Обложка Царствие мне небесное

Царствие мне небесное

Вера Олеговна Богданова

0% прочитано
Стандартный
Вера Олеговна Богданова

Царствие мне небесное

Эпилог и благодарности

Вера Богданова

Царствие мне небесное

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)

Редактор:Татьяна Соловьёва

Издатель:Павел Подкосов

Главный редактор:Татьяна Соловьёва

Руководитель проекта:Ирина Серёгина

Художественное оформление и макет:Юрий Буга

Корректоры:Елена Воеводина, Ольга Петрова

Верстка:Андрей Ларионов

В книге использованы фотографии из личного архива В. Богдановой

Фото на обложке:Abramov on Unsplash

© В. Богданова, 2026

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2026

* * *

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Посвящается врачам и садоводам

в начале осени ты слышишь призраки

людей, давно ушедших,

эхо забытых разговоров,

гул догоревших лета и весны.

ты слышишь шорох трав застроенных полей,

вой отмененных поездов,

лай старых лис в лесу,

и щебет улетевших птиц,

и собственное детство.

Метафоры смерти воспроизводят ритм взаимоотношений дикой природы и родного дома, ухода и прибытия, одиночества и связей.

ТОМАС МАХО. МЕТАФОРЫ СМЕРТИ[1]

Свое тридцатилетие я встретила в больнице.

День начался с команды просыпаться. Именно с ней в половину восьмого в палату зашла медсестра, вручила мне градусник и вышла, оставив дверь распахнутой. «Просыпаемся», – донеслось снова, уже дальше по этажу. Я сунула градусник под мышку и попыталась досмотреть сон, но мешал свет из коридора. Вскоре медсестра вернулась в душный, кофейного цвета полумрак палаты – теперь с журналом и стальным лотком. Она включила лампу, записала в журнал температуру – та все еще держалась – и сделала укол.

Мне сегодня тридцать, сказала я, лежа на животе и глядя на нее краем глаза, снизу вверх.

Медсестра моргнула, не сразу сообразив, о чем я, затем улыбнулась – она тоже не до конца проснулась. Ну что же, с днем рождения, сказала она, убирая использованный шприц в лоток и пришлепнув место укола ватой, пропитанной спиртом. Это надо как-то отметить. Можем сделать витаминки.

От витаминок я отказалась и осталась лежать на животе, придерживая ватку на покрытой пятнами синяков ягодице. Вторая ягодица была не лучше, обе они выглядели как бока подпорченного яблока – когда тебе делают по три укола в день в одни и те же места, гематомы неизбежны. Я мазала их желтоватым гелем – впрочем, просто потому, что мне велели это делать. Сама я не верила, что гель действительно может повлиять на что-то, кроме верхнего слоя кожи.

Подмосковный госпиталь, в котором я проходила лечение, окружали ели и сосны, на них густо падал снег. Он скапливался на ветвях, затем сползал и беззвучно падал на сугробы у корней. Мне хотелось одеться, выйти в белую тишину и прогуляться по узким натоптанным тропкам. Коснуться иголок на еловых лапах. Погрузить ладонь в снег и почувствовать, как холод обжигает кожу. Будь я на даче, я так бы и сделала.

На этаже нас лежало трое: я и двое мужчин лет шестидесяти. Время от времени кто-то из них шаркал тапками от сестринской, держа чашку кипятка. Три раза в день нам развозили еду на тележке. Кормили в госпитале на убой: огромные порции супа, котлеты больше моего кулака, пюре, салат, компот. Тарелки потом забирали, тоже сгружая на тележку.

Через пять дней, перед выпиской, мне сделают флюорографию. Да, была пневмония, скажут мне, подтвердив уже много раз подтвержденное. Левое легкое, верхняя доля, теперь все в порядке. Если хотите, сделайте КТ, но это не обязательно. У вас останется спайка, такое бывает после тяжелого течения болезни. Просто вы запустили грипп, девушка, неправильно лечили, плохо откашливали, и прочее, прочее, прочее.

А спустя два года, еще одно воспаление легких и две компьютерные томографии окажется, что «просто» пневмонии не бывает.

1

Все начинается в конце 2014-го.

Мне снится: звонит телефон и кто-то незнакомый гнусаво сообщает мне, что бабушка Анна скончалась. А я вспоминаю, что хотела съездить в Лобню, где она живет, и навестить ее, но постоянно откладывала поездку по разным причинам: из-за лени, как я считала тогда, а на самом деле из-за неубывающей усталости в декрете. Попросить кого-то посидеть с ребенком мне удавалось редко, и не оставалось сил, чтобы изображать радость от материнства, которая как минимум должна граничить с маниакальной фазой биполярки. Погоня за призраками успешного успеха: Лена готовит первое, второе, третье и компот из экопродуктов, Вика похудела, занимается лепкой с детьми и ведет свой блог, Марина открыла маникюрный салон на дому, а что делаешь ты? Тратишь весь день на жареную курицу и уборку?

Во сне я тоже разочарована собой. Я не попрощалась – как я могла? Горе простреливает от макушки до пят электрическим разрядом, и я просыпаюсь, потому что плачу.

На телефоне пять утра. За окном расползается рассвет, будто капля розовой краски в голубоватой воде. По правую руку от меня спит муж. По левую руку детская кроватка, в ней спит сын, ему три года. Мне самой уже не спится, позже я набираю бабушке, но никто не отвечает. Тогда я звоню ее родной сестре, бабушке Клементине. Она говорит, что Анна приболела, но с ней мой отец. Все хорошо, просто сломался телефон. Я верю. Сама я последний год редко звонила Анне, отношения у нас сложились тяжелые.

Я провожаю мужа на работу.

Я сажусь за роман.

Я готовлю завтрак и кормлю проснувшегося сына.

Я слушаю новости через наушник. Свободным ухом я прислушиваюсь к тому, что происходит в квартире.

Я смотрю на экспрессы до аэропорта. Они с гудком проносятся мимо, их красные вагоны мелькают в просвете между пеналами-многоэтажками.

Я собираю Лёву, и мы идем гулять.

Я стою на пешеходном мосту над железнодорожными путями. Рельсы похожи

Мам, поезд! Смотри, мам, еще поезд, повторяет Лёва. Он очень любит поезда. Помпон на его шапочке тоже подрагивает.

К станции подъезжает электричка, выпускает пассажиров, те торопятся вверх по лестнице к нам, на пешеходный мост, а электричка едет дальше. Я смотрю ей вслед, в точку, где провода и рельсы-позвоночник сходятся и перетекают за горизонт. Там, в получасе езды, находится Лобня.

Тучи набухают, опускаются к земле, соприкасаются с ней животом, полным дождя. Электрички проносятся под нами в обе стороны, тормозят у платформ, впускают и выпускают людей и уезжают за пределы пузыря, до которого сократился мой мир: десять дворов, три улицы, пять перекрестков до Дмитровского шоссе. Мы с Лёвой проходим его за час. На электричке за это время можно доехать до Икши, я никогда там не была.

И меня все еще тревожит увиденный сон.

Я могу послушать свою интуицию.

Я могу сесть вместе с Лёвой в электричку и проехать десять остановок.

Я могу перейти поле между станцией и городком, дойти до нужной пятиэтажки, постучать в окно квартиры на первом этаже.

Но я думаю, что это всего лишь сон. Мои страхи, ночной кошмар, не более того. Я беру Лёву за руку, и мы спускаемся за пассажирами к автобусной остановке и ряду маршруток, которые стоят с открытыми дверями. К белым панелькам, выстроившимся в шахматном порядке до самого МКАДа.

* * *

Смерть приходит тихо и оставляет за собой еще более глубокое молчание, как следы в вязкой почве болота, которые постепенно заполняются водой. Следом меняется ветер, теперь он северный, пронизывающий, неуютный. Он сквозит через щели в окнах, холодит ноги, забирается под куртку, свитер, майку, кожу.

Осенью 2014 года, спустя два дня после моего сна, бабушка Анна умерла.

Уже после я узна́ю, что накануне она плохо себя чувствовала, обострился панкреатит. Ехать в районную больницу она наотрез отказалась – в последний раз, когда она туда поступила, ее держали на диете и делали капельницы с глюкозой. Она посчитала, что этого было мало, что это было не лечение, а фарс, и теперь осталась дома. Мой отец посоветовался с бабушкой Клементиной и тоже не стал вызывать скорую и оформлять мать в больницу против ее воли. Он просто перевез Анну на такси к себе, в Мытищи. Взял ее пенсию, сходил в магазин, принес сухари и зеленые груши, себе – пиво. А через день бабушка Анна скончалась, лежа позади него на диване, глядя на его спину. Гнойный панкреонекроз, как показало вскрытие.

По данным исследований, проводимых с помощью электроэнцефалографии, последним из органов чувств перед смертью угасает слух. Даже когда человек теряет сознание, его мозг продолжает реагировать на звуки.

Что слышала перед смертью бабушка Анна? Лай собак за окном? Смех детей в детском саду напротив? Шум ветра? Звук телевизора? Голос отца?

* * *

В мытищинский морг я еду одна. Там мне выдают список документов на погребение, велят оформлять быстрее. Попутно сотрудница морга звонит кому-то, и к нам присоединяется еще одна женщина – из похоронного агентства. Она предлагает сделать все «под ключ», как дом или пластиковые окна. Она тоже выдает мне список – какая нужна одежда, какой внести аванс.

Я смотрю на часы на стене – я даже успеваю получить одну выписку сегодня, я знаю, как добраться в тот конец Мытищ. Я сажусь в автобус. Снаружи начинается дождь, и окна постепенно запотевают.

Звонит Светлана – соседка, которую мы недавно попросили нам помочь за небольшую плату, она сидит со Львом два раза в неделю по нескольку часов. Первое, что я слышу, когда отвечаю на звонок, – это Лёвин протяжный плач. Когда я уезжала, у него была небольшая температура.

У Лёвы тридцать девять и пять, говорит Светлана. Он жалуется, что болит голова, не может встать. Вдруг менингит? Что делать?

Надо вызывать скорую, понимаю я. Та наверняка увезет нас с Лёвой в больницу. Глупо, что в этот момент я думаю еще и о документах и похоронах. Я будто пытаюсь удержать в ладонях горсть риса, но зерна проваливаются между пальцев и падают на землю.

Я звоню мужу.

Ты сможешь сейчас приехать домой? Я в Подмосковье.

Муж не может, у него работа, он предлагает вызвать врача на дом. Зачем сразу скорая?

Я вспоминаю отца и бабушку Анну.

Хорошо, разберусь сама, я отвечаю и звоню Светлане, сообщаю, что еду. Пересаживаюсь из одного автобуса в другой, который везёт меня в Москву. В Москве пересаживаюсь в маршрутку от станции «Медведково» до станции «Лианозово». На станции «Лианозово» перехожу пути и снова забираюсь в маршрутку. Дождь перерастает в ливень, смывает последние листья с деревьев, лупит по машинам, по асфальту, по мне, взбивает пузыри на лужах. Я перепрыгиваю потоки воды, пробегаю переход на мигающий зеленый – тропически яркий в наступающих предзимних сумерках. Папка с документами у меня в руках отсырела.

Лёва и правда горит и действительно не может поднять голову, когда лежит на спине. Он только обессиленно хнычет, и я глажу его по вспотевшей голове.

В дверь звонят, но это не скорая, а муж. Начальник отпустил его домой, узнав, что у жены умерла бабушка, а у сына лихорадка. Ты чего сидишь, езжай, сказал он. Теперь муж неловко мнется у кровати. Не знаю, что смущает его больше: то, что пришлось посвятить начальника в семейные дела, или собственная бесполезность. Он не может подойти ко мне и обнять – такое проявление чувств у нас не принято даже наедине. Он не может помочь сыну – никто из нас не может. Уверена, что он хотел бы, он хороший отец.

Я сижу и смотрю в стену, мне кажется, что я могу только дышать и медленно моргать. Внутри я каменная и немая. Светлана уходит, я слышу, как муж благодарит ее за помощь и шуршат купюры.

Работники скорой задают мало вопросов и решают нас госпитализировать. Я собираю резиновые тапочки, трусы, халат, полотенце, принадлежности для ванной. Такой же набор собираю для Лёвы, вынимаю из папки отсыревшие бабушкины документы, кладу в нее наши, мы грузимся в кузов газели. Лев лежит на каталке, я сижу на сиденье рядом – еду боком, так же как в маршрутках час назад.

* * *

Моя миссия – держать ребенка, когда ему делают уколы. Лёве уколы не нравятся, и я его очень понимаю, но все равно обхватываю его руками и ногами, не давая дергаться и навредить себе. Через

Еще одна моя миссия – кормить Льва и себя. Еду нам просовывают на подносе через окошко. В первый день Лёве невкусно, он отказывается. В меня еда не лезет, но потом голод берет свое, и мы уже не выбираем, сметаем все, что приносят, даже утреннюю кашу.

Бокс в инфекционке размером три на три, выходить нельзя. Лёве скучно, меня же развлекают звонками из морга. «Вы когда заберете тело бабушки? У нас каждый день просрочки платный». Я обещаю забрать тело поскорее. Я не уточняю, имеют ли они на это право – брать деньги за «просрочку». Наверное, имеют. Они как будто говорят об испорченном мясе, которое лежит на складе. Возможно, в Мытищах слишком часто умирают и морги переполнены.

Во время обхода я спрашиваю у врача, могу ли я оставить в больнице вместо себя кого-либо из родственников. По ее реакции я понимаю, что это нежелательно. У вас так много дел, мамочка? У вас ребенок болен.

Да, отвечаю я, представляете. Мне срочно нужно в морг.

В коридоре приглушают свет. Лев засыпает. Я смотрюсь в овальное зеркало над умывальником. В палате желтые стены, желтый неяркий свет от единственной лампы над кроватью, и мое лицо тоже желтое, с серыми тенями под глазами.

Я пишу мужу и родственникам, прошу помочь с похоронами. Я не люблю просить и злюсь от того, что меня вынуждают это делать. Камень внутри меня наконец раскалывается, и теперь я в ярости.

Я люблю ярость. Она помогает мне собраться и стать настоящей собой.

2

В 2022 году, после публикации «Сезона отравленных плодов», со мной связался аспирант Ягеллонского университета в Кракове. Он занимался изучением современной русской литературы. Я исследую образ дачи в русской прозе, сообщил он в письме, и хочу рассказать о вашей книге. Дача – один из главных образов вашего романа. Почему так?

Вроде бы ответ здесь очевиден, но сформулировать,почему жедача так важна, оказалось сложно.

Почему дача важна? И что это вообще такое?

Допустим, для старшего поколения это зачастую не коттедж, а просто деревенский дом, в котором жили отцы и деды. Урбанизация опустошила сельскую местность, оставив избы и участки не для жизни, но лишь для загородного отдыха в теплое время года. Это семейное гнездо, теперь покинутое и покосившееся, в котором вечно что-то выходит из строя, на которое вечно нет денег. И средств, чтобы построить нормальный дом, тоже не хватает – да и зачем он нужен, когда отдыхаешь в нем от силы месяц в году? Непозволительная роскошь. Впрочем, владение садом, да и вообще доступ к земле всегда были роскошью.

Многие делают из своих участков огороды, выращивая на них все, что может вырасти: от картошки, моркови и петрушки до вишни, смородины и тыквы – в зависимости от региона России. Особенно это пригодилось в 90-е, когда многие лишились работы и семьям в буквальном смысле нечего было есть. Дачи нас кормили. Я помню небольшие огороды на пустыре перед пятиэтажкой моей двоюродной сестры. Совсем небольшие и плотно примыкающие друг к другу, как кладбищенские участки, эти стихийные наделы уходили, как мне казалось, до горизонта, под высоковольтные линии у МКАДа. Жители окрестных домов ходили туда по выходным: копали грядки и жарили шашлыки. Официально эта земля им не принадлежала, и теперь она застроена высотками, покрыта скорлупой асфальта, занята машинами.

Насколько я могу судить, поколению моих родителей – скажем, людям с 1955 по 1975 год рождения – садоводство удается не очень хорошо. Им будто не хватает терпения на обязательные огородные ритуалы. Это поколение больших городов, они уже не копаются на грядках и не сажают яблони без необходимости. Для них, как и для нас, более младшего поколения – людей с 1975 по 1995 год рождения, дача – это место отдыха. Бабушки и дедушки забирали нас на лето или выходные в теплое время года, поэтому у многих дача в первую очередь ассоциируется с ними. Это заметно по отклику на «Сезон отравленных плодов» – в восьмидесяти процентах отзывов звучало: «Да, и у меня было так же, я помню эти яблони, этот огород, я помню бабушку и детство с поездками на велосипедах», хотя очевидно, что огороды, велосипеды и бабушки у всех были разные. Еще мы, миллениалы постарше, помогали бороться с колорадскими жуками – не все растворы спасали, и вредителей приходилось собирать с картофельных кустов вручную, засовывать их в пластиковые бутылки, по одному, отчего пальцы становились желтыми и резко пахли.

1968 год

Мы занимаемся садоводством только в качестве хобби – в сезон овощи и фрукты дешевле купить в магазине, чем вырастить самому. Те, у кого есть маленькие дети, проводят на даче выходные – в пятницу вечером после работы едут туда, в воскресенье вечером обратно в город, собирая огромные пробки на дорогах. Отдых – спокойный и семейный, без алкоголя и громкой музыки ночью – снова актуален.

Но, мне кажется, для нас, младшего поколения, дача стала чем-то неизмеримо большим, чем отдых, возможность вырастить овощи и фрукты или вывезти детей из города. Многие тоскуют по давно проданным участкам, покупают землю примерно в тех же краях, строят новые современные дома на месте изб, вкладывая большие суммы, – все это слишком затратно и неудобно для простого «отдыха». Я думаю, мы снова и снова едем туда, где наши бабушки укрывали нас отсыревшими за зиму одеялами, где мы собирали яблоки и купались в реке. Мы едем в деревни, похожие на те места из детства, снова и снова пытаясь вернуться в ту безопасность и то счастье, откуда нас когда-то исключили, как из райского сада. Возможно, всю нашу жизнь мы держимся на топливе детских воспоминаний.

Со мной всё так же. Возможно, я жду, что зайду в калитку, а старый сад все еще на месте и под яблонями ходит бабушка в линялом халате и собирает падалицу. А может быть, я ищу себя, еще в том бирюзовом х/б сарафане с цветами. Я выкачу старый «Аист» с веранды и пойду к калитке, стараясь, чтобы крапива, которой зарос участок, не жалила щиколотки. Выберусь из яблоневой тени на белую, гудящую от зноя дорогу и поеду к лесу.

* * *

Я езжу в деревню даже осенью и зимой, когда дача закрыта и в спячке. Каждый раз, когда мне плохо и грустно, я выбираю свободный день и будним утром еду на вокзал. Не слишком рано – в восемь все едут на работу, метро переполнено, – но и не слишком поздно, чтобы

Под гулкими сумрачными сводами вокзала гуляет эхо объявлений, его разгоняют голуби хлопаньем крыльев. На электронном табло сменяются конечные пункты маршрутов и пути, с которых уезжают электрички. Когда я была маленькой, табло было другим, на нем щелкали, сменяясь, пластины.

В электричке я сажусь у окна. Вид за ним я знаю наизусть, но все равно все полтора часа смотрю, как город уступает пригороду и пятиэтажкам, затем частному сектору, светло-русым полям, реке, лесу.

Напротив садятся бабушка и внук. Ему лет пять, он неутомимо болтает ногами и бесстрашно прижимается к грязному стеклу лбом. Бабушка одергивает его, предлагает книжку. Это слишком скучно, книжку он читать не хочет и снова прилипает к пейзажу за окном, косится на мое отражение в том же стекле, изучает его и, поймав мой взгляд, улыбается. Я улыбаюсь в ответ.

Дорога от станции до дома занимает минут десять. Сначала я иду под желтыми липами, ослепительными на фоне утреннего голубого неба. Под ногами тоже желтое: опавшие листья слипаются во влажный и скользкий настил. Мимо проносятся бомбилы, развозят пассажиров от станции до дальних деревень. Слева двухэтажные бараки, потом детский сад с волшебным названием «Сказка». Я сворачиваю к лесу, в полупрозрачную тень сосен. Миную покинутый утками пруд и выхожу на главную улицу села.

Прадедушка получил землю в 1949 году – два участка, как главврач местной больницы и ветеран войны. Один он отдал старшей дочери, которая была второй раз замужем и воспитывала сына от первого брака. На другом участке, крайнем, у леса, он построил дом для себя и остальных четырех детей. Это был типовой проект: на ленточный фундамент поставили готовые стены из шлакоблоков и сложили из них двухэтажную коробку. Полы и перекрытия прадедушка делал сам, когда появлялись деньги. Терапевт по специальности, он достраивал типовой проект долго, упорно и без иллюзий. Это временный дом, так он сказал своим детям. Потом вы построите новый, нормальный.

1961 год

Надо ли говорить, что временный дом стал постоянным и я живу в нем до сих пор. Он перешел по наследству бабушке Анне и бабушке Клементине, они передали его вместе с прадедушкиными словами мне, а теперь я говорю так моему сыну: вот вырастешь и построишь здесь нормальный дом. Но Лёва знает историю нашей семьи достаточно хорошо и хитро отвечает, что подарит участок своим детям, пусть сами парятся, а он не будет.

Каждый из владельцев передавал типовому проекту свои черты, дарил ему новую личность. Прадедушкин дом был отделан штукатуркой песочного цвета, на застекленной веранде располагалась летняя кухня. От дороги его отделял густой, буйно цветущий сад, в котором стояли кресла для отдыха, а на сосне у входа висел алюминиевый рукомойник. Когда им пользовались, он звенел плоским жестяным звоном, и мыльная вода лилась на траву, оставляя на ней белесые разводы.

Мой дом версии 2025 года мало напоминает дом, построенный прадедом в 1949-м. Он обложен красным кирпичом, дополнительной скорлупой, предназначенной защищать рассыпающиеся стены. На окнах теперь решетки – я установила их, помня, как в 90-х каждую весну мы убирали выбитые стекла и грязь после незваных гостей. Внутри есть водопровод, туалет и газовое отопление. Перед домом лужайка, над калиткой видеонаблюдение. Только библиотека на первом этаже осталась на месте.

К чему мы, дачники, стремимся в своем возделывании участков и бесконечном преобразовании домов? Возможен ли какой-то финальный, идеальный вариант и когда эти образы «идеального» возникают в наших головах? Мой дом мечты возник, когда я училась в младших классах. Он выкристаллизовался из глянцевых картинок в журналах и фильмов: гостиные с камином, второй свет, ванные комнаты размером с мою спальню, упорядоченные сады. И я думала: когда я вырасту, я построю себе именно такой. А потом… Что потом, я не знала. Я никогда не планировала жить на даче постоянно, но мне хотелось этой роскоши – возможности приехать в красивый современный дом.

Я отпираю железную дверь. Не раздеваясь, прохожу через сумрачную кухню в гостиную, отдергиваю шторы и сажусь за обеденный стол. Снаружи летают осы, осматривают щели в окнах – можно ли в них забраться и перезимовать? Дом тихо скрипит в полусне, остывающее солнце греет его западный бок. Полоса света движется по белой скатерти и старому пятну от разлитого чая. На подоконниках лежат сухие мухи скрюченными лапками вверх.

Сделав кофе и посыпав его корицей, я выхожу на застекленную веранду. Здесь раньше был стол. Бабушки и дедушки накрывали его клеенкой, выставляли хрустальные вазочки с вареньем и конфетами, сушки, чашки, блюдца и печенье, и осы лазили по ним. Моя прабабка пила калмыцкий чай – она была родом из Калмыкии и под старость вспомнила о своих корнях. Бабушка Клементина в старости тоже перешла на соленый чай с молоком, она варила его на нашей маленькой кухне в однушке и добавляла сливочное масло, а я отказывалась это пробовать, считая гадостью.

Со временем ее лицо стирается, как лица всех ушедших. Я будто пытаюсь рассмотреть его через помутневшее от грязи стекло, но остались только тени и образы голосов. Я часто жалею, что в моем детстве не было телефонов с камерами. Мне бы хотелось вспомнить, восполнить плотность прошлого. Увы, этот процесс необратим.

Теперь веранду занимают пустой сундук и велосипеды. Я сажусь на крыльцо, грея пальцы о чашку. Пахнет корицей. Лес шумит, и облака сбегают по нему к полю и шоссе. В траве пробирается еж. Он подходит к крыльцу, прямо к моим ногам, и ждет – видимо, еды. Я его помню. Летом он был гораздо меньше, бегал под дождем через участок в лес, под каждым деревом останавливался и отряхивался, совсем как собака. Ему явно не нравилось быть мокрым. Похоже, кто-то его подкармливает, раз он настолько осмелел, чтобы попрошайничать.

У меня нет еды, говорю я ему. Иди ищи ее сам.

Еж фыркает, разворачивается и топает к сараю. Над ним между яблонями перелетает стайка синиц. Они крутят головами, будто прислушиваются.

В нашем саду всегда росли только яблони и сливы. Самые неприхотливые из плодовых, они вместе со смородиной выживают практически в каждом регионе России: возьми любой дачный участок – и найдешь хотя бы одно-два дерева. Я помню наш сад: полностью укрытый тенью, со стороны леса хвойной, а со стороны дороги – яблоневой и душистой. От дома до калитки, через единственное солнечное место участка, тянулись грядки с огурцами и помидорами. Впрочем, ни то ни то не вырастало толком, как бабушки ни старались. Огурцы были мелкими и колючими и скручивались, как испуганные гусеницы. Помидоры гнили еще в зародыше.

В конце 90-х бабушка Анна пыталась сделать альпийскую горку. Как все книжные люди, сначала она купила руководство по созданию альпинария. Книга была дорогая, с цветными иллюстрациями, отпечатана на плотной мелованной бумаге. Внутри имелись схемы альпинария в разрезе, нужные сорта растений и советы по уходу. Казалось, все просто: найди камни, удобрения, семена – и готово.

Бабушка Анна была неунывающей оптимисткой, поэтому она тут же собрала груду белых крупных кусков известняка и художественно навалила их меж двух сосен. Сверху насыпала земли и семян. Должно было быть красиво. На деле же альпинарий походил на «Апофеоз войны» Верещагина, и цветы наотрез отказывались на нем расти. Зато прекрасно росла сныть, она пробивалась снова и снова, несмотря на прополку. Альпы оказались слишком далеки от Подмосковья, и после нескольких попыток бабушка забросила это занятие. Камни со временем разлетелись по всему участку, и я, уже будучи взрослой, собирала их и складывала в очередной апофеоз уже у сарая с инструментами.

Яблони высаживал прадедушка, это было его хобби. Их было не меньше двадцати, и каждую сажали в честь кого-либо из нашей семьи. Когда я была маленькой, аромат наших яблонь в августе и сентябре разносился по всей деревне. Один раз к нам даже постучала женщина: она шла на станцию и попросила продать пакет «вот тех, сорта "анис"». Мы набрали ей пакет бесплатно – яблок было столько, что мы с бабушками ели их, сушили, консервировали, клали в пирог – и все равно часть приходилось выбрасывать.

Яблонь осталось пять. Две кислые, зимних сортов, растут у забора и клонятся в сторону соседского дома, который теперь принадлежит моим двоюродным теткам. Еще две засыхающие яблони, возможно, кого-то из прадедушкиных внуков в Швеции. И пятая, моя. Сорт «белый налив». Самые сладкие, самые ранние, полупрозрачные плоды. Очень нежные, и для хранения лучше снимать их прямо с дерева. Хорошо подходят для вина и наливок.

В отличие от дедушки, я выращиваю сосны и ели. Лиственные у меня не приживаются – кроме дубов, те множатся на участке со страшной силой, лезут как идеи книг, которые я собираюсь написать. Многие деревья из посаженного мной молодняка уже выше меня. Они все одного возраста, но те, что растут на солнечной стороне, заметно обогнали сверстников. Чуть больше тени, буквально в трех шагах, – и высота уже другая, сосна растет медленно, прижимает лапы к стволу, будто мерзнет.

Я тоже мерзну – батареи слиты, дом холодный, и, несмотря на ясную погоду, зябко. Нити паутины тянутся через желтеющий сад, летят, поблескивая и цепляясь за ветки. Ветер стрясает рыжую строчку хвои с сосен, сдувает янтарные полупрозрачные чешуйки коры. Падают листья, и в осенней тишине каждый лист касается земли весомо, громко, как будто кто-то бродит в лесу за забором.

Солнце переваливает зенит еще до обеда, и я понимаю, что пора.

Я мою чашку, закрываю дом и веранду, пересекаю сад, отбрасывая с тропинки подгнившие яблоки. На улице сворачиваю в переулок и направляюсь по грунтовой горбатой дороге к полю.

3

На похоронах нас трое: я, муж и красный гроб.

Я смотрю на крышку цвета и фактуры кресел в областных ДК и пытаюсь вспомнить, почему я выбрала именно этот вариант. Бесполезно. Возможно, это даже не мой выбор: пока я лежала с ребенком в больнице, муж, мать и родственники закончили оформление документов и даже купили для бабушки одежду. Я сообщила место и время прощания всем, но отец не ответил, а мать побоялась приехать – последняя встреча моих родителей закончилась побоями средней тяжести с обеих сторон.

Подъезжает похоронная газель с черными куцыми занавесками, похожими на оборки на платье. Судя по всему, в газелях мы проводим половину жизни и даже в последний путь уезжаем в них. Ждем еще кого-то, спрашивает водитель, ежась в куртке, наброшенной на футболку. Произнесенные слова ускользают от меня, поднимаются к насупленному небу. Ветер уносит их, смешивая с колким первым снегом.

Нет, отвечаю я.

Мы с гробом едем в крематорий. Там мне предлагают выбрать урну. Я останавливаюсь на небольшой и тоже красной – похоже, мне хочется добавить цвета в серость вокруг: пепельные трубы, пепельный дым, пепельный асфальт, пепельная мраморная облицовка. Цветы? Хотите ли цветы? Я зачем-то беру и цветы, мне все равно, мне хочется быстрее уйти оттуда.

Прощание тоже по-деловому быстрое. Нас заводят в зал – окно во всю стену, его пересекает крест, за стеклом плещется непогода. В центре зала нас ожидает бабушкин гроб. Сотрудник крематория разрешает попрощаться и отходит в угол. Я кладу цветы бабушке на грудь и возвращаюсь к двери. Сама идея скорбеть перед незнакомцем и мужем кажется мне неприятной, и вместе с этим я будто обязана устроить небольшой спектакль, занять рыданиями минут пятнадцать. «Всё?» – уточняет сотрудник и, после моего кивка, запускает механизм. Под грустную музыку гроб медленно едет в печь. Так в парке развлечений уезжают вагончики в тоннель.

На обратном пути к машине я впервые могу рассмотреть крематорий. Что-то в нем неуловимо напоминает мемориалы жертвам массовых убийств: само здание колоссальное и неживое, серая узкая вышка рядом похожа на часть «Маски скорби» в Магадане.

В кармане вибрирует телефон. Увидев на экране «Бабушка моб», я замираю и нажимаю ответить.

«Тебя надо было еще в детстве в сортире утопить», – я слышу из трубки. Дальше звучит отборный мат.

Это отец. Он обнаружил, что бабушка еще при жизни переписала квартиру на меня. Чтобы не пропил, так она сказала.

Я сбрасываю, но телефон снова вибрирует. Через сутки звонки с угрозами прекращаются: на бабушкином мобильном кончаются деньги.

Иногда я представляю, как отец сидит на краю дивана и переключает каналы на телевизоре, но ничего не видит. Он прислушивается к прерывистому дыханию матери за своей спиной. О чем он думает? Возможно, ему хочется, чтобы все это быстрее закончилось. Возможно, он боится остаться один. Возможно, оба этих чувства борются в нем, и он снова и снова смотрит на телефон, подумывая вызвать скорую, но так и зависает в нерешительности.

Мог ли он не вызывать ее специально?

У меня нет ответа, и спросить уже не у кого.

