеги работали теперь на глянцевые журналы или просто на более или менее раскупаемые газеты, но для того не было у Жени ни человеческих связей, ни Божьего дара. Она умела снимать только в строгом, раз и навсегда усвоенном порядке рассаженную натуру, при определенном, заученно выставляемом освещении, делала это механически качественно, но не была одарена способностью оценить и поймать внезапную неповторимую сценку, индивидуальное выражение чьего-то некрасивого, но прелестного лица, не видела чарующей игры света после грозы, не пленялась неуклюжей грацией тяжелого зверя… Женя навсегда осталась добротным ремесленником, не имея свежего и яркого художественного таланта, – и это тоже отразилось на всей ее не-жизни, не пуская в иной, жадно наблюдаемый со стороны круг таких же, как она, – но неуловимо других людей.
Теперь она жила, конечно, не вдвоем с подругой в дешево снятой на окраине города комнате, а снимала себе отдельную квартиру у метро – однокомнатную, но опрятную, хорошо обставленную и оснащенную, с глухим чуланчиком для работы, что было великим преимуществом, потому что позволяло ванной оставаться тем, чем она была, – то есть, помещением для мытья и удовольствия, – а не превращаться в фотолабораторию. С неожиданной ловкостью Женя получила водительские права и вскоре осилила покупку скромной пожилой «четверки», про которую сама, смеясь, говорила: «На лицо ужасная, добрая внутри»,
Когда с приятельницами – близких подруг у Жени не водилось – заходил разговор о любви, она бросала равнодушно: «Было у меня несколько романов…» – это когда они спрашивали: «Ты со сколькими жила?». Потому и не становились подругами эти приятельницы, что для них всегда, в конечном счете, непонятна оказывалась Женя, вечно «что-то из себя строившая», дельных мужиков, которых все они периодически пытались ей подсунуть на ее жалкое одиночество, – с руками, порядочных, почти что непьющих, – оценить упорно не желавшая.
Да, «романами» назвать те несколько скучных сожительств, которые пришлось Жене претерпеть, можно было только в пустом разговоре. Но разве это роман – когда к тебе, еще толком не познакомившись, обращаются на свойское «ты», когда при всем честном народе хватают за грудь или ягодицы, почитая это за лестную ласку; когда в постель твою заваливаются, воняя козлом и немытыми ногами, – и удивляются, что тебе не по душе этот суровый мужской запах; когда в твой дом, как ни в чем не бывало, являются в морозную полночь с гостями – такими же бесхитростными трудягами, просто решившими отдохнуть после тяжелого дня и, невзирая на твой халат и мокрую голову, замотанную полотенцем, распоряжаются: «Давай-ка, слетай за закуской, мухой!»; когда, услышав о твоей беременности, радостно подносят к твоему лицу огромный мозолистый кулак и требуют: «Смотри мне, чтоб пацан был, с вот таким .…, поняла?». Роман – это когда тебе дарят цветы на всех романтических свиданиях, приглашают в театр, музей и ресторан, а потом долго не решаются перейти на «ты» – даже после твоего милостивого разрешения; это когда робко целуют руку, смиренно провожают до дома, звонят среди дня и волнуются о твоих успехах, а вечером сидят в полумраке в разных концах длинного стола на стульях с резными высокими спинками – и горят две свечи перед сверкающими приборами, и томная роза дышит в тонкой и хрупкой вазе… Роман это то, чего у нее никогда не было и не будет…
Одну из школ по соседству Женя считала почти что своей законной вотчиной, потому что регулярно окучивала ее по нескольку раз в год и урожай снимала приличный: каждый класс ежегодно в начале зимы фотографируется вместе, по отдельности и маленькими группками, да четыре девятых и, соответственно, четыре одиннадцатых ежегодно заказывают по шикарному выпускному альбому: консервативная директриса работала только с Женей уже второе десятилетие.
Как получилось, что она обратила внимание на Игната только теперь? Ведь он вел этот девятый с самого пятого, и, стало быть, каждый год стоял в центре на ею же сделанных общих фотографиях – а она не разглядела, не подумала! Правда, теперь девятый класс, считавшийся выпускным, подлежал съемке более тщательной, и учителю приходилось присутствовать не однократно, а с каждой группой детей, явно педагога своего любивших, что явствовало из маленьких потасовок за место рядом с ним перед камерой. Внешне это был простой русский человек без выкрутасов: в спокойном свитере и джинсах, с русыми волосами и короткой аккуратной бородкой, умным и внимательным взглядом, несколько раз смущающее задержавшимся на суетящейся Жене… Она внутренне очаровалась его тихим низким голосом, звучавшим неожиданно мягко, словно он боялся невзначай обидеть или испугать кого-то слишком громким словом… Что сразу подкупило ее – так это его общение с ней, как с равной, и в данный момент даже главной, владеющей ценным и нужным умением… Не было в нем ничего повелительно-капризного, как у фотографирующихся девочек и женщин, усвоивших себе взгляд на фотографа, как на обслугу, а не мастера…
Так получилось, что из школы выходили вместе, и Игнат помог Жене погрузить тяжелое оборудование в горбик ее «четверки» – и тут вдруг к нему на грудь с разлету бросился веселый черно-белый сеттер, и послышался девичий смех. Светясь ясным лицом под пронзительно голубым зимним небом, к машине приближалась долгоногая девочка лет четырнадцати в алой куртке и со светлыми волнистыми волосами из-под пушистой шапочки. Уже сидевшая в машине Женя невольно залюбовалась сквозь стекло: уж очень по-доброму, тепло и семейно выглядела эта сценка на морозе в школьном дворе: визжащая и скачущая от радости собака, девчонка, звонко и счастливо повторяющая то «Папа!», то «Рики!», разрумянившийся мужчина без шапки, в расстегнутой куртке, одновременно целующий дочь и укрощающий бурное веселье молодого пса… У нее никогда не будет такого мужа и такой дочери, как и вообще детей, и вообще семьи, – и счастливица, наверное, та обязательно красивая интеллигентная женщина, которая сейчас ждет их обоих к обеду за круглым столом с белой скатертью; и они скоро сядут вокруг стола все втроем (а может быть, есть еще и младший мальчонка), станут шутить, передавая друг другу тарелки, и совать собаке жирные вкусные кусочки…
– Может, подвезти вас? – приоткрыв дверцу, чужим голосом спросила вдруг Женя, интуитивно желая продлить иллюзию своей причастности к их доброму миру.
Он обернулся, не смахнув мальчишеской улыбки:
– Да нет, спасибо, мы во-он в том доме живем – видите, розовый? Ну, до свидания, будем с нетерпением ждать фотографий!
Розовый, значит… Теперь, каждый раз проходя мимо, она вспомнит, что здесь живет этот славный мужчина со своей дружной семьей, живет той самой жизнью, которой она всегда так ждала, и которой жить ей заказано. А готовые фотографии полагается отдавать секретарю директора – значит, они в следующий раз свидятся не раньше, чем в мае, когда будут готовиться выпускные альбомы…
Ей очень захотелось поздно вечером
Глава 4
Как часто Игнат впоследствии думал: не надень он тогда теплый пуховик… Всего лишь отправься он гулять с собакой в обычной куртке, в которой всегда ходил… И не было бы всего этого… Может, и Маша осталась бы жива… Страшное дело. Просто куртка. Куртка, в которой остались сигареты. Но ведь у нас и волосы на голове все сочтены…
Игнат сбился со счета – сколько раз пытался бросить курить, понимая, что и противно, и нездорово, и грешно, – а как только поднималась у Маши температура на четыре деления больше, чем нужно – от чего угодно, хоть от насморка, – и рука сама тянулась к карману. Дома он, конечно, себе такого бесчинства не позволял, даже когда Маша была в больнице на лечении или обследовании, – всегда выскакивал в подъезд, никакого мороза не страшась. И еще была у него отрада – ночные прогулки с Рики по пустынному бульвару, когда пес ошалело нарезал круги по белой целине, а хозяин задумчиво брел с сигаретой по дорожке, подняв капюшон и время от времени запуская в ночь длинную палку – собачье счастье. Без сигареты такой прогулки Игнат не мыслил и поэтому, уже выйдя из подъезда с собакой в тот проклятый во всех отношениях вечер и обнаружив, что заветная пачка осталась в дневной, не такой теплой куртке, он привычно бросил Рики: «Сидеть!», а сам поскакал по лестнице на четвертый этаж. Думал просто засунуть руку в карман висящей куртки – и тут же сорваться обратно, как вдруг услышал полусонный Машин голос из ее комнаты. Пришлось снять ботинки – иначе Ариадна бы не простила – и отправляться на зов. Таких ночных зовов он всегда инстинктивно боялся, да и какой родитель на его месте не холодел бы каждый раз, слыша, как в ночи кричит его больной раком ребенок. Но оказалось, что у Маши просто сбился пододеяльник, и, со сна неумело поправляя, она его только больше запутала, поэтому минуты четыре, все время помня о замерзающем внизу Рики, Игнат посвятил перетряхиванию одеяла – а потом, естественно, зашнуровывал ботинки, чтоб им провалиться… Когда, наконец, спустился, собаки у подъезда не было…
Маша любила Рики болезненно, гораздо больше, чем самые ласковые дети обычно любят своих питомцев: она, относилась к нему, наверное, примерно так, как фанатичная мать к единственному ребенку. Этого, конечно, тоже нельзя было допускать. Это, конечно, тоже была его очередная педагогическая и духовная ошибка. Ариадна – та вообще пса лишь терпела и все время твердила – со слов о.Сергия, конечно, – что собака животное нечистое, в помещение с иконами допускаться не должна, а уж привязываться к ней, как к человеку, – грех чуть ли не смертный. «Здесьукусит маленькая собачка, атам– большая», – с удовольствием цитировала она кого-то из блаженных стариц, но, скорей всего, просто с самого детства боялась зубов собак и когтей кошек. Но что, кроме своего занудливого общества, они на деле могли предложить совершенно одинокой девочке? Подруг у нее не могло быть в принципе: где бы их взять, находясь на домашнем обучении, а за пределы дома выходя только в медицинские учреждения и в храм, за руку с любящей, но строгой тетей? Книги? Это, конечно, прекрасно, но долго читать Маша не могла – серьезно уставала, поэтому едва-едва осиливала школьную программу, а сверх нее воспринимала только стихи и слушала читаемое тетей вслух Евангелие. Телевизор, компьютер? Ну, это уж извините, считала Ариадна и контролировала общение племянницы с дьявольскими изобретениями лично и безжалостно. Церковные службы, после которых, чтобы восстановить силы, ребенок спал сутки напролет? Это необходимо, понимал Игнат, но душевного общения не заменит. Ариадна пыталась неуклюже утешать взрослеющую девочку, не замечая, что ранит этим ее еще глубже: «Ты никогда не бываешь одна. Верующий человек не знает, что такое одиночество, потому что он всегда пребывает в общении с Богом». Ага, только еще бы научила ее этому последнему, а раньше сама бы научилась… Вот и осталась Маше для души только ее заповедная тетрадка с собственными стихами, в которую однажды, без разрешения, естественно, невинно сунулась тетя, после чего ночью с перекошенным лицом примчалась в комнату брата и прыгающими губами зачитала:
Любое дерево милее Петербурга.
Я вижу сон, и этот сон глубок:
Шоссе на Лугу, средь березок дурка,
Где простыни грубее, чем сапог,
Где люди умирают без причастья,
Где женщины кричат не о своем,
Где очень мало надобно для счастья –
Сирень в окне, да русский окоем;
Где глинистое дно сильнее света,
Где бабочки смешны и тяжелы…
А за решеткой медленное лето,
И викинги садятся за столы.
–Нет, ты понимаешь,ктоэто ей нашептал?! – шепотом визжала она. – Тебе ясно, что надо везти ее на отчитку?! Потому чтотакоеребенку может надиктовать только…сам знаешь кто! Что ты сидишь, как истукан?! Ты отец или кто?! Ты помнишь, что сталось с Никой Турбиной[1]?! Ты того же хочешь для своей дочери?!
Он медленно и грозно поднялся, шагнул к сестре и одним движением выхватил у нее из рук общую тетрадку:
– Если ты – хоть раз еще – скажешь что-то подобное про мою дочь, то имей в виду: я найду способ оградить ее от общения с тобой. Что же касается этих стихов – и других, которых, кстати, тебе никто не показывал, – то мне понятно только одно: моя дочь – большой поэт. Беса в ней нет, так как она регулярно принимает причастие, а судьба Ники Турбиной ей не грозит хотя бы потому, что у нее лейкоз, как ты помнишь. Как отец своей дочери я запрещаю тебе когда-либо без разрешения рыться в ее столе – ты ведь не потерпела бы, чтобы рылись в твоем. А в качестве главы этой семьи ставлю тебя в известность, что в самое ближайшее время у нас в доме появится собака, – и можешь отнестись к этому, как тебе угодно.
Забрав с собой тетрадь, он обогнул обомлевшую от его небывалого хамства сестру и вышел из комнаты, намереваясь незаметно вернуть украденное обратно дочери в стол, когда, как обычно, перед тем, как лечь в кровать, придет поправить на ней одеяло…
Рики появился в квартире, как солнечный зайчик в тюремной камере. Резвый, сообразительный и прожорливый песик с первого месяца стал объектом не только бурной страсти Маши, теплой привязанности Игната, но и даже некоторого снисхождения со стороны железобетонной Ариадны. Центр притяжения в семье как бы немного сместился в его сторону, облегчив эту чрезмерно тяжелую ношу девочке, переставшей быть самой маленькой и беспомощной и вечно уворачиваться от пристальной взрослой опеки. Теперь всей семьей опекали Рики. Это к нему приглашали щенячьего врача для прививок и консультаций, его сложный рацион пунктуально соблюдали в граммах и калориях, его беспрерывно ласкали и тискали, про его грамотное взращивание читали бесконечные книжки. Особую радость доставляли дневные прогулки, на которые Машу раньше приходилось выгонять едва ли не палкой, – и действительно, какому подростку понравится чинно ходить рядом с тетей по опостылевшим аллеям? Теперь она выбегала с Рики на час утром и днем – и скоро обрела неожиданный персиковый румянец, на который давно никто из взрослых не надеялся. За одно это Игнат готов был ежедневно целовать умную духовитую морду и скользкий прохладный нос. Считается, что собака сама выбирает себе хозяина, самого сильного человека в семье, – Рики же без колебаний выбрал себе не вожака стаи, как можно было предположить, а тщедушную девчонку с тонким голоском, – и два года спал исключительно на ее прикроватном коврике, а заболев однажды, принимать пищу из любых рук, кроме ее, драматически отказывался…
Его исчезновение стало катастрофой – другого слова подобрать было нельзя. Маша слегла в то же утро с температурой под сорок и в полубреду порывалась встать и бежать на поиски любимца прямо в пижаме – Ариадна несколько раз ловила ее, босую и с остановившимся взглядом, уже на площадке лестницы. Игнат, сказавшись на работе больным, три дня без сна и еды носился по всем ближним и дальним дворам, непоправимо зная при этом, что собаку не найдет: не мог Рики убежать вот так, сам, даже последовав за непреодолимо соблазнительным запахом течки, а если б и случился с ним такой конфуз, то давно бы уж вернулся к подъезду… Его, конечно, украли, обреченно понимал он, украли и увезли на машине… Зачем? Пора «шапок из Дружка» давно миновала, для перепродажи «некондиционный» пес без клейма и документов не годится… Попался садистам-подросткам и теперь висит где-нибудь вниз головой истерзанный, перламутрово закатив мертвые глаза? Допуская и такой вариант, Игнат вламывался в подвалы и на чердаки – и лишь чудом сам не стал жертвой вдруг тихо и угрожающе окруживших его однажды целеустремленно-мрачных людей, похожих на героев талантливого фильма ужасов… А дома то билась в истерике, то лежала в изнеможении пятнадцатилетняя дочь, еще не перешагнувшая знаменитый порог «пятилетней выживаемости», и примчавшийся знакомый врач на прямой вопрос Игната, может ли такое потрясение привести к рецидиву, только глянул на него чересчур внимательно и сказал: «Да ты же сам все понимаешь, зачем спрашиваешь?».
Он знал, что кошмар тех трех дней ни при каких обстоятельствах не изгладится из его памяти никогда – да еще Ариадна неотступно зудела о том, что нельзя было покупать ребенку потенциальное горе в виде неразумного существа, которое может в любой момент убежать от самых лучших хозяев, ведомое грязным инстинктом…
Звонок мобильного вывел измотанного Игната из ступора, в котором он пребывал, сидя поздно вечером на кухне после очередной бессмысленной пробежки по окрестностям. Высветился неизвестный номер, и он услышал незнакомый женский голос:
– Простите, это вы повесили объявление о пропаже собаки? Вы знаете, я нашла похожего сеттера – может, ваш? Когда? Прямо сейчас? Ну хорошо, хорошо… Записывайте адрес…
Он бежал так, как спасаются от смертельной погони. Он бежал так, как бегут на помощь погибающим. Дом оказался в том же микрорайоне – зеленая точечная «хрущевка» – когда он ворвался в подъезд и вызвал лифт, тот тронулся откуда-то с самого верха. Тогда Игнат помчался вверх через три ступеньки и всем телом, как на амбразуру, бросился на дверь, остервенело вдавив звонок…
Он узнал собачий голос еще до того, как дверь открылась. И сразу из золотого проема, мимо неясного и неинтересного женского силуэта, сбивая с ног, захлебываясь, метнулась, завывая, родная лохматая тень. Игнат готов был поклясться, что пес рыдает от счастья, – и сам вдруг повалился на колени, обхватил его теплую пахучую шею и, враз обессилев, заплакал… Он не плакал на похоронах матери. Он не плакал, когда узнал, что любимая женщина ему изменяет. Он не плакал, когда выслушал страшный диагноз пятилетней дочери. Он не плакал даже когда видел ее во время последней химиотерапии – не похожую ни на ребенка, ни на старуху. И вот, в сорок восемь лет, на чужом пороге, в присутствии постороннего человека и собаки, что-то злокачественное лопнуло в нем – и хлестало теперь наружу, и остановиться было нельзя…
Игнат не осознавал, что до полусмерти испугал женщину, которая, ничего не понимая, пытается то поднять его, то оттащить собаку, то уговаривает скороговоркой и уже сама чуть не плачет… Даже представить потом невозможно было, как та сценка выглядела со стороны! Когда источник иссяк – а произошло это не так уж скоро – он остался
– А ведь я вас узнала! – звонко прозвучало вдруг над ним. – Точно! Надо же! Вы – учитель школы, тут рядом, во дворе! Я теперь вспоминаю, что и собаку эту видела из машины с вами! И еще дочка ваша была, помните? Я – Женя, Женя-фотограф – ну, теперь вспомнили?!
Игнат неясно припомнил что-то, но было ему все равно – первый раз в жизни у него вдруг заболело сердце. Заломило, как пульпитный зуб. Вот сейчас умрет тут у входа в чужую квартиру… Очень просто. Есть же какой-то предел у человека…
– Слушайте, да что это с вами? Ведь все хорошо, вот ваша собака, успокойтесь… Нельзя же так – это ж не ребенок, в конце-то концов… Нашелся – и слава Богу… Давайте-ка поднимайтесь. Не годится так на пороге сидеть и плакать – еще соседи услышат, подумают чего не то… – Женя-фотограф уже с силой тянула его вверх и вбок – к себе в квартиру, и он подчинился, как дитя и мужчина подчиняются матери и женщине, когда чувствуют боль и беспомощность.
– Что, сердце у вас? – забеспокоилась она, видя, что Игнат висит на ней, как мешок с травой. – Сейчас, подождите, капли тут где-то у меня были…
С ним случилось странное и давно забытое: он отпустил себя на свободу. Он мог просто ничего не делать и ни о ком не заботиться – вот чудеса. Это его осторожно вели чьи-то ласковые руки, укладывали на мягкое, приподнимали голову и поили остро пахнущей, но, в общем, не противной жидкостью, ему шептали: «Отдохните и ни о чем не беспокойтесь», с него стаскивали куртку и ботинки, накрывали ноги чем-то легким и теплым… Он только руку не снимал с шерстяной спины Рики, которого теперь от хозяина было и на секунду не оторвать. Эта спина рядом значила, что завтра выздоровеет Маша, – завтра, а сейчас она все равно спит… Ему надо просто лежать не шевелясь и приходить в себя, иначе он рискует не дойти до дома, – а ведь он нужен еще – и теперь, как никогда…
– Я накрою лампу… – услышал он тихий и приятный голос у своего лица. – Постарайтесь поспать немножко… – и, как бы в сторону: – Надо же, какие чувствительные мужики пошли…
Ненадолго – это оказалось часов до четырех утра, когда он увидел тревожный спутанный сон, в котором опять бежал, бежал – и замирал от страха. Наконец, упал, вздрогнул и проснулся – с собачьей башкой на плече и в совершенно незнакомом месте. Зато голова была ясная и легкая, как в молодости, и, повернув ее, Игнат увидел женщину, дремавшую в кресле под торшером, завешенном темной тканью. Теперь он вспомнил ее отчетливо: это действительно оказалась Женя-фотограф, смешная маленькая бочечка, натужно таскавшая на себе какие-то сумки, треноги и лампы, бестолково командовавшая его расфуфыренными по случаю торжественной съемки девчонками и откровенно грубившими ей парнями… Он еще потом в ее кособокую ободранную машинку какое-то убогое барахлишко под гордым названием «аппаратура» помогал запихивать… Все-таки, какой этот наш земной шарик маленький! Надо же было, чтоб именно она нашла Рики и теперь вот уложила Игната на свою постель, а самой даже голову приклонить негде: квартира, видно, однокомнатная… Бедная женщина, работа у нее тяжелая, сама, похоже, одинокая… Интересно, как это Рики у нее оказался? Его-то не расспросишь… Да проще некуда, наверное: учуял течку, сорвался – ведь молодой же кобелек, да и сидел непривязанный, – а потом отправился искать дорогу к дому… Женя его увидела, приняла за потеряшку, пожалела и взяла к себе – а потом, увидев одно из десятков его объявлений, позвонила по указанному телефону. Спасибо ей. Она ведь не могла знать, что Рики настолько умный, что без нее домой бы попал гораздо скорее, и решила сделать доброе дело… Женщина пошевелилась.