* * *

Я в бабушкиной квартире в Лобне. Вокруг меня коробки, в них я складываю книги, посуду и статуэтки – бабушка собирала гжель. Сервант заставлен бело-синими глиняными фигурками: китайский зодиак, шкатулка в виде рыбы, салатник, петух-салфетница –

Это фото распечатала я – нашла пленки, когда разбирала кладовку на даче, проявила их и напечатала получившиеся снимки. Снимок с ВДНХ вставила в рамку и подарила бабушке на день рождения. Он стоял между стопкой чешских тарелок и пустой пудреницей. Чуть дальше, в хрустальной вазе, я нахожу бусы, под ними блистер с феназепамом, пригоршню копеек, пальчиковую батарейку. На серванте, на кривых стопках книг, кожаная косметичка, в ней крем, духи, помада, засохшая тушь. Бабушка любила красивые вещи. Она покупала их на последние деньги, но совершенно не умела ими пользоваться и просто складывала, как трофеи. Возможно, они быстро ей надоедали, ведь для того, чтобы краситься каждый день, тоже нужна какая-никакая дисциплина. Фантазия о красоте обходится куда дешевле.

В квартире плохо пахнет. В раковине на кухне кастрюли с пригоревшей едой и грязные тарелки с зеленым налетом. Мусорное ведро под раковиной полное. На ковре в комнате плесневелые огрызки груш и сухари с изюмом – разложены по кругу, как следы ритуала.

Бабушке хватило одной госпитализации в местную больницу. Она рассказывала, что ее долго не хотели забирать с острой болью, а потом, когда все же увезли, положили в коридоре. Там были тараканы, сказала она. Еще там дуло из щелей в окнах. Есть московские больницы и все остальные – стандартная российская история. Каково было Анне, врачу, на себе почувствовать изнанку собственной профессии? Возможно, после этого я бы тоже тянула до последнего и надеялась, что пронесет.

Когда боль в поджелудочной стала нестерпимой, бабушка Анна просто легла на пол между диваном и телевизором. Не знаю, почему она выбрала лежать именно так, в критических ситуациях людям часто отказывает здравый смысл. Она разложила вокруг себя все необходимое: зеленые груши, сухари, чайник с водой, стационарный телефон – и стала ждать, когда станет легче. Но вставать было все тяжелее, в туалет приходилось ползать на четвереньках, а когда бабушка не смогла проползти и эти три метра, она позвонила моему отцу.

Я огибаю огрызки с сухарями и начинаю опустошать шкафы. Мне необходимо что-то делать, неважно что. Я выгребаю слежавшееся постельное белье, оставшееся еще от двоюродной прабабки, снимаю с вешалок пальто, блузки и юбки. Я помню все из них: в черной блузе с крупными розами бабушка приезжала с работы и привозила брикеты пломбира – в 90-е им в СЭС присылали мороженое на анализ, одну коробку в лабораторию и еще одну сотрудникам в подарок. В блузке в мелкий горошек и бордовом пальто она ездила со мной в книжный магазин и стояла в первой очереди в первый «Макдоналдс».

Британский поэт Джейсон Аллен-Пезант пишет в своих мемуарахThe Possibility of Tenderness,что вещи его бабушки после ее смерти стали заместителями ее тела. Сумочка, одежда, щетка, брошь, рукописное письмо – все это несло на себе отпечаток ее тела, но когда эти вещи истлели или исчезли, Аллен-Пезант задался вопросом: что же в итоге происходит с памятью, когда от человека не остается ничего физического?

Примерно эти же мысли я описала в «Павле Чжане и прочих речных тварях». Я смотрела на бабушкины вещи и остро чувствовала их бессмысленность, как и любого материального объекта, не способного вместить личность хозяина. Все они – части ее образа только в моей голове. А для человека стороннего это лишь очки без одного стекла, трудовая книжка, набор старой посуды.

У моей бабушки оказалось много вещей. Старое постельное белье, слежавшееся в шкафу в неразделимые пласты, пуховые платки, в них завернуты платки шелковые. Много летней обуви тридцать шестого размера, ворох лекарств, тарелки с царапинами от ножа – я помню их еще на даче. Кольца, старые монеты, бумажные документы: трудовая книжка, справки, пожелтевшее удостоверение «Ветеран труда». Печать, которой она штамповала рецепты, когда еще работала. Два скальпеля, пуговицы, гнутые иглы, линейка, стопка фотоальбомов.

А что останется после меня самой, когда я умру? Пара коробок с книгами? Вечерние платья, дешевые майки, килограмм чая, два килограмма нижнего белья, три килограмма косметики. Компьютер, картины моих предков, мобильный телефон, три сумки, три пары сапог, велосипед – и всё? Придут мой сын и мои внуки, заберут картины и книги на память. Следом придут таджики, которые убирают двор, растащат оставшиеся вещи: хорошие – по своим домам, плохие и не подходящие по размеру выкинут или повесят на край контейнера на помойке. Одежда будет подрагивать на промозглом ветру, трепыхаться подбитой птицей, пока ее не заберет какая-нибудь экономная бабка, чтобы распороть на лоскуты и пошить одеяло. Квартира на время опустеет, остынет и заплачет пылью, а потом наполнится другими людьми, возможно, теми, кто и знать не знал меня и мою бабушку.

А возможно, все мои личные вещи бережно упакуют и отвезут на дачу – как сделаю я сама с вещами бабушек. Книги я тоже увезу туда и в итоге соберу обширную семейную библиотеку.

Я наполняю коробку за коробкой и не могу остановиться, пока шкафы и сервант не пустеют. Позже их займет мой отец, когда переедет из Мытищ – предпоследний раз, когда я увижу его живым. Но это уже совсем другая история.

Я все еще жду, когда мой телефон зазвонит и это правда будет бабушка. Она снова скажет: твой отец потерял работу. Или: ему было так плохо на той неделе, я за него волнуюсь, Вера. Или: он приезжал ко мне, нет денег на еду совсем, ну я дала ему пятьсот. Ему так не повезло, Вер, ну тебе не понять, какая тяжелая ему выпала жизнь. Он же болеет. Он же не может ничего, ты знаешь. И, разумеется, я знаю, я уже шесть лет оплачиваю услуги ЖКХ во всех квартирах: в той, где живет он, и в той, где живет бабушка. Именно сюда уходят все мои небольшие доходы. Она тоже это знает – что на меня можно положиться, что я хорошая мать. Она думает, что я стану хорошей матерью и для ее сына. Иногда в разговоре она даже называет моего отца «твой брат».

Но бабушка не звонит. На ее мобильном закончились деньги, а городской номер отключили за неуплату.

Мешки с мусором я несу в контейнеры у поля. Над помойкой летают вороны.

* * *

Я стою у входа в бизнес-центр. Вообще-то я приехала к психологу, но это место скорее создано для встреч с деловыми партнерами. Люди в костюмах, кафе с одинаковыми меню и фоновой музыкой. Сразу хочется по старой памяти набрать склад в Екатеринбурге и спросить, почему задерживается отгрузка, клиент уже отправил машину, у него горит проект и согласовано гарантийное письмо.

Я долго не могла решиться. Знала, что надо проконсультироваться, но не понимала, где и как искать специалиста. В итоге психолога я нашла на одном из форумов. Прочла пару его статей, посмотрела видео, где он, улыбаясь, рассуждал о неврозах и депрессии, в комментариях к статье терпеливо отвечал на все вопросы, и впечатление сложилось приятное. Его офис был в двух остановках метро от меня, тоже удобно, и я записалась в трехчасовое окно до обеда, когда сын оставался в развивающей группе.

Здание похоже на стеклянный бокс, у двери длинный перечень организаций. Сообщение, которое мне прислали после записи, похоже на пиратскую карту с зашифрованными указаниями и ориентирами. «Перв. вагон из центра, вверх по лестнице нал., в переходе напр., за синее здание, прямо, подъезд 2 БЦ, оф. 524».

Охранник на входе указывает мне путь. Я поднимаюсь на пятый этаж, иду вдоль одинаковых дверей, различных ООО, шоурумов и центров медитации и эпиляции. За дверью 524 небольшая комната, в комнате стол, на столе монитор и клавиатура, за столом секретарь. Она кивает на черные офисные стулья, выстроенные вдоль стены.

Присаживайтесь.

Я присаживаюсь.

Вы к Михаилу Палычу?

Я киваю.

С вас шесть тысяч, говорит она. У нас предоплата. Если можно, наличными, ну, я вам писала.

После оплаты я прохожу в смежную комнату. За ней еще стол – побогаче и без компьютера. Михаил указывает мне на стул, я сажусь. Между комнатой секретаря и кабинетом тонкая перегородка. Сверху, между стеной и потолком, зазор, оттуда пробивается тусклый, по-больничному желтый свет. Слышны щелчки клавиатуры. Если я открою дверь, то встречусь с секретарем взглядом. Я даже смогу дотянуться до сетевого фильтра на ее столе и выключить компьютер.

В Михаиле я еле узнаю психолога из видео: он явно устал, растрепан и не улыбается совсем. Ему не нравится то, что он делает и где он находится, – совсем как мне.

Почему вы пришли?

Мне кажется, у меня депрессия, отвечаю я.

Вы были в терапии ранее?

Нет.

Щелкщелкклацщелк, доносится из желтой щели.

В чем выражается ваша депрессия?

Ну… Я постоянно плачу. У меня недавно умерла бабушка.

Вы были с ней близки?

Я сбивчиво, вкратце описываю свое детство. Его сложно уложить в пять минут. Секретарь за перегородкой вздыхает, и я смущаюсь.

После получасового разговора Михаил направляет меня к психиатру (тут соседний кабинет, говорит он), и я иду в соседний кубик за фанерной стенкой. Женщина-психиатр выписывает мне антидепрессанты, велит прийти через недели две. За ее прием я тоже расплачиваюсь с секретаршей налом.

Я никому не говорю, что была там. Рецепт я выбрасываю. Возможно, зря, но бабушка учила меня не пить таблетки, выписанные людьми, в чьей компетентности я сомневаюсь. Сообщение с зашифрованными указаниями и ориентирами я тоже стираю.

Я ложусь на кровать в двадцатиметровой комнате нашей однушки, смотрю на близкий потолок. По нему ходит мужчина среднего возраста, я его не вижу, но слышу очень отчетливо. Периодически к нему приезжает молодая любовница. Они часто ссорятся и громко трахаются. Сегодня ее нет, мужчина один, он просто кряхтит, звучно пердит и ходит из угла в угол. Спустя полгода он куда-то съедет, перед этим позвонив мне в дверь и вручив букет цветов. Это доставка, не знаю от кого, скажет он, зайдет в лифт, и квартира наверху опустеет.

Мам, мам, давай поиграем в лего, просит Лёва.

Да, сейчас, дай десять минуточек, отвечаю я, не глядя на него.

Под нами живет молодая женщина, любящая выпить. К ней часто приезжают подруги. Она громко включает музыку, иногда до трех ночи. Она поет, подруги подпевают. Я благодарю бога, что у нее нет пианино. Нам с мужем она не открывает, говорит только с полицией, которую мы время от времени вызываем. После визитов полиции музыка становится громче. Обиженная и явно ущемленная в своих правах, соседка изо всех сил доказывает нам, что не боится, вызывайте хоть ОМОН.

Через год переедем уже мы, всей семьей. Я уговорю мужа снять двушку в районе Аэропорт, где много воздуха и зелени и многое напомнит мне родную «Алексеевскую».

Но пока я все еще лежу в той комнате, под побеленной крышкой. Я смотрю над собой и многого не понимаю. Я не понимаю, почему я так устала, – я ничего и не делала в тот день. Я даже не хочу писать, я перестала понимать, какой в этом смысл. Какой смысл вставать из кровати по утрам? Чистить зубы, красить лицо, расчесывать волосы? Какой смысл житьгдене нравится, житькакне нравится, отыгрывать не свой сценарий?

Лена готовит первое, второе, третье и компот, Вика ведет блог, Марина открыла маникюрный салон, Алина выпустила книгу – такую же, как у меня, но в отличие от моей ее издали. А что делаю я?

Я лежу и иногда кашляю. После похорон бабушки Анны в моих легких будто завелась соринка, которая щекочет. Я давно не курю. Наверное, это покашливание из-за недавней простуды, а простужаюсь я в последнее время часто. Скорее всего, вирусы приносит Лёва из детского сада – первый год дети только и делают, что обмениваются штаммами вирусов и болеют.

Мужчина среднего возраста идет от кухни, через люстру, падает на кровать. Я слышу, как прямо надо мной скрипят ее пружины. Теперь мы лежим вдвоем и смотрим в потолок.

Я снова кашляю.

4

В 2016-м, после Нового года я сильно простужаюсь. Муж уезжает в командировку на неделю, и мы с Лёвой остаемся вдвоем. Утром я закидываюсь жаропонижающим и отвожу Лёву в детский сад. После весь день лежу, не в силах встать, – 39 держится и не сбивается. Вечером я привожу Лёву обратно, проходя расстояние от сада до дома слишком медленно, как будто мне восемьдесят лет. По пути сворачиваю в магазин, готовлю поесть, кормлю сына, снова ложусь. Горло, сопли, кашель – классика.

На четвертые сутки мне ненадолго делается легче, я даже думаю, что пик прошел, и начинаю планировать свой день рождения, который будет через пару недель. Но к вечеру жар возвращается. Кашель усиливается, накатывает приступами и звучит как лай старой собаки. При каждом вздохе левое

Я вызываю врача. Приезжает женщина, слушает меня, прикладывая ледяной фонендоскоп к моей спине: глубокий вдох, еще глубокий вдох, дыши́те нормально, у вас пневмония.

Раньше у меня никогда не было воспаления легких. У меня в принципе не было проблем с легкими. И что мне делать, спрашиваю я, глядя на сына. Он смотрит мультики, сидя на полу перед телевизором. Как я поеду в больницу, с кем он останется? Его во взрослую инфекционку не возьмут. Пейте антибиотики, весело сообщает мне врач, пишет рецепт и забирает пять тысяч. Больницы сейчас все равно переполнены, говорит она, проще отлежаться дома.

Возможно, так бы оно и было, если бы не один нюанс.

Я собираюсь, иду в аптеку за антибиотиками, пряча лицо в шарф – от холодного воздуха я начинаю задыхаться.

День плотно слипается с вечером и ночью. Я перестаю спать, я тону в кровати, в мокрых от пота простынях, они вбирают меня в душные глубины. Я созваниваюсь с бабушкой Клементиной и вру ей, что все хорошо. Мне чудятся голоса телеведущих и Смешариков, бабушки Анны и героев сериалов. Еще у меня постоянно тихо звенит в ушах. Мне делается спокойно и безразлично. Я будто бы смирилась и чего-то жду.

Приезжает муж. У тебя синие губы, говорит он с порога. Мы сразу же едем делать рентген, где мне ставят воспаление верхней доли левого легкого. В клинике предлагают вызвать скорую, но для этого нужно еще раз проконсультироваться у их врачей, отдать еще денег. С нас хватит консультаций. Дома я собираю резиновые тапочки, трусы, халат, полотенце, принадлежности для ванной, и муж по знакомству везет меня в подмосковный госпиталь. Там за тобой точно будут следить, говорит он.

Потом, через несколько дней, я случайно подслушаю разговор лечащего врача по телефону. В больничном коридоре он будет спрашивать у кого-то, возможно у моего свекра: вы что мне привезли? Там пневмония, гемоглобин восемьдесят, геморрагический гастрит. Не знаешь, за что хвататься.

Все было плохо? – спрошу я у врача потом. Он поднимет брови.

Могло быть и получше. У тебя татуировка. Ты проверялась на туберкулез?

Туберкулеза у меня нет. Гастрит с кровотечением начался из-за антибиотиков, которые мне прописали дома. Тогда у меня не было сил готовить, аппетита тоже не было, и я пила их так, вприкуску с чаем. Это повредило желудок. Из-за кровотечения мой гемоглобин, и без того низкий, упал еще ниже.

В госпитале я встречаю свое тридцатилетие. Я думаю, что заново родилась. Я обещаю себе переосмыслить жизнь и цели. Я рада, что все закончилось.

Остается только легкий кашель.

По назначению пульмонолога я делаю КТ легких. «Вам снимки или диск?» – спрашивают меня. За диск доплата, особой разницы я не понимаю, поэтому выбираю снимки. Мне выдают большой пакет с двадцатью срезами моего легкого, выбранными рентгенологом и напечатанными на пленке. В заключении написано, что все чисто. Патологических изменений не выявлено, только следы недавней пневмонии.

Значит, астма, говорит пульмонолог и выписывает мне ингалятор. В небольшой аппаратик нужно класть капсулу с порошком. Затем нажать на кнопку и одновременно с этим сделать резкой вдох. Промыть горло. После использования ингалятора хрипы на пару часов становятся тише, и это убеждает врача, что перед ней астматик.

Любишь ты лечиться, говорит мне подруга, и я оправдываюсь за свою ипохондрию. Я просто хочу избавиться от кашля. Я просто хочу понять, что происходит.

* * *

В июле 2017-го, через полгода после смерти второй бабушки, я снова заболеваю пневмонией. Я сразу узнаю эту острую спицу в левом плече. На этот раз температура ниже, 38,5, я почти не кашляю и чувствую себя отлично, но на всякий случай иду на рентген, где мне подтверждают воспаление верхней доли левого легкого.

С истерическим весельем я собираю резиновые тапочки, трусы, халат, полотенце, принадлежности для ванной. Я вызываю скорую. Муж остается с сыном.

Скорая везет меня в больницу, и мне снова делают уколы, но на этот раз стандартный антибиотик не помогает, и на третий день мне добавляют еще один, от вирусной пневмонии. За окном жара и тополиный пух, солнце, гудят машины. Мне хочется на дачу. Я представляю, как еду на велосипеде, подпрыгивая на корнях деревьев, выступающих из недр тропинок. Как скатываюсь с длинной горки, ведущей от церкви через лес. В тени прохладно, пахнет влажной хвоей, мхом, медом. В траве мелькает черная спина ужа. Из чащи слышен птичий гомон – обычный для месяца гнезд.

Меня выписывают 11 июля, в самую верхушку лета. В выписном эпикризе стоит:

Диагноз при поступлении: ОРВИ. Пневмония (?)

Диагноз при выписке: парагрипп+ РС-вирусная инфекция средней тяжести. Острая внебольничная левосторонняя сегментарная пневмония.

Предыдущие госпитализации: 2016 г. (январь–февраль) – пневмония.

Вредные привычки: отрицает.

Физикальное исследование: состояние средней тяжести, цианоза нет, сознание ясное, в легких жесткое дыхание, хрипы свистящие во всех отделах, больше слева. ЧД 18, сатурация 98%, ЧСС–95, АД 90/60.

(Из другого мед. учреждения) РЕНТГЕН ОГК: слева, в 4-м сегменте, определяется неоднородное затемнение, остальные отделы легких вздуты, корни структурны, тяжистые, левый корень уплотнен.

10.07 РЕНТГЕН ОГК: левосторонняя сегментарная пневмония в стадии разрешения.

Состояние при выписке: удовлетворительное.

Рекомендации: пробиотики 3 р. 7 дн., поливитамины в течение месяца.

У вас татуировка, говорят мне на осмотре перед выпиской. Вы проверялись на туберкулез?

Я молча киваю.

Тогда вас продуло в офисе под кондиционером.

Так же решает и пульмонолог, но вместе с этим просматривает мое заключение КТ в базе клиники. У вас же еще астма. Давайте вы сделаете еще одну томографию, говорит она, прошлое исследование уже старое, ему год. Это не срочно. И попросите записать на диск.

* * *

В начале августа мы с Лёвой летим на Кипр. Путевку я купила давно – где-то услышала, что астматикам полезен сухой кипрский жар, – и решаю не отменять поездку.

Отель находится в пригороде Пафоса. Местность везде одинаковая: белые малоэтажные строения, белые заборы и небольшие садики за ними. Каменистая почва, приземистые оливы и сосны, на которых звенят цикады. Местные сосны ниже, тоньше и пушистее подмосковных, рядом с ними вечнозелеными колоннами вытянулись кипарисы. Лёва с утра до вечера купается в бассейне и играет с другими детьми. В отеле олл инклюзив, но обедать мы ходим в местный ресторан быстрого питания. Там продаются сеты креветок – большие, обжаренные на гриле, креветки лежат рядком на тарелке, уже разрезаны, посыпаны молотыми травами, пачкают пальцы теплым маслом. К ним идут горячая картошка фри, овощной салат с фетой и вода с лимоном. Мне нравится это постоянство, двухнедельный день сурка среди кипарисов и цикад. В этом тоже есть что-то больничное.

Когда

За Одеоном лежат рыжие останки фундамента давно мертвого храма Асклепия, бога медицины, сына Аполлона и нимфы Корониды; они поросли столь же мертвой, ломкой травой, похожей на седую щетину. Еще до рождения Асклепия Аполлон убил Корониду, когда та изменила ему с земным мужчиной, читаю я в путеводителе. Типичная новость региональной хроники, если бы не один нюанс: младенец во чреве остался жив и Аполлон отдал его на воспитание кентавру Хирону. Хирон научил Асклепия врачевать, и тот настолько преуспел в лечебном деле, что стал воскрешать людей. Этим он прогневал Зевса, который в состоянии аффекта поразил Асклепия молнией, а после все же воскресил.

Сон в одном из помещений асклепиона считался целебным, сообщает мне путеводитель. Я представляю сумрачные и прохладные комнаты, в которых гуляло эхо. Возможно, в них пахло маслом и благовониями, а может, лекарственными травами и дымом. Спустя сотни лет эти стены неотличимы от других стен, время стерло этажи, перегородки, арки и мозаику, оставив только пористый, как пемза, камень.

Мертвая жара. Звенят цикады.

Мам, пойдем, говорит измученный Лёва. Мнепотно.

В шесть утра я выхожу из отеля, кладу полотенце на свободный лежак – иначе ко времени, когда Лёва проснется, там уже негде будет приткнуться, – и спускаюсь к пустынному каменистому берегу, над которым восходит солнце.

Море неспокойно, оно холодное, выбрасывает на берег мусор. Купаться в нем сейчас опасно.

Я тоже не нахожу покоя. Мой взгляд прикован к горизонту, мне почему-то очень хочется туда попасть. Я словно готовлюсь к выходу в какой-то иной мир, туда, где раньше не была. От этого предчувствия мне страшно.

На КТ я иду только в ноябре. Я не думаю, что мне скажут что-то новое, я почти привыкла жить без определенного диагноза. Меня прокатывают раз – задержите дыхание, – затем второй. Велят ожидать в коридоре. Заключение долго не выносят. Наконец выходит рентгенолог – другой, не тот, что делал КТ в первый раз, год назад, – и называет мое имя. На его лице неподдельное беспокойство. Вам нужно поговорить с лечащим врачом, говорит он и вручает конверт с заключением и диском.

В длинном тексте протокола выделены курсивом фразы вроде «за исключением субплеврального безвоздушного тяжа, распространяющегося от корня к периферии» и «вдающегося в просвет бронхиального дерева со стороны задне-нижней стенки плотного мягкотканного образования».

Пневмофиброзные изменения в верхней доле левого легкого, читаю я в заключении. Рядом в скобках написано «субсегментарный фиброателектаз», рядом стоит знак вопроса. Очаговых и инфильтративных изменений в легких, признаков медиастинальной лимфаденопатии не выявлено.

Образование левого главного бронха.

Рекомендации: консультация онколога.

5

Если открыть карту, то в очертаниях поселка, к которому относится и моя дача, можно увидеть собаку в профиль. Скорее всего, это бигль. Его хвост – это лесничество, большое квадратное ухо – кладбище. Лапами бигль стоит на шоссе, он присел, касаясь носом реки Нерской. Сама же Нерская тонкой змеей ускользает на юг, давая себя лишь понюхать. На одном ее берегу светлый бор, на другом – луга, которые затапливает каждую весну.

Поселок разделен на две части. Северная, старая, впервые упоминается в переписных книгах от 1646 года как небогатая деревня из пяти крестьянских дворов. Она так и осталась небогатой, хоть с тех пор и успела сильно разрастись.

Южная часть появилась в начале брежневского застоя. 1968 год: перелом в ходе войны во Вьетнаме, Пражская весна, убийство Мартина Лютера Кинга, студенческие протесты во Франции и обеих Германиях, взрыв в посольстве СССР в Вашингтоне, Северная Корея засылает в Сеул группу из тридцати одного человека с заданием ликвидировать президента Южной Кореи Пака Чжон Хи, секретарь Сомалийской демократической партии просит ЦК безвозмездно поставить в Сомали шесть тракторов для сельскохозяйственных кооперативов (в итоге тракторов поставили три[2])…

В это же время начинают застраивать поля к югу от старого села. Проект типовой: две взаимно перпендикулярные улицы, на пересечении которых, на поселковой площади, строят универмаг, школу, Дом культуры, а напротив них, в конце длинной аллеи, амбулаторию. Со стороны леса сооружают двухэтажные бараки для работников совхоза – самые старые здания поселка – и садик. Позже, уже в конце застоя, с 1978-го по 1984-й, застраивают и аллею между амбулаторией и ДК: возводят серые пятиэтажки, которые чуть старше меня, но уже сейчас выглядят на добрую сотню лет.

Я представляю, как прадедушка наблюдал всю эту стройку, развернувшуюся уже после того, как сам он выстроил дом в глухом, казалось бы, лесу, где раньше жили только староверы. И вдруг строительство начинается повсюду: у железнодорожной станции, у поля за лесом. Тянут шоссе от переезда. Был ли прадедушка недоволен? Или, наоборот, радовался новым людям и развитию села? Думаю, второе.

Я почти не застала его: он умер в восемьдесят шесть, когда мне был год. Он успел лишь подержать меня на руках, немного, после чего отдал обратно, сказав, что ему уже тяжело и он боится меня уронить. Бабушки рассказывали, что он был спокойным и дружелюбным человеком: лечил людей, возделывал сад и вел тихую жизнь, которая после войны казалась ему блаженством. Он работал главврачом больницы, много занимался своими детьми, больше, чем моя прабабка, которая лезла по карьерной лестнице и не выбиралась из Москвы. Даже когда он вышел на пенсию, у него продолжали консультироваться все местные жители.

Я выхожу из лесной тени и взбираюсь по небольшому песчаному склону к амбулатории. В посадке молодых сосен шумит стайка синичек, они следуют за мной, перелетая с ветки на ветку. Дорога усыпана обломками штукатурки и цементной крошкой: уже четвертый год в амбулатории идет ремонт. У тротуара вдоль проезжей части ветер собрал сухие листья. Дальше заросший сквер – когда-то он был выложен плиткой, теперь от нее остались лишь воспоминания. Под ногами хрустит хвоя, осколок бордюра лежит выбитым зубом.

Над пятиэтажками раскатилось неоновое небо. Летом по нему с писком носятся стрижи. Они гнездятся под крышами домов и, когда жара

Рядом с ДК устанавливают сцену, на входной двери предвыборный бело-синий плакат. У контейнера, переделанного в парикмахерскую, курит мужчина, и по его виду не понять, его уже постригли или только собираются стричь. На другом конце площади здание бывшего универмага. Я не нашла информации о нем в официальных источниках, но увидела такой же в Домодедовском районе, в брате-близнеце нашего поселка. Та же аллея, те же выстроившиеся вдоль нее пятиэтажки и центральная площадь перед магазином, те же стены из рыжего кирпича и даже большие, во всю стену, окна те же. Три ступени ведут на длинное крыльцо, конструктивно утопленное под второй этаж.

После развала СССР в поселке появились маленькие палатки со всем необходимым, от хлеба до пива и газировки. Пиво продавали даже в амбулатории, в подсобном помещении. Я сама тогда ездила к палаткам на велосипеде и покупала жвачку Love is… и растворимый сок в пакетах, жуткую химию ядовитого цвета, пятна от которой не отмывались. Какое-то время универмаг продолжал работать. В большом зале с холодильными витринами, расставленными вдоль стен, иногда лежали рыба, молоко и мясо, продавали хлеб.

К середине 90-х продуктов становилось все меньше, и количество витрин сокращалось. Большую часть зала заняли хозтовары, резинки для волос, вездесущие колготки, майки и халаты с «Черкизона», на полках стояли детская и взрослая обувь и пиратские кассеты. На них мне иногда давали деньги, и я с радостью покупалаOlderДжорджа Майкла,Generation of loveнемецкой группы Masterboy и первый альбом Deep Forest, а потом заслушивала их на однокассетнике, который привозила на дачу из Москвы. Бабушка считала, что телевизор вреден для развития, и моими развлечениями в младших классах были только книги и музыка. Я выносила магнитолу в сад – следом змеился удлинитель – и ставила в прохладную вечернюю траву. Музыка перебивала стрекот сверчков, отзывалась эхом в лесу за забором и возвращалась уханьем совы.

1956 год

В начале нулевых кто-то выкупил здание универмага и огородил его забором. Теперь оттуда все время пахнет выпечкой, горячей ванилью и корицей, периодически с территории выезжают грузовички с товаром. Но узнать, где продают эти булки и кто хозяин предприятия, я так и не смогла. Никаких табличек или опознавательных знаков, с улицы видны лишь битые стекла в верхних окнах зала магазина, теперь превращенного в цех.

За бывшим универмагом вытянулась школа. Вдоль ее забора растет кустарник с молочно-белой ягодой, который я почему-то чаще всего вижу именно у школ и детских садов, это снежноягодник, неприхотливый, с гибкими ветвями, которые не ломаются под тяжестью снега. Обычно его используют для живой изгороди. Я помню его заснеженные кусты на школьном дворе в Москве: первый снег собирался в ложечках листьев, лежал шапочкой на гроздьях ягод, белое на белом. Красивый, но ядовитый, смертельная доза – всего сто грамм его плодов.

Недавно я показала эти ягоды сыну и спросила, знает ли он, что их нельзя есть. Он не знал и, казалось, до моего вопроса вообще их не замечал.

Занятия закончились, школьный двор полон. Ученики хватают велосипеды, хохочут, перебрасывают мяч, носятся кругами. Мое внимание привлекают две девочки, которые сидят на корточках и что-то копают в земле. Мне интересно, чем они заняты. В 90-х у нас были «секретики»: в небольшую ямку мы складывали цветы или красивые фантики, прижимали сверху осколком стекла и присыпали землей. Потом землю можно было смахнуть и обнаружить такую витрину с цветком. Способ сохранить красоту, скрыв ее от глаз большинства, инсталляция только для самых близких.

После прочтения «Острова сокровищ» Стивенсона мне понравилось закапывать клады. Правда, до самого закапывания обычно дело не доходило, ведь сперва нужно было составить точную карту, и я бесконечно ходила по участку, замеряя расстояния между соснами, яблонями и кустами сирени. Но замеры вечно не совпадали, сосны вылезали за пределы нарисованного мной участка. Возможно, дело было в том, что я мерила расстояния шагами, а сад больше походил на джунгли с опасными зонами крапивы и репейника, который драл одежду. Пунктирной линией я отмечала путь от калитки до нужной яблони, а дальше охотнику за сокровищами следовало разгадать придуманную мной загадку – и уже с полученным указанием найти место клада.

Однажды я все-таки спрятала бабушкину книжку из серии Harlequin – сунула ее в дупло старой яблони. Почему именно любовный роман – бог его знает, возможно, потому, что настоящая взаимная любовь – это сокровище, причем довольно редкое. Я вспомнила о нем лишь спустя годы. Шурша сапогами по мокрой высокой траве, я пробралась в тот угол сада и опустила руку в дупло, не ожидая что-либо в нем найти. Но книга была на месте. Ее обложка пожелтела, уголки загнулись, а на груди у героини устроился слизняк.

Одна из девочек встает, закидывает на спину рюкзак, машет рукой подруге, выходит на дорогу и идет передо мной в нескольких шагах. Ее синяя куртка блестит на солнце, блестят и светлые волосы, заплетенные колоском.

Я иду за девочкой, нам по пути.

* * *

От поселковой школы дорога сворачивает к гаражам. Старые, еще советские, они выстроились в четыре линии на сером укатанном песке. Часть из них заброшена, в некоторых по-прежнему собираются мужские клубы по интересам: ворота приоткрыты, за ними грохает музыка, звенит болгарка, кто-то хохочет.

Обочины поросли ломким диким овсом, пепельно-русым, высотой мне по пояс. Тени гаражей ложатся на дорогу фиолетовыми ровными квадратами, как на картинах де Кирико. На песке узор шин, похожий на кружево. Я наступаю на него, и он рассыпается под ботинком. «Никто никогда никого не забудет», – написано на газобетонной стене, между надписями rock и Limp Bizkit. Надпись замазана – автор явно разочаровался в собственной идее. Но слова все еще различимы и остаются уже много лет. Возможно, они сохранятся до тех пор, пока не развалится сама стена. Так сохраняется память – проступает из-под слоев бытовых забот, событий прошлого и пыли времени. Хватает малейшего намека – свет ложится так, как много лет назад, слышишь тот же звук или чувствуешь запах, – и вытягиваешь на поверхность целое.

1949 год

Дорога идет немного под уклон, и я невольно ступаю быстрее, как будто хочу нагнать идущую впереди девочку. Та меня не замечает и бодро топает вдоль гаражей, держа рюкзак за лямки. Миновав помойку, она сворачивает к дачным участкам. Нам все еще по пути, и я задумываюсь, как это выглядело бы со

Я помню, как в пятом классе я решила отправиться домой сама. У меня заболела голова, я не знала, как отпрашиваться у нового классного руководителя, и по совету девочек просто пошла домой. Мы передадим, сказали они. Я помнила дорогу, пройти нужно было три дома, ничего страшного, но на следующий день меня ждали разборки. Классная руководительница больно ухватила меня за ухо и повела к директору. Директор удивилась моему появлению, объяснила мне, что нужно отпрашиваться с урока лично (раз классный руководитель вас не предупредил, добавила она, покосившись на мою учительницу), и отпустила. На следующий день бабушка Клементина долго выясняла у обеих, с чего они взяли, что можно хватать чужих детей за ухо. Ответа она так и не получила.

Я жила у Клементины с четырех лет и примерно с того же возраста ходила на курсы английского, за которые она платила долларами из заначки на черный день и гробовых. Триста пятьдесят долларов за месяц, валютой. Все строго. Возможно, кто-то помнит эти курсы – полуподвальное помещение в здании гостиницы «Ярославская». Потом они переехали на Чистые пруды. Английский давался мне легко, как будто я его давно уже учила, просто знания нужно было освежить. Сама бабушка учила в юности только немецкий и помогала лишь тем, что по моей просьбе диктовала слова на русском. Она лежала на диване и читала с распечатки: стул, стол, вилка, тарелка, ужин. Я расхаживала по комнате взад и вперед и повторяла на английском, а после просила продиктовать их снова, теперь вразнобой. Снова. Еще раз. Лучше.

Потом я читала тексты на английском и пересказывала куски. Снова. Еще раз. История Великобритании. История США. Милн. Киплинг. Уайт.

Мне очень нравились танцы, но Клементина забрала меня с них, стоило мне пойти на курсы английского. Ты слишком слабая, говорила она, когда я просила вернуть меня обратно. Будешь часто простужаться. Ты не выдержишь, тебе опасно, отвечала она, когда я хотела поехать с кузиной в летний лагерь на море. Я покорилась, много болела, как мне завещали, и лишь во взрослом возрасте поняла причину моей «слабости»: у нас просто не было денег ни на танцы, ни на море.

Иногда нам помогал деньгами дедушка, бывший муж бабушки Анны: он появлялся раз в полгода, передавал небольшую сумму, явно смущаясь, спрашивал, как у меня дела, и, не отыскав точек соприкосновения, уезжал. Но и его помощи не хватало. Продукты в нашем доме сокращались, случился кризис 1998-го, Клементина все чаще заглядывала в конверт с гробовыми.

Когда я перешла в седьмой класс, я попросила Клементину больше не тратить заначку. Я подумала, что вообще-то давно в состоянии учить язык сама. По крайней мере, постараюсь.

И я старалась. Стараюсь до сих пор.

* * *

По левую руку гудит трансформаторная будка, вокруг нее шумят заросли золотого шара. Побеги выше меня, тянут цветки к небу, пытаясь вобрать в себя остатки солнечного тепла. Справа дачные дома, типовые, как и мой, но иной конструкции: сами они шире, окон в них больше – по два с каждой стороны – и входов два. Все здесь парное: дома, калитки, воробьи, которые голосят в кустах шиповника. Небо линуют нити проводов – их тоже две. Березы горят рыжим. Земля, укрытая желтой листвой, светится. Повсюду стрекот кузнечиков – ритмичный и сухой, будто зерно перекатывается в сите.

Девочка заходит в калитку одного из домов, я же иду дальше.

Лес стал прозрачнее – подлесок облетел, теперь в нем больше воздуха. Тропинка уводит меня в сосновую тень, изорванную светом. Садящееся солнце пробивается меж деревьев, слепит, ложится леопардовыми пятнами на еще зеленую траву, и в белом тумане его лучей беззвучно танцуют мошки. Они пролетают над моей головой, когда я выхожу из леса и сворачиваю к кладбищу.

6

Бабушка Клементина умерла в феврале 2017 года.

Она сломала шейку бедра. Просто упала по дороге от дивана к телевизору, с ней раньше такое случалось: шаг ускорялся против ее воли, она начинала идти быстро-быстро и не могла удержать равновесие. На этот раз падение оказалось неудачным.

Я собрала ей резиновые тапочки, трусы, халат, полотенце, принадлежности для ванной. Вызвала скорую. Сперва нас отвезли в МОНИКИ[3], где не хотели класть, и мне пришлось скандалить и доказывать, что бабушка имеет право на операцию, она сама оперировала в МОНИКИ больше тридцати лет, работала нейрохирургом. Затем мы поехали в Склифосовского. После обследования врачи сказали, что нужен имплант. Но нет никаких гарантий, потому что кость хрупкая, как у всех возрастных диабетиков, и имплант нужен особенный, на заказ. Свекры в этом мне очень помогли, через свои контакты они нашли и привезли имплант. А я нашла сиделку из Молдовы, крепкую и добрую женщину с большими руками. Она только недавно приехала в Россию и сразу попала к нам, помогать ворочать бабушку и менять ей памперсы.

Клементину прооперировали. После она долго лежала на диване, на котором до этого засыпала и просыпалась сорок лет подряд. Затем скончалась, так и не попытавшись встать.

* * *

Юность бабушки Клементины пришлась на окончание войны. Она говорила, что именно поэтому у нее никогда не было мужа и детей. Зато у нее была ответственная, пожирающая все ее время работа и бедовая сестра. Я давно заметила, что люди, которым вечно приходится кого-то спасать, не стремятся заводить своих детей. Им хватает быть родителями для великовозрастных отцов, матерей, братьев, сестер, племянников и пациентов.

Клементина сама заработала на квартиру и первое время спала на матрасе на полу. Ремонт она делала своими силами, укладывала плитку на пол в ванной и клеила обои. В сорок лет ей поставили диабет, и с того момента бабушка Клементина всегда сидела на строгой диете. Я просто ела слишком много конфет – так она говорила. Нам их постоянно дарили в больнице, сидишь на дежурстве и ешь.

Наверное, мне не хватало в жизни сладенького, задумчиво добавила она тогда.

Она могла работать еще лет десять, но вышла на пенсию раньше срока, когда у нее появилась четырехлетняя я. Рискованная затея – бросить работу, многолетнюю карьеру и пытаться выжить вдвоем на одну пенсию в 90-е, когда вся страна сидела без денег.

Клементина была аккуратной, как, наверное, любой хирург: коротко остриженные ногти, идеальный порядок, начищенная мебель без пыли. В ее однушке можно было оперировать. Но с моим появлением в квартире

Возможно, именно тогда я запустила необратимый процесс. Клементина стала обращать на чистоту и порядок все меньше внимания – возможно, у нее просто не оставалось сил. За несколько лет до ее смерти, когда я родила и не могла ее часто навещать, мы нашли ей помощницу, которая регулярно приносила продукты, лекарства, оплачивала и убирала квартиру. В Москве с социальной помощью – с самой ее возможностью – дела обстоят лучше, чем в Лобне. Но, несмотря на регулярную уборку, квартира все больше напоминала квартиру бабушки Анны: недомытые тарелки, крошки на столе, старое постельное белье – новое, которое я покупала, Клементина складывала в шкаф со словами «Тебе пригодится больше». Она определенно готовилась к смерти. Я же отказывалась даже представлять, что однажды приеду, а ее квартира опустела навсегда. И, как бывает с самыми пугающими нас мыслями, именно они и лезли в голову все чаще.

Входных дверей в квартире Клементины было две, деревянная и железная, она запирала обе на два замка, три оборота каждый, на ночь задвигала дополнительно задвижку. Она перекрывала газ и воду, когда мы уезжали на дачу. Она контролировала все и помнила каждую мелочь.

За два года до смерти Клементина едва не взорвала подъезд.

Странный запах я почувствовала уже на этаже, химическая вонь одоранта, который добавляют в природный газ для обнаружения утечки. Я стала звонить в дверь, надеясь, что еще не слишком поздно, что ничего не рванет сейчас, когда в квартиру поступит кислород. Клементина откликнулась – за дверью послышалось шарканье, приблизилось. Не могу вспомнить, где ключи, сказала она, подожди. Шарканье удалилось. Она по-прежнему запирала дверь на все замки, но теперь забывала, куда положила связку ключей, и с каждым разом я ждала снаружи все дольше, пока однажды не попросила ее сделать дубликат.

Я поднялась на один пролет и распахнула окна в подъезде. Вспомнила номер газовой службы. Когда бабушка все-таки отперла дверь, я сразу, не разуваясь, прошла на кухню. Конфорка была открыта, но не горела, и газ с шипением заполнял кухню и утекал в открытую форточку.

«Открыт? – слабо удивилась она, когда я показала ей плиту. – А я и не почувствовала. Я новости смотрела».

* * *

Она теряла не только ключи, но и кошелек. Постоянно перепрятывала его из-под подушки под матрас, из-под матраса за ковер, из-за ковра в ящик стола. География поисков расширялась, и вскоре мне вместе с соцработником приходилось обыскивать квартиру, чтобы отдать деньги по чеку за продукты.

Однажды я приехала в гости и увидела в ванной странную конструкцию: из раковины торчал еще один кран, снизу от него тянулись пластиковые трубки к двум пятилитровым бачкам, которые стояли на полу. На мой вопрос Клементина ответила, что установила фильтр. Сказала, что уговорили ее на это сотрудники Мосводоканала. Они прошли вместе с ней до банка, где она сняла деньги со сберегательной книжки. «Сотрудники» даже оставили смету, договор на ООО «Рога-копыта» и инструкцию, как пользоваться фильтром. Судя по вкусу воды, тот не работал.

Клементине было стыдно, что она повелась на рассказы мошенников.

Я представляю, как она открывает дверь, думая, что к ней пришла соцработница, а мошенники представляются Мосводоканалом, теснят ее в сторону и заходят. Как она идет с двумя здоровыми мужчинами, боясь, что, если она поднимет крик, они просто оттащат ее за угол, переломают и бросят замерзать в сугроб. После чего заберут ключи и вынесут все из квартиры. Возможно, пока она под конвоем ходила в банк, кто-то из них остался дома и шарил под подушкой, под матрасом, за ковром и в ящике стола. Она была слишком интеллигентной, чтобы скандалить, требовать, кричать. В этом заключался ее единственный недостаток. За нее всегда скандалила и требовала Анна, а после – я.

Я представляю, как Клементина стоит в банке и снимает со сберкнижки деньги, чувствуя спиной взгляд «работника водоканала». Как она врет ему, что это последние и больше сберкнижек нет, надеясь, что ее ложь не раскроют. Как сотрудница банка молча отсчитывает деньги. Как сверлят красивую раковину из голубой керамики, прикручивают похожий на гнутую проволоку кран, после чего Клементина отдает за это уродство несусветную сумму и говорит спасибо.

1948 год

* * *

Когда мне было четыре года, я оказалась в морге.

Клементина тогда еще работала, это случилось незадолго до ее выхода на пенсию. Ей было негде меня оставить, и она взяла меня в МОНИКИ, чтобы я не сидела дома одна. Мы поднялись на этаж, где находилась неврология. Клементина познакомила меня с коллегами, а после оставила в своем кабинете и ушла на операцию.

Сначала я оборвала все листики с растений в подвесных горшках на стенах. Затем долго смотрела из окна на Москву. За окном было пасмурно, в окно я все время смотрела и дома. Читать было нечего. Скукота.

Затем я почему-то решила спуститься в холл. В лифте я выбрала из продавленных кнопок нижнюю, с цифрой «один», но, когда лифт спустился и створки разъехались в стороны, я вышла не в холл с гардеробом, а в сумрачный подземный переход между корпусами.

Лифт за моей спиной закрылся.

Я пошла по переходу, затем решила вернуться, но свернула не туда. В поисках хоть какого-нибудь взрослого я дернула одну из дверей. Она оказалась не заперта. За ней в выстланном кафелем помещении сидел мужчина в белом халате, на столе перед ним были разложены десятки папок с документами. Еще там странно и тревожно пахло.

Мужчина обернулся, замер и с минуту молча смотрел на меня.

Ты откуда здесь, наконец спросил он.

Я ищу бабушку, ответила я.

Мужчина тревожно помолчал еще с минуту, покосился на железную каталку, на которой лежало что-то большое, накрытое простыней.

Ее зовут Клементина Густавовна. Она хирург, добавила я, и он выдохнул с облегчением.

* * *

«И как вас пронесло мимо мединститута?» – спросит меня один из врачей много лет спустя. Я боюсь ответственности, скажу я, но это будет неправдой. Правда в том, что спасать еще кого-то на работе я просто не смогла бы.

Но в какой-то момент я поймала себя на том, что в больницах чувствую себя спокойно. Возможно, после

Так же предсказуемы и сетевые отели с их стандартными завтраками. По-больничному одинаковые комнаты со светлыми стенами, одинаковые кровати queen size, душевые, белые полотенца, чайник и чашки, завтраки и обеды на первом этаже. Когда я это поняла, я стала чаще останавливаться в гостиницах, решив, что лучше получить свою порцию предсказуемости и заботы в номере отеля, чем на больничной койке.

7

Как же так, спрашиваю я на приеме у пульмонолога. Как она выросла такая большая всего за год? Почему врач не увидел ее на первом КТ?

У пульмонолога нет ответа, она что-то ищет в телефоне.

Вот, говорит она и пишет ФИО и номер на бумажке. Попробуйте обратиться туда, там неплохие специалисты.

Мы обе знаем, что сейчас она действует против правил клиники – по правилам она должна отправить меня к штатному онкологу, еще раскрутить на деньги. Но она этого не делает. Она не тратит мое время, потому что его мало.

Больница находится на юго-западной окраине Москвы, в районе, где до метро идти далеко, потому что на нем никто не ездит, у всех местных жителей есть личное авто. Меня принимает крепкий мужчина, довольно многословный для хирурга. Он говорит мне не волноваться, говорит, что это все ерунда. Он говорит, что это может быть полип, что нужно сделать бронхоскопию и взять образец ткани для анализа. Он все еще вписывает в диагноз «Бронхиальная астма. Дебют (?)», хотя нам обоим уже понятно, что полтора года меня лечили не от того заболевания.

Через неделю я ложусь в больницу на сутки, чтобы у меня взяли биопсию. Красивая палата со всеми удобствами, соседка в сен-лоран рассказывает мне, как ей удалили грудь. Она еще планирует сделать подтяжку здесь же. Тут лечится вся моя семья, говорит она.

Бронхоскопию проводят в медикаментозном сне. Меня укладывают на кушетку, затягивают жгут и ищут вену. Я говорю им: вы слышите, как свистит в легком, когда я вдыхаю?

Свист и правда слышен, как будто воздух выпускают через узкую щель с перепонкой. Хирург смеется, медсестра и бронхоскопистка подхватывают смех. Я не понимаю, что здесь смешного.

Я засыпаю.

Я просыпаюсь в полуденном лесу. Лежу на мягком мхе, смотрю наверх, где сосны смыкаются верхушками. Солнце пробивается сквозь хвою, листья рябины и малины, и зеленоватый свет его ложится на лицо. Я слышу щебет птиц, стук дятла, жужжание жука, который пролетает мимо. Спиной я чувствую тепло.

Позже мне скажут, что в состоянии медикаментозного сна снов видеть не положено. Возможно, так и есть. Но я совершенно точно знаю, что именно я видела и где была.

* * *

Спустя неделю мне выдают заключение.

Вид биопсии: диагностическая

Количество исследований (фрагментов): 4

ВЫЯВЛЕНО:

устье левого в/долевого бронха практически полностью выполняет экзофитное полушаровидной формы без дифференцируемой ножки образование, поверхность гладкая, эластичной консистенции, смещаема, и при смещении концов фиброскопа доступны осмотру устья сегментарных ветвей, не вовлеченных в описанное образование.

Микроописание: мелкие фрагменты нейроэндокринной опухоли бронха.

Шифр: С34.1

К заключению прилагается цветное фото опухоли. Она розовая и круглая, блестящая от слизи. Она похожа на подтаявший шарик малинового щербета и сидит практически в середине моего левого легкого, как паук на паутине. На самой развилке бронхов.

Это хорошо, что круглая, говорит врач. Значит, есть шанс, что она не такая злокачественная, какой могла бы быть. Она чуть смещена к верхней доле, блокирует отток мокроты и провоцирует воспаление, отсюда и пневмонии, объясняют мне. Еще немного, и она перекроет просвет полностью. После ингалятора хрипы становятся тише, потому что просвет бронха расширяется – механизм действия совсем как у сосудосуживающего во время насморка. По крайней мере, мне так говорят.

Проблема вот в чем: как ее вырезать?

Послушайте, место сложное, ее просто так не уберешь, придется удалять половину легкого, говорит хирург. Но можно просто отщипнуть часть, выступающую в просвет, и посмотреть, будет ли рецидив.

Он распечатывает мне список анализов, которые нужно сдать. Он вписывает дату возможной госпитализации и сумму. И я даже какое-то время думаю, что это не серьезно все, ведь правда? Ее же правда можно отщипнуть. Из этого ужаса можно убежать. Зажмуриться, скрестить пальцы, обойтись малыми средствами – авось прокатит?

просто взять

и отщипнуть

раз – и нету

и забыть

Но не прокатит, я знаю это хорошо. Невозможно вырасти в семье врачей – хирургов, бактериологов, онкологов – и ставить на авось.

Я обращаюсь в профильную онкологическую больницу с большим именем. В кабинете сидит женщина с осветленными завитыми волосами, глубокими тенями под глазами, опущенными уголками губ. Я у нее сегодня десятый пациент и впереди еще шесть таких же отчаявшихся, возможно, умирающих, готовых на что угодно.

Она рассматривает мои бумаги, смотрит диск КТ. Ну, тут щипать нельзя, говорит она, нужно удалять и стенку бронха, откуда она растет, иначе велика вероятность рецидива и метастаз. Но расположение неудачное. Придется удалять всю верхнюю долю.

А дальше как без половины легкого, спрашиваю я. Инвалидность?

Хирург пожимает плечами. Ничего не могу сказать. Могу предложить только это.

8

Впервые в жизни мне необходимо подвести итоги. Я никогда не думала, что придется делать это в тридцать один год. Мне всегда казалось, что у меня впереди еще столько возможностей, что я только начала свой путь. И вдруг мне открылось очевидное: что можно умереть, так и застыв на старте. Кто-то остается там до пенсии, все собирается жить хорошо, не пользуясь красивым сервизом в серванте и откладывая деньги на будущие путешествия и черные дни, которые так и не случатся.

Муж тоже все время откладывает деньги. Он много зарабатывает, но боится тратить их даже себе на одежду. Это на пенсию, говорит он. Что, если ты не доживешь до пенсии, как-то спросила я. Такого варианта в его картине мира просто не было.

Я читаю об удалении верхней доли левого легкого. Возможные последствия: одышка, мерцательная аритмия, в целом проблемы с сердцем – повышение давления на сосуды, увеличение нагрузки на правые камеры сердца и постепенное развитие легочной и сердечной недостаточности. С легочной гипертензией после пульмонэктомии сталкиваются четыре пациента из десяти. Трое из десяти пациентов, столкнувшихся с гипертензией, умирают через восемнадцать месяцев

Дома слишком тихо. Я одеваюсь, выхожу в снег, иду по давно проторенному маршруту, мимо старого детского сада и рынка, вдоль желтых, присевших от старости домов к железнодорожным путям и станции Красный Балтиец. Мне нужно как-то переработать эти сомнения, чтобы они прогорели во время ходьбы – как топливо самолета, которому нужно садиться раньше графика, и вот он заходит на десятый круг над аэропортом, и пассажиры внутри уже смертельно устали от этой болтанки, но выбора у них нет.

Прогулки всегда приносят мне покой и помогают думать.Solvitur ambulando– «решается ходьбой». Эту фразу приписывают святому Августину, который делал такую пометку в своих трудах. Делай я эти пометки, они испещряли бы каждую мою книгу и статью. Отстраниться от хаоса, вызванного стрессом, возможно лишь шагая: по известному маршруту, если я хочу что-то обдумать, или же по неизвестным местам, когда я хочу отвлечься совсем. Иногда мне кажется, что находиться на одном месте невыносимо: я будто начинаю прорастать в кровать, квартиру, в эти стулья и диван, и это сродни умиранию. Мои мысли тучнеют, переполняют голову, становятся мрачнее, я не могу фокусироваться. И только движение и свежий воздух могут вернуть спокойствие и придать сил.

Сделав круг, я возвращаюсь: мимо института и Ленинградского рынка, сворачиваю к новостройкам, обхожу забор, за которым ухоженный почти-сад с лавочками, песочницами, спортивной площадкой. С дорожками, по которым бегают дети, и молодыми, недавно высаженными яблонями – райский сад бизнес-класса, только для своих. Я иду и подвожу итоги, которых попросту нет, потому что я рассчитывала на «завтра».

Я ждала, что завтра я наконец похудею и обрету тело, которое давно хотела.

Напишу ту самую книгу.

Заработаю денег.

Отремонтирую дом бабушек – которых я недавно схоронила.

Съезжу в Африку и Южную Америку.

Реальные итоги таковы: я стала любящей матерью, но у меня не хватает сил, чтобы проявлять эту любовь, заниматься ребенком «как надо» и хотя бы ему улыбаться – еще бы, я же не вылезаю из депрессий. Я замужем, но не понимаю, хочу ли оставаться в браке: страсть давно прошла, есть спокойное уважение и дружба. Но достаточно ли их, когда тебе всего тридцать один? Столько целей и желаний оказались не моими, а некими социальными конструктами, визуальным подтверждением успешного успеха. Например, я сдала на права, но каждая поездка за рулем по Москве меня изматывала, я боялась всего и вся: других водителей, перестроения, необходимости парковки. И чувствовала зависть по отношению к водительницам, которые как будто родились за рулем. В итоге машину я продала, и эти довольно небольшие деньги потом помогли мне оплачивать врачей.

И главное: зачем же я все-таки потратила столько сил и времени на книги?

Те, кто занимается литературой, знают: невозможно (и невыносимо) работать с полной отдачей на нетворческой работе, когда единственное, чего тебе хочется, – это писать. Писатель – очень непостоянный сотрудник, заложник своего таланта. Он часто не знает, насколько хорош и сможет ли когда-нибудь заработать себе на жизнь письмом. Но по-настоящему хорошие книги можно создать, только отдав себя литературе целиком, прыгнув в эту пропасть. Искусство кровожадно, оно любит жертвы. Сколько понадобится сидеть в ожидании прорыва, перебиваясь случайными проектами, вечно экономя, когда твои знакомые строят карьеры «в нормальных местах, как все нормальные люди»? И даже если успех будет, то сколько он продлится?

Вообще-то работа в офисе приносила тебе много денег, говорит скептический голос в моей голове. Нашла проблему. Смотрите-ка, какая цаца.

Я много раз слышала это в свой адрес.

Я много раз думаю об этом после того, как узнала диагноз. Что, если я потратила годы на фантазии о том, что я писатель? Могу ли я теперь начать с нуля? И нужно ли? Успею ли?

Только после диагноза я ощущаю нехватку времени в полной мере. Я вдруг понимаю, насколько важно контролировать свое внимание и не тратить его на малозначимые вещи. Что даже если выживу и проживу еще лет тридцать, это на самом деле не так уж много. Это тридцать весен и девяносто летних месяцев. Возможно, это девяносто поездок на дачу, если позволят здоровье и обстоятельства. Тридцать дней рождений, если я захочу их отмечать. Тридцать Новых годов, которые я надеюсь провести в кругу семьи и друзей. Это пятнадцать книг.

Это безумно мало.

У нас так мало времени.

* * *

От инвалидности меня спасает подруга М. Она сама врач, просто временно застряла в декрете. Не думаю, что он сильно ее тяготит, проводить время с детьми она любит, но призвание заметно сразу: спокойный четкий подход, черный юмор, мгновенный диагноз любой ситуации.

Третье мнение не повредит, говорит М., выслушав мои варианты. Что ты теряешь? Она спрашивает у коллег, те советуют онколога в РНЦРР[5] на «Калужской», и она передает контакты мне.

Восьмого декабря я еду в клинику. Теперь дорогу туда я знаю наизусть. Возможно, я могу пройти ее даже с закрытыми глазами: первый вагон из центра, по переходу прямо, налево, мимо заправки, в серое здание с детской площадкой и садиком. Номер моей карты пятизначный, дополнен «/17» – семнадцатый год оформления. Получается, думаю я, за год в РНЦРР пришло более двадцати тысяч новых пациентов. Даже если допустить, что у половины онкология не подтвердилась, десять тысяч новых онкологий в год только в одной из клиник только в Москве – это безумно много.

Мой прием в пять тридцать вечера – ближайшее доступное для записи окно, я буду последней. На телефоне четыре тридцать – я пришла сильно заранее, сажусь на лавочку у кабинета и принимаюсь ждать. Профессор принимает медленно, по пациенту в сорок минут, а то и час. Нас же записано по двое на час, и до наступления своей очереди все успевают перезнакомиться и рассказать друг другу о диагнозах. Бояться вместе не так страшно.

Рядом очередь в другой кабинет, видимо, там проводится УЗИ с биопсией.

Вы не волнуетесь, спрашивает женщина стоящего у двери мужчину.

Нет, не волнуюсь, отвечает он.

Женщина кивает, будто другого ответа она и не ожидала.

Если Юлия Михайловна берет, значит, все нормально будет, говорит она. Молчит еще немного.

Я своего со старшей школы проверяться вожу. А что? А вдруг?

Мужчина кивает, отряхивает штаны, затем свитер.

Нет, ну надо же было так побриться, бормочет он.

Ну это мелочи жизни, это пройдет.

Молчание.

На этот раз начинает мужчина.

Что так долго-то?

Это и настораживает. Обычно быстро, а тут долго. Нехорошо.

Нехорошо.

Наша очередь тоже движется невыносимо медленно. Пациенты называют профессора «Он». Он позже начал из-за операции. Он очень внимательно все смотрит. Он очень опытный. Он оперировал мою свекровь.

Женщина рядом со мной ворчит, что

В шесть тридцать передо мной еще трое. Мы смирились, мы просто сидим и разговариваем о погоде, анализах и других клиниках. Сперва я думаю уйти, за последние месяцы я устала от очередей, но с другой стороны – я ведь уже пришла. Можно послушать третье мнение, хоть я и не думаю, что мне скажут что-то новое.

Часов в восемь я остаюсь в коридоре одна. Изучаю постеры на стенах: теперь я знаю, как проверять грудь, правильно мыть руки и определять первые симптомы ОРВИ. Наконец дверь открывается, и меня приглашают внутрь.

Профессору за семьдесят. Он мягко расспрашивает меня о том, что случилось, и очень медленно вбивает все мои слова в компьютер – на это уходит больше половины времени приема. Я терпеливо жду, пока он все запишет и прочтет. Наконец он ставит последнюю точку и поворачивается ко мне.

Удалять только выступающую часть, как вам предлагали, нельзя, подтверждает он. Нельзя рисковать. Карциноиды медленно растут, но считаются злокачественными именно из-за своей склонности метастазировать. Но удалять всю верхнюю долю легкого тоже не хочется, вы такая молодая.

Он задумывается. Я смотрю на его длинные бледные пальцы с узлами суставов. Профессор постукивает ими по столу.

У меня есть третий вариант, говорит он. Берет какую-то бумажку, рисует на оборотной, чистой стороне трахею, легкие, бронхи, опухоль. Затем рисует еще одно легкое – как это будет выглядеть после операции.

Мы уберем сегмент. Отрежем здесь и сошьем.

На бумаге все кажется просто. На деле это шесть часов операции.

В дверь заглядывает медсестра. Я выключаю в коридоре свет, говорит она. Вы надолго здесь еще?

Идите, машет ей профессор, я сам закрою кабинет.

Почему мне не предложили такую операцию в других клиниках, спрашиваю я. Они не умеют?

Профессор пожимает плечами. Умеют, отвечает он. Просто так дольше и сложнее.

И я соглашаюсь на третий вариант.

* * *

Дома об онкологии со мной не говорят. Как будто ничего особенного не происходит. Как будто болезнь совершенно ожидаема и все восприняли ее как должное. Бог любит троицу, так ведь?

В этот момент я очень хорошо чувствую разрыв в восприятии ситуации между мной и остальными. Ни один даже очень сочувствующий близкий человек не может полностью меня понять и не может избавить от всепоглощающего ужаса, как я не могла избавить и утешить бабушку Клементину. Близкие могут только свидетельствовать ход твоей болезни, выздоровление или смерть.

«Не могу даже представить твою боль», – вспоминает известная канадская писательница Мириам Тэйвз в своих мемуарахA Truce That Is Not Peace,посвященных хрупкости памяти и проживанию утраты. Она пишет, что на такое хочется ответить: «Можешь! Ты можешь это представить, давай, попробуй, черт возьми. Останься, побудь со мной!» Эта фраза – «Не могу даже представить» – оставляет горюющего в изоляции. Люди часто забывают сказать самое важное и простое: «Я с тобой». Оказалось, что для этого нужно особое умение, которое следует тренировать, и я его тренировала тоже.

Мне тоже очень хочется поговорить о болезни. Я снова и снова перечисляю анализы, которые нужно сдать, действия, которые нужно сделать, и жду, что мне скажут: да, это точно поможет. Ты делаешь все, что в твоих силах. Да, это звучит разумно. Это звучитспасительно. Мне не хочется объятий, мне тоже хочется, чтобы меня выслушали и сказали: «Я с тобой».

Взгляните на больных в очереди ко врачу. Они очень хотят, чтобы им уделили внимание. Чтобы на них взглянули, успокоили их боль. Многие из них ищут взглядом глаза соседей по очереди и цепляются за них как за соломинку. Поговори со мной – вот как они глядят. Другие молчат и стыдятся своей болезни, но, я уверена, хотят поговорить о ней не меньше.

Первое, о чем я подумала, когда прочла эссе Сьюзен Сонтаг «Болезнь как метафора»[6], – это как удачно она рационализировала пережитый опыт онкологии. Она очень мало говорит о чувствах: она анализирует отношение общества к этой болезни и к туберкулезу, его изменение, перечисляет исторические факты и произведения, связанные с раком. Но что чувствовала она сама, когда ей удалили грудь и половину мышц на торсе? Как она прошла через лечение, что думала в моменте? Об этом она говорит мало, это остается в тени. Она практически отрицает собственное тело.

На период подготовки к операции я отключаю эмоции, возможно, как это сделала Сонтаг, и просто делаю все для того, чтобы облегчить ход лечения и реабилитацию. Видимо, это моя форма отстранения от болезни и ужаса перед неизвестностью – просто не думать и действовать.

Я забираю взятые на биопсии ткани и отношу на повторную гистологию в РНЦРР.