– Женя… – осторожно, чтобы она не испугалась спросонья, позвал он. – Женя, я даже не знаю, как вас и благодарить. Вы не представляете, что вы для меня – для нас – сделали…
Она проснулась мгновенно и отозвалась с преувеличенной бодростью: так говорят с больными, каким, она его, вероятно, после его неописуемого припадка посчитала:
– Ну, что вы! Я ж понимаю, что у вас, ребенок, наверное, страдал. Теперь я вспомнила – девочка такая, подросток… А я просто иду ночью, вижу, собака одна бегает, породистая. Я туда-сюда посмотрела – нет хозяев. Жалко стало, да и говорю ей – мол, пойдем со мной, потом найдем твоего хозяина… На следующий день несколько объявлений напечатала, повесила. А он все грустил, песик-то ваш, есть не хотел, лежал только и смотрел, как человек… А раз вечером, это, вывела его погулять – вдруг смотрю, прямо на дереве объявление: пропал шотландский сеттер. Ну, дальше вы знаете… – она немного смутилась. – А когда вы прибежали, как сумасшедший… Да стали пса своего обнимать-целовать… И потом как зарыдаете… Тут уж я не знала, что и думать… А у вас еще и с сердцем плохо… Ну, думаю, здрасьте-приехали… Ничего, обошлось, кажется… Вы уж держитесь… В первый раз вижу, чтоб мужчина из-за собаки чуть в ящик не сыграл. Нет, я понимаю – друг человека и все такое… Но не до инфаркта же…
По ее манере говорить, по самому подбору слов, по неуловимым интонациям, Игнат сразу нутром определил, что она совсем простой человек, скромная труженица, а не художник своего дела; такими были, в большинстве своем, родители его учеников – участники народных гуляний по праздникам, поедатели сахарной ваты и шавермы, обширная зрительская аудитория бесконечных «реалити-шоу», поглотители непритязательных серийных книжек… Он давно выработал определенный стиль общения с этими людьми – такой, чтоб и растолковать им необходимое в доступной форме, и одновременно не обидеть высокомерностью,
– Да вы же не знаете. Там, у нас дома… Такое, что сразу и не расскажешь…
Он поначалу и не собирался рассказывать – думал, так, в общих чертах описать ей, чтоб не думала, что он истерик какой-нибудь слабонервный. Но, оказалось, стоило только начать…Он ведь никогда ни с кем не говорил об этом подробно, потому что чувствовал, что после такого рассказа общение с человеком должно выходить на другой уровень, на котором не каждый удержится, вернее, редко, кто удержится… Но ведь сущая правда, что случайному попутчику в поезде легче выложить подноготную и подлинную (из-подлиня, то есть) правду, потому что никогда больше с ним не встретишься, и на мнение его, в сущности, наплевать. Такой «случайный попутчик» сейчас сидел перед Игнатом – и слушал вполне сочувственно, кажется, даже глаза имея «на мокром месте». Так он все на нее, бедную, и вывалил: и позднюю дурацкую женитьбу свою, и горькую судьбу отца-одиночки при больном лейкозом ребенке, который почти – но только почти! – перешагнул порог пятилетней выживаемости, а ведь это лишь условный термин, означающий что, возможно – но только возможно! – произошло чудо полного излечения. И тут вдруг пропадает любимый дочкин пес, над которым она трясется, как мать над ребенком, потому что никого у нее больше нет – никогошеньки… Так что обрести его вновь значило не просто найти потерянную собаку, а, может быть, спасти человеческую жизнь… И пора ему уже домой собираться, чтоб Маша, проснувшись, и лишней минуты не горевала…
Женя провожала их до выхода из подъезда – такая вдруг ненадолго близкая… Игнат обернулся (как он корил себя потом за это, кто бы знал!), и у него вырвалось:
– Женя, может быть, Маша вам захочет сама спасибо сказать. Можно мы с ней зайдем как-нибудь ненадолго?
– Буду ждать! – простенькое, отекшее от недосыпа личико осветилось неожиданно искренней радостью.
…С Машей ему идти к ней не пришлось: девочка со свойственным детству забавным эгоизмом, предаваясь буйному восторгу по поводу явления несколько потрепанного, но виновато целовавшегося Рики, даже и в мыслях не держала никакой благодарности его спасительнице, а напротив, раздраженно пробормотала:
– Нечего ей было чужую собаку на улице хватать. Без нее Рики бы еще до утра домой вернулся. Только хуже мне сделала. Дура какая…
Про себя признавая, что девочка бесповоротно права, он все же счел своим родительским долгом сделать ей ласковое внушение о том, что она ни в коем случае не должна так говорить о человеке, сохранившем для нее дорогое существо, – ведь неизвестно, что могло бы случиться с Рики, если б не та женщина, действовавшая из самых добрых побуждений.
– Ну и пусть, все равно она дура, – с всегда свойственной ей, в общем, прозорливостью невозмутимо отозвалась дочь.
Дальше перечить ей Игнат не посмел, и на том вопрос о Жене был, как казалось, навсегда исчерпан. Скоро забыть пережитое Игнат все равно бы не смог, но оно сразу было отодвинуто на задний план новой, куда более ощутимой тревогой: температура у Маши, поднявшись еще три дня назад, после возвращения блудного песика снизилась лишь на два градуса и стойко держалась, а еще через день прибавились уже подзабытые изнуряющие боли в ногах… Не на шутку встревоженная Ариадна вновь с раннего утра повезла ее на консультацию в детский гематологический центр, где давно уж был у них гематоонколог почти что друг. Сестра твердо обещала позвонить, как только он скажет что-то определенное…
В тот день Игнат вел уроки, как в тумане, весь нацеленный на каменно молчавший мобильник. Собственно, это не уроки были, а незапланированные самостоятельные во всех классах, что для учеников было чем-то вроде удара в спину, – а ведь они любили своего доброго учителя и подвоха не ждали… Пока писали, предоставлял им полную возможность скатывать прямо с учебников, а сам сидел за столом, не шевелясь, закрыв лоб щитком ладоней, – и думал черную думу. Эту особенность он и раньше за собой замечал: полную запертость на молитву в кризисные минуты. Он вычислил, что это от маловерия: ведь тут исполнение – или неисполнение – просимого может произойти тотчас же, и в случае второго, страшного, неминуемо пошатнется вера… А так с него как бы и взятки гладки: не молился, вот и не получил… Игнат сидел, будто замороженный, почти до конца пятого урока, а потом вдруг, ни слова ни говоря удивленным шестиклассникам, вылетел за дверь, на ходу нажимая «горячую кнопку»… Ариадна ответила после первого же гудка:
– А я, ты знаешь, как раз телефон раскрыла, чтоб звонить тебе… – она замолчала, и из этого молчания вмиг стало все ясней ясного.
– Говори сразу, – простонал он. – Не мучь…
– Результатов ждали… Потому так долго… – тянула она.
– Убью, – серьезно предупредил Игнат.
– Положили сразу в палату. Это рецидив. Я не знала, как сказать тебе.
В ту же секунду грянул звонок.
Он вернулся в класс, молча собрал свою сумку, сунул журнал в расторопные руки дежурного, натянул и забыл застегнуть куртку… Побрел, как приговоренный, по коридору, и теперь-то молитва пошла, когда от нее уже ничего не зависело: «Зачем Ты казнишь меня – так? Если моя дочь обречена, почему не забрал ее еще тогда – сразу, когда она ничего не понимала? Заем дал ложную надежду? Зачем заставил почти поверить в чудо – и в нем разочароваться? Не терзай больше, прошу! Если Тебе обязательно нужна жертва – забери меня! Вот пусть сейчас собьет меня фура – а Маша выздоровеет! Сделай так! Не все ли Тебе равно?».
Прямо на ступеньках школьного крыльца стояла Женя. Давно привыкший в школе к разномастным женщинам вокруг и научившийся более или менее понимать эту странную породу, Игнат автоматически отметил, что его «случайная попутчица» вычурно накрашена, ее непокрытая, несмотря на декабрьский крутой мороз, голова выглядит и пахнет словно только что из дешевой парикмахерской, ноготки сверкают отталкивающее ярким маникюром… Эта немолодая и несимпатичная женщина изображала безвкусно намазанным ртом соблазнительную улыбку. «Караулит меня, бедняга одинокая… – так же машинально подумал он. – Думает, раз я разведенный, то прямо готовый ей жених… Вот уж действительно дурища, прости, Господи…». Он стал было равнодушно огибать ее, но она вдруг уцепилась за его рукав и затараторила о том, что вот принесла секретарю фотографии, они такие прикольные вышли, и так ждала, что он зайдет
– Женя… – Игнат вдруг обернулся и встал прямо перед ней, тяжело глянув в глаза. – Женя, у вас дома… водка… есть?
* * *
…Млечный мартовский рассвет бесцеремонно заглядывал в окно, прикрытое только прозрачным тюлем. «Шторы ей, наконец, подарить, что ли? – в который раз раздраженно подумал Игнат, просыпаясь в этой комнате. – Нет уж, хватит подарков, пожалуй. Довольно ей будет и телефона того нелепого…». Он вздохнул и повернул голову, чтобы глянуть на Женю, – и тут же с досадой отвернулся к окну. «Ну, можно ли спать так некрасиво! Впервые в жизни вижу женщину, которая во сне выглядит настолько безобразно… Впрочем, кажется, дело просто в том, что я ее не люблю. И даже никогда не был ею увлечен…». Теперь ему претило в Жене буквально все – до такой степени она не соответствовала тому женскому типу, который гипотетически мог бы привлечь Игната. Внешнее несоответствие могла бы в какой-то степени компенсировать красота внутренняя, живость ума, талант сердца – но ничего этого он никогда не наблюдал в своей любовнице. Она была в самом худшем смысле душевно неразвита, культурно невежественна, этически примитивна. О религии имела понятия вообще какие-то доисторические, валя в одну кучу дурные приметы, церковные свечи, карточные гадания и рекламу чернокнижников в желтой прессе. Читала ужасающую псевдоромантическую стряпню – и десятками хранила в книжном шкафу разномастные мягкие издания с пронзенными сердцами и обнаженными торсами обоего пола на обложках, на полном серьезе хвастаясь собранной «библиотекой»… В постели оказалась безнадежно фригидной – но при этом, твердо помня рецепты из той же литературы, каждый раз с грацией поскользнувшейся коровы тщилась изобразить на грешном ложе роковую страсть… Но эта простая пещерная душа искренне привязалась к нему с того горького дня, уже отдалившегося во времени на три месяца, когда, безобразно надравшись с ней дешевой вонючей водкой, он снова заплакал – на этот раз у нее на груди – и мысленно послал подальше все свои не принятые на Небесах обеты… «Я только человек!! Человек я только!! Где мне сил взять?! Где?!» – остервенело повторял он тогда и со всей силы, рискуя угробить насмерть, вколачивал ее в жалко пищавший диван.
Думал, что встанет и уйдет, – не получилось. На следующий день Игнат вышел с лечащим врачом из Машиной палаты, оставив ее там бледную, но повеселевшую по поводу недавно упавшей температуры, и спросил, действительно ли это рецидив и потребуется «химия», или, может быть, все-таки… В глазах врача появилось привычное профессиональное сочувствие, и он завел разговор о несостоявшейся когда-то пересадке костного мозга, на которую никогда не было шансов собрать деньги, о рекордной продолжительности Машиной жизни и феноменально длительном ее безрецидивном существовании. Обычно агональная стадия, на которой химиотерапия уже неэффективна, а применяется, в основном, симптоматическое лечение, сказал доктор, начинается раньше, гораздо раньше, чем у нее… «Она у нас, можно сказать, долгожительница», – счел он необходимым обрадовать отца уникальной пациентки, так ни слова и не переспросившего.
Игнат не помнил, как оказался в машине, промчался через весь город к зеленой точечной «хрущевке» – и опять вливал в себя услужливо подливаемую Женей водку, рыча от нечеловеческой боли, – а потом заснул на чужой и чуждой голой груди. Такое стало повторяться два, три раза в неделю, потом он привык к этому непривлекательному женскому телу, дававшему временное, но бесценное облегчение, – и со спиртным завязал, обходясь только Жениными нехитрыми ласками. А она серьезно считала, что у них настоящий «роман, как в кино», ждала каких-то непонятных цветов, театров – да что бы она там делать стала, бедная жертва телевидения, после вечерних новостей замиравшая на сорок минут перед двести сорок седьмой серией заплесневелой мыльной оперы… Через месяц, видя, как пугающе меняется Маша от посещения к посещению, как лицо ее выцветает почти на глазах, он понял, что с собственным симптоматическим лечением пора заканчивать. Еще два месяца он не знал, как с этой прилипчивой бабой развязаться. Человек мягкий и порядочный, сам переживший нешуточную личную трагедию, он все не мог решиться сказать ничтожной, но преданно смотревшей в глаза и кивавшей на каждое слово женщине, что их отношения ему больше не нужны, что он сам себе из-за них противен, – поэтому каждый раз откладывал объяснение до следующей встречи, которой, может, и не будет… Просто по-человечески жалко было ее: все представлял, как она завоет, уцепится, начнет умолять – а то еще и на колени рухнет, как в любимом сериале… Он не звонил ей неделю – она являлась непосредственно в школу и клялась устроить публичный скандал, разражаясь рыданиями прямо посреди коридора. Он не торопился идти к ней в назначенное время – и она, как часовой, появлялась у его подъезда, тоскливо глядя на окна снизу вверх, – в квартиру, правда, подниматься не рисковала, однажды столкнувшись на пороге с внушительно-строгой Ариадной и до икоты ее убоявшись – настолько, что даже попыталась вдруг сделать неуклюжий книксен… Посоветоваться было не с кем. Нового духовника после размолвки с о.Сергием Игнат себе так и не нашел, будучи просто более или менее регулярным прихожанином близлежащего храма, где исповедовался сухо и четко, односложно перечисляя то, что тяготило совесть… Ему нужно было подойти к священнику и говорить, как минимум, час – это на словах легко, а как практически осуществляется? Ариадна моталась между Машиной клиникой и далеким пригородом (там-то находила себе утешение!), дома объявляясь редко – да и какой она была на эти темы собеседник…
В марте пришла ему другая мысль, убийственная: если б в тот страшный день Рождественского поста он не к тетке этой пустопорожней водку пить и блудить отправился, а рванул бы к Маше, за руку ее взял и не отпускал больше никогда – она бы опять встала. Почти пять лет держал, все рекорды побил – неужели сейчас бы не вытянул? Вытянул бы, уверял он себя. Бог просто на стойкость и верность проверял его, а он пошел – к чужой бабе. Выпустил Машу. Сыграла, выходит, женщина, в очередной раз свою Евину роль, протянула яблоко…
В клинке они с Ариадной дежурили неотлучно: она с утра до тихого часа, он после работы до отбоя. Самым невыносимым казалось, что девочка, похудевшая так, что на руках просвечивало разделение локтевой и лучевой косточек, лежала без
Стало быть, умирать
и котам, и собакам;
а последнее трать
на веселье гулякам,
имярекам в помин…
Мертвходивший с постелью.
И – один на один –
дождь впивается в землю.
Игнат обмер и вдруг пронзительно вспомнил:Я и в последней икоте останусь поэтом…В этот трагический до абсолюта миг он некстати побочно подумал, что как-то уж чересчур все красиво, будто в сентиментальной пьесе: сцена такая, что режиссеру делать нечего. И почему-то очень важным показалось именно сейчас вспомнить, кто автор этой странной строки. Вспомнил и содрогнулся: своего пророчества поэт совершенно точно оправдать не сумел, потому что вряд ли можно было поэтически икать, болтаясь в петле в то последнее утро давнего лета[2]… А вот Маша – сумела. Ничего не пророчила, а уходила, себе не изменив, и в окно колотил еще зимний, городской не освежающий дождь. И – поди ж ты! – получалось, что не только на Небе, но и на земле есть нечто сильнее смерти…
Следующий день оказался последним – Маши он уже не увидел. Когда приехал в больницу, серая от платка до полуботинок Ариадна стояла неподвижно, как колонна, в вестибюле у гардероба и сказала брату без всякого выражения – просто сообщила и замолчала:
– Все. Забрали наверх. Я с ней тоже не успела проститься.
«Наверх» означало, что началась агония, и девочку перевели в палату смертников, куда никому из родственников прорваться никогда не удавалось: после такого сообщения они в следующий раз видели своих детей уже в гробу, в предбаннике морга. Не удалось и Игнату – напрасно он, расшвыряв каких-то баб в зеленых штанах и рубахах, ломился в запертую дверь с издевательской надписью «Реанимация» и орал чудовищные слова в адрес всех, кто пытался его унять, – он был достаточно быстро нейтрализован двумя ухватистыми медбратьями, напоен имевшейся наготове дрянью, от которой ослабели ноги, а в глазах потемнело, – и отдан на расправу лечащему врачу. Приговор выслушивал сидя. Он был таков: «Не более суток». Ему сообщили, что девочка не страдает, а спит – и так умрет во сне, без мучений, что вела она себя до последней минуты с большим достоинством и, пока была в сознании, не выпускала из рук фотографию отца, тети и собаки – потом эту карточку тихонько изъяли – вот она, извольте получить… Он сунул карточку в карман и вышел, не сказав ни слова.
На обратном пути Игнат в последний раз завернул к Жене. Никакой жалости он к ней больше не испытывал: не она ведь лежала в палате смертников за белой ширмой, и последнюю драгоценность вытащили не из ее ослабевшей руки. Не слушая, что она ему там начала лепетать про какую-то очередную свою жестокую драму – мобильник у нее кто-то отобрал, что ли, – он остановился в коридоре и произнес:
– Да провались он, твой телефон. Все. Маша умирает. Забрали наверх, в реанимацию, говорят – агония. И меня выгнали. Черт бы тебя побрал, Женя. Черт бы тебя побрал.
Вечером он забыл вывести Рики – и умный пес не стал домогаться хозяина, давно сидевшего за чистым столом в темноте, уронив на него неподвижные руки, – поэтому очнулся Игнат только от мощного раската грома, прозвучавшего в ночи так отчетливо, что вздрогнули розовые стены его ненадежного дома и зазвенело все стеклянное, что было в квартире. Он вздрогнул и обвел глазами комнату, столкнулся с трагическим взглядом лежащей собаки, и в нем проснулось человеческое:
– Господи, Рики… Я и забыл про тебя… Что это было такое, а? Гроза?
Он накинул куртку, взял собачью сбрую и вышел, а мимо него, визжа от нетерпения, стрелой рванул вниз ошалелый сеттер. На улице было еще по-зимнему морозно – но вдруг повеяло характерным запахом пожара, и за домами встало малиновое зарево. Невдалеке раздались невнятные крики, и мимо Игната табунком пробежали серьезные люди. «Что за хрень…» – на минуту позабыв о своем, он нерешительно двинулся за ними.
Верхняя часть точечного дома была снесена, словно по нему прошел цунами. Здание вяло горело, и языки неяркого пламени выглядели, как живая корона. Из подъезда и нижних зияющих окон в странном молчании выскакивали босые, полуодетые, совершенно безумные на вид люди, кого-то и что-то прижимавшие и тащившие… Но потрясенный Игнат не мог их разглядывать и на помощь им не кидался – потому что в первую же минуту прямо в сердцевину мозга ему впилось непоправимое понимание: это именно тот дом, где на шестом этаже, которого больше нет, несколько часов назад находилась квартира, откуда он вышел широким свободным шагом, перед этим рявкнув испуганной женщине с дрожащим лицом:
– Сидеть на месте. Я знаю, где выход.
Глава 5
Женя никогда не думала, что сердце может стучать так громко. Оно работало, как взбесившаяся кувалда, бешено молотило изнутри по ребрам, так что казалось, еще немного – и разломает, разобьет в щепу хрупкую грудную клетку. «Вот как умирают… Все… конец…» – но конец упорно не наступал, хотя и виделся в этот момент почти желанным исходом. Женя не предпринимала никаких попыток осмыслить происходящее – да, собственно, оно осмыслению и не подлежало, потому что ничего особенного не происходило: просто люди собирались на работу и буднично, по-утреннему переговаривались: «Дверь в комнату прикрой, ребенок спит». «Чего спит? Буди его давай. И свою тоже». «Забыл? Каникулы у них начались, пусть выспятся». «А-а, точно. Ну ладно, хорошо, что не мельтешат». «Рубашку вот возьми, я ту замочила». «Угу. Подсуетись давай, полвосьмого уже, а ты копаешься». «Иди, готово». «Щас, только рожу ополосну». В кухне засвистел-забулькал было чайник, но сразу захлебнулся – зато грохнула передвигаемая табуретка. По коридору озабоченно стучали и шаркали деловитые шаги, звонко щелкала дамская сумочка, противно визжала дверца старого
Такое не могло присниться – это стало понятно еще до обдумывания. Не бывает также и таких снов, от какого она только что проснулась. Мозг все-таки включился – ему ничего не оставалось после того, как сердце непостижимым образом не разорвалось.Ни то, ни другое не сон– это единственное, что сразу стало непоправимо ясно, но дальше дело фатально не продвигалось. «А ведь мама-то жива!» – вдруг плеснулась первая разумная мысль – и Женю подбросила на постели внезапная душевная буря. Но до той секунды она созерцала только свой родной стенной коврик, пронесенный сквозь все жизненные торнадо, и оказалась совершенно не готовой к представшему зрелищу. Стол с компьютерно-электронным царством, всегда стоявший у окна, глубокое кресло с пятью зелеными подушечками, высокий стеллаж с любимыми книгами, журнальный столик с глиняным набором для глинтвейна – все это самым невероятным образом исчезло. Женя увидела в тусклом утреннем свете прямо напротив себя секретер с откинутой крышкой и кучей наваленными на ней книгами под горбатой настольной лампой. Окно оказалось почему-то слева от секретера, и под ним одиноко стоял венский стул, на котором торжественно восседал коричневый медведь со свалявшейся шерстью и укоризненными глазами. Интересно, много ли наберется детей, у которых такого питомца – не было? У противоположной стены белел двустворчатый шкаф, плохо умевший хранить интимные тайны, потому что из полуоткрытой дверцы торчало нечто розово-кружевастое. Ну, конечно, первая Женина «взрослая» комбинация, купленная самостоятельно, на утаенные от матери деньги, периодически выдававшиеся тою строго на «канцелярские принадлежности и никакой косметики»… Под шкафом на полу валялась красная сумка из кожзаменителя, на молнии и с тремя броскими лжепряжками – школьная сумка на зависть всему классу, привезенная мамой с редкого отдыха в бело-синей Юрмале… На дверце шкафа, аккуратно прикнопленный, светлел календарик, и уже можно было разобрать в сумерках четыре крупные тяжелые цифры: 1984, а под ними помельче – «ноябрь»… Этот не-сон происходил в ее прежней комнате, настоящей, давней, единственной комнате, которую злые люди вероломно отняли, – и вот она вернулась сама, готовая к услугам и дружелюбная, как и положено быть торжествующей справедливости… Пока Женя привыкала к окружающему и решала, как к нему относиться, отчетливо хлопнула входная дверь, и сердце у Жени оборвалось: мама ушла, пока она предавалась своему удивлению – и Бог весть, придется ли ее увидеть еще, до того, как эта новая явь прекратится, и она снова окажется в своей квартире на шестом этаже точечной многоэтажки. Женя метнулась вбок, чтобы вскочить с дивана, – и едва не оказалась на полу! Ведь двуспальный диван, свидетель ее слез и любви, тоже претерпел метаморфозу, обернувшись теперь узкой девичьей кроваткой. Боже мой, а вот и тапочки, милые красные тапочки без задников! Это, пожалуй, хорошо, что мама с… этим своим… успела уйти, а то что бы она испытала, когда из дочкиной комнаты выскочила и бросилась на нее незнакомая баба, старшее ее почти на десять лет! Разве узнала бы она в ней свою маленькую Женюшу? Как-то придется обдумать все сначала, обустроить… Господи, надо посмотреть, что осталось, и осталось ли вообще, в сорокалетней измученной тетке от той девчушки с острыми локотками и ключицами… И дверца шкафа была немедленно распахнута. Осталось ли что-нибудь от Женюши? О, несомненно. Собственно, осталось все. Из шифоньерного зеркала на Женю дико глянул незнакомый растрепанный подросток, у которого под ее неумолимым взглядом начал медленно и широко раскрываться свежий розовый рот…
Никакая застопорившая не в том месте машина времени, объяснительно мелькавшая все это время на задворках Жениного сознания, в этом уже не занимательном приключении участия не принимала. Произошло нечто гораздо более трудно объяснимое, но принявшее все черты и формы непреложного факта: четырнадцатилетняя девочка, проснувшаяся в тихой комнатке в первый день осенних каникул, не только знала наперед, но и помнила всю свою будущую жизнь по сорок лет и восемь месяцев включительно… Со всего размаху Женя ударилась головой о странно крепкое, даже не треснувшее после этого зеркало. Боли не было. «Я что, умерла?!!» – без звука возопила она, боясь услышать собственный голос. Но полновесная, наливающаяся прямо на глазах шишка немедленно убедила ее в обратном, да и боль появилась – правда, с некоторым запозданием, невнятная, но вполне ощутимая и покойницам никак не свойственная. «Спокойно, спокойно, спокойно», – шепотом просвистела Женя, вознамерившись сжать отяжелевшие виски пальцами – но вдруг замерла, наконец, разглядев свои приближающиеся к лицу руки. Вовсе не были это женские ухоженные руки – а куриные лапки школьницы с до мяса обстриженными ноготками, заросшими лунками, недосмытыми пятнышками чернил, покрытые мелкой красноватой сыпью… Почему-то это потрясло Женю больше всего предыдущего. С минуту она тупо пялилась на две свои растопыренные ладошки и глубоко дышала, словно борясь с подступающей рвотой, но потом изнутри прорвалось – не рвота, а тихий, но идущий по нарастающей рев: «Выпустите меня…Выпустите меня отсюда! Выпустите же меня отсюда, придурки!!!».