Я читаю про свой диагноз на русском и английском: онкологическое заболевание, относится к группе редких нейроэндокринных опухолей, бывают типичными и атипичными, типичные медленно растут, пятилетняя выживаемость 90%, атипичные растут быстрее, высокая склонность к метастазированию, имеют агрессивное течение; карциноидные опухоли встречаются в любом возрасте, чаще после сорока пяти, чаще женщины, не связано с курением. Радиорезистентны.

Я консультируюсь с врачом и, узнав, что мне можно, а что нельзя, корректирую диету, хожу в зал не три раза в неделю, как раньше, а чуть ли не каждый день, уделяя внимание кардио.

Пью витамины.

Постоянно гуляю и дышу свежим воздухом.

Я собираюсь подать на квоту на операцию – в этом году их уже нет, но в начале следующего я могу ее получить.

Все идет по плану, пока не приходят месячные. В моих легких начинает клокотать и булькать при дыхании, я откашливаюсь и вижу на ладони алые брызги.

9

Чтобы пройти к участку моей семьи на кладбище, нужно отыскать сосну с тройной верхушкой. Эту примету мне подсказали бабушки, когда навещали могилу своих родителей. От сосны вглубь леса прямо, потом направо, перед кустом сирени опять направо. Старые кладбища похожи на лабиринты, в которых постоянно меняется масштаб. Вот тропинка широкая, а чуть пройдешь – и приходится протискиваться между оградами. Или огибать могильный холм. Или уткнешься в тупик, в свежую могилу, и нужно искать другой путь.

В ноябре вечер наступает уже после обеда. Лес наливается тьмой. Скрипят, качаясь, сосны. Их скрип ломает тишину – почти все птицы улетели, ежи впали в спячку. Начинается мелкий колкий снег. Снежинки падают на красные ягоды барбариса, на ветки сирени, на ограды могил и уже не тают.

Раньше это время называли груднем – потому что земля замерзает комьями, грудами. Вот и сейчас на обочинах дороги, по которой я иду, наросты обледенелой грязи. В пожухлой траве битое стекло раздавленной бутылки. Кладбище окружено барбарисово-красным забором из профнастила. Поперек всех листов на уровне моей груди идет неровная жирная полоса белой краски – возможно, чтобы не украли. Тропинки, по которой я ездила в детстве, больше не существует – во время ковида кладбище сильно разрослось, теперь на том месте могилы.

Надгробную доску на семейном участке я меняла дважды. Первую заказала, добавив к уже существующим именам имя и даты рождения и смерти Анны. Через два года на нее не уместились имя и даты Клементины, пришлось заказывать еще одну, побольше. Мастер уже меня помнил и приветствовал как старую знакомую. Я сделаю вам скидку, сказал он.

Урна бабушки Анны стояла до весны у меня в комнате, в шкафу, укрытая синим платьем в мелкий белый цветочек. Когда грунт оттаял, мы закопали ее на том самом участке за сосной с тройной верхушкой. Под крышку капсулы я положила любимое бабушкино кольцо с изумрудом, при жизни она его носила не снимая.

Урну бабушки Клементины мы закопали сразу после получения. Она была небольшая, серебристая, как пуля. Возможно, мне стоило рассыпать прах бабушек так, чтобы их подхватила вода и пронесла в корни растущих над кладбищем сосен. Чтобы они стали частью леса, в котором выросли. Но я не догадалась.

Я выбираюсь из кладбищенского лабиринта к свалке. Из контейнера торчат венки, пластиковые пятилитровые баклажки, еловый лапник. Обычно им выкладывают дорогу от дома по ходу следования похоронной процессии, чтобы покойник не вернулся. Иногда еловые ветви кладут поверх гроба, иногда на могилу, и по поверью наступать на них нельзя, иначе умрешь сам. После лапник следует собрать и сжечь, но здесь, видимо, кому-то стало лень, и ветки просто бросили в мусор.

Ветер усиливается, шумит в зарослях сухой травы. Дальше виднеется приходской храм, построенный в конце девятнадцатого века на средства местного купца. В 40-х годах советская власть устроила в его помещениях зернохранилище с сушилкой зерна. В 1989 году храм снова открыли для прихожан и начали долгую реставрацию. Колокольня и пять куполов видны издалека, особенно в ясную погоду, от реки. Раньше я заходила внутрь, ставила свечки за упокой. Но последние годы я видела храм открытым лишь однажды, во время муниципальных выборов. Все остальные дни, утра и вечера его красивый, ровно стриженый газон, мощеные дорожки и роспись можно было созерцать лишь через решетку забора.

Пахнет льдом и прелыми листьями. Откуда-то из глубины села ветер приносит запах костра. Голое поле похоже на черный вельвет. Над ним висит глухой туман, сливается с крышкой неба, сползает на шоссе. Машины выныривают из него, приглушенно рыча и мигая золотыми фарами.

Какое-то время я иду вдоль проезжей части. В голове роятся диалоги и обрывки сюжета книги, которую я собираюсь написать; иногда я останавливаюсь и делаю заметки в телефоне – иначе забуду. Перед красным рядком дачных коттеджей я сворачиваю на подстилку из опавших листьев и шуршу обратно в лес.

10

Меня увозят на скорой с легочным кровотечением – как только парамедики слышат диагноз, они велят мне собираться и ждут в коридоре, пока я перебираю тревожный пакет. Боли нет, просто в груди все время булькает и хочется кашлять. Но кашлять мне запретили. Можно только тихонько кхекать, чтобы кровотечение не усилилось.

Лёва уже спит, лежит на спине, раскинув руки и ноги. Я целую его в горячий лоб и спускаюсь в знакомую белую газель.

Дежурный врач в больнице осматривает меня. У вас татуировка, говорит он, слушая мое дыхание фонендоскопом. На туберкулез проверялись?

Я молча протягиваю ему КТ и бронхоскопию недельной давности. Сестра колет мне кровоостанавливающее и велит ложиться спать. Я пробираюсь в палату, в свете, бьющем от двери, заправляю одеяло в пододеяльник, подушку в наволочку, расстилаю простыню. Ложусь и представляю, как наполняюсь кровью. Что, если я захлебнусь во сне? Что, если опухоль начнет выбрасывать в кровь метастазы и прямо сейчас их разносит по моему телу?

После осмотра, нового рентгена и трех суток в палате хирург подтверждает, что кровоточит опухоль. После биопсии такое бывает. Возможно, она так и будет кровоточить, пока не удалите. Давайте удалим у нас, по квоте, вдруг предлагает он.

Я теряюсь, я не знаю этого хирурга, и больница городская, не специализирующаяся на онкологии. Я пишу профессору, тот предлагает срочно перевестись в РНЦРР, находит окно для операции – уже через два дня. Останешься у нас на Новый год, говорит он, но это ничего.

Я сообщаю местному хирургу, что поеду оперироваться туда, куда и собиралась. Мне почему-то неловко, хоть я никого не обманула и ничего плохого не сделала. Ощущение, будто я поела за чужой счет и теперь сбегаю домой без надежды на еще одно свидание. У хирурга, видимо, ощущение такое же. Без особой радости он меня выписывает и пишет в выписном эпикризе:

Диагноз при поступлении:

Карциноид опухоль верхнедолевого бронха слева. Ателектаз в/доли левого легкого.

Кровохарканье. (D02.2), стадия in situ.

Диагноз при выписке:

Опухоль верхнедолевого бронха слева.

Состоявшееся легочное кровотечение средней степени тяжести. (D02.2), стадия in situ.

Жалобы при поступлении: кашель с примесью алой крови.

Находилась на стационарном лечении: с 14.12.17 по 18.12.17.

На одну ночь я приезжаю домой и перекладываю из одного пакета в другой:

резиновые тапочки

трусы

халат

полотенце

принадлежности для ванной

документы

Пью кровоостанавливающее, уже в таблетках. Ложусь спать, но не сплю. Утром мы едем в больницу.

Вся госпитализация занимает три часа. Сначала я сижу в очереди в регистратуру, затем в кассу – все случилось очень быстро, и получить квоту я бы не смогла – их выдают только на следующий год, а ждать нельзя. Муж ходит за мной молчаливой тенью, он не знает, что делать, и только повторяет, что «все будет хорошо, отрежут, и выйдешь как новенькая». Его оптимизм утешает. Возможно, ему самому страшно, но виду он не показывает – даже когда прощается, благодаря чему я и сама

Все будет отлично, все это ерунда, говорит он еще раз напоследок, и меня уводят.

В палате нас двое: я и моя ровесница С., она готовится к операции на груди. Мне нельзя есть, поэтому я только пью воду. У С. пока только взяли биопсию, поэтому она, немного стесняясь, грызет печенье и пьет йогурт. Я никому не сказала, что у меня рак, признается она. Мама и брат будут слишком переживать, приедут сюда, наведут суету. Я сказала им, что уехала в отпуск.

У нее звонит телефон, и по ответу я понимаю, что это кто-то из родных. С. отвечает, что только прилетела и зашла в номер. Да, все в порядке. Нет, не устала, все хорошо.

И когда ты им скажешь, спрашиваю я. Что, если понадобится химия или лучевая терапия?

Она понадобится, мне уже сказали, говорит она, но разговор с родственниками все равно откладывает.

С. тридцать, у нее нет детей, и она узнаёт насчет заморозки яйцеклеток. Еще ей постоянно звонят с работы, и она сводит одних людей с другими, потому что незаменима и без нее развалится вообще всё. По крайней мере, так считает она.

У С. в отделении есть своя тусовка девочек от двадцати пяти до сорока пяти лет. Их тоже планируют оперировать или уже прооперировали и скоро выпишут. Девочки обычно собираются на кухне, когда та пустует между завтраками, обедами и ужинами. С. знакомит меня с ними, и я сажусь шестой. Перед каждой из них на столе лежит картина на подрамнике, набор пронумерованных баночек с акриловыми красками, стакан воды (один на всех) и тонкие кисти. Девочки рисуют по номерам: на холсте напечатан рисунок, разбитый по цветам, как детская раскраска, и нужно искать номера и закрашивать кусочки. Ты тоже купи себе, говорят девочки. Очень успокаивает.

А у тебя что, спрашивают они.

Я рассказываю и на середине начинаю рыдать – впервые после того, как мне сообщили диагноз. Девочки наливают мне воду, гладят по спине, и мне ужасно стыдно, что я реву при чужих, в общем-то, людях, но сдержаться не могу.

Завтра утром операция, говорю я им. Девочки наперебой рассказывают, что клиника хорошая, что персонал тоже хороший, все будет путем. Я продолжаю реветь, и девочки, переглянувшись, выдают мне кисть и баночку с краской рыжего цвета. Помоги найти их все, говорят они, и я ищу на одной из картин участки, помеченные нужным номером. Многие совсем мелкие, с четверть моего ногтя на мизинце, и я аккуратно – все-таки не моя картина – заполняю эти точки краской.

Мы молча трудимся, передавая баночки друг другу. С другой стороны коридора, из сестринской, доносится звон ампул. Нам будто снова по восемь лет, и мы тихо рисуем, пока взрослые заняты взрослыми делами: моют полы хлоркой, изучают анализы, стерилизуют инструменты, готовят для нас операционные.

На ночь мне делают укол, «чтобы поспать». Минут десять я гляжу в расчерченный светом потолок, уверенная, что не усну совсем, а после все же засыпаю.

* * *

У нас с девочками до сих пор есть чат, он называется «Новые сиськи». Сиськи – потому что все, кроме меня, лежали с раком молочной железы. Новые – потому что одной мастэктомией дело не заканчивалось. После удаления девочкам создавали груди заново: под мышцу вставляли заполненный физраствором эспандер. Его объем постепенно увеличивали, а спустя еще какое-то время на место эспандера вставляли силиконовый имплант. Обычно имплант устанавливают и во вторую грудь, чтобы они были одинакового размера. Девочки много обсуждали ход этой процедуры – довольно болезненной, делились контактом татуировщика, который «рисует сосок так, что не отличишь от настоящего».

Раз в год наш чат оживает для переклички. Мы по очереди рассказываем о себе – успокоительный ритуал, что жизнь продолжается.

Жизнь и правда продолжилась. П. уволилась и исполнила заветную мечту – открыла кондитерскую с куличами и зефиром. А. развелась. У Л. была агрессивная форма рака. Когда мы познакомились, Л. совсем недавно родила и боялась, что не увидит, как вырастет дочь. Теперь она присылает фото дочери в бальном костюме – та побеждает в соревнованиях по танцам.

С. пропала из чата после курса химиотерапии. Надеюсь, она в порядке.

11

С птицами у меня сложились особые отношения. Если погода и комары позволяют, я могу подолгу сидеть в саду с лесной стороны и смотреть, как низко над землей с места на место перелетает трясогузка, покачивая хвостом. Или как поползень, шурша, спускается вниз головой по сосновому стволу. Или как сойки гоняют белок – те разоряют гнезда. Иногда можно увидеть, как дерутся дятлы. Большой пестрый дятел – птица территориальная, и я много раз наблюдала, как «наш» с писком гонял чужаков по саду, пока те не улетали. Не так давно исследователи из Национального музея естественной истории в Вашингтоне обнаружили, что самцы желудевых дятлов могут устраивать многодневные бои за деревья с «хранилищами» желудей. Они объединяются в группы по три-четыре особи, нападают на соперников и дерутся до победного – или до полного разгрома.

В начале лета молодые птицы часто залетают на застекленную веранду: сперва с любопытством заглядывают внутрь с веток яблонь и сосен, затем решаются, ныряют в дверной проем и после не могут выбраться, сбитые с толку большими окнами по всему периметру. Они мечутся, пища и ударяясь о стекла, а я бегаю за ними, пытаясь схватить так, чтобы не повредить перья и хрупкие косточки – и при этом не упасть самой, споткнувшись о ведро или коробку. Затем бережно несу к выходу и выпускаю. Из-под ладони выглядывает клюв, птица выбирается на волю, немного задерживается на пальце и, встрепенувшись, улетает. Часто она садится на дерево неподалеку и уже оттуда разражается резкой трелью – не надо, мол, меня хватать.

Однажды я услышала писк и шорох в дымоходе. Я притащила стремянку, сбила молотком заглушку, и на меня вывалился серый дрозд. Весь в пыли и паутине, он с криком полетел в спальню, оттуда в гостиную, потом обратно в спальню, спрятался под кровать и бегал под ней, пока Лёва не помог мне его выловить. После я установила на дымоход сетку.

Зимой из леса выбираются синицы. Они летают стайками, сидят рядышком на ветках, прижавшись друг к дружке боками, нахохливаются, поджимают лапки. Ищут свои заначки, разрывая снег

1968 год

В морозы проще выжить стайкой. Ночью мелкие птицы находят укрытия и спят, снизив температуру тел и прижавшись друг к другу. А днем снова летают по округе в поисках еды.

12

Утро начинается с белых компрессионных чулок. Натягивать их трудно, особенно по правилам – сразу после пробуждения, лежа на кровати.

Затем меня отправляют на УЗИ и ЭХО-КГ – все анализы сдаем на ходу, времени нет. Я попадаю в детский приемный день, и амбулаторно-консультативный второй этаж заполнен мамами с малышами. Один – ему лет пять – сидит в кресле-каталке и все время плачет. Мама, мне больно, повторяет он, раскачиваясь. Мама, мне больно, мама. Младенцы пищат, завернутые в одеяла. Лысые подростки угрюмо ждут в углу.

Я возвращаюсь в палату. Мне устанавливают мочеприемник – небольшой пластиковый мешок, от которого идет пластиковая трубка с катетером. Затем говорят потужиться, и в пластиковой трубке змеится светло-желтая жидкость. Медсестра удовлетворенно кивает и хлопает меня по колену: все отлично, все будет хорошо.

Я совсем не уверена в этом. Меня бьет дрожь.

Каталка ледяная, как будто ее прикатили из морга. Ложиться нужно голой. Мочеприемник кладут между ног. Сверху меня накрывают жесткой белой простыней, но это не помогает: дрожь становится сильнее. Зубы стучат.

Удачи, говорят мне девочки.

Удачи, говорит медсестра. У тебя классная татуха на спине.

Надо мной проезжают квадраты перфорированного потолка и длинные трубки ламп. Они раскалены и еле слышно жужжат. Меня закатывают в лифт, вручную закрывают створки. Мы едем этажом выше.

Холодно. Мороз растекается изнутри, сгущается в желудке ледышкой. Меня трясет так, что я бьюсь локтями о каталку.

Мою руку оборачивают манжетой тонометра. На палец цепляют прищепку, измеряющую пульс. Хирургическая лампа светит надо мной инопланетной тарелкой.

Вы что любите пить по утрам, ласково спрашивает меня анестезиолог, водку или коньяк? Говорит он так, будто сейчас нальет мне внутривенно.

Я начинаю отвечать, что ни то ни другое и я вообще по утрам не выпиваю, но на середине фразы проваливаюсь в инопланетный свет.

13

Зимой за городом разливается особая тишина. Ветер стихает, и начинается снегопад. Он впитывает звуки, и слышно лишь, как наст хрупает под ботинками.

В просвете между деревьями я вижу огни и слышу смех: у лыжной трассы и оврага горят фары машин, в их свете ходят синие тени – взрослые и дети с ледянками, санками и надувными ватрушками. Дети скатываются друг за дружкой в фиалковый придонный сумрак. Кто-то верещит, едет паровозиком – один на ватрушке, другой прицепился и катится следом на пузе, пачкая комбинезон. Подростки скатываются стоя, балансируя как на сноуборде. Лает собака. В детстве я так каталась с горки у дома в Москве: снежная пыль в лицо, ледяной ветер, спуск всего пара секунд, а подъем, кажется, длится вечность.

Взрослые не катаются. Возможно, побаиваются, возможно, уже накатались. Они лишь вглядываются в фиолетовый сумрак, ожидая появления своего раскрасневшегося запыхавшегося ребенка.

Лыжная трасса выводит меня к асфальтированной просеке, которая тянется от старого лесничества до станции. Лесничество давно превратилось в поселение бывших работников лесхоза. На окнах перемигиваются гирлянды, тускло поблескивает мишура. Маленькая елка у парковки увешана шарами и звездами, рядом устало припал на бок снеговик, будто готовится ко сну.

Тихо. Горит единственный фонарь, под ним в желтом пятне света переобуваются лыжники. Снег валит гуще, влажный, как всегда бывает, когда температура приближается к нолю. Он льнет к лицу и тает на щеках. Мир делается монохромным, черные мазки на белом. Когда я оборачиваюсь, часть моих следов уже замело. Дорога позади сгладилась, расправилась как простынь.

Откуда-то из сумрака выпархивает птица, сбросив оборку снега с ветки. Я переступаю цепочку мышиных следов – крохотных, поверхностных. У ели на обочине можно увидеть следы крупнее, продолговатые, вокруг разбросан сор от шишек. Тут явно хозяйничала белка. По левую руку участок молодых деревьев, невысоких на общем фоне. Пятнадцать лет назад здесь была вспышка численности короеда, зараженные деревья пришлось вырубить и сжечь. Затем работники лесничества ежегодно косили траву, убирали кустарник и березу, чтобы те не лишали света побеги молодых сосен. Теперь, когда молодняк достиг двух метров в высоту, пропалывать этот участок перестали, он тут же зарос и стал непроходимым.

1961 год

1951 год

Совсем стемнело. Деревья надо мной смыкаются, и только далеко впереди видна светлая точка – выход к железнодорожной станции. У станционной кассы чешутся собаки с желтыми чипами на ушах. Их прикармливает местная пенсионерка. Каждый вечер они ждут ее электричку, а затем, когда пенсионерка выходит, бегут следом, повиливая хвостами и обнюхивая сумки. Рядом с автобусной остановкой выстроились такси, водители курят внутри, чуть опустив стекла. От машин поднимается дымок. Ветер приносит протяжный гудок, на переходе звенит сигнал. «Внимание, поезд! На Москву!» – сообщает автомат женским голосом. «На Москву» он произносит весело, почти заигрывая, и слова эхом отзываются в ночном лесу.

Электричка со скрежетом останавливается, я захожу в ее желтое нутро, снимаю варежки. Двери захлопываются.

14

В реанимации я прихожу в себя дважды. В первый раз я даже не успеваю рассмотреть, где нахожусь, – меня начинает рвать. Я лежу на спине в полусидячем положении, медсестра вбегает и подставляет утку, после вытирает мне лицо и меняет одеяло. Я отключаюсь. Во второй раз меня уже не тошнит. Я осматриваю трубки, которые тянутся из моего бока, рукав тонометра, монитор – не вполне понимая, что именно я вижу. Кругом полумрак. Мир подрагивает, и сознание мерцает. Я будто выпила бутылку водки и зашла в тепло. Медсестра дает мне телефон, я зачем-то фотографирую свой бок и выходящие из него дренажные трубки. Лишь после, когда меня переведут в палату, я вспомню, что отправила кому-то эти снимки. Я судорожно полезу в переписки и пойму, что фото – без какого-либо комментария к ним – я отправила в ночи мужу и подруге, после

Только в палате я узнаю́, что лежала в реанимации два дня.

Меня сажают на кровать. Интерн меряет мои давление и пульс, спрашивает о самочувствии, что-то пишет в карту. На улице солнечно, и солнечные лучи ползут по белому рукаву его халата и небритому лицу. Горло саднит от трубки ИВЛ. Я слышу звон ложек и тарелок, запах манной каши и вдруг понимаю, как сильно хочу есть.

Я могу пойти на завтрак, спрашиваю я.

Интерн задумывается и кивает. Да, если вы чувствуете, что вы можете.

Он уходит. Я беру аспиратор, засовываю ноги в тапки и с помощью С. выхожу в коридор. Навстречу нам идет профессор. Увидев меня, он меняется в лице и ускоряет шаг.

Ты куда собралась?

Мне сказали, я могу выйти поесть, отвечаю я, но профессор загоняет меня обратно.

Тебе пока нельзя ходить, швы, скрепки, разойдется, ни в коем случае, только в туалет! С вопросами только ко мне, поняла?

Я киваю, он осматривает меня и уходит разносить интерна за его советы.

После мне приносят кашу, и я съедаю всю тарелку.

* * *

Мы не подрезали ему крылышко, сказал профессор во время первого осмотра швов. Операция была полостная, и, чтобы добраться до легкого, мне сдвинули два ребра. Разрез тянется под левой грудью, проходит под рукой через бок и заканчивается у крыла ястреба, вытатуированного на моей спине, касаясь последнего махового пера. Пока шов красный и бугристый, но через год он станет ровным и красивым, а через пять лет превратится в едва различимую белую линию.

Ниже, из межреберья, тянется дренажная трубка, наполненная розоватой жидкостью. Она идет к портативному аспиратору, прибору, который откачивает лимфу. Раз в десять минут он просыпается, тикает, и жидкость перемещается по трубке из моих легких в резервуар. К аспиратору приделан широкий ремень, который я снимаю только на ночь – ставлю аппарат рядом, у стенки, чтобы не дай бог не свалился, – и утром надеваю через тело, стараясь не цеплять трубки. Бюстгальтер я пока надевать не могу, он мешает.

Аспиратор похож на мой детский однокассетник. Кажется, что я могу включить на нем радио.

Я перекидываю ремень через плечо и медленно иду в туалет. Мне тридцать один год, и я все еще гуляю с магнитолой.

* * *

В РНЦРР с пациентами обращаются хорошо. Милосердно. Возможно, потому, что сотрудники слишком часто видят, как этих самых пациентов отпевают и увозят на каталках в морг. Даже я видела это за недели, проведенные в больнице. Грохочет колесами по кафелю накрытая каталка, а следом не спеша идет священник в черном, как грач по вспаханному полю.

Мне искренне нравятся эти уставшие сестры и врачи. Соседство со смертью выматывает, но они не позволяют себе отмахиваться от пациентов или повышать голос, что бы те ни вытворяли.

Где мужчина из двенадцатой палаты, спрашивает медсестра у коллеги на посту. Она снова ищет деда, еще одного легочного больного. Ему удалили бóльшую часть легкого, операция была тяжелой, но каждое утро после обхода он со своей «магнитолой» и мрачной решимостью на лице ковыляет к лифту, спускается вниз, на улицу и курит. Никто не может убедить его бросить: ни врачи, которым неприятно наблюдать, как разрушают дело их рук, ни жена, которая суетится у его палаты, ни взрослые дети, которые приезжают с продуктами. Мне кажется, он даже не собирался лечиться и пошел на операцию, просто чтобы от него отстали.

Девочки выписываются одна за другой. Я заказываю свою картину: город в Португалии. Не знаю, какой именно, но мне очень нравится изображенное место: выложенная брусчаткой улица, сжатая белыми домами. Она спускается к розоватому морю вдали, на горизонте, и бледно-голубое выжженное небо раскинулось над ней. Когда я выхожу за картиной в холл, курьер – женщина средних лет, в припорошенной снегом шапке и пальто – теряется. Я думала, это кто-то из врачей заказал, говорит она, глядя на мою «магнитолу» и дренажную трубку. Нет, это я, отвечаю я, забираю картину и поднимаюсь на пустеющий этаж.

Спустя день выписывают С., и я остаюсь один на один с красками. Три раза в сутки мне делают уколы. Один раз в день я выхожу, и в палате включают кварцевую лампу. Кроме меня, на этаже еще двое: мужчина с раком предстательной железы (к нему часто приходят с обезболом) и женщина за стеной. Ее диагноз я не знаю.

Утром 31 декабря к женщине в соседнюю палату приезжает семья. Судя по голосам, с ними даже дети. Продолжая рисовать, я прислушиваюсь к происходящему за тонкой стеной. Особенно громко и радостно говорит какой-то мужчина, возможно супруг или сын, и мне интересно, всегда ли он такой, или это неестественная радость для того, чтобы больной не было страшно?

Закрашивать мелкие детали тонкой синтетической кистью – это особое умение, которое приходит после двух недель ежедневных тренировок. На третий день кисточка лысеет, хвостик расползается. Некоторые волоски начинают торчать в стороны, пачкая картину. Их можно обстричь маникюрными ножницами – очень выручает, особенно если запасных кистей нет, как и возможности заказать новые. В теории я, конечно, могла, но в эти дни мое сознание сузилось до мало различимой точки, в которой умещались лишь дыхательные упражнения, сон на спине, еда. Поэтому я просто обстригала кисточку и рисовала дальше.

Лучше, чтобы кисть была сухая, тогда мазок выходит четким. Я приноровилась вбивать краску точечными движениями – больничный акриловый пуантилизм по номерам, новое направление современного искусства. Когда краска в баночке подсыхает, я разбавляю ее теплой водой, несколько капель, не больше.

У меня есть дыхательный тренажер, который выдал профессор: пластиковая колба с делениями, в ней помпа с грузиком и трубка с мундштуком. Мне нужно делать медленный вдох через трубку и стараться поднять грузик до максимального деления.

Когда я устаю рисовать и тренировать легкие, я гуляю по этажу. Или сажусь на подоконник и смотрю на широкую Профсоюзную улицу, по которой в пробке ползут подмигивающие алым машины. Серый зимний день постепенно синеет. Я впервые замечаю, что окна в палате не открываются. Ради интереса я осматриваю окна в коридоре и на общей кухне – тоже не открыть.

К мужу и Лёве в гости приехали свекры, они звонят мне и поздравляют с праздником. Они хорошие люди и очень стремятся ими оставаться. Они выражают любовь через ритуалы, которые порой оказываются важнее реальных людей, но это не их вина, они просто привыкли так жить.

Все хорошо, Верочка? Хорошо кормят? Ну хорошо, ну и отлично, с Новым годом

Я слышу, как на фоне смеется Лёва – с ним играет муж.

Когда свекры завершают звонок, снова становится тихо. Едут машины, автобусы, идут люди с пакетами. Я представляю двушку с желтыми стенами, куда мы переехали не так давно. Стол, мужа, свекровь. Как сын хохочет, убегая от мужа, и прячется за дверью. Как они вместе собирают замок из лего. Я представляю курицу, которая шкварчит в духовке. Квартира пахнет ею, а еще мандаринами, конфетами, чаем. Шуршит сдираемая с подарков обертка.

Тикает портативный аспиратор.

Вечером, перед боем курантов, по телевизору показывают «Притяжение» Бондарчука, на тот момент новинку. Не самый новогодний фильм: разрушенная Москва, вторжение инопланетян, продолжение следует. Прямо как у меня – инопланетяне уже вторглись, последствия до конца неизвестны, прогнозов пока нет, продолжение точно будет, но какое?

Я смотрю на машины, на автобусы, на людей и думаю о том, что мне плевать на свекра и свекровь, на мужа, их визиты и звонки или отсутствие звонков, на чью-то там любовь, на чье-то безразличие. Я просто очень хочу жить. Я очень хочу видеть, как растет мой сын, как сменяются времена года, как распускаются и опадают листья, ложится снег и тает, смешиваясь с бензином на дорогах, капая в стоки, вытекая в реки. Хочу лететь на самолете над озерами, закрученными нитями рек и квадратами полей, пробовать новую еду, читать и писать новые книги, смеяться, бегать, подниматься в горы, ездить на велосипеде. Хочу слышать шум ветра в соснах, щебет птиц, вой поездов, эхо кукушек, детский смех, скрежет лопаты дворника зимой, гулкую музыку летом из проезжающих машин, скрип снега, шорох сминаемой травы.

Я беру дыхательный тренажер и дышу. Потом медленно (раз-два-три-четыре) на вдохе поднимаю руки и так же медленно опускаю. Так десять раз.

* * *

Сына мне не привозят. Странно, что у меня даже не возникает мысли попросить увидеться с ним. Я принимаю все, что мне говорят, как должное – может, это следствие шока, может, просто детская прошивка: когда следует принимать все, что с тобой происходит, все, что тебе предлагают, потому что просить бесполезно. Других вариантов в твоей картине мира не существует. До сих пор, даже после сотен часов терапии, бывают моменты, когда я лишь постфактум вспоминаю о том, что могла настоять на других условиях. Что я могла дать себе время подумать. Правда могла? А что, так можно было?

Когда я говорю так, люди обычно смеются.

Считается, что мем «А что, так можно было?» запустил актер и основатель команды КВН «Уральские пельмени» Дмитрий Соколов. Эту фразу он произнес во время концерта «Падал прошлогодний смех» в 2010 году в номере «Полярники», когда узнал, что можно уехать с базы, просто попросив об этом Деда Мороза. Но мне кажется, что такой вопрос хоть раз задавал каждый выросший в парадигме «молчи и бери что дают». Установка времен дефицита в магазинах, девиз отсутствия выбора и переоцененного смирения – принимай и не высовывайся. Держись за то, что есть, даже если оно тебя не устраивает. От добра добра не ищут. Жри что дают.

Я жрала, и мне не нравилось.

До самой выписки меня навещают мать и муж, который ненадолго забегает с рулонами туалетной бумаги и йогуртами. Он приезжает по первой же моей просьбе, находит все, что я прошу, но после мнется у входа в палату, явно не понимая, что делать, обменивается со мной дежурными фразами и уходит.

В какой момент нам стало не о чем говорить?

Чувствует ли он себя так же, как чувствовала я, когда навещала Клементину?

Больше не приезжает никто. Подруга М. говорит, что уехала с семьей в подмосковный санаторий. Подруга Г. хотела приехать, но «что-то не срослось». Возможно, логика у моих друзей и родственников такая: семейный праздник, веселье, каникулы, какая уж тут онкоклиника. Нужно ли мне, чтобы рядом выразительно страдали люди? Нет. Мне не очень хочется, чтобы кто-то охал и нагнетал, тревожных мыслей мне хватает и своих. Но мне бы очень не помешала компания.

1961 год

Есть ощущение, что на постсоветском пространстве не выработаны ритуалы сочувствия, кроме одного – совместной выпивки. Если выпить невозможно, возникает рефлекс: забить свою или чужую боль поглубже, обесценив ее, чтобы она никому не мешала. Молчать. Ведь страдать нужно достойно, а бояться смерти стыдно. Есть в этом перегибы некой псевдомужественности, не имеющей ничего общего с реальным человеком.