Дверь в комнату без стука отворилась, и в нее просунулась белобрысая мальчишеская голова.
– Ты чего орешь? Сдурела? – деловито осведомился хилый паренек лет десяти. – Тебя заперли, что ли? Откуда выпустить-то?
Женя уставилась на него, как на привидение, но опознала быстро, потому что последний раз видела брата Эдьку почти таким же, не встретив после выдворения из родного дома больше ни разу и наглухо позабыв.
– Уйди, уйди… – замахала она руками, не надеясь на непослушный язык.
– Вот дура, – констатировал он и исчез.
Жене показалось, что голова у нее сейчас лопнет: не то слишком много в нее сегодня пришлось запихнуть, не то сама по себе была она у Жени не слишком вместительная. «Надо лечь, – билось в ней только одна спасительная идея. – Надо лечь и подумать…». До узкой кроватки удалось добраться без происшествий – разве что, случайно глянув вниз, Женя обнаружила еще и длинный волан на подоле батистовой ночной рубашки (школьное рукоделье), а из-под волана – босые худые ступни, маленькие и без педикюра. Тоже оказалось ужасное зрелище.
Она легла навзничь и закрыла глаза локтем, загораживаясь от навязчивого мира, – сработал инстинкт общей спальни пионерского лагеря. «Спокойно, – повторила про себя, стараясь выровнять дыхание. – Спокойно. Я не умерла, и это главное. Теперь надо решить –
Через полчаса Женя уже сидела на своей кровати, твердо глядя прямо перед собой и соображая вполне сносно. Что произошло, ей все равно не догадаться: то ли действительно приснился странный сон о будущем, то ли некая высшая сила с неизвестной, но, кажется, благой целью сделала ее снова девчонкой-подростком. Во всяком случае, ей дан великолепный шанс прожить почти две трети жизни набело, уверенно перечеркнув все ошибки в неожиданно выданном для исправления черновике. Что она, в сущности, потеряла? Сомнительную и печальную жизнь потасканной полубомжихи с относительной сытостью, возможной лишь пока не иссякнут силы тянуть трудовую лямку? А в перспективе – захолустный дом престарелых и смерть от пролежней на сгнившем от давней своей и чужой мочи матрасе? Горькая потеря, нечего сказать. В четырнадцатилетнем возрасте какие недостатки? Только один: необходимость находиться в зависимости от взрослых еще минимум четыре года. Четыре года?! Да это же – тьфу, пролетят, как четыре дня, – теперь-то она это куда как хорошо знает! Зато за это время она выйдет на совершенно другие рубежи – на те, о которых и мечтать всегда было заказано. Например, золотая медаль в школе ей обеспечена, потому что среднее образование она уже получила – там, втойжизни. После этого в любой институт можно поступать с одним экзаменом… В институт? Нет, теперь она закончит Университет, и учиться будет старательно, потому что парни, танцы и посиделки для нее ничего вэтойжизни не значат. Какие парни? У нее есть Игнат, который теперь-то ее не бросит, потому что она станет ему равной, – а может, еще и переплюнет… Надо его немедленно разыскать, ему сейчас примерно двадцать четыре-двадцать пять лет, и он молодой учитель в одной из петербургских… Батюшки – ленинградских! Ленинград ведь еще за окном, а до Петербурга жить и жить… За окном? Женя подскочила и кинулась к окну. Утро уже вполне оформилось, и с высоты восьмого этажа панельной девятиэтажки Веселый Поселок предстал во всей своей неприглядности. Совершенно одинаковые серо-белые ящики домов хмурым каре окружали низкую стеклянную постройку, венчаемую грязно-зеленой буквой «У». Да, да, все правильно! Это тот самый, один из первых в городе, универсам, прямо напротив которого им выпало несказанное счастье жить после того, как переехали в новый перспективный район с Выборгской стороны, где мама в свое время унаследовала чуть более просторную, но катастрофическими темпами ветшавшую квартиру. Женя еще помнила времена, когда универсам только строился, как и метро «Проспект Большевиков», а улицы в демисезонье утопали в жидкой грязи настолько, что некоторые совсем уж сумасшедшие модницы до единственного автобуса, идущего «в город», добирались в резиновых сапогах, таща модельные в полиэтиленовом пакете и переобуваясь на одним им ведомым перевалочных пунктах. К середине восьмидесятых грязи немного поубавилось, а продуктов в универсаме прибыло, к несказанной радости Жениной мамы, избавленной от ежевечерней повинности по добыче неуловимого съестного. Странно было вместо буйства рекламы видеть редкие скромные вывески чисто информативного характера: вечером эти непритязательные буквы ненадолго зажгутся голубым, зеленым и изредка красным неоном, сообщая гражданам, где можно поставить набойки, положить рублевый излишек на книжку, а также книжку – купить: развлекательное чтение о решениях очередного Пленума ЦК, многотомный производственный роман для души или пособие по эксплуатации автомобиля «Москвич-412» ради самообразования.
У Жени ненадолго захватило дух: да это же лучше всякой машины времени! Прямо сейчас – туда, своими глазами увидеть еще непоколебимый на вид мир, в прах рассыпавшийся при ней, разрушенный в очередной раз «до основанья», но так и оставшийся лежать беспомощной кучей, которую лишь начали разгребать, чтобы построить неведомо какой – новый, ожидающий своего собственного разрушителя.
На сборы ушло непредвиденно много времени. За пределами собственной комнаты, из памяти сердца никогда по-настоящему не уходившей и оттого принявшей блудную дочь с само собой разумеющимся радушием, каждый шаг означал вздрог от очередной вспыхивающей, как светляк в темном саду, подробности. Высокое овальное зеркало в коридоре, вдруг отразившее не только настороженное лицо, но и всю тщедушную, странно низенькую фигурку… Самая простая в мире вещь – сиреневая зубная щетка – вдруг вызвала припадок тошнотворного сердцебиения, потому что щетина на ней оказалась самая что ни на есть натуральная, какой не росло на этой породе домашних штуковин уже десятилетия два! Чудом показалось, что рука уверенно включила сначала левый кран – оказавшийся холодным – хотя еще вчера в однокомнатной квартире «хрущевки» с тою же уверенностью поворачивала сначала правый, тоже выдававший упругую ледяную струю. Позже разные недоумения начались у шкафа с одеждой: она что, должна натянуть вот эти смешные вельветовые брючки – такие узенькие, неужели застегнутся?! Не только застегнулись, но и мешковато повисли на тощих бедрышках. Так. Она в жизни не станет больше есть хлеба, пельменей и макарон, благодаря чему сама не превратится в сардельку. А это что за кофточка на пуговичках? Нет, это же невозможно надеть, такого даже не китайских рынках не продавали… Не будут продавать… Сам черт ногу сломит… Вот свитерок поприличней, из той же Прибалтики, наверное… Точно, Рига… Она только раз туда выбралась – еле денег на визу и путевку накопила. А ведь еще шесть лет – пожалуйста, езжай не хочу… Ладно, пусть свитерок… Взгляд упал на полку, где разложена была удивительная косметика! Да это же из «Ванды»! Нет, кроме шуток, коробочка теней
Смятенные мысли прервал требовательный дверной звонок самого отвратительного тембра, тотчас узнанного. «Светка», – четко и ясно прозвучало в голове. Женя почувствовала, как быстро слабеют легкие ноги, и сделала, пятясь, несколько неуверенных шагов к венскому стулу… Открыть дверь – означало впустить в нее очередного ожившего мертвеца, потому что ее подружка детства уже пятнадцать лет как лежала в песчаной земле Южного кладбища – под розовой гранитной плитой с золотой шестиконечной звездочкой…
После своего четвертьвекового юбилея Женя решилась позвонить ей – по старому номеру. До того – невозможным казалось: уж очень явственно ощущалась где-то за кадром непременная Светкина удачливость. Но когда в суровой жизни немного пообвыклась, сама оперилась, получила основание надеяться, что жалости больше не вызывает, то и позволила себе набрать прочно застрявший в памяти без всяких записных книжек номер. Трубку взял Светин папа, Борис Иосифович, – Женя сразу узнала его по характерному, ничем не вытравливаемому «Алё, кто гово’ит?» – только прозвучало оно не жизнерадостно, как десять лет назад, а словно смазанно, тускло и неприветливо. Женя представилась, и голос ненадолго ожил:
– Боже мой, Женечка, девочка, тебе-то кто рассказал? Неужели Эдик?
– Что рассказал? – спросила она и запомнила этот момент своей жизни навсегда, потому что именно тогда впервые познакомилась со щемящим ощущением страшного даже не предчувствия, а полновесного знания.
– Ну, про Светочку… Что она…Она… – и в трубке раздался как бы частый мелкий кашель.
Женя не сразу поняла, что Борис Иосифович плачет.
Света Бирбиллер, молодой, но уже очень успешный абортмахер, приобрела себе нетронутую, белую, как лебедь, «десятку», в придачу к ней прикупила водительские права – сущую безделицу и, наспех обученная своим интимным другом-коллегой в условиях пустынной сельской дороги, уверенно села за кожей обтянутый руль. Для начала она скучно поездила по узким дворам, но и еврейская душа, видать, запросила скорости и простора. Госпожа Бирбиллер начала аккуратно выруливать на оживленную улицу Коллонтай, уделив все внимание тому, чтоб не разбить пышный зад припаркованному «Мерседесу», загромоздившему собой чуть ли не четверть выезда, – и посмотреть налево попросту позабыла. Не было у нее еще такой привычки… От «десятки» после встречи с фурой, полноправно летевшей на зеленый свет, не осталось практически ничего, и Женю угораздило попасть непосредственно на похороны, проходившие ради папы по-еврейски – с лупоглазым раввином в черном лапсердаке и нудным кантором, вымотавшим всю душу, а после них – на русские поминки в угоду неподвижной и бессловесной маме, – и тут уж был черничный кисель и неудавшаяся медовая кутья…
«Светку тоже надо спасать!» – галопом пронеслось еще одно благое намерение, меж тем как из прихожей доносился искусственно хриплый голос брата. Тот никак не мог дождаться, пока голос огрубеет сам собой, то есть, «сломается», и изо всех сил старался придать ему мужской, взрослый тембр. Получалось, как у юного гундосого петушка:
– Да дома она, дома, только дурит. Может, бухнýла уже на радостях, что каникулы, – откуда я знаю? Сама посмотри – возись тут с вами… Всё, скажи ей – я к Генке пошел.
Пока Светка закрывала за Эдькой, да сама стаскивала в прихожей одежду и обувь, Женя наскоро успела внутренне подготовиться к неминуемой встрече – и потому, когда подруга привычно распахнула ее дверь настежь, ей удалось не вскрикнуть и не зажмуриться. Да, она такой именно ее и помнила: крупной девочкой в джинсе от «Монтаны», с великолепными вьющимися волосами до талии и незначительной крысиной мордочкой. Светка загадочно улыбалась, и, не обращая никакого внимания на Женино подавленное молчание, немедленно картаво зазвенела:
– Твои свинтили? Везет же людям! Моя мать в свой театр раньше вечера не свалит, дни напролет дома торчит – хоть бы в магазин сходила. Так ведь нет, продукты отец вечером сам привезет. А она с книжкой лежит. Как уйдет – так сразу папаша: здравствуй, жопа Новый год! Круглосуточно под контролем, хоть вешайся! Но ничего! – девочка заговорщицки подмигнула. – Вчера пациенты отцу очередную бутылку подарили, здоровенную такую, и предки ее вдвоем начали вечером на кухне. Там она и стоит, родненькая, а я сегодня оттуда в баночку и отлила… Хоп! Фокус-покус! – в руках у Светки, откуда ни возьмись, появилась майонезная банка, почти доверху наполненная темно-янтарной жидкостью. – Думаешь, коньяк? Ха! Старка! Слушай, ты чего кислая такая? Правда, что ли, квакнула уже с утра пораньше?
Так это все было убийственно знакомо, словно и не проходило никаких двадцати шести лет, и не сгинуло все давным-давно в черном колодце забвения…
– Свет, сядь сюда… – попросила сорокалетняя Женя четырнадцатилетнюю девчонку. – Сядь, разговор есть.
Она смутно понимала, что говорить надо на том, прежнем, языке детства.
– Может, квакнем, сначала, а? – с надеждой спросила Света. – Черт, знала бы, что ты сегодня смурная, – к Вичке бы пошла со старкой…
– Подожди ты… Мне сказать тебе надо… Да не рыпайся ты, вот дурная… Сон я видела сегодня… Ужасный…
– Ужасный? – заинтересовалась Света. – Про привидения? И скелеты были?
«Эх, фильмов ужасов ты не видела, девочка. Привидения бы тебе сказкой про Белоснежку показались… – мимоходом подумала Женя. – А что касается скелетов – то да, был один. Твой. В разобранном виде и в закрытом гробу».
– Гораздо хуже, – призналась она. – Гораздо. Господи, ты можешь хоть секунду не вскакивать, а тихо послушать и не возникать?
– Надо же – прям, как мать моя, заговорила! – обиделась Света. – Еще скажи, чтоб я руки вымыла и на стол их положила – одну на другую!
Она уже снова прыгала
– Дура! – рявкнула вдруг Женя. – Я похороны твои видела! Я родителей твоих видела – на твоих похоронах! А ты тут трещишь, как… я не знаю… Слова не даешь сказать!
Вот тут-то Света трещать перестала. Она и двигаться перестала и, кажется, дышать тоже. Силилась сказать что-то, но не так-то скоро с этой задачей справилась, а, когда, наконец, речь к ней вернулась, то хлынула уже неостановимо:
– Ты чего – ваще, да?! Совсем с катушек съехала, да?! Ты чо каркаешь?! Ты чо каркаешь, я спрашиваю? Кто тебя за язык тянет? Ты вообще думаешь, что говоришь? Тебе голова для чего дана? Чтобы жрать, что ли?! Похороны она мои видела, скажите! Ах, ты, сучка… А я-то ее за подругу держала! И еще родителей моих трогает! Дура, дура, дура ненормальная!! – из глаз ее сразу же брызнули испуганные злые слезы, девчонка сорвалась с места и метнулась в коридор, где сразу стала истерически хватать с вешалки свои вещи, все повторяя: – Я с ней, как с человеком… А она… Шутки у нее… Да чтоб тебе самой сдохнуть с твоими шутками…
Жене удалось силой задержать подругу у входной двери лишь на несколько секунд, и скороговоркой проговорить:
– Ты разобьешься в двадцать пять лет в машине – в белой «десятке» – здесь, рядом, выезжая на Коллонтай, – угодишь под фуру… Просто не садись в такую машину и будешь жить до ста лет… Запомни, дура, от этого жизнь твоя зависит…
– Идиотка… Какая еще десятка… Точно, нажралась с утра… – остервенело вырвалась Света. – А ну, пусти! – и совсем не по-девичьи замысловато ругнулась, невольно скопировав, вероятно, родителей, которые считали особым богемным шиком изящно пересыпать свою повседневную речь собственного изобретения неологизмами от всем известных восьми корней…
Только после шумного отбытия подруги детства Женя начала осознавать еще одну невыгодную сторону своей осведомленности: ей вдруг припомнился собственный класс – вернее, единственная годовой давности встреча одноклассников, организованная одной вполне успешной девочкой, стремившейся во что бы то ни стало обнародовать свою небывалую удачливость. Тогда и узнала Женя о судьбе почти всех своих соучеников и учителей – о ком-то вскользь пожалела, кому-то так же мимолетно позавидовала… Но теперь-то это было личным будущим каждого из них! И что прикажете делать с этим своим знанием? Уже по тому, как ловко она предупредила о грядущей трагедии Свету, можно было догадаться, что миссия по спасению остальных утопающих легкой не окажется… А теперь у нее на очереди оказывалась собственная мать, которой иначе предстояло не дожить и до конца месяца…
Сказать, что это поразило Женю, – означает ничего не сказать. По улицам ее города шли другие люди, четверть века спустя полностью и без возврата исчезнувшие с лица земли. Это, конечно, были именно ленинградцы. Не лучше и не хуже петербуржцев – просто другие. Сначала показалось, что дело в одежде: еще бы – все женщины в похожих серых, бежевых и синих пальто со скромными песцовыми или нутриевыми воротниками и в шерстяных шапочках, а мужчины и даже мальчики – тоже в пальто, только квадратного фасона и каких-то асфальтовых тонов. На некоторых существах обоего пола – толстые короткие или длинные шубы коричневого искусственного меха, на многих – бесформенные кроличьи ушанки. Редкие уродливые куртки из темной плащевки с грубыми заклепками кажутся по сравнению с убогим драпом почти нарядными… Яркое пятно в этом буром потоке выглядит чем-то исключительным, на что хочется немедленно обернуться и долго провожать взглядом, причем сразу невесть почему приходит на ум, что женщина, сшившая себе в ателье ярко-красное пальто с перелинкой, бросает обществу своеобразный вызов: на лицах обернувшихся одобрение читается далеко не всегда. Лица – все дело, конечно, в них. Предположим, большинство из этих прохожих уже состарилось, а то и вовсе умерло (хотя… хм… как это? Вот идут же себе преспокойно – кому сорок, кому пятьдесят…), а их ровесники через четверть века будут носить совсем другое выражение, как и одежду… Что все-таки с их лицами? Они какие-то… непроницаемые, что ли? Некоторые улыбаются и даже тихо смеются, беседуя со спутником, но при этом все глаза остаются – не то что серьезными, нет – настороженными. Боятся? Вроде, в ту пору Большой Страх уже в основном отступил, люди начали все уверенней распоясываться, анекдоты про власть уже в открытую травили в курилках… Общая мрачность, неуверенность в себе, ежедневная забитость? Но ведь не пройдет и десяти лет, как им вообще небо с овчинку покажется, – а вот это стадное выражение с лица уйдет… Каждый будет страдать собственным, единственным страданием, исчезнет баранья обезличенность… Женя порой забывала, что имеет внешность незаметной школьницы из трудовой семьи, и ей чудилось, что на нее оборачиваются, как на инопланетянку, прилетевшую на экскурсию, – да она и чувствовала себя по сути таковой…
После неудачного общения с подругой встреча с матерью сошла парадоксально легче. Женя готовилась к ней с таким трепетом и ужасом, что вечером снова повалилась на свою девичью постель в полном душевном смятении – и вдруг была поражена простой и правильной мыслью: да ведь мама-то ни о чем таком и не подозревает! Она просто придет домой рядовым вечером после очередного неинтересного рабочего дня, отстояв очередь в кассу в низком стеклянном строении с зеленой буквой «У» на крыше… Ребята на каникулах, значит, хоть уроки не проверять – и то слава Богу… Ни в какие душевные коллизии детей она не вдавалась, почему-то раз и навсегда решив для себя, что «это все в десятом классе, а сейчас они еще дурачки», – поэтому вряд ли заметит на лице дочери… что дочь эта почти на восемь лет старше ее самой… Если вдруг увидит, что «глаза какие-то грустные», – так решит, что съела что-то не то – и все дела…
Так и вышло. Дверь матери открыл давно вернувшийся и плюхнувшийся с закадычным дружком перед телевизором Эдька (по случаю каникул с полудня крутили подряд все три части «Неуловимых») – и голос ее из прихожей звучал глухо и устало: «Пообедали?.. Папа звонил?.. Почему руки грязные?.. Женя что – у Светы?..». Братишка, оторванный от экрана, на этот раз забыл похрипеть «под Высоцкого» и торопливо пищал в ответ: «Да… Нет… Я мыл… Не знаю…» –
– Ты чего это в темноте? – совсем рядом раздался неожиданно неприятный женский голос. – Почему лежишь? Нездоровится?
Достаточно было лишь пробормотать: «Угу», чтобы считать первый контакт с еще одним пришельцем с того света законченным и вполне удачным.
– Ну, лежи. Только укройся, дует, – бросила мать, и дверь немедленно закрылась.
Женя перевернулась на спину и уставилась в темный потолок, по которому тихо перекатывались широкие оранжевые полосы: это шли далеко внизу редкие машины… «И что я должна была ей сейчас сказать? "Мама, я знаю, что у тебя беременность раннего срока. Так вот, скоро одна тупая тетка посоветует тебе ввести в матку мыльный раствор, чтобы вызвать выкидыш. Но ты ни в коем случае этого не делай, потому что сразу же после этого умрешь от эмболии – я это точно знаю, и могу даже показать тебе пустую нишку в стене крематория, в которую через две недели поставят урну с тем, что от тебя останется." Круто. Интересно, как бы я на ее месте на такое отреагировала…».
Подступиться к матери до конца каникул так и не удалось: то Женя щадила ее за усталую озабоченность, то никак не могла застать одну, потому что под ногами путался непоседливый Эдька или вдруг угрюмо являлся отчим и располагался надолго пить свой горький черный чай. Вадима Федоровича Женя решила принципиально игнорировать, чтобы заранее продемонстрировать ему все презрение, которого он был достоин, – но старания пропали втуне, потому что их чувства друг к другу были абсолютно взаимны, и его тоже не тянуло к долгим разговорам по душам с падчерицей, когда-то навязанной в придачу к отдельной квартире и необременительной жене.
А начало второй учебной четверти все приближалось, вызывая в Жене инстинктивный страх, причудливо сочетавшийся с болезненным любопытством…
Первой тенью прошлого, уверенно шагающей вверх по школьному крыльцу – во плоти и в синем пальто с серым каракулем, оказалась Лилия Марковна Цедельбаум, непробиваемая учительница истории, парторг школы, ухитрявшаяся ввинтить небольшой отрывок лекции по научному атеизму или марксистско-ленинской философии даже ведя в четвертом классе урок, посвященный первобытно-общинному строю. По прошествии пятнадцати лет она пострижется в монахини с именем Евлалия, еще через два года станет игуменьей дальнего разрушенного монастыря на берегу овеянного легендами озера, а в течение следующих десяти, имея в своем распоряжении только шесть насельниц, своими руками отстроит его заново, превратив в центр духовной жизни целой немаленькой области… Во время каждой Литургии в монастыре из озера будет отчетливо доноситься колокольный звон – и старожилы расскажут, что где-то на дне лежит древний колокол, спрятанный туда верующими во избежание революционных надругательств… Но пока что будущая мать Евлалия уверенно, как крейсер «Аврора», плыла по шумному морю школьного вестибюля, презрительно рассекая внушительным килем волны егозившей вокруг недостойной внимания мелюзги…
Кто-то робко тронул Женю за рукав, и, обернувшись, она увидела ходячее недоразумение их 8 «Б» – Снежану Иванову. Создавалось впечатление, что, давая имя новорожденной дочери, ее родители с неизвестной целью жестоко подшутили над ней, потому что была она черноволосой и черноглазой смуглянкой. Вдобавок ко всему, Снежана росла гораздо медленнее акселераток-сверстниц и всегда достигала лишь плеча тем из них, которые считались девочками среднего роста. С мозгами у нее дело обстояло почти на гране вспомогательной школы – собственно, она и была ее явной клиенткой, да помешали родители-кандидаты наук, с таким конфузом смириться не пожелавшие. Ей бесполезно было даже давать списывать, потому что и в этом нехитром деле она допускала не менее десяти собственных ошибок в дополнение к уже имевшимся в тетради чужим. Вот и сейчас несчастный ребенок тихо спросил Женю:
– Слушай, ты уравнения, которые на каникулы задали… Ну, с этим, как его… Дис… Дикре…тьфу ты… – Разумеется, слово «дискриминант» она бы не смогла никогда повторить даже по слогам. – Короче, если решила, дай списать, а?
Никаких уравнений Женя в каникулы, конечно, не решала, будучи занятой несравненно более важными делами, но вполне могла бы поделиться с ней другими, архиинтересными сведениями… Спустя четверть века через зал довольно затрапезного ресторанчика, где соберутся двадцать восемь из тридцати шести одноклассников, почтительно сопутствуемая парой двухметровых охранников, оставляя за собой шлейф небывалого коллекционного аромата, усыпанная бриллиантами, как августовское небо созвездиями, стремительно пройдет миниатюрная черноглазая дама в шиншилловом боа… В ресторане воцарится достаточно длительная тишина, потому что Снежану не сразу опознают – лишь по лилипутовости, которую не скроют даже невероятной высоты каблуки. Весь вечер она многозначительно промолчит – потому что ума, как и росту, ей за двадцать пять лет не прибудет. Но расторопные девчонки сумеют все-таки вырвать у нее страшную тайну: выяснится, что к их бывшей товарке по несчастью (по школе, то бишь) теперь следует обращаться не иначе, как Ваше Величество, ибо она – старшая жена короля одного из столь же миниатюрных, как и она сама, африканских государств, где вместо воды из сливных бачков обрушивается нефть, потому что ее там гораздо больше… Его черное, как хромовый сапог, Величество (тогда – Высочество), имевший росту вместе с ритуальной прической полтора метра, учился в Ленинграде в институте, куда ее, восемнадцатилетнюю полукарлицу, после отбывания в школе восьми классов долго болтавшуюся без дела, однажды смеха ради затащили на дискотеку подружки по двору…
Жестоко толкнув обеих, по лестнице мимо них промчался Веня Заяц. Недолго ему осталось куролесить: уже в девяносто втором он совершит свой геройский подвиг: как капитан тонущего корабля, откажется покидать собственный бесценный вещевой ларек, который вечером придут сжигать рэкетиры; на это препятствие они никакого внимания не обратят – спалят имущество вместе с хозяином. Еще более жуткой участи подвергнется его ничем не примечательный дружок Котька – вон он, как раз изготовился плюнуть жеваной промокашкой через трубочку от механического карандаша в пышную красную щеку ничего не подозревающей Лили Коренблюм. Его, беспечного владельца крупного ресторанного бизнеса, конкуренты расстреляют на даче из автоматов – вместе с женой, двумя детьми, тещей и собакой. А Лиля в девяносто первом облегченно уедет со всей многоколенчатой семьей в Израиль, где уже в новом веке встретит ее будущий врач-педиатр Оля Торопова, отправившись туда с православной паломнической группой. Она приветливо окликнет Лилю, отделившись от маленькой кучки русских, возглавляемой священником, но та вдруг шарахнется от нее, как от зачумленной, и бросится прочь наискосок, через оживленную иерусалимскую улицу Hillel…
Учительница математики, миловидная мышка Вера Георгиевна, напрасно
Именно на математике Жене стало окончательно ясно, что разговор с мамой не получится: мама к нему категорически не готова. Значит, поняла Женя, придется срочно написать матери письмо, причем, очень лаконичное – ведь длинный текст для нее по определению непреодолим. Оно должно уместиться на одном листке из школьной тетради и быть отдано не позже сегодняшнего вечера, потому что маме следует дать достаточно времени, чтобы подумать и придти к правильному решению – ведь другого шанса спастись ей судьба уже не предоставит…
Письмо она написала еще днем – до маминого прихода с неизбежной тяжелой авоськой, аккуратно сложила в восемь раз и, дождавшись ночи, в темноте прокралась в коридор, стянула с комода мамину сумочку, вытащила из нее косметичку, сунула послание в старенькую, почти пустую пудреницу вместо бархотки и с опустошенным сердцем проскакала в свою кровать. Завтра на работе мама станет краситься – это уж заведено раз и навсегда на всех женских рабочих местах, где имеется хоть подобие стола, – и неизбежно найдет записку. Неважно, что она подумает после этого о своей дочери, – имеет значение лишь то, что через неделю, предупрежденная так прямолинейно, она уже не посмеет, попросту побоится учинить над собой ту смертельную экзекуцию…
Женя написала:«Дорогая мама! Мне очень неприятно писать об этом, но тебе грозит большая беда. Сказать прямо я не решилась – да ты бы все равно не послушала. Дело в том, что мне недавно приснился ужасный сон. Не смейся, пожалуйста, там все было как настоящее. В этом сне я видела, что ты умерла. Не думай, это не обычные детские страхи. Произошло вот что: ты ввела себе в матку мыльный раствор, чтобы сделать выкидыш. Проделала это прямо в ванне – и умерла сразу же, прямо там, от закупорки сосудов мозга. Это случилось в день, который еще не наступил: будущее воскресенье, когда Вадим Федорович и Эдик ушли в цирк. А накануне, в субботу, тебе по телефону подсказала такое средство какая-то тетка из бухгалтерии. Сейчас ты этого еще не знаешь. Но не торопись меня ругать и наказывать, а дождись хотя бы пятницы и субботы: ведь сегодня, в среду, я еще не могу знать, что Вадим Федорович принесет в пятницу с работы билеты в цирк, а в субботу знакомая порекомендует тебе способ, о котором ты сама еще никогда ничего не слышала. Если то и другое произойдет – знай: твоя смерть в воскресенье тоже неизбежна. Только после этого ругай меня и спрашивай, откуда я все это знаю, – я расскажу и многое другое. А сейчас просто прошу, умоляю тебя: не делай ничего для прерывания беременности – лучше обратись, как всегда, в больницу. Кстати, откуда я знаю, что ты уже обращалась туда около десяти раз? Не ты же это мне говорила, правда? Пожалуйста, мамочка, не сердись и послушайся меня! Твоя любящая дочь Женя».
На следующий день она не могла ни есть, ни пить, ни разговаривать, а школу прогуляла, решив в понедельник, когда все окажется позади, написать своим теперь вполне взрослым почерком извинительную записку от имени мамы: раньше такое действо казалось уголовным преступлением, и если уж решалась на него маленькая Женя, то считала, что попадает едва ли не под расстрельную статью; теперь это был не заслуживающий внимания пустяк…
Вечером мама выглядела плохо. Женя отчаянно ловила ее ускользающий взгляд, но тщетно: она сидела понурая, двигалась вяло, за ужином почти не ела и ушла в большую комнату (так называлась их с Вадимом Федоровичем и Эдькой за шкафом спальня, выполнявшая в праздничные дни по совместительству еще роли гостиной и столовой), оставив в раковине гору грязной посуды, которую Женя немедленно услужливо перемыла. «Переживает прочитанное, – рассудила она. – А на меня не смотрит, потому что стыдно ей: думает ведь, что я ребенок, – и вдруг… Да и вообще страшно такое письмо получить, наверное…».
В четверг, пятницу и субботу все повторилось с аптекарской точностью – и Женя почти успокоилась: конечно, мама была потрясена тем, что теперь узнала, и, может быть, даже не хотела какое-то время видеть свою дочь – во всяком случае, до минования рокового дня… В ночь на воскресенье Женя легла в постель лишь для виду – но едва маленькая, пропахшая «Карбофосом» квартирка затихла, вскочила, гонимая и терзаемая неотступным беспокойством. До позднего утра ходила она босиком по ковру взад-вперед, уже не в силах думать, а лишь мечась, как несчастный зоопарковый волк в своем непригодном для жизни вольере… Поздним утром она слышала, как собирались в цирк отчим и братик, и готова была от нетерпения молотить кулаками по подоконнику, провожая невидящим взглядом редкие машины, деловито сновавшие под окнами в обе стороны… Как только входная дверь хлопнула, Женя со стоном метнулась в коридор. Мать, запиравшая дверь, обернулась на нее с непонятным выражением в потемневших за последние три дня глазах. Впервые за эти бесконечные дни оказались они наедине, и молчать было нельзя. Женя решилась – как в черную далекую воду с обрыва прыгнула:
– Мама! – выкрикнула она. – Скажи – ты ведь не сделаешь этого, правда?!
– Нет… – помедлив, ответила та. – Не сделаю, раз ты так уж против – до какого-то безумия прямо… Странно это все, вот что. Но поговорим об этом после. Сегодня у меня другие дела есть, поважнее. Ладно. Ты к Свете сейчас?
От облегчения у Жени вдруг явственно задрожали ноги и руки.
– Мамочка! – и она даже не кинулась, а почти упала к ней на шею. – Конечно, об остальном после поговорим… Господи, какое счастье, что ты все поняла и не сердишься… Прости, если я что-нибудь
Мать твердо отстранила ее:
– Ну хватит, хватит… Ты уже большая для таких нежностей… Давай быстро умывайся и завтракай… Считай, мы обо всем договорились…
Мама хотела остаться дома одна – это вполне было понятно, а может, ждала близкую свою подругу Валентину, желая по-взрослому обсудить с ней происшедшее. Это Жене понравилось – она помнила тетю Валю как женщину здравомыслящую и всегда в критические моменты трезвой рукой направлявшую ее нерешительную мать на нужный путь. Она собралась и выскочила за пятнадцать минут, хотя путь к Светке был пока заказан: та не объявлялась уже две недели, не избыв еще, должно быть, страха и обиды… Поговорить с ней еще раз все равно придется – когда страсти поулягутся: у нее еще, как ни крути, а десять лет в запасе – неужели не подоспеет подходящий денек?
Ноябрь в том году завернул снежный – и Женино подростковое мышиное в черную клеточку пальтецо, из тех, что четверть века спустя будут донашивать постперестроечные старушки, мгновенно прохватило промозглым холодом насквозь. Уютные пуховики с капюшонами, единственно пригодные на такие случаи, до ватиново-драповой России еще не добрались, поэтому и уши под вязаной шапочкой немедленно заболели от ветра. Она быстрым шагом шла к метро «Проспект Большевиков», намереваясь отправиться на Невский проспект и отпраздновать первую маленькую победу в любимой «Сифонной» – так не избалованные роскошью ленинградцы называли в восьмидесятых полуподвальное кафе-мороженое на Невском, неподалеку от Садовой, где не нужно было стоять за ста граммами пломбира в длинной раздраженной очереди, а лакомство приносили в вазочках элегантные официантки, и заказ почти всегда включал в себя важный пузатый сифон со вкусной шипучкой… Демократы то кафе истребили, как и многое другое из того, что было дорого не ей одной, – и это тоже ставила Женя им в строку… Но что-то не позволяло сердцу уняться до нормального здорового ритма, зудело в нем назойливым вопросом… «Почему она так спокойно со мной говорила? После такого письма – почему так спокойно?!». Только тут она впервые в восьмидесятых годах ощутила острую нехватку мобильного телефона в кармане…
Оставшиеся сто метров до метро Женя пробежала бегом, на лету вспоминая, как в эти годы платили в телефонах-автоматах: кажется, еще «двушками»… Или уже можно было две отдельные копейки кидать? Когда подбежала к кабинке, обнаружила в кармане и то, и другое, а номер, как оказалось, исчез из памяти намертво. Светкин помнила, а свой – хоть убей… Зажмурила глаза, руками стиснула виски, прошептала первые три цифры, такие же, как во всем доме: «588…» – а четыре остальные вдруг выпрыгнули сами, словно сидели где-то наготове и только ждали сигнала. Гудки тянулись с мучительно редкими интервалами… «Скорей, скорей… Возьми трубку… Ну возьми же… Я должна знать точно… Должна… Бери!» – заклинала она, и в трубке щелкнуло.
– Алё, – мамин голос был олимпийски спокоен.
– Мама, пожалуйста… – горячечно забормотала Женя, косясь на любопытную тетку, назойливо переминавшуюся возле будки и бесцеремонно слушавшую чужой разговор. – Ты действительно все правильно поняла в этом письме?
– В каком еще письме? Говори внятно, мне некогда, – нетерпеливо отозвалась мать.
– В том, из пудреницы! – холодея, выкрикнула дочь, уже понимая, что катастрофа вот-вот свершится. – Ты что, пудреницу свою со среды не открывала?! Красную, фирмы «Дзинтарс»?!
– Что ты мелешь? Пудреница и письмо – что тут общего? Вы что там у Светки делаете? Выпиваете, что ли? Женя, я тебе много раз говорила, что…
Женя обомлела только на секунду и заревела так, что тетка у будки вздрогнула и отскочила:
– Открой пудреницу!! Открой сейчас же!!! Там письмо, прочти его!!! Немедленно!!
– Да выбросила я ее… Как раз в среду прямо с утра. У нас на работе новую пудру «Ланком» с запасным блоком одна принесла продавать… Всего пятнадцать просила, а в магазине двенадцать стоит, да ведь не достать же… Я чуть не с руками оторвала, мне случайно первой предложили… А старую выбросила сразу же, так что новой уже пудрилась… Да чего ты там вопишь-то? В лагерь, что ли, все-таки надумала ехать? Не понимаю ничего…
– В какой лагерь? – в свою очередь сипло удивилась Женя.
– Здрасьте! А утром ты мне истерику из-за чего закатила? Чего умоляла не делать? Ты что там, вообще, спятила, что ли, со своей Светкой? Смотри, добьешься, что я тебе запрещу к ней таскаться! Знаем мы всех этих артистов: сами спиваются и детей спаивают… А ну говори, чем вы там занимаетесь с этой потаскушкой малолетней?!
Женя молчала, дрожа с головы до ног. Она вдруг вспомнила краткий эпизод втойеще жизни, действительно имевший место где-то передтеми самымиканикулами. Мать собралась отправить ее на следующие – новогодние – в детский спортивный лагерь, ужасно не понравившийся Жене по прошлогоднему заезду сырым постельным бельем в огромной ледяной спальне и буквально помоечной кормежкой. Она настойчиво умоляла мать не посылать ее туда больше, но вмешался отчим, разругавший жену за потакание детским капризам и грубо настаивавший на том, чтобы падчерица ехала «без фокусов». Когда он вышел, маленькая Женя со слезами умоляла мать не слушать мужа и вырвала обещание «подумать и решить недели через две». Эти несчастные недели, кажется, как раз и истекли сегодня, и мать закономерно подумала, что девчонка, выждав положенный срок, опять принялась за свои нудные упрашивания… А мамино невеселое настроение последние три дня объяснялось, наверное, проще некуда: четыре недели беременности принесли с собой закономерный токсикоз…
– Чего молчишь? – раздалось в ухе. – Язык проглотила? Ладно, вечером разберемся… – и мамина трубка была яростно брошена, а Женя тупо стояла, пялясь на свою, исходившую короткими издевательскими гудками…
В дверь сразу заколотили:
– Сколько можно, девочка? Ты не одна здесь – очередь, между прочим, ждет!