Клайв Стейплз Льюис[7] в своей работе «Исследуя горе» писал, что по ощущениям горе похоже на страх – подташнивает, от беспокойства не находишь себе места. Как будто между горюющим и миром натянуто незримое одеяло. Но лично для меня горе – это оцепенение в наэлектризованной пустоте. Оно, как писал тот же Льюис, лениво: нестерпимо любое действие, требующее хоть каких-то усилий. А страх – в особенности страх смерти – это животный ужас, когда мир сужается до точки, до одного-единственного желания жить.

От этого ужаса очень хочется отвлечься.

Но остается только дышать. Не разрешать себе замереть, медленно, раз-два-три-четыре, на вдохе поднимать руки и так же медленно опускать. Выдох.

15

Мыть голову самостоятельно я не могу. Мне помогает мама. Я сажусь спиной к раковине, осторожно откидываю голову, и мама мылит мои волосы под краном.

Ма-ма мы-ла ра-му. Ма-ма мы-лит мо-и во-ло-сы и вы-ти-ра-ет по-ло-тен-цем.

Тебе было года два, рассказывает мама. Я заметила, что ты второй день играешь только одной рукой. А вторая висит, ее ты даже не поднимаешь. Я отвела тебя ко врачу, и оказалось, что это вывих.

Я слушаю, сидя на узкой больничной кровати. Под рукой тикает портативный аспиратор.

Наверное, это я тебя схватила неудачно, продолжает мама. Но что меня поразило – все это время ты не жаловалась и не говорила, что тебе больно. Просто сидела и тихо играла. Ты очень терпеливая и стойкая.

Я не испытываю особой радости по этому поводу, но все равно киваю.

Мама вдруг меняет тему и начинает рассказывать о своей матери. Она вообще меня не жалела, говорит мама. Она была очень жесткая. Мы жили в бараках в Реутово. Нас никто не встречал из школы и не провожал. И есть особо было нечего.

Мама смотрит на меня, ожидая сочувствия и поддержки. Я киваю, говорю, что это ужасно.

Тикает «магнитофон».

* * *

Двоюродный дед не общался со мной с тех пор, как мне исполнилось десять.

Всю жизнь он выживал с помощью сердобольных женщин – многим известный типаж. Мягкий, приветливый, начитанный, практически всегда безработный, но с кучей проектов, всегда почти-женатый,

Когда деду было семьдесят, у него родились две дочки от тридцатипятилетней женщины, которой впоследствии поставили психический диагноз. Вчетвером они жили у родителей той женщины в центре Москвы, а на лето Клементина пускала их в наш дачный дом. Дед фотографировал ее с малышками, много жаловался на безденежье и неприкаянность. После дачу передали мне. Тогда он исчез с горизонта и не приехал даже на похороны Клементины – плохо себя чувствовал. Возможно, он боялся воочию убедиться, что из всех братьев и сестер он остался последний, что скоро придет и его время.

Спустя год после похорон, когда я лежала после операции в больнице, он набрал мне с просьбой снова пустить его семью пожить у меня на даче летом. Услышав, что у меня онкология, он ойкнул, зачем-то извинился, повесил трубку и больше не звонил до самой своей смерти.

* * *

Мне приходит сообщение от родственницы по материнской линии, мы редко общаемся. В нем безо всяких предисловий ссылка на статью: «Почему прощение важно и как простить наших близких». В статье обтекаемо и благостно написано о том, что обида приводит к болезням и всем вне зависимости от ситуации нужно «взять и отпустить негативные эмоции». Взять и отпустить – что может быть легче?

Этот совет всегда выводил меня из себя. Как я поняла потом, говорить о необходимости прощения всех и вся особенно любят токсичные люди, которые много кого обижают. Еще они любят замечать, что собеседник слишком сложный. Слишком сложный – для чего? Для понимания? Для манипуляций? И почему вообще кто-то должен в угоду кому-то становиться проще? Если, конечно, вы не работаете с дошкольниками.

Когда назвали сложной меня саму, я подумала, что человек в целом сложная форма жизни. К тому же я много над собой работала, чтобы стать такой: прочла много книг, окончила институт, училась за рубежом, и точно не собиралась становиться проще только потому, что кто-то не получил от меня желаемого. Или боится, что я помру с обидой в сердце и после буду преследовать обидчиков во снах.

Я вновь перечитываю совет «отпустить обиду» и сперва даже чувствую вину за свою непорядочность и обидчивость. Первый позыв – немедленно послушаться, «исправиться», «простить» и, соответственно, общаться с токсичными людьми дальше, продолжая проглатывать негативные эмоции. Что, по утверждению некоторых исследователей, как раз ведет к хроническому стрессу, который, в свою очередь, повышает риск возникновения онкологии[8], а также диабета[9] и сердечно-сосудистых заболеваний[10].

Я вспоминаю священника и девушку, лежавшую в соседней палате, которая, несмотря на лечение, все-таки скончалась. Ей было тридцать.

Я блокирую номер родственницы. Поднимаю руки, делая глубокий вдох.

Тикает «магнитофон».

16

Бабушка Анна сказала, что я родилась ранним солнечным утром. За окном было –18 градусов. Она пришла на работу и не успела снять пальто, как ей позвонила знакомая из роддома и сказала, что я только что появилась на свет. Так как рабочий день начинался в восемь, а бабушка никогда не опаздывала, я думаю, что это и случилось около восьми.

Погода в феврале обычно морозная и ясная. Днем солнце вытягивает голубоватые невесомые тени, а ночью небо высокое и кажется, что можно оторваться от земли и без усилий улететь через стратосферу в космос. Слежавшийся за зиму снег искрит в свете фонарей, и кипенно-белый пар валит из труб ТЭЦ наискосок по небу. В Москве не ощущается зимнего среднерусского анабиоза. Нет гулкой черноты, и в каждый ночной час на улицах есть люди. Это горчичное тепло баров и забегаловок, это меха и театры, это десятки магазинов, помогающих прикрыть хандру. Шум проезжающих машин ритмичен, как морской прилив. В детстве я с легкостью засыпала под него в освещаемой трафиком комнате: мне нравилось не задергивать занавески и смотреть, как свет ночного проспекта расчерчивает потолок.

Утром небо прозрачное и ледяное, как Байкал. Воздух искрится и скрипит, но во всем уже чувствуется скорая весна. Синицы прыгают по перилам балконов, громко чиркают, косятся на окна. Седая хмарь развеялась, и город неспешно просыпается, готовится стряхнуть сосульки с крыш.

Зимнее утро – это долгий росчерк лопаты дворника по асфальту. Один, еще один. А потом несколько отрывистых, сильных – на тротуаре явно попалось что-то, сложно отдираемое. И затем опять длинный росчерк. В последние годы к нему добавился писк снегоуборочной машины.

Звук лопаты сразу отсылает меня в детство. Раньше он значил, что сегодня выходной или я по какой-то причине не пошла в школу и прячусь под одеялом, пока солнечные лучи отражаются от окон соседнего дома и ползут по потолку комнаты, западая в стыки между плитами – раз, два. Под одеялом жарко, мое дыхание тоже жаркое.

Или за окном падает снег, лениво кружатся пухлые хлопья.

Или снег мелкий и злой, подгоняемый сильным ветром, и улица сера и непроглядна. Из слабого рассвета она сразу уходит в сонное голубоватое молоко вечера, затем обратно в ночь. Дома тихо, на кухне бормочет телевизор, щелкает нож по разделочной доске – бабушка Клементина что-то готовит. А может, дремлет там же, на диванчике.

1951 год

* * *

Лев родился в середине ночи. Это был последний теплый день августа, после которого резко похолодало и зарядили дожди. Лето будто только и ждало Лёвы и, посмотрев на него, наконец уступило место осени. В роддоме я почти не спала – боялась уснуть и столкнуть Лёву с кровати. Или случайно придавить его рукой. Или пропустить что-то очень страшное, что – упаси боже! – может с ним случиться. Я слушала его дыхание, проваливалась ненадолго в дрему и в ужасе выныривала. Дома было проще – там у него была отдельная кроватка, которая стояла в полуметре от меня. В той однушке все было в полуметре друг от друга, она больше походила на тесное гнездо на высоте десятого этажа. За окном качались на ветру деревья, и мы будто качались вместе с ними в ожидании весны.

Спустя два месяца после рождения сына муж приехал из командировки и назвал меня другим именем. Оно вырвалось у него случайно, но выражение его лица тут же изменилось. Послушай, это совпадение, сказал он, мне просто только что писали по работе. Он часто моргал, и голос его звучал выше обычного: ты что, в чем-то меня подозреваешь?

На следующий день мне позвонила свекровь и

Но с этим именем я встретилась снова. Была глубокая ночь, я укачивала Лёву – тот мучился от колик и не спал. Телефон мужа завибрировал, и на его экран из цифровых глубин всплыло сообщение.

Все было очевидно. Я представила, как на следующий же день собираю вещи и переезжаю с младенцем к бабушке. Как Лёва растет, видя отца лишь на каникулах. А может, и не видя совсем. Как он не видит и меня, потому что вместо декрета я работаю нон-стоп, и знает лишь бабушку, запах ее лекарств, скрип паркета в ее квартире, пыль, которая кружится в воздухе, щекоча нос. И тогда, в начале две тысячи десятых, я выбрала поверить в маловероятное и просто забыть.

Я задержала дыхание и нырнула, пообещав себе когда-нибудь вернуться на поверхность. Просто не сейчас.

И, слушая ровное сопение Лёвы, уснула.

* * *

После своей смерти бабушки часто приходили ко мне во сне. Они продолжали жить в соединительной ткани между двумя мирами, с которой соприкасаются сновидцы. У них остались те же квартиры, еще не тронутые ремонтом, та же одежда, которую я отвезла на дачу, те же номера телефонов – городских, с трубкой на витом проводе-пружинке. Иногда они звонили мне на такой же городской телефон, и я долго беседовала с ними, придерживая трубку плечом, но наутро не помнила ни слова из сказанного. Иногда они ехали со мной в поездах, но я выходила раньше них, на других станциях, и бежала по своим делам.

Однажды во время командировки в Азербайджан у меня случился приступ панкреатита. Сильная боль в боку под ребром, рвота, температура поднялась до 39. Мои друзья и коллеги с тревогой спрашивали, не хочу ли я вызвать скорую, а я отказывалась. Вечером второго дня я лежала в номере отеля и с тоской представляла, как утром меня заберут в азербайджанскую больницу, я пропущу самолет, и прочее, прочее, прочее.

Ночью я провалилась из температурного бреда и осеннего Баку в зимнюю предвесеннюю Москву, где бабушка Анна вела меня через занесенный снегом Крестовский мост. Снег лежал высокими подтаявшими слоями с горелой кромкой, мы проваливались в него по колено, а в ботинках уже хлюпало. Анна ругалась на коммунальные службы, которые не чистят улицы, безобразие, где дворники, центр Москвы, называется, и тащила, тащила, тащила меня через заносы. Утром я проснулась с температурой 36,6.

В сентябре 2023-го мне приснился другой сон: я сидела с бабушками за столом. Они были спокойные и немного печальные и угощали меня какой-то сладкой белой кашей, в которую были вмешаны изюм и мед. Когда я предложила попробовать и им, обе отказались.

Спустя пару месяцев я узнала о смерти отца.

Бог любит троицу – и отец ушел в начале сентября, третьим.

17

Шестого января меня должны выписать, но небольшая температура все еще держится. На градуснике снова 37,5. Дренажные трубки высохли, откачивать им больше нечего.

Завотделением осматривает меня вместе с дежурным врачом, хмурится, раздраженно цыкает языком.

Да это трубки, вынимать их надо – и всё, наконец говорит он. Меня ведут в процедурную, где я раздеваюсь по пояс и сажусь на кушетку. «Магнитолу» выключают, она больше не тикает. От моих ребер отдирают пластырь. Я смотрю перед собой, на шкаф с ампулами, пытаюсь отвлечься, но пальцы все равно холодеют от страха.

Задержи дыхание и не дыши, пока не скажем, говорит врач.

Я киваю и перестаю дышать. Я давно научилась делать это по команде.

Врачи тянут за трубку, и у меня под ребрами оживает, разворачиваясь, тонкая змея. Внутренности сводит от боли. Терпи-терпи-терпи, повторяет завотделением и после говорит: всё, можешь дышать, молодец. Теперь зашиваем.

Температура и правда держалась из-за дренажных трубок, после их удаления она тут же уходит. Меня выписывают.

Еще полгода после операции я буду постоянно просыпаться от того, что сводит внутренности и ребра. Я буду вставать в два ночи, идти на кухню и дышать, поднимая и опуская руки, пока боль не уйдет. Потом буду ложиться спать еще часа на три, снова просыпаться, снова разминаться.

На снимках КТ скрепки в моих легких похожи на искры. Если прокручивать снимки последовательно, металл вспыхивает, как далекие сверхновые в космической черноте. Теперь во мне есть хирургическая сталь.

Когда я заболеваю, я начинаю их чувствовать: болезненное натяжение под ребрами в груди. Возможно, это не скрепки, а сами ребра, места, в которых их ломали.

Днем я делаю дыхательную гимнастику пять раз, еще пять раз использую дыхательный тренажер.

Трижды в неделю я езжу на лечебную физкультуру. Алла, крепкая женщина с короткой стрижкой, составила мне программу восстановления. Особенно она обращает внимание на мышцы с левой стороны, которые были затронуты в ходе операции.

Трижды в неделю я хожу к психотерапевту – поняла, что тревога оттягивает на себя ресурсов организма не меньше, чем шрамы.

Я твердо решила не допустить повторения болезни и повлиять на все, на что я в силах повлиять. Пока я делаю гимнастику, я чувствую себя увереннее, мне кажется, что я могу управлять хоть чем-то. Хотя бы объемом своих легких и восстановлением организма.

Приходит гистология, окончательный диагноз: С34.1 Атипичный карциноид левого легкого.

Профессор говорит, что опухоль успела прорасти в легкое. Просто отщипнуть было нельзя, больная ткань осталась бы и впоследствии пошли бы метастазы. Мы все сделали правильно.

Главное настрой, говорит он. Много лет назад у него была пациентка, поступившая с вроде бы оптимистичным прогнозом. Однако она была страшно напугана: за пару лет до этого у нее умерла от онкологии сестра – у той была четвертая стадия, к сожалению, не удалось спасти. Врачи говорили пациентке: у вас, в отличие от сестры, очень хорошие шансы, не паникуйте. Но она находилась в таком ужасе, что выжгла себя за год и умерла.

* * *

После операции я звоню в предыдущую клинику, чтобы записаться к пульмонологу – нужно было решить какой-то вопрос. Алина Сергеевна[11] у нас больше не работает, сообщает мне администратор. Записать вас к другому доктору?

Нет, отвечаю я, не нужно.

Возможно, Алина Сергеевна решила не работать в клинике, где настолько ошибаются в критически важных исследованиях. Возможно, испугалась, что я подам на нее в суд за полуторагодовое лечение от «астмы».

Или она решила в принципе сменить специальность. Например, заняться садоводством.

* * *

А астму вам не ставили, спросит гинеколог через несколько лет. Она смотрит не на меня, а в монитор, на мой анализ крови, – и

Мне требуется несколько секунд, чтобы собраться.

Нет, отвечаю я. Давайте вернемся к гинекологии.

18

Когда я приезжаю домой после выписки, я не могу найти своих вещей. Еще с порога вижу, что тумбочка с моей стороны кровати пуста. На самой кровати лежит только одна подушка, по центру. Одно одеяло. В ванной моих вещей тоже нет.

Мои подушка и одеяло убраны в шкаф. Зарядку, крем, книги и прочие мелочи я нахожу там же, в шкафу, в коробке.

Я разбираю ее обратно.

19

Первое, что мне сказала психотерапевт, – дыши. В любой непонятной ситуации начинай глубоко дышать, обращай свое внимание на длину вдоха и выдоха, не торопись.

Первое, что мне посоветовал хирург, – продолжать дыхательные упражнения, заставлять легкие работать.

Глубина дыхания – это индикатор того, насколько свободно мы себя чувствуем. Когда мне спокойно, я дышу полной грудью. Когда я нахожусь в неприятной обстановке, я начинаю дышать мелко, съеживаюсь, прикидываюсь неживой – замри-реакция на стресс. Дома я начинала дышать именно так. И не было понятно, что здесь первично: отношение других или мое собственное желание исчезнуть.

Думаю, многим знакомо ощущение, когда запрещают жить. Это происходит постепенно: косым взглядом, когда смеешься слишком открыто или включаешь любимую музыку через колонки. Смешком, когда надеваешь обтягивающее платье или красное пальто. Упреком, когда собираешься встретиться с подругами на час. Постепенно я перестала громко смеяться, надевать яркие вещи, ездила только к бабушкам, потеряв все контакты с друзьями. Выкинула красное пальто, так и не начав его носить. Ограничения всегда вводятся незаметно, начинаются с малого, а заканчиваются тем, что нельзя любить, говорить, слышать, видеть, отсвечивать вообще.

Дышать нужно полной грудью – вот что я поняла потом.

* * *

Смешно, но меня спас шопоголизм.

С детства меня учили экономии. На рынке я выбирала одежду не по красоте, а по стоимости и практичности. Если у меня появлялись красивые вещи, то, скорее всего, их мне отдавали, как, например, блузу из винного шелка с узором. Сразу после школы я устроилась на работу и первое время спускала все деньги на шмотки и каблуки.

В замужестве и декрете пришлось вернуться к экономии. В нашей семье было заведено так: мне выдают не очень большую сумму на продукты на всю семью и я веду таблицу расходов. Дополнительные расходы на себя я старалась маскировать, потому что, если что-то не совпадало с таблицей, мне нужно было отчитаться. К тому же я часто слышала, что денег на продукты заложено слишком много, раз что-то остается. То немногое, что я получала сама, почти целиком уходило на оплату врачей и ЖКХ в квартирах бабушек. Все остальное считалось баловством.

А мне очень хотелось купить платье. И туфли. Я хотела снова чувствовать себя красивой и желанной.

Оказавшись в больнице, я часами скроллила каталоги онлайн-магазинов и обещала себе, что когда я выздоровею, то куплю себе вот это платье. И вот эту юбку. И вот этот пиджак. И серьги. И браслет. Они мне подойдут.

Я очень хотела выжить, чтобы наконец начать жить.

После выписки я увеличила свои доходы и открыла для себя много вещей, которые люблю. Например, горячую картошку фри, посыпанную солью. Я обожаю есть ее на ходу, во время прогулки, пачкая пальцы маслом. Еще я люблю крепкий черный чай с малиной. В чашку я кладу две щедрые ложки варенья и пью, глядя на снег за окном. Или сидя под одеялом и читая книгу.

Я люблю вкусно поесть в ресторанах. Особенно в путешествиях – поездки стали для меня индульгенцией не соблюдать диету и пробовать новое.

Я люблю запах новых книг и глянцевых журналов – свежий и прохладный, какой бывает, если понюхать разворот. Люблю духи. Они быстро мне надоедают, поэтому я покупаю их в небольших объемах и беру целый флакон, только если аромат полностью мне подошел. В моем выборе есть закономерность: почти всегда я выбираю бергамот, ваниль, мирру или ветивер, часто сразу три ноты из четырех.

Мне нравится запах метро, особенно на кольцевой линии. Если бы я могла создать духи с запахом метро, я бы ходила в них всегда.

Сразу после операции я начала учить португальский. Через полгода я его бросила и прошла обучение фотошопу. Через год я бросила фотошоп и завела блог, в котором писала о прочитанных книгах и бестселлерахThe New York Times.

Я начала писать роман, который сильно отличался от предыдущих моих работ и, как мне казалось, был мало кому интересен.

Когда он вышел в финал премии «Национальный бестселлер», я поняла, что ошибалась.

20

Главным гедонистом и эстетом моего детства была бабушка Анна.

Она обожала духи и косметику, крема и украшения – типичные Весы, как скажет одна моя подруга. Когда в детской поликлинике неподалеку появились пистолеты для прокалывания ушей, она повела меня туда на следующий же день. Мы выбрали серьги-гвоздики – золотые крестики, и мне прокололи уши. Когда на Пушкинской открыли первый «Макдоналдс» и ко входу выстроилась толпа, в той толпе были и мы с бабушкой Анной. Она сказала, что такое случается раз в жизни и обязательно нужно хоть что-нибудь попробовать из этого фастфуда. Она купила мне маленькую картошку фри и чизбургер, и я съела их почти мгновенно, не успев почувствовать вкус.

После каждой ее пенсии мы ездили в книжный и набирали по два пакета детективов и энциклопедий. Детективы я проглатывала за неделю, энциклопедии вставали на полку, как музейные экспонаты, пока однажды полка не разломилась под их весом надвое.

Я помню, как Анна принесла нам с бабушкой Клементиной большой портфель со столовыми приборами из нержавейки. В СЭС, где она работала, часто приходили продавцы с товарами разного пошиба, от халатов до утюгов. За столовые приборы Анна отдала всю свою зарплату, и они были отличные, особенно по меркам 90-х. Клементина ругалась, она считала набор слишком дорогой покупкой, но Анна ответила: это Вере приданое.

Тогда я не придала этому особого значения: я не верила, что у меня когда-нибудь будет дом, в котором я стану пользоваться этими приборами. Это казалось мне нереальным. Я думала, что рождена для душных прокуренных двушек с зарешеченными окнами. Для тесных однушек и макарон на завтрак, обед и ужин. Для алюминиевых вилок с гнутым зубцом, для чашек с рыжей трещиной наискось. Но именно бабушкины приборы я положу в лоток у раковины в однушке, куда перееду с мужем после родов. Их я заберу с собой в свой дом. Я пользуюсь ими уже пятнадцать лет. Есть новые, есть стильные, но ни

Бабушка Анна вообще любила кутить. Кутить на ее уполовиненную зарплату и пенсию можно было совсем недолго, но Анна не теряла оптимизма. Она не считала деньги, но умела выбирать действительно качественные вещи. Именно она купила первую в нашей маленькой однополой семье стиральную машинку-автомат.

Из-за машинки Клементина тоже ругалась, но быстро оценила удобство не стирать простыни руками в ванной. Клементина вообще часто относилась к идеям Анны скептически и рассказывала мне, как пристроила ее в Первый мед – как будто Анна сама никуда поступить не смогла бы. И красный диплом, по мнению Клементины, Анна получила тоже лишь благодаря своей болезни, а не старанию в учебе – преподаватели ее жалели. Каким же образом Анна сумела быстро подняться по карьерной лестнице, стать заведующей лабораторией и до развала Советского Союза оставаться главным добытчиком в семье, мне так никто не пояснил.

* * *

Анна болела эпилепсией.

Иногда, где-то раз в два-три месяца, в ней будто накапливался критический заряд эмоций – и она впадала в бешенство. Она бранилась на весь подъезд и не слышала ни слова из того, что ей отвечали. Все кругом были враги, а она – жертва, святая, всепрощающая, униженная, обманутая, героиня собственной драмы, достойной сцены МХАТа. Она влетала в комнату и будила меня громкой руганью, потом уходила, хлопая дверью, спустя десять минут снова врывалась с криком – и так по нескольку часов подряд, пока не засыпала на диванчике на кухне. Я до сих пор помню эту невозможность спать из-за пульсирующего в ушах адреналина.

К концу ее жизни припадки участились, но стали слабее. Ее тело устало взрываться и сотрясаться, и она сама тоже бесконечно устала от болезни.

Да что говорить, мы все устали от ее эмоциональных бурь. Сложно жить в состоянии войны, в неопределенности своего статуса, который меняется рандомно, в любой момент времени. Тебя то обожают, то проклинают. Ты коварный враг. Ты любимая внучка. Ты умная. Ты глупая. Ты красивая. Ты страшная. Так можно и сойти с ума. Бабушка Клементина говорила мне: «Ну ты же понимаешь, что она больна». Я понимала, все понимали. Но, с другой стороны, не отнимали ли мы этой жалостью и снисходительным отношением дееспособность Анны? Не мы ли позволяли ей вести себя так и молча терпели? Она желала уважения к себе, но каждым приступом, каждым криком сама его уничтожала, приумножая присказку «ну ты же понимаешь».

Она не хотела слыть больной. Но она ею была, неизлечимо.

Ничего не предвещало

Рассказ

И ничего не предвещало, ничего практически.

Лиза родилась у мамы поздно, когда та не ждала уже – разве беременеют в сорок два? Мама загадала ее под бой курантов на корпоративе. Так и сказала: тебя принес мне Дед Мороз, поэтому мы отмечаем твой день рождения в начале октября. Возможно, именно Дедом Морозом и был Лизин папа. Лиза его так представляла: мужчина в синем халате с оторочкой из белого искусственного меха, а под халатом безволосые и загорелые грудь и пресс, как у стриптизеров в женском клубе. И над дешевой бородой на резинке горят черные восточные глаза, они достались Лизе по наследству.

Но Новый год прошел, и знойный Дед Мороз исчез из маминой жизни, как исчезают любые праздничные дни. А Лиза появилась. Денег у них было не очень много: зарплату маме регулярно сокращали – маму в ее предпенсионном возрасте особо на работе не ценили. Хотя в то время вообще не ценили никого и ничего, кроме валюты или грубой силы. Теперь, когда Лизе тридцать, она считает, что вокруг с тех пор мало что изменилось. Но это лирика, мы отошли от темы.

Появился новый ухажер, недолго пожил и скончался, когда Лизе было восемь, а маме пятьдесят один. Другой маминой личной жизни Лиза не застала. Мама все больше времени проводила дома, все реже красилась и делала укладку. Вместо одежды и косметики тратила деньги на Лизины курсы: математика, английский, подготовительные по истории. Затем у мамы появился диабет, за ним хронический артрит, и к тратам добавились лекарства. Вдруг Лиза обнаружила, что возвращается из института к старушке в байковом халате. У мамы даже появилась седая гулька на затылке, перетянутая резинкой, как жгутом. Лиза вышла на работу, переехала в отдельную квартиру, а мама угасала, как костер на сильном влажном ветру – быстро, безвозвратно.

Потом у мамы появился перелом шейки бедра. С тех пор они – мама и ее бедро – лежат. Сперва в больнице, где маме ставили имплант и оперировали сложно – с ее-то диабетом. Хрупкие кости рассыпались от малейшего давления, имплантат нужен был импортный, тонкий, дорогой. Теперь же мама лежит на собственной кровати и вместо того, чтобы ходить до туалета, ходит под себя.

И ведь ничего не предвещало, ничего практически.

Когда Лиза была маленькой, а мама – здоровой, сильной и веселой, они ели по утрам овсянку. Мама варила ее на молоке, добавляла крупный изюм и мед. К этой овсянке она делала бутерброд с маслом. На обед могла пожарить картошку с зеленым луком – лук мама выращивала в стаканчиках на подоконнике, – а на ужин отварить пельмени. Иногда макароны из бездонного мешка, который был старше Лизы. К макаронам мясо из консервов. Вкуснее Лиза ничего не ела до сих пор.

Она зачерпывает овсянку, подносит ложку к маминому рту. Овсянка пустая и невкусная: мед маме нельзя, изюм она теперь не прожует, белый хлеб – табу. Это не Лизина вина, но Лизе все равно стыдно. Мама ест жуткую кашу смиренно, медленно прожевывает, вытирает рот салфеточным комком. Она просит переключить канал на новости. В новостях всё как обычно. Политики, похожие на серых голубей, кружат друг вокруг друга, будто гоняют корку хлеба. Рыжие дома на рыжем ближневосточном песке, в Южной Америке тайфун и гнутся пальмы, и Лиза некстати вспоминает, что собиралась перед Новым годом слетать на море в отпуск. Раньше не могла: то денег нет, то время неудачное, то не с кем. Теперь маме плохо. Одна эта мысль кажется кощунственной, что маме вот так нехорошо, а она, Лиза, сидит и думает о пляже, коктейлях и волнах. Ей не положено думать о себе сейчас. Тем более об отпуске. Ей неприлично даже спать. Вдруг за время ее сна мамы не станет? Лиза проснется – и уже не к кому будет ехать на другой конец Москвы, чтобы попить чаю. Некому станет звонить по вечерам и говорить: «Нормально всё, всё хорошо, да, пообедала, недавно вот пришла с работы». Некому будет рассказать о том, что платье новое

Самой себе Лиза практически не готовит. Когда она работает удаленно и остается на несколько дней одна, готовка и уборка медленно теряют смысл. Затем теряет смысл остальное. Если никто тебя не видит, зачем мыть голову и чистить зубы? Заправлять кровать, развешивать белье и покупать продукты. И даже есть не хочется, в конце концов. Оставшись одна, Лиза будто расчеловечивается, а мир теряет цвет. И получается, что свидетели нашего существования, кем бы они ни были, держат нас в тонусе, в облике, в собственной личности. Но это экзистенциальные и мутные глубины, а мы с Лизой хотели рассказать вам о другом.

Ведь ничего не предвещало, ничего практически.

Дни идут, мама истончается, но становится тяжелее, меняется плотность ее тела. Теперь сиделка не справляется с тем, чтобы тащить ее до ванной, теперь они с Лизой тащат маму вдвоем. Мама еле переставляет ноги, наваливаясь на Лизу всем телом, придавливая, как гравитация большой планеты. Она с трудом забирается на пластиковое сиденье, установленное поперек ванной, и скрещивает руки, горбится в попытке спрятать от посторонних глаз складки, пигментные пятна, седые волосы на лобке. Ее кожа похожа на пергаментную бумагу, сбрызнутую маслом. Мама будто лишилась пола, формы, цвета. Она твердит, как надоело в этом теле, как тяжело, когда ей больно постоянно, когда оно не слушается. Я не хочу так жить, ты понимаешь, говорит. Устала.

Но Лиза не устала. Лиза с сиделкой трут маму мочалкой, поливают из душевой лейки, вытирают полотенцем – зеленым, жестковатым, нитяные петли в центре вытерлись, поэтому оно махровое частями.

Этим полотенцем мама вытирала Лизу, еще когда той было пять. Мама водила ее в бассейн недалеко от дома, в совсем небольшой лягушатник. Там Лиза научилась плавать – быстро, потому что не двигаться в ледяной воде не получалось и Лиза волей-неволей начинала плыть, лишь бы согреться. Но в конце занятий она ложилась на спину, раскинув руки, и изучала советские мозаичные профили на стенах: дельфины, чайки, циклопические мужчины – древние гиганты с огромными ладонями, создатели мертвой империи. Мама всегда ждала ее в раздевалке, растирала зеленым полотенцем, сушила голову, давала булочку с повидлом, которую брала в киоске на углу.

Один раз Лиза вышла в раздевалку, а мамы не было. Оббежав лабиринт из шкафчиков, Лиза выскочила прямо в купальнике и шлепках в гулкий холодный холл с часами, где ожидали люди. Но мамы не было и там. Она нашлась минуты через три хтонического ужаса, просто отлучилась в туалет. Она гладила Лизу по мокрой голове и говорила: я здесь, я никогда тебя не брошу, что ты.

Я так тебя люблю, мама, не уходи, мама, куда же ты собралась, хочет сказать ей Лиза, но мама не услышит.

Лиза идет на кухню, чтобы не делать маме хуже своими покрасневшими глазами. Ветер за окном мотает тополя, те хватают сумрак голыми ветвями. Свет фонаря ложится на козырек подъезда, в полосу света то и дело залетает снег. Тихо, как в морозильной камере.

Приходит сообщение: Андрей предлагает встретиться. Он милый. Они познакомились не так давно, но уже остаются друг у друга на ночь. Утром, днем и вечером они на связи постоянно, и Лизе впервые кажется, что это с ней надолго, возможно, навсегда.

Она пишет Андрею – не «прости, я занята», а «ок, во сколько?». Ей невыносимо стыдно, но в то же время она рада, что сегодня не уснет одна и завтра не одна проснется. Ей стыдно, но она прощается с сиделкой, целует маму в лоб – мама не размыкает веки – и убегает в ночь, спешит к метро, пока оно открыто. Ей стало вдруг легко и хорошо. Это приводит ее в ужас, но не настолько, чтобы повернуть назад.