Слышать «ты» по отношению к себе было не привыкать, но вот обращение «девочка» вместо «тетка»… Широко распахнув тяжеленную дверь, Женя выбросилась из телефонной кабинки, как прыгают с парашютом из кабины горящего самолета… Она добежала за семь минут и не стала ждать лифта. Дыхание почти не сбилось, хотя задумываться над этим не было времени. У двери она с минуту припадочно шарила по карманам, трясла подкладку пальтишка – и не находила ключей… Конечно. Они остались в кармашке школьной сумки, где она всегда их в детстве носила, а заперла за ней мама – полчаса назад… Но как ни билась Женя всем телом
* * *
Победительного шествия по жизни не получилось. Правда, удалось отстоять две вещи – зато самые важные: профессию и комнату. Это у Жени вышло одним ударом, через несколько месяцев после похорон, когда, по ее расчетам, мачеха уже должна была появиться в квартире со дня на день. Церемониться с негодяем она с самого начала не собиралась, поэтому, войдя утром в соседнюю комнату, произнесла краткую, но внушительную речь, наполовину заимствованную из прочитанного здесь и там, но должное впечатление произведшую:
– Вот что, уважаемый. Выслушать вам меня придется, как ни крутитесь. Планы ваши по вышвыриванию меня из собственной квартиры мне известны досконально. Так вот, учтите, прописать меня в развалинах вы со своей сожительницей не сумеете – никакого согласия ни на какие удочерения я не дам. Будете угрожать – заявлю в РОНО и в милицию: права свои я прекрасно знаю. Детским домом мне не тоже грозите: в этом случае ленинградская прописка все равно остается за мной, что вы и без меня знаете. Метрику мою не ищите, она спрятана так, что не достанете. Вы такая сволочь, что можете попытаться устроить мне несчастный случай. Воля ваша, но знайте, что я оставила в надежном месте письмо, которое вскроют после моей смерти, – и вы рискуете сменить освободившуюся комнату на камеру. На дуре из Нижнего Тагила с пропиской в Сосновом Бору женитесь, если охота есть, но знайте, что вдвоем околпачить меня не получится: я никогда не поверю ни одному вашему слову, потому что знаю, что вы мерзавец, и цель у вас одна. Комнатой моей пользуйтесь, что делать, – но только до моих восемнадцати, то есть чуть больше трех лет, понятно? Как только закончу восемь классов и получу свидетельство, поступлю в училище, а в общежитие уж пристроюсь как-нибудь. На следующий день после своего совершеннолетия я подам в суд на раздел лицевого счета и размен. Права свои я знаю, так что рыпаться не пытайтесь, со мной вам все равно не тягаться – руки коротки…
Не успевший опомниться отчим, в начале Жениного сольного выступления еще пытавшийся вставить петушистое: «Но-но! Ты с кем говоришь, соплюха?!», к концу совершенно сник и явно растерялся, вовсе не грозно бубня что-то на тему «И не на таких управу находили» и «Ты еще у меня узнаешь, что почем», – но в целом наглядно продемонстрировал верность старой русской поговорки: «Молодец – на овец, а на молодца – и сам овца»… Молодую супругу он, к счастью, в дом так и не привел: отпала необходимость в новой ласковой маме для несчастных сироток…
Летом Женя поступила в педагогическое училище по специальности «Учитель начальных классов», и через четыре года, свободная и совершеннолетняя, девственная в ожидании встречи с любимым, худая, благодаря постоянному недоеданию (нерабочее училище питомцев бесплатно не кормило), и вся обносившаяся до дыр, уже имела красный диплом со свободным распределением, большую комнату с высоким окном на Канал Грибоедова и зачетную книжку заочного отделения филологического факультета ЛГУ. Только за эти четыре года найти Игната в пятимиллионном еще-Ленинграде ей так и не удалось…
Справочные столы не принимали запрос без фамилии, которую в две тысячи одиннадцатом она спросить не догадалась, а ненадолго сгонять в двадцать первый век, чтобы ее наскоро выяснить и вернуться назад, мечталось иногда – но не представлялось возможности. В той жизни он сказал Жене, что живет в розовом доме только пятый год и тогда же пришел работать в ту школу, где они познакомились, а до того жил с семьей «далеко отсюда» в большой квартире, которую пришлось обменять на убогую, чтобы лечить Машу импортными препаратами по пятьсот долларов ампула… Там она не поинтересовалась этим «далеко» – без надобности было – а теперь вот неустанно слонялась вечерами по огромному, зимой и летом сырому городу, пристально вглядываясь в мужские лица… А если он тогда не носил бороду? Натолкнуться случайно практически не было шанса. Женя обошла множество школ, спрашивая везде учителя истории Игната Андреевича, но нигде ей не ответили, что хотя бы слышали о нем… Выходило, что придется ждать его еще семнадцать лет – до того дня, как в шестом году грядущего века он поступит на работу в ту единственную школу, которая стояла пока еще новенькая, едва построенная, и ждала, когда Женя придет туда работать учительницей не каких-то полудетсадовцев, а преподавателем литературы для старшеклассников… Для этого предстояло получить еще один диплом – университетский…
Вот в те-то годы и выяснилось, что раньше ей лишь казалось, что она читает; что тот увлекательный процесс, которому она предавалась по вечерам в обеих своих жизнях, ничего общего с чтением не имел. Осознав это, она ужаснулась, и только в Университете начала учиться читать с азов. Третейским судьей оказалась гетера Габротонон, выяснилось, что царь Эдип – не сексуальный психоз, а боярыню Морозову звали Феодосия, и она вовсе не походила на ворону… Данте до конца жизни ходил с опаленной адским пламенем щекой, царь Алексей Тишайший организовал на Руси первый театр, а «Собака на сене» – не только фильм с Боярским и Тереховой, а далеко не самая выдающаяся пьеса Лопе де Вега… Старославянский язык учили по Евангелию и Псалтири, и странная «миса», на которой непутевая Саломея принесла матери голову Предтечи, после долгих мытарств всей их первой группы русистов оказалась банальным блюдом. Старше других в этой довольно бестолковой группе Женя себя уж совсем не чувствовала, а порой и вновь, как встарь, ощущала превосходство какой-нибудь уверенной в себе голенастой девочки, имевшей за спиной пять читающих поколений и оттого не приходящей в священный трепет над зеленым томиком Торкватто Тассо: «А, да-а, читала в восьмом классе – скукотища…». Той же мудреной породы девочки, как ни в чем ни бывало, приносили в аудиторию, тайком передавая из рук в руки, и другие, гораздо более интересные книги, в программе не значившиеся, но почти утратившие к концу восьмидесятых золотой ореол запрещенности: был тут и неизменный Солженицын в виде бледных ксерокопий, переплетенных чьей-то умелой и заботливой рукой, и надменный гений стилистики Набоков, добротно изданный за далеким океаном и провезенный на возлюбленную Родину пока что контрабандой, и жесткая эмигрантская проза робко и жидко издаваемой в доживающем последние годы СССР Цветаевой, и грозно восставшая из пепла
Шесть университетских лет она одновременно работала учителем начальных классов, работу свою в целом любя, но чувствуя, что новая планка – существенно выше. Прописи и буквари не увлекали ее надолго, а совсем детский возраст учащихся заведомо не позволял раскрыться и выплеснуться тому драгоценному, что скопилось в душе, – для того нужны были восприимчивые подростки… Кроме того, Женя все эти годы несла в себе странную, но неизбывную «идею фикс»: ее побочной мечтой стала отдельная квартира – да не абы какая! Возмечталось вселиться вту же самую, только не съемную, а свою собственную. Комната в спокойной коммуналке, доставшаяся после скандального размена с отчимом и братом, находилась в престижном центре теперь уже четвертый раз крестившегося города, и поменять ее, такую высокую и большую, в перспективной квартире, на хилую однокомнатную «хрущевку» большого труда не представляло – но сколько ни развешивала Женя объявлений на дверях вожделенного подъезда – долгие годы на ее отчаянные просьбы не откликался никто. Помощь пришла неожиданно и легко – в тот благословенный день, когда весь этаж, где располагалась их коммунальная квартира, приглянулся богатому человеку, возжелавшему свить там большое и комфортабельное гнездо. Женя набралась храбрости и заявила шустрому агенту, что выедет хоть завтра – но в конкретную квартиру. Богатый человек, по всей видимости, желал выполнить свой маленький каприз любой ценой – и буквально через неделю с Женей строго поговорили, предложив ей на выбор два адреса: первый находился почти в заказанном месте – в том же подъезде, но этажом выше, а в качестве второго без лишних церемоний указали крематорий. В серьезности намерений она даже не усомнилась: в десятые годы двадцать первого века о девяностых двадцатого без содрогания не вспоминали – и Женя вскоре праздновала с коллегами и сокурсницами новоселье…
Полученный еще через год диплом вышел обыкновенным, ненавязчивого синего цвета, но в простой десятилетней школе самого затрапезного вида, что вот уже десять лет ждала в соседнем дворе, ни о каких красных дипломах никто не мечтал: вечные учительские вакансии заполняли недоучками с незаконченным высшим и переучками из инженеров, так что Женю приняли за литератора-энтузиаста и немедленно повесили на нее максимальную трудовую нагрузку, не считая обязательной проверки тетрадей и добровольно-принудительного классного руководства… Это было даже увлекательно, только вот спать приходилось не более пяти-шести часов… Неважно. Главное, что они шли, эти часы, и их оставалось все меньше и меньше до первого сентября две тысячи шестого года…
Света Бирбиллер осталась жива и здорова, хоть дельного разговора с ней за все годы так и на получилось, потому что нежная дружба разладилась еще с первого памятного дня Жениного возвращения. Но к водительскому месту какой-либо машины – не только белой «десятки» – она даже не мыслила приближаться менее чем на метр: стало быть, суровое предупреждение отнюдь не благосклонно принятое пятнадцатилетней девчонкой, в сердце все-таки застряло на правах ржавого гвоздя – а больше ничего и не требовалось…
Женю любили теперь все, если игнорировать маленькие исключения, и она вскоре даже стала своего рода местной достопримечательностью – потому что, как в старой школе спасла многих коллег и родителей учеников от последствий первого «черного вторника», так и в новой успешно помогла желающим слегка нажиться на начальных этапах соблазнительных «пирамид» – а потом грамотно унести ноги и деньги незадолго до серии красивых крушений с последующими самоубийствами излишне пожадничавших вкладчиков. В девяносто восьмом, на первом же послеотпускном педсовете, Женя, потупив глаза, предсказала грядущий обвал рубля – и ей, считавшейся экономико-политическим гением, поверили не сходя с места, что тоже подняло ее акции на небывалую высоту… Кроме того, теперь была она милой, образованной, маленькой и тонкой женщиной без всякой косметики, с гладкой прической и сдержанными манерами – первой любовью половины старшеклассников и объектом обожания девчонок всех возрастов. Женя ни у кого не вызывала зависти и неприязни, потому что дорогих вещей и украшений никогда не носила, держалась всегда доброжелательно и скромно, не служила разносчицей сплетен, сторонилась скользких интриг, не проявляла любопытства к чужим секретам и в жизни ни про кого не сказала за глаза дурного слова… Женя не догадывалась и сама, что, стоило ей войти в учительскую, как там сразу прекращалось злословие, потому что одним своим, незаметным, казалось бы, присутствием, она словно повышала общий градус нравственности – и не то чтобы боялисьее лично, а как бы вдруг вспоминали про страх Божий… Мужчин для Жени не существовало, а кружили в ближнем пространстве просто бесполые люди в брюках – в основном несчастные, загнанные в пятый угол и терзаемые там своими страхами, комплексами, неразделенными любовями… И относиться она к ним могла только по-матерински. Один был мужчина – учитель истории и отец маленькой больной девочки, – который сейчас тоже крепко страдал где-то в недрах прекрасного и страшного города-титана – и, страдая, все же шел к ней, сам не зная того, – шел, чтобы полюбить и навсегда остаться. Женя даже не спрашивала себя, почему так уверена в этом, – простознала. Иначе зачем ей было дано родиться вновь?
Она думала встретить его в сентябре, но это непредсказуемо произошло в июне, как раз перед выпускным, когда ей предстояло вновь распрощаться с очередным навеки полюбленным 11 «Б»… Рассчитывала старательно проготовиться к судьбоносной встрече весь отпуск, продумать каждое слово, проговорить каждую интонацию, а вот заскочила в приемную к секретарю за ничтожной надобностью – аттестаты на подпись оставить – и тут вольно распахнулась дверь директорского кабинета. Директриса – мировая тетка, внучка повешенной партизанки и маньячка своего дела – выходила, сопровождаемая мужчиной, продолжавшим начатый в кабинете разговор, – и, только услышав низкий и спокойный его голос, Женя уронила тяжелую пачку только что собственноручно заполненных аттестатов…
Пока он старательно подбирал их, она стояла, молча и механически кивая на слова не заметившей ее растерянности директрисы о том, что Бог, кажется, послал их школе третьего учителя истории, и поэтому другие два, может, и
Так вот, как этому предстояло произойти… Лицо моложе, борода короче, глаза гораздо веселей, чем… раньше… Конечно, ведь он же еще не знает, чем все это кончится…
– Вот, пожалуйста, – и он шутливо сдунул с верхней коричневой корочки воображаемую пыль. – На самом деле, я еще не решил, где останусь, у вас или у соседей.
– Оставайтесь у нас! – хрипло вырвалось у нее.
Игнат серьезно, почти неоправданно серьезно, взглянул ей в глаза. «Вдруг – узнает?!» – пронеслась у Жени безумная мысль.
– Очень не исключено, что останусь… – медленно ответил он.
Глава 6
Толпа зевак росла ежеминутно, несмотря на глухой час еще длинной мартовской ночи.
Несколько раз прозвучало слово «теракт», но как-то неубедительно, а спустя четверть часа к уцелевшей половине дома, похожей не на дом, а на раненого богатыря – ослепленного, непоправимо искалеченного, но последним усилием воли не рухнувшего вниз лицом, – подъехали-таки три пожарные машины, несколько крытых фургонов, из которых сразу сосредоточенно посыпали парни в бронежилетах и с автоматами наперевес, и кавалькада скромно остановившихся в сторонке «скорых». Все это время Игнат стоял чуть в стороне, как пораженный молнией. Себя за это краткое время он успел прочно и с полным основанием возненавидеть, потому что еще в самую первую минуту, когда только понял, что Женя – живая или мертвая – лежит где-то под обломками, непосредственная внутренняя реакция его была такой: «Только бы ее сразу насмерть. Можно было бы хоть одну проблему отсечь». Словами он этого не сказал – иначе пришлось бы язык свой немедленно откусить и выплюнуть, а как прикажете расправиться с невидимым и бесплотным органом, беспощадно демонстрирующим тебе, кто ты есть на самом деле?! До этой минуты он думал, что просто оступился в жизни, слабину дал – с кем не бывает, а он еще и держался дольше многих… И часа не прошло, как в темноте своего осиротевшего дома он смел молить Бога о чуде – и почти уверовал в то, что Бог совершит его для него, и завтра Маша еще будет жить… Теперь иллюзии как отрезало, потому что стоять перед обломками дома, под которыми находится женщина, с которой еще четыре дня назад был физически близок, – да, хладнокровно подсчитал он, именно четыре дня – определенно знать про ее безудержную любовь к себе – и при этом деловито желать ей смерти, чтоб самому избавиться от ее возможных дальнейших домогательств, – такое мог только подонок законченный и совершенный… Нужно было уходить и вешаться, потому что выходило, что Бога нет, и поэтому жить в ожидании дальней, но гарантированной встречи с дочерью не имеет никакого смысла. Но сдвинуться с места Игнат не мог, хотя возбужденный всей непонятной ситуацией Рики уже не раз и не два обиженно тыкался шелковым лбом в обвисшую руку хозяина. Из окаменения вывел грубый голос – мужчина в серой форме, тянувший желтую ленту оцепления, бесцеремонно толкнул его и рявкнул: «Оглох? Проваливай – не в кино!». Игнат впервые за это время глянул на мир осмысленно:
– У меня там моя… моя… девушка… – кое-как справившись с парализованными губами, выдавил он.
– Отлично, опознаешь, – и его пихнули в спину, уже внутрь заколдованного круга.
– Теракт? – осмелился шепотом спросить он.
– Да не, похоже, газ рванул, – спокойно пояснил собеседник. – А жаль, – и в ответ на дикий взгляд растолковал: – Был бы теракт, так родственникам бы за убитых – компенсация, пострадавших лечили бы по высшему разряду на казенный счет… А если газ – так, типа, бытовуха, сами виноваты. Сейчас покойников по моргам, покалеченных – в истребительные, и все дела… Кто собственники квартир, тем, может, другие дадут… А скорей всего – только пообещают… В общем, тухло… Ты, слышь, вон там встань пока… Только пса на короткий поводок возьми…
Послушно перебирая одеревеневшими ногами, Игнат добрался до фонаря, попавшего в зону оцепления, и припал к нему головой. «Я говно, – громко сказал он. – Я говно. Я говно, и у меня умирает дочь»…
Женю нашли только под вечер. Уже после того, как позвонили из больницы насчет Маши, – поздним утром, когда он зашел домой с единственной целью: привести туда покрывшегося густым инеем пса. Уже после того, как Ариадна, отнесшая в больничный морг свадебное платье и фату их матери, вернулась и надавала брату, обнаруженному при помощи Рики у чужого рухнувшего дома, множество тяжелых справедливых пощечин, принятых им с полной покорностью… Просто крикнули в молчаливую группку подтянувшихся днем родных и близких: «Еще одна женщина!» – и это оказалась она… Живая…
Игнат и без того знал, что жизнь его не похожа на среднюю человеческую, – и благодаря выпавшим испытаниям, и из-за общей несуразности, – так что, в общем, удивляться он разучился давно. Но вот представить себе, что день смерти своей девочки он проведет не в рыданиях у тела (заплатив кому следует, Ариадна читала ночью в морге Псалтирь, и перед похоронами даже помогала одевать Машу для венчания с Небесным Женихом), а в коридоре совсем другой больницы, не только живучим народом, но и медиками прозванной «истребительной», у двери в очередную реанимацию, где лежала случайная, но, как теперь оказывалось, роковая женщина его жизни, – представитьтакоедаже изощренная фантазия не могла.
– Ну, что вам сказать? – тяжело ворочавший языком от усталости врач в мятом хирургическом белье неторопливо опустил на подбородок маску – одноразовую, но служившую, вероятно, долго и преданно. – Зафиксировали, интубировали, все, как обычно… Дышать-то скоро будет сама, но… Вы ведь ей не близкий родственник?
Игнат неопределенно промычал: легенда про «мою девушку» здесь не проходила: какая, к чертям, девушка, если он даже фамилии и отчества не знает? Впрочем, директриса должна знать, ведь она же с ней договор какой-то заключала…
– Вот то-то и оно… Раз просто знакомая – то не будете же вы лечение оплачивать. А тут, по-хорошему, ВМА или Вредена нужно, нейрохирургия… Нет, в смысле – кости – это мы собрали, срастутся, ей же не восемьдесят лет. Позвоночник цел – ушиблен, правда, но даже без компрессионного обошлось…
– Сегодня же… – пообещал Игнат.
– Да чего там полис. Вы родственников ищите и пусть деньги дают! Тут ведь каждый час на счету – завтра уже, может, поздно будет.
– По-моему… Кажется… В общем, она одинокая совсем… Родители умерли, с братом никаких отношений… – обреченно припомнил Игнат, а про себя добавил: «Один я у нее – такие вот дела».
– Хреново, – врач откинулся на коленкоровую спинку. – Вы все же, может, этого брата поищете? Не зверь же он – самому помирать когда-нибудь. Потому что, если без операции – то это… Хм…
– А именно? – тихо спросил Игнат, и прямо в этот момент вспомнил, что Маша сейчас лежит в темном холодильнике, туго завернутая в белую простыню.
Он застонал.
– А именно – ничего хорошего, – врач неправильно понял его стон, и голос немного помягчел. – Раны заживут, а вот способность мыслить не вернется. Двигательные функции восстановятся только те, за которые отвечают непораженные участки мозга. Какие точно – пока неизвестно, томография нужна – у нас томографа нет, конечно, – да и вообще это темное дело…
– И что… – голос Игната даже сел, потому что появилось странное ощущение надвигающегося цунами, от которого уже не убежишь. – Она так навсегда и останется в больнице?
– Кабы так… – доктор вздохнул. – Все равно выписать придется – у нас же койко-места и прочее… Вечно держать не сможем. Если родственники не объявятся и не заберут, то в интернат для инвалидов. Про это местечко врать не буду: коли на земле действительно бывают, так сказать… филиалы ада, что ли… то это один из них… Как наше государство к бесхозным инвалидам относится – это, надеюсь, объяснять не надо. Впрочем, долго они там не заживаются…
– Я найду ее брата, – не своим, но поразительно твердым голосом ответил теряющий чувство реальности Игнат.
Вся его жизнь до того дня была полна горечи, но понятна: даже для горя существуют, как ни странно, какие-то свои, веками сформировавшиеся правила. Уходит любимая жена – страдаешь и терзаешься; заболевает раком единственная дочь – молишься и титанически бьешься за ее жизнь до последней минуты; умирает она – рвешь волосы на себе дома и за гранью собственных сил сдерживаешь звериный вой на похоронах, а потом учишься жить заново, как учатся потерявшие обе ноги ходить на двух протезах, потому что прежней жизни, знаешь, не вернуть…
Первый день после Машиной смерти Игнат провел у остатков взорвавшегося дома, второй – в ободранном коридоре районной больницы, на третий, узнав у потрясенной всем совокупно случившимся директрисы данные Жениного паспорта, отправился на медленной электричке (машину забрала вынужденная в одиночку мотаться по скорбным организациям сестра, демонстративно прекратившая общение с братом) в Сосновый Бор, в паспортный стол, где, быстро и равнодушно дав привычную взятку, за полчаса узнал адрес предыдущей прописки Жени, а наутро четвертого отправился уже на метро в Веселый Поселок на поиски братца-Эдика… Плакать он снова разучился.
За те годы, что Женя не видала его, – а она рассказывала, что это было аж в восьмом классе, пред тем, как ее хитроумно выставили из родного дома, – брат мог сменить местожительство уже неоднократно – и в этом случае Игнат даже не представлял себе, что делать дальше. Но на его вопрос: «Не здесь ли проживает Эдуард Вадимович Зимин?», обращенный к представительной двери, из-за которой только что прозвучало достаточно дружелюбное «Кто?», дверь простодушно распахнулась, явив в проеме молодую женщину настолько красивую собой, что даже у смертельно раненного в душу Игната в этой самой душе что-то перевернулось: бывает же все-таки в мире совершенство!
– Так он днем всегда на работе… – да, Игнат напрочь позабыл за эти дни, что люди запросто ходят еще на какую-то работу и вообще живут, как будто ничего не случилось. – Может, передать ему что-нибудь?
– Да, если можно… – пробормотал он, инстинктивно смущенный перед сияниемтакойкрасоты.
А она как будто и не подозревала о своем сокрушительном действии на мужчин: привычно откинула со лба меднокудрую прядь, ласково глянула глазами цвета чистейшего изумруда из каких-нибудь индийских копей, плавно отвела молочного цвета руку идеальной формы:
– Так заходите, холодно же… – и он пошел за ней следом, как загипнотизированный.
Люди в этой двухкомнатной квартире жили в явном и стабильном достатке. Интерьер разрабатывал хотя и не нанятый дизайнер, но человек с незаурядным и развитым в нужном направлении вкусом. Все для отделки этого дома приобретено было в ближайшем строительном супермаркете, но выбрано с нестандартным подходом, в результате чего квартира резко отличалась от других подобных, обычно выдержанных в традиционно светло-бежевых безликих тонах. Кухня, в которую женщина привела Игната, напоминала весело раскрашенное пасхальное яичко («Господи, Великий же Пост идет!!!» – вломило ему в голову при этой ассоциации). Желто-синий, причудливо узорный кафель дополняли изящные шторы с рисунком из переплетенных золотистых тюльпанов и лиловых ирисов. Почему-то Игнат понял, что никогда этого не забудет.
– Я пришел сказать, что родная сестра Эдуарда умирает, – сообщил он сразу же, чтобы исключить любое недопонимание с самого начала. – А моя собственная дочь только что умерла.
Женщина ахнула и перекрестилась на тот угол, где во всех таких кухоньках обычно находится телевизор, – у нее там висела небольшая современная икона Божьей Матери «Владимирская». И Оля стала вторым человеком после Жени, которому он тоже все рассказал, – на этот раз и про нечеловеческие отношения с Женей тоже. Утаил только первую свою мысль после осознания катастрофы – тут уж язык сам к нёбу прирос. Интересно, в каких выражениях такое на исповеди следует оформлять… Простенько так назвать: «зложелательство» – и далее, по списочку: «курение, смотрение телевизора»… Ах, мило… Нет, действительно надо вешаться…
– И вы… Накануне похорон дочки… девочки… Нашли нас, чтобы спасти почти чужую вам женщину… Игнат Андреевич, вы… вы… – Оля не отрываясь смотрела ему в глаза и не находила слов.
–
Она разрыдалась, как взорвалась, – без всякой подготовки в виде дрожаний и всхлипываний. Просто закричала, закрыв мгновенно ставшее мокрым лицо руками, и кинулась к окну. Сквозь рыдания прорывалось:
– Я бы сказала… сказала… Если б не знала, что этого нельзя… говорить живому человеку, пока, пока… пока он не умер… Сказала бы… святой, сказала бы… А нельзя, нельзя…
«Сама ты святая – так из-за чужого горя плакать, да и вообще постороннего мужика в дом пускать», – тяжело подумал Игнат, а вслух вдруг сказал:
– Хотите, я вам считалочку скажу, ее Маша сочинила? – и, закрыв глаза, прочел:
Человечек шел домой,
Но упала тень.
И душа пришладомой
На четвертый день.
Пояснил:
– Это как раз сегодня, – а потом коротко и страшно хохотнул.
Оля оказалась рядом с ним в тот же миг – он только потом понял, что упала перед его табуреткой на колени:
– Игнат Андреевич, Игнат Андреевич! Вы только с ума сейчас не сойдите! – забормотала она, тормоша его без всякого стеснения. – Я понимаю, что это сейчасоченьпросто, и может быть даже –нужно… То есть,легче… Но только не сходите… Потому что это нужно – вам… И легче – тоже вам… А нельзя – как вам, надо – как другим… А другим – не надо… Другим нужны – вы… Игнат Андреевич, не сходите сейчас с ума, слышите?!
Он слышал, но остановиться не мог – и так бы, наверно, и скатился куда-нибудь в притягательную бездну, ускоряясь с каждой секундой, если бы им обоим на голову не обрушился гром дверного звонка.
Оля вздрогнула:
– Это Эдик. Он на обед пришел, – и стремглав кинулась в прихожую, не забыв, однако, плотно прикрыть за собой дверь.
Впрочем, Игнат и не вслушивался особо в ее быстрый-быстрый тихий говорок и ответное бурчание мужского голоса. Он знал, что Оля дает ему время придти в себя и, кроме того, избавляет от необходимости мучительного повторного рассказа. В конце концов, это ведь ее муж, и она, конечно, имеет к нему какие-то свои безошибочные подходы. Дверь открылась нескоро, минут через пять – и впустила в кухню ухоженного, благоухающего недешевым парфюмом мужчину в безупречно сидящем костюме дивного серо-переливчатого материала. Он скупо поздоровался, но руки не протянул – вероятно, блюдя в этом отношении какой-то личный строгий отбор, – и безгалстучный Игнат, сторонник удобных свитеров, не попадал в разряд счастливцев, удостаиваемых Эдуардова рукопожатия. Как ни притупило горе общее восприятие мира у Игната, – но он не мог не заметить необычайной неподвижности лица этого человека – это была просто маска какая-то – и полной непроницаемости неопределенно-темных глаз. Эдуард Вадимович неторопливо, по-хозяйски уселся напротив гостя и выложил на стол крупные уверенные кисти – одна на другую. Случайно глянув на них, Игнат вдруг понял безоговорочно: денег не даст, все хлопоты были напрасны, и мордобой, учиненный ему Ариадной, – справедлив вдвойне. Потому что этот мужчина делал себе маникюр – элегантный мужской маникюр с идеально удаленной кутикулой и бесцветным лаком. Он, несомненно, был дельным человеком – но рассчитывать хотя бы на минимальное сочувствие в таких случаях не приходится… Оля садиться не стала – а прислонилась к раковине, беспокойно перебегая глазами с одного мужского лица на другое.
– В целом все понятно, – без обиняков приступил к делу Женин брат. – Про дом этот в новостях говорили, так что мне известно – как и всей стране, полагаю. Теперь что касается моей сестры. Сам я ее практически не помню – так, обрывками, смутное что-то, – но отец мой рассказывал кое-что. Прямо скажем, впечатление по его рассказам у меня сложилось неважное. Личность, судя по всему, асоциальная, можно, даже сказать, криминальная. Поэтому, согласитесь, когда ко мне приходят через двадцать пять лет от ее имени, – то я даже не знаю, что и думать. Прямо скажем, не знаю даже, и верить ли…
– Я не от ее имени: она в коме. Я от своего, – без всякого энтузиазма ответил Игнат – просто нужно же было что-то отвечать.
– А вы ей кем, простите, приходитесь? – прозвучал неизбежный вопрос.
– Никем. Просто знакомый.
– Отлично. Знакомый. Понятно, – и в глазах Эдуарда впервые появилось определенное выражение – точно такое же, впрочем, появляется в глазах девяноста процентов населения, когда этим словом мужчина определяет свои отношения с женщиной, будто само по себе оно уже является не совсем приличным. – А документы у вас имеются?
Игнат молча достал и протянул паспорт, думая, что лучше было бы сразу встать и уйти: с таким дундуком все равно любые разговоры бессмысленны. А ему завтра утром на похороны. И еще сил надо найти для них – и этого никому не понять.
– Так. Но это, собственно, мне ни о чем не говорит, – Эдуард вернул тщательно изученный паспорт.
Игнат поднялся:
– А что вы надеялись там узнать? Впрочем, ладно, извините…
Взять бы, да и сказать ему сейчас: «Ваш отец вам все это время врал, как сивый мерин. А сам он гад такой, каких еще поискать». И чего бы он добился? Еще одной оплеухи? Это бы ничего – только прок во всем этом – какой?
– Извините, Оля, – повторил он уже для нее одной и отвернулся.
Она кинулась к мужу:
– Эдик, как ты можешь? На него только посмотреть – и сразу ясно, что все правда! Давай поможем им! Ведь у людей такое горе!
– Да я что – против? – вдруг покладисто отозвался ее муж. – Господин…э-э… как вас там… Я же не изверг. Но хочу, чтобы все было, так сказать, прозрачно… Вы же и сами, наверное, не отдали бы такую уйму денег первому встречному? Это вот только Оля может, но я же не Оля…
Удивление прорвалось, как зеленый росток сквозь растрескавшийся асфальт: неужели бывает еще на земле такое? Он задержался, пристально глядя мужчине в лицо, – но оно по-прежнему выглядело деревянным.
– Давайте по порядку, – веско начал Эдуард. – Я не отказываюсь помочь сестре, если она в такой ужасной ситуации – сестра есть сестра, какой бы она ни была. Но я хочу быть уверен, что даю деньги именно ей и именно на конкретные нужды. Все нужно подтвердить документально – вы же не
– Эдик, ты что, с ума сошел?! – зажимая себе уши ладонями и зажмурившись, выкрикнула Оля. – Тебе же сказали – каждый час на счету! А тут неделю надо бегать – и то неизвестно! А у человека завтра похороны! Дочь свою он хоронит – можешь ты это понять или нет?!
Ее муж вскинул обе руки в обманчиво успокоительном жесте:
– Могу, Оля, все могу понять. Кроме одного: как можно вот так взять и выложить чертову прорву бабок парню маргинального вида, которого видишь впервые в жизни. Этого никто бы не сделал – ни один человек на свете. Ни один, понимаешь?
– А я бы сделала! Я! – со слезами выкрикнула она.
– Это точно… Но ты, слава Богу, лишена такой возможности…
Супружескую сцену Игнат слушал уже из коридора – опять шнуруя треклятые ботинки. Кроме того, вешалки с его курткой нигде не оказалось – он застыл на месте, беспомощно озираясь на зеркальные шкафы, обступившие кругом и отражавшие друг друга и его самого в разных ракурсах, в том числе и уродливых. Из кухни буквально вырвалась Оля и распахнула для него шкаф:
– Игнат Андреевич, хоть оставьте ваш телефон и адрес! Если вдруг все-таки что-нибудь…
Он вытащил из кармашка сумки визитную карточку и протяжно произнес:
– О-оля… Вы такая краси-ивая, что даже стра-ашно. Как вы с такой красотой живете – это же уму непостижимо…
– Кто – я? – совершенно искренне удивилась Оля. – Я же рыжая!
За ее спиной самодовольно хмыкнул Эдик.
Из-за двери, закрывшейся позади, Игнат услышал:
– Если бы отец не умер так рано, то он бы сейчас…
Что сделал бы отец, Игнат знал почти в подробностях, поэтому не стал дослушивать – устало зашагал вниз, забыв о существовании лифта…
* * *
Пятнадцатилетнюю девочку, знавшую в жизни только отца, тетку и собаку, хоронило не менее восьмидесяти человек. В школе, где работал Игнат, отменили уроки, и на кладбище приехал весь без исключения учительский коллектив, 9 «В» в полном составе и – отдельными кучками – ученики других старших классов – те из них, которые любили своего историка. «Надо же… – смутно подумал он. – Надо же… А я и не предполагал…». Песчаную яму, на дне которой стояла вода, выстелили белыми розами, как брачное ложе, а продолговатый холмик завалили черными и алыми до верхних перекладинок временного креста. Женщины и девчонки рыдали в голос, глядя на безмолвную и неподвижную Ариадну в абсолютно черных очках, про которую не все знали, что она – тетка, и многие считали матерью. Очков она так ни разу и не сняла, с братом не заговорила. С похорон уехала без него, неизвестно когда и с кем, – он не исключал, что одна, но, во всяком случае, знал, куда, и за нее не волновался. Самое тяжелое парадоксально началось после всего, когда растроганные и заплаканные учителя и ученики порывались вести его восвояси под руки, предлагали машины и звали помянуть, – он был глубоко им признателен, но в эти минуты мечтал, чтобы они провалились, и очень жалел, что не мог сказать этого прямо… Неизвестно, кто из них первым додумался, что Игнат хочет остаться один, у могилы между ними произошла мелкая толкотня, и, наконец, многократно оглядываясь в надежде, что ему все-таки понадобится помощь, последние сочувствующие удалились по центральной аллее. Он еще постоял у могилы – не для себя и не для Маши, потому что никакой Маши там не было, и он это твердо знал, – а чтобы наверняка быть уверенным, что никто не дождется его у ворот кладбища и не накинется, как волк, со своим голодным состраданием…
Когда он сел за руль своего выносливого «Фольксвагена» и убедился, что руки не дрожат, было позднее великопостное утро. Еще накануне он решил, что заедет домой только выпить крепкого кофе, чтоб ноги не подкосило где-нибудь на людях, и после отправится в коммерческий банк за срочной ссудой. О том, как он будет возвращать ее, обросшую разбойными процентами, подумать предстояло потом, когда Женина судьба, какой бы она теперь ни оказалась, не будет зависеть от его жалкого интеллигентского великодушия. Машина летела по КАДу, далеко превысив предельно разрешенную скорость…
Он даже не глянул в сторону скамейки у подъезда, традиционно пенсионерской летом и молодежно-тусовочной в остальные времена года – и, когда оттуда навстречу ему поднялась женская тень в темном непромокаемом пальто, просто посторонился, давая ей дорогу, – но женщина вдруг откинула капюшон, и в глаза ему хлынуло солнце. Оля…
– Игнат Андреевич, здравствуйте. Вот деньги, скорее отнесите их, куда нужно, – в ее руках белел почтовый конверт, очень толстый.
Он запутался в словах:
– Как это вы ухитрились… у него вырвать… вытянуть… Это же это… Вот это да…
Оля махнула рукой:
– Вырвешь, у него, как же. Это я свою «Приору» заложила с утра – она у меня новая совсем.
Протянутая было за конвертом рука Игната упала:
– Не могу. Не возьму. У вас будут крупные неприятности.
– Игнат Андреевич, – ее низкий женственный голос стал жестким, а глаза потемнели. – Если вы сейчас же не возьмете конверт, то я… Я у вас на глазах брошу все купюры в эту урну и… И подожгу ее… Мои неприятности – это мои проблемы… Не думаю, чтоб очень крупные. Ну! Берете или нет? – ее рука в перчатке, сжимающая конверт, недвусмысленно зависла над урной, а в другой невесть откуда возникла золоченая зажигалка.
– Беру, – ошеломленный таким напором, выдохнул Игнат.
Он подумал, что, принимая деньги, нужно отогнуть верх перчатки и поцеловать
* * *
За Ариадной беда тоже ходила по пятам – и вновь ожгла жгучим, как удар кнута, несчастьем. Ее личный мир, казавшийся незыблемым и безопасным, в котором она могла одновременно укрыться и уповать на спасение, после смерти племянницы стал крошиться подобно трухлявому бревну под тяжелой ногой. Возвращаясь поздно вечером – почти ночью – со срочной требы, о.Сергий не сбросил скорость до шестидесяти на мокрой трассе у белой таблички с названием захудалой деревни. Да и кто вообще эту скорость сбрасывает, кроме вчерашних учеников автошколы? Ведь сама машина всем железным нутром своим бунтует против такой тихоходности! Кроме того, проезжая той дорогой по два (а случалось, и по четыре) раза в сутки, никогда не видел он в этой деревне, выглядевшей давно покинутой, ни одного живого существа. Даже собака там по трассе ни разу не пробегала, и на нелепый знак водители вообще не реагировали, тем более что и расторопных гаишников в кустах там никто отродясь не видывал… Так и несся о.Сергий в своем джипе на ста тридцати, сросшись с ним в те минуты почти до полной кентавровости, – и удивиться не успел, когда прямо перед капотом в радостном свете фар возникло человеческое лицо. Мощный железный намордник почти не дал водителю ощутить удар – и сбитый человек безмолвно улетел в ночь… Им оказалась старушка девяноста четырех лет, прожившая в этой деревне всю жизнь и спать ложившаяся с закатом, но последнее время что-то вдруг сон потерявшая… Вместо этого она бесстрашно гуляла теперь зимой и летом вдоль трассы как минимум до полуночи. И вот догулялась дó смерти – не виноват же в этом был, искренне считала Ариадна, ничего не подозревавший священник, которого, как пролившего человеческую кровь, немедленно запретили в служении и сняли с прихода…
– И хоть бы человек! Мужчина и отец! Так ведь нет – женщина! Полупокойница! Должны же делать в таких случаях какие-то различия! – на полном серьезе стонала она, ломая руки перед своим задумчивым братом.
Сразу после похорон дочери он плюнул на все условности и стал курить не то что в квартире, а прямо в комнатах, и делал это с мстительным удовольствием. Кому он мстит, Ариадна специально не задумывалась, считая, как само собой разумеется, что ей, – чтоб хуже сделать. Или чтобы выжить ее из квартиры и привести сюда «эту свою», когда она поправится. Младший брат (девочку в свое время действительно достали из материнской утробы на восемь минут раньше мальчика) – а никакого уважения…
Игнат смотрел на нее сквозь замысловатые крендельки дыма и отстраненно рассуждал про себя, действительно ли она так думает – в смысле, что жизнь почти столетней бабушки, пережившей четыре революции и две самых страшных войны, стоит дешевле жизни пропойцы-мужика из той же деревни, настругавшего троих человек детей, которым не хватает на сахар, потому что он пьет водку. Вот сбили бы такого – и это законно – священника за него наказать, а за бабку – подумаешь, она и сама бы через неделю загнулась… А что – вполне возможно, равнодушно рассуждал он. Ведь есть же у них в школе учительница французского, работающая на две с половиной ставки, плюс ведущая дополнительные занятия, а после всего этого бегающая по частным урокам, – и все для того, чтобы по-королевски содержать молодого здорового мужа, который не работает нигде и принципиально не хочет этого делать, зато иногда пишет стихи; жена считает, что он непризнанный гений, и она его недостойна. Ариадна из той же породы, но она убежденная девственница – и со слезами раскаивается на исповеди (а до нее – перед Игнатом, но без слез) в том, что в десятом классе, когда кто-то из одноклассниц нафарцевал в нагрузку к джинсам «Wrangler» еще и порножурнал, она тоже туда в туалете заглянула – всего лишь, чтобы убедиться в мерзости – но ведь все равно застрянет за это на мытарстве блуда! Зато она, ничуть не тяготясь совестью и не стесняясь брата, ищет по телефону второго лжесвидетеля (первым сразу же вызвалась лично), согласного подписаться в том, что своими глазами видел, как старушка сама бросилась под священников джип, – и, стало быть, он невинен так же, как и его хожалка. Она негодующе обличает Игната в том, что он очертя голову бросился помогать «своей блуднице» прямо в день смерти дочери, – потому что «домá никому на голову просто так на падают», – но непоколебимо убеждена, что старушки на капоты иерейских машин падают без всякого Божьего вмешательства – а из-за одних только дьявольских козней…
Петербургского прихода о.Сергий лишался при любом, даже самом благоприятном исходе, и светила ему тогда какая-нибудь полуразрушенная церковь на краю богатой, но очень уж обширной епархии. «В изгнание поеду за ним», – без колебаний решила Ариадна, и, услышав это, Игнат впервые за истекший месяц улыбнулся – до этого даже на Пасху не получилось. Раньше он глухо раздражался на узколобую ограниченность сестры, иногда вспыхивая, пытался обратить, – а теперь вдруг спокойно и ясно подумал: «Господи, просто у нее тоже есть своя сказка, чтобы выжить». Не выпало героической по сути Ариадне строгого жребия духовной дочери седого исповедника-старца, гонимого безбожной властью в беспросветные снега Заполярья или в жгучие голодные пески Средней Азии, где можно было бы бесстрашно и самоотверженно служить при нем тайной связной, развозящей по осиротевшим чадам пламенные призывы к стойкости в вере и пророчества о скором антихристе, – и, схваченной врагами, принять мученическую смерть за Христа, в последней молитве призывая, правда, не Его, а любимого «Батюшку»… Не дал Господь – не беда, она взяла и бесхитростно сочинила духоносного учителя-провидца, и развенчивать ее простодушную мечту о самой себе, как о верной и незаменимой его ученице, было бы бессмысленной и подлой жестокостью. Бог примет и эту ее, совсем никому на Земле не нужную жертву, потому что сердце Ариадны – именно из того материала, из которого куются непобедимые сердца подвижниц, угодных Ему несравненно больше, чем даже кроткие, которые всего лишь наследуют Землю. Ведь нищих духом ждет Царствие Небесное, и дорога в ссылку за неудачливым пророком, походя убившим маленького
Своя сказка для выживания была ведь теперь и у Игната, и называлась она «История болезни». Месяц назад в Военно-медицинской Академии Жене была сделана сложнейшая нейрохирургическая операция, продолжавшаяся девять с половиной часов. Череп собрали из нескольких зубчатых осколков, мозг очистили от свернувшихся черными слизняками сгустков крови, и вообще привели в более или менее жизнеспособное состояние, внутричерепное давление понемногу приходило в норму. Он поначалу видел ее только с порога палаты, в которую не пускали, потому что с самого начала Игнат опрометчиво брякнул, что он пациентке никакой не муж. Из-за бинтов и трубок он мог разглядеть только заострившееся, темно-желтое лицо и худые, как у мумии, руки, изуродованные сверху донизу фиолетовыми кровоподтеками – результатом постоянных внутривенных вливаний. Подумать только – месяц назад это была упитанная, толстобокая и короткошеяя женщина, уплетательница готовой пиццы и украинских борщей с салом… «Нужно будет дать ей читать другие книги. Она ведь просто не знает, что умные книги тоже могут быть интересными», – вдруг подумал он, стоя у приоткрытой двери в палату интенсивной терапии. Он так думал, но понимал, что этого недостаточно. Можно еще объяснить ей, что ярко краситься – попросту некрасиво, что покупать вещи на рынке нельзя, что нужно ходить в церковь, соблюдать посты, да и без них не трескать кастрюлями макароны по-флотски и сладкие булочки с кремом – и даже достичь того, что со временем она так и станет жить. И остаться для нее при всем этом лишь недоступным объектом обожания, которому она станет по ночам жертвенно отдаваться, как жрица Изиды сшедшему к ней звероглавому богу. И втайне все равно будет удивляться – зачем есть мясо с помощью вилки и ножа, когда гораздо удобнее просто обкусать крепкими зубами сочный бифштекс со всех сторон, и никогда не поймет, как можно подарить жене на день рождения строгий двухтомник Цветаевой-младшей, – ведь на те же деньги можно купить маленький флакон вполне приличных духов! Он знал, что связан теперь с Женей пожизненно, и не только потому, что после такой травмы полного здоровья и самостоятельности ей никогда не обрести. Следовательно, он навеки повесил себе на шею еще одну, новую обузу… А ведь мог бы удачно жениться на здравомыслящей женщине детородного возраста, и не горевать вечно на могиле ушедшей единственной дочери, а еще пару раз стать счастливым отцом и в старости, седым долгобородым сибаритом, благодушно греться у изразцового камина в благопристойной качалке, рассказывая многочисленным правнукам о своей достойной подражания молодости… Но Женя пришла в его жизнь в такой момент, когда не приходят случайные люди. Он понимал это отчетливо, но ключа к ней у него не было…
Однажды ему разрешили приблизиться к ее постели и, робко наклонившись, он прикоснулся кончиками пальцев к тонкой прозрачной коже прохладного лба у самой повязки. Красноватые веки дрогнули, но глаза остались закрытыми.
– Женя… – позвал он. – Женя, ты меня слышишь?
– Возможно, – ответил сзади голос лечащего врача. – Только прореагировать она сможет еще нескоро. Реабилитация займет не один месяц, так что набирайтесь терпения…
– Я могу чем-то помочь? – спросил, выпрямляясь, Игнат.
– Вообще-то… Если бы были, например, мужем, могли бы… – неожиданно усмехнулся врач. – А ну-ка, пойдемте-ка… – и он, обхватив за плечи, вывел озадаченного Игната из палаты.
– Я знаю, что вы ей не муж, но… Как мужчина мужчине – вы с ней спали или нет? – напрямик спросил он его в коридоре.
Прекрасно понимая, что вопрос задается не из любопытства, Игнат ответил без колебаний:
– Спал. А что?
– А и сам не знаю, что, – здоровый плечистый мужик в чине полковника немного смущенно отвернулся к окну. – Но некоторый личный опыт имею. Немедицинского, так сказать, свойства. Короче, ладно, вы поймете. Был как-то в гостях, там женщина. Тоже одна пришла, подруга хозяйки. То да сё, выпили, поговорили, проводил. Поднялся к ней и остался на ночь – дело житейское. Утром ушел, не разбудив, – продолжения никакого ни мне, ни ей не хотелось. Да вы, небось, сами знаете, как это бывает. Проходит дня четыре – вдруг звонит хозяйка той квартиры, где мы встретились, – рыдает-захлебывается: ее подруга, знакомая моя, под машину попала прямо у нее на глазах. «Скорая» только подъехала, спрашивает, можно ли к нам отвезти… Я согласился – те муж с женой друзья мои, все-таки. Спускаюсь в приемное, ее как раз привозят, подхожу – а там уже, в общем, труп. Ясно, что и до операционной не довезем. И вдруг нашло на меня что-то, я ее за руку взял и говорю: держись, не уходи! Смотрю – живет! Везем – а я за руку держу. Чуть отпущу – помирает. Опять возьмусь – жива. Я сам не оперировал, не ассистировал даже; я – рядом стоял и держал. Две клинические смерти на столе – а я держу. И ничего, вы знаете, – сшили, и выжила. На своих ногах ушла. Подумал: может, экстрасенс я или что? Но с другими пробовал – никакого эффекта. И пришла мне в голову теория – может, дурацкая, а может, и нет… В общем, так. Физическая близость между мужчиной и женщиной, даже разовая, – она связывает их как-то особо, чему научного названия нет. Если это и можно с чем-то сравнить, то только с материнской пуповиной. Потому что поднять тяжелого больного может либо мать – и не любовью только, иначе и у отца бы получалось, – либо тот, кто с ним был в близости. Даже и без любви. С тех пор проверял многократно – работает, хоть ты что! Подумал даже, что эти всякие там религиозные запреты на совокупления вне брака связаны не с какой-то там рождаемостью или вырождением. А именно с этой драгоценной нитью, которую мы теперь так бездумно протягиваем между собой и случайными людьми. Эта нить дает какую-то необъяснимую власть, которая нам, смертным, непостижима. Вы понимаете, о чем я говорю?