И ничего не предвещало, ничего практически.

Сиделка звонит часа в три ночи. Мама не ела толком сутки, отказывалась от всего. Упал сахар, стало плохо, вызывали скорую. Скорая вколола глюкозу, сказала, что с диабетом нужно вовремя питаться. Что делать, Лиза, интересуется сиделка.

Лиза вскакивает, перебудив Андрея, начинает одеваться. Он хочет ехать с ней, но Лиза против. Не так он должен с мамой познакомиться – ночью, по следам врачей из скорой. Они ругаются, потом, пока Лиза едет на такси, успевают помириться. Ты, если что, сразу звони, приеду, говорит Андрей.

Мама лежит и смотрит в потолок, сжав губы бледной ниткой.

Лиза повторяет: надо есть. Тебе нельзя голодать, мам, сахар падает. Надо расхаживаться понемногу, помнишь, доктор нам сказал? Иначе операцию зря делали, иначе так и не сможешь встать, мам. Лиза вспоминает дачу, обещает, что они туда поедут. Лиза говорит о том, что можно будет выходить во двор, гулять перед подъездом, – и слишком поздно вспоминает, что мамина подружка умерла примерно год назад, инсульт. Гулять перед подъездом больше не с кем.

Я не хочу есть, отвечает мама. Я к бабушке и дедушке хочу.

Мама, не говори так, я тебя прошу.

Я не шучу, я не могу так больше, Лизонька. Ты отпусти уже меня, я не могу.

Мам, ну зачем ты…

А вот это всё зачем?

У Лизы нет ответа. Мама смотрит в потолок и будто видит за ним что-то. Лизе хочется заметить, что у нее нет выбора: что значит «отпусти»? Как мама представляет себе это? Что Лиза рассчитается с сиделкой, не станет приезжать, а после, через месяцок, вывезет в морг тело? Вдруг оказалось невыносимо больно наблюдать, как близкий человек уходит. Как он мутирует в иное что-то, становится чужим.

Но без свидетелей мутация пойдет быстрее, мы это недавно обсудили.

Утро тридцать первого Лиза встречает в больнице. Маму нужно привезти домой, на Новый год выписывают всех, не глядя на диагноз. Раз пациент не помирает, то может встретить праздник в собственной постели. Это уже третья выписка за месяц. Лиза успела привыкнуть к гулким зеленым коридорам приемного отделения, лязгу каталок по кафельным стыкам, окрикам санитарок и сестер. Успела подстроиться под больничный ритм, понять уклад той жизни, научилась сразу понимать, к кому и с чем ей стоит подходить. Она допивает невкусный кофе из автомата. Она даже подумывает устроиться в больницу на работу. Здесь она может расслабиться. Ненадолго переложить ответственность за маму на врачей.

Андрей зовет отметить Новый год у общих друзей. Я не могу приехать, пишет Лиза, маме снова было плохо, забираю из больницы.

Выкатывают маму, Лиза с сиделкой грузятся с ней в скорую и едут к дому. В машине укачивает. По радио кричит «Дискотека Авария»,

Часов в восемь мама ложится спать под новогодние «Огоньки». Лиза садится в желтоватом сумраке на кухне. Телефон жужжит. Андрей ей пишет, что скучает, праздник без нее не тот. Предлагает помощь, предлагает встретить Новый год втроем – он, она, Лизина мама. Но от одной мысли, что он сюда приедет, зайдет в спертый, прогорклый от лекарств воздух и увидит оболочку мамы, сиделку, таблетки и шприцы, Лизе делается дурно. Она отказывается.

Сиделка подбирается к ней по коридору, громко шепчет: у вашей мамы суставы обострились. Таблетки уже не помогают, мучается, бедная. Вы бы вызвали врача еще раз, пусть пропишет что-нибудь сильнее. А то она спать не может, еще сахар…

Сиделка дожидается Лизиного кивка и крадется в комнату обратно, на дежурство. А Лиза, хоть и кивнула, но не понимает, что тут сделать. Все возможные врачи уже выписали всё, что можно. Она смотрит в стену. Наливает чай. Пьет, не чувствуя вкуса.

Еще она подсчитывает деньги. Платить сиделке она сможет еще месяц, а дальше что? Наверное, придется перестать снимать отдельную квартиру, переехать к маме. Наверное, придется оставить сиделку на полдня вместо суток. Справится ли Лиза в другие полдня? Согласится ли сиделка на половину заработка? Лиза будто сама оказалась заперта в больном и старом теле, в однушке, в спертом воздухе, в клетке из острой боли.

Она задыхается.

Ты где сейчас, пишет она Андрею. Он быстро отвечает, присылает адрес, ехать на такси минут пятнадцать-двадцать-двадцать пять. Лизе без разницы, хоть час.

Уже в гостях она впервые улыбается за день. Впервые за день ест – не очень вкусный оливье, лучше бы мамину картошку, но той картошки больше нет, не будет, и лучше бы об этом ей не думать, поэтому нам лучше обсудить салат. Он с вареной курицей, не с колбасой. Кубики картошки, морковки, огурцов, россыпь горошка, зелень и что-то там еще, но это мы рассмотреть не можем, миска и стол делаются неразличимыми из-за слез. Лиза шмыгает носом, Андрей обнимает ее крепче, шутит невпопад и доливает ей игристого в бокал.

Куранты начинают бить. Ударе на десятом Лиза загадывает, чтобы мама умерла. Чтобы ей – им – стало легче наконец, и выпивает залпом.

21

Клементина сломала шейку бедра.

Она лежала поперек комнаты, совсем как Анна, и не могла встать. Когда я не смогла ей дозвониться ни на домашний, ни на мобильный телефон, я сразу же оделась и выехала. Окна квартиры были темными. Дверь закрыта изнутри на щеколду.

Я постучалась в управляющую компанию, где мне дали телефон мастера, который мог вскрыть дверь. Мастер приехал через полчаса. Открыв дверь, он отошел в сторону, не желая заходить. Он же вызвал скорую, когда я крикнула ему, что бабушка жива.

После Клементина лежала – на том же диване, на котором засыпала и просыпалась сорок лет до этого. Она повторяла, что жить ей осталось недолго и она скоро освободит квартиру.

Ты будешь жить здесь, спрашивала она меня.

Я отвечала честно, что не смогу.

Ей следовало заново учиться ходить, так велел врач, но она не хотела даже попытаться. Зачем, спрашивала она, и каждый мой ответ ей не подходил. Она не ела толком, отказывалась от всего. Падал сахар, ночью становилось плохо, губы синели. Сиделка сперва звонила мне, потом стала вызывать скорую сама. Скорая колола глюкозу, говорила, что с диабетом нужно вовремя питаться.

Она опять не хочет есть, сообщала мне сиделка утром, когда звонила. Что делать, Вера? Ей вставят зонд.

Что я могла сделать?

Пока ребенок был в саду, я ехала на «Алексеевскую» и уговаривала Клементину поесть. Потом ехала домой, забирала сына и уговаривала поесть уже его. Так в «Павле Чжане и прочих речных тварях» появилась история Игоря. Он пытается спасти бабушку, не может, после пытается спасти себя от несправедливого заключения под стражу, от того, что с ним делают помимо его воли. И в этой битве он уже выигрывает. Битва, конечно, сжирает половину его самого, меняет его, но тем не менее Игорь выживает.

Так же появилась Лиза из рассказа «Ничего не предвещало», которая от бессилия и усталости принимает неизбежное и загадывает свободу. В том числе свободу ее матери от жизни.

Можем ли мы не чувствовать себя виноватыми за то, что мало сделали для близкого человека перед его уходом? Как поверить в то, что мы достаточно были рядом, достаточно приезжали, помогали, звонили, убирали и готовили? Стоили ли того дела, которыми я занималась, когда не была рядом с ней? Стоили ли мои книги того времени, которое я отняла у моих родных? Бывает ли «достаточно» вообще?

Думаю, да. Мы делаем максимум того, что можем. Мы делаем достаточно для того, чтобы не выгореть и не забывать жить самим.

Я представляю, как Клементина лежит на кровати и дергает за ремень, который повесили ей в помощь, чтобы было проще подниматься. Она смотрит на икону на стене. На угол шкафа из карамельно-темной карельской березы, который она столько раз натирала полиролью. На светлый ковер на стене. На пальцы ног, на которых она не может самостоятельно постричь ногти. На край сине-белой одноразовой пеленки, который торчит из-под одеяла.

* * *

Похороны Клементины я организую лучше – сказывается опыт. Я обзваниваю всех, и на этот раз приезжает несколько человек. Священник отпевает Клементину в «прощальном зале» больничного морга – залом они называют полуподвальное помещение с зелеными стенами. А я смотрю на тело в гробу и не узнаю бабушку. Это не она, это макет человека, не имеющий ничего общего с оригиналом.

Священник говорит всем поцеловать усопшую. В бумажную ленту, которая на лбу, подсказывает мне двоюродная тетя. Я целую напудренный макет моей бабушки в гробу.

Царствие ей небесное, шепчет тетя. Она ковыляет к выходу, поддерживая дядю. После крематория мы едем в их крохотную однушку в Текстильщиках. Тетя по моей просьбе накрыла там стол, все сделала сама. Она хлопочет, предлагает салат и курицу, но на еду я могу лишь смотреть. Царствие ей небесное, повторяет тетя и поднимает рюмку. Я тоже поднимаю, смотрю на стол, собранный с любовью из всего недорогого и доступного. На ковер на стене, слипшиеся книжки на полках, вазочки и горшки с цветами, неотличимые от горшков в других домах, такие же, как я буду собирать в коробки у Клементины дома. На дядю-диабетика, который тоже колет инсулин, на мужа, на отца, который уже выпил и тянется налить еще одну, его глаза по-детски

Царствие небесное нам всем.

22

Меня зачаровывает небо, которое я вижу из окна машины.

Весной оно высокое, с нежным перламутром редких облаков. В нем отражаются зелень молодых листьев и побегов, блеск свежих луж и крыльев прилетевших птиц. В марте–апреле город начинает пахнуть по-другому – нагретым асфальтом, молодыми почками на деревьях. По окнам ползают жуки-златоглазки с полупрозрачным нежным телом, крыльями и длинными усиками. У железнодорожной станции и точки фастфуда попрошайничают и клюют мусор скворцы с радужным отливом на перьях. Один бочком подкрадывается ко мне, выхватывает протянутый кусочек булки и отлетает, пока не отняли. За ним торопятся еще скворцы, сбегаются воробьи и голуби. По проталинам на клумбах прохаживаются грачи. Часть тротуара все еще покрыта льдом с застывшими внутри листочками – «секретики», оставленные природой до весны.

За городом пахнет талой водой. Снег еще лежит, ноздрястый и оледенелый сверху – днем он подтаивает на разгорающемся солнце, ночью вновь застывает. На даче проклюнулись крокусы с полупрозрачными фиолетовыми лепестками. Они всегда вылезают в разных местах, что мне удивительно – они же растут из луковиц, а не из семян. Как луковицы путешествуют?

1951 год

Впрочем, с плывунами в нашей местности могут происходить и не такие чудеса. Сорок лет тому назад один из моих двоюродных дедов закопал под сиренью ящик с монетами – он полжизни работал археологом и, очевидно, питал слабость к кладам и лопатам. Через год он решил выкопать тот ящик, но под сиренью было пусто. Он копал и копал, после обвинил брата, что тот тронул чужое. А спустя лет шесть под домом прорвало трубу, и в песке рядом с ней нашлись те самые монеты.

1951 год

Однажды клад решил закопать муж – услышал мою семейную историю и придумал новую игру для Лёвы, когда пулеметы с пластиковыми пулями, лего и монополия надоели. Он купил старых монет, положил их в сундучок и закопал под яблоней. Затем нарисовал карту, на которой крестиком отметил нужное место. Но когда через месяц они с Лёвой стали копать, сундучка уже не было. Яма все увеличивалась и ширилась, в нее уже можно было спрятать не сундучок, а целый бабушкин сундук – но монетки так и не нашлись. Возможно, их тайком выкопал рабочий, который месяц назад косил траву в саду и видел, где «клад» зарыли. Но я предпочитаю думать, что сундучок просто забрала яблоня и когда-нибудь, когда Лёва будет перекапывать участок, он его найдет.

Летнее небо похоже на тропическую бухту. Электрически-синее, оно накрывает шоссе, к вечеру розовеет по краям, и мир вокруг приодевается в сумрак. Я слежу за светляками-фонарями, как они проносятся мимо. В небе мигают две алые точки – пролетает самолет. Если мы едем через поле, то нет никаких фонарей, тропический океан темен и глубок. Я опускаю стекло, и в салон врывается ветер, уши закладывает. Густо пахнет туманом, травами и медом. Если свернуть на обочину и выбраться наружу, влажный воздух облепит тело, а роса намочит ноги по колено. Бесшумно пролетит юркая тень – летучая мышь, затем еще раз по тому же кругу. В канаве поодаль заквакают лягушки, заведут брачные песни, но стоит сделать шаг, как они затихнут. А дальше, у реки, рваная вата тумана. И если заглушить мотор, можно почувствовать дыхание всего: земли, травы, луговых птиц, полевок, реки, неба и звезд, которые мигают в унисон.

Глубокий вдох, медленный выдох, снова вдох.

23

Тебе нужно консультироваться у вот этого психолога, говорит после операции мама. Она поможет тебе проработать свою обиду. Ты же не хочешь рецидива.

Мама считает, что идти следует только к лучшим. Психолог довольно одиозная, ведет ютуб-канал и потому хочет более пятидесяти тысяч рублей за часовую сессию.

Муж тебе даст, говорит мама. Ты просто не умеешь требовать, вот у меня бы он сразу на все раскошелился.

Может, ты мне добавишь, спрашиваю я.

Ой, у меня нет денег, отвечает мама. Но тебе точно стоит попробовать именно вот с ней, я смотрю ее видео и восхищаюсь. Она столько знает. Она такая яркая.

Я не хочу никого раскошеливать. И на прием к одиозной психологине я тоже не хочу. Я иду в терапию, отыскав своего специалиста без личного канала, но с дипломом, большим опытом и за разумные деньги. Она будет вести меня больше двух лет. За это время я пойму, что можно сколько угодно ходить в терапию самой, но она мало поможет, если не менять окружение.

А ты пойдешь в терапию, спрашиваю я.

Да, конечно, отвечает мама. Это «да» звучит полувопросительно.

Мама сходит на пару сеансов. «Она помогла мне принять твою обиду – так она скажет после. – Мы все проработали».

Когда я записываюсь к косметологу удалить шрам на губе, оставшийся после большого воспаления, мать говорит: ты лучше удали шрам на носу. Каждый раз, когда его вижу, содрогаюсь.

Шрам на моем носу похож на лунку, какая остается на коже, если надавить ногтем. Проходит через переносицу, над кривой горбинкой, вдавленной слева. Моя правая ноздря дышит хуже, чем левая.

Ну, просто чтобы не было видно, добавляет мама.

24

У бабушки Клементины я поселилась, когда мне было три – сразу после того, как мне чуть не отрезали нос.

Дело обстояло так: отец забрал жестяную леечку, с которой я играла. Я расплакалась, попросила ее вернуть. Мама стала с ним спорить и попыталась лейку отобрать. Мы стояли в центре кухни под плафоном с нарисованными Волком и Зайцем из мультфильма «Ну, погоди». Отец махнул лейкой и разбил его. Осколки посыпались на нас, один воткнулся мне в нос.

Как рассказывала Клементина, спустя день она приехала к нам в гости и увидела, что я сижу в коридоре на табурете, а моя переносица залеплена пластырем. Она пришла в ужас, отвезла меня на работу, где нос осмотрели и зашили. После она договорилась о моей эвакуации и стала забирать меня к себе: сперва на выходные, потом на полнедели, потом на целую неделю. Родители не сопротивлялись, они были заняты разборками между собой.

С тех пор я опасаюсь стеклянных вещей и не сижу под люстрами.

У меня сохранилось фото, сделанное в детском саду. На нем мне три года, я сижу, обнимая плюшевого цыпленка, и смотрю в камеру – настороженно, как лесной зверь из высокой травы. На моем носу можно заметить красную полоску. Швы уже сняты, и осталась тонкая линия болячки. Волос на моей голове не

После моего переезда к двоюродной бабушке мама уехала в родной городок в Подмосковье, завела новую семью и родила новую дочь. Отец нашел новую жертву, уже с ребенком, девочкой, которой приходилось слушать крики и наблюдать побои. А я жила у Клементины и ходила на курсы английского, за которые она платила долларами из гробовых.

* * *

Как пишет британский писатель-натуралист Ричард Мейби в своей книгеWeeds,растения становятся сорняками, когда они мешают нашим планам. Сорняк – это растение, выросшее не на своем месте или там, где вы не планировали его видеть. Важен контекст: любое растение, растущее в убогом окружении, становится жертвой ассоциации с этим окружением. Если растение, даже дающее самые вкусные плоды, прорастает сквозь мусор, оно само превращается в мусор. Суть этого растения не изменилась, изменилась лишь его «прописка».

Экологи боятся распространения сорных видов, незапланированной и неконтролируемой интеграции, совсем как в Австралии, где завезенные виды растений вытесняют местную флору, занимают новые территории. Особенно быстро они распространяются на участках, затронутых деятельностью человека, где местная флора не успела восстановиться. Сорняки лишают культурные посевы питательных веществ и нарушают наши представления о надлежащем поведении. Совсем как «нежелательные» люди, которые слишком ярко выглядят, непривычно себя ведут или отнимают хорошие рабочие места у «нужных» людей с «правильным и приличным» происхождением просто по причине бóльшего таланта, который пробился вопреки бедности и травматичным событиям. Таких не очень любят.

А сорные виды тем временем приспосабливаются к окружающей среде и проявляют чудеса выживания. Даже сейчас, пока я пишу эти строки, где-то приспособился еще один сорняк.

В детстве мне нравился запах сорванной сныти – запах морковки. Но все остальное в ней мне уже не очень нравилось. В какой-то момент она заполонила сад, я рвала ее, пыталась выполоть, но бесполезно. Ее корневище длинное, проникает в почву глубоко и легко обламывается, благодаря чему вывести ее одной прополкой невозможно. Ее частично вытеснил лишь плотный газон.

Интернет полон статей с устрашающими названиями вроде «Чем опасна сныть и как с ней бороться». Но многие растения до того, как стать сорняками, были вполне полезными. Например, та же сныть была очень популярна в Европе – молодые, еще нежные листья использовали как салатную зелень. Сныть соленая, сныть квашеная, сныть с сыром, картошка со снытью…

Крапиву тоже можно использовать во многих блюдах, но с ней у меня свои счеты. В детстве я ее вырубала, кидаясь с тяпкой наперевес на побеги выше моей головы. Они падали, как деревья, цепляя и жаля мои голые плечи и ноги. Сейчас я отношусь к крапиве спокойнее. Единственное, что я уничтожаю при первом же намеке, «не дожидаясь перитонита», как говорили мои бабушки, – это борщевик.

Впервые я увидела его огромные, похожие на зонтик, листья в младших классах. То был двухлетний период трезвости отца, когда он приезжал на дачу и каждый божий день мы выбирались в лес. Отец знал эти места наизусть, с детства. Он знал, куда ведут тропинки, какие ягоды и грибы можно есть, рассказывал мне, как живут осы и шмели, куда летают пчелы. На стене его квартиры висела коллекция бабочек – их он собирал собственноручно, пришпиливал к холсту булавкой и накрывал стеклом. В августе мы ходили по грибы за много километров и приносили полные корзины свинушек и опят.

Я помню ярко, до сих пор: отец идет впереди, ловко переступая корни и ни на секунду не сомневаясь в выбранном направлении. Его ботинки вытерлись и посерели от времени, круглая голова стремительно лысеет, остается лишь венчик пшеничных волос. Он все время курит – «Яву», а когда денег совсем мало, «Приму» – и бросает бычки в траву. Он много знает, но совершенно не понимает, куда применить эти знания, и просто рассказывает все мне. Вот шалфей, это медонос. С липы пчелы тоже собирают мед. Я смотрю на светлые, похожие на бабочек цветки. Вокруг них и правда летают пчелы. Еще они собирают мед с кипрея, кипрейный мед белый. А с почек деревьев пчелы собирают прополис. Его они обрабатывают ферментами и используют для дезинфекции и герметизации. И так далее, и так далее.

В тот день мы шли по тропке за лесопилкой. За бетонным забором звенела невидимая пила, что-то бахало, пахло свежей стружкой. И тут я увидела странный высокий лопух, огромный, как на фотографиях с тропическими растениями. Когда я, поразившись, решила его коснуться, отец предупредил, что на коже будут ожоги, а может быть, и шрамы. Он сказал, что «эту дрянь» завезли к нам из Америки, она здесь прижилась и распространилась. Но правда оказалась совсем не такой.

Борщевик Сосновского впервые обнаружила и описала советский и грузинский ботаник Ида Манденова, было это на Кавказе в 1944 году. Манденова назвала найденный вид в честь своего учителя Дмитрия Ивановича Сосновского. В 1951 году использование борщевика в качестве силосной культуры рекомендовал академик Лысенко, и с середины XX века борщевик Сосновского начали массово сеять и кормить им скот. Но вскоре оказалось, что борщевик быстро и легко дичает и так же быстро захватывает новые территории, вытесняя другие растения. Молоко дойных коров, которых им кормили, со временем приобретало неприятный привкус. У потомства скота, питающегося борщевиком, выявили генные мутации, а работники, работавшие с ним, постоянно лечили ожоги[12]. В 2015 году борщевик Сосновского был признан вредным и опасным сорняком, а в 2019 году ввели штраф за его разведение. Но теперь одними штрафами его распространение вряд ли можно остановить. Чтобы удалить борщевик, следует обработать побеги гербицидами или срезать под корень на глубину 10–15 см с помощью острой лопаты или штыка. Семена борщевика могут сохранять всхожесть до восьми лет, поэтому остатки растения нужно собирать в плотный мешок. С 2025 года в Подмосковье работает горячая линия, куда можно сообщить о месте произрастания борщевика Сосновского. По данным Минсельхоза, в этом году в план обработки включено более 23,6 тысячи гектаров муниципальной земли[13].

Часть леса за лесопилкой заросла борщевиком. Тропинки за бетонным забором больше нет, сейчас там четырехметровый ядовитый сад, через который не пройти.

Когда она станет хорошей

Рассказ

На новогодние каникулы Леночка ездит к маме.

Бабушка надевает на Леночку теплые колготы с выпуклой полоской, джинсы, свитер с Микки Маусом – зеленым почему-то, заплетает Леночке косичку, вручает банку сливового варенья, провожает до метро. Когда Леночке исполнилось девять, мама сказала, что уже можно и самой доехать: одна лишь пересадка, а

Автобус Леночка находит сразу. Садится на бугристый дерматин сразу за спиной водителя, к окну, дышит на стекло, вытапливая проталину побольше, через которую пока видны лишь фонари и яркий, обведенный лампами абрис «Союзпечати».

Рядом садится тетенька. На ней плотное пальто – плохо гнущаяся драповая труба – и каракулевая шапка, тоже цилиндрическая, как обрезок трубы поменьше. Сумку с надписью Pucci тетенька ставит на колени, протирает носовым платком запотевшие очки. Убирает носовой платок в карман, достает другой, сморкается.

– Ты куда одна? – спрашивает она, щурясь на Леночку.

– К маме, – отвечает Леночка. – Мне до ДК. Седьмая остановка.

– Я тебе скажу, когда выходить, – кивает тетенька.

Леночка тоже кивает, сидит и ждет.

Она вообще-то знает, где ей выходить, все-таки уже второй раз едет – первый был на майских в том году. Но с тетенькой не спорит. С тетенькой рядом ей спокойнее немного, драп и мех как будто поглощают звуки, особенно со стороны прохода, где теснятся пассажиры, вы мне ногу отдавили, выходить на следующей будете, дайте тогда пройти, не толпитесь у выхода, люди.

Двери с шипением закрываются, автобус трогается. Мир катится за автобусным, пропитанным бензинным духом боком. Мокрые дрожащие звезды фар проносятся парами, совсем как в хороводе, который Леночка с классом танцевали на хореографии. Вывески, понятные частями: «укты» и «цве ы», по тротуару бредут укутанные тени, подсвеченные снизу свежим снегом, подхваченные ветром. Тетенька следит, куда едет водитель, и вид у нее целеустремленный, как у капитана на обложке Жюля Верна.

Мама ждет на остановке. Не улыбаясь, она перехватывает пакет с банкой варенья, меряет взглядом сначала банку, после Леночку. В зимнем тлении фонарей ее лицо делается цвета и структуры пемзы, на губах красная помада, а вокруг губ морщинки, которые не расправляются, даже когда мама говорит:

– Пошли, Лен. Не тормози.

Мама идет, чуть подавшись вперед, будто что-то волочит. Так первоклашки несут в школу рюкзаки – портфели в половину роста, и нужно немного наклоняться вперед для равновесия, иначе упадешь. Лена идет за мамой, старается не отставать, прыгает в глубокие мамины следы – дороги во дворах не чистили, и снега намело по щиколотку.

У мамы новая семья. Новый Муж раньше работал на рынке, теперь таксует по ночам. Еще у них Новая Девочка, она живет в маленькой комнате. Когда Лена видела ее в последний раз, она умела лишь лежать и плакать, но теперь покрупнела. Заметив маму с Леной, она встает в кроватке и раскачивает ее, держась за бортик и грозя перевернуть. Разувшись, мама уходит к Девочке, берет ее на руки, закрывает дверь спальни за собой.

Лена раздевается. Встряхивает куртку, и линолеум пятнает снег, который быстро тает, смешивается с талой грязью с Лениных сапог. Из большой комнаты появляется мамин Новый Муж.

– Привет, – подмигивает он, вручает Лене «Твикс», а сам обувается – снова уезжает. «Твиксу» Лена очень рада – бабушка такое не покупает, иногда приносит плитку шоколада, когда ей дарят, но тот обычно горький, с мелкой рудой орехов и балериной на обертке, Лена такой не очень любит. К Новому Мужу она относится лучше, чем к горькому шоколаду. Он вроде бы нормальный: много улыбается – за себя и за маму сразу, часто шутит и не пьет.

Новый Муж уходит, а Лена перебирает на мамином серванте косметику и прочие магические вещи для особых ритуалов, которые могут совершать лишь взрослые женщины, прекрасные, пахнущие духами, пудрой и цветами, одетые как в «Бурда Моден». Духами Лена душится, причем сразу тремя. Мажет помадой губы. «Насыщенный сливовый» ей не очень-то идет, как и оттенок «сатиновый алый». Услышав мамины шаги из коридора, Лена быстро вытирает рот, размазывая сатиновый алый и насыщенный сливовый по тыльной стороне ладони (теперь на языке горько от духов), задвигает ящик.

– Лен, иди есть. Я рассольник разогрела.

– Рассольник?

Рассольник с перловкой иногда дают в школе на обед: зеленовато-рыжее варево, подернутое тонкой пенкой. В такие дни Лена обходится вторым.

– Другого нет.

Мама помешивает суп в кастрюле, пробует с ложки, оставляет булькать на маленьком огне. На столе лежит раскрытый детектив, текстом вниз, мягкой обложкой вверх, уголки закручиваются, как после бигуди. Мама углубляется в него. Лена садится на табурет у клетки с хомячком, и хомячок бежит, бежит, бежит к ней в колесе. Колесо погромыхивает, хомячок косит на Лену загнанным безумным глазом. Лена болтает ногами в такт, потом раскачивается вместе с табуретом. Скучно. Но она привыкла ждать.

Рассольник закипает. Мама откладывает книгу, выключает газ и наливает – полтора половника себе, полтора Лене. Ставит тарелки на стол.

– Мам, да я не буду… – Лена хочет сказать, что она не голодна, но мама понимает все иначе.

– Упертая, в отца вся, – бросает поверх книжки разочарованный взгляд.

Это плохо, понимает Лена, быть в папу, потому что с папой у мамы непростые отношения еще с тех самых пор, как он запил.

Отца, вечно небритого и громкого, Лена давно не видела – она живет у бабушки лет с четырех. Помнит только кисловатый спертый воздух мытищинской квартиры, запахи масляной краски, скипидара, подписки Пикуля и Льва Толстого, спирта в рюмках, сигарет. Неужто и от нее семья будет бежать в ночи в пуховике, наброшенном на пижаму, ловить машину на шоссе – скорей, скорей, пока он не проснулся, – ехать к Тете или Бабушке? Она не хочет так, она же не такая вовсе.

Она хочет быть хорошей. Когда-нибудь она ей станет, и мама заберет ее совсем, поселит в комнате с Новой Девочкой. Там есть диван, в той комнате, он стоит рядом с Девочкиной кроваткой, и Лене на нем всегда спокойно спать. Жаль, редко получается.

Лена ест. Вкус у рассольника даже ничего, если о нем не думать. Если просто глотать, следя, как снег вальсирует в черном переломе космоса снаружи.

* * *

Недавно Лене подарили энциклопедию по астрономии. Как оказалось, в центре Млечного Пути есть черная дыра массой в четыре миллиона Солнц. Сила притяжения этой дыры так велика, что с ее поверхности не улетает даже свет. Поэтому она абсолютно черная. Непроглядная ловушка для всего.

– Лена молодец. Одни пятерки за полугодие, Аня, смотри, как надо заниматься, – говорит Тетя.

Аня, двоюродная Ленина сестра, куксится, а Лене неудобно, хоть похвала приятна.

В мае, в последний день учебы, Лена получила грамоту за «отличные успехи» – это легко, не правда ли? Не получи она грамоты, вот тут-то все бы удивились, ведь Лена – это синоним пятерки и зубрилы. А спустя месяц-два любой успех теряет значимость, и Лена

– Лена башковитая у нас, – кивает мама и идет на кухню, разгружать пакет. Ей помогает Вторая Бабушка, звенят бутылки – мама шампанское купила, долго выбирала в магазине. Шуршат пакеты и бумага, в которую на рынке завернули палку копченой колбасы. Мама рассказывает, как она сама в школе была хороша в математике, поэтому к математике у Лены талант врожденный и вроде бы уже немного не ее, а мамин.

Тетя, Дядя, Аня и Вторая Бабушка живут в ламповом хаосе, резко пахнущем котами, старыми обоями, табачным дымом. Обувь свалена у входа, на крючках столько вещей, что повесить сверху куртку невозможно, приходится класть ее на тумбочку под зеркалом. Пол скрипит, шкафы приоткрыты, показывают тряпичные языки, у окна навалены коробки, в которых тоже вещи. Лена осталась бы жить в этом пропитанном семейной жизнью беспорядке. Забилась бы за коробки с бельем, зарылась в кучу пыльного тряпья в углу, устроилась на подоконнике рядом с кошкой – почему она сама не кошка? Бродила бы целыми днями по квартире, смотрела из окна на кухне. Ее бы гладили и кормили, просто так, потому что она – это она.

Они с Аней картошку с котлетами не будут – неа, есть не хочется, – потом тихонько тащат бутерброды с копченой колбасой и шоколад из коробки ассорти, пока мама и Тетя со Второй Бабушкой заливаются шампанским. Потом Дядя уезжает, он тоже работает в ночную смену, но не таксистом, а в метро. Лену с Аней укладывают спать – Аню на нижний ярус кровати, Лену на верхний. Они спать не хотят, ерзают, бегают по очереди в туалет («да сколько можно бегать, не слышишь меня совсем, сил нет с тобой, вся ты в отца, ложись спать уже, да сколько можно»). Мама, Тетя и Вторая Бабушка курят на кухне, о чем-то тихо говорят. Под их разговоры, чувствуя легкий привкус дыма в воздухе, Лена засыпает.

* * *

Ее будит назойливый звонок в дверь.

За окном еще темно, на будильнике час ночи. Слышен встревоженный шепот. В коридоре вспыхивает свет, бьет Лене по глазам, а звонок бьет по ушам, снова. Кто-то снаружи держит кнопку и не отпускает, грохает по двери кулаком.