– И понимаю, и попробую… – удивленно ответил Игнат. – Что я должен делать?
– Да ровно ничего. Просто как можно больше времени сидите рядом, держа ее за руку или просто касаясь. И при этом искренне желайте, чтобы она встала.
Вот и началась с того дня личная Игнатова сказка. С тех пор второй рабочий день его проходил рядом с кроватью Жени. Тут уж, конечно, держанием руки
Раньше он всегда отключал телефон во время церковной службы – но теперь лишь убирал звонок, оставляя вибрацию, которую напряженно ловил. И вот настало такое воскресенье, когда как раз во время пения блаженств его карман зажужжал весенним шмелем, – да и стоял уж бледно-зеленый май, в очередной раз обнадеживая еще живущих. Игнат вылетел на паперть.
– Игнат Андреевич, Женя пришла в себя, – сдержанно-спокойно сообщил ему врач-полковник. – Она спросила у сестры: «Что со мной?».
Дома он тщательно подстриг кудлатую свою бороду, помыл голову, принял душ и надел ярко-синий свитер с белым рисунком, который Женя как-то раз на нем похвалила. Прежде, чем выйти, несколько минут разглядывал себя в зеркало. Сам он не видел никаких внешних перемен, кроме некоторой освеженности и полузабытой надежды в глазах. «Поймет ли она, что я теперь другой? Да и другой ли я на самом деле?» – вслух спросил Игнат давно знакомого, но с каждым годом все менее симпатичного двойника.
Глава 7
Александр Второй поторопился с освобождением крестьян из крепостной неволи, а масоны в лице Авраама Линкольна в то же самое время совсем некстати вызволили негров из рабства. Так считал любимый человек – а Женя удивлялась, что во второй своей жизни всем этим интересуется. «Что он Гекубе, что ему Гекуба?» – что ей тогда, до первой смерти (а теперь она была самым глубоким образом убеждена, что умерла тогда, в самый отвратительный день марта, умерла одна в своей, но чужой квартире, никому не нужная и самой себе противная), что был для нее Царь-Освободитель или вождь непонятной гражданской войны в Северо-Американских Штатах? А теперь, идя теплым дождливым днем по Фонтанке к Аничкову мосту, где предполагалось сесть на плоский речной трамвайчик, под руку с человеком, на пять лет моложе того, которого она знала и полюбила лет двадцать лет назад, Женя слушала его с неослабным вниманием, и было это, оказывается, важным не только в его научных изысканиях, но и в ее, Жениной, частной жизни.
– Представьте себе, что в клетке в зоопарке сидит опасный хищник – тигр, например, или медведь гризли. Жалко вам его? Ведь его заперли в отвратительной дыре самым жестоким и безобразным образом, лишив естественных прав на вольную жизнь в дикой природе. А если жалко – почему не отпираете клетку? Да потому что он вырвется на свободу и устроит кровавую баню прямо в зоопарке – перекалечит кучу народу и сожрет еще парочку детей. А негры, между прочим, в Америку не с неба упали – их привозили из Африки работорговцы. Этот бизнес начался в конце восемнадцатого века, а к середине девятнадцатого достиг полного расцвета. А что такое была Африка в девятнадцатом веке? Ее населяли разрозненные, вечно воевавшие друг с другом племена, где людоедство считалось делом достаточно обыкновенным, а кровавые жестокости казались вообще в порядке вещей. И вот те самые освобожденные черные рабы были, в лучшем случае, родными внуками тех людоедов, а в худшем – и сами в молодости отведали человечьего мяса – перед тем, как были так неудачно отловлены охотниками за рабами. Вы же читали «Унесенные ветром» – не верю, что есть хоть одна интеллигентная женщина, которая бы не читала. А я, хоть и мужчина, но тоже читал. И волосы у меня стояли дыбом. И поверьте, белые младенцы, вздетые на штыки северян, – это далеко не самое ужасное, из того, что их гражданская война принесла с собой. Новые свободные чернокожие граждане охотно кушали тех самых снятых со штыков грудничков. Но очень скоро эти черные мужчины получили равные гражданские права с белыми – мужчинами, я имею в виду, потому что поправка о женском равноправии в конституцию самой свободной страны мира… вы будете смеяться, но не внесена до сих пор. То есть, в то время белая женщина-христианка юридически имела меньше прав, чем черный вчерашний людоед. К чему все эти свободы привели Америку сегодня, мы с вами и обсуждать не будем, мы же культурные люди, имеющие глаза и уши.
Не считайте только, ради Бога, меня сторонником рабства или там какого-нибудь насилия. Как нормальный человек и христианин, я, естественно, против того, чтобы одна тварь, созданная по Образу и Подобию, продавала за деньги, как лошадь, другую, сотворенную точно так же. Но только черного раба следовало сначала… очеловечить, что ли… Ведь на самом деле хозяева не так уж и терзали своих невольников. Да, конечно, гоняли на хлопковые плантации – а что, их надо было в Палату Представителей сразу сажать? Зато всех поголовно крестили, способных обучали грамоте, ремеслам, потом многие откупались на волю. Белые выходцы из христианских стран, ставшие плантаторами, редко прямо уж голодом морили своих рабов – а как бы те иначе работать могли так производительно? А вот что заботились не только о телах, но и о душах, – это исторически доказанный факт. Еще лет сорок – и негры безболезненно влились бы в американскую христианскую культуру – и вся история Америки пошла бы по другому пути. Но там Гражданскую войну вдохновили масоны – им, понятно, мирно и гармонично развивающаяся христианская страна стала бы, как кость в горле. Поэтому, с умыслом включив механизм освобождения несвоевременно, они превратили Америку в агрессивного монстра… Но Александр-то Второй на самом деле желал своей стране счастья и процветания! И свободы для подданных. Взял и освободил крестьян – такой вот широкий жест. И тоже лет на сорок раньше, чем требовалось. В девятисотом это и так сделал бы гуманный Николай Второй. И царствовал бы всем на радость до глубокой старости, потому что никакая революция при этих обстоятельствах в России была бы невозможна. Темного, практически дремучего человека, в
Игнат горячился, иногда останавливаясь и для пущей убедительности заходя вперед собеседницы и поворачиваясь к ней лицом, – а она думала не о любимой его истории, и уж, тем паче, не о темных русских крестьянах и кровожадных американских рабах… Она думала: «Как странно. Вот мужчина – явно влюбленный. Перед ним женщина – влюбленная не меньше. Он развивает перед ней сомнительную теорию, за которую прогрессивные историки в два счета изгнали бы его из своих просвещенных рядов. Но эта теория звучит, как самое изысканное признание в любви. И ей не нужно другого». Она пыталась припомнить свои разговоры на начальных стадиях убогих «романов» втой,минувшей двадцать лет назад жизни. О чем говорили с нейтемужчины, желая продемонстрировать все самое лучшее, что было у них? Один, поигрывая крутыми плечами, рассказывал о своей завидной службе в ВДВ и хвастал значком «90 прыжков с парашютом». Это впечатляло – она бы ни тогда, ни теперь, ни одного раза не прыгнула. Другой хвалился своим мальчишеским лидерством в драчливых дворовых компаниях и в подробностях расписывал жестокие уличные бои в крошечном приморском городке, из которых его «кодла» неизменно выходила победительницей. Третий – и последний, как оказалось, – молча чинил в ее квартире текущие краны, реанимировал обугленные штепсели, деловито приколачивал крючки и полочки – а потом залихватски глушил на кухне водку, мрачно гордясь тем, что не пьянеет. И виноватым во всем этом выходил Царь Александр Второй, вовремя не занявшийся образованием их предков, которых зато так неудачно освободил… Они демонстрировали потенциальной будущей своей постоянной самке, что она будет за ними, как за каменной стеной – то есть, они защитят ее и детенышей, и гнездо тоже будет крепким и надежным. Они инстинктивно чувствовали, что для подобной самки такие достоинства самые главные, – они их имели и уверенно предлагали. Не понимали, несчастные, что самка им досталась какая-то нетипичная, и сама не знает, чего хочет. Она тогда действительно не знала. Теперь ее тоже обхаживал самец – другой породы. Странной породы, которая не обещает своим самкам никакой гарантированной защиты от хищников, а лишь подает надежду, что их потомство будет обладать недюжинным интеллектом, – а, стало быть, может, выживет и само… «Боже мой, Боже мой! А я-то думала – там – каку нихэто происходит, если не в книгах, а на самом деле! Вот, оказывается, как! Надо же – Александр Второй – и негры! И все это обещает такую большую любовь…».
Но любовь не приходит по обещанию. Вернее, она умеет убедительно обещать, но редко исполняет даже самые страшные клятвы. На одной улыбке можно построить целое сияющее царство, которое при первой же грозе рассыплется в прах, – а можно годы идти к далекому свету, призывному и многообещающему, но придти в тупик мрака и боли. Но еще хуже видеть любимого человека каждый день, тепло разговаривать с ним и поверять тайные мысли, но не сметь даже прикоснуться к нему трепетным локтем.
«Я под обетом», – просто сказал ей однажды Игнат, как будто был уверен, что она поймет. И Женя понимала, потому что и об этом читала тоже; но разве это бывает – сейчас и всерьез? Это ведь звучало точно так же, как если бы мужчина двадцать первого века спокойно произнес: «Я вызову его на дуэль». С суеверным страхом она тогда подумала: «Может, я просто еще всегоо нихне знаю – а они тайно и теперь стреляются за честь и любовь?». Ведь в той жизни за нее и морду никто никому не набил – охота было свою подставлять…
Пока не выздоровеет Маша – не прикасаться к женщине. Как это связано между собой – ее выздоровление и их любовь? Машу она помнила смутно – нечто тонконогое, с нежным лицом и любящими глазами. Лежавшее где-то в больнице на заднем плане их темных отношений и отчаянно мешавшее своим присутствием в жизни Игната.ТамЖеня иногда думала со злобой, что вот умрет она, наконец, и тогда, выпив несколько лишних бутылок водки и прорыдавшись, Игнат окончательно перейдет в ее владение – а там привыкнет, и… все же знают, как это бывает… Часто только кажется, что люди друг другу не подходят. Но вышло, что в той жизни Женя умерла в одну ночь с Машей…
Когда она увидела девочку в следующий раз – уже здесь, той было только десять лет, и она едва оправилась от последней химиотерапии. Будь это кондовые отечественные препараты, ребенок мог не перенести столько «химий», но использовались продвинутые импортные, лучших производителей… Ее отцу это стоило практически всех отложенных от продажи родительской квартиры денег – невероятно, но та первая квартира, которую так тщетно искала Женя до своего переезда сюда, находилась чуть ли не рядом со старым ее домом на канале Грибоедова,
Учить тихого, вдумчивого и способного ребенка правилам русского правописания, читать с ним великих авторов – и при этом знать, что учишь его совершенно напрасно, потому что ребенок этот через пять лет все равно умрет, – было испытанием сердца и совести. «По крайней мере, теперь я точно знаю, что и то, и другое у меня есть», – думала иногда Женя, провожаемая после урока домой Игнатом. Он поднимался к ней на седьмой этаж и застревал надолго, философствуя и отдыхая душой, – так что суровая его сестра Ариадна в глухо повязанном белом платке и мышастом платье до щиколоток – встречала ее всегда с каменным выражением своего красивого, но испорченного нарочитой бесстрастностью лица. «Если начать ходить в церковь – то вскоре станешь такой же, как она…» – с содроганием подумала однажды Женя, и самая мысль о церковной службе стала с тех пор ужасна. Игнат сам ходил, но ее не заманивал, раз только вскользь посетовал – мол, жалко, что не бываете, – а вот то, что больную Машу таскал раз в неделю и заставлял выстаивать всю службу, – этого она ему простить не могла. Три года смотрела на это, стиснув зубы, и ей казалось, что если у ребенка и будет рецидив, – так это после какого-нибудь церковного праздника, но Игнат такие предположения обрывал с неожиданной суровостью:
– Рецидив случится, если я ее туда водить перестану.
– Сделаете из нее вторую Ариадну, – пригрозила она однажды своему другу – а он в ответ улыбнулся:
– Никогда! – и достал свой мобильник: – Маша? Я тут у тети Жени, и она думает… Неважно, что она думает, но можно я ей покажу? Сегодняшнее, про кузнечика… Спасибо…
Он значительно взглянул на Женю:
– Она давно вам хотела сказать, но стеснялась… Маша у меня, видите ли, стихи пишет… Боялась вам показывать – думала, вы же специалист, раскритикуете еще…
– Про кузнечика, который сидел в траве? В тринадцать лет уже можно и покончить с ботаникой и зоологией… По крайней мере, в поэзии… – пошутила Женя.
– Да, про кузнечика, именно про него… – странно посмотрел на нее Игнат, доставая из нагрудного кармана маленький блокнотик. – Я сюда записываю те, что она мне разрешает. Вот послушайте:
Оловянный кузнечик на тонкой травинке
знает стороны света и восемь чудес,
и органное эхо случайной тропинки
он доносит легко до ближайших небес.
Уши воском забей, чтоб вовеки не пелось,
не ворочалась в горле слепая вода –
не смеялось, не чудилось и не хотелось
в ниоткуда чужое, в свое никуда.
Постигай тридевятое царство снаружи,
здесь проколоты даты хрустальной иглой;
пустота обнимает, и кружит, и кружит
мотыльком обожженным над теплой золой.
Поднебесные сети, Господние горки;
повтори неуступчиво:кто согрешил?
про слезинку ребенка в вонючей каморке.
Не забудь, крылышкуя, раздавленных жил…
Женя начала слушать стоя, прислонившись бедром к светлому икеевскому комодику, и заранее придала своему лицу умиленное выражение, как всегда это делала, готовясь реагировать на непосредственное детское творчество, но, когда Игнат закончил читать, вдруг обнаружила себя сидящей на скамеечке для ног и полностью забывшей все русские слова. Наконец, она проговорила:
– Но вы же – правили? Редактировали? Ребенок же не мог сам…
– Ни единой запятой я ей не исправил. Но она, видите ли, в церковь ходит… – словно с некоторой даже досадой ответил Игнат.
– И вы хотели бы, чтобы я тоже ходила? – набравшись смелости, ляпнула Женя напрямик. – Скажите,вамнужно, чтобы я туда ходила?
– Этовамнужно, – серьезно посмотрел он ей в глаза.
– А вам? – настаивала она, не отводя взгляда – и он опустил свой:
– Я просто этогоочень желал бы… Ведь три года прошло…
Он не договорил, но Женя знала, о чем он: когда пройдет пять лет ремиссии, это будет означать, что Маша, скорей всего, выздоровела. И тогда обет может считать выполненным, а Игната – свободным… Но ведь Маша умрет, не прожив этих пяти лет, – вот в чем все дело, а он об этом не знает и надеется на лучшее… Выходит, она и в этой жизни, как в той, его потеряет?!
И вдруг ее стукнуло: а почему, собственно, Маша умрет? Ведь собственную судьбу она же переломила! От чего умерла Маша? Да она сама ее, можно сказать, по незнанию убила, уведя любимого Рики, чтобы потом заманить к себе Игната! Бедная псина двое суток не проглотила ни куска, глотка воды не сделала и оскорбленно лежала к ней спиной, будто понимала… Да и понимала, конечно. Во всяком случае, лучшетойЖени… Весь организм девочки получил тогда сокрушительное потрясение – что-то сорвалось в нем и понеслось вниз, как снежная лавина… А если потрясения удастся избежать, то не будет и последствий?
– Игнат, а вы дочке собаку брать не собираетесь? – чтобы уточнить для себя расписание судьбы, спросила она.
– Вы тоже думаете, что стоит? – улыбнулся он. – А вот Ариадна против. Но я уж договорился, что греха таить. У Славы Воронина – в 11 «А» ведь вы литературу ведете? – у них дома сука беременная, шотландский терьер. И мне уже сугубо забронирован лучший кобель. Только Ариадне ни слова, не то она меня еще до родов съест. А Маша уж и кличку ему придумала…
– Какую? – шепотом спросила Женя, чего-то невероятно боясь.
– Рики… Подходяще, как вы думаете?
Судьба не меняла основных своих вех. Просто идти по ним, оказалось, можно иначе… Значит, два года осталось. Если б он хоть догадывался…
– Три года уже… – Игнат, вероятно, повторил вслух неотступную мысль. – Я иногда позволяю
– А как я-то надеюсь… И уж не три года, а… на двадцать больше, – прошептала Женя, отвернувшись к окну, и спохватилась, что он же слушает.
Игнат подошел и прислонился лбом к ее виску – единственная ласка, которую позволял себе чуть ли не с самого начала:
– Женя… Я ведь о вас ничего не знаю… Вы с первого дня нашего знакомства были рядом, но… Как-то все время было – мое, обо мне… Будто я один страдаю… А ведь и вы, наверное… Я вам просто радовался и не о чем не спрашивал… Женя, я дурак, да?
– Это я дура. Мне так о многом нужно с вами поговорить – а я не могу.
– Поговорите. Я пойму, честное слово. Или нет, просто подумайте, а я буду вот так стоять, и все ваши мысли перетекут в мою голову. Хотите?
«Конечно, он меня любит… Господи, как же все запуталось…».
Она отстранилась:
– Так не получится. Да и вообще еще рано. Надо, чтобы эти два года прошли.
…Женя знала Машу как тонкого, восприимчивого, крайне эгоистичного ребенка, видела, что голова у нее варит неплохо, хотя на уроках своих она зачастую вежливо отсутствовала. Теперь, по крайней мере, было понятно – где именно. В том мире, где рождались ее стихи. С отцом девочку связывали несколько болезненные отношения – отношения возможной скорой вечной разлуки. Так могут ненасытно страдать при виде друг друга влюбленные, знающие, что роковые обстоятельства должны их неминуемо вскорости разлучить. Он баловал дочь так, как, в общем-то, непозволительно – непедагогичной считается и меньшая вседозволенность. Например, Маше разрешалось бодрствовать до четырех утра, если вдруг ей почему-то не хотелось спать, съедать единолично все цукаты, шоколадки и кремовые розочки с праздничного торта и неожиданно отвечать тете Ариадне: «Не хочу», когда та наливала ей в тарелку грибной суп, за три часа перед этим Машей же категорически потребованный. Но девочка платила отцу столь же пламенной привязанностью, выражавшейся, прежде всего, в том, что она старалась оградить отца от малейших неприятностей. Прекрасно зная, чего именно он боится больше всего на свете, она стоически скрывала до последней возможности любые свои недомогания и так артистично изображала полное здоровье и детскую беспечальность, что ухитрялась обмануть его, готового обмануться, на начальных стадиях какого-нибудь ОРВИ. В каждой легкой простуде отец ее готов был видеть грозные признаки рецидива – и Маша, рискуя собой по-настоящему, несколько раз успешно переносила разные недомогания на ногах – лишь бы не увидеть в очередной раз в глазах обожаемого папы пугающие огоньки поднимающейся изнутри неостановимой паники…
Учительница тетя Женя лучше строгой тети Ариадны разряжала семейную обстановку – почти с первого дня своего настоящего пребывания в жизни Игната. В тот незаметно отодвинувшийся в дальнее прошлое июньский день, когда, оставив раздраженной секретарше кучу плохо сложенных аттестатов, она вышли из школы вместе – и, разговаривая о важных вещах – например, обычаях и порядках в школе, глядевшей на них во все окна, – простояли посреди двора друг напротив друга не менее часа, Женя готова была поверить, что видит в нем странное узнавание. Нет, он ее не узнал тогда, как, впрочем, и никогда позже, – но интуитивно откликнулся на протяжный зов о помощи, безмолвно рвавшийся из ее души, потому что она-то знала, что в этом мире помочь ей может только он один. Сначала говорили о конкретной школе, с нее перешли на неразрешимые проблемы российского образования, через них – плавно на мировые, а оттуда уж и до отмены крепостного права было рукой подать…
В сентябре, когда в школу вместе с новым учителем поступила и его находившаяся на домашнем обучении дочь, Женя сама потребовала ее к себе в ученицы – понятно, что от таких «надомников» нормальный педагог отбивается руками и ногами: это ведь не доходные частные уроки, а практически бесплатная трата времени впустую; такие ученики – бросовый материал, к ним и относятся соответственно. Маша оказалась типично гуманитарной, вежливой и милой, но абсолютно закрытой девочкой. В душу допускался только папа – да и то до предела, определяемого самой дочерью, и Женя иногда подозревала, что предел это только кажется далеким. Когда дружба-любовь у Игната с Женей укрепилась, вне школы они все равно виделись почти исключительно втроем: Русский музей, строго определенные отделы Эрмитажа (разумеется, Ариадной, претерпевавшей накануне таких походов жестокие нравственные корчи), изредка – скучный театр, бредовое кино, обед в симпатичном кафетерии… Единственный раз выехали поздней весной «на шашлыки» к Финскому заливу, где, к большому Жениному огорчению, случайно уронили в мангал и прожгли насквозь чудный, любимый ее, ярко-синий с белыми олешками свитер Игната, так что пришлось там же его и выбросить, – все это возможно было только вместе с Машей – да и делалось, собственно, ради нее. Женя с этим вынужденно смирилась, Машу, хотя и не полюбила как дочь, потому что такая любовь предполагает взаимность, но считала близким человечком, замирая при мысли о ее возможной обреченности… А теперь вот обрушились эти ее стихи – да уж, вот тебе и кузнечик «как огуречик»…
– В каком смысле –кто согрешил? – спросила тогда Женя притихшего Игната.
– В евангельском, – помедлив, ответил он. – Я и сам все время задаюсь тем же вопросом, что и апостолы, когда смотрю на Машу. Кстати, никто из трактовавших Евангелие убедительно это именно место не объяснил…
Женя пристыжено заморгала… Старослав она, учила, в основном, именно по Евангелию – отрывками переводили на занятиях – но сейчас вспомнить определенную сцену и привязать ее к фразе в детском стихотворении не смогла.
– Притча о слепом, – мягко подсказал Игнат. –Господи, кто согрешил, он или родители его, что родился слепым?И дальше:Никто не согрешил, ни он, ни родители его…Вот именно этого диалога я и не понимаю. О возможности переселения душ я даже задумываться не хочу – настолько это было бы ужасно – но как он мог согрешить – до рождения, чтобы в наказание родиться слепым? Я надеюсь, что ни я, ни Машина мать не согрешилинастолько,чтобы наш ребенок болел раком, значит, дело в Маше? Может, не заболей она –и согрешила бы?Но ведь в том месте Евангелия – нет сослагательного наклонения – или это дефекты перевода? Как вы думаете? – и на ее смущенное молчание: – Ах, Женя, как мне трудно иногда говорить с… с людьми…
Она поняла:
– А что, если я пойду в церковь, вы сможете говорить со мной и об этом?