– Кто там пришел? – снизу шепчет Аня.

– Не знаю, – отвечает Лена. Очень хочется спуститься и забраться в шкаф, уйти за тетины платья и пальто, переждать там в мягкой спокойной темноте.

Но дверь уже открыли. В квартиру прокрадывается подъездный сквознячок.

– Ленка где? – слышен особый голос папы, он говорит таким, когда приходит от друзей.

Дальше мама с папой спорят: мама говорит, что Ленка в порядке, папа не верит, он собирается Ленку увезти. Он много раз ей говорил не забирать Ленку в свой свинарник, ты поняла, овца, ты поняла меня?

– Час ночи! Придурок, ты куда ее везти собрался? Спит она!

Грохот, треск – будто деревянную планку сломали пополам. Секунда слепящей тишины, потом мама и Тетя запоздало ахают. Дачтожтыделаешь, вопит Вторая Бабушка с пьяным трагическим надрывом.

– Ленка! – Папа кричит из коридора, а Ленка притворяется, что все же спит, хотя как под такое уснешь? Может, не услыхав ответа, папа развернется и уедет? Унесет с собой сквозняк, крики, неуют.

Но нет: как есть, в огромном пуховике и ботинках он заходит в комнату, заглядывает на второй кроватный ярус, хватает Ленку за плечо, трясет. От него пахнет спиртом, застарелый дух, вчерашний. На лысине в венце светлых волос блестят капли, будто снег растаял.

– Ленка, вставай, поехали.

Что делать – Ленка выбирается из-под одеяла. Натягивает колготы с выпуклой полоской, джинсы, свитер с зеленым Микки Маусом, косичку заплетать ей некогда. Обувается, поглядывая на вмятину в двери, ведущей в туалет. В разломе видна стружка соломенного цвета, дээспэшные двериные кишки. Папа стоит, ждет, следит, как Ленка возится с молнией сапог.

– Мам, пока.

Мама не отвечает, стоит, привалившись к стене, накрыв рот рукой. Аня машет из спальни. Ленка машет ей в ответ. Ей очень неудобно, что так вот вышло. Не будь ее здесь, Аня бы сейчас спала.

В папиной «девятке» душно и накурено, пахнет бензином, как в автобусе, только сильнее. Еще пахнет мокрой псиной. Чтобы не укачало, Ленка смотрит перед собой и дышит на раз-два.

– Чо недовольная такая? – спрашивает папа. – Как мать.

Ленка молчит, немного подбирается. Ей больше хочется быть как Тетя с Дядей, но ей, наверное, не судьба.

Бабушка, кажется, даже не удивлена, что Ленка с папой приехали в два ночи. Ленка устала, она уходит в комнату и садится на кровать. Вот ее энциклопедия, вот кружка с холодным чаем, в нем растворены три ложки сахара, Ленка допивает его залпом.

– Мишенька, может, покушаешь?

– Не, мать, поеду. У тебя тысяча будет? Пятнадцатого перечислят, я верну.

– Да, конечно, – слышно, как бабушка шуршит в тканевой авоське, что висит на вешалке в прихожей. Шуршит авоська, шуршат купюры.

– Ага. Ленка, пока.

– Леночка, папа уходит!

Леночка выглядывает в коридор, машет рукой. Папа кивает и уходит, утаскивая за собой табак, собачью шерсть и спирт. Леночка снимает свитер с зеленым Микки Маусом (волосы потрескивают электричеством, липнут к лицу), джинсы. Колготы так и остаются внутри, свисают из джинсовых штанин пустыми лапками, как сброшенная хлопковая кожа. Подтянувшись, Леночка забирается с ногами на подоконник – широкий, каменный, нагретый батареей, напоминающий своим теплом о лете и Сочи. По ночному Проспекту Мира плывут звездочки-машины, два потока, один по часовой стрелке, другой – против. Папина машина выруливает из арки, вливается в автомобильный Млечный Путь в направлении Мытищ, уменьшается, становится звездой.

Леночка сидит и ждет.

25

ВThe Guardianза последние годы вышла целая серия статей, посвященная росту онкологических заболеваний у некурящих людей. Согласно данным Международного агентства по изучению рака (IARC), рак легких у людей, которые никогда не курили, сейчас считается пятой по численности случаев причиной смерти от онкологии во всем мире[14]. Как считают некоторые исследователи, это связано с ухудшающейся экологией. Около 200 000 случаев аденокарциномы были связаны с воздействием загрязненного воздуха в 2022 году, согласно исследованию IARC, опубликованному в журналеThe Lancet Respiratory Medicine.

В России в период с 2009 по 2019 год число случаев злокачественных новообразований у женщин выросло почти на 20% при снижении заболеваемости среди мужчин на 13%[15]. За этот же период смертность мужчин от рака легкого уменьшилась на 20%, а у женщин оставалась прежней с тенденцией к увеличению. Среди некурящих женщин показатель заболеваемости раком легких оказался до двух раз выше, чем у

Доктор Алекс Георгиу, консультант-онколог в клинике Гая и Святого Томаса, проанализировал данные своих пациентов с раком легких, чтобы понять эти изменения[16]. «С 2010 по 2021 год количество пациентов в нашей клинике, которые никогда не курили, увеличивалось каждый год, – говорит он. – В 2010 году они составляли 5% случаев. К 2021 году – уже 14%». Среди этих случаев рака легких у некурящих 68% приходились на женщин. Также была выявлена более высокая доля молодых пациентов: 16% некурящих были младше 50 лет.

По словам Чечилии Помпили, торакального хирурга и старшего клинического преподавателя Медицинской школы Халл-Йорк, долгое время научное сообщество даже не рассматривало рак легких как заболевание молодых женщин и часто вообще не включало их в клинические исследования. Мужчины составляли 65% участников в ключевых клинических испытаниях иммунотерапии рака легких.

Ученые пришли к выводу, что есть еще факторы, провоцирующие онкологию, кроме классических «курение, алкоголь, открытое солнце». В Великобритании около одного из десяти случаев рака легких вызвано загрязнением воздуха. «Загрязнение воздуха существенно влияет и на мужчин, и на женщин, особенно среди молодых пациентов», – говорит Помпили. Можно вспомнить смерть девятилетней Эллы Аду-Кисси-Дебра, которая стала первым человеком в мире, у кого загрязнение воздуха было официально указано как причина смерти. Также роль играют генетические мутации, особенно у молодых некурящих женщин. Недавние исследования показали, что загрязнение воздуха может «пробуждать» в легких спящие клетки, которые содержат канцерогенные мутации гена рецептора эпидермального фактора роста (EGFR), стимулируя их рост.

Владелица студии йоги и персональный тренер Бекки Смит страдала от блуждающих болей в спине. Она обращалась к терапевту, физиотерапевту и хиропрактику – все подозревали проблемы с мышцами и грыжу позвоночника. После началась мигрень, зрение затуманилось, и Смит пошла к окулисту, который направил ее в больницу, где сделали МРТ, КТ и взяли биопсию спинного мозга. Диагноз: четвертая стадия рака легких, который распространился по позвоночнику и в мозг.

Сара Ли, 42-летняя независимая кинематографистка, некурящая веганка и участница марафонов, получила диагноз «EGFR-положительный рак легких» в 2024 году. «У меня был продолжительный кашель, но я не волновалась, – говорит она. – Сначала я болела простудой, и казалось, что это просто остаточный кашель». У Ли также болело правое плечо. Это тоже был симптом, но тогда она не могла связать одно с другим, а врачи даже не думали искать у такой спортивной некурящей женщины рак легких. Физиотерапевт рекомендовал разминать плечо, фармацевт продал сироп от кашля. Но спустя четыре месяца, рентген и КТ Ли узнала, что у нее неоперабельный рак легких. Она все еще не приняла свой диагноз: само выражение «рак легких» кажется ей чужим.

Рак легких сильно стигматизирован, он долгое время считался болезнью пожилых мужчин, «болезнью курильщиков». И у других пациентов, как в случае с некурящими молодыми женщинами, врачи подозревают онкологию легких в последнюю очередь. 40-летняя спортивная женщина с хроническим кашлем куда чаще получит диагноз «аллергия», «астма» или «инфекция», чем пожилой курящий мужчина, которого сразу отправят на рентген. К тому же у больных наблюдаются как «классические» симптомы – постоянный кашель и кровохарканье, так и менее явные, например потеря веса и боли в спине.

Смит в своем разговоре с журналистами упоминает, как изматывает постоянно объяснять другим свою болезнь. Она всегда встречает одну и ту же реакцию: но ты ведь не куришь? Ты же такая молодая! Или – как в моем случае и в случае с табуированностью татуировок у нас в стране – постоянно спрашивают про татуировки и туберкулез.

Сама я курила, но не очень много и бросила за восемь лет до диагноза. В роду у меня не было никого с легочной онкологией.

26

Когда весной я открываю дом, он насквозь сырой и сонный. Я распахиваю окна и двери, впускаю бронзовок, шмелей и облака пыльцы, развешиваю одеяла, чтобы они просохли на солнце. Рабочие наполняют водой трубы отопительной системы, запускают газовый котел. Стены начинают тихо щелкать, прогреваясь. С таким же звуком на рассвете летом раскаляется восточная сторона дома. В прошлом мае с той стороны из-под плинтусов полезли крылатые муравьи. Они были повсюду: черным живым ковром укрыли стену и стекла, путались в занавесках, ползали по моему лицу и волосам, пока я не проснулась от щекотки. Роение продолжалось дня четыре, самцы и крупные молодые матки лезли и лезли на свет, и на них не действовал ни аэрозоль, ни ядовитый порошок.

Я сметаю с подоконников сухих мух и пауков. Отмываю кухню от мышиного помета – каждую весну у мелких грызунов кончаются запасы, и они пробираются в мой дом, рыщут по полкам. Но единственное, что они находят, – это мыло, поэтому на брусках, забытых осенью, следы зубов. Возможно, теперь мышиные какашки пахнут орхидеей. Однажды после сильных морозов я нашла на полу гостиной землеройку. Она лежала, свернувшись, спрятав длинный нос и поджав лапки толщиной с сосновую хвоинку. Видимо, так и не нашла путь наружу и умерла от голода.

Я достаю из коробов столовые приборы, чашки и кастрюли, ополаскиваю, расставляю по полкам. В саду я стаскиваю упавшие ветки к мангалу, осматриваю деревья. На посаженных мной соснах и елях лопнули и распустились почки. Буквально за месяц они вырастут, станут новыми ветками и верхушками, а к концу лета почки появятся уже на них – заготовки на следующий год. Так можно посчитать примерный возраст хвойных: один ярус веток – один год.

Прибегает белка. Обычно она является в восемь утра, прыгает со старой ивы через забор на яблоню, затем на сосну. Вот и сейчас я слышу шуршание ее коготков, сверху хлопьями летит содранная кора. Заметив меня, белка несется обратно, прыгает через забор, но немного не рассчитывает и валится в кусты плашмя.

У забора разрослась и густо пахнет цветущая бузина. В саду она возникла стихийно, на месте срубленной яблони, – дерево смерти, дерево-оберег, которое по поверью нельзя рубить или сжигать. С другой стороны участка, в лесной тени на пружинистых болотных кочках зацветает кислица. На вкус она как щавель, по форме листьев похожа на клевер. Ближе к дому земля укрыта прошлогодней хвоей. Я никогда ее не убираю: опавшая хвоя удобряет, греет, помогает удерживать влагу, защищает от сорняков и слизней. С солнечной стороны ее верхний слой уже высох, и я встаю на него босыми ногами. Теплая хвоя хрустит как кадаиф, десерт из тонкой обжаренной лапши с ореховой начинкой и сиропом.

1970 год

Припекает.

Я проверяю давление в колесах велосипеда и качу его по газону к воротам. Теперь у меня не «Аист», а дорогой кросс-кантри. Он чуть поскрипывает: состарился и отсырел за зиму. За забором я вижу соседку,

* * *

В 2020-м нас закрывают на карантин. Теперь пневмонией болеет каждый второй. Теперь у нас QR-коды и дефицит антибиотиков в аптеках. Все ходят в масках, моют руки антисептиком. И то и другое безумно дорого, маски теперь – новая нефть. Ловлю себя на мысли, что в каком-то смысле я даже рада, что бабушки умерли до эпидемии – вряд ли они бы ее пережили.

Февраль и март я провожу в квартире. Потом, когда становится совсем невмоготу, собираю вещи и уезжаю с Лёвой на дачу. Он радуется, что интернет постоянно пропадает и можно легально прогуливать онлайн уроки, которые организует школа. Мне же скорее страшно. Но если кто и готов к пневмонии, так это я. У меня под рукой пульсоксиметр, ингалятор, капли для расширения бронхов, антибиотики, микстуры, сосудосуживающие. Я мою пакеты с продуктами хлоркой. Я готова выживать, совсем как Ди Каприо в зимних лесах Дакоты.

Я смотрю на сосны. Сосны смотрят на меня: так они смотрели на моего отца, на отца моего отца, так будут смотреть на моего сына и, возможно, его детей. Многие из этих сосен существовали еще до 1949 года, когда этот участок леса выделили моему прадеду, а то и до образования Советского Союза. Поэтому я люблю сажать деревья: если повезет, они увидят моих детей, детей моих детей и еще пару сотен лет после моей смерти будут созерцать этот мир.

На даче карантин переносится легче. Можно выходить из дома в сад, гулять без страха заразиться. Правда, один раз меня все же охватывает паника, мне кажется, что я странно дышу, что снова колет в левом плече. Я набираю мужа, который по будням работает и находится в Москве. Он предлагает не паниковать и подождать, но я все-таки вызываю такси и говорю, что мы с сыном приедем через два часа. Кажется, муж этому не очень рад.

Скажи, ты счастлив, спрашиваю я его как-то вечером, сидя на кухне.

Что ты имеешь в виду?

Ну, тебе нравится то, как мы живем, уточняю я.

В двушке нам тесно, конечно, отвечает он. Еще и стройка за окном.

Я объясняю, что не нравится мне. Говорю о том, что не чувствую себя любимой и, может, не люблю уже сама. Я вижу, что он понял, о чем я. Но разговоры по душам ему никогда не удавались.

По-моему, у нас все хорошо, отвечает он.

* * *

Во время ковида у нас с сыном появляется традиция гулять по деревне – «ходить змеечкой». Мы называем ее так потому, что, если неторопливо обходить все переулки, выходит именно змея. «Змеечка» есть утренняя и вечерняя. На утренней мы иногда встречаем соседку, она стрижет газон перед участком, водит триммером туда-сюда, оставляя ежик не больше сантиметра, а срезанная трава летит шрапнелью в стороны, соседке на одежду и в очки. Каждый раз, видя это, я вспоминаю Клементину.

Первый триммер в нашей семье купила как раз она – боролась с паршой на яблонях и считала, что во всем виновата высокая трава. Сперва она тоже пробовала косить сама, но от вибрации у нее болела спина и ломило руки, и Клементина стала нанимать для покоса узбеков, которые подрабатывали на стройке неподалеку. В остальном садом и цветами она не занималась никогда, а в ее квартире росли только я и лук на подоконнике. Клементина наливала в стакан воду, накрывала его картонкой, вырезанной из молочного пакета. В дыру в картонке она ставила луковицу, так, чтобы засохшие корешки касались воды. Через неделю из луковицы показывались вкусные зеленые ростки, которые мы резали в салат и картофельное пюре. А спустя месяц такого живорождения луковица истощалась и сгнивала. На ее место мы ставили новую, молодую луковицу, и цикл повторялся.

Приходит весенняя гроза, и мы с Лёвой прячемся дома. За окнами весело грохочет, дождь поливает, лес темнеет, как ткань, пропитанная влагой. Электричество отключили всей деревне, а в небе далеко над полем уже виден яркий безоблачный просвет и выгнулась радуга.

1980 год

После грозы поле за деревней и городским поселком затягивает туман, бело-голубой, как закатное остывающее небо. Он ложится на лицо влажной вуалью, и мои волосы завиваются, возвращаются к естественной форме. Кукует кукушка. Откуда-то ей отвечает эхо – а может быть, еще одна кукушка. Точнее, «кукух».

В детстве я очень удивилась, узнав, что кукуют только самцы в брачный период. Он ждет самку, но помогать ей высиживать потомство вряд ли собирается. Оплодотворив ее, он улетит, самка, в свою очередь, не сможет прокормить потомство в одиночку и подкинет яйца в гнезда птиц поменьше и послабее. У меня сохранилось фото из журнала: только что вылупившийся кукушонок, неоперившийся и розоватый, стоит, растопырив лапы, упирается тощей спиной в чужое яйцо и переваливает его через край гнезда. Это инстинкт, и пока кукушонок не выкинет всех, он не успокоится. Если кто-то в гнезде останется в живых, то ему не повезло – более сильный кукушонок сожрет всю еду, что принесут «родители».

Одна из бывших пациенток онкологического отделения как-то сказала мне, что из тяжелой болезни выбираются лишь суки. Готовые ради выживания на все: любой ценой собрать деньги на операцию, обойти лучших врачей, получить лучшие лекарства, заставить всю семью заниматься лишь ее делами. Не могу сказать, что я с этим согласна. Собранность и решительность нужны, это абсолютно точно. Но нужно ли для этого быть сукой? И почему целеустремленность и желание жить – в том числе так, как ты хочешь, – все время смешивают с беспринципностью?

Ночью за окном ухают совы – их две. С локдауном они осмелели, перебрались ближе к людям и обосновались на сосне на краю участка. «У!» – говорят они каждые десять минут. По крыше бахают шишки, а из-за леса, из ночи, доносится вой из громкоговорителей, натуральная воздушная тревога, и печальный мужской голос вещает: сидите дома, соблюдайте дистанцию, карантин, пожалуйста, сидите дома. Он умолкает, и в соседнем переулке хлопают петарду, жиденько рассыпается салют. В траве под яблоней что-то мерцает, как забытые угли, – светляки, вдруг понимаю я. В моем саду они впервые. Но рассмотреть их поближе мне не удается – стоит сделать шаг, и они испуганно гаснут.

Коронавирусом я заболеваю осенью, когда ограничения уже сняли и мы всей семьей съездили в Санкт-Петербург на выходные. У нас небольшая температура, я покашливаю. В какой-то момент я понимаю, что почти не чувствую вкус еды. Я потеряла обоняние.

Мой первый коронавирус длится ровно три дня с температурой 37,2 и легким кашлем. Тяжелее

На этом наша история с ковидом завершилась.

27

Литература о путешествиях и природе как исцелении стала особенно популярна во время локдауна. В период пандемии люди стали чаще обращаться к этой теме – просто потому, что были заперты дома и не могли встречаться друг с другом или же просто гулять. Мы вдруг вспомнили, насколько для всех нас важны прогулки. В результате произошел всплеск лирически окрашенных книг о природе, и зачастую их писали не биологи или философы, а обычные люди, делившиеся своим опытом общения с природой. Спустя пару лет появились и работы известных авторов, например «Сад против времени»[17] Оливии Лэнг, в котором она в числе прочего говорит об эпидемии садоводства во время эпидемии ковида. В поисках успокоения миллионы человек скупали семена и инструменты – и возделывали садики, наблюдали, как распускаются бутоны и растет трава. Создание личного Эдема стало способом концентрироваться на «здесь и сейчас» и не думать о тысячах смертей вокруг.

Природа и странствия – ни в коем случае не чудесное лекарство от недуга. Многие «мемуары о болезни, путешествиях и природе» подвергались критике, например «Соленая тропа» Рейнор Винн[18] – мемуары о том, как 50-летняя Винн и ее смертельно больной муж потеряли дом и в отчаянии решили отправиться в поход по береговой тропе протяженностью 630 миль. После того как книга стала бестселлером, Винн обвинили в том, что она намеренно преувеличила тяжесть болезни мужа, а ее книги поощряли читателей верить, будто пешие походы и дикая жизнь в палатке могут исцелять. Также всплыл давний случай воровства: задолго до потери дома и болезни мужа Винн якобы присвоила деньги работодателя, а когда ее уличили в этом, она выставила себя жертвой обстоятельств и сказала, что уже потратила все деньги на детей и вернуть может лишь малую часть. Возможно, об этом она тоже когда-нибудь напишет мемуары.

И все же любовь читателей к историям об исцелении через природу очевидна. Что это, слепая вера в чудо? Стремление искать легкие выходы из сложных ситуаций? Магическое мышление? Нежелание проходить тяжелое лечение, которое истощает организм и тоже может привести к страшным побочным эффектам?

Принято считать, что природное пространство способно помочь что-то понять. По сути, во всех подобных мемуарах природа играет роль кальки для наших же человеческих смыслов. Благодаря путешествию герой познает в первую очередь истину о себе и своем пути, а естественная среда выступает лишь средством, так или иначе концентрируется вокруг героя: будь то сменяющийся пейзаж за окном машины или поезда или смена времен года в лесу.

В моем случае советы «съездить на дачу, в тишину» и созерцание сосен лишь раздували мое бешенство. Я физически не могла находиться в тишине и неподвижности, до операции и какое-то время после тревога распирала меня изнутри. К тому же природа – это не только солнышко и бабочки. Это болезни, тление, холод, ветер, нагота и беззащитность человека перед стихией. Природа в разы усиливает переживаемые эмоции. И когда я была одинока, это тотальное одиночество приводило меня в еще большую депрессию.

Однако природа совершенно точно дала мне мотивацию: когда я лежала в больнице, не зная, сколько мне осталось, я вдруг остро захотела еще хотя бы десять,

а лучше двадцать

или сорок раз

увидеть тот самый туман над полем, лес, тропку, амбулаторию и магазин.

Увидеть лес весной.

Он же прекрасен.

28

Я у эндокринолога, пришла на ежегодный скрининг – не хочу допустить или пропустить преддиабет. Последний год я ощутимо набрала в весе без каких-либо изменений в питании, заподозрила неладное и решила перестраховаться. У этого врача я впервые, она молода, но уже стала заведующей отделением дорогой клиники в центре Москвы.

Она собирает мой анамнез, и я рассказываю ей о семейной истории панкреатитов и диабетов, а также обо всех перенесенных операциях, включая опухоль в легких. Врач настораживается, спрашивает, регулярно ли я обследуюсь (да), сколько лет назад это было (по документам я уже считаюсь здоровой), какие исследования мне проводят (КТ, бронхоскопия, УЗИ брюшной полости). Затем она зачем-то слушает мои легкие.

Это похоже на генетическую предрасположенность, говорит она, на мутацию гена MEN1, учитывая, что опухоль у вас была нейроэндокринная.

Ген MEN1 кодирует белок-супрессор опухолей, который подавляет рост клеток, читаю я после приема. Мутация гена нарушает этот процесс, увеличивая риск образования опухолей. Мутации в гене MEN1 связаны с риском развития опухолей паращитовидных желез, опухолей гипофиза и нейроэндокринных опухолей поджелудочной железы. Рекомендуется пожизненный скрининг.

Я не хочу вас пугать, говорит эндокринолог, это просто предположение, но в поджелудочной изначально могла сидеть опухоль, которая очень медленно растет и иногда дает метастазы в легкие. УЗИ – метод малоинформативный, все может быть, вы же понимаете. Вдруг не заметили?

И как мне просканировать поджелудочную, спрашиваю я, сдерживая раздражение.

Насчет этого мне нужно посоветоваться, говорит врач и набирает гастроэнтеролога.

Ее старание выводит меня из себя. В 2019 году меня уже просвечивали с радиофармпрепаратом, делали ПЭТ-КТ, сканировали все тело и уж точно бы заметили первичную опухоль в поджелудочной.

Мне хочется сказать: если вы эндокринолог, занимайтесь эндокринологией, а не онкологией. В случае с МРТ поджелудочной она звонит гастроэнтерологам, чтобы проконсультироваться, правильно ли назначила исследование и нужен ли контраст. Но при этом не удосуживается набрать онколога и уточнить, верными ли гипотезами она нагрузила пациента. Верно ли, не читая выписной эпикриз, назначать дорогостоящее исследование? Не говоря уже о том, что анализ крови – весь длинный перечень, который мне вручают, – наверняка укажет на отклонения в работе поджелудочной.

Еще я злюсь на то, что она все-таки меня напугала. Это иррациональный страх, меня регулярно проверяют, но снова испытывать его по чьей-то неосторожности мне не очень нравится.

Она замечает мое выражение лица, но все равно мягко настаивает на более тщательном обследовании. И давайте посмотрим щитовидную железу, говорит она. На всякий случай. Синдром MEN1 может спровоцировать новообразования и там.

Она окажется права. В декабре 2025-го я пройду все исследования, которые мне порекомендовали. КТ с контрастом поджелудочной железы и других органов брюшной полости будет без отклонений, но анализы и УЗИ покажут, что у меня появилось образование паращитовидной железы (гипоэхогенное, с четкими ровными контурами, требуется консультация врача), и я начну готовиться к операции. Соберу пакет, в нем будут:

документы

резиновые тапочки

трусы

халат

полотенце

принадлежности для ванной

29

По моим ощущениям, рак

В реальности в смертельной болезни нет ничего светлого, чистого и романтичного. Никогда не знаешь, насколько мучительным окажется процесс лечения или умирания. Есть неизлечимо больные с аллергией на опиоидные обезболивающие, что означает потенциально невыносимую гибель. Есть случай преподавателя[19] музыки из Скарборо, который умер в возрасте 48 лет от осложнений, вызванных раком желчных протоков. Диагноз он получил всего за год до этого – первым признаком стали пожелтевшие белки глаз. Поняв, что болен неизлечимо, он просил у врача «что-нибудь, чтобы просто заснуть и не проснуться», врачи, естественно, отказали. Год преподаватель и его семья жили на полную. Но во время второго курса химиотерапии он слишком ослаб, чтобы продолжать лечение. Уже в хосписе рак поразил кишечник, вызвав непроходимость, которая привела к пятичасовой фекальной рвоте. В итоге больной захлебнулся и умер.

Возможно, это новый вид мученичества.

Возьмем другой литературный и киносюжет: герой преодолел болезнь в прошлом, теперь он сильнее, умнее и, как по Проппу, прошел испытание и переродился. И мы видим его снова чистым и сильным, как будто он избавился от болезни, победил ее. Но однажды скомпрометированный, организм всегда будет находиться в зоне риска.

Когда мой лечащий врач начинал свою практику в начале 70-х, одной из его первых пациенток была молодая женщина, мать-одиночка с маленьким сыном. У нее было сразу два новообразования: карциноид в легком и опухоль молочной железы. Сложный случай, и было непонятно, что лечить первым. Пациентка просила сделать все возможное, ей хотелось поставить сына на ноги. Ее прооперировали, удалив сразу две опухоли. Она выжила, вырастила сына. Спустя двадцать лет у нее обнаружили меланому. Была еще одна операция, затем рецидив, пациентка скончалась. Но после самой первой – двойной – операции она все же сумела выиграть время.

С момента моей операции прошло больше семи лет. Официально я считаюсь здоровой. Но даже после семи лет со дня выписки мне советуют проверяться, потому что рак порой незаметно возвращается. Почему – нет определенного ответа.

Есть такой термин: выживаемость – доля выживших среди людей с соответствующим видом рака. И есть выживший – человек, который прошел лечение от рака и находится в состоянии ремиссии или выздоровления. С одной стороны, это очень верное определение для человека, чья жизнь разделилась на до и после. С другой, мне кажется, что онкобольного нельзя назвать выжившим однозначно. Мы – клуб скомпрометированных, мы скорее «выигравшие время», изменившиеся люди, постоянно играющие в рулетку: вернется болезнь или нет? Никогда этого не знаешь на сто процентов, никто не знает, и списывать все исключительно на канцерофобию глупо.

Перспектива рецидива пугает и одновременно мотивирует не тратить время попусту. Наконец сосредоточиться на себе и своих желаниях. Если я знаю, что через 20–25 лет болезнь может вернуться в новой форме, я постараюсь быть максимально готовой, я постараюсь делать только то, что нужно мне и чего мне хочется. Двадцать лет – достаточное время для того, чтобы реализоваться и, возможно, увидеть внуков.

Или это вновь иллюзия контроля?

* * *

Л. поставили диагноз, когда ему исполнилось девятнадцать.

Спортсмен, симпатичный перспективный парень, душа компании – и агрессивная лимфома. Лечение не помогало. В конце концов остался лишь один вариант, экспериментальный. Врач сказал: если и он не поможет, то всё.

Л. ушел в запой. Однажды он напился до потери пульса, снова подрался в баре. Так же, в крови, он вернулся домой и лег спать, даже не вправив сломанный нос. Наутро мама – обычно спокойная и молчаливая – разрыдалась и дала ему пощечину. Л. посмотрел на себя в зеркало: заплывшее лицо, синяки под глазами, свернутый набок нос.

В тот момент Л. подумал, что раз уж он умрет, он хочет лежать в гробу красивым. Чтобы на похоронах все запомнили не спившуюся рожу, а молодого парня. Он бросил пить, вернулся к тренировкам. А потом лечение – тот самый последний вариант – помогло.

Сейчас Л. тридцать два года, он работает в медицинской сфере. Он женат, продолжает заниматься спортом, наращивает мышечную массу, пьет добавки. При упоминании добавок и гормонов роста я интересуюсь, как врач это разрешил. Но врача никто не спрашивал. Года два назад Л. все же попал на прием, и там ему объяснили возможные последствия приема гормонов для скомпрометированного организма.

Вообще не проверяюсь, говорит он, когда я спрашиваю насчет обследований. Зачем мне этот стресс? Это же как русская рулетка каждый раз.

Недавно ему удаляли грыжу, пришлось лежать в хирургии. После Л. приснился кошмар, что у него случился рецидив.

Так-то я знаю, что у меня все хорошо, говорит он, и получается весьма убедительно. Я же знаю свой организм и почувствую, если что-то не так.

Меня удивляет, как мужчины относятся к своему здоровью. Иногда создается впечатление, что тело для них – это машина, которую нужно чинить, только когда она совсем перестала ехать и загорелась посреди шоссе. До этого да, стучало что-то под капотом, но ехала же.

Хотя мы знаем, что с машиной они бы встревожились быстрее. И машина прошла бы больше техосмотров, чем ее владелец.

Откуда это идет? Из установки не жаловаться, не ныть, держать в себе свои проблемы? Из страха оказаться слабым?

Если у меня найдут рак, говорит Ф., когда я описываю ему свою операцию, я лечиться не буду, а просто уеду на Мальдивы и буду бухать, пока не сдохну. Еще я позвоню всем и скажу, что я смертельно болен и долги вам не верну. Не понимаю, откуда у вас берутся силы ходить по всем этим врачам. А если после лечения я стану инвалидом? А если все неудачно пройдет? Я лучше доживу год или два как хочу и со всеми органами, говорит он и закуривает.

Уехать на Мальдивы. Получается, только перед лицом смерти Ф. может разрешить себе все, что он давно хотел, но откладывал, потому что есть «надо».

Через год у Ф. находят неизлечимое заболевание, и он с готовностью сдает все анализы и ни на какие Мальдивы не собирается. Я говорил про случай, когда прогноз лишь год, объясняет он. А здесь я могу жить дольше, хоть качество этой жизни и снизится. Конечно, я буду лечиться.

30

Яблони, которые посадил мой прадед, плодоносили раз в два года, одновременно. У нас росла раскидистая мельба с мясистыми яблоками размером с мужской кулак. Росли яблони сорта «макинтош» с поздними плодами винного цвета – даже их мякоть была с винными прожилками и ярким запахом. Росла кислющая зеленая антоновка, которую хорошо резать в шарлотку, и коричные яблоки с рыхлыми

Болела и моя яблоня, самая молодая, сорта «белый налив». Одна ее ветка была вся в наростах, и я рискнула отпилить ее целиком. Остальное я обработала медным купоросом. Яблоня укрепилась и дала столько плодов, что некоторые пришлось снимать еще до созревания, иначе бы подломились оставшиеся ветви. Но спустя время парша вернулась, и я снова обрабатывала, отпиливала, отпиливаю до сих пор.