– Не знаю, – он вздохнул. – Во всяком случае, мы только об этом пока еще не можем разговаривать… И мне так жаль, Женя. Потому что на самом деле мне иногда кажется, что это – единственное, о чем вообще следует говорить…
Еще полтора года Женя ходила вокруг Церкви кругами, причем иногда – в прямом смысле, сопровождаемая мгновенно в ее присутствии сжимавшимся Рики, когда они вдвоем встречали со службы преувеличенно бодрого Игната и усталую до полной угрюмости Машу. Самым странным в тот период Жениной жизни была абсолютная, непоколебимая уверенность в том, что Рики – помнит и не прощает. Думать так было дико и безумно, она и сама это знала, но источником такого убеждения служил странный и очень смущавший Игната факт, что веселый черно-белый щенок, поначалу похожий на морскую свинку, с рождения дружески расположенный ко всем людям на свете, именно Женю сразу отказался признать. Не огрызался, не испытывал страха – вежливо, но с некоторым презрением обходил. Отворачивал морду, когда она пыталась его погладить, и всем было отчетливо видно, что ее прикосновения песик лишь терпит из уважения к любимым хозяевам. Еды из ее рук не принимал никогда и никакой. Если она брала его на поводок, то шел рядом, как кандальник, прикованный к своему напарнику, и мрачно смотрел перед собой. Влюбленная в пса почти с такой же страстью, как в папу, Маша мгновенно переменила свое отношение к «тете Жене» – так как прочла в одной из бесконечных идиотских од, посвященных собакам, об их, якобы, исключительной способности отличать хороших людей от плохих. Напрасно отец увещевал ее по вечерам, доказывая, что зверь не может служить для человека лакмусовой бумажкой, а песья неприязнь к женщине может обуславливаться чем угодно – хоть непривычным запахом духов, которые собаки вообще с трудом переносят, приговор ее был неумолим: «Из-за запаха он бы не смотрел на нее, как на палача», и единственной уступкой, которую она сделала отцу, – это не стала вновь называть его подругу и свою учительницу Евгенией Вадимовной, как поначалу сгоряча собралась.
Игнат рассказывал Жене обо всем этом с некоторой смущенной досадой – потому что каждому в отдельности было ясно, хоть об этом пока и молчали, что Машино внезапное негативное отношение, смешное по сути, может привести к полному провалу для них двоих: ведь если бы дело однажды дошло до выбора между Машей и Женей – Игнат бы вырвал собственное сердце и кинул его в пасть Рики, но сильного стресса для дочери не допустил бы…
А между тем, скромно пробираясь в темноте среди двухметровых сугробов, еще маленький, но неведомый и страшный, к Петербургу подбирался новый, 2011 год – а рецидива у Маши все не было, наоборот, очередные анализы, результаты которых в то же самое времятамбыли сокрушительны, здесь выглядели настолько обнадеживающе, что Игнат впервые позволил себе пригласить Женю гулять в Ломоносовский парк – одну, а там обнял за плечи и так молча водил по дорожкам, боясь заговорить, – и она молчала, как каменная. Короткий декабрьский день – у них обоих значившийся в расписании «методическим», то есть, завуалированным выходным, – угасал на глазах так быстро, что они, незаметно забравшиеся в самые дебри, в какой-то момент поняли, что не выберутся до полной темноты. Замерзшие снаружи, но переполненные лавой чувств изнутри, и оттого не восприимчивые к усиливающейся стуже, мужччина и женщина разъединились и ускорили шаг. Поспешая за Игнатом по утоптанной дорожке, Женя вдруг остановилась, пораженная страшной мыслью: если они сейчас выйдут из парка – вот так, не разрешившись, – то все будет кончено: не выйдя наружу, лава вернется в душу и выжжет ее дотла. Она достаточно долго прожила на земле – в совокупности шестьдесят пять лет! – и все эти годы прошли напрасно.
– Игнат!!! – крикнула Женя таким голосом, что он бросился, к ней в испуге. – Игнат. Если здесь и сейчас я не расскажу вам всего, то идите лучше дальше один.
– А… вы? – изумленно выдохнул он.
– А я останусь здесь и повешусь, – твердо ответила Женя. – Потому что Рики-то ведь – все знает, и давно бы сам рассказал, если бы умел говорить.
Ей было все равно, подумает ли он в зимнем ночном парке, где звенит по веткам усиливающийся под луной мороз, что она сошла здесь сегодня с ума, или решит, что она попросту больна шизофренией с классическим симптомом раздвоения личности – а вдруг, действительно больна?! – но молчать означало предать любовь, его и свою, и по сравнению с этим ничто не имело значения…
Мороз завернул далеко за двадцать, и звенящий парк накрыла страшная ледяная тьма, говорить в которой неожиданно оказалось легче. Женя все время видела только оранжевый маячок Игнатовой сигареты, и слышала его частое взволнованное дыхание. Если бы не толстая зимняя куртка, то и биение сердца можно было услышать в такой ночи… Когда Женя замолчала, оба стояли, прислонившись каждый к своему дереву, потому что сесть здесь можно было только в сугроб. Что он скажет? «Вы переутомились и перенервничали, давайте я отвезу вас домой»? «Как у вас повернулся язык сказать, что моя дочь умрет»? «Вам нужно пойти в церковь и рассказать об этом на исповеди»?
Сигарета как раз погасла, и стало уж совсем непереносимо жутко рядом с человеком, который мог сейчас стать безвозвратно чужим или же – ближе близкого, – и Женя вдруг услышала в кромешной тьме короткий смешок. Потом Игнат глухо заговорил, и в голосе ясно слышалась мрачная усмешка:
– Это великолепно. Я тут страдаю, люблю женщину, спасаю дочь от смерти, детей учу, строю теории – и так далее, и так далее… А оказывается, что я просто персонаж Жениного сна. Вот Женечка проснется – и все возьмет и растает – вместе со мной. А я-то убиваюсь, обеты какие-то даю! А все просто сон. Ай да Женя!
– Вы не поняли. Это явь. И то было явью, только в ней все было иначе, – уже совершенно спокойно отозвалась она.
Гора свалилась с плеч – а кого там придавило, стало уже невозможно разбираться; вернее, все ясней становилось, что похоронена под павшей горой была именно она…
– Женя, двух явей быть не может. Что-то одно – сон! Может быть, провидческий
Изнутри у нее вскипела и выплеснулась закономерная женская обида:
– Скажите, Игнат, а я – я вас не интересую? То, что я там тоже умерла, – это вас не трогает? Маша сейчас здорова – а там в это время была больна – это все, что я про нее знаю! Но мне-то жить осталось меньше трех месяцев! Во всяком случае, день этот приближается – а за ним полная – невозможная – темнота!
Он опять усмехнулся, и теперь в тоне сквозила горечь:
– Вам можно позавидовать. Ваша темнота начинается только через три месяца, а моя – с каждой следующей секунды…
Женя вырвала руку и даже оттолкнула его, не соображая, что делает:
– Вы не желаете понимать! Это не шутка, не бред, не сумасшествие! Это – было! И я живу с этим четверть века и все это время жду вас! И все никак не могу дождаться, потому что у вас – «обет»! И из-за этого у нас не любовь, а только половина! Но вы ведь не давали обета – не любить! Обещали лишь не удовлетворять похоть! Меня вернули сюда, чтобы я могла все исправить, – а теперь опять заберут, потому что вы по-прежнему, как и тогда, – не любите! Я там спасала вас от горя, когда она умирала, и, по миновении надобности, вы просто вышвырнули меня! А здесь я – бесплатное приложение к вашей надежде, что она выздоровеет! И если нет – или просто если она меня окончательно возненавидит из-за отвернутой морды своей собаки, – то вы опять вышвырнете меня!
Он сделал к ней шаг, но в темноте немного промахнулся и, оступившись, врезался в ее дерево плечом:
– Женя, нет… Неужели это именно так выглядит со стороны? Какой ужас… – он на ощупь шарил руками в темноте, пытаясь ее, отскочившую, достать; не преуспел в этом и выкрикнул в отчаянье: – Женя, я вас люблю! Где вы, Господи?!
Женя стояла у другого дерева и плакала, когда Игнат добрался до нее. Додумавшись щелкнуть зажигалкой, он увидел, что такое знакомое и давно родное лицо совершенно изменилось, будто ушло в потусторонность – или это темнота таинственно действовала на восприятие?
– Давайте выбираться отсюда, пожалуйста… Окоченеем ведь, – ласково попросил он. – Нам все равно теперь придется осмысливать это не один раз…
Она достала носовой платок и, всхлипывая, стала комкать его у лица.
– Хотите, скажу вам, что наши тетки подарят вам в феврале на день рождения? Телефон такой красивый, коричневый с золотом… Но вам он не понравится, и вы им пользоваться не будете… Там вы его мне отдали – и через неделю все это и… Здесь он мне не нужен – мой собственный в десять раз лучше… Может, действительно… Действительно все не будет, как тогда…
В течение трех месяцев они расставались только поздно ночью – чтобы встретиться через восемь часов в гардеробе школы. Недремлющее око дамского коллектива, давно уже, разумеется, считавшего их разумными любовниками, не афиширующими свою тихую и приличную связь, углядело их растущую спаянность, и разговоры о грядущей самой ожидаемой в сезоне свадьбе велись уже вслух. Не до того было обоим пылким влюбленным: роковая дата, за которой стояла непроглядная бездна, приближалась спокойно и неотвратимо – как палач к плахе. Напугав расслабившуюся Ариадну, Игнат почти жестоко настоял, чтобы Маша прошла еще одно дорогостоящее, наиполнейшее обследование, – и вновь никаких тревожных признаков не выявили. И без того в этой жизни тростинка с большими глазами и обтянутыми скулами, Женя теряла последние килограммы, обеспечивавшие ее раньше хоть какими округлостями, и весила уже кило на тридцать меньше, чем в те же дни прошлой своей жизни – или пророческого сна. Иногда это казалось с какой-то стороны удачным – ведь в нужный день он просто легко возьмет ее на руки и унесет с собой – но до этого требовалось сначала в том дне проснуться…
«Кем я проснусь? В очередной раз брошенной женщиной – ничего не понимающей и не помнящей, толстой, тупой, бездарной, не имеющей будущего и его не ждущей? Или любимой и любящей, верящей в чудеса и умеющей творить их небрежной рукой? Войду ли я завтра в этот класс честным хорошим учителем – или буду мыкаться в поисках случайного корма, таская на горбу никому не нужные и мне ненавистные тяжести?» – во всех классах Женины ученики сегодня писали сочинения, которые ей, может быть, не предстоит проверить… Куда же все это тогда денется – вообще все – если она никогда не вернется?
На перемене Женя, не таясь от детей и коллег, пришла в класс к Игнату, чего, по неписаным законам, делать не полагалось.
– Я знаю, как проверить, умру я завтра или нет, – с порога напряженно сказала она. – Телефон. Сегодня я должна найти у нашего метро телефон. Он принадлежал такой странной девушке – ты помнишь, я говорила. Если он там, то, значит… Значит, включен старый сценарий.
– Сценарий-то старый, да ты новая… – поднялся Игнат, тоже взволнованный. – Так что это может ничего не значить. Но, конечно, пойдем, посмотрим… Когда ты его нашла?
– Около пяти. Когда я вышла из поезда, часы в метро показывали шестнадцать пятьдесят одну – я специально тогда посмотрела. До выхода добиралась, наверное, минуты три, так что…
– Отлично, и уроки закончатся, и даже кофе попьем… – попытался пошутить он, но столкнулся с таким взглядом Жени, что поперхнулся.
…Без шести минут пять, он лежал на прежнем месте, как и в тот раз, забрызганный серым снегом, сквозь который явно виден был блестящий розовый корпус, без меры обклеенный стразами и переводными картинками. Женя обеими руками схватилась за горло. Игнат нагнулся было, чтобы поднять и рассмотреть вещицу, но Женя мучительно простонала:
– Не трогайте… Не прикасайтесь… К… к этому… Пусть кто хочет… возьмет… – и развернувшись, бросилась прочь.
Он догнал ее лишь через несколько минут, угадав направление только по расступающимся впереди прохожим, иногда озадаченно глядевшим вслед мчавшейся на высоких каблуках стройной маленькой женщине в ладном черном пальто и скромной изящной шляпке. Спасалась ли она? Бежала ли кого-то спасать? Игнат подоспел и
– Это ничего не значит. Это ничего не значит, – повторял он, сам не видя дороги: это ведь было первым материально видимым доказательством того, что Женя не придумала все, что рассказала…
И что они оба не сошли с ума.
Никто из них не помнил, сколько часов они вдвоем безмолвно, как приговоренные, и бесцельно, как отверженные, ходили по улицам мрачного спального района, не оживляемого даже предчувствием неизбежной весны. Игнат привел Женю домой уже около полуночи – и ему пришлось самому снимать с нее пальто, шляпу и сапоги, потому что она выглядела совершенно безучастной и, войдя в квартиру, стояла в коридоре, прислонившись к стене и даже не пытаясь включить свет.
– Ты должна поесть, – сказал Игнат, не выносивший бездействия. – Я пойду посмотрю, что там у тебя в холодильнике.
– Ничего там нет. Я не покупала. Незачем, – впервые за вечер заговорила Женя деревянным голосом. – Сядь. Теперь ты понимаешь, что что-то обязательно случится?
Он подошел к ней и вновь, как ей всегда нравилось, прижался лбом к ее виску:
– Женя. Есть один способ. Очень простой. Самый простой. Чтобы не проснуться где-нибудь… не там… Нужно просто не спать. И быть не одной. И если… Если что-то начнет вдруг меняться вокруг, – пусть оно переменится и для меня тоже. Я не хочу быть твоим сном. Женя, скажи, ты выйдешь за меня замуж? Завтра? Не молчи. Скажи… Согласна?
Несколько раз она судорожно вздохнула и вдруг беззвучно заплакала – но сквозь слезы мелко закивала головой, не в силах говорить; Игнат обнял ее, и они стали облегченно плакать вдвоем.
Когда они, наконец, вошли в комнату и включили свет, стрелка часов уже перевалила за двенадцать, и они одновременно это увидели:
– Смотри! – торжественно сказал Игнат. – Пока мы там ревели – завтра уже взяло и наступило. Все хорошо. Мы победили. Нет, ты.
– Знаешь, я сейчас подумала: даже если бы я умерла в эту ночь, все равно это было бы не напрасно. Ведь Маша жива, а значит, я выкупила у смерти большого поэта… – про себя добавив «и отвратительного человека», Женя улыбнулась: – Жаль, нет у меня шампанского. Это стоило бы отметить.
Игнат сорвался:
– И не только это! Жди! У меня оно есть – надомник давно еще подарил – я туда и назад! Накрой пока на стол, что ли… Я быстро!
Она не успела удержать его, как хлопнула входная дверь.
Стол, так стол… Женя вдруг вспомнила тот образ своей девической мечты, никогда не реализовавшейся в прошлом: влюбленно глядя друг на друга, двое сидят в полумраке за накрытым хрустящей скатертью столом, пьют золотое вино с пузырьками, и горят две высокие тонкие свечи в серебряных подсвечниках… Самое время реализовать. Серебряных подсвечников в доме не было, но нашлись стеклянные, авторской работы. А вот белая тканая скатерть имелась, и, быстро освободив стол от тетрадей и книг, Женя первым делом постелила ее и любовно разгладила. Свечи оказались только в кухонном ящике – желтые хозяйственные – но и они прекрасно смотрелись в двух переливчатых, как лунный камень, подсвечниках. Тарелки надо достать парадные, с нежным рисунком из фиалок и ландышей… – и она не поняла, почему так отчаянно, как предсмертно, зазвенела вдруг посуда в серванте!
Дрожь прошла по всем стенам дома – и бледная женщина в изумлении смотрела, как разноцветные книги медленно высыпаются из плавно, будто во сне, падающего плашмя стеллажа… Безмолвно закружила вспугнутой птицей горящая люстра – и все это было совершенно невозможно, потому что, в нарушение законов физики, стопка тетрадей подпрыгнула на комоде сама по себе, – и только когда во все поры тела вонзился немыслимый, непереносимо-острый звук на части распадающегося мира, зажав уши, Женя подняла голову – чтобы успеть увидеть и осознать, что потолок падает прямо на нее…
Эпилог
Шум мокрой листвы. Это было первым, что она точно определила, когда сознание однажды просто взяло и включилось, как тусклая лампа. Поначалу очень тусклая – так что Женя просто лежала и слушала, как шумят листья после дождя. Где-то внутри начинало разгораться – и сам собой пришел вывод: раз листва, значит, май. Или июнь, или июль, или август, или сентябрь. Но не октябрь: та листва шумит по-другому, может быть, потому, что листья облетают. Потом донесся резкий юный запах зелени и земли. Так пахнет только совсем молодая весна: это точно май. Прошло два месяца. Два месяца – с чего? С чего настолько хорошего и нужного, что только при попытке вспомнить уже охватывает счастье? Счастье стало расти, как огромный радужный пузырь, – и вдруг лопнуло. Вернее, его накрыло сверху темнотой. Потолок. Обрушился потолок. Значит, она в больнице. И давно – если тогда был март, а сейчас май. Достали из-под обломков, и все очень серьезно, раз только теперь сознание возвращается. Больница – или? Или что?
Женя очень медленно открыла глаза, и увидела кремовое небо в окне прямо перед собой, а над головой – высокий в трещинках потолок. Стены бледно-зеленые до половины, выше – оштукатурены. Больница. Стало быть, совсем плохо… Спокойно, подумать… Сломан позвоночник, и парализовало – хуже ничего не может быть… Почему? А если раздробило руки-ноги, и все отрезали? Голова, по крайней мере, цела, раз думает, слышит и видит… Вот и будет – одна голова, как у профессора Доуэля… Аккуратно, попробовать, где руки… Пальцы… шевелятся! На месте! Руки вытянуты вдоль тела. От плеча до кисти двигаются. Очень хорошо. Если позвоночник – то в нижней части, а значит – ноги и… все прочее… Под себя ходить до смерти и даже не знать, когда это происходит… Только по запаху… Ну, смелее! Большие пальцы ног… Есть?! Ноги – обе? Ничего не отрезали и – шевелятся?!Неинвалид? Впрочем, внутри же неизвестно что осталось… Сердце, по крайней мере, стучит, и легкие дышат. Почки? Этого не проверить… Ожоги? Сильных болей нигде нет – это бы болело, хотя кто знает, столько времени… А лицо? Лицо изуродовано или нет? Как проверить? Только рукой… Осторожно… Вот идет-идет вдоль тела… Что это здесь на животе – бинт или рубашка? Потом узнаю… Это что – все мое тело? Не тело, а скелет… Подбородок, щека… Губы, нос – на месте… Глаза есть, раз вижу… Лоб… Кожа моя, целая… Хоть и шелушится, но это пройдет… Шрамов
Ага, я просто заснула… Все нормально, это больница… День еще… Я же проверяла – все на месте… Дом рухнул, и меня, наверное, вытащили… Какая разница, дом-то все равно не мой… Хозяйке квартиры дадут компенсацию, а мне… Не знаю… Документы, оборудование… все там пропало… Черт, это ж сколько денег… Я плакала, плакала – и заснула, не слышала, как бабахнуло, потому что во сне… А, нет, потолок же на меня падал, а я с тарелками… Какими тарелками среди ночи – крыша все-таки едет… Этот еще сучонок в метро с телефоном… Менты паршивые обобрали… Да! Игнат же послал подальше… Вот почему плакала… Ничего, придет… Дочку похоронит – и придет, у него же никого нету… Хотя куда придет – дома-то тоже нет… Но она же ведь жива – дочка его? «Ты выйдешь за меня замуж? Завтра?» – он, правда, это сказал, или приснилось? Тогда почему такое было счастье, когда в первый раз проснулась? Или я плакала лицом в коврик? Не два же раза я помирала? Теперь вот очнулась – и потом когда-нибудь помру в третий?! Хорошенькое дело! Ну точно, наверно, меня по башке шандарахнуло… Где я очнулась – где?Здесьилитам? О, Боженька, в каком это я смысле?! Совсем бардак на чердаке… Спросить кого-нибудь… Эй, сестра… Сестра! Ага, точно, зеленая рубаха и белый колпак… Что со мной? Что со мной?! Что со мной?!!
Женя не знала, как выглядит со стороны, а зрелище, между тем, впечатляло неподготовленных зрителей. Некогда обритая наголо голова начинала понемногу обрастать редким ежиком на две трети седых волос. На темени их не было – там во всех направлениях змеились толстые багровые шрамы, стянувшие кожу, и кое-где они еще были украшены яркими зеленочными пятнами. Глаза и щеки ввалились страшными темными ямами, высохшие сиреневые губы спеклись. Поверх одеяла лежали желтые костистые руки с косо обломанными слоящимися ногтями.
Дверь отворилась, и в палату вошел измученный мужчина с короткой сивой бородой и в праздничном сине-белом свитере, сразу вызывавшем в памяти сугробы Лапландии и лихого Санта-Клауса на его резвой оленьей упряжке, – весной все это казалось уж очень несвоевременным, и хотелось спросить мужчину – зачем он так странно оделся. Но стоило только чуть ближе заглянуть ему в лицо, как охота к праздным вопросама сразу отпадала: там лежал отпечаток преодоленного горя. Он присел на корточки у постели больной женщины и коснулся рукой ее лица:
– Женя, ты слышишь меня? – спросил он. – Это я, твой Игнат.
– Здравствуй… – ответил ему едва различимый не голос, а шорох.
***
Автор выражает глубокую благодарность санкт-петербургскому поэтуАндрею Маничевуза предоставленную возможность использовать его стихотворения в этой повести.
2011 г.
Левашово – Букино
Примечания
1
Ника Турбина(1974-2002) – российская поэтесса, актриса; в детстве – девочка-вундеркинд, писавшая «взрослые» стихи, которые «слышала»; страдала психическими заболеваниями, покончила с собой, выбросившись из окна.
2
Автор стихов –М. И. Цветаева(1892-1941) – русский советский поэт; повесилась 31 августа в г. Елабуге.
3
ПрозвищеБ. Ю. Поплавского(1903-1935) – поэта и прозаика русского зарубежья.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