1968 год

В итоге в этом и есть суть: постараться отдалить смерть на как можно больший срок. Ты отдаешь еще кусок себя, еще. Это напоминает мне жизнь пораженной паршой яблони. Больную ветвь можно отрезать, дерево обработать. Оно приспособится, и чем оно моложе, тем быстрее это сделает. Отрастит новые ветви, продолжит плодоносить.

Но парша вылезает снова.

Возможно, лечение недостаточно сильное. Возможно, заражены соседние деревья и с них летит грибок. И будет лететь, пока их тоже не вылечат или не срубят. Возможно, просто место неудачное.

Удаления больных частей недостаточно. Нужно менять себя и жизнь вокруг, менять условия, в которых мы живем.

Мы же не деревья. Мы можем встать и уйти.

31

Мама, тебе понравился подарок, спрашивает Лёва через пять дней после наступления нового, 2021 года. Два дня назад они с его отцом вернулись из поездки к родственникам.

Какой подарок, уточняю я.

Они ходили по дьюти-фри и выбирали браслет. Муж сказал консультанту, что ищет подарок жене, определенную вещь, которую она просила. И Лёве стало интересно, вышло ли у них порадовать меня.

Никакого браслета я не получала. Когда я спросила об этом мужа, он сперва отпирался, а после сказал, что выбирал его для некой подруги, одногруппницы, которую не видел десять лет.

Я думаю о разводе. На самом деле, я думала о нем уже давно, для меня это дело решенное, ничего нового. Я давно чувствовала пустоту нашего брака и все искала точку, из которой уже не будет возврата. Точку, от которой можно будет оттолкнуться и впрыгнуть в новую жизнь.

Но я не подозревала, что эта точка будет выглядеть так и наступит сейчас. Я представляю, как сын запомнит этот Новый год. Как будет так же ходить со своим ребенком, выбирая подарок любовнице. Ведь так делал папа, а мама знала, и ей было окей.

Нет ничего ужасного в разводе, есть только ответственность за ребенка и свое здоровье, не более того. А остальное давно выдуло, как ветром выдувает пепел из мангала.

Я жива, поэтому не страшно.

32

Д. работала репетитором по английскому языку. Когда она узнала диагноз, то никому о нем не сообщила. Она продолжала работать – работа помогала ей не сойти с ума, была частью той нормальной жизни, в которой сохранилась определенность. Но после начала терапии она порой была не в силах вести урок, и после нескольких переносов рассказала о своей болезни матери ученика, который ходил к ней второй год и неплохо подтянул оценки.

В трубке повисла тишина. Д. думала, что мать ученика потрясена. Что вот сейчас она охнет и спросит: «Как тебе помочь?»

Как вы могли подвергнуть моего ребенка такому риску, спросила мать вопреки всем ожиданиям. Она назвала Д. нехорошим словом, сказала, что ее услуги больше не нужны. И сколько бы Д. ни объясняла, что рак не заразен, ее не слушали.

* * *

Сонтаг считала, что совмещение образов рака с «философическими» доктринами привело к искажению понятия болезни. Например, Вильгельм Райх сравнивал рак со стоячей, мертвой водой и заявлял, что он вызван стагнацией в течении жизненной энергии организма. Более того, в своей книге он «отмечает важный факт», заключающийся в том, что «рак у женщин поражает преимущественно половые органы. Связь злокачественных опухолей с фригидностью очевидна и известна многим гинекологам. Кроме того, и хронический запор является очень частой причиной возникновения раковых заболеваний кишечного тракта»[20].

Эти выводы, сделанные в 30–40-х годах прошлого века, оказались далеки от реальности – как и всякие резкие и бескомпромиссные утверждения. Но до сих пор можно прочесть или услышать, что онкология возникает из-за неправильных или невыраженных эмоций, спасибо, например, Луизе Хей[21]. Хоть психологическое состояние и правда влияет на иммунитет, что косвенно может привести к возникновению онкологии, но упрощение и сведение всех причин до одних лишь эмоций неуместно. Встречаются статьи с ужасными названиями вроде «К кому приходит рак», говорящие о том, что нужно быть хранительницей семьи, работать с мышечными зажимами, смирить гордыню, не причинять вред людям, рожать, сострадать, любить, учиться прощать, и вот тогда-то болезнь вас точно не коснется. Как в эту картину вписывается, например, мой отец, дважды сидевший, обиженный на весь мир, изводивший всю семью – и при этом не болевший раком, я не знаю. Он даже не родил.

* * *

Сразу после операции я много думала о моей возможной психосоматике. Если все-таки допустить, что болезнь – это психосоматический ответ на какие-то события в моей жизни, если я правда привыкла искать «спасения» в больницах и болезни, то почему бы не использовать это и не мотивировать мой мозг и тело оставаться здоровыми? В общем, я решила воспользоваться методами дрессировки. Если собаке под руководством Павлова удалось, то чем я хуже?

Я решила делать себе подарок после каждого успешного обследования. Покупать я решила украшения – вкусный обед в тот же вечер переваривается и утром покидает организм, одежда изнашивается и выходит из моды, путешествия заканчиваются, а серьги, подвески и кольца остаются. И обещание, данное себе, я держу железно: если результаты обследования хорошие, если я здорова, то я в тот же день иду в ювелирный и покупаю украшение, вне зависимости от того, есть у меня лишние деньги или нет.

В моем случае работает спонтанность: не сохранять в закладках телефона украшение, которое хочется купить, и потом сидеть и ждать случая, а взять что-то вне плана. Приятный сюрприз. Просто потому, что я ухаживала за собой и заслужила.

Чаще всего я заходила в торговый центр недалеко от клиники. На застекленных островках, среди вычурных брошей с огромными каменьями иногда встречались действительно красивые вещи, на которые падал взгляд, и я сразу понимала – оните самые,которые я хочу купить сегодня и точно буду носить еще долго. Например, мне понравились серьги-кольца из черненого серебра. У них нет застежек, поэтому в них можно даже спать. Я ношу их уже пять лет.

Или подвеска с круглой жемчужиной.

Или кольцо с зеленым агатом. Когда я его надеваю, камень приобретает синеватый оттенок и становится похож на маленькую Землю, какой ее видно из космоса.

Или широкие серьги-конго в форме веточки папоротника.

* * *

Еще Сонтаг писала, что рак синонимичен полному уничтожению сознания со стороны бессознательного естества, это хаотичное размножение неразумных клеток, рост иного существа внутри больного, «не-я». После операции я просматривала в интернете фотографии пораженных легких, сделанные патологоанатомом. В разрезе они походили на две дольки старого мандарина – сверху. Нижняя их часть была чем-то чужим, там не было структуры, только кровавый гуляш. Как будто инопланетный организм безуспешно пытался воссоздать человеческий орган. Пару мгновений я изучала переродившееся месиво, не в силах оторваться, и быстро закрывала фото, как будто сам вид пораженного органа заразен. Механизм отвращения к больному оказался сильнее меня.

Теперь я не люблю слова «выросла», «образовалась», «разрослась». Это тревожные слова, я их не употребляю. Даже упоминание знака зодиака Рак меня тревожит, как будто я могу призвать болезнь, лишь произнеся это слово. Как будто болезнь рыщет где-то рядом, слепая, но с очень чутким слухом и, услышав свое имя, вновь заглянет в мое окно. Ага, вот и ты, поймала.

Возможно, поэтому я много лет собиралась написать эту книгу и никак не могла начать.

Возможно, поэтому люди в принципе избегают разговоров о болезнях и не очень охотно общаются с больными – вдруг это заразно? Не в инфекционном смысле, а в энергетическом или ментальном. Вдруг, один раз соприкоснувшись со смертью, получишь ее отметину себе на шею, и однажды потом смерть тихо подойдет и тронет ее холодным острым пальцем, сзади, под линией роста волос.

Думаю, нам холодно от соприкосновения с тем, что есть что-то, чего мы никак не можем предугадать и предотвратить. Мы все умрем, и это факт. У нас не так уж много времени, у каждого из нас, и это факт не меньший. Стоит ли об этом постоянно помнить – вот хороший вопрос. Никому не хочется находиться бок о бок со смертью и горем постоянно.

Психотерапевт Джулия Самюэль в своей книге «Переживая горе. Истории жизни, смерти и спасения»[22] говорит о непринятии обществом самого факта горевания. Общество – особенно те общества, которые постоянно переживают потрясения, – осуждает скорбящих, которые демонстрируют свою ранимость, и поощряет тех, кто быстро возвращается к нормальной жизни.

Это почти неприлично, это нарушение чужих границ, когда говоришь вдруг – даже близкому другу – о произошедшем с тобой опыте умирания. Он не хотел этого знать, у него был хороший день и хорошее настроение, а тут ты со своим «пять лет назад мне поставили диагноз». Неудобно, правда?

А молчание в свою очередь приводит к опасному незнанию.

Знакомый моих знакомых, врач-онколог из Москвы, как-то жаловался на пациентов, которые запускали онкологию. Например, женщина, которой диагностировали рак в первой стадии и которую можно было спасти, послушала советы родственников и вместо операции уехала лечиться к знахарке. Через год, после знахарки, шамана и бог весть кого еще она снова обратилась к тому же хирургу – уже с раком четвертой стадии, оперировать который было бесполезно, о чем хирург и сообщил. Спустя полгода, после смерти пациентки, ему в личку стала присылать проклятия дочь умершей. Хотя, казалось бы, врач-то в чем виноват?

Схожий более известный случай произошел в Великобритании в 2023 году. Паломе Шемирани диагностировали неходжкинскую лимфому, но под влиянием своей матери Кейт Шемирани, известной антиваксерки и сторонницы различных конспирологических теорий, она отказалась проходить курс химиотерапии[23]. Врачи утверждали, что вероятность выздоровления при прохождении курса химиотерапии составила бы 80%. Кейт Шемирани, в свою очередь, советовала дочери лечиться строгой веганской диетой, пищевыми добавками и кофейными клизмами. В июле 2024 года Палома скончалась в возрасте 23 лет. Ее брат-близнец Гэбриел считает, что в гибели сестры виновата их мать. Он обратился в суд.

Незнание порождает страх и множество мифов, и, к сожалению, в современном российском обществе стигма рака видна невооруженным глазом. Многие скрывают свою болезнь, пряча ее за фасадом успешного успеха, по сути боясь одиночества, боясь того, что распугают всех своей болезнью. У женщин особенно силен страх, что их бросит партнер. Что после, например, мастэктомии они станут менее сексуально привлекательными. Или будут отвергнуты партнером из-за невозможности иметь детей после лучевой терапии.

По исследованиям[24] с участием пациентов с раком и рассеянным склерозом ученые из Альянса по оказанию помощи больным раком Сиэтла (Seattle Cancer Care Alliance), научно-медицинского центра Института онкологии Хантсмана (Huntsman Cancer Institute) и Медицинской школы Стэнфордского университета обнаружили, что пациентки разводились или расставались с партнерами в 20,8% случаев, в то время как у мужчин-пациентов этот показатель составил всего 2,9%. Мужчины гораздо реже оставались рядом с больными, когда требовался уход. Возраст, продолжительность брака и тип заболевания тоже сыграли свою роль, но пол оказался наиболее ярким фактором. По словам авторов исследования, причина, по которой мужчины оставляют больную супругу, отчасти объясняется их неспособностью, в отличие от женщин, быстро взять на себя обязательства по уходу за больным партнером. Марк Чемберлен, доктор медицинских наук, соавтор и руководитель программы нейроонкологии в Альянсе по оказанию помощи больным раком Сиэтла, отметил, что исследование было инициировано после того, как врачи заметили, что в их нейроонкологической практике разводы происходили почти исключительно тогда, когда пациентом была жена. Более современные исследования[25], проведенные в Институте онкологии Хантсмана, учитывают возраст пациентов и справедливо указывают на бóльший процент разводов в «молодых» браках у выживших моложе 39 лет. Когда диагноз был связан с репродуктивной системой у женщин, количество разводов возрастало вдвое.

Что было первично в этих случаях: недовольство своей жизнью/браком или онкология? Возможно, проблемы в разрушенных браках начинались задолго до диагноза. В скольких случаях выжившая оглядывалась на жизнь до болезни и подавала на развод?

Жить рядом с больными тяжело. Когда угасала Клементина, а я не могла ей помочь, я чувствовала безумную вину. И усталость. И желание, чтобы все это поскорее кончилось. И бессилие. Но кто-то выдерживает этот набор эмоций, а кто-то предпочитает убегать. Ухаживал бы муж за мной в критической ситуации, если бы я не смогла ходить? Самостоятельно есть? Если бы я стала беспомощной, как Клементина?

Я всегда опасалась лишний раз его дергать. Я понимала, что он много работал, приносил деньги в дом. Я чувствовала себя так, будто сидела у него на шее, почему-то забывая о работеподому, которая вообще-то тоже была трудом, и работенадому, которую я брала как фрилансер и выполняла в свободное время. О книгах, которые

И стала бы я неудобной и ненужной, потеряй я здоровье и способность «обеспечивать тыл»?

С другой стороны, может, он просто не знал, как реагировать на мою болезнь и собственное бессилие. Моя знакомая К. рассказала, как лежала в больнице в одной палате с тяжелобольной пациенткой. Каждое утро та пациентка приводила себя в порядок, готовясь к встрече с мужем. Но тот даже не мог с ней толком поговорить или хотя бы побыть рядом, он приносил продукты, ненадолго задерживался, практически не глядя на жену, и после уходил. На следующий день все повторялось: сборы, пакет с продуктами, привет-пока. Однажды К. не выдержала и вышла вслед за мужчиной из палаты, хотела как-то объяснить ему, что стоило бы проявить к жене побольше внимания. Но не объяснила: когда она вышла, мужчина сидел в холле для посещений, все так же глядя в пол, и плакал.

* * *

На девятом этаже в нашем с бабушкой подъезде жила богатая семья – по крайней мере, мне казалось, что они страшно богаты. Когда я училась классе в пятом, бабушка Клементина стала подниматься к ним делать уколы обезболивающего. Она сказала, что у матери семейства обнаружили рак, что та перенесла операцию. Бабушка советовала им клинику, свела с хорошими врачами.

Спустя год та женщина позвонила в нашу дверь. Я никогда не видела ее такой счастливой. Она сказала, что болезнь отступила, благодарила и целовала бабушку. У ее ног стояла коробка с небольшим новеньким телевизором. Это вам, сказала женщина. За ее спиной стояли муж и сын, оба бесцветные и тихие. Болезнь вымыла из них все краски и эмоции.

Еще через год онкология вернулась, и женщина скоропостижно скончалась.

Сын той женщины так же бесцветно и тихо поступил в институт и съехал. Муж женился на ее сиделке. Интересно, была ли то любовь, или сиделка просто стала его последней связью с умершей женой?

Возможно, я переоцениваю его рефлексию и ему просто было удобно вот так бесшовно перейти с одних рук на другие.

Я помню другую женщину, мы познакомились в больнице задолго до того, как мне поставили диагноз. Я лежала в хирургическом отделении с очередным панкреатитом (семейная болезнь меня не миновала), и вместе со мной лежала О. – светловолосая, яркая и общительная, лет сорока, желающая одного: чтобы ее избавили от страшных ночных болей под ребром. Она поступила задолго до меня, каждый вечер ей делали укол с сильным обезболивающим, каждую ночь она все равно стонала и не могла спать, а утром на обходе просила врачей наконец поставить ей диагноз. Ей предлагали выписаться и консультироваться в другом месте, но она отказывалась слезать с койки и требовала, чтобы диагноз поставили именно в этой больнице. Я к вам пришла, вы не имеете права отпускать меня без ответа, твердила она. Каждый день к О. приезжали дочь-подросток от первого брака и муж, они приносили О. продукты и рассказывали ей, как готовятся отметить ее день рождения, как ждут ее. Муж приносил цветы. Цветами они и торговали, у них была точка на рынке.

Через две недели после моей выписки со мной связалась наша общая знакомая из палаты и сообщила, что О. скончалась в той же больнице. Рак поджелудочной – таким был ее диагноз, и я не знаю, стали ли муж и дочь судиться с теми врачами. А может, они как раз диагноз знали? Возможно, поняв, что она лежит в не очень хорошем месте, О. могла выписаться раньше и успеть сделать операцию – или отметить день рождения дома. Кто знает.

33

Развод проходит тихо и культурно, отчасти потому, что делить нам нечего. Еще до свадьбы мы по моей инициативе заключили брачный контракт. Мне не хотелось, чтобы материальные вопросы хоть как-то влияли на отношения и стали средством шантажа, поэтому имущество – движимое и недвижимое – остается у того, на кого оно изначально было записано. Сын остается со мной. А я искренне желаю бывшему мужу счастья найти того самого человека. Мы еще слишком молоды, чтобы хоронить себя в «соседских» отношениях.

Ничего ужасного. Все решает категория времени. Нет нужды усложнять и копаться в причинно-следственных связях. Все же на самом деле просто: у меня нет времени на человека, который меня не любит. А у него нет времени на меня.

Возможно, ваш поклонник не плохой, просто у вас нет времени на неоднозначные сигналы и чувака, живущего в тридцать лет с мамой.

Возможно, ваш бывший тоже не плох, просто у вас нет времени на человека, который вас не ценит. Ни у кого из нас.

И ваш партнер, возможно, просто инфантилен и может думать лишь о своем образе на вашем фоне, а не о настоящих вас. Но вы не драматическое обрамление чьей-то жизни, у вас есть собственный сценарий. И времени, увы, хватает только на него.

После переезда прошлое сгорает совсем.

Я переезжаю и собираю коробки снова, я стала профессионалом в сборе вещей. Когда сын остается на выходные с отцом и я оказываюсь в пустой квартире, я вновь погружаюсь в печаль. Из брака я вышла, как из глубокой заморозки – в точку, где находилась двенадцать лет назад. И теперь я хожу из угла в угол и пытаюсь понять: есть ли в этом мире что-то постоянное? Насколько постоянна любовь? А страсть? Может, правы современные антропологи и настало время серийной моногамии? Просто институт брака эволюционировал, и я буду каждые семь или десять лет искать себе партнера? Мне не нравится эта идея. Я не думаю, что у меня хватит на это сил – снова и снова привыкать к кому-то. И да, я – одна из тех женщин, у кого из-за аллергии даже нет кота.

Но я жива, поэтому не страшно.

Я поднимаю руки – раз-два-три-четыре, делаю вдох, затем выдох.

* * *

«Я был с тобой слишком добрым», – говорит бывший муж на прощание. Я не отвечаю, мне нечего сказать.

Потом он, конечно, будет жалеть об этих словах. Возможно, даже не один раз, особенно на свиданиях, оплачивая подарки и счета в ресторанах. Как он признается после, другие женщины оказались требовательными. Он скажет, что знакомиться – это очень затратно.

Я кивну: жизнь одинокой мамочки с ребенком тоже временами не сахар. Но она

А спустя полтора года я влюблюсь и выйду замуж снова.

* * *

Делить нам нечего – кроме картины.

Что ты подаришь мне на Новый год, спрашивает меня муж через неделю после выписки.

Я теряюсь и не знаю, что ответить. У меня для него подарка нет, все деньги ушли на оплату операции и реабилитацию. Честно говоря, о подарках я даже не думала.

2026 год

Подумав, я говорю: хочешь, подарю тебе эту картину?

Хотя именно ее я дарить не хочу.

Давай, отвечает муж.

Картина еще не закрашена до конца, я в процессе. Последние детали я дорисовываю лишь спустя полгода.

Смотри, готово, говорю я. Красиво?

Муж отрывается от телефона. Да, говорит он и погружается обратно в телефон.

Я ставлю картину на шкаф. Краска на ней высыхает, покрывается пылью. А потом, в апреле 2021-го, уже после развода и переезда, я зайду забрать оставшиеся вещи и, заметив картину, сниму ее со шкафа и унесу к себе.

Вечером меня будет ждать скандал.

Ты зачем ее забрала, закричит бывший муж. Это мой подарок!

Не знаю, зачем она ему понадобилась, эта картина, нарисованная в одиночестве в больнице. Он ее даже не замечал. Возможно, его разозлило мое решение, принятое в одиночестве, без согласования с кем-либо. Он просто не знал, что оно далеко не первое.

Картина осталась у меня. Она висит на стене дачного дома, в гостиной. Ее видно сразу, как только переступишь порог: за темным безоконным пространством кухни и дверным межкомнатным проемом начинается пространство светлое и легкое, и в его глубине висит картина – следующий проем в белой раме. За ним разворачивается залитая светом улица в португальском городе, дорога вниз, к морю, – или вверх, к летнему звенящему небу. Анфилада нашей жизни: мы все выныриваем из глухоты и тьмы, проходим через свет и в свет уходим.

34

Сосновый бор прозрачен и прорежен солнцем, горячие пятна света ползут по хвое и коре деревьев, листьям, паутине, дрожащей меж ветвей. Звенят кузнечики, звенит послеобеденная жара, и лес в ней дремлет, выдыхая. Стучит дятел. Поскрипывают педали велосипедов.

Просека долгая, широкая, я люблю начинать свои поездки именно с нее. На перекрестке у бывшего лесхоза, у фонаря, под которым зимой переобувались лыжники, мы с Лёвой сворачиваем на неприметную косую тропку. Объезжаем ямы, подпрыгиваем на корнях деревьев, затем сворачиваем снова – в, казалось бы, бездорожье и листья папоротника, к песчаному склону, поросшему черникой. Она еще не дозрела, ягодки мелкие и только начали голубеть. Но главное ждет нас не на склоне, а прямо под колесами, в траве и брызгах света.

Воздух на поляне густой и душистый, напитан земляникой. Я чуть наклоняюсь и сразу вижу десятки крупных ягод. Они темные, оставляют сладкие следы на пальцах. Ближе к земле воздушные слои прохладные и влажные, пахнут грибами, мхом. Зудят комары, летают за мной неотступно и, стоит остановиться, впиваются в лоб, руки и щиколотки. Поэтому я ем быстро, попутно хлопая себя по лбу и ногам, размазывая ягодный сок.

Лёва подъедает землянику рядом с велосипедами, ко мне не подходит – боится муравьев. Большие, те снуют в хвойной подстилке, заползают на мои кроссовки и пытаются забраться внутрь. Неподалеку их полуметровый муравейник, в который они тащат дохлых гусениц, жуков, семена, палочки, кусочки листьев.

Мам, поехали, комары достали, жалуется Лёва, и я с неохотой выпрямляюсь. Мы едем дальше, к поселку городского типа и Дому культуры.

* * *

В неподвижной жаре спят и пятиэтажки. Время застыло, подрагивает марево, как будто все вокруг – мираж. Закрыты сад и школа. Над полем, ближе к пойме, кружит ястреб-перепелятник. Он плавно спускается по дуге и отдаляется, становится бежевой галочкой, растворяется в небе.

Мы с Лёвой проезжаем школу, гаражи, типовые дачные дома, кладбище и церковь. Он катится впереди – знает дорогу с раннего детства и, так же как и я, может найти ее с закрытыми глазами.

Впервые он прокатился на велосипеде, сидя на моем багажнике: я купила кресло с ремнями безопасности, спинкой и защитой головы, а также шлем и налокотники на случай, если мы все-таки упадем – но такого, слава богу, не случалось. Кресло предназначалось для детей весом до двадцати двух килограммов, Лёва рос и тяжелел, и в какой-то момент я поняла, что уже не вывожу – буквально. Тогда я сказала: Лёва, если хочешь кататься со мной, тебе нужно научиться ездить самому.

Так у него появился первый небольшой велосипед. Он много раз падал и злился, заявлял, что больше никогда не залезет на «дурацкий велик», но скоро уже ездил вместе со мной, обгоняя и случайно подрезая. Сейчас диаметр колес его велосипеда больше моего, и я все время отстаю, кричу, что на руле есть тормоза и лучше бы притормозить у поворота.

Мам, что ты так медленно, кричит Лёва в ответ, набирая скорость.

От церкви расстилается поле, над ним напряженное яркое небо. Далеко внизу они смыкаются, сшитые кромкой леса и нитью реки. Мы спускаемся к Нерской – выворачивая руль, чтобы не упасть, потому что нас заносит на песке. У берега мы тормозим, слезаем, ставим велосипеды на подножку. На васильках и клевере сидят бабочки-лимонницы, их крылья подрагивают. От травы тянет горячим медом, и, если лечь в нее, с дороги никто и не увидит, что рядом кто-то есть. Жесткие стебли дикого овса будут колоть спину, по предплечьям поползут муравьи и мелкие жуки, над лицом пролетит шмель, деловито заберется в цветок – так, что снаружи будет виден лишь мохнатый полосатый зад. В сторону Москвы-реки, куда впадает Нерская, пролетит чайка, а над ней, еще выше, – самолет. Он вспорет небо крыльями, оставит в нем рыхлую колею.

Я спускаюсь к воде. Мучнисто-белый песок подается под моими ногами, на нем видны извилистые следы червей и круглые – собачьих лап, лежат осколки раковин, отполированные камушки, размокшие сигаретные бычки. На глубине вода похожа на чайную заварку, в ней юркают мальки. Слышна музыка – по изгибам Нерской сплавляется компания на байдарках, все в кепках и оранжевых жилетах.

На пляже расстелено покрывало, на нем сидит пожилая пара. Она в купальнике, он в застиранной майке и плавках по колено. Мужчина мажет плечи женщины солнцезащитным кремом, та предлагает бутерброд, завернутый в полиэтиленовый пакет. Да как я

Едва слышно плещет мелкая рыбка. Вспотевшую спину кусают слепни. Я шлепаю одного ладонью, и он падает в песок. Лёва щурится, осматривает окрестности. У него мой нос, отцовские глаза, форма лица и мягкость Анны, губы прадедушки, прищур и стойкость Клементины. Удивительно, как он похож на всех нас сразу.

Мы едем дальше, вдоль реки, мимо невысоких и пушистых сосен, мимо заросших ивой канав, крякающих уток, сонных бабочек, жужжащих пчел, и выезжаем в поле, в небо.

1948 год

Я еду в Ростов-на-Дону мимо дачи и, когда вижу знакомую станцию, мне хочется выскочить на ходу и снова пройти описанным в этой книге путем. Но поезд уже унесся, мы следуем к Тамбову, а после к Воронежу. Я впервые вижу надпись 432 на километровом столбе – я редко езжу на поездах на большие расстояния. Я ем ванильные сухари и зеленые груши, хоть десять лет их не ела. Я наливаю себе шампанского и ставлю последнюю точку в романе.

Все началось с того, что со мной связалась знакомая и сообщила, что ей поставили онкологический диагноз. Она сказала, что ей придало сил мое интервью, в котором я рассказала об онкологии.

Потом случился переезд, и мы с Рагимом думали снимать квартиру в доме и подъезде, откуда меня увозили на скорой с кровотечением (слава богу, в ту квартиру мы не переехали), и это я уже восприняла как знак.

Мне стало тревожно, началась бессонница. В какой-то момент я поймала себя на том, что снова и снова рассказываю об онкологии друзьям и Рагиму, снова переживаю этот опыт, и поняла, что пора бы уже написать о нем, рассказать вообще всем и успокоиться.

Я стала думать, какую книгу я хочу получить в итоге. И поняла, что хочу рассказать не только о моем опыте, но и о вещах, которые мне помогли, о, казалось бы, мелочах, из которых в итоге складывается жизнь и желание жить. О неравнодушных людях и врачах, которые помнят о своем призвании. Эта книга – мое большое спасибо всем им.

Я бы хотела сказать спасибо профессору Владимиру Давидовичу Чхиквадзе и персоналу ФГБУ «Российский научный центр рентгенорадиологии» Минздрава России. Именно благодаря вам я продолжаю писать.

Благодарю издательство «Альпина. Проза» и главного редактора Татьяну Соловьеву за веру в меня и мою книгу, поддержку и профессионализм.

Благодарю автора блога «Книжная среда Куплевацкой» Кристину Куплевацкую за наблюдения и разрешение использовать их в книге. А также благодарю всех согласившихся поговорить со мной и поделиться своими историями.

И, конечно, большое спасибо Рагиму Джафарову. Быть супругом/супругой писателя непросто, я знаю, но мы ценим клад, который мы нашли.

В книге я рассказываю далеко не все факты своей биографии, лишь те, что связаны с болезнью. Пока я редактировала этот роман, я успела закончить обследование у эндокринолога и получила направление к хирургу. Меня ждет еще одна операция, не срочная, но необходимая. Придется отрезать еще кусочек и поменять его на время.

Я люблю жизнь и помню, что она очень короткая. И я уверена, что каждому из вас есть что рассказать в ответ. Вы сильные, даже когда на какой-то период теряете ориентиры и вообще дар речи. И я вас крепко обнимаю. Вы справитесь.

Ведь времени слишком мало, чтобы тратить его на ненужные дела и неприятных людей.

Баку – Москва

2024–2025

Notes

1

Махо Т. Метафоры смерти. О логике трансцендентного опыта / Пер. А. Белобратова. – М.: Des Esseintes Press, 2025.

2

Секретариат ЦК КПСС. Рабочие записи и протоколы заседаний. 1968 г. – М.: Историческая литература, 2021.

3

Московский областной научно-исследовательский клинический институт имени М. Ф. Владимирского.

4

https://pubmed.ncbi.nlm.nih.gov/24637028/.

5

Российский научный центр рентгенорадиологии (Москва).

6

Сонтаг С. Болезнь как метафора / Пер. А. Соколинской, М. Дадяна. – М.: Ад Маргинем Пресс, 2016.

7

Льюис К. С. Настигнут радостью. Исследуя горе / Пер. Л. Сумм, С. Лихачевой. – М.: АСТ, 2022.

8

https://pmc.ncbi.nlm.nih.gov/articles/PMC7466429/.

9

https://pmc.ncbi.nlm.nih.gov/articles/PMC9561544/.

10

https://pmc.ncbi.nlm.nih.gov/articles/PMC7603890/.

11

Имя изменено.

12

https://mospravda.ru/2020/10/13/167150/.

13

https://mosreg.ru/sobytiya/novosti/news-submoscow/zhiteli-podmoskovya-uzhe-soobshili-o-50-uchastkakh-rasprostraneniya-borshevika-s-pomoshyu-golosovogo-pomoshnika.

14

https://www.theguardian.com/society/2025/feb/03/lung-cancer-never-smokers-rise-worldwide-air-pollution.

15

https://glavonco.ru/cancer_register/%D0%97%D0%B0%D0%B1%D0%BE%D0%BB_2019_%D0%AD%D0%BB%D0%B5%D0%BA%D1%82%D1%80.pdf.

16

https://www.theguardian.com/society/2025/sep/14/lung-cancer-young-fit-non-smoking-women.

17

Лэнг О. Сад против времени / Пер. Н. Сорокиной. – М.: Ад Маргинем Пресс, 2024.

18

Винн Р. Соленая тропа / Пер. Н. В. Автономовой. – М.: Бомбора, 2020.

19

https://www.theguardian.com/society/2025/jul/26/assisted-dying-bill-photographs-terminally-ill-supporters.

20

Райх В. Функция оргазма. Основные сексуально-экономические проблемы биологической энергии / Пер. В. Костенко. – СПб.: Университетская книга, 1997.

21

Американская писательница, меценат и общественный деятель, одна из основателей движения самопомощи. Рассматривает онкологию как болезнь, связанную с подавлением эмоций, особенно гордыни, уныния и обид, которые накапливаются годами. Считает, что рак может быть следствием удержания глубокой внутренней злости, неприятия себя и отказа в реализации собственных эмоциональных потребностей.

22

Самюэль Дж. Переживая горе. Истории жизни, смерти и спасения / Пер. с англ. Ю. Гиматовой. – СПб.: Питер, 2023.

23

https://www.theguardian.com/society/2025/oct/02/paloma-shemirani-cancer-inquest-mother-kate-shemirani.

24

https://www.sciencedaily.com/releases/2009/11/ 091110105401.htm.

25

https://pmc.ncbi.nlm.nih.gov/articles/PMC6159935/.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге