Сын весталки
Часть 1. ДВЕ КАППЫ
Ольга Шульчева-Джарман
Врач из Вифинии
СЫН ВЕСТАЛКИ
Роман
[email protected]
ИллюстрацииАнастасии Врубель
Изображение на обложке «Гигиея. Фрагмент картины „Медицина“» (роспись потолка для Венского университета). Густав Климт. 1901 г.
© Шульчева-Джарман О. А., 2022
© ООО «Проспект», 2022
* * *
Моему отцу, Александру Михайловичу Шульчеву, чья любовь и добрый юмор всегда вдохновляли и поддерживали меня
Врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол, болезней, страданий, от скорби, от смерти…
Гиппократ «О духе»[1]
1. О том, как Митродор выполнил волю Асклепия
— Клянусь Аполлоном врачом! Кесарий! Он и в самом деле собирается лезть в воду!
Кесарий ничего не отвечает — он смотрит в сторону реки, слегка откинув голову назад, так, что темные густые волосы опадают на плечи. Каллисту вдруг кажется, что его друг похож на Диониса. Но виноградных лоз вокруг них нет, только над узкой и крутой тропинкой среди глыб желтоватого потрескавшегося известняка ледяной северный ветер поднимает облако пыли.
— Подойдем ближе, Каллист, — говорит наконец Кесарий, слегка улыбаясь. — Может быть, ему понадобится наша помощь.
— Ты что же, Кесарий, опасаешься, что с нашим здоровяком случится припадок или судорога? Он же сам говорил нам, что Асклепий…
Но Кесарий снова не отвечает Каллисту и направляется вниз, к воде.
Кукла, любимая кукла, черноволосая, с голубыми глазами. Алое покрывало, белый хитон. Поверх покрывала — корона, царский венец, сплетенный девочкой из белой акации.
А на покрывале, алом, словно кровь, вышито имя куклы… кривые стежки, белая нитка — девочка сама вышила имя своей любимицы. Куклу зовут Валерия-императрица.
Женщина вздрогнула, пробуждаясь от сна.
«Вам плохо, госпожа Леэна?»
«Нет, Верна. Я задремала».
«Вы кричали во сне. Вам опять снился тот страшный сон?»
Что за ветер! От него у Каллиста даже слезы выступают на глазах! Плащ продувает насквозь, даже фригийская шерсть не защищает от этого мороза. Еще немного — и Сангарий замерзнет, того и гляди. Там, во Фригии, таких морозов нет — Фессал писал ему, что в Лаодикии климат мягче, чем даже на Косе и его родном Лемносе. Это только в дикой Каппадокии зимой бывают снежные бури. Наверное, поэтому Кесарий и не боится холода, даже плащ скинул, а он, Каллист, зябко кутается. Ах, Фессал, Фессал, что Каллист делал бы без твоего подарка — плаща и шерстяного хитона! Замерз бы насмерть в эту зиму! Скоро вернешься из своей поездки назад в Никомедийскую врачебную школу, наверное, уже не будут тебя старшие ребята звать «Телесфором»[2] — все-таки учился на офтальмика[3] в Лаодикии. Надо написать, чтобы глазных мазей, коллириев, не забыл оттуда привести, а то ведь забудет.
В небе ни облачка — как весной! — но его лазурная беспредельность пуста и холодна. И птицы, и камни, и люди — все устали и тоскуют по настоящей весне.
Народ собирается от хлебной раздачи у ворот Никомедии. Хлебом запаслись на день — теперь на зрелище спешат. Римские граждане! Еще помнят, что это была столица при Диоклетиане.
Двое мальчишек — русый и черноволосый — карабкаются на большой плоский камень. Их мохнатый пес лает, встав на задние лапы, опираясь передними на осыпающийся известняк и поднимая морду с умоляющими влажными глазами вверх.
«Моя Вифиния — дивный край,
Такого нигде не найти,
Не найти…»
— поет темноволосый. Ему лет десять, он худенький и быстрый. Его младший брат-погодок кивает круглой головой в такт.
…Евсторгий говорил ее отцу, она слышала, спрятавшись за дверью:
— Он у меня рыжий, да. В мать пошел. И оспины на лице. Когда оспа-то была, Леонта заболел, Эввулион его выходила, ночей не спала. Все боялась, сначала, что он умрет, а потом, что некрасивым останется. Я говорю ей — оставь, для мужчины важна красота не лица, но доблести, а она — что ты понимаешь! А потом заболела сама… умерла… да, Леонид, видишь, а я не заболел… я потом понял — у меня же коровья оспа в детстве была, ну, я же рос у деда в латифундии, совсем в деревне, считай… вот и не заболел. А Эввулион свою похоронил…
Девочка побледнела от гнева. Отец сговаривает ее замуж! За кого?
— Я пойду в весталки[4], папа! — завопила она, вбегая в таблинум[5].
— Что за непослушная девчонка! — воскликнула мачеха, прижимая руку к животу.
— Конечно, в весталки! — сказал отец, лаская ее. — Мы ждем письма из храма Весты. Евсторгий, посмотри-ка — а это моя дочка, ей восьмой год!
— Рыженькая! — засмеялся высокий патриций с глубокой складкой между густых бровей.
О утопающая в масличных садах по весне Никомедия, древний вифинский город, Диоклетианова столица Римской империи, беспечно и вольготно раскинувшаяся на побережье Пропонтиды — Мраморного моря! Здесь и зимой бьют горячие подземные ключи, здесь и весной дует суровый Аркт.
«Построил себе император дворец
У моря, у моря,
Лазурного моря…»
С берега Сангария дворец тоже виден. В тяжелое время пришел к власти этот фракийский солдат, сын вольноотпущенника, Диокл, ставший императором Диоклетианом.
Древняя вифинская земля хорошо помнит его орлов — он в смутные годы железной рукой удержал Римский мир от катастрофы и назвал столицей город Никомеда на берегу Мраморного моря. Пусть далеко старый Рим и рядом — Рим Новый, город Константина, но дворец Диоклетиана по-прежнему высится над берегом — словно огромная сторожевая башня или гигантский опустелый муравейник.
Окна дворца обращены к морю. Теперь в нем нет роскошно разодетых придворных вельмож и мускулистых легионеров императорской когорты — три четверти века минуло, и теперь там сидят скучные чиновники, там суды, таможня. А в правом крыле, что выходит на море, — приемная архиатра[6], клиника-иатрейон и библиотека.
Но помнит, помнит Никомедия свою столичную славу, которую ей даровал великий Диоклетиан, взойдя на императорский трон в давние смутные годы. Больше семидесяти лет назад. До
Бело-сизые чайки носятся над морем, взмывают вверх, потом бросаются вниз, припадают к воде и кричат:
— Хи! Ро! Хи! Ро! Хи-ро-хи-ро-хи-ро!
«О, пой душа моя,
Пой, моя флейта!
Розы и мальвы,
Море и сосны».
— Это все проделки Финареты, — говорит безбородый раб Верна старческим скрипучим голосом. — Она куклу оставила на скамейке… будто не знает, что…
— Финарета не виновата, — говорит Леэна. — Она не должна все время помнить о причудах бабушки…
Она наливает себе сирийский нард. Кукла Валерия… Она отдала ее Леонте, и он положил куклу в карман плаща — синего, как небо…
+++
— Понимаешь, Леонта, — сказала она, — это самая моя любимая кукла. Я с ней попрощалась. Мне было ее жалко — с ней бы никто так не играл, как я играла. Она бы грустила.
— Теперь ты будешь грустить без нее! — улыбнулся рыжий Леонта, придвигая скамью к ее маленькой постельке. — Оставь ее себе!
— Нет, Леонта, — серьезно сказала девочка. — Я уже попрощалась с ней. Теперь у меня будет другая жизнь — после того, как ты меня вылечил, и я проснулась.
Леонта держал куклу Валерию в левой руке, а правой щупал пульс девочки.
— Ты еще слаба, Леэна, — сказал он. — Посмотри-ка, разрез на шее уже заживает. Останется только маленький шрам.
— Это ничего, — сказала девочка. — Это красиво. Как у амазонок!
Леонта рассмеялся и сказал:
— Ты сама как маленькая амазонка! Я приду завтра и заберу куклу. А пока играй с ней.
— Как ты не понимаешь, Леонта! — возмутилась девочка. — Я уже попрощалась с ней. Я как будто умерла для нее. Она понимает. Она все понимает.
Леонта улыбнулся и кивнул, все еще не забирая куклу.
— Мы все равно обручены с тобой, Леонта, — примирительно сказала девочка. — Кукла будет у тебя до нашей свадьбы. А потом я буду весталкой, моряком или гетерой. Ты хочешь стать моряком? Тогда мы можем вместе плавать по морю.
— Моряком? — в голосе юноши появился призвук грусти по неисполнимой мечте. — Моряком — нет, меня очень укачивает на корабле. Я в детстве мечтал быть флотоводцем. Но не переношу ни малейшей качки. Поэтому я решил оставить мечты о море и учиться врачеванию.
— Я вырасту, мы поженимся, и я вылечу тебя от морской болезни, и мы сможем стать моряками. Только одно условие — мы возьмем Верну. Это мой друг, мне его папа подарил, когда мне исполнилось три года. Он у нас дома родился, поэтому он не просто раб, а Верна[7].
— Верну мы возьмем обязательно, — согласился Леонта. — Но как же весталкой…
— Сейчас меня не взяли в весталки, потому что у меня мама уже умерла, так они в письме и написали — и после этого я и заболела, потому что очень хотела быть весталкой, а мачеха сказала, что я никогда не буду. А они красивые, весталки. Они все время как невесты — у них волосы на семь кос копьем расчесаны, и они священный огонь хранят. Ты же мне разрешишь так ходить каждый день, как невесте? И я огонь буду хранить. Он священный, поэтому наш корабль не сгорит. Ну и Верна присмотрит, если что.
— Верна — отличный парень, судя по всему, я хочу с ним подружиться, — ответил девочке Леонта.
— Я поправлюсь и вас познакомлю! Только ты не забудь куклу. Это моя любимая кукла.
— Хорошо, — ответил тогда Леонта и положил куклу Валерию в карман плаща.
У мальчишек нет флейты, и младший брат насвистывает под песню черноволосого. Мохнатый пес подвывает. Он уже забрался на камень и сидит рядом с маленькими хозяевами — ждет зрелища.
У реки, на шелковистом, словно хранящем воспоминания о нежной вифинской весне песке, дрожащие от холода рабы в коротких туниках натягивают простыни для купальни, отгораживая своего хозяина от любопытных взоров с каждой минутой растущей толпы зевак.
Розовощекий, кудрявый толстяк, похожий на еще не состарившегося Силена, торжественно разоблачался от своих многочисленных одежд на виду у взволнованной публики. Он не только не выказывал какого бы то ни было неудовольствия из-за столь большого стечения людей, но благостно и покровительственно улыбался, поворачивая свою крупную, умащенную благовонным маслом голову направо и налево, что еще более роднило его с эллинским лесным божеством.
— Он всю Никомедию собрал на это представление, — проворчал Каллист.
Здесь были и городские бездельники — наверно, тащились за странной процессией еще из самой Никомедии, и уличные мальчишки с веселыми собаками, и разный прочий люд. К ним живо присоединялись другие зеваки, после только-только закончившейся у городских ворот хлебной раздачи стремившиеся насладиться бесплатным зрелищем.
Тем временем толстяк-Силен приветливо помахал рукой стайке девушек, закутанных с ног до головы в теплые покрывала — от стыдливости и от холода — и они, совсем смутившись, попробовали отвернуться, но при этом не спускали с силенообразного купальщика своих искрящихся любопытством глаз. У одной из них от ветра слетело покрывало, и огненные пряди взлетели над ее головой, подобно языкам пламени.
В стороне от юных дев, прямо на земле, сидела молодая женщина, одетая ярко, как танцовщица или флейтистка. Она была одна — из девиц с ней никто не заговаривал, и она, небрежно отбросив на плечи дорогое алое покрывало, обнажила голову, не боясь холода. Густые пепельные волосы мгновенно спутались на ветру, под порывом ветра растрепавшиеся косы ударили ее по щекам. Но она оставалась недвижима и смотрела вдаль.
«Словно Ариадна, брошенная Тесеем», — вдруг подумалось Каллисту.
— Лампадион! — раздался встревоженный голос Кесария. Ариадна посмотрела вверх и заметила друзей.
— Ей совершенно ни к чему сидеть зимой на земле у реки в такой холод! — с тревогой и раздражением проговорил Кесарий и повернулся к своему рабу. — Трофим, скажи Лампадион, что я не велю ей сидеть на ветру и требую, чтобы она ушла в повозку Митродора! Немедленно!
Но тут купальщик, услышав свое имя и тоже завидев Каллиста и Кесария, снова улыбнулся, обнажая безупречные белые зубы. Величественно взмахнув рукой, как истый ученик прославленного ритора Либания, что полжизни прожил в Никомедии, прежде чем уехать в Новый Рим, а затем на родину, в Антиохию, молодой Силен произнес:
— Трижды благословенный Асклепий Пэан явился мне в прошлый день Зевса в сонном видении и милостивым гласом спросил меня, желаю ли я исцелиться от гнетущего меня недуга.
— От
Розовощекий толстяк не удостоил его ответа и вдохновенно продолжал:
— «О Митродор!» — сказал мне Асклепий Целитель, Асклепий Спаситель, Асклепий Сотер, — и как сладко было мне, смертельно больному, слышать его божественный, бессмертный голос и видеть движение его спасительных уст, произносящих мое имя! «О Митродор!» — так сказал он, Асклепий Мегас, великий Асклепий, хранитель Пергамона и спаситель Рима от чумы, солнце Трикки и хвала Эпидавра, песнословимый от Египта до запада Африки!
— Ну, теперь-то уже не так, как до Константина, — проворчал старческий голос из толпы.
— «О Митродор!», — возопил толстяк, в третий раз цитируя речь своего ночного видения. — Он рек сие — и само то дело, что его божественные, целительные уста произносят мое имя, было весьма утешительно для моих многострадальных тела и души, раздираемых болезнями. «Искупайся в Сангарии, священной вифинской реке в ближайшие дни, и твои недуги оставят тебя, и ты совсем позабудешь о своих мучительных, бессонных ночах, полных страданий». Так он сказал, целитель страждущих Пэан! И я, по слову его, здесь — не устрашает меня ни холодный ветер, ни насмешки, ни запреты властей, касающихся древнего благочестия. Я чаю скорого избавления от своих страданий, о Асклепий Мегас!
Митродор с этими словами скинул с себя нижний хитон из дорогой тонкой материи, оттолкнул перепуганных рабов, и, не растираясь, вбежал в воду. Толпа ахнула.
— Я знал, что он здоров, но не думал, что до такой степени, — пробормотал Каллист себе под нос, наблюдая, как Митродор, подобно диковинному египетскому водяному коню гиппопотаму, плещется в воде. Пытаясь подавить с каждым мгновением растущее раздражение от доносившихся до него восклицаний Митродора, он сказал:
— Кесарий, клянусь Пэаном, ты напрасно о нем беспокоился. Зачем только мы вышли из дома в такой холод? Сидели бы сейчас с тобой у очага, пили бы вино…
Он обернулся, удивленный молчанием друга. Кесария рядом с ним не было. Он в растерянности стоял внизу, у того места, где до этого сидела Ариадна-Лампадион.
— О чудо! — неслось тем временем с воды. — Воды кажутся мне теплыми, словно в летней купальне! Поистине, посрамлены все неверующие силе твоей, Пэан!
— Умирает! — раздался девичий визг. — Архедамия умирает!
Пока Каллист добирался до стайки испуганных девушек по замерзшему склону на ледяном ветру, там уже за дело принялся Кесарий, высящийся среди перепуганных созданий, как маяк на Родосе.
— Это только обморок, — услышал Каллист его спокойный голос. — Она не умерла.
— Видишь, Нимфодора, я тебя сразу сказала, что это просто обморок, — затараторила рыжая девушка, присевшая на камень и держащая на коленях другую, худую, с длинным некрасивым лицом, и давая ей нюхать какой-то маленький сосуд. Кесарий, склонившись над девушкой, взял ее за запястье, щупая пульс.
— Дитя мое, — проговорил он ласково, — дитя мое, очнись.
Девушка медленно открыла глаза — огромные, цвета зрелого меда.
— Попей воды, дитя мое, — сказал Кесарий, поднося к ее губам флягу. — Это обычная вода, не бойся.
— Мы больше не возьмем тебя никогда с собой, Архедамия, — жестко сказала подруга Нимфодоры, прищуриваясь и морща носик. — Ты нам все всегда портишь. Если у тебя синкопы, то мы-то почему должны страдать?
— Перестань, Гиппархия! — возмущенно проговорила рыжая, вытирая краем своего светлого покрывала слезы Архедамии.
— Ты тоже не послушалась госпожу Леэну и прибежала сюда, — заметила Нимфодора. — Кстати, ты мою куклу принесла?
Финарета побледнела.
— Забыла! — визгливо вскрикнула Нимфодора. — Я больше никогда-никогда-никогда тебе не дам моих кукол!
— Бабушка… — прошептала рыжая девушка, бледнея с каждым мгновением больше, чем Архедамия на ее руках. — Бабушка… увидит куклу…
— И накажет тебя! Очень хорошо! — назидательно сказала Нимфодора.
— Нет… ей станет плохо с сердцем… — проговорила Финарета, и неожиданно добавила твердым голосом: — А ты дура, Нимфодора!
— Прекратите, — весомо проговорил Кесарий, и наступила тишина, в которую ветер с реки отчетливо принес ликующее:
— Всяких целителя болей, Асклепия петь начинаю!
— Тьфу, — произнес в сердцах Каллист, обнаружив свое присутствие.
Кесарий обернулся к нему.
— Этой девушке стало плохо, Трофим заметил и позвал меня, — сказал он.
Каллист тоже взял Архедамию за запястье. Пульс плохой — словно конский галоп. Ей не на берегу в мороз гулять надо, а в Пифии Вифинской или в Астаке[8] серные ванны принимать.
Архедамия смотрела то на него, то на Кесария своими глубокими, печальными глазами. Она была некрасива до жалости — скуластое лицо, неровные крупные зубы. «Словно жеребенок-последыш», — подумал Каллист. Рыжая девушка заботливо укутывала ее в покрывало, исподлобья кидая на Гиппархию осуждающие взгляды. Присутствие Кесария и Каллиста явно удерживало их от словесной перепалки.
— Трофим! — позвал Кесарий. От ближнего валуна отделился раб в двух шерстяных туниках и поспешил на голос хозяина, то и дело оборачиваясь на купальщика.
— Найди повозку или носилки! — приказал Кесарий. — Эту девушку нужно отнести домой.
— О нет! — умоляюще воскликнула Архедамия, и слезы заструились по ее впалым щекам. — Пожалуйста!
— Ее будут ругать дома, если узнают, что ей стало опять плохо, — объяснила Гиппархия. Рыжая девушка энергично кивнула:
— Их дом неподалеку. Мы ее сами отведем.
— Вон их дом, — с готовностью показала Нимфодора Кесарию на большой особняк, окруженный облетелым виноградником, в отдалении, на этом же берегу реки. — Ее отца зовут Ксенофан, — добавила она.
— Я хочу встать, — неожиданно резко проговорила Архедамия. — Отпустите меня!
Она оттолкнула руку Кесария, оперлась на плечо рыжеволосой подруги и, тяжело дыша, выпрямилась.
— Я отведу тебя домой, Архедамия, — сказал Кесарий.
— Нет! — воскликнула рыжеволосая. — Вы только сделаете хуже. Пожалуйста, не надо! Если ее отец узнает, что ей стало плохо…
— Идите, идите отсюда! — вмешалась в разговор рабыня в шерстяном покрывале, очевидно, кормилица Архедамии. — Не надо нам тут всяких проходимцев!
— Мы — врачи, — сказал Кесарий.
— Знаем мы вас, врачей, — проворчала кормилица, отстраняя Кесария. — Толку от вас никакого, только деньги берете. Лечи вон свою певичку бесстыжую, а девиц благородных не трожь! Идем, дитя мое, пока нас не хватились!
Архедамия, поддерживаемая с двух сторон кормилицей и рыжеволосой подругой, медленно пошла по тропинке среди валунов.
— Трофим, — сказал вполголоса Кесарий рабу, — иди за ними и, если что-то случится, зови меня.
Каллист смотрел им вслед, вспоминая, где он мог видеть Архедамию. Нет, его никогда не приглашали к ней — у него, помощника архиатра Никомедии, хорошая память на больных. Ее отца зовут Ксенофан… постой-ка, какой-то Ксенофан хотел недавно пригласить врача по поводу головной боли у своей дочери. Каллист послал Фессала, тот пришел назад нескоро и такой воодушевленный — говорил,
— Мы даже не успели еще повидать Леонтия архиатра, — проговорил вдруг Кесарий, не пытаясь прятать лицо от ледяного ветра. — Как он себя чувствует?
— Так себе… неважно. Он ждет нас завтра после полудня, будет рад тебе.
…Вечерами Каллист, отпустив учеников, часто заходит в кабинет архиатра Леонтия, и они за чашей терпкого лесбосского вина разговаривают о философии и медицине, о триаде философа Плотина и об онках-частицах врача-философа Асклепиада. Асклепиада здесь называют не по имени, а просто — «Великий Вифинец».
Он известен на всю экумену — отвергший учение Гиппократа и создавший свою собственную школу в Риме вифинский врач, друг Цицерона, и сам — оратор, Асклепиад Вифинский. «Податель прохладной воды» — так его называли в Риме. Он лечил тяжелейшие болезни холодными ваннами, и успешно. Его последователь, Антоний Муза, холодными ваннами вылечил императора Августа от болезни, которую другие врачи признавали неизлечимой. Муза был рабом, и Август не только освободил его, но и дал ему все права гражданина, чего не может иметь простой вольноотпущенник, и подарил перстень, какие носят люди из сословия всадников.
Если покопаться в родословной, вполне может оказаться, что Асклепиад с Каллистом — родственники. Асклепиад родом из Прусы-на-море, а родня Каллиста по отцу — тоже из тех краев. А мать Каллиста с острова Кос. Ее брат, Феоктист, в молодости поселился в Вифинии, получив неожиданное наследство недалеко от Никомедии. Здесь вырос и его племянник Каллист, уехавший потом на Кос — учиться медицине.
— Итак, ты полностью отвергаешь учение Великого Вифинца, дитя мое? — говорил, бывало, Леонтий врач, смеясь в седую бороду. Он называл всех учеников «дитя мое» и порой обращался так даже к своему помощнику.
— Нет, конечно. Лечить безопасно, легко и приятно — разве не должен каждый врач стремиться к этому?
Леонтий неспешно кивает, соглашаясь со словами Каллиста или же со своими долгими мыслями. Он сидит в старом кресле, обитом плотнотканой ликийской шерстью, а ноги его укутаны одеялом из заячьих шкурок. Архиатр Леонтий всегда мерзнет — даже летом он одевает под хитон тунику и никогда не расстается с плащом. Плащ у него тоже из ликийской шерсти, некрашеный, старый — местами уже протерся.
— Не к лицу старику роскошь, — говорит он.
Они пьют из серебряных кубков — у него никогда не водилось стеклянной посуды.
— Мы не при дворе Диоклетиана, — шутит он. — Говорят, там меньше трех золотых перстней на одной руке носить считалось нищетой. Для мужчин, ты подумай, дитя мое! Мужчина с тремя золотыми перстнями — да это не муж, а евнух. И еще серьги некоторые носили. Представь себе. А уж про одежды я не говорю — шелка, виссон тончайший, пурпур… Роскошный был у него двор, роскошный… Константин против него был аскет. Он когда юношей в почетных заложниках у Диоклетина был — чтобы отец восстание на Оловянных островах не поднял, шутка ли, Британский легион у Констанция Хлора был под началом, и любили его солдаты, — так вот, когда Константин здесь жил, кажется, вот в этом крыле его комната и была, он от тоски по родине сильно занемог. Тошно ему было от этой восточной роскоши! Да, он вырос в Британии, там нравы попроще, а характер северные ветра воспитывают получше нашего теплого Нота… Там, говорят, даже снег выпадает и лежит. Ты ведь читал про зиму у Овидия, дитя мое?
Видел я сам: подо льдом недвижен был Понт необъятный,
Стылую воду давил скользкою коркой мороз.
Мало увидеть — ногой касался я твердого моря,
Не намокала стопа, тронув поверхность воды.
…В эту погоду взлетать нет силы горбатым дельфинам
В воздух: сдержаны злой все их попытки зимой.
Сколько Борей ни шумит, ни трепещет бурно крылами,
Все же не может поднять в скованных водах волну.
Так и стоят корабли, как мрамором, схвачены льдами,
Окоченелой воды взрезать не может весло,
Видел я сам: изо льда торчали примерзшие рыбы,
И, между прочим, средь них несколько было живых.
— Бр-р, — ежится Каллист. Он не любит читать латинских поэтов, отчасти оттого, что плохо знает этот варварский язык. — Это не только там такие холода. Каппадокия, например, не очень и далеко от нас, а ее вообще «страной снега» называют. Вот приедет к нам скоро архиатр Кесарий Каппадокиец приедет из Нового Рима, а снег к его приезду, видимо, и выпадет, а Пропонтида замерзнет. Будем на Кос пешком ходить. Погода очень изменилась за последние годы, вы не находите, Леонтий архиатр?
— Вчерашние наши гости, что привели больного с водянкой, вифинцы из деревни близ Зимней бухты, убеждали меня, что это боги гневаются на нечестие христиан и все идет к тому, что весна никогда не наступит, — смеется Леонтий. — В деревнях народ суеверный, до сих пор думает, что христиане детей едят по ночам.
— Да, поселяне — это особый разговор. Они и слыхом не слыхивали, кто такой Плотин, а услыхав, непременно бы спросили — от чего этот Плотин помогает, если ему жертву принести? — пренебрежительно передергивает плечами Каллист. — Вся их вера — смесь суеверий, никакой философии. А их жрецы — что за темные, алчные люди… Философия — удел немногих, как эллинов, так и христиан. Если сравнить Кесария и его брата с большинством христиан…
— Кесарий врач приезжает на днях, ты говорил? — Леонтий говорит не «иатрос», «врач», а «иэтер», по-ионийски, как сам Гиппократ. Да, и Гомер писал — «прекрасные оба врачи, „иэтэр агафо“», Махаон с Подалирием. — Со своим другом Митродором?
— Он не друг Кесарию, — ответил поспешно Каллист, сам не понимая, отчего слова Леонтия вызвали у него такой протест. — Так… родственник дальний, кажется. Он тем более эллин, Митродор, а Кесарий — христианин.
Леонтий поднял на него глаза, пряча улыбку в бороде.
— Ты ведь тоже эллин, дитя мое? Последователь божественного Плотина?
— Да… как и вы, Леонтий архиатр.
Леонтий зябко кутается в плащ. Раньше, когда он еще мог оперировать, говорят, что он завязывал концы плаща на голове с помощью особой повязки. Это — давняя традиция, сейчас уже никто, наверное, так не делает. Когда Каллист, еще ребенком, впервые увидел бюст Гиппократа, он спросил у дяди Феоктиста, отчего у Гиппократа покрыта голова. Дядя не знал.
— Так еще мой учитель поступал, — объяснил Каллисту
Он вздыхает и сердито стучит посохом о мраморный пол, хмурит снежно-белые брови. Ни дать, ни взять Зевс, осердившийся на своего внука Асклепия, воскрешавшего мертвых.
Но вместо того чтобы послать смертоносную молнию, Леонтий добродушно смеется.
— Впрочем, мне не следует жаловаться — я не настолько болен, как великий Плотин. А я уже перешагнул его срок.
Его голубые, по-старчески прозрачные глаза сияют неземной радостью, словно в них отражается свет вифинской весны. Он часто так чему-то радуется, что Каллисту становится немного завидно. Но спрашивать он робеет. Он уверен, что старик знает, что такое таинственный экстаз, который великий Плотин пережил всего четыре раза за всю жизнь. О, если бы ему, Каллисту, тоже привелось пережить это!
— Какое тихое море! В такую погоду можно и на Кос, и на Лемнос отправиться! — подходя к окну, воскликнул Каллист, чтобы сменить тему разговора.
— В январе море обманчиво, дитя мое, — качает головой Леонтий. — Помнишь, какой шторм был в первых числах, только к пятому распогодилось?
— К христианскому празднику Феофании? В городе говорят, что это произошло молитвами пресвитера Пистифора. Он, видите ли, день и ночь руки к небесам воздевал и ничего почти не вкушал. Умолил, видно, в конце концов, Посейдона! — Каллист фыркнул, но его собеседник остался серьезным.
— Если это и могло произойти из-за чьих-то молитв, то — лишь епископа Анфима, мученика, — проронил он.
Каллист не отходил от окна — простого, круглого и, как близнец, похожего на своих соседей. Вся стена дворца Диоклетиана взирает ими на морские воды, словно глубоко запавшими от ожидания глазницами.
Море плещется совсем рядом, — многосмеющееся море! Оно светло-зеленое, а у берега — золотистое, будто камень электрон. Ветра нет, и кажется, что оно твердое, словно застывшее стекло, но не скованное мертвым льдом, а усмирившееся навек, словно дорога на запад, к Оловянным островам. Не те же ли мысли приходили молодому заложнику Диоклетиана, сыну Констанция Хлора, Константину, томившемуся здесь вдали от родной Британии? Сердце влекло его на запад, в Камулодун — но вооруженные легионеры стояли на посту у его дверей в никомедийском дворце Диоклетиана.
— Константин смелый юноша был, бежал отсюда. В лодчонке по морю. Под парусом, на веслах. Никто так и не знал, кто подстроил побег, — говорит Леонтий. — Подозревали Пантолеона, но ничего не смогли доказать, а Диоклетиан своего врача любил и доверял полностью. Только за колдовство на императрицу Валерию его не простил, боялся колдовства. А было ли там колдовство? Куклу ему подкинули в карман плаща, вот и все. Долгое ли дело для завистников. Так и погиб молодым, даже до тридцати всего пару лет не дожив. Возрастом был как Кесарий, наверное. А талантлив был, как второй Великий Вифинец! Трахеотомию с легкостью делал! От врат Аида девочку, дочь Леонида, спас тогда, во время эпидемии… — Леонтий неожиданно умолкает.
…Каллист помнил, как Константин Великий входил в Никомедию. Это было одним из самых ранних воспоминаний его детства.
Процессия, главные Никомедийские ворота, поющие люди, одетые в белое, в руках у них флейты и пальмовые ветви, а в середине — шесть христианских жрецов, несут на плечах продолговатый ковчег, покрытый ослепительно белым полотном. Струи фимиама наполняют воздух невыносимо прекрасным ароматом. Каллисту хочется плакать.
— Константин! Император Константин! — кричат люди с крыш.
Константин спрыгивает с коня и медленно идет навстречу процессии. Его глаза широко раскрыты. Оруженосцы отстают от него на шаг. Константин протягивает руки вперед, навстречу белоснежному ковчегу. Процессия останавливается. Жрецы опускают ковчег ниже. Константин прижимается лбом к сухому дереву его крышки и несколько мгновений стоит неподвижно.
Над дорогой, рекой, полями, морем, над всей Вифинией воцаряется молчание, только неустанно бьются, развеваются на сильном восточном ветру знамена с золотыми буквами «Хи» и «Ро».
— Что это, няня? — говорит маленький Каллист и начинает плакать.
— Тише, а то в ссылку сошлют! — шикает няня. — Вон уже диогмит[9] смотрит! Император Константин приказал в Новый Рим тело какого-то героя христианского перенести… Льва, кажется… Идем-ка домой, дядя заругает!
И они возвращаются в огромный дом, где царит прохлада, а в молчаливом безветрии горят свечи перед статуей Исиды с младенцем Гором на руках…
…Гиппархия и Нимфодора, оставшиеся наблюдать за купанием почитателя Асклепия, о чем-то оживленно переговаривались. Тем временем вернулся запыхавшийся Трофим.
— Не извольте беспокоиться, хозяин, — раздался его певучий лидийский говорок. — Они уж дошли, девицы эти. Здесь и правда близко. А кормилица заметила меня и обещала собак спустить, если я не уйду, так что я не стал там долго задерживаться. Семья там зажиточная. У них, навроде, и свой раб-лекарь есть… А Лампадион в повозке сидит, велела вам передать, чтобы вы о ней не волновались, ей сегодня хорошо. И то верно, Асклепий — спаситель всяческих, милостивец, и на нее, бедняжку, верно, взглянул, целитель, и фтизу отвратил! Смотрите-ка, и с другом вашим ничего не стряслось — так что день, считайте, задался!
Митродор как раз выбрался на берег и предоставил трясущимся от холода рабам вытирать и одевать его розовое, как у младенца, тело.
— Вы видели? — хвастливо обратился он к двум врачам. — Мне до сих пор тепло, и приятная теплота эта так и льется, так и разливается по всем моим членам. О, как близок бог ко мне! Удовольствие сие выше человеческого разумения! О, как бы я жаждал, чтобы и вы приобщились к нему!
— Приобщимся, — ответил Каллист вместо молчащего Кесария. — Мы собрались сегодня в бани.
2. О чем можно узнать в никомедийских банях
— Даров источник многих в банях мы найдем:
Смягчить мокроту могут, влагу тела взять,
Избыток желчи гонят из кишок они,
Смягчают зуд, — приятен и докучен он,
И обостряют зренье; если ж кто-нибудь
Стал плохо слышать, уши прочищают тем.
Забывчивость уносят, память же хранят,
Для размышленья разум проясняют вмиг,
К беседе оживленной направляют речь…[10]
Митродор счастливо вздохнул и подставил круглую и гладкую спину умелым рукам раба-банщика. В алейптерионе[11] было тепло, он находился рядом с горячими банями.
— Я не обижаюсь на тебя, Каллист врач, — великодушно ответил страдалец, нежась в ароматах благовоний, которые хранились до этого по меньшей мере в пяти изящных сосудах, теперь безжалостно опустошенных и валяющихся под скамьей из розового мрамора, на которой и возлежал тучный Митродор. — Ты еще не пришел в возраст великого врача Галена, который сам посылал своих пациентов к Асклепию Пергамскому!
— И который часто сетовал, что они слушаются более Асклепия, чем его! — продолжил Каллист, пригубляя прохладный напиток из чаши. — Все-таки здесь хорошо — я согрелся, наконец. Что за суровая зима в этом году! Кто тот мудрец, хотел бы я знать, что изобрел кальдарий, тепидарий[12] и догадался проложить эти трубы с горячей водой под полом! Гипокауст[13] — великое изобретение, воистину! Асклепиад был прав, когда предписывал лечение с помощью него!
— Каллист, а ты видел мою статую? Там, в палестре, рядом с Махаоном и Подалирием? — вдруг заволновался Митродор уже под тремя парами рук массажистов. — Сходство поразительное, не находишь? Благодарные жители Никомедии поставили. За то, что интересуюсь их городом и обычаями… — тут он понизил голос, — обычаями старой веры!
— Пришлось, наверное, какое-то из твоих имений продать, чтобы в казну города пожертвовать? — не сдержал желчного вопроса Каллист. Статую, на которой был изображен атлет-красавец, мало похожий на Митродора, он уже видел. Такие статуи в банях ставили при жизни не только императору, но и щедрым благотворителям, атлетам-олимпионикам, философам, риторам и известным врачам. Они стояли рядом со статуями древних великих философов и знаменитых врачей.
Митродор не ответил ему, нежась под руками массажистов.
— Ты с Лампадион приехал? — раздался чей-то вкрадчивый неприятный голос.
— Отстань, Филогор, — поморщился Митродор. — Не хочу даже говорить об этом. Не продам ее тебе. Хочешь ее пение слушать — приходи, я никогда не отказываю, я гостеприимный, как Филемон и Бавкида, вместе взятые, чтобы бога случайно не упустить.
— Ну зачем тебе она, — продолжал зудеть Филогор. — Ты же философ, воздержник… В чистоте пребываешь, богам угождаешь…
— Отстань, Филогор, — раздраженно повторил Митродор. — Не тебе ее божественное пение слушать.
Каллист отошел от Митродора и огляделся, ища взглядом Кесария — но его в алейптерионе уже не было.
— Барин[14] в холодный бассейн ушли, — услужливо подсказал ему Трофим, собирающий простыни.
Каллист прошелся пружинящей походкой по пустой палестре[15]. Вот Асклепий, вот Махаон с Подалирием, а вот и «благодетель Никомедии Митродор Каппадокийский». Красавец-герой, с диском для метания в руке! Каллист, несмотря на свое раздражение, расхохотался — так нелепо выглядела статуя рядом с тучным оригиналом, постанывающим от массажа на мраморной скамье. Кесарий говорил, что Митродор — его дальний родственник, троюродный или четвероюродный брат по отцу. Удивительно, как они с Кесарием непохожи! А вот Кесарию статую рано или поздно поставят, за великие врачебные дела, за тот же ксенодохий[16], если Кесарию удастся добиться разрешения на его открытие за государственный счет…
Каллист вздохнул и продолжил прогулку по палестре уже спокойным шагом. Обилие статуй — в основном копий фигур греческих атлетов, выполненных по заказу императора Адриана, восторженного любителя греческой старины, более двух веков назад, — делало почти незаметным отсутствие людей. Большинство сегодняшних посетителей грелись в тепидарии, горячих банях, пользуясь в эти студеные дни бескорыстным теплом подземных вод, по приказу того же Адриана заключенных в трубы и подведенных к этому храму здоровья.
Здесь все — почти как на Косе, где он провел юность, только значительно богаче… О, знаменитый на всю Империю остров Кос, родина Гиппократа! Он каждый день ходил в клинику мимо дома с портиком, увитым плющом и повиликой — здесь когда-то сыновья Гиппократа Фессал и Дракон[17] серьезно и сосредоточенно приводили в порядок записки своего великого родителя.
Интересно, его незадачливого ученика Фессала с Лемноса — сероглазого, стройного, как девушка, и боящегося даже в руки взять хирургический нож, назвали в честь сына великого коссца? Правда, иглу офтальмика он должен научиться держать — это искусство для молодых врачей, юношей, у которых ловкая и крепкая рука. Низдавить за считанные мгновения катаракту, введя иглу в глаз — большое искусство. Сможет ли Фессал овладеть им? На Лемносе, впрочем, все болезни лечат целебными грязевыми ваннами — зачем ему хирургия. Но речи говорит он хорошо. Лучше бы в риторы пошел. Хотя, если подумать, то великий врач, Асклепиад Вифинец, был ритором непревзойденным, а с хирургией у него тоже были нелады, как говорили злые языки. Но, с другой стороны, мог бы не-хирург сделать правильный надрез на шее, открывая путь воздуху в трахею при стремительно развивающемся удушье, когда горло, миндалины и язычок покрываются грязно-серыми пленками, закрывая обычный путь для дыхания? Ведь именно Великий Вифинец первым не побоялся сделать такую смелую операцию, трахеотомию, и спасал многих — и мужчин, и женщин и даже детей, для которых такая болезнь — приговор…
Каллист жестом подозвал раба и потребовал новую сухую простыню — та, которую он накинул после омовения, стала уже совсем мокрой и неприятно холодила плечи. Бросив взгляд на нежащегося уже под двумя парами умелых рук Митродора (третий раб отошел за новыми маслами), он усмехнулся Дорифору. Местный скульптор-копиист наградил олимпионика-копьеносца не греческими, как у Поликлета, чертами лица, а широкими скулами и крупным носом жителя Никомедии, в жилах которого смешалась кровь греческих колонистов и фракийцев-варваров из племен вифинов. Дорифор, слегка улыбаясь, смотрел на земляка.
«Как считает Хрисипп, красота заключается в соразмерности частей — таких, как соотношение между пальцами, а также ладони и запястья, предплечья и плеча, и прочей каждой части к любой из всех остальных частей, как написано в Поликлетовом „Каноне“. Ибо обучив нас в своем трактате всей соразмерности пропорций тела, Поликлет создал и творение, чтобы доказать свое мнение; он изваял статую согласно принципам своих писаний и назвал ее, как и свой трактат, „Каноном“», — пробормотал Каллист знакомые ему с первого года обучения во врачебной школе на острове Кос слова великого врача Галена.
Им, ученикам косской врачебной школы, разрешалось ходить в бани только три раза в неделю. Правила во врачебных школах строгие, никаких товарищеских пирушек, и даже на ипподром лишний раз не сходишь без личного разрешения архиатра. Не говоря уже о том, чтобы встречаться с девушками. За такие вещи попросту изгоняли из школы. Клиника, библиотека и комната в доме для учеников —
Но Каллист не любил молиться в храме. Он уходил вглубь заросших кипарисовой порослью аллей, где воздух был резок и свеж, а на забытой всеми полянке среди одичалых маргариток стояла статуя Асклепия Сотера. Асклепий был без посоха и змеи. Он держал на руках тело погибшего юноши, вглядываясь с великим состраданием и любовью в его лицо, и словно вдыхал в его уста утраченное дыхание. Юношу звали Ипполит…[18] Хотя ноги умершего еще бессильно свисали, не находя опоры, веяние вернувшейся жизни сквозило в его чертах, словно скульптор запечатлел его за мгновение до пробуждения. Как-то Каллист пришел сюда рано утром, вскоре после того, как ему принесли печальные вести из Никомедии. Он плакал и не хотел, чтобы его увидали товарищи, пока он не сможет совладать с собой. Каллист помнит до сих пор, как луч восходящего солнца упал на лицо юноши, и ему показалось, что тот открыл глаза и изумленно смотрит на Асклепия, как будто одновременно узнает и не узнает его, и не верит тому, что с ним происходит…
В памяти Каллиста вдруг встал его первый день на Косе — первый день, когда он сошел с корабля со своим скарбом, который тащил единственный раб. Солнце не палило, словно скрывшись в какой-то дымке, над морем была радуга. Где-то там, за морем, в Никомедии его дядя Феоктист ждал вестей, выйдя из дома под портик.
Неожиданно почувствовав ком в горле, Каллист резко встряхнул головой и решительно направился к бассейну, в прохладный зал-фригидарий[19], над входом в который Атлант нес пламенеющий шар — восходящее солнце. С обеих сторон Атланта поддерживали две девы, судя по всему, тоже коренные вифинки — с высокими лбами, полными губами и удлиненными прямыми носами, над которыми сходились густые брови. Они словно были родными сестрами Антиноя, любимца Адриана — безутешный после смерти юного друга, император желал видеть дорогие черты во всех окружавших его изображениях. Одну из дев звали София, мудрость, и она носила серебряное одеяние, роднящее ее с луною, а вторую, в белых ризах, звали, согласно надписи, Арета, добродетель.
Сверху, из огромных трехстворчатых окон, лился дневной свет.
Каллист разбежался и прыгнул в бассейн — холодная вода обожгла его, словно огонь, смывая боль воспоминаний о прошлом, о Косе и о дяде. Он быстро проплыл до противоположной стенки и выбрался наверх по мраморным ступеням. Раб подал ему простыню, и он, переводя дыхания, завернулся в нее.
— Осторожнее в воду прыгай, бассейн здесь слишком мелкий, — раздался знакомый голос.
Только сейчас он заметил, что Кесарий стоит рядом с ним и энергично растирает морской губкой жилистые руки.
— А, ты тоже искупался? — спросил его Каллист, окидывая взглядом пустой зал. — В уединении?
Тот кивнул. Совершенно не расположен сегодня к разговорам, как видно. Молчит и молчит со вчерашнего дня, как приехал из Нового Рима. Бледный, усталый. Только от растирания губкой его кожа слегка порозовела.
Кесарий накинул льняную простыню, как тогу. Уродливый шрам на правом бедре исчез под белоснежной тканью.
— Скажешь речь? Сенату и народу римскому? А, Кесарий? — не удержался Каллист, хлопая его по плечу.
— Тише, — нахмурился Кесарий. — Я не хочу, чтобы каждый в этой бане знал, что Кесарий Каппадокиец приехал из столицы.
— Нас некому услышать, — повел плечом его друг, словно поправляя копье Дорифора.
— А рабы? Они слышат все, что надо и не надо. Это просто Трофим не сплетник, но это — моя великая удача и его великая добродетель… Нельзя ни в коем случае допустить, чтобы по городу разнеслась весть о том, что я здесь. У меня есть второе имя — Александр, так меня и называй на людях.
— Согласен… Александр. К чему только такая скрытность?
— Я потом объясню тебе, не в банях же говорить об этом, честное слово… — проговорил Кесарий и крикнул двум рабам у двери, с любопытством пялившимся на него и Каллиста: — Эй, что вы прислушиваетесь, лентяи? Одежду в аподитерии[20] как следует стерегите, там для вас работа, а не здесь!
— Знаешь, Александр, здесь холодно, — Каллист продолжил разговор, намеренно употребляя новое имя друга, чтобы привыкнуть к нему и не подвести Кесария, случайно оговорившись в самый ответственный момент. — Как ты только решился плавать в бассейне? Такое впечатление, что вода подается сюда прямо из этого злополучного Сангария, где купался наш Митродор.
— Нет, Сангарий холоднее, — уверенно заметил новоявленный Александр.
— Может, проверим? — хохотнул Каллист.
— Не надо, — слегка сдвинул брови его собеседник. — Ты не привык. Вода в реке, действительно, холодная. Мне не понравилась.
Повисла долгая пауза. Копье Дорифора беззвучно упало на землю с плеча Каллиста.
— Ты что, искупался сегодня в Сангарии, Кес… Александр? — вовремя успел поправить себя потрясенный Каллист.
— Да, на рассвете. Когда ты сладко спал на перине! — синие глаза Кесария задиристо блеснули.
— Во-первых, я не сплю на перинах, во-вторых…
— Не обижайся, не обижайся! Я знаю, что ты ведешь философский образ жизни! — засмеялся Кесарий. — В такой холод пошел со мной на реку следить за Митродором!
— Ладно уж, — махнул рукой Каллист. — Не оставлять же тебя одного следить за этим тяжелобольным иерофантом Асклепия Пэана!
— Спасибо, — серьезно ответил Кесарий и быстро добавил: — Ты не хочешь сыграть в мяч?
— Давай, — кивнул Каллист, нагибаясь, чтобы достать со дна тростниковой корзины гладкий кожаный мяч. — Встанем по разные стороны бассейна — кто не отобьет, пусть лезет доставать.
— Ты самоуверен, друг мой, — сказал Кесарий, ловко отбивая подачу. — Надеешься, что заставишь вместо себя лезть в этот бассейн несчастных рабов?
— Вовсе не самоуверен, — возразил Каллист, ударяя мяч сцепленными руками — по-римски. — А лезть придется, возможно, совсем не мне…
— Вот я и говорю — несчастным рабам! Заставишь их лезть в воду вместо себя!
Мяч описал красивую дугу, и Кесарий, подпрыгнув, послал его назад сильным ударом слева.
— Ты не думай, что рост — единственное преимущество игрока! — заметил Каллист.
— Нет, конечно. Еще и острый глаз, и природная выносливость, умение пользоваться обеими руками с одинаковым
— А также философский склад ума!
— И постоянные упражнения… Увы, жизнь члена сената не очень благоприятствует сохранению здоровья…
— Для сенаторов холодные ванны чрезвычайно полезны, — заметил Каллист, уверенно отбивая мяч.
— …как и длительные пешие прогулки. Это гармонизирует движение онков[21], а также…
— …препятствует застою этих частиц, постоянно проходящих через тысячи канальцев тела. Знаю-знаю, ты сторонник Великого Вифинца!
— Тем самым в теле не останавливается ход постоянный соединений и разложений, и для болезни не остается места, — продолжал Кесарий.
— Так пишет Асклепиад в трактате «О частицах», — уточнил Каллист.
— Кроме того, настоящий философ живет согласно своей философии, а не только ее проповедует. Это относится и к врачебному искусству. Я стараюсь следовать Асклепиаду и в этом.
Мальчишки, сидящие на теплом полу рядом со статуей Асклепия — как раз над трубой с горячей водой из подземного источника, — вполголоса переговаривались.
— А ты мог бы так отбить?
— Я-то? Да запросто.
— Я, когда вырасту, буду тоже бороду брить.
— А я буду отращивать. Это только римляне бреются. Вон, смотри, какая у бога Асклепия борода! И там, у врача Гиппократа. Видел?
— Ну и что, что у бога Асклепия и врача Гиппократа. Вон, они оба греки, а без бороды.
— А они тоже сегодня на Сангарий ходили на этого толстого дядьку смотреть. Тот, кстати, с бородой.
— Борода только у евнухов не растет, вот как у Фотина или у Верны.
— Он в соседнем зале, ему массаж делают. Трое рабов. Два банщика, один его собственный. С собой привез.
— Он рабыню красивую с собой привез, я думал, она в баню пойдет, а она не пошла!
— Ты дурак, Севастион, зачем ей в баню, порядочные женщины в баню не ходят.
— Ксен, это ты дурак, какая она порядочная, она же его рабыня!
— Ну и что, рабыня тоже порядочной может быть.
— У Асклепия собака — на твоего Мохнача похожа, Севастион!
— Который сейчас нижний боковой отбил — помощник архиатра Леонтия.
— А второй — каппадокиец. Хорошо ему — с его ростом любой мяч взять можно.
— Он левша, гляди!
— Вот и нет — он левой, как и правой может подавать! Смотри!
— А наш отбил! Молодец! Бей каппадокийцев!
— Тихо ты, Ксен!
— Я — Поликсений, понял, дурак?
— Может, он не каппадокиец.
— Как же — «не каппадокиец», держи карман. Ты слышал, как он гамму и каппу выговаривает?
— «Кгаппадокия!»
— «Хгкаппадокия»!
— У вас все равно так не получится. Видели, какой у него шрам на правом бедре? Он, наверное, олимпионик.
— Да он не олимпионик, а врач.
— Откуда ты знаешь?
— А он друг нашего помощника архиатра.
— Врач с кем угодно дружить может.
— Будет наш никомедийский архиатр с кем угодно дружить!
— Ты же сказал, что он помощник.
— Какая разница! Он потом будет архиатром вместо старого Леонтия. Вот увидишь, Ксен.
— Я Поликсений, дурак!
— Будешь драться? Будешь?
— Отпусти моего брата, ты!
— А он тебе не брат, Севастион! У вас отцы разные!
— Вон пошел отсюда, слышал? Он мне самый что ни на есть брат!
— И Севастиан мне старший брат!
— Ну беги, жалуйся ему! Севастиону своему!
— Он Севастиан, это я Севастион, понял? Он в соседнем зале, понял? И вообще, он будет на следующей неделе в церкви мученика Анфима Исайю пророка читать. Так пресвитер Пистифор сказал.
— Ну и не хвастай.
— А у каппадокийца «ихтюс» на груди! Видишь, рыбка серебряная? Не то что ваши дельфины!
— Он христианин!
— Смотри, каппадокиец левый нижний опять взял! Спорим, он олимпионик?
— Спорим, у него шрам от копья? Спорим, он на войне с персами был?
— А вот пойди, спроси!
Мяч, просвистев над головой Кесария, вылетел в окно.
— Не отбил, — весело сказал константинопольский архиатр. — Хорошая подача!
— Вот так-то, — сказал Каллист. — Рост — не всегда преимущество. Жаль, нас только двое — в «треугольник»[22] нельзя сыграть.
— Позовем Митродора? — предложил Кесарий, ища глазами другой мяч.
— Да ну его, — махнул Каллист рукой. — Сделаем перерыв, пока раб мяч принесет. Что ты там про Гиппократа говорил?
— Что его система неправильна. И Асклепиад это вполне убедительно доказал.
— То, что Великий Вифинец недолюбливал Гиппократа, всегда заставляло меня сомневаться в правильности е г о системы, — заметил Каллист, беря с подноса у раба кубок с напитком.
— Недолюбливал? Мягко сказано, — неожиданно оживился Кесарий, протягивая руку за смоквами. — Знаешь, как он называл его учение? «Фанату мелетен» — «Размышление о смерти» — ни больше, ни меньше!
— Он высмеивал тех, кто придерживается учения о жидкостях тела, то есть гуморальной философии — нахмурился Каллист. — «Фанату мелетен», учение о смерти — цель любой настоящей философии. А он высмеял врачей, считая, что они, философствующие о четырех жидкостях человеческого тела, как учил Гиппократ, не о здоровье философствуют, а о смерти! Вот мне совсем не по сердцу такое зубоскальство.
— А те слова, что, дескать, «природа — врач болезни», как древний «фессалиец, рожденный на Косе»[23] любил повторять, Асклепиад великолепно опроверг в своих «Комментариях на Афоризмы Гиппократа». Он пишет, что излечивает только врач, а природа может действовать на болезнь и вредно, и благотворно. Я считаю, что он прав. Врач — человек, который желает выздоровления больному и сострадает ему, а природа никому не сострадает, да и не может. Она в вечном беспечальном круговороте, как говорил еще Гераклит. Не надо ставить ее выше человеческого милующего сердца!
В запальчивости Кесарий повысил голос.
— Да я и не спорю с этим, — сказал Каллист. — Но всякая болезнь должна пройти все стадии, прежде чем разрешиться. Нельзя оборвать ее на середине! В этом Асклепиад совершенно неправ.
Но Кесарий был совершенно не расположен спорить. Он уже стал по-прежнему сдержан и немного грустен.
— Мы так стремительно побежали спасать Митродора от грозящих ему судорог, что и не успели толком поговорить. Ты надолго в Никомедию? — продолжил сторонник Гиппократа.
— Хотелось бы остаться на неделю. Я потом тебе все объясню…Позволишь воспользоваться твоим гостеприимством?
— О чем ты спрашиваешь! После всего того, что ты для меня сделал…
Кесарий болезненно нахмурился.
— Оставь это.
— Вот ваш мяч, дядя! — раздался мальчишеский голосок. Перед ними стоял худенький черноволосый мальчик. Каллист узнал в нем хозяина мохнатого пса. На его шее был надет болтающийся на грубой льняной нитке медный, простой работы дельфин. Мальчик протягивал мяч Кесарию. Тот взял его, потрепал ребенка по щеке.
— Спасибо, дитя мое.
Из-за статуи Асклепия вынырнул второй мальчик, поменьше ростом, коренастый и русоволосый и подошел к первому. На его шее тоже был дельфин.
— Дельфос-адельфос[24], — пошутил Кесарий. — Вы — братья?
— Да, у нас еще есть старший брат
— Он чтецом недавно стал. Он уже совсем взрослый.
— И еще у нас есть маленькая сестра, Поликсена. Она месяц назад родилась.
— Его Поликсений зовут, а сестричку — Поликсена. А меня — Севастион.
Черноволосый мальчик не сводил с Кесария глаз.
— А у нас такая игра есть, — сказал он. — Мы бросаем мяч и называем имена севастийских мучеников, все сорок. Кто собьется или мяч уронит, тот проиграл!
— Вот как! — удивился Кесарий. — И ты все сорок имен знаешь?
— Конечно! — бодро начал черноволосый. — Кирион, Кандид, Домн…
На Домне он замялся и, покраснев, смолк.
— Дяденька, — выпалил Поликсений, набравшись смелости. — А у вас шрам — от персидского копья?
— Нет, дитя мое, — Кесарий немного грустно улыбнулся и взъерошил его жесткие волосы. — Идите, поиграйте в мяч с ребятами.
Он высыпал в ладони Поликсения горсть засахаренного миндаля, взяв его с блюда, что было в руках стоящего рядом раба и отдал мяч Севастиону.
— А правда, Кесарий, откуда у тебя этот шрам? — спросил Каллист, когда дети убежали, весело отбивая мяч от мраморного пола.
— Александр, — слегка раздраженно поправил его Кесарий. — Я же просил тебя. Потом как-нибудь расскажу… не теперь.
Они молча направились к залам горячих и теплых бань. На пути им встретилось несколько человек, которые сетовали, что кальдарий сегодня очень многолюден.
— Дяденька, а вам здесь статую поставили, — вдруг подал голосок невесть откуда снова взявшийся черноволосый Севастион.
— Статую? — Кесарий как вкопанный остановился на пороге перед входом в кальдарий.
— Вон там! — радостно воскликнул Севастион.
— Святые мученики! — воскликнул Кесарий. — Каллист, что за шутки? Почему ты мне ничего не сказал? Зачем вы ставите мне статуи? Я что, по-твоему, на Митродора похож? Это ты подговорил никомедийцев?
— Клянусь Гераклом! — воскликнул Каллист, раздосадованный упреком друга и позабывший, что плохая примета поминать Геракла, если ты под крышей дома, а не снаружи, тем более что землетрясения в Вифинии нередки. — Зачем это мне понадобилось тебе статуи в бане ставить?
С этими словами он решительно потянул дверь кальдария на себя.
— А Евдоксий епископ на Соборе сказал, что Сын подобен Отцу! — раздался из-за приоткрытой двери чей-то звонкий голос. От клубящегося банного пара лица говорящего было не различить.
— Ну уж да, это просто удивительно, если знать, у кого он учился, — возразил бас.
— У кого? — запальчиво спросил тот же звонкий голос.
— Да у Аэтия Софиста! Ты и этого не знал? Тебе бы, Севастиан, сначала разобраться, что на земле творится, а потом только на небеса лезть и рождение Сына изучать! — заметил другой мужской голос, менее басовитый, но с неприятной хрипотцой.
— Аэтий учит, что Сын вовсе не подобен Отцу, — раздалось слева. — «Аномиос»[25]! Так он восклицал на Соборе.
— Вы там или входите, или дверь закройте — дует! — раздраженно крикнул кто-то Кесарию и Каллисту.
— А мне кажется, что он в чем-то прав, — заметили справа. — Если и Сын, и Отец одинаковы, то это значит, что между ними нет различий. А это уже возрождается древний Савеллий.
— Дверь закройте! Что за привычка — на пороге стоять! — раздался нестройный хор недовольных голосов.
— Сам император Констаций считает, что истинное исповедание — это считать Сына подобным Отцу, а о прочем не распространяться. Все эти слова о «подобен по сущности» — уклонение от простоты, яже во Христе, от чего нас предостерегал великий в апостолах Павел.
— Да закройте же дверь! Фотин! Эй, Фотин! Скажи им, чтобы они дверь закрыли. Куда этот бывший Кибелин жрец запропастился…
— Павел велик был тем, что спорил, когда дело того заслуживало, и уступал ради мира, когда уступить было возможно, — неожиданно услышал Каллист ровный голос Кесария.
Все обернулись к ним.
— Ты не из Афанасьевых ли? — звонко спросил вынырнувший из банного тумана прыщавый юноша, названный Севастианом.
На щеках Кесария выступили алые пятна, но он ничего не ответил, только слегка прикусил губу, сделал шаг назад и захлопнул дверь — они с Каллистом так и остались снаружи, в прохладных банях, а разочарованные спорщики за дверью и в тепле вернулись к своему разговору и сразу забыли о непрошеных гостях, желавших погреться.
— Мне следовало промолчать, — раздосадовано проговорил Кесарий. — Теперь мерзни здесь из-за этих банных богословов.
— Это ваши христианские споры порой такие смешные! — заметил Каллист.
— Постыдные более, чем смешные, — ответил ему Кесарий, снова болезненно хмурясь. — Брат и его друг Василий делают все возможное, чтобы они прекратились… но у меня мало надежды. Человеческая природа склонна к спорам и разделениям.
Кесарий посмотрел на друга, и тот увидел, что в его глубоких синих глазах было страдание.
— Не печалься так, — возразил Каллист неожиданно мягко. — Расскажи, как твой брат Григорий?
— Григорий? Нечем похвалиться… Отец взвалил на него непосильную ношу!
Кесарий с размаху ударил ладонью по мраморной колонне.
— Ты что! — перепугался Каллист. — Так и пальцы сломать недолго.
— Думаешь, повешусь, как философ Зенон? — спросил Кесарий, морщась от боли и быстро растирая пальцы.
— Жаль мне твоих рук. У тебя в них крот умер, как еще наш старый Евлампий говаривал[26]. Он бы предрек тебе славную карьеру хирурга и не ошибся!
— Крот, да… — кивнул Кесарий. — Именно что так. Аполлонов зверек. Помер, не выдержал. Так и Григорий, боюсь, надорвется. Здоровье у него слабое для того, чтобы быть пресвитером, даже в Назианзе.
— Григорий — пресвитер? — ужаснулся Каллист. — Ты шутишь. А как же его уединение, философия?
— А как же помощь престарелому отцу-епископу? О, почему Григорий не может хоть иногда не уступить! — воскликнул, почти застонал, Кесарий. — Он всю жизнь уступает — то друзьям в Афинах, то Василию, то отцу… Они словно рвут его душу на части, отвлекают от философии, которая милее всего его сердцу. Жестокие, бессердечные люди — они только пользуются им, его даром слова, всеми его талантами! Он мечтал об уединении — а отец взваливает на него это огромное поместье в Арианзе, это жало в плоть, а потом еще и священство!
— Дяденька, пойдемте, покажу вам статую вашу! — снова, как из-под земли, вырос неугомонный Севастион. — Во-он она, там, в углу, рядом с Демокритом!
Кесарий, резко развернувшись, быстро зашагал к статуе. Каллист обеспокоенно поспешил за ним.
— Слушай, Кесарий, я, честное слово, не знаю, кто ее поставил… — начал смущенно Каллист, подойдя к бюсту. — Но здесь ты старше своих лет.
— Да что это за шутки? — воскликнул Кесарий. — Распорядись, чтобы ее убрали! Вылитый мой папаша! Не хватало еще таких статуй в Никомедии! И еще надпись — «величайший из врачей, не имеющий равных»!
— Конечно, распоряжусь, — растерянно проговорил помощник архиатра. — Но, мне кажется, сходство поразительное.
— Не-а, — ответил довольный Севастион.
Разгневанный Кесарий, еще продолжая, подобно Зевсу, метать громы и молнии, вперил орлиный взор в надпись и неожиданно смолк. Смолк и оправдывающийся Каллист. И тогда в тишине Ксен, встав на цыпочки, без запинки прочел надпись на основании бюста:
— «Асклепиад Вифинский, величайший из философов и величайший из врачей».
Кесарий, не находя слов, махнул рукой и снова, на этот раз случайно, задел по колонне.
— Да, это царские термы! И дали им это названье
Те, кто в былые года были в восторге от них.
Ведь не обычным огнем здесь прозрачная греется влага.
Право, сама по себе здесь горячеет вода.
Да и холодная льется вода для тебя в изобилье, —
Всякой, какой захотел, можешь омыться струей! —
раздался издалека знакомый голос, полный трагических обертонов.
— Что за докучливый человек этот твой Митродор! — раздраженно выдохнул Каллист. — И зачем мы с утра ходим вокруг него, как адепты вокруг храма Исиды? Только что не на коленях…
— Я понимаю, ты устал от него… Он шумный, — понимающе сказал Кесарий, хмуря лоб и отчаянно растирая ушибленные пальцы. — Но я не хотел оставлять его одного во время этого Асклепиевого омовения. Такие ребяческие прихоти могут свести нашего Митродора в могилу, как его отца. Тот умер от сердечного приступа, войдя в холодную реку в знойный день. Они ведь внешне очень похожи — у него склонность к плеторе, такая же, как и у его родителя…
— Конечно — столько жрать, — пробормотал Каллист. Кесарий сделал вид, что не услышал.
— Его мать, Элевсиппа, просила мою, чтобы я присмотрел за ним при омовении в Сангарии, — продолжал Кесарий. — Знала, кого попросить. Отца бы я и слушать не стал. Хотя Элевсиппа из его родственников, дочь его брата, но к нему даже подступиться боится после того, как отец христианином стал. Ну, там всегда сложности с родней были. Они, если им что-то надо от меня, всегда через маму просят.
Каллист знал, что своей матери, Нонне, Кесарий никогда не мог отказать. Когда она приезжала посещать его в Константинополь — маленькая, худенькая и стремительная, в покрывале диакониссы, всегда накинутом будто наспех, так что две-три седые пряди неуместно оказывались рядом с юными и теплыми синими глазами — Кесарий становился совершенно другим человеком. Он, обычно спокойный и невозмутимый, начинал смущаться и суетиться, раздавал противоречивые приказания рабам и словно уменьшался в росте, склоняясь к Нонне, чтобы услышать в очередной раз: «Ох, Александр, как я рада, что тебя вижу! Я привезла тебе твоих любимых лепешек с тмином!» «Александр, ты опять переутомляешься! Не отворачивайся — я все вижу по твоим глазам!» или: «Александр, а это твой друг Каллист? Тот самый, чей дядя?..» — и ее большие глаза становились печальными и глубокими, она брала Каллиста за руку, так, словно видела не помощника архиатра Никомедии, а маленького мальчика из никомедийского поместья, которого надо было приласкать, накормить и убаюкать на коленях, чтобы он позабыл все свои злоключения.
Каллист неожиданно словно услышал торопливую скороговорку Нонны: «Александр, сладкий мой, пожалуйста, присмотри за Митродором… Элевсиппа очень просила меня… Он ведь такой неосмотрительный!» — и засмеялся.
Кесарий-Александр неожиданно покраснел, как школьник, не выполнивший урок из Гомера.
— Ну и что, — сказал он с вызовом, обращаясь не то к Каллисту, не то к Асклепию, шепчущемуся с дочерью Гигиеей. Асклепий и Гигиейя не ответили, продолжая беседу о чудесных исцелениях, непонятных смертным, только священный уж усмехался, глядя на друзей-врачей с вершины посоха странствующего врача-периодевта[27] с поперечной перекладиной.
— Митродор — твой брат, выходит? — спросил Каллист.
— Да уж, какой брат, просто дальняя родня, — усмехнулся Кесарий. — Вон, шагает, умащенный и омытый!
— Вот и я! — радостно воскликнул приближающийся Митродор. — Тепло, которым Асклепий Великий одарил меня, продолжает оживлять мои члены.
Он почесал волосатую, как у Пана, грудь.
«Тебе бы побриться, варвар, — подумал Каллист. — Киника из себя строишь».
— Ты знаешь, Кесарий, — обратился Митродор к натягивающему на плечи льняную простыню троюродному брату, — я нашел человека, который был свидетелем чуда Асклепия.
— Мы уже видели сегодня одно чудо. Довольно с нас — я боюсь злоупотребить благостью богов, — заметил Каллист.
— Мне горько слышать это от тебя! — воскликнул Митродор, разворачиваясь к нему, как боевая триера. — В то время, как Кеса…
— Называй меня, пожалуйста, Александр, как мы условились!
— …Александр понимает мои искания божественного, ты не перестаешь отпускать язвительные замечания. Это удивительно — ведь он из семьи христиан, и разделяет во многом их взгляды, в то время как ты происходишь из семьи…
— Оставь в покое мою семью! — неожиданно крикнул Каллист, сжимая кулаки.
На мгновение повисла тишина. Митродор осторожно кашлянул и продолжил:
— У меня сегодня будет отличный ужин. Тот повар, которого я купил в Новом Риме, творит чудеса, почти такие же, как Пэан! Я приглашаю вас, друзья мои!
Он простер руки в театральном жесте в стороны, словно пытаясь обнять обоих. Заметив, что губы Кесария дрогнули, он опередил его ответ:
— Нет-нет! Приглашены только вы! Филогора я не позвал! Полная секретность! Как я и обещал тебе, о несравненный Александр! Лампадион тоже приехала со мной! Я так благодарен тебе за нее, так благодарен!
Кесарий нахмурился. Митродор смущенно закашлялся, но продолжал жизнерадостно:
— Любуетесь статуей Асклепиада Вифинского? Старинная, еще времен Адриана! Там у входа большая есть, но эта, как говорят, сделана с его прижизненного портрета.
— Верна, я решила стать или весталкой, или моряком, или гетерой!
— Я тоже буду… весталом или моряком! — вскричал маленький раб, друг Леэны, дочери Леонида. — А гетерой — даже не знаю…
— Ты не сможешь стать гетерой, — засмеялась Леэна. — Это особые смелые женщины, которые дружат с мужчинами и им помогают!
— Тогда я буду дружить с тобой! — сказал мальчик-раб. — Можно?
— Конечно! Мы вместе будем весталками! Или гетерами, ладно уж. А теперь мне надо выбрать платье — завтра меня поведут к самой императрице Валерии. Хорошо бы, чтобы она меня взяла к себе жить — я терпеть не могу противную мачеху… и этого маленького противного нового братика Протолеона. Папа теперь не отходит от него, а обо мне совсем забыл.
3. О деяниях Асклепия Пэана и его жрецов
— Где же теперь Григорий, твой брат? — спросил Каллист Кесария после того, как они возлегли на пиршественные ложа в доме
— Григорий сначала поехал к Василию в Понт — за поддержкой, — ответил Кесарий, поправляя венок из сельдерея на густых черных волосах. — Сказал, что от меня ведь он вряд ли ее получит — я все время твержу ему одно и то же, без риторических ухищрений. «Надо стремиться к свободе, Григорий! Надо быть тверже!» Отец ведь тоже возмущался тем, что младший сын, подумать только, остался при дворе, а не вернулся в родной Назианз. Метал громы и молнии, не хуже Зевса из трагедий. Мне удалось сбежать в Новый Рим от его тирании, а Горгония, наша старшая сестра, вышла замуж. В заложниках у папаши осталась только наша бедная мать, чью статую как раз надо бы изваять, и из чистого золота, и несчастный сын-первенец Григорий.
Кесарий поставил кубок на стол и подул на ушибленные пальцы. После удара о колонну там, в банях, они распухли.
— Приложи компресс из бараньей травы, — посоветовал Каллист.
— Знаю, приложу потом. Где я здесь баранью траву найду? — слегка раздраженно ответил Кесарий, и продолжал уже спокойнее:
— Василий, конечно, сможет его утешить. Так Григорий все время мне говорил, — недовольно произнес Кесарий. — Григорий ценит его дружбу, как ничью другую. Кажется, что это Василий — его брат, а вовсе не я. Представляешь, когда они учились в Афинах…
— Василий тоже учился в Афинах? — удивленно спросил Каллист.
— А что в этом странного?
— Он же, как ты говоришь, очень искренний христианин, а Афины — эллинская школа. Ваши же учителя ненавидят нашу мудрость.
— «Наши учителя», как ты выразился, бывают очень и очень разные, Каллист, — серьезно сказал Кесарий. — А что до Афин, там не смотрят, эллин ты или христианин, только деньги плати и будь достаточно разумным, чтобы понимать то, что тебе преподают. Там среди учителей много христиан, кстати. Проэресий софист, например. Он — армянин из Каппадокии.
— Как-то не верится, — пожал плечами Каллист. — Судя по большинству пресвитеров и епископов, они совершенно далеки от философии, риторики и софистики, но только и знают, что ее ругают, ибо ничему подобному не учились. Даже ваш беспокойный египтянин Афанасий, который тебе по душе, не учился у философов.
— В Египте жил и Ориген, в присутствии которого стеснялся говорить сам Плотин философ.
— Я читал про него в «Жизни Плотина» Порфирия. Но ваш Арий, который теперь зовется великим мудрецом, изобличил этого последнего разумного последователя Христа в каких-то грехах и ересях, так что надежды на то, что я встречу христианина-философа, кроме тебя, все меньше и меньше.
— Я не совсем христианин, — заметил Кесарий. — Я еще не крестился.
— Видимо, поэтому мне так легко с тобою общаться! Не крестись, прошу, как можно дольше — я не вынесу, если ты начнешь ужасаться и затыкать уши при словах Гиппократовой клятвы!
— Я ее не давал. Я не клялся богами. Моим пациентам достаточно слов «да, да» и «нет, нет», как говорит Христос в Евангелии.
— То есть уши ты затыкать не будешь? — засмеялся Каллист.
— А что может повредить моим ушам? Имя Аполлона? — усмехнулся Кесарий. — Но мы говорили про Василия.
— Да, — кивнул Каллист.
— Так вот, в Афинской школе у старших учеников был такой обычай — с насмешками и непристойными танцами вести нового ученика в городскую баню, а потом, к тому же, не входить в нее, а вламываться, как дионисийствующие безумцы, в запертую дверь. При этом они не скупятся на острые слова, и это все называется у них Афинской мистерией. Если новичок выдержит все это варварство, то они принимают его в свой круг, если нет, то горе ему!
— Диомид рассказывал, что такое есть в армии, но я никогда не думал, что в философской школе… — растерянно проговорил Каллист, воображению которого предстала вдруг безумная и устрашающая картина дионисийствующих врачей-асклепиадов, тащащих его, новичка Каллиста, и вламывающихся в двери косской бани. Он потряс головой, чтобы согнать наваждение, радуясь, что не стал учиться на философа, а посвятил себя целомудренному искусству врачевания.
— Ну, наш Григорий прошел через все это, покорно вломился в баню, а когда приехал Василий, мой благородный брат сумел уговорить весь этот философский сброд сделать для Василия исключение. Оратор он искусный, и это был первый его успех. Василий ведь почти императорских кровей, больше, чем племянник императора. Юлиана ведь в баню водили, а Василия — нет.
Угол точеного рта Кесария дернулся в судороге. Он смолк.
— А какие у него были неприятности, когда он стал на сторону Василия в софистическом состязании с армянами? — продолжал он. — Глупее ничего было нельзя и придумать! Сначала поверить, что эти ученики искренне хотят поупражняться в науке, и обещать им поддержку, чтобы и они поразились мощи мысли Василия. Василий только-только прибыл в школу, но мой брат сразу счел его совершенным, как будто встретил платоновскую идею, а не человека из плоти и крови. С чего бы Василию знать софистику лучше Григория, проучившегося более года в Афинах? Конечно, армяне едва не заклевали его, как неоперившегося птенца, и поделом ему было бы. Но мой брат, как он с гордостью мне сказал, «развернул корму», когда понял, что соревнование приведет не к славе Василия, а к противоположному. И тогда мой Григорий с легкостью — скажу, как Марк-евангелист, потому что его слово порой грубо, но живописует события в точности, — надел на них намордники. Нажил себе врагов на оставшиеся восемь лет, зато, по его же словам, «возжег факел дружбы». Факел факелом, но Василий живет так, как сам выбирает, а Григорий…
— Уже пришел рассказчик, — возвысил голос Митродор, возлежащий во главе стола. — Внемлите ему.
— Мой дед, — неторопливо сказал старец в белом хитоне, — был дарован родителям самим Пэаном. Было это так. Мать его долго не имела детей, и отец хотел разводиться с нею. Однако его тесть был человек зажиточный и влиятельный, и это останавливало отца от такого решения. Наконец, по настоянию тестя и особенно тещи, они решили отправиться в благочестивое паломничество к Асклепию Пэану Сотеру, Целителю и Спасителю. Тогда еще не взошел на престол император Константин, и многое было иначе… Но времена меняются, и мы
— Кесарий врач, — раздался шепот.
— Что такое? — Кесарий привстал на ложе. Рядом с ним стоял безусый человек в длинном хитоне, с деревянным крестиком на шее, скуластый — наверное, фригиец.
— Вам письмо от брата… и еще — вот катаплазма[28], приложите к руке.
Кесарий растерянно смотрел то на письмо, то на вестника.
— Мне указала на вас Лампадион, — сказал Фотин. — Она сейчас не может подойти, она петь готовится. Я никому ничего не скажу, я — могила.
Кесарий быстро написал что-то на вощеной дощечке и отдал Фотину, добавив золотую монету.
— Спасибо за хорошую весть, — сказал он.
— Эй, Кибелин жрец, здесь не для христиан собрание! — раздались тем временем голоса — спутники старца заметили Фотина.
Фотин ничего не отвечал и бесшумно удалился.
— Что это странное собрание у вас? — спросил Каллист Митродора. — Почему вы жреца матери богов прогнали? Они хотя и скопцы, и вообще странные, но ведь тоже — древнее благочестие…
— Ах, Каллист, — покачал головой Митродор. — Позволь мне самому разбираться, кого звать, а кого нет. Ты даже не понял, что этот молодой скопец — христианин.
— В софронистерий[29] бы тебя, Митродор, — раздраженно пробормотал Каллист, так ничего и не поняв.
— Асклепейон в Эпидавре[30] был — да и есть по наши дни — самое священное местопребывание Асклепия… Пелопонесская земля Арголиды хвалится, что он был там рожден от Аполлона-Иатроманта Коронидой, дочерью Флегия, и вскормлен козой пастуха Аресфана, а пастушья собака охраняла его на Миртовой горе Титион! Эпидавр, стоящий на море, божественный Эпидавр, знавший времена запустения и славы! Великий благочестивый император Адриан отстроил его и обновил — и с тех пор его статуи из золота и мрамора украшают святилище Асклепия! Туда-то они и отправились — с пением, с молитвой, ведя жертвенных животных и надеясь на испытавшего смерть и возвращенного к жизни сына бога Аполлона, целителя смертных и облегчителя злых страданий…
Он кивнул музыкантам, и под нежные звуки лютни и флейты девичий голос вознесся ввысь, через крышу особняка, к звездному небу, где на небосклоне Змееносец, Офиухос, воскрешенный и вознесенный в сонм богов Асклепий, держал обеими руками своего верного спутника — ужа. Лампадион, стройная и сероглазая, с копной пепельных волос, рассыпанных по тонким плечам, пела прекрасно.
— Рыжая как-то пришла, с волосами, покрывшими плечи,
Дочь Кентавра; ее когда-то нимфа Харикло
Около быстрой реки родила, и имя дала ей
Окиронея. Она постиженьем отцова искусства
Не удовольствовалась: прорицала грядущего тайны.
Так, исступленье едва пророчицы дух охватило,
Только зажглось божеством в груди у нее затаенным,
Лишь увидала дитя, — «Для мира всего благодатный,
Мальчик, расти! — говорит. — Обязаны будут нередко
Смертные жизнью тебе: возвращать ты души им сможешь.
К негодованью богов однажды на это решишься —
Чудо тебе повторить воспрепятствует молния деда.
Станешь ты — ранее бог — бескровным прахом, и богом
Станешь из праха опять, два раза твой рок обновится»[31].
— Я не думал, что нас позвали на Пэанову мистерию, — прошептал Каллист Кесарию.
— Красивый голос у Лампадион, правда? — проговорил Кесарий притворно-безразлично и сразу же добавил: — Митродор дорожит ею больше, чем своим ученым рабом-секретарем Мамантом.
— Она ведь наверняка фригийка? — спросил, не зная отчего, Каллист, всматриваясь в широкоскулое лицо девушки. Тонкие пепельные волосы в сиянии факелов окружали голову Лампадион словно ореолом. «Венец Ариадны», — подумал вдруг молодой человек.
— Возможно и фригийка, но она выросла в Александрии, в Египте… Она рабыня с детства, — ответил Кесарий и скороговоркой продолжил: — Я ее лечил… по просьбе Митродора… У нее приступы меланхолии, тоскует… по родине… Красный перец ей в первый раз хорошо помог, а теперь она снова начала таять… Говорит, у нее где-то есть брат, если жив еще… Когда они, еще совсем дети, с родителями путешествовали на корабле куда-то, их захватили пираты… Взрослых утопили сразу же, а детей как рабов продали…
— Так, может быть, она свободнорожденная? — потрясенно спросил Каллист. — Можно же это доказать и освободить ее! — с воодушевлением добавил он.
— Как докажешь? — вздохнул Кесарий. — В суде нужны свидетели. Мой Трофим тоже — украденный ребенок, наверняка свободнорожденный. Я хотел доказать это в суде, да свидетелей нет, и родителей он не помнит, и его никто ребенком не помнит. Таких краденых детей увозят далеко, чтобы никто не узнал.
— Бедная… Такая красивая… и голос… Но тебе не кажется, что она близка к фтизе?[32] — спросил Каллист, но Кесарий не ответил. Лампадион смолкла. Каллист хотел еще что-то спросить, но рассказчик, выразительно посмотрев в его сторону, возгласил:
— Так! Эпидавр — место явлений Асклепия! Оттуда его священную змею передали в Афины, на Кос и в царственный Рим! Недаром поэт сказал:
«Привет тебе, Пэан-владыка, царь Трикки,
Обитель чья — и Эпидавр, и Кос милый!»[33]
— В Афинах его почитание ввел Софокл, который и удостоился его видения, и стал его жрецом, а в Рим он отправился, милостиво вняв мольбе посланцев, прибывших за ним на корабле, и в виде огромной змеи поднявшись на их корабль, — продолжал старец, полузакрыв глаза.
Каллист сладко зевнул, отпил из кубка и откинулся на ложе. Голос благообразного старца становился все более и более неразборчивым, сливаясь с шумом ночного ветра, пока не исчез совсем.
…Ветер затих. Высоко на цветущих ветках весело щебетали птицы. Перед Каллистом стоял старик в жреческом хитоне и льняных сандалиях — обувь из кожи убитых животных считалась нечистой, оскверняющей ритуальную чистоту храма. Человек говорил, поглаживая благородную седую бороду:
— Нет, я не могу тебя взять. Иди в другое место, пусть тебя примут там.
— Священнейший Иасон — мне некуда идти… Я же рассказал вам все! Неужели мне нельзя остаться здесь даже младшим помощником младшего жреца-асклепиада? Неужели Асклепий Пергамский…
— Ты дерзок, юноша. Ступай!
Каллист в отчаянии схватился за край безупречно белого хитона, но жрец брезгливо оттолкнул его.
— Если ты не понимаешь, я скажу тебе прямо. Я не собираюсь вызывать недовольство императора Констанция. Твой дядя сослан за государственное преступление, его имение конфисковано — зачем мне в асклепейоне врач с таким прошлым?
— Священнейший Иасон! Но дядя был осужден несправедливо! Он увлекался философией, читал божественного Плотина…
— …занимался теургией[34], чтил
— Но вы же знали моего дядю! — простонал Каллист в отчаянии.
— Возьми себя в руки. Знал. Так что, мне тоже сдать имение в казну и ехать вслед за ним? Уезжай из Пергама как можно скорей.
— У меня нет ни гроша, я все истратил на дорогу сюда…
Лицо жреца Иасона мгновенно побагровело, бородавка на благородном крупном носу затряслась.
— А это уже кара богов за твое расточительство. Ты что, вздумал у меня денег клянчить?! Вон отсюда! К христианам иди клянчить!
Каллист пошатнулся, как пьяный, закрыл лицо руками и пошел назад, в цветущую весеннюю рощу храма Асклепия Пергамского[35]. Он шел долго, не разбирая пути, потом упал на землю. Ветер нес запах кипарисов и роз, что окружали внизу, в долине целебный источник. Туда спешили паломники по отделанной мрамором дороге, среди колонн, украшенных к празднику цветными тканями.
Он приподнялся на локте и вытер кровь из разбитой губы. Внезапная догадка осенила его, и он усмехнулся.
«Боишься осквернить асклепейон моим присутствием, Иасон? Ну подожди… Посмотрим, что ты будешь делать, если я и в самом деле оскверню его…»
Он снял с плеча запыленную дорожную сумку и, достав буковый пенал, вынул оттуда два хирургических ножа. Деловито потрогав лезвия, он выбрал один из них, а другой спрятал.
Теперь надо найти место, где его нескоро найдут… Надо, чтобы его тело увидели паломники — тогда слухи мгновенно распространятся по городу. А если его увидят, когда он будет еще жив, и успеют вытащить за пределы асклепейона?
Мысли стремительно неслись в голове Каллиста, словно охваченной бешеным суховеем из нубийской пустыни. Он поднял взор — сверху на него презрительно смотрел кто-то, с носом, поразительно похожим на нос главного жреца. На постаменте было написано — «Гален, врач, любимец Асклепия Сотера».
Он вдруг, совершенно не к месту, вспомнил, что Гален молился Асклепию, чтобы стать врачом, а не архитектором, как желал его отец, сам богатый и знатный архитектор. И Асклепий явился во сне отцу Галена и изрек, что его сын должен поступить на обучение жрецам Пергамского асклепейона — храма Асклепия. Но Иасону Асклепий не явился и не велел ему, чтобы тот принял в асклепейон нищего племянника сосланного философа Феоктиста…
Асклепий тоже был неподалеку. Он стоял, обнажая правую половину торса в величественном жесте. Его плащ опадал на постамент легкими, невесомыми складками, у ног сидел верный пес, а верный уж обвивал дорожный посох бога — целителя и странника. Печально глядел он на Каллиста — он не мог ничем помочь молодому вифинцу и только опирался на свой посох с поперечной перекладиной наверху.
Не может и Асклепий помочь… Человеческая злоба сильнее благости вознесенного Асклепия, сына бога. Рядом с этой статуей Каллист молился вчера. Здесь же он и убьет себя — кровь от мрамора будет долго не отчистить. Главное — чтобы правильно перерезать жилы, так, чтобы никто не успел перевязать, даже если и заметят, и не успели вытащить за ограду. А лучше — в место для смертельного удара, что зовется сфагэ[36], и расположено на шее, куда поднимается полая вена, пройдя диафрагму, вступив в сердце, и поднявшись из него к шее.
Он посмотрел — до ограды было далеко. Рядом как раз проходит аллея для паломников. Рано или поздно сегодня на ней кто-нибудь покажется. Его заметят. Асклепейон будет осквернен.
Он решил привязать себя к статуе — чтобы его подольше не могли освободить и выбросить прочь, пока он еще будет жив.
«В асклепейоне нельзя умирать!» — цедил он себе под нос, прикручивая веревку к посоху Асклепия. — «А обманывать и предавать друзей можно? Да, Иасон?»
Вдруг до него донесся разговор — кто-то шел по аллее.
«Ни раньше, ни позже!» — раздраженно подумал он.
— Вот уж спасибо тебе, сынок, — дребезжал голос. — Вот уж спасибо! Увидела я свет великого Феба! Да у тебя в руке, воистину, его крот подох! Ты уж возьми, возьми петушка-то! Не гнушайся! Мы с дедом небогатые, но петуха-то, петуха Асклепию Спасителю позволить можем!
— Ты, бабушка, отдай петуха-то бедным. Пусть похлебку сварят, — раздался молодой веселый голос.
— Ах ты, сынок! Как можно! Бедным! Скажешь тоже! Асклепию надо петуха в жертву, а не бедным в похлебку! Не кощунствуй!
— Бедным нужнее, бабушка, а мне и Асклепию петух ни к чему. Иди с миром, я тороплюсь очень.
— Сынок, ты вот послушай меня — я хоть и дура старая, как ты думаешь, но всегда Асклепию молилась, и петуха на все-все праздники приношу сюда. И когда слепнуть стала, всегда приносила, и по два петуха в год приносила. Только вот припаду к его статуе, зажмурю глазоньки да и молюсь, молюсь: «Батюшка Асклепий-Целитель, отец родной, дай здоровьичка! Дай моим глазонькам свет видеть! Прими петуха этого!». И Гигиейе, матери нашей милосердной, тоже завсегда лампаду возжигала. И не оставили, благодетели, тебя послали! Как ты ловко иголкой-то эту… как ты ее назвал… катаракту енту… Здешние врачи дорого за катаракту берут, а ты и петуха взять не хочешь.
— Да зачем мне петух, бабушка? Я уезжаю сегодня! — начал раздражаться ее собеседник.
— Асклепию в жертву! Чтобы дольше прожить, не болеть и большим человеком стать, может, ко двору к императору попадешь! Даром, что император христианин, наш батюшка Асклепий Пергамский все может! — хитро подмигнула бабка, всовывая корзину с петухом высокому молодому человеку в легком золотистом плаще.
— Да не буду я приносить петухов Асклепию, бабушка! Я христианин! — отмахнулся он от старухи.
— Что это ты, сынок, такое говоришь?! Ой, горе-то… Ой, нечестие какое… Ой, бедные твои родители… Что ж ты хулишь-то Асклепия Сотера? Вот увидишь, помянешь мое слово — покарает тебя Аполлон, отец его! Стрелу огненную пошлет в грудь! Он за сыночка своего знаешь, как стоит?
Она погрозила молодому врачу толстым
— Хорошо, бабушка, хорошо. Пошлет стрелу. Уже послал. Иди с миром.
— Умен, да уж, умен! Насмешник! Будешь ли счастлив, поглядим! Нечестивец! Срамник! А петуха возьми! — заключила она, и решительно поставив к его ногам корзину, быстро, не оборачиваясь, заковыляла прочь, то и дела что-то шепча и сплевывая в сторону.
Ее собеседник раздосадованно махнул рукой и повернулся к Каллисту.
— Эй, а что ты там делаешь? — крикнул он. — Ты служка храмовый? Забери этого петуха.
— Заберу, — процедил тот и тихо, сквозь зубы, добавил: — Проваливай.
Но молодой человек уже подходил к нему.
— Погоди, а я тебя видел сегодня. Это ты с рассвета Иасона ждал?
Каллист не ответил.
— Поговорил с Иасоном?
— Поговорил… — процедил Каллист.
— Ты откуда? — быстро спросил незнакомец. — Не вифинец?
— Вифинец, — с вызовом ответил Каллист.
— А что сюда приехал? От Никомедии до Пергама путь неблизкий.
— А ты каппадокиец? — злобно спросил в ответ Каллист.
— А как ты догадался? — рассмеялся его собеседник. — По акценту? «Кгхаппа»![37] — засмеялся он, нарочито гортанно произнося название первой буквы имени Каллиста.
Взгляд незнакомца упал на хирургический нож в руке Каллиста, и вифинец в замешательстве выронил его в траву.
Лицо неожиданного собеседника Каллиста мгновенно сделалось серьезным.
— Что, Иасон тебя не принял? — уже другим тоном спросил он.
— А тебе какое дело? — голос Каллиста сорвался.
— Ты где учился?
— В Никомедии, а потом — на Косе, — неожиданно для себя ответил Каллист незнакомцу.
— А почему не вернулся в Вифинию?
— Ты любопытен сверх меры. У вас, христиан, это пороком не считается?
— А ты не хочешь назад в Никомедию?
— Знаешь, что? — Каллист сжал кулаки.
— Мне кажется, лучше быть помощником архиатра в Никомедии, чем младшим кадиловозжигателем в Пергаме, — спокойно ответил его собеседник.
— Мне нельзя в Никомедию, — сумрачно ответил Каллист.
— Почему? Император запретил?
— Я племянник теурга! Понял? — крикнул Каллист в лицо незнакомцу. — Я — эллин, язычник, пес, свинья! Мне с обрыва в бездну броситься надо! Ясно? Я — не хрис-ти-а-нин! Ты слышал? Понял? Теперь иди отсюда!
— Слышал, — невозмутимо продолжил таинственный путник. — Ну, эллин. Ну, нехристианин. И что теперь? Не жить? У тебя же лично нет запрета на проживание в Никомедии? Так?
— Ну… нет, — уже тише ответил Каллист.
— Ну, вот и поехали обратно в нее. Как тебя зовут, племянник теурга?
— Каллист.
— А я — Кесарий. Тоже «Кгхаппа»! На одну букву имена — добрый знак. Ведь так вы, эллины, говорите?
Он весело рассмеялся. Рассмеялся и Каллист, пожимая протянутую руку Кесария.
— Не забудь свой нож… Вон он валяется. Ты голоден? Сколько дней не ел? Два? Три? Скоро в обморок падать начнешь…
Кесарий говорил быстро, то и дело отбрасывая темные волосы со лба.
— В баню, жаль, не успеем, сегодня уже надо ехать. Не могу ждать. И так задержался с этой бабулькой. Поешь по дороге, рабы соберут нам что-нибудь… Ты что любишь? Петухов жареных?
Он нагнулся, поднимая корзину.
— Кесарий, послушай, я должен тебе сразу все сказать…
— Вареных?
— Мой дядя был сослан за теургию, его имение конфисковано… У меня нет ни гроша.
— Ты не раб, я надеюсь?
— Нет, конечно.
— Значит, выкупать из рабства тебя не надо. Уже меньше сложностей и большая экономия.
— Кесарий, император может быть недоволен, что племянник теурга…
— При чем тут племянник? Хотя про твоего дядю, и то, что его имение несправедливо прибрали к рукам, знают очень многие. Император велел мне найти хорошего помощника архиатра в Никомедию. Я его нашел. В Пергаме.
Каллист онемел.
— Император? Тебе? — вымолвил он.
Кесарий, по всей видимости, наслаждался произведенным эффектом. Потом он сказал с деланной небрежностью:
— У меня поручение от императора Констанция — составить отчет о проверке Пергамского асклепейона. Постоянно стоит вопрос о его закрытии, так как это не только лечебница, но и действующий храм Асклепия. Я проверил. Везу отчет. А заодно налог с Пергамского храма. Так что у нас будет сопровождение из легионеров. Почетная охрана.
В глазах Каллиста появилось сомнение. Кесарий, заметив это, откинул свой золотистый плащ. На его тоге была сенаторская кайма.
— Веришь теперь?
Каллист судорожно сглотнул.
— Бери свои вещи, и идем. Петуха тоже бери — не оставлять же его здесь… Бабушка так радовалась, что стала видеть хорошо после того, как я низдавил[38] у нее катаракту… Все видит, сказала, лучше прежнего!
— Погоди, — сказал серьезно Каллист.
— Что? — встревоженно обернулся Кесарий.
— Хорошо видит, говоришь, теперь?
— А ты сомневаешься?
— Это не петух, а курица, — торжественно сказал Каллист, и через мгновение оба расхохотались.
…
— Какая курица? Ты что, уснул? Митродор тебя не простит!
— Кесарий? Далеко еще до Никомедии?
— Дружище, ты уже два года, как здесь!
— А, точно… приснилась какая-то ерунда.
Каллист понял, что уснул, положив голову на грудь возлежащего рядом Кесария.
— Я словно птеригион пришел к тебе удалять[39], — пошутил он. — Ты же хорошо глаза оперируешь!
— Правый птеригион? — уточнил Кесарий. — Правый — лежа, левый — лучше сидя.
— Я тут подумал, — неожиданно для самого себя сказал Каллист, — давай ты меня сводишь на христианскую мистерию какую-нибудь.
— На мистерию нельзя. Могу на огласительные беседы. Только так, чтобы нас не узнали, — сказал Кесарий без особого воодушевления и зевнул.
— Давай, — согласился Каллист. — Это как подготовительные беседы перед Элевсинскими мистериями? Думаю, что это тоже интересно. Прямо завтра и сходим. Спрошу у Фессала, он интересуется всем этим.
— Погоди спрашивать Фессала, я кое-что другое придумал, — сказал Кесарий.
— Что?
— Потом, — шепнул Кесарий.
— У тебя на каждый вопрос это «потом», — несколько раздраженно произнес Каллист.
— Угу, — ответил Кесарий немногословно.
Каллист протер глаза и изо всех сил уставился на старца в хитоне.
— …и тогда мать моего деда отвели на абатон[40] — все ли вы знаете, что такое абатон?
— Расскажи, благочестивый старец! — кто-то пискнул из угла.
— Это особая галерея храма Асклепия, где жаждущие исцелений погружаются в священный сон… Со времен Константина выросло уже поколение, которое не знает, что такое абатон!
— Но-но, — сказал Митродор, косясь на Кесария.
— Я знаю, что такое абатон, — сказал Кесарий. — Приглашали туда консультировать… как-то раз… в Потамее… сложный случай катаракты.
Он снова зевнул и
— … отвели на абатон. И там она увидела сон, как будто к ней Асклепий подвел маленького мальчика, едва научившегося ходить, белокурого, как младенец Аполлон Летоид. И Асклепий Мегалос посадил этого ребенка к ней на колени и сказал: «Это твой сын!» А когда она проснулась, маленький белокурый мальчик сидел на ее коленях и улыбался.
Каллист хмыкнул. Митродор укоризненно посмотрел в его сторону.
— Отец моего деда сначала не поверил, что Асклепий мог совершить такое чудо. Но жрец, который был поблизости, упрекнул его в неверии и показал ему мраморную табличку, в котором точно такое чудо было описано и засвидетельствовано много лет назад, а также вотив — статую маленького мальчика на дельфине. Родители чудесно рожденного таким образом ребенка отблагодарили Асклепия Пэана, заказав у лучшего скульптора статую для украшения храма.
— Как мальчика-то назвали? Палемон? — спросил набожно Митродор.
— О нет, хозяин — ибо не из вод он был спасен богами, умерший, но подарен Асклепием и создан как бы из ничего… Назвали его Асклепиад, потому что его вторым отцом словно был сам Асклепий… И Асклепиадом назвали моего отца, а потом и меня, и я так назвал своих сыновей, а они назовут внуков…
Митродор о чем-то усиленно размышлял.
— Как вы там не путаетесь, — пробормотал Каллист. — Номера даете?
— Моего старшего сына зовут Асклепиад Рыжий, второго сына — Асклепиад Долговязый. Мы привыкли чтить традиции, — с благородным упреком в голосе обратился к Каллисту, расслышав его вопрос, старец в хитоне.
— Пэан воистину дал тебе хороший слух! — ответил Каллист. — Налей мне еще красного вина, мальчик, — обратился он к рабу.
— А как же правило, что в асклепейоне нельзя рожать? — спросил, наконец, Митродор.
— Благороднейший и благочестивейший Митродор прав, — нараспев продолжил старец. — Роды и смерть оскверняют храм Асклепия. Но здесь было рождение не как одно из рождений! Мой дед родился по воле великого Асклепия Пэана.
— Радуйся, Пэан! — грянули певцы из тьмы, и зазвенели струны невидимой арфы.
Митродор прижал к уголкам глаз кусочек тончайшего полотна.
— Как милостив ты, Пэан! — умильно вздохнул он.
— Хорошее вино! Передать тебе, Кесарий? Да ты спишь?
Кесарий сладко спал, свесив голову с подушки. Лампадион, вынырнув из темноты, сняла с его головы увядший венок из листьев сельдерея и возложила свежий.
— А тебе не положено, философ! — засмеялась она, когда Каллист тоже потянулся за новым венком. — Хочешь, кифару дам, сыграешь нам? У тебя руки красивые, пальцы изящные, как у хорошего кифариста.
— Нет, — резко ответил Каллист.
— Фекла… — пробормотал сквозь сон Кесарий, улыбаясь. — Ты же знаешь, Фекла, я…
Лампадион провела рукой по его волосам, прерывисто вздохнула и ушла.
Леонта взял за руку Вассиана и произнес: «Пойдем со мной в сад — скоро рассвет!»
— Я много лет не видел рассвета, Панталеон врач, — невесело засмеялся Вассиан. — Но откуда ты знаешь, что я люблю встречать рассвет? Я надеюсь, что однажды Асклепий Пэан исцелит меня солнечным светом на рассвете, и я увижу его — благого, милостивого, бога, любящего людей… Я слышу щебет птиц, встречающих солнце, и доли мгновения надеюсь, что сейчас, сейчас он отверзет мне очи…
— Расскажи мне о себе! Я так мало о тебе знаю, Вассиан! — попросил Леонта. — Ты образованный человек — говорят, что ты учился в асклепейоне?
— Говорят… — усмехнулся Вассиан. — Что ж ты не договариваешь? Я был иеревсом, жрецом Асклепия, но был изгнан из Эпидавского асклепейона, когда стал терять зрение и не мог оперировать катаракты так хорошо, как в былые времена.
— Они изгнали тебя, больного?! — возмутился Леонта.
— Ты искренний и добрый юноша, — вздохнул Вассиан. — Или… уже научился очень хорошо притворяться при дворе Диоклетиана. Неужели ты не слыхал, что я оскорбил Пэана Асклепия ложью, и он меня наказал? Наказал не сразу, нет… Я думаю, Леонта, что это не его наказание, это просто Тюхе-Судьба. Но когда я стал терять зрение, другие иеревсы[41] мне припомнили мою хитрость — тогда-то они ничего не могли сделать, да и за ребенка родители внесли большие деньги… они-то, родители, были рады… А потом иеревсы решили на всеобщем совете, что я поплатился зрением за свой обман, и изгнали меня, как нечистого, как оскверняющего своим присутствием храм Асклепия.
— Разве иеревсы в асклепейонах не лгут людям? — спросил Леонта. — Разве не устраивают там представлений, в которых людям являются и Асклепий, и Гигиейя, дочь Пэана, словно живые — а на самом деле переодетые иеревсы со своими дочерьми?
— Это — священное действие, а не обман, — отвечал Вассиан. — Обман — это то, что сделал я. Принес годовалого ребенка женщины-вдовы, умершей в ту ночь в гостинице от фтизы, и посадил его на колени другой женщины, бесплодной, пришедшей со своим мужем издалека…
— Ты совершил благое дело, — в трепете произнес Леонта.
— Но Асклепий покарал меня, — покачал головой Вассиан. — Наверное, ему виднее. Я не знаю, почему Асклепий, человеколюбивый Асклепий, так поступил со мной!
4. О старшем брате и брате молочном
Рабы опустили богатые носилки на землю, Кесарий резко откинул занавесь и легко спрыгнул на каменную мостовую. Каллист выбрался следом.
— На постоялый двор? Зачем мы сюда приехали? Задумал съезжать от Леонтия архиатра? — удивленно спросил он. — Старик обидится, не вздумай!
— Тс-с. Не задумал я съезжать. Мы в гости.
— Я что-то устал от хождения по гостям, — проворчал помощник архиатра. — Вчера Митродор, сегодня мы снова в гости… Всю неделю таскаюсь по пирам, а у меня же и обязанности есть.
— Леонтий позволил тебе отлучиться, я просил за тебя, — ободряюще ответил ему Кесарий, направляясь ко входу в роскошную гостиницу.
Прежде чем он подошел к входной двери, та распахнулась, и навстречу Кесарию вышел еще один Кесарий, только бородатый и в длинном белом хитоне.
Каллист подумал, что перепил вчера у Митродора лесбосских вин.
— Шлама, ахи![42] — закричал второй Кесарий, подбегая к первому.
Каллисту стало нехорошо, и он прислонился к стене гостиницы.
— Шлама! — закричал Кесарий, заключая своего двойника в объятия и подводя его к Каллисту.
— Это — Абсалом, или просто Салом, мой брат, — радостно сказал он.
— Брат? — потрясенно переспросил Каллист, глядя то на безбородого, то на бородатого Кесария.
— Молочный, — раздался негромкий голос за спиной Кесария.
— Господин Григорий? — обернулся в тревоге Абсалом. — Вы же обещали в постели лежать и брата вашего дожидаться! Ну вот, видишь, ахи[43], он не слушает никого, что ты тут будешь делать! — и он в отчаянии
— Да, молочный, Грига, молочный, — сказал Кесарий, обнимая невысокого, тонкокостного человека с редкой бородой и ранней лысиной, которая уже отчетливо определялась и резко контрастировала с молодыми чертами лица. — Я приехал с Каллистом, будем вдвоем тебя осматривать, лечить и убеждать следовать правильной диэте[44].
— Я здоров, — отмахнулся Григорий. — Здравствуй, Каллист! Я очень рад тебя видеть. Ты не крестился еще? А я вот уже пресвитером стал… — он тяжело вздохнул. — И сбежал, — добавил он, криво усмехнувшись.
— Сбежал? — удивленно спросил Каллист.
— Хватит, право слово, во дворе разговаривать, пройдем в дом, наконец! — потребовал Кесарий.
Они прошли в комнаты, где остановился Григорий и единственный сопровождавший его раб, Абсалом. Беглец расположился в самой лучшей части гостиницы, с видом на море, и обстановка снятых им комнат говорила, что Григорий не нуждался в деньгах. Правда, стол был накрыт скромный — местное вифинское вино, жареная курица, свежевыпеченный хлеб и луковицы.
— Ешьте, друзья мои, ешьте, — сказал Григорий, опускаясь в кресло. — Я не в силах ничего проглотить, кроме хлеба, намоченного в вине. Что за ужасное потрясение! Зачем я согласился на это! Теперь приходится бежать, обманывать нашу несчастную мать и сурового отца, лгать, что еду на воды…
— Так ты все-таки не на воды? — сдвинул брови Кесарий. — Я-то решил, что ты передумал ехать в пустыню к Василию и занялся собственным здоровьем.
— Василий ждет меня, — со вздохом проговорил Григорий. — Как ты не понимаешь, Кесарий! Молитва, уединение, книги! Он меня ждет!
— Подождет, — веско ответил Кесарий. — Не девушка.
— Он — мой друг! — вспылил Григорий. — Ты не понимаешь, что такое дружба!
— Григорий, мне кажется, у тебя сильная дискразия, — вмешался в разговор Каллист. — Тебе не следует сейчас напрягать свои силы.
— Слышал? Ты слышал? Каллист, к твоему сведению, врач гиппократовой школы, если ты мне не доверяешь, как атомисту безбожному! — закричал Кесарий.
— Я никогда не называл тебя безбожным атомистом, — прошептал Григорий, вжимаясь в кресло и накрываясь по самый подбородок толстым шерстяным покрывалом.
— Не ты, папаша называл! — рявкнул Кесарий. — Ему онки[45] Асклепиада как кость в горле! Еще бы он и разбирался в том, что говорит, совсем хорошо было бы!
На несколько мгновений воцарилось молчание. Его снова нарушил Каллист.
— Мне кажется, благоразумно сначала восстановить гармонию желчи и флегмы на водах, хотя бы здесь, в Астаке, а потом отправиться в уединение философствовать. Не думаю, что такое избыточное смешение флегмы и особенно черной желчи могут способствовать философской жизни.
Григорий с тревогой смотрел на Каллиста и на брата.
— И сколько времени мне придется пробыть на водах, Кесарий? — спросил он умоляюще.
— Два месяца, я думаю, — заявил тот.
— Месяц! — с неожиданной твердостью возразил Григорий.
Они начали спорить, но победил Кесарий.
— Полтора, и ни неделей меньше! — с каппадокийским акцентом произнес он.
— Хорошо, брат мой, — вздохнул Григорий. — Я не хочу тебя опечаливать непослушанием твоему врачебному искусству.
— Не только моему, но и искусству Каллиста, — уже более умиротворенно сказал Кесарий и обратился к Абсалому: — Салом, иди сюда, что ты стоишь у дверей, садись с нами за стол!
— Нет-нет, я пойду, посмотрю, как там наши лошадки, — быстро сказал раб-сириец и вышел.
— У меня есть письмо для тебя, Кесарий, — проговорил Григорий, доставая из корзины со свитками две вощеные таблички. — Черновик. Само письмо тебе в Новый Рим отправлено. Я подумал, что будет лучше, если ты его сразу прочитаешь.
— Давай его сюда. Это папашино? — спросил Кесарий.
Григорий молча и печально кивнул.
— Та-ак… «Погряз в нечестии и роскоши… питаешься рожками свиными… живешь с козлищами… вот до чего тебя довели твои платоны и безбожные атомисты эпикуры…»
— А разве христианам свинину нельзя есть? — встрял Каллист. — Я думал, только иудеям.
— Это не та свинина, — коротко ответил Кесарий и продолжил пробегать глазами письмо: — «Подобает тебе, сын неблагодарный и блудный, слушаться отца своего, ибо в самой Троице Отец есть больше Сына по чести, достоинству божества и самому имени Отца…» Что это за ересь? — прервав чтение, обратился он к Григорию.
— Ну ты что, отца разве не знаешь? — тяжело вздохнул Григорий, полудремавший в кресле. — Он всегда так пишет, если мне не поручает. Я-то тебе от его имени с условными знаками всегда пишу, как мы договорились…
— Отца-то я знаю, — перебил Кесарий. — Дикая маслина, привитая к благородной и разросшаяся так, что благородную своими ветками закрыла. А вот ты как не уследил за ним, богослов?
— Что? — подпрыгнул Григорий, сбрасывая остатки сна. — Там разве богословие есть?
Он схватил письмо и начал его перечитывать.
— Папаша случайно не подписывал четвертое определение Сирмийского собора?[46] — поинтересовался Кесарий. — Арианское. Это омии[47], если я не ошибаюсь.
— При мне — нет, — растерянно произнес Григорий. — Я бы проследил.
— Судя по этому тексту, он с ним познакомился и вполне одобряет, — заметил Кесарий.
— О, святые мученики! — схватился Григорий за голову. — Он все-таки подписал его! То-то эти монахи вокруг него крутились! Что сейчас начнется! Да его низложат! Ехать домой, скорее ехать! — он порывисто выбрался из кресла, роняя шерстяное покрывало.
— Стой! — схватил его за руку Кесарий. — Ты себя убьешь, потакая отцу!
— Кесарий, брат мой, — проговорил Григорий, и на бледном лице его выступили алые пятна, — Кесарий! Вернемся вместе! Не оставляй меня одного!
— Ты что, Григорий? — уже не горячо, а тихо и холодно проговорил Кесарий. — Не ради ли моего возвращения ты затеял этот театр с письмом?
— Нет, клянусь тебе, нет, я не знал, что там, в письме! — заламывая руки в отчаянии, воскликнул несчастный пресвитер.
— Точно? — остывая, но все еще с подозрением, спросил Кесарий.
— Нет, клянусь, нет! — горячо воскликнул Григорий. — Умоляю, поедем! Неужели императорский двор тебе дороже брата?
— Не дороже, — ответил Кесарий. — Поехали со мной в Новый Рим. Там не будет папаши, а твои блестящие риторские способности принесут тебе славу, и, думаю, ты даже откроешь свою риторскую школу.
— Я не могу ехать в Новый Рим, — резко ответил Григорий. — И вот что я тебе скажу — я вовсе не должен умолять тебя возвратиться в Назианз! Я могу тебе приказать, как старший брат! Я тебе вместо отца, когда он отсутствует!
Кесарий остолбенел от таких слов брата и некоторое время молча глядел на Григория. Потом, громко ругнувшись по-каппадокийски, он выскочил за дверь и хлопнул ею так, что она чуть не упала с петель. Григорий рухнул в кресло. Он был близок к обмороку.
Каллист склонился над ним и взял его за запястье.
— Григорий, у тебя
— Давай, — неожиданно и с отчаянием согласился Григорий. — Если все близкие мне кровь пускают, то почему бы и тебе так не сделать…
Каллист несколько растерялся, но все-таки достал хирургический нож и, подвинув глубокое медное блюдо, взял полулежащего Григория за левую руку и сделал точный маленький разрез на сгибе локтя. Густая, похожая на старое вино, темно-алая струйка побежала вниз, каплями застучала по меди.
— Вот и все, — сказал Каллист, перевязывая страдальцу локоть. — Выпей-ка вина теперь.
Он подал ему чашу, и Григорий послушно выпил разбавленного вина.
— Спасибо тебе, прекрасный Каллист[48], — слабо улыбнулся Григорий. Его бледное лицо слегка оживилось. — Тебе не зря дали это имя! Кесарий много рассказывал о тебе…
— Кесарий? — встрепенулся Каллист. — Мне кажется, он прав, и тебе не стоит ехать домой, а лучше на воды… или в Новый Рим.
— Кесарий очень добрый, — вздохнул Григорий.
Каллист с удивлением уставился на него. Меньше всего он ожидал сейчас услышать такое от старшего брата Кесария.
— Ну да, он же очень добрый человек, просто вспыльчивый. И меня он очень любит, поэтому так волнуется обо мне. Просто у него нрав, как у нашего отца. С этим ничего не поделать…
Григорий вздохнул.
— А ты не собираешься креститься? — неожиданно спросил он Каллиста.
— Нет, — честно ответил Каллист. — Я — последователь божественного Плотина.
Григорий закивал с пониманием.
— Но я хотел бы узнать о христианстве побольше, — добавил Каллист. — Мне очень интересно, как вы учите о Триаде. Как я понимаю, Плотин и христиане в этом близки.
— Триада… о, если бы я разрешился от оков этой плоти и оказался навсегда там, где моя Триада… — вздохнул Григорий. — Ведь кто сумел с помощью разума и созерцания, отвергнув это плотское облако, соединиться с Богом, насколько это возможно человеческой природе, тот безгранично счастлив — как восходя здесь, так и становясь богом там. И это — дар истинной философии! Мы становимся выше той двойственности, что характерна для материи, и приходим в единство, что зримо очами ума в Божественной Троице.
— Клянусь Гераклом, Григорий! — потрясенно произнес Каллист. — Конечно, тебе надо в уединение… только сначала на воды, конечно. Здоровье поправить. Ты же ведь тоже последователь Плотина? А экстаз у тебя был хоть раз? Когда становишься из многого — единым, когда исчезает, как он пишет, всякая двойственность и, созерцая, становишься одним с созерцаемым, и уже не созерцаешь, но сливаешься с ним воедино, и великий Свет льется от Первоначала…
— Да, Каллист! Свет! Бог есть свет, и свет высочайший, — Григорий приподнялся в кресле и простер в риторском жесте перевязанную у локтя руку. — И всякий другой свет есть лишь некая слабая Его струя и отблеск, достигающий земли. Он положил тьму покровом своим, чтобы нелегко было видеть омраченной природе сокровенную его красоту, которой немногие достойны, а только очищенный ум мог приближаться к Чистейшему… Христос назвал себя Светом мира, а мы — его ученики. Мы тоже должны светить всему миру, содержа слово жизни, то есть животворную силу для других.
Каллист внимательно слушал Григория.
— Вы считаете, как я понимаю, что надо стремиться очистить тело, а не отложить его совсем? — спросил он. — Это мне близко. Иначе бы я не стал изучать врачебное искусство.
— Мы должны очищать себя целиком — мы приносим себя Богу целиком, словно жертву всесожжения. Око, осязание, вкус, гортань, голову, руки, ноги, чрево, нервы, чресла… Отдаем себя целиком, чтобы воспринять обратно целиком, чтобы священнодействовать собственное спасение.
— То есть вы тоже готовитесь на смерть? Но вы же отрицаете самоубийства? — спросил Каллист.
— Нет, мы не лишаем жизни себя, но следуем за Христом, — произнес Григорий. Глаза его стали светлыми. — Для тебя не секрет, да и ни для кого не секрет, что Он умер как преступник, жестокой смертью — принося себя в жертву за нас. И для него я и живу, для него я говорю, Он — Бог мой, Свет Отца, Слово великого Ума, превосходящий всякое слово!
Григорий, словно почувствовав в себе силы, привстал и, опираясь на стол, на котором стояли наполненные чаши с вином (Кесарий и Каллист не успели к ним притронуться), заговорил горячо, словно молясь у жертвенника:
— О, высочайший Свет от высочайшего Света, образ бессмертного Отца и печать Бога безначального, податель жизни, создатель, все, что есть и будет — все живет для Тебя! Ты, Сын Божий, Премудрость, Слово, Сила, Пастырь, Агнец и Жертва, Бог, равный Отцу, Человек и Первосвященник, приходящий к чистым и делающий человека богом! Приди к нам! Исцели, о великий Спаситель!
Он простер руку и взял вставшего с благоговением рядом с ним Каллиста за запястье.
— Прииди к нам и исцели, — проговорил Каллист, повторяя слова Григория, касаясь своей щеки, как делал при молитве его дядя.
Они молча сели и, склонив головы, пребывали в молчании.
+++
Кесарий в гневе выскочил наружу и, не зная, куда направиться, пошел быстрым шагом в сторону реки. Было холодно, дул пронизывающий ветер, и разгоряченный от спора каппадокиец быстро остыл. Кесарий вспомнил, что оставил плащ у Григория, но он был слишком разозлен, чтобы сейчас возвращаться туда.
— Рыбки не хотите купить? — спросил кто-то и добавил: — Свежая рыбка, только что из реки.
— Фотин?! — удивился Кесарий.
— Я самый, — сказал молодой человек без бороды, которого в насмешку в Никомедии звали «кибелиным жрецом», так как он был евнух. — Встретились с братцем? Он на постоялом дворе остановился. Но я никому не сказал, я — могила.
— Уф, догнал, — Абсалом накинул на плечи Кесария плащ. — С ума сошел, ахи, так выскакивать на холод? Зима ведь!
Кесарий промолчал.
— Рыбу давай, я всю твою рыбу куплю, — деловито сказал Абсалом, обращаясь к Фотину. — Господину Григорию ухи приготовлю, а то он совсем ничего не ест. Только молится. И ты, ахи, зря его обижаешь, — продолжил он, беря за плечо Кесария. — Отец на него кричит, теперь ты кричать стал. А он и правда тебе старший брат. Все-таки нужно уважение проявлять.
Кесарий молчал.
— Ладно, пошли назад, — промолвил он наконец, поворачиваясь спиной к реке. — И правда, холодно. А ты, Салом, старше нас всех, даже Григория.
Абсалом улыбнулся.
— Госпожа Горгония — самая старшая, — сказал он. — Я пойду уху готовить и с Фотином рассчитаюсь.
Провожая взглядом Кесария, спешащего в гостиницу, Фотин спросил Абсалома:
— Ты брат ему?
— Молочный, — не сразу ответил Абсалом.
— Молочный… — повторил со странной интонацией Фотин, то ли сочувствуя, то ли
— Да, — отвечал Абсалом. — Ее Мирьям зовут. Я — раб мар[49] Григория, и она тоже. А Кесарий и Григорий младший — сыновья мар Григория.
— Ни то, ни это особенно не сладко, как вижу, — присвистнул Фотин. — Я-то — бывший раб, я все понимаю.
— Пойдем, ухи поедим, я тебе лошадок покажу, славные у нас лошадки, — сказал Абсалом, и они пошли с Фотином в сторону кухни, откуда доносились голоса рабов и валил густой дым от топившейся печи.
… Кесарий вошел в комнату и осторожно закрыл за собой дверь.
— Грига, я вернулся, — заявил он и, встав позади кресла брата, шутливо схватил Григория, не давая тому встать. — Как ты, больше не хочешь власть отцовскую надо мной употребить?
— Кесарий, самый лучший из братьев! — радостно воскликнул Григорий. — Садись же, наконец, садись же за стол!
— Погоди, а что это у тебя с рукой? Каллист? Что здесь случилось? — взволнованно произнес Кесарий, заметив пятна крови на хитоне Григория.
— Искусство врачевания Каллиста придало мне новые силы, — заметил Григорий.
— Григорию стало нехорошо, я кровопускание небольшое сделал, — нехотя ответил Каллист. Рабы уже все убрали, и он не хотел, чтобы Кесарий узнал о происшедшем. Последователи Асклепиада не любят кровопускания, так как не считают, что человек состоит из четырех жидкостей, крови, флегмы, желчи и черной желчи, а также пневмы. Они считают, что есть только частицы-онки, и кровопускание помогает тогда, когда онки малого размера и могут выйти из вскрытого сосуда. А какого размера онки у Григория, по мнению Асклепиада, Каллист не знал.
— Каллист… — Кесарий растерянно перевел взгляд с брата на друга.
— Со мной все хорошо, я уже и вина выпил, и Триаду с Каллистом обсудил, — торопливо перебил его Григорий. — И на воды я поеду. На две недели. За это время отца не низложат, я надеюсь. Напишу ему письмо.
— Да, ты говорил, что найдешь, с кем мне поговорить о христианстве, Кесарий, — поспешно подхватил Каллист. — Уже не надо искать, беседа с Григорием убедила меня, что христианское учение заслуживает большого внимания.
Кесарий рассмеялся, как человек, с плеч которого неожиданно упала тяжелая глыба.
— Так я Григория и имел в виду! Мы с ним договорились тайно встретиться в Никомедии, поэтому я свое имя и скрывал.
— Чтобы нашему отцу не донесли, — добавил, пряча в бороде улыбку, Григорий.
— И еще омовение Митродора в честь Асклепия, и пир, и все такое… ну, ты ведь уже понимаешь, что у нас дома творится, Каллист?
— Понимаю, — кивнул тот. — Боюсь, что тебя узнали все-таки. Ты заметный.
Григорий расхохотался первым, потом к нему присоединился и Кесарий. В это время вошел Абсалом, сопровождаемый рабами и несущий свежую уху и жареную рыбу. Все четверо весело принялись за еду — Кесарий уговорил молочного брата сесть с ними за стол, а потом предложил сыграть в сенет, египетскую игру странными фигурами со звериными головами. Григорий и Каллист отказались и начали снова обсуждать Плотина, свет и Триаду, а Салом и Кесарий начали сражение на большой расчерченной доске. Они сыграли вничью и были очень рады. Можно было бы продолжить, но уже становилось поздно, а завтра Григорий должен был выехать в Астак на воды.
— Кесарий, — сказал Григорий, когда друзья прощались, — я хочу попросить тебя сходить на огласительные беседы вместе с Каллистом. Ему будет непривычно отправиться туда одному, он совсем не общался с христианами… ну, ты меня понимаешь…
— Попросить? Не приказать, как старший брат и отец? — засмеялся Кесарий. Григорий виновато улыбнулся в ответ.
— Ладно, схожу, — ответил Кесарий. — А ты папаше скажешь, что я катехуменом[50] стал. И мама тоже будет рада, я думаю.
5. О богословии, капусте и никомедийском рынке
Никомедийский рынок гудел, словно тысячи бубнов в руках у фригийских танцовщиц. Верблюды и мулы, навьюченные мешками и корзинами всех видов и размеров, возвышались над суетой торговых рядов, а ослы увеличивали эту суету, то и дело упрямо преграждая путь мужчинам и женщинам, свободным и рабам, грекам и варварам, христианам и эллинам и издавая при этом торжествующий рев.
В шумной, пестрой, многоголосной и многоязычной толпе были и вифинцы из приморских деревень, и греки, по особому покрою хитонов которых было невозможно не угадать в них жителей острова Кос, и большеглазые высокие сирийцы в цветной одежде, и молчаливые тонкокостные и смуглолицые египтяне, и болтливые критяне, и жутковатые аравийцы. Порой в толпе мелькал и римский профиль.
Темнокожие нубийцы-диогмиты, верхом на пегих толстоногих лошадках, с бичами у седел, следили за порядком на столичном базаре. На их лицах было спокойствие, делающее честь любому индийскому гимнософисту. Как видно, они от утробы матери уже имели то блаженное и покойное состояние, к которому стремились мудрецы их белокожих соседей, эпикурейцы и стоики, — им не нужно было прилагать усилия, чтобы достичь атараксии или апатии[51].
Не поколебался их покой и тогда, когда в овощных рядах раздались истошные крики:
— А я говорю: не было, не было, не было!
Народ, привлеченный неистовым криком, заторопился к лавке зеленщика. Высокий, сухопарый грек намертво, подобно парфянскому псу, вцепился в покупателя своей капусты. Тот лишь беззвучно раскрывал рот и был похож на вытащенную удочкой из воды рыбу. Судя по профилю и одежде, эта незадачливая рыба была из реки Тибр.
— Не было! Не было! — верещал продавец капусты. — Понял меня? Не было!
— Да отстань ты! — неожиданно забасил римлянин с сильным акцентом, и в нем сразу пропало сходство с рыбой, зато появилось что-то, роднящее его с капустными кочанами, попадавшими на землю с прилавка. — Что ты привязался? — он добавил в свою коверканную греческую речь несколько крепких латинских словечек. — Я говорить — сколько цена капуста твой?
— Капуста?! Мне ли продавать капусту нечестивому савеллианину?! — завопил пуще прежнего продавец. — Убирайся отсюда!
При этом он не выпускал хитон покупателя из своих худых и жилистых рук.
Нубийцы, наслаждаясь атараксией, смотрели в сторону горизонта, где за Иерусалимской пустыней и желтыми песками дельты Нила лежала их знойная родина.
— Что здесь происходит? — любопытствовали новые зеваки у стоящих в первых рядах. — Нам не видно! Вы посмотрели, уступите место!
— Он дал ему за капусту четверть динария и хотел сдачи. А тот говорит — не было четверти динария! Вообще ничего не было!
— Не было! — донеслось от корзин с капустой. — Было, когда не было! Было, было, было, было!
— О, это ужасно, — вздохнула пожилая римлянка в темной
— Он говорит, госпожа Туллия, что было, когда не было, — с готовностью начала объяснять хозяйке молоденькая рабыня.
— Безумие! Как это называется у греческих врачей — френит![52] Безумцам разрешают здесь торговать на рынках!
— Не было! — тем временем кричал владелец капусты, которого добровольцы из толпы уже смогли оттянуть от покупателя.
— Не было, прежде чем произошел! Было время, когда Сына не было! А ты сливаешь! Сливаешь! Как Савеллий нечестивый! Не смей сливать! Пустите меня! Я ему покажу, как сливать Божество!
— Эй, почтенный! — обратился к нубийскому философу-диогмиту высокий черноволосый молодой человек. — Ты что, не видишь, что у тебя под носом делается? Смертоубийство!
— Не извольте беспокоиться, — пробасил нубиец-диогмит сверху на прекрасном греческом языке. — Здесь такие споры — дело привычное. О богах христианских спорят. Об отце и сыне. Поспорят — и разойдутся. Никакого смертоубийства. Сами-то как изволите думать — было или не было?
— Не твое дело, — отрезал молодой человек и хотел идти, но его уже обступили.
— Пусть каппадокиец скажет нам, было или не было! — сурово загнусавили слева.
— Пусть скажет! — язвительно протянули справа.
— Они хитрые, каппадокийцы!
— Змея, говорят, одного каппадокийца укусила — и померла. Отравилась!
— Так было или не было?
— Да, скажи нам! Скажи! — подбежал к растущей заново толпе какой-то вертлявый человек с длинными, по-женски уложенными волосами.
Его товарищ в пестром плаще мима запрыгнул на прилавок и запел:
Не всегда был Бог Отцом,
Было время — был один Он,
Не был Он еще Отцом,
Позже стал Отцом.
Не всегда с ним был и Сын,
Сын был создан из не сущих,
Все, что есть, что Бог создал,
Из не сущих создано.
Даже Слово Божие
Из ничто Им создано!
Было, когда не было,
Было — Слова не было,
Прежде, чем Он начал быть,
вовсе Сына не было.
Сын был Богом сотворен,
Из не сущих создался,
Он начало возымелБога изволением[53].
— Александр! — раздался голос из толпы. — Наконец-то я тебя нашел! Эти треклятые верблюды…
Каллист, подобно непутевому ученику Сократа — Алкивиаду, спасающемуся от погони, отчаянно прокладывал себя проход в толпе. В руке у него, в отличие от Алкивиада, не было копья, но выглядел он более чем внушительно. Плечами врезавшись в плотно обступивших Кесария людей, раздвинув мясника и женоподобного мима, он схватил товарища, как Зевесов орел — Ганимеда, и утащил его от рыночных богословов.
Через несколько минут они оказались в тихом месте рынка, среди ювелирных лавок, где на прилавках лежали золотые и серебряные украшения и никто уже не спорил о времени рождения.
— Давненько я не был на базаре, — вытер пот со лба Каллист.
— Надо было нам взять носилки, по шесть рабов на каждые. И еще с глашатаем — чтобы оповещал благочестивых жителей Никомедии о том, что Каллист и Кесарий, врачи, направляются на беседы для катехуменов в храм святого мученика Анфима! — язвительно сказал Кесарий.
— Что это там они кричали, эти безумцы? — спросил Каллист.
Кесарий откинул волосы со лба и ничего не сказал.
— Это христиане? — продолжал Каллист.
— Ты спросил, чтобы мне еще стыднее стало? — резко ответил каппадокиец.
— Нет, что ты, — смутился его друг. — Я просто очень путаюсь во всех этих учениях… Это кто были? Никейцы?
— Нет, что ты… Ариане, — смягчившись, ответил Кесарий. — Судя по всему, аномеи. Они учат, что Сын не подобен Отцу, совсем другой. Между ними пропасть… Хотя кто их на рынке разберет, может, они и омии…
— А что сливал этот капустник-латин?
— Не знаю, что он там слил, но продавец обвинял его в том, что он не делает различия между Отцом и Сыном, следовательно, сливает Троицу в одно. Как Савеллий Ливиец сто лет тому назад, — обреченно продолжал Кесарий.
— Да… Как это ты в этом разбираешься… А мим кто?
— Омий. Наверное. Они говорят, что Сын — подобен Отцу, но не полностью, как творение может быть похоже на создателя. Вообще-то омии уклоняются от определений. Шут с ним, с мимом. Скорее всего, он просто мим и не более того.
— А еще кто есть?
— Омиусиане. Говорят, что Сын — подобен по сущности Отцу. Омиусиос.
— А никейцы? Это вы с Григорием?
— Ну, не только мы с Григорием… — улыбнулся Кесарий. — Мы молодые еще…Есть старшее поколение. Самый старший — Афанасий, епископ Александрийский. Осий Кордубский — он уже умер… Аполлинарий… Был еще Александр Александрийский — в его доме воспитывался молодой Афанасий. Меня мать Александром в его честь назвала.
— Вот как! А я подумал про Великого, Македонского. А что говорят никейцы?
— Что Сын — единый по сущности с Отцом. Омоусиос.
— То есть, как Савеллий?
— Нет, — замотал головой Кесарий, разбрасывая густые пряди своих темных волос. — Совсем нет! Усия — что, забыл — у Аристотеля — это сущность. Сущность — да, у них одна. А сами они — разные. Савеллий, наоборот, говорил, что Отец и Сын — одно и то же.
— Что ты сердишься? Тебе понятно, а мне нет.
— Да уж, мне кажется, тебе зато с христианами все понятно…
— Мне непонятно знаешь что? Мне непонятно, что вы этим друг другу доказываете, и откуда знаете, что является правильным. Вам вестники приходят, или вы философствуете? Ну, станешь ты верить, что Сын — лишь подобен, и что? Или что было время, когда его не было? Что в твоей жизни изменится? Ведь Сын — это Иисус? Так?
— Так.
— Человек?
— Не только.
— Потом Богом стал?
— Богом Он всегда был. Человеком — стал… А, вот мы пришли — сейчас послушаешь Пистифора, говорят, он хорошо объясняет. Не на рынке же христианство изучать!
Над тихой городской улочкой возвышалась каменная церковь мученика Анфима. На ее кровле был позолоченный крест, а над распахнутыми дверьми — тоже позолоченные изображения креста.
— Григорий так возмущается этими уличными спорами! Знаешь, он же такой ранимый, и потом — он ко всему прочему, поэт. Он как-то в Новый Рим приезжал меня навестить — якобы уговаривать вернуться в Назианз. Папаша только под таким видом его отпускает. Простудился, как всегда, по дороге. Пошли мы в Констанопольские бани. Входим в кальдарий, а банщик ему: «Сын — тварь, как и прочие твари! Ктисма!» Аномей попался. У нас в Новом Риме обычно омии на каждом шагу, а
«Страшная медведица ходит на открытом воздухе,
Сидит на судейском троне, словно некий умный судья,
Держит в лапах, как можно подумать, весы правосудия,
И зверь кажется имеющим ум.
А ведь это человек научил его тому, чему не научила природа!»[54]
— Он прирожденный ритор, твой брат.
— Его же в Афинах насильно удержали, хотели, чтобы он преподавал там.
— А почему он не остался?
— Он любит уединение, размышление, молитву… Он никогда не хотел быть ритором. Василий уговорил. А сам сбежал.
— Как?
— Уехал тайком на корабле. Уговорил Григория остаться и уехал. Такое впечатление, что он от брата моего с его факелом дружбы попросту устал. Поэтому я против, чтобы он в Понт ехал к Василию… Что это мы все стоим у входа? Все вошли уже, а мы все про медведицу да про Василия. Ты же сам хотел узнать, в чем заключается наше учение о сотерии[55].
— Послушай, — вдруг сменил тему Каллист. В его голосе было колебание. — А ты уверен, что мне можно в ваш храм? Туда же не пускают нехристиан? Даже выгоняют!
— Ну да, не пускают… но только на Евхаристию. А сейчас не Евхаристия. Евхаристия по утрам в воскресенья и дни памяти мучеников. На Евхаристии и мне нельзя присутствовать.
— Как так?! Ты же христианин!
— Я же не крестился еще. Считается, что я катехумен. Оглашенный. И долго им буду еще. Крещусь, когда помирать буду, не раньше. Здесь как раз для таких беседы проводятся. Основы вероучения, подготовка ко крещению. Называется — «оглашение». Как раз, что нам с тобой нужно.
— А я кто?
— Ты… интересующийся. Внешний, это называется. Заходи же, пожалуйста.
Они нырнули в полумрак базилики. Там уже было полно народа — кто-то сидел на скамьях, кто-то — на полу, на подоконниках. Несколько матрон и юных девушек чинно расположились поодаль. Одна из девушек оживленно что-то объясняла своей подруге, показывая на изображения молодого пастуха с овцой на плечах и дельфина в морской пучине. Из-под ее светлого покрывала выбивалась огненно-рыжая прядь.
— Окиронея, дочь кентавра, — пробормотал Каллист. Ему показалось, что где-то уже ее видел.
— Впишите ваши имена, — передал список кто-то из переднего ряда.
Ах да — она тоже была на берегу Сангария во время купания Митродора. Он вписал свое имя и передал вощеную дощечку Кесарию. Они сидели на полу, от масляного светильника над их головами бежали по бесконечному кругу тени. Было холодно.
— А когда все начнут молиться, мне что делать?
— Мы же говорили об этом — раз ты не можешь сказать, что искренне веришь во Христа, то зачем тебе притворяться, что ты молишься? Будешь спокойно сидеть, и все.
— А если меня кто-то узнает, Кесарий?
— А еслименякто-то узнает?
— Извини, Александр… Кто эта рыжая девушка там, слева? Не знаешь?
— Ты за этим разве сюда пришел, а? — повернулся к нему заросший бородой сосед. — Держи глаза долу и обуздывай плоть.
— Я не с тобой разговаривал, кажется, — ответил Каллист.
Бородач смерил его взглядом и, отвернувшись, забормотал что-то.
— Не знаю, — шепотом ответил Кесарий. — Разве это я в Никомедии живу?
— Тише! — зашипел ему в ухо кто-то сзади. — Отец Пистифор идет!
Какая холодная эта зима! Так сказала нянюшка сегодня и велела надеть теплую тунику, а не ту, что подарил папа… Папа велел говорить, что это подарок от него и новой мамы — но она-то знает, что новых мам не бывает! Это только какая-то глупая девочка из одной истории спросила подружку — почему у них теперь стали такие вкусные пироги? И добавила — у вас теперь кухарка новая или мама новая?
… Эту историю она читала в каком-то учебном свитке, тогда она была совсем маленькой, еле доставала до скамьи. Папа тогда ждал к обеду своих гостей и отдавал распоряжения кухарке, а она теребила его за длинную тогу и спрашивала: «Где мама? Где мама?» Чтобы она не плакала, папа дал ей поиграть каким-то старым свитком. Она тогда быстро угомонилась и потом кто-то из гостей случайно наткнулся на нее в саду — и удивленно воскликнул: «Боги! Леонид! Твоя дочь умеет читать! Ей нет еще и пяти!»
Но свиток начинался не с этой истории. Она помнила наизусть слова, с которых он начинался. Слова сложились из непонятных значков сами, и она так и не поняла, как она научилась читать.
«…благородством и возвышенностью духа он настолько превосходил и Леонида, и чуть ли не всех царей, правивших после Агесилая Великого, что, не достигнув еще двадцати лет, воспитанный в богатстве и роскоши своей матерью Агесистратой и бабкой Архидамией, самыми состоятельными в Лакедемоне женщинами, сразу же объявил войну удовольствиям, сорвал с себя украшения, сообщающие, как всем казалось, особый блеск и прелесть наружности человека, решительно отверг какую бы то ни было расточительность, гордился своим потрепанным плащом, мечтал о лаконских обедах, купаниях и вообще о спартанском образе жизни и говорил, что ему ни к чему была бы царская власть, если бы не надежда возродить с ее помощью старинные законы и обычаи».
Слова были сложными и цеплялись друг за друга. Она читала неделю первую строчку. Надо же, у кого-то были и мать, и бабушка одновременно. Наверное, греки. У них красивые греческие имена, как и у нее. Может быть, это их родственники, которые могут скоро приехать? К папе приезжает так много разных людей. Может быть, Агесистрата и Архидамия похожи на ее греческую нянюшку, которая так смешно выговаривает латинские слова, но печет такие вкусные лепешки? Ведь этот кто-то уже достиг двадцати лет и хочет жить по-спартански.
Про Спарту папа часто говорил. Не ей, а своему управляющему и секретарю. «Вот у нас в Спарте было так…»
— Что ты делаешь здесь, Леэна? Разве госпожа Теренция не запретила тебе лазать по деревьям?
— Госпожа Теренция занята с малышом Протолеоном, он все время плачет и хочет кушать. Она велела мне не мешать.
— Так что ты делаешь на дереве?
— Жду, учитель Каллисфен!
— Чего же ты ждешь, дитя? Спускайся скорей!
— Я жду гонца из Рима! Может быть, они передумали и решили взять меня в весталки? Бывает же такое? Ведь я не виновата, что у меня мама умерла?
— Вот как!
Учитель расхохотался и почесал лысеющую голову свинцовым стилем.
— Уже темнеет. Сегодня гонцы не придут. Спускайся и иди ужинать.
— Сейчас! Я должна рассказать еще немного.
— Что же ты рассказываешь там наверху, на дереве?
— Я себе рассказываю. Я еще сегодня не закончила.
— Ну, смотри, я дойду до той беседки и вернусь — постарайся успеть все рассказать. Я должен привести тебя к ужину.
«…греки только дивились и спрашивали друг друга, какой же был порядок в лаконском войске под водительством Агесилая, прославленного Лисандра или древнего Леонида, если и ныне воины обнаруживают столько почтения и страха перед юношей, который моложе чуть ли не любого из них. Впрочем, и сам юноша — простой, трудолюбивый, нисколько не отличавшийся своей одеждой и вооружением от обыкновенных воинов — привлекал всеобщее внимание и восхищение. Но богачам его действия в Спарте были не по душе, они боялись, как бы народ, последовав этому примеру, не изменил установившиеся порядки повсюду».
— «Не изменил установившиеся порядки повсюду». А кто у нас сейчас царь, учитель Каллисфен?
— У нас не царь, малышка. У нас император. Он зовется dominus.
— Ну хорошо, а кто у нас сейчас император?
— Великий Диоклетиан.
— Он тоже был с Леонидом? Против Агиса?
Учитель склонился к ней, глядя в глаза Леэне сурово и пристально.
— Какого Агиса?
— Царя. Из Спарты.
— А! — у раба-учителя вырвался вздох облегчения. — Нет. Этот Агис жил очень давно. Идем быстрее, Леэна. Холодно.
6. О Пистифоре, Исайе и катехуменах
Статный, уже не молодой мужчина, в длинном, до пят, белесом хитоне с алой каймой, украшенной крестами, прошествовал к возвышению в центре церкви. Он шагал уверенно, слегка склонив голову — его длинные седые волосы и борода ниспадали на грудь. За ним следовали два рослых молодца в более коротких ризах, обнажающих их загорелые голени, оплетенные ремнями сандалий. Но на их поясах не было мечей, зато в руках были свечи. Встав посреди собрания, он воздел руки вверх, устало и торжественно опустил их, осеняя народ:
— Слава Отцу через Сына во Святом Духе[56].
И медленно начертил на своем высоком скорбном челе указательным пальцем крест. В собрании произошло шевеление — кто-то перекрестился подобно Пистифору, кто-то изобразил крест на груди.
— А ты что? — спросил бородач у Каллиста. — Боишься знамения силы Божией? Видно, долго служил ты демонам…
— Александр, ты не мог бы поменяться со мной местами? — толкнул Каллист Кесария.
— Что вы встали, ничего не слышно! — зашипели сзади.
Рыжеволосая девушка с интересом обернулась в их сторону. Каллист на несколько мгновений замер, глядя на нее. Она рассмеялась, кутаясь в легкое светлое покрывало. Ее подружка прыснула со смеху, уткнув лицо в ее плечо. Одна из матрон что-то строго им сказала, и девушки со всей серьезностью воззрились на Пистифора. Рыжеволосая достала стиль и вощеные таблички, приготовившись записывать.
— Время воистину скоротечно — вот мы и отпраздновали Святое Богоявление, но это не повод для того, чтобы впадать в невоздержание и пресыщение. Итак, продолжим наши беседы. Мы собрались здесь не для того, чтобы один поговорил, а другие порукоплескали, но чтобы вы получили полезное — говорю это о мере, который каждый может вместить таинственные слова Писаний. Святые мученики следовали им — и Бог Иисуса Христа провел их сквозь огонь и воду и вывел в покой, чтобы они были царями и священниками с Сыном Его. Вы многие следовали в прошлом эллинским басням — теперь я предлагаю вам сравнить то и другое и избрать полезнейшее. Эллины почитают героев — а мы почитаем мучеников, ибо это несравненно превосходнейшее. Они не испугались временных страданий тела, но предали себя на страдания, и за то получили славу у Бога и Отца Господа нашего Иисуса Христа. Мы называем мучеников свидетелями — что же они засвидетельствовали? Они засвидетельствовали, что готовы перенести всякое лишение ради небесных благ. Так и мы должны следовать им в посте и всяческом утеснении своих желаний телесных, чтобы получить нам сию небесную награду. Всякий, напоминаю, кто собирается омыться водами спасительного крещения в субботу перед Пасхой, должен соблюдать пост. Вы часто спрашиваете, что такое пост, поэтому я скажу вам, чада мои, как вам подобает поститься. В среду и пятницу нельзя ничего вкушать до захода солнца. В остальные же дни — пища без масла, зелень или зерна вареные, а также хлеб, но в меру. В воскресенье позволительно выпить вина, но не упиваясь, ибо в нем есть блуд, как написано. Рыба да не будет на вашей трапезе в эти дни.
— Слушай, это так всегда христианам жить положено? — удивился Каллист.
— Это пост перед крещением. В среду и пятницу, впрочем, у нас всегда пост.
— А ты же ел на пиру у Митродора. В среду.
— Ел. Так я поэтому и не крещусь пока. Я и венки ношу. Это тоже нельзя. А как на пиру без венка? Все носят. И потом, я же государственными делами занимаюсь. Они часто на пирах и решаются. Да что ты пристал, все люди на пиры ходят, даже Грига ходил со мной в Александрии на пиры, это он потом крестился и перестал… Фемистий философ говорит, что можно предаваться истинной философии среди государственных дел, а не в уединении…
— Фемистий? Так он же эллин, — еще больше удивился Каллист. — А еще я хотел спросить тебя про Ламп…
— Тихо, — прервал его Кесарий. — Ты же узнать хотел о христианском учении.
— Чтобы достигнуть спасения, надо приучать себя к умеренности и добровольным страданиям, как поступали святые мученики и первый среди
— Так Он тоже — мученик? — спросил Каллист шепотом.
— Конечно, мученик. Свидетель Отца. Тихо.
— Замолчите — ты, козел лохматый, и ты, баран кудрявый! — раздался свистящий шепот сзади.
— Не обращай внимания, Каллист. Будь философом.
— …
— И теперь мы выслушаем чтение из пророка Исайи о Сыне Божием, Рабе Господнем и Отроке Господнем, который был сотворен из вечности для жертвы за жизнь мира по благости Отца и Бога.
Каллист опустил лицо в ладони, чтобы охладить горящие щеки. Когда он поднял взгляд, то с раздражением увидел в проходе того самого прыщавого юношу из бань. Меньше всего ему подходило имя Севастиан. Теперь на юноше был, явно маловатый ему, белый хитон без каймы. Он подошел к Пистифору, поклонился, целуя у него руку, и взял протянутый ему свиток. На щеках молодого человека выступили алые пятна — такие же, как у Каллиста. Он перекрестился — рука его дрожала — и неестественным басом начал нараспев:
— Слушайте Меня, острова,
и внимайте, народы дальние:
Господь
призвал Меня от чрева,
от утробы матери Моей называл имя Мое;
и соделал уста Мои как острый меч;
тению руки Своей покрывал Меня,
и соделал Меня стрелою изостренною;
в колчане Своем хранил Меня;
и сказал Мне: Ты раб Мой, Израиль, в Тебе Я прославлюсь…[57]
Мученик епископ Анфим в алом хитоне и синем гиматии смотрел на собрание сверху, со стены над окном, грустно улыбаясь. В правой руке у него был простой белый крест. Его спутник обнимал его за плечо и держал в руке кодекс. Крест сиял золотом из его нимба в лучах заходящего солнца.
— Так говорит
Господь, Искупитель Израиля,
Святый Его
во время благоприятное.
Я услышал тебя и в день спасения помог Тебе;
и Я буду охранять Тебя,
и сделаю Тебя заветом народа,
чтобы восстановить землю,
чтобы возвратить наследникам наследия опустошенные,
сказать узникам: «выходите»
и тем, кто во тьме: «покажитесь»…
От всех окон к епископу Анфиму и его другу среди теней стен шли люди в хитонах с крестами в руках — большие четкие буквы называли их имена почти вслух — Дорофей, Мигдоний, Индис, Мардоний, Горгоний, Зинон, Евфимий. Безбородый юноша в белом хитоне и дева, одетая, подобно весталке, с двух сторон протягивали руки к спутнику Анфима, созывая священный хоровод. Буквы плясали над их головами, зовя их по сияющим именам: Феофил и Домна.
— Не будут терпеть голода и жажды,
и не поразит их зной и солнце;
ибо Милующий их будет вести их,
и приведет их к источникам вод.
И все горы Мои сделаю путем,
и дороги будут подняты.
Вот, одни придут издалека;
вот, одни от севера и моря,
а другие из земли Синим.
Радуйтесь, небеса, и веселись, земля,
и восклицайте, горы, от радости;
ибо утешил Господь народ Свой
и помиловал страдальцев Своих…
Голос чтеца перестал срываться — теперь он звучал сильно, вдохновенно. Он поднял глаза от книги — в его серых глазах стояли слезы. «Как Фессал», — отчего-то подумал Каллист, удивляясь, что уже не злится на него.
— Забудет ли женщина грудное дитя свое,
чтобы не пожалеть сына чрева своего?
Но если бы она и забыла, то я не забуду тебя.
Вот, Я начертал тебя на дланях Моих!
Солнце опускалось за горизонт — его лучи заглядывали сквозь решетку. Крест в нимбе спутника Анфима вспыхнул на мгновение, ослепив Каллиста.
— Кто поверит слышанному от нас
И кому открылась мышца Господня?
Ибо Он взошел пред Ним,
Как отпрыск и как росток из сухой земли…
Он был презрен и умален пред людьми,
Муж скорбей и изведавший болезни…
Он был презираем, и мы ни во что ставили Его.
Но он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни[58].
Буквы «Хи» и «Ро», скрещенные, как на знаменах Константина, угасали, отдавая свет. Тишина разлилась, словно ночное море. Парус реял на мачте Каллиста — вдалеке горели маяки Коса, над головой сияли Плеяды.
— Чему нас учит это слово Писания? — смял ткань нездешнего видения твердый голос Пистифора. — Учит тайне жертвы Христа, Сына Божия, который был рожден Отцом от начала мира — не миров, как учит злочестивый Ориген! — рожден для сотворения и искупления, как первый из всех сотворенный, второй бог по Первом, чтобы быть закланном при Понтийском Пилате для нашего спасения.
— Я хочу спросить об одной вещи, досточтимый Пистифор!
Все с удивлением посмотрели на хорошо сложенного молодого человека со светлыми волосами, курчавыми, как баранье руно. Оттолкнув своего черноволосого товарища, он поспешно, почти бегом подошел к кафедре Пистифора.
— Почему ваш Бог убил своего Сына, я хочу знать? — крикнул он в лицо Пистифору.
+++
— Бабушка, а что было на огласительных беседах!
— Что, Финарета? Анфуса, положи эту корзину под сиденье справа. И садись в повозку. Едем.
— Ты представляешь, бабушка, этот Пистифор опять начал свою арианскую ерунду говорить про второго и первого бога…
— Финарета, не надо так говорить. Некрасиво. Пресвитер Пистифор — арианин, но это не значит, что ты должна так выражаться.
Пара пегих мулов, выпуская пар из мягких влажных ноздрей, неспешно пустилась прочь из Никомедии по кирпичной Диоклетиановой дороге. Высокая матрона в темном покрывале диакониссы укутала рыжеволосую девушку, несмотря на ее слабые возражения, в большое шерстяное одеяло.
— Холодно. Зима. Так что Пистифор?
Она строго нахмурила брови, но в уголках ее светлых глаз наметились веселые морщинки. Финарета, ничуть не смущенная, продолжала, с трудом высунув руки из-под одеяла:
— Сегодня пришли какие-то новенькие. По виду одеты как философы. Один высокий такой, черноволосый, очень красивый — на Антиноя похож — у него «ихтюс» на груди, а другой совсем как эллин… кудрявый такой, как барашек.
— Ты с пользой провела время, Финарета!
Рабыня Анфуса покивала головой в такт словам пожилой хозяйки и, вздохнув, поджала губы.
— Я все записала, бабушка. Как всегда. Хотя Нимфодора мне мешала, хихикала… Вот, давай я прочту? — весело продолжала Финарета.
— Про Антиноя можешь не читать. Я знаю эту не слишком красивую историю.
— Да нет
— Финарета, это милость Божия, что мы не живем в Никомедии. Я в нашем-то имении с тобой справиться не могу.
— А что же я плохого делаю? Настоящая майя[59] должна быть внимательна ко всем мелочам, как учил меня архиатр Леонтий.
— Не к таким. Жаль, он уже слишком стар, чтобы продолжать с тобой заниматься. Ты его слушалась более, чем меня.
— Говорят, у него новый помощник! Нимфодоре сказала Архедамия, а той сказала двоюродная сестра Хрисофемиды, Гиппархия, что он к их соседям приходил с учениками. Они с рабынями из слухового окна смотрели — говорят, очень симпа…
— Финарета!
— …очень знающий врач. Архедамия даже прикинулась больной, чтобы ей родители его вызвали — она же часто болеет, ей ничего не стоит прикинуться, ей все верят, правда, отец ее ругается, когда она больна. А помощник архиатра прислал своего ученика, смешного такого, Фессал зовут, он час ей рассказывал, что такое настоящая диэта[60] — как нужно обливаться, купаться, делать гимнастические упражнения, и даже сказал, что надо на лошади ездить, а она боится их, ее как-то кобыла за палец укусила…
— Я недоумеваю только об одном — когда ты обо всем этом узнала?
— А в церкви мученика Анфима, бабушка! — выпалила Финарета и, ойкнув, смолкла. Матрона вздохнула.
— Бабушка, настоящая майя должна уметь правильно и досконально собрать анамнез, — сказала Финарета, прижимаясь к плечу пожилой женщины и просительно глядя на нее снизу вверх через свои огненные пряди.
— А н а м н е з, а не иное! — кратко ответила матрона, пытаясь быть строгой. — Читай, что там у тебя.
— А, вот!
Она начала читать с вощеной таблички.
«Пистифор: Это слово Писания учит нас тайне жертвы Христа, Сына Божия, который был рожден Отцом от начала мира — не миров, как учит злочестивый Ориген! — рожден для сотворения и искупления, как первый из всех сотворенных, второй бог по Первом, чтобы быть закланном при Понтийском Пилате для нашего спасения.
Барашек: Почему ваш Бог убил своего Сына, я хочу знать?
П.: Изобрази на себе знамение креста, чадо, а потом говори».
— Бабушка, ты бы видела, как он перекрестился! — Финарета залилась звонким смехом. — У него не крест получился, а ромб.
— Что же он спросил? И прекрати называть его «барашек».
— Хорошо, бабушка… Я потеряла место, где я читала… Ах, вот оно! «Бара… Совопросник Пистифора сказал: Я не понимаю, отчего Богу надо убивать этого Отрока, про которого сейчас читали.
П.: Чадо, это совершено для нашего спасения.
Совопросник: Так это похуже, чем Кронос, который своих детей пожирал!
П.: Что ты сказал?
Совопросник: Я говорю, что такой Бог недостоин именоваться Богом! Ты сам не понимаешь христианского учения!»
Матрона с интересом смотрела на рыжую девушку.
— Вот как? И одет был, как философ, ты говоришь?
— Ну да, как философ — хитон и плащ. И его друг тоже. Бабушка, что началось! Настоящая драка! Не знаю, что бы с ним сталось, но его друг выскочил — прямо как Эпаминонд — и успел его вытащить наружу, иначе его бы схватили аколуфы[61]. Все бросились за ними, но Фотин успел открыть им дверь, и они убежали.
Матрона покачала головой, о чем-то размышляя.
— Госпожа, там Диоскуры! — воскликнул раб, сидящий на козлах.
— Будет тебе, Прокл.
— Я вижу — вон они, на конях, впереди! Никомидийская земля полна божественных чудес!
— Ах, зачем мы не взяли Верну или Агапа.
— Да благословит хозяйку Зевс Ксений. Хозяйка позволяет мне хранить старую веру.
— Куда ей деться, хозяйке твоей, — ответила матрона. — Храни, но тише. И давай без Ксения.
— Когда было асклепиево омовение в Сангарии, я видел свет над водами — свет Пэана.
— Ничего там не было! — фыркнула Финарета.
— Дитя мое, — медленно проговорила матрона совсем иным тоном. — Ты хочешь сказать, вы с Нимфодорой все-таки пошли туда…
Финарета покраснела, как мак, и умолкла.
— Я забыла куклу на скамейке, бабушка… куклу Нимфодоры… — пролепетала она.
— Ничего, я ее не видела. Верна унес ее в твою комнату, — утешающе произнесла Леэна, беря Финарету за руку.
— Не видела? Правда, не видела? — обрадовалась девушка. — Ох, а я-то так боялась… А мы к дубу Леонты не свернем?
— Нет, не будем… — ответила Леэна. — Нет у меня сил сегодня. Потом.
Скрывая волнение, она стала застегивать булавку на своем темном покрывале, но та вырвалась из ее дрожащих пальцев, и палла[62] сползла на плечи, обнажая седые волосы, убранные в косы, и ничем не прикрытый шрам на старческой морщинистой шее диакониссы.
— Хозяйка, вон Диоскуры приближаются! От них свет исходит, как от пеановых вод! — вопил раб — почитатель Зевса Ксения, но его никто не слушал.
— Какое милое дитя! Как тебя зовут?
Добрая и прекрасная императрица Валерия, от которой пахнет сирийским нардом и какими-то еще нежными благовониями, а на тонкой шее сверкают золото и драгоценные камни, склоняется к маленькой девочке. Да, такой Леэна и представляла императрицу — и у куклы ее тоже были такие же украшения на шее, как это она угадала?
— Леэна, дочь Леонида, — девочка старается вести себя одновременно и с достоинством, и вежливо, как ее учили, когда готовили для собеседования в весталки.
— А что ты любишь делать больше всего, маленькая дочь Леонида? — улыбается императрица Валерия. У нее синие глаза и черные волосы, убранные в косы под тончайшую сеточку из золота. Леонид расправляет плечи от гордости за дочь — не каждая приведенная на смотрины девочка удостаивалась внимания непредсказуемой Валерии.
— Читать книги и лазать по деревьям! — выпаливает Леэна. Теренция скривляет губы в улыбке и пытается ущипнуть падчерицу за плечо.
Валерия всплескивает руками и неожиданно нежно целует Леэну в лоб.
— Спасибо, дорогая домина Валерия! — восклицает дочь Леонида и добавляет: — Можно, я вас тоже поцелую? Раньше я целовала маму, а потом она умерла, и мне некого больше целовать…
— Конечно, можно, дитя мое, — говорит Валерия, бросая понимающий взгляд на безмолвно ярящуюся Теренцию и притихшего Леонида.
— И поэтому меня не взяли в весталки, хотя я очень хотела. Теперь мне остается одно, дорогая домина Валерия — идти в гетеры или в моряки. Я пока не решила еще, хотя папа меня уже помолвил, но это можно потом решить.
Теренция багровеет.
— Я, домина, объясню все сейчас, — начинает Леонид, краснея и заикаясь. — Девочка еще мала и не понимает, что говорит. Она чиста,
— Да уж… — ядовито шепчет Теренция.
— О, я вижу, патриций Леонид, что твоя дочь достойна риз весталки, но судьба решила иначе. Я тоже не стала весталкой, потому что рано стала сиротой… и знаю, что такое расти с мачехой, — тут она кинула такой взгляд на Теренцию, что та окаменела от ужаса. — Я хочу взять твою дочь в мои личные придворные, моей маленькой кувикуларией[63], как мое живое украшение. Ты не против?
Леонид был так растерян, что едва произнес слова согласия.
— А ты, дитя мое? — спросила императрица Валерия ласково у Леэны. — Пойдешь ко мне жить? Я тоже любила лазать по деревьям в твои годы и прочла много книг. Тебе будет хорошо у меня. Я не буду досаждать тебе запретами.
— Да, конечно, дорогая домина Валерия! — подпрыгнула от радости на месте девочка и захлопала в ладоши. — Тем более, — добавила она, — маленький братик Протолеон все время плачет и такой несносный, но все его любят, а меня нет!
— Я буду любить тебя, — серьезно сказала Валерия, беря девочку за руку. — У тебя есть какая-нибудь особая просьба ко мне? Можешь сказать мне на ушко.
Но Леэна выпалила громко:
— Я хочу, чтобы мне оставили моего раба, которого мне подарил папа, когда мне было три года, его зовут Верна, и он мой друг!
Придворные кувикуларии, окружающие Валерию, наконец, позволили себе рассмеяться.
— Хорошо, девочка моя, — ответила императрица и надела на ее шейку нить жемчуга, закрывшую шрам от трахеотомии.
7. О клятве Гиппократа и о трахеотомии Асклепиада
Пронзительная синь утра — как лезвием режет глаза. Луч зимнего солнца ломается о камень, почти звеня. Ничего не видно по сторонам — словно смотришь вниз, в колодец — в сухой колодец. На дне сбегаются ломаные линии расколов и трещин сухой мерзлой земли.
Глоток вина — еще, еще. Не разбавлять! Это упоительное головокружение… Вино переливается через край, густые капли падают вниз — вниз, на хитон, на лицо Кесария. О, он совсем не такой высокий, если смотреть сверху. Каллист смеется чужим, странным смехом. Ему кажется, что, появись здесь Пистифор, он разорвет пресвитера на части, как вакханки разорвали кощунника Пенфея.
— Каллист! Отопри дверь! — кричит Кесарий.
— Я сказал тебе… — он снова делает глоток, и вино течет по его пальцам багряными влажными струйками. — Я сказал — если рабы начнут ломать дверь, я прыгну.
— Каллист!
Кесарий вытирает алые капли со щек.
«Глупец! Что он может сделать, этот архиатр из Нового Рима!» — смеется про себя Каллист, а по щекам его текут пьяные слезы.
Рядом с Кесарием, обхватив голову руками, по-лидийски надрывно причитает Трофим.
— Барин! Вы пьяны! Слезали бы с окна да ложились спать! Ох! Горе-горе-горе!
— Скажи своему рабу — пусть уйдет с глаз долой!
Теперь Кесарий один — там, внизу.
— Каллист!
Ветра нет, голос Кесария доносится так явственно, словно они вместе возлежат за трапезой.
— Я говорю тебе — это неправда! Ты мне веришь? Неправда! Это — не христианское учение!
— Поклянись!
— Клянусь!
— Нет, не так! — злоба и боль переполняют Каллиста. Во рту — сладкий до горечи вкус черного вина.
Рука Каллиста дрожит — вино снова выплескивается. На хитоне Кесария расползается багряное пятно.
— Клянись, что ты не веришь в это… в это… в это… — Каллист захлебывается словами, но находит силы продолжать:
— …что ваш Бог сотворил Себе Сына и убил Его для вас! Вы еще нас упрекаете в диких мифах! Вы — варвары, вы — хуже сарматов, вы…
Он ударяет кулаком по раме, не замечая выступающего кованого гвоздя. Кровь течет по его пальцам, мешаясь с вином. Он не чувствует боли — от ярости.
— Клянись, что ты не веришь в такое!
— Клянусь, Каллист! Клянусь, друг мой! Успокойся! Прислушайся к голосу разума!
— Тогда повторяй за мной клятву! Слышишь? Повторяй!
— Хорошо!..
— Повторяй: «Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигиеей и Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели!»
Лицо Кесария искажается от страдания, он кусает губы.
— Повторяй! — Сердце Каллиста сжимается, но через мгновение начинает бешено стучать, так, что в мозгу, в легких, во всем теле его смешивается все — кровь, флегма, желчь и черная желчь.
— Мой дядя умер от голода на Спорадах! Из-за вас! Убийцы! Ваш Бог — убийца! Клянись, что не веришь тому, что говорил Пистифор!
Он вытирает слезы, размазывая кровь по лицу.
Снизу, после тягостного молчания, раздается сдавленное:
— Клянусь…
Каллист неожиданно чувствует острое наслаждение от растерянности самоуверенного столичного архиатра. Он отомщен! И отомщен тот Отрок, который взошел, как росток из сухой земли, и был убит жестоким Богом христиан.
Не давая Кесарию продолжить, он встает с колен, выпрямляется на непослушных, ватных ногах во весь рост в оконном проеме.
— Повторяй!
Кесарий, бледный, как полотно его хитона, раскидывает руки в стороны, словно хочет удержаться вместе с Каллистом на высоте четвертого этажа.
— Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигиеей и Панакеей, всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство…[64] Повторяй! Я говорю, повторяй за мной! — кричит Каллист, охваченный вакхическим безумием, и, как далекое эхо, слышит вторящие ему слова Кесария.
— …считать научившего меня врачебному искусству наравне с моими родителями, делиться с ним своими достатками и в случае надобности помогать ему в его нуждах; его потомство считать своими братьями, и это искусство, если они захотят его изучать, преподавать им безвозмездно и без всякого договора; наставления, устные уроки и все остальное в учении сообщать своим сыновьям, сыновьям своего учителя и ученикам, связанным обязательством и клятвой по закону медицинскому, но никому другому.
— …Я направлю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости…
— …Я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла; точно так же я не вручу никакой женщине абортивного пессария…
— …Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство. Я ни в коем случае не буду делать сечения у страдающих каменной болезнью, предоставив это людям, занимающимся этим делом. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел с женщинами и мужчинами,
По лбу Кесария стекают крупные капли пота, его волосы совсем мокры, словно он вынырнул из воды. Его губы шевелятся, но Каллист уже не в силах слышать слова.
— …Что бы при лечении — а также и без лечения — я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной.
Небо. Пустое и невыразимо синее.
— Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастье в жизни и в искусстве и слава у всех людей на вечные времена, преступающему же и дающему ложную клятву да будет обратное этому.
Каллист рыдает, закрывая лицо руками, теряет равновесие и падает. Назад.
Холодная синева беспредельно вливается в окно.
Он слышит, как рабы срывают дверь с петель — но ему все равно. Он устал, он хочет, чтобы скорее наступила ночь…
«Хорошо, что ты встретишь со мной этот рассвет, Панталеон врач. Я так одинок. Асклепий забыл меня. И тот маленький мальчик, которого забрала бездетная женщина, как своего сына, конечно же, не помнит меня… Пусть этот рассвет не принесет мне исцеления — но он принес мне друга. Целитель Асклепий… он мало может, я знаю… мир слишком зол, чтобы в нем являлось божество во всей своей милости… спасибо ему и за эту малость…»
+++
Светлокудрый юноша по имени Посидоний сидел на родильном кресле в углу опустевшего иатрейона[65], закинув ногу за ногу, и, отрывая виноградины от большой грозди, наставительно говорил своему брату, похожему на молодого Геракла в хирургическом переднике:
— Итак, как учит Герофил, разум заключен в четвертом желудочке мозга… записал?
— Сейчас, — пыхтел хирург-Геракл, скрипя стилем. — Четвертом… есть. Диктуй дальше.
— Это все про мозг. Проверь. Амонов рог, вернее, амоновы рога — их по одному с каждой стороны, они образуют внутренние стенки боковых желудочков, в самой толще полушарий мозга… Герофилова давильня винограда находится над наметом мозжечка, где сливаются сосуды, образованные твердой мозговой оболочкой, на внутренней стороне затылочной кости. Грудной проток — орган с неизвестным назначением, из него густая флегма впадает в место слияние левой подключичной и внутренней яремной вен
— Записано, — отозвался гигант, брат Посидония. Он смотрел на своего щуплого наставника с благоговением. Наставник поменял ноги, положив правую на левую, и засыпав в рот горсть виноградин, прожевал их и проглотил, словно пропустив через Герофилову давильню винограда, а затем продолжил:
— Теперь про пульс. Герофил говорит, что человек болен, если пульс его учащается и сопровождается внутренним жаром. Если пульс теряет силу, за этим следует облегчение. Увеличение частоты пульса является первым знаком начала лихорадки. Он использовал частоту пульса как самый надежный признак и, отправившись к постели больного, использовал клепсидру[66], чтобы измерить пульс при лихорадке… Ты видел клепсидру хоть раз, Филагрий? — прервавшись, спросил брата Посидоний. — Если Кесарий архиатр тебя спросит, скажи, что видел, а то опозоришься. У Леонтия архиатра в приемной иатрейона стоит. Только он ею не пользуется, он на ощупь пульс оценивает, и гораздо лучше, чем клепсидрой, по-моему. Это не говори, когда отвечать будешь, — добавил он и продолжил обучение брата:
— Мужское семя образуется, как считает Герофил, в семенных протоках. Близнецы, dydimoi, или яички…
— Прям как мы, — захохотал Филагрий.
— Мы — двойняшки, а не близнецы, — заметил щуплый Посидоний. — Итак, яички участвуют в образовании спермы, и Аристотель, который считал обратное, неправ, думая, что они просто подобны камням, висящим на ткацком станке во время ткачества…
— Конечно, неправ, — горячо согласился Филагрий, почесывая ляжку.
— Не чешись, неприлично. Забудешься — так перед Кесарием врачом чесаться начнешь, как киник-пес. Забыл, что Гиппократ писал в трактате о благоприличном поведении врача? И не возьмет тебя Кесарий в Новый Рим.
— Он и так нас никуда не возьмет, — вздохнул Филагрий. — Ну, тебя еще может быть и возьмет, ты так много книг прочитал… а я все оперирую и оперирую, читать некогда.
— Это ты зря делал, что читал мало, — заметил Посидоний. — Но ничего, будем наверстывать. Итак, мужское семя образуется из крови в семенных протоках… А Гален пишет, что печень, сердце, мозг и яички — общие начала функций для всего тела.
— Там больной с катарактой ждет! — хлопнул себя по лбу Филагрий.
— У него правосторонняя катаракта. Сейчас придет Фессал, он левша, пусть он низдавливает[67], — наставительно произнес Посидоний. — А ты пиши дальше.
Дверь иатрейона хлопнула.
— Кто там? — спросил Посидоний, спрыгивая с родильного стула.
— Каллист врач принимает? — раздался взволнованный голос раба.
— Нет, у него гемикрания[68], — ответил быстро Посидоний.
— Он хозяину на сегодня назначил гной из груди выпускать, — раб заглянул в иатрейон, словно Каллист там прятался от его больного хозяина.
Дверь вдруг распахнулась настежь, и в иатрейон вошел высокий черноволосый человек, скидывая на ходу плащ. За ним спешил раб в двух шерстяных туниках.
— Готовь инструменты, Трофим, — приказал вошедший, не поздоровавшись с Посидонием и Филагрием.
— Эй, ты кто такой? — возмущенный Филагрий закрыл своим могучим телом аккуратно разложенные на столе ножи, щипцы и зонды. — Это иатрейон Каллиста врача! У тебя разрешение от него есть?
— Есть, — коротко ответил незнакомец, решительно отодвигая Филагрия.
— Я сейчас рабов позову, чтобы его отсюда выставили, — шепнул брату Посидоний и выскользнул из иатрейона.
— А ну-ка покажи разрешение! — Филагрий не пускал незнакомца. — Это имущество Каллиста врача. Мы его ученики.
— Очень хорошо, будете мне помогать… вернее, ты один будешь, второй, как я вижу, сбежал.
— Знаешь, что? — Филагрий упер руки в бока. — Или ты показываешь мне письмо, что Каллист врач разрешил тебе оперировать в его иатрейоне, или я тебя отсюда выкину.
— Переодень передник лучше, у тебя он замаранный, — заметил черноволосый незнакомец. — А в трактатах Гиппократа о враче и о благоприличном поведении не написано, что врач должен ходить как мясник в одежде, измазанной кровью.
— А ну, иди отсюда вон! — разъяренный Геракл-Филагрий хотел толкнуть наглого незнакомца в грудь, но вместо этого неожиданно для себя отлетел в угол, сшибая родильный стул. Филагрий, недоумевая, сел на пол, раскинув ноги и уставился на захватчика. Немного подумав, он закричал:
— Рабы! Рабы! На помощь!
На его крик в иатрейон вбежал Посидоний, а за ним несколько рабов. К удивлению Филагрия, они не принялись выставлять наглеца, а засуетились вокруг его, подавая ему воду для омовения рук, таз, передник и раскладывая инструменты.
Посидоний незаметно отделился от суетящихся вокруг незнакомца рабов и, наклонившись к брату, прошептал трагическим шепотом:
— Вставай, дубина, смени свой передник и иди, извиняйся, пока не поздно!
— Клянусь
— Кесарий врач, архиатр Нового Рима, — ответил разъяренный Посидоний.
Черноволосый незнакомец обернулся, услышав за своей спиной взволнованный шепот братьев, протянул Филагрию руку со словами:
— Вставай, будешь мне помогать. Ты и есть тот молодой хирург, которого мне так хвалил Каллист врач?
— Да, — растерянно ответил Филагрий.
Больше он не сказал ни слова — только подавал Кесарию нужные инструменты и ловко завязывал лигатуры, краснея от неожиданных похвал.
— Разогреть каутерион? — с готовностью предложил Посидоний. — Прижигать будете?
— Нет, — твердо ответил Кесарий и его слегка передернуло. — Обойдемся без прижиганий.
Когда медный таз наполнился зловонным гноем, а Посидоний в очередной раз давал стонущему больному, которого удерживали трое дюжих рабов, филонию с опийным маком, Кесарий сказал, обращаясь к рабам:
— Теперь вашему господину нужен покой, оставьте его в комнате рядом с иатрейоном, я вечером еще осмотрю его. А ты, — он кивнул бледному, словно оперировали именно его, Посидонию, — останешься с больным и будешь следить, чтобы свинцовая трубка, которую мы установили в плевральной полости, не забивалась гноем.
— Можно, я тоже с братом останусь? — попросил великодушный Филагрий. — Только катаракту низдавлю… там ждет больной. Катаракта справа.
— Я уже низдавил, дело быстрое, — ответил Кесарий.
— Хозяин что правой, что левой рукой владеет одинаково, — с гордостью сказал Трофим, протирая инструменты.
+++
— Леонта, ты чувствуешь этот предрассветный ветер? Сейчас взойдет солнце, но я его не увижу… но ты посмотри на него за меня. Посмотри. Первый луч — зеленый. Ты знал это?
— Нет, Вассиан, не знал…
— Спасибо, что ты приютил меня, дал мне пищу и кров… — продолжил Вассиан.
— Ты можешь оставаться у меня, сколько захочешь. Тебе не надо скитаться по дорогам, Вассиан, не надо просить милостыню. Живи у меня! — сказал рыжий юноша, кладя Вассиану руку на плечо.
— Спасибо, добрый Леонта! Знаешь, отчего мне бывает невыносимо горько? — Вассиан не дождался ответа и продолжил: — То, что бог забыл меня.
— Он не забыл! — вскричал Леонта.
— Есть ли такой бог, который не забывает, Леонта? — проронил Вассиан.
+++
…Каллист с трудом оторвал голову от смятой простыни. Что случилось? Где он?
— Нельзя, барин, пить неразбавленное вино, — наставительно говорит Трофим, принеся ему завтрак и воду для умывания. — До добра не доведет. У нас такой раб был… еще у моего прошлого хозяина когда… Хлой звали. Он так спился, что только и годен стал в педагоги, мальчиков хозяйских к учителю в школу водить. А мальчики подросли, стали его напаивать и смеяться, а то и на одеяле подбрасывать. С четырех сторон с друзьями возьмут — и подкидывают. Как-то решили пошутить, ловить не стали, бросили одеяло на землю, он упал, его паралич разбил, хозяин велел ему цикуту в глотку влить, он и помер. Вот так.
Каллист обхватил голову руками и застонал. Трофим с понимающим покашливанием налил ему какой-то мутной зеленой жидкости.
— Вот, хозяин велел вам это дать выпить…
— Хозяин? Кесарий? Где он? Уехал?
— Он больных ваших с утра принимал, а теперь с учениками занимается. Сказал, что вы занемогли. Гемикранией.
Трофим с укором посмотрел на Каллиста.
— Вы-то, барин… поберегли бы себя, — сказал он, подавая ему свежий хитон. — Молодой еще. Этими христианскими спорами себя до добра не доведете. Кто в этих богах христианских разобраться пытается, живо ум теряет. Вот, глядите, как они-то сами промеж себя-то все перессорились. Сам император унять не мог — ни сам Константин Великий, ни сын его нонешний Констанций. Для хозяина-то это вера природная, так как он в такой семье родился, а нам с вами в ихнюю веру вникать нельзя. Френит может случиться.
— Трофим, а что… что вчера случилось? Что у меня с рукой? — тревожно спросил Каллист, чуя неладное.
— Ох, горе-горе! И не помните даже! Право, лучше вам того и не помнить. Чуть не выбросились из вон того окна во двор. Шуму-то было… Хозяину моему наговорили страсть чего. Да, вы наговорили, а он своими руками вас отмывал да перевязывал. Он такой.
В еще больной памяти Каллиста всплыли какие-то страшные фразы, произнесенные… неужели им? Неужели это все не кошмарный сон? Благие боги. Что он наделал.
Он кинулся ничком на ложе. Трофим, что-то бормоча, вышел. Когда шаги раба затихли, Каллист тяжело поднялся, медленно подошел к окну, обхватив перевязанную, ноющую кисть. На галерее внизу сидел широкоплечий Филагрий и его светлокудрый брат Посидоний, рядом с ними примостился Фессал (оказывается, уже вернулся!), еще несколько учеников устроились на перилах. Они с упоением слушали Кесария, который что-то им увлеченно рассказывал. Время от времени с галереи доносился дружный смех. Даже нелюдимый Евстафий смеялся, толкая в бок Фессала.
Все понятно. Он напился и вел себя ужасным образом. Остается одно…
Ящик с ценными лаодикийскими мазями — Фессал вернулся и не забыл, привез! — стоял на табурете у стола. Целое состояние! Каллист бросил на ящик короткий взгляд и отвернулся. Он взял вощеную табличку, сел за стол и быстро написал несколько строк. Потом схватил за неудобную, режущую пальцы, ручку другой, кованый медью, ящик со своими инструментами («брать только самое необходимое!»), набросил на плечи плащ и выскользнул за дверь.
На лестнице никого не было. С галереи доносился громкий, оживленный разговор — и теперь уже слышен был лидийский говорок Трофима.
Каллист, словно вор, прокрался за галереей — в щель он увидел, что Трофим лежит на широкой скамье и подбадривает Фессала, который рассказывает Кесарию и товарищам, как делать трахеотомию по Асклепиаду Вифинскому.
Сегодня — последний день занятий. Завтра — выходной, день солнца.
— Положи палец туда, где ты будешь рассекать больному трахею! — говорит Кесарий.
— Хозяин, не давайте только нож ему! — кричит обеспокоенный Трофим.
— Ему никто его никогда и не даст, — говорит кто-то.
— Он и сам не возьмет! — поддерживает еще один.
— Тихо, — говорит Кесарий, и все замолкают. — Не высмеивайте этого юношу… как тебя зовут? Фессал?
— Да, — хлопает лемноссец большими серыми глазами.
— Как сына Великого Коссца?[69]
Фессал осторожно улыбается и кивает.
— Ты или имя, или нрав измени тогда, Фессал. Одной диэтой да речами больного не излечишь. Ну, где будешь резать?
Фессал пугается и, на удивление, отвечает правильно. Трофим громко его хвалит, Кесарий смеется.
— И тогда, когда ваш больной начал дышать через разрез в трахее, вы спросите — уже есть время спрашивать, он уже не синий, розовеет и дышит — так что вы спросите у остальных?
Ученики молчали.
— Ну,
Юноши захохотали. Кесарий сделал широкий жест рукой, словно обращаясь к невидимым зрителям — и вдруг замер от удивления. В его ладонь легли две длинные костяные булавки с изображением дельфинов.
— Вот, возьмите, Кесарий врач, — раздался веселый голос Лампадион. Она незаметно подошла сзади и слушала объяснения. Ее пепельные волосы рассыпались по плечам, прикрытым белым хитоном с золотистой вышивкой.
— Да, Лампадион, спасибо большое, — быстро совладав с собой и скрыв удивление, ответил Кесарий. — Видите, какие хорошие, длинные булавки. И вы их складываете, как щипцы… вот так… и с легкостью вынимаете этот проклятый кусок из горла пирующего. И вас несут на руках и увенчивают венками из петрушки и сельдерея, как победителей Александрийского агона.
— А если не на пиру, если пленки в горле? — спросила Лампадион и закашлялась.
— Что ты вообще здесь делаешь, иди-ка ты прочь! — с персидским акцентом сказал один из учеников.
— Это я здесь решаю, кому уходить, а кому оставаться, — резко ответил Кесарий. — Лампадион задала правильный вопрос. Пленки надо удалять, но, конечно, не шпильками. И это будет не на пиру, уж разумеется. Клок шерсти омочить в масле и протирать горло, снимая пленки. Это делать очень осторожно, при отделении выступает кровь — как роса. Кровавая роса. Это страшная болезнь, мало кто выживает, особенно из детей.
Каллист, стараясь не слышать продолжение урока, пробирается к конюшне. «Как вор!» Что ж… Надо ехать в порт… сесть на первый попавшийся корабль… только не в Пергам… В Грецию, на острова — на Кос, может быть? Хотя нет, там его никто не ждет…
Он седлает буланого коня. Вороной конь Кесария тихо ржет — застоялся, хочет прогуляться с другом.
Что же — Каллист проживет и без покровительства Кесария. Но уж, во всяком случае, он точно не станет ждать, когда его выгонят. Сам Кесарий, несомненно, уже написал прошение императору о том, что помощника архиатра в Никомедии пора сменить, дело за малым. Что ж. Он уйдет раньше. Без позора. Куда уж больше позора. Побыл немного в помощниках архиатра, пожил хорошо, поякшался с порядочными людьми — и довольно. Не дано свинье летать. Кесарий — счастливец, Тюхе-судьба ему улыбается, а Каллисту… эта сероглазая певица Лампадион в его сторону и не смотрит, зато к Кесарию даже на урок пробралась, видишь ли, трахеотомию изучать! Ничего, Каллист! Держись, проживешь как-нибудь! Судьба только непокорного тащит, а послушного ведет! Странствующих врачей много, живут худо-бедно, с голоду не мрут. Проживет и Каллист. Камнесечение да катаракты прокормят. Эх… Если бы у него было отобранное императором имение, разве нужна ему была бы эта должность помощника архиатра! А врачебная школа? Да, по ученикам он будет скучать. Сердце Каллиста заныло. Он замедлил, переводя дух.
Кто-то положил руку на его плечо. Каллист отскочил, оборачиваясь.
— Привет!
Перед ним стоял Кесарий.
— Хочешь проехаться верхом? — он отвел со лба непокорные волосы. — Я тоже думал об этом. Буцефал скучает. Прокатимся вместе?
Каллист молчал. В синих глазах Кесария играли искорки.
— Прокатимся вместе! — повторил он настойчиво. — Вдоль Сангария. Какой ясный день!
— Я… хотел уехать… сегодня, — произнес Каллист, залезая в седло.
— Куда? В Лаодикию, что ли? Фессал, кстати, привез тебе оттуда целый ящик мазей. Дашь мне немного?
— Все забирай.
— Говорит, там тепло. Уже маслины зацветают.
Кесарий положил ему руку на плечо. Они ехали рядом. Каллист молчал.
— Я оставил тебе письмо… у себя в комнате, на столе, — сказал Каллист, когда они миновали рощу. — Я сам уеду. Я все понимаю.
— Куда ты уедешь? — спросил Кесарий, слегка натягивая поводья.
— Не знаю! И умоляю тебя — будь великодушен и отпусти меня без позора.
Кесарий резко остановил вороного.
— Что за чушь ты говоришь, — с уже знакомым Каллисту страданием в голосе проговорил он.
— Я… я вчера…
— Не говори ничего. Не надо. Все в прошлом, — Кесарий покачал головой. — И не будем больше об этом.
— Кесарий, я не помню, что я тебе говорил…
— И я не помню. Поэтому не будем говорить о том, чего не помним оба! — улыбнулся Кесарий. — Хорошо?
Он протянул Каллисту руку — тот сильно пожал ее в ответ и глубоко, освобожденно вздохнул.
— А ученики…
— Они ничего не знают. Никто ничего не знает. Архиатру Леонтию я сказал, что у тебя приступ гемикрании.
Кесарий пустил коня галопом, Каллист последовал его примеру, и они пронеслись по кирпичной дороге, ведущей из Никомедии, легко обогнав повозку, запряженную парой мулов. Каллист обернулся — рыжая девушка помахала ему рукой.
— Ее зовут Финарета! — сообщил Каллист другу на скаку. — Та суровая матрона сказала ей: «Финарета, довольно!»
— Я знаю — ее так подруга называла. В церкви Анфима.
Он запнулся, взглянув на Каллиста, но оба тут же рассмеялись.
— Угораздило же меня притащить тебя туда… Чего только не сделаешь ради брата Григория!
— Я сам просил, вообще-то… Хотел послушать ваших учителей.
— Я не знал, что этот Пистифор — арианин. Он аномей, наверное. Да не в этом дело, собственно, — в отчаянии махнул рукой Кесарий.
— Больше я никого из христианских проповедников слушать никогда не стану, — серьезно проговорил Каллист
— Они не понимают христианского учения, — поддержал шутливо Кесарий.
— Ну… кроме твоего Григория, может быть, — продолжил Каллист, не приняв шутки. — Но мне это все не надо, спасибо.
Река виднелась за голыми зимними рощами. Там, среди скал, на берегу, в заветрии, они остановили коней. Над ними высился огромный дуб.
— Можем позавтракать, — предложил Кесарий, указывая на аккуратную корзинку, пристегнутую к седлу. — Я еще не ел ничего. Пистифор своей проповедью о посте пробудил во мне совесть.
Каллист согласился, они спешились, сели, надкусили лепешки с острым сыром.
— Посмотри, это какое-то священное дерево христиан. У вас разве есть священные деревья? — сказал Каллист, указывая на дуб, на нижних ветвях которого висели медные и серебряные крестики, дельфины, изображения исцеленных рук, ног, глаз и ушей.
— Не знаю… — растерялся Кесарий. — Может быть, мученик какой-то здесь казнен был, и это место почитается. — Он присмотрелся к висящим изображениям. — Тут не только христианские изображения, тут еще и вотивы…[70] Странно, как будто это священное дерево Асклепия. Хотя дуб Асклепия — непривычная вещь, ведь дуб — это дерево Зевса…
— Так это же дуб Пантолеона! — догадался Каллист. — Я много слышал, что его почитают, но сам здесь никогда не был. Говорят, что его здесь казнили.
Кесарий медленно и серьезно изобразил на себе крест. Они помолчали.
— Пистифор за тобой присылал сегодня утром, — сказал Кесарий.
Каллист напрягся.
— Ему что-то плохо стало. Видимо, после нашего посещения огласительных бесед, не иначе. Дискразия наступила. Я Филагрия послал. Он ему кровопускание сделал. Сам-то я тоже не хотел бы к нему идти. Думаю, он не узнал нас на оглашении — узнают обычно тех, кого ожидают увидеть.
Кесарий опять рассмеялся, блеснув белоснежными зубами.
— Знаешь, я хотел бы забрать Филагрия к себе, в Новый Рим, в тамошнюю школу. Он прирожденный хирург. Ну и брата его, Посидония тогда уж.
— Посидоний интересуется болезнями души, — сказал Каллист, еще не веря, что он вернулся в обычную жизнь с ее делами и планами. — Маниями, меланхолиями… К нему и эпилептиков водят, правда, не могу сказать, что у него хорошо получается их лечить диэтой… Одного, правда, вылечил, но с помощью брата. Филагрий сделал бедняге трепанацию черепа, тот выжил после трепанации, и так перепугался, что перестал пьянствовать… И приступы прекратились.
— Трепанацию? Ну, это как-то слишком! Я бы не решился, — засмеялся Кесарий.
Они посидели, поговорили об учениках, о делах Никомедийской архиатрии, прихлебывая родниковую воду из общей фляги, а когда сыр и лепешки закончились, Кесарий сказал неожиданно:
— Ты знаешь, я завтра уезжаю.
— Как? — опечалился Каллист.
— Принес гонец письмо от императора, вызывает в Новый Рим. Тут уж хочешь не хочешь, а надо ехать. Государственные дела.
— Жаль, — только и сумел сказать Каллист.
— Леонта, что, что ты говоришь? Если Иисус — Бог, то ты прогневаешь Его!
— Христе! Неужели Ты не явишь Себя?! Неужели иеревсы Асклепия и судьба сильнее Тебя? Яви Себя, Христе Сотер! Христе Целитель! Христе, Сын Божий! Вот, видишь — перед Тобой Вассиан, его бросили все — Ты его тоже оставишь? Тогда и я Тебя… тогда и я Тебя оставлю! Слышишь?
— Нет, Леонта! Не гневи Его! — вскричал Вассиан.
Сияние солнца рассекло пополам предутреннюю мглу, и они, Леонта и Вассиан, вместе опустились на колени, щурясь от света и воздевая руки…
8. О матриа потестас и племянницах архиатров
— Почему то, что не позволено женщине, позволено мужчине? Если женщина оскверняет ложе мужа, то она прелюбодействует и подвергается за это тяжкому наказанию по законам, а мужчина, неверный своей жене, остается безнаказанным? Не принимаю такого законодательства, не одобряю такой обычай. Мужчины были законодателями, поэтому и законодательство против женщин, потому и детей отдали во власть отцов, а слабый пол оставлен в небрежении. У Бога не так, но — «чти отца твоего и матерь твою». Смотрите, как равно законоположение! Один Творец у мужчины и женщины, одна персть — оба они, один образ. Один для них закон, одна смерть, одно воскресение. Мы рождаемся от мужчины и женщины — один долг детей по отношению к родителям. Как же ты требуешь целомудрия, а сам не соблюдаешь? Отчего взыскиваешь того, чего не дал? Почему, будучи сам плоть такого же достоинства, не равно законополагаешь?
Кесарий простер руку к воображаемому сенату. Безупречно уложенные складки тоги заструились по его плечам.
— А теперь давай им про змия, про змия! — весело сказала Горгония, беря с серебряного подноса сочное кидонское яблоко[71].
— Если ты думаешь о худшем и будешь говорить, что первой согрешила женщина, то скажу тебе, что согрешил также и Адам. Обоих прельстил змей — ни та не оказалась слабее, ни этот сильнее.
— Вот-вот!
— Горгония, не перебивай Александра, пожалуйста, — сказала маленькая синеглазая старушка с темной столе.
— Но подумай о лучшем! Ведь обоих спасает Христос Своими страданиями! Ради мужчины стал Он плотью? Но также и ради женщины. Ради мужчины умер? Но и женщина смертью Его спасена. От семени Давидова Он называется, чем, может быть, думаешь, почтен мужчина? Но и от Девы рождается — это уже о женщинах! И будут, говорит Бог, двое одной плотью, а одна плоть обладает одинаковым достоинством.
— Молодец, братец! Так их! — Горгония зааплодировала.
— Ну что ты, Горгонион[72], в самом деле! Доченька, если кто со стороны на тебя посмотрит, подумает, что ты на ипподромы ходишь!
— Там еще не так шумят, бабушка! — раздался звонкий голосок.
— Аппиана, тебя никто не спрашивал. Александр, не слушай никого, продолжай, родной. Они все время тебя перебивают.
— Итак. Я заканчиваю. Хорошо жене почитать Христа в лице мужа, хорошо и мужу не бесчестить Церковь в лице жены.
— Ох, Александр, ты прямо так и сказал в сенате?!
— Да, мама. Теперь примут новый закон о праве матери наравне с правом отца. Патриа потестас и матриа потестас[73].
— Да что ты?! — всплеснула руками Нонна. — Какой ты умница, Александр!
— Мама, он шутит! — рассмеялась Горгония. — И вообще, эту речь Григорий написал.
— Ну вот… — расстроено развел руками Кесарий.
— Сынок, как тебе идет эта тога! — Нонна порывисто обняла его. — Ты такой красивый, высокий, стройный… Ты такой прекрасный ритор! О, как я благодарна Богу за тебя! Я просила у Него лишь одного сыночка, а Он дал мне двух дивных сыновей.
— И не менее дивную дочь, — рассмеялся Кесарий, нагибаясь к Нонне и целуя ее, а потом — по очереди — Горгонию и Аппиану. — А о внучке я уже и не говорю.
— Дядя Кесарий, — сказала Аппиана, рассматривающая содержимое изящной золоченой шкатулки с врачебными инструментами, — ты знаешь, что я скоро замуж выхожу?
— Да, Кесарий, ты не забыл — я уверена, что Григорий писал тебе, — что мы сговорили Аппиану за Никовула, сына Флавиана? У которого пять дочерей и один сын? У них имение недалеко от нас.
— Да, да, знаю, — улыбнулся Кесарий. — Долговязый такой. Знаю.
— Мы приехали под тем предлогом, что Аппиане надо выбрать достойное приданое… ну, ты понял, Кесарий, — сказала Горгония. — Сложно каждый раз что-то врать, даже надоело.
— Александр, нам так не хватает тебя, что приходится прибегать ко лжи, чтобы видеть тебя хоть изредка, — проговорила Нонна, с нежностью касаясь пальцами лица сына. Ее глаза заблестели.
— Мама, ну что ты… Как хорошо, что вы приехали! Знаешь, что? Вы купите Аппиане что-нибудь, что ей захочется — это будет подарок от меня, — произнес Кесарий.
— Нет-нет, Александр!
— Отчего же нет? Вы посетите рынок, выберете что-нибудь, чего не найдешь в Назианзийской глуши…
— Я не хочу ходить на Константинопольский рынок, право, Александр, — заспорила Нонна.
— Вас понесут на крытых носилках. В сопровождении охраны.
— Аппиане я на рынок идти не позволю, — заявила
— Бабушка!
— Нет, я сказала! — Нонна погрозила внучке пальцем.
— Дядя Кесарий сказал, что я могу выбрать что хочу, сама. Как же я выберу, если не пойду? — ротик Аппианы скривился, словно она вот-вот готова была расплакаться.
— Дядя совсем не то имел в виду.
— Да, Аппиана, пока бабушка с мамой будут на рынке, ты побудешь с Олимпиадой, эта девочка очень приятная, из хорошей семьи… они христиане. Вам будет о чем поговорить, — примиряюще сказал Кесарий, обращаясь к племяннице. — О нарядах там всяких, украшениях, прическах, косметике…
— Кесарий! — строго сказала Нонна. — Какая косметика?!
— Извини, мама, я оговорился. О книгах, о прялках, о молитвах, о покрывалах…
— Не хочу я к этой зануде Олимпиаде! — заревела Аппиана. — Она только про книжки и говорит. Меня мама посадила с ней прошлый раз, я не знала, куда деться!
— Очень хорошо, про книжки, замечательно, — сказала Горгония. — Тебе неплохо хотя бы узнать, что такие вещи существуют.
Аппиана заревела пуще прежнего.
— Что с тобой? — удивился Кесарий.
— Она так всегда, не обращай внимания! — бессердечно сказала Горгония.
— Дитя мое, у тебя все пальцы в крови! — вскричал Кесарий. — Что случилось?
Он схватил маленькую, как воробышек, девочку, и посадил к себе на колени, вытирая куском полотна кровь с ее ладоней.
— Эй, Трофим, принеси воды и масла!
Аппиана, трясясь от рыданий, уткнулась в белоснежную тогу дяди.
— Святые мученики, что с тобой, дитя мое? — опустилась рядом с ними на колени Нонна.
— Доигралась! — сказала, сурово покачав головой, Горгония. — Я все ждала, когда же ты о нож хирургический порежешься… нельзя все без спроса хватать, даже то, что красивое и золотое…
— Я теперь умру? — спросила девчушка, поднимая на Кесария огромные синие глаза. — Кровь не останавливается!
— Конечно, ты не умрешь. Я тебя сейчас спасу, — заверил Кесарий, ловко перевязывая ее кисть.
— Хорошо, что не в глаз, — Нонна покачала головой.
— Может, заговорить кровь, Кесарий? — заволновалась Горгония.
— Доченька, что ты такое говоришь! Давай я помолюсь! Не надо эллинских заговоров! Ты, верно, у Дионисии этой научилась! — воскликнула Нонна.
— «Ариадна, я — Дионис, кровь, остановись!» — завопила радостно Аппиана. — Так Дионисия всегда заговаривает кровь! Вот когда они с Саломом поженятся…
— Горгония! — строго проговорила Нонна. — Ты тоже привечаешь у себя Дионисию? Не разрешай девочке с ней общаться!
— Да все в Назианзе знают этот заговор, мама, но он только у Дионисии действует, — сказала Горгония. — Обычный детский стишок.
— А Дионис? А эллинские басни? — продолжала Нонна. — Пора прекратить эту дружбу Аппианы с Молпадией! Обязательно надо, чтобы девочка подружилась с Олимпиадой!
— Вот и кровь остановилась, значит, точно, не умрешь.
— Кесарий, что же ты оставляешь острые предметы без присмотра….
— Я?! — расхохотался Кесарий. — Я оставляю острые предметы без присмотра?!
— Мама, Аппиане давно не три года, и она знает, что ножи обычно острые, а иглы — колются. И она сама тайком взяла его шкатулку с инструментами, — сказала Горгония.
— Это не шкатулка. В шкатулке серьги хранят с браслетами, — отозвался недовольно Кесарий.
— Хорошо, Кесарий, ларец, ящик, как угодно! Ты даже не заметил, что я за тебя заступаюсь.
— Спасибо, сестрица… Ну как, Аппиана, уже не больно? Не страшно?
Он несколько раз качнул ее на коленях. Аппиана весело взвизгнула и рассмеялась, махая перевязанной рукой, как крылом.
— Это смилэ, это велонэ, это лавис…[74] — стала она перечислять инструменты в медицинской шкатулке.
— Ты, дитя мое, тоже хирургом будешь! — рассмеялась Нонна, целуя внучку. — Как это ты все выучила! Умница! Тебя дядя научил?
— Да! — ответила Аппиана и добавила: — Бабушка, я хочу спеть одну песенку. Этой песенке меня тоже дядя научил. Спеть в знак благодарности ему за мое спасение. Мама, можешь мне на кифаре подыграть?
— О, сестрица, ты еще не забыла, как на кифаре играть? — удивился Кесарий. Трофим, незаметно прошмыгнувший за их спинами, подал довольной Горгонии кифару. Она тронула струны, и Аппиана, зажмурив глаза, запела нежным, детским голосом по-латыни:
— Dianae sumus in fide
puellae et pueri integri:
Dianam pueri integri
puellaeque canamus[75].
Горгония перестала аккомпанировать где-то на второй строчке, но Аппиана, не видя лицо матери, продолжала:
— O Latonia, maximi
magna progenies Iovis,
quam mater prope Delliam
deposivit olivam…
Tu Lucina dolentibus
Iuno dicta puerperis,
tu potens Trivia et notho es
dicta lumine Luna …[76]
— Аппианочка, какая хорошая песенка, — проговорила Нонна, с умилением глядя на внучку и не замечая страшные знаки, которые ее дочь делала Аппиане. — А что же ты перестала играть, Горгонион? Красиво, когда под музыку поют.
— У сестрицы рука болит, — сказал невозмутимо Кесарий и, деловито забрав кифару, ударил по струнам, и они с племянницей закончили хором:
— Sis quocumque tibi placet
sancta nomine, Romulique,
antique ut solita es, bona
sospites ope gentem[77].
— Я вот, жаль, не знаю латинского… — вздохнула диаконисса. Горгония испепеляющим взглядом смотрела на брата. Аппиана открыла глаза и бросилась бабушке в объятия.
— Тут про девственниц каких-то, которые божественные песни поют, да, Кесарий? — спросила Нонна. — Я ведь кое-какие слова все-таки знаю, не просто так за твоим отцом почти полвека замужем провела. Тут вот и про внуков Ромула, то есть про римлян, то есть нас. Очень патриотичная песня, ничего, что на латинском.
— Правда, тебе нравится? Это меня дядя Кесарий вчера весь день учил. Я дедушке Григорию спою, он же латинский знает. Или в церкви спою. У меня хорошо получается. Дядя Рира может мне подыграть на кифаре.
— Нет!!! — хором воскликнули Горгония и Кесарий.
— Не надо петь эту песенку дедушке, Аппиана, — мягко сказал Нонна. — Расскажешь ему псалом какой-нибудь… покороче. Пойдем, разберем мое рукоделие…
Она взяла внучку за руку и увела.
— Зачем ты ее стихам Катулла научил? — прошипела Горгония, наступая брату на ногу.
— А хорошая песенка, правда? — улыбнулся Кесарий.
— Она вот эту вот хорошую песенку деду споет, и тот ее убьет! Ты понимаешь вообще, что делаешь? — закричала Горгония, замахиваясь на Кесария.
— Пусть девочка развивается, — отвечал молодой сенатор, отодвигаясь от старшей сестры. — А для деда ей нечего петь песенки. Да и он забыл латинский язык уже, наверное. Надо бы его снова в Британский легион послать, вспомнить молодость, я бы оплатил путешествие из собственных сбережений.
— Ничего он не забыл, — махнула рукой Горгония. — Молодость в Британском легионе не забывается. Вот как
— Я все соображаю! — раздался возмущенный голосок вернувшейся Аппианы. — И я не собиралась дедушке это петь. Я нарочно… нарочно это сказала, чтобы вас всех напугать. Я же понимаю, что дедушка латинский знает.
— Аппианочка, лучше спой греческую песенку, которой я тебя учила! — следом за внучкой спешила маленькая диаконисса. — Спой, родная! А дядя и тетя подпоют, я их тоже этой песенке в детстве научила.
— Да, Горгонион, точно, давай, сыграй! — Кесарий весело передал сестре кифару. — А то я не очень хорошо с ней управляюсь.
— Хоть в чем-то ты не одарен, и это признаешь, — хмыкнула Горгония, взяла кифару и запела низким грудным голосом, в котором потонул тоненький голос Аппианы:
— Стремя коней неседланных[78],
Птичье крыло свободное,
Столион полон адаон,
Птерон орнисон апланон,
Парус надежный юношей,
Пастырь и Царь детей Твоих…
Кесарий слушал, подперев голову рукой. Нонна с надеждой смотрела на него, глаза ее были полны слез. Вдруг он выпрямился и присоединил свой сильный голос к голосу сестры:
— Столион полон адаон,
Птерон орнисон апланон,
Пастырь и Царь детей Твоих
Сам собери
Чад Твоих
Петь Тебе
Энин агиос,
Гимнин адолос,
Устами чистыми,
Христа,
Детей вождя…
Нонна смотрела на своих поющих детей, и улыбалась, и плакала.
+++
— Ты какой-то смурной, брат. Не рад нас видеть? Или расстроился, что Салом с нами не приехал?
— Что ты, сестренка! Я так рад видеть тебя, Горги! Рад видеть всех вас! Такая счастливая неожиданность! А почему Салом не с вами?
— Отец не отпустил, — вздохнула Горгония.
— Но скажи — как вам удалось выбраться из пещеры нашего домашнего Киклопа?
— Ничего нового, брат мой. Надо было только найти подходящего барана… Все старо, все уже выдумано до нас, — Горгония с огромной гроздью черного винограда в руке уютно устроилась на низенькой кушетке среди подушек.
— И кто же был бараном, моя хитроумная сестра? Неужели … я даже боюсь помыслить …
— Ну, конечно, Аппиан, — улыбнулась в ночном полумраке Горгония брату. На ней, как обычно, не было никаких украшений, кроме золотых сережек с зеленоватым нефритом. Она откинула тяжелое покрывало, позволяя густым, уже тронутым сединой, волосам свободно опадать на плечи. Весенние звезды подмигивали с лилового неба.
— Аппиан! Многострадальный супруг твой! — воскликнул Кесарий словно актер из трагедии, незаметно отщипывая виноградины от грозди сестры.
— Тише, мама спит уже… или молится, — дернула Горгония брата за край тоги, одновременно убирая виноград вне пределов его досягаемости, и неожиданно спросила: — Слушай, как я понимаю, ты так прямо в тоге и спишь?
— Нет, спать в ней нельзя никак — сомнется, — серьезно возразил Кесарий.
— Ах, вот как! Я и не подумала. Прости. Тогда, конечно, никак нельзя в ней спать.
— Все дело в складках — они должны правильно лежать. И после стирки она уже смотрится плохо, я ее отдаю, новую покупаю. Иначе будет, как мешок… ну, как наш папаша носит.
— Да, на нем она совсем по-другому смотрится… я даже сначала подумала, что у тебя не тога, а что-то другое… При всем том, что у вас фигуры схожие… Покажись-ка еще! Привстань! Движение способствует перемещению онков! — подтолкнула его Горгония.
Кесарий с легкостью вскочил на ноги, прошелся по просторной комнате.
— Это у него, а не у меня, не тога, а что-то другое. Видишь? Здесь складок с полсотни.
Горгония неожиданно проворно для своей комплекции почтенной провинциальной матроны выбралась из подушек, босиком ступила на лидийский ковер и подошла к брату сзади. Статная, высокая, так не похожая на маленькую Нонну, она была всего на полголовы ниже брата. Сложив руки на груди, она со знанием дела осматривала тогу Кесария. Тот весело улыбался, глядя на сестру.
— Так-так… и этот оставшийся хвост закрепляется не сзади, как у папаши… а подгибается на угол… и потом вперед… понятно! А он ее носит, как полотенце после бани. Да, тебе она идет, — резюмировала Горгония и добавила то ли насмешливо, то ли нежно: — Прямо не младший брат, а один из братьев Гракхов.
— Носить тогу — целое искусство. В прямом и переносном смысле.
— Это у тебя наследственное — любовь к тогам, речам и политике. У меня одно из самых ранних воспоминаний детства — папа выступает перед гостями по поводу кесарского налога. Вы с отцом так похожи…
— Ты нарочно это говоришь, Горги, чтобы меня поддразнить. Но я, как философ, не обращаю внимания на такие вещи. Лучше расскажи, моя Лисистрата, как ты обхитрила Аппиана?
Горгония положила виноград на серебряное блюдо, ополоснула руки в чаше для умывания, на которой были изображены купающиеся нимфы, проказливо поглядывающие по сторонам.
— Собственно, все было очень невинно, — начала Горгония. — Как хорошо все-таки, что наш папаша мне более не господин! Помню, я дни считала до свадьбы — начиная с помолвки, за три года. У меня особый календарик был. И молилась за Аппиана три раза в день. Чтоб не умер. А то папаша мигом бы меня спровадил в диакониссы, чтобы все было, как у людей и не хуже… Но о чем это я?
— О многострадальном Аппиане, сестра моя. Чем вы его опоили?
— Скажешь тоже — опоили… Это по твоей части, медицинско-политической. Мы поступили, как слабые женщины, лишенные прав в вашем мужском мире и призванные пребывать у вас, мужчин, в послушании. И если глава семьи решил, что Аппиане надо купить приданое в Новом Риме, то как мы могли ослушаться!
— Так это идея Аппианы?! — воскликнул потрясенный дядя.
— Этими своими словами ты премного и несказанно обижаешь меня, брат мой, — горько вздохнула Горгония, подвигаясь ближе к очагу. Дрова весело потрескивали, из курильницы на мраморном полу поднималась тонкая струйка благовонного курения. — Идея моя. Естественно. Аппиане еще рановато иметь идеи.
Кесарий рассмеялся, откидываясь на подушки.
— Аппиана, к твоему сведению, только реветь и может. Чем она и занималась около недели, потому что ее подружка, Молпадия, ездила с родителями в Новый Рим, и там ей всего всякого накупили, а свадьба у нее только через три года — позже, чем у Аппианки — только помысли, какое горе, сам прослезишься.
— Девочка плакала целую неделю,
— Ошибаешься. Он только через неделю заметил, что с дочерью что-то не то.
Горгония наморщила свой лоб и проговорила задумчиво и величаво:
— «Горгония, с нашей девочкой что-то не так. Ты заметила?», — тут она накинула по самые глаза покрывало, до этого лежавшее на ее плечах, сложила руки перед грудью и тоненьким голоском ответила: — «Да, муж мой». — «Я не люблю потакать девичьим капризам…, — продолжила она опять с деланной суровостью, — и это дальнее путешествие, я понимаю…» — «Очень дальнее, Аппиан, очень!» — «Но я все-таки решил позволить ей съездить перед свадьбой в Новый Рим. Я знаю, ты будешь против, но я должен настоять». — «О, Аппиан, это такая дальняя дорога!» — «Горгония, это твоя единственная дочь. Ты должна понимать, что свадьба бывает один раз в жизни». — «Да, супруг мой… Но я так боюсь! Где нам остановиться в Константинополе? Я так не люблю эти столицы!» — «О вас может позаботиться твой брат». — «Кесарий?» — «Конечно! Он же придворный врач». — «И член сената». — «Именно. Как ты могла о нем забыть? Ах, вы, женщины, такие легкомысленные, такие глупенькие!» — «И правда, как я могла о нем забыть! Какой ты умница, Аппиан! Чмок-чмок-чмок! Но…» — «Что?» — «Не сердись, Аппиан, но я не поеду без тебя». — «Но я занят, эта кесарева подать занимает у меня весь досуг! Поезжайте вместе с твоей мамой!» — «С мамой? Но отец будет против!» — «Я поговорю с ним, Горгония. Иди на свою половину, порадуй Аппиану и начинайте готовиться в дорогу».
Горгония весело отбросила назад темно-русые кудри и снова принялась за виноград. Кесарий, нежно глядя на сестру, сказал с укором:
— И не стыдно тебе, Горги? Так издеваться над бедным супругом? Иногда, глядя на тебя, я думаю, что неспроста древние мужи отобрали у вас власть и заперли вас в гинекее. В этом есть разумное зерно.
— А вот в Спарте не запирали, — сказала Горгония. — И вообще, после твоей речи тебе нельзя уже идти на попятный.
— Да уж, — добродушно сказал ее брат, протягивая ей чашу с вином. — Куда нам тут до Спарты.
— Если бы Аппиан был умный… как ты или Григорий… то он сам бы отпустил нас к тебе в гости, понимая, что я скучаю по брату. Но вы, мужчины, порой бываете такие непонятливые! — Горгония взяла его за руку. — Особенно когда речь идет о каком-нибудь добром деле. Маме тоже надо целую речь готовить перед отцом, чтобы он разрешил ей послать еду или одежду тем или другим беднякам. Все-то ему подробно расскажи, да объясни, да про всех выясни. Но если видно, что люди бедствуют, зачем выяснять и говорить, что церковная казна под его личной ответственностью. Ну не хочешь из церковной, дай из своей, в конце концов, не обеднеешь, а из-за этих проволочек чьи-то дети спать голодными лягут, а Христос так делать не учил.
— Горги, возьми, пожалуйста, у меня денег и передай потом маме — пусть у нее будут свои… ну, понимаешь, которыми она сможет распоряжаться, как хочет… мало ли, срочно кому-то помочь, — неожиданно сказал Кесарий.
Горгония несколько мгновений изумленно глядела на него, потом обняла и расцеловала:
— Кесарий! Ты совсем не изменился! Как хорошо! Какой ты… Новый Рим тебя не испортил!
— Ну что ты, что ты! — весело сказал он в ответ, тоже поцеловав ее. — Отчего это он должен меня портить? Наоборот, здесь я могу проявить все свои наилучшие качества. Кстати, наш многоученый брат наверняка написал об этом в якобы моем очередном письме отцу. Давай я подпишу его, и покончим с этим неприятным делом.
— Вот оно, ношу у сердца, — Горгония протянула ему пергамен. — Быстрее подписывай. Нечего читать.
Она взяла со столика пригоршню фисташек.
— Нет, я обязательно прочту. Ты знаешь, сестрица, на государственной службе я взял себе за правило не подписывать бумаги, не читая.
— Подумать только, как летит время, — проговорила Горгония сокрушенно. — Когда ты был вот такого росточка, — она показала на стоящую на полу чашу с нимфами, — и я тебя сажала на горшок, кто бы мог подумать, что ты возьмешь себе за правило не подписывать бумаги, не читая!
— Горги! — добродушно ответил Кесарий, пробегая письмо глазами. — Я знаю, что, если судьба послала мне старшую сестру, я обречен вовремя и не вовремя слушать про этот проклятый горшок. Я почти смирился с этим — не буду хвастлив чрезмерно, говоря, что до конца. Но я пытаюсь вести философскую жизнь… Так что ты напрасно пытаешься вывести меня из состояния атараксии… или что там у меня… Стой, а это что такое? — возмущенно вскричал он.
— Где? — испугалась сестра.
— Вот! Слушай! «Император нуждается в моих услугах теперь более, чем когда бы то ни было… Падеж среди овец — тринадцать голов, из них маток — семь, падеж среди коз — двадцать голов, в том числе выкидышей у коз и овец семнадцать, у жеребых кобыл — четыре. От куриной моровой язвы поголовье кур уменьшилось на тридцать одну…»
Горгония хохотала, вытирая слезы покрывалом.
— Он что думает, ваш Григорий — я тут кем, гиппиатром в Новом Риме служу при дворе?! Коновалом?!
— Ой, нет… Кесарий, нет! — задыхалась Горгония от смеха. — Это все кесарская подать, будь она неладна! Григорий не нарочно! Он так запутался и переутомился с этой податью, что стал подсчеты на той же табличке проводить, на котором писал твое письмо! Как хорошо, что ты взял себе за правило…
— Дети! Уже далеко за полночь! Вы еще и не думали молиться! Горгония! Надень покрывало, ты не у себя дома! Кесарий! Как тебя все-таки испортила твоя придворная жизнь!
Нонна незаметно вошла в залу и теперь с укором стояла перед ними, закутанная с ног до головы в свое темное покрывало диакониссы. Судя по всему, она не ложилась спать, а проводила ночное время в молитве, когда до нее донесся шумный разговор ее взрослых детей.
— Вот она, потестас матриа! — воскликнул Кесарий, вставая и обнимая Нонну. — Пойдем, мама, посидишь с нами!
— Не хочу, Кесарий, я сердита! — пытаясь казаться строгой, проговорила она, но сын подхватил ее на руки и отнес к очагу, усадив между собой и Горгонией на кушетку.
— Не сердись, мама, мы тебя очень любим, — проговорила Горгония, и сестра с братом поцеловали Нонну в щеки с двух сторон одновременно, а потом стали
— Дети… — прослезилась диаконисса. — Какие вы у меня хорошие… Кесарий, а ты теперь никогда уже не молишься? — строго спросила она, взяв сына за руку. — Ты же обещал мне! А Евангелие читаешь? Тоже перестал? Это все твой придворный философ Фемистий! Чему может тебя научить эллин?
— Мама, как так не молюсь, как так не читаю! — рассмеялся Кесарий. — А философ Фемистий — достойный человек, у него стоит поучиться…
— Сегодня ты читал Евангелие? А утром молился? Отвечай, отвечай мне, Сандрион!
— Нет, еще пока нет. Но я прочту. Еще есть время.
— Он прочтет, мама, — торопливо сказала Горгония.
— Вот видишь… За суетой ты забываешь о главном… Ты хоть крестишь себя перед сном? — вздохнула маленькая диаконисса.
Она благоговейно начертила на его груди крест.
— Видишь, я даже «ихтюс» ношу, — сказал Кесарий, показывая маленькую серебряную рыбку на шее. — Не совсем еще отпал от Христа в этом Вавилоне. И в день солнца в церковь хожу. Иногда, — добавил он тише.
— Погоди-ка, кто это там бродит… — Горгония зорко пронзила взглядом тьму галереи. — Аппиана! Быстро в кровать!
— Я хотела попить… — раздался знакомый плаксивый голос.
— Ну-ка подойди сюда… Открой рот… Не попить, а запить… Это же надо — так объесться пастилы! Утащила, поди, корзинку целую в комнату… Зубы все почернеют и выпадут. Кесарий, скажи.
— Да, мама права, Аппиана. Сладости вредны для зубов.
— Помнишь, как ты ревела, когда зуб заболел? Забыла?
— А дядя Кесарий меня вылечит, если у меня здесь зуб заболит, — с вызовом сказала Аппиана, незаметно отрывая от винограда веточку.
— Несомненно. Он просто вырвет его клещами. И все. Нет зуба — нечему болеть. Кесарий, скажи.
— Аппиана, мама права.
— Александр, скажи ей строго! Она совсем разбаловалась. Аппиан ей все разрешает.
— Аппиана, сейчас возьму свою лучшую одонтагру[79] и пойдем рвать тебе зубы через один, если ты будешь есть пастилу на ночь корзинами! — Кесарий слегка дернул племянницу за нос, она расхохоталась, прячась за его плечом от матери. Он усадил ее к себе на колени.
— Бедная моя племянница… как тебя строго воспитывают, на женской половине… переезжай ко мне жить? — предложил он.
— Да, Кесарий, возьми, возьми ее к себе пожить. Через неделю взвоешь, сам запросишь, чтобы мы ее забрали.
— Дядя не запросит, чтобы вы меня забрали! — воскликнула Аппиана, обнимая Кесария за шею. — Он никогда не запросит.
— Подумай сама, Аппиана — когда дяде Кесарию тобой заниматься? У него каждый день дела в сенате… и ведение больных… и еще множество дел! — покачала укоризненно головой Нонна.
— А он возьмет меня с собой в сенат. Я там буду тихо. Правда, дядя, возьми меня!
— Конечно, возьму. Если только бабушка разрешит.
— Отлично! — воскликнула Горгония. — Будет два сенатора в семье. Дедушка Григорий сойдет с ума окончательно. Кесарий, забирай ее. Аппиан все равно не заметит.
— Аппиан раз в неделю поговорит с дочкой, наговорит глупостей, поцелует, даст сладостей наесться, а потом не интересуется, — с горечью проговорила Нонна. — Я надеялась, что хотя бы ты, Александр, проявишь в отношении ее строгость, как подобает мужчине в семье, но…
— …но ты такой же, как папа! — радостно заключила Аппиана, целуя дядю в щеку.
— Для строгости там у вас дедушка есть, — заметил Кесарий. — И Григорий, — тут он расхохотался первым.
— С дядей Григорием скучно, — сказала Аппиана. — Он все время или стихи читает, или спрашивает меня, что я выучила на последнем уроке.
— А поскольку мы уже давно отказались травмировать девочку уроками, то сказать ей нечего, и беседа не клеится, — безжалостно добавила Горгония. — Как-то раз он хотел научить ее писать письма красивым слогом. Она умно так кивала, глазками хлопала, он дал ей задание краткую речь написать на тему… На какую, дочь моя?
— Похвала дружбе, — недовольно буркнула Аппиана.
— Бедный, он как увидел, как она пишет, сразу так приумолк… Наверно, спрашивал себя, перед кем он бисер целый час метал.
— Горгония, ты очень строга к ребенку, — заметил Кесарий. — Как можно требовать столь многого, тем более от девочки?
— Даже от девочки, брат мой, даже от девочки, можно требовать, чтобы она, особенно пройдя с грехом пополам грамматику, писала слово «филиа»[80] не с буквой «эта», а с буквой «альфа», как все обычные люди!
Кесарий задумался. На Аппиану было жалко смотреть. Внезапно лицо Кесария просветлело, и он сказал:
— Так это на ионийском наречии. Ничего страшного. Тем более, Аппиане никогда не придется письма писать. Слава Богу, рабы есть для этого.
— Да, действительно, — сказала Горгония. — Рабы-секретари. Как я могла забыть.
— У меня будет раб-секретарь! Как у Митродора! — завопила Аппиана, пускаясь в пляс по ковру. — Его зовут Мамант, и он такой же толстый, как и Митродор. Дядя, давай его выкупим у Митродора? Вместе с Лампадион? Она будет нам петь, а он мне письма к Никовулу писать!
Горгония решительно взяла дочь за руку.
— Пора спать, — сказала она голосом полководца Гая Мария.
— Ах, Александр, кстати, о письмах — ты подписал письмо… ну, то самое… что Григорий сочинил? — спросила, борясь с укорами совести, Нонна.
— Слава святым мученикам — нет! — воскликнул Кесарий.
— Я потом тебе все объясню, мама. Без Аппианы, — быстро шепнула Горгония на ухо Нонне, уводя упирающуюся Аппиану.
— Мама, а что, Григорий очень занят хлопотами с имением? — спросил Кесарий. — Отец все переложил на его плечи?
— Не совсем… но Григорий ведь еще и помогает ему, как пресвитер, по делам церкви… Он просто не успевает…
— Дело в ином, Кесарий, — вмешалась вернувшаяся Горгония, — Он слишком мягкий. Рабы его не боятся. А знаешь, как это у них — не боятся, значит, не уважают и не работают. О совести у большинства из них говорить не приходится, — добавила она.
— А ты не могла бы устроить так, чтобы брат встретился с Аппианом? Пригласить Григория к вам в гости? Завести беседу о хозяйственных делах, об этой злополучной кесарской подати? — предложил Кесарий сестре.
— Ох, не думай, что мы такие уж глупые там, в Назианзе! Все уже было устроено. Аппиан навести у нас-то порядок не может, какой из него советник. Но тем не менее. Посидели, поговорили, Григорий прочитал свои стихи про свою тяжелую жизнь…
— Новые?
— Новые, новые! Тема сия воистину глубока и необъятна.
— Горгония, прочти-ка, у тебя память лучше моей, Александр, наверное, хочет послушать, — заторопилась Нонна.
— Сейчас… Как там… Ах, да:
Непрестанные и тяжкие заботы,
Снедая душу и тело ночью и днем,
С неба низводят меня к земле — матери моей.
Прежде всего, управлять рабами —
Сеть. Строгих господ они всегда ненавидят,
А благочестивых попирают бесстыдно. Ни к злым
Они не снисходительны, ни добрым не покорны.
Но против тех и других
Дышат безумным гневом. Кроме того,
Надо заботиться об имуществе, и кесарево бремя на плечах
Всегда иметь, перенося сильные угрозы сборщика податей…
Надо присутствовать среди криков многолюдных собраний
И возле высоких тронов,
На которых решаются споры между людьми;
Переносить шумные возражения противников
Или законно претерпевать скорби в запутанных сетях.
Таково это бремя, таков этот труд![81]
— Замечательно! — искренне воскликнул Кесарий. — Как всегда, несравненно! Страшно даже представить, что случилось бы, если при нашем почтенном родителе кто-то из рабов вздумал «подышать безумным гневом» на хозяина. Мама, — обратился он к Нонне, — а нельзя ли отца как-то подключить… рабов припугнуть? Он же, бедняга, вовек налог этот не соберет…
— Ты напиши ему, Александр, пожалуйста, — просительно проговорила Нонна. — Я понимаю, что ты занят… Но он так ждет… Он так одинок…
— Конечно, напишу! Я занят только, если мне предлагают папаше письма писать… и то придется. Напишу. Только Грига не слушается моих советов.
— Все равно напиши…
Нонна поцеловала сына.
— Он напишет, мама, — сказала Горгония.
Снаружи раздался громкий, победоносный крик петуха.
…Когда Нонна, перекрестив несколько раз детей, удалилась в спальню, Кесарий и Горгония вышли на балкон. Небо над Новым Римом было уже совершенно черным, только пестрая планета Венера одиноко светила над горизонтом.
— Накинь вот это, — брат набросил шерстяной плащ на плечи сестры. — Зима.
— Ты видишь? — произнесла она, словно продолжая какую-то давнюю беседу с ним. — Ну куда ее замуж… Дитя.
— Стрижик-воробушек.
— А с другой стороны, пусть она выходит замуж, пока я жива… Я смогу дать ей нужный совет, поддержать, утешить, хотя бы на первых порах. Никто не знает, сколько мне еще осталось, — тихо произнесла Горгония.
— Горги, отчего ты так говоришь? — Кесарий взял ее за плечи и прижал к себе. — Тебе нездоровится? Ты больна?
— Нет, Кесарий, нет. Так, вырвалось. С годами не молодеешь, увы. Я уже стара. Четвертый десяток живу.
— Глупости, Горги.
— Мы, женщины, старимся быстрее. А сколько подруг я уже похоронила… Сколько в родах умерло… Пожалуй, только Макрина и осталась из нашего девичьего хоровода.
— Не надо о Макрине, — глухо проговорил, почти попросил Кесарий.
— Прости… Ах, Кесарий, как несправедлива судьба.
— Нет судьбы, ты это знаешь.
— Я часто думала о тебе, и мне как-то пришло в голову — ты полностью прав, что не возвращаешься. Не надо это тебе. Но на свадьбу Аппианы ты ведь приедешь?
— Да, обещаю, — улыбнулся Кесарий в темноте.
— Кесарий, — произнесла Горгония, и в ее голосе неожиданно послышалось колебание. — Я понимаю, это сплетни, это бабьи глупости, но до нас доходят слухи, что к тебе сватают дочерей влиятельные лица Нового Рима. Может быть, тебе бы стоило…
— Ты помнишь, как я убежал из столицы, когда сам император нашел мне невесту? Ты помнишь, как я клялся при тебе? — резко ответил ее брат.
Горгония замолчала, склонив голову — но в темноте они все равно бы не увидели слез друг друга.
— Да, помню, — с трудом совладав со своим голосом, сказала она, наконец. — Я знаю, ты никогда не женишься. Прости, что спросила.
Они еще постояли в темноте, молча. Было тихо, даже далекий петух заснул где-то в бездонной ночи на своем насесте.
— Ты устал, Кесарий. Иди спать, — она порывисто и крепко обняла его. Он ответил тем же. — Христос Бог да сохранит тебя.
— И тебя, сестренка.
Они одновременно начертили крест на лбу друг у друга.
9. Об игре в мяч, неофитах и асклепейоне
— Дядя Кесарий, а мы домой сейчас? Ты же обещал, что мы пойдем в зверинец… и может быть, на ипподром…
— На ипподром мы не пойдем точно. Там нам нечего делать.
— Дядя! Ты прямо как бабушка говоришь…
— Аппиана, там правда, нечего делать — скачек нет, ипподром закрыт. В другой раз.
— На ипподроме можно гулять, статуи рассматривать, когда скачек нет…. У меня не будет уже другого раза! Я уже скоро выйду замуж, и мне ничего-ничего-ничего уже будет нельзя. Только сидеть и прясть.
— Что-то я сомневаюсь, что ты умеешь прясть.
— Я не умею. Все равно всю жизнь потом прясть — что раньше времени начинать. Выйду замуж и научусь. Сразу на следующий день после свадьбы.
— Правильно.
— Буду сидеть, как императрица Ливия, весь день, прямо напротив двери, чтобы все видели, как я пряду… Правда, у Никовула дальнее имение, там никто не будет мимо двери ходить, только рабы… Надо переехать в Кесарию Каппадокийскую и прясть там! Или в Новый Рим… А в зверинец мы пойдем, дядя? Зверинец открыт! Когда наши носилки мимо проносили, я видела — он открыт.
— В зверинец завтра. Мне надо сегодня ехать по делам.
— Ты же был по делам во дворце!
— По другим делам.
— Можно с тобой?
— Нет, Аппиана. Сейчас мы возвращаемся домой, и ты остаешься с мамой и бабушкой.
— Они еще не вернулись!
— Тогда я отведу тебя к Олимпиаде.
— Дядя!
— Что?
— А я видела, как император с тобой разговаривал.
— Как это тебе удалось?
— Мне показали госпожа Афродисия и госпожа Агриппина с галереи. Ну, эти две матроны, которые так наряжены, что бабушка ни за что не поверит, если я ей расскажу. Они все время про тебя расспрашивали, а потом, когда увидели вас с императором, чуть на перила не залезли, чтобы лучше видеть. А о чем с тобой говорил император и философ Фемистий?
— Так… ни о чем, собственно… о разных государственных делах, Аппиана. Что ты сказала этим матронам на перилах?
— Да ничего… — пожала плечами девочка. — Сказала, что у меня двое дядей, и они оба никогда не женятся. Не женись на них, дядя Кесарий — они такие глупые.
— Не женюсь, это точно. А тебе нравится Никовул?
— Никовул? Да, у него глаза синие, как у тебя, дядя Кесарий. И он высокий, как ты. Конечно, если было бы можно, лучше было бы, чтобы ты на мне женился. Но это нельзя, — вздохнула Аппиана.
— Вы с ним разговаривали?
— Да… Он смешной такой… спрашивал, умею ли я в мяч играть.
— Но ты ведь умеешь?
— Да, я ему так и сказала — «меня дядя научил». Он расстроился, потому что он хотел сам меня научить. Теперь не знаем даже, что будем после свадьбы
Аппиана снова вздохнула.
— А больше было нельзя разговаривать, потому что это неприлично. Девочкам вообще большую часть вещей делать неприлично. Разговаривать — нельзя, косметику — нельзя, на лошади верхом — нельзя, плавать в речке — нельзя…
— В Ирисе никому нельзя плавать! Ты слышала, Аппиана?
Кесарий повернул племянницу за плечи к себе и, приблизив к ней лицо, серьезно повторил:
— Обещай мне, что ты никогда не будешь даже играть рядом с Ирисом. Даже хороводы водить на берегу!
— Хорошо, дядя Кесарий. Я помню, ты мне говорил, что там можно утонуть.
— Молодец. Смотри, не забудь про свое обещание.
— Я не забуду. А можно мне с тобой по делам?
— Я подумаю.
Аппиана высунулась из лектики[82].
— Как много кругом народа! А у нас — самые красивые носилки на улице… Вон, смотри, Олимпиада со своей мамой! Олимпиада тоже наружу выглянула! Рукой мне машет! Я ей тоже помашу! Ой!
Кесарий вовремя схватил девочку за тунику.
— Осторожнее, маленькая госпожа, — сказал наставительно раб-носильщик, на голову которому чуть не свалилась племянница константинопольского архиатра. — Извольте дядюшку вашего слушаться.
— Ой, простите, — вежливо сказала Аппиана, залезая на подушки рядом с дядей и утыкаясь личиком в его колено.
— Аппиана, так тебе понравилось во дворце? — с улыбкой спросил Кесарий, продолжая разговор.
— Очень! Там такие лестницы, и залы, и статуи, и сады… и все такие наряженные… и ты с императором… Я все Молпадии расскажу — она никогда во дворце не была. У них же нет родни в Новом Риме.
— Аппиана, ты только не хвастайся перед Молпадией. Она расстроится, и это будет по твоей вине.
— Да, она расстроится, бедная… Знаешь что, дядя? — погрустневшее лицо Аппианы просияло. — Можно, мы приедем в следующий раз с Молпадией, и ты ей тоже покажешь дворец? Давай?
— Давай, — засмеялся Кесарий.
+++
Когда шестеро носильщиков осторожно опустили лектику с Кесарием и его племянницей во дворе дома архиатра, Аппиана стремительно выскочила из них, сказала каждому из рабов «большое спасибо» и понеслась в дом, весело крича: «Мама! Бабушка!» Кесарий улыбнулся, провожая ее взглядом.
— Она словно птичка какая у вас, хозяин, — сказал здоровенный темнокожий нубиец.
— Словно бабочка, — поддержал другой.
— Добро пожаловать, хозяин, — чинно подошел к архиатру молодой раб в длинной тунике.
— Гликерий, госпожа Нонна и госпожа Горгония еще не вернулись?
— Нет, господин. Они желают поклониться святыням Нового Рима и будут нескоро.
— Отлично. Закладывай повозку, я еду в Потамей. Ты едешь со мной.
— В Потамей?!
— Потрудись не переспрашивать и займись повозкой.
— Как изволит господин, — торжественно произнес Гликерий. — В его воле приказать мне заложить повозку, но ехать в Потамей он меня заставить не сможет.
При этих словах он высоко вскинул остриженную голову.
— А что тебя так пугает там, в Потамее? — слегка сдвинул брови Кесарий.
— Скверны эллинские! — воскликнул Гликерий и сплюнул в сторону.
— Ты рехнулся, Гликерий? — тихо и задумчиво спросил архиатр. — Френит настиг в непосильных трудах?
— Я не оскверню ризу крещальную прикосновением к нечистоте языческой! — гордо произнес Гликерий заученную фразу.
— А как же ты раньше со мной в асклепейон ездил?
— Тогда я не был просвещен спасительным крещением и слушался господина своего, влекущего себя и меня к погибели!
— Это я тебя к погибели влек?! — заорал Кесарий так неожиданно, что Гликерий подпрыгнул на месте. — Это я-то, который тебе из-за крещения отпуск дал?! Ты восемь дней бездельничал! Забыл?! А на огласительные беседы тебя кто отпускал?! А?! Кто?! Отвечай! А кто денег дал на свечи и хитон белый, чтоб ты крестился, как люди?! Поедешь в асклепейон, там больные ждут! Собирайся!
— Не поеду, — торжественно возгласил Гликерий, уже успевший прийти в себя и принявший снова позу, которую он недавно видел в росписи храма мученика Георгия.
— Ты мне тут святого Георгия перед Диоклетианом не изображай! Сейчас я тебе такого Диоклетиана покажу! Ты слышал — больные ждут? Меня в асклепейон вызвали к больным, а не жертвы Асклепию приносить! Шевелись, едем, заповедь Христову выполнишь хоть раз!
— Не страшат меня угрозы моего господина. Об одном молюсь — чтобы Бог просветил его разум и утешил слезы его матери…
— Так! — схватил Кесарий раба за грудки. — Признавайся, аспид и василиск, что ты сказал госпоже Нонне?
— Благочестивейшей родительнице господина моего ничего я не говорил, лишь сострадал в ее скорби о том, что сын ее отломился от маслины благородной…
— Сейчас я прикажу наломать розог от древ неблагородных и тебя выпороть, наконец, хоть раз, — решительно сказал Кесарий, отталкивая Гликерия так, что тот едва не упал. — Трофим! Трофим!
— Умоляю не о помиловании — сладко мне будет пострадать за Христа от руки палача, умоляю об одном — обратитесь к вере матери вашей, подобно тому, как и Панталеон врач некогда обратился от идолов к вере матери своей! Не езжайте в скверное асклепиево капище! Принесите покаяние, и Христос примет вас, как блудного сына, как мытаря…
— Не надо мне твоих проповедей, чучело! У меня, к твоему сведению, отец — епископ, брат — пресвитер, мать — диаконисса! Если захочу проповедей, есть кого послушать… — архиатр бессильно махнул рукой.
— Трофим, мой добрый Трофим, — обратился с отчаянием в голосе Кесарий к поспешно подбегающему к ним лидийцу, — скажи мне, друг мой, ты еще не крестился?
— Шутить изволите, хозяин, — ответил Трофим. — Нам такое дело вовсе не сподручно. Нам баловаться некогда. Чай, работы полно.
Он бросил осуждающий взгляд в сторону Гликерия.
— Слава святым мученикам! Трофим, закладывай повозку, едем в Потамей, в асклепейон. Если тебе надо, беги, покупай на рынке любого петуха, хоть самого дорогого! И выходной даю тебе завтра.
— Благодарствуем, барин, — поклонился Трофим.
— А этого… — он кивнул в сторону Гликерия, — этого бездельника…
— Выпороть его? Давно пора! — поддержал Трофим.
— Патрицию Филиппу лучше продам тебя, он как раз сейчас в столице, — решительно произнес Кесарий.
— Хозяин, — с укором проговорил Трофим. — Зачем же так бесчеловечно? Выпороть его, да и все. Кстати, от Филиппа присылали к нам спросить, приехал ли с госпожой Горгонией Саломушка, им там лошадок осмотреть да полечить надо. Расстроились, что не приехал.
Гликерий недоуменно крутил головой. Кесарий откинул волосы со лба и обратился к Трофиму:
— У тебя составлен список, кто чистит отхожие места в следующем месяце?
— Виноват, хозяин, еще не составил.
— Не трудись. Весь следующий месяц этим занимается Гликерий. А там посмотрим.
— Вы же его к иатрейону определили, — с сомнением проговорил Трофим.
— А теперь не к иатрейону, а к латринам. Пусть прямо сейчас идет, работает… Ты слышал, неофит? Шевелись! — гаркнул Кесарий на уже приготовившегося к жестокому телесному наказанию, и
— Трофим, приготовь мне хитон, плащ и проверь, все ли уложено в дорожном сундуке — инструменты, лекарства… все как обычно для поездки в Потамей. Ты знаешь.
— Да, хозяин, — сказал лидиец, явно жалея, что Гликерия не высекут.
— И передай молодой госпоже Аппиане, чтобы она быстро собиралась, если хочет, чтобы я ее взял с собой! — крикнул ему вслед Кесарий.
+++
Солнце уже миновало полдень, и прозрачный зимний воздух наполнился нежным, едва ощутимым, ароматом согретых полей и рощ. Новый Рим был далеко, стены его уже пропали из виду. Дорога шла то в гору, то спускалась вниз, к ложбинке, где весело журчал Ликос. Заглушая шумное журчание воды на каменистых порожках своим неудержимым, победным щебетанием, стрижи и вертишейки то взмывали над ним, теряясь в светлом небе, то стремглав проносились над дорогой, почти под копытами лошадей.
— Тпр-ру, — удерживал поводья Трофим. — Эх, хорошо-то как! Весна приходит! Спасибо вам, хозяин, что взяли с собой. А то в городе все не так… даже дышать тяжело. Особенно, когда через улицу у Каллипсоев начинают благовония варить. Сирийским нардом[83] воняет, задохнуться можно.
— А у Молпадии кошка очень любит сирийский нард. Мы как-то ей целый пузырек дали вынюхать маминых духов, который ей папа из Антиохии привез.
Аппиана встала на колени на сиденье, повернувшись спиной к лошадям.
— Не смотри на солнце, Аппиана — ослепнешь! — Кесарий отвлекся от чтения каких-то вощеных табличек. — Ты слышишь меня?
— Я просто, дядя, думаю, как император Константин там буквы увидал «Хи» и «Ро». И надпись: «Этим победишь».
— Нельзя смотреть на солнце в полдень, если ты не орел… и не император Константин, — решительно положил свою большую ладонь на глаза девочки Кесарий.
Она засмеялась, пытаясь освободиться, но Кесарий, шутя, удерживал руку.
— Расскажи, что ты теперь видишь? — спросил он.
— Ой, я все равно солнце вижу… оранжевое… нет… зеленое… нет… уже фиолетовое … и оно сияет, а кругом тьма… Здорово! Мы теперь будем так с Молпадией играть.
— Нет, вы не будете так играть. Я запрещаю. Veto, как раньше трибуны в сенате говорили. Еще видишь это солнце?
— Да-а… фиолетовое и маленькое такое. А почему это так, дядя?
— Солнечные лучи вызывают застой онков — таких частиц маленьких — в канальцах хрусталика. А хрусталик знаешь, что такое? Это как раз то самое место, где пребывает сила зрения. Если в нем происходит застой, то человек может полностью зрения лишиться. И еще может катаракта образоваться — онки сгустятся перед хрусталиком, образуется такая жидкость мутная, через нее тоже очень плохо видно.
— Ой, я тогда не буду на солнце смотреть… А ты можешь такое вылечить?
— Боюсь, если ты ослепнешь от солнца, то не смогу.
— А как же ты катаракты удаляешь?
— Удаляю, но после этого прежнее зрение полностью не возвращается. Понимаешь ли, человеческий глаз — это очень сложное создание Божье. Если ковырнуть его иглой, даже самой тонкой, можно принести больше вреда, чем пользы. Поэтому катаракту сначала пробуют лечить коллириями, кровопусканиями, ваннами, диэтой… И только когда зрение полностью исчезает, офтальмик может брать свою велонэ[84], иглу.
— Офтальмик — это врач?
— Да, врач, иатрос, который занимается глазными болезнями, а может быть, и ремесленник. По-всякому бывает… Вот мы как раз едем в асклепейон катаракты удалять.
— Как интересно! А можно будет посмотреть?
— Можно.
С этими словами Кесарий убрал руку от глаз Аппианы.
— Видишь, мы уже подъезжаем. Кипарисовая роща началась.
Под скамьей забеспокоился, забив крыльями, черный петух.
— А зачем Трофим петуха везет? — спросила Аппиана, гладя взъерошенные перья птицы.
— Понимаешь, ему надо… В общем, я ему позволил, — быстро проговорил Кесарий и открыл крышку большого оплетенного прутьями ящика. — Видишь — это велонэ, — достал он изящную иглу.
— Серебряная! Ой, на ушке что-то написано… Это же «Хи» и «Ро»! Это тебе на заказ делали?
— Да, у меня несколько таких… А это — разные коллирии. Глазные мази. Свежеприготовленные.
— Ой, как вкусно пахнут! Ты их сам делаешь?
— Какие-то сам, какие-то ученики делают под моим наблюдением. Можно покупать уже сухие и разводить, но я предпочитаю, когда коллирий сделан у меня. Правда, лаодикийские коллирии, которые мне подарили, просто отменные. Они на знаменитой лаодикийской грязи. Когда Христос явился на острове Патмос Иоанну Богослову, то стал говорить о разных церквях. А лаодикийцы так гордились собой, что Христос посоветовал им купить у него коллирий, раз их собственные коллирии им не помогают, и они не видят очевидного — что они бедны, и нищи, и слепы, и наги… Но ты меня не слушаешь…
— Как же не слушаю! Я тебя слушаю, дядя! В Лаодикию на воды Нафан врач дяде Григорию поехать советовал. Но тот без дяди Василия никуда. А дяде Василию некогда, он церковь объединяет, и вообще он теперь редко мыться решил. Это мне Феозва рассказала… А что тут еще? — Аппиана заглянула в сундук. — Ножи… ой, сколько ножей… ой, какие щипцы… это для чего? А это какая страшная штука! С винтом!
— Приехали, хозяин! — весело крикнул Трофим.
Повозка резко остановилась.
— Приветствую Кесария врача! — раздался странный голос — высокий, непонятно, мужской или женский.
Из глубины рощи навстречу к ним шел человек в белоснежном льняном хитоне и белом плаще с золотистой каймой. Плащ почти скрывал его сандалии, но Аппиане показалось, что ногти на ногах у незнакомца покрыты какой-то блестящей краской.
— Приветствую Фалассия асклепиада! — ответил Кесарий.
Незнакомец издалека распахнул объятия, но, приблизившись, просто протянул Кесарию руку — тот коротко ответил на рукопожатие.
— Рад, рад тебя видеть! Выручаешь нас… благослови тебя Пэан! — незнакомец дважды прижался своей щекой к щеке Кесария и чмокнул воздух. — О, прости, не то хотел сказать… А это кто с тобой? Сестренка?
— Нет, это моя племянница, Аппиана.
— Милое дитя… Сколько тебе лет, маленькая нимфа? Десять? Одиннадцать, наверное?
— Двенадцать! — надула губы Аппиана.
— Она у нас стрижик-воробушек, — обнял девочку Кесарий.
— У меня нет дочерей, вот и ошибаюсь, — добродушно сказал Фалассий, оттопыривая нижнюю губу и поглаживая густую русую бороду, уложенную на груди безупречными прядями. — У меня двое мальчишек.
Аппиана посмотрела на него более приветливо. Жрец Асклепия потрепал ее по волосам одним пальцем. Они пошли по аллее. Кесарий, крепко держа племянницу за руку, молча слушал Фалассия, а сзади с сундуком на плечах и петухом подмышкой тащился Трофим. Увидев статую юной девушки в хитоне, обнажавшем правую грудь и кормящей огромную змею из миски-патеры, он приостановился, коснулся ладонью своей щеки, шепча: «Ио, ио, мать Гигиея! Ио, ио, Пэан!»
— Желает, чтобы ему гипоспафизм
— Что ж вы не следите за оракулом? — усмехнулся Кесарий. — Раз сам такое советует, сам бы и проводил. Зачем гипоспафизм советовать, когда все в асклепейоне бояться его делать?
— Оракул сказал все, как ему было велено… — терпеливо объяснял Фалассий. — У нас теперь толкует мой двоюродный племянник, Гипподам. Ты не представляешь, Кесарий врач, этот купец хотел сначала вообще перискифизм. У нас у всех дар речи пропал, будто Трофония из Лебадейской пещеры[86] встретили. Оказывается, ему оракул в другом асклепейоне, в Перинфе, перискифизм посоветовал и к нам оперироваться отослал. Наверняка Гигиен решил нам напакостить. Мы еще с того случая камнесечения с ним на ножах. Наконец, уговорили этого купца снова оракул спросить. Так что гипоспафизм для нас — уже большое облегчение. Выручишь? Епископ Пигасий говорил, что вы с ним говорили…
— Да, конечно. Я же приехал.
— Мне так совестно отрывать тебя от дел, дорогой Кесарий, — нежно проговорил бородач в белом хитоне и едва коснулся плеча константинопольского архиатра — пальцы скользнули по ткани. — Но боги дали тебе обе правые руки… Это редкий дар, редкий. Сколько ты хочешь за гипоспафизм?
— Мы же говорили — я или консультирую бесплатно, или не консультирую здесь вообще. И епископ Пигасий знает об этом условии.
— Да, я помню, помню… Помню, милый мой Кесарий! Ты должен соблюдать осторожность…
— Я не боюсь слухов. Я не хочу зарабатывать в асклепейоне. Вот и все. Это только одна операция?
— Пожалуй, если ты можешь… Еще вторая… но это — если ты сможешь. Они могут подождать.
— Зачем ждать? Что за операция?
— Убрать птеригиум. Подождут, можно и в следующий раз. Нечего с ними церемониться.
— Я тоже сделаю эту операцию сегодня.
— Кого ты хочешь помощником? Возьми моего Гипподама. Пусть учится, пока есть у кого.
— А еще больные есть? Трихиазис, катаракта, офтальмия, эпифора, язвы роговицы…[87] Могу позаниматься с Гипподамом и молодежью.
— Если желаешь… больных много. На этой неделе мы принимаем в основном глазных больных. Я пришлю еще молодых иеревсов с Гипподамом, если желаешь, Кесарий врач, — вкрадчиво проговорил Фалассий.
В глубине кипарисовой рощи белел особняк с колоннами из голубоватого мрамора.
— Это и есть храм Асклепия? — спросила Аппиана шепотом, слегка потянув дядю за плащ.
— Нет, маленькая нимфа, — ответил Фалассий. — Это дом для служителей. Асклепейон в другой стороне. Вы сейчас отдохнете в комнатах для почетных гостей, пообедаете, а потом дядя пойдет со мной на абатон, а ты можешь поиграть в саду, на качелях покачаться…
— Я пойду с дядей! — воскликнула Аппиана.
— Хорошо, хорошо, — улыбнулся Фалассий, и его правильное лицо расплылось в благостной улыбке, от которой снова некрасиво оттопырилась его отвислая нижняя губа.
10. О гипоспафизме, птеригиуме и иатромайе Ии
Аппиана горько плакала, уткнувшись в посеребренный вотив, изображающий воспаление вен на правой ноге.
— Я хочу с тобой, дядя! На абатон!
— Аппиана…
— Ты обещал!
— Аппиана! — строже произнес Кесарий. — Сейчас со мной нельзя.
Теперь на нем был надет поверх хитона ослепительно белый передник — плащ он отдал мальчику-служке. Фалассий и белокурый юноша, очень похожий на него, с выпяченной нижней губой, тоже в белых передниках, терпеливо ожидали.
— Вот, смотри — видишь, большие водяные часы? Клепсидра? Там, где Телесфор?
Аппиана, всхлипывая, посмотрела вглубь галереи. Там виднелась статуя совсем юного отрока, у ног которого послушно свилась змея. Он был в диковинном варварском плаще, закрывающим руки до кончиков пальцев, с покрытой глубоким фригийским капюшоном головой. Рядом со статуей по сложной системе чаш переливалась вода.
— Через час я вернусь с абатона и пойдем удалять катаракты.
— Да, маленькая нимфа. Дядя скоро вернется. Надо спешить — энкимесис[88] уже начался, Кесарий врач.
— Будь умницей и жди меня, — безнадежно проговорил Кесарий, пытаясь оторвать руку Аппианы от своего плаща.
— Мне страшно здесь одной, дядя!
— На абатоне еще страшнее, — попытался убедить ее Кесарий.
— Не волнуйтесь, Кесарий иатрос, — раздался голос из-за пурпурной занавеси. Тяжелая ткань заколыхалась, и на галерее появилась молодая женщина с непокрытой головой. Ее русые кудри, переплетенные золотистыми нитями, были уложены в сложную прическу, а плечи едва прикрыты голубым хитоном.
— Ты останешься со мной, дитя мое, — снова зазвучал низкий, грудной голос. — Я расскажу тебе про деяния Пэана… и про то, какие бывают операции.
— Очень хорошо! — заторопился Фалассий, увлекая Кесария в еще шевелящийся, словно живой, проем среди занавесей. Аппиана и женщина в голубом хитоне остались одни на просторной галерее. От женщины пахло имбирем, сирийским нардом и чем-то еще, от чего у Аппианы закружилась голова.
— Видишь, какая ты слабенькая? — с улыбкой сказала женщина, крепко беря ее за руку и отводя к буковой скамье у ног Телефора. — Тебе сразу плохо бы стало на абатоне.
Аппиана упала на скамью.
— Вы… вы — иатромайя? [89]— спросила она боязливо.
— Я — иерия[90] Пэана, — сказала жрица сурово. — И майя[91], конечно. Меня зовут Ия. А как зовут тебя, дитя?
— Аппиана, — сказала племянница архиатра, хотя ей вовсе не хотелось открывать свое имя этой майе Ии.
— Тебе двенадцать лет, — продолжила Ия таким же сурово-загадочным тоном.
— Да, как вы догадались? — от удивления забыла про свои страх и дурноту Аппиана.
— По глазам.
Она взяла девочку за подбородок и посмотрела в ее испуганные глаза тяжелым неподвижным взглядом змеи.
— Нет! — вскрикнула Аппиана, леденея от ужаса. — Христе сосон! Христос, спаси! Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий, Смарагд, Эвноик, Валент, Вивиан, Клавдий, Приск, Феодул, Эвтихий, Иоанн, Ксанфий, Илиан, Сисиний, Ангий, Аетий, Флавий, Акакий, Экдикий, Лисимах, Александр…
— Да ты трусиха, девочка, — брезгливо проговорила Ия, слегка отталкивая ее. — Не кричи так. Здесь храм Асклепия Пэана. Что за имена ты бормочешь?
— Это наши сорок севастийских мучеников! Их вся Каппадокия чтит и не только! Они всегда приходят на помощь в трудный час! — проговорила девочка уже более уверенно. — Я их все назвать могу, но вижу, что они уже помогли, и я больше не боюсь.
— Очень хорошо, — повела плечом Ия. — Только больше не кричи так — дяде руку собьешь. Он как раз оперирует сейчас.
— Я хочу к нему! — решительно заявила Аппиана.
— Он тебе запретил, разве ты не слышала? Пойдем со мной, я дам тебе вкусных яблок и изюма. Ты крещеная?
— Нет еще, — проговорила Аппиана, стискивая во вспотевшей ладони янтарную рыбку на своей груди.
— Хорошо… Чем же ты прогневала богов, что ростом не вышла? Тебе не дашь
Аппиана, совершив героическое усилие, чтобы не расплакаться, проговорила срывающимся голосом:
— Моя бабушка тоже невысокого роста. И мы не верим в богов. К вашему сведению.
— Не груби старшим, — сказала иатромайя. — Лучше съешь изюма.
Она взяла с блюда у бесшумно приблизившейся рабыни горсть высушенного винограда.
Аппиана посмотрела на нее и вдруг поняла, что Ия — совсем не молода. Ее тощая шея была окольцована глубокими морщинами, заботливо припудренными мукой, а кожа под глазами дрябло обвисла. Только брови у нее были, как у юной девушки — густые, совершенной формы лука, и темные — темнее, чем волосы. Наверное, и волосы когда-то были темнее — но теперь седина делала их пестрыми, как перья курицы. Ия поймала ее взгляд и невесело усмехнулась. Аппиане стало вдруг жаль ее, а страх совсем пропал.
— Извините, пожалуйста, — сказала она вежливо. — Вы не расскажете мне про гипопот… гипосфим… гипоспафизм?
— Если не будешь громко кричать, расскажу, — ответила иатромайя, поднимая ее за руку со скамьи и подводя к большому барельефу из красного дерева, занимавшего почти всю стену галереи.
— Длительные, то есть хронические, как говорил Асклепиад, глазные болезни происходят от неправильной циркуляции…
— Онков и лептомеров? — радостно вставила Аппиана.
— Нет. Не перебивай. Не онков, а питуиты, которая течет в глаза по венам от мозга. От избыточного течения питуиты возникает хроническое глазное гноетечение. Поэтому некоторые искусные врачи могут, рассекая кожу и мышцы черепа, наложить на вены лигатуры[92] — серебряные или медные. Видишь, вот врач с помощниками проводит эту операцию?
Она указала на скрупулезно изображенную сцену в центре. Трое человек в коротких туниках — очевидно, рабы — крепко держали обритого наголо тучного мужчину, сидящего верхом на скамье. Он был, ко всему прочему, привязан к особой доске еще и за подмышки, и за шею. Двое молодых хирургов, держа зажимы и лигатуры наготове, замерли по бокам от оперирующего врача, большим хирургическим ножом рассекающего скальп больного в нескольких местах точными разрезами.
Аппиане уже не так сильно захотелось на абатон.
— Это же… очень больно! — произнесла она, вопросительно глядя на Ию.
— Конечно. Правда, больным дают особый напиток с опием, но все равно — врач должен оперировать очень быстро… У твоего дяди в этом отношении нет соперников, — печально улыбнулась она. — Он — правша на обе руки.
— Как это? — нахмурила брови Аппиана, уже готовая обидеться за честь семьи.
— Ты можешь написать первую букву своего имени? — спросила Ия, подавая ей восковую табличку и серебряный стиль.
— Конечно, — гордо ответила Аппиана, выводя прописную «альфу» настолько красиво, насколько могла.
— А теперь сделай это левой рукой.
Рядом с красивой «альфой», которою похвалил бы даже дядя Григорий, появилась другая, на шатких кривых ногах, словно перенесшая тяжелый сириазис[93].
— Вот видишь? Ты владеешь в полном смысле слова лишь одной рукой. А для твоего дяди нет разницы, в какую руку брать нож или иглу. Ты разве не знала этого?
— Нет… — пристыженно проговорила Аппиана.
— Он, подобно Алесандру Великому, может действовать одинаково правой и левой рукой! А как он делает трахеотомию — один Асклепиад Вифинский, который изобрел эту операцию, наверное, только один и мог ее так искусно делать… Впрочем, Александр Великий, как говорят, тоже спас своего задыхающегося воина, сделав тому трахеотомию своим мечом. Неслучайно у Кесария второе имя — Александр… Вы так мало его цените! — вздохнула Ия. — Неспроста он избегает всех вас.
— Это неправда! — воскликнула Аппиана. — Дядя Кесарий нас любит! Просто он решил остаться в Новом Риме, чтобы принимать правильные законы и помогать бедным и больным!
Ия поморщилась, словно проглотила кислую виноградину.
— Пусть будет так, — проговорила она сквозь зубы. — Видишь, — резко повернувшись, указала она на цветное изображение глаза с широким зрачком цвета морской воды. — Это глаз при приступе глаукомы. Вот это действительно больно. И может наступить полная слепота.
Аппиана внимательно посмотрела на необычный глаз, и он показался ей очень грустным.
Ия рассказывала ей про операцию при птеригиуме. Аппиана почти не слушала ее, потому что ее затошнило с первых же слов о том, как нужно отделять особым ножом веко от роговицы, к которому оно приросло от постоянного воспаления.
— А это — майи? — торопливо спросила она, подойдя к следующему барельефу.
— Да, майи. Одна, старшая, принимает роды, а две поддерживают роженицу. Рожать — еще больнее, чем приступ глаукомы, — добавила Ия, странно усмехаясь. — Ты скоро выйдешь замуж и узнаешь об этом. Ты ведь уже помолвлена?
Аппиана кивнула. Ей было уже совсем не жаль Ию, и она украдкой посмотрела на водяные часы. Вода текла слишком медленно — еще не прошло и половины назначенного дядей времени.
— Все женщины, когда наступает время рожать, вспоминают древних богов, — снова усмехнулась иатромайя. — Тогда они понимают, к кому взывать о помощи.
— А я вот не буду призывать никаких ваших богов! — вызывающе сказала Аппиана. — Я буду Христа призывать.
— Посмотрим, посмотрим, — тяжело произнесла Ия.
— Моя бабушка говорит, что Христос сильнее всех ваших богов, — продолжила Аппиана, дрожа от гнева. — А она знает, она — диаконисса.
— Диаконисса? Бабушка? Как это? Ведь ваши диакониссы — как римские весталки, девы! — передернула плечами Ия, и от нее на Аппиану снова хлынула приторная имбирно-нардовая волна.
— Не только! — щеки Аппианы вспыхнули. — Бывают девы, а бывают и старенькие бабушки… вдовы или… или, если дедушка, например, захотел епископом стать. Но бабушка хотела перед свадьбой убежать с подругой, и стать диакониссой в Египте. А потом испугалась и передумала. А подруга уехала. Наверное, живет сейчас в Египте…. Если не наврала. А бабушка замуж вышла за дедушку и все равно теперь диаконисса. Так что все удачно сложилось.
— Твой дед — христианский епископ? — удивилась Ия. — И отец тебя не крестил?
— Епископ — мой дедушка по матери, — ответила Аппиана, приближаясь к окну. Ей захотелось удрать в сад и там дождаться дядю Кесария. — А папа у меня некрещеный. Ну и что. Многие мученики не успели креститься!
— У Кесария отец — епископ?! — тихо вскрикнула Ия, прижимая руку ко рту.
Аппиане совсем не понравилось, что она так запросто назвала ее дядю «Кесарий», а не «Кесарий иатрос».
— Да. А второй мой дядя, Григорий — пресвитер. Он учился в Афинах и был ритором.
— Григорий?! Григорий Каппадокиец? Это брат Кесария? Он пресвитер?
Ия была крайне возбуждена.
— Вы слышали о нем? — насколько можно сдержанно проговорила Аппиана.
— Я? Слышала? Дитя мое, я заслушивалась им, когда мы были в Афинах, гостили там у родственников. Его колыбель качал Гермес[94], воистину! А брат
Аппиане показалось на мгновение, что ее собеседница лишилась разума, и испугалась — может быть, в Ию вселился сам бог Дионис, от которого приходили в неистовство древние? Вдруг она сейчас разорвет Фалассия пополам и начнет танцевать, увившись виноградными лозами?
Но Ия печально вздохнула, отломила цветок желтого ириса и стала медленно вплетать его в свою седую прядь. Аппиана подумала, что, наверное, она была очень красивой в молодости, и опять пожалела ее.
— Вы — жрица Асклепия? Дева Пэана? — пытаясь придать голосу уважительный тон, спросила она, чтобы заполнить неловкую паузу.
— Дева Пэана? Да… дева Пэана… Хорошо быть девой, когда у тебя жив богатый отец, который тебя любит! — злобно процедила Ия, и лицо ее исказила гримаса боли и ненависти.
— А что вы делаете в асклепейоне? — снова спросила Аппиана. Ей больше нравилось задавать вопросы — тогда эта странная женщина не задавала ей свои. — Майя — это же повитуха. Вы здесь повитухой работаете? Здесь же никто не рожает. Это ведь нельзя.
— Да, ты права. Здесь нельзя рожать… и умирать… — сказала Ия, резко сминая нежный цветок в кулаке. — Я варю снадобья для энкимесиса — священного сна. Больные принимают его на абатоне, и им являются боги. Асклепий, человеколюбивейший бог… или его дочь Гигиея, или Панакея, или Иасо, сыновья Махаон или Подалирий, или Телесфор… Сегодня им являлась Гигиейя[95], — сказала она, кусая губы и нервно смеясь.
— То есть вы к ним выходите… — открыла рот Аппиана от изумления.
— Да. Они в полудреме, они думают, что это — дочь Асклепия Сотера. Да. Дочь Сотера[96]. Асклепий соединяет тайну закона Аполлона и тайну страдания Диониса, и поэтому он преодолевает страдания и, как говорят, даже отодвигает от больного неизбежную близкую смерть.
Она швырнула обезображенный ирис за спину.
— Но это же — обман! — воскликнула Аппиана. — А бедные люди потом думают, что есть настоящая Гигиейя! И верят в богов!
— Дитя мое, это не обман, — вздохнула Ия. — Это — образ, который возводит их бренный, плотской ум к высокому первообразу. Они видят меня в обличии богини и верят, что это сама Сотера-Целительница. И это служит к их спасению.
— А мне кажется, к их спасению служит, что дядя согласился их у вас оперировать, — заявила Аппиана. — Если бы не он, никто бы у вас не смог сделать этот гипоф… гипопотафизм. Сам Фалассий асклепиад[97] сказал дяде.
— Какой он асклепиад! — неожиданно зашипела Ия. — Купил родословную. Он из морских купцов, а может, у него в роду и пираты были. Вот мой отец — он точно был асклепиад. Имена наших предков вырезаны на мраморе косского асклепейона. Но наш род угас… угас…
Она прижалась к барельефу, на котором теург вращал колесо с распятой на нем вертишейкой[98] — вдалеке собирались тучи, гоэтейя[99] удалась.
— Если бы не Фалассий, моей дочке было бы уже десять лет… Я бы надевала ей розовый хитон и венок из ирисов и учила бы, как кормить священных ужей из серебряной миски…
К своему ужасу Аппиана увидела, как по напудренным щекам Ии текут крупные слезы, смывая мукуи румяна.
— Вы… вы не плачьте, майя Ия, — быстро сказала она. — У вас еще может быть маленькая девочка. Вы еще не такая старая. Вот у моей бабушки есть дальняя родственница, она эллинка, как и вы, зовут ее Элевсиппа, так у нее сын очень поздно родился… и очень здоровый… Митродор назвали. Дар матери.
— Митродор? У него есть рабыня-певица Лампадион? — Ия вытерла глаза.
— Ну да, — растерялась Аппиана. — И секретарь Мамант, — робко добавила она.
— Такой толстый, глупый? — продолжала Ия. — Говорит, что ему Асклепий по ночам является?
Аппиана робко кивнула.
— Ах, Лампадион — добрая, — проговорила Ия, и голос ее потеплел. — Он приезжал, ее привозил. Она меня утешала, и мы вместе и на лошадях катались, как Асклепиад советует при тоске в груди, и еще к матери Исиде в соседний храм ходили и гимны ей пели… Ты не молишься Исиде, а зря, девочка моя!
— Я могу спеть вам гимн Диане, — с готовностью сказала девочка и начала:
Dianae sumus in fide
puellae et pueri integri:
Dianam pueri integri
puellaeque canamus.
— Откуда ты знаешь стихи Катулла? — потрясенно спросила Ия.
— Дядя Кесарий научил, — небрежно ответила Аппиана и продолжила с воодушевлением:
— tu Lucina dolentibus
Iuno dicta puerperis,
И Юнона-Люцина ты
Для родильниц томящихся,
tu potens Trivia et notho es
dicta lumine Luna …
Под любым из имен твоих
Будь, Диана, священна нам!
Sis quocumque tibi placet
sancta nomine, Romulique,
antique ut solita es, bona
sospites ope gentem.
Вдруг большом медном зеркале, у которого стояли обе собеседницы, отразился смутный силуэт идущего к ним с абатона человека. Аппиана закричала изо всех сил:
— Дядя Кесарий! — и бросилась к нему навстречу. Он подхватил ее на руки и поцеловал, спрашивая, не боялась ли она без него.
— Нет, — сказала Аппиана.
Кесарий был бледен, его густые волосы, влажные от пота, прилипли к вискам. Но он улыбался.
— У тебя все получилось, дядя? — шепотом спросила Аппиана. — И гиппопотам, и птеригиум?
— Все получилось, дитя мое. Сейчас отдохнем, и поможешь мне удалять катаракты.
— Кесарий врач, — произнес знакомый низкий голос.
— Ия! Здравствуй. Как ты себя чувствуешь? — мягко спросил Кесарий. Аппиане это не понравилось.
— Хорошо… настолько хорошо, как можно себя чувствовать после всего того, что со мной произошло, — ответила иатромайя, не сводя с Кесария глаз и сжимая тонкие пальцы.
— Ну, вот и хорошо… Тогда перестань пить первый отвар и пей лишь второй. Тот, который с мелиссой. И гуляй больше. Верхом ездить полезно… если Фалассий позволит.
— Не позволит, — сказала Ия, и зло усмехнулась. — Боится, что ускачу.
— Ия! Ты здесь? Опять болтаешь чушь всякую? Быстро принеси чашу! — раздался откуда-то петушиный фальцет Фалассия. Он спускался с молодыми жрецами-иеревсами по незамеченной до этого Аппианой лестнице. Абатон, оказывается, был расположен наверху.
— Она совсем заболтала тебя, дитя? — ласково спросил Фалассий, беря Аппиану за подбородок и суя ей горсть сладких орешков. Кесария обступили юноши, наперебой спрашивая о каких-то непонятных для Аппианы вещах.
— Теперь, после гипоспафизма, самое главное — уход. Может начаться кровотечение
— Да, Кесарий врач, — поклонился губастый юноша. — А после птеригиума — мазь с ликием, индийским нардом, миррой, шафраном и алоэ, на дождевой воде. По прописи.
— Да, можно горечавку вместо ликия. И сирийский нард вместо индийского. Будет в шесть-семь раз дешевле. Как мне показалось, у них не очень-то много средств. Я оставил жене больного баночку коллирия, этого хватит на первое время, а потом, когда основная опасность минует, горечавка будет как раз…
Кто-то попросил показать, как правильно держать нож во время гипоспафизма, и Кесарий, вложив свой серебряный нож с монограммой «Хи» и «Ро» в ладонь смущенного юноши, установил его пальцы в правильную позицию.
— Вот так он не соскользнет, когда будешь проходить фасцию[100]. Ты всегда его чувствуешь, и не он тебя тянет, а ты им владеешь.
— Выпей во славу богов, Кесарий врач! — раздался низкий голос Ии, подносящей золотую чашу с алеющей, как кровь, жидкостью. — Они даровали тебе удачу сегодня.
— Не пей, дядя, — прошептала Аппиана. — Они его отравили!
— Не бойся, малышка! — сказал Кесарий, отводя волосы со лба. — Во славу Бога и Спасителя Иисуса Христа! — воскликнул он, широко чертя крест на лице и груди.
Все, кроме Аппианы, сделали шаг назад.
Кесарий осушил чашу.
— Ну и шутник же ты, — промолвил Фалассий, кусая губы. — Напугал нас насмерть.
— Для вас это было новостью? — ответил Кесарий.
— Зачем произносить это имя в таком месте! — проговорила Ия.
— Мой Бог побеждает на всяком месте, — ответил Кесарий.
— Как знать, как знать… — усмехнулся в бороду Фалассий. — Может быть, все скоро будет иначе… Знаешь, что сказала одна слепая жрица Артемиды в Афинах о двоюродном брате императора Констанция, Юлиане? Который сейчас в Галлии?
— «Этот отрок отопрет эллинские храмы», — пропела Ия.
— Христос Бог побеждал и до Константина. Ему не надо императоров, чтобы побеждать, — отрезал Кесарий. — Извини, Фалассий, мне надо отдохнуть, а потом я займусь катарактами.
…Они шли по аллее вдвоем с Аппианой.
— Что же ты молчишь? Тебя напугала Ия? — спросил Кесарий, гладя светлые волосы девочки.
— Она, наверное, очень несчастная, — сказала Аппиана.
— Да, ты права… Несчастная и больная.
— А чем она больна?
— Этого я тебе не скажу. Врач сохраняет подобные вещи в тайне.
— У нее не может быть детей, я знаю, — сказала Аппиана. — Бедная.
Кесарий погладил ее по голове.
— А правда, что рожать очень больно? — спросила Аппиана.
Кесарий молча прижал ее к себе.
— Когда тебе придет время рожать, я сам приеду и приму твоего первенца, — сказал он, наконец.
— Это будет твой внучатый племянник! — засмеялась Аппиана. — А ты ведь совсем не старый, дядя Кесарий! И я назову его в честь тебя!
— Спасибо, — засмеялся Кесарий.
11. О мистериях и асклепиевых ужах
Аппиана вертелась перед большим медным зеркалом, когда дядя ее окликнул:
— Иди, поешь! Ты, наверное, голодна!
Прислужники в одинаковых белых хитонах с молчаливой торжественностью внесли подносы с жареным мясом, лепешками, сладостями и фруктами, амфоры с водой и вином.
— Как здесь красиво! — воскликнула девочка, с разбега кидаясь на обитое козьими шкурами ложе рядом с дядей. — Знаешь, дядя Кесарий, я уже побывала во всех комнатах и залах, и во внутреннем саду — там орхидеи с Лемноса и живой павлин! Он даже раскрыл для меня свой хвост! А сколько там статуй!
Кесарий ласково потрепал ее по щеке, обнял.
— В асклепейоны раньше приглашали лучших архитекторов и скульпторов. Сейчас, думаю, все выглядит беднее, чем сто-двести лет назад. При императоре Адриане здесь, воистину, был расцвет… Но тебе обязательно надо что-то поесть — мы вернемся в Новый Рим затемно.
— Дядя Кесарий, — задумчиво проговорила Аппиана, указывая на халву и сливы, — а это можно есть?
— А почему нет?
— Это же эллинский храм. А вдруг они принесли все это в жертву Аполлону, или Зевсу… или Асклепию? — озабоченно проговорила Аппиана, поглядывая на засахаренный миндаль.
Кесарий улыбнулся.
— Я просил не давать нам идоложертвенной еды. Именно поэтому нам накрыли отдельно. Я отказался обедать вместе с Фалассием и иеревсами-асклепиадами.
— А правда, что Фалассий — не асклепиад, а морской пират? — спросила Аппиана.
— Кто тебе это сказал? — рассмеялся ее дядя.
— Иатромайя Ия.
— Не знаю, не знаю… Сомневаюсь, — промолвил Кесарий. — Она часто говорит странные вещи — не обращай внимания. Лучше прочти молитву, а я благословлю еду.
Аппиана довольно бойко проговорила: «Очи всех уповают на Тебя, Господи, и Ты даешь всем пищу во благовремении, отверзаешь Ты щедрую руку Твою, исполняешь всякое животное благоволения».
— Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, — закончил Кесарий, чертя крест над едой.
— Господин Кесарий, — проговорил пожилой раб, морща нос. — Зачем ты оставил нас без ужина?
— Что? — переспросил Кесарий.
— Мы надеялись на остатки вашей трапезы, — развел раб руками и недовольно втянул щеки.
— Так в чем же дело? — уже более сурово спросил Кесарий. — Еды осталось достаточно.
Раб слегка попятился.
— Зачем господин Кесарий изобразил на пище… этот знак? — пробормотал он и снова смешно наморщил нос.
— А вы его не бойтесь. Христос — Бог-Человеколюбец. Он подает пищу всем — и христианам, и эллинам, — заметил Кесарий, пристально глядя на него. Раб отвел взгляд и закусил губу.
…После того как они поели и, омыв руки, вышли в сад, Аппиана спросила:
— Дядя, а они правда останутся без ужина?
— Сомневаюсь, Аппиана, — усмехнулся Кесарий и приказал рабам: — Мы подойдем к фолосу[101] — отнесите туда мои инструменты и позовите Трофима, пусть он их приготовит. А пока, Аппиана, — снова обратился он к племяннице, — мы немного погуляем по саду.
…Вечер еще не наступил, и необыкновенные огромные бабочки, потревоженные звуками шагов гостей асклепейона, в один взмах радужных крыльев-парусов взмывали ввысь, к лазури неба. Среди роз и пионов виднелись полянки незнакомых Аппиане цветов. Она пробежала вперед, протянула руку, чтобы сорвать странный белый цветок. Но Кесарий, в один прыжок догнав девочку, больно ударил ее по пальцам — она не успела даже коснуться белого пушистого зонтика. Она уставилась на дядю испуганными, полными слез глазами.
— Это болиголов! — сказал он, оттаскивая ее от зарослей. — А там, видишь, морозник и еще аконит. Достаточно облизать пальцы после того, как к нему притронешься, — и умрешь! Здесь они, оказывается, выращивают ядовитые растения — пойдем-ка в другую сторону.
Кесарий подхватил ее на руки и вынес из опасного луга. Аппиана, уцепившись за его плечо, вскарабкалась повыше, вытерла мокрые глаза о его хитон и воскликнула:
— Смотри, дядя — там маки! Они тоже ядовитые или
— Думаю, что вполне обычные, — произнес Кесарий, крепко держа ее. — Не упади. Или лучше я тебя на землю опущу?
— Потом, дядя Кесарий! Отсюда так хорошо все видно! Как тебе везет — ты такой высокий, всякие разные вещи можешь заметить… Ой, там статуи Морфея и Гипноса — цветные, они прямо как настоящие, и у них обоих венки из живых маков на головах! А Гипнос на твоего раба Гликерия похож!
— Он его родственник, — пробормотал Кесарий и сказал громко: — Из маков, макониевых цветов Ия варит опий… А рядом — видишь синие высокие цветы? Это стафизагрия, цветок дельфинов. Целые заросли. В асклепейоне обычно всегда есть целый сад целебных трав.
— А зачем им ядовитые травы? — обеспокоенно спросила Аппиана. — Для ядов?
— Понимаешь, Аппиана, лекарство и яд не очень отличаются друг от друга. То, что мы привыкли называть лекарством в малом количестве, может быть ядом, если выпить неразведенную настойку. Например, наперстянка.
Он сорвал пушистый цветок с пурпурными лепестками.
— Если кормить ею кур, они подохнут меньше чем через неделю. А десятикратно разведенный отвар ее облегчает или даже прекращает некоторые виды водянки — тяжелейшего страдания.
— Можно мне этот цветок, дядя? — робко спросила Аппиана.
— Если в рот не потащишь, то можно, — нарочито строго произнес архиатр.
— Мне же не пять лет, — ответила Аппиана, старательно вплетая пурпурный цветок в черные волосы Кесария.
— Теперь я тоже — как Морфей, — засмеялся Кесарий. — А вот целые заросли валерианы, из которой делают сирийский нард для Молпадиевой кошки.
— Ты похож на Антиноя, дядя, — серьезно сказала Аппиана. — Ты самый красивый.
— На Антиноя? — переспросил Кесарий с некоторым удивлением.
— Ты недоволен, что я так сказала? Ну, по правде говоря, ты на Диониса больше похож. Просто я видела статую Антиноя во дворце. У него такие же волосы, как у тебя… и глаза, и нос… и вообще… Это правда, что он умер за императора?
— Правда, — ответил Кесарий, слегка хмурясь. — Бросился в Нил и утонул. Поэтому я тебе все время говорю, чтобы ты не подходила к Ирису.
— Хорошо, дядя, — вздохнула девочка. — А если бы я была мальчиком, мне бы можно было?
— Нет, нельзя! — воскликнул Кесарий. — Ни мальчикам, ни девочкам, ни рабам, ни свободным нельзя купаться в Ирисе. Там можно утонуть.
— Как жених Макрины? — спросила Аппиана и испугалась — на лице Кесария появилось странное, незнакомое ей выражение.
— Тебе больно, дядя Кесарий? — вскричала она. — Тебе тяжело меня нести?
— Нет, дитя мое, — негромко ответил Кесарий. — Но тебе, и правда, лучше пройтись… посмотри, что там впереди.
Он опустил девочку на белую известняковую тропку, и она вприпрыжку побежала вперед, к лужайке, покрытой алыми маргаритками. На бегу девочка несколько раз оглядывалась на дядю — он медленно шел следом, погруженный в свои мысли.
Когда Аппиана оглянулась в очередной раз, она увидела, что рядом с ее дядей идет Ия, и они о чем-то беседуют. Осторожно ступая по лужайке с маками, девочка прокралась в тыл Кесарию и, спрятавшись за стволом кипариса, навострила уши.
— Да, я приму Лампадион, — говорила Ия, слегка кивая. — Я понимаю, что у нее начинается фтиза. Но не беспокойся, Кесарий — здесь у нас здоровый воздух, кипарисы, целебный источник… По соседству есть храм Исиды, там коровы с таким густым молоком, что и в Табиях[102] не сыскать. Ей непременно станет лучше. Если бы Митродор отпустил ее и внес за нее пожертвование на храм Исиды, то ее бы там приняли, жила бы при храме. Не как жрица, нет, конечно, но все при святыне. Она Исиду любит…
Ия вздохнула и украдкой посмотрела на Кесария. Аппиане показалось, что она любуется им.
Аппиана незаметно покинула свое укрытие и побежала вперед, потом остановилась на полпути к лужайке, переводя дух, рядом с клумбой желтых ирисов. Она подняла голову, чтобы посмотреть на искусно расписанную статую безбородого молодого мужчины. В руке его был лук, а у ног прижалась большая курносая крыса с мерзким голым хвостом. «Апполон Отвратитель чумы» — прочла она безупречно ровные буквы на мраморе. Голубые камни в глазницах молодого человека горели чужим, нездешним светом, отражая лучи вечернего солнца. Девочка отвернулась, чтобы не встретиться снова с тяжелым взглядом сапфировых глаз, и увидела, что напротив Аполлона стоит похожая на него мраморная женщина-дева, тоже с луком. Ее золотые волосы были уложены так же, как у Ии. Вернее, она вся была до странности похожа на Ию — молодую, гордую, жестокую. Это была Дева Артемида Майя, сестра Аполлона.
Аппиана обернулась, тревожно окликая дядю — он улыбнулся, помахал ей рукой и что-то сказал — она не расслышала и побежала вперед — к лужайке с маргаритками. Их было так много, что казалось, будто на камни и траву пролилась чья-то кровь.
— Дядя! — позвала Аппиана громко, чтобы Кесарий услышал ее, но в то же мгновение на ее плечо опустилась его большая, теплая ладонь.
— Я здесь, — сказал он, и Аппиана понимала, что он улыбается, хотя не видела его.
— Смотри, что здесь написано: «Сотер». Спаситель! А вместо Христа — какой-то непонятный человек, со змеей на посохе.
— Обойди постамент с другой стороны и прочти всю надпись целиком, — посоветовал Кесарий.
— «Асклепий, Спаситель всего и всех», — прочла Аппиана и посмотрела вверх на лицо статуи. — А он совсем не злой! — удивленно проговорила она вдруг. — И глаза у него — другие, чем у Аполлона. Золотистые и прозрачные, как свежий мед. Когда он еще не застыл, знаешь, дядя? И волосы — густые, волнистые, но не черные, а темно-русые. И борода с усами, как у дяди Григория, которая у него отросла, когда он бриться перестал.
— Хочешь посмотреть поближе? — спросил Кесарий, поднимая ее так, что Аппиана смогла увидеть лицо Асклепия близко-близко. Взор его был кроток и приветлив, а губы слегка приоткрыты, словно с них готовы были слететь слова ободрения страдальцам — и казалось, что Асклепий сам прошел через страдание, которое навсегда легло печатью на его благой лик. Волны волос, мешаясь с мягкими кудрями бороды, мягко падали на обнаженные плечи, едва покрытые синим плащом. Слоновая кость, которой был обложен мрамор, местами разошлась — словно у божества появились морщины от старости.
— Раньше, до Христа, люди тоже искали спасения у благого и великого бога, — сказал Кесарий. — Ведь боги эллинов очень жестоки, ты должна знать это — вы же с учителем проходили Гомера?
— Да, и стихи есть такие: «Вы великую зрите жестокость богов». Это Гомер?
— Нет, Софокл… Но ты молодец! А помнишь, что случилось с Ипполитом?
— Он
«Будь счастлива, блаженная, и ты
Там, в голубом эфире… Ты любила
Меня и долго, но легко оставишь»[103].
— Ты не перестаешь меня удивлять, Аппиана! — проговорил Кесарий. — Я не думал, что ты читала Еврипида.
— Мы с Молпадией тайком читали. Только маме с бабушкой не говори! — затараторила Аппиана. — Я так толком и не поняла, из-за чего там все произошло, а Молпадия говорит, что там все из-за любви несчастной. От нее люди всегда умирают. Там еще Федра такая была, так она тоже умерла. Молпадия сказала, что это так, потому что это трагедия. Там еще написано такое:
«Да, жизнь человека — лишь мука сплошная,
Где цепи мы носим трудов и болезней»[104].
— Вот видишь, люди всегда понимали, что в мире царит смерть и тление, или, как мы называем — грех, амартия. Мир, словно колесница без возницы, несется средь бездн, бьется о камни и, в конце концов, гибнет. Амартия, промах. Все не так, как надо, как Бог замыслил. Страдают все — и одаренные словом-логосом люди, и бессловесные животные, и растения, и все стихии.
— Это Адам виноват?
— Адам, да — но что его винить теперь? Он же тоже пострадал от этой бессмыслицы, которая пришла в мир из-за его ошибки, тоже умер. И мы теперь находимся в этом тлении, в этой смертности. Только Бог смог нас вырвать из этого круговорота. Он стал человеком…
— …чтобы человек стал Богом! — поспешно воскликнула Аппиана. — Так мне бабушка объясняла.
— Да, — сказал удивленно Кесарий. — Бабушка права, как всегда.
— А Асклепий?
— Что — Асклепий? — с улыбкой переспросил Кесарий, опуская Аппиану на землю.
— Ты говорил, что люди ждали Христа и придумали Асклепия.
— Придумали? Я бы сказал, что они надеялись, что есть милостивый бог…пусть не самый главный, пусть внук Зевса и сын Аполлона. Люди много страдают, Аппиана. Им легче, когда они знают, что их боль кто-то разделит. Асклепий — не совсем бог, он — человек, которого боги убили за то, что он исцелял и воскрешал. Он сын Корониды, смертной женщины, и Аполлона. Так говорит легенда. И еще легенды говорят, что он воскресил Ипполита, от которого отказалась Артемида. Только не надо эти истории понимать так, как будто все было на самом деле. Это — надежда людей на то, что все может быть иначе, а не по воле слепой Судьбы-Тюхе.
— Как хорошо, что мы христиане, — сказала Аппиана, прижимаясь к дяде. — Ведь Христос воскрес на самом деле.
— Да, — ответил Кесарий. — На самом деле. Воистину воскрес. И очень люди ждали этого — даже те, кто умерли задолго до Его пришествия.
— И Он поэтому сошел во ад? Он пострадал, как Дионис? — воскликнула Аппиана.
— Да, — не сразу ответил Кесарий. — Даже больше, чем Дионис. Он никогда не оставляет тех, кто Его любит.
— Он их воскресит!
— Да, Аппиана. Воскресит. Или, лучше сказать, они не вкусят смерти. Так написано в Евангелии.
— А что значит — «не вкусят»?
— Это тайна. Но нам надо поторопиться. Нас ждут больные.
Они медленно пошли прочь, и Аппиана, осторожно ступая среди алых маргариток, несколько раз обернулась на Асклепия. Он, опираясь на свой дорожный посох странствующего врача-периодевта с перекладиной наверху, смотрел им вслед своими грустными и добрыми очами цвета меда.
Кесарий и его племянница уже приближались к фолосу, круглому зданию, где они уже побывали до этого, и где Ия рассказывала Аппиане про гипоспафизм. Они шли по извилистой тропке вдоль старой кирпичной стены, увитой диким виноградом.
— Что это? — вскричала Аппиана, указывая на нечто, двигающееся к ним среди прошлогодних листьев. Кесарий мгновенно подхватил ее на руки, но, приглядевшись, успокаивающе произнес:
— Это не ядовитая змея. Асклепиев уж.
Блестящая змея быстро двигалась к ним, перебирая ребрами, как смешными коротенькими ножками. Кесарий и Аппиана, снова стоящая на земле, не шевелились, с интересом следя за ней. Наконец, уж уткнулся в сандалии Кесария и замер. Его длинное желтое тело стало похоже на диковинную ветку, с которой зимний ветер сдул все листья.
— Пусти его, дядя Кесарий! — попросила Аппиана. — Он тебя боится. Он хочет ползти дальше.
Она наклонилась и погладила гладкую чешуйчатую кожу. Уж поднял голову — по его телу словно прошла радужная волна. Он робко ткнулся в ладонь Аппианы.
— Он слепой! — прошептала она, гладя его сомкнутые коричневые веки. — Бедный. Он, наверное, голодный. А что он ест, дядя Кесарий?
— Молоко пьет, кажется, — неуверенно проговорил Кесарий.
— Но у нас нет молока… А лепешку он будет есть? Будешь лепешку?
Уж снова шевельнулся, склонив голову набок, словно прислушиваясь. Аппиана разломила лепешку и поднесла к его добродушной мордочке.
— Смотри, дядя, как он схватил ее! Он голодный, маленький ужик!
В ужике было не меньше четырех шагов Аппианы.
— Он слепенький, поэтому он не может найти себе еду, — гладила девочка круглую голову ужа. — Вот здесь у него раньше были глаза… он совсем старый, наверное, да? Дядя Кесарий, а он тоже — Божие творение и страдает из-за Адама? Давай возьмем его с собой и будем кормить молоком, раз он такой слепой.
— Я бы с радостью, — сказал Кесарий, — но этих ужей нельзя забирать из асклепейона.
— Да и бабушка не любит ужиков, — добавила Аппиана со вздохом. — Что же делать — раз ты Божия тварь, тебя надо перекрестить.
Она начертила крест на морде ужа.
— Аппиана! — рассмеялся Кесарий.
Плотная чешуя дрогнула, и на Аппиану уставился серьезный золотистый глаз.
— Он не совсем слепенький! — победно закричала она. — Он просто спал этим глазом!
Уж тем временем неторопливо обогнул сандалии Кесария и сандалии Аппианы и неожиданно стремительно, как многоцветная молния, взмыл вверх по отвесной стене. Они еще смотрели на него, когда до них донеслись какие-то истошные крики со стороны фолоса.
— Это Фалассий, — сказала Аппиана. — Он бьет палкой раба! А еще врач. Дядя Кесарий, пойдем быстрее, ты отвлечешь Фалассия, и раб сможет убежать.
Однако раб не убежал, а, постанывая, остался стоять на коленях, по-собачьи глядя на Фалассия.
— Я прошу прощения за этот шум, Кесарий, — тяжело дыша, проговорил жрец Асклепия и отшвырнул резную кипарисовую трость. Раб подхватил ее на лету и почтительно прижал к груди. Теперь Аппиана узнала в нем того раба, который упрекал их за
— Тебе бы только жрать, Стахий, — прошипел Фалассий. — Все мысли о еде! Подумайте только, Кесарий врач — он выпустил священную змею. Дай-ка мне мою палку, ты, горшок ночной!
— Я по ошибке! По ошибке! — завыл раб, уворачиваясь от ударов.
— Послушайте, Фалассий, — перебил жреца константинопольский архиатр, — мы с племянницей видели вашу змею. Она сидит на ограде старого театра.
— Слава владыке Асклепию Сотеру! — воздел руки к лазурному небу Фалассий. — Ты слышал, кусок навоза! Быстро!
Раб, словно на него и не обрушился только что град тяжелых побоев, вскочил на ноги и побежал в сторону той тропинки, по которой пришли Кесарий с Аппианой.
— Ишь, хромает, — проговорил сквозь зубы Фалассий. — Лишь бы помедленней волю хозяйскую выполнить.
— Пойдемте к больным, Фалассий иатрос, — настойчиво произнес Кесарий.
— Смотрите, кто-то к нам бежит, — сказала Аппиана. — Какой-то поселянин.
— Вон отсюда! — заорал Фалассий, замахиваясь палкой на человека в поношенном фракийском хитоне. — Нахал!
Человек увернулся от палки, поскользнулся и упал среди прошлогодней листвы.
— Спасите! — хрипло простонал он, обхватывая ноги Кесария.
— Что с тобой случилось? — спросил архиатр, пытаясь высвободиться.
— Кесарий иатрос, спасите моего отца! — продолжал фракиец, целуя его сандалии. Кесарий схватил его за плечи и поднял, прекратив эту неожиданную проскинезу[105].
— Тебе что было сказано? — лицо Фаллассия побагровело. — Этот нарыв нельзя вскрывать в асклепейоне. Больной может умереть и осквернить храм. Поезжайте домой. Если Асклепий умилостивится, явится вам по дороге и исцелит. А если нет, значит ему это неугодно. Значит, чем-то оскорбил ты богов! У вас в семье есть христиане? — тут он осекся и поглядел на Кесария.
— Нет, нет у нас во всей деревне этого поганого отродья! — кричал фракиец, порываясь броситься снова к ногам Кесария. — Помогите! Помогите!
Фалассий был очень недоволен, что Кесарий пошел с фракийцем, но был вынужден последовать за ними.
— Такой нарыв вскрывать опасно для жизни, разве я не прав? — довольно заметил он.
Кесарий выпрямился — он осматривал лежащего на телеге старика, от которого исходило тяжелое зловоние. Фалассий подошел с подветренной стороны и снова сказал, поднеся к ноздрям надушенный амброй шелковый лоскут:
— Вели им ехать.
— Позволь мне вскрыть этот нарыв, Фалассий иатрос, — сказал Кесарий, откидывая волосы со лба. Сын старика всплеснул руками и упал на колени, безмолвно воздевая ладони к небу.
— Не сердись, Кесарий иатрос, — деланно ласково проговорил жрец, — но я должен тебе отказать. — В твоем искусстве я не сомневаюсь… но смогут ли мои юнцы выходить его? Ты излишне снисходителен. Я не позволил даже внести его в асклепейон, как видишь, чтобы не давать несчастному ложных надежд… а ты заставляешь страдать его душу…
Он укоризненно покачал головой.
— Отказываешь? — Кесарий слегка нахмурил брови. — Хорошо. Я поручу его своим… юнцам. Они его сумеют выходить. Как знать, может быть, и мне придется тебе когда-нибудь отказать.
Фалассий закусил губы и ничего не сказал.
— Трофим! — крикнул Кесарий, пытаясь различить среди суетящихся вокруг кирпичной стены людей своего верного лидийца. Неудивительно, что его там не было — Трофим, посещая асклепейон, всегда старался как можно больше времени посвятить благочестивым занятиям. Отлов священной змеи в компании орущих служителей асклепейона в круг его интересов, несомненно, не входил.
Уж тем временем перебрался на высокий бук и интересом поглядывал на подпрыгивающих и карабкающихся по дереву рабов. Кто-то тащил лестницу, кто-то, сорвавшись с ветки, с оханьем ползал по земле среди сухих листьев.
— Стахий! — закричал Фалассий. — Куда ты делся, негодный обрубок! Поди сюда!
Стахий, прихрамывая, подбежал к врачам.
— Стахий, позови моего раба Трофима, скажи, чтобы он уложил этого несчастного в нашу повозку… и пусть они едут в нашу клинику в Новый Рим. На повозке они доберутся быстрее, чем на своей телеге со старой клячей, — приказал ему Кесарий.
— Я сейчас приведу Трофима, дядя, — крикнула Аппиана уже на бегу в сторону храма-фолоса. — Я видела, он туда пошел!
…
— Аппиана, дитя мое, ты слышишь меня?
— Маленькая госпожа, извольте дядюшке вашему ответить!
— Трофим, подай мне розовое масло! Живо!
— Вот оно, хозяин… И что только с госпожой Аппианой сталось? На ровном месте поскользнулась!
Девочка медленно открыла глаза.
— Петушок… — прошептала она. — Зачем они зарезали петушка? Нашего, черного? Трофим! Зачем ты им позволил?
Над ней склонились дядя, Фалассий и несколько молодых иеревсов.
— Аппиана! Ты слышишь меня, Аппиана? — в тревоге спрашивал Кесарий. — Открой глаза, не закрывай их больше! Ответь мне! Аппиана! Тебе больно? Где?
— Дядя Кесарий! — протянула Аппиана к нему руки. — Он отрезал голову петуху! Сколько крови… Трофим видел, он рядом стоял!
— Успокойся, дитя мое! — Кесарий стоял на коленях рядом с ней. — Проглоти вот эти капли. Мы сейчас… мы скоро поедем домой.
Гипподам и какой-то иеревс с пышными золотистыми волосами громко шептались за спиной константинопольского архиатра.
— У него раб-эллин петуха привез, в жертву принести. А девчонка как раз вбежала. Не заметили. Как закричит — и в обморок.
— Ну же, маленькая нимфа, — приторно заворковал Фалассий. — Чего ты испугалась? Это всего лишь жертва великому Сотеру. Ну же, возьми себя в руки! Как же ты будешь участвовать в ваших христианских мистериях, если ты так боишься крови?
Кесарий, не отпуская Аппиану, обернулся к Фалассию.
— Это ты о чем говоришь, Фалассий асклепиад? — резко спросил он.
— Сам знаешь, дорогой Кесарий, сам знаешь! Впрочем, ты ведь некрещен… как и твоя милая племянница. Но она — наивное дитя, а ты — муж. Ты-то знаешь, какая у вас главная мистерия! — понимающе моргнул Фалассий.
— Вольно же тебе повторять бородатые сплетни о христианах, Фалассий, — бросил Кесарий.
— А разве у вас уже нет вкушения тела и крови? — спросил юноша, которого Кесарий недавно учил правильно держать скальпель.
— А ты так много о христианах знаешь. Как здесь отучишься, сразу в епископы, верно, пойдешь? — невозмутимо спросил его Кесарий. Юноша покраснел и скрылся среди захохотавших товарищей.
— О чем они говорят? — спросила Аппиана, приподнимаясь.
— Они глупости говорят, — отрывисто проговорил ее дядя. — Ты не ушиблась, дитя мое?
— Нет, мне ничего не болит… А Трофим уже приготовил повозку для этого бедного дедушки?
Кесарий поцеловал ее в нос и улыбнулся.
— Приготовит… Дитя мое, я сейчас разберусь с катарактами, и мы поедем домой.
— А маленькая нимфа пусть пока полежит в гамаке, среди розовых кустов, — пропел Фалассий. — Иди сюда, Эвпл. Нечего без дела бродить, присмотришь за этой маленькой христианкой…
— Того и глядишь, епископом станешь! — хохотнул Гипподам из-за спины асклепиада.
Юноша, названный Эвплом, кусая губы и стараясь не смотреть на товарищей, подошел к ним. Его щеки все еще пылали.
Кесарий уложил племянницу в роскошный тростниковый гамак, Трофим заботливо
— Не скучай без меня, дитя мое. Я скоро вернусь, и мы поедем домой, — сказал Кесарий, удаляясь с Фалассием и иеревсами в сторону фолоса.
— Вот, слив сушеных покушать извольте, — добавил Трофим.
— Ты осторожнее этого дедушку вези, Трофим, — сказала Аппиана.
— Не извольте беспокоиться, — ответил лидиец и поспешил к повозке.
Эвпл проводил Кесария долгим взглядом, потом вздохнул, сел на траву и взял Аппиану за запястье.
— У меня все хорошо, — выдернула она руку. — Не надо мне пульс щупать. Иди лучше, посмотри, как дядя катаракты удаляет!
Эвпл встрепенулся, но потом с раздражением проговорил:
— Мне велели с тобой сидеть.
— Позови раба какого-нибудь сидеть вместо себя, — предложила Аппиана. — А сам иди.
— Нельзя, — с сожалением ответил Эвпл. — Дай мне руку, я должен твой пульс оценить.
— Зачем ты глупости про христиан говорил? — строго спросила Аппиана.
— Это не глупости, это все правда. Ты просто маленькая и не знаешь.
— А дядя Кесарий, значит, врет? — возмутилась девочка.
Эвпл пожал плечами.
— Он ведь некрещеный. Может быть, не знает все правды о христианах.
— Знаете, Эвпл асклепиад, — сказала очень вежливо Аппиана, и юноша покраснел еще больше — его так назвали в первый раз, — знаете, что? У меня дедушка — епископ, а второй дядя — пресвитер, а бабушка — вообще диаконисса. И ничего такого, о чем вы говорите, у христиан не происходит.
Эвпл пожал плечами, продолжая с тоскливой завистью смотреть в сторону фолоса.
— У вас — может быть, и нет. А у других христиан — да. Мне дед рассказывал, есть такие христиане, что собираются вместе с женщинами и… — он закашлялся. — У них два пророка — Иисус и Манес, — добавил он.
— Так это же манихеи, — засмеялась Аппиана. — Это не христиане.
— Вот я и говорю — есть разные христиане. Кесарий иатрос — из благородных христиан.
— Манихеи — совсем, совсем не христиане! — возмутилась Аппиана.
— А они говорят, что вы — не христиане, — усмехнулся Эвпл. — И Христа в молитвах призывают. Для меня так это все — едино.
— И очень плохо, — заметила Аппиана. — Такой образованный человек, как ты, мог бы дать себе труд разобраться в этих учениях.
Она была очень горда собой, что запомнила эту фразу, сказанную кому-то дядей Григорием.
Эвпл потрясенно посмотрел на нее.
— Знаешь что? — сказала решительно Аппиана, вылезая из гамака. — Пойдем к дяде Кесарию. Я не хочу здесь лежать.
…
Удаление катаракт было, как оказалось, совсем не страшным — Аппиане даже удалось подержать ящичек с коллириями. Молодые иеревсы сажали пациентов на особое кресло, лицом к свету, накладывали шерстяную повязку на здоровый глаз и крепко держали голову. Кесарий садился на кресло напротив, немного выше, чем его пациент, совершал какое-то неуловимое движение иглой и, вскрикнув, больной начинал благодарить Асклепия Пэана за солнечный свет.
— Если катаракта свежая, то она может рассосаться от лечения, а старую надо удалять. Итак, под двумя оболочками глаза, образуется жидкость или вследствие болезни, или от удара в том месте, где находится пустота, и влага эта, понемногу затвердевая, препятствует зрению… Следует выждать, чтобы уже катаракта не казалась, а была на самом деле сгустившейся до некоторого твердого состояния… Она должна созреть… Хорошо! Теперь — шерстяную повязку с яичным белком и коллирий с сирийским нардом… так… Гипподам, я уже видел, как ты накладываешь коллирий, хорошо владеешь мастерством, уступи место кому-нибудь еще… А, Эвпл-епископ, иди сюда! Бери у Аппианы баночку с коллирием… Накладывай… Молодец! Ты откуда родом? С островов?
— С Лесбоса, — ответил Эвпл.
— Земляк перипатетика Теофраста, что Аристотелю в его школе наследовал? Он, хотя и не врач был, но много написал.
— Я читал! О запахе пота при разных болезнях, при болезнях желудка, при приеме руты. Он даже кровавый пот описал. Страшная вещь.
— Мне кажется, он со слов другого врача описывал, Монаса, — тактично поправил его Кесарий. — Но я не уверен — давно не перечитывал. И еще у вас, я знаю, чудесные виноградники и вино.
— И бабки повивальные, — улыбнулся Эвпл.
— Я тоже комедии Теренция вспомнил, — кивнул Кесарий. — К сожалению, не был никогда на Лесбосе. Вернешься, откроешь там клинику — может, пригласишь меня, старика?
Эвпл сиял от счастья.
— Игла должна быть или острая, или не слишком тонкая. Я предпочитаю пользоваться острой иглой, — объяснял Кесарий иеревсам-асклепиадам в промежутке между пациентами. — Игла, «велонэ», вкалывается вертикально через две поверхностные оболочки в середине между зрачком и височным углом, ближе к виску от области середины катаракты, так, чтобы не был поврежден сосуд. Помните: игла должна быть опущена смело, так как она проникает в пустое место! И вот когда мы подошли к этому месту, игла должна быть наклонена к самой катаракте, там ее нужно слегка повернуть и понемногу спускать катаракту в нижнюю часть зрачка. Затем, когда она его прошла, следует надавливать на нее сильнее, чтобы она плотно засела в нижней части глаза. Если она там осталась — операция окончена, если же катаракта тотчас после этого возвратилась, то той же самой иглой она должна быть раздроблена и рассеяна на очень мелкие части, которые поодиночке легче оседают и менее широко заслоняют больному свет. После этого игла должна быть вертикально выведена…[106] Тренируйтесь на куриных яйцах, очень помогает набить руку.
Молодые асклепиады кивали, с восторгом глядя на Кесария.
— После операции пациент должен оставаться в покое. Ему надо давать в первый день только жидкую пищу, чтобы он не двигал челюстями, так как глазу нужен покой… И ванну принимать нельзя, пользоваться смягчающими мазями. И воду надо пить, обязательно пить много, как можно больше! — продолжал Кесарий объяснять.
— А это трихиазис… Посмотри-ка на меня, дружок! Тебя подержат немного, чтобы ты ненароком не дернулся и не поранился… Видишь, Эвпл — ресницы растут внутрь, постоянно травмируя глаз? Их надо осторожно и быстро убрать, и потом накладывать особый коллирий, с барбарисом. Его, кстати, просто готовить. Я уже рассказывал вам. Посмотри-ка вверх, дружок… Так… Держите его крепко… Не так уж и больно, правда? Еще немного ресниц… Думаю, ты совсем поправишься — роговица повреждена не сильно… вот тут, внизу, небольшое бельмо, но оно не должно тебе очень мешать, оно совсем с краю. Коллирий прикладывай три раза в день и на ночь, руки перед этим мой с золой и губкой, как следует.
— Спасибо, Кесарий иатрос! — проговорил бывший обладатель трихиазиса, судя по одежде — ремесленник-горшечник. — Благослови тебя Пэан!
— Благослови тебя Христос! — ответил Кесарий.
— А пусть бы и так, — ответил солидно горшечник. — Разные боги любят
— Все, все, расходитесь поживее! — заторопил больных Гипподам. — Исцелились — завтра жертву Асклепию принесете с утра и по домам. В гостинице мест мало.
— Идем, Аппиана, — сказал Кесарий, пряча иглы и пинцеты в деревянный футляр. — Пора в Новый Рим.
— Не желаете ли храмовую повозку? — вкрадчиво спросил Гипподам.
— Нет, мы верхом, — кратко ответил Кесарий.
Ему уже подводили оседланного вороного коня.
— Верхом, дядя? — завопила Аппиана от восторга.
— Да, — улыбнулся Кесарий. — Думаю, так мы Трофима догоним и обгоним.
— Ну, в добрый путь, Кесарий иатрос, — проговорил Фалассий, отстраненно обнимая его. — Еще свидимся, боги милостивы… Ты не знаешь новостей?
— Каких? — нахмурил брови Кесарий.
— Последних… Как знать, может, и права была та слепая прорицательница из афинского храма Артемиды… Так что погоди принимать крещение, Кесарий иатрос, не торопись. Как знать, может мы с тобой гораздо ближе сойдемся со временем.
— Как знать! — усмехнулся Кесарий. — Счастливо оставаться, Фалассий иатрос!
Он вскочил в седло и подхватил взвизгнувшую от счастья Аппиану, усадив ее перед собой.
— Если что, я свяжусь с тобой через епископа Пигасия! — крикнул жрец уже вслед всаднику.
12. О Леонтии Архиатре и Аретее Каппадокийце
Повозка покачивается, ветер почти не проникает под широкий кожаный полог. Из Никомедии в Новый Рим путь неблизкий, два дня на хороших лошадях.
Внутри сумрак, только свет из щелей падает на лицо спящего Фессала. Юноша свернулся калачиком на сиденье напротив Каллиста, натянув плащ по самый нос. Мерзнет, бедняга.
Каллисту становится жаль его, и он набрасывает поверх его плаща свою толстую хлену[107]. Фессал быстро согревается и начинает ворочаться, растягиваясь во весь рост и высовывая голову из-под некрашеной шерстяной ткани. Лицо его все еще слегка опухшее от слез — наревелся на похоронах.
Каллист не осуждает его за это — он и сам постоянно чувствует комок в горле. Как все неожиданно. Впрочем, смерть всегда неожиданна, хоть и все знают о том, что она наступит.
Какой солнечный день стоял тогда — казалось, что пришла весна.
+++
…Когда Каллист в сопровождении раба, несущего свитки, тщательно отобранные в библиотеке помощником архиатра, переступил порог зала для занятий, весеннее, дерзкое солнце на несколько мгновений ослепило его — словно он вышел из темной пещеры на волю.
Ученики в светлых хитонах с шумом поднялись со скамеек, приветствуя его. Евстафий, грузный, взрослый юноша, сидевший на подоконнике, нервно тер плохо выбритые щеки, недовольно глядя на всех невыспавшимися глазами-щелочками. Каллист поздоровался, сделал приветливый знак рукой — молодые врачи сели. Фессал за это время уронил поочередно вощеную дощечку, стиль и нож. Посидоний покровительственно помог ему собрать вещи.
— Если бы я был Диоген, а ты — Александр, — проговорил Каллист, щурясь, — то я бы попросил тебя не загораживать мне солнце, Евстафий. Но у нас, увы, другие имена — поэтому сиди уж там, на подоконнике, пока солнце не уйдет.
Грузный юноша, поняв сарказм, неуклюже переполз на скамью рядом с Фессалом и Посидонием. Посидоний, кудрявый, светловолосый (кажется, поэты именно таких называли — «златокудрый») тонко сложенный юноша-грек, брезгливо поморщился. Его брат, плечистый Филагрий, бросил на Евстафия презрительный взгляд. Евстафий буркнул Фессалу: «Подвинься!», толкнул его в плечо, и лемноссец снова уронил дощечку и хирургический нож.
Каллист сел на простой деревянный стул со спинкой, велев рабу прикрыть окна занавесями. Солнечный луч беззаботно плясал среди нежно-голубых прожилок египетского мрамора на огромном столе, вокруг которого расселись ученики.
— Я хочу начать с того, чтобы напомнить вам — сегодня школу покидают наши Махаон с Подалирием, — сказал Каллист, сделав жест в сторону Филагрия и Посидония. — Мне и грустно, и радостно, друзья мои, — добавил он, улыбаясь.
— Спасибо вам, Каллист врач! — пробасил Филагрий.
— Мы провели с вами незабываемое время! — добавил глубоким, звучным голосом Посидоний.
— Жаль, что операцию Антилла[108] сделать не довелось! — вздохнул Филагрий.
— С Кесарием архиатром сделаете не одну, — засмеялся Каллист. — Ну, что поделаешь — вам тогда не удалось мне ассистировать… Часто жизнь влечет нас туда, куда мы вовсе не собираемся. Как ваш отец? — участливо спросил он.
Посидоний вздохнул, и брат ответил за него:
— Пора уже нам привыкать к тому, что мы должны сами… ну… в общем…
— Каллист врач, он уже не узнает нас, — тихо сказал Посидоний.
Их отец — Филосторгий, эллин, известный врач из Фессалии, уже давно переехал по приглашению городского совета в Халкидон — на родину знаменитого Герофила Александрийского. У него раньше даже была своя частная школа и несколько поместий в Вифинии и Каппадокии. Старший его сын, тоже Филосторгий, стал архитектором и нелепо погиб, упав с верхнего этажа при осмотре строящегося по его проекту летнего дворца какого-то императорского родственника. Мать лишилась рассудка — она стояла внизу, и Филосторгий-младший разбился, упав к ее ногам. Говорят, все камни были забрызганы кровью. Их похоронили вместе — в тот же день она наложила на себя руки. На похоронах с отцом случился удар, его унесли в дом на носилках. Больше он не вставал и мог шевелить только левым мизинцем. Филагрия и Посидония взял в ученики Леонтий — так они встретились с Каллистом. Посидоний похож на мать — Каллист сразу отчего-то подумал так. Можно почти всегда угадать, когда мальчик похож на мать. А Филагрий — совсем другой, в Филосторгия. Филосторгия Каллист встречал несколько раз в Новом Риме — это был уверенный в себе, успешный, крепко стоящий на земле человек. «Что с ним стало, Каллист, если бы ты видел!» — качал головой Леонтий архиатр.
— Доброй удачи вам, ребята, — сказал Каллист. — Пусть Тюхе улыбнется вам в Новом Риме.
Они тоже эллины, оба. Носят на груди горгонейоны[109] из коралла — маленькие, искусной работы, — такие матери детям в знатных семьях на шею надевают, чтобы от зла хранить. У Каллиста тоже был такой, он его оставил у дяди в ларце под статуей Исиды. Надо было с собой взять на Кос, но кто тогда мог подумать, что…
Каллист обрывает ход своих мыслей и нарочито строго спрашивает:
— Филагрий, ты ведь дежурил вчера после полудня и сегодня ночью?
Последнее дежурство — Филагрий уговорил Каллиста его поставить. Он готов день и ночь оперировать. Пока Посидоний собирал их вещи, готовился к отъезду в Новый Рим, его брат проводил время во врачебном кабинете, иатрейоне.
— Да, Каллист врач. Все хорошо прошло — два кровопускания, с помощью сикий,[110] три клюсмы[111], один парацентез у больного водянкой.
— Нет, оставил, как Аретей Каппадокиец пишет. На сегодня и завтра — для Фессала.
Все захохотали, и Фессал тоже.
— Сегодня — твое дежурство, Гефест[112], — сказал, кривясь в усмешке, Евстафий лемноссцу.
— А вчера было и твое дежурство, Евстафий, — заметил Каллист. — Или ты дежурил один, Филагрий?
Честный Филагрий замялся. Евстафий тревожно поднял на него свое рыхлое бледное лицо с глубоко залегшими под глазами тенями.
— Нет, не один, — сказал молодой хирург и после паузы добавил: — Евстафия вызвали в город, он вернулся к утру.
— Да? — словно вскользь заметил Каллист. — Хорошо, если так. Тогда поговорим об Аретее Каппадокийце. Филагрий удачно, воистину, вспомнил его имя. Вы читали Аретея?
Все закивали головами.
— «Читали» — я имел в виду, делали выписки и учили наизусть. Если вы будете относиться к врачебным книгам, как к рассказам старух: послушали, почитали и забыли, то толка от этого не будет.
— Конечно, мы все записывали и прорабатывали, — деловито ответил Посидоний, перебирая груду своих табличек.
— Фессал, а ты что скажешь? — обратился к юноше Каллист.
— Я? — Фессал вскочил, ухитрившись ничего не уронить на этот раз. — Я… читал…
Солнце прорвалось в щель между занавесями. Каллист встал и отошел от стола, избегая золотого, слепящего луча.
— Расскажи нам, что пишет Аретей о диабете, Фессал.
— «Диабет — удивительная болезнь, нечастая среди людей, при которой плоть и члены словно растворяются, становясь мочой. Природа этой болезни, так же как и водянки, — холодная и влажная. При этой болезни, очевидно, поражаются почки и мочевой пузырь, ибо больной никогда не прекращает мочиться, при этом мочеиспускание его непрестанное, подобно тому, как льется струя из открытого водопровода», — Фессал говорил все более и более уверенно, а речь его была красиво и правильной, как у истинного грека, а не уроженца малоазийского берега.
— «Итак, природа этой болезни — хроническая, и требуется длительное время для ее формирования, но когда болезнь полностью сформировалась, дни пациента сочтены; ибо растворение плоти очень быстрое и смерть скорая. Более того, жизнь отвратительна и мучительна», — он словно читал по книге.
— «Жажда неутолима; больной пьет неимоверное количество жидкости, которое, однако, не соответствует огромному количеству мочи, ибо мочи выходит больше; и никто не может прекратить жажду больного или его постоянное мочеиспускание. Ибо, стоит им воздержаться от питья, рот их запекается, а тело иссыхает; у них начинается тошнота, беспокойство и жажда, подобная жжению; и вскоре жажда палит их, как огонь».
— Хорошо, Фессал, — кивнул Каллист, подходя к нему и кладя руку на его плечо — давая понять, что юноша может сесть. — Молодец, — негромко добавил он. Большие серые глаза лемноссца засияли.
— А как вы будете лечить диабет? — задал Каллист вопрос.
— Зачем его лечить, — вздернул верхнюю губу насмешливо сосед Филагрия. — Прогноз ясен.
Каллист обернулся к нему.
— Ты что-то сказал, Стратоник?
— Я пошутил, Каллист врач.
— Если бы ты пошутил так на Косе, завтра ты уже очутился бы на пути в отчий дом.
— Простите, Каллист врач.
Его отец — перс, перешедший на службу римскому императору. На самом деле его зовут Согдиан — древнее персидское имя.
— Вы — врачи, а не коновалы-гиппиатры! — воскликнул Каллист. — Не забывайте об этом. Вы должны сострадать больному.
— А как же писал Сенека — «только больные глаза влажнеют, видя слезы в чужих глазах»? — тихо и вкрадчиво спросил Согдиан-Стратоник.
«Не впрок варварам эллинская мудрость, — раздраженно подумал Каллист. — Все перевернут на свой лад». Он вдруг вспомнил, что персы — известные поставщики евнухов. Маленьким мальчикам делают эту отвратительную операцию и продают в богатые дома или к императорскому двору. И есть же отцы, которые малолетним дочерям таких мальчиков-рабов покупают…
Стратоник продолжал наблюдать за ним исподлобья своими негреческими глазами — загадочными, подернутыми поволокой. Он ждал ответа.
— Мы все смертны, Стратоник. Долг смертного — помогать смертному[113]. Ты разве не научился сочувствовать другому человеку, потому что он, как и ты, — смертный страдалец? — проговорил вдруг Посидоний — глухо и тяжело.
— Ты верно сказал, Донион, — ответил Каллист. — Как же будем лечить диабет?
— Как водянку, — уверенно пробасил Филагрий с видом человека, вылечившего не одну водянку. Все неожиданно и облегченно рассмеялись.
— Ты прав, Аретей, действительно, считает, что это — разновидность водянки. При асците влага собирается в полости брюшины, так как оттуда для нее нет естественного выхода. При диабете же, когда пораженные почки и мочевой пузырь расплавляются, превращаясь в мочу, влаге есть отток. Но при водянке бывают благоприятные исходы, а здесь — никогда.
Произнеся эти слова, он отчего-то обернулся — за его спиной стоял неслышно вошедший Леонтий архиатр. Леонтий опирался на свой дубовый посох периодевта — странствующего врача. Он получил его по наследству — старый посох из платана, как у Асклепия Сотера — с поперечной перекладиной наверху, отполированный в странствиях десятками рук, что уверенно держали и нож, и иглу.
— Здравствуйте, Леонтий врач, — смущенно проговорил Каллист, поспешно вставая вместе с учениками и чуть ли не роняя стиль, как Фессал. — Мы говорили о диабете и Аретее…
— Да-да, дети, Аретей Каппадокиец… — закивал головой Леонтий.
— Садитесь сюда, Леонтий врач, — Каллист помог старику устроиться в кресле. Он с трудом опустился в него, благодарно пожал ладонь молодого помощника: — Спасибо, Каллист, дитя мое… Вели рабу приоткрыть занавеси.
Фессал, вскочив с места и наступив на ногу ругнувшемуся Евстафию, поспешно раздвинул тяжелые занавеси. Каллист невольно вскинул ладонь к лицу, заслоняя глаза от света.
— Дети, знаете ли вы такую змею — дипсу? — спросил Леонтий. — Когда она кусает человека, жажда его неутолима — отсюда и название, данное змее. Она вызывает заболевание, внешне схожее с диабетом… И страдания такого больного действительно велики, переполняя человеческую меру. Утоляя жажду, он пьет до боли в кишках, таких, что само питье приносит сильные страдания, но если он перестает пить — нутро его сожигается, словно огнем. И в таких страданиях он погибает к вечеру того же дня. А если это не взрослый человек, а ребенок, то смерть его наступает еще скорее… Дипсы раньше водились даже в окрестностях Никомедии!
— Я видел одну, — раздался срывающийся шепот Стратоника. В его подернутых поволокой глазах на миг появился животный страх смерти. Появился и исчез, оставив прежнее томное равнодушие.
— Лечить диабет… Вы видели сифоны на акведуках? Из них течет непрерывно струя, выравнивая уровень воды, чтобы акведук действовал. Аретей назвал болезнь по имени этого сифона[114]. Все тело страдальца, дети, вся плоть его растворяется, становясь жидкостью, извергаемой непрестанно из тела … Больной ненасытимо
Он гневно ударил посохом периодевта в пол.
— Франты в кудрях, с перстеньками, бездельники праздные![115]
Даже Филагрий съежился, не говоря уже о Фессале.
— В наших душах, дети, сосуществуют две бессознательные силы, — заговорил Леонтий своим обычным голосом. — Одна из них раздражается и обращается в гнев на того, кто дурно обошелся с нами. И чем больше взращивается гнев, тем сильнее он становится с течением времени. Другая бессознательная сила — сладострастие. Она появляется, когда мы стремимся к тому, что доставляет нам удовольствие, не рассмотрев заранее, хорошо это или плохо для нас. Вероятно, вы никогда не думали об этом. Сладострастие, словно натирание воском, делает нас скользкими, и мы скользим в удовольствиях, от которых нет спасения. Это не только любование красивыми телами или блудные забавы! Это также приверженность к изысканной еде, чревоугодие, все, что ведет к непристойному и неестественному поведению. Для нас недостаточно стремиться только к достижению самообладания: мы должны отказаться от изысканной еды, вкусных напитков, опьянения, чрезмерного любопытства и зависти. Люди стремятся достичь успеха в том, что любят — и пропойцы хвастаются своим пьянством, а обжоры — обжорством, встречал я и таких мужей, что гордились множеством своих блудных дел. Так как людям свойственно пытаться достигнуть вершины своих деяний, так и мы, дети, должны стремиться к вершине умеренности! Только после воспитания в себе умеренности мы могли бы принимать пищу самую здоровую и легкую. Вспомните пословицу: «Выберите жизнь, которая является для вас лучшей, и тогда она станет для вас приятной»![116]
Евстафий пробормотал:
— Это по твоей уже части, Посидоний. Старческий френит.
Каллист прочел это по его губам. Евстафий скорчился, уткнувшись лицом в свой свиток.
— Кто знает, какое питье надо предлагать больному? — спросил Каллист. — Ты, Фессал? Расскажи.
— Отвар фруктов, молоко… — начал Фессал.
— Да, дитя мое. И еще надо укреплять желудок — источник жажды находится в нем. Для этого хорошо подойдет спелая айва, свежие финики, кашица на молоке из разнообразных зерен, смешанная с соком айвы и крахмалом тоже облегчает страдания. Натирания тоже могут помочь — для них используем сирийский нард, мякоть или сок айвы, розовое масло. Также необходимы катаплазмы[117], припарки. Для того чтобы приготовить смесь для катаплазм, берем мастику, мякоть айвы и финика и, разогрев, прикладываем на область желудка… Все это вы читали и знаете…
Каллист сидел рядом с Леонтием, выпрямив руки до локтей на мраморе стола и медленно вертя в пальцах бронзовый зонд для проверки глубины ран.
— Аретей[118] был великим врачом, дети. В том, как он мог наблюдать, и после — описывать, с ним не сравнится никто…
— А Гален? — спросил Филагрий. Леонтий вздохнул, коротко взмахнув высохшей ладонью, словно отгоняя муху.
— Пергамец? Конечно, не сравнится, — усмехнулся он. — Величие врача не в количестве оставленных им трудов, а в ином… Если бы император не приблизил Галена и не снабдил его рабами и пергаменом — как бы он написал столько? А у Каппадокийца не было страстного желания славы — он просто лечил больных и выше этого ничего не ставил.
— Но ведь быть придворным архиатром почетно, — не успокаивался Филагрий.
— Почетно, — улыбнулся никомедийский архиатр. — Но еще более славное дело — быть другом страждущих. И когда приходит время выбора, надо выбирать. На двух табуретах не усидеть.
— Так, выходит, нам надо брать пример с Пантолеона? — глумливо засмеялся Евстафий. — Вон какая слава… правда, после казни.
Каллист нахмурился, но не успел ничего сказать.
— Дитя мое… — проговорил Леонтий и оперся на посох, словно желая встать. — Дитя мое! Тебе не грозит даже прижизненная слава Пантолеона врача. Не беспокойся и о посмертной.
Братья-халкидонцы дружно захохотали.
— А вы знали его? — спросил Фессал.
— Не знал — видел несколько раз… я был ребенком тогда, — сказал Леонтий. — Он был постарше вас… твоего возраста, Каллист врач… может, чуть старше — как Кесарий Каппадокиец. Он был философ, Пантолеон врач… Ну, хорошо… А что еще описывает Аретей в острых и хронических болезнях? Кто может рассказать про столбняк?
— Я могу, — ответил Стратоник и встал. Голос его звучал спокойно, даже почти весело — он гордился своей памятью.
— «Болезнь начинается с поражения челюстей и сложна для лечения, будучи весьма опасной для жизни. Нижняя челюсть упирается в верхнюю так сильно, что не разжать их ни рычагом, ни клином. Все тело неподвижно вытянуто в одну прямую линию, без малейшего изгиба и способности двигать каким-либо членом, ибо руки и ноги также вытянуты прямо. Опистотонус же выгибает всего человека назад, так что откинутая назад голова лежит между плечами, гортань выпячена и торчит, челюсти сильно разведены и зияют, редко стиснуты. Хрипящее дыхание. Живот и грудь выпячены вперед».
Перс глубоко вздохнул, переводя дыхание, презрительно взглянул на поморщившегося Посидония и продолжил своим спокойно-веселым голосом, от которого Каллисту стало не по себе.
— «Моча отделяется непроизвольно, подложечная область напряжена и при постукивании издает звук. Руки в состоянии разгибания и откинуты назад, ноги безобразно искривлены и выгнуты в противоположном подколенной впадине направлении. При эмпростотонусе спина сводообразно округлена, а бедра находятся на одной линии со спиной, макушка загнута вперед, голова соприкасается с грудью, подбородок плотно покоится на грудине, руки сжаты в кулак, ноги разогнуты. При всех видах — сильные боли, при всех — жалобные стоны, исходящие из глубины груди».
Каллист стиснул пальцы. Этот юноша-варвар говорил с интонациями оракула, словно предрекая кому-то из присутствующих несчастье, описанное Аретеем Каппадокийцем.
— «Когда болезнь поражает грудь и дыхание, наступает смерть», — сказал перс, слегка осклабившись и обнажая ряд безупречно ровных белых зубов.
— «Если же больной остается в живых, причем дыхание, хотя с трудом, но все же продолжается, то он не только пригибается вперед наподобие дуги, но как бы свертывается в шар, так, что голова покоится на коленях, а спина и ноги перекидываются наперед до того, что кажется, будто коленный сустав выпирает сквозь коленную ямку. Весь облик больного теряет тогда всякое человеческое подобие и получает отвратительный вид, крайне тягостный и для зрителя… Пораженный им становится неузнаваем даже для лучших друзей. И присутствующий врач ничего не в силах сделать ни
Стратоник снова улыбнулся — спокойно и невозмутимо — и сел, небрежно облокотясь на мраморный стол.
— Юноша, а дальше? — спросил Леонтий, хмурясь.
— Дальше? — на лице Стратоника появилась тень неуверенности.
— О чем ты будешь молиться?
— Молиться? — удивился Стратоник.
— Не знаешь? Не дочитал? — вскипел Леонтий и стукнул посохом об пол.
Все притихли, даже Евстафий на этот раз промолчал.
— «При этом наиболее подобающая молитва, которая обычна не была бы угодна богам, о том, чтобы жизнь жертвы прекратилась, ибо это будет прекращением и избавлением от страданий и плачевного зла в жизни больного», — выпалил Фессал.
— Не заплачь, Телесфор, — хрипло сказал Евстафий и его голос прозвучал неожиданно громко и грубо. Он закашлялся, пытаясь скрыть неловкость.
— Страданий и плачевного зла, да, дети, да! — воскликнул Леонтий. — Ничего нельзя сделать, ничего — только скорбеть вместе с больным, только быть вместе с ним до тех пор, пока смерть принесет ему облегчение. И велико, дети мои, велико в этом несчастье врача…
Он, понижая голос, повторил несколько раз: «Э дэ ту иетру мегалэ сюмфорэ…»[119] Потом резко поднялся.
— Есть среди искусств духовные и священные, и лучшим из них является медицина. Если ваша душа, юноши, не скотоподобна, надо выбрать одно из этих искусств и упражняться в нем. Но медицина… она есть искусство божественное[120]. Вот и все, что я хотел вам сказать, детки. Устал я… Пора. Зайди ко мне потом, Каллист врач.
Он положил ладонь на кудрявую голову Каллиста, слегка, словно шутя, потянул его за волосы. Каллист осторожно помог ему выпрямиться и встать, сделал знак рабам — те услужливо подхватили изможденное старческое тело архиатра под руки. Когда шаги и цоканье трости по каменным плитам пола затихли, Каллист отвел взор от двери, ведущей наружу, и негромко спросил:
— А что это ты там читал, Евстафий?
— Сорана Эфесского[121], — ответил тот, пряча рыхлое рябое лицо от света. — «Женские болезни».
— Дай мне это! — потребовал Каллист и яростно выхватил пергамен из рук студента.
— Соран?! — воскликнул он. — Соран?! Читай вслух! Соран, ты говоришь?!
Он почти ткнул ему в лицо бесстыдно разматывающийся свиток.
— Читай! — заорал Каллист. — Вслух!
Евстафий побледнел.
— Вслух, я сказал! Читай это… вот с этого места! Пусть все услышат!
— Сучок… в нечистое дупло… — пробормотал Евстафий и смолк, судорожно сглотнув и уронив голову на грудь.
— Не можешь? Даже тебе стыдно читать вслух те гадости, которые писал С о т а д![122]
Светлокудрый Посидоний громко ахнул и уставился на однокашника так, как будто у того на голове вдруг образовался горгонейон с крупными откормленными змеями.
— Как ты смеешь! В присутствии Леонтия врача? Да ты знаешь, что он асклепиад из рода Подалирия, как сам Гиппократ и Аристотель? Как ты смел — при нем? Как ты смеешь читать такие вещи на занятии?! Как ты смел передразнивать его? Ты, который ночь провел в лупанарии![123] Лжец! В город его вызвали! Вон из школы! — Каллист чувствовал, как гнев, подобно страшной декабрьской штормовой волне, захлестывает его. Боковым зрением он заметил ужас в расширенных глазах Фессала.
Он неимоверным усилием заставил себя замолчать. В наступившей тишине журчала вода, переливаясь в чашах водяных часов.
— Я пошлю твоему отцу в Галлию этот свиток и письмо. Ступай.
Евстафий заломил пальцы, с обкусанными заусеницами, откинулся назад, словно его ударили наотмашь.
— Не-ет! — закричал он странным и диким высоким голосом, как лысые от дурманящих паров Кастальского ключа старухи-пифии в Дельфах. — Не-ет!
Стратоник брезгливо вставил в уши изящные кончики своих длинных пальцев и аккуратно отодвинулся от повалившегося на пол в конвульсиях товарища.
— Не посылайте! Не посылайте! — кричал Евстафий, в агонии царапая лицо. — Вам всем хорошо… — он захлебывался словами, — у вас отцы… а у меня… мне что — умирать только остается теперь, да? Умирать?
— Каллист врач, — кинулся Фессал к учителю, — он не делал того, что вы подумали!
Он метнулся к Евстафию, которого уже крепко держали Посидоний и Филагрий.
— Каллист врач, он не за этим ходил туда! Я клянусь вам! У него… он… я не могу вам сказать, почему, но он не виноват…
— Замолчи! — неожиданно завопил Евстафий. — Молчи, ты… ты… христианское отродье!
Он с бешеной злобой лягнул в живот склонившегося над ним Фессала. Юноша пронзительно закричал и, корчась, упал на каменный пол.
Каллист схватил Евстафия за шиворот и влепил ему несколько крепких оплеух.
— Вон, — проговорил он, задыхаясь. — Филагрий и Посидоний, уведите его. Занятие окончено.
…Он схватил стонущего Фессала в охапку, как Асклепий — Ипполита, и потащил к себе в кабинет. Уложив его на львиную шкуру, он сел рядом с ним.
— Ты что, не видел, что он — безумный? Он же тебя изувечить мог. Что ты полез к нему? — с укором сказал он.
Фессал молча кусал угол подушки. Из глаз его текли слезы, от боли он не мог говорить. Каллист взъерошил его светлые волосы:
— Сейчас будет легче… Вот, примочка с бараньей травой… Кажется, все обошлось… Эх, Фессал, отчего с тобой всегда что-то случается… ну что ты полез его защищать, Алкивиада этого?
Фессал всхлипнул, отпустил подушку и проговорил:
— Он не виноват… он не за тем ходил в … ну, туда… но я не могу вам сказать… я ему поклялся…
— Фессал, опомнись, — покачал головой Каллист. — Ты, воистину, нашел себе друга. Клятвы, тайны… Тоже выискались Гармодий с Аристогитоном![124]
— Я… я не дружу с ним, — шмыгнул носом Фессал. — Просто… как-то разговорились… у него отец — при Юлиане, двоюродном брате императора… ну, который в Галлии… а мать…
Он осекся.
— Ладно, хватит про него. А ты что, из семьи христиан?
— Нет, — замотал головой Фессал.
…Каллист позвал раба-секретаря и занялся отчетом по осмотру городских бань. Фессал тем временем задремал на львиной шкуре. Солнце ушло, и в кабинете стало тихо и прохладно. Покончив с отчетом, он отпустил раба и велел принести обед.
Они пообедали с Фессалом, который уже почти оправился от полученного удара и продолжал сбивчиво убеждать Каллиста, что Евстафий не виноват.
— А Сотада ему просто подкинули? — саркастически заметил Каллист.
Фессал смутился и смолк. Они еще не закончили обед, как пришли Филагрий с Посидонием — на них уже были дорожные плащи и сандалии.
— Ну как, Телесфорушка? — они по очереди дружески обняли незадачливого товарища. — Оклемался?
— Мы Стафе еще потом врезали во дворе, мало
— А вы ничего не слышали, Каллист врач! — весело добавил Посидоний. — Мы вам ничего не рассказывали!
— Да уж, — сказал Каллист.
— Спасибо за то, что оформили нам поездку на почтовой карете за казенный счет! — продолжал Посидоний. — Очень нас выручили.
— Вам в первое время в Новом Риме деньги понадобятся, а у вас их не так уж много.
— Это верно, — сказал Филагрий. — Но мы уже решили подрабатывать на ипподроме. Возницами на квадригах.
— Возницами?! — открыл рот Фессал.
— А то! — засмеялся Филагрий, набрасывая на могучие плечи сползающий плащ. — И еще в гладиаторскую школу.
— Гладиаторами, — добавил Посидоний, улыбаясь. — Филагрия ретиарием, меня…
— Да ну вас, — обиделся Фессал, поняв, что его разыгрывают. — Хирургами, конечно же?
— Телесфорушка, какой же ты, все-таки, милый! Каллист врач, вы следите тут за ним, а то он пропадет ни за грош, — сказал серьезно Посидоний, положив руку на плечо Фессала.
— И скажите ему, чтобы с нашим Евстафием-Алкивиадом не дружил. Он гнилой внутри, ненадежный человек, — добавил Филагрий.
Братья говорили наперебой.
— Да его ведь отчислят теперь.
— Поедет к папе в Галлию.
— Снег убирать.
— Вы видели снег, Каллист врач?
— Стратоник говорит, в горах лежит, белый такой, но мельче града, его много, можно на особых досках по нему кататься.
— Варварская забава.
— Вот Евстафий и будет кататься. До лупанария местного.
— А вы же пойдете проверять лупанарий? Возьмите его с собой. Он там — свой человек.
Халкидонцы хором захохотали — и атлет Филагрий, и тонкокостный Посидоний.
— Ребята, хватит, — остановил их Каллист.
— Простите, Каллист врач.
— Мы сейчас были у Леонтия архиатра, прощались с ним.
— Он велел вас позвать, с Телесфорушкой.
Они вместе вышли во двор, еще раз простились, обнялись, расцеловались.
— А вы сильно побили Евстафия? — смущаясь, спросил Фессал.
— Слегка, — весомо заметил Филагрий.
— Вполне человеколюбиво, — добавил Посидоний. — Ты что, в самом деле, в христиане перешел? Тоже этой ночью? Он — в лупанарий, а ты — в баптистерий?
Фессал покраснел.
— Нашел с кем дружить, право слово, — хмыкнул Филагрий. — Ну, бывай, Фессалион!
— Держись!
— Приезжай в гости!
— И вы, Каллист врач!
— Будьте здоровы!
— Будьте здоровы! — ответил Каллист и сказал вознице-сирийцу в пестром хитоне: — Ну, трогай!
Коренастые вифинские лошадки, издавая негромкое ржание, пустились уверенной рысью по никомедийской дороге — в сторону Нового Рима. Филагрий и Посидоний махали Каллисту и стоящему рядом с ним Фессалу до тех пор, пока коляска не скрылась за первым поворотом.
— В мае поедем с тобой в Новый Рим, Фессал, — положил руку на плечо ученика помощник архиатра. — Увидитесь. Не грусти.
Фессал улыбнулся сквозь навернувшиеся на глаза слезы.
— Сегодня будем с тобой дежурить вместе, — добавил Каллист. — А теперь — пора к Леонтию врачу.
…Леонтий архиатр лежал на низкой кушетке, укрытый ворохом шерстяных одеял. Его тонкие седые волосы разметались по льняному полотну простыни.
— Пришел, дитя мое? И ты, Фессал? — он сделал движение, желая приподняться. — Что ж ты так долго… не успеем теперь и поговорить как следует.
Раб-вифинец заботливо подложил под плечи архиатра подушку и подал кубок.
— Спасибо, Кандид… Подвинь вторую кушетку — пусть Каллист и Фессал сядут рядом со мной.
— Вам нездоровится сегодня, Леонтий врач? — встревоженно спросил Каллист, касаясь запястья архиатра — оценить пульс.
— Нездоровится, дитя мое… Послушай, что я тебе скажу… Что ты испугался? Пульс слабый, да… и все слабее и слабее будет… Ты послушай меня. Кандид, принеси ларец — вон тот, кованый… а теперь достань ключи… вот этот от него, да… открывай и отдай все, что там есть, Каллисту врачу…
— Леонтий архиатр, надо пустить кровь… — начал Каллист.
— Не надо, дитя мое. Разве ты не понимаешь, что со мной происходит? Вот, это письмо — рекомендации тебе… в Новый Рим… а второе — рекомендации Фессалу… Не перебивай! — строго сказал он, беря Каллиста за руку. — У тебя нет будущего в Никомедии. Это — мрачный, эллинский город, Каллист… Здесь сгубили твоего дядю… Тебе сразу надо ехать в Новый Рим… к Кесарию. Он поможет. И не оставь Фессала. Я взял его по Клятве врача — он внук моего учителя, Фессала из Гефестии Лемносской… Он еще отрок, ему нужна твоя поддержка. Обещай мне!
— Клянусь Аполлоном врачом, — проговорил Каллист.
Кандид внезапно упал на колени и уткнулся лицом в ложе хозяина.
— Не плачь, мой добрый Кандид, — ласково произнес Леонтий, гладя его голову другой рукой. — Вот, здесь и твоя вольная… и еще вольные Нимфее, Соклу, Просдоке и Гимну. Каллист врач позаботится о вас. Каждому полагается по двадцать монет, Каллист.
— Не умирайте, хозяин, — прошептал Кандид, целуя одеяла, укутывавшие Леонтия. — Лучше быть вашим рабом, чем ничейным свободным!
— Ну, Кандид, ну же… Женишься на Просдоке… купишь домик, будешь торговать… — улыбнулся Леонтий. — Не плачь.
— И еще, Каллист — в Новый Рим поедете за счет архиатрии… у меня еще остались неиспользованные поездки, так что не потеряй — вон там пергамен с разрешением. Кажется, все разъяснил вам… А ты, Фессал — вот кому кровь пустить надо! Бледный, как гипсовый Телесфор…
— Леонтий врач… — выдавил Фессал, опускаясь на колени рядом с Кандидом. Тот незаметно отошел прочь, сел на ковер у ног Леонтия.
— Дитя мое, мужайся…
Леонтий привлек к себе Фессала, поцеловал его светлую макушку.
— Подай-ка мне вон то письмо, Каллист, — попросил он. — Или лучше, сам прочти нам вслух.
Каллист взял с деревянного столика кусок пергамена.
— Это пишет мой друг из Рима, Марий Викторин… Он философ, грамматик и поэт… Тоже старик, приехать уже в Никомедию не может… Читай же!
— Unum primum unum a se ortum unum ante unum
deus praecedis omne quantum nullis notus terminis
nihil in te quantum quia neque quantum ex te est
namque ex te natum unum gignit magis quantum quam tenet
a hinc immensus pater est mensus atque immensus filius
unum autem et tu pater es unum quem genuis filius…
Единое, Первоначало, самоизлиянный Источник,
Боже мой, числом мне ли Тебя описать?
Нет Тебе меры, под силу ль числу выразить будет Тебя?
Единый рожден от Тебя, счислению Сам неподвластный,
Неизмеримый Отец, с Ним же Со-Неизмеримый Сын,
Един Единого Отче, что Единого Сына являешь[125].
— Хозяин, пресвитеры прибыть изволили, — вбежала в комнату молодая рабыня с красными от слез глазами.
— Зови их, Просдока, дитя мое, — слегка улыбнулся Леонтий. — А ты, Кандид, принеси тот самый белый хитон, что
Каллист в молчании смотрел на него, держа почти невесомые ладони старца в своих ладонях.
— Я буду с вами, Леонтий врач, — прошептал он. — Я никуда не уйду.
— Дитя мое, ты — эллин, тебя не разрешат… Подождите с Фессалом снаружи… это недолго… потом зайдете… и вот еще что — наклонись, я скажу тебе на ухо… вот так…
Изо рта Леонтия пахло мятой и сирийским нардом — эти пастилки, что обычно помогали ему при сердечных приступах, готовила толстая, крикливая ключница Нимфея.
— Ты не пиши ничего отцу Евстафия, слышишь, дитя мое?
Каллист втянул ноздрями воздух и промолчал.
— Я скажу тебе — но это тайна, поклянись, что не скажешь никому… Орибасий хотел его усыновить, но до сих пор не собрался… он сейчас далеко, в Галлии… с Юлианом… не хочет побочного сына возить с собой… Евстафий переживает…
— В лупанарии? — вскипел Каллист и смолк, проклиная свой норов.
— Дитя мое, Каллист, — покачал головой Леонтий. — Он мать свою там навещал… Помнишь, та красавица… черноволосая… что от фтизы умирает…
Леонтий покачал головой, бессильно закрывая глаза. Словно громом пораженный, Каллист безмолвно стоял на коленях у ложа архиатра.
— Обещай мне, что не напишешь… он приходил сегодня ко мне, умолял…
— Обещаю, Леонтий архиатр, — ответил Каллист.
Он уже ясно видел, что старик умирает, что тень смерти все больше и больше закрывает его лицо, что глаза Леонтия уже приобрели тот странный плавающий взгляд, который говорит о близости неотвратимого. Каким далеким и мелким показалось ему то возмущение незаконнорожденным разнузданным сыном Орибасия врача, которое не отпускало его весь день. Благие боги, да пусть он остается, пусть учится в никомедийской врачебной школе, пусть хоть всего Сотада перечитает…
— Леонтий врач…
— Дитя мое, вот они идут. Подожди снаружи… но ларец непременно с собой возьми, сейчас… и приходи потом… как они выйдут, сразу же зайди, слышишь?
…У тяжелой льняной шторы, плотно закрывавшей вход в комнату архиатра, неподвижный, словно статуя, юный чтец в тесном, поношенном хитоне выговаривал растерянному Фессалу:
— Нет, нельзя. Написано: «не бросайте святыню псам».
— Но я же не пес, какой же я пес! Леонтий архиатр был мне за отца…
— Не спорь. Ты же эллин? Вот. Поэтому тебе нельзя присутствовать во время совершения таинства, — молодой человек ковырял носком поношенной сандалии трещину между плитами каменного пола.
— Но послушай… как тебя зовут?
— Севастиан.
— Севастиан, я спрячусь здесь, за занавесью. Я не буду подходить близко! — продолжал горячо упрашивать лемноссец.
— Нельзя! Как тебя звать?
— Фессал…
— Фессал, это нельзя… Пресвитер Гераклеон не позволит…
— Севастиан, я очень тебя прошу… я тихо… я хорошо к христианам отношусь… и ко Христу…
Севастиан потер потной ладонью свои прыщавые щеки.
— Не делай так, — поспешно сказал Фессал. — Еще хуже будет. Надо катаплазму из свежего лука прикладывать на ночь.
— Это эллинское средство. Я священным маслом каждый вечер мажу и молюсь, — немного неуверенно проговорил Севастиан, ощупывая свое пятнистое лицо.
— Лук — это хорошее средство! — воскликнул Фессал, хватая его за рукав хитона. — Асклепиад Вифинский про него писал… и Аретей… Ничего в нем эллинского нет — это же просто врачебное искусство. Оно — всечеловеческое. Да ведь кто-то из ваших писателей так и сказал — «все лучшее, когда-либо сказанное или сделанное людьми, принадлежит нам, христианам».
— Катаплазму из лука? — переспросил Севастиан и поморщился, задев крупный прыщ на лбу.
— Прекрати тереть лицо! — сурово сказал Фессал. — Еще больше вылезет прыщей этих. И не маслом надо, а водой умываться. С золой и сирийским нардом… — он увидел растерянность на лице собеседника при словах «сирийский нард», и добавил: — Или просто с золой, если нарда нет.
— И как ее делают, эту катаплазму? — с затаенной надеждой спросил юный чтец.
— Севастиан, ты с каких это пор стал водиться с язычниками?! — бородатый толстолицый мужчина в длинном хитоне схватил чтеца за локоть. — Я надеюсь, это не твой друг?
— Нет-нет, — отступая, поспешил заверить Фессал грозного диакона. — Я только спросил… я сейчас ухожу.
Севастиан, покрасневший и сконфуженный, беспомощно переводил взгляд с одного собеседника на другого.
— Небось, снадобья свои эллинские предлагал? — пророкотал диакон. — Мы, христиане, у врачей не лечимся. Это у вас, эллинов, так принято, а мы всю свою надежду в Боге полагаем, а после Него — в Его Сыне, сотворенном прежде всех веков. Пошли, Севастиан — отец Гераклеон уже прибыть изволили.
Диакон расправил плечи и хозяйским жестом отодвинул занавесь, увлекая чтеца за собой. Севастиан бросил на Фессала умоляющий взгляд, и скрылся в полумраке.
— Хорошо, что свиньей не назвали и не пожелали с обрыва броситься, — сказал Каллист. — Про моих родителей кто-то из христиан так поговаривал. Они разбились на повозке, в море с обрыва упали… насмерть.
Фессал, вздрогнув, обернулся к Каллисту.
— Они никого не пускают на эту мистерию, бесполезно просить, — кусая губы, добавил Каллист. Он стоял до этого в стороне, отвернувшись — не хотел вмешиваться в разговор Фессала со своим знакомым чтецом. Они присели на мраморное основание одной из колонн.
— А потом… Леонтию врачу уже нельзя будет с нами встречаться? — срывающимся голосом спросил лемноссец.
— Потом — можно. Это недолго… ну, мистерия эта… — ободрительно проговорил Каллист.
— Да? — обрадовался его ученик. — А что там делают, вы не знаете, Каллист врач?
— Чтобы человек прошел христианское посвящение, его в воде крестят, — ответил вифинец. — Ты не знал разве?
— А почитатели Митры — тоже в воде крестят, да, Каллист врач?
— Не знаю, Фессал.
— Они тоже никого не пускают непосвященных. И женщин.
— Ну, этим-то они от христиан и отличаются, — заметил Каллист.
— А правда, что Константин Великий сначала Митру почитал, а потом стал христианином?
Каллист понимал, что Фессал ведет весь этот разговор, потому что боится молча сидеть с гнетущими его мыслями.
— Да… говорят… — нехотя ответил он, поддерживая разговор. — Непобедимое Солнце.
— И он, говорят, крест на солнце увидел?
— Фессал, я, право, не знаю всех этих историй, — нахмурился Каллист. — Но то, что он чудом взял старый Рим — это точно. Если бы Максенций не вышел к Мильвийскому мосту, а засел за стенами Рима держать оборону, Константин никогда бы не стал императором.
— Он в Тибре утонул, Максенций?
— Да. Он странный был человек — его мать была сириянка, Евтропия. Варварская кровь…
— У Евстафия отец среди варваров живет… Орибасий врач… в Лютеции… Он у начальника западных легионов, Юлиана, архиатр…
— Юлиан — талантливый полководец, — заметил Каллист. — Навел в
— Он двоюродный брат императора Констанция, Каллист врач?
— Он… он сын Юлия Констанция, брата Константина Великого. Его отца убили во время мятежа после смерти Константина, когда началась борьба за трон. Ему было шесть лет тогда. А мать умерла, когда он еще был грудным младенцем.
— Да… казалось бы, племянник Константина Великого, а такая судьба, — вздохнул Фессал.
— Если бы императрица Евсевия не заступалась бы за него, Констанций бы его казнил, как его брата Галла, — кивнул Каллист. — Кесарий рассказывал, что его брат, Григорий, встречался с Юлианом в Афинской школе. Он был всегда нелюдим и мрачен.
— Еще бы! — воскликнул Фессал. — Будешь таким, когда всех родных чуть ли не твоих глазах перережут… и потом почти под арестом жить, в чужом краю… его же, кажется, в Каппадокии держали вообще взаперти?
— Вроде да… Маленьким мальчиком, а потом второй раз, уже юношей… ну, это их дела, императорские, Фессал. Нам-то что… Посмотри-ка, они уже закончили? Выходят?
…Каллист и Фессал снова вошли в тихую, опустевшую комнату. Просдока молча сидела у ног Леонтия, обнимая их и пытаясь согреть своим дыханием.
Тонкий луч чертил на александрийском ковре безупречную светлую линию, уходящую в синеющее в просвете занавесей небо.
Темная фигура шевелилась в углу.
— Дети, — говорит Леонтий. — Дети… Евстафий… ну же…
— Фессал… прости меня… — выдавливает Евстафий, слегка заикаясь. — Я не нарочно.
— Я знаю, знаю, — кивает часто головой лемноссец, крепко пожимая ему руку над постелью архиатра Никомедии.
— Простите меня, Каллист врач… — бубнит Евстафий.
Каллист кивает и склоняется к старику в белоснежном хитоне. От Леонтия пахнет уже не пастилками, а легким и терпким запахом — знаменитое вифинское миро из тридцати веществ…
— adesto lumen verum pater omnipotens deus
adesto lumen luminis mysterium et virtus dei
adesto sancte spiritus patris et filii copula
tu cum quiescis pater es cum procedis filius
in unum qui cuncta nectis tu es sanctus spiritus, —шепчет Леонтий. — Ах, Каллист, я и не знал, что ты так страдаешь приступами гемикрании… Ты при гемикрании так поступай, старое народное средство, но очень помогает… вы, молодежь, старые средства не жалуете, я знаю… но ты попробуй все-таки… зубчик чеснока в противоположное ухо… можно чеснок с перцем растереть, это даже еще и лучше… бедное дитя… и ты никогда не жаловался… все терпел… а я и не замечал… прости меня…
— Нет, что вы, что вы… — бормочет растерянный Каллист, целуя его прозрачные руки, — зачем вы извиняетесь, Леонтий врач… я все сделаю… чеснок и перец в противоположное в ухо…
«С нами пребудь, Свет Истинный, Боже Всесильный!
С нами пребудь, Ты, Свет от Света, Тайна и Божия Сила!
С нами пребудь, Ты, Дух Святой, цепь золотая,
Ты, с Отцом, от Кого Ты исходишь, и с посылающим Сыном,
Все во Едино связуешь, будучи Духом Святым.
Греки зовут Его Логос, Бог, что в недре Отца возлежит.
Причина всего сотворенного, Виновник создания твари.
Ничто из созданных не вошло в бытие без Него.
Христос — этот Логос, и если сей Логос есть Жизнь,
То Он рожден от Отца, и Богом зовется Живым.
По сущности — Бог, и будучи Богом — Он самосущная жизнь.
Сын, Рожденная Жизнь — есть Логос и Бог существом».
Леонтий слегка улыбается.
— Ты спрашивал меня как-то о Пантолеоне, Каллист… я не ответил тогда… да, я знал его, я был дитя, тяжко болел, страдал от мочекаменной болезни… родители не знали, что делать, так я страдал. И он совершил камнесечение, не помню, как это он сделал, это ведь должно быть очень больно, а я ничего не почувствовал, и назначил отвар из травы «слезы Елены», и больше никогда у меня не было приступов, навсегда прошли, — голос старика от напряжения начинает угасать, и он замолкает, чтобы собраться с силами.
Каллист и Фессал тревожно и растерянно смотрят друг на друга. Леонтий касается их рук, гладит их пальцы. На груди его сияет золотой знак — соединенные навек буквы «Хи» и «Ро».
— Ты хотел знать, Каллистион, дитя, был ли у меня экстаз… — Леонтий смотрит на вифинца, глаза его сияют. — О Триада, Троица… тени ее приводят душу в восторг…
Единое Начало,
Иной едино с Иным,
И всегда Иной — с Иным,
О Троице Благая!
— Почитай еще, Фессал…
Помилуй, Господи! Христе, помилуй!
Ты — дух мой, Слове,
Ты — душа моя, Слове,
Ты — плоть моя, Слове!
Помилуй, Господи! Христе, помилуй!
Ибо жив Бог и присно Он жив,
И родил Он вечную Жизнь,
Жизнь же сия есть Сын Божий Христос.
Помилуй, Господи! Христе, помилуй!
По подобию Твоему, Боже Отче,
По образу Сына Твоего создан я,
Подай же, чтобы жил я в веках сотворенных,
ибо Сын Твой познал меня.
Бог — Любовь есть,
Христос есть Милость,
Дух же — общение дружбы
О Троица Благая,
Освободи нас,
Исцели нас,
Оправдай нас,
О Троица Благая.
— О, Каллистион, Фессалион… дети… о как бы я желал… канаты от кнехтов… в путь… развязать… и … туда… где моя Троица… Поэты слагают строфу, антистрофу и эпод, и эпод они воспевают пред алтарем бога. Вот мой эпод, Каллист! Книга моей жизни дописана, и я слагаю свой эпод.[126]
С нами пребудь, Свет Истинный, Боже Всесильный!
С нами пребудь, Ты, Свет от Света, Тайна и Божия Сила!
С нами пребудь, Ты, Дух Святой, цепь золотая,
Ты, с Отцом, от Кого Ты исходишь, и с посылающим Сыном,
Все во Едино связуешь, будучи Духом Святым.
— Кесарию… Кесарию — привет от меня… пусть не переутомляется, скажи ему… все у него получится с ксенодохием… Кесарий Севастиец, твой друг, скажи ему…
— Да, да, — говорит Каллист, запинаясь. — Да.
— И гимны забери… напиши Марию письмо… — голоса Леонтия уже не различить. Каллист прижимает свою голову ко груди старика — ему слышен глухой, словно надтреснутый, звук ударов сердца.
— Уезжай, уезжай, Каллист, из Никомедии… о, какая это была ошибка Констанция — зачем он послал несчастного Юлиана сюда, ему надо было держать его в Новом Риме… Никомедия — языческий город,
Помилуй, Господи! Христе, помилуй!
Саможивущий Отец есть,
И Сын Рожденный есть Саможизнь,
Единосущен Отцу Он и присно живет.
— Видите? — Леонтий поднимает вверх пальцы — он уже не в силах оторвать от груди ладонь. — Видите?
Лицо его сияет несказанным счастьем.
— Выше… выше…
Каллист слышит гулкие удары сердца — точно сильная птица бьется о прутья клетки — потом еще и еще, медленней и глуше. Настает тишина.
+++
…Коляску встряхивает, она останавливается
— Переправа! — кричат снаружи.
— Вот, Фессал, мы уже почти и в Новом Риме, — говорит Каллист, кладя проснувшемуся ученику руку на плечо.
13. О христианах, эпикурейцах и врачах
— Уже недалеко, Фессал. Устал? — Каллист похлопал своего юного спутника по плечу. — Надо было бы тебе остаться в гостинице и отдохнуть.
— Нет, что вы, Каллист врач, я не устал, — замотал головой Фессал. — Зачем мне оставаться в гостинице? Я никогда не был в Новом Риме, я хочу все посмотреть… Это и есть статуя императора Константина?
— Да, — кивнул Каллист.
Они стояли на площади недалеко от какой-то базилики, к которой на полном скаку мчался недвижимый всадник в императорской тоге. Его лицо с огромными глазами и тяжеловесным подбородком было полно отчаянной решимости.
— А там — христианская церковь? — спросил Фессал — бледный от усталости, с тенями под глазами. — Можно мне посмотреть, Каллист врач? Я вас потом догоню.
— Можно подумать, ты не видал никогда христианских церквей, Фессал. Давай потом… — начал Каллист, но, увидев, как опечалился его ученик, кивнул:
— Хорошо, только быстро. Я подожду тебя у фонтана.
Радостный Фессал бросился к базилике. Каллист сел на мраморный борт фонтана, разулся, опустил ноги в ледяную воду и потом растер их краем своего пыльного плаща. Вода быстро снимает усталость. Новый Рим! Он построен по плану, улицы здесь прямые, заблудиться сложно — не то что в древней Никомедии, где улицы петляют, словно ходы в лабиринте Минотавра. Он вдруг вспомнил, как случайно увидел, посещая кого-то на правом берегу Никомедии, двух мальчишек из синойкии[127], рисовавших углем на стене кузницы клубок путаных линий и чудовище. Пока старший, черноволосый, пыхтя и высунув от усердия язык, изображал получеловека-полубыка (Каллист удивился тому, с каким искусством он это делает!) второй печатными буквами писал на стене: «Лабиринт. Минотавр». «Ксен, бежим!» — завопил вдруг творец Минотавра, и мальчишек словно ветром сдуло, прежде чем волосатый кузнец, держа в одной руке мехи для горна, успел схватить их за уши. Подмастерья, почти ровесники Ксена и его брата, тем временем высунулись из кузницы и, зажимая рты руками, чтобы не смеяться в голос, показывали друг другу на изображение на стене. Минотавр был явно списан с кузнеца. Каллист рассмеялся — сходство было уловлено точно. Кузнец неодобрительно посмотрел на прохожего в богатой одежде, потом поскреб темя, погрозил пальцем исчезнувшим сорванцам и вернулся в кузницу, повторяя: «Отец пьет беспробудно, а дети как трава полевая растут!»
— Каллист врач! — запыхавшийся и раскрасневшийся Фессал подбежал к нему. — Знаете, кто здесь похоронен?
— Не знаю, — ответил Каллист. — Ромул и Рем? — неудачно пошутил он.
— Нет! — радость Фессала не омрачилась даже от скепсиса старшего друга. — Врач из Вифинии! Пантолеон! Помните, Леонтий архиатр говорил? Он тоже был последователь божественного Плотина… а потом крестился! Пойдемте, Каллист врач! Это же ваш земляк, он поможет нам в этом городе! Это знак богов!
— Ох, Фессал, — покачал головой Каллист и улыбнулся. Юноша был охвачен радостью и ликованием и едва не пускался в пляс.
— Пойдемте, зажжем на его гробе свечи! Пойдемте, Каллист врач! Я не стал без вас!
— Знак богов, говоришь? — Каллист поднялся на ноги. — Ну, если хочешь, пойдем.
В базилике было мало людей — судя по всему, все уже расходились после какого-то христианского собрания. Каллист взял две маленькие восковые свечи, опустил серебряную монету в ящик для пожертвований и протянул одну из свеч Фессалу. Тот, следуя примеру каких-то шедших перед ним ремесленников, преклонил колена у гробницы и, прижавшись лбом к теплому каппадокийскому мрамору с золотистыми прожилками, что-то зашептал. «Какой хороший мальчик, — подумал Каллист, вертя в пальцах тающую свечу. — Кто бы ты ни был, вифинец, христианский герой, подай Фессалу добрую удачу Тюхе в этом городе!»
Он поднял глаза, рассматривая мозаику. «Пантолеон врач» — светились в полутьме буквы над кудрявой рыжеволосой головой молодого человека в белой одежде — то ли тоге, то ли в белом хитоне и белом плаще. Рядом была изображена процессия, несущая ковчег навстречу спешившемуся и простирающему руки вперед императору Константину — его было сложно не узнать, он был точь-в-точь как всадник с площади. Над ковчегом была надпись — «Пантелеимон, свидетель Всемилостивого Спасителя Христа». Мартир. Свидетель. Он — христианский мученик, Пантолеон Вифинец, врач.
Каллист зажег свою свечу и пристроил ее среди других в простенький подсвечник с белым морским песком — как на побережье Пропонтиды, у Никомедии. «Тюхе — своенравная женщина, и под ногами у нее неустойчивый шар, — вспомнил он слова покойного Леонтия. — А Гермес — надежный вождь, он опирается на куб. Надо трудиться и действовать, а не полагаться на Судьбу».
«Видишь, Вифинец, он же еще совсем отрок, Фессал. И сирота. У него никого нет, кроме меня и Леонтия, но Леонтий умер, а ему еще надо учиться. Пусть Кесарий пристроит его куда-нибудь. А я поеду… ну, куда мне поехать? В Рим? А что, Вифинец, это мысль… Да, в Рим».
— Ты — эллин? — кто-то тихо спросил его — на чистом греческом, но с гортанным акцентом.
— Да! — резко обернулся Каллист, готовый дать отпор.
— Не сердись, — засмеялся в полумраке высокий незнакомец. — Пантолеон Вифинец все исполнит, — неожиданный собеседник Каллиста смолк, закутался в воинский плащ и медленно удалился, теряясь в свете, льющемся из дверного проема. Каллист провожал его взглядом и не заметил, что Фессал уже поднялся с колен и подошел к своему старшему другу.
— Ну что, Фессал? — спросил Каллист. — Рад?
Юноша поспешно вытер слезы.
— Клянусь Гераклом! Ты опять ревел…
— Не сердитесь, Каллист врач! — растерялся Фессал.
— С Гераклами своими в капища свои поганые идите! — раздался величественный баритон, и какой-то небритый мужчина в длинном хитоне с метелкой в руках подскочил к ним.
— Ты, кажется, пол подметал? — заметил Каллист, заслоняя испугавшегося Фессала. — Вот и
— Я — чтец при этой базилике и не позволю вам осквернять гроб мученика! — воскликнул небритый служитель.
— Ты его одним своим видом оскверняешь, — заметил Каллист. — Киник нашелся! В баню сходи, а то рядом с тобой задохнуться можно. Идем, Фессалион!
Когда они снова оказались у статуи Константина и у фонтана, Фессал проговорил:
— Я за вас молился, Каллист врач — чтобы господин Кесарий нашел вам хорошее место.
— Вот как! — Каллист ощутил, как к его горлу подкатил комок, и сглотнул. — Вот как… Чудной ты… Пусть бы он тебя пристроил, а я уж не пропаду.
— Я тоже не пропаду, Каллист врач. У меня имение небольшое на Лемносе, недалеко от Гефестии. Наследство. А у вас… я знаю, у вас же… отняли все?
Фессал робко заглянул в глаза Каллисту.
— Откуда ты знаешь? — грубовато ответил тот, но, прежде чем Фессал успел испугаться, крепко обнял его за плечи. — Неважно. Философ должен уметь жить без имения, без семьи…
— Каллист врач, знаете что? — вдруг воскликнул Фессал, и его потухшие было глаза загорелись. — Поедем на Лемнос! У меня маленькое имение, но нам хватит. Десяток рабов, поле небольшое, три-четыре масличных дерева, виноградничек. Проживем! Правда? Поедем! Это герой Пантолеон мне мысль эту послал, я ручаюсь! Мне и в голову не приходило раньше.
— Послушай, Фессалион, дитя мое, — засмеялся Каллист, — подожди ехать в свою Гефестию, пока ты не попытал счастья в Новом Риме. Гефестия не убежит… Где же дом Кесария? Клянусь Гераклом, надо пройти через рощу — мы как-то с ним гуляли по Новому Риму, он показывал мне короткий путь от площади с базиликой.
— А как мы найдем потом нашу гостиницу? — встревожился Фессал. — Наши вещи, книги, инструменты…
— Найдем, не волнуйся. Думаю, что Кесарий позволит нам остановиться у него на первое время. Пошлет в гостиницу рабов, они наши вещи принесут. Да не переживай же ты так, Фессал! — он потряс его за плечо. — Плохо, конечно, что у меня нет рабов — я все деньги тратил на библиотеку, а теперь понимаю, что хоть одного раба завести нужно было. Пригодился бы в дороге.
— Вы уехать хотите, Каллист врач? — печально спросил Фессал. Они шли по роще, среди деревьев, на влажных ветвях которых уже проклюнулась из набухших почек ранняя нежная зелень. — Не уезжайте…
«Да разве это от меня зависит, Фессалушка!» — хотел он сказать, но промолчал. Все теперь зависит от Кесария — столичного архиатра и сенатора.
— Он ведь ваш друг, — неожиданно сказал Фессал, словно прочитав его мысли.
— Друг? — переспросил Каллист.
— Конечно, — уверенно продолжил Фессал. — Он должен вам помочь.
«Люди не должны ничего друг другу, Фессал», — опять мысленно ответил ему Каллист. Юноша, наивный юноша! Ну что ты знаешь о жизни! Ну и что, что Кесарий был приветлив и великодушен с помощником архиатра Никомедии — а нужен ли ему просто Каллист врач в Новом Риме? Он — архиатр, при дворе самого императора, член сената… не запятнает ли его тогу такое сомнительное знакомство с племянником сосланного теурга Феоктиста?
— Он же… ну, он же — из христиан, — продолжал лепетать Фессал. — Не из таких, как этот, с метлой, — поспешно добавил он, поймав насмешливый взгляд старшего товарища, — а из… из настоящих христиан. А настоящие христиане не оставляют других в беде.
— Ты что, креститься собрался, Фессал? — удивился Каллист. — Ты уж больно много о христианах знаешь.
— Я совсем немного знаю, — заспорил молодой врач. — Вот Архедамия — та на самом деле много знает, она креститься собирается…
Каллист весело расхохотался. Фессал покраснел.
— Архедамия? Все понятно, Фессал! Вот в чем причина.
— А вы, Каллист врач, — неожиданно вскинув голову, с вызовом произнес лемноссец, — неужели вы никогда не любили?
Каллист удивился тону обычно робкого ученика и долго не отвечал. Фессал, умолкнув, шел за ним следом по тропе.
— Нет, Фессал, — наконец ответил Каллист. Перед его внутренним взором предстал образ огненно-рыжей девушки из церкви мученика Анфима. Финарета? Да, так ее звали…
— Нет, — повторил он. — Вот дом Кесария.
Весенняя роща закончилась. Каллист и Фессал стояли у ворот трехэтажного особняка, увитого вечнозеленым плющом.
На стук долго никто не выходил.
— Может быть, Кесарий врач переехал? — растерянно спросил Фессал, рассматривая табличку с длинным латинским именем, заканчивающимся словами «Caesarius medicus» на стене дома. — А табличку еще не успели сменить.
— Кто вы и откуда? — осторожный глаз раба заморгал через приоткрытую на цепочку калитку.
— Мы к Кесарию врачу.
— Его нет дома, — голосом, полным достоинства, ответил раб.
— Так пропусти нас, мы подождем его внутри! — сказал Каллист, стараясь придать своему голосу как можно больше уверенности.
Молодой раб в длинном хитоне вылез наружу и, придерживая рукой калитку, заявил:
— Сегодня приема нет!
— Мы не лечиться пришли, — ответил Каллист.
— По вопросам денежной помощи тоже нет приема! — деловито продолжил раб, крутя между большим и указательным пальцами новехонький медный крестик на шерстяном шнурке. — Хозяин в отъезде.
— Ты нас, все-таки, милейший, пропусти в дом, — с угрозой в голосе продолжил Каллист.
— А кто вы? — спросил раб, придвигаясь ближе к калитке и не отпуская крестик.
— Мы — знакомые твоего господина из Никомедии! — с трудом сдерживая гнев, проговорил Каллист.
— Он вас приглашал? — продолжал уточнять раб.
— Нет, но… — совершенно некстати встрял Фессал. — Он хорошо знает Каллиста врача! Он его друг!
Раб испытующе окинул взглядом усталых путников в запыленной одежде.
— Разве вы христиане? — недоверчиво спросил он после осмотра.
— Нет, конечно! — взревел Каллист не хуже Минотавра. — Пропусти нас в дом, дубина стоеросовая!
Раб в один прыжок скрылся за калиткой и задвинул все три запора.
— Мой господин со всякими эллинами не якшается! — презрительно задвигались его пухлые губы в узенькой калиточной щели.
— Идем в гостиницу, Фессал, — резко повернулся Каллист к своему младшему спутнику.
— Нет, нет! — Фессал порывисто схватил его за руку. — Каллист врач! Это всего лишь глупый раб, не стоит обращать на него внимания!
Он силком усадил Каллиста на скамью у калитки под зеленеющим миртовым деревом.
— Послушайте меня, Каллист врач, — заговорил он, опускаясь перед Каллистом на корточки и хватая его за руки. — Послушайте меня!
— Ну что, Фессалушка? — тяжело ответил тот, взъерошивая светлые прямые волосы юноши. — Видишь сам, Новый Рим — христианский город. Вернемся в гостиницу, пообедаем, отдохнем и узнаем, когда корабль на Лемнос. Если ты, конечно, еще не передумал путешествовать вместе со мной… — невесело усмехнувшись, добавил он.
— Нет, нет, не надо плыть на Лемнос! То есть… — Фессал смутился и покраснел. — То есть я не то имел в виду! — глотая слова, продолжал он. — Не надо уезжать! Гефестия не убежит! Посидите
— Не уйду, не уйду, — пробормотал Каллист. Фессал убежал.
Каллист опустил голову на скрещенные руки и закрыл глаза. Как этот мальчишка еще может бегать после такой утомительной дороги? А он, Каллист, так устал — он вдруг понял это. Наверняка, в Новом Риме есть общественные бесплатные бани — надо будет сходить туда непременно. Баня оживляет и тело, и душу. А потом — на Лемнос. Фессал пропадет один, бросать его нельзя. Что за глупыш. Ну, куда он побежал, зачем? «Искать вход в иатрейон»! Одна надежда — может, столкнется с настоящей жизнью, как она есть, и поумнеет, перестанет быть таким наивным ребенком. Как жаль, что у них нет раба! Придется самим разузнавать про бани и про корабль. Рабы… У него в распоряжении был всего лишь один раб — с ним он приехал на Кос. И то, через пару месяцев бедный Демокед объелся зеленых яблок и умер от диарреи[128]. Никто не подсказал тогда Каллисту, как ее лечить — теперь-то он бы вылечил тебя, старина Демокед, да уже поздно…
+++
— Заканчивай ругаться, в самом деле, а то и тебе какую-нибудь операцию сделаем! Геморрой прижжем! — пробасил Филагрий, снимая забрызганный кровью и гноем передник.
— Кругом, кругом знаков своих волшебных христианских понаприбивали! — возмущался поселянин в поношенном фракийском хитоне. — И над дверьми, и на ножах своих, и на потолке… Тьфу, тьфу, тьфу, сохрани нас, Зевс Ксений!
— Сейчас доплюешься — заставим весь иатрейон мыть! — заметил спокойно Посидоний.
— Кровью, вестимо, младенческой все позабрызгивали! — не унимался фракиец, забившийся в угол рядом с креслом для вырывания зубов. — Дух захватывает, в глазах темно от гоэтейи вашей галилеянской! Знаки ваши кругом!
— Нет, это невозможно! — заорал Филагрий, отбрасывая ветошь, которой он протирал свой нож. — Сейчас точно прижгу тебе что-нибудь!
— Где ты христиан видишь, скажи на милость? — проговорил приветливо и терпеливо Посидоний. — Нет здесь христиан, дружок. Одни знаки на стенах.
— Зна-аки ваши!.. — измождено стонал в углу фракиец, брызгая слюной.
— Они такие же наши, как и твои, — ответил Посидоний, передавая свой и братнин передники Трофиму и выпуская золотистые кудри из-под кожаного ремешка на свободу.
— Мы не христиане, полоумный ты человек! — добавил Филагрий, с грохотом открывая дверь кованого шкафа с инструментами.
— Семфей, да полно уж тебе, — слабо застонал старик с ложа.
Посидоний уже ловко бинтовал его обеими руками, туры бинтов легко и красиво ложились вокруг поясницы старого фракийца. Трофим деловито и умело поддерживал больного.
— Нам скажут крест и «Хи-Ро» над дверью прибить — пожалуйста, — продолжал невозмутимо Посидоний, закрепляя повязку. — Мы и под «Хи-Ро» прооперируем, если надо. А скажут — Солнце Непобедимое нарисовать, мы и под Солнцем Непобедимым нарывы вскрывать будем.
— А инструменты это не ихние вовсе, а Кесария врача. Он молодым врачам их дать изволили, пока они свои ножи-смилэ[129] кузнецу заточить отдали, — певуче заговорил Трофим, бережно придерживая стонущего деда. — Он христианин, вот он и заказал с крестом и «Хи-Ро» инструменты себе. У лучшего мастера! Почему бы и нет? Имеет право. У него с «Хи-Ро», у Филагрия врача со священным асклепиевым ужом, например.
— Видишь, Семфей, мальчики и не христиане, и богов чтят, а ты себя с ними так себя ведешь! — укоризненно проговорил старый фракиец, после того как Трофим удобно уложил его на постель. — Доброй вам удачи, сыночки!
— Да не чтим мы богов никаких, деревенские ваши головы! — вдруг воскликнул замолчавший было Посидоний. — Нет их вовсе, богов ваших!
— Батюшки мои… — прошептал уже почти пришедший в себя Семфей. — Батюшки… Мать богов, Аполлон врач, не погуби! Еще почище галилейского зловерия! Эпикурейцы вы нечестивые, али как?!
— Да ты глаза-то свои разуй, — неожиданно жестко проговорил Посидоний, и его красивое лицо вдруг стало взрослым и строгим, словно после тяжелой изнуряющей болезни. — Разуй глаза-то и на мир посмотри. Посмотри, что в нем делается! Какие такие твои боги, дурачина? Слепая судьба и все. Кому повезло, тому и счастье.
— Ладно тебе, Донион, — нахмурил брови огромный Филагрий, омывая руки над медным тазом и беря из рук Трофима белоснежное полотенце.
— А что — скажи, не так? Не так? — подскочил к нему брат, лицо которого мгновенно покрылось пунцовыми пятнами. Напуганный Семфей прижался к своему отцу, который громко шептал гимн Матери богов об отвращении зла.
— Почему бесполезный дурак живет до семидесяти лет, набивает себе пузо и не знает печали, а молодой и талантливый человек оступается на крыше и…
Посидоний захлебнулся словами и потряс воздетыми тонкими руками перед знаком «Хи-Ро» у притолоки. Горгонейон на его шее перекрутился на шнурке и свисал теперь на спину.
— …и мозги — по всей мостовой?! Почему? Боги, говоришь? Да?! Какие такие твои боги?! Да на что они? На что они мне? Я не верю в них! Ни в каких! Понял, Фила? Понял? Почему Артемида нашу мать из петли не вынула? Почему Асклепий с Аполлоном смотрят, как наш отец в параличе лежит и под себя ходит?! И ничего нельзя сделать! И почему Зевс не видит, как у Каллиста врача отняли имение, и он — сын патриция, да, Фила! — теперь работает за жалованье помощником архиатра! А если видит, что же он молчит? Послал бы стрелу в…
Филагрий заткнул рот брату ребром своей огромной ладони.
— С ума сошел? — прошептал он. — На остров захотел? В ссылку?
— Ох, мать Кибела-Деметра, — заплакал старик фракиец. — Не покарай! Поправлюсь, жертву тебе принесу, за себя и за мальца этого… Руки у него золотые, сердце доброе… Не попусти погибнуть нам всем в нечестии!
— Не бойся, не погибнем! — отчаянно и весело сказал Филагрий, усаживая брата в зубное кресло и наливая ему неразбавленного вина. Посидоний жадно отпил, молча откинулся на пологую спинку, взял зубные щипцы-одонтагру и начал меланхолично ими пощелкивать.
— Вот и Телесфор к нам пришел! — вдруг сказал Филагрий без тени удивления, как будто Телефоры давно уже ходили к ним в иатрейон толпами. — У нас свой Телесфор есть, дед, смотри! Поправишься, никуда не денешься! Фессалушка, заходи!
— Фессал!
Ученик Каллиста в запыленном плаще растерянно стоял на пороге иатрейона.
Посидоний вылетел из зубного кресла и заключил Фессала в объятия. Трофим, вскрикнув, выронил медный таз — тот с мелодичным звоном упал на каменный пол, и ручейки воды заструились по сухим плитам.
— Молодой барин! Фессалион! А Каллист врач с вами прибыть изволили?
— Каллист врач остался там, у главного
— Как так — у входа? Тоже стал бояться галилейских знаков, что ли? Не шути так, Фессалион!
— Его раб не впустил… — тяжело дыша после перенесенных объятий Филаргия, проговорил Фессал.
— Раб?! Не впустил?! — хором закричали братья.
— Асклепий Сотер! Совсем Гликерий с ума сошел! — завопил Трофим. — Бегу! Бегу!
Но далеко убежать ему не пришлось, потому что в иатрейон вошли две женщины — одна высокая, еще не старая, полная матрона в темно-синей столе, другая, семенившая за ней, — худенькая, пожилая, в черной одежде. Несмотря на такую разницу во внешности, в их лицах проглядывало неуловимое сходство.
— Трофим, Кесарий еще не вернулся? — спросила первая женщина с сильным гортанным каппадокийским выговором, и Фессал удивился властной интонации ее голоса, сразу напомнившей ему речь константинопольского архиатра.
— Нет, госпожа Горгония, — покачал Трофим головой.
— Ах, где же он? — с волнением в голосе проговорила худенькая старушка в черном. — Его ищут! Опять только что был гонец из сената! Где же он? Его могут заподозрить в государственной измене! Такое творится, а его нет… Решат, что он — перебежчик и отправился к Юлиану в Галлию! Тем более, узнают, что они в детстве вместе играли…
— Мама! — строго произнесла Горгония. — Никто бы никогда не узнал про это, если бы ты сейчас не вспомнила. Кесарий поехал к больным, вполне возможно, что случай сложный, и он задерживается.
— Но его требуют в сенат! — беспокойно говорила Нонна. — Горгония, это ведь не шутки! Где же он? Ты знаешь, где он может быть, Трофимушка?
Верный Трофим молча покачал головой. Братья переглянулись, но промолчали.
— Так это — сам Кесарий иатрос меня сюда прислал на своей повозке из Потамея? — в крайнем изумлении простонал отец Семфея. — Это его дом? Что за чудный человек, да благословят его боги…. А вы его мать, добрая женщина? У него глаза, как у вас — синие, как у Матери богов в нашем храме…
— Дедушка, тебе нельзя много говорить, — ласково сказала Горгония. — О тебе позаботятся, поправишься, и поедешь в свой Потамей.
— Может быть, Гликерий знает, мальчики? — продолжала Нонна, умоляюще глядя на молодых врачей.
— Гликерий?! Госпожа Нонна, да он же френит перенес, — сказал Посидоний небрежно. — Кесарий врач его из жалости выкупил у хозяина и выходил. Голову мы ему овчиной обматывали, соком бузины растирали, корень пиретрума жевать давали, на голову уксус с рутой капали, а в нос — сок плюща… Еле выходили. Он только и может, что горшки мыть. И порой несуразицы такие плетет, что диву даешься, насколько у него от дискразии разум помутился. Избыток черной желчи, да, Фила?
— Избыток, это точно, — пробасил Филагрий. — Давай, Трофим, впусти наконец, Каллиста врача. Стыдно даже! Мы все болтаем, а он у закрытых дверей ждет!
— Каллистион! — радостно всплеснула руками Нонна. — Каллистион приехал, а мы ничего и не знали, Горги! Где же он?
… Каллист полудремал от голода и усталости, поэтому, когда калитка настежь распахнулась и выбежавшая старушка стала его обнимать и целовать, он подумал, что ему снится сон.
— Дитя мое, дитя мое, Каллистион! Голодный, с дороги, усталый! Трофим, баню приготовь немедленно, вели, чтоб на стол накрыли! Вы в гостинице остановились? Сейчас рабов пошлем за вещами… Фессал — это твой братишка? Вы похожи! Кесария нет, уехал по делам, ты не обижайся на него, он всегда у меня такой был, непутевый…
Нонна повела Каллиста в дом — он, опешивший, растерянный, последовал за ней, как Эвридика за Орфеем из подземного царства. Филагрий и Посидоний бросились к нему на шею, Горгония радостно улыбалась ему из-под покрывала, раздавая приказания прислуге. Филагрий влепил здоровую затрещину крутившемуся здесь же Гликерию, и тот захныкал. Нонна снова всплеснула руками, восклицая: «Ах, зачем же?» — «Ничего, это лечение такое по методу книдской школы», — ответил Посидоний за брата. Потом Трофим отвел их в натопленную баню, где был уже накрыт стол с прохладительными напитками и закусками, нубийцы помогли им с Фессалом вымыться, и, наконец, переодетые в чистые хитоны, с пахнущими благовониями волосами, они расположились в триклинии[130] на обеденных ложах.
— Ты ведь никогда еще не возлежал на пирах, Фессал? — засмеялся Каллист. — А тут сразу с дороги — и в триклиний. Видишь, что такое Новый Рим!
Фессал сладко зевнул. Алита, полная и проворная рабыня Горгонии, накрывала на стол. Ужин, который накрыли для них, вполне мог сойти для голодных путешественников за пир.
— Как хорошо! — проговорил Фессал, роняя голову на подлокотник ложа. — Правда, Каллист врач?
— Да, — улыбнулся тот. — А где же Кесарий?
— В асклепейоне, — шепотом произнес Фессал. — Но не говорите этого госпоже Нонне ни в коем случае!
14. О том, каким насыщенным может быть день сенатора
— Барин, вот и вещи ваши из гостиницы доставили, — чинно сообщил Трофим. — Извольте взглянуть — точно ли ваши, а то гостинщик не больно-то хотел отдавать. Их уж в спальню вашу отнесли.
— Ну что ж, пойдем, — неохотно сказал Каллист, ставя кубок с вином на белоснежную скатерть. Фессал поднялся вслед за ним.
— А Кесарий еще не вернулся? — спросил Каллист у Трофима, когда они проходили через садик с бассейном и статуями дриад, играющих в салки.
— Нет, барин, — ответил Трофим. — Хозяин, вестимо, скоро уж приедут, — он заговорщицки понизил голос и добавил: — В Потамее они, в асклепейоне, с молодой госпожой Аппианой. Но об этом госпоже Нонне — ни-ни! Молчок!
Каллист кивнул. К ним навстречу по тропинке среди юных миртовых саженцев шла Горгония.
— Каллист врач, пойдемте, я покажу вам ваши спальни, — приветливо сказала она. — Ваш братишка сейчас стоя уснет!
— Нет-нет, — проговорил Фессал, с трудом подавляя зевоту.
Они прошли через перистиль, и Горгония показала им две комнаты, убранные с умеренной роскошью.
— Я хотела бы спросить, Каллист врач — вы предпочитаете спасть на перине или без? Дело в том, что мой брат упрямо спит без перины даже зимой…
— Я тоже без перины сплю, — почти перебил ее Каллист. — Всегда.
— Вы — тоже философ, Каллист врач? — по-матерински вздохнула Горгония.
— И я тоже — без перины, — быстро сказал Фессал, подавив очередной зевок.
— Нет, Фессалион, — категорически сказал Каллист. — Ты будешь спать на перине. Зима. Замерзнешь ночью.
Фессал заметно расстроился, но спорить не стал. Трофим, взяв у Каллиста ключ, уже отмыкал стоявший посреди комнаты дубовый сундук.
— Ваши вещи, барин? — спросил он. — Один только сундук этот? А у молодого барина ничего нет?
— У нас все
— Они же братья, Трофим! — сказала с укором Горгония. — А у вас большая разница в годах?
— Восемь лет, — ответил Каллист.
— А я старше Кесариона на шесть, — улыбнулась Горгония. — Вас в семье двое детей, или еще есть?
Каллист замедлил с ответом, извлекая из недр сундука свиток Сорана.
— Понимаете, госпожа Горгония, — начал он, чувствуя себя предателем. — Понимаете, мы ведь с Фессалом вовсе не братья …
Фессал старательно рылся в сундуке. Казалось, если бы он смог, он бы забрался в него с головой.
— Не может быть! — всплеснула Горгония руками и на миг стала похожа на Нонну.
— Фессал — мой ученик, — продолжал Каллист, силком вынимая лемноссца из сундука и крепко обнимая его за плечи. — Ученик, спутник и друг. И брат, конечно, — по благородному искусству врачевания.
Фессал густо покраснел и уронил панарион[131] с инструментами. Трофим вовремя успел убрать свою ногу.
— Может быть, вы хотите прогуляться по галерее? Там цветут розы. Пойдемте! Эта зима уже так утомила глаза… Фессалион, ты ляжешь отдыхать или хочешь пойти посмотреть на розы?
— На розы… — выговорил Фессал, борясь с судорогой нижней челюсти. — Я бы хотел Кесария врача подождать…
— Заклинаю вас святыми мучениками, Каллист врач — не проговоритесь маме про асклепейон! Она уже и так думает, что брат хочет стать эллином. Это Гликерий к ней пробрался спозаранку с умывальником, а я и не углядела… И еще, если можно, — добавила она, в упор глядя на вифинца. — Не могли бы вы, Каллист врач… — впрочем, Каллист в ее тоне не услышал никакого «бы», — так, вскользь, к слову… знаете ли… при нашей матери… припомнить какой-нибудь случай из жизни Кесария… ну, вы понимаете… подходящий для того, чтобы уверить маму в обратном. От вас, как от эллина, это будет звучать убедительно.
— Хорошо! — ответил Каллист, смеясь. — Я не знал, что для христиан самое надежное свидетельство — это свидетельство эллинов.
— Это именно так, — серьезно ответила Горгония. — Ну что, поражены вы нашим каппадокийским коварством?
— Нет, — пожал плечами Каллист. — Не поражен.
Они вернулись в дом и стали прохаживаться по галерее среди цветущих в изящных вазонах белых, алых и желтых роз.
— Что за чудесные розы здесь! Как будто весна пришла… — восхищенно произнес Фессал.
— Это каппадокийские розы, — говорила Горгония, нервно наматывая и разматывая край своей столы на кисть левой руки. — Кесарий любит их, мы в прошлый раз привезли ему — целую повозку пришлось снаряжать! Абсалом еще тогда с нами ездил, это молочный брат Кесария… Мы его обычно Салом зовем… Он за ними всю дорогу и следил, влажными тряпочками обертывал, а потом здесь их пересаживал. Как они разрослись! Все в цвету… А у нас в Арианзе еще не зацвели. Странно, правда?
— Да, странно. Я всегда думал, что в Каппадокии климат теплее, чем в Вифинии и Новом Риме, — ответил Каллист, чувствуя, что волнение Горгонии начинает передаваться и ему.
— У нас лето жарче, чем здесь, на море, а зимы холоднее, — отвечала Горгония, вглядываясь в быстро темнеющее небо… Да, и еще, конечно — у нас розы в саду, а здесь все-таки в доме. Теплее. Святые мученики! Опять гонец! — в тревоге воскликнула она. — Кесария ждут в сенате! Каллист врач, далеко этот аскле… Потамей?
— Около часа езды верхом… на повозке немного дольше.
— Трофим привез больного фракийца больше трех часов назад, еще вы не пришли, и было совсем светло… Кесарий должен был ехать с Аппианой верхом — так сказал Трофим. Святые мученики! Они должны были обогнать повозку!
— Не волнуйтесь так, госпожа Горгония, — сказал Каллист. — Может быть, они задержались у переправы. Мы, например, сегодня простояли на вифинской переправе долго…
— Но это ведь не через залив! Они же остались на этой стороне! — воскликнула Горгония, заломив руки. — У них переправа просто через реку. Там мост.
— Может быть, там тоже полно народа, — некстати вмешался Фессал. — Сейчас такие беспорядки на дорогах… вот мы сегодня ехали из Никомедии…
— Да, интересно, случилось что-то или это просто совпадение? — философски произнес Каллист.
— Разве вы ничего не знаете, Каллист врач? — вскинула Горгония безупречные брови. — Племянник императора Констанция Юлиан…
Она не успела договорить.
Всадник на вороном коне влетел во двор на полном скаку. Он прижимал к груди что-то большое и нелепое, завернутое в плащ.
— Аппиана!.. — вырвался из груди Горгонии дикий крик. Каллист и Фессал отшатнулись. Через мгновение сестра Кесария перепрыгнула через ограду вниз, во двор, и, прихрамывая, побежала к всаднику.
— Говори, говори, говори! — кричала она, колотя его судорожно сжатыми кулаками. — Говори! Она умерла? Говори!..
Она порывисто выхватила сверток из рук Кесария. Тот не сумел его удержать, и заспанная Аппиана вывалилась на землю из плаща, одетая так же, как Афродита при своем рождении из морской пены.
— Негодница! — завопила Горгония, увесисто шлепнула дочь пониже спины, замотала ее в плащ и потащила в дом. Кесарий, кинув поводья рабу, бросился ее догонять.
— Горгония… — донесся до гостей его растерянный голос, — Горгонион, ты понимаешь…
— Святые мученики! Как хорошо, что ты уехал от нас в Новый Рим! С таким дядей Аппиана была бы опозорена навек! Никто бы замуж не взял!
— И очень хорошо, я бы всю жизнь с дядей Кесарием прожила, — гордо заявила Аппиана из-под плаща. — Не ругай его, мама!
— Горгония, девочке надо приготовить горячую ванну… а пока растереть, как следует, кипарисовым маслом…
— Сама знаю, что делать, разберемся без тебя! Говори, что ты натворил! Пожар? Разбойники? Наводнение?
— Видишь ли, Горгонион, — Кесарий аккуратно положил на пол мокрый хитон Аппианы. — Девочка любит водяные лилии…
— И?! — продолжила Горгония.
— … она потянулась за листком на воде, он показался ей похожим на цветок, и я не успел ее удержать!
— Она упала в воду? Зимой? Что же ты молчишь, ее надо в горячую ванну! Трофим!
— Уже готова, госпожа.
— Святые мученики, хоть один вменяемый человек в этом доме…
— Горгония, позволь же, упрямая ты женщина, мне взять на руки Аппиану … она тяжелая, тебе нельзя ее таскать.
— Тяжелая! Так ты ее не удержал, и она с берега — бултых? А ты почему сухой? Кто ее из пруда доставал?
— Я и доставал… Трофим, кипарисового масла в ванну!
— Где вы нашли пруд?! Зачем туда полезли?!
— Внученька! Сынок! Дети мои, что случилось?
Нонна, заслышав из своей спальни шум, прервала молитву и с удивлением обнаружила, что в бане зажжены светильники.
— Бабушка, ты только не ругай дядю, — высунулась Аппиана из ванны, упираясь пальцами ног в поперечную перекладину. — Просто мы переправлялись через реку… верхом… как Юлий Цезарь с
— Почти что стала! Как только ты догадался ее вытащить из воды, Кесарий! Удивляюсь! — заметила Горгония. — Аппиана, сейчас мы приготовим тебе от простуды отваренную в масле лягушку…
— Не-ет! — завопила Аппиана. — Я не хочу лягушку!
— Тогда редьку с медом, — сурово продолжила мать. — Только не хватало, чтобы ты простудилась.
— Не буду редьку! — возмущалась Аппиана.
— Горги, просто насыпь девочке в еду пепел жженых ракушек, я тебе сейчас дам его, — заторопился Кесарий. — И вот от насморка египетская смола. Можно заранее нюхать, на всякий случай. Она приятно пахнет. А от кашля белокудренник хорошо… который баллотой называют…
— Святые мученики! Александр! Кесарий! — говорила Нонна. — Тебе надо спешить в сенат! Где вы были с девочкой?..
— А потом мы сушились… дядя костер развел… потому что до города далеко… — продолжала Аппиана, нюхая египетскую смолу.
— Так где же вы были?..
— В асклепейоне, бабушка!
— …
— Ну что, довел мать, василиск?! — голосом старшей Мойры сказала Горгония после того, как они с братом подхватили с двух сторон потерявшую сознание диакониссу.
+++
— И вот, значится, госпоже Нонне стало дурно — после того, как, то есть, молодая госпожа про асклепейон проговорилась… Ну, дитя еще, сболтнула лишнего… Госпожа Нонна сейчас в спальне своей, и хозяин, сын ее, то есть, с ней… Добрый вечер, господин легионер! Дома, дома барин! Приехали! Собираются!
— Мне нужно видеть твоего господина. Его требуют срочно в сенат.
— Сейчас, сейчас, господин преторианец, сейчас я его покличу… день-то какой сегодня суматошный… Эй, Гликерий, накорми господина преторианца! А я живо, я — одна нога здесь, другая там…
…Трофим появился на пороге комнаты Нонны, держа в руках новый белоснежный хитон и тогу Кесария.
— Вас в сенат просят, барин, — невозмутимо промолвил он. — Извольте переодеться. А коли матушку боитесь без надзора оставить, так вот и ширма. Зашли за нее — и переодевайтесь.
Кесарий, стоящий на коленях у постели матери, поднял голову, непонимающе посмотрел на Трофима, на сестру.
— Мама, что же ты…
Он стал целовать руки старушки, лежавшей в глубоком обмороке с холодной примочкой на лбу. Наконец, она пошевелилась и едва, одними губами, проговорила:
— Александр… поезжай срочно в сенат… тебя обвинят в измене… тебя сошлют…
— Видите, барин, и матушка ваша то же самое говорит, — заметил Трофим, раздвигая ширму с бабочками и ирисами.
— Кесарий, это не удар, это просто обморок, — произнес Каллист. — Собирайся! Скорее! Тебя разыскивают с обеда…
— Шевелись, братец, — добавила Горгония. — Не хватало нам еще, чтобы тебя сослали!
— Что вы такое все говорите?! — возмутился Кесарий. — Я никуда не пойду. Я останусь рядом с мамой.
— Александр, иди скорее, дитя, — простонала Нонна. — Мне уже лучше.
— Так ты ничего не знаешь?! — страшным шепотом проговорила Горгония. — До сих пор ничего не знаешь?!
— И знать не хочу, — заявил Кесарий.
— Римская империя — в надежных руках, воистину! Отечество в опасности, а мужи в тогах ничего не хотят знать!..
— Горгонион!..
— Трофим, помоги хозяину одеться! Алита, не таращь глаза, а пойди, проследи, в постели госпожа Аппиана или нет. Если она не там, то ты у меня получишь! К твоему сведению, о брат мой, пока ты собирал кувшинки со своей племянницей, Юлиан провозгласил себя кесарем и благородно предложил императору Констанцию разделить с ним царство! Ни больше, ни меньше! Император не согласен, как легко ты можешь догадаться! В стране — гражданская война, а ты ничего не хочешь знать!..
— Юлиан?.. — выдохнул Кесарий.
— Юлиан?.. — переспросил Фессал.
— Не может быть… — пробормотал Каллист.
— Так что, никто ничего не знал?! — обвела Горгония собравшихся огромными горящими глазами.
— Александр… — прошептала Нонна во внезапно возникшей тишине.
— Да, мама!..
— Почему ты сразу не сказал мне, что хочешь стать эллином…
— Эллином?!
— Это все твой любимый эллинский философ Фемистий… Я сразу говорила, не доведет он тебя до добра! Дитя мое! Что ты наделал! Отец тебя проклянет…
— Мама, я не собираюсь становиться эллином!
— Нет? — Нонна села на постели и тут же мягко опустилась на подушки — Каллист и Кесарий ее поддержали.
— Мама! — с укором проговорила Горгония. — Почему ты так плохо думаешь о своем младшем сыне? Чем он это заслужил?
— Дитя мое… — Нонна протянула руки к Кесарию, потом к Каллисту и растерянно прошептала: — Каллистион, так это ты ездил в асклепейон?
Каллист был готов согласиться, но, едва он начал кивать, получил очень чувствительный толчок в ребра, и выдохнул:
— Нет, госпожа Нонна.
«Неужели это Горгония его толкнула? Благие боги, что за женщины в Каппадокии… Нет, не может быть. А кто? Кесарий? Как он дотянулся?»
— Никто не ездил в асклепейон, мама, — сказала Горгония.
— Так, дети мои, послушайте… — Нонна уверенно села среди подушек, держась за плечо сына. — Объясните мне, откуда вся эта речь об асклепейоне? Откуда Аппиана это взяла?
— Аппиана? — Кесарий стал на колени, и его лицо оказалось чуть ниже лица Нонны. — Мама, я, конечно, неправ… я обманул Аппиану. Ей так хотелось посмотреть на священных ужей…
— Святые мученики! Горгония, я же просила тебя прекратить эту дружбу Аппианы с Молпадией! Спасибо, Каллист, дитя мое — этот настой очень бодрит… Откуда она узнала про ужей?
— Молпадия не при чем, — быстро сказала Горгония. — Аппиана увидела священных ужей…
— Горги! — в ужасе вскрикнула Нонна. — В доме змеи?!
— Мама! У Филагрия и Посидония, — при этих словах Горгонии братья, стоящие у ног диакониссы, одновременно судорожно вздохнули, — серебряные ужи на инструментах. Вот и все.
— Да, именно, — произнес Кесарий, вытирая пот со лба. — И девочка стала просить отвезти ее в асклепейон. Пришлось ее обмануть. А ездили мы в загородное имение Митродора. К сожалению, его не было дома, но я давно обещал посмотреть заболевших рабов в его валетудинарии. И змеи… то есть ужи, у него есть. Ручные. Аппиана осталась довольна.
— Зачем ты потакаешь Аппиане, Александр? — говорила Нонна, пока сын с помощью Трофима поспешно облачался в тогу.
— Мама, видишь, все хорошо — не переживай. У Кесария нет своих детей, поэтому он никогда не поймет, как с ними надо обращаться… — сказала Горгония, гладя мать по голове. — И тебе не надо было вовсе слушать всяких рабов, переболевших френитом… Если так переживать, то можно и умереть, а это самоубийство и грех.
— Да, этот Гликерий твой — странный, Александр. Он, мне кажется, заговаривается. Я сначала не поняла, а теперь вижу… И Каллистиона в дом не пустил… Ты бы дал ему какую работу попроще, а то он совсем ни к чему не пригоден у тебя… Беды бы не вышло…
Кесарий промолчал, накинул
— Мама, немедленно ложись спать и не думай ни про каких рабов. Я вернусь на рассвете, не вздумай опять волноваться.
— Раз ты едешь без Аппианы, никто даже и не подумает волноваться, — заметила Горгония. — Давай же, быстрее! Спасай отечество! Дома полно врачей, присмотрят за твоей матерью!
— Каллист, — проговорил Кесарий, пожимая другу руку. — Прости… суматоха… я очень рад тебя видеть.
— Поезжай, поезжай, — заторопил его Каллист. — За госпожу Нонну и Аппиану не волнуйся.
— Мы тебе будем записки в сенат с Трофимом посылать, — предложила Горгония. — Как Сервилия Цезарю. А Митродор будет тебя, как Катон, обличать.
— Спеши же, сынок! Не задерживай его, Горги! — всплеснула руками маленькая диаконисса.
+++
— Фессалион, дитя мое, так ты не брат Каллиста? А вы так похожи. Откуда же ты? — спросила Нонна приветливо.
— С Лемноса.
— Ты, наверное, из эллинской семьи?
— Да, — ответил Фессал, смущаясь.
— Ну, ничего, ничего, ты же потом крестишься ведь… — ободряюще сказала Нонна, беря юношу за руку. — Сейчас многие эллины крестятся, вот муж мой тоже… даже епископом стал. А у него такая эллинская семья, все ипсистарии… Ты при асклепейоне учился, наверно?
— Нет, госпожа Нонна, у нас нет асклепейона — у нас гефестион… и грязи… лечебные… но я там не учился. У нас не было иеревсов в роду. Просто врачи. А в Новом Риме… вот сегодня, когда приехали… мы ходили в базилику с Каллистом врачом. К Пантолеону Вифинцу.
— Видишь, мама, — поспешно сказала Горгония, одобрительно кивая Фессалу. — Все, кто знают Кесария близко, начинают интересоваться нашей верой.
— Да, — сказал Каллист. — Я, например, так заинтересовался, что стал посещать огласительные беседы. В Никомедии. Но потом перестал, потому что там катехизатор — арианин. Пресвитер Пистифор. А меня никейское христианство интересует. Ваш старший сын, Григорий, рассказывает гораздо лучше Пистифора.
— Григорий? — заулыбалась Нонна. — Он, кстати, передает тебе привет. Ждет в гости.
Горгония сделала незаметный знак оторопевшим Филагрию и Посидонию, и они выскользнули из спальни.
…Во дворе один нубиец седлал белую в яблоках лошадь, другой вытирал Буцефала.
— Запомни на всю жизнь! — говорил тихо и веско Кесарий, держа трясущегося от ужаса Гликерия за шиворот и влепляя ему на каждую фразу по оплеухе, — что, если сюда придет — какой-нибудь эллин — если придет огнепоклонник-перс — если придет иудей — или даже индийский гимнософист, в чем мать родила — или любой христианин — никеец или арианин — омиусианин — омоусианин — омий или аномей — и постучится в эту дверь — то ты ее откроешь — и их впустишь! Если тебя не научили этому — на ваших катехизических беседах — так я тебя научу! А чтоб лучше помнилось — ты получишь сорок розог! Чтобы это, как пропись, записалось на твоей шкуре!
Он отшвырнул скулящего Гликерия, схватил поводья у нубийца и умчался во тьму.
— Хозяин твой не на носилках, что ль, поехал? — спросил удивленный преторианец у Трофима.
— Нет, господин преторианец, как видите, сами верхом поскакать изволили! — гордо ответил Трофим.
15. О ночной жизни Нового Рима
… Было уже далеко за полночь, когда нубийцы внесли белеющие в темноте носилки во двор. За ними следом вошел Трофим, ведя в поводу белую лошадь. Кесарий легко спрыгнул на плиты двора и подбежал к Каллисту.
— А ты что, так и не лег спать? — укоризненно, но радостно спросил он. — Пошли, пошли в триклиний. Сейчас мне все расскажешь.
— У тебя… не было неприятностей? — осторожно спросил Каллист. Кесарий рассмеялся.
— Не волнуйся, все очень хорошо… Меня назначили одним из армейских архиатров. На этой неделе наш легион выступает в поход, на Тиану. Ну и день выдался! Бывает же такое! Теперь ты расскажи — какими судьбами здесь? По Филагрию с Посидонием соскучился?
— Нет, Кесарий… — проговорил Каллист. — Мы с Фессалом не стесним тебя — завтра мы переберемся в гостин…
— Рехнулся?! — воскликнул Кесарий. — Какая гостиница?! Будешь жить у меня — дом большой, как видишь. Он сначала был казенный, а потом император мне его подарил… Я хочу его предложить под ксенодохий — очень удобное расположение. Ну, теперь-то все затянется с ксенодохием из-за войны… Ладно, что это я! Рассказывай, как Никомедия, как Леонтий врач!
— Кесарий, — проговорил Каллист, — Кесарий… у меня печальные вести…
— Леонтий слег? — тревожно спросил каппадокиец.
— Кесарий, Леонтий умер, — стараясь казаться спокойным, сказал Каллист.
— Леонтий умер? — переспросил Кесарий — словно не поверил. Потом склонил голову — словно стал ниже — и медленно перекрестился, говоря: — Христе, Свет радости, Свет отрады, дай Леонтию долю в Твоем воскресении…
— Он крестился, — негромко сказал Каллист.
— Правда? — лицо Кесария озарилось неожиданной улыбкой.
— Да.
Они посидели молча. Потом выпили вина — в память Леонтия. Потом Кесарий сказал:
— Правильно, что ты сразу же оттуда уехал.
— Мне Леонтий велел привезти Фессала в Новый Рим. Возьмешь его в ученики? Он неплохой парнишка, ему бы еще хоть год поучиться… а лучше подольше. Он сирота, Фессал. Леонтий его по Клятве взял. Леонтий ведь учился у деда Фессала.
Каллист говорил сбивчиво. Вино, не пьянившее его весь день, теперь неожиданно ударило в голову.
— Леонтий врач написал рекомендательные письма… ему и мне. Но я-то хочу в Рим поехать…
— Ты уже в Риме, — заметил Кесарий.
— В Старый Рим, — почти обиделся на неуместную шутку Каллист. — Ничего смешного в этом нет.
— А я и не намерен смеяться. Или ты всерьез принял блажь моего раба Гликерия? И теперь говоришь про какую-то гостиницу, про какой-то Старый Рим? Ты не хочешь остаться в Константинополе? — отрывисто заговорил Кесарий. Он отчего-то очень волновался.
Каллист молчал — он вдруг почувствовал себя захмелевшим. Ему хотелось плакать и рассказывать Кесарию про все, что произошло за эти дни, но он понимал, как глупо это будет выглядеть.
— Александр! — раздался тихий голос. Нонна стояла посреди триклиния.
Кесарий вскочил, чтобы поцеловать ее.
— Мама! Ты должна спать! Что это такое — не слушаешься врачей, — шутливо погрозил он ей пальцем. — А я-то думаю — в кого у нас Аппиана.
— Я хорошо себя чувствую, сынок. Просто не могла уснуть… Дай мне слово, что не будешь больше наказывать этого молодого раба. Ты его и так жестоко избил.
— Нет, мама. Жестоко бьют вовсе не так. Он свое получит. Довольно я ему спускал с рук!
— Ты совсем как отец! — вздохнула Нонна и быстро вышла из триклиния.
Кесарий и Каллист молчали.
— Трофим, где этот… Гликерий? — спросил, наконец, Кесарий, убирая волосы со лба.
— Сидит у прачечной, — ответил Трофим.
— Что он
— Плачет, барин, — покачал Трофим головой. — Розог боится.
— Приведи его!
Трофим вскоре привел поникшего Гликерия, шепча ему на ухо: — Делай, как я сказал.
Тот упал на колени и подполз к ложу Кесария.
— Простите, хозяин, — зашептал он, целуя ему ноги.
— Прекрати, — отдернул ноги Кесарий. — Проси прощения у Каллиста врача.
Гликерий с готовностью уткнулся в ноги Каллиста.
— Языком проси, а не за ноги хватай! Очень ему приятны твои хватания! — заметил Кесарий.
Гликерий высунул язык и уже собрался лизнуть пятку Каллисту.
— Святые мученики, что за идиота мне продали! — заорал Кесарий, хватая Гликерия за шиворот. Тот затрясся от страха.
— Повторяй — простите меня… — зашептал ему в ухо Трофим.
Гликерий закрыл лицо руками и разрыдался:
— Простите… Простите…
— Кесарий, прости его, — покачал головой Каллист. — Тем более, он френит перенес.
— Он? Френит?! — уставился в величайшем изумлении на друга Кесарий.
— Ты разве его не вылечил от френита и у себя не оставил? На голову уксус с рутой капал и соком бузины растирал?
— Кто… — простонал в отчаянии Кесарий, — кто это сказал тебе?
— Госпожа Нонна, твоя мать.
— Святые мученики! Да он здоров как бык! Я его только от глистов лечил, иссопом.
— Как — иссопом? Окроплял его водой? — не понял Каллист.
— Отваром иссопа! Еле от глистов избавился!
— Так иссоп же от фтизы, — заспорил Каллист.
— От глистов тоже отличное средство, имей в виду, — сказал Кесарий и продолжил: — Я его купил, чтобы он хоть какую-то секретарскую работу вел… у меня секретаря своего нет, раб-секретарь стоит дорого, общественный секретарь к моим услугам не каждый день, вот я и купил эту бестолочь, думал, раз писать-читать умеет, то секретарской работе обучу понемногу… у-у, болван!
Он снова встряхнул Гликерия.
— Я… нет… я… да… я писать умею… И читать… как изволите… — забормотал Гликерий.
— Ты видишь, Каллист? Ты видишь? — закричал Кесарий, обреченно тряся Гликерия. — Ты прав — он в утробе матери френит перенес… таким и родился. Хоть у Сократа рабы и доказывали теорему Пифагора[132], но мой Гликерий, я уверен, посрамил бы этого великого мудреца вместе с его майевтикой[133]. Его душа совершенно ничего не запомнила из мира идей… да и в этом мире не особо трудится что бы то ни было запоминать…
Кесарий вздохнул, отпуская трясущегося Гликерия, и уже спокойнее проговорил:
— Так, способнейший раб, слушай меня… Рожу вытри, нечего тут рыдать… порыдал бы ты так у Филиппа патриция на соседней улице… Не реви, я сказал! Сейчас пойдешь в иатрейон, Трофим тебе свинцовых примочек под глаза поставит… — или он уже поставил? — молодец, Трофим! А потом идите с ним на кухню… Трофим, вот это и это забери — курятину… баранину… вино тоже бери.
— Благодарствуем, барин! — закивал Трофим.
— Это вам на двоих… завтра у тебя выходной… послезавтра — тоже… Гликерий поработает за двоих, я надеюсь. И запомни, — обратился он к прижимающему руки к груди Гликерию, — еще раз сотворишь что-то подобное — непременно прикажу выпороть. Иди с глаз моих долой, скройся, сгинь!
Гликерий, Трофим, блюдо с бараниной, курицей, лепешками и кувшин вина исчезли в мгновение ока.
— Клянусь, он заслуживал розог, — заметил Кесарий. — Распустился. Он верна, в доме хозяев родился, его с детьми хозяйскими воспитывали, баловали, потом умерли хозяева, наследники стали все распродавать и его продавали. Я его и пожалел, моего Салома вспомнил, сердце защемило… ну и купил. Думал, в люди выведу, все-таки грамотный, а вот поди ж ты, болван болваном оказался. А мама еще его защищает.
— Твоя мать — очень добрая женщина, — сказал Каллист.
— Да, святая женщина… Но послушай меня! Конечно, Фессала я возьму учиться. И ко мне, и к старым врачам устрою на обходы — пусть учится, пока есть возможность. Как у него с деньгами? Он согласится вести мою переписку? За плату, разумеется. Он же не пойдет гладиаторов лечить с возницами, как Филагрий и Посидоний.
— Спасибо, Кесарий, — промолвил Каллист.
Отчего же он так запьянел? Так хорошо стало, спокойно… Неужели он так много выпил вина за день?
— А ты, Каллист, должен остаться в Новом Риме. Сейчас, конечно, не время про это думать, но можно иметь в виду — я говорю про то, чтобы вернуть твое имение.
— Мое имение? — растерянно проговорил Каллист.
— Да, я давно уже об этом думаю. Хотел уже тебя приглашать — представить императору, и все такое, — и тут ты сам приезжаешь… Ну, хорошо — про имение говорить рановато, а про работу как раз. Я уже разузнал сегодня, какие есть места для тебя — во-первых…
— Сегодня?!
— Ну, поговорил… с нужными людьми. Есть несколько мест. Итак, помощник архиатра городских бань. Скучно, но у Филоксена пять дочерей, и он богат. Вижу-вижу, тебе это неинтересно… А при школе гладиаторов? Ты же любишь хирургию? Там неплохое жалованье. И жилье казенное, если, конечно, хочешь отдельно жить, а не у меня. Впрочем, можешь у меня гостить месяцами, а жилье все равно иметь.
— Это хорошо… жилье… гладиаторы… — пробормотал Каллист.
— На ипподроме они жилья не дают, и врачей там слишком много. Пергамец Эвклий перевез сюда всю свою родню. Только и знают, что хвалить свой Пергам с Асклепейоном и Галеном. Раз он такой у них замечательный, спрашивается, что они в столицу тогда приехали?
— Нет, Пергам я не хочу, — заявил Каллист, отпивая из кубка. — Иасон… асклепейон… ну их.
— Еще помощником архиатра всех рынков. Денежное место, всегда будет свежее мясо к столу — но тоска, тоска… больных видеть не будешь, как нож хирургический держать, забудешь через год. Зато брюшко отрастет, как у Эрмия архиатра. У него характер скверный, подагра. Зато он эллин. Но я все равно не советую с ним связываться. Мясо и у меня неплохое подают.
— Эллин? Ну и что, что эллин, — заплетающимся языком рассудительно выговорил Каллист. — Зачем мне эллины… пожалуй, я пойду в гладиаторы…
— Ты сейчас пойдешь в спальню! — засмеялся Кесарий.
— Я не хочу спать. Я тебя ждал, Кесарий. Ты — мой друг! — заявил Каллист и обнял константинопольского архиатра.
Кесарий осторожно высвободился из пьяных объятий вифинца, подсунул ему тарелку с бараниной и оливками.
— Поешь. Ты только пьешь, а при этом надо что-то есть. Слушай, постарайся меня правильно понять, Каллист, и не обижайся. Вот, опусти-ка голову в таз… вот… теперь слушай… полотенце у тебя за спиной. Рабы все спят. Скоро рассвет. Сам бери полотенце, сам вытирайся… ну, готов меня слушать?
— Да, Кесарий, — мужественно ответил Каллист.
— Понимаешь, при моей должности мне положен помощник. Не секретарь, а именно помощник.
— Кесарий…
— Так, только не обижайся, — поспешно перебил его Кесарий. — В столице это не рабская должность. В Новом Риме ты почти не сыщешь рабов, которые этим занимаются. Берут племянников, других родственников… Так что это не стыдно для свободного человека.
— Кесарий…
— Конечно, я сын всадника, а ты — патриция…
— Кесарий! Что за глупости!
— Глупости? — улыбнулся Кесарий. — Так ты согласен? Ах, Каллист, как я рад!
— Согласен! — засмеялся Каллист. — Это — как сон. Кесарий, благие боги, не может быть…
— Все, тогда иди спать. — Кесарий порывисто встал с ложа. — Хорошо, что мы решили этот вопрос сегодня. Завтра я сообщу, что у меня есть заместитель. Я отведу тебя в спальню — ты здорово пьян. Как это ты успел? А где Фессал? Он тоже в вакханты записался? Ты подаешь ему дурной пример.
— Да не пил он, просто устал. Он под розами на кушетке заснул, — извиняясь, проговорил Каллист. — Устал, не дождался тебя. Трофим ему одеяло принес. Я не стал его будить — он потом не заснет. Он очень впечатлительный, Фессалион…
…Трофим и Гликерий сидели на кухне. Гликерий прикладывал примочки под глаз.
— Это мелочи, — говорил Трофим. — Такое у моего прошлого хозяина пару раз за неделю всегда приключалось. А Кесарий врач никого не приказывает бичевать, да и розгами тебя только попугал. А у моего прошлого хозяина запросто могли под бичи отправить.
Он опустил тунику с плеча и показал уродливые старые шрамы от страшных рваных ран.
— Как же ты не умер, Трофим? — прошептал потрясенный Гликерий.
— Тоже скажешь — умер. У нашего хозяина и покруче наказания были… меня, милостью Асклепия Сотера миновали… да что ты плюешься, надоел уже! Я ведь, после того, как к морским разбойникам еще мальчишкой попал, уже в Лидию и не вернулся. В Пергам меня продали. Да… Там храм Сотера — ух, чудо! Дорога мощеная из города с колоннами — храм-то сам как город, только в стадиях от города эдак в десяти. Когда процессия идет — смотришь, дух захватывает. Все в белом, с флейтами, пальмовыми ветвями… говорят, раньше, до землетрясения, еще пышнее все было… Меня Сотер-то к Кесарию врачу и послал… а то конец бы мне был… ох, Гликерий… дурачок ты… не молился ты никогда никому по-настоящему.
— Я?! — возмутился Гликерий. — Молился…
— Ну, только если сегодня, когда тебя розгами испугали… А меня пытать хотели, кости ломать… ох, страшно вспомнить… свидетель им нужен был на суде… кто-то чего-то вернул аль не вернул… а я тут был, во время разговора ихнего, значит… в бане полотенце подавал и все такое… хозяину и другу его… и вот они поспорили, перстень, что ль, укатился… ох, Асклепий Пэан! И уже все, в суд волокут, только я взмолился, дайте, говорю, Сотеру помолиться! Как раз статуя его стояла, у бань городских… Припал я к его ноженьке — то и прошу: «Не погуби! Куда я хромой-безрукий годен буду? Цикуту вольют в глотку, как Хлою нашему, и дело с концом!» И тут Кесарий врач выходит — я подумал было, что это сам Пэан или Махаон. Уж чего он там им сказал, не знаю, а только купил меня, потому что ему нужен очень в то время раб был, такой вот, на все руки мастер, чтоб расторопный, значит, был. И вот я за его здоровье всегда, всегда раз в год петуха Асклепию приношу — отложу копеечку, да и куплю.
— Надо в церковь ходить, свечи ставить, вот, Пантолеону мученику, например, — заметил оживившийся Гликерий.
— Ставлю уж… Тем более Пантолеон всем помогает… — примирительно сказал Трофим. — Мне бы Трифену уговорить, чтобы она за меня пошла… Да не пойдет она за раба… Жаль, что Саломушка не приехал, он бы что-нибудь придумал!
— Салом сам за этой ведьмой Дионисией бегает, как ты, Трофим, за Трифеной своей! — заметила подошедшая Алита. — И чего он в этой девке нашел, только что кровь заговаривать умеет… Красивый парень, все девки на него засматриваются, а он за этой чертовкой полоумной, как привороженный, бегает…
— Ты-то, поди, тоже засматриваешься? — спросил Трофим.
— Я-то? — заторопилась, вспыхнув, Алита. — Я-то нет, я-то в честном супружестве состою.
— Ну так и грех про любовь чужую сплетни разносить, — сурово сказал Трофим.
— Ты-то что понимаешь в грехах, эллин? — презрительно бросила Алита.
— Да уж понимаю кое-что, — хмыкнул Трофим, — хоть мне до вас, христиан, и далеко.
— На Саломе грех его родителя сказывается, — глубокомысленно продолжала Алита, обращаясь к Гликерию. — От блудных грехов дети зачатые всегда… такие.
— А чей же он сын? — удивленно спросил Гликерий.
— Али ты не понимаешь, почему они так с твоим хозяином похожи? — фыркнула Алита. — Да и хозяин твой… с певичкой этой…
— Иди, иди отсюда, баба неразумная! — привстал Трофим. — Не суй нос не в свои дела! Салом — молочный брат господина Кесария, от молока кормилицы у детей сходство часто бывает, вот помню я случай такой….
— Ты-то сам, Трофим, веришь в то, что сейчас говоришь? — уперла руки в бока Алита.
— Покаяться бы молодому господину надо и крещение принять, — пискнул Гликерий.
— Тихо вы, оба! Госпожа Горгония с хозяином разговаривать изволят, — шикнул на обоих Трофим.
…Горгония и ее брат стояли в галерее среди цветущих роз.
— У тебя все хорошо? — спрашивала Горгония, кладя свою красивую овальную ладонь на его тогу. — Самый последний, наверное, явился в сенат отечество спасать?
— Вовсе нет, Горги, — Кесарий, слегка склоняясь, обнял ее за плечи, и они медленно пошли вдвоем по галерее. — Я прибыл одним из первых. Видишь ли, у Митродора был какой-то очередной пир, за городом, в одном из его поместий, и очень многие — почти все — были им приглашены. Он меня, разумеется, тоже звал, но я не поехал, так как еще раньше обещал Пигасию и Фалассию, что буду оперировать в этот день в асклепейоне…
Он невольно понизил голос и обернулся. Потом дети Нонны рассмеялись.
— Пигасий? Этот епископ дружит со жрецом Асклепия?
— Считается, что они ведут беседы, в ходе которых Фалассий должен убедиться в превосходстве христианства над другими религиями… Два жреца неплохо сдружились за это время, должен я тебе сказать… А ты хорошо придумала про асклепейон! И почти правдиво получилось — у Митродора недалеко одно
— Да уж, придумала… С тобой приходится все время что-нибудь придумывать… И я знала, что Аппианка проговорится, как пить дать. Как ты ее в речку ухитрился уронить, скажи на милость?
— Я же пытался уже рассказать — она потянулась за желтым листом — решила, что это лилия водяная. Я решил верхом переплыть через небольшую речку, чтобы приехать побыстрее домой.
— А, вот оно что! — саркастически заметила Горгония.
— Она, собственно, не упала в воду — я ее вовремя схватил. Просто промокла и испугалась, конечно… Как она? Нет жара?
— Спит крепким сном человека с чистой совестью. Как она похожа на своего отца!
— А ты что не спишь? — улыбнулся в темноте Кесарий.
— Я сначала с Аппианкой подремала — она любит, когда можно прижаться к маме под бочок. Дитя, дитя совсем! Ну вот, она уснула, а я проснулась среди ночи — слышу, ты приехал. Потом поняла, что вы с Каллистом в триклинии… ты поговори с ним, он так много пьет, Кесарий! Пьет просто как фракиец! Потом слышу — ты все не идешь к себе, вот и решила выйти, прогуляться. Сна все равно нет. Так скажи мне, наконец: у тебя точно не будет неприятностей?
— Нет, наоборот, — Кесарий сорвал белую розу и воткнул в густые волосы сестры, тронутые редкой сединой.
— Шутник… Будто мне пятнадцать лет… — вздохнула она, но розу не убрала. — Безумный, безумный ты, как Дионис, братец. Порой мне страшно за тебя… и за тех, кто с тобой рядом.
— Не надо за меня бояться, сестренка. Вот, послушай, что я тебе расскажу. Во-первых, то, что я прибыл верхом, а не в носилках, очень понравилось императору Констанцию.
— Вот как? — уже не так озабоченно спросила Горгония.
— Он сказал, что прискакать на оседланном боевом коне в такой день — это нечто прекрасное, благородное, достойное великого мужа и ценнее многих пустых слов. Короче говоря, я назначен одним из армейских архиатров, и мы выступаем в сторону Тианы на днях.
— Кесарий! — радостно воскликнула Горгония, хватая брата за руки.
— Рада, сестренка?
— Рада, конечно, рада, но… Впрочем, тогда мы уедем с мамой послезавтра утром. Она ничего не узнает. Гликерий, надеюсь, будет помнить твой урок хотя бы до следующего дня Сатурна.
— Да уж, будет… Мы так мало поговорили с тобой, сестренка, — в голосе Кесария послышалась печаль.
— Да, мы с тобой по ночам собираемся, как древние христиане при гонениях, — сказала Горгония. — Днем и поговорить даже некогда. Но я рада, правда, рада, Кесарион, что ты получил эту должность. Конечно, твой ксенодохий на период войны не очень-то будет интересовать Констанция, но ты ведь можешь повернуть дело по-другому. Открой свой ксенодохий как лечебницу для ветеранов — тебе это будет проще сделать, как армейскому архиатру. А там уж добавишь и другие койки.
— Вот именно, Горги! — воскликнул Кесарий. — Я сразу так и подумал. Как мы все-таки с тобой похожи! Ты ведь меня понимаешь лучше всех на свете. И сейчас прочла мои мысли.
— Таинственное созвучие, армониа, душ, — засмеялась Горгония. — Послушай, ты ведь устроишь Каллиста в Новом Риме? — тревожно спросила она. — Кесарий, ты должен это сделать, прежде чем отправишься воевать…
— Уже устроил, — рассмеялся Кесарий. — Моим помощником.
— Кесарий! — нахмурилась Горгония. — Это может его обидеть. Вы же друзья, а тут вдруг — он становится твоим помощником. Он же, хоть и племянник сосланного, но не из рабов ведь! Ты вообще подумал, прежде чем такое делать?
— Нет, Горги, — слегка растерялся Кесарий. — Он не обиделся. Он был очень рад.
— Благородный, чистый юноша, — вздохнула Горгония. — Ты бы не смог так поступить на его месте. Не злоупотребляй его благородством — ты все-таки властный человек, брат мой.
— Постараюсь не злоупотреблять, о Горгония, сестра моя, — торжественно произнес Кесарий, простирая руку вперед. — Клянусь тебе…
— Не ерничай, вомолох[134], — оборвала его сестра строго.
— Разве я сразу уже и стал тираном в твоих глазах, Горги, из-за того, что, наконец, приструнил Гликерия?
— При чем тут Гликерий?! — возмутилась каппадокийка. — Его надо было выдрать уже давно! Надеюсь, ты не отменишь своего распоряжения? — с подозрительностью спросила она.
— Нет, что ты, Горгония, — сурово сказал Кесарий. — Его завтра накажут как следует.
Горгония недоверчиво посмотрела на брата и хмыкнула.
— Вот к рабам ты снисходителен, а к друзьям — нет. Ты и Григу подавлял все время. Он привык к такому отношению и теперь за Василием бегает, как щенок, с факелом дружбы.
— Так это я виноват, что Грига привязался в Афинах к Василию?! Я?! Наконец мы нашли с тобой виноватого, о сестра моя!
— Не кипятись. Как тебе подходит твое имя, Кесарий! Больше, чем тога. Ты всегда должен быть первым, ты всегда должен править.
— А разве это плохо? — спросил ее брат, слегка улыбаясь.
— Это прекрасно! Только, пока твоя колесница Феба возносится, других может слегка ободом придавить к обочине.
— Горгонион! — рассмеялся Кесарий. — Пощади!
— Ладно, ладно… Ты — сын своего отца, хоть ты терпеть не можешь, когда так говорят. Вот, нахмурился — совсем как он.
— И ты на него похожа, сестрица, разве нет? — недовольно отозвался брат.
— Нет, и Салом, и Грига — другие… Порой я думаю — до чего вы с Григорием несхожи… — продолжила сестра, не ответив Кесарию.
— Погоди, если Григу как следует разозлить…
— Нет, все равно — он другой. Пошел в деда с маминой стороны. Такой же тихий созерцатель, любящий уединение и не замечающий, что делается вокруг. Мама рассказывала, что бабушка ругала деда «философом» и сетовала, что рабы от его поблажек совсем отбились от рук… Когда мама осталась сиротой, их имение оказалось отписано за долги по кесарскому налогу. Но друг семьи ее удачно сосватал за нашего отца.
— Удачно, да, — саркастически заметил Кесарий.
— Кесарий, лучше такое замужество, чем нищета, которое может довести девушку до ужасного…
— Мою мать, — сказал Кесарий с расстановкой, — н а ш у мать ничто не смогло бы довести до падения.
— Конечно, Кесарий, конечно… Ты прав, как всегда. Мама, между прочим, говорила, что она хотела бежать перед самой свадьбой… С какой-то девой из знатной семьи, что гостила у патриция Филиппа. Это странная дева, ее в детстве хотели в весталки отдать, а потом сосватали, но жениха казнили как государственного преступника, и отец позволил ей путешествовать. Она всю ойкумену объездила… Вы, мужчины, воистину, удивительный народ. Рассуждаете о том, что должны женщины, а сами ни на миг не захотели бы оказаться
— Я бы хотел, — честно сказал Кесарий. — Я бы хотел, не злись, сестренка!
— Ты?! Врун.
— Знаешь, когда у тебя родился ребенок, я так хотел быть на твоем месте! Я так тебе завидовал, что ты можешь кормить грудью, и вообще, что ты можешь родить ребенка, а я — нет.
— Врун, — хладнокровно оборвала его сестра. — Когда родилась Аппиана, ты был в Александрии. А когда ты вернулся, я уже не кормила ее грудью. Или ты… — она вдруг вскрикнула, как от боли и стала колотить его в плечо остро сжатыми кулачками, — зачем, зачем ты вспоминаешь?!
Кесарий, не отворачиваясь от ударов, тихо обнял ее за плечи.
— Ну, прости меня, — прошептал он. — Прости. Я не подумав сказал.
Ее кулаки разжались, и она, сминая тогу брата в своих влажных ладонях, уткнулась ему в плечо и заплакала.
— Бедная моя Горгонион, моя милая маленькая сестренка, — говорил Кесарий. — Ты так устала. Пойдем, я отведу тебя в твою комнату. Пойдем!
— Пойдем, — сквозь слезы вымолвила Горгония. — Пойдем, Кесарион.
— Я принесу тебе хорошую травяную настойку. Она…
Кесарий не договорил — из-под куста с розами раздался сдавленный крик человека, терзаемого страшными сновидениями.
— Нет! Нет! Не в воду! Только не в море! Пустите! Отец! Мама! Мама, спаси меня!
Горгония бросилась к разметавшемуся на кушетке Фессалу, упала на колени и прижала юношу к себе.
— Да, дитя мое, да, — говорила она, целуя его в глаза и лоб. — Да, мое дитя, не бойся, не бойся… Кесарий, у него жар, он болен, Кесарий!
Фессал перестал кричать и тяжело, прерывисто дышал, не открывая глаз. Кесарий склонился над учеником архиатра Леонтия, взял его за запястье, ощупал лоб, приложил ухо к груди.
— Мальчик переутомился, — произнес он. — Ничего страшного. Обычная эфемерная лихорадка.
Он легко поднял долговязого Фессала на руки вместе с теплым покрывалом и понес в кубикулум.
— Устал, устал… бедняжечка… такая дорога — и еще ждал тебя, не ложился. Так и заснул сидя. Какие вы жестокие с Каллистом. Он ведь еще ребенок, — говорила Горгония, растирая не приходящего в сознание юношу смесью имбирного и миртового масел с сирийским нардом.
Кесарий осторожно разогнул левую руку Фессала и взял тонкий хирургический нож. Теплая влага медленно заструилась по стенкам медного таза.
— Ну вот, довольно, — сказал негромко Кесарий, перевязывая локоть лемноссца.
— Дитя мое, — Горгония поднесла к своим губам пальцы юноши. — Дитя мое!
Фессал вдруг открыл свои огромные серые глаза и, останавливая взор на лицах сестры и брата, склонившихся над ним, прошептал:
— Мама? Отец? Такие молодые… Я так и думал…
Его взор скользнул к светильнику, потом — дальше, куда-то за головы Кесария и Горгонии. Он слабо улыбнулся.
— Вы живы… Как хорошо, — чисто и высоко проговорил он и, смежив глаза, упал на их сплетенные руки.
— Видишь, он уснул, Горги, — спустя немного времени, сказал Кесарий. — Выспится и проснется здоровым. Мальчик переволновался. Он впечатлительный. Это всего лишь эфемерная лихорадка.
Горгония долго смотрела на спящего.
— Сколько ему лет? — спросила она наконец.
— Шестнадцатый…
— Как моему Аппианиону было бы…
Она нежно отвела с влажного лба Фессала прямые пряди светлых волос.
16. Об Оригене, эфиопах и Василии
— Зачем ты потратил все деньги, которые тебе заплатили за ту речь в суде о наследстве Феопомпа, на сборник речей Либания, Рира?!
Немолодая женщина в черном укоризненно смотрела на своего юного собеседника огромными, темными, как зрелые оливки, глазами. Она, несомненно, была в молодости замечательной красавицей — печать давней красоты лежала на ее утомленном, поблекшем, но благородном лице. На ней не было ни одного украшения, за исключением одетого по-вдовьи серебряного обручального кольца — даже растянутые тяжелыми серьгами мочки ее ушей были сиротливо пусты. Она изящно и одновременно скромно набросила покрывало из тончайшей ликийской шерсти на уложенные в венок тяжелые косы цвета воронового крыла — седина еще не прикоснулась к ним, словно волосы навек остались принадлежать не вдове патриция Василия, а юной Эммелии.
— Ты мог бы сделать хоть какой-нибудь подарок для Келено, пусть даже самый скромный, — недовольно сказала она, вставая со скамьи и сцепляя пальцы рук в замок.
Юноша напротив Эммелии не смутился. Он был мало похож на мать — русый, тонкокостный, невысокий, с быстрыми и умными светлыми глазами, сын почтительно сидел напротив родительницы. Когда она поднялась со своего места, он тоже встал.
— Я спрашивал Келено, мама. Она сказала, что ей ничего не надо, и что она будет рада, если я куплю себе сборник последних речей Либания, — уверенно, почти развязно, ответил он.
— Конечно! — саркастически воскликнула Эммелия и воздела руки, как Медея из трагедии Эврипида. — Что бедная девочка может еще тебе сказать?! Да она в тебя влюблена безумно — еще не поняла, кого ей, бедняжке, отец сосватал… А прошлый раз, когда ты Оригена купил, она тоже говорила, что ей ничего не надо. Золотое сердце! Ей не надо ничего!
— Келено старается поддерживать своего супруга в его склонностях, — ответил Рира. — Это — ее добродетель.
— Добродетель? — возмущенно спросила Медея-Эммелия. — Да она вся из добродетелей соткана, милое дитя! А ты — черствый болван, Григорий, — она назвала его полным именем, что случалось редко. — Твой отец никогда так не поступал со мной. Что тебе стоило купить ей хотя бы колечко? Не разорился бы.
— Зачем ей колечко? — изумленно спросил Григорий-Рира. — У нее их полно.
— О, святые мученики! Вразумите моего сына! Объясните ему, что женщине важно не колечко, а любовь мужа! — воскликнула Эммелия. — Впрочем, о чем говорить, когда через неделю после свадьбы бедная девочка с рыданиями прибежала ко мне, в ужасе, что ты с ней собираешься разводиться…
— Она неправильно меня поняла! — воскликнул ритор.
— Только такой… такой, как ты, догадался бы написать после свадьбы речь под названием «Похвала девству»! Вомолох! Как ты можешь так издеваться над чувствами Келено!
— Ну, я же люблю ее, мама. Она и так это знает, — развел недоуменно руками Григорий-Рира.
— Действительно… Нет, ты — как деревянный, клянусь, Григорий. Это невыносимо. Теперь объясни мне, зачем ты потратил столько денег на Оригена? У Василия есть Ориген, я знаю точно. У нас такое тяжелое положение, Макрина выбивается из сил, чтобы собрать кесарский налог и не потерять наших имений, а ты… ты тратишь деньги направо и налево!
— Мама, выслушай меня, — потер лоб юноша. — Василий не дает мне читать Оригена, он — деспот и тиран, каких мало. Я чувствую себя, как Гармодий и Аристогитон вместе
Эммелия снова села на мраморную скамью. Тень виноградных листьев, увивавших беседку, легла на ее лицо, и оно стало строгим и печальным. Она покачала головой — было непонятно, знак ли это согласия или осуждения.
— Василию отчего-то можно все! — проговорил Рира, ломая в тонких пальцах прутик. — Он и в Афинах учился, и Оригена изучал… вон сколько выписок сделал — целая книга получилась, я ему, дурачок, помогал переписывать, когда еще чтецом был. Теперь-то дудки!
— Григорий… — начала было Эммелия.
— Нет, мама, объясни мне, — перебил ее сын, — объясни мне это! Я, наверное, чего-то не понимаю! Почему наш Василий живет, как сам выбирает? Как он хочет? А все остальные должны слушать приказ по легиону и строиться? Иначе — децимация?[135] А? Здесь не армия ему! Шел бы в армию служить, быстро бы до высоких чинов докомандовался…
— Ты не прав, Григорий, — тяжело вздохнув, произнесла Эммелия. — Василий вовсе не живет в свое удовольствие. Ты знаешь, что́ он ест? Вареные зерна и травы! А у него слабое здоровье! Ты знаешь, что он проводит ночи в работе или молитве? Ты знаешь…
— Да уж знаю! — молодой человек уже мерил беседку быстрыми нервными шагами. — Знаю, что мой старший братец — великий воздержник и аскет! Великий Василий, воистину! Но это-то ему и нравится! Нравится не есть и не спать и воссоединять церковь! А на деле это означает вести бесконечную переписку с хитрющими или туповатыми епископами всех провинций. Ничего у него не выйдет! Я это сразу понял! Да, мама! Василий пресытился науками в Афинах — ему они больше не нужны, правильно! А я вот не смог поехать в Афины, да! Мне не повезло так, как моему великому братцу! Так что ж, я должен в нашей каппадокийской глуши до того досидеться, что азбуку забыть? Свечки зажигать одни? Или к этим арианским епископам для переговоров ездить? И в рот Василию смотреть?! Так?
Григорий задыхался от гнева. Его искаженное лицо покрылось мелкими каплями пота.
— Рира! Рира! — встревожено воскликнула Эммелия. — Успокойся!
— Василию все можно было! Он у нас особенный! Восемь лет — в о с е м ь! — в Афинской Академии! Об этом он забыл! А чтоему младший брат — зачем Рире эллинское образование, пусть будет, как верный раб, под рукой! Если у нашего Навкратия рабы братьями становятся, то Василий из всех рабов делает — и из братьев, и из друзей!
— Рира! — Эммелия сделала движение, словно желая обнять сына, но тот отпрянул.
— Я не буду потакать его прихотям, как Кесариев Григорий! Не буду, поняли? — закричал он, обращаясь к невидимым слушателям. — А если вам это не нравится — уйду из дома! Лучше быть бездомным странником, чем рабом!
— Григорий! — устало и строго сказала Эммелия. — Перестань, слышишь?
— Я всегда был тенью Василия! Я все время слышал: «Ах, как Рира похож на брата!» Всегда! Только одна небольшая разница была между нами — ему все лучшее, а мне — что останется! — он закашлялся и надрывным шепотом продолжал:
— Это ему, великому, сиять, а мне — свечку зажигать и свиток разворачивать. Правильно, не риторикой же заниматься! Разве я на это способен! Вот Эвмена диакона он послал к Либанию учиться за счет церковной казны — хотя Эвмен не хотел, какая ему риторика, ему бы азбуку сначала изучить — а брата он не послал. Как же! За казенный счет братьев учиться посылать нельзя! Даже если они и хотят! Либаний ритор принял бы меня и так! Он ведь учился у нашего отца в Неокесарии! Он — добрый и благородный человек! Он бы принял меня, учитывая мои таланты! Но нет! Лучше послать бездаря ленивого! Вот и пусть ему Эвмен свечку зажигает — а я из чтецов ушел и не жалею! — он снова перешел на крик. — Меня зовут выступать в судах, да, и успешно выступаю, между прочим! Вот так! Он — может Оригена читать и обсуждать, а я — не смей! Так может, мне сразу в Ирис прыгнуть? Как Платон? А? А мою часть имения можно в пользу церкви отдать, братец придумает, что с ним сделать! Правда? — Григорий рухнул на скамью и обхватил голову руками.
— Рира, Рира! Опомнись! — Эммелия обняла его. — Дитя мое… Ты доведешь себя до припадка… У тебя могут начаться синкопы, как у твоих сестер… Ты потеряешь голос… а тебе на следующей неделе выступать в поединке риторов. Пожалей себя, дитя мое… Василия не изменить…
Григорий не шевелился.
— Рира! — Эммелия нежно взяла его ладони в свои. — Рира! Сыночек мой, свет мой! Прости, что я не смогла отправить тебя в Афины… Отец умер, у нас были долги… У нас чуть не забрали наше армянское имение — то, в котором ты родился… И Петрион был младенцем еще, болел все время… Я так растерялась тогда… Рира, я виновата перед тобой… прости меня, сыночек… Если бы не Макрина, мы не выкарабкались бы, и Василию пришлось бы вернуться из Афин. Это же благодаря Макрине он доучился! Только он все позабыл, гордец. Она навела порядок во всех наших делах, бедная девочка, для этого ли я ее рожала, чтобы она взвалила на себя всю отцовскую ношу!
Григорий поднял заплаканное лицо и неуклюже попытался обнять мать в ответ.
— Ладно, мам, ладно. Если б не Макрина, ни Крат, ни я, ни Ватрахион[136] не получили бы приличного образования. Просто Василию повезло, а мне — нет.
— Почему ты до сих пор зовешь Петра этим глупым прозвищем? — вздохнула Эммелия, кладя голову сына на свои колени и гладя его волосы. — И зачем, зачем ты купил речи Либания? У вас с Феозвой их целый сундук.
— Мы составим псогос[137] Юлиану, — сказал мечтательно Григорий. — Возьмем за образец Либаниево похвальное слово Асклепию.
— Так, Григорий, — Эммелия взяла сына за плечо. — Я не могу требовать от тебя, чтобы ты его не писал, увы. Вы с Василием — два упрямца. Но поклянись мне немедленно, что этот псогос нигде, кроме нашей усадьбы, не прозвучит.
— Почему, мама? — удивился Григорий.
— Потому что Юлиан может стать императором или, на худой конец, он договорится со своим дядей, и Констанций разделит с ним власть. А ты пойдешь в ссылку, дурачок! — сердито закончила Эммелия.
— Хорошо… — недовольно проговорил Григорий. — Не прозвучит…
— Теперь послушай и постарайся понять меня, Рира, — Эммелия
— Я не против Оригена и Климента, Рира. Я считаю их великими, боговдохновенными мужами. Они умели говорить с эллинами по-эллински и приобрели эллинов. Но я боюсь, что ты, увлекаясь эллинским в их книгах, сам станешь эллином!
— Ну, мам, — рассмеялся Григорий, целуя ее руку. — Отчего это я стану эллином? И потом — среди древних мудрецов много тех, которых можно назвать вслед за философом Иустином — мучеником «христианами до Христа». Внешние, которые близко подходили к нашим. Так Григорий, брат Кесария, сказал. А Кесарий слушает Фемистия философа, тот вообще эллин.
— Григорий говорит, что ему не надо Фемистия, и что христианство и есть «наша философия». А Кесарий, в отличие от тебя, Рира…
— Знаю, знаю… — не дал договорить матери бывший чтец. — А что ты скажешь на то, что сам великий Плотин говорил о триаде — едва-едва не дойдя в своем поиске до нашей веры?
Эммелия покачала головой.
— А Климент Александрийский прямо пишет: «Философия была педагогом эллинов ко Христу». Поэтому я сначала пройду весь путь, которые прошли эллины, а потом…
— Куда это ты собрался, Рира? — раздался могучий бас и в беседку ввалился русоволосый гигант, похожий на Геракла.
— Кратион! — всплеснула руками Эммелия.
— Матушка! — Геракл поцеловал женщину в черном и хлопнул брата по плечу так, что тот присел.
— Ревел матери в подол? — бесцеремонно заметил он. — Отягченный супружескими узами брат мой так и не повзрослел! Зато извел добрый кусок пергамена на речь «Похвала девству». Ты не читал, Кесарий?
— Кесарий! — завопил Рира, бросаясь обнимать входящего в беседку высокого человека в дорогом плаще.
— Кесарион! Какая радость… — произнесла Эммелия, незаметно вытирая глаза краем покрывала.
— Вот, встретились в Кесарии Каппадокийской, и я затащил его в нашу тихую Аннису…[138] Мы с Хрисафием решили новые сети заказать — наши уже дырявые такие, чини не чини, никуда не годятся… Смотрю — кто-то знакомый, важный такой, из носилок выходит. Оказывается, Кесарион теперь — армейский архиатр, фу-ты ну-ты! — весело рассказывал второй сын Эммелии. — Мы рыбу отдали на кухню. Хороший улов.
— Брат мой Навкратий — человек косматый, о Кесарий, — извиняющимся голосом произнес Рира, подмигивая архиатру. — Ушел из дома вместе с Хрисафием в лес молиться, живет охотой и рыбной ловлей. Иногда лишь приходит в бане помыться. Но отмыть его сложно, почти невозможно. Так и уходит, недомытый, назад в лес.
— Дети мои, — деловито произнесла Эммелия, — я пойду, распоряжусь относительно обеда. Кесарий, ты ведь останешься у нас ночевать?
— С величайшим удовольствием, тетя Эммелия, — улыбнулся Кесарий. — У меня есть несколько свободных дней.
— Но ты, наверное, хотел бы съездить домой? — осторожно спросила его она. Кесарий еле заметно качнул головой. Эммелия понимающе посмотрела на него и ничего не сказала.
— Пошли, Кесарий, поборемся! — загудел каппадокийский Геракл. — А то всю дорогу проспорили с тобой, зажирел ли ты в Новом Риме или нет. Вот сейчас и выясним, как часто ты наведывался там в палестру!
— Отлично! — потряс поднятыми руками ритор. — Крат, Кесарий, пошли к пруду! Там и баня рядом! Пока вы друг друга лупите, она приготовится — смоете кровь и мозги…
— Рира! — вздохнула Эммелия. Крат что-то хотел сказать про мозги брата, но, посмотрев на мать, сдержался.
— А ты, действительно, научился в лесу обуздывать страсти, Крат! — съязвил ритор. — Язык свой, например!
— Послушай, Григорий, — проговорил Кесарий. — Ты нам прочтешь свою новую речь?
— Псогос на Юлиана? — оживился тот. — Я еще не написал ее.
— Псогос на Василия, — негромко подсказал Крат.
— А! Это так, шутка, — довольно заметил Рира.
Эммелия, стараясь казаться строгой, покачала головой, но не смогла сдержать улыбки.
— Матушка, мы пошли драться, — сообщил Крат, обнимая ручищей Кесария. — Вернемся к обеду.
+++
…Рира, заявив, что он будет судьей в поединке борцов, стал в стороне, небрежно помахивая свежесрезанной оливковой ветвью.
— Одежду нашу сторожи! — крикнул ему Навкратий.
— Маслом не будете натираться? — поинтересовался Рира, уже более энергично обмахиваясь веткой — как из-за жары, так и из-за насекомых.
Его замечание не было воспринято всерьез ни братом, ни Кесарием.
Навкратий и Кесарий стали друг напротив друга и, выдержав несколько мгновений, одновременно сцепили борцовские объятия, после чего начали двигаться кругами по траве, словно в странном медленном танце. Только рельеф их мышц выдавал то напряжение, которое приходилось испытывать каждому из соперников. Худощавый, но жилистый, Кесарий оказался достойным соперником атлету Навкратию. Силы их были равны, и борцы почти замерли, обхватив один другого. Они молчали, будто опасаясь словом ослабить себя — ничего не было слышно, кроме их частого дыхания.
— Макрина идет! — воскликнул Рира, указывая на тропку, ведущую в глубину сада.
Кесарий оглянулся — и мгновенно оказался на траве.
— Вот так вся мужская доблесть рушится в прах из-за одного лишь имени жены! — глубокомысленно изрек молодой каппадокийский ритор. — Великий силач Милон, как говорят, тоже был пойман сей страстию!
Борцы теперь катались по земле — Кесарий изо всех сил стремился наверстать упущенное, но теперь его рост был для него не преимуществом, а недостатком.
— Навкратий! Не валяй Кесария в пыли! — очень правдоподобно изобразил голос Эммелии Рира.
Когда эти слова еще звучали, константинопольский архиатр высвободил, наконец, левую руку, и цепко ухватив Навкратия, прижал его к земле.
— Ничья! — завопил молодой ритор, отбрасывая оливковую ветку. — Победила дружба!
— Подыгрываешь брату, Рира? — пыхтя, спросил Кесарий, пытаясь прижать соперника плотнее. — Используешь ложь для победы родственников, софист? Превращаешь честные состязания в бесславные игрища?
— Так что, Макрины здесь нет? — удивленно спросил Навкратий, тщетно пытаясь высвободиться. — Ты наврал, ритор?
— Ничья, ничья, — покровительственным тоном продолжал его младший брат, забыв осторожность. — Вставайте же! Полно вам ребячиться!
К его полной неожиданности, борцы оставили друг друга и, вскочив на ноги, не сговариваясь, бросились к нему.
— Позоришь честь семьи! — кричал Навкратий.
— Расстраиваешь честное состязание! — вторил ему Кесарий.
— Вы что?! Отпустите! — закричал бывший чтец, тщетно пытаясь спастись бегством. — Я не хочу! Крат, ты с ума сошел!
— Бросим-ка его в пруд, — предложил лесной отшельник, надежно держа брата за ноги.
— Отлично, — согласился архиатр, держа Риру за руки. — Понесли!
— Вода холодная! — взмолился тот.
— И еще добавь — мокрая! Трактат о природе вещей напишешь, если выплывешь!
— Маменькин сынок! — возмутился светлокудрый гигант Навкратий. — Это в июле вода для него холодная!
— Отпусти, мне щекотно! Я боюсь щекотки! Кесарий! Крат! Не бросайте меня в воду! Я плохо плаваю! Увы мне! — вопил несчастный ритор.
— Вот у тебя и появится прекрасный случай научиться, — последовал бесчеловечный ответ.
Молодые люди раскачивали то хохочущего, то умоляющего о пощаде ритора на берегу покрытого цветущими водяными
— Если, как ты сказал недавно, я подобен Исаву, то ты, брат мой, станешь сейчас подобным Ионе! — торжественно возгласил Навкратий. — Кесарий! Бросаем его на счет «три».
— Брат мой человек волосатый, лесной, он груб и неотесан, но ты-то, Кесарий, понимаешь, что такая жестокость повлечет за собой глубокие расстройства в моем здоровье! — вскричал Рира, запрокидывая в отчаянной мольбе голову так, что его светлые спутанные волосы касались травы. — Подумай, какая это будет утрата для эллинской словесности?! Сколько речей погибнет в зародыше, не будучи поверена ни пергамену, ни даже дощечке! — тут он выплюнул прядь волос, попавшую ему в рот.
— Напротив, это должно укрепить твое здоровье, — глубокомысленно ответил последователь Асклепиада. — От ритмичного покачивания, которому мы тебя сейчас дружелюбно подвергаем, ток онков восстанавливается в теле твоем…
— … а наипаче же — в языке твоем, — добавил Навкратий.
— А прохладная ванна должна закрепить результат!
— Впрочем, если ты и покинешь нас навсегда, брат мой, — скорбно продолжил гигант, — то Келено под руководством Макрины напишет «Похвалу вдовству».
— Асклепий и Геракл составили дуумвират, вооружившись против меня! Братья мои, в ров смертный бросаете меня! Пожалейте юность мою и седины матери моей! — нараспев причитал Рира.
— Да, конечно, непременно маму позови! — съязвил Навкратий. — А лучше Макрине пожалуйся, как только она вернется из Армении. Впрочем, она как раз меня просила, чтобы я с тобой серьезно поговорил…
— Меня укачало! — капризно заявил ритор и потребовал: — Бросайте меня скорее в этот злосчастный пруд!
— Э, нет, чего захотел! Теперь уж точно покачаем…
— Помнишь, как ты Макрине пожаловался, будто бы я тебя дразнил?
— Будто бы! Ничего себе — «будто бы!» — возмутился Григорий, тщетно силясь приподняться. — Ты мне говорил, что я — приемный сын в семье, и что скоро приедет моя настоящая мать, эфиопка, черная, как сажа, и заберет меня навсегда в Эфиопию! И плакал я горькими слезами, и побежал за утешением к сестре своей! И она призвала тебя к ответу! А злопамятность, о Навкратий, замечу, тебя, как философа, не украшает отнюдь!
— Ишь ты, как разговорился, а ныл — «укачало»! Ты еще вполне бодрый, не притворяйся. А не забыл ли ты, как отмстил мне, своему единоутробному брату, не насытив свое сердце, алчное до мести, жалобой старшей сестре?!
— Макрина тогда логически разъяснила мне, — меланхолично предался Рира воспоминаниям, — что у эфиопов рождаются черные дети. Я помчался, чтобы разъяснить это Крату. Тот возразил, что моя мать-эфиопка очень хотела белого сына, и в родах смотрела на эллинскую картину Гермеса. После чего Макрина поняла, что Крат читал роман Гелиодора «Эфиопика», и ему попало, — пояснил ритор со слабой торжествующей улыбкой.
Навкратий приподнял Григория за ноги, ловко пресекая все попытки несчастного лягнуть его.
— Рассказывай при Кесарии, как ты свалил на меня все украденные леденцы! Облегчи исповедью свою темную эфиопскую душу! — продолжал хохотать Навкратий.
Но Григорий неожиданно закрыл глаза и смолк, принял вид умудренного жизнью стоика, потрясенного мелочностью человеческой натуры.
— Кто как-то подзадорил меня соревноваться, кто раньше прыгнет в ванну — до того, как няня добавила воды в кипяток?! — снова вопросил Навкратий.
— Какая жестокость! Такое низкое коварство было свойственно душе этого человека с самого нежного детского возраста! — воскликнул Кесарий, удачно избегнув укуса ритора.
— Ты так быстро выпрыгнул назад, что даже ничего толком не успел ощутить! — завопил Григорий. — И мне было жалко тебя, я плакал даже громче, чем ты! Вы уж бросайте меня быстрее, наконец, а то сейчас меня стошнит! У меня настоящая морская болезнь! Коварные каппадокийцы!
— Сам-то кто? — удивился Кесарий.
— Я в Армении родился, в нашем дальнем имении, — гордо ответил Григорий и приказал: — Бросайте скорее меня в пучину!
— Сбывается с тобой, муж лживый, слово Писания — захотят смерти, и убежит от них! — провозгласил Навкратий. — Качай его сильнее, Кесарий! Пусть не ругает нашу прекрасную родину!
— Бросаем на счет «три»! Надоело мне его качать — наш армянин выворачивается, как угорь.
— Один…
— Два…
— Хозяин! Навкратий! Григорий может утонуть в своем плаще!
К друзьям спешил Хрисафий.
— Позволь мне снять с него плащ — тогда и бросите его в пруд!
— Ладно, — великодушно разрешил Навкратий. — Сними, брат мой Хрисафий, с этого софиста его роскошный плащ — пусть будут утоплен как гимнософист!
Но едва Навкратий и Кесарий ослабили ненамного свою хватку, Григорий-ритор с неожиданной силой, рывком, высвободился и помчался, спасаясь, вверх по склону холма.
— Хитрец! Вот я тебя сейчас! — закричал житель каппадокийского леса.
— Навкратий, недостойно философа такое буйство, — укоризненно сказал Хрисафий, касаясь его руки. — Полно тебе, брат мой.
— Ты нарочно, что ли, про плащ придумал? — нахмурился Навкратий.
— Да, — склонил голову Хрисафий. Это был светловолосый молодой человек, ровесник Навкратия, схожий с ним по телосложению.
— Хитрец ты, Хрисафий! — воскликнул каппадокийский Геракл, хлопая товарища по плечу. — Вот уж, действительно — истинный каппадокиец! Кесарий, ты узнал этого подвижника? Это мой брат во Христе и молочный брат, Хрисафий, можно просто Хрисаф. Он разделяет мое уединение и молитву.
— Конечно, я помню тебя, Хрисафий, и твою неоценимую помощь мне в беде…
— Это все отец придумал тогда, — вмешался в разговор Навкратий. — Мы только делали то, что он нам велел. Да мы бы и на большее пошли, чтобы тебя с судилища Григория Старшего вызволить…
Кесарий сделал жест, давая понять, что не хочет продолжать этот разговор.
Рира, видя, что за ним нет погони, остановился и, поставив ногу на мраморную скамью, неспешно стал завязывать ремень сандалии.
— Я пойду, распоряжусь насчет бани! — весело, как ни в чем не бывало, крикнул он. — Послушаете потом мою новую речь!
— Иди, иди! Заботься о бане, сорок первый севастиец! — крикнул его брат и нырнул в пруд. Кесарий прыгнул вслед за ним в самую середину зарослей кувшинок.
…Когда они, веселые и мокрые, вышли на берег, солнце уже спряталось за вершины буков, и над лужайкой веял нежный предвечерний ветерок.
— Не хотите ли перекусить? — спросил Хрисафий, улыбаясь. У него были смеющиеся, лучистые глаза. — Я уже пожарил рыбу на костре.
— Спасибо, друг! Очень хотим, — сказал Навкратий. — Ты знаешь, Кесарий, он очень хороший, Хрисафий. Я прошу тебя относиться к нему, как к равному, а не как моему домочадцу. Мы с ним братья и по молоку его матери, и во Христе.
— Что вы, хозяин, — смущенно заговорил Хрисафий, раздавая им рыбу.
— И прекрати называть меня «хозяин»! — добавил Навкратий деланно строго.
Хрисафий счастливо и смущенно улыбнулся.
— Ты же — свободный человек, я дал тебе вольную! Садись с нами, мы сами
Они сели у догоревшего костра — Навкратий в середину, его друзья — по бокам от него.
— А знаешь, Кесарий, — хлопнул Навкратий по плечу архиатра, — я бы хотел, чтобы ты стал моим братом.
— Так погоди, мы же вроде побратались — ты подарил мне свой ихтюс перед тем, как принял крещение! — ответил Кесарий, ловко извлекая из рыбины тонкие косточки.
— Да я не про это, — повел богатырским плечом Навкратий. — Мы с Макриной всегда были дружны, как никто из всех нас, детей. Не знаю, почему так вышло, но она любит меня больше всех остальных своих братьев.
— Вы похожи, — задумчиво ответил Кесарий. — Она в душе — такой же атлет, как ты — снаружи, Крат.
— Вот! Вот! — подхватил Навкратий. — Ты верно подметил. Мы близкие друзья с ней, и я хочу тебе сказать, что она… Мне, правда, жаль, что все так вышло…
— Милый Навкратий, — перебил его константинопольский архиатр. — Давай больше никогда не будем об этом говорить.
— Баня готова! — раздался веселый голос Риры.
17. О том, что такое христианство
— Хочу запеть о Трое,
Хочу о древнем Кадме,
А лира моя, лира
Звенит мне про Эрота.
Я струны переставил,
Я лиру переладил,
Я начал петь Геракла,
А лира мне — Эрота.
Прощайте же, герои:
Как видно, петь могу я
Эрота, лишь Эрота.
Как пьет земля сырая,
Так из земли — деревья,
А море пьет из речек,
А солнце пьет из моря,
А месяц пьет из солнца.
Друзья мои, за что же
Вы пить мне не даете?[139]
Рира весело наполнял кубки друзей. Хрисафий, возлежащий рядом за накрытым в бане столом, был крайне смущен — как тем, что ему наливает вино сын его хозяина, так и тем, что тот при этом поет не очень благочестивую застольную песню, но спорить не решался.
— Хорошее вино! — заметил Кесарий. — Эван эвое!
— Тебя кто возвратил квиритам,
Отчим богам и родному небу,
Кесарий, первый между друзей моих,
С кем долгий часто день коротали мы
Вином, взложив венки на кудри,
Сирийским что серебрились маслом,
С тобой Филиппы и роковой побег
Познал я, бросив щит свой недоблестно,
Когда сломился дух…[140]
Тут Рира ударил своим кубком в кубок архиатра, отпил и продолжил:
— Воздай, как должно, яства Юпитеру
И, утомленный долгим скитанием,
Ложись сюда, под сенью лавра,
Чаш не щадя, для тебя хранимых.
Пьянящий массик в кубки красивые
Ты лей обильней! Мази пахучие
Вот в емких блюдцах. Кто ж скорее
Сочный совьет сельдерей венками
Иль мирт? Кого же пира правителем
Венера ставит? Буду безумствовать
Я, как фракиец… Нынче сладко,
Друга встречая, забыть мне разум.[141]
— Отличное вино! — сказал атлет Навкратий. — Из наших виноградников.
— Как же вы там в лесу без вина? — задумчиво спросил ритор. — Дикие ягоды и коренья настаиваете на меду?
— Из дому берем, — добродушно ответил его огромный брат. — Да мы там не пьянствуем, в воскресенье выпьем чарку-другую — и все.
— Вот, Кесарий, скажи мне — разве не глупость это? Не ребячество? — вдруг горячо начал Рира.
— Что именно? — удивленно спросил архиатр.
— Жить в пещере в лесу, питаться рыбой и принесенным из дому вином, думая при этом, что это и есть она самая — настоящая христианская жизнь!
— Ну да. А почему нет, Рира? — уставился на него Навкратий, прервав расчесывание своей великолепной бороды и отложив гребень.
— Да тем, что это — лицемерие, Крат! — притворно спокойно молвил ритор, изо всех сил стараясь сдерживаться, но на его щеках уже выступили предательские пунцовые пятна. — Вот когда наша бабка Макрина с дедом прятались в лесу при Диоклетиане, а их имение было описано и отдано в казну, и они боялись высунуть нос в захудалый Арианз, не то что в Назианз, уже не говоря о Кесарии, — вот этим можно восхищаться!
Рира уронил от волнения лепешку на пол, но не заметил и продолжал, все повышая и повышая голос:
— Вот это — мартирия, это — христианство. А петь псалмы и жарить рыбу, чтобы потом поглощать ее с мамиными лепешками — это игры для маленьких мальчиков, которых еще с женской половины дома на мужскую за малолетством не перевели.
Хрисафий внимательно посмотрел на Риру своими умными лучистыми глазами и кивнул.
— Хрисафий! — завопил тот. — Ты со мной согласен?!
— Да, хозяин, — просто ответил тот. — Крат, я же тебе говорил — мы в игрушки играем. Надо не так.
— Святые мученики! Оставь этих «хозяев»! Когда с нами не было Кесария, ты нас звал по именам, как тогда, когда мы детишками по саду бегали. Почему ты эту ерунду начинаешь при Кесарии, словно он — посторонний человек? — пробасил Навкратий.
Хрисафий светло улыбнулся.
— Рира… — начал он совершенно иным тоном, но продолжить не смог: Кесарий разразился хохотом, а Навкратий и Григорий к нему присоединились. Хрисафий смутился.
— Правильно, правильно, Хрисаф! — закричал гигант, хлопая названного брата ручищей по спине. — Он всегда был Рира, это только Келено стала его благоговейно величать Григорием.
— Видимо, супруг и господин ей так велел! — заметил Кесарий. — А то все забудут его христианское имя. Так на гробе и напишут — «Великий Рира, епископ Неокесарии и окрестностей». Чтобы не перепутать с Григорием Неокесарийским, Чудотворцем.
— Меня в честь его назвали! — заявил гордо ритор.
— Да в его честь у нас в Каппадокии каждого второго называют. Ваш дядя, кажется, тоже Григорий. Да и Григу, моего брата, эта участь тоже не миновала, — засмеялся Кесарий.
— Его разве не в честь отца назвали? — удивился Хрисафий.
— В честь обоих… Ты же что-то хотел рассказать мне про Келено, «Риру» и «Григория», Навкратий?
Хрисафий рассмеялся и толкнул Крата, побуждая его к рассказу.
— Я что, не рассказал еще? Помню, спросил Келено, что поделывает Рира, небось, речи пишет. А она на меня так посмотрела, и строго сказала, что никакого Риры не знает, и воспитана так, хоть и в эллинстве, что не смотрит на других мужчин, кроме своего мужа.
— Ну, ты же объяснил ей, что Рира — это я? — сурово спросил ритор.
— А то! Я еще многое ей про тебя рассказал.
— Да, моя оплошность. Не рассчитал. Думал, он уже отмолился и почивает на ложе своем, орошенном слезами, — вздохнул бывший чтец.
— А он как раз восстал от сна — принести молитвы Троице! И тут ты — роешься в его сундуке! Ха-ха! Пришлось тебе врать, что ты пришел будить брата на молитву, ибо тебе захотелось познать сладость ночных псалмопений.
— И что, Василий поверил? — с интересом спросил Кесарий.
— Не знаю, — пожал плечами Рира. — Его никогда не поймешь.
— Но пару недель тебе пришлось вкушать эту сладость, бедняга! — зарокотал Крат.
— Да уж, — поморщился Рира. — Еле отвертелся. Василий куда-то уехал, а потом как-то все это забылось… а потом я женился, и ночью уже «Строматы» не ворую. Купил себе собственный экземпляр. Теперь с Келено вместе читаем.
Навкратий хмыкнул, но ничего не сказал.
— А знаете, — проговорил Хрисафий, глядя на друзей, — когда в лесу, под открытым небом молишься ночью — это совсем иначе, чем дома, под крышей. Ты — и Бог. Как Авраам в пустыне. И ты идешь, идешь, идешь прочь от своего дома, ты уже все оставил, и никогда-никогда не увидишь больше ничего своего. А там, вдали что-то неведомое, то, что зовут «анастасис», воскресение, восстание…
— Хрисаф! — воскликнул Навкратий. — Хрисафий, да ты — философ!
— Вы давно живете с Хрисафом в лесу, Крат? — спросил Кесарий, ставя кубок на стол.
— Уже дважды перезимовали! Сначала я один в лес ушел, думал, буду, как пророк Илия на горе Кармил, но тут пришла зима, а я на свой Кармил даже теплый плащ не взял. Удочка сломалась. Кресало утопил. Тоска. Сижу в пещере своей, мерзну. Домой идти стыдно — братец засмеет.
Рира согласно кивнул.
— И тут Хрисафий является — как ворон Илии, божественный вестник, несет мешок с едой, кувшин с вином, плащи… Как ты меня нашел, а?
— Не знаю, — пожал Хрисафий плечами.
— Огонь развел, рыбы наловил, пока я грелся, нажарил… Эх, славно мы пообедали тогда!
— И ты снизошел, и ты позволил ему разделить твое уединение, да? — съязвил Рира. — С Хрисафием-то сподручнее в пещере жить!
— Можно подумать, Рира, ты сам умеешь чистить и жарить рыбу, — заметил Навкратий. — Я такой же белоручка был, как ты, да научился. Спасибо Хрисафию.
— Я не умею, да! Но в отличие от тебя, Крат, я никогда не изображал из себя аскета, молитвенника и отшельника. Я честно говорю — я христианин. Но слишком много кругом такого христианства, от которого волком выть хочется каппадокийским…
— Так объясни мне, наконец, Рира, что плохого в том, что мы молимся в лесу! — с силой ударил по зашатавшемуся столу Навкратий.
— Да ничего! Ничего плохого! Равно как и ничего хорошего! Вообще ничего! Пустое место! — разъяренный ритор вскочил на скамью. — Мы с тобой в детстве так в мореходов играли! В охотников! В воинов! В Александра Великого и Гефестиона! Весь мир завоевали, до страны гипербореев даже дошли, потому что, когда ты, то есть Александр Великий, заболел, я, то есть Гефестион, потащил тебя не в эллинский храм Сераписа, а в Иерусалимский храм к пророку Исаии. Он тебя исцелил, и мы пошли завоевывать дальше! Для десяти лет — неплохо, а сейчас уже поздновато в такие игры играть! Я и перестал играть, а ты вот заигрался. Играешь теперь в гонимых христиан в лесу. Не забывая за лепешками к маме наведываться!
— Перестань, Рира, — нахмурился Навкратий. — Ты никогда не поймешь, что означает «Боже, в помощь мою вонми», если ночью в лесу это с другом не споешь. И «Хвалите Имя Господне» не поймешь без этого. И Евангелие не поймешь, если будешь на перине спать и в триклинии на серебре обедать, рыдая при этом, что в тебе таланты гибнут по вине злодея Василия. Это-то и есть — глупая детская забава.
— Ну, скажи, скажи, для чего ты в лесу сидишь? Для чего? Вообще, объясни мне, раз ты знаешь то, чего я на перине в триклинии не познал — что такое христианство? Чем оно отличается от эллинства? Я знаю, рядом с вами эллины живут. В лесу, в пещере. Питаются кореньями, рыбой и диким медом. Прожили в лесу всю жизнь, до старости. К маме за лепешками не ходили. Поют по ночам Аполлону гимны. Тоже, наверное, чувствуют их получше, чем спящие на перине и едящие мамины лепешки с вином из собственного виноградника!
Рира махнул рукой и выбежал из бани.
— Эй, брат! — крикнул Навкратий. — Ты чего это?!
— Я, пожалуй, пройдусь по вашему саду, погуляю, — сказал негромко Кесарий. Хрисафий понимающе кивнул. Навкратий перевел взгляд с одного друга на другого.
— Пойдем и мы, — сказал его молочный брат. — Пора петь Девятый Час[142].
+++
— Жаль, что ты приехал, когда уже отцвел миндаль, — говорил Рира Кесарию.
— «И зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется кипарис…», — продекламировал Кесарий нараспев.
— «…доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем», — продолжил ритор. — Когда ты успеваешь все это читать?
— Я не успеваю, — улыбнулся Кесарий. — Когда-то давно читал Экклесиаста, и вот это запомнилось. Легло на сердце. — Ориген говорит, что это — пророчество о всеобщем воскресении, — задумчиво сказал Рира. Некоторое время они молчали. Потом Рира спросил:
— Кесарий, ты же философ. Ответь мне, — немного растерянно и смущенно продолжил он, теребя край своего плаща, — ответь мне, наконец, почему ты христианин?
Кесарий удивленно посмотрел на ритора, замершего посреди тенистой тропы среди миндальных деревьев.
— Я еще не крестился, Рира, — не сразу ответил он. — Это ты — христианин. И философ. И ритор.
— И бывший чтец! — добавил Рира с каким-то надрывом. — А ты знаешь, почему я ушел?
— Нет, — серьезно ответил Кесарий.
— Я не хочу лицемерить, Кесарий! Я не хочу изображать из себя то, чего во мне и на каплю нет!
Ритор возбужденно схватил архиатра за плащ.
— Ты справедливо говоришь, — кивнул Кесарий.
— Я знал, знал, что ты меня поддержишь! — взмахнул Рира руками, словно хорег, созывая священный хоровод.
— Поддерживаю, — снова улыбнулся Кесарий. Рира с надеждой всматривался в его глаза.
— Но ты не должен останавливаться, — продолжил тот. — Надо иметь решимость идти до конца.
— Ты хочешь сказать… — опешил Григорий-ритор, — ты хочешь сказать, мне надо смыть крещение бычьей кровью, как Юлиан?!
Кесарий помолчал, потом произнес негромко:
— Нет.
— Так что ты имеешь в виду? Говори, не
— Рира, — Кесарий положил ему руку на плечо и наклонился так, что их глаза оказались почти вровень, — Рира, все счастливчики не понимают своего счастья. Богатый наследник, выросший в роскоши, не знает, что переживает человек, несправедливо лишенный имения.
Кесарий и Рира медленно шли, углубляясь все дальше и дальше в сад. Тропинка под их ногами потерялась, и они перешагивали через узловатые корни, выбравшиеся на поверхность земли.
— Ты это к тому, что я в христианской семье родился? — хмыкнул Рира, уже обретя вместе со спокойствием свой обычный полунасмешливый тон. — Мне об этом и Василий, и Келено твердят. У меня на эти слова оскомина. Мне повезло, как же. Близок я к спасению!
— Нет, Рира. Не в этом сейчас дело, — нахмурился Кесарий. — Тебе, как одежду на вырост дали то, что тебе сейчас не нужно. Другие люди искали и ищут это — с болью и страданием, ищут и не находят. А ты, как царский сын, привередничаешь и говоришь: «Ах, надоели мне эти жемчуга-алмазы!»
— Ну, положим, — засмеялся Рира. — Положим, что я еще не научился задавать такие вопросы, на которые отвечает христианская вера. Ведь так ты мне написал как-то в письме?
— Именно так.
— Но отчего ты уверен, что христианство — это не цепь несуразиц? Отчего я должен верить, что оно ведет меня вверх, к богопознанию, а не вниз, к грубому язычеству?
…Двое шли и шли по масличной роще, разговаривая. Путь уводил их все дальше и дальше, к берегу реки, куда устремлялся маленький, шумный, кипящий белой пеной ручей у их ног.
— Какие же несуразицы у христиан в учении о Боге, Григорий?
— Кесарий, но разве это не варварство — говорить, что Бог страдателен? То, что страдает — не божество. Мы клеймим язычников глупцами, а сами, по сути, проповедуем то же самое язычество. Арий был по-своему логичен, когда стал учить, что Сын — не Бог, а творение, пусть даже «не как из прочих творений». Все гладко, ясно и понятно. Сын — не Бог! — страдает, а Бог — бесстрастен. Так мыслить — вполне достойно философа…
— Но ты же не арианин, Рира? Отчего? — спросил Кесарий, делая широкий шаг через бьющиеся среди камней воды ручейка. Григорий последовал за ним.
— Да потому, что мне не нравится все остальное у Ария. Не нравится мне этот постник и нравоучитель. Не нравится мне его ненависть к философии, к Оригену и Клименту. О покойниках плохо не говорят, но…
— Ты же сказал, что он — философ! — засмеялся Кесарий.
— Арий — философ?! — завопил Рира. — Он святоша, вроде Василия нашего! Да нет, Василий рядом с ним — прекрасный человек! Василий — чудо! Ангел рядом с Арием! А что Арий говорит? «То не читай, это не учи, храните веру предков, бойтесь погибели, держите очи долу, не вкушайте ничего, а вы, женщины, наденьте черные балахоны и ходите за мной, открыв рот…» К нам приезжали тут его… духовные дети, — заговорил Григорий, размахивая руками. — Они же вида любой книги боятся! Узнали, что мы с Василием медицине обучались, — так зашептали и закрестились — как мы могли, такой соблазн, да и зачем, надо Богу молиться, и все само пройдет. А не пройдет, тогда вменится в мученичество. На мою Келено насели — она, дескать, должна всю жизнь каяться, что ее предки были язычники. Это грех. А их предки, конечно, язычниками не были. Прямо от Авраама произошли. Тут мама проговорилась про Афины — ну, все. Такой псогос мы услышали, что я хотел рабов позвать — помочь гостям дорогу домой найти. Но Василий мне запретил. Хотя, когда они сказали ему, что он — хитрый волк в овечьей шкуре и принес в чистый виноградник Христов поганую афинскую мудрость, то даже мой Василий понял, что с некоторыми арианами общего языка не найти по причине их глубокой серости и варварства, наподобие племени галлов и сарматов. Короче, они съехали на следующий же день — бежали из нашего языческого логова. Мама была очень довольна. Кажется, Василий тоже.
Они шли и шли, пока не достигли обрыва. С желтых известняковых глыб вниз, в бегущий между скал темный Ирис, срывался маленький ручей, превращаясь в своем полете в незаметную струйку, и лишь не иссякающие волны у берега, еле заметные для глаз друзей, сидящих на обрыве, напоминали об их бурном маленьком спутнике по дороге из рощи.
— Я уверен, что Христос — истинный Бог, — говорил Григорий ритор. — Я знаю это с детства. Я помню — я смотрел из колыбели, видел звездное небо, и думал — Он там, вдали и смотрит на меня, и Он — близко. Я протягивал ручонку, чтобы схватить его, как я хватал маму за волосы, когда она наклонялась над колыбелью, или отца — за бороду, когда он наклонялся ко мне, и говорил: «Ну что, Григорий?», потом смеялся и подкидывал меня на руках.
Кесарий молчал и смотрел на темный медленный Ирис далеко внизу.
— Как же произошло то, что Он смог страдать? — с болью почти вскрикнул Григорий. — Ведь если Он страдал — Он не Бог. Это несомненно.
— Почему же? — негромко спросил Кесарий, подбирая угловатый кусок известняка и подкидывая его на ладони.
— Бог не страдает, не страдает, Кесарий! Это Существо невместимое, недомыслимое, неизглаголанное, превышающее всякую славу и всякое величие, Он — бесстрастен, Его не может коснуться страдание, «патос»[143], — ответил Рира, с какой-то отчаянной надеждой вглядываясь в Кесария.
— Во-первых, эллины знают лучше тебя, что бог страдает — Дионис страдал, Асклепий был убит и воскрешен. Наша же философия идет дальше. Бог может, оставшись Богом, стать еще и человеком. И тогда у Него появится то, чего Он желал прежде создания мира — пострадать за тебя, умника, — ответил Кесарий и с силой зашвырнул камешек в темные воды реки.
— Ты серьезно веришь в то, что Бог взял себе тело… ну, обычное, наше, человеческое, с мозгами, с кишками… Кесарий! Это все ужасно. Вот это тело, — он потряс руками перед собой, — вот это? С жилами? С костями? Со слизью? С кровью?
— Ну, раз у тебя такое, что ж Ему делать? — усмехнулся Кесарий. — Его дело — спасать. Это ты брезгуешь Им теперь, после того, как Он твое взял и надел на себя, и тебя спас. Это тебе противно. А Ему твое — не противно.
Рира хотел что-то ответить, уже открыл рот, но, подержав его открытым, сомкнул челюсти так,
— Ты ведь из врачей ушел почему, Рира? — продолжил Кесарий. — Сказать тебе?
Ритор сидел, склонив голову, и молча смотрел на словно замерший в послеполуденном зное Ирис.
— Ты обидишься, — добавил Кесарий.
— Нет, говори, — глухо ответил ритор.
— Потому что быть врачом — это не так чистенько, как ритором. Грязь, боль, мокрота, кровь, гной, крики, стоны, страдание, смерть, неблагодарность, тяжелый труд, мой милый друг. Вот что там.
— Я не смог, — медленно выговорил Рира. — И ты сам сказал мне, что если я вижу, что не могу, — мне лучше уходить оттуда.
— Я и сейчас сказал бы то же. Ведь врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол[144]. Это Гиппократ Косский сказал.
— Ты — великий человек, Кесарий, что ты смог, — произнес Григорий. — Василий рядом с тобой — тьфу. Не говоря уже о твоем братце. Никто этого не понимает. Я восхищаюсь тобой. Но не презирай меня за то, что я не смог! — почти выкрикнул он.
— А ты не презирай Единородного Сына Божия за то, что Он — смог, — ответил архиатр. — Все соединил с собой, чтобы все твое уврачевать — все, Рира, все! Все провел через смерть, все переплавил, все перестихийствовал, все восставил и все воскресил, после того, как прикоснулся к нашей смерти, став трупом, как мы становимся! И за это удостоился от тебя высокомерного языческого словца: «Он не Бог!» Молодец, Рира. Ты и к людям так относишься? Пользуешься и презираешь?
Григорий молчал. Умолк и Кесарий. Наконец, ритор, повернувшись к другу, сказал:
— Помнишь, Ориген часто говорит о Христе, как о всемирном Враче?
— «Если врач видит все ужасы болезни и осязает гнойные раны, чтобы уврачевать больных, то неужели скажешь ты, что он вследствие этого уже изменяется из доброго в злого, из прекрасного в постыдного?»[145]
— Как ты все помнишь наизусть! — искренне восхитился ритор.
— Я люблю Оригена, — кивнул Кесарий.
— Это очень страшно, Кесарий — то, что Он взял наш труп на себя. Мне страшно, мне жаль Его, Кесарий… почему же крест? Казнь на кресте? Я не знаю, что я должен делать, когда я с этим соглашусь… — вдруг сбивчиво заговорил Рира. — Почему же Он сделал так? Ведь Он — Бог Крепкий, Он силен, Он мог сделать иначе… Вот эти звездные миры, эта гармония, эта песнь вселенной — Он ее начал, как начинает пение и ликование на праздниках главный хорег[146]. И Он — соединяется, срастворяется с человеком, с человеческим естеством… освящает через свое уничижение, через такой позор всех нас. Ведь Он рождается, чтобы умереть. Он на то и пришел, Кесарий! Он не воскрес бы, не умерев! И мы сидим и молчим. Довольные, что Он воскрес, веселые, молимся. Он смерть вкусил — а мы постимся… Нам это нравится. Мы благочестивые. Как будто ничего не произошло, Кесарий! А у Него был крест, у Него была такая страшная смерть… Сейчас ее и не бывает уже, Константин отменил… Говорят, еще персы так делают и другие варвары. Нет, это ужасно, ужасно… Если я пойму, что оно так, пойму сердцем, плотью и кровью — я все вверх дном переверну. Если пойму. А ты, — он вдруг схватил его плечо, — ты — понял? Или ты чужие слова повторяешь? Кесарий, ради Бога, ответь мне правду. Ты понял это и с этим живешь? Как с этим можно жить?! Как?
— Жить — нельзя, — ответил архиатр. — Думаю, с этим можно только умирать ежедневно.
— Так ты понял или нет? — наседал Григорий. — Да или нет?
— Нет, — ответил его собеседник. — Когда пойму — крещусь. Вставай, пойдем[147].
18. О том, что настоящий ритор никогда не наденет штаны
Сероглазая высокая девочка в длинной тунике и с синей лентой в пепельных волосах благоговейно смотрела на Риру. Среди статуй на галерее дома она выглядела такой живой, такой удивительно юной и миловидной, что от нее невозможно было отвести глаз.
— Брат, — прошептала она, и щеки ее запылали, — брат, я переписала твою последнюю речь начисто.
— Молодец, Феозва, ты хорошо поработала, — покровительственно сказал тот, потрепав ее кудри.
Она еще более покраснела, бросив смущенный взор на Кесария.
— Посмотри, Кесарий, как пишет моя сестра, — горделиво сказал Григорий ритор, показывая Кесарию многократно затертый кусок старого пергамента.
— Замечательный почерк и ни единой ошибки! — заметил тот.
— Я с ней давно уже занимаюсь, — небрежно сказал Рира. — Феозва знакома с основами риторики, кстати. Мы выполняем даже прогимнасмы…[148] Ответь нам, сестра, — если мы, вместо того, чтобы сказать «Ахилл», говорим «Пелеев сын», то как называется такая схема или риторическая фигура?
— Антономасия!
— Верно, Феозва. А если мы скажем так: «с постели он вставал или к занятиям приступал, отдыхал, за еду принимался или из-за стола выходил, в постель ложился или на молитву становился — повсюду сопровождала его псаломская песнь, и не было от нее никому покоя ни днем, ни ночью, когда и бедные его родственники, и несчастные рабы надеялись отдохнуть…».
— Это?.. это многосоюзие, полисиндетон с гомеотелевтоном — причастия рифмуются между собой, что придает речи размеренность.
— Это кто у вас такой набожный? — поинтересовался Кесарий.
— Василий, — ответил Рира. — Там еще продолжение есть. Гораздо более веселое. «А так как в детстве ему на ухо по недосмотру няньки наступил бурый каппадокийский медведь, то с гармонией он не был дружен, и его псалмопение было тягостно для всех, а брат его Навкратий даже бежал в леса, дабы его не слышать ежедневно…»
Сероглазая девушка посмотрела на него с укором и, перебивая брата, продолжила:
— Впрочем, сходноконечные колоны — это колоны, имеющие одинаковое завершение. Оно может заключаться в окончании колонов на одно и то же слово, — затараторила она. — Употребление таких колонов довольно рискованно. Оно не пригодно в том случае, когда хотят произвести особенно сильное впечатление. Созвучие колонов и противопоставление в них уменьшает силу речи, так как в них много искусственности. Вот как пишет об этом Анаксимен: «Созвучие есть усиление равенства: оно не только уравнивает колоны, но и уподобляет один колон другому, образуя их из сходных слов. Особенно важно делать сходными заключительные слова, потому что главным образом этим путем и создается подобие колонов. А сходными являются слова, состоящие из сходных слогов, совпадающих между собой в большей части букв».
— Дитя мое, тебе следовало родиться мальчиком! — воскликнул Кесарий.
— А что
— Наука хорошо говорить при помощи связных рассуждений, как пишет Диоген Лаэртский. Все знание, или философия, подразделяется на три части: физику, этику и логику. Логика состоит из диалектики и риторики.
— Неплохо. А из каких частей состоит риторика, сестра?
— Может, хватит, Рира? — спросил Кесарий, сочувственно взглянув на девушку.
— Ничего, Феозва все знает, просто немного робеет, — махнул рукой Рира.
— Нахождение, расположение, выражение в словах, запоминание, произнесение или действие, — не задумываясь, ответила Феозва. Щеки ее уже перестали пылать, и она говорила уверенно.
— А какой стиль нашей с тобой риторики?
— Аттический.
— Правильно, мы хоть и в Асии живем, но стиль у нас не азианский, а аттический. Как же мы доказываем наше слово?
— Примером и энтимемой, или риторическое умозаключением.
— Ну, приведи нам пример энтимемы, — кивнул Рира.
— «Если ты будешь говорить справедливое, тебя возненавидят люди, а если будешь говорить несправедливое — тебя возненавидят боги, поэтому не следует говорить политические речи; или: если ты будешь говорить справедливое, то будешь угоден богам, а если несправедливое — то будешь угоден людям, поэтому следует говорить политические речи».
— Рира, давай отпустим твою сестру покачаться на качелях в саду! — настоятельно предложил Кесарий.
— Ничего, это как экзамен у нас получается. Не перед мною же одним ей держать испытание, пусть покажет свои знания, которые она получила от меня, при двух ученых мужах, — облокачиваясь на ограду, проговорил Рира и добавил: — Что говорил Аристотель о ритме и метре в речи, Феозва?
— Речь должна обладать ритмом, но не метром, так как в последнем случае получаются стихи, — уверенно ответила Феозва, не сводя глаз с Кесария.
— Милое дитя! — рассмеялся Кесарий, протягивая ей зрелую золотистую грушу. — Ты в любой школе была бы среди первых учеников!
— А вы правда — из Нового Рима? — осмелившись, спросила она, когда взяла грушу из его рук.
— Да, Феозва, — опередил Кесарий Рира. — Ты поэтому так на Кесария архиатра пялишься, что мне даже стыдно за тебя? Феозва, ты ведь хочешь поселиться в Новом Риме? Я, как старший брат, говорил с Кесарием о твоей помолвке.
Груша выпала из разжавшейся руки девочки и лопнула, разбрызгивая сочную мякоть по мраморным плитам галереи.
— Сармат! — рявкнул Кесарий, успев подхватить сестру Риры, прежде чем она, став не румянее мрамора, упала рядом с грушей.
— Я же не сказал — «я тебя помолвил». Ты же отличаешь совершенное время изъявительного наклонения от сослагательного наклонения, Феозва? — оправдывался смущенный Григорий, растирая сестре ладони.
— Галл! Варвар! — говорил Кесарий. Он уложил Феозву на скамью и слегка плеснул на ее лицо воды из фонтана. Девушка открыла огромные, подернутые поволокой, серые глаза.
— Брат, — обреченно проговорила она, — ты же обещал мне, что я не выйду замуж и останусь с тобой… как личный секретарь… на всю жизнь…
— Сармат! — повторил грозно Кесарий. — Бессердечное существо! Да тебе варварские штаны носить, а не риторский плащ!
Его голос вдруг смягчился:
— Не бойся, дитя — твой брат неудачно пошутил. Тебе лучше? Вот и щечки порозовели… Выпей водички! Рира, подай воды! Живее! — рявкнул он на бывшего чтеца.
— Без штанов твоих я ходил и ходить буду, — заявил Рира, поя сестру из чаши и гладя по голове. — Просто, находясь в вашем с Навкратием грубом обществе, я сам огрубел и позабыл, что сестры — нежные создания.
Феозва улыбнулась брату и села на скамейке.
— Мне уже лучше, Рира, — сказала она.
— Что случилось, Григорий? — раздался громкий голос из сада, и вскоре стройная фигура Эммелии показалась на галерее.
— Все в порядке, мама! — бодро ответил ритор.
— Да, все хорошо, — слабо улыбнулась его сестра.
— Кесарий, умоляю тебя — расскажи мне, что случилось? — потребовала мать Риры.
— Тетя Эммелия, не тревожьтесь. Ваша дочь рассказывала нам свой урок по риторике — признаюсь, блестяще! — переволновалась и упала в обморок.
— Мне уже лучше, мама, — снова повторила Феозва.
— Григорий! — произнесла Эммелия. — Я просила тебя — не утомлять девочку! У нее уже второй обморок за неделю — а ты продолжаешь занятия с прежней нагрузкой. Мог бы и дать ей отдохнуть…
Эммелия подняла валявшийся на полу пергамент. Прочитав несколько строк, она устремила гневный взгляд на сына:
— Вомолох! Так ты заставляешь ребенка не упражнения делать, а свои глупости переписывать?!
— Тетя Эммелия, значит, у Феозвы в последнее время часты обмороки? — быстро спросил Кесарий.
— Да, Кесарий, да, — ответила волоокая Эммелия, нежно прижимая к себе свое младшее дитя, но обратив при этом свои гневные взоры на Риру, подобно тому, как Гера, по сказаниям эллинских мифов, смотрела на Гермеса. — Я хотела, собственно, попросить твоего совета касательно ее здоровья… хотела бы, чтобы ты, как врач, ее осмотрел…
— Мама! — испуганно вскрикнула Феозва.
— Что такое, дитя? Чего ты испугалась? Дядя Кесарий — врач, очень хороший врач. Мы никогда бы не смогли показать тебя такому врачу при наших теперешних средствах… Врачам можно показываться, в этом ничего плохого нет. Тем более, я буду с тобой, — успокоила ее Эммелия и добавила, обращаясь к Кесарию: — Может быть, Кесарион, ты осмотришь ее сейчас — чтобы не откладывать?
— Как раз тогда, когда припадок только завершился. Сможешь сделать самое верное заключение… — начал Рира.
— Помолчи, вомолох! — раздраженно прервала его мать.
— Конечно, тетя Эммелия, — кивнул архиатр.
— Тогда, Феозва, дитя мое — встаем… вот так… головка кружится? Пойдем потихонечку в мою комнату, — нежно заговорила Эммелия, помогая дочери встать.
Феозва что-то прошептала на ухо матери.
— Конечно! — загремела каппадокийская Гера. — Само собой разумеется! Григорий с нами не пойдет!
— Как?! Отчего?! — растерялся ритор.
— Догадайся! — язвительно вопросила Эммелия не хуже Либания, выступающего обвинителем в суде Кесарии Каппадокийской.
— Девочка стесняется тебя, болван! — резко сказал Кесарий.
+++
В комнате Эммелии было прохладно и тихо. Тяжелые ковры на полу и стенах приглушали шаги, свет едва пробивался сквозь окна, закрытые занавесями. Только одно из окон было от них свободно — то, рядом с которым разместились на кушетке Эммелия и ее дочь.
— Значит, у Феозвы тоже синкопы, как у… как у ее старшей сестры? — спросила Эммелия, тревожно приподнимая брови и обнимая Феозву.
— Да, тетя Эммелия, — кивнул Кесарий. — Счастье для вашей дочери, что она не хочет выходить замуж. Это не улучшит ее здоровья.
— А как же нам укрепить ее здоровье? — спросила Эммелия. — Может быть, стоит поехать на воды? В Пифию Вифинскую, например? Лаодикию? Или хотя бы в Ксанксарис?
Кесарий не успел ответить — скромная сероглазая девочка неожиданно схватила кидонийское яблоко, лежавшее на подносе, и с криком: «Уйди, дурак!» запустила его в сторону
— Рира! — грозно воскликнула Эммелия. Феозва взвизгнула и закуталась по уши в покрывало матери — она еще не успела надеть хитон.
Григорий ритор, прижимая руку ко лбу, как персидский придворный на приеме у правителя, боком вошел в комнату.
— Ты видишь? — обратился он к Кесарию. — Вот так со мной здесь обращаются.
— Зачем ты явился? — нахмурился Кесарий, заслоняя поспешно кутающуюся в покрывало Феозву.
— Мне надо знать о состоянии здоровья моей сестры.
— Ей нельзя волноваться, а ты ее волнуешь.
— Я учился медицине, Феозва, разве ты не знаешь? — покровительственно спросил Рира.
— Одно дело — учиться, а другое — выучиться, — язвительно заметила Эммелия.
— Благородного искусства врачевания у меня никто не в силах отнять, — заявил ритор. — Келено и врачевание — мои законные супружницы!
— Мне нечего сказать тебе на это, — вздохнула Эммелия. — Как видишь, и Кесарию тоже.
— В Пифию? — продолжил прерванный диалог архиатр. — Можно, конечно… но дело не настолько серьезно, чтобы вам, тетя Эммелия, на это тратиться. Можно укреплять здоровье и дома — а там посмотрим, стоит ли ехать на воды вообще.
— Феозва, слушай внимательно! — сказала матрона, бросая огненные взгляды на сына, присевшего у ее ног на ковер.
— Надо сократить время занятий. Это первое, — сказал Кесарий, многозначительно глядя на Риру.
— Не сомневайся, Кесарион. Сократим, — заверила Эммелия.
— Далее, нужна правильная диэта. Необходимы игры, упражнения… игра в мяч, качели. Езда на лошади очень полезна, но я думаю, вы не разрешите Феозве ездить верхом, тетя Эммелия.
— Отчего же? — гордо сказала матрона. — Я сама в молодости любила покататься. Только надо не выезжать за пределы имения, чтобы наши сплетницы не чесали языками. Рира, ты ежедневно будешь ездить верхом с сестрой!
— Ладно, верхом так верхом, — хмуро ответил Рира, прикладывая к растущей с каждой минутой шишке на лбу серебряную ложку. — А на качелях и в мяч — увольте. Пусть они с Келено играют…
— Рира!.. — страшным голосом проговорила Эммелия. — Неужели ты… ты… ты… н а с т о л ь к о деревянный…
— Мама, что такого я сказал? — возмутился Рира. — Вы все уже не знаете, к чему придраться в моих словах! Сестра швыряется тяжелыми предметами, а ты…
— Как ты мог з а б ы т ь, черствое создание, — проговорила Эммелия, и ее прекрасные карие глаза неожиданно заблестели от навернувшихся слез, — как ты мог забыть, что твоя жена — беременна?!
+++
Феозва подошла к беседке и осторожно заглянула под сень виноградных листьев. Кесарий сидел, читая вполголоса какой-то кодекс.
— Да, дитя мое? — спросил он, подняв голову. — Тебе уже лучше сегодня? Вышла погулять?
— Кесарий врач… — пролепетала девочка, — простите мою дерзость, но… я решила прийти… по поводу того разговора.
— Какая же это дерзость? Я слушаю тебя, дитя мое.
Феозва стояла перед ним, сложив руки, как ученица.
— Кесарий врач! — Феозва глубоко вдохнула и выпалила: — Это правда, что мама и Григорий хотят меня с вами помолвить?
Кесарий в изумлении отложил кодекс и открыл рот, чтобы ответить, но Феозва его опередила:
— Мне нужно знать правду, Кесарий врач, — торопливо заговорила она, отбрасывая густые пепельные пряди, прилипшие к ее искусанным губам.
— Дитя мое… — начал Кесарий, протягивая к ней руку.
— Григорий думает, что я маленькая, что я ничего не смыслю в риторике и в писаниях Оригена… Нет, дайте мне закончить, Кесарий врач! — неожиданно требовательно сказала она. — Я… я очень вас уважаю, вы очень, очень хороший и умный, и Макрина вас… тоже очень уважает… — тут она несколько смутилась, но потом продолжила с прежней решимостью: — Но я не хочу замуж! Я хочу помогать Рире в его трудах. Он так многому меня научил! Он и, конечно, Макрина. Но Макрина сейчас занимается Ватрахионом… то есть Петром, — быстро поправила она себя, — потому что мы не можем нанимать частных учителей, а Василий… он очень честный, он сказал, что нельзя за счет церковной казны обучать своих родственников. А Григорий, знаете, Кесарий врач… он проводит со мной очень много времени. Даже теперь, когда он женился на Келено. Келено тоже очень, очень хорошая… Она крестилась недавно, она всегда хотела быть христианкой, а у них эллинская семья, и ей отец не разрешал… так она очень рада была, что выходит замуж за христианина, даже плакала от счастья. Она так переживает, что Рира ушел из чтецов…
Кесарий поднялся, подошел к девочке и, склонившись к ней, сказал:
— Дитя мое, Рира всего лишь неумно пошутил. Ни о какой помолвке и речи не шло.
— Правда? — просияла Феозва.
— Да — даю слово.
Девочка прерывисто вздохнула.
— Сядь же, дитя мое, — ласково проговорил он. — Я хочу тебе сказать — ты очень сильна в риторике. Григорий показывал мне твои упражнения.
— Я люблю учиться, Кесарий врач, — серьезно сказала Феозва. — Жаль, что девочек не отправляют учиться в Афинскую Академию или в Александрию.
— Жаль, — искренне согласился Кесарий. — Ты бы там блистала, Феосевия. И я вовсе не шучу.
Феозва, удивленная словами архиатра и тем, что он назвал ее полное имя, покраснела и сказала:
— Христос дал мне хорошую память и усердие. Я уже в три года могла запомнить имена всех сорока севастийских мучеников — тех воинов, чьи мощи в часовне на земле нашего имения.
— Вот как? — удивился Кесарий. — Ну-ка, давай вместе, я тоже их на спор в детстве как-то выучил, да вот, наверное, сейчас подзабыл. Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий, Смарагд, Эвноик, Валент, Вивиан, Клавдий, Приск, Феодул, Эвтихий…
— Иоанн, Ксанфий, Илиан, Сисиний, Ангий, Аетий, Флавий, Акакий, Экдикий, Лисимах, Александр, Илий, Горгоний, Феофил, Дометиан, Гаий, Леонтий, Афанасий, Кирилл, Сакердон, Николай, Валерий, Филоктимон, Севериан, Худион, Мелитон и Аглаий, — уверенно закончила Феозва.
— У тебя великолепная память, дитя мое! — воскликнул Кесарий.
— Вы знаете, Рира — добрый, продолжила Феозва доверительно. — Он просто… просто легкомысленный. Так Макрина говорит. Вот, например, в прошлом году, когда я долго болела, он обо мне очень заботился, целые дни со мной проводил, рассказывал веселые истории, чтобы я не скучала. Они с Келено даже свадьбу отложили из-за моей болезни.
— Рира — хороший юноша, — ответил Кесарий.
— Вы думаете, у него это пройдет? — с надеждой спросила Феозва.
— Надеюсь, что нет, — не удержался архиатр от улыбки.
Феозва засмеялась.
— Я имела в виду — пройдет эта любовь к риторике и эллинской философии, и он вернется в церковь?
— Может быть, эта любовь и не пройдет, — ответил Кесарий, снова беря кодекс, — но если он вернется в церковь, неся с собою эту любовь, это
— Да! — воскликнула девушка от всей души. — Ведь и Василий, и ваш брат, Григорий, учились в Афинах, верно? И это им очень помогает. Знаете, Василий насильно отправил одного диакона учиться риторике, а тот плакал и на коленях умолял Василия не губить его душу среди язычников… Рира так забавно это представляет! Он и слово написал от лица этого Эвмена — как тот умоляет оставить его в темной Платоновской пещере, ибо он желает благочестиво носить длинную грязную рясу, что волочится чинно за ним по земле…
Девушка весело расхохоталась, уже нимало не смущаясь присутствием Кесария. Потом она сказала, погрустнев:
— А Риру мама смогла послать только в училище в Кесарии Каппадокийской. Папа умер, у нас совсем не было денег. А папа был ритор, и все сыновья у него очень способны к риторике…
— И дочери, — заметил Кесарий.
— Да, Макрина куда сильнее в риторике и философии, чем Василий и Рира, — как о чем-то само собой разумеющемся сказала Феозва и продолжила доверительно:
— Понимаете, мне мама уже давно разрешила не выходить замуж. Во-первых, из-за этих синкоп и сердца… а потом, потому что я не хочу, и еще — надо было выбирать: или готовить мое приданое, или учить Ватрахиона. Но я же все равно не хотела замуж. Так что все хорошо получилось. Пусть Петрион учится. Для мальчика образование намного важнее, чем для девочки.
Она тряхнула головой, словно подтверждая свое решение.
— Василий всегда такой высокомерный, — вдруг сказала она. — Ему всегда хочется быть… самым-самым. Только Макрина может его осадить!
Кесарий улыбнулся.
— Макрина часто осаживает Василия? — спросил он.
— Да. И она ругала его за то, что он пользуется друзьями. Вернее, другом — вашим братом, Григорием… Вы не обиделись, Кесарий врач? — спохватилась она.
— Нет, нет. Значит, Макрина ругала брата? Вот как?
— Она говорит, что единственная жертва для общего дела допустима — только твоя собственная жертва. Нельзя ломать кому-то жизнь ради общего дела. Она считает, что Василий не вправе был принуждать вашего брата к пресвитерству и делать это еще вдобавок с помощью вашего отца.
— Отец высоко ставит Василия, — проронил Кесарий.
— Ведь это Василий заставил Риру стать чтецом, хотя Макрина и тогда была против. Она говорила, что он должен возмужать, что он еще незрелый юноша, маменькин сынок и более ничего…
Кесарий хмыкнул.
— … что он не может сам принимать серьезные решения. Но Василий надавил на Риру, и его рукоположили в чтеца. А теперь он видеть их всех там не может… в церкви Сорока Мучеников, я имею в виду. У Василия очень сильная воля. Неспроста он носит такое имя — «царственный» … А вы ведь тоже носите имя кесаря! — рассмеялась она.
— Да, — улыбнулся архиатр. — Я родился в Кесарии Каппадокийской в день рождения императора Константина. Отец привез всю семью в столицу, не знаю, из каких соображений. Было народное гулянье, веселье, столпотворенье, еле место нашли в гостинице, но маме не смогли найти повитуху, и меня приняла Мирьям, моя будущая кормилица.
— Двадцать седьмого февраля? Солнце в Рыбах? Вы поэтому «ихтюс» носите? — спросила девушка. — Рира говорил, вы сильны в науке о звездах.
— Солнце в Рыбах, да, — кивнул Кесарий. — Но ношу не поэтому. Это мне Навкратий свой «ихтюс» подарил, давно, перед своим крещением. Я же так и не крестился до сих пор. А в науке о звездах много намешано — особенно, когда говорится о судьбе.
— Но там же не все о судьбе — вот, например, погоду можно предсказывать… и затмения… Это сложно очень, мне кажется. Я хотела бы изучить астрологию — чтобы уметь самой рассчитать время Пасхи, например. Это очень интересно. Или апокатастасис — когда все планеты и созвездия снова возвращаются на свои места…
— Я могу тебя научить, как рассчитывать Пасху, если хочешь, — предложил Кесарий.
— Правда?
— Конечно. Только завтра — сейчас уже вечер, время ужина и отдыха.
Феозва немного расстроенно кивнула.
— Значит, о помолвке речи не было совсем? — снова спросила она, помолчав.
— Нет, дитя — я ума не приложу, откуда Рира это взял.
— Вомолох! — в сердцах сказала дочь Эммелии. Кесарий рассмеялся.
— Он знал, что я сразу поверю. Это же так логично! Я — сестра Макрины, и мы похожи, как сестры, и я младше… ну вот, а вы же… в общем, вся эта история про реку Ирис…
Кесарий закусил нижнюю губу.
— Простите! — вскрикнула Феозва. — Я вас обидела, простите! Я совсем глупая, да? Кесарий врач, я ни капельки не верю в то, что про вас говорят в Кесарии Каппадокийской! И Макрина не верит и никогда не верила! Она… она… вы для нее, как… как брат, как Навкратий…
— Я испугал тебя, дитя мое? — сказал Кесарий ласково. — Это мне следует попросить у тебя прощения. Не обращай внимания. Это я так… задумался…
— В нашем доме этому никто не верит, Кесарий врач! — с жаром продолжала Феозва. — Никто! И мама не верит! Даже Василий не верит!
Ее щеки пылали.
— Никто не верит? — задумчиво переспросил Кесарий.
— Бабушка Макрина сразу сказала, что это глупости. Я знаю, я ей рассказывала — она уже глухая была, едва слышала. Так она, Кесарий врач, вот так вот сделала рукой, — Феозва махнула рукой так, что кодекс полетел на землю, — и как топнет, и даже прикрикнула на меня, что я чепуху ей рассказываю. «Кесарион! — говорит, — Кесарион! Золотое сердце! Бедный мальчик! Какой он несчастный! Какие испытания!» Она вас очень любила.
— Бабушка Макрина? — Кесарий смотрел куда-то сквозь виноградные листья. — Я хочу сходить на ее могилу. И на могилу дяди Василия, твоего отца.
Феозва собралась что-то ответить, но тут лозы винограда раздвинула чья-то маленькая узенькая ручка.
— Кесарий врач, — проговорила совсем молодая женщина — ее можно было принять за подругу Феозвы, если бы не покрывало, говорящее о том, что она замужем.
— Кесарий врач, мама просит вас на ужин.
Она спокойно, приветливо смотрела на него — без боязни или смущения. Черты ее миловидного лица были мягкими и немного размытыми.
— Это Келено, — сказала Феозва. — Моя новая сестричка.
— Мы как раз говорили с вашей сестрой о созвездиях и светилах. Я никогда до этого не встречал Плеяд[149] на земле, — учтиво сказал Кесарий.
Феозва захлопала в ладоши. Келено кротко улыбнулась и ничего не сказала.
— Кесарий! Куда ты запропастился? — раздался зычный голос Навкратия.
— Крат! — закричала Феозва и, подбежав к лесному атлету, повисла у него на шее. — Ты вернулся! В следующий раз меня возьми в лес!
— Посмотрим, посмотрим, — добродушно произнес Крат, подхватывая сестренку и
— Крат, что ты делаешь! — закричала подбегающая Эммелия. — Это же не мальчик! Ты забываешь, что Феозва — твоя сестра, а не брат!
— Петриона так не покрутишь, Макрина не позволит, — заметил Крат.
— Не надо его крутить, он Илиаду плохо знает, — кричала весело Феозва. — Лентяй он!
— Крат, у меня надежда только на тебя, — заявила Эммелия. — Не уходи пока в лес. С Феозвой надо кататься верхом для укрепления здоровья, а Рире я этого доверить не могу.
— Конечно! — согласился Крат. — Ему вообще такие вещи доверять нельзя. Пусть свои псогосы сочиняет.
19. О Василии, акридах и сирийцах
Сероглазая девушка в сбившемся темном покрывале диакониссы вбежала в пустую церковь Сорока мучеников и, задыхаясь, упала на колени у мраморной плиты. Ее пепельные волосы рассыпались по надгробию.
— Отец! — разрыдалась она. — Отец!
Лампады мерцали в полумраке, освещая надпись скромную надпись на мраморе: «Василий ритор».
— Послушай, отец, — сбивчиво заговорила девушка. — Это я, твоя Феклион. Ты узнал меня по голосу, несомненно… или что я такое говорю, ты ведь жив, и не закрыт этой плитой, но взираешь с высот Христовых и видишь меня, твою дочь, твоего первенца, которую ты так любил и любишь!
Она уронила лицо в ладони, касаясь лбом мрамора плиты.
— Я не боюсь смерти, не подумай. Но как же Петрион? Как я покину его? Я сейчас рассталась с ним, оставив у Филиппа патриция — как он плакал и хотел ехать со мной… Но это невозможно… Раз здесь Кесарий… Петрион еще дитя, он выдаст меня по своей младенческой наивности. Кесарий не должен знать, что я здесь! Отчего он приехал? Зачем? Искать меня? Я уже отказалась бежать с ним… тогда… когда он возвращался ради меня из Рима… После того, как утонул Платон… Нет, папа, ты не понимаешь, как же я выйду замуж, когда такое произошло… Ну, теперь уже неважно… Видишь, папа, у меня рак груди. Да, это точно рак. Его никто не может вылечить, это неизлечимо. Это гораздо хуже, чем синкопы. От синкоп можно просто умереть… в родах уж точно… но можно не выходить замуж, тогда дольше проживешь… как раз успею Петриона поставить на ноги. А ты и не видел Петриона, он такой славный! Он после твоей смерти родился, он Петр Постум. Но мальчишки наши его зовут Ватрахион до сих пор, представляешь, папа? Как же я оставлю наших ребят, и Риру, и Крата, и маму… и Феозву, конечно… Как же они без меня? Папа, сделай что-нибудь, чтобы я выздоровела! Святые мученики, Кирион, Кандид, Домн…
Дыхание у нее в груди перехватило, выпрыгивающее из груди сердце подкатилось к самому горлу и девушка без сознания упала на пол перед надгробием Василия ритора.
— Ну вот, нос расшибла, кровь идет, — донесся до нее словно через водную толщу чей-то голос. — Ну-ка… Ариадна! Ариадна, я — Дионис! Кровь, остановись!
Над ней склонилась молодая женщина с растрепанными черными волосами, едва повязанными чистым белым платком.
— Ну вот, — повторила она, вытирая лицо Феклы подолом своего хитона, сшитого из разных лоскутов. — Сердце у тебя больное. Бедная ты.
Фекла вдруг заплакала навзрыд, не в силах остановиться.
— Не плачь. Смотри! — сказала женщина торжественно. — Иисус Христос — истинный Бог, говорят. Это правда?
— Д-да… — прошептала растерянная Фекла. Она поняла, что это была Дионисия, рабыня Филиппа патриция, которую многие считали то колдуньей, то простой сумасшедшей. Дионисия всегда, в любую погоду, ходила босой. Босоногой она была и сейчас.
Дионисия вдруг прижала ладонь к груди Феклы. Та вскрикнула от неожиданной боли.
— Ну вот, если он сделает, как я прошу, то я скажу Салому — пусть меня крестит, — молвила Дионисия. — Только ты будешь со мной, хорошо? Я при нем раздеваться не стану, парням веры нет, они собой не владеют, коли страсть обуяет. Ты в диакониссы готовишься, вот ты мне и поможешь.
— Х-хорошо… — проговорила Фекла и добавила: — Если жива буду.
У входа в церковь раздалось ржание и собачий лай.
— О, вот и Саломушка, — удивленно подняла брови босоногая девица.
— Дионисия! — радостно закричав, подбежал к ним Салом. — Ох, госпожа Макрина! — воскликнул он, увидев сероглазую девушку и остановился в смущении.
— Саломушка, родной, не говори, не говори Кесарию! — умоляюще протянула руки к нему Фекла-Макрина. — Я знаю, что он приехал! Не говори! Я здесь, в церковной келье спрячусь!
— Госпожа Эммелия идет, а с ней госпожа Нонна и моя матушка! — зашептал Салом. — Нельзя, чтобы матушка Дионисию увидела…
— А Нонна — меня, — печально добавила Фекла-Макрина.
— Нас с тобой, подруга, колдуньями считают, — похлопала ее по плечу Дионисия.
— Хватит болтать, прячьтесь! — шепотом закричал Салом и почти затолкал обоих новоиспеченных подруг под алтарь. — Урания, лежать!
Огромная собака легла на пороге храма.
Салом опустился на колени и приклонил лицо к земле, молясь.
— Мы зайдем в церковь, поклонимся святым Сорока Мученикам, мы давно собирались, правда, Мирьям? — раздался голос Нонны.
— Ах, там Салом… Молится… — проговорила Эммелия. — И псина его страшная на пороге… Саломушка, отгони псину свою, дитя мое!
Но Салом не слышал. Он в который раз громко произносил, закрыв глаза и склонив лицо к коленям:
— Аввун дбишмайя![150]
Ниткаддах шиммух
тэтэмальчутух
нэвэсовьянух
эйчана дбишмайя аб пара
ха ла лахма дсунканан
юмана
вушюх лан хобэйн
эйчана дапахнан
шуклан хайявин
ула тъалан лнисьюна
эллапасан мин бишя
мудтуль дилух хай
мальчута
ухэйла
утишбухта
л’алам алльмин!
Амин.
— Он молится, — сказала серьезно Мирьям с сирийским акцентом. — Ху шавра тава.[151]
— Он очень набожный мальчик, — вздохнула Нонна.
— Хоть бы его Сорок Мучеников от этой колдуньи отвели… — проговорила Мирьям.
— Мирьям, ты не права, Дионисия его тогда исцелила, когда он при смерти был… — с упреком сказала Нонна и добавила: — Хорошо, что Макрина в Понте, слава святым мученикам!
— Да, она еще нескоро приедет… — произнесла Эммелия. — Ну, раз в церковь сейчас у нас зайти не получится, то придется мне, Нонна, рассказать тебе правду прямо сейчас. Пойдем к нам в дом — ты увидишь своего младшего сына!
— Кесарий приехал? — всплеснула руками маленькая диаконисса.
— Он самый!
— Ох, слава святым мученикам, бежим же к нему! — всплеснула руками Нонна и несколько раз перекрестилась на алтарь, видневшийся в глубине церкви.
— Ушли, — прошептал Салом, поднимая
…Когда тяжелая дверь кельи под самой крышей была закрыта на два засова изнутри, девушки одновременно опустились на деревянную лавку. В окно заглядывал большой каштан.
— Почему тебя все Макрина зовут, раз ты Фекла? — спросила Дионисия, нарушив тишину.
— После того, как Платон утонул… — сказала Фекла. — Вернее, у меня всегда было два имени… Макрина — в честь бабушки. Она с дедушкой во время гонений в лесу в землянке жила. А второго дедушку, маминого папу, во время гонений казнили.
— Потерял твой Тесей тебя, Ариадна… тогда Бог тебя найдет, это всегда так бывает… — проговорила Дионисия. — Что это у тебя тут? Сундук? Ну-ка, откроем… Да тут хитоны белые, словно крещальные! Один мне, а другой тебе. Тебе вон, как раз переодеться надо… посмотри, как хитон замарался.
Фекла удивленно посмотрела на свой хитон, туда, куда пальцем указывала ее новая босоногая подруга, и обомлела.
— Снимай, снимай, — торопила ее Дионисия. — Это грязь вся вышла, ничего страшного. Сожжешь этот хитон. Вот вода, вымоешься — меня не надо стесняться, я простая рабыня, не Тесей твой…
— Нарыв… нарыв вскрылся, — шептала Фекла, вытирая замаранным хитоном гной и кровь. — Это не рак, это просто был нарыв… Христе, милость Твоя во век!
— Христе! Христе! — уже приплясывая босиком по келье, восклицала Дионисия. — Спаситель! Спаситель! Ты явил Себя, я крещусь в Тебя! Да, так!
+++
Навкратий, Кесарий, Рира уже давно возлежали за ужином в саду, когда к ним подошла Эммелия — она велела накрыть себе с дочерью и невесткой отдельно от молодых людей.
— Кесарий, — сказала она, нагибаясь к гостю, — у меня для тебя есть радостная новость.
— Григорий-старший нагрянул? — спросил Рира.
— Типун тебе на язык, — ответил его брат-атлет.
— Помолчи, вомолох, — сердито сказала Эммелия младшему сыну. — Мне хотелось бы поговорить с тобой наедине, Кесарион, — шепнула она.
Кесарий поднялся с ложа и последовал за ней в полумрак вечернего сада.
— Ты хотел бы увидеть свою мать, Кесарион? — спросила она, осторожно беря его за руку.
— Я не хочу ехать в Арианз, тетя Эммелия. Это не принесет добра никому, — решительно тряхнул головой Кесарий, и его густые черные волосы разметались как конская грива.
— Не надо ехать в Арианз, дитя мое, — ответила Эммелия, кутая свой стройный стан в темную столу. — Нонна скоро будет здесь.
— Тетя Эммелия! — воскликнул Кесарий.
— Ты рад? — улыбнулась она ему.
— Очень, очень рад — но как…
— Неважно. Не задавай вопросов, дитя мое. Будем думать, что это всего лишь случайность. Нонна давно обещала меня навестить. И, подумать только, именно сегодня собралась! — матрона попыталась улыбнуться хитро, но вышло — грустно.
Кесарий расцеловал Эммелию, и она, тоже поцеловав его в лоб, взъерошила его густые жесткие волосы.
— Какие вы упрямцы… вместе с твоим отцом, — снова вздохнула она. — К чему эта война? Впрочем, у нас дома тоже война.
— Вы о Рире, тетя Эммелия? — быстро сказал Кесарий. — Он добрый, честный юноша. Вам незачем тревожиться о нем.
— Я порой так боюсь, Кесарий, что он… понимаешь, вдруг он станет э л л и н о м! — понизила голос до шепота Эммелия.
— Ну что вы, право, тетя Эммелия! — рассмеялся архиатр. — Рира совсем не тот человек, чтобы приносить жертвы идолам!
— Я не про жертвы… Я про то, что он увлекается Плотином[152].
— Рира — теург? — расхохотался Кесарий. — Тогда уж и меня в отступники запишите!
— Кесарий, что за глупости! — воскликнула Эммелия. — Ты — совсем другое дело, не то, что мои оболтусы. Я была бы только счастлива, если бы Григорий поехал в Новый Рим и помогал тебе. Но, увы, он забросил медицину и занялся риторикой.
— А мой отец считает, что в Новом Риме я позабыл о благочестии.
— Твой отец!.. — вздохнула Эммелия. — Он никогда тебя не понимал… Мне даже страшно вспомнить, что пришлось пережить твоей матери тогда, на суде… Собрался уже отдать под бичи родного сына, даже не доказав его вину — которой и не было!
— Если бы ваш муж, дядя Василий, не вступился за меня, то, воистину, не знаю, что со мной стало бы, — с неожиданным порывом сказал Кесарий. — Он спас меня от позора — я руки на себя наложил бы, если бы со мной это сделали… Добрый был человек, дядя Василий-ритор! У Христа в царстве теперь.
— Да, он там, — ответила серьезно Эммелия, вытирая глаза. — Ох, дитя мое! Твой отец понять не хочет, что и в воды Ириса, и в Новый Рим тебя влекло твое благородное, милостивое сердце! Как у тебя продвигаются дела с ксенодохием?
— С ксенодохием? — оживился Кесарий. — Проект готов, но из-за этой войны с Юлианом все отложено. Надеюсь, временно.
— Василий тоже хочет устроить ксенодохий, — осторожно заметила Эммелия. — Он помнит о вашем шуточном споре.
— Вот как? — вскинул брови Кесарий и добавил — то ли в шутку, то ли всерьез: — Посмотрим, у кого получится раньше!
— Госпожа Эммелия, господин Василий пресвитер прибыли! — подбежала к хозяйке дома запыхавшаяся служанка.
— Ах! — всплеснула Эммелия руками. — Вот и он! Легок на помине! Дитя мое, Кесарий, только не задирай его, только не ссорьтесь!
— Да что вы, тетя! — рассмеялся архиатр, обнимая худенькую Эммелию. — За кого вы меня принимаете?
— Да уж знаю, — погрозила ему пальцем Эммелия. — Ты похож на Риру моего… такой же вомолох, прости Господи, был бы… да жизнь тебя рано побила. Тяжелая она у тебя, дитя мое.
Она снова погладила его по руке.
— Вовсе нет, тетя Эммелия, — весело ответил Кесарий. Эммелия сделала вид, что не заметила нарочитости в его голосе. Они одновременно обернулись в сторону тропинки, ведущей к дому. Мраморная крошка белела в сумерках, и в тишине было слышно, как она хрустит под чьими-то быстрыми шагами.
Невысокий, худощавый человек в длинном хитоне, несмотря на жаркий июльский вечер закутанный в плащ по самый подбородок, шел к ним. Он быстро шагал, склонив голову — словно внимательно смотрел себе под ноги, боясь споткнуться. Когда он приблизился настолько, что уже можно было различить его бледное, осунувшееся лицо с глубокими тенями под глазами, стало ясно, что он вовсе не боится споткнуться — он погружен в свои мысли.
— Здравствуй, мама, — негромко сказал он, подойдя к Эммелии и поцеловав ее. — Здравствуй, Кесарий, — так же негромко, без особого удивления сказал он архиатру. — Рад тебя видеть. Григорий с твоим отцом уехали по делам в Сасимы. Ты, наверное, знаешь. Ты сегодня к нам приехал.
Он
— Как твое здоровье, Василий? — спросил Кесарий.
— Так же, как и церковные дела, — ответил пресвитер, внимательно глядя на Кесария умными серыми глазами. — Кстати, о них. Я хотел бы, чтобы ты стал епископом Нисским, Кесарий. Это необходимо нам в настоящий момент.
Он вскинул голову, его мягкая рыжеватая бородка блеснула, словно пламя, в свете факелов, что держали подошедшие рабы.
— Кстати, о необходимостях, Василий. Я хотел бы, чтобы ты стал архиатром Сирийского легиона, — не замедлил с ответом Кесарий.
— Брат! О брат мой, пресвитер, колесница церкви и конница ее! — раздались причитания. Это Рира в сопровождении Навкратия незаметно подошли к разговаривающим. — Ты же изучал благородное искусство медицины, о брат мой Василий! Спаси Сирийский легион от летнего поноса! Кесарий просит тебя! Как там Гален пишет — «лиэнтерия есть быстрый выход пищи и питья, причем это все выходит таким же, каким было поглощено. Это отсутствие пищеварения, когда пища не претерпевает в желудке изменений ни в отношении своего цвета, ни в отношении состава, либо запаха, либо в целом какого-либо качества. Название происходит оттого, что внутренняя поверхность кишечника делается гладкой, и поэтому в нем не удерживается пища»…
У беседки под платаном раздался девичий смех. Келено и Феозва застенчиво поглядывали на мужскую компанию, но сомнений не было — они слышали все.
Василий молчал, кусая бороду.
— О брат мой! Пусть я стану жертвой за грех! — вопил Рира, воздевая руки и загораживая Кесария собой. Это выглядело особенно смешно — архиатр был выше его на голову. — Не губи Кесария! Я, я, я стану вместо него епископом Нисским!
— Смотри, братец, допрыгаешься — взаправду станешь, — пошутил Навкратий. — Привет, Василий! Как дела?
— Так себе, — ответил Василий, пожимая Навкратию руку. — Кстати, Крат…
— Я не буду епископом, — полушутя перебил его гигант.
— Я думаю, что мою общину монахов по египетскому типу и по написанному мною уставу лучше основать на том месте, где поселились вы с Хрисафием.
— Что-о?! — гигант отпустил руку Василия и отступил на шаг.
— Уединенное тихое место, уже обжитое вами. Ты мог бы возглавить общину…
— Так, Василий, — ответил ему Навкратий, уперев руки в бока. — Ты с дороги устал, наверное? Сходи-ка в баню для начала, поешь, а потом я тебе скажу все, что я думаю о твоих планах про всякие там египетское общины по твоему личному уставу на нашем тихом месте.
Но пресвитер сделал вид, что не понял легкой угрозы, прозвучавшей в словах отшельника-геракла.
— Общину может возглавить Агафон. Я предполагал, что ты откажешься, Навкратий.
— Агафон?! — вскинула Эммелия безупречные брови.
— Да, мама. Он ведет строгую, чистую жизнь, — спокойно ответил Василий. — Кесарий, ты, наверное, помнишь нашего раба Агафона? Он часто забавлял гостей за ужином, еще при отце. Отец его очень любил и дал ему вольную завещанием.
— И после этого наш Агафон-вомолох принял крещение и ушел жить в уединении куда-то в лес, представляешь? — покачала головой Эммелия. — Мы все так удивлялись. Кто бы мог подумать, что наш добрый весельчак всегда мечтал о философской жизни… Долго жил в лесу, но потом почти ослеп, и Макрина его забрала к себе в Понт.
— Впрочем, его место вомолоха в нашем доме с успехом занял мой младший брат, — добавил пресвитер, глядя на Риру. — Так что нас по-прежнему есть кому веселить за ужином.
— Помнишь лучшую пантомиму Агафона? — оживился Навкратий. — Рира ее отлично показывает. Уже показал тебе, наверное?
— Крат! — укоризненно проговорила Эммелия.
— Я потом тебе ее покажу, Кесарий, — весело ответил Рира. — Про то, как в бане закончилась холодная вода.
— Григорий! — зычно пророкотала Эммелия. — Постыдись хотя бы матери и сестер!
— Ну, я согласен, она немного неприличная, — важно сказал Рира. — Но про сирийца на рынке — вполне можно и при сестрах…
— Григорий! — повторила Эммелия с нарастающей угрозой в голосе. Потом, обращаясь к старшему сыну, она твердо произнесла:
— Василий, баня готова — пойди, освежись с дороги, сынок.
— Спасибо за заботу, мама, но я теперь моюсь не чаще трех раз в неделю, — не менее твердо ответил Василий. Эммелия обреченно вздохнула.
— Хочешь, чтобы на благовоние риз твоих сбежались все епископы ариан и бежали за тобой до самой Кесарии Каппадокийской, умоляя принять их в общение? — невинно и даже благочестиво спросил новоявленный мим.
— Рира, ты глупец, — тем же ровным тоном ответил Василий.
— Я цитирую Писание. Песнь Песней. А ты обозвал брата глупцом — и теперь подлежишь синедриону, — невозмутимо ответил Рира.
— Ну, хорошо, не желаешь в баню — пошли ужинать, — примирительно сказал, прерывая перепалку старшего и младшего братьев Навкратий, кладя свою огромную руку на плечо тщедушного Василия. — Идем, поешь хоть немного.
Эммелия благодарно взглянула на среднего сына и, отойдя, сделала вид, что отдает какие-то распоряжения рабыням.
— Знаешь, Кесарий, как дети, играя, пироги пекут? А потом кушают и старших угощают? Вроде ням-ням? — отчего-то вдруг начал громко и возбужденно рассказывать Рира Кесарию. — Я, когда у Каллиопы, сестры, в Армении гостил, с племянницами столько их пронямнямкал — и с укропом, и с тмином, и с медом. И все из одной и той же травы. «Дядя Григорий, скушай наш пирожок!» И куда деваться — ням-ням, да ням-ням. Понарошку. А то плач поднимут, и Каллиопа меня живьем, как вакханка, разорвет, что я их обидел. А Василий до сих пор такими пирогами питается. По-настоящему уже. Заигрался.
Кесарий слушал, но ничего не говорил. Наконец Рира смолк.
Кесарий и Василий сели за стол друг напротив друга, Навкратий, Рира и Хрисанф расположились вокруг них на пиршественных ложах с видом зрителей в театре.
Василий долго молчал, наморщив лоб. Братья тоже молчали. Навкратий усмехался в бороду, Рира беспокойно ерзал, то облокачиваясь на подушку, то нервно отщипывая виноградины от грозди. Только Кесарий спокойно ел курицу с оливками. Справившись с половиной блюда, он откинулся на пеструю подушку и спросил Василия:
— Как дела церкви, Василий?
— Все так же плохо, — ответил Василий ему.
— А как твое здоровье, Василий? — продолжил архиатр, словно и не спрашивал до этого.
— Нечем хвастаться, — пожал плечами худой пресвитер, и складка между его бровей стала еще глубже. — Увы, и церковь, и тело мое раздираемы болезнями — и нет исцеляющего.
Навкратий после некоторого колебания принялся, наконец, за курицу с оливками. Рира же сидел все так же — бледный и неподвижный, с мелкой испариной на лбу.
— Я считаю, Кесарий, что ты, как врач, сможешь помочь нам справиться и с тем, и с другим, — сказал Василий.
— Ты же раньше не просил у
Василий медленно вертел в длинных тонких пальцах лист сельдерея.
— Ты был далеко, а для лечения болезней человеческих и церковных нужно постоянное пребывание с больными, — наконец медленно ответил он.
— Ты переезжаешь в Новый Рим, Василий? — небрежно спросил Кесарий.
Рира был уже не просто бледным, а зеленоватым.
— Что, живот разболелся? — участливо спросил его Навкратий. — Бедняга! А курица-то и впрямь неплохая! Хрисаф, что ты не ешь-то?
— Ты все шутишь, Кесарий, — ровным, печальным голосом продолжил Василий. — А между тем ты ведь согласился стать пресвитером и, в дальнейшем, епископом в Ниссе.
Кесарий уронил большой нож, которым рабы резали мясо — Хрисаф едва успел убрать ногу.
— Ты что это, Василий, а? — начал было разгневанно Кесарий, но поймал взгляд несчастного, бледно-зеленого Риры — взгляд человека, приговоренного к жестокой и медленной казни.
— Ты что это, Василий? — повторил Кесарий более добродушно, незаметно делая ободряющий знак незадачливому чтецу. — С чего ты это взял?
— Кесарий, но ты же сам написал мне письмо, — слабый голос Василия стал стальным.
— Написал письмо? — с улыбкой переспросил Кесарий, кидая быстрый вопросительный взгляд на бывшего чтеца. Тот умоляюще прижал к груди обе руки и своротил на землю огромное блюдо с виноградом, сливами и персиками. Пока рабы устанавливали его на место, Кесарий невозмутимо продолжал:
— Неужели ты не можешь различить, где шуточное письмо, а где серьезное? Я, право, думал, Василий, что ты уже настолько освоился в политике и общественной жизни, что тебя трудно провести.
— Кесарий, это не было шуткой, — четко и раздельно проговорил пресвитер. — Теперь ты решил пойти на попятный?
— Василий, это было шуткой, — в тон ему ответил архиатр. — Просто ты не понимаешь шуток.
Сказав это, Кесарий покровительственно улыбнулся.
Рира, стиснув серебряный кубок, мелкими глотками пил холодную родниковую воду. Его взгляд лихорадящего человека метался из стороны в сторону, не в силах остановиться ни на старшем брате, ни на Кесарии.
Василий молчал, терзая теперь уже лист базилика. Когда от него уже ничего не осталось, а горьковатый запах наполнил все кругом, он промолвил:
— Жаль. Очень жаль. Я рассчитывал на тебя и на Григория, Кесарий.
— Рассчитывай на Григу, коли он дает тебе эту возможность, друг мой, — ответил Кесарий, улыбаясь, — а на меня рассчитывай не более, чем я — на тебя.
— Твой брат болеет за церковь, Кесарий! — звонко выкрикнул Василий. Его впалые щеки порозовели.
— Он болеет, да, — кивнул Кесарий. — Болеет — после ваших подвигов в Понте. Так себе желудок постами испортил, что не восстановить никак.
— Я тоже болен, Кесарий, — ответил Василий тихо. — Впрочем, ты здоров, тебе этого не понять.
— Да, действительно, не понять, — кивнул Кесарий. — Так что закончим этот разговор.
Рира судорожно вздохнул, откусил кусок лепешки и вдруг заорал:
— Митте! Югула! Василий, это за тобой! Хок хабет!
Огромная рыжая собака прыгнула, перелетев через стол, но не на пресвитера, а прямо на грудь Кесарию, и стала лизать его лицо огромным розовым языком.
— Урания! — воскликнул архиатр, не уклоняясь от собачьих ласк и обнимая псину. — Афродита Урания! Моя умная собачка!
— Югула! Урания, югула! Толле! Леге! Митте! — бесновался Рира, указывая Урании в сторону Василия.
На его плечо вдруг легла тяжелая рука.
— Что это ты брата собаками травишь? Нехорошо это, — раздался строгий голос.
—Ахи!— вскакивая, радостно закричал Кесарий. —Шлама, ахи![153]
И он заключил в свои крепкие объятия высокого черноволосого молодого человека в простой одежде.
—Шлама, ахи! Шлам анта? Лахэк анта хаййаик бе Рум хадта?[154]— радостно отвечал ему тот.
—Мехалек хаййя хамека! Элла лукдам эмар ли-шлам анта? Шлама эмак ва-эми? Шлмата энэйн?[155] — быстро и весело говорил Кесарий.
— Что здесь происходит? Что это за варварский язык? — спросил медленно Василий.
— Сирийский, — небрежно ответил Рира. — Его еще арамейским называют.
— Это же Абсалом! — добавил, смеясь, Навкратий. — Ты его, что, не узнал?
Высокий сириец тем временем продолжал говорить, отвечая Кесарию:
—Ин. Йа эвнан лак реббат, ахи… —он вздохнул[156].
— Садись к нам, Салом! — сказал Кесарий уже по-гречески.
— Да, Саломушка, давай, присаживайся к нам! — весело поддержал его Навкратий.
— Это мой брат, Абсалом, — сказал Кесарий, обращаясь к Василию. — Разве ты не помнишь?
— Они с Абсаломом, как мы с Хрисафом! — заметил Навкратий. — Молочные братья.
— Я знаю Абсалома, — кивнул Василий.
— Матушка! — воскликнул Кесарий, стремительно вставая из-за стола.
Он обнял и расцеловал маленькую диакониссу, а потом расцеловал кормилицу и спутницу-рабыню Нонны Мирьям. После взаимных сыновних и материнских нежностей Нонна с рабыней отошли к Эммелии, а Кесарий вернулся к столу, еще раз настойчиво позвав с собой Салома.
Салом осторожно сел к столу, теребя в смущении бороду. Эммелия уже распорядилась — ему тоже подали курицу с оливками.
— Абсалом, ты, несомненно, грамотен. Ты бы мог стать чтецом, — сказал вдруг Василий. — Нам нужен чтец.
Салом невесело улыбнулся и покачал головой.
— Перестань, Василий, — вдруг резко одернул брата Навкратий с такой интонацией, что на лице пресвитера впервые за весь вечер появилась тень смущения.
— Я… пойду, хозяин? — в наступившей тишине спросил Салом.
— Нет, ты останешься, брат, — громко ответил Кесарий.
Василий тем временем разложил на скатерти маслины и виноградины.
— Вот это — Каппадокия, — начал он вдруг, ни к кому не обращаясь, и обвел черенком ложки воображаемую границу на скатерти.
— Это — Кесария Каппадокийская, — он положил виноградину на севере. — А это Арианз.
— Родина Кесария! — мечтательно протянул Рира, уже принявший прежний цвет. — Тоскуешь ли ты по ней, о архиатр Нового Рима? Благословенная деревенская тишь… коровники, свинарники, поселяне, соседи-сплетники…
— А это — Сасимы, — продолжал Василий, привычно не обращая внимания на реплики брата.
— Это наш местный Новый Рим, — продолжал Рира. — Кафедра настолько хороша, что в епископы на нее не сыскать ни ариан, ни василиан. Всех смиряет ее высота, все отказываются, сознавая свое недостоинство!
— Вот эти кафедры — наши, — продолжал Василий, раскладывая дюжину крупных, светлых виноградин. — А эти — он разложил другую дюжину темных, — арианские. Если бы ты, Кесарий, стал хотя бы пресвитером, то мы бы отбили многие кафедры у ариан.
— Ты же в епископы меня звал, — заметил Кесарий.
— Не все сразу, о Кесарий, — заметил Рира. — Сначала — в пресвитеры, потом — в епископы.
— Ты станешь епископом, брат? — оживился Абсалом. — Как хорошо! Ты вернешься домой…
— Саломушка, — ласково сказал ему Кесарий, — я не вернусь…
Они не слышали взволнованные голоса трех женщин в соседней беседке:
— Ах, хозяйка! Посадил моего Салома за стол! Как свободного! Как благородного! Ах, госпожа
— Мирьям, успокойся же! Видишь, и Хрисафий сидит рядом с Кратом!
— Хрисафий — вольноотпущенник, а Салом — раб! — рыдала Мирьям. — Госпожа, скажите господину Александру, пусть не сажает Салома рядом с собой за стол! Мар Григорий узнает, мар Григорий убьет Салома!
— Мар Григорий не узнает об этом ни от кого, если ты сама ему об этом не скажешь, Мирьям! — сердито проговорила маленькая женщина в покрывале диакониссы. — Как же так, — взволнованно обратилась она к подруге, — как же так, Эммелия? Военный архиатр… и мы ничего не знали, ничего! Вот так с ним всегда! Ах, какой он скрытный, Александр! Не сказал, что идет на войну. А Горгония, я уверена, знала все. Бессовестная! Ничего мне не сказала! Чтобы я не волновалась, вот так она говорит всегда… а я все равно волнуюсь, я чувствовала, что он — не в Новом Риме!
— Нонна, я думаю, что Александр и Горгония были правы, что скрыли все от тебя… но отчего ты не позовешь сына и вы не поговорите наедине?
— Я хочу, чтобы он посидел спокойно, поговорил с твоими мальчиками, с Саломом… — покачала головой Нонна. — Как Рира? Как твой Василий? Я вижу, он вернулся.
— Ох, Нонна, — покачала головой в свою очередь Эммелия. — Василий убьет себя. Собственно, он это и делает — каждодневно убивает себя для блага церкви. Если прав Ориген, и души нисходят в тела, то душа Василия явно ошиблась в выборе тела. Им бы с Кратом поменяться…
Эммелия вздохнула.
— А как себя чувствует Келено? Как носит первое дитя свое?
— Слава святым мученикам, неплохо. Конечно, Рира не так внимателен к ней, как бы мне того хотелось. Ведь это совершенное особое время… ожидание первенца… Помню, когда я носила Феклу… то есть Макрину, мир для меня стал удивительным, несказанно радостным… Говорят, что мужчинам этого понять не дано, но мой Василий все понимал… Ах, Нонна! Как мне его не хватает!
И высокая женщина в трауре склонилась на плечо маленькой диакониссы.
… А тем временем Василий, раскрасневшийся и увлеченный, рассказывал сидящим за столом о своих планах, передвигая виноград и маслины. Хрисафий тронул за плечо Абсалома, сидевшего подле Кесария неподвижно, с неестественно выпрямленной спиной.
— Пойдем, Салом, посмотрим, что за чудесный сад у госпожи Эммелии!
Салом с готовностью вскочил.
— Не уходи, Саломушка! — сказал Кесарий, оборачиваясь к нему.
— Мы скоро придем, Кесарий, — ответил за раба-сирийца Хрисафий.
— … так вот, — продолжал Василий, — Василий Анкирский может перейти на нашу сторону. И это будет крупная победа.
— Василий Анкирский? — хохотнул Рира. — Он? На нашу сторону? Шутишь? Грезишь наяву? Сравнил его связи и влияние с твоими… ты меня прости, конечно… Я-то его хорошо знаю, я его лекции по медицине слушал. Он и врач к тому же.
— Я знаю это, — сказал Василий. — Я подчеркивал это в своих письмах и беседах. Он не может не видеть, что церковь больна и нуждается во врачевстве. Что касается нашей незначительности, то вывод здесь один: наше влияние должно расти, — твердо сказал Василий.
— Уж если Афанасий его перетянуть не смог, то тебе-то куда с Афанасием тягаться? — пожал плечами Рира.
— Я не понимаю, — перебил братьев Навкратий. — Вы там что, в церкви, теперь воюете, или все-таки истину никейскую отстаиваете? Что значит — «влияние должно расти», «перетянешь на нашу сторону»? Что это за интрижки придворные? Чуждо это духа Христова, брат, вот что я тебе скажу. А еще упрекаете Кесария, что он при дворе. Так он и не говорит никому, что он там церковь спасает и никейскую веру защищает.
— Ты неправ, Крат, — начал Василий терпеливо.
— Отчего это я неправ? — возмутился лесной отшельник. — Разве, если Василий Анкирский не перейдет в твой лагерь, то Сын Божий перестанет быть Богом и Единосущным Отцу?
— Не перестанет, — ответил Василий устало. — Не перестанет. Но тысячи простых людей, которые идут за Анкирцем и другими епископами, видя наши разделения, будут путаться, недоумевать и думать, что Сын — творение. И значит, сердце их не познает радости спасения, ибо спасение подается только Богом Живым, только тогда спасает Христос, когда может сделать нас богами. А если Он не Бог, как же тогда Он может дать нам то, чего не имеет? И от этой великой скорби и надо спасать простецов. Если иначе привить им более высокие мысли невозможно — то надо действовать не только по-голубиному, но и по мудрости змеиной.
— Дерзай, Василий! Каппадокийская кровь должна взять свое, — засмеялся Крат. — Недаром говорят, что змея умерла после того, как укусила каппадокийца!
— Итак, ты хочешь заставлять людей становиться никейцами. Но Христос призвал нас к свободе, — заметил молчавший Кесарий. — Что ты скажешь на это?
— Да, свободу церкви дал император Константин. И что сразу же произошло? Какие дрязги в церковном дворе начались? — парировал Василий.
— Они просто наружу выползли, — ответил архиатр.
— Люди, которые не привыкли к философии, а привыкли к палице начальника, не будут философствовать, а будут делать то, что велит начальник, — ответил Василий.
— Ты серьезно уверен в том, что Василий Анкирский изменит свое мнение о том, что Христос — не Бог, если вступит в твою партию? — поинтересовался Навкратий.
— Он не говорит прямо, как Аэций, что Христос — совершенно не Бог, что Он — творение, как одно из творений, и рождение, как одно из рождений.
— Что же он говорит тогда? Что Христос — частично не Бог? — ядовито заметил Рира. — Какой же частью?
— Глупец ты, Рира! — в сердцах бросил Василий.
— Нечего было ответить философу, и он стал уничижать брата своего, — скорбно заметил ритор. — А кто ты, что уничижаешь брата своего?
— Его рассуждения о Сыне, хоть и без слова «единосущный», близки к нашему, никейскому пониманию, — продолжал Василий, отвернувшись от Риры. — Он называет Сына «подобосущным». Нас вражда разделяет более, чем споры о единосущии Сына. Спор — это лишь предлог. И поэтому я сделаю все, чтобы прекратить эту вражду.
— Блаженны миротворцы, — нараспев проговорил Рира.
— Не кощунствуй! — вскричал Василий.
— Не злись! — ответил ритор. — Недостойно философа и пресвитера. А я уже человек для церкви потерянный.
— Да у нас дома вражда, а ты все церковь спасаешь, — добродушно заметил отшельник. — Лучше бы разобрался в делах домашних… а то правда, Фекл… Макрину жалко…
— Возвращайся из леса, помогай Макрине — кто тебе мешает? — предложил Василий, и на его щеках появились красные пятна.
— А ты?
— А я вижу, что мир стонет, увидев себя арианским! — вскричал Василий, захлебываясь словами. — Философы отняли
Василий ударил кулаком по столу, и виноградинки разлетелись по сторонам. Он закашлялся и примолк, потом продолжал тише:
— Борьба с арианским безбожием — это не только проповеди, это не только споры с Евномием, не только уяснение того, что есть сущность и что есть ипостась в Троице.
Василий снова закашлялся и долго не мог вымолвить ни слова, взмахивая руками, словно хотел взлететь.
— Осторожнее! — привстал со своего места Кесарий. Но Василий уже сделал небрежный жест и, проронив: «Пустяки!», откинулся на подушки.
— Так что же есть сущность, усия, и что есть ипостась, Василий? — примирительно спросил Навкратий. — Вот в Никейском Символе сказано, что Сын рожден из сущности Отца. А теперь вы с Григорием что-то напридумывали про ипостаси.
Василий, все еще переводящий дыхание, помахал рукою, как ритор, призывающий слушателей к молчанию.
— Сущность у Отца, Сына и Духа общая. О них следует мыслить не так, что они — «иное» и «иное», но что они — Иной и Иной. И такое различие и зовем мы ипостасью, — хрипло сказал он наконец.
— Понятно, — сказал Навкратий. — Всегда я недолюбливал Аристотеля. То ли дело, например…
— … Аристофан[157], — подсказал Рира.
— Да ну тебя, вомолох! — рассердился отшельник-геракл. — Хрисафий, вот скажи… Куда он делся?
— Они ушли с Абсаломом, — проронил Кесарий.
+++
— Видишь, Салом, как выросли деревья? — говорил Хрисафий высокому смуглому рабу в длинном хитоне.
— Да… большие… Время быстро идет.
— Я так и подумал, что тебе неловко за столом, Салом.
Молодой сириец промолчал, покусывая бороду.
— Я часто думал о тебе, Саломушка, — говорил Хрисафий. — Вот так — просыпаюсь ночью, и думаю, думаю… Мне-то просто — у меня и отец — раб, и мать — рабыня, а у тебя…
— У меня мать — рабыня, — кивнул Абсалом. — А я — раб мар Григория. Так тому и должно быть…
Он дернул себя за бороду, вырывая прядь мягких, волнистых волос.
— Нет, не должно, — сказал Хрисафий, и оба смолкли.
— Постой! — встрепенулся вдруг Абсалом, — а ты как узнал про… про все это? Кто тебе рассказал?
— Да тут ведь и рассказывать ничего не надо, — невесело улыбнулся Хрисафий. — Я знаю, это семейная тайна мар Григория… Но все, кто видят рядом тебя и Кесария, понимают… Ведь Кесарий очень похож на отца.
— Сандрион — удивительный, — вдруг заговорил Абсалом с жаром. — Он всегда был такой… такой…
— Почему — был? — удивился Хрисафий.
— Ты думаешь… — с надеждой произнес сириец, — ты думаешь, он — не изменился?
— А чего это ему меняться? — еще больше удивился Хрисафий. — Наоборот! На службе у кесаря Кесарий проявит все свои наилучшие качества, — и он засмеялся неожиданно получившейся игре слов.
Абсалом тоже улыбнулся, но его улыбка была грустной.
— Послушай, а ты ведь расстроился, наверное, из-за слов Василия? Когда он тебя в чтецы звал? Он забыл, что ты раб. Думал, что ты давно уж вольноотпущенник… как я. Я ведь тоже молочный брат хозяйского сына, таких часто отпускают на свободу. Вот и Василий своего молочного брата Дорофея отпустил, тот у него в Кесарии Каппадокийской за домом следит, и в церковных делах — правая рука. Он его пресвитером хочет сделать. Господин Рира поэтому и злится, что Василий его под начало бывшего раба отправил, когда тот чтецом стал… А ведь ты прекрасным чтецом был бы. Конечно, я понимаю, что ты расстроился.
— Не расстроился я, — пожал плечами Абсалом, но его точеный рот словно свело судорогой. — Нет, — еще более твердо произнес он. — Я бы в чтецах по коняшкам своим скучал.
— Послушай, Салом, — задумчиво начал Хрисафий, — послушай — а может, это действительно хорошая мысль? Василий поговорит с мар Григорием, тот ведь его уважает очень! И Григорий-старший даст тебе вольную, чтобы ты смог стать чтецом? Я думаю, стоит поговорить с Кратом, а он уже скажет Васил…
— Хрисаф, — Абсалом остановился на тропе средь миртовых кустов, и луна освещала его высокую жилистую фигуру, — Хрисаф, спасибо тебе… Но…
Он устало вздохнул и ссутулился.
— Мар Григорий никогда не даст мне вольную… Мне сейчас в вашу церковь надо зайти, помолиться, — добавил он.
— Я так и понял, так и понял, — закивал Хрисафий. — Вот, я тебе корзиночку собрал.
Хрисафий велел сирийцу подождать, свернул в кухню и вынес Салому большую тяжелую корзину.
— Они, поди, проголодались. Ну, Крат еще вечером к ним заглянет, узнать, как да чего.
Салом оторопело смотрел на Хрисафия.
— Да не волнуйся, никто ничего не узнает. Крат Макрину очень любит, он всегда на ее стороне, — заверил его лесной сподвижник Навкратия.
+++
Салом стоял под дверью кельи и не решался постучаться.
— Я ведь знатная девица, мой отец в самом Новом Риме у императора при дворе стихи пишет, — говорила Дионисия. — Не веришь? Я, когда по отцовскому имению ночью хожу, неприметная, то все деды-прадеды ко мне слетаются. Говорят, молись, Дионисия за нас, мы столько людей замучили, запытали, бичами забили да распяли.
Салом за дверью перекрестился. Очевидно, то же самое сделала и Макрина.
— Кто же они? — спросила шепотом собеседница Дионисии.
— Люди римские знатные. Они рабов своих убивали. Прадед мой одного раба-сирийца, что побег другим подстроил, распял на виду у всех, тот почти неделю мучился, сильный был. И вот теперь прадед мой говорит мне — помоги мне, мучаюсь страшно. А сириец тот в раю, с другим Сирийцем, тоже распятым, ходит и беседует. Я говорю — так ты их попроси, что меня просишь. А он мне — не могу их просить, стыдно мне и страшно. А у самого голова черная-черная, язык распухший… вестимо, в земле живет столько лет…
Дионисия вздохнула.
— Я птицей хочу быть. Птичкой вот взяла бы и полетела… Нет, не бойся, я из оконца-то не выпрыгну, рук на себя не наложу… Я тебе тайну скажу — я Салому вот это украшение свое с птичкой на виноградной лозе хочу подарить, когда улетать соберусь. Ты проследи. Салома не любят, он не такой, как все… Ты люби его, пусть он тоже тебе как мне, брат будет!
— Хорошо, Дионисия, — согласилась
— Вот, крестит он пусть меня, я согласна, — сказала Дионисия. — Христос тебя исцелил, знак мне дал, что принимает меня. И буду я его дочерью, буду птицей его, полечу над ойкуменой, крылом взмахну, и прадед мой тогда того Сирийца главного о прощении попросит, страх его отниму я крылом своим серебряным.
Она засмеялась.
— Салом за дверью стоит, думает, я не знаю, — шепнула она.
Салом опустил корзину на пол, три раза постучал в дверь условным стуком и весело сбежал вниз по лестнице.
— Ну вот, теперь ушел, — Дионисия приоткрыла тяжелую дверь, свет луны упал на узкую лестницу и на стоящего внизу, улыбающегося во весь рот Салома.
— Саломушка! — засмеялась Дионисия. — Такие вот мы с тобой двойняшки, рабские детки от знатных отцов… Птицы с крылами серебристыми!
Салом хотел вновь взбежать по узкой скрипучей лестнице, но Дионисия со смехом закрыла тяжелую дверь на три засова — эхо от ударов протяжно отдалось под сводами церкви.
+++
Был поздний вечер, а застолье в саду Эммелии все продолжалось.
— «Из бесчисленных зол, рассеянных по Элладе, нет горшего, чем порода атлетов!»[158] — декламировал Навкратий.
— Надо же, Крат Еврипида прочел, — заметил Рира. — Никогда бы не подумал!
— Вот это и заставило меня задуматься, — продолжал Навкратий свой рассказ. — Конечно, как вы знаете, я был знаменитым атлетом. В Неокесарии на моей двери всегда висели свежие венки от почитателей, за мной ходили толпы восторженных юношей…
— … и девиц, — добавила Эммелия. — Не лучшей, замечу, репутации. Ах, если бы только ваш отец был жив…
— Да что ты, мама, опять начинаешь, — добродушно сказал Крат. — Ну… и девиц, куда же без них, конечно! Папа, кстати, всегда одобрял мои занятия в палестре! И вот, я стал рассуждать так. Атлеты, думалось мне, не учатся жить по-настоящему. Разве могут люди, которых держат в рабстве их челюсти и желудки, прибавить что-нибудь к отцовскому наследию? Они не сумеют и приспособиться к бедности, ведь атлеты не учились мудрости, и переход от довольства к стеснению выше их сил.
Рира в изумлении отложил ложку и сидел, с открытым ртом глядя на брата.
— Клянусь Гераклом, Крат! — прошептал бывший чтец. Эммелия строго покосилась в его сторону.
— Не менее порицаю я эллинский обычай сбиваться в кучу вокруг атлетов: своими вниманием люди поддерживают эти негодные забавы, чтобы лучше потом пообедать, — продолжал Крат. — Человек отличился в борьбе или беге, он ловко метнул диск, свернул другому челюсть — венец ему! А в чем была его заслуга перед отечеством — и земным, и небесным? — Крат строго оглядел возлежащих за столом. — Да я, когда атлетом был, почти снов не видел, что есть признак души скотоподобной. И что скажу? Сколько не тренируйся, не превзойдешь в силе быка или льва. У них это от природы. А человек для другого предназначен.
Хрисаф молча кивнул, показывая всем видом, что полностью разделяет мнение хозяина.
— А я думал, что ты из атлетов ушел, когда статую в банях Неокесарии поставили не тебе, а Гиппократу из Понта, — заметил словно невзначай Рира. — Наверное, перепутали — ты Крат, и он — Крат… Бывает!
— Это несправедливость! — ударил кулаком по столу Навкратий, побагровев. — Я выиграл все состязания, а он просто дал взятку городскому совету и пообещал починить городскую канализацию! Хитрец!
— Хозяин, не горячись, — подал голос Хрисафий. — Ты же сам говорил, что после этого познал суетность атлетических ристалищ. Тем более, что лучше претерпеть несправедливость, чем ее сотворить самому, как знает всякий философ.
— Как это ты не продал свое имение и не пообещал городскому совету перестроить старый гимнасий! — заметил Рира. — Нет у тебя агонального духа, чтобы сражаться до конца!
— Это имение Макрины, ты что, как бы я его продал? — серьезно и удивленно проговорил Навкратий.
— Ну да, она за ним следит, налоги кесарские платит, а ты в лесу сидишь, — сказал Рира.
— Все философы, как один, признают, что атлетические занятия бесполезны, — тихо и твердо произнес Василий. — И из врачей никто этого не похвалит. Правда же, Кесарий? Но объединение церкви — наша насущная задача, и вот что я еще скажу…
— Ты, Василий, лучше бы поел, а не строил планы завоевания Каппадокии и всей ойкумены, — перебил брата Навкратий, не дав ответить столичному архиатру.
— Я ем, — кратко отвечал ему тощий пресвитер.
— Василий, а ты ешь акриды? — вдруг поинтересовался заскучавший было Рира. — Я бы наловил их тебе! Это очень постно — жуков всяких вкушать.
От неожиданности Крат закашлялся и отвернулся от стола, силясь проглотить то, что было у него во рту.
— Григорий, я уже объяснял тебе не раз, что акриды — это не жуки. Это сладкие медовые лепешки, — с достоинством ответил Василий.
— Ха-ха-ха! — закричал ритор. — Кто же, по-твоему, пек Предтече эти лепешки в пустыне? Мама ему, думаешь, приносила, как нашему Крату? Как ты считаешь, Кесарий?
— Отчего же ты, Василий, думаешь, что Предтеча не мог питаться сушеными акридами? — поинтересовался Кесарий.
— Потому, что это нечеловеческая пища. Это ошибка переписчика, — начал разъяснять Василий. [159]
— Хитро ты вывернулся, Василий — лишь бы саранчу не есть! — захохотал Крат.
— Где бы нам найти такого переписчика и заслать его в стан к арианам, чтобы без йоты «омиусиос»[160] писали? Тогда бы церковный раскол прекратился бы, наконец! — мечтательно вздохнул Рира.
— Церковный раскол иначе надо преодолевать, — резко ответил Василий.
— А как? — с простодушным видом вопросил ритор.
— Будешь помогать мне в делах церковных — поймешь! — отрезал Василий.
— Кстати, кочевые племена в пустынях до сих пор едят сушеную саранчу, — продолжал Кесарий, как ни в чем не бывало. — Мой друг Мина, египтянин, с которым мы вместе учились в Александрии, мне рассказывал — а он видел это сам.
— Видишь, Василий? Своими глазами люди видели! — с несказанным удовольствием произнес Рира. — А ты уже и в Писании ошибки искать начал. Возгордился ты — и падешь, словно Вавилон, падением великим…
Василий открыл рот, но его ответу не суждено было прозвучать.
По тихому ночному саду разнесся шум и гомон, точно в имении Эммелии внезапно разместился восточный базар средних размеров.
— Что это такое, сын мой? — спросила гневно она сама, словно выросшая внезапно у пиршественного стола, указывая на толпу людей в полосатых грязных хитонах, весело располагающихся перед домом на цветочных клумбах, где еще утром рабы проводили тщательную прополку. — Ты снова объединяешь церковь? Это ты их позвал?
Рира закатился хохотом и откинулся на подушки. Навкратий с философским видом опираясь на стол, по-прежнему продолжал спокойно
— Это сирийцы. Не волнуйтесь, тетя Эммелия, я сейчас расспрошу, что им надо.
— Как их только рабы-привратники пропустили, интересно? — заметил задумчиво Навкратий.
— С такими хозяевами — что уж от рабов ожидать! — в сердцах прорекла Эммелия. — Лентяи! Макрина на вас трудится, а вы живете в свое удовольствие — что первый, что второй, что третий!
— Макрине Ватрахион помогает, мама, — сказал Рира, целуя разгневанную Геру.
— От нее он только и может чему-то полезному научиться! — оттолкнула Гера-Эммелия несчастного Риру, как малютку Гермеса.
— Да, бриться она его тоже научит, как только время придет, — заметил Василий не без сарказма.
— Что у меня за дети! — вздохнула несчастная вдова.
— Усынови Кесария, мама? — предложил Рира. — Он бы тебя радовал ежечасно.
— С удовольствием! — ответила ему Эммелия, сделав такое движение, словно хотела дать сыну подзатыльник, но сдержала руку на полпути.
— Вот он идет, скорый на ногу и язык Гермес-истолкователь! — сказал Крат. — Ну, что скажешь, Кесарий?
— Это действительно сирийцы, — невозмутимо ответил Кесарий.
— О, сирийцы! — обрадовался Рира.
— Они пришли к Василию, — еще более хладнокровно продолжил архиатр.
— Василий!.. — загремела Гера-Эммелия.
— Я не звал их! — немного испуганно ответил ей старший сын.
— Звал, не звал, а вот они, пожалуйста! — сурово указал Рира на лохматых и бородатых смуглых людей, рассаживающихся на траве. — Они обрели в тебе Моисея и теперь разбивают стан. Жить будут здесь, прямо в нашем саду.
— Замолчи, Рира, — устало сказала Эммелия. — Кесарий, дитя мое, ты поговорил с ними? Чего они хотят?
— Они хотят видеть Василия. Они пришли для этого из самой Эдессы. Старшего — вот того, который атлетического сложения, — зовут мар Йоханнан. Он хочет держать к тебе слово, Василий. Ты позволишь?
Пресвитер, закусив губы, кивнул, потом какая-то догадка пришла к нему в голову, и он спросил:
— Они разве знают по-гречески?
— Нет. Но я буду переводить, — успокоил его Кесарий. — Ну что, велишь им начинать?
— Да, — ответила за Василия Эммелия. — Пусть все это побыстрее закончится! Святые мученики! Кого у нас только не было! Правда, я думала, что хуже ариан из Лидии никого уже не будет… но вот это…
Сирийцы, улыбаясь, несколько раз все вместе и порознь поклонились в ее сторону.
— Бедные! — сказала подошедшая Нонна. — Они так и шли пешком из самой Эдессы, Александр? Где Абсалом? Мирьям, позови Абсалома! Пусть поговорит на родном языке!
Мирьям стояла тут же, сияя от счастья.
— Из Эдессы? Я тоже из Эдессы! О, госпожа Нонна, позвольте и мне с ними поговорить — может быть, они расскажут мне о моем дяде Йоханнане — жив он или уже нет…
— Йоханнан? Их предводителя же так зовут! Это не твой ли дядя, Мирьям? — приветливо спросила Нонна.
— Насколько я понимаю, их через одного зовут Йоханнанами, — сумрачно заметил Рира.
Мирьям, несмотря на то что мар Йоханнан не оказался ее дядей, повторяла плача от счастья:
— Где же Салом? Он совсем, совсем разучился говорить по-сирийски!
— Ничего подобного, Мирьям, мы с ним сегодня по-сирийски уже говорили, — утешил ее Кесарий и направился к старшему сирийцу. После того как они обменялись несколькими словами, вся пестрая толпа загалдела:
— Шлама! Шлама алейкун![161]
— Это они так здороваются, — важно пояснил Рира Келено и Феозве, усаживающимся на принесенных рабами табуретах, как в театре — поближе к сцене. — Сейчас Кесарий будет с ними по-сирийски говорить.
— А Спаситель с учениками тоже по-сирийски говорил, правда, Григорий? — спросила Феозва, затаив дыхание.
— Да, его еще арамейским называют… — ответил Рира. — Господь наш взял себе все самое худшее…
— Григорий, а ты и арамейский знаешь? — восторженно спросила его молодая супруга.
— Немного, — слегка зардевшись, соврал Рира.
— Мир тебе, о великий светильник Церкви! — начал переводить Кесарий речь старца Йоханнана.
— И тебе мир, — ответил Василий, вставая.
Эти слова, после того как были переведены Кесарием, вызвали сильное оживление среди сирийцев, и они начали вразнобой кланяться в сторону Василия. Когда поклоны стали заканчиваться, то Рира тоже встал и поклонился. Среди сирийцев прокатилась новая волна оживления и поклонов.
Тем временем Мирьям успела подать Эммелии ароматической воды, «чтобы госпоже не стало дурно».
— До наших краев дошла весть о твоем благочестии, твоих постах, твоих молитвенных бдениях и многих трудах по созиданию церкви, — продолжал переводить Кесарий с совершенно бесстрастным лицом и добавил: — Ты не хочешь подойти к нам поближе, а, Василий?
Василий заколебался.
— Какие они все-таки милые, простые люди! — заметила Эммелия, обращаясь к Нонне. — Надо приказать рабам, чтобы баню истопили… и пусть бы они заодно свою дорожную одежду постирали… хотела бы я знать, есть ли у них с собой перемена одежды, или нет?
— Ядайка кашишин к-напатэ б-леля![162] — изрек мар Йоханнан.
— …твой голос, разносящийся по вселенной, подобен рыканию царственного льва, а руки твои, простертые в молитвах — как столп огненный…
— А ноги — как халколиван, — добавил Рира. — Василий, мне темно, я свой кубок не вижу, посвети!
Феозва и Келено прыснули, закутавшись в покрывала. Василий кинул на ритора яростный взгляд.
— О, горе мне, человеку с нечистыми устами! Кого ежедневно видели глаза мои! Дивен и чуден ты, брат мой! — продолжал Рира к пущему веселью жены и сестры.
— Кесарий, нельзя ли сказать мар Йоханнану, чтобы он поскорее переходил к делу? — сказал Василий.
— Нет, было бы очень невежливо его перебивать. Это только пока еще вступление, — ответил Кесарий.
— Тогда… тогда не надо все это так подробно переводить, — почти попросил Василий.
Кесарий сделал вид, что не расслышал.
Тем временем Хрисаф разыскал и привел Абсалома. Хрисаф сел подле Крата, а Абсалом как-то сразу слился с толпой сирийцев, благочестиво слушающих своего предводителя.
— О, кормчий и парус церкви! О, крылья большого орла, данные ей! — продолжал переводить безжалостный Кесарий. — Мы услышали, что не все разделяют твое рвение к единству в никейской вере, и долго рыдали, наложив на себя пост и одевшись во вретище. А потом мы решили посетить тебя, чтобы укрепить дух твой!
— Дух, и верно, от них весьма крепкий, — заметил Навкратий.
— Александр, дитя мое, — сказала Нонна, — спроси их, пожалуйста, не желают ли они с дороги в баню.
— Василий, ответь им что-нибудь приветливое и предложи им баню! — потребовала Эммелия.
— Подойди же к нам поближе, Василий, не смущайся! — повторил Кесарий, делая пригласительный жест.
Василий медленно, шагом человека, идущего на казнь, приблизился к мар Йоханнану и проговорил:
— Мир тебе, отче!
Огромный, отдаленно похожий на Навкратия, сириец зашевелил густыми бровями, издал ликующее восклицание и,
К нему быстро присоединились другие сирийцы, которые целовали Василия и хлопали его по спине.
Наконец, не без помощи Кесария и Абсалома, Василий высвободился и, все еще переводя дыхание, вымолвил:
— Мне весьма дорога ваша дружба и поддержка, о братия! Позвольте мне предложить вам баню с дороги, а потом мы разделим нашу трапезу и преломим хлеб!
После этих слов, переведенных Кесарием, в стане сирийцев произошло замешательство. Потом мар Йоханнан скорбно воздел руки и проговорил что-то, а все сирийцы воодушевленно закивали и зацокали языками.
— Что они говорят, Кесарий? — тревожно спросил пресвитер.
— Они поклялись не мыться до победы никейской веры, — сообщил Кесарий.
— Нет, это уже слишком! — воскликнула Эммелия.
Бородатый сирийский атлет с интересом посмотрел в сторону заговорившей женщины. Кесарий что-то сказал ему, и он начал усердно кланяться в ее сторону, а за ним и все его сородичи.
Эммелия сдержанно поклонилась в ответ и, подойдя к ним, продолжила:
— Думаю, что в знамение вашего дружества и братства, а также ради радости встречи, вы должны отменить столь неразумный обет!
Кесарий странно долго переводил ее слова, и мохнатые брови на лице главного сирийца то сдвигались, то раздвигались. Потом мар Йоханнан обернулся к остальным и заговорил на своем странном гортанном наречии. После его слов на лужайке перед домом Эммелии воцарилась тишина, сменившаяся затем нестройным гомоном, потом все снова стихло. Сириец низко поклонился Эммелии и разразился пространной речью.
— В двух словах, тетя Эммелия, ради братской любви и ваших великих добродетелей, как матери Василия и образца для всех жен в ойкумене, они пойдут в баню, — сказал Кесарий.
20. О Кесарии, Абсаломе и садовой тележке
Этот долгий вечер не закончился и с полночью — Кесарий с матерью и Эммелией сидели на веранде. Снаружи доносились веселые голоса Феозвы и Келено: «Как темно!» — «Мне страшно, сестрица!» — «Чьи там глаза в кустах?» и возгласы Риры: «Василий, посвети!»
Кесарий только теперь позволил себе улыбнуться.
— Ты видишь, какая у нас в семье гражданская война, — покачала головой Эммелия, продолжая разговор.
— Это вполне естественно, — успокаивающе ответил Кесарий. — Это пройдет.
— Василий убьет себя! — сказала Эммелия, возвращаясь к теме, которая, по-видимому, уже неоднократно обсуждалась сегодня на веранде. — Для того ли он учился в Афинах, чтобы день и ночь заниматься церковной политикой? С его-то здоровьем? И втягивает Григу, тоже больного… Почему у твоего брата нет твоей твердости, о Кесарий!
— Александр пошел в своего отца, а Грига — в деда, в моего отца, — сказала Нонна с покорностью своей доле.
— Нет, мама, мы с отцом не схожи, — категорически заявил Кесарий с неожиданным жаром.
Женщины понимающе переглянулись.
— Отчего ты не сказал мне о том, что стал военным архиатром? — попыталась продолжить Нонна, а Мирьям сокрушенно покачала головой.
— Не будем об этом, мама. Лучше поговорим о Григе. Как жаль, что отец утащил его в эти, как их там… Сасимы. Приедет, я уверен, совсем расхворавшийся, испортив желудок грубой пищей дешевого постоялого двора!
Нонна вздохнула — она была согласна.
— Я напишу, какие отвары и припарки ему следует использовать, — добавил Кесарий. — Скорее всего, он сляжет и не сможет приехать ко мне в легион, так что мы теперь долго не увидимся.
— Святые мученики… в легион… — Нонна заломила руки.
— Мама, у нас еще не было ни одного сражения. Более того, я думаю, что их и не будет — Констанций и Юлиан договорятся.
— Я уверена! — с наигранным оптимизмом сказала Эммелия, беря Нонну за руку. — Да, Кесарий, я до сих пор тебе благодарна за то, что ты тогда со мной поехал в Понт! Нонна, твой младший сын спас наших непутевых детей. Я как вспомню эту садовую тележку…
— Привет, мама и тетя Нонна! — сказал Рира, появляясь из тьмы июльской ночи и залезая через ограду на веранду. — Кесарий, расскажи-ка мне про садовую тележку. Эта темная и запутанная история тщательно скрывается Василием, и я никогда не слышал ее целиком.
— Как я тебе благодарна, Кесарион, что ты тогда со мной поехал! Я бы не справилась с ними двумя… как вспомню, сердце кровью обливается. Ладно, мой-то — он упрямый, как осел, но твой Грига… как Василий мог заставить его тащить эту тележку? Своего лучшего друга? И это — после восьми лет в Афинах? Стать огородниками и золотарями?
— А с чем тележка была? — живо заинтересовался Рира.
— С навозом, — прервал молчание младший брат Григория. — Тащит, бедный, из сил выбивается, на лице улыбка — я сначала думал, это оттого, что он нас заметил, а, оказывается — нет, ему просто нравилось, что Василий придумал тачки возить на себе, а не на ослах, — тут Кесарий вздохнул. — Это, оказывается, великая аскеза и философия.
— Это очень по-философски, — подтвердил Рира, выковыривая имбирную начинку из лепешки.
— И тут он замечает нас — улыбка исчезает, на лице страх, — продолжил Кесарий. — Понял, что счастливые деньки позади, и его увезут в родной дом, где уж навоз-то не повозишь всласть. Василий ничего и никого, кроме себя, как обычно, не замечает и упорно везет свою тележку, обгоняет Григория, задевает его тележку — и она опрокидывается. Прямо на Григория.
— Фу-фу-фу! — скривился ритор. — Что за навоз-то был? Коровий? Человечий?
— Перестань, Рира! — слегка ударила его по руке мать.
— Конский.
— Ах, Кесарион, ты рассказываешь — а у меня сердце щемит… Как вспомню! Бедный Григорий! — сказала Эммелия.
— Еле отмыли. Одежду сжечь пришлось. Он на меня дулся неделю. Мы еще желудок ему лечили. Они там постились и зерна недоваренные ели. Через день. Хорошо, папаша вмешался и прикрикнул на него, чтоб он лечился, а то он не желал.
— Да, и меня не слушал, — печально сказала Нонна. — Ожидал смерти или чудесного исцеления.
— А Василий сам решил лечиться, — заметил Рира. — Мне не стал доверять, хотя я бы его лучше всех вылечил и денег бы не взял. Пригласил известного в наших местах врача-еврея.
— Нафана? Он такой обходительный, приятный. Они и теперь дружат, — сказала Эммелия.
— Да уж, сдружились, — буркнул Рира. — Не разлей вода друзья стали. Высмеивают вдвоем мой иатрейон и мое знание медицины.
— Так у тебя остался иатрейон, который мы устроили? — обрадовался Кесарий. — Что же ты молчал!
— Да, я понемногу веду прием больных, — с важностью ответил Рира.
— Если бы ты знал, Кесарий, сколько денег потрачено на этот никчемный иатрейон, в котором Рира иногда ставит поселянам кровососные банки! — вздохнула Эммелия.
— Зачем тебе ложка Диокла? — расхохотался Кесарий. — Кому ты тут стрелы из ран извлекаешь?
— У меня в иатрейоне все оснащено по-александрийски, — гордо сказал Рира.
— Жаль, Рира, что руки у тебя растут не оттуда… не из Александрии, — в сердцах вымолвила Эммелия.
— Почему же, — пришла на помощь Рире Нонна. — Григорий очень хорошо вскрыл нарыв на пальце нашему управляющему Феотиму и поставил ему клизму с огуречным соком. У Феотима сразу все прошло.
— Феотима можешь лечить сколько угодно, Рира, я полностью поддерживаю, — сказал Кесарий.
— Я и отцу твоему особый коллирий для глаз составил, — с гордостью промолвил ритор.
— Мне так совестно перед тобой, Нонна. Но я никак уже не могу влиять на Василия, — перебила сына Эммелия, продолжая прерванный разговор.
— Как и я на Григория, — с покорностью судьбе сказала Нонна.
— Но уже то хорошо, что они прекратили эти самоистязания в Понте! — с деланной веселостью попыталась подбодрить подругу Эммелия.
— Тетя Эммелия права, — отозвался Кесарий.
— Василий из-за Макрины в затвор ушел, — заявил Рира.
— Ты что, Григорий?! — немного опешив, проговорила вдова.
— А помните, как Василий из Афин вернулся? — начал оживленно Рира. — Он приехал из Афин, стал хвастаться. Ну, ты же, Кесарий, его хорошо знаешь — он с нами как кесарь с челядью разговаривает! И тут Макрина выходит из таблина. Она там сидела, хозяйственные книги разбирала. Он — к ней. Она ему что-то сказал, мы не расслышали. Они в сад ушли, потом пришли, заперлись в экусе, потом он вылетел — весь красный, как из бани, злой, как Аполлон, когда у него коров Гермес украл, пронесся мимо меня Фаэтоном эдаким и засел у себя в кабинете.
— Григорию письмо писать, — уверенно добавил Кесарий.
— Ну да. И потом они рванули в свой Понт. Потом мать с твоей помощью их оттуда и вызволяла. Жаль, я не видел.
— Это не из-за Феклы! — твердо сказала Эммелия, не замечая, что называет дочь старым, почти подзапретным теперь именем. — Бедная девочка… мы здесь за столом, а она в дороге… она всегда в пути… Одна-одинешенька, только Петр с ней.
Тут взгляд ее встретился со строгим взглядом Нонны, и Эммелия умолкла, потом тяжело, прерывисто вздохнула.
— Рира, ты ходил на гладиаторские бои? — неожиданно сменив тему, спросила она. — Я так и знала!
— Как вы догадались, тетя Эммелия? — удивился Кесарий, гладя Уранию, лежащую около его ног.
— Предатель! — прошипел ему в ухо Рира.
— Какой ужас, Кесарий! И ты ему позволил! — заволновалась Нонна. — Так ты тоже, наверное, ходил! — в ужасе схватилась она за голову. — Ты, несомненно, решил стать эллином!
Мирьям осуждающе покачала головой.
— Эти твои безумные выкрики за столом, Рира! «Югула! Митте! Хок хабет!» — сурово произнесла Эммелия. — Так кричат на боях!
— Откуда ты все это знаешь, Эммелия? — с удивлением спросила Нонна.
— Да, мама, откуда? — перешел в наступление Рира.
Эммелия густо покраснела, но ответила непреклонным тоном:
— Ваш отец водил меня на эти бои в Неокесарии, чтобы я познала всю суетность эллинских развлечений!
— Совершенно справедливо поступал ваш супруг! — подхватил Кесарий. — Я тоже, по примеру Василия-ритора, водил Риру на гладиаторские бои в Новом Риме, чтобы он понял, насколько все это суетно. А потом он мне помогал оперировать раненых гладиаторов, и навсегда утратил вкус к этим эллинским зрелищам.
— А Каллистион тоже с вами ходил? — спросила Нонна.
— Нет, он дома сидел, книжки читал, — ответил Рира, прежде, чем Кесарий успел ткнуть его локтем в бок.
— Прекрасный юноша! — вздохнула Нонна. — Хотя он и эллин, но ведет себя лучше некоторых… из христианских семей!
— Каллист на ипподром ходит, он за «зеленых» на скачках болеет, — заметил Рира. — А на ипподроме возницы разбиваются чаще, чем на арене гладиаторов убивают.
— Сам, с колесницы сорвавшись, чрез обод он грянулся оземь,
До крови локти осаднил, изранил и губы и ноздри,
Сильно разбил над бровями чело; у него от удара
Брызнули слезы из глаз и поднявшийся голос прервался.
Мимо его Диомед проскакал на конях звуконогих
И далеко впереди заблистал перед всеми: Афина
Крепость вдохнула коням и ему торжество даровала[163], — продекламировал он басом.
— Не может быть! — всплеснула руками Нонна, не обратив внимание на упоминание Афины.
— Конечно, тетя Нонна, — оживился Рира. — Знаете, как дорого гладиатора обучить? И кто станет его заставлять насмерть биться? Это же сплошной убыток! Народу что нужно? Кровища! Вот они и ранят друг друга, чтобы кровь хлестала. Неопасно. Некоторые даже мешочки из бычьей крови под одежду зашивают.
— А правда, что Юлиан бычьей кровью на мистериях Митры с себя крещение смыл? — вдруг в большом волнении спросила молчаливая Мирьям.
— Говорят, что так, мамушка Мирьям, — ответил Кесарий. — Вот когда мы с Рирой оперировали гладиаторов…
— Ты оперировал гладиаторов, Рира? — с восторгом спросила Келено. Никто не заметил, что она уже давно сидит с ними на веранде.
— Дитя мое, ты здесь? — спросила Эммелия. — Как ты себя чувствуешь? Садись рядом со мною. Тебе надо бы беречь себя, ложиться спать вовремя.
— Крат не верил мне, что я могу совершать хирургию, — тем временем рассказывал Рира. — Говорил, что хирург должен быть крепким и широкоплечим, а я на Эона эллинского похож.
— Лучше говорить — на ангела, — поправила Нонна. — Ах, когда ты, Григорий, был чтецом, вид у тебя был просто ангельский. Мы все тобою любовались!
— Кстати, сирийцы говорят, что ангелы являются не в виде юношей, как мы привыкли представлять, а в виде старцев, — заметил Кесарий. — Например, архангел Гавриил во время Благовещения явился Деве Марии как старец, чтобы не смутить ее.
— Это правда! — горячо подтвердила Мирьям.
— Надо же, — удивился Рира.
— Это очень благочестиво подмечено! — неожиданно горячо поддержала сириянку Эммелия. — Конечно, юная дева обычно смущается, если с ней заговаривает юноша, и прячется под покрывалом, или даже убегает в дом… А старенький дедушка вызывает уважение и способствует благочестивой беседе… Кстати, где Феозва? — вдруг строго спросила Эммелия.
— Она с Саломом… то есть с сирийцами… — замялась Келено.
— Как — с сирийцами? — загремела Эммелия. — Рира! Почему ты не следишь за сестрой?
— За ней Крат должен следить и Василий, — ответил Рира.
— Так она с Василием, не волнуйтесь, тетя Эммелия. Я хотела сказать, что Салом переводчик у Василия, и они сидят с сирийцами, — проговорила Келено.
— А где Крат? — продолжила Эммелия допрос несчастной невестки.
— Он… он в церковь пошел помолиться… вместе с Хрисафом…
— Пойдем и мы, дочь моя, помолимся! Рира, немедленно
— Уж скорее тогда, полуночной, — проговорила Нонна. — Феосевия очень на Макрину похожа, умная девочка… бойкая….
— Келенион, не скучай, я скоро вернусь, и мы тоже пойдем молиться! Только Феозву разыщу! — сказал Рира. — Кесарий, пошли, посмотрим, как Василий среди сирийцев сидит! Он с ними в баню ходил, так что, все-таки, есть от их прихода польза. А Салом там за переводчика, очень уважаемый человек среди сирийцев! Они его уже зовут «мар Абсалом», сам слышал!
Говоря это, Рира вытащил Кесария наружу.
Они с архиатром Нового Рима пошли по ночному саду, напоенному ароматами магнолий. Издалека было слышно пение на странный, непохожий на эллинский лад — пели сирийцы.
— Спасибо, что выручил меня с письмом, — шепотом проговорил Рира. — А гладиаторов я тебе простил, не беспокойся. «Со мной так часто в миги последние, Кесарий, первый среди друзей моих…»!
— Зачем ты подложное письмо написал от моего имени Василию, что я в епископы хочу? А, вомолох? — спросил Кесарий. — Жаль, что мы тебя не бросили в пруд, жаль.
— Поживешь с ним, — Рира кивнул во тьму сада, где среди сирийцев сидел его старший брат, — так и не одно подложное письмо с тоски напишешь… поскорее бы Макрина возвращалась! — вздохнул ритор.
— Она в Армении?
— Да, по делам… в имении нашем. Собирает кесарский налог. Петра с собой взяла. Воспитывает.
— Мне, как и тете Эммелии, весьма любопытно, почему именно Макрина, а не вы с Кратом собираете налог? — вдруг спросил Кесарий. Рира испугался его неожиданно строгого тона и ответил, как школьник учителю:
— Она сама отказалась от моей помощи! Я предлагал! Честно!
Кесарий вздохнул.
— Я бы тоже отказался от твоей помощи. Честно. Напишешь от моего имени еще одно такое письмо, где я соглашаюсь быть епископом Нисским, пеняй на себя!
— Горы, падите на меня! — воздел руки Рира. — Посмотри-ка, — вдруг повеселев, показал он в темноту, — а Василий наш в обнимку с мар Йоханнаном сидит! Вернее, это Йоханнан его обнимает.
— Ну, после бани это не так уж страшно, — заметил Кесарий. — Хочешь к ним пойти?
— Нет уж, хватит на сегодня. А вон и твой Салом рядышком сидит, переводит! И Феозва рядом с ним, уже по-сирийски лопочет! Эх, хорошо им там всем, даже зависть берет! Жаль, что я сирийского не знаю, — с некоторым разочарованием проговорил Рира. — А ты так здорово по-сирийски болтаешь — как у тебя только язык цел остается?
— Брось ты, Рира, глупости говорить! — слегка раздраженно ответил Кесарий. — Почему это у меня должно что-то произойти с языком?
— А ты ведь и латинский хорошо знаешь, да? — с плохо скрываемым восхищением спросил ритор. — У меня он всегда плохо шел, но я стараюсь.
— Да, уделяй ему больше времени, раз ты выступаешь в судах. В делах государственных без него — никуда. Все законы и судопроизводство в империи — на нем.
— Да уж знаю… потому и учу… но как-то не дается он мне, — вздохнул Рира. — А еще какой язык ты знаешь? Египетский? Да? Или как он называется, язык, на котором египтяне разговаривают? Коптский?
— Немного знаю коптский, — улыбнулся архиатр. — У меня друг, Мина, египтянин. В Александрии живет. Помнишь, я говорил — мы вместе медицине учились? Давно не виделись, переписываемся. Он и учил меня коптскому.
— И иероглифы знаешь? — восторженно проговорил Рира. — Научи меня!
— Да я знаю два или три всего… мы на греческом переписываемся, — ответил Кесарий честно. — А по-сирийски читать и писать не могу. Салом умеет, кстати — сам выучился… Он очень талантливый. Когда мы с учителем Картерием в детстве занимались, он лучше нас с Григой урок отвечал. А потом в училище Неокесарийском часто подсказывал. Там такая щель в стене у нас была тайная, если к ней поближе встать, то слышно, что подсказчик говорит. А учитель не слышит.
— Знаю, знаю эту щель, сам сколько раз Крата выручал! — солидно произнес Рира. Они засмеялись.
— Я бы хотел в Александрию поехать, — мечтательно сказал Рира. — Родина Оригена… повезло вам с Григой, учились в таких знаменитых местах… А Салом правда на гиппиатра при храме Сараписа учился? Он же с вами в Александрии был.
— Да, ваш отец, Василий-ритор, устроил это. Не знаю, как он нашего батюшку заболтал, чтобы тот Салома со мной в услужение отпустил… Хороши были те годы в Александрии! — произнес Кесарий и вздохнул.
— Я бы хотел в Александрию поехать, — мечтательно сказал Рира. — Родина Оригена… А там правда до сих пор трупы людей вскрывают?
— Нет, что ты, — ответил Кесарий. — Давно уже перестали. Скелеты с тех пор остались, нам давали по ним заниматься. А так вскрывают обезьян, нечасто, правда. Как правило, свиней или коз. Впрочем, очень много знаний по анатомии приходит от работы с ранеными гладиаторами или цирковыми охотниками.
Они сели на мраморную скамью и молчали, а из темноты, озаренной факелами, доносилось пение сирийцев.
О, если не Бог Он — кому поклонились волхвы,
И если не Сын Он Мариин — кто был в пеленах?
О, если не Бог Он — кто в бурю ходил по воде,
И если не Сын Он Мариин — кто в лодке уснул?
О, если не Бог Он — то кто Он, целивший больных,
И если не Сын Он Мариин — кто руки на них возлагал?
Кесарий перестал переводить и снова замолчал, потом сказал:
— Поехали после войны со мной в Новый Рим, Рира? Будешь мне помогать…
— Медициной заниматься? Гладиаторов оперировать? — задумчиво проговорил Рира, потом ответил со вздохом: — Нет… Мне и фистул в моем иатрейоне с лихвой хватит.
Словно что-то вспомнив, он спросил:
— Послушай, Кесарий, а как лечат нарывы на женских грудях? Меня тут на днях спросили, я что-то ответил, велел прийти через неделю — думал, в книжках посмотрю.
— У кого-то из твоих домашних?
— Нет, — отрицательно покачал головой Рира. — Так… Дальние знакомые знакомых.
— Смотря какой нарыв.
— Такой вот… знаешь, нехорошего вида… гнойный с кровью, через кожу просвечивает.
— Сначала глину приложить надо. Он может вскрыться, выйдет много гноя и крови, но этого не надо пугаться. Если же нет, то я напишу тебе состав катаплазмы… завтра, хорошо?
— Спасибо, — искренне ответил Рира.
— Это не у Келено? — с подозрением спросил Кесарий.
— Нет, слава Богу, не у нее. Я бы тебе ее показал, ты что. Я же не из чокнутых христиан — жену бояться врачам показывать.
Рира помолчал, потом спросил:
— Скажи мне честно, ты меня презираешь?
— Нет, — ответил Кесарий. — За
— За то, что я из чтецов ушел.
— Ты знаешь, — ответил Кесарий, кладя руку на плечо ритора, — мы как-то с моим египетским другом Миной видели на рынке дрессировщика с удивительной обезьяной. Она была одета в хитон и делала вид, что читает книгу. Он уверял зевак, что эта обезьяна в самом деле умеет читать и просил за нее очень большую цену. И тут кто-то из толпы стал бросать ей орехи, финики и всякие сласти. Тогда обезьяна — что с нее возьмешь? — бросила книгу и под общий хохот стала собирать эти подачки, пачкая и задирая свой хитон…
— Это ты к чему? — насторожился Рира.
— Это я к тому, что нет ничего хуже быть послушной обезьяной.
— Так я же… я же непослушный!
— Ну вот, ты и понял, почему я тебя не презираю! — засмеялся Кесарий.
Рира тоже, не сразу, но засмеялся.
— Говорят, что у обезьяны смешная душа, помещенная в смешное тело[164], — сказал он. — На меня похоже, да?
— Ты — честный юноша, — сказал Кесарий. — Ты не можешь притворяться, и это говорит о твоем благородстве.
— Спасибо тебе, Кесарий, — прочувствованно произнес Григорий-ритор.
— Послушай, — вдруг спросил его Кесарий, — отчего вы зовете Петра «Ватрахионом»? Я забыл что-то. Давно у вас не был.
— А, это потому, что он, когда маленьким был, на животе спал, ноги сложив, как лягушонок. Говорят, что это от глистов бывает, правда? И еще у него глаза большие. И еще он как-то в пруд упал, наглотался головастиков. Крат его спас. Вытащил на берег, а тот головастиков выплевывает. Поэтому мы его и зовем до сих пор «лягушонком». Когда мама и Макрина не слышат.
— Понятно, — снова ответил Кесарий.
— Останешься у нас на недельку? — умоляюще спросил Рира.
— Нет, завтра рано утром уеду. Нельзя надолго отлучаться из легиона.
Рира вздохнул.
— А Митродор ведь тоже в Александрии учился? — спросил он. — Риторике, кажется. Он оттуда эту свою певицу привез, Лампадион.
— Я устал, — неожиданно резко ответил Кесарий. — Пора спать.
— Ладно, спокойной ночи, — немного удивленно ответил Рира. — Пойду сестрицу от сирийцев забирать. Проводить тебя до твоей спальни?
— Найду, — ответил Кесарий, и Рира скрылся во мраке жаркой июльской ночи. Кесарий пошел по саду среди звенящих цикад и аромата ночных цветов. Ночные бабочки летели на свет факелов, при которых сидели на лужайке сирийцы. Оттуда доносилось пение:
О, если не Бог Он — кто солнце в полудне затмил,
И если не Сын Он Мариин — то кто был распят?
О, если не Бог Он — то как Он из гроба восстал,
И если не Сын он Мариин — чьи язвы Фома осязал?
+++
Ранним утром кто-то окликнул Кесария через окно.
— Шлама, ахи![165]
— Шлама! — ответил Кесарий, засмеявшись. — Заходи, Салом!
— Вот, Сандрион, ахи, — заговорил Абсалом по-сирийски, ведя за собой большеглазого подростка в заплатанном хитоне, — его зовут Аба. Хочет он себя в рабство продать. Может, ты его и купил бы? У тебя бы ему было хорошо… А то и оставил бы здесь — мы бы с ним вместе жили, я его за конями научил бы ходить, он смышленый. И песни бы вместе пели.
— Да, да! — закивал Аба, чуть не плача и с надеждой глядя на Абсалома и Кесария.
— Его семья разорилась, отец велел ему в рабство продаваться. Он средний сын, не старший, не младший, потому его и выбрал. Вот приедет домой — и на рынок. А так бы деньги передали бы с остальными — и все. Ху шавра тава[166], — добавил Абсалом.
— Не отец велел, я сам решил! — запальчиво произнес юноша.
— Саломушка, зачем же в рабство-то его… — произнес Кесарий. — Сколько твой отец задолжал?
— Ой, много, господин Кесарий, много! — покачал головой Аба. — Шесть золотых монет.
Его большие черные глаза стали влажными.
Кесарий позвал раба и велел ему принести свой дорожный кошель, расшитый египетским узором из фениксов, достал из него десять монет и подал юноше.
— Вы меня… покупаете? — радостно прошептал тот.
— И не собираюсь, — ответил Кесарий нарочито строго. — Мало ли что Абсалом придумает. Это твоему отцу… а это — тебе, — он достал еще шесть золотых монет.
Аба зашатался — ноги его подкосились. Он упал на колени, но Кесарий и Абсалом подхватили его.
— Не надо, — тихо добавил Абсалом. — Ну, ступай, Абба.
— Ты нарочно меня разжалобить хотел, Салом? — спросил Кесарий.
— Все говорят, Сандрион, что ты изменился в Новом Риме… — проговорил сириец.
— Все! Хорошо ты сказал — «все»! Папаша говорит, ты хочешь сказать?
Абсалом встрепенулся, но не ответил.
— Ты хочешь сказать, что ожидал того, что я куплю это мальчишку и сделаю рабом? — гневно продолжил Кесарий.
— Не знаю, Сандрион, — честно признался сириец.
— Брат мой! — воскликнул Кесарий. — Пусть то, что он не стал рабом, будет знамением того, что ты получишь свободу!
Он обнял сирийца за плечи, а тот обнял его, и они стояли так долго, молча, в предрассветной дымке.
— Даже если это не получится, брат мой, — сказал Абсалом наконец, — спасибо тебе.
— Получится, брат! — твердо произнес Кесарий.
— Знаешь, Афродита Урания принесла двенадцать щенков. Уже прозрели. Все красивые, на мать похожие, — вдруг сказал Абсалом и засмеялся. Кесарий тоже засмеялся.
— Урания — умница, такая замечательная собака… Будешь, брат, ее щенков теперь без меня растить, я дома долго не покажусь… Наверное, возьму одного пса в Новый Рим потом. А как лошадки?
— Лошади в имении все здоровы. Но покажи мне своего коня, брат мой, — попросил Абсалом. — Это тот, про которого ты писал, что купил недавно?
— Нет, это Буцефал, — засмеялся Кесарий. — Я без него никуда.
— Ахи, ты бы Митродора уговорил, чтобы он Лампадион отпустил, — вдруг сказал Салом. — У нее фтиза начаться может, у нее здоровье слабое. Она в общину дев поступить хочет, сама мне говорила…
Кесарий молча отвел глаза.
— От Митродора ей нет вреда, — наконец, сказал он. — Он философ.
Салом покачал головой.
— А почему ты вчера говорил, что Предтеча ел жуков? — спросил вдруг сириец.
— Как почему, Салом? в Евангелии написано, что он ел акрид, — недоуменно ответил Кесарий.
— Акриды — это такие съедобные коренья, — наставительно произнес Салом. — Просто греческий переписчик не понял арамейское слово и неправильно записал.
+++
…Девушки кормили с руки гнедого Буцефала, а он поглядывал на них умными глазами и тщательно пережевывал медовые соты, пока в них не заканчивался мед, прежде чем выплюнуть воск в их ладони.
— Хана иппос миаттар
— Это по-сирийски? — весело спросила Феозва. Пепельные волосы вокруг ее головы светились в лучах солнца, словно венец. — Вы тоже коня называете «иппос»?
— У вас очень тонкий слух, юная госпожа, — сказал Абсалом.
— А как по-сирийски: «Я очень люблю коней»? — продолжала девушка.
— Рахемна иппосин реббат[168], — ответил тот.
— Он не кусается, прямо с руки берет, — сказала тихо Келено. — Можно дать ему орехов, Кесарий?
— Да, конечно, — улыбнулся тот.
— Эй, шлама ахи! — крикнул Кесарию Рира, подходя. — Что ты так рано собрался? Мы еле живы после вчерашней комедии, правда, Крат?
— Привет, Рира, здравствуй, Крат, здравствуй Хрисаф! — ответил Кесарий. — Что поделать — надо торопиться, война есть война, долго в триклинии не пролежишь.
— Понятно, — печально ответил Рира.
…Потом к ним подошел бледный и осунувшийся после бессонной ночи Василий и сдержанно благодарил Кесария за перевод, приглашая в гости, но уже ни словом не обмолвившись о епископстве в Ниссе. Потом были проводы, объятия, слезы Нонны и Мирьям, вздохи Эммелии, и наконец, Буцефала оседлали и вывели к Кесарию.
— Ахи, — незаметно сказал Кесарий Салому. — Я из Нового Рима деньги пришлю, чтобы твой дядя долги заплатил. Пусть мамушка Мирьям не волнуется, и ты не тревожься.
Они обнялись на прощание с Саломом.
— Я хочу в церковь зайти, поклониться Сорока мученикам и помолиться на могиле Василия-ритора, — сказал Кесарий.
— Отлично, мы с тобой. Мы с Хрисафием пойдем с тобой до поворота на Кесарию Каппадокийскую, — заявил Крат. — Ты свернешь, а мы прямо, в наш лес.
В церкви они задержались недолго. Кесарий поставил зажженный светильник на белое мраморное надгробия с простой надписью «Василий ритор», другую — на раку с мощами Сорока мучеников, помолчал и вышел.
Салом не заходил в церковь, стоял вместе с Хрисафом и Кратом снаружи. Когда Кесарий вышел, он с удивлением заметил, что все трое смотрят на старый каштан у церковной стены.
— Что вы там увидели? Дайте и мне посмотреть! — в непонятном волнении проговорил он.
— Улетела… уже улетела, — поспешно сказал Хрисаф. — Птица чудная прилетала, с опереньем сияющим, на вершину каштана села — в наших краях такой нет. Неужто сам феникс египетский?
— Да-а, не рассмотрели, — пробубнил Крат. Салом промолчал.
Раб вел коня в поводу — Кесарий велел ему идти вперед. Дорога была каменистая и сухая, казалось, июльское каппадокийское солнце истребило здесь всякую каплю влаги. Хрисафий шел поодаль, а Крат рассказывал Кесарию:
— Ты знаешь, мы как-то с ним проснулись, с Никифором… ну, я ему и говорю: «Пойдем в мяч играть!», а он мне: «Нет, Крат, не хочу, что-то живот болит». Я обиделся, и говорю: «Эх, Ника, а ты же мне вчера обещал! Так нечестно! Тогда я один пойду!» А он говорит: «Ты прости, что-то живот мне болит, не могу!» Я обиделся, дурачок, на него, что он слова не сдержал, и побежал с Хрисафом в дальнюю рощу в мяч играть. Весь день играли — радовались, что про нас забыли и обедать не зовут… а дома просто не до нас было. Я вернулся вечером, усталый, веселый, в мяч наигравшийся… а Никифор… а Никифор, — тут голос атлета прервался, и он продолжил уже тише: — А Никифор уже умер. Ты понимаешь, Кесарий? Ему двенадцать исполнилось только-только. Мы погодки были.
Кесарий молча и внимательно слушал, кивая головой.
— Пойдем с нами к нашей усыпальнице? — сказал Крат, и они не свернули на широкую дорогу, что шла в Кесарию Каппадокийскую, а пошли по заросшей мятой тропке в сторону холмов. — Отец в церкви похоронен, а бабушка и Никифор — здесь.
— Вот здесь, — сказал Крат и широко перекрестился на статую Доброго Пастыря, стоящую над входом в обширную усыпальницу из мрамора.
Кесарий ступил за ним под прохладные своды. Хрисафий зажег свечи и начал негромко читать: «Блаженны непорочные, в путь ходящии в Законе Господне…»
— Аллилуиа, — ответили Кесарий и Навкратий.
Кесарий принял из рук Хрисафия свечу и поставил ее на плиту из белого с алыми прожилками мрамора, на которой было выбито: «Макрина, чадо Христово, лет ей было восемьдесят семь». Кесарий опустился на колени, прижался лбом к холодному мрамору и так долго стоял, пока Навкратий зажигал светильники над маленьким надгробием, на котором сидел мраморный кудрявый мальчик лет двенадцати, внимательно читающий свиток со словами: «Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?»
21. О том, когда трибун должен пасть на свой меч
Трофим в палатке деловито перебирал медицинское снаряжение хозяина и прислушивался к боевым кличам снаружи.
— Вот оно как должно быть, Агрипп, — пояснял он другому, новенькому, рабу, старательно чистящему большой медный таз для кровопусканий. — Мы здесь, думаешь, для чего? Мы, значит, служим здесь, в архиатрии Сирийского легиона. Как только раненых, значит, сюда приносить начнут, тут, знамо дело, и наша расторопность понадобится.
— Кто ж тебе их сюда понесет, раненых-то? — ухмыльнулся его собеседник, названный Агриппом. — Сами только ежели доползут… да и то весьма для меня это сомнительно.
— Вот ты и не понимаешь ничего, — покровительственным тоном продолжал Трофим. — В легионе ведь как устроено? В каждой когорте есть несколько воинов, которые простым лекарским вещам обучены и при себе имеют снадобья, нехитрые, но все ж, и для перевязки тоже ткань. Дело нужное, при ранениях много перевязочных средств не бывает. Этих воинов зовут «медики». Ежели товарища ранят, то они тут же на поле боя и окажут помощь ему, болезному, и к своим оттащат, вот к нашим палаткам, в тыл.
— Ну, будут они еще кого-то тут таскать, когда такая драка идет, головы с плеч летят, мечи свистят и кони с ума сходят, упавших топчут, добивают своих седоков бывших. Ух, страсти там какие творятся, Трофим! А всего лишь на маленький отряд, говорят, наткнулись. На разведку ихнюю, Британского легиона. Что ж будет, когда легион на легион пойдет… ох, пропала моя головушка… а твой господин где?
— Замолчи, не береди душу, — отрезал Трофим. — Где ему надо, там и есть…
— Как начнут они друг друга убивать, никто никого никуда и не потащит, раненый — значит, помирай, нет тебе улыбки от Тюхе-судьбины, — продолжал Агрипп. — Человек человеку волк.
— Это тебе — волк, и Плавту твоему, вомолоху, а для меня и для Сенеки, римского мудреца и учителя императора, человек есть нечто божественное. Это он так своему ученику Луцилию писал, — неспешно, с лидийским говорком, произнес Трофим.
Агрипп примолк, и в наступившей тишине Трофим как бы мимоходом разъяснил:
— Мой господин вечерами
Трофим вздохнул и тревожно начал всматриваться вперед, туда, где между холмов конница и пехота Британского и Сирийского легионов схватились в малой, испытывающей силы стычке.
— А к тому ж, — добавил Трофим, будто вспомнив что-то, — по приказу императора от давних времен за спасение раненых легионеров золотом платят.
— А, ну это тогда понятно, — закивал Агрипп. — Так где ж Кесарий архиатр? Того и гляди кого-нибудь из важных чинов ранят, а его нет… только этот… молоденький… Феодим… вон, не знает, куда руки девать, стоит, трясется.
Юный помощник архиатра словно услышал разговор рабов и покрылся яркими красными пятнами. Он мерил нервными широкими шагами площадку перед палатками, явно не зная, что ему сейчас следует делать в отсутствие Кесария.
— Кесарий врач на передовой, где ж ему еще быть-то! Воевать изволит! — заявил Трофим. — Не в тылах же отсиживаться. Как Махаон гомеровский, сражается… не приведи Геракл, конца ему Махаоновского![170]
Феодим, прислушиваясь к речам Трофима, завистливо вздохнул. Ему тоже хотелось вскочить на своего оседланного коня, но архиатр запретил ему покидать палатки для раненых и вообще поручил ему всю врачебную работу, пока он будет участвовать в сражении. Но никакой врачебной работы пока не было, как и раненых, и несчастный Феодим тосковал, обреченный слушать рабскую болтовню.
— Кесарий иатрос! — воскликнул радостно Феодим, завидев вороного коня архиатра.
— Точно, хозяин скачет! — обрадовался Трофим. — Везет кого-то. Ба, да это ж наш центенарий Эпигон. Ох, бедняга, рука прям на ниточке висит, что у твоей куклы Афродитиной. Вы уж господин Феодим, не бледнейте так, вот нюхните из пузырька моего лучше… вот-вот… привыкнете… это почти как у гладиаторов… аль вы к гладиаторам не ходили на раны смотреть? Это вы зря…
— Феодим, быстрее, — скомандовал Кесарий, опуская раненого центенария на землю. Левая рука того, в самом деле, представляла жуткое зрелище — она казалась оторванной в плече, и сквозь багровое мясо белела суставная головка плечевой кости. Лицо центенария Эпигона было мертвенно бледным, он был без сознания.
— Ампутировать… ему руку? — трясущимися губами спросил Феодим.
— Нет, попробуем ему руку спасти. Главные сосуды целы, это мышцы так разворотило… Бери серебряную нить… так, Трофим, подай ему… будем зашивать….
Трофим быстро и деловито подавал нужные инструменты, в свою очередь покрикивая на Агриппа, а несчастный Феодим все-таки сумел сделать несколько приемлемых швов, не упав в обморок. Кесарий, сделав вид, что не заметил этого, не желая высмеивать юношу, сказал ему пару ободряющих слов и прибавил:
— Я возвращаюсь в бой — займу место Эпигона. Люди остались без начальника.
Он вскочил в седло, хлестнул Буцефала, дрожащего от той жажды быть среди шума и действия битвы, которая свидетельствует о великолепных качествах боевого коня, и стремительно умчался.
— Хозяин! — воздел руки к небу Трофим. — Благие боги! Куда вы, Кесарий архиатр! Мало нам центенария Эпигона, так теперь и вы хотите таким стать… вон он, того и гляди, к Харону на перевоз попросится…
Но причитания Трофима быстро перешли в действия. Вооружившись крепкой дубиной — оружие из стали рабу под страхом смерти было запрещено брать в руки по закону — он помчался вслед за вороным конем своего господина.
Нагнал он его нескоро, но очень вовремя. Два всадника, на вороном и игреневом конях, ожесточенно сражались на мечах. Их щиты уже валялись под копытами храпящих коней. Буцефал помогал хозяину парировать удалы, то отступая, то, наоборот, приближаясь к игреневому коню трибуна, но игреневый конь был более спокоен и привычен к боям.
— Ай, Геракл спаситель! — завопил Трофим изо всех сил, увидев, как трибун выбил меч из руки Кесария и как кровь обагрила его хитон.
Но лидийская смекалка не оставила верного раба — забыв о судах и казнях, которым его могли предать за нарушение законов, он схватил выпавший меч своего господина и, обрезавшись о наточенное лезвие, сунул меч в левую руку архиатра с криком:
— Бейте его, хозяин!
И Кесарий, мгновенно поняв, что Трофим рядом с ним и Трофим подал ему меч, обрушил неожиданный удар левой рукой на голову трибуна. Того спасла от смерти лишь реакция бывалого воина, да игреневый конь, переступивший влево.
Трибун, получив косой удар по голове, рухнул на землю.
— Клянусь Гераклом! — воскликнул Трофим, хлопая в ладоши. — Благие боги! Добейте его, Кесарий врач!
Он был охвачен воинским безумием, которое, как говорят, сродни дионисийскому.
— Нет, не будем, мой верный Трофим, — отвечал Кесарий, спешившись. — Мы забираем его в палатки. Помоги мне… прежде перевяжи-ка мне плечо… где зеленая мазь Эпигена?[171] Клади, не жалей… ну и драка у нас была… славный воин этот латинянин!
+++
— Значит, вот такие дела, — шепотом рассказывал уже остывший от военного пыла, но гордый, как никогда, Трофим Агриппу. — Хозяин в плен взял начальника ихнего, трибуна Британского легиона. Теперича вот трибун в себя пришел, он его перевязал и расспрашивать изволит… а сам-то, бедняга, как страдает от своей раны-то… но виду не подает… благородно воспитан, не то что Митродор.
— А на каком языке они разговаривают? — глубоко уважительно, несравнимо с прежним, задал ему вопрос Агрипп. — На британском, поди?
— Нет, на латыни. Хозяин сразу стал с ним на латыни говорить. Прям и говорит ему: «Quod nomen est tibi?». А тот ему — «Diomedus vocor». Диомид, значит. Да, хозяин в этом варварском наречии силен! Он и с императором Констанцием только по-латыни и разговаривает в Новом Риме…
— А ты кто? — тем временем поинтересовался у Кесария раненый трибун Британского легиона.
— Цезарий, архиатр Сирийского легиона.
— О, благие боги! Врачишка взял меня в плен…
— Раз мы уж заговорили о врачах и блистательном искусстве медицины — то позволь спросить тебя, Диомид, как твоя голова? — задал вопрос Кесарий.
— Да ты здорово меня приложил, — честно и прямо сказал огромный трибун, голова которого была щедро обмотана египетским «пластырем Исиды»[172], останавливающем кровотечение из самых сложных ран.
— Да и ты в долгу не остался, — заметил архиатр.
Повязка на его правом плече уже успела пропитаться кровью.
— Слушай, а как тебе удалосьмнетак врезать? Ты левой бил, что ли? — долго думав о чем-то, наконец, спросил трибун, едва помещавшийся на носилках.
— Да, я владею
— Вот судьба-то, вот судьба! — застонал трибун и стал похож на Ромула, оплакивающего своего незадачливого брата. — Встретить в бою врача-амбидекстра и попасть к нему в лапы!
— А где вы стоите? — словно невзначай, спросил Кесарий.
— Не думаешь ли ты, что я стану отвечать на твои вопросы? — хмыкнул Ромул-Диомид.
— Выпей вина и лекарство, — посоветовал Кесарий. — Я и так знаю, что вы стоите под Тарсом, скорее всего. А Юлиан в войске или еще за морем?
— Вино хорошее. Только я не буду на твои вопросы отвечать… как тебя там… Цезарий.
— Тогда закрой глаза и лежи смирно. Я думаю, что все складывается так, что Юлиан должен быть в войске… или прибыть в самые короткие сроки. А наш император, Констанций — в Новом Риме. Мы тут сами справляемся, как можем.
— Ты из Лациума перебрался в Новый Рим? — спросил Диомид.
— Нет, из Каппадокии, — ответил Кесарий.
— Из Каппадокии?! — закричал Ромул на чистом греческом. — Так какого рожна мы тут с тобой на этом варварском латинском языке уже битый час разговариваем?!
— Не знаю, это ты на нем разговариваешь, — усмехнулся Кесарий.
— Так это ты мне по-латыни стал вопросы задавать! — возмутился Диомид.
— Ну и отвечал бы по-гречески, кто тебя заставлял мне на варварском языке отвечать?
Диомид помолчал, обдумывая слова каппадокийца. Кесарий улыбнулся и добавил:
— Сам посуди, на каком языке я должен разговаривать с воинским начальником из западного легиона? У меня достаточно здравого смысла для того, чтобы понимать, что по-гречески из них мало кто говорит.
— Это точно, — отвечал хмуро Диомид. — Не с кем поговорить прямо… Римляне и варвары, выучившиеся латинскому языку, да еще и гордящиеся этим. Ты из Каппадокии, значит? Вот откуда у тебя такой странный акцент, даже в латинском прорывается, я все гадал — на варвара не похож, а на странной латыни говоришь… А я из Вифинии.
— О, из Вифинии? — обрадовался Кесарий. — Это добрый знак. Один из моих лучших друзей — вифинец, — добавил он и спросил: — Голова не кружится? Не тошнит? Пей вино. Эй, Трофим! Еще вина!
— Значит, я теперь — твой пленный? — продолжил Диомид.
— Ну, в первую очередь — ты мой пациент, — успокоил его Кесарий. — Будем исходить из этого. Кстати, меня не Цезарий зовут, а Кесарий. По-гречески.
— Я понял, — ответил Диомид. — Эх, пленник врачишки из Сирийского легиона… Позор.
— Не задирай, не задирай врачишку из Сирийского легиона, — заметил архиатр. — Давай посмотрим на вещи с другой стороны. Вифинец — пленник каппадокийца. Грек пленил грека. Что за горе — эта междоусобная война! А Юлиан не подумывает с Констанцием начать переговоры — может, как-то договорятся? — со вздохом спросил Кесарий.
— Подумывает, еще как, — ответил с пылом Диомид. — Поэтому он и в Тарс тайком прибыл…
И, охнув, закрыл глаза.
— Проклятый каппадокиец, — проговорил он, наконец. — Правду говорят, что коварнее вас нет, и змеи, кусая вас, дохнут сами.
— Да успокойся же ты, — ответил Кесарий. — Я и так знал, что Юлиан под Тарсом, еще раньше тебе говорил, ты же помнишь! Эй, Феодим! — позвал он молоденького помощника архиатра. — Скачи в Мопсуекрену с вестью о том, что Юлиан в Тарсе. Лошадей меняй как можно чаще, скачи и ночью, и днем.
Он быстро набросал что-то на вощеной табличке и, запечатав своей печатью, отдал Феодиму, гордому от такого поручения.
Диомид стонал, обхватив перевязанную голову ручищами.
— Верни мне мой меч, — потребовал он, пытаясь встать, но Трофим уже ловко привязал его ноги к носилкам.
— А это тебе зачем понадобилось? — спросил Кесарий. — Выздоравливай, а там и за меч возьмешься.
— Дай мне мой меч, врачишка-каппадокиец! Брошусь на него! — взревел трибун.
— Вот уж незачем, — пожал плечами Кесарий и дал знак Трифону и Агриппу — те привязали возмущенного трибуна к носилкам за руки.
— Вот и славно, — заметил архиатр. — Новости какие — на мечи бросаться… Феодим, перевяжи-ка мне плечо… Да, он же уехал… Трофим, ты бы мне плечо перевязал?
— Как изволите, господин! — с готовностью ответил тот.
— Кесари договорятся, Диомид, а ты себя жизни лишишь, — назидательно говорил Кесарий, слегка морщась, пока Трофим его перевязывал. — Тебе еще жениться надо и до префекта дослужиться.
— Я выдал военную тайну, — торжественно и печально отвечал Диомид.
— Ничего ты не выдал. Я тебе говорю: я и так знал, что Юлиан в Тарсе… — Кесарий прервался и закусил губу. Трофим ахнул, увидев его рану, освобожденную от бинтов.
— Не ахай, не девица в гинекее, — раздраженно заметил Кесарий. — Феодим, сможешь зашить? … А, он же уехал с поручением… Трофим, тогда быстро мне на рану пластырь Исиды клади и снова завязывай, прочно затягивай, не бойся, это полезно…
— Вон он обратно скачет! — удивленно воскликнул Агрипп, пока Трофим закреплял повязку на плече архиатра. — А Трофим и без него справился, — льстиво добавил он.
— Дай вина, Трофим, — потребовал Кесарий. — Не разбавляй. Эх, молодец ты, Трофим, умница, что еще сказать… А ты, Феодим, что вернулся? В Новый Рим дорогу позабыл?
— Господин Кесарий… — задыхась, говорил Феодим, — господин Кесарий! Там… там… там все воины, и наши, и британские, Юлиана несут на щитах, все кричат… Его провозгласили императором!
— Как?! — одновременно вскричали Кесарий и Диомид.
— Констанций умер! — срывающимся голосом проговорил молодой помощник архиатра.
— Отлично, — заявил Диомид. — Ну что, Кесарий архиатр, это ты теперь, выходит, у меня в плену.
— На меч бросаться, значит, не будешь? — язвительно заметил Кесарий. — Развяжи-ка его, Трофим.
— Не буду, не буду, — пообещал Диомид, хлопая Кесария по здоровой руке. — Выпей-ка сам вина — вон, какой ты бледный.
— Ладно уж, — кивнул архиатр, — вместе выпьем, за конец междоусобной войны. Юлиан славный военачальник, я слышал. Британский и галльский легионы его боготворят.
— Да, он прирожденный воин, — кивнул с восторгом Диомид.
— Трофим, готовь мулов и носилки, — велел Кесарий. — Поедем и мы, посмотрим на торжество нового императора. А мне подай Буцефала… ты протер его как следует?
— Да, в теплой попоне овес кушать изволит, — заметил Трофим. — Седлать животину? Или пусть доест?
— Потом доест, императора надо встретить, — ответил Кесарий.
Вскоре они тронулись в путь, в сторону ликующих криков легионеров — казалось, откуда-то издалека идет гроза, и это не человеческие крики, а раскаты дальнего грома.
— Юлиан — император!
— Юлиан — император!
— Юлиан — император!
Диомид с подложенными под спину подушками разговаривал с сидящим на коне Кесарием, когда невысокий бородатый человек в сопровождении архиатра, двух воинов высокого ранга и человека, по одежде напоминающего теурга, подошел к ним.
— Ты пролил кровь за своего императора, мой славный трибун? — с
— Служу императору и народу римскому! — воскликнул Диомид.
— Орибасий осмотрит твою рану, — ласково сказал бородач.
— Пусть не тревожится божественный август — мне уже оказал помощь благородный архиатр Кесарий, спасший меня от смерти, — сказал Диомид.
— Архиатр Кесарий? — бородач отступил на шаг, буравя лицо всадника своими умными, беспокойными глазами. Архиатр понял, что перед ним император, и спрыгнул с седла.
— Ты был справедлив и честен в игре в мяч, Кесарий, сын Григория из Назианза, — проговорил Юлиан медленно. — Думаю, что и в божественном врачебном искусстве ты достиг высот…
Кесарий молча поклонившись, смотрел на нового императора. На плаще того сияли вышитые золотом буквы «Непобедимое Солнце» — вместо привычного «Хи-Ро».
— Не зови меня «божественным», о трибун Диомид, — сказал тем временем Юлиан, беря за руку раненого. — Боги да пошлют тебе скорейшее выздоровление. Ведь твой целитель, Кесарий, уже помолился им о тебе?
— Ты прав, о император, — отвечал Кесарий. — Я помолился Христу Богу.
Лицо императора застыло в двусмысленной улыбке.
— Что ж, ты искренен, Кесарий врач, и за это мой покойный дядя, император Констанций, справедливо возвысил тебя… До встречи в Новом Риме! — неожиданно резко сказал он и повернувшись, удалился вместе со всей своей свитой. Кесарий поймал презрительный взгляд Орибасия и вспомнил, у кого он видел такие жесткие и вместе с тем маслянистые глаза — в Никомедии, в школе при архиатрии, у Евстафия.
22. О рукопожатии Кесария и Божественного Августа Юлиана
Стоит ветреный месяц Мемактерион, а по римскому календарю — декабрь, одиннадцатое число. В Новом Риме в эту пору принято сидеть дома да велеть рабу внести жаровню с углями и книгу Плутарха или Евангелие от Луки, и читать, пока ветер ревет и беснуется снаружи. Даже игры на ипподроме отменяются — квадригу не удержать при таком ветре. Море бьется о набережную, превращаясь в мелкую пыль, и этому безумию бури будет лишь краткий перерыв в следующем месяце, Посейдонии, когда, как говорят, ради любимой птицы, зимородка, бог Посейдон ударит трезубцем о волны, и они затихнут, чтобы зимородок вывел своих птенцов.
Но на улицах Нового Рима — толпы народа, а молодежь забирается и на крыши, чтобы видеть триумфальное шествие нового императора — Флавия Клавдия Юлиана. Юлиана Августа, племянника великого Константина, двоюродного брата покойного бездетного Констанция, чье тело, умащенное драгоценнейшими египетскими маслами, дожидается погребения в особых покоях дворца с третьего ноября триста шестьдесят первого года.
— Смотри, смотри, знамена-то поменяли! — кричит кто-то с крыши, видя проходящих перед колесницей императора легионеров, чеканящих шаг. Ветер треплет тяжелые знамена с надписью «Непобедимому Солнцу». Sol Invictus.
— Был Христос, теперь Гелиос, — набожно говорит другой. — Как император решает, так и случается.
— А при входе в город император Юлиан совершил возношение Матери Богов, и хор жрецов исполнил ей гимн! — добавил кто-то — скорее с удивлением, чем с порицанием или похвалой.
— Ты видишь Кесария, Филагрий? — негромко спросил Каллист у молодого врача, стоящего рядом с ним на крыше дома архиатра. Здесь у них был хороший обзор — они видели площадь с памятником Константину Великому, базилику Пантолеона, публичный бассейн, в котором теперь вода бурлила, словно подражая морю, и высящийся ипподром, гордость и славу этой части города.
— Видел, Каллист врач… но сейчас легионеры идут, все заслоняют. Он стоит с другими придворными, вот у той колонны, рядом с памятником Константину. Они встречают нового императора… пальмовые ветви в руках… Ох, чует мое сердце, что сегодня вечером мы освободим этот дом для вселения Орибасия.
— У Орибасия уже пять домов в Новом Риме, куда ему шестой? — резонно возразил Посидоний брату, отойдя от края крыши и прекратив всматриваться в толпу вокруг памятника Константину.
— Тоже спросил — куда. Пригодится! — заметил Филагрий. — Один дом — для философских диспутов, второй — для божественных созерцаний… вернее, второй, третий, четвертый и пятый — для Гелиоса, Матери богов, Асклепия и Геракла. А жить-то где-то надо ведь? Вот дом Кесария и заберет, и еще чей-нибудь отхватит — под библиотеку.
— Да ну, не может быть, — отмахнулся Посидоний. — Ты преувеличиваешь, Фила. Неужели император просто так возьмет и прогонит такого талантливого человека, как Кесарий врач? Это было бы недальновидно с его стороны.
— Дальновидно-недальновидно, Донион, а только близорукий не видит, что император терпеть не может Христа и, соответственно, христиан. А если ты помнишь, наш Кесарий врач разделяет именно эту философию и, насколько я его знаю, не собирается отрекаться.
— Да поможет ему Вифинец! — вздохнул молчавший Фессал.
И Филагрий вдруг серьезно ответил, не высмеивая младшего товарища:
— Да. Да поможет ему Пантолеон.
— Ты, Фила, теперь христианских героев чтишь? — поинтересовался его брат.
— Я тебе не говорил, Донион, а теперь скажу, потому что речь зашла об этом, — сурово отвечал ему хирург, скрещивая огромные руки на груди. — Я в Никомедии, когда у нас совсем с тобой дела были плохи, решил съездить к священному дереву Пантолеона… ну, где его казнили…
Посидоний с неподдельным интересом смотрел на брата, не перебивая.
— …и свечи с ладаном приносил, и молился, чтобы он как-то нас пристроил. Потому что сам помнишь, кому мы были тогда нужны? И отцовского имения нам не видать за долги было…
— И? — спросил Посидоний, упирая руки в бока.
— И на следующий день приехал Кесарий врач, и я ему ассистировал вместо Евстафия — так случайно получилось — а потом он предложил мне ехать в Новый Рим. И тебе уж, заодно — чтобы нас, братьев, не разлучать. Так что мы здесь благодаря Вифинцу, я уверен.
— Вот как… — протянул Посидоний. — А ты бы попросил у Вифинца, чтобы наш отец поправился. И чтобы наша мать воскресла. И чтобы…
— Замолчи! — крикнул Филагрий. — Афей![173]
Златокудрый юноша усмехнулся и отошел в сторону. Под его ногами, внизу, хлопали на ветру знамена, вышитые золотом — «Непобедимому Солнцу». Он стоял задумчиво над этими знаменами, думая о чем-то безысходном и печальном, его красивое, тонкое лицо, потеряв налет насмешливости и ерничества, казалось намного старше своих лет.
— Тьфу-тьфу-тьфу, как же теперь пищу-то на базаре покупать, — раздался испуганный шепот. — Все теперь идоложертвенное будет…
— Замолчи, Гликерий. Не примет Август Юлиан нашего хозяина ко двору, и тебе вообще не придется пищу покупать, а продадут тебя в такое место, где работать надо, не дурака валять, — отвечал Гликерию Трофим. — Тебя бы на войну — живо бы поумнел.
— Наша война не против плоти и крови, а против духов злобы поднебесной, — заявил Гликерий. — Вон сколько бесов в
— Ты громче, громче кричи — авось император услышит и за такого мудрого раба Кесария врача приблизит и наградит! — зашипел Трофим, замахиваясь на Гликерия.
— А по моему мнению, Кесарию врачу надо бы пострадать за Христову веру и венцом мученическим загладить свои грехи! — заявил Гликерий.
— Грехи?! Это у нашего-то господина грехи? — завопил Трофим. — Ты хоть раз его с непотребной женщиной видел? Ты хоть раз его пьяным вдрызг видел? Ты его на ипподроме видел? Да что я говорю! Он тебя или кого-нибудь из рабов под бичи хоть раз посылал?
Трофим задыхался от возмущения.
— Нет, — с достоинством ответил Гликерий. — Но одного он не довел до совершенства — веры своей христианской, от матери им унаследованной, потому и молю я Пантолеона врача, чтобы сподобил его сегодня мученического венца. А что касается женщин непотребных — то вон, Лампадион пришла и стоит, смотрит, бесстыжая.
Он указал на худенькую фигуру певицы, пристроившуюся у края крыши.
— Что?! — выдохнул Трофим, хватая Гликерия за грудки. — Пантолеон герой, ради Христа, не слушай этого дурака! Я, как можно будет вниз спуститься да к тебе прийти, ладана и свечей тебе в базилику принесу, только не слушай этого дурака Гликерия, даром что он христианин! Но ты же умный, ты же разберешь, Пантолеон, когда дурачина тебе молится, а когда — человек в нужде…
Посидоний хохотал, Филагрий улыбался, а Каллист нервно сжимал кулаки. Губы Фессала беззвучно двигались — он молился.
Гликерий, в страхе вырываясь из рук Трофима, сделал неверный шаг с крыши и приземлился бы с высоты третьего этажа среди марширующих легионеров, если бы не подоспевший на помощь Трофиму Филагрий.
— Доигрался? — назидательно спросил молодой хирург.
Гликерий часто крестился и клацал зубами. Снизу поднимались клубы благовонного дыма — шли жрецы Аполлона и Геракла с полными курильницами.
— Слушай, что это за вонь? — вдруг спросил златокудрый Посидоний, отворачиваясь от шествия. — Даже ладан императорский заглушает.
— Пошел прочь, Гликерий! — крикнул Филагрий. — Обмарался со страху, так и убирайся отсюда. Нам еще нюхать тебя.
И Гликерий, крестясь и охая, странной, словно приплясывающей походкой, ушел с крыши вниз.
Каллист, Фессал, Филагрий, Посидоний и верный Трофим не сводили глаз с группы людей у подножия статуи императора Константина. Там сейчас остановилась украшенная гирляндами цветов колесница со статуей Гелиоса. Рядом с колесницей спешился с прекрасного белого жеребца император Юлиан.
Император живой смотрел в лицо каменному императору — но тот не замечал его. В нечеловеческом порыве он скакал вперед, остановившись навек на месте, словно покоящаяся стрела, выпущенная из лука в апории философа Зенона, навсегда загадавшего неразрешимую загадку человеческому разуму[174].
— Я родился здесь и пришел сюда по праву рождения, — сказал старшему Флавию Флавий младший[175].
Старший Флавий молчал и гнал недвижимого коня к базилике Пантолеона, словно боясь не успеть.
— Ты многое хотел изменить, император, — сказал Юлиан. — И думал, что изменил. Но ты не понял этих галилелян, они обманули тебя. Твой друг Пантолеон, благодаря которому ты бежал из плена Диоклетиана, внушил тебе, что все они — честны и благородны. Уверяю тебя, большинство их — грязные подлецы. Ты увидишь это, Константин, как бы ты ни смотрел вдаль, ища Нового Иерусалима. Ты обманулся. Но я исправлю твою ошибку. Боги снова будут править на улицах Рима — твоего Рима, который ты построил для галилеян. Да и какое право имеешь ты, сыноубийца[176], после смерти Криспа убирать старых богов и вводить культ Распятого? Думаешь, Он омыл тебя от твоей нечистоты? Кровь Криспа вопиет об отмщении… как и кровь моего отца, твоего брата, палачами которого сделались твои христианнейшие сыновья!
Он поднял сжатую в кулаке руку вверх — то ли клянясь богам, то ли угрожая каменному Константину. С крыши базилики что-то крикнули, кажется, крики были о Христе. Юлиан не повернулся в ту сторону.
— Я выпущу всех галилеянских епископов из ссылки, о глупец Константин! Ты хотел их примирить на соборе, примирить этих собак и свиней! Вот они вернутся сейчас из ссылки, эти злобные необразованные твари, и будут пожирать сами себя, подобно детям ехидны. И я, в отличие от тебя, не буду их мирить, бегать за Афанасием и слушать малограмотного деда из Мир Ликийских. Я — Гелиодром, и я иду за Гелиосом.
— Верни Хи и Ро, пока не поздно, — раздался голос позади него. — Верни, младший Флавий.
Юлиан обернулся, желая видеть сказавшего такую дерзость. Но высокий воин в плаще времен Диоклетиана и не прятался.
— Я — Кирион, — сказал он с достоинством, даже не будучи спрошенным, и вошел в базилику.
Юлиан побледнел и прошептал своему спутнику в плаще префекта:
— Как только народ из базилики начнет расходиться, арестуй этого Кириона. Без шума.
Он зорко посмотрел на людей, стоящий у колонны. Вот и Кесарий архиатр, он стоит, с благородно и независимо поднятой головой, на груди — рыбка-ихтюс… Что ж… Это — как в игре в мяч, только теперь не ты, Кесарий, будешь подавать.
— Орибасий, — произнес он. — Я беру его. Только не вздумай ревновать, — хохотнул император. — Ты и так чрезмерно ревнуешь меня к Саллюстию.
Врач-неоплатоник в роскошном плаще с золотым горгонейоном и философ-теург улыбнулись шутке императора и друга, буравя друг друга ненавидящим взглядом.
А с крыши дома взволнованные наблюдатели увидели, как два центуриона подвели Кесарию вороного оседланного коня, и как он прыгнул в седло, чтобы следовать за процессией. Рядом с ним на караковой лошади, едва несшей его тушу в блестящем плаще, красовался Митродор.
— Слава Асклепию, — прошептал Каллист. — Кажется, Кесарий принят в новый императорский двор.
Филагрий, шумно выдохнув, кивнул. Трофим прижал обе руки к груди и улыбался, покачивая головой, как безумный.
Процессия тем временем миновала площадь, и у самого дома Кесария Юлиан подозвал всадника на вороном коне к себе. Кесарий, повинуясь, спешился и подошел к колеснице, поприветствовал императора и положил к его ногам пальмовую ветвь.
— Я рад, что ты среди моих друзей, благородный Кесарий врач, — проговорил Юлиан, проводя тылом руки по своей густой бороде. — Ты, как я знаю, не только врач, но и славный воин. Поприветствуем же друг друга по старинному римскому обычаю!
И они несколько раз ударили правыми предплечьями, сцепив ладони, при этом Кесарий заметно побледнел.
Лампадион вскрикнула, словно от боли, и закашлялалась.
— Вот так, — довольно произнес Юлиан, медленно отпуская правую руку Кесария и не спуская буравящих глаз с его лица. Тот молчал, не отводя взора.
Посидонию на мгновение показалось, что это Дионис стоит
— Молодец! — почти крикнул император, осклабляя рот в усмешке, и несколько раз ударил ладонью в тяжелой золотой полуперчатке каппадокийца по плечу — правому. Кесарий пошатнулся, но устоял на ногах.
— Что ж он делает… — простонал Трофим, хватаясь за голову. — Благие боги!
— Следуй за мной, Кесарий, — снова усмехнулся Юлиан. — Сегодня я намерен совершить торжественное погребение моего брата, великого императора Констанция, столь много облагодетельствовавшего тебя. Я хочу видеть тебя на этом печальном торжестве. Мое горе об умершем скрасит то, что лучшие его слуги достались мне как бы по наследству. Я благодарен за это богам.
И Кесарий, повинуясь знаку императора, вскочил в седло, схватив поводья левой рукой. Лицо его было бледным, словно вся кровь отлила от него. Орибасий окинул нового архиатра с головы до ног презрительным взглядом, а пергамец Саллюстий поморщился, скрывая усмешку, и отвернулся.
— Волнуется, — проговорил Филагрий.
— Он ранен, — коротко сказал Трофим и бросился вниз, вслед за Лампадион. Никто не понял его слов. В толпе внизу стоял шум: «Кирион! Кирион! Ищите Кириона! Что это за демон-то был?»
+++
…Кесарий вернулся поздней ночью, когда Каллист с учениками ждали его за накрытым столом в триклинии.
— Кесарий! — бросился к нему Каллист, обнимая, и тот вскрикнул от боли.
— Что с тобой, друг мой? — встревожено спросил тот.
Кесарий тяжело опустился на пиршественное ложе и скинул расшитый дорогой плащ. Весь хитон справа был пропитан кровью.
— Рана открылась, — сказал он хрипло. — Римские братания с императором…
И он тихо ругнулся по-каппадокийски, а потом сполз на ложе, теряя сознание.
— Кесарий врач! — закричали юноши, вместе с Каллистом подхватывая его и неся в иатрейон.
— Ну, вот еще, на руках носить будете, — пробормотал тот устало, но стараясь быть веселым. — Ничего, заживет — зато мы остаемся в нашем доме, и все будет почти по-прежнему. Мальчики получат образование, тебе, Каллист, попробуем вернуть имение — император вполне склонен на такие поступки, насколько я могу судить. И Салома у папаши из рабства выкупим и в императорские гиппиатры устроим…
Его уложили в наспех приготовленную Трофимом прохладную ванну.
— Нет, пусть перевязывает Фессал, — потребовал Кесарий. — Надо учиться на своих. Давай, давай, не бойся. Клади кровоостанавливающий бальзам… так…
— Кесарий, там надо зашивать, — шепнул Каллист.
— Да? — недовольно переспросил тот. — Ну, давай… зашивай…
Он потребовал у Трофима полотенце и скрутил его, а потом сжал зубами, пока Каллист накладывал швы. Потом с негромким стоном Кесарий откинулся на край ванны.
— Дай мне неразбавленного вина глотнуть, — велел он, отбрасывая полотенце. Верный Трофим уже подносил ему кубок.
— Трофим и Лампадион принесли мне бальзам и бинты сегодня, иначе я бы не продержался до вечера. Кое-как себя перевязал, пока Юлиан и прочие не видели… Лампадион помогла… — признался Кесарий.
— Какая жестокость, — проговорил Фессал. — Он же мог догадаться, что вы ранены, Кесарий врач! Да и Орибасий… он же врач, он должен был заметить.
— Он и заметил, будь уверен. А императору вовсе не к чему было догадываться, — невесело усмехнулся Кесарий. — Он знал точно, что я ранен именно в это плечо.
— Знал… точно? — неуверенно переспросил Посидоний и побледнел почти как его учитель.
— Тогда… тогда… — он не находил слов, потом выдохнул: — Это страшный человек, друзья мои!
— Вот ты и поосторожнее с ним, — уже бодрее добавил Кесарий.
Трофим вытирал его полотенцем, а Гликерий, переодетый и уже не приплясывающий, тащил носилки.
— На носилках — в триклиний! — провозгласил Кесарий, хлопая левой рукой Посидония по плечу. — Будем пировать! А завтра мне в сенат.
Часть 2. СЫН ВЕСТАЛКИ
Иисус сказал: «Поверьте Мне: все, кто бы ни оставил и дом, и братьев, и сестер, и мать, и отца, и детей, и землю ради Меня и ради евангелия, получит сейчас, на своем веку, вопреки гонениям, во сто крат больше и домов, и братьев, и сестер, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем — вечную жизнь».
Евангелие от Марка 10:29–30[177]
1. О киниках
Кесарий стоял в полумраке у колонны из белого мрамора. Дворец императора, при Констанции всегда ярко освещенный и полный человеческих голосов, теперь был темен и молчалив.
Стражник вынырнул из полумрака и сказал:
— Кесарь Юлиан велит Кесарию врачу войти.
Это был Архелай, начальник императорской стражи. Кесарий сделал шаг вперед, и Архелай шепнул:
— Не бойся, император в хорошем расположении духа.
Они обменялись рукопожатиями за мгновение до того, как огромные двери, украшенные изображениями орлов и дубовых венков, распахнулись. Кесарий сделал еще один шаг и оказался в залитом светом факелов и светильников зале.
…Юлиан сидел на походном троне — простом, без украшений. Кесарий поклонился, приветствуя императора. Тот поднялся, и Кесарий увидел монограмму Непобедимого Солнца, Sol Invictus, на безыскусной буковой спинке трона.
Молча Юлиан окинул вошедшего взглядом и вдруг сделал странный жест. Прежде чем Кесарий понял, что он означает, руки его схватили умело брошенный мяч — простой мяч из валяной шерсти, каким после школьных занятий играют каппадокийские дети.
— Отличный бросок, император Юлиан! — воскликнул Кесарий. — Я едва не пропустил твой мяч.
— Но ведь не пропустил же? — усмехнулся Юлиан. — Однако, согласись, Кесарий, что я стал играть значительно лучше с тех пор, как меня высмеивали Кассий и Филоксен.
— Ты обыграл и Кассия, и Филоксена, и даже императора Констанция, император Юлиан, — произнес Кесарий.
— Но я не обыграл бы тебя, Кесарий иатрос[178], — заметил Юлиан. — Ты прекрасно следишь за подачей и чувствуешь игру. Кроме того, всякому тяжело тягаться с человеком, у которого обе руки — правые. Команде, в которой такой игрок, всегда благоволит Тюхе[179].
Он жестом указал Кесарию на дифрос[180] напротив трона. Кесарий сел, по-прежнему держа в руке шерстяной мяч.
Император оперся рукой на стол, где в беспорядке лежали вощеные дощечки с записями — очевидно, черновики. На одной из дощечек Кесарий боковым зрением прочел:
«Ибо я — спутник Царя Солнца. Я сам по себе следую Гелиосу и посвящен в мистерии Митры. Сызмальства влечение к сиянию этого бога глубоко проникло в меня — я не только желал непрестанно смотреть на солнце, но и когда я выходил из дома ночью и небесный свод был чист и безоблачен, я, отбросив все земное, направляя себя к красоте небес… Стоит ли рассказывать мне, как в те дни я, прельщенный галилеянами, думал
Юлиан поймал его взгляд. Каппадокиец посмотрел прямо в глаза императору.
— Я помню, что ты с детских лет был благороден, Кесарий из Назианза, — с губ Юлиана неожиданно сорвался смех, когда он продолжил: — Вступиться за сироту, не умевшего как следует играть в мяч, перед этими верзилами-переростками, Кассием и Филоксеном! Ты даже подрался с ними!
— Как же было поступить иначе, если они оставались глухи к убеждениям моего брата Григория? — ответил Кесарий, перекидывая мяч в ладонях.
— Итак, ты пролил кровь за императора, когда был еще отроком, — продолжил Юлиан. — Разбитый нос в этом случае приравнивается к ранам на войне с галлами.
— Мне противна несправедливость, — промолвил Кесарий. — Как говорил римский мудрец, «Священна справедливость, блюдущая чужое благо и ничего не добивающаяся, кроме одного: чтобы ею не пренебрегали. Ей нет дела до тщеславия, до молвы: она сама собой довольна. Вот в чем каждый должен убедить себя прежде всего: „Я должен быть справедлив безвозмездно!“»[182]
— Ты ведь еще не крестился, Кесарий? — вдруг спросил Юлиан.
— Пока нет, — ответил архиатр.
— А Григорий, твой брат, так искусно защищавший меня словом перед Кассией и Филоксеном, насколько я знаю, не только уже крещен, но и стал пресвитером? Теперь он уже не встанет на мою защиту, увы, мой Кесарий, — проговорил Юлиан, перебирая лохматую бороду грубыми пальцами с обкусанными ногтями.
— Брат мой Григорий слишком слаб здоровьем для службы в императорском легионе, — отвечал Кесарий.
— Вы такие разные — ты и Григорий. Он захотел остаться с отцом, а ты предпочел отцу императора, отца отечества. О, мой двоюродный брат был прекрасным отцом отечества![183] — вздохнул Юлиан, и в его словах смешались неизбывная боль и неизбывный сарказм.
Император замолчал. Молчал и Кесарий.
Наконец, Юлиан протянул руку к кубку и знаком велел каппадокийцу взять кубок, стоявший на его стороне стола.
— Гелиосу! — воскликнул он коротко, выплескивая на походный алтарь с надписью Sol Invictus[184] вино из своего кубка — простого, железного.
— Христу! — воскликнул Кесарий, выплескивая алое косское вино из своего кубка вслед за императором.
Они выпили в молчании.
— А мне что ты пожелаешь, сын Григория епископа? — спросил Юлиан, все еще держа кубок.
— Felicior Augusti, melior Traiani[185], — ответил ему Кесарий на латинском.
— Вы,христиане, — произнес Юлиан, выделяя последнее слово, — вы ведь считаете великого Траяна своим гонителем? Он в аду, не так ли?
— Мы,христиане, — Кесарий сделал паузу, — не помним зла. Как повествует история, император Траян был справедлив и благороден. Он мог остановить войско, готовое отправиться в поход, чтобы разобрать дело вдовы.
— Не делай из сына божия[186], императора Траяна, одного из ваших тайных галилеян! — воскликнул Юлиан.
— Не в моей власти делать или не делать людей христианами, — сказал Кесарий. Голос его не дрогнул.
— Тогда отчего ты не признаешь Траяна сыном божиим?
— Я не могу признать того, что противоречит моей совести, — отвечал Кесарий.
Воины, стоящие у дверей с орлами и дубовыми венками, сделали шаг в его сторону. Кесарий встал — без плаща, в одном хитоне, с золотой вышивкой по рукаву.
— Оставь, мой добрый Архелай, — вскричал император. — Садись, Кесарий Каппадокиец! Я в самом деле хочу править лучше Траяна… а буду ли я счастливее Августа, решат Гелиос и Матерь богов.
Кесарий поднял уроненный им мяч и снова сел. Хитон, мокрый от пота, прилип к его спине — Юлиан заметил это и довольно усмехнулся.
— Мой добрый Кесарий, — ласково произнес он. — Я ведь пригласил тебя сюда для того, чтобы посоветоваться с тобою. Я хочу устроить ксенодохий, по тому образу, как устраивают христиане, только, разумеется, гораздо больше и лучше — достойно императора.
— Ксенодохий? Лечебницу для нищих, странников и больных? Воистину это дело, достойное преемника Трояна и Константина! — воскликнул Кесарий.
— Константину не удалось запретить безбожное дело — злой обычай выбрасывать детей, — повел плечом Юлиан. — Я тоже займусь этим. Ведь нельзя, чтобы греки были хуже варваров — египтян, и иудеев, и, конечно, галилеян… в этом я тоже рассчитываю на твою помощь, мой Кесарий.
— Поистине славно то, что племянник великого Константина продолжит его дело, — ответил Кесарий. — Люди привыкли, что можно заводить рабов почти задаром, выращивая выброшенных детей. Кроме того, это выгодно для торговцев рабами — выращивать и продавать этих несчастных как рабов. При этом они нарушают закон о том, что нельзя лишить свободнорожденного ребенка его правового статуса и обратить в раба.
— Ты прав, Кесарий. Этот вопрос видится мне очень сложным. Хотя по закону эти дети могут потом оспорить свой статус в суде…
— О кесарь Юлиан, это все хорошо на бумаге, но в жизни… Такому рабу, захоти он вернуть себе свободу по праву рождения, никогда не хватит ни денег, ни смелости оспорить свое положение в суде.
— Но, однако, оспаривают же?[187]
— Кесарь Юлиан, ты прав — единицы, которым посчастливилось, могут оспорить, но таких детей тысячи! И, думается мне, неудача великого Константина связана с тем, одним эдиктом не всегда сразу можно решить такое дело, в которое вовлечена вся огромная империя римлян.
— Особенно, когда собственные руки запятнаны сыноубийством[188], — проронил Юлиан. — Но послушай, Кесарий! Ты согласен помогать мне? Ведь твоя дружба и твоя помощь бесценна для меня именно потому, что ты — христианин.
Юлиан сделал знак, и кубки их наполнили неслышно подошедшие рабы.
— Ты знаешь, как устроено дело помощи друг другу у христиан. Научи же этому эллинов!
— Разве могут христиане чему-то научить эллинов? — удивился Кесарий. — У нас ведь и науки своей нет, все заимствовано у эллинов[189].
— Я рад, что мы единомысленны во мнении об эллинской науке, мой Кесарий! Тем более, в таком случае вы — должники эллинов! — на нервном лице Юлиана на мгновение появилась прежняя, кривая, усмешка, и лицо его исказилось, словно от боли. Потом уродливая гримаса исчезла, оставив медленно уходящий отпечаток в асимметричных, но красивых, как у страждущего Диониса, чертах молодого императора.
— Я ведь знаю, Кесарий, что у тебя давно были мысли об устройстве ксенодохия. Констанций не очень-то помог твоей мечте осуществиться. Но я помогу тебе — ибо это наша общая мечта.
— Ксенодохий в Новом
— Именно так! — ответил Юлиан, запрокидывая голову и становясь еще больше похожим на Диониса-страдальца. — О, мой Кесарий! У нас ведь так много общего — детские игры, эллинская ученость, любовь к божественному искусству медицины… и, наконец, общее желание: устроить ксенодохий в Новом Риме!
Юлиан похлопал Кесарий по здоровому плечу, сказав:
— Платон недаром говорил, что из врачей получаются великие государственные мужи!
— О да, Орибасий врач весьма преуспел в политике, — заметил Кесарий.
— Он должен быть благодарен тебе и Леонтию архиатру, за то, что вы сделали для его сына. Я знаю, что ты хранил тайну Евстафия. Мальчик уж признан законнорожденным, но все равно — я благодарю тебя за то, что ты сделал для моего друга.
Кесарий молча склонил голову.
— Не ревнуй к Орибасию, — продолжил Юлиан. — Он не мог разделить мои детские игры — Гелиос дал ему другое благо: разделить со мной галльские походы. Я знаю, что во врачебном искусстве всегда есть соперничество — но ведь при дворе императора-философа Марка Аврелия был не один Гален!
— Но только одному Галену удалось написать так много трудов — при помощи и покровительстве императора!
— Ты получишь мою помощь, — веско произнес Юлиан. — Сначала я хотел бы получить от тебя предварительные мысли о реформе асклепейонов. Я хотел бы, чтобы храмы Асклепия перестали быть рассадниками алчности и низкого обмана. Они должны взять лучшее у галиле… христиан. Далее, я рассмотрю твои мысли касательно ксенодохия. А потом я попрошу тебя составить для меня свод всех эллинских медицинских знаний — и, клянусь Гелиосом, писцы у тебя будут самые лучшие!
— Благодарю тебя, император Юлиан, — склонил Кесарий голову.
— Отдай мне мяч, — промолвил Юлиан, протягивая руку. Кесарий повиновался. Их пальцы на мгновение соприкоснулись.
— Мяч… — повторил Юлиан задумчиво. — Он будет напоминать мне о тебе, Кесарий иатрос. А теперь ступай. Настает время моей вечерней молитвы, и я хочу остаться один.
+++
В храме Двенадцати Апостолов царил полумрак. Символические плиты с именами галилейских странников темнели, уходя вглубь, словно камни мощеной римской дороги. У тринадцатой плиты, на которой по-латински и по-гречески было написано «Флавий Валерий Аврелий Константин», стояли трое — двое свободных, в дорогих плащах, и один раб в шерстяной тунике.
— Поправь лампаду, и пойдем дальше, Трофим, — сказал рослый молодой человек. — Еще надо успеть к Пантолеону. Теперь недолго разрешено базилику держать открытой.
— Погодите, господин Филагрий, пусть хоть погорит при нас маленько… вот, и ладан надо бы возжечь, — раздался знакомый лидийский говорок Трофима.
— Ладан мы купили Пантолеону, — ответил молодой хирург.
— А покойному императору, божественному Константину? — заспорил Трофим. — Нет уж, вы с господином Каллистом как хотите, но раз уж мы пошли к святыням за хозяина молиться, то надо делать все, как полагается.
— К Исиде надо бы сходить, — проронил вдруг молчавший Каллист.
— Надо бы! — поддержал его Филагрий. — Но для этого надо из столицы ехать в Смирну или Эфес… хотя маленький исидейон есть в Потамее.
— Лучше в Александрию, — вздохнул Каллист.
— Ах, барин, вижу я, что если бы вы могли, пешком за хозяина к матери Исиде в Александрию бы пошли! — всплеснул руками Трофим. — Да и я тож.
Ладан на надгробной плите Константина Флавия поднимался вверх легкими, прозрачными кольцами. Невесть откуда проникший луч света радостно засиял через тонкую ароматную дымку.
— Хороший знак, — улыбнулся Филагрий.
— Император-то, божественный Константин, в полдень умер, — добавил Трофим. — Он теперь такой же у христиан герой, как ихний Иисус.
— Прекрати говорить глупости, Трофим! — неожиданно разозлился Каллист.
— Раз я глупости говорю, что вы тогда со мной по святым местам решили ходить? — ответил невозмутимо раб Кесария. — А то, что в Новом Риме святыни есть только христианские, с этим ничего не поделаешь — божественный Константин жаловал веру христианскую и город нарочно такой построил, без храмов священных…
— Статуи Диоскуров еще есть, — вспомнил Филагрий. — Пойдем потом к ним, после Пантолеона?
— Статуи Диоскуров? — пожал плечами Каллист. — Да это просто статуи, городское украшение, ничего божественного. Было бы больше времени — съездили бы в Пергам к Асклепию…
Он вспомнил Иасона и добавил:
— Впрочем, асклепейон есть неподалеку от Нового Рима. Я думаю, там и статуя Исиды есть. Надо будет собраться и съездить, жертвы принести.
— Главное, чтобы Кесарий врач не узнал, что мы за него жертвы приносим, — заметил Филагрий.
— Он не против того, что Трофим за него приносит.
— То — Трофим, а то — мы.
— Да, ты прав, Филагрий, — согласился Каллист. — Но я действительно очень беспокоюсь за него. Все эти речи императора о том, что он не будет гнать христиан подобно тому, как христиане гнали язычников, кажутся мне…
Филагрий предупреждающе сжал его руку. Рядом с ними незаметно за время разговора, словно из-под плит, выросла фигура девушки, закутанной, подобно весталке, в покрывало с головы до ног.
— Сейчас сюда придет император Юлиан, — шепотом сказала девушка. — Не думаю, что вы поможете Кесарию врачу тем, что Гелиодром застанет вас у могилы его дяди-христианина.
Сквозь дымку ладана Каллист увидел лицо девушки и узнал в ней Лампадион, певицу-рабыню Митродора.
Она слегка улыбнулась ему — печально, как всегда.
— Исидиум[190] есть сразу на том берегу, Каллист-врач, — добавила она шепотом, а потом сказала совсем неслышно — он прочел по ее губам: — Я тоже хожу молиться туда, за него.
Но вторая группа людей, показавшаяся в светлом, как небо, проеме входа, между двух белых колонн, заставила врачей, Лампадион и раба со всех ног броситься в темную глубину храма. Каллист, споткнувшись о надгробие, с шумом упал, и все его спутники в страхе остановились, пригнувшись, а Лампадион опустилась на колени.
Юлиан и его малочисленная свита не заметили ничего необычного. Они остановились и ждали, пока рабы императора не поставят переносной походный жертвенник.
— Друзья мои, — раздался хриплый голос. Каллист узнал мгновенно голос нового кесаря. — Друзья мои! Благодарю вас за то, что вы согласились меня сопровождать для того, чтобы совершить скромное жертвоприношение Матери богов.
— Наш долг — оберегать жизнь императора, — раздавшийся голос заставил все еще лежащего на могильной плите Каллиста вздрогнуть — невероятно, но это был голос Евстафия. Мгновение спустя вифинец понял, что говоривший был не юноша, а взрослый муж.
— Орибасий, ты все еще в обиде на меня за то, что я, на твой взгляд, слишком легко одеваюсь для зимней погоды? — рассмеялся Юлиан, и вместе с ним рассмеялись его спутники. — Здесь не холоднее, чем в Лютеции, поверь.
— О, в Лютеции местные варвары, паризии, укутывают фиговые деревья в соломенные гиматии на зиму! — воскликнул
— Соломенный гиматий? — задумчиво проговорил Юлиан, — Нет, я еще не настолько проникся кинической мудростью, что смогу носить соломенный гиматий[191].
Все дружно рассмеялись шутке императора.
— Моя Лютеция…[192] — проговорил император задумчиво. — Помнишь, Орибасий, — тогда по реке неслись глыбы льда, похожие на мраморные плиты? Той зимой? А мой дом был без подземной печи. Саллюстий недавно уехал, и я тосковал по нему. Он и сейчас не с нами.
— Саллюстий пишет, что скоро приедет, — отозвался Орибасий, усмехаясь в бороду. — Что касается Лютеции, то там ты сам отказался от дома с печью, о божественный Юлиан,
— Да, отказался от печи, ибо я приверженец Диогена-пса…[193] — ответил ему Юлиан, тоже почесывая свою косматую бороду. — И не зови меня божественным, мой добрый Орибасий — божественен Гелиос и божественна Мать богов. Ты, ездивший к дельфийскому оракулу по моей просьбе, прикасался к божественному и не должен путать человеческое и божественное. Ты знаешь, что я — простой человек и философ. Философ-киник. Поэтому-то я и отказался от дома с печью.
— Ты желал приучить себя сносить холод воздуха без поддержки, — прерывающимся от восхищения голосом произнес Орибасий. — И это — божественно само по себе для человека, облеченного саном кесаря — ибо тогда ты был еще кесарем, а не императором, хотя уже и философом, и великим полководцем.
— Что у них за причуды, у мужей благородных — зимой в холоде мерзнуть! — прошептал, не сдержавшись, Трофим. — Я-то думал, хозяин один такой, а вон, глянь-ка — и император наш туда ж. Это, вишь ты, киническая философия называется. Так у пса-то, поди, шуба теплая, а у хозяина…
Лампадион заткнула ему рот ладонью.
— Да, и, не боюсь прослыть хвастуном, преуспел в этом упражнении, — довольно кивнул Юлиан. — Боги не дали мне ни красоты лица, ни приятного голоса — но они взамен дали мне душу философа, а это неизмеримо прекраснее.
Он снова почесал бороду.
— И то, что пальцы мои грубы от писчей трости, а под ногтями — грязь от чернил, говорит о моей искренности в следовании истинной кинической философии. Ведь большинство киников в наши дни стали пусты и лицемерны, и ничем не отличаются в своей надутой аскезе от галилейских кощунников.
— А где Кесарий врач, Мардоний? — вдруг спросил Орибасий.
— Подлец, — прошептал Каллист, приподнимая голову от надписи: «Павел, апостол народов. С эллинами я был как эллин, да приобрету эллинов. Для всех был всем — чтобы спасти хотя бы некоторых».
— Кесарий? Он же христианин, — ответил скрипучим голосом евнух Мардоний, единственный из евнухов, оставленных при дворе новым императором. Во времена Констанция придворных евнухов было очень много, они занимали влиятельные и почетные должности. Многих удивляло и досадовало такое отношение к ним Констанция, поэтому никто особенно не опечалился, когда новый император отправил всех их в отставку. Правда, неприятным известием оказалось то, что на ставшие вакантными должности Юлиан никого не назначил, а просто их отменил — «за ненадобностью».
— Я не спросил, кто он. Я спросил, где он, — ответил евнуху Орибасий. Между врачом, давним другом Юлиана, скрывавшего под страхом опалы свою дружбу с молодым кесарем от императора Констанция, и Мардонием, воспитателем Юлиана, который открыл для него Гесиода и Гомера, а вместе с этим — мир эллинской религии, которая стала для отрока убежищем от страхов прошлых и настоящих[194], давно поселилась затаенная ревность и вражда.
— О Зевс Друг! — воскликнул, глубоко вздохнув, император. — Благодарю, что друзья мои избавлены от вражды, хоть среди них есть и познавшие тебя, и еще не познавшие.
Все смолкли и воздели руки в молитве. Потом Юлиан продолжал:
— Кесарий врач проводит занятия в лечебнице при ипподроме — после вчерашних гладиаторских боев молодые врачи могут глубже изучить искусство хирургии. Кесарию, как и мне, противны театральные зрелища и гладиаторские бои — он только исцеляет, подобно Асклепию Пэану, последствия ран.
Орибасий, закусив бороду, смолчал.
— А ты, мой добрый Орибасий, — продолжил император, кладя руку на плечо врача, — ты спас меня, когда я потерял сознания от испарений, вышедших из сырых стен от углей, принесенных для обогрева моего скромного жилища в Лютеции. Ты спас меня, Орибасий, ты рисковал всем — жизнью, честью, положением — ибо если бы мой дядя, Констанций, узнал бы о нашей дружбе, то тебя казнили бы. А кто выскажет твою тоску по оставленному в Никомедии сыну, благородному Евстафию? Он уже вернулся, как я повелел?
— Да, о Юлиан Философ, — поклонился ему Орибасий.
— Приведи мне его сегодня вечером и представь. Он будет среди моей свиты, как и подобает сыну моего друга.
— Ух ты, Стафа, оказывается, теперь сын придворного врача… — проговорил в изумлении Филагрий, но, после удара в бок локтем со стороны Лампадион, замолчал.
Рабы тем временем уже приготовили жертвенник и подали императору ларец с благоуханным ладаном.
— Разведи же огонь на жертвеннике, о Мардоний, — возвысив голос, приказал император. — Вознесем молитвы Матери богов!
Орибасий шепнул Мардонию и Архелаю:
— Ну как, вы так и не нашли этого Кириона?
— Нет, зашел в базилику Пантолеона и исчез, — ответил Архелай шепотом. — Мои ребята там все вверх дном перевернули.
В этом самый момент в храм вбежала какая-то женщина — волосы ее выбивались из-под паллы, на руках она держала плачущего ребенка.
— Кесарь Юлиан! — кричала она, — О, кесарь Юлиан!
И женщина упала на колени перед ним, захлебывась рыданиями, протягивая плачущего новорожденного ребенка императору.
— Мать богов не принимает человеческих жертв, о добрая женщина, — проговорил Юлиан. — Встань! Оставь твое дитя себе, и да пребудет на нем благословение свыше, и да отвратит благая Мать от вас всякое зло.
Орибасий хотел вставить слово, но император не позволил ему.
— А я, встретив тебя у жертвенника Великой Матери и видя твое благочестие и любовь к Благой Богине, для которой ты не пожалела собственное грудное дитя, не оставлю тебя своей милостью. Что ты ни пожелаешь, я исполню — ради тебя, благочестивая жена, подобная которой не найдется ни в этом галилеянском городе, ни, думаю, во всей империи. Чего же ты хочешь?
— Пощади… о, император, пощади! — прошептала женщина, захлебываясь словами.
— Фаустина?! — воскликнул Юлиан, изменившись в лице. Женщина замерла, словно статуя, продолжая протягивать к нему ребенка. Юлиан взял плачущего младенца на руки.
— Вот какая ты, дочь моего двоюродного брата и друга, маленькая Флавия Максима Констанция, — проговорил он. — Когда я был чуть старше тебя, умерла моя мать, а потом были убиты мой отец и вся родня… но тебе не надо знать этого, бедное дитя. Твой
Император поднял грудную дочь покойного императора над жертвенником Великой Матери. Вдова императора истошно закричала, но Юлиан отдал ей ребенка, ободряюще сказав:
— Я благословил твое дитя благословением от жертвенника Матери богов. Пусть же она не оскорбляет великую Кибелу, когда вырастет, и не предпочтет, подобно Аттису, низшее высшему! Иди же, о вдова — в добрый час привели тебя боги ко мне. Ты и дитя твое будете живы и не будете нуждаться ни в чем. А о том, в каком городе вы будете жить и когда туда отправитесь, вы узнаете позже. Или ты думаешь, что я убил бы на могиле моего дяди его родную внучку?[195]
Фаустина снова упала к его ногам, словно желая облобызать их.
— Хвали Мать богов, о вдова, — произнес Юлиан, высыпая ладан на алтарь, и запел хриплым низким голосом:
— О, Мать богов и людей, восседающая вместе с Зевсом и царствующая вместе с ним, источник умных[196] богов, последующая незапятнанной сущности умопостигаемых богов, принимающая от всех них общую причину вещей и наделяющая ею умных богов! О, богиня! О Жизнеродица! О Мудрость! О Промысл! О создательница душ наших! О великого Диониса возлюбившая и Аттиса спасшая! О, погрузившегося в пещеру нимф возвратившая!..[197] О, всем и всеми благами нас наделяющая! Дай же всем людям счастье, в том числе и то высочайшее счастье, которое состоит в познании богов, дай всему римскому народу очистить себя от пятна безбожия! Мне же и друзьям моим даруй добродетель и благую судьбу![198]
…Когда вдова умершего императора с младенцем Констанцией на руках, спотыкаясь, ушла из храма, Юлиан, всматриваясь в клубы жертвенного дыма, словно разговаривая сам с собой, проговорил:
— Да, Логос Аттис, возлюбленный Великой Матери, был безумен и увлекся материей, и опекал становление вещей, и из кала и грязи создал красоту и космос. Но, оскопленный, он вернулся к ней, и да вернутся наши души в божественный мир!
— Ты великий поэт и философ, император, — произнес Орибасий, держа в руках ларец с ладаном.
— Я — главный жрец, Орибасий. Я понтифик. И я желал бы, чтобы истинное почитание богов пришло на смену невежеству жрецов. Это касается и жрецов асклепейонов.
— Полагаю, что Кесарий врач уже приготовил свой доклад о реформах асклепейонов, — сказал Орибасий, кивая.
— Надеюсь, что да. Потом я передам его доклад тебе — для исправления и доработки. Как галилеянин, он лучше знает галилеянские[199] обычаи — а их надо внедрять среди жречества, чтобы лицемерному бескорыстию афеев, чтущих Распятого, противопоставить истинное благочестие и философское поведение.
— Да, истинная философия у нас, — ответил Орибасий. — Еще Сенека и Марк Аврелий…
— Да, Марк Аврелий был истинный философ, — ответил ему Юлиан. — Но стоики отжили свое. А новые киники боятся кинического образа жизни. Им, лающим на людей и проклинающим богов, неведомо, что кинизм есть вид философии соревнующий и не уступающий наилучшему. Философия едина, и кинический образ жизни пристал последователю великого Иамвлиха[200]. Прочти же заключительную молитву Великой Матери, мой добрый наставник Мардоний — ты, который научил меня молиться ей еще отроком!
2. О стоиках
Молодой врач Посидоний, в белоснежном переднике со свежими пятнами крови, склонился над могучим раненым гладиатором, которого едва удерживали четверо рабов.
— Я ему! — кричал, мотая головой и разбрызгивая кровь из раны, гладиатор. — Я этому испанцу печень вырву!
— Позовите еще рабов, чтобы держали его за голову — глаз придется удалить. И дайте ему еще неразбавленного вина, — сказал Посидоний.
Но посылать за рабами было некого — те четверо, что держали охваченного Ареем[201] бойца, боялись его отпустить — чтобы сразу же не испытать на себе последствия его гнева. Поняв это, юноша с усталым раздражением сказал:
— Хорошо, я сам схожу. Только держите его крепко.
Рабы закивали, гладиатор зарычал, и Посидоний быстро помчался из иатрейона при ипподроме в надежде найти кого-нибудь.
— Здравствуй, Махаон! — раздался позади него веселый голос. Юноша обернулся — и с облегчением вздохнул, увидев Кесария.
— Кесарий врач! — закричал он, бросаясь к нему, но вовремя сдержав себя, чтобы не упасть учителю на шею.
— Как дежурство? — подмигнул ему Кесарий. — Гладиатора Элефанта ранили, я слышал.
— Ничего, — бодро ответил Посидоний. — Вот, бегу, инструменты захватить…
— А что раба не позвал?
— Всех, кто был, уже позвал. Рабы закончились, теперь самому приходится все делать, — ответил Посидоний.
— Рабы закончились? — затрепетал Гликерий, несший следом за своим хозяином сундук с инструментами и лекарствами. — Как это, почему это? Он их поубивал всех, гладиатор Элефант?
Кесарий и Посидоний вместе пошли к беснующемуся Элефанту.
— Вина давали? — спросил Кесарий.
— Благие боги, он уже столько этого вина выпил — а толку нет! — возмутился один из рабов. — Нам бы лучше оставил!
— Гликерий, достань из панариона[202] филонию[203], — приказал Кесарий.
— На безбожных гладиаторов такое дорогое лекарство пускать! — пробормотал недовольно Гликерий себе под нос, но ослушаться не посмел.
Элефант мало-помалу успокоился, и Кесарий помог Посидонию удалить пробитое и вытекшее глазное яблоко. Посидоний наложил повязку — изящно, как всегда, — и велел на носилках унести раненого в лечебницу.
— Ты не знаешь, где Каллист, Филагрий и Трофим? — спросил быстро Кесарий, похвалив Посидония за ловкость и аккуратность.
Тот пожал плечами.
— Не знаю. У Филы выходной сегодня. Каллиста врача вроде бы вызывали к каким-то персидским послам.
— Ах да, я же сам Каллиста попросил… — с раздражением на самого себя произнес Кесарий. — Мне надо срочно подготовить важный документ для императора. А из секретарей — только Фессал. Он занимается моей перепиской, я не могу поручить ему одному подготовку такого серьезного документа.
— Я могу помочь вам, Кесарий врач, — с готовностью ответил Посидоний.
— Спасибо, мой друг, — сказал Кесарий. — Но я боюсь, что ты очень устал за это утро… и не только. Ты выглядишь изможденно. При всей твоей любви к медицине нельзя так себя изводить занятиями и практикой. Зачахнешь над книгами, рука перестанет точно проводить разрез ножом.
— Да я… — начал Посидоний, но Кесарий прервал его:
— Пойдем в бани, а потом пообедаем вместе. Если ты
— В бани? — переспросил Посидоний с нерешительностью. — В публичные далеко идти.
— Нет, зачем в публичные. Здесь прекрасные бани. И поскольку это моя мысль, то я за тебя заплачу. Обед тоже за мой счет.
И он повел смущенного Посидония из иатрейона к белоснежным колоннам здания частных бань при ипподроме.
Раб-привратник, узнав Кесария, поклонился, а увидев золотую монету, поклонился еще ниже.
— Господин Эвклий будет только к вечеру, — подобострастно проговорил раб.
— Прекрасно, — кивнул Кесарий. — Но мы не будем задерживаться до вечера. Бассейн готов?
— Конечно, господин Кесарий.
Они подошли к сверкающей от солнечных лучей воде бассейна. Кесарий скинул хитон и, не разминаясь, прыгнул в воду. Посидоний, проделав несколько упражнений для силы рук и пробежав несколько кругов по мрамору вдоль бассейна, тоже нырнул в прозрачную воду. С виду он хоть и был худощав, но его тонкокостность не говорила о слабости. Тело Посидония было приучено к гимнастическим упражнениям не менее, чем у его могучего брата.
Наплававшись, они вылезли из бассейна — к ним поспешили рабы с полотенцами и напитками — и направились в небольшой триклиний, где для них уже был накрыт сытный обед.
— Плаванье — замечательная вещь для борьбы с усталостью, — заметил Кесарий. — Вот и ты немного повеселел, Донион.
Его дружеский тон, а также то, что архиатр назвал его домашним именем, заставили Посидония глубоко вздохнуть.
— Да, вы правы, Кесарий врач, — ответил тот. — А ваша рана уже зажила. Только шрам небольшой остался.
— Я разрабатывал руку, плавая в бассейне. Ходил сюда — здесь мало народа, можно насладиться уединением… Рука совсем восстановилась, слава Христу.
— А вы решили остаться христианином, Кесарий врач? — спросил Посидоний и умолк от взгляда собеседника.
— Ты что ж, Донион, считаешь, что я буду менять свои убеждения, как полип многохитрый[204] или как зверек хамелеон? — спросил сурово Кесарий.
— Нет… — испугался молодой врач и стал похожим на Фессала. — Я просто думал…
— Думал, что я христианин лишь оттого, что мой отец — епископ? — спросил Кесарий уже мягче.
— Ну да, — ответил Посидоний, понимая, что терять ему теперь нечего.
— Нет, Донион. Я христианин, потому что я последователь философии Христа. А ты какой философии следуешь? Наверное, Плотина?
— Нет, — ответил юноша. — Я стоик.
— Стоик? — удивленно переспросил архиатр. — Ты один из очень и очень немногих.
— Да. Я знаю, — склонил голову Посидоний, играя своим хирургическим ножом — именным, искусной работы, с асклепиевым ужом на ручке. — Недаром я ношу имя одного из великих стоиков.
— Твой выбор, думаю, дался тебе очень непросто, — сказал задумчиво Кесарий. — Судьба — не совсем то, о чем хочется думать юноше в твои годы.
— Не всегда судьба позволяет думать соответственно прожитым годам, — тихо ответил молодой врач.
— Да, — кивнул Кесарий. — Я понимаю, о чем ты.
— Судьба, — продолжал Посидоний с каким-то надрывом, — судьба правит всем. Нет ни богов, ни Единого. Только судьба, космос, стихии. Все идут по своим кругам, все течет, утекает, исчезает. Надо лишь вовремя уйти к своим друзьям, к стихиям, там примут тебя, а здесь ты освободишь место для других — и это справедливо.
Кесарий смотрел на него, не перебивая. Посидоний, все так же играя хирургическим ножом в тонких сильных пальцах, продолжал:
— Нужна жертва за мир. Нужно умереть — тогда можно преодолеть эту Ананке, эту слепую судьбу. И это я нахожу в высшей степени благородным…
— Я тоже, — ответил неожиданно Кесарий.
— Вы… тоже хотите совершить самоубийство? — выпалил Посидоний.
Зависла тишина.
— Я хочу умереть со Христом, — наконец прозвучал ответ Кесария. — Он умер, убивая судьбу. Всякий, кто умирает с ним, вырывается из-под власти судьбы.
— Вы хотите стать христианским мартиром? — в ужасе вскричал молодой врач, кидаясь к нему и целуя ему руки. — Нет, Кесарий врач, умоляю, нет — не делайте этого!
— Успокойся, дитя мое, — проговорил Кесарий, обнимая Посидония. — Я еще не дорос до мартирии. А вот тебя я хотел бы порадовать. Император Юлиан предложил мне найти двух способных молодых врачей для обучения в Александрии. Единственное условие — чтобы они были эллины. Так что вы с Филой вполне подходите.
С этими словами он отобрал у Посидония хирургический нож.
+++
— Бабушка, так мы едем или нет в Новый Рим к Пантолеону? К базилике? Ты все никак не можешь решиться, все откладываешь! А я уже скучаю по Новому Риму! И мы то собираемся, то отменяем все! Сил моих больше нет!
Леэна не отвечала Финарете, покрыв голову почти по глаза темной паллой. Наконец она ответила, и голос ее звучал глуховато:
— Едем. Ты права, сколько можно откладывать. Скоро год, как я там не была.
Император Диоклетиан отпил из хрустального кубка и похлопал по плечу молодого человека, только что представленного ему.
— Пантолеон, сын Евсторгия? Это тебя рекомендовал наш знаменитый никомедийский врач Евфросин как своего лучшего ученика?
— Да, Domine, — ответил, склонясь, юноша в дорогих одеждах.
— У тебя приятный голос, сынок, и лицо искреннее, — заметил император. Ему ли, сыну вольноотпущенника, не знать этих лицемерных мальчишек, льнущих к трону, стремящихся на любую должность при дворе, лишь бы сделать карьеру, лишь бы обогащаться и обогащаться.
— Я хочу, чтобы ты стал моим личным врачом. Моим… и еще врачом императрицы.
В толпе придворных, похожих на безликую завесу из пурпура, шелка, золота и драгоценных каменьев, прокатился ропот.
— Да, ты будешь одним из наших врачей — я никого не прогоняю, вы, трусливые врачишки! Знаю, что вы готовы сожрать друг друга. Еще с времен вашего Галена повелось у трона императорского грызться как собаки за кость. Этот мальчик не отнимет ни у кого кусок хлеба… и бокал фалернского, — добавил Диоклетиан. — Тем более что он последователь не Галена, а Великого Вифинца, так ведь?
Пантолеон поклонился, прежде чем ответить. Его лицо оставалось спокойным, только рыжие кудри еще больше оттенили бледность кожи.
— Да, я разделяю философское учение об «онках» и «движении к тонкому» Асклепиада Вифинского, а кроме того, в меру своих способностей постарался овладеть его приемами лечения, основанными на этой философии, при которой лечить следует безопасно, легко и приятно, приводя застоявшиеся онки в движение.
Диоклетиан медленно встал с трона и с размаху ударил его по плечу, но юноша устоял.
— Ну, вот что, — скрипучим стариковским голосом сказал земной бог. — Есть у меня один заложник, кесарский сынок, с Оловянных Островов, от дикарки тамошней прижитый…
— Не реви, — ущипнула ее старшая кувикулария императрицы. Леэна хлюпнула носом. Императрица протянула руку, унизанную перстнями, и, ласково улыбаясь, погладила девочку по голове. «Ты мое маленькое любимое сокровище, не плачь!» — шепнула она, и Леэна смолкла. За три дня она уже полюбила молодую, красивую, всегда улыбающуюся и всегда добрую к ней, Леэне, императрицу Валерию. Она услышала краем уха слова Валерии: «Меня саму воспитывала мачеха. Мне ли не знать, что это такое? Все сердце она мне выпила своей жестокостью, вот и нездорова я теперь».
Диоклетиан тем временем продолжал, обращаясь к Леонте:
— Заперся у себя, не ест, не пьет, уморить себя решил. Вылечишь у него это душевное помешательство? Ты, раз сам последователь Асклепиада Вифинского, значит, тоже чудеса творить можешь, как и он?
— Повели, Domine, — ответил Пантолеон.
— Велю. Отвести Пантолеонту к Константину. Для начала заставь его ходить в палестру. Самое место для молодых людей — гимнастикой дух поднимать. Все эти ваши капельки да примочки — для беременных патрицианок да для евнухов годятся, — хмыкнул Диоклетиан.
+++
Тяжелые дубовые двери открылись, и глава стражи указал на скрюченную, словно от невыносимой боли, высокую фигуру в дальнем углу на позолоченном ложе. Вся постель была словно перевернута вверх дном — такие постели бывают у тех, кто страдает тяжелой бессонницей или расстройством душевных сил, выражающемся в мании.
— Вот он, Константин, сын Констанция Хлора, кесаря, — сказал стражник бесстрастно, словно пытаясь скрыть насмешку за личиной равнодушия.
Молодой человек, названный Константином, сел на своем приведенном в полный беспорядок ложе, словно медведь в логове, поджав колени к груди и обхватив их худыми длинными руками.
— Убирайтесь вон! — вытаращив на стражников огромные черные навыкате глаза, крикнул Константин хриплым, точно надорванным где-то в глубине сердца голосом.
— Выйдите, — тихо, но властно велел страже Пантолеон.
— Я сказал, все убирайтесь вон! — крикнул, словно закаркал узник, таращась по сторонам, и его латинский акцент был не смешным, а страшным.
— Я не уйду. Я не стражник и не соглядатай. Я — врач и пришел, чтобы помочь тебе, — спокойно сказал Пантолеон, подходя к ложу страдальца.
— Так ты из свиты? Из этих женоподобных мужей? — захохотал и закашлялся Константин. — Те, что по шесть перстней на руку надевают? А меня высмеивают, что мать моя — да она благороднее их всех — не из их числа! Они с мужами как с женами живут и еще смеют называть меня ублюдком, рожденным от корчемницы! Да мой дед был царем областей Камулодуна и Лондиниума! — говорил и говорил Константин, страшно тараща свои бычьи глаза. — И никто у нас не живет в таком сытом свинстве, как у вас тут при дворе! От чего ты меня хочешь лечить, от какой болезни? Я ничем не болен, я тоскую по своей Британии! Лучше ты себя полечи от малакии! Вон, посмотри-ка: ты смазливый да нарядный! Антиной при Диоклетиане, небось? Что пришел? Ну, говори, может, помогу вылечиться тебе — у нас на Оловянных Островах такие хвори отлично лечат!
С этими словами он неожиданно вскочил с постели и наотмашь ударил до этого невозмутимо стоявшего Пантолеона так, что тот отлетел в противоположный угол комнаты, упав прямо на мозаику с изображением дельфина, несущего младенца Палемона. Константин утробно, надрывно захохотал.
«Ой, Леэна, зачем мы пошли сюда смотреть? А если нас найдут в этой потайной комнате?»
«Тише ты, Верна! И не шевели занавесь! Если этот Константин нас заметит, то мы не успеем даже вызвать стражу!»
«Так уже надобно стражу звать! Смотри, как он нашему Леонте нос разбил!»
«Ничего страшного, Леонта сейчас его вылечит… а потом и себя».
Пантолеон поднялся с пола, не отводя глаз от таращащегося на него Константина, и стал медленно снимать с пальцев кольца, одно за другим, аккуратно выкладывая их на столик, отделанный янтарем, к ногам статуэтки Митры, разрывающего быка.
Разложив в безупречном порядке кольца, он скинул на пол богато расшитый плащ и снял золотой браслет с правой руки. Константин, все еще стоя посреди комнаты, оторопело следил за ним, блестя белками глаз.
— А вот так лечат у нас в Вифинии! — вдруг задорно крикнул Пантолеон, отсылая страждущего британца в противоположный угол нешуточным ударом в челюсть.
Тот грохнулся во весь рост, перевернув зеркало, статую Эпиктета и светильник, но поднялся почти сразу же и налетел со всей своей бычьей мощью на вифинца. Завязалась горячая потасовка, в которой невозможно было угадать, чья возьмет.
— Британец его уложит, — с бывалым видом, словно речь шла о гладиаторском сражении, сказал один из стражников, следивших через щель дубовой двери.
— Наш вифинец тоже не промах! Смотри, как он его через бедро!
Глава стражников не разрешил вмешаться даже тогда, когда Константин начал одолевать и уже сидел верхом на поверженном враче, заламывая ему правую руку.
— Сдавайся! — с новым, веселым хохотом, а не с прежним, похожим на уханье совы, требовал внебрачный сын кесаря Констанция Хлора.
— И не подумаю! — тяжело выдохнул Пантолеон, внезапно неуловимым приемом освобождаясь от всех хватов и прижимая соперника к дельфину с Палемоном на лопатки.
— Все, — засмеявшись, вскочил вифинец на ноги, — здесь тесно дальше продолжать. Пошли в палестру.
— Пошли! — засмеялся британец. — И зови меня Коста. А тебя как звать?
— Пантолеон, но можешь звать меня Леонта.
— Вот это я понимаю, лечение, — усмехнулся Диоклетиан, наблюдая из потайной комнаты за происходящим.
У Леэны и Верны замерло сердце, но император был так поглощен поединком юношей, что не стал приказывать запирать дверь или проверять, нет ли кого за занавесью.
3. О жертвоприношении петухов и о персах
Перед входом в базилику Пантолеона среди деревьев с набухшими почками стоял долговязый юноша в плаще, с перепачканными чернилами руками. Он, по всей видимости, робел войти и боролся со своей робостью.
— Эй, Фессал! — окликнул его кто-то сзади. Юноша обернулся и увидел Посидония.
— Ты не знаешь, где Фила? Мы должны помочь сегодня Кесарию архиатру.
— Каллист врач ушел осматривать заболевшего персидского посла, может быть, и Фила с ним? — предположил Фессал, с легкой тревогой глядя
Тот упал на скамью, сбросил на землю плащ и рассмеялся, хлопая себя ладонями по бедрам.
— Ты чего это? — с тревогой спросил Фессал.
— Я еду в Александрию, Телесфорушка! В саму Александрию! Да благословит Асклепий Кесария архиатра — он нам с Филой и за отца, и за старшего брата!
Тут Посидоний смолк, словно перебив себя на полуслове.
— Не думай, что я позабыл своих отца и старшего брата, Фессал, — вдруг горячо воскликнул он, обращаясь к юноше, хотя тот вовсе не спорил, а все более и более встревоженно смотрел на товарища. — Не смей так думать!
— Да ты что, Донион, — пролепетал Фессал. — Всякий знает, что Кесарий врач — благородный человек, и такого не осудительно назвать вторым отцом…
— Я рад, что ты меня правильно понял, — заявил, как ни в чем не бывало, Посидоний, поднимая плащ с земли, встряхнул его и застыл, скрестив руки на груди. Радостная лихорадка, его охватившая, схлынула, не оставив и следа.
— Подумать только, уже почти год прошел с тех пор, как мы в Новом Риме, — произнес осторожно Фессал, обращаясь к Посидонию. — Как время летит…
— Да, все круговращается, все разрушается… — ответил, медленно произнося слова, Посидоний. — В одну и ту же реку дважды входим и не входим…
— Но, во всяком случае, ты поедешь учиться в Александрию, — заметил Фессал. — Этот год для тебя принес добрую удачу.
— В Юлианов год мне улыбнулась Тюхе! — засмеялся Посидоний. — Ты знаешь, Фессалион, я даже в самых смелых мечтах не мог представить, что я отправлюсь в Александрию. Отец, когда еще был здоров, и все это… еще не случилось… говаривал, что непременно отправит нас с Филой туда учиться, а мама была против, и он шутил, говоря, что она сможет поехать с нами, чтобы присматривать за Филой — чтобы его никто не обижал… Давно это было, и мы с Филой были совсем другими… Река унесла те дни, и принесла другие, и снова их унесет…
— Посидоний, а ты не знаешь, как лучше всего лечить синкопы? — вдруг спросил Фессал, но ответить ему молодой стоик не успел.
— Донион! — загремел голос Филагрия. — А ты что тут делаешь? Уже справился с гладиаторами? Не верю! Наверное, сбежал от них со страху!
— Нет, не сбежал, — невозмутимо ответил его брат, закутываясь в плащ. — Я ассистировал Кесарию врачу. А ты что тут делаешь?
— Слушай, у христиан такие возмутительные порядки! — поспешил поделиться молодой хирург впечатлениями. — Не дают весь ладан сразу воскурить. Говорят, надо оставить, и чтобы на каждый день солнца оставалось. А я ему говорю, этому, с метлой — я сегодня хочу свой ладан весь пожертвовать, за один раз! У меня такая беда, что как раз ладана на нее впритык и хватит только. А он мне — нет, ладан дорогой, как раз по дням солнца и будем воскуривать. А я ему — неужели мне теперь каждый день солнца к вам ходить? А он мне говорит, — а тебе вообще нечего, язычнику, здесь делать! Вот так вот! Ладан ему отдай вместо Пантолеона, он его от себя воскуривать будет полгода, а меня в шею! Ну, я ему показал!
— Весь ладан сжег? — прохладно спросил Посидоний брата.
— Весь! — удовлетворенно сказал Фила, не замечая его тона. — А этот так верещал, пока я его держал, чтоб не мешал…
— Я потрясен твоим благочестием, — ядовито заметил Донион. — Что ж, со временем ты сможешь стать метельщиком в базилике Пантолеона. Напишешь мне потом в Александрию, как тут у тебя идут дела…
— Куда?! — переспросил растерявшийся гигант Филагрий.
— Кесарий врач, проведя со мной занятие, решил отправить меня продолжать обучение в Александрии, — небрежно заметил Посидоний. — Жаль, что ты ревниво воскуривал свой ящик ладана в христианской базилике, не подпуская к нему христиан — если бы ты в это время оперировал гладиаторов, как это делал я, то Кесарий врач, несомненно, решил бы ходатайствовать об отправлении в Александрию и тебя.
— Послушай, Донион, — серьезно и умоляюще проговорил Филагрий. — Давай поменяемся! Ты же не любишь хирургию! Зачем тебе Александрия? Ведь александрийская школа в первую очередь хирургией славится! А ты всегда хотел лечить душевные болезни и забросить хирургический нож при первой же возможности!
— Знаешь, теперь я передумал, — продолжал беспощадный младший брат и добавил: — Кесарий врач отправляет меня в Александрию за государственный счет. Он обещал дать два рекомендательных письма — к своему учителю Адамантию и другу Мине. Я могу написать их сам, он просто их подпишет — у Кесария архиатра очень мало времени. Кстати, я хочу помочь ему сегодня вечером в качестве секретаря — Фессал один не справляется.
На Филагрия было жалко смотреть.
— А можно, я тоже помогу сегодня Кесарию архиатру, как секретарь? — еще более умоляюще проговорил он, словно цепляясь за последнюю надежду.
— На твоем месте я использовал бы эту возможность, — важно сказал бессердечный Посидоний. — Но ты ведь не раз говорил, что секретарская работа не по тебе…
— Я передумал! — воскликнул Филагрий.
— Ну, хорошо, — ответил Посидоний великодушно. — Значит, ты засядешь сегодня вечером со мной за вощеные дощечки?
— Клянусь Гераклом! — воскликнул Филагрий.
— Тогда я порадую тебя — ты тоже поедешь в Александрию, — заявил его брат. — Здорово я тебя разыграл?
Неизвестно, что сделал бы Филагрий, во всей наружности которого проступили черты, очень роднящие его с прооперированным Посидонием гладиатором, если бы из базилики не вышел Трофим, неся в одной руке корзинку с петухом. Он оживленно разговаривал с девушкой, весело смеющейся и то и дело поправляющей покрывало.
— Трифена, ты должна понять, что мне надо принести этого петуха в жертву Пантолеону.
— Но, Трифон, у нас, у христиан, не приносят петухов в жертву! Сколько раз тебе объяснять!
— Не может быть! Меня Трофим, Трофим зовут! А кого у вас приносят в жертву? Я слышал, что у вас раньше приносили… но я не верю этим слухам… приносили в жертву маленьких детей.
— Ты дурень, Трофим! — возмущенно заявила девушка, оттолкнула раба с петухом и быстрым, независимым шагом пошла прочь, а Трофим за нею.
— Вот еще один человек, обладающий великой эвсевией![205] — заметил Посидоний. — И не стыдно тебе с рабами по святыням таскаться? Лучше бы помог Кесарию врачу.
— Я же обещал, Донион, — проговорил слегка остывший Филагрий. — А когда мы едем в Александрию?
— На следующей неделе, — гордо ответил Посидоний.
Так они и пошли к дому Кесария — огромный Филагрий, согнувшись к идущему с высоко поднятой головой Дониону, расспрашивал про Александрию и про то, как случилось, что их туда нечаянно и нежданно отправляют.
Почти у дома их нагнал раб — корзины с петухом у него уже не было.
— Отдал все-таки Трифене! — воскликнул он, делясь радостью с юношей. — Оказывается, можно все-таки в жертву… суп для больных сварить… В каждой религии свои тайны есть, надо только умеючи выяснить. А Трифена — свободная, да… у нее отец медник, неподалеку живет. Отец вольноотпущенник, да… Ну, ничего! — попытался подбодрить он себя, но вздохнул.
— Кесарий врач даст тебе вольную со временем, я уверен, — сочувственно сказал Фессал.
— Эх, со временем… а девушек-то со временем замуж выдают… — снова вздохнул Трофим. — Так и упущу свою судьбу…
— Хочешь, я поговорю о тебе с Кесарием врачом? — шепнул Фессал.
— Правда, молодой барин? — просиял Трофим. — Вы сможете поговорить, чтоб он мне вольную дал? Я бы отработал у него, я бы его не бросил…
— Хорошо, Трофимушка, поговорю. Может быть, он и за тебя перед отцом Трифены похлопочет.
— Добрый вы, молодой барин! — сказал Трофим. — Это потому, что вы тоже влюблены в эту хромоножку из Никомедии… глаза-то у нее красивые, из-за них одних и полюбить можно… а то, что она больная да припадочная — это ваше дело врачебное, вы бы ее как раз и вылечили…
— Я тоже так думаю, Трофим, — ответил шепотом Фессал. — Как только я закончу обучение и получу место, то посватаюсь к Архедамии.
— Вот это правильно! — поддержал его раб. — У меня дружок скоро с хозяином поедет в Никомедию, может от вас Архедамии весточку передать. Он смышленый, передаст так, что никто и не заметит!
— Правда, Трофим? — в свою очередь, просияв, ответил Фессал. — Только ты никому не проговорись, что…
— О чем разговор! — кивнул понимающе раб.
— А ты очень любишь Трифену? — спросил Фессал.
— Так люблю, что и пересказать нельзя, — вздохнул Трофим. — Как мы сюда переехали, так я на нее глаз и положил, Геракл свидетель! Сначала ее подружки подшутили надо мной, говорили, что она в диакониссы собирается, в весталки христианские то есть, так я так горевал, потом даже решил к ней прийти попрощаться… а оказалось, что она вовсе ничего такого не собирается делать и даже не помолвлена. Да у нас и разница в годах небольшая — в самый раз, двенадцать годков всего…
Только сейчас Фессал понял, что Трофим не старше своего хозяина, Кесария врача, и ужаснулся тому, как рабство ускоряет жизнь человека, приближая старость. Но Трофим был еще далеко не стар и полон сил — хотя у иных господ тридцатилетние рабы выглядели как старики. Беззубые, изможденные работой и наказаниями, часто страдающие пьянством, они были годны лишь на то, чтобы сопровождать в школу хозяйских сыновей или внучат — быть педагогами. Нет, Трофиму можно было дать лет сорок — считая по меркам свободных людей. Жизнь у его прежнего хозяина наложила на верного раба Кесария свой отпечаток, но крепкий организм лидийца за время жизни у архиатра смог преодолеть все следы тягот прошлой жизни.
— А ты не хотел бы вернуться назад, в Лидию? — спросил его Фессал.
— В Лидию-то? — со своим характерным говорком переспросил раб. — Оно-то неплохо, кабы было куда возвращаться… Я ни родителей, ни родных не помню, меня пираты мальчонкой в плен взяли, украли, когда на берегу играл. Помню, что отца звали Трофим, а мать — Элевтерой. Свободные были, да, а кто и чем занимались, и что за город, аль деревня это была — не помню.
— Значит, ты свободный по рождению? — воскликнул Фессал.
— Верно, барин. Но как это докажешь? Моим словам никто не поверит, известно — раб я. Кто рабу в суде поверит? Даже под пыткой не всегда. Охота мне руки-ноги ломать ради незнамо чего… Мой первый хозяин меня у пиратов купил — дело-то незаконное, так он все по-законному оформил, будто бы я у него в имении и родился. Вот и доказывай богачам в суде — они все друг за дружку стоять будут. Да и то я благому Спасителю Асклепию благодарен вовеки, за то, что он меня к Кесарию врачу божественной своей милостью послал. Иначе я бы уже помер бы давно, под бичами али от болячки какой — надорвался бы. У нашего господина прежнего рабы долго не жили, до тридцати едва кто дотягивал.
Трофим задумался, и они некоторое время шли молча.
— Знаете, барин, — сказал он. — Не надо просить для меня вольной у Кесария врача. Воля такая у благого Сотера, чтобы я с ним оставался. Кто ему еще так служить будет, как я? А он совсем одинокий, сам себе дорогу в чужом городе пробивает… Надо, чтобы верный человек с ним был. Раз меня Асклепий спас, то, значит, для этого и спас. Так что не надо просить мне вольной, молодой барин. А письмо Архедамии напишите — я через дружка, Маркапуэра, передам.
+++
Каллист, усталый от событий этого дня, начавшегося для него еще до рассвета, полудремал в лектике,[206] возвращаясь через весь Новый Рим в дом Кесария. Да, подумать только — он поехал к персидским послам с неохотой — приступ мочекаменной болезни, сложный случай — согласился только оттого, что Кесарий попросил его выручить — а попал в гостеприимный греческий дом…
— Мы по матери — греки, — по-гречески, с легким акцентом, сказал ему после немного вычурного приветствия, старший перс, светловолосый и голубоглазый Мануил, сразу, как только Каллист переступил порог дома.
Хозяева — старший, Мануил, и средний, Савел — с огромным почтением встретили его и провели к ложу больного Исмаила, их младшего брата. Юноша был как две капли воды похож на старших братьев, только безбородый, но с такими же светлыми волосами и голубыми глазами, утомленными долгим страданием.
Каллист, ободренный, начал осмотр, и вскоре выяснилось, что горячая ванна и настой из артемизии с подорожником и укропом, который он прихватил с собой, а также сикии, поставленные на поясницу, могут значительно облегчить тяжкие муки молодого персидского грека из посольской семьи. Каллисту даже не пришлось использовать серебряный кафетэр[207], который дал ему Кесарий: мелкий и острый камешек вышел сам, при небольшой помощи зонда. Наконец, юноша забылся сном после бессонной ночи, а старшие братья пригласили Каллиста за трапезу.
— У нас в роду такая болезнь, — с сочувствием к младшему брату проговорил Савел. — Нас она, милостью Христовой, обошла, а он, бедняга, так мучается с детства.
— Вот, что я тебе говорил, Мануил! — воскликнул горячо Савел, и далее разговор какой-то время шел уже по-персидски. Потом, извинившись, братья с почтительностью стали задавать вопросы Каллисту.
— У кого желудок свободный и здоровый, мочевой пузырь не раздражен и шейка мочевого пузыря не слишком сужена, те легко испускают мочу, и в мочевом пузыре ничего не скапливается, — стал объяснять Каллист. — Но у кого желудок будет раздражимым, необходимо и пузырю страдать тем же, ибо когда он больше, чем требует природа, будет разгорячен, то и шейка его подвергается воспалению. Пораженный таким образом, он не испускает мочи, но сваривает ее в себе и сожигает и то, что в ней есть самого тонкого, отделяется, а самое чистое уходит и выводится с мочою, тогда как самое густое и мутное собирается и срастается. Сначала сросток невелик, а потом становится больше, ибо, катаясь в моче, он привлекает к себе все, что ни имеется в ней густого, и таким образом увеличивается и обращается в камень.[208]
Персы, слушая Каллиста, охали и ахали.
— Многие врачи, не понимающие болезни, видя песок, думают, что мочевой пузырь страдает от камня, но это не мочевой пузырь, но почка страдает от камня, — продолжал Каллист. — Эта болезнь происходит от слизи, когда почка притягивает к себе эту слизь, обратно ее не отсылает, но внутри себя делает ее отверделой и образует из нее тонкие камешки, как песок.[209] Завтра вашему брату надо будет пить отвар из стручков белого гороха. Скаммонии больше не надо. И ванну горячую принять, это непременно.
Персы кивали.
— И еще хорошо поехать на воды, — добавил он. — В Астак или Пифию Вифинскую, например.
— О, у нас ведь есть источники, в горах, в Персии! — вздохнул Савел. — Надо отправлять его домой и лечить там! Видишь, Мануил, я же говорил тебе, зачем мы его берем сюда с собой — здесь он и разболелся!
— Не всю ведь жизнь ему сидеть при маме! — ответил Мануил Савелу. — Надо приучаться к мужской жизни!
— Ты уже приучил его к мужской жизни, заставив выпить вина! — возмутился средний перс. — А теперь у меня сердце кровью обливается, видя, как он страдает!
— Красное вино и ячменное пиво пить нельзя ни в коем случае, — подтвердил Каллист.
— Ты погубишь Исмаила, брат! — воздел Савел руки к небу. — Погубишь сына старости матери твоей!
Каллист, опершись на расшитую алую полушку, рассматривал роскошный триклиний. Здесь были и позолоченные ложа для пиршества, на одном из которых возлежал он, и изысканные вазы, блюда, кубки и статуэтки, в изобилии находящиеся повсюду. Персы-рабы приносили и уносили щедро приправленные кушанья, от которых у Каллиста перехватывало дыхание, и он не раз просил долить ему в кубок воды.
— Как вы думаете, Каллист врач, — спросил заботливо Савел, — вот такую курицу можно ведь вполне Исмаилу кушать?
— Какую курицу? — тщетно пытаясь залить пожар от перца в глотке, спросил Каллист.
— Вот это нежное блюдо из курицы, которое вы только что попробовали, — объяснил Мануил, и воспользовавшись тем, что у Каллиста на несколько мгновений исчез дар речи, добавил: — Это и грудному младенцу повредить не сможет, Савел, брат мой, отчего ты задаешь такие неразумные вопросы нашему почтеннейшему гостю?
— Так вы кормите вашего брата вотэтим? — спросил Каллист, и персы затрепетали перед ним, как при Марафонском сражении.
— Вы думаете, уважаемый Каллист врач, что это ему может повредить? — всплеснули руками оба брата.
После долгих разъяснений, посвященных тому, что является острой пищей, а что не является, обе стороны пришли к выводу, что Кесарий пришлет своего повара, который владеет искусством приготовления пищи, необходимой при мочекаменной болезни, и обучит ему повара персов.
— Мы с великой радостью сделали бы вас нашим врачом, о Каллист врач! — воскликнул Мануил, обнимая соотечественника. — Кажется, вы сможете спасти нашего брата от его недуга… хотя бы ему и пришлось всю жизнь есть пресную, как трава, пищу — я считаю, это важнее, чем страдание, которому он подвергается! — подытожил разговор Мануил. — Да благословит вас Христос, о Каллист врач!
— Я — эллин. Последователь божественного Плотина, — мягко, но вместе с тем строго ответил Каллист.
— О, как это печально… простите, благородный Каллист врач! Мы думали, что вы, как друг Кесария архиатра, тоже христианин, — сказал расстроенный Савел.
— Христианство не помеха истинной дружбе, как и философия, — ответил Каллист.
Наконец, огненная пища была истреблена, и Каллиста с почетом проводили, дав ему паланкин и кошель с золотыми монетами, а также взяв с него обещание «не оставлять бедного Исмаила». Перед тем как покинуть дом персов, Каллист заглянул в спальню юноши — тот улыбался во сне, разметавшись по кровати, а золотой крест тончайшей работы светился на его груди, отражая свет вечернего солнца.
Каллист сел в роскошные носилки, принадлежащие Кесарию, откинулся на подушки, задернул занавесь и остро почувствовал, как он устал от разговоров и от тревог этого дня. Все ему показалось таким нелепым — и молитвы, и возжигание лампад, и несуразная жертва петуха, о которой хлопотал Трофим — интересно, пристроил ли он его? Он закрыл глаза, и перед его внутренним взором отчего-то встало золотое сияние от креста на груди юного страдальца Исмаила.
«Он не старше Фессала», — подумал Каллист и проснулся оттого, что его осторожно будил один из рабов-носильщиков, чернокожий нубиец.
Каллист вылез из лектики, встряхнул свой плащ и пошел в дом. Он сразу направился в библиотеку и стал читать Аретея про выведение камней из почек, забравшись в дальний угол с книгой. Размышляя о том, что, возможно, Исмаилу неплохо бы назначить питье из жареных цикад для растворение камней, поскольку на воды он пока не поедет, Каллист вдруг понял, что он не один. В библиотеке разговаривали незаметно для него вошедшие Митродор и Орибасий. Кесария с ними не было. Каллист замер. Не обращая внимания на Каллиста, Митродор продолжал:
— Человек, который чувствует себя здоровым, не нуждается ни во враче, ни в массажисте! Это верно! Но слабым людям, а особенно тем, кто, подобно мне, занимается науками и проживает в городе, необходимо более тщательное наблюдение за своим здоровьем. И если желудок переварил хорошо, я смело встаю рано, а если он действовал недостаточно, то остаюсь в постели, и если проснулся слишком рано, то снова засыпаю. Если же у меня не бывает кишечного отправления, то я предаюсь полному покою и
Орибасий слушал его, слегка усмехаясь.
— Говоришь, твой брат, Кесарий, описал в Александрии околоушную железу? Это интересно. Я впервые слышу, что она была кем-то описана. Мне кажется, ты что-то путаешь. Такой железы не существует, ибо тогда бы ее, несомненно, описал великий Гален.
— О, Кесарий очень одаренный! — воскликнул Митродор. — Он почти вылечил начинающуюся фтизу у моей рабыни, певицы Лампадион!
— Ее здоровью, скорее всего, вредят частые беременности, — заметил Орибасий. — Она выбрасывает рожденных детей или избавляется от них с помощью абортивных пессариев? Их ей тоже Кесарий делает? Ведь он не давал Клятвы Гиппократа?
— Что ты такое говоришь, Орибасий? Какие пессарии! Лампадион не беременеет, ибо я веду по рекомендации Кесария воздержанный образ жизни, способствующий сохранению моего здоровья, и отвечающий истинной философии, как учит наш Фемистий… только наслаждаюсь ее пением. Дивный у нее голос. Многие мне большие деньги предлагают, чтобы я им ее продал, но я никогда ни за что не соглашусь.
— Ты ведь знаешь, что Кесарий сейчас у тебя в гостях? — спросил Орибасий. — Что же мы его здесь ждем? Поедем к тебе, заодно и Лампадион послушаем.
— Он скоро вернется, — беспечно ответил Митродор. — Сказал, что ему надо осмотреть Лампадион, изменить предписания.
Орибасий небрежно перебирал свитки в корзине.
— Трактат Гиппократа «О благоприличном поведении», смотри-ка, — поднял он бровь. — А Кесарий ведь не любит Гиппократа, он сторонник атомов Асклепиада? Справедливо говорят, что христиане — безбожники.
— Ну, Асклепиад не был христианином, — резонно ответил толстяк. — И потом, Кесарий…
— Разве Кесарий давал Гиппократову Клятву? — удивленно спросил Орибасий. — Ах, я помню, как я клялся в юности в Пергаме перед алтарем Асклепия Спасителя… «Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел с женщинами и мужчинами, свободными и рабами».
Митродор нахмурился и ничего не ответил.
— Ты слышал про Либания? — сменил тему придворный архиатр. — Хочет, чтобы его сына Кимона император признал законным… Не знаю, насколько Юлиан одобряет такое, — Орибасий окинул Митродора взглядом.
— Ты бы как раз мог и походатайствовать за него, ты сам знаешь, что это такое, иметь сына от рабыни, — сказал сочувственно Митродор.
— Христианский император разлучил меня с матерью Евстафия, эта рана не заживет никогда, — тяжело произнес Орибасий. — Когда я покидал мать Евстафия, я велел ей выбросить ребенка, если родится девочка, и отдать на воспитание Леонтию архиатру, если это будет мальчик… Леонтий много сделал мне добра. И наш добрый кесарь сделал для меня и моего сына исключение. Но Либаний, хоть и знаменитый ритор, высоко ценимый императором, но вовсе не близкий друг Юлиана, не придворный. Если даже кесарь примет Либаниева Кимона, как рожденного в законном браке, а не прижитого отцом от рабыни-наложницы, то как будет этот арапчонок себя чувствовать среди воистину свободных людей? Ему надо не раз и не два увидеть восход созвездия Козы, чтобы исполнить свое желание.[211]
— Либаний говорит, что мать его сына — очень благородная женщина, возвышенной души… — осторожно начал Митродор.
— Возможно, — сказал Орибасий. — Но при дворе императора бедного арапчонка ждут насмешки, будь он хоть трижды талантливее своего отца…
— А твоего Евстафия не ждут насмешки? — спросил Митродор.
— У него есть я, — ответил Орибасий. — Пусть кто-нибудь только попробует… Достаточно мы с ним натерпелись. Да и не только мы — помнишь, как у теурга Феоктиста отняли имение и сослали? Где его бедный племянник? Когда все это произошло, он был на Косе, учился при асклепейоне. Должно быть, уже взрослый молодой человек сейчас, и, я уверен, хранит древнее благочестие и нашу философию. К сожалению, его не устроил Пергам, хотя Иасон и уговаривал его остаться, так он мне рассказывал. Говорят, в Александрию поехал или в Старый Рим.
У Каллиста перехватило дыхание.
— Хорошо, что наш император возрождает древнее благочестие, — произнес Митродор.
— Думаю, у него мало что может получиться, — доверительно проговорил Орибасий, внимательно глядя на толстяка.
— Я уверен, у него все получится, — твердо ответил тот, не отводя взгляда.
— Ты истинный каппадокиец, Митродор! — воскликнул, смеясь, Орибасий. — Но послушай — я был в Дельфах по повелению Юлиана. Там запустение. И вот какой ответ я получил на вопрошание императора:
Вы возвестите царю, что храм мой блестящий разрушен;
Нет больше крова у Феба, и нет прорицателя-лавра,
Ключ говорящий умолк: говорливая влага иссякла.[212]
— Это она в Дельфах иссякла, — бодро произнес Митродор. — А в Новом Риме ради благочестия кесаря Юлиана любой источник забить может.
— Что-то Кесарий твой задерживается, — сказал Орибасий, вставая. — Мне надо торопиться. Интересные книги у твоего братца — «Против Юлиана». Сам написал или рабу-секретарю переписать чужую книгу велел?
Он презрительно кивнул в сторону Каллиста и небрежно протянул тому книгу.
— Это книга Галена, — отвечал Каллист, побледнев и сжимая свиток. — Против врача по имени Юлиан.
— Подумать только, раб Кесария вообразил, будто я не читал книг великого Галена, — произнес, снова рассмеявшись, Орибасий и, легко поднявшись с кушетки, вышел из библиотеки.
Митродор обратился к Каллисту, скользя по нему рассеянным, не узнающим взглядом:
— Принеси-ка мне что-нибудь перекусить и выпить.
Каллист закусил губу и опрометью выскочил вслед за Орибасием.
Тот уже усаживался в роскошные носилки. Вдруг всадник на вороном коне стремительно проскакал мимо него, и осадил коня, едва не сбив рабов-носильщиков.
— Кесарий? Никак не можешь оставить в столице свои каппадокийские привычки? — проговорил Орибасий. — Могут фистулы появиться от верховой езды, знаешь ли… И еще говорят, фтиза заразна, так что тебе бы задуматься…
Кесарий спрыгнул с Буцефала.
— Ты уже уходишь, Орибасий? Это пергамский обычай — ходить в гости, когда хозяина нет дома? — спросил Кесарий.
— Ничего, ничего, я осмотрел твой дом, библиотеку… Советую рабов приструнить, очень они дерзки у тебя. А Митродор наверху тебя дожидается, когда ты из его дома в свой вернешься, наконец.
Орибасий засмеялся, не показывая зубов, и задернул полог лектики. Рабы подняли носилки.
Кесарий проводил его долгим взглядом.
— Привет, — сказал ему Каллист. — Митродор говорил, что Лампадион уже лучше?
Кесарий вздрогнул и внимательно посмотрел на ничего не понимающего Каллиста. Потом засмеялся и хлопнул его по плечу:
— Каллистион! Благодетель! Спас меня от персов!
— Возьми, — кивнул Каллист, отдавая ему деньги. — А я пойду, воды попью. Есть у нас вода?
— Зачем мне деньги? Это твой заработок. Эй, Гликерий, воды господину Каллисту!
— Тогда
— Каллист, ты же хотел скопить на раба. Вот и копи. Я еще доложу к накопленному, купим приличного секретаря… Никогда нельзя экономить на покупке рабов! — вздохнул он, пока Каллист с наслаждением осушал кувшин, принесенный Гликерием.
Вскоре Кесарий уже раздавал задания молодым врачам.
— Филагрий, вот тебе мои наброски о том, кого из больных следует принимать в ксенодохии, кого принимать бесплатно, за кого брать умеренную плату, сколько человек должно лечиться в асклепейоне бесплатно за месяц, сколько — за половину платы… ну вот, тут ты дальше разберешь, если нет, то спрашивай меня. Напиши это вразумительно и четко, чтобы это уже были не мои черновики, а нечто, достойное очей императора… Справишься?
Будущий александрийский хирург, судя по всему, готов был заново сочинить Илиаду, если бы это потребовалось.
— А тебе, Посидоний, труд посложнее — здесь я рассчитывал расходы на содержания ксенодохия при асклепейоне и при городском совете, а также средства, на которые эти учреждения могут достойно существовать, и зарплаты врачей, а также необходимое количество обученных рабов и средства на их обучение.
Стоик деловито просматривал вощеные дощечки и кивал.
— Фессал… ты, в общем-то, можешь отдыхать… ты весь день занимался моей перепиской… — остановил взгляд своих усталых глаз Кесарий на молодом лемноссце.
— Нет-нет, я хочу вам помочь, Кесарий иатрос! — поспешно сказал тот.
— Хорошо… Вот несколько писем — напиши ответ, я пометил вверху кратко — на два письма согласие, на третье — где Фалассий приглашает меня консультировать в асклепейоне, напиши, что день я выберу сам и сообщу ему позже… через неделю.
Фессал тщательно списывал что-то с восковой таблички, извлеченной им из полы хитона.
— Что это ты пишешь, Телесфорушка? — заинтересовался Филагрий.
— Это начало письма, адрес и приветствие. Раньше было приветствие во имя Христа, а теперь сложное такое стало, тут и Гелиос, и Матерь богов… или нет, Матерь богов в конце, в начале только Гелиос… гораздо все сложнее получается. Поэтому я всегда держу образец, чтобы не ошибиться, — простодушно разъяснил Фессал.
— Я бы с ума сошел, секретарем работать, — проговорил себе под нос Филагрий.
— Тихо, — оборвал его Посидоний. — В Александрию расхотелось?
— А ты мне рекомендательные письма не напишешь, Донион? — умоляюще попросил Филагрий. — Я же вовек не справлюсь.
— Ладно, — ответил светлокудрый врач. — Я для нас обоих напишу одно рекомендательное письмо. Чтобы попусту пергамен не тратить.
Кесарий тем временем ушел к себе за какими-то новыми черновиками. Каллист, склонившись к Фессалу, негромко сказал ему:
— Фессалион, ты не напишешь за меня письмо? Мне совсем некогда, а письмо должно быть готово к завтрашнему утру.
— Напишу, конечно, Каллист врач, — с готовностью произнес тот. — Давайте!
— Вот письмо от отца Кесария — он требует, чтобы тот немедленно оставил двор эллинского императора и вернулся для покаяния и благочестивого жития в Арианз. Надо написать, что император и народ римский нуждается в дарованиях Кесария сейчас более чем когда бы то ни было, и что те благие качества, которые он унаследовал от своего родителя, теперь могут быть весьма ценны и принести славу — не Кесарию, но его благородному отцу.
— Бедный Кесарий врач! — вздохнул Фессал.
— Ты понял, что и как ты должен написать? — строго спросил Каллист.
— Да! — ответил Фессал, уже шевеля губами — словно складывая свое новое сочинение, которому суждено будет помчаться с почтой в Арианз Каппадокийский.
— Господин Митродор уже давно изволили прибыть! — доложил Трофим. — Он кушать изволил, я ему перекусить подал, пока он вас, барин, дожидался.
Митродор, огромный, обмотанный лиловым плащом, заключил в свои Силеновы объятия Кесария, выронившего от этого часть принесенных восковых табличек.
— Друг мой, Кесарий! — возгласил он. — Знаю я твои труды и твое сложное положение. Посему говорю тебе — радуйся!
— Это чему мне радоваться? — спросил Кесарий несколько раздраженно. — Тому, что я веду жизнь истинного философа? Этому и радуюсь непрестанно, а более всего — тому, что у меня такие благородные ученики и великодушный друг и помощник, Каллист.
— Радуйся, о Кесарий, — продолжал Митродор, словно выступая на сцене в Эсхиловой трагедии. — Ибо я напомнил императору о старинном обычае жертвоприношения Гераклу и Асклепию в предместье Нового Рима — и завтрашнее заседание сената отменено.
— Митродор! — закричал Кесарий, обнимая толстяка. — Ты воистину добрый вестник!
— А это значит, — продолжал Митродор, — что заседания не будет до третьего дня, ибо послезавтра — конские бега.
— Отлично! — воскликнул Кесарий. — Ребята! Не торопитесь, мы все успеем!
Молодые врачи, собиравшиеся уже провести всю ночь, работая стилями, заметно повеселели.
— Кроме того, я одолжу тебе Маманта — он высокообразованный секретарь, — сказал Митродор, окинув взглядом растерянного Каллиста. — Мамант, ты остаешься на сутки с Кесарием врачом и выполняешь ту работу, которую он тебе даст.
— Да, мой господин, — ответил лощеный и почти такой же толстый раб-секретарь Митродора.
— Я противник несправедливости, — произнес Митродор. — Орибасий имеет десять секретарей и может себе позволить все — и философские диспуты, и прогулки, и бани. А мой верный друг, мой брат, спасавший не раз мою жизнь от смертельных недугов, не может позволить себе даже достаточное количество сна!
— Спасибо тебе, Митродор! — с чувством произнес Кесарий.
— И я бы хотел попросить тебя меня осмотреть, — добавил толстяк. — Меня стали снова беспокоить перебои в сердце и головные боли.
…Вечером Трофим и Гликерий, поглощая остатки угощения, поданного Митродору, разговаривали.
— Не бывает девства у мужчин, Гликерий, — говорил Трофим. — Это только у болящих немочь какая-нибудь, да то ведь не девство. Ну, и у благородных обычай есть такой, в брак не вступать, по-философски жить, как Фемистий философ учит.
— Это святой апостол Павел учит, — важно сказал Гликерий, обсасывая утиную ножку.
— Ну, все равно, это для особых людей, для благородных. И то, скажу я тебе, не понимаю я всего этого. Без перины спать, мерзнуть, как пес — это киническая псовая философия такая. Все это затеи говорю я тебе, мужей благородных, которым делать нечего. Вот им от безделья мысль и пришла — от жен воздерживаться да при полном цветущем здоровье в брак не вступать. Как Фемистий философ и хозяин наш…
— Ну-у, хозяин-то… — протянул загадочно Гликерий, бросая утиную ножку в битый горшок для объедков.
— Я же говорю тебе, — закипятился Трофим, — что не бывает девства у мужчин! Ты книг не читаешь, а там ясно написано. Девство нашему брату можно хранить лишь относительно кого-то. Например, относительно возлюбленной своей… или философии, или еще какого искусства. А служанки Афродитины при этом в счет не идут. Вот, почитай «Левкиппу и Клитофонта», очень поучительно.
Ступицей жаркою. Но берегись, не ударься о камень:
Можешь коней изувечить или́ раздробить колесницу,
В радость ристателям всем, а тебе одному в посрамленье!
Будь, мой сын, рассудителен, будь осторожен, любезный!
Если уже близ меты возьмешь ты перед и погонишь,
Верь — ни один из возниц ни догонит тебя, ни обскачет,
Даже хоть следом бы он на ужасном летел Арейоне,
Бурном Адраста коне, порождении крови бессмертной…[216] —
декламировал Посидоний во все горло, так что слышно было в соседних домах.
— Не хотите ли и вы уйти? — спросил Кесарий, быстро, но внимательно прочитывая свои таблички.
— Перестань, Кесарий, мы тебя не бросим, — ответил Каллист. — Но я думаю, что тебе-то как раз и стоит пойти на ипподром.
— Это с чего ты взял?! — возмутился архиатр, отрывая усталый взгляд от записей.
— Потому что там будет император Юлиан. И тебе непременно надо…
— Императора Юлиана там не будет, — перебил его Кесарий. — Он ненавидит ипподромы и конские бега. И в этом мое счастье. А несчастье мое в том, что он любит жертвоприношения, на которых должен присутствовать сенат в полном составе. Я скоро его гимн Матери Богов наизусть знать буду. Хоть бы он разок в асклепейон сходил, что ли… тогда бы я лучше представлял себе, что там можно реформировать.
— Но ты же бывал в асклепейонах, Кесарий! — удивился Каллист.
— Я же там только оперировал и особенно не интересовался, как у них там все поставлено, — ответил со вздохом Кесарий. — Знаю, что там есть галерея, абатон… там священный сон происходит… во время этого сна я и оперировал, а больные думали, видимо, что это сам Асклепий или Махаон с Подалирием… ну, вот и все, пожалуй. А теперь надо реформировать асклепейоны, чтобы они стали соответствовать благородной религии Гелиоса.
Он в сердцах бросил восковые дощечки на стол.
Все трое приуныли.
— А он заставляет сенаторов жертвы приносить? — спросил Каллист сочувственно.
— Нет, пока не заставляет, — ответил Кесарий. — Ты что думаешь, я там жертвы Гелиосу приношу? Просто стою, и все. Работа такая у меня. Сенаторская.
— Я так и знал, что ты не принесешь никогда жертвы, — сказал Каллист.
— Смешной ты, Каллистион! — немного раздраженно сказал Кесарий. — Неужели ты, как мой папаша, думаешь, что для меня Христос ничего не значит по сравнению с сенаторской тогой?
— Я так не думаю, — решительно возразил Каллист.
— Кстати, ты письмо ему написал?
— Кому? — переспросил Каллист.
— Папаше моему, конечно! — вскричал Кесарий.
— Папаше? — удивился Каллист, но Фессал незаметно толкнул его ногой под столом. — Твоему родителю? Написал, конечно. Ты же подписал его сегодня утром.
— Подписал? Что-то я не помню.
— Кесарий врач, вы все подписали, и я отдал корзину с письмами Гликерию. Почта уже ушла, — ответил Фессал.
— Ушла так ушла, — сказал Кесарий. — Папаша все равно считает, что я эллином становлюсь — медленно, но верно.
— Да какой из тебя эллин! — возмутился Каллист.
— Эллин? — переспросил Кесарий, и в его синих глазах появился луч надежды. — Эллин! Ты же эллин, Каллист! И ты, Фессал! Что же вы молчите! И эти… Диоскуры, которые на ипподром ушли вприпрыжку — тоже эллины! Гликерий, беги за ними — пусть возвращаются!
— Да они ни разу в асклепейоне не были, — подал голос Фессал. — Их отец терпеть не мог асклепейонов и жрецов.
— Да? — с сомнением переспросил Кесарий. — Тогда им повезло. Гликерий, оставайся здесь. И не сиди в углу с таким кислым видом.
Раб, поддерживающий «красных», печально взглянул на жестокого хозяина и натужно улыбнулся, а после прислонился спиной к выбеленной стене.
— А мне всего-то двадцать годков, — словно про себя заговорил он. — Целый век еще вольной ждать.
— Что-что? — переспросил Кесарий. — Просишь, чтобы я продал тебя патрицию Филиппу? Хорошо, подумаю.
Гликерий побледнел и смолк.
— Итак, — произнес Кесарий. — Каллист, вспоминай все, что тебе известно об асклепейоне!
— Об асклепейоне? — задумался Каллист. — Так я тоже там не был… только один раз, когда с тобой встретился.
— А ты, Фессал? У вас же там асклепейон на Лемносе не один, ручаюсь?
— У нас не асклепейоны, Кесарий врач, — печально ответил лемноссец. — У нас гефестионы. Храмы Гефеста. Там грязью лечат.
— Святые мученики, меня бы кто грязью полечил… или императора нашего… — вздохнул безнадежно Кесарий.
— Все в руках Божиих, — раздалось в неожиданной тишине бормотанье Гликерия. — Будет на то воля Божия — раньше срока вольную получу, не будет — так рабом и умру, лишенный даже выходного дня.
— У тебя каждый день — выходной, — заметил Кесарий. — Ты нужник вымыл?
— Вымыл, — ответил гордо Гликерий.
— Молодец, — ответил его хозяин. — А теперь замолчи, не то я тебя убью.
— Без суда раба убить никак невозможно по закону, — заявил Гликерий.
— Значит, умрешь в своих беззакониях, — ответил Кесарий, о чем-то напряженно думая. Гликерий в своем углу размышлял над словами хозяина.
Вдруг архиатр вскочил и, хлопнув ладонью по столу, вскричал:
— Эврика!
— Что с тобой? — поинтересовался Каллист. — Ты переутомляешься, Кесарий, честное слово. Шел бы ты, поспал… а мы тут с Фессалом что-нибудь придумаем.
— При чем тут «поспал»?! — возмутился Кесарий. — Я придумал, как реформировать асклепейоны!
— Поговорить с Митродором? — предположил Каллист.
— Митродора я в первую очередь опросил. Он весьма недоволен бездуховностью и жадностью их служителей, и предпочитает общаться с Асклепием Сотером напрямую. Толку от Митродора в этом смысле никакого. А вам, друзья мои, я просто задам несколько вопросов. И уже по вашим ответам проведу реформу асклепейонов… думаю, что она так на пергамене и останется, если даже Юлиан ее и подпишет. Итак — почему ты, Каллист, не пошел в асклепейон?
— Как — почему? — опешил Каллист. — Ты же сам знаешь. Иасон в Пергамском асклепейоне не взял меня, потому что мой дядя был сослан.
— Я не про Иасона и не про Пергам. Есть же другие асклепейоны, поменьше. Почему ты не пошел туда? Или почему на Косе не остался — там же очень древний асклепейон?
— Что ты глупости спрашиваешь? — разозлился Каллист. — Знаешь, сколько место младшего жреца стоит? Поболе, чем годовое жалованье сенатора. Я думал, что Иасон по дружбе с дядей возьмет меня бесплатно…
— Вот! — победно заявил Кесарий, обводя взглядом недоумевающих товарищей. — А ты, Фессал, почему покинул родину и приехал в Никомедию?
— Потому что Леонтий архиатр взял меня бесплатно в ученики, по Гиппократовой Клятве, — ответил растерянно лемноссец. — Он учился у моего деда.
— Тебя тоже не взяли бы бесплатно в ваш гефестион?
— Конечно, нет. Туда и платно-то не всякого берут. Надо быть из рода жрецов Гефеста… или хотя
— Итак, — подытожил Кесарий. — Каждый асклепейон отныне должен оказывать безвозмездно помощь попавшим в беду потомкам врачей, чтобы те могли получить врачебное образование. При этом следует запретить заставлять таких молодых людей отрабатывать свой долг в асклепейоне. За каждым асклепейоном должно быть закреплено определенное число мест — в зависимости от его значимости и богатства. Так, например, наш соседний асклепейон мог бы устроить двух-трех юношей, а Пергамский — не менее пятидесяти.
— Иасон лопнет от жадности! — весело воскликнул Каллист. — И конечно, жилье, питание, одежда, инструменты — все за счет асклепейона! Доступ в библиотеку без ограничений!
— Отпуск ежегодный с оплатой! — добавил Кесарий. — И еще — три раза в год проверка того, как происходит обучение и в каких условиях живут эти молодые люди. Далее, по окончании — испытание независимой комиссией из столичных архиатров. Самые талантливые молодые врачи могут рассчитывать на обучение в Александрии за государственный счет.
— Принимать всех потомков врачей — из эллинских и христианских семей! — добавил Фессал.
— Очень верно, — похвалил Кесарий, поспешно делая наброски на воске. — Отдельная глава — про гефестионы, с тем, чтобы туда принимали детей из не-жреческих врачебных семей… Так, про бесплатную помощь всем нуждающимся, без различения веры и происхождения, мы написали…
— Да, Юлиан же ставил в прошлой речи перед жрецами в пример иудеев, которые помогают своим единоплеменникам, и христиан, которые помогают даже чужим! — заметил Каллист. — Так что ты чутко отзываешься на мечты императора.
— Отлично! Сейчас рассчитаем расход на обучение врача в среднем асклепейоне и прикинем… Фессал, дай мне список асклепейонов… И непременное устройство ксенодохиев при асклепейонах. Каллист, план и описание моего ксенодохия у тебя?
— Да, все переписано начисто, посмотри сам. А не прикрепленных к асклепейонам ксенодохиев не будет?
— Будет. Во всяком случае, императору весьма нравится эта идея. Так что, возможно, уже к осени мы откроем ксенодохий! — воскликнул Кесарий.
На пороге показался Трофим.
— Барин, — проговорил он. — Дозвольте, я с вами сегодня останусь, заместо вот этого-то болвана. Он же ничего толком ни подать, ни сделать не может. Пусть бы его шел на ипподром свой.
Кесарий посмотрел на пригорюнившегося Гликерия. В глазах раба стояли крупные слезы.
— Иди, Гликерий! Живо убирайся прочь, чтобы я тебя не видел! — крикнул Кесарий. — И ты, Трофим, иди. Все уходите! Трофим, передай всем рабам — и чтобы дома никого не было, пока ваши конские бега не закончатся.
…Когда дом опустел, Кесарий оторвался от пергамена, куда он переписывал оставшуюся часть доклада, и сказал немного раздраженно:
— Все равно ипподром рядом. Можно туда и не ходить — здесь все будет слышно. А закроешь ставни — темно.
— Да, — печально ответил Каллист. — Кажется, уже началось.
Издалека слышался словно шум надвигающейся грозы — это были овации, которыми встречали возниц на квадригах[217].
— Сегодня Диодор за «красных», Феопомп за «зеленых», — сообщил Фессал.
— Это какой Диодор? Из Ликии? — с деланно небрежным видом спросил Каллист.
— Ну да, — печально кивнул Фессал.
Они замолчали, погруженные в свою работу. Лишь иногда, по шуму, доносящемуся из окон, Каллист или Фессал делали краткое, но глубокомысленное замечание: «„Красные“ берут верх» — «Нет, „зеленые“ догоняют». «Нет, „красные“ снова впереди».
— Святые мученики! — взмолился Кесарий. — Откуда вы все это знаете?!
— Слышно, как поддерживающие «красных» и «зеленых» кричат, — объяснил Фессал. — У них разные речевки, и даже когда слов не слышно, по ритму можно догадаться. А «синие» отстают безнадежно.
— Ясно, — ответил Кесарий. Снова наступила тишина, на фоне которой все нарастающий гул ипподрома напоминал далекую бурю.
— Феопомп вышел вперед, — заметил Каллист. — «Синие» плетутся в хвосте.
— А Диодор? — спросил Кесарий.
— Ты тоже за «красных»? — удивился Каллист. — Ты же за «синих» был.
— Я за «крапчатых»![218] — ответил раздраженно Кесарий. — Давай не отвлекаться!
— Феопомпа преследует Диодор! — сообщил Фессал. — Диодор догоняет…
Раздался грохот.
— Квадриги столкнулись! — воскликнул с отчаянием Каллист.
Фессал неуклюже взмахнул руками и пролил чернильницу. Крик толпы, переходящий в вой, заполнил своды дома архиатра.
— Фессал! — заорал Кесарий, спасая пергамен от стремительно разливающегося по мрамору чернильного моря. — Фессал, Гефест тебя побери! — тут он добавил какое-то каппадокийское слово.
Каллист принялся помогать другу спасать пергамен.
— Убирайся немедленно! Убирайся на свой Лемнос! — продолжал кричать Кесарий на несчастного Фессала, который дрожащими руками все еще держал уже ненужное перо.
— Убирайся отсюда, я тебе сказал! — прогремел архиатр, и Фессал в мгновение ока исчез.
Каллист молча смотрел, как чернила стекают на пол.
— Трофим! — позвал Кесарий.
— Ты же всех рабов на ипподром отправил, — заметил Каллист.
Кесарий что-то снова пробормотал по-каппадокийски.
— Пойдем в иатрейон, там стол есть, — сказал он, наконец.
— Давай я вытру чернила, — предложил Каллист.
— Еще чего надумал! Гликерий вернется, пусть моет, — ответил Кесарий.
Они перенесли листы пергамена и вощеные таблички в иатрейон, сели за стол и молча продолжали работу. Каллисту было жаль Фессала, но заговорить о нем с Кесарием сейчас было бы более чем неуместно. Архиатр сидел, то и дело роняя голову на грудь, как человек, борющийся со сном — следствием смертельной усталости. Каллист уже подумывал о том, не принести ли ему вина и холодного мяса из погреба, чтобы пообедать на ходу, а заодно и позвать несчастного Фессала, как в дверь иатрейона постучали.
— Не открываем, — спокойно сказал Кесарий. — Нас нет дома, мы на ипподроме.
Стук повторился, настойчивый, сильный, кто-то колотил в дверь, словно цепляясь за последнюю надежду.
— Кесарий иатрос! Кесарий иатрос! — раздались женские голоса снаружи. — Спасите, спасите, Кесарий иатрос!
Кесарий отбросил пергамен в сторону, встал и пошел к двери. Каллист последовал за ним.
В вечернем золотом свете заходящего солнца на пороге стояла рабыня Митродора Лампадион, без покрывала, с золотой нитью в темных волосах, а рядом с ней — плачущая женщина, закутанная в покрывало.
— Кесарий иатрос! — вскричала Лампадион, падая на колени перед архиатром. — Только ты можешь его спасти! Прошу тебя, умоляю!
Вторая женщина, рыдая, вместе с Лампадион упала к ногам Кесария.
— Немедленно встаньте и объясните, в чем дело, — устало сказал Кесарий.
— Феопомп… — проговорила сквозь рыдания женщина в покрывале.
Только теперь Кесарий и Каллист увидели, что позади женщин стоят четверо сильных мужчин, одетых, как цирковые артисты. Они держали носилки с окровавленным телом.
— Несите в иатрейон, — коротко сказал Кесарий.
Изувеченное тело Феопомпа внесли в лечебницу. Каллист приготовил инструменты. Кесарий велел женщинам ждать в прихожей и не заглядывать в иатрейон, чтобы не отвлекать врачей.
— Страшное дело — эти конские бега, если подумать, — проговорил Каллист, надевая хирургический передник. — Сколько жизней ни за что
Возница лежал недвижимо, казалось, что он даже не дышал. Архиатр взял Феопомпа за окровавленное запястье — в кулаке его были сжаты обрывки поводьев — и долго искал пульс. Каллист тем временем поднес к его губам отполированное до блеска медное зеркало. Оно затуманилось.
— Пульс малый, слабый, редкий, — сказал Кесарий и стал ощупывать руки и ноги Феопомпа.
Потом вместе с Каллистом они быстро стали накладывать лигатуру за лигатурой.
— Он под копыта коней упал? — спросил Каллист, выглядывая в прихожую. Лампадион, оставив свою подругу, заглянула в иатрейон.
— Да, он вылетел от удара из колесницы и попал под коней Диодора. А Диодора отшвырнуло к трибунам, он ударился головой о перила и раскроил себе череп…
Спутница рабыни Митродора в голос зарыдала.
— Это подруга Феопомпа, Мелисса, — пояснила Лампадион.
В прихожую вышел Кесарий.
— Не надо рыдать, — сказал он. — Ваш Феопомп не сломал ни единой кости, а кровь — от глубоких ссадин, наверняка раны от обломков колесницы. Сейчас зашьем, и опять будет квадригой править… правда, не очень скоро.
Он поспешно увернулся от Мелиссы, упавшей к его ногам, и скрылся в иатрейоне.
— Вот ведь счастливая судьба, — промолвил Каллист. — Упасть под копыта коней и не быть затоптанным. Вывих плеча, несколько поверхностных ран — и все. Только крови много — вот женщины и испугались.
Вдалеке раздался грохот.
— Что это еще такое? — спросил Кесарий.
На пороге стоял бледный Фессал, за его спиной виднелся дорожный сундук.
— А ты куда собрался? — поинтересовался архиатр.
— На Ле… Лемнос, — пролепетал секретарь.
— На какой это Лемнос на ночь глядя?! — воскликнул Кесарий.
— Вы же… вы мне сами сказали, Кесарий архиатр, на Лемнос убираться, — заикаясь, ответил Фессал.
— Но головой-то думать надо! — с раздражением произнес архиатр. — Бери нож, лигатуры, иглу и иди сюда!
Фессал, не помня себя от радости, присоединился к врачам. Феопомп застонал, зашевелился. Каллист напоил его вином — тот глотал жадно и долго.
Кесарий снова вышел к Лампадион и Мелиссе, и чуть не упал, споткнувшись о сундук лемноссца, оставленный в дверях.
— Как он, Кесарий архиатр? — проговорила Мелисса, протягивая руки к врачу.
— Раны зашили, вывих вправили, он уже вина глотнул, понемногу приходит в себя, — отвечал тот, с силой отшвырнув загремевший сундук в сторону. — Все обойдется. Пока пусть побудет у меня в лечебнице, а через несколько дней вы отнесете его домой. Вот вам деньги, чтобы купить лекарства на первое время — думаю, что никаких выплат вы не получите, раз проиграли.
— Благодарю вас, благородный Кесарий иатрос! — сквозь слезы едва вымолвила Мелисса.
— О, я так и знала, что ты сможешь его спасти! — воскликнула Лампадион. — Асклепий благословил тебя своим искусством, Кесарий врач!
— Ты говоришь прямо как твой хозяин, Лампадион, — улыбнулся Кесарий.
— Митродор больше не мой хозяин, — кратко сказала Лампадион, отводя со лба пепельную прядь.
— Как?! — вымолвил потрясенный архиатр.
— Он поспорил с каким-то никомедийцем, Филогором, что «синие» проиграют. А тот поставил на «синих». И «синие» победили — хотя были все время в хвосте — потому что Феопомп и Диодор столкнулись.
Она не плакала, глаза ее были странно сухи, только верхняя губа подергивалась. Кесарий оцепенел, потом закричал, в отчаянии бросаясь к ней:
— Лампадион!
Она на мгновение прильнула к нему, но тут же высвободилась.
— Да сохранит тебя мать Исида, — прошептала она, исчезая во тьме.
Кесарий бросился вслед за ней, потом вернулся в иатрейон, ударил несколько раз кулаком по столу, закричал:
— Нет, я выкуплю тебя, слышишь, выкуплю, Лампадион! Так и знай! И Салома! Да! Я буду говорить с самим императором! Я не отдам тебя Филогору, Лампадион! Я всех освобожу — тебя, Салома, Каллиста….
— Да я вроде не раб, — осторожно проговорил Каллист, спускаясь на шум. — Выпей воды. Ты переутомился, Кесарий!
— Имение твоего дяди… — хрипло проговорил каппадокиец. — Юлиан вернет его… я добьюсь…
5. О головных болях, эсхатоне и мартирии
Каллист и Фессал стояли в порту перед большим торговым кораблем, отбывающим на Лемнос. Рядом уже отчаливал другой корабль, еще больше и богаче, с египетском оком Гора и названием «Исида Эвплия». С его палубы весело махали Филагрий и Посидоний, что-то крича. Ветер относил их голоса в море, смешивая их с криками чаек.
Каллист вздохнул. Ему захотелось отправиться в плаванье — вместе с Фессалом… или Кесарием.
— Я буду скучать по вам, Каллист врач, — сказал Фессал, вытирая слезы.
— Скоро увидимся, Фессалион, — ответил Каллист. — Пиши, как приедешь. Сейчас почта хорошо работает, спасибо императору Юлиану.
— Бедный Кесарий врач… — проговорил Фессал. — Он так устал, готовясь к своему докладу в сенате.
— Ну, все прошло просто превосходно, — весело заметил Каллист. — Юлиан не только подписал наш доклад… то есть, я имел в виду, доклад Кесария, но и был чрезвычайно любезен в беседе. Это все, что Кесарий мне успел рассказать.
— Жаль, что я не смог попрощаться с Кесарием врачом, — вздохнул Фессал. — Я его спросить хотел… Вот, Аретей пишет…
Он достал из-за пазухи табличку и зачитал, запинаясь:
— При синкопах следует, чтобы врач мог их предугадать; ибо, если ты предугадаешь их наступление и окружающие будут на твоей стороне, ты сможешь предотвратить их появление. Когда же синкопа случается, пациент не может ее избежать, ибо, как я сказал ранее, синкопа есть расторжение природы, а природа расторгнутая не может быть восстановлена[219].
Он посмотрел на Каллиста с надеждой.
— Христиане же говорят, что Иисус снова восстановил природу? — умоляюще спросил он. — Может быть, Архедамия…
Он не закончил. Каллист обнял его и ничего не сказал. Фессал вытер слезы и проговорил:
— Мне кажется, Кесарий врач очень устает. Не заболел бы он…
— Он теперь не меньше суток проспит, бедняга, — заметил Каллист. — Даже в баню вечером не пошел.
— Когда он из носилок вышел, вернувшись из сената, его шатало… Он переутомляется очень, правда, Каллист врач? — сочувственно сказал юноша.
— Чрезмерно переутомляется, я бы сказал… Я поговорю с ним. Но, Фессал, тебе пора — а то твой сундук уплывет на Лемнос без тебя.
Каллист еще обнял на прощание своего подопечного и следил взглядом, как нескладный и долговязый Фессал поднимается на корабль. Потом корабль отчалил вслед кораблю, увезшему братьев, а Фессал долго махал Каллисту с палубы, стоя у белоснежного, полного весеннего ветра паруса.
+++
Кесарий проснулся и, сев на постели, позвал:
— Трофим!
— Да, хозяин! Изволите еды вам принести?
— Еды? — задумчиво проговорил Кесарий. — Нет… Принеси воды — пить очень хочется. Полдень уже минул?
— Да, хозяин, уже далеко за полдень, — отвечал Трофим,
— Каллист в иатрейоне? — спросил Кесарий.
— Каллист врач в порт уехал, провожал молодых врачей, в Александрию и на Лемнос.
— Святые мученики… Что же он меня не разбудил! — воскликнул Кесарий.
— Не хотели они вас будить, очень жаль им было вас беспокоить. Вы же из сената вчера еле живой вернулись!
— Да, устал, конечно, но я очень доволен… хотел их поблагодарить, рассказать… а проспал до обеда, — раздраженно проговорил Кесарий. — Письма есть?
— Три письма всего, — ответил Трофим, подавая их хозяину.
— От Григи! — воскликнул он радостно и менее радостно продолжил: — Так, а это от папаши… а вот это — от Митродора…
Кесарий быстро разломил печать на письме Григория и начал читать, все более и более удивленным тоном:
— «…и что еще скажу? Зачем похоронил ты себя еще живым, отказавшись от Христа? Зачем заставил мать твою плакать о тебе, как Рахиль о чадах своих, злочестивым царем убиенных? Зачем уязвил сердце мое неисцельной раной? Зачем предал наш братский союз во Христе? Зачем заставил меня писать надгробные речи тебе, еще живому?»
— Грига, ты с ума сошел, — пробормотал Кесарий и распечатал письмо отца.
— «Нечестивейший из сыновей, Авессалому поревновавший в оскорблении отца…», — зачитал он из второго письма. — Так, здесь все понятно, — быстро сказал Кесарий и отшвырнул письмо в угол. Со вздохом он вскрыл третье письмо, от Митродора, и стал пробегать его расширяющимися от удивления глазами.
— Барин, вам вина не подать? — испуганно спросил Трофим. — Вы что-то побледнели совсем.
Кесарий со стоном обхватил голову руками и закрыл глаза.
— Святые мученики… — повторял он. — Святые мученики…
— Господин Митродор прибыли, — осторожно сообщил вошедший на цыпочках Гликерий.
Кесарий вскочил на ноги, быстро, без помощи Трофима, надел хитон и бросился встречать гостя.
Митродор, улыбающийся и довольный, стоял на покрытой персидским ковром мраморной лестнице, любуясь статуями нимф.
— Радуйся, о Кесарий! — воскликнул он. — Не знал, что ты так поздно встаешь!
— Знаешь, Митродор, — нежно проговорил Кесарий, все еще стискивая в руке третье письмо, — знаешь, друг мой возлюбленный, что за сон я видел сегодня ночью?
— Что за сон? — оживился Митродор, разворачиваясь к нему всей своей огромной тушей, обмотанной в лиловый гиматий.
— Мне явился Асклепий, Митродор! — воскликнул Кесарий. — И он велел мне передать тебе, чтобы ты не делал ставки на ипподроме, иначе сурово поплатишься!
— Ох, — погрустнел Митродор, — что же ты с таким опозданием мне это говоришь… У меня такое горе… я Лампадион твою проиграл Филогору…
— А еще он сказал мне, Митродор… — перешел на шепот Кесарий, будто ему сдавили горло, — он сказал мне, что хочет научить меня одному приему в панкратионе…
И он ударил Митродора левым локтем в челюсть. Раздался легкий хруст, и секретарь по диспутам осел на ковер рядом со статуей Судьбы-Тюхе.
— Хо-ро-шо… — пробормотал он. — Не слышал о таком. Но… я думал, ты предупредишь… прежде чем показывать!
Кесарий, уперев кулаки в бока, возвышался над ним.
— Не слышал? Еще бы! Это бесподобный, божественный прием, который Асклепий в прошлом показал только Эгестрату из Коринфа, двадцатисемикратному олимпионику! И знаешь, что еще сказал Асклепий Мегалос?
— Что? — опасливо спросил Митродор, вставая.
— Велел упражняться на тебе!
На этот раз Митродор упал в объятия танцующих нимф.
— Эй, ты что?! Ты что?! — завопил он, не на шутку испугавшись.
— У тебя же головные боли были? Жаловался мне? Ну вот, Пэан сказал, что так они быстрее пройдут. Почитай у книдцев! Они в полном согласии с этим![220]
Кесарий нехорошо засмеялся, его белые зубы блеснули в полумраке.
— Послушай, но сейчас не время лечить головные боли…
— А мне кажется, самое время! А еще… еще он продиктовал мне речь, сплошь сапфической строфой! Я ее произнесу перед императором! Завтра! Как хорошо, что ты мне предоставил такую возможность! Такая приятная неожиданность! Ты воистину угадал желания моего сердца!
— Ну… мы же друзья, как-никак, — покраснев от смущения, скромно ответил Митродор. — Я ведь эти списки составляю. Уже на месяц вперед все забито. Знаешь, какие мне подарки приносят, чтобы я поближе вписал? Должностей ведь в государстве не апейрон![221]
Он захихикал.
— Так я тебе должен что-нибудь? — участливо спросил Кесарий, разминая пальцы.
— Нет-нет! Что ты! Это дар дружбы! — воскликнул Митродор и добавил заговорщицки: — Ты знаешь, оказывается, Орибасий тебя не любит, козни всякие строит. Вот я и решил, чтобы твои позиции при дворе утвердить, записать тебя на этот диспут. Как пить дать, Юлиан сделает тебя придворным архиатром, и тогда вы уже на равных будете с этим пергамским зазнайкой.
Кесарий молча смотрел на троюродного брата.
— И вот еще что, — продолжал Митродор. — Император, несомненно, тебя наградит, и мы выкупим Лампадион, а я еще и дам залог для храма Исиды, куда она хочет поступить в младшие жрицы. Здорово я придумал? Филогор против нас двоих не устоит, а, если что, ты императора подключить сможешь! Так что за речь там сапфической строфой?
— О тебе, мой друг Митродор, о тебе — ходатайство к императору. Он будет не в силах противиться Асклепиеву красноречию, уверяю!
— Ты будешь просить, чтобы мне отдали поместье на левом берегу Сангариса? Рядом со строящимся асклепейоном? Как ты великодушен!
— Ну, об этом-то ты попросишь сам! — вкрадчиво сказал Кесарий. — А я, — он повысил голос до крика, — а я постараюсь убедить августа Юлиана, чтобы он поставил тебя главой придворных евнухов! И все хирургию я беру на себя!..
— Ты что, ты что, ты что!.. — Митродор выкарабкался из объятий нимф и бросился за Кесарием вверх по лестнице, но оступился, зацепил ковер и стремительно покатился вниз по мраморным ступеням.
Кесарий ворвался в свою комнату, сшиб зеркало, опрокинул умывальник и упал с размаху на ложе.
— Привет, — осторожно раздался над ним голос Каллиста. — Это ты Митродора с лестницы спустил?
— Ты слышал… все это? — едва переводя дыхание, ответил тот.
— Что случилось? Опять купаемся в Сангарии?
Кесарий сел. На его лице были красные пятна, угол рта дергался в судороге.
— Что с тобой? — испугался Каллист и схватил его за руку.
— Скажи рабам, пусть срочно собирают твои вещи и везут на постоялый двор. Завтра ты можешь лишиться всего, что оставил у меня дома. И сам ночуй сегодня там же.
— Что случилось?
— Что ты мой пульс ищешь? — вырвал свою руку Кесарий.
— Тебе плохо!
— Плохо будет тебе завтра после указа императора о моей казни!
— С ума сошел?! Дай-ка пульс проверю…
Кесарий, выдохнувшись, откинулся на спинку ложа.
— Этот… — тут Кесарий произнес какое-то каппадокийское слово, — Митродор, оказывается, внес
— Зачем?! — нахмурился Каллист. — Ты же не хотел!
— А кто меня спросил?
— Попроси вычеркнуть!
— Уже поздно. Все подписано императором. Завтра я буду дискутировать.
— Ну и поддайся. Не показывай себя слишком умным.
— «Поддайся!» — передразнил его Кесарий, швырнув плащ в дальний угол. — Ты совсем, что ли, не видишь, что происходит при дворе?! Ты что, не понимаешь? Это не про Асклепиада с Гиппократом диспут! «Поддайся!»
— А про что? — изумился Каллист.
— Как про что?! Как про что?! — вскочил Кесарий. — Все про то же! Император-философ милостиво разубеждает подданных в их христианских заблуждениях. Они, не в силах противостоять его разуму и дару слова, признают себя побежденными и сразу же получают высокие государственные посты! Диспут с императором о христианской и эллинской мудрости! Вот во что меня втянул этот… этот… Митродор!
Каллист в безмолвии смотрел на него.
— Он что, не знал? — тихо спросил он, наконец.
— Он же — непроходимый дурак! А может, как и мой папаша, считает, что я Христа променяю на высокие должности при дворе Юлиана….
Он обхватил голову руками и снова сел.
— Вели рабам собирать свои вещи, Каллист… Завтра будет диспут, будет указ… Как ты понимаешь, я не собираюсь признавать себя побежденным. Приходи прощаться… Впрочем, нет. Завтра даже не показывайся рядом со мной. Не надо. Простимся сегодня.
— Ты что?! Ты что?! — воскликнул Каллист, не находя слов.
— А что? Ты не понимаешь, что произойдет?.. — и произнес растерянно: — Господи, а я не крещен…
— Знаешь, Кесарий — я никуда не уйду, — твердо сказал Каллист.
— Ну и глупо! — опять с жаром заговорил Кесарий. — И так в немилость попадешь за нашу дружбу… Иди! Слышишь, иди! Я слишком тебя люблю, чтобы приносить тебе неприятности.
— А я слишком люблю тебя, чтобы оставлять! — Каллист пнул ногой медное зеркало на полу, и оно с грохотом отъехало через всю комнату к плащу. — Понял? Никуда я не пойду! Или ты только христиан за людей считаешь? Или раз я язычник, то, по-твоему — свинья последняя?!
— Не ори так, — уже тише сказал Кесарий. — Тогда дай распоряжение рабам насчет книг. Все мои книги, какие тебе нужны, бери. Мне не понадобятся больше…
— Да с чего ты решил, что тебя казнят?!
— А что ты думаешь? Наградят?
— Знаешь, что? — Каллист встал во весь рост. — Мне кажется… — ты не обижайся — но мне кажется, вы, христиане… даже самые лучшие… вроде тебя… Одним словом, вы любите мучениками становиться. Даже если повода нет.
— Повода нет?!
— Неужели Юлиан прикажет тебя казнить? Он же сказал, что против жестокостей и варварства!
— Ну, это он так… до диспута.
— Во-первых, надо подумать, как ты будешь спорить. Тяни время. Проси у него месяц подумать…
— Да-да. Месяц подумать! Будто я через месяц изменю свое мнение.
— Не изменишь, но там будет видно.
— Нет, Каллист. Раз так случилось, я должен вести себя достойно. Я не стремился к мартирии — ты знаешь. Но раз для меня время мартирии наступило — я не должен бежать. Это трусость. Это… Это неправильно! Христос говорил, что день Его придет неожиданно, и он пришел, этот день.
Кесарий поднялся и распахнул окно. Воздух из полей нес аромат весенних цветов.
— Говорят, что все случится в самом конце… когда мир будет поглощен огнем. Это, наверное, так, но для каждого человека есть свой День Господень — великий и страшный, когда он должен принимать главное решение своей жизни… И этот день решает все. Это — мой эсхатон, последнее время… Все будет идти на земле своим чередом, а здесь — он показал внутрь груди — здесь совершится моя мартирия… или не совершится.
Каллист обнял его за плечи.
— В таком случае, сегодня тебе надо оставить как можно больше времени для молитвы.
— Не выйдет… надо оформить рабам вольные… и еще куча дел… О, если бы еще хоть один день!
— Рабам я все оформлю, ты потом подпишешь. Вещи соберу. Если тебя отправят не на плаху, а в ссылку, вещи пригодятся.
— У меня рабы все государственные, собственные только Трофим и Гликерий… Книги мои забери себе, остальное продашь и деньги раздашь, ну, кому нужно — ты понимаешь, — кивнул деловито Кесарий, как будто давал поручения перед отъездом.
— Хорошо.
— Ну, тогда иди…
Каллист послушно двинулся к выходу.
— Нет, постой… — Кесарий сделал движение к нему, но снова повторил: — Нет, иди… — голос его дрогнул: — Придешь потом?
— О, Кесарий!
Они обнялись.
— Теперь иди, — твердо сказал Кесарий.
И отвернулся к окну, вытирая глаза.
…Каллист ушел, а Кесарий все еще стоял так, у окна.
— Трофим, — наконец, негромко произнес он.
— Да, хозяин, — ответил с готовностью раб.
— Триклиний накрыт?
— Да. Изволите отобедать? — с готовностью спросил Трофим.
— Пойдем со мной, Трофим, — сказал Кесарий.
Они вошли в триклиний, и Трофим уже хотел подать Кесарию чашу с вином, но тот сказал:
— Нет. Сначала возляжем[222]. Сегодня ты станешь свободным человеком, Трофим.
Трофим замер на месте, словно статуя, но Кесарий слегка подтолкнул его к ложу, и тот осторожно опустился на него.
— Смелее, — подбодрил его Кесарий. — Вот чаша — выпей.
— Вы, то есть… вино мне подаете… хозяин, родной мой… — заплакал Трофим.
— Пей, — сказал Кесарий ласково. — Пей.
И они выпили вина, заели свежими лепешками и маслинами.
— Я не так хотел тебя освободить, — задумчиво и печально сказал Кесарий. — Не за такой скудной трапезой и не впопыхах. А это тебе деньги — лавку откроешь свою рыбную. Должно хватить.
— Хозяин… — схватил Трофим его руку, целуя. — Хозяин… Да благословит вас благой Сотер!
— И тебя, мой Трофим, — ответил Кесарий. — А ты, Гликерий, что смотришь? Тоже на свободу пойдешь… скоро Каллист врач придет, принесет твою вольную.
Трофим беспокойно посмотрел на Кесария.
— Куда вы уезжаете, хозяин? Я с вами поеду.
— Ты не сможешь, Трофимушка. И не надо тебе, — ответил Кесарий, вставая. Отозвав Трофима в сторону, он шепнул ему, вручив еще один кошель: — Передай эти деньги Лампадион.
Трофим понимающе кивнул.
— А теперь не беспокойте меня, — сказал Кесарий, — я пойду в свою комнату молиться.
Он не сразу пошел в свою комнату. Пересек двор и вошел в конюшню. Буцефал поприветствовал Кесария радостным тихим ржанием. Каппадокиец прижался лбом к мягкой шкуре коня, обнял его за шею, погладил.
— Прощай, Буцефал, — прошептал он. — Мы больше с тобой вместе никуда не поскачем…
Он резко повернулся и ушел, оставив коня удивленно и печально смотреть себе вслед.
…Каллист
— Кесарий, Кесарий, — проговорил он, опускаясь рядом с ним и поднимая с пола свиток. В мерцающем свете лампады он прочел:
Пусть ваши помышления будут такими,
какие и подобает иметь тем, кто во Христе Иисусе.
Он, живя жизнью Бога,
не мыслил, как о добыче
быть равным Богу.
Но все, чем владел, отдал Он,
жизнь раба приняв,
став подобен людям.
И облик принявший человека,
Он себя смирил,
став послушным до смерти —
даже до смерти крестной.
Потому и Бог Его выше всех возвысил
и даровал Ему Имя
выше всякого имени,
чтобы перед Именем Иисуса
преклонилось всякое колено
небесных, и земных, и преисподних,
и всякий язык исповедал:
Иисус Христос — Господь! —
во славу Бога Отца[223].
6. О том, как Кесарий спорил с Юлианом
…В несколько прыжков миновав лестницу, Каллист вбежал на галерею и, растерянный, остановился, с трудом переводя дыхание. Было так тихо, словно вместо сотен людей сюда по приказанию императора внесли статуи. Издалека доносился знакомый голос:
— Бог сошел вниз, к людям, и при этом не претерпел ни малейшего изменения. Не превратился Он из доброго в злого, из живого в безжизненного. Но как пища в груди кормилицы изменяется в молоко, чтобы соответствовать природе ребенка, или как одну пищу предписывают больному сообразно природе его болезни, а другую пищу вкушают крепкие и здоровые люди, так изменяется и сила Божия. Она питает души людей, становясь близкой каждому из них. Видишь, император, мы не учим, что природа Бога Слова изменяется, и здесь нет ни обмана, ни лжи, в котором ты упрекаешь христиан.
Рыжеволосый юноша, сидящий на корточках у статуи Гермеса, поспешно перевернул вощеную табличку и снова поспешно стал покрывать ее стенографическими значками. Каллист протиснулся через толпу ближе и увидел Кесария — бледного, как его белоснежный хитон, но уверенно говорящего и сопровождающего свою речь строгими отточенными жестами по всем правилам риторского искусства:
— Да, император, христиане твердо убеждены, что Иисус явился не как призрак, но действительно жил среди людей. Иному учат гностики, которые считают материю злом и отрицают явление Бога во плоти. Если врач, как учил Асклепиад Вифинский и Аретей Каппадокиец, должен быть с больным до конца, сострадая ему, то что неразумного в том, что Бог, словно друг, возлюбивший род человеческий, поступил так же? Ты смеешься над тем, что христиане верят в то, что Бог стал нашим другом, над тем, что мы верим, что он снизошел на землю словно врач, пришедший в город, охваченный эпидемией чумы. Но разве Диодор с Самоса, Фидий из Афин, Никандр с Делоса, Полигнот с Кеоса, Менокрит с Карпафа, Дамиад из Гифия, люди, следовавшие закону Гиппократову, при Перикле и в другие времена не сделали то же? В этом они предвосхитили образ прихода Бога в человеческом образе. А разве нет у эллинов сказания об Асклепии, который из-за человеколюбия предпочел сам умереть, но избавить от смерти других? И если человек утратил целостность ума и тела, разве дурно поступает Слово Божие, став человеком, чтобы приблизившись к нашей природе так близко, насколько это возможно, исцелить ее в себе, своими смертью и восстанием, и вернуть человечеству эту целостность? Недаром Он сказал — «Я всего человека исцелил». Итак, ты напрасно упрекаешь христиан во лжи, император Юлиан.
— Я просто хочу, чтобы вы, галилеяне, обратили внимание на другую философию и, трезво размыслив, отказались от своего заблуждения ради высшей мудрости, — сказал Юлиан, пристально и с возрастающим удивлением глядя на Кесария.
— Если тебе угодно говорить о философии, о кесарь Юлиан, то поговорим о столь возлюбленной тебе философии киников, — Кесарий сделал жест в сторону походного трона, на котором сидел, напряженно облокотившись на спинку, его царственный собеседник. Юлиан запустил длинные, узловатые пальцы в свою черную бороду и захватил прядь, нервно подергивая ее, словно в такт словам Кесария.
— В кинических хриях повествуется об Антисфене, который и положил начало всем киникам, который говорил, что врачи водятся с больными, но сами не заболевают. И то же говорит Иисус — не здоровые имеют нужду во враче, но больные. Разве сам он не довольствовался простой одеждой и посохом, не жил из того, что подавали ему слушавшие его учение, отвергал лесть, презирал богатство? Подобно киникам, он говорил притчами о древе, не приносящем доброго плода, о беззаботности птиц, которым все мы должны подражать, возвеличил ребенка в собрании своих учеников. Да и ученица его не постыдилась называться «псом», и за то он ее похвалил, — Кесарий говорил свободно, легко и бесстрашно, как человек, перед которым простирается не человеческое море, в напряженном молчании внимающее каждому его слову, но многосмеющееся винноцветное море, по которому вдаль под парусами уходят корабли.
— Демонакт[224] говорил, что не надо идти в храм Асклепия, чтобы бог тебя услышал — этим он близок нам, христианам, знающим, что Бог существует повсюду, и в этом великая наша радость.
— Довольно об этом, — раздался молодой, но неприятный, словно надсаженный, голос. — Довольно! — резко вскричал Юлиан. — Вы смеетесь над поклонниками Зевса, указывая его гроб на Крите, а при этом почитаете исшедшего из гроба Иисуса — якобы исшедшего! Вы не потрудились узнать о тайнах критского благочестия, но осмеяли их, со свойственной вам, галилеянам, дерзостью и невежеством.
— На это я отвечу стихами эллинского поэта, а не христианина:
«Лгут критяне всегда:
Измыслили гроб твой критяне;
Ты же не умер, но жив,
О Зевс, присносущный Владыка!»[225]
Кесарий смолк.
Тишина стала пронзительной, такой, что у Каллиста на мгновение заложило уши. Потом раздался голос Юлиана, негромкий и хрипловатый:
— Я рад слышать, что Кесарий врач знаком с эллинской поэзией, а не только с эллинским врачебным искусством. Если же Кесарий врач разделяет мысли галилеян, хулящих все эллинское, то, по справедливости, он должен прекратить не только читать все, написанное вдохновленными богами поэтами, но и оставить искусство медицины. Не помнит ли он, что еще о Гиппократе говорили, что в писаниях его звучит голос бога? Позволено ли тому, кто считает галилейское учение истинным, двоедушно лукавить и пользоваться эллинской мудростью,
— Что касается мудрости Гиппократа, то он предчувствовал заповедь о любви ко всякому человеку, которую принес Иисус, и учил внимательно относиться к больным без различия их происхождения и достатка. Что до Асклепиада, он тоже недалеко стоит от заповедей Иисуса. К тому же Асклепиад тоже исцелял некоторых больных касанием руки! И хочешь ли знать, император Юлиан, — все лучшее, сказанное или совершенное, принадлежит нам, христианам, потому что служит прообразом совершенства Сына Божия.
— Довольно. Это не проповедь в сборище галилеян, а благородный философский диспут. Ты забыл, что ты не у отца на приходе в своей каппадокийской глуши? И забыл, что Гален имел случай узнать о Христе, но не стал христианином, продолжая всю жизнь служить Асклепию Пергамскому?
— Гален? Я следую за ним, только когда он прав.
— Вот как?
— Именно так. Иначе многие из обратившихся ко мне за исцелением людей уже не видели бы солнечного света.
— Солнечного света, говоришь ты? А что ты скажешь о Гиппократе, Кесарий врач? Ты, как последователь Асклепиада Вифинского, тоже называешь его благородное учение «приготовлением к смерти»?
— Великий Коссец и Великий Вифинец, быть может, и учили по-разному о человеческом теле, но разве не во всей полноте осуществил Сын Божий, став нашим Врачом, слова Гиппократа из его книги о пневме: «Врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол, болезней, страданий, от скорби, от смерти…»[226] Сын Божий увидел ужас смерти, причастился нашей плоти и ее великой скорби и освободил от смерти нас, будучи самым искусным Врачом.
Юлиан поднялся с походного, безыскусного трона и большими солдатскими шагами несколько раз измерил площадку для диспута. Подойдя почти вплотную к Кесарию, он резко схватил его за плечо. Послышался треск разрываемой ткани. Кесарий не пошевелился и не склонил головы.
— Ты давал клятву Гиппократа, Кесарий врач? — переходя с хрипа на визг, выдохнул Юлиан. Его нечесаная борода разметалась по пурпурной тоге.
Кесарий побледнел еще больше.
— Ты ложно клялся богами, которых не чтишь? — продолжал Юлиан, продолжая сминать в своих узловатых сильных пальцах белый плащ Кесария, — так, что он почти разорвался пополам.
— Ты обманывал доверившихся тебе страдальцев? Ведь они думали, что для тебя что-то значит эта Клятва, не зная о твоем лицемерии. Хвала великому Гелиосу, который хранил их в твоих руках!
Кесарий молчал.
— Отвечай мне! — закричал император, переходя на петушиный фальцет.
Кесарий глубоко вздохнул и звонко произнес — так, что услышали даже в самых дальних рядах:
— Я не давал Клятвы Гиппократа.
Разорванный плащ медленно опал на темный мрамор пола.
Юлиан обессиленно рухнул на трон и дал знак писцам. Стража отделилась от стен и окружила Кесария.
«Нет!» — хотел закричать Каллист, но в пересохшем горле не родилось ни звука.
Юлиан нахмурил брови и шевельнул губами.
Внезапно на мраморные плиты выкатился детский мяч, свалянный из грубой шерсти. Начальник стражи осторожно поднял его и обернулся, буравя взглядом толпу.
— Оставь, мой добрый Архелай, — внезапно проговорил император, убирая руки от лица. — Это — знак богов. Как говорил киник Демонакт, прежде чем я бы вынес то решение, к которому был уже близок, я должен был снести алтарь Милосердия… и детской дружбы. Но я поставлен богами не сносить их алтари, а сохранять.
Он встал, опираясь на спинку трона.
— Ты хочешь стать мучеником, Кесарий? Надеешься, что тебя положат рядом с вифинцем в Константиновой базилике? Не трудись — там будет храм Асклепия… Ссылка! Навечно! В имение к твоему отцу! Все! Диспут окончен!
Стража отступила от Кесария, и он, в разорванном до пояса хитоне, прошел среди молчаливо расступавшейся перед ним толпы. Глаза его были широко раскрыты — словно он смотрел за горизонт.
…Каллист, растолкав зевак, наконец, прорвался к Кесарию и обнял его.
— Ты пришел? — улыбнулся Кесарий. Его волосы были мокры от пота, струйками стекавшего по его странно спокойному лицу.
Каллист молча кивнул.
— Спасибо… Вот указ, — он разжал словно сведенные судорогой пальцы.
— Ссылка… Что ж, идем собираться, — сказал Каллист, сам удивившись своему деловитому тону.
+++
— Здорово ты ему про Каллимаха!
Кесарий не ответил сразу. Он окунул голову в фонтан и долго держал ее среди серебристых струй, вытекающих изо рта дельфина — спасителя младенца Палемона.
Палемон, оседлавший гладкую, мокрую спину дельфина, весело улыбался, протягивая ладошки вверх, к тысячам радуг, играющим в каплях воды. Они были словно братья.
«Дельфос-адельфос, — неожиданно вспомнилось Каллисту. — Дельфин словно брат человеку, так как он живет в воде и спасает тонущих».
— Здорово он мне про клятву Гиппократа! — Кесарий неожиданно рассмеялся, присел на камень, орошенный брызгами. С его темных волос теперь стекали струи воды.
— О, если бы ты знал, Каллист — как прекрасно жить! — вырвалось у него.
Птица, похожая на огромную бабочку, подлетела к ним, и, зависнув над добродушной мордой дельфина, стала пить прямо из его рта.
— Посмотри! — показал Кесарий на птицу, счастливо улыбаясь.
Он снова склонился и стал, смеясь, пить воду из фонтана пригоршнями.
Каллист с беспокойством посмотрел на него. Тот поймал его взгляд.
— Не бойся, я в своем уме… Я просто рад… рад… Как хорошо быть живым! Ссылка! Всего лишь ссылка!
Он прыгнул в фонтан — вода доставала ему до колен — и поцеловал дельфина в морду, поскользнулся и окунулся с головой.
— Видел бы тебя… сам знаешь кто… обвинил бы в лицемерии, что целуешь дельфинов эллинских вместо ваших галилейских изображений… — ворчал Каллист, помогая ему выбраться из ледяной воды. — А также еще обвинил бы в пьянстве. Вернее, в осквернении эллинских святынь в пьяном виде.
— Ты не понимаешь!
— Я все понимаю!
Каллист набросил на его плечи свой плащ.
— Не надо — тепло!
— Так и будешь идти, как мокрый оборванец, по Константинову граду?
— А, точно… Спасибо!
— Итак, мы в твой Назианз?
— О, нет, нет, нет! — замотал Кесарий головой, разбрасывая вокруг брызги, как искупавшийся конь.
— Но император… И потом, куда еще тебе ехать, как не к родным?
— Только не к папаше! Представь, какое зрелище — изгнанный от императорского двора младший сын возвращается под отцовский кров. Строгий, но справедливый отец выходит к нему навстречу, не торопясь принять в свои объятия, но благодушно журя… нет, скорее, неблагодушно… в общем, говорит, что вот оно
— Что? Какие свиные рожки? Какой козленок? — всерьез обеспокоился Каллист, хватая Кесария за запястье. — У тебя пульс нехороший.
— А, ты же не знаешь про рожки… Ну ладно, забудь. Это я увлекся. Но суть того, что меня ожидает под отчим кровом, ты ведь понял? Кстати, на хлеб и воду посадят и тебя, как совратителя и соучастника. Так что я не могу туда ехать хотя бы из-за любви к тебе.
— Куда же мы поедем?
— В Александрию! — Кесарий простер руку вперед, как император Константин на конной статуе пред ними. — Там у меня много друзей и хороших знакомых… Я учился у знаменитого Адамантия — ты наверняка слышал про него! Иудей, перешедший в христианство, непревзойденный хирург, делавший много операций Антилла![227]
— Я помню, ты часто ему подарки посылал. Конечно, про Адамантия все знают, на Косе мы по его книгам тоже учились. Я несколько раз ассистировал при операции Антилла, но сам никогда ее не делал… — сказал Каллист.
— Я ведь мог бы остаться в Александрии навсегда, — продолжал Кесарий. — Сам Теон, хранитель Великой библиотеки, когда я там учился, приглашал меня остаться, он должен меня помнить! Он приглашал меня помочь ему разобрать некоторые рукописи… И практики там врачебной достаточно, прокормимся… Что скажешь?
— Я никогда не был в Египте… — начал осторожно Каллист.
— Александрия — не Египет, — перебил его Кесарий. — Совершенно греческий город, коптскую речь не услышишь. Это не Мемфис или Гелиополь, где до сих пор есть жрецы Осириса, которые могут читать священные знаки древних египтян. Кстати, у жены Мины, Хатхор, брат — настоящий египетский жрец. Тебе будет интересно побеседовать с ним, его зовут Горпашед — это значит «Гор-спаситель». Но он с небольшими странностями, как большинство египтян, так что не удивляйся… — Кесарий говорил все более и более возбужденно, как человек, нашедший выход из безвыходной ситуации. — Думаю, в Александрии мы будем чувствовать себя, как в Новом Риме — я помню свои годы юности и учебы там! Какое там стечение образованных мужей и гораздо меньше политики! Это несравнимо даже с Афинами, не то что с Новым Римом! В общем, едем. Посмотрим свет, раз представилась возможность. Как ты переносишь плавание на корабле? — вдруг спросил он Каллиста деловито.
Каллист приосанился.
— Мои предки — с Коса, — гордо ответил он. — Море у нас в крови.
— Я имел в виду, тебя не укачивает?
— Нет, конечно, — пожал плечами Каллист.
— Понятно… — с некоторой завистью протянул Кесарий. — Меня, помню, здорово укачало, когда мы попали в шторм, подходя к Константинополю. Я возвращался из Александрии, закончив учебу. Когда на берегу я увидел Григория, я даже сразу его не узнал — так худо мне было. А он как раз вернулся из Афин, тоже морем, как ты понимаешь… Случайно встретились в порту! Его чуть не обобрал до нитки носильщик, тащивший его сундук с книгами — я вовремя вмешался. А мама ждала нас в гостинице — представляешь? Она-то знала, что Григорий должен возвратиться со дня на день — и тут вместо его одного являемся мы вдвоем!
Кесарий начал весело рассказывать о том, как однажды попал в шторм Григорий, и как его утешала вся команда и пассажиры — так сильно он рыдал, что погибает некрещеным среди морских вод. Каллист слушал его вполуха, прикидывая, как уложить инструменты и книги так, чтобы они не заняли слишком много места, и кому доверить то, что невозможно забрать с собой. В столице у него не было знакомых.
— Может, оставим книги и вещи у Митродора? — перебил Каллист друга, начиная волноваться, не является ли такое возбуждение после пережитого признаком начинающегося френита.
— У Митродора? — Кесарий задумался. — Его, кстати, не было сегодня.
— Тем лучше — он не знает, что произошло.
— Можно… Его имение далеко. Если он не в Константинополе, то у нас займет не более двух дней, чтобы с ним связаться.
— Два дня — это немного. За это время как раз разузнаем, какой корабль идет в Александрию.
— Да… Ты прав, пожалуй. Послушай, торопиться нам некуда — давай пройдем через рощу? В обход? Так хорошо… все цветет, весна… птицы поют… Я так жалел, что больше не увижу этого…
Каллист долго смотрел на него, ничего не говоря. Они свернули на тропинку, ведущую к роще.
— Послушай, Кесарий, — неожиданно сказал Каллист.
— Да, друг мой? — Кесарий сорвал ветку черемухи и погрузил лицо в белые лепестки.
— Я понимаю, что это неуместный вопрос, — начал Каллист, колеблясь.
— Ничего неуместного, спрашивай, — повернулся к нему Кесарий. Синие глаза его сияли неземной радостью.
— Я мало знаю о вашем учении, — продолжал осторожно Каллист.
— Достаточно, чтобы доказывать нашим епископам, что они неправильно верят! — засмеялся Кесарий.
— Нет, я не про то… Как тебе сказать… Ты только не обижайся… Ты же христианин?
— Ну да, — Кесарий снова рассмеялся, запрокинув голову и отбрасывая со лба мокрые волосы. — Не полностью, но на пути. Я не крещен, ты знаешь.
— Пусть. Но пред Юлианом ты стоял, как христианин.
— Да.
— Ты понимаешь… Все знают… Короче, христиане не боятся смерти и не любят жизнь, — выпалил Каллист.
Кесарий положил ему руку на плечо и улыбнулся — теперь грустно.
— Я не упрекаю тебя в трусости! — поспешно добавил Каллист. — Я ни в чем тебя не упрекаю! Ты вел себя в высшей степени благородно и прекрасно! Но я думал… вы так хотите умереть… Ну, вот про ваших мучеников рассказывают…
— Нас часто обвиняют в лицемерии, лжи, глупости… ты слышал сегодня.
— Вот, я тебя обидел… в такой день…
— Нет, нет! Я просто думаю, как объяснить тебе… Ты стесняешься спросить меня, вел ли я себя, как христианин, когда радовался, что остаюсь жить, а не иду на плаху?
Каллист молча кивнул.
— Я не знаю, Каллист.
— Как так?! — потрясенно спросил тот.
— Не знаю… Зачем я буду тебе лгать? Я не всегда поступаю, как христианин. Вернее, очень редко поступаю, как христианин. Поэтому и не принимаю крещения.
— Мне кажется, Кесарий, что ты как раз — настоящий христианин! — воскликнул Каллист. — В отличие, скажем, от епископа Пигасия, нашего нового главного жреца. Поэтому я хочу, чтобы ты объяснил мне — вы же любите жизнь, христиане! Почему
— Ты правильно сказал — мы любим жизнь, — ответил его друг медленно, словно подбирая слова. — И мы не любим смерть. Совсем. Она — наш враг, потому что она — враг Бога.
— Почему же вы готовы умирать…
— …на каждом перекрестке?
— Я не имел в виду эту обидную поговорку.
— Она вовсе не обидная, если вдуматься. Мы бросаем смерти вызов. Но это страшно.
— Вот как… Но постой — вы бросаете, а ваш Бог? Он как-то потом вас наградит, или спасет… ну, тело, понятно, не нужно никому, а душу потом наградит и даст ей божественную радость? Так я понял? Вы ищете загробной радости после битвы со смертью?
— Нет, нет, нет! — Кесарий взмахнул руками. — Нет!
— Ты начинаешь сердиться.
— Не начинаю я сердиться. Бог победил смерть. Мы идем за Ним. Если мы искренне бросаем смерти вызов — мы встречаемся не с ней, а с Богом.
— Ну, вот это я и имел в виду.
— Мы, целиком, а не души, понял?
— О, вот это я никогда не пойму. Ваши мученики же не воскресли! Хотя я не сомневаюсь в их блаженстве.
— Они ждут воскресения.
— Ну, хорошо, это ты в это веришь. А если это обман?
— Да не обман. И не «верю». Я знаю, понимаешь, знаю, что Иисус воскрес. Внутри себя знаю. Ты же набросился на Пистифора, когда тот стал говорить несуразные вещи, потому что твой опыт тебе говорит иное!
— На Пистифора?
Каллист задумался.
— Понял. У вас есть опыт. Его нельзя передать словами… полностью, понятно для всех передать. А для тех, у кого такого опыта нет — не буду обсуждать, истинного или ложного, — это кажется странным, противоречивым и смешным. Это похоже на мистерии.
— Немного похоже, — кивнул Кесарий.
— То есть — смерти вы боитесь, как все, но вы словно через нее куда-то проходите. Я понял — вы любите жизнь. Даже такой, какая она здесь, полная страданий.
— В ней есть отблеск настоящей жизни, которой живет Воскресший из смерти Сын Божий.
— То есть Он воскрес и живой с телом, как человек?
— Да, гробница осталось пустой.
— Вот этого не может быть.
— Ты сам запираешь себя в замкнутый круг своим решением.
— Он, то есть, по-твоему, опять принял тело, которое, как я знаю, было изранено и изуродовано страданиями? Это нелепо, Кесарий!
— Я не про оживление трупов тебе толкую, а про воскресение мертвых. Есть разница.
— Если у тебя есть такой опыт, это не значит, что ты не обманываешься.
— А если у тебя нет такого опыта, это не значит, что те, у кого он есть, обманываются.
— Ну и где, по-вашему, сейчас Иисус?
— Где пожелает. Он Бог.
— А тело Его где тогда?
— Он с телом — где пожелает. Он одновременно Бог и Человек.
— А смертельные раны?
— У Него тело преодолевшего смерть. Он целиком свободен. Он свободен от смерти. Он убил ее своей смертью.
— Это поэзия и только.
— Это образ, потому что иначе не скажешь. Потому что опыт превышает слова.
— То есть вы говорите, что тот самый человек из Галилеи, которого убили, в том же самом теле, теми же ногами, ходит по дорогам ойкумены?
— Да, в том же самом теле, теми же ногами. К тому же Он еще и ходит в раю, и сходит в глубины преисподней. Тело Его пронизано Его Божеством, стало обоженным. Как говорим мы — прославленным. Он полностью свободен.
— А, то есть, это уже не Его тело, не человеческое, а тело Бога?
— У Бога тела нет, чему учили тебя платоники? Или ты эпикуреец? Веришь в богов из атомов? Я, хоть и последователь Асклепиада Вифинского, но совсем не эпикуреец. Это разные учения, только для папаши моего все одно — что онки, что атомы, что…
— Погоди, — перебил увлеченного Кесария Каллист, немного обеспокоенный нездоровым, по его мнению, воодушевлением друга. — Так. Ты сам запутался и меня запутал. Давай снова про это самое тело Бога.
— Бог принял человеческое тело и стал человеком, как один из нас, — «воплотился» — чтобы принять смерть. И как Бог, воскрес, победив ее. Он вочеловечился. Бог стал навсегда еще и человеком.
— Знаешь, что? — после паузы сказал Каллист, покусывая травинку. — Знаешь, что?
Кесарий, не отвечая больше, смотрел на оживленную муравьиную тропку.
— Я не знаю, что надо пережить, чтобы в такое верить, — продолжил Каллист. — Я знаю одно — это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Кесарий улыбнулся.
— И прости, что я начал этот спор. Ты утомлен. Тебе только не хватало продолжения диспута! Знаешь, что — сейчас пообедаем, и ты ляжешь спать, а я займусь приготовлениями. Я думаю, твои рабы-вольноотпущенники еще не разбежались.
+++
— Да, Коста, я — христианин.
— И поэтому хочешь помочь мне бежать? — усмехнулся сын кесаря Констанция Хлора. — Я не спрашиваю, нет ли тут ловушки — если она и есть, и меня убьют, мне все равно — лучше смерть, чем жизнь заложника при Диоклетиане… да его скоро сменит этот уродец Максимин, и моя жизнь станет адом. Так что я согласен.
— У меня есть друзья-христиане, они живут в лесу, тайно от всех…
— Странная идея бежать по морю через лес!
— Ты не дослушал. У пресвитера Эрмолая есть еще друзья… с лодкой… ну, ты же знаешь, что христиане друг другу всегда помогают и тесно связаны между собой…
— Я слышал об этом, но не очень-то верю, — смурно сказал Константин, — Не верю я в мужественность христиан. Моя мать Елена — христианка, моя сестра Анастасия христианка, но по мне — это хорошая женская религия. Да и для рабов неплохо. Вон, у Диоклетиана во дворце почти вся челядь рабская — христиане, и храм напротив. И что? Он не случайно их не боится и не гонит. Слабая это религия, молчаливая. Мужчинам, воинам она не годится. Поэтому я поклоняюсь Митре, я Гелиодром. Не думаю, что твои друзья-христиане согласятся помогать человеку, прошедшему почти до конца мистерии Митры.
— Откуда ты знаешь, может и сам Митра — тоже христианин? — засмеялся рыжий юноша.
— Ну, положим, после встречи с тобой я склонен поверить, что христиане бывают разные. Ты бы тоже мог стать последователем Митры, в тебе есть его огонь!
— Я был поклонником божественнного Плотина, как и мой покойный отец, — сказал Пантолеон.
— Раскаиваешься? — с интересом спросил Коста, и его бычьи глаза слегка расширились.
— Что ты! Плотин был для меня тем воспитателем, который привел меня ко Христу почти вплотную. Что
— Так ты научился творить чудеса, как теург? — удивленно спросил Коста, тараща на него огромные светлые глазищи.
— Теург из меня не вышел, а чудеса творит Христос.
— Поверю, когда окажусь у отца в Камулодуне на Оловянных Островах.
— Окажешься. И кесарем станешь. Как ты во сне видел — орел спускался к тебе на голову с небес…
— Замолчи! Ты — теург? Ты — гоэт? — отшатнулся от него Коста. — Откуда ты знаешь?
— Ты с ума сошел? — отвечал Панталеон. — Ты мне сам рассказывал!
— Да не мог я тебе расска… — начал Константин и замер на полуслове. — Слушай, это тебе твой Христос, значит, открыл… — вдруг проговорил сын кесаря Констанция Хлора.
— И над орлом в небе, синем-синем, солнце, а на нем слово НИКА, — продолжал Пантолеон.
— Да… так… — вымолвил Константин.
— Так и будет, — веско сказал рыжеволосый вифинец. — Пойдем, я познакомлю тебя с христианами Эрмолаем, Эрмиппом и Эрмократом, и мы обсудим все в подробностях.
— Погоди, — крепко взял за руку друга Константин. — Если так и будет, то христиане станут разрешенной религией — навсегда! Я клянусь тебе.
+++
— Орибасий? А ты что здесь делаешь?
— Это твоего хозяина надо спросить, что он тут делает.
— Дай нам пройти наверх, — продолжал возмущаться Каллист, не обратив внимания на то, что его снова назвали рабом.
— Подожди — постоим немного на лестнице. Что ты молчишь, Кесарий Каппадокиец? Какой ты мокрый. Уж не окрестился ли ты по дороге сюда?
— Что тебе нужно здесь, Орибасий? — негромко спросил молчавший до этого Кесарий.
— Ты завернул в храм мученика Пантолеона? Боюсь, что там теперь уже никогда не будут крестить — с завтрашнего дня там начнутся работы по перестройке его в храм Асклепия Сотера. Ты зря потерял так много времени — для тебя оно так драгоценно!
— Дай нам пройти, — Каллист решительно отодвинул Орибасия.
— Эй, стража! — неожиданно произнес тот — уверенно и насмешливо. Каллиста тут же схватили воины.
— Вели им отпустить моего секретаря, Орибасий, — сказал Кесарий. — Нам надо собрать вещи.
— Мне жаль, но у вас здесь нет вещей, — заметил Орибасий.
— Ты что, сдурел?! — полез на него с кулаками вифинец. Кесарий остановил его.
— Подожди, Каллист… Орибасий! Я хотел бы забрать только свои инструменты и книги. Все остальное — твое. Не волнуйся.
— Нет, не остальное, а все — мое. Твое имущество конфисковано, Кесарий. Зачем тебе инструменты? Ты и без них Галену на ошибки укажешь. Руки возложишь на больных — и будут здоровы. А без клятвы Гиппократа врачом в империи работать нельзя. Последний указ императора.
— От сегодняшнего числа? — ядовито спросил Кесарий.
— Как ты умен… Так что можешь пополнить ряды странствующих лекарей — кому зуб выдрать, кому камнесечение провести. Мы, врачи, согласно клятве Гиппократа, у вас работу не перехватим. Работайте на здоровье! Зарабатывайте хлеб насущный в поте лица!
— Орибасий, — тихо проговорил Кесарий, покусывая нижнюю губу. — Отдай мои инструменты.
— На твоем месте я бы не клянчил казенное имущество, а поторопился бы отъехать из пределов столицы. Тебе надо до захода солнца их покинуть, иначе станешь гребцом на триере. Или землекопом в каменоломне.
— Ты, подлец! — Каллист рванулся к Орибасию, но два легионера заломили ему руки.
— Вот, читай — подпись императора.
Кесарий стиснул пальцы так, что костяшки побелели.
— Послушай, Орибасий, дай мне хотя бы два скальпеля и две иглы, — при этих словах в его горле что-то булькнуло.
— Да я тебе даже Евангелие твое рад бы отдать — но не могу! Приказ, понимаешь! Все теперь казенное! А я — человек на государственной службе, служу императору и народу римскому! Не могу указы нарушать, при всей моей любви к тебе, дорогой Кесарий! Ребята, проводите-ка этого оборванца… и второго тоже!
…Кесарий помог подняться Каллисту — тот яростно выплевывал дорожную пыль и гравий.
— Мерзавец! — прорычал он. — Я тебе это припомню!
Из-за ограды раздался многоголосый смех.
— Хорошо, что я велел постелить на лестнице персидский ковер, — глубокомысленно заметил Кесарий. — Сначала Митродор его оценил, а теперь мы вдвоем. Кажется, все ребра целы. В путь! Поклажи нет, дорога будет проще. Пойдем, друг — пока открыты городские ворота.
Он посмотрел на восток. Небо, нежно-бирюзовое, словно выцветшее от знойного дня, подергивала вечерняя дымка.
Каллист молча пошел за Кесарием по городским улицам мимо роскошных особняков, покоящихся в тени садов. Ветерок доносил запах жареного мяса. Каллист сглотнул слюну. Вдруг он вспомнил что-то важное и окликнул друга.
— Слышишь, Кесарий? У меня есть твоя книга. Ты оставил ее на полу… вчера. Я забыл тебе сказать.
— Книга?
— Вот эта. Ваша, христианская. Это и есть Евангелие?
— Это? — Кесарий нежно взял свиток из рук друга. — Нет, это послание апостола Павла к Филиппийцам… Мама мне дала его в дорогу, когда я впервые уезжал из дому.
Он задумался.
— Слушай, мы его продадим и купим инструменты, чтобы подработать на проезд в Александрию, — сказал он решительно.
— Не вздумай. Я не дам тебе его продать. Подработаем по-другому как-нибудь.
— На разгрузке кораблей, что ли? — усмехнулся Кесарий и продолжил: — Нам нельзя жить в обеих столицах — в Константинополе и в Никомедии тоже. Неужели Александрия тоже входит в число запрещенных городов? Нет, в указе она не названа… Значит, отправимся туда. Надо добираться до какого-нибудь отдаленного порта. Но без денег и еды идти день и ночь — это, знаешь ли, слишком неправдоподобно.
— А если зайти к Митродору?
— Мы не доберемся туда раньше вечера. А его усадьба считается в черте города.
— Проклятый Орибасий! Это он добился дополнительного указа…
Кто-то потянул Кесария за плащ и снова скрылся в листве.
— Эй, что за шутки? — вскричал тот.
— Тише, хозяин, — ответил голос из виноградных лоз. — Это я, Трофим. Идите дальше, не поворачивайтесь ко мне — за вами могут следить.
— Трофим?!
— Вчера вы дали мне вольную, хозяин. Сегодня я все видел и слышал… Я не мог выкрасть ваши инструменты — Орибасий их забрал сразу же…
— Еще бы! — процедил Каллист. — Сделаны на заказ у лучшего мастера.
— Вот вам наш самый лучший кухонный нож — пригодится, он хоть и не такой красивый, как врачебный, но острый, им нарывы можно вскрывать[228]. И вот мой новый плащ — он тоже не так красив, как ваш, но теплый, шерстяной, я его почти и не носил. И вот еще — вы дали мне вчера десять золотых монет —
— Нет, Трофим, — твердо сказал Кесарий, хотя Каллист больно толкнул его в бок. — Они твои. Ты хотел открыть рыбную лавку?
— Что мне до лавки, когда вас выставляют с позором из вашего дома! — возмутился Трофим. — Или вы гнушаетесь мной, потому, что я — не христианин?
— Что ты, Трофим, — растерянно проговорил Кесарий.
— Возьмите деньги.
— Трофим… У меня же есть средства к существованию… есть часть имения, родственники — это только временная нужда.
— Ну и где ваши родственники? Вам еще добраться до них надо. Берите эти деньги. Вы не привыкли есть пустую похлебку и спать на земле.
— Я возьму одну монету. В долг, — после колебаний, вымолвил Кесарий. — Нам хватит. Спасибо тебе. И за плащ тоже, и за нож.
Он пожал ему руку сквозь листья винограда.
— Осторожно! Заметят! — испуганно прошептал Трофим. — До встречи, Кесарий врач!
— Да благословит тебя Бог, Трофим!
В ответ раздался замирающий шорох листвы.
— Я вот думаю… — заметил Каллист, когда они миновали виноградники. — Остальные рабы были христианами.
7. О кратчайшем пути в Никомедию
— Посидим немного. Вот уже видны ворота.
Кесарий опустился на разогретые за день камни ступеней базилики. Одежда его давно просохла от дневного зноя, на осунувшемся лице выступили крупные капли пота.
Среди побледневшего неба боязливо просыпались редкие звезды. На Константинополь надвигалась сухая, душная ночь.
— Посидим, — согласился Каллист. — Только давай внутри — там прохладнее, как-никак.
Кесарий тяжело, с трудом поднялся, схватившись за деревянный косяк. Они вступили в полумрак опустелого храма.
На полу у гроба мученика Пантолеона горела одинокая масляная лампада. Две женщины в молчании замерли у мраморных плит. Их фигуры были словно выточены из камня. Кесарий изобразил на себе крест и тоже подошел к тому месту, где лежало тело вифинского врача. Он опустился на колени и почти упал на гроб, обхватив его руками.
— Сохрани Лампадион… — прошептал он. — Будь ей защитой.
Каллист остался у входа.
— Эй, подвинься! — кто-то толкнул его в спину. — Вам тут забава, а нам работа!
Двое работников в запачканных известью туниках внесли в базилику лестницу и стали ее устанавливать у южной стены, громко переругиваясь и топоча деревянными сандалиями по гулкому полу. Одна из женщин подняла голову, и в падающем с улицы свете Каллист заметил, что это — пожилая матрона. В глазах ее, резко контрастируя с волевыми чертами лица, отображалась тревога и какая-то беспомощность.
— Молоток дай мне. И долото, недоделок ты эдакий! — командовал старший, стоя на самом верху лестницы. — Тут отбивать до ночи… крепкая мозаика, разэдак ее.
— Да, еще при Константине клали… — глубокомысленно проговорил младший, почесав мясистый нос.
— Да посвети же мне, олух!
Носатый сграбастал лампаду, и трое у гроба остались в темноте.
Раздался удар молотка, и осколки мозаики брызнула во все стороны. На белоснежном хитоне молодого врача с золотым нимбом вокруг копны густых волнистых волос появилось красно-бурое пятно — показалась кирпичная стена.
— Глаза ему выбивай, слышишь? Так велено.
Каллисту показалась, что он услышал женский стон. Но через мгновение он прозвучал ровный голос Кесария:
— Что за самочинство вы творите?
В темноте его одежда и лицо были неразличимы, но осанка и властный тон заставили работников остановиться.
— Вы не слышали указ императора? Все украшения этой базилики — имущество храма Асклепия Сотера. Всякий, кто посягнет на них, будет наказан, как кощунник.
Кесарий пошатнулся, но успел опереться о стену.
— Вот! — в три огромных шага очутившись рядом с ними, он ткнул младшему под нос указ. — Подпись и печать императора Юлиана! Вовремя же я пришел сюда составить опись имущества галилеян, находящегося в храме! Как ваши имена и кто вас послал? Отвечайте мне!
— Мы — вольноотпущенники Гнея, вольноотпущенника епископа Пигасия…
— Какой он теперь епископ, дурак! — испуганно одернул старший носатого, поспешно слезая с лестницы. — Великого жреца Пигасия, этот оболтус имел в виду.
— Завтра я поговорю с этим Гнеем лично. А ваши имена?
Но вольноотпущенники уже метнулись в сторону прохода, оставив лестницу, молоток и долото среди осколков мозаики.
— Пойдем и мы, Каллист, — обратился Кесарий к другу. — Совсем повечерело…
Он снова прислонился к стене так, словно случившееся обессилило его вконец, и зашептал едва различимо:
— Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий, Смарагд, Эвноик, Валент…
— Тебе плохо? — поддержал его Каллист.
— Голова закружилась… Идем.
— Вы спешите уехать из Константинополя? — неожиданно раздался голос матроны — волевой и сильный. — Не сочтите за вольность, но я хочу предложить вам воспользоваться моей повозкой. В ней достаточно места, — добавила она тоном, не допускающим возражений.
— Мы… нет, мы… — начал Каллист.
— Вам надо спешить — солнце садится, — строго сказала она, перебив его и глядя в упор на Кесария. — Меня зовут Леэна, дочь патриция Леонида из Вифинии.
+++
— Мы с внучкой приезжаем сюда несколько раз в год, — сказала Леэна, развязывая добротно укутанную в полотенце корзину с еще теплыми лепешками.
Повозка плавно покачивалась, теплый ветер обдувал путешественников. Огромный возница угрюмо высился на козлах, то и дело погоняя лошадей — дочь Леонида уже отчитала его за медлительность и неповоротливость.
Дорога круто пошла в гору, и Каллист видел, как Константинополь изогнутым луком лежит у темной воды, по которой бежит золотая дорога заката. Он мог различить дворец императора, здания сената и главный рынок, даже статуя Константина, скачущего во весь опор в сторону базилики, была видна словно на ладони, только странное нечто было в вечерних очертаниях города. Он закрыл глаза, потом открыл их снова, приглядываясь, и понял — над городом уже не было крестов. Даже храм «София» — Божественной Премудрости, к югу от залива, стоял обезглавленным, словно перевернутая чаша. Рядом с ним склонил голову, словно младший брат, храм «Ирина» — Божественного Мира.
— Хочешь пить? — Кесарий протянул другу кувшин с родниковой водой.
Каллист сделал несколько жадных глотков, но, удержавшись, снова передал кувшин другу.
— У нас достаточно воды, — заметила Леэна.
— Куда мы едем? — спросил Кесарий, будто проснувшись.
— Прочь из столицы.
Она протянула ему лепешку.
— В сторону Перинфа?
— В сторону Никомидии, — невозмутимо ответила Леэна. — Но через Перинф.
— Никомидия на том берегу, — робко заметил Каллист.
— Верно. Зато Перинф на этом.
Некоторое время было тихо.
— Все, кроме вас, остались послушать указ. Вам это, видимо, было ни к чему, — продолжила Леэна. — Мы потеряли вас из виду сразу после диспута. Если бы этого не случилось, мы до полудня уже были бы на том берегу. Теперь придется делать крюк по суше и по морю.
Каллист доел третью лепешку и взял четвертую.
— Можешь взять сушеной
— Мы ничего не едим, сегодня пятница, — вставила Финарета, стараясь спрятать под покрывало непослушную огненно-рыжую прядь. — Мы христиане.
Кесарий замер с лепешкой в руке.
— Финарета, помолчи, — сказала Леэна, ободряюще кивнув Кесарию. — Это моя внучка Финарета, Кесарий врач. Да, мы христиане, как нетрудно догадаться. Мы едем в Диапотамос, доберемся туда к полуночи, переночуем в гостинице — я знаю одну неплохую — а потом на корабле отправимся в Никомедию… — продолжила она, внимательно глядя на Кесария. — Возьми, — неожиданно сказала она, протянув ему шерстяное одеяло. Тот с благодарностью укрылся им.
— Тебе холодно, Кесарий? — удивился Каллист. — Такая жаркая ночь.
Кесарий не ответил — он уже задремал, склонив голову. Сумрак сгущался. Леэна молчала, слегка шевеля губами. Финарета то и дело поглядывала на нее, потом шепотом спросила:
— Бабушка?
Ответа не было. Дочь Леонида была глубоко погружена в молитву и не слышала слов внучки.
— У нас имение недалеко от Никомедии, — шепнула она Каллисту. — Мы из-за вас опоздали на корабль. Бабушка посылала рабов вас искать. Где вы были?
Каллист изумленно молчал, припоминая, где он мог до этого встречаться с дочерью Леонида.
— Твой друг так красиво говорил! — продолжала Финарета, не обращая внимания на молчание собеседника. — Он же был членом сената? Придворным врачом? Как он здорово сказал императору… вот, я все записала, — она достала из-под покрывала вощеные таблички, покрытые скорописью.
— Да, Кесарий очень образованный, — вымолвил, наконец, Каллист.
— А он крестился?
— Он получше многих ваших… крещеных, — заметил обиженно Каллист.
— Наших? Ты что, эллин? Ты не христианин? — разочарованно протянула Финарета, но в ее зеленоватых глазах запрыгали искорки.
— Я? Я — нет… я… но я знаю ваши книги… — неожиданно для себя заторопился Каллист. — У меня даже есть с собой… Смотри!
Он показал ей свиток Кесария.
— Правда? Покажи… Послание к Филиппийцам? И ты читал?
Каллист с достоинством кивнул, но потом поспешил добавить:
— И еще я знаю, у вас есть такая книга какого-то пророка… там написано ваше учение… я даже пересказать могу:
Кто поверил тому, что мы слышали?
Кто мог бы узнать тут вмешательство Бога?
Как, этот хилый росток,
Затерявшийся на невозделанной земле,
Не имеющий ни вида, ни силы…
Облик его не запоминается,
Лицо его застыло в страдании,
взгляда глаз его избегают люди.
Этого человека гонят,
С ним не считаются…
Не наше ли зло обременяло его,
Не скорби ли наши сгибали его?
А мы считали его проклятым,
Полагали, что поразила его рука Божия
И что согрешил он…
А он исходил кровью за наши грехи,
Его угнетали преступления наши,
кара, которая нас примиряла,
его — сокрушала,
и из ран его текло наше исцеление…
Финарета удивленно смотрела на него. Потом сказала:
— А я вас видела в Никомедии у Пистифора.
Каллист почувствовал, что ему становится жарко.
— Это ведь ты ему сказал, что он неправильно понимает христианское учение?
Каллист от всего сердца пожелал провалиться в Гадес.
— Пистифор теперь представитель главного жреца в Никомидии, — невинно добавила Финарета. — Так что ты не ошибся.
Кесарий застонал во сне, зовя:
— Салом, Салом, брат мой… ахи…
— Ему плохо! — воскликнула девушка. — Потрогай — у него жар! И пульс быстрый и высокий!
Этого Каллист стерпеть уже не мог. Он убрал руку Финареты с запястья Кесария, и сам начал щупать пульс. Он нашел его сразу, и на мгновенье ему показалось что лучевая артерия бьет по его пальцам.
— Кесарий! — позвал он.
Тот негромко, без слов, застонал, натягивая одеяло.
— Тебе плохо, Кесарий?
Он попытался уложить его на свое плечо. Кесарий медленно сполз вниз.
— Он без сознания! Он болен! — сказала Финарета.
— Помолчи, пожалуйста, — грубовато сказал Каллист. — Я вижу, что он нездоров.
Кесарий открыл глаза.
— Холодно, — проговорил он. — Мне холодно… Крих анта… Салом, ахи… Эни…
Финарета вытащила из-под скамьи второе шерстяное одеяло и кувшин с вином.
— Что ты делаешь, Финарета? — строго спросила Леэна, проснувшись. — Сынок, тебе плохо? — она неожиданно нежно взяла Кесария за руку. — Вези поосторожнее! — крикнула она вознице. — Да шевелись! А ты положи его к себе на колени… вот так… здесь тесно…Тебя как зовут? Феоктист?
— Каллист, — слегка раздраженно ответил тот. — Я думаю, что надо…
— Сынок, выпей вина, — сказала Леэна.
— Надо развести водой!
— Нет, не надо, Феоктист.
— Каллист.
— Пей, сынок.
Кесарий послушно отхлебнул. Леэна укрыла его третьим одеялом.
— Скоро будем в Диапотамосе, — она погладила его по голове. — Потерпи немного.
+++
— Леонта, мы исполним твою просьбу. Я считаю, что это то, что нам повелевает делать Христос. Но… ты понимаешь, на что идешь сам? Если тебя схватят? Если догадаются, что побег подстроил ты? Зачем ты хочешь погубить свою жизнь — не ради Христа, не как славный мученик — а просто так, как преступник? Ведь Павел апостол не велел нам страдать как преступникам…
— Отец Эрмолай, иногда очень сложно различить преступника и христианина, — в закатном свете волосы юноши сияли золотом. — Он в темнице, а мы пришли к Нему и выпустили на свободу — как Он отпустил измученных на свободу, Он, Христос, который подарил нам лето Господне прекрасное, Царствие Божие, великую радость и бессмертие с Ним… Мой отец поддержал бы меня в борьбе против несправедливости, но он уже похоронен мною и ждет воскресения мертвых… Ты мне теперь за отца. Но если ты отказываешься мне помочь, я все сделаю сам, потому что я считаю, что это справедливо.
— Нет, Леонта… но у меня будет одна просьба к тебе. Когда… — тут Эрмолай запнулся и исправил себя: — Если… если тебя арестуют, если будут требовать имена сообщников — назови, умоляю, наши имена. Мы хотим умереть как мученики, а не от старости и страха в лесу. У меня нет духу прийти и сказать, что я тот самый Эрмолай, друг мученика епископа Анфима… так пусть они придут сюда. Слышишь? Пантолеон, я приказываю тебе как отец.
Леонта молчал, его золотая грива развевалась на вечернем ветру.
— Только под таким условием я согласен тебе помогать! — закончил Эрмолай и отвернулся, чтобы юноша не увидел слез на его глазах.
8. О том, как сложно найти врача на постоялом дворе
— Мне уже лучше, — заявил Кесарий, когда повозка остановилась на постоялом дворе. — Я сам могу идти.
Возница и Каллист вовремя подхватили его с двух сторон.
— Тише, — сказала Леэна. — Ты можешь идти сам, но пусть они тебе помогут.
Каллист достал монету.
— Убери, — сурово сказала Леэна. — Вам постелили наверху, в одной комнате. Присмотришь за Кесарием.
…
— «Присмотришь за Кесарием, Феоктист!» — передразнил он вполголоса, когда они остались одни. — Вот попали к Медузе в плен… Ложись на эту кровать — подальше от окна. Тебе холодно?
— Нет, я согрелся… Что такое она дала мне выпить?
— Вино неразбавленное… варварство какое.
— Надо же… Помогает, оказывается.
— Ты знаешь эту Леэну, дочь Леонида?
— Нет. Я думал, она твоя знакомая.
— О благие боги! Нет, не моя. Вот тебе новый хитон.
— Откуда? Зачем ты деньги менял?
— Я не менял. Принес раб, вместе с ужином и водой для умывания. Снимай свой — он рваный донельзя.
Кесарий снял хитон и с сожалением осмотрел его.
— Давай сюда — сохраню. Его ведь рука божественного императора разорвала — будем потом, как мужи-чудотворцы, им чудеса исцелений творить… Инструментов все равно нет.
— Осторожней ты, про императора, — заметил Кесарий, умываясь. На его груди темнели глубокие ссадины.
— Что это?
— Следы от ногтей божественного Августа. Царапается, как дикая парфянка.
— Тихо ты! Это он когда одежду на тебе стал рвать?
Кесарий кивнул.
— Он ногти не стрижет. Киник.
Кесарий растянулся на ложе.
— Какой долгий был день, правда? — спросил Каллист, задувая свечу. Кесарий промолчал.
— Как я глупо себя чувствую, — вдруг сказал он. — После всего этого. Все не так надо было. Смешно.
— Лучше спи! — посоветовал Каллист. — Завтра на рассвете поднимут.
+++
…
— Григорий! Григорий, скажи! Григорий! — кричал Кесарий в бреду. — Макрина… Лахэк анта хаййаик бе Рум хадта? Элла лукдам эмар ли-шлам анта? Шлама эмак ва-эми? Шлмата энэйн?
Каллист вскочил с постели. За окном было темно. Ощупью, натыкаясь на какие-то вещи, он добрался до Кесария, потряс его за плечо:
— Тебе приснился дурной сон? Кесарий! Проснись!
Ответа не было.
Дверь внезапно распахнулась, и по стенам заметались отсветы неверного свечного пламени. Леэна в наспех накинутом покрывале молча склонилась над разметавшимся на простынях Кесарием. Финарета робко вошла вслед за ней, прикрывая светильник ладонью от ночного ветра.
— Ему совсем плохо, бабушка, — проговорила она. — Я говорила тебе, это вовсе не эфемерная лихорадка…
— Помолчи, Финарета, — оборвала ее Леэна и обернулась к хозяину постоялого двора, который с беспокойством переминался с ноги на ногу у дверного проема. — Нет ли среди твоих постояльцев врача или хотя бы странствующего лекаря?
— Есть, — ответил вместо него Каллист, чувствуя, как его душит злоба. — Отойдите на шаг от постели! А лучше — на два, — он повернулся к хозяину, — Принеси острый нож, таз и кувшин воды. И простынь — можно старую, но непременно чистую.
Леэна, отступив на полшага, внимательно смотрела на Каллиста. Тот, пытаясь не чувствовать ее взгляда, приложил ухо к груди друга, потом, с трудом повернув его на бок, попробовал выслушать дыхание со спины, но знакомый звук воздуха, проходящего через легкие, не выслушивался, словно вместо легких, наполненных воздухом, была безвоздушная плоть или печень. Только удары сердца, частые, соответствующие высокой лихорадке, отдавались в правой половине груди. Он медленно ощупал его живот и отметил, как сильно увеличилась печень, выступив из-под правого ребра на три с половиной пальца. Ему с легкостью удалось простучать и селезенку, тоже увеличенную, и тревога еще больше охватила Каллиста.
Кесарий тихо застонал, что-то бормоча. Финарета молча подала Каллисту нож и стала рвать ветхую простынь на длинные лоскуты. Он хотел резко сказать ей, чтобы она прекратила, но почему-то сдержался. Леэна опустилась на колени рядом с постелью Кесария и осторожно разогнула его левую руку, удерживая ее. Каллист кивнул. Кровь темной струей полилась в таз. Кто-то из собравшейся у дверей толпы с шумом упал на пол.
— Пусть все выйдут! — крикнул Каллист. — Здесь не балаган. Закройте дверь!
Он омочил мизинец в теплой липкой жидкости и попробовал ее на вкус.
— Горькая, — произнес он вслух, неизвестно для кого. — Нехорошо… Печень выступает от ребра почти на четыре пальца, дыхание справа слабое…
Женщины молчали. Кровь уже полностью скрыла дно медного таза, и Каллист кивнул в сторону Филареты. Та подала разорванные ленты простыни. Он перевязал предплечье больного и вымыл руки.
Кесарий перестал бредить и глубоко, часто дышал. Где-то на улице запел первый петух.
— Я не знала, что вы оба — врачи, — нарушила Леэна молчание.
Неожиданно Кесарий открыл глаза — отсвет пламени светильника Финареты делал их неестественно огромными — и сильно сжал пальцы Каллиста.
— Мой друг… — проговорил он. — Мой лучший друг… Анта рахма тава.
Кесарий слегка улыбнулся и снова закрыл глаза.
— Мы останемся здесь, — сказал Каллист Леэне. — А вы поезжайте дальше.
— Нет, — ответила она. — Мы все вместе поедем на рассвете. Пока его еще можно везти.
+++
— К раннему вечеру мы будем в Перинфе. Каллист врач, ты договоришься с корабельщиками, и, Бог даст, мы на следующий день отправимся в Никомедию… ты хочешь пить, сынок?
— Мне так неловко перед вами, Леэна, — проговорил Кесарий, сделав несколько глубоких глотков. — Я ведь могу сидеть… ну куда это годится…
— И Каллист тебе то же самое скажет — ты должен лежать… Подожди, я подложу подушку… вот так — удобнее? Поосторожнее вези! — крикнула она вознице.
— То быстрее хозяйке надо, то осторожнее, — послышалось снаружи.
— Лентяй, — заключила Леэна, пристраивая подушку под бок Кесарию. Он с трудом умещался на скамье для сидения, а голову его Леэна положила на свои колени. Напротив них сидели Каллист и Финарета, предусмотрительно отделенные друг от друга большой дорожной корзиной.
— Не беспокойтесь, Леэна, он прекрасно везет, — сказал Кесарий. В его голосе все еще было смущение. — Это очень полезно для излечения… движущаяся повозка, я имею в виду… застой онков таким образом прекращается и начинает восстанавливаться их правильное движение через поры тела…
— При чем тут онки! — сказал Каллист. — Дай-ка пульс пощупаю, кстати… У тебя по-прежнему высокая лихорадка… Попей воды!
— Ничего, мне лучше… все хорошо… Нет, онки должны двигаться. Застой как раз ведет к болезни. А при лихорадке Асклепиад советовал воздерживаться от питья…
— Не пить при лихорадке — противно природе! У тебя произошло нарушение соотношение крови и флегмы во время диспута, готов спорить, а это привело к нарушению соотношения жидкостей во всем теле. Мозг разогрелся, а это ему не свойственно, это самый холодный орган, а сердце, наоборот, самый горячий, а у тебя перераспределилось это соотношение…
— Ничего подобного, Асклепиад писал про это так…
— Мальчики, не спорьте! — строго сказала Леэна. — Каллист, ты своими спорами разрушишь все, что сделал хорошего этой
Кесарий снова улыбнулся, посмотрел на Каллиста, на Леэну и послушно кивнул. Каллист, кусая губы, отвернулся, делая вид, что любуется местностью.
Дорога тем временем повернула и предполуденное солнце светило прямо в лицо. Леэна распахнула свое покрывало, натягивая его, словно шатер, над Кесарием — на глаза его упала трепещущаяся тень, словно от крыла птицы.
— Финарета, время петь Шестой Час. Каллист врач, в это время мы обычно молимся Христу, нашему Богу.
Каллист резко кивнул.
— Вы хотите, чтобы я сел рядом с возницей? Чтобы не сидел рядом с вами, когда вы молитесь?
— Что ты, сынок! — неожиданно заволновалась Леэна. — Зачем?
— Я не христианин. Я — язычник. Эллин, — с вызовом произнес Каллист.
— Каллист, не надо… — прошептал Кесарий. — Прошу тебя.
Он выпростал руку из-под одеяла и схватил его за плащ, умоляюще глядя на друга. Тот нежно пожал его ладонь.
— Просто… я знаю, что вы не молитесь в присутствии… таких, как я, — уже спокойнее добавил он.
— Глупости, — решительно сказала Финарета из-за корзины и изобразила на лбу указательным пальцем очертания креста. Леэна тоже перекрестилась — захватывая плечи и грудь, — и поддержала руку Кесария, помогая ему начертить крест на своей груди.
— Кесарий, теперь закрой глаза и слушай молча — ты болен, — шепнула Леэна. — Финарета, начинай, дитя.
— Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Каллист откинулся на сиденье. «Это — религия Кесария», — вдруг подумал он и сел прямо, положив молитвенно руки на колени, как он привык еще в доме дяди…
Боже, во Имя Твое спаси меня
и в силе Твоей суди меня.
Боже, услышь молитву мою,
услышь слова уст моих,
ибо чужие восстали на меня,
и сильные взыскали душу мою,
и не видят они Бога пред собою.
Но увидьте — Бог помогает мне,
и Господь Защитник жизни моей…
У Финареты был красивый, высокий голос, у Леэны — низкий, грудной. Возница, отдаленно похожий на Геракла, подтягивал, к удивлению Каллиста, дрожащим тенором.
Услышь, Боже, молитву мою,
и не презри моления моего,
внемли мне, услышь меня —
восскорбел я от моей печали,
в смятении я от голоса врага,
от притеснения грешника —
ибо они возвели на меня беззаконие,
во гневе враждовали со мною.
Сердце мое затрепетало во мне,
боязнь смерти напала на меня,
страх и трепет нашел на меня,
и покрыла меня тьма.
И сказал я —
кто даст мне крылья голубиные,
и полечу, и упокоюсь?
Чаял я Бога, спасающего меня…
Каллист прикрыл голову плащом — дорога снова повернула, солнце слепило глаза. Напев был эллинский — он даже помнил, как на похожий мотив пел гимны его бедный дядя — но слова, слова… Греческие, они словно были пронизаны какой-то чужеземностью, которую можно было бы назвать варварством, если бы от них в груди не поднималось бы то непонятное чувство, которое впервые испытал Каллист, когда услышал о ростке в пустынной земле… Ему на мгновение показалось, что это тот таинственный Отрок молится словами странного гимна — греческого и варварского одновременно, а Финарета, Леэна, возница-геракл и молчащий Кесарий разделяют его молитву. Он встряхнул головой. Солнце жгло немилосердно, ему хотелось пить, но он решил подождать, пока его спутники закончат петь.
Ты, что у Вышнего под кровом живешь,
под сенью крепкою вкушаешь покой,
скажи Господу: «Оплот мой, сила моя,
Ты — Бог мой, уповаю на Тебя!»
Ибо Он избавит тебя от сети ловца
и от язвы злой,
Своими крылами осенит тебя,
и под сенью перьев Его найдешь укром.
Щит твой и доспех твой —
верность Его!
Не убоишься ни страхов ночных,
ни стрелы, летящей во дни,
ни язвы, крадущейся во мгле,
ни мора, что в полдень мертвит.
«Господь — упование мое!» — сказал ты,
Вышнего избрал оплотом своим;
не приключится с тобою зла,
и не тронет бич шатра твоего.
Ибо Ангелам Своим поручил Он тебя,
чтоб хранили тебя на всех путях твоих;
на руки поднимут они тебя,
чтоб о камень не преткнулась твоя стопа;
на аспида и змия наступишь ты,
будешь льва и дракона попирать.
Он приник ко Мне и избавлю его,
возвышу его, ибо познал он имя Мое,
воззовет ко Мне и отвечу ему,
с ним буду в скорбях,
избавлю и прославлю его,
долготою дней насыщу его,
и явлю ему спасение Мое[229].
— Аминь, — сказала Леэна. Кесарий дремал. Повозка, медленно покачиваясь, двигалась в сторону моря.
+++
— Какой у вас красивый перстень, домина Валерия!
— Это — лечебный перстень, — сказала, улыбаясь, молодая женщина, устало откинувшаяся на подушки и гладящая кудри своего «маленького украшения», девочки-кувикуларии Леэны. — В нем лекарство и яд одновременно. У меня больное сердце, и мне надо принимать это лекарство совсем чуть-чуть, оно из наперстянки. Я должна просто лизнуть край перстня — я делаю вид, что целую его, ведь это подарок императора, а лекарство принес Пантолеон и объяснил, что мою жизнь можно продлить ненадолго только так… — она прервала свой рассказа, чтобы перевести дыхание, в последнее время одышка мучила ее все чаще, а ноги отекали так, что появлялись язвы. — А если я приму все лекарство, то я умру — в большом количестве это — яд для сердца. Когда куры клюют листья наперстянки, они умирают от разрыва сердца… Иногда я сама себе кажусь такой вот курицей.
— Что вы, домина Валерия! Вы красивая… вы самая красивая… и Пантолеон вас вылечит, он очень умный! — воскликнула Леэна.
— Что ж, посмотрим, дитя мое. Для начала подай мне вон ту мазь, что он принес в прошлый раз и натри мне ею ноги… у тебя нежные ручки, ты не делаешь мне больно, как другие.
9. О Плотине и Зевсе Ксении
Финарета, бросив быстрый взгляд в сторону дремлющей Леэны, тихонько спросила Каллиста сквозь прутья корзины:
— Вы не хотите пообедать, Каллист врач?
«Называет меня „иатрос“. Наконец-то».
— Нет, спасибо.
— Вы были врачом в Новом Риме? При
— Да, при дворе императора.
Кесарий неожиданно открыл глаза — синие, как полуденное небо — и слегка подмигнул другу. Каллиста в очередной раз бросило в жар. Ничего не заметившая Финарета восхищенно продолжала:
— Вы оба — архиатры в Новом Риме? Удивительно!
Она развязала полотно, обматывавшее корзину, и протянула Каллисту лепешки и свежий сыр.
— И ты… вы отправились в ссылку вслед за своим другом?
— Кесарий для меня — больше, чем друг.
— Я читала про Эпаминонда и Пелопида, — проговорила Финарета, восторженно глядя на бывшего помощника архиатра из-за толстой плетеной ручки корзины. — У вас, мужчин, бывает такая великая дружба!
Каллист с достоинством кивнул, посмотрел на Кесария. Тот, к его сожалению, уже крепко спал.
— А я училась повивальному искусству, — раздался снова из-за корзины голос Финареты. — Майевтике.
Каллист вздрогнул.
— Бабушка мне разрешила. Я училась у Архедама врача, в Прусе, и у Никифора врача, в Понте, а потом у архиатра Леонтия. Вы его знали ведь? Он крестился перед смертью.
— Да, знал, — коротко ответил Каллист, чувствуя, как к горлу подступает предательский комок.
— Он учился на Лемносе. Где целебные грязи. Он был такой добрый! Никогда не ругал. Говорил, что надо, чтобы больше было образованных повивальных бабок. Мы с ним читали Сорана Эфесского…
Должно быть, у Леэны, дочери Леонида, достаточно средств, чтобы обучать эту рыжую девчонку на майю.
— Это так благородно — помогать женщинам, страдающим в родах! Правда? — продолжала Финарета.
Каллист кивнул, хотя, по правде, он терпеть не мог повивальных бабок, будь то майи, иатромайи или иатреи. Когда он был еще совсем молод и неопытен, у него случился неприятный инцидент с одной из них, прямо у постели роженицы — и как раз из-за спорного места в труде Сорана.
— Бабушка очень уважает врачей, — продолжила Финарета. — Мы сначала просто не подумали, что ты… вы тоже врач.
— Я так и понял, — сдержанно сказал Каллист.
За кого же они его принимали? За вольноотпущенника или раба-секретаря архиатра Кесария? Неуместное, постыдное чувство ревности на мгновение заполнило его сердце. Он посмотрел на спящего друга — на его осунувшихся щеках пятнами выступал лихорадочный румянец. Скверная лихорадка. Она скоро не отпустит. Что он делал бы, не встреться им Леэна?
— Бабушка в восемь лет была обручена с одним молодым врачом, — продолжала Финарета, понизив голос до шепота и натягивая сползающее светлое покрывало. — Ее никто не спрашивал, представляешь? Отцы помолвили, и все. Этот врач тоже был при дворе императора, Диоклетиана. Тогда Никомедия была столицей…
Каллист рассеянно жевал безвкусный козий сыр. Скорее бы добраться до Перинфа. Если ветер будет попутным, то за два дня они достигнут Никомедии… а там… а что там? С одним солидом в кармане долго не проживешь в гостинице с больным на руках. Написать в Назианз? Кесарий против. Да и стоит ли — после этих странных писем, которые он получал последние недели.
Он взял Кесария за запястье — пульс частый, слишком частый, ладонь влажная, холодная, пальцы — словно лед. Хорошо, если он скоро выкарабкается. Что же это за лихорадка, в самом деле… Он так уставал последнее время, а когда те нищие фригийцы принесли больного со фтизой, столько сил потратил… Гликерий не пускал их — он всегда так боится заразы… А когда у фригийца началось кровотечение — кровь струей из горла, из носа — убежал. Фессал остался. Он всегда оставался. «Откашливай! Откашливай, не бойся!» Что за безумная была ночь… Как только остановилось это кровотечение. Бедный Фессал. Как он там на Лемносе? Ищет там лекарство для своей несчастной больной Архедамии… Она тоже склонна к фтизе, как и Лампадион… А Кесарий там много времени проводил с Лампадион, вдруг он от нее и подхватил фтизу?
— А потом этот юноша крестился. А тогда нельзя было становиться христианами. Почти как сейчас. И его казнили. Пытали и казнили… Вы слушаете, Каллист врач? Мы всегда в Новый Рим ездим — он там похоронен.
— Финарета… — сквозь дрему строго сказала Леэна.
— Бабушка не любит об этом говорить, — прошептала Финарета.
— О чем? — словно проснулся Каллист.
— О Панталеоне. Я вам потом расскажу, — одними губами произнесла Финарета заговорщицки.
Где-то он слышал это имя. Как много событий произошло за эти дни.
— И бабушка так и не вышла замуж. Ее отец позволил ей путешествовать… она была в Риме, в Александрии, в Иерусалиме… много где. Верна с ней ездил — это наш управляющий. Он родился в доме хозяина, поэтому его так и назвали — Верна. Он смешной — так гордится этим. Его бабушке в детстве подарили как собственного раба, а они подружились потом. У него борода не растет совсем. Вы увидите его, когда к нам приедем. Бабушка вам говорила, что вы будете у нас жить, пока Кесарий не поправится? Как вам кажется, он тяжело болен? Мне кажется, да. Но это ведь не начало фтизы? Он же не кашляет?
— Нет, это не фтиза, — уверенно сказал Каллист, стараясь уверить в этом и себя самого. — А вы — воспитанница госпожи Леэны?
— Я — ее племянница, — засмеялась Финарета. — Дочь ее сводного брата, Протолеона. Я не помню родителей. Меня бабушка растила, я ее никогда тетей не звала — только бабушка. Смешно, правда? Бабушка — наполовину спартанка по крови. Наверно, поэтому она мне так много позволяет. Я и верхом езжу, и плаваю, и в мяч играю. И роды принимала уже много раз… правда, не одна, помогала опытной майе. Соран Эфесский говорит, что это хорошо, когда майя — девушка. Она тогда сострадательнее. А вы как думаете?
— Наверное… Соран обычно прав, как показывает мне опыт.
— Бабушка — диаконисса. Видите, какое у нее покрывало? Она помогает при совершении таинств и заботится о бедных и больных. Она в детстве чуть было не стала весталкой, они тогда в Риме жили. У них семья была совсем эллинская… Но ее не взяли тогда. Правда, здорово? А то бы мне пришлось тоже идти в весталки! — она засмеялась, и он понял, что рыжеволосая спартанка шутит. — Я еще не крестилась, — добавила она. — Готовлюсь… понемногу… Может быть, я тоже стану диакониссой. У нас в Никомедии все священники — ариане, я не хочу у них креститься.
Она достала из-под сиденья несколько восковых буковых табличек.
— А мы с бабушкой были на диспуте. Я все записала, что ваш друг говорил. Я знаю стенографию. Вы удивляетесь?
— Нет, — проронил Каллист, отчего-то вспоминая рыжего юношу рядом со статуей Гермеса, но тотчас же отгоняя от себя такое подозрение. Впрочем, если
Он встряхнул головой, прижимая руки к неожиданно загоревшимся щекам.
— Кто-то бросил детский мяч к ногам Юлиана — вы видели? Хотел бы знать, кто это сделал и что бы это значило…
Финарета приокрыла ротик, чтобы выпалить ответ, но, бросив опасливый взгляд на дремлющую бабушку, сдержалась.
— Кто бы ни был этот человек, он спас Кесария. Наверное, кто-то из знавших Юлиана близко… и из друзей Кесария… у него много друзей.
— Много? В ссылку с ним отправился ты один. И никто вас не приютил, когда вас выгнали из города, — возмутилась Финарета.
— Я — другое дело, — запальчиво сказал Каллист. — Я обязан ему жизнью.
— Вы болели, и он вас вылечил? — с интересом спросила девушка, опять переходя на «вы».
— Нет, — отрезал Каллист, внутренне браня себя за откровенность. У того юноши волосы не были коротко острижены… и он был невысокого роста, такой стройный… как девушка… стройнее Фессала… в коротком хитоне — выше колена…
— Кесарий врач одну флейстистку вылечил, она мне рассказала, Лампадион ее зовут, она тоже на диспуте была, вы не заметили? Мне бабушка потом запретила к ней подходить, — продолжила тараторить шепотом Финарета. — Вас укачало? Вы то покраснеете, то побледнеете.
— Нет, — почти грубо ответил Каллист и скороговоркой продолжил: — Мои предки — с Коса. Море у нас в крови. Меня никогда не укачивает.
— Но здесь же не море, — засмеялась Финарета. — А вы, наверное, асклепиад?
— Да, — ответил Каллист. — Асклепиад. По линии Махаона.
— Не может быть! — восхищенно вымолвила Финарета. Он впервые увидел ее глаза — зеленоватые, с золотистыми прожилками. — Леонтий врач тоже был асклепиад… по линии Подалирия.
— Да, я знал об этом, — ответил Каллист, и разговор прекратился так же внезапно, как и начался.
— Сейчас император Юлиан уже начал гонения на христиан, да? — спросила Финарета, когда они обогнули холм, и на повозку упала прохладная тень развесистых деревьев старой масличной рощи. — Он запретил христианским учителям преподавать в школах… и христианам в войске служить… вот и Кесария врача в ссылку отправил…
— Да… отправил… — невпопад ответил Каллист, наблюдая, как трепещущие тени листвы играют на лице и груди его спящего друга.
— А я так расстраивалась, что императоры стали христианами и больше никогда не будет гонений, — продолжала Финарета, обнимая корзинку.
Каллист повернулся к ней, думая, что не расслышал. Финарета, видя его удивление, пожала плечами:
— Ну да, ведь раньше люди совершали подвиги, становились свидетелями Христа, мучениками — вот, как бабушкин жених, например. А потом долго не было гонений, и люди стали какой-то ерундой заниматься. Христиане, я имею в виду.
— Ерундой — это про ваших богов спорить? — усмехнулся Каллист.
— У нас один Бог. Один! — запальчиво сказала Финарета.
— Да уж знаю, — сказал Каллист. — Слышал. А вот вы пели недавно ваши священные гимны…
— Да, это псалмы.
— Там … было совсем как про Кесария… — отчего-то сказал Каллист.
«Господь — упование мое!» — сказал ты,
Вышнего избрал оплотом своим;
воззовет ко Мне и отвечу ему,
с ним буду в скорбях…
— Это молитвы Шестого Часа, — сказала негромко Финарета. — Когда Сын Божий был распят… Мы каждый день вспоминаем всю Его жизнь, и страдания, и смерть.
— Да? — вежливо сказал Каллист.
— Говорят, распятие — это было ужасно… Константин их сразу отменил, когда стал императором… А Юлиан их опять введет?
— Думаю, нет, — пожал плечами Каллист.
— Мне рассказывал Верна, что гвозди вот сюда вбивали, — она показала на свое запястье. — Потом… когда человек умирал, не всегда даже вытащить гвоздь можно было — он между костей застревал…
— Да, это страшная казнь, — кивнул Каллист. — Варварская. Для рабов.
Он осекся и замолчал.
Финарета грустно вздохнула.
— А ты — эллин ведь? — спросила она его, и в ее голосе уже не было прежней бойкости. — Говорят, у патриция Филиппа, который стихи пишет в стиле Гомера, дед часто рабов в виде наказания распинал.
Каллисту стало жаль ее и стыдно за свои необдуманные слова. Как он мог забыть, что христианский Бог был распят!
— Да и сам Филипп от деда недалеко ушел, — заметил Каллист, чтобы сгладить неловкость.
— У нас есть раб-эллин, — продолжила Финарета, вглядываясь в лицо Каллиста, словно пытаясь угадать его мысли. — Зевсу Ксению молится. Он со Спорад. А ты кому молишься?
— Я — неоплатоник, — ответил Каллист. — Последователь божественного Плотина. Ты… вы… слышали о таком?
— Плотин? Это тот философ, который у себя в доме сирот воспитывал и Эннеады написал? Про Триаду? — оживилась Финарета. — Про сверхсущное Единое, Ум и Душу? Где срединный Ум истекает от Единого? А вокруг Ума еще хороводы?
Все это юная рыжеволосая спартанка выпалила на одном дыхании, словно боясь, что не успеет высказать всех своих познаний.
— Финарета, ты… вы… читали Эннеады? — Каллисту показалось на мгновенье, что он видит сон.
— Нет, мне учитель рассказывал… и еще рядом с нами сосед жил, он вообще теургией занимался… бабушка с ним разговаривала про Плотина, я еще маленькая была, слушала. Интересно. А ваши статуи правда разговаривать и шевелиться могут? Бабушка говорит, это все обман для простых людей…
— Это не теургия, — раздраженно перебил ее Каллист. — Это невежи путают гоэтов, волшебников, и теургов.
— Да! Наш сосед тоже так говорил. Бабушка читала Эннеады, они часто спорили.
Каллист живо представил Леэну, читающую Эннеады и делающую заметки на полях кодекса. Ему стало не по себе.
— А Бог на самом деле и есть Триада, — продолжала Финарета, отодвигая корзину. — Только это не три разные, а Три Равные. Но Плотин не мог этого знать. Эту тайну только Дух Христов открывает. Человек не может сам до этой тайны подняться.
— Если ты помнишь, Финарета, у Плотина в жизни был четыре раза экстаз, когда он ощущал единение с божественным. Выше этого вряд ли поднимался когда-либо человеческий ум.
— Да, помню, он так еще сложно говорит — «пробуждаясь из тела к себе самому…». Забыла. Он дошел до пределов возможного познания, дальше — только через Сына Божия можно познавать.
— У Кесария есть старший брат, у него тоже экстазы были, — сказал Каллист.
— Он — неоплатоник?! — поразилась Финарета.
— Нет, он пресвитер сейчас… Вообще он ритор прекрасный. Григорий.
— А! — вежливо сказала Финарета.
— Я считаю, Финарета, — заволновался Каллист, — что Плотин — совершенный мудрец. Совершенный философ. А его последователи… Порфирий, например, все запутали. Зачем умножать ипостаси? Их должно быть три.
— И Плотин ничего плохого не писал о христианах. А другие… Порфирий нас терпеть не мог. А Иерокл Никомедийский погубил бабушкиного жениха.
— Финарета, помолчи, — раздался строгий голос.
10. О том, как Кесарий спорил с Платоном
— Сегодня одиннадцатый день, как он без сознания.
— Двенадцатый?
— Нет. В первый день на корабле я еще с ним разговаривал.
Каллист отпустил запястье Кесария и осторожно уложил его руку на простынь.
— Надо написать его родным, — сказала Леэна, отжимая сложенный в несколько слоев лоскут полотна и кладя его на лоб больного.
— Кесарий просил не писать ни в коем случае.
Леэна промолчала, погружая новые повязки в холодную воду с винным уксусом.
— Он не хотел беспокоить мать, — добавил Каллист.
Леэна молча обтирала смесью воды и уксуса неподвижно лежащего Кесария.
— Финарета, выйди, — неожиданно произнесла она.
Девушка, немного смущенная тем, что ей не удалось остаться незамеченной, сделала шаг к дверям.
— Я… я хотела помочь…
— Ты поможешь, если покинешь комнату и будешь заниматься тем, чем я тебе велела, Финарета.
Финарета замерла на несколько мгновений, потом, оторвав взгляд от изнуренного лихорадкой тела с резко выступающими ребрами, закрыла лицо покрывалом и, сдерживая рыдания, выбежала вон.
— Ты знаешь, где живет его семья, Каллист врач?
— В Каппадокии… Его отец — епископ Назианза, мать — диаконисса. Ее зовут Нонна, — зачем-то добавил Каллист.
— Нонна… Они не успеют доехать до Никомедии все равно, — негромко произнесла Леэна.
— Если он переживет кризис, то выздоровеет.
Леэна нежно гладила остриженную голову Кесария.
— Если… — повторила спартанка слова Каллиста и вздохнула. Они подумали об одном и том же, но не хотели говорить вслух о своей все нарастающей тревоге и отчаянии.
Каллист снял высохшую примочку со лба друга и снова погрузил ее в воду. Кесарий так исхудал за эти дни. Хватит ли ему сил пережить кризис? К тому же этот долгожданный кризис все не приходит — вопреки всем классическим срокам. Верно говорил старик Леонтий, что врачи болеют не так, как все остальные люди. Несчастный Кесарий весь горит — лихорадка жестокая. Все примочки высыхают за считанное время. Финарета плачет где-то в саду — Каллист почти слышит это. А, может быть, прав Асклепиад, и кризисы — это всего-навсего человеческая выдумка и их вовсе нет?
Леэна осторожно поит Кесария, тот с трудом глотает.
— Кесарий? Ты слышишь меня? А? Кесарий? Александр?
Веки больного слегка вздрагивают в ответ на имя «Александр», но в сознание он не приходит.
— Если он, — Каллист судорожно сглатывает, — умрет, вы будете считать его христианином?
Леэна слегка сдвинула брови, непонимающе посмотрела на молодого человека.
— Ты хочешь сказать…
— Он еще не крестился. Но он хотел. Я могу засвидетельствовать. Он хотел. Он считал себя неготовым, — быстро заговорил Каллист. — Он просто не успел.
— Боже мой, — прошептала Леэна. — Я не знала. У него «ихтюс» на груди, и я подумала… Как хорошо, что ты сказал.
Она резко встала, заворачиваясь в покрывало диаконисы, как в воинский плащ.
— Каллист врач, я с Финаретой поеду пригласить пресвитера. Ты остаешься с Кесарием. Если что-то понадобится, рабам велено тебя слушаться, как меня. Мы вернемся до захода солнца.
Она сделала движение к двери, но замедлила, склонилась над Кесарием, заботливо поправляя подушку, и поцеловала его в лоб.
— Финарета! — раздался ее голос снаружи. — Финарета, быстрее!
Каллист тяжело вздохнул, раздвинул занавеси на окнах. Янтарный свет закатного солнца наполнил комнату. Знойный день приближался к концу. Он взял вощеную табличку и начал:
«Григорию, брату Кесария врача, пресвитеру, в Назианзе — от Каллиста врача радоваться».
Потом перевернул стиль и яростно заровнял «радоваться».
«Григорию, брату Кесария врача, пресвитеру, в Назианзе — от Каллиста врача. Да подадут тебе благие боги стойкость и мудрость, ибо мое письмо несет печальное известие».
Он подумал и замазал слова о благих богах.
«Да подаст тебе твой Христос, которому ты служишь, и которому чисто и непорочно служил твой брат…»
— Григорий! Григорий! — застонал Кесарий.
Каллист отбросил дощечку и стиль.
— Что, Кесарий, что?
Кесарий глядел сквозь него неузнающими, чужими глазами — уже не синими, как небо, а темными, как морская вода.
— Кесарий! Александр! Я здесь, я с тобой!
Кесарий, до этого бессильно пролежавший несколько дней, резко дернулся, сел и повернулся к Каллисту.
— Это нечестно, — убежденно сказал он. — Так нельзя играть. Слышишь, Филоксен? Я видел — ты нарочно бросил мяч в сторону. Ты жулишь! Севастийские мученики мне свидетели! Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий…
Каллист взял его за руки — Кесарий с неожиданной силой вырвался.
— Зачем ты дразнил его, Филоксен? И ты, Кассий? Я видел, ты нарочно сделал ему подножку. Вы — скверные мальчишки… а еще дети христиан! У вас есть папа и мама, а он — сирота! Так нельзя!
Кесарий толкнул Каллиста в плечо.
— Иди, иди, жалуйся! И еще от меня получишь, если я увижу. Григорий, мы больше не будем их звать играть! Скажи, Григорий!
— Нет, нет, конечно, Александр, — проговорил Каллист в тревоге. — Не будем.
— Юлиан! Вернись! Не слушай их — они просто дураки! Юлиан! Приходи играть к нам в сад! Слышишь, Юлиан! Куда ты бежишь — мне тебя не догнать! Юлиан! Григорий, скажи ему! Юлиан, вернись! Юлиан!!!
Кесарий вскочил на ноги, Каллист обхватил его, как в панкратионе, но справиться с другом, который был почти на голову выше его, было не так-то просто. Получив несколько чувствительных ударов, предназначавшихся Филоксену с Кассием, Каллист наконец сумел повалить своего соперника и привязать его к ложу простыней.
— Юлиан, вернись… — прошептал Кесарий, распластываясь, словно вытащенная из моря морская звезда. — Крих анта? Ат-у дайвана? — сирийские слова мешались с греческими, и Каллист с трудом понимал лихорадочный бред друга.
— Пей, — Каллист приподнял его голову. — Он не вернется, Кесарий, — добавил он тихо. — Это ты не уходи. Не уходи. Не надо.
Он заплакал, обнимая Кесария. Сколько так прошло времени, Каллист не знал.
— Фекла… — вдруг прошептал Кесарий и улыбнулся. — Я вернулся, Феклион! Я вернулся!
Шаги за спиной заставили Каллиста вздрогнуть и обернуться.
— Леэна?
В сопровождении пяти легионеров в комнату вошел, почти ворвался, огромный трибун. Алый плащ, небрежно накинутый на его широкие плечи, вполне мог быть впору самому Ромулу.
— Что вам здесь надо? — спросил жестко Каллист, выпрямляясь во весь рост и нелепо пытаясь заслонить собой Кесария.
— У меня есть приказ главного жреца Пигасия. Кесарию Каппадокийцу, бывшему врачу, запрещено находиться в окрестностях столиц.
— Послушайте… — слова замерли в горле у Каллиста.
— К нам этот приказ не имеет никакого отношения, — раздался ровный голос Леэны. — Если сиятельный Диомид хочет узнать имя этого
— Именно так, — подхватил Каллист, к которому вернулся дар речи.
Диомид внимательно всматривался в его лицо, и наконец, воскликнул:
— Каллист! Ба! Подумать только! А ты все такой же кудрявый, как и был! Проездом в Вифинии? Я слышал, ты в Пергаме сейчас?
— Я направляюсь в Александрию, — уклончиво ответил Каллист. — Хочу участвовать в агоне врачей. В прошлые годы не удалось.
— Не узнал? Да это же я, Диомид! — весело хлопнул его по спине трибун свободной от указа рукой. Каллист поморщился от боли, но в памяти его с удивительной ясностью всплыла фигура соседского мальчика-драчуна. — В александрийском врачебном агоне? Ну ты даешь!
— Ах, Диомид! — с облегчением выдохнул он, потирая спину. — Точно! Сколько лет, сколько зим!
— Я пригласила Каллиста врача к моему сыну, — проговорила Леэна, присаживаясь на постель рядом с Кесарием.
— А, ну если Каллист врач свидетельствует, что это — Александр, сын Леэны, дочери Леонида… а кто его отец?
— Это не относится к делу, не правда ли, сиятельный Диомид? — оборвала его дочь Леонида.
Финарета, замотанная в покрывало, в молчании медленно обводила всех присутствующих своими огромными зелеными глазами.
— Хм, да… И еще. Для соблюдения процедуры. У Кесария шрам на правом бедре. Я хотел бы убедиться, что у Александра нет такого шрама. Так велит святейший Пигасий.
— Конечно, нет, — развел руками Каллист. — Клянусь Аполлоном врачом.
— Неужели вам хватит совести тревожить больного? — с укором произнесла диаконисса. — Александр, дитя мое…
— Мама… — вдруг прошептал Кесарий, хватаясь за ее покрывало. — Григорий не виноват… Шлама эми… Шувха ламшиха…
— Да, сладкий мой… да… успокойся, дитя мое… Видите, он бредит — оставьте его в покое. Вы слышали, он и в забытьи называет меня матерью.
— Да, здесь все в порядке. Я напишу в рапорте, что Кесария в Никомедии нет, — сурово кивнул Диомид. — Свободны! — крикнул он легионерам.
— Не хотите ли поужинать, Диомид? — предложила Леэна. — Каллист разделит вашу трапезу. Как радостно, когда друзья встречаются после долгой разлуки.
Диомид согласился слегка перекусить, и они с Каллистом удалились. За чашей хорошего вина Диомид шутил и рассказывал о своей службе в Британском легионе. Верна и Анфуса на кухне угощали легионеров.
— А теперь меня перевели сюда, в Никомедию, — продолжал Диомид. — Я недавно здесь. Еще не совсем изучил местность. Эта Леэна, дочь Леонида — очень достойная женщина. До старости не вышла замуж, воспитывает племянницу. Ты не знаешь, откуда у нее сын? Тем более она христианка, у них так не принято.
Каллист нервно пожал плечами.
— Из христианок получаются очень хорошие жены. Не то, что из наших… Тихие, послушные, молятся все время… А то, что у них странное учение такое, то в это можно не вникать. Женщины должны быть религиозными, иначе они начинают лезть в мужские дела, а это раздражает. Как ты думаешь?
— О да, — проговорил Каллист, ставя кубок на стол так неловко, что из него выплеснулось вино, оставляя багряный след на белоснежной скатерти.
— Ты не женат? А я женился. На христианке, — покровительственно глядя на Каллиста, сказал Диомид. — Ни разу не пожалел. В собрания, конечно, по воскресеньям, я ее отпускаю, ничего в этом плохого не вижу. Ну, крестит она постель и себя, когда спать ложится. Чудно, прямо скажем! Не ест ничего по средам и пятницам, а потом кусочек хлеба съедает, как будто в доме еды нет. Но в остальном — пример для жен всех моих друзей! Лишнего слова не скажет, украшений и нарядов не требует, всегда мне улыбается, всегда в хорошем настроении.
Диомид осушил свой кубок и спросил Каллиста:
— Слушай, ты же врачеванию на Косе учился, точно?
— Да, — сдержанно ответил Каллист.
— Вас там сны толковать учили? А то мне надо сон один истолковать.
Каллист хотел ответить, но решил, что разумнее будет промолчать.
— Снится мне, — продолжал трибун, поняв молчание друга детства, как согласие, — что я еще мальчишка совсем, назначен трибуном в Британский легион. То есть не Британский, а не понимаю какой, словно прямо преторианская когорта, или что-то такое, у всех воинов оружие и одежды, как у самого императора. И ко мне подходят трое старших и говорят: не роняй римского орла, поступай благородно.
— Вот как? — переспросил Каллист.
— Да. Почти каждую ночь их вижу. И повторяют, чтобы я орла не ронял и благородно поступал. Сегодня ночью опять был мне этот сон. Я даже имена этих воинов запомнил: Кирион, Кандид, Домн. Их там около сорока, не меньше. Акцент у них странный, как каппадокийский, что ли… Вот к чему такой сон снится?
— Пресвитер Гераклеон прибыть изволили, — пробурчал Верна, перебивая Диомида. — Знамо дело, отужинать останутся. Даром, что пятница. Скажет, как всегда, что суббота уже настала. После захода солнца.
— Гераклеон? Моя жена ходит к нему в собрание. Толстый такой? Важный? Жрец христианский? — спросил Диомид.
— У нас нет жрецов, — пробурчал Верна. Диомид не услышал.
— Это Леэна его к своему сыну позвала? Что, он плох совсем? — встревожился Диомид.
— При смерти, — кратко ответил Каллист, вставая.
— Так ему надо же дать… как там у них принято… особого христианского хлеба с вином дать ему… а он крещеный? А то, бывает, они дотягивают до смерти с крещением, а потом спохватываются… — со знанием дела нахмурил брови Диомид.
— Ты и в самом деле очень хорошо во всем этом разбираешься, — заметил Каллист, с трудом сдерживаясь. Диомид просиял:
— А то! Знаешь, как все это сложно… Ну, ничего, я тебе потом все это объясню — очень занятная религия, право слово… Ты когда-нибудь видел, как они крестят?
— Нет.
— Пойдем посмотрим?
— Некрещеным нельзя смотреть.
— Да ну, мне Гераклеон разрешит. Он к нам обедать каждую среду приезжает. И ты заодно посмотришь.
…Пресвитер Гераклеон в сопровождении трех диаконов и четырех чтецов уже вплыл в комнату и с подозрением осматривал распростертого перед ним на постели Кесария.
— Ты ручаешься, что он собирался креститься и прошел оглашение? — неторопливо повернулся он к Леэне.
— Да, — кратко ответила она.
Младший чтец деловито забрал из рук Финареты белоснежный льняной хитон.
— Во что он верит? Помни — ты свидетельствуешь не перед обычными людьми из плоти и крови, но перед ангелами и пресвитерами Божиими!
Леэна странно посмотрела на Гераклеона и, медленно выговаривая слова, стала читать наизусть:
— Верую, что
Един есть Бог, Отец Слова живого,
Премудрости ипостасной
и Силы и Образа вечного,
совершенный Родитель Совершенного,
Отец Сына Единородного.
Един Господь,
единый от единого,
Начертание и Образ Божества,
Слово действенное,
Премудрость, объемлющая состав всего,
и зиждительная Сила всего сотворенного,
истинный Сын истинного Отца,
Невидимый Невидимого,
и Нетленный Нетленного
и Бессмертный Бессмертного
и Вечный Вечного.
И един Дух Святой,
от Бога имеющий бытие
и через Сына явившийся людям,
Образ Сына,
Совершенный Совершенного,
Жизнь,
Причина всех живущих,
Источник святый,
Святость,
Податель освящения,
в Котором является
Бог Отец, сущий над всем и во всем,
и Бог Сын, Который через все.
Троица совершенная,
славою, и вечностью, и царством
неразделяемая и неотчуждаемая[230].
— Какой старый символ! Сейчас у нас другой, — насмешливо заметил диакон, сморкаясь. — Неужели сложно было выучить, особенно диакониссе? Говоришь им, говоришь, отец Гераклеон — женщины такие непонятливые…
— Меня научил ему пресвитер Эрмолай, когда мне было восемь лет, — повернулась Леэна к диакону. — Я стара учить новые символы.
— Что за пресвитер? Может, он из раскольников? Не из манихеев ли?
— Из мучеников.
— Из настоящих или из самозванцев? — нахмурился Гераклеон. — Вы, женщины, любите мучеников сверх меры…
— Он, благочестивейший Гераклеон, в Новом Риме в базилике похоронен, рядом с Панталеонтой… то есть Панталеоном врачом, — раздался дрожащий хриплый голос Верны.
— А, этот… Что в пещере у дороги во время гонений прятался, — кивнул Гераклеон.
Верна закашлялся, но промолчал.
— Ну ладно. Бог с вами. Если я отправлю на суд Божий пустой внутри мешок, запечатленный снаружи, то в день Второго Пришествия совесть моя будет чиста, а вся ответственность ляжет на вас.
— Хорошо, — тихо сказала Леэна. — Вот вода.
— Как я не люблю крестить не в проточной… Это все не то — обливание… неправильно. Не так поступали наши отцы.
Чтецы и диаконы потупились и вздохнули.
— Это все по грехам человеческим попускается креститься в воде из кувшина. По настоящему надо креститься в воде живой, то есть в реке, в ручье, как апостолами заповедано, как сам Предтеча крестил, — назидательно говорил Гераклеон. — Попрали мы заповеди отеческие, прости нас, грешных, Господи. Зато и времена настали такие…
Он расправил на груди окладистую бороду и подплыл к Кесарию, тяжело кладя на его голову свою мясистую длань.
Кесарий застонал, бормоча по-сирийски:
— О-о, ахи! Ат у ла тув авда, ат у хидаи. Эвдеф ман д-эштаодиф кад х-нан т-лае нан…[231]
Каллист до крови закусил губы. Леэна так низко наклонила голову, что лица не было видно. Финарета скрылась во мраке за спиной бабушки.
— Слава Отцу через Сына во Святом Духе[232]. Возлагаю руку мою на оглашенного Александра.
Кесарий сделал движение, словно пытаясь высвободиться.
— Аввун дбишмайя… ха ла лахма дсунканан юмана… мудтуль дилух хай ухэйла утишбухта л’алам алльмин…[233] — проговорил он.
— Да, плохо дело — еще заклинательные молитвы не начались, а он уже тревожится. Кто он? Не актер?
— Он врач, — сдавленно сказала Финарета и тотчас зажала себе рот рукой.
— Финарета, помолчи, — устало проговорила Леэна. — Да, он врач.
Каллист почувствовал, как задрожали его ноги, и прислонился к стене.
— Заклинательные молитвы — это когда злых духов изгоняют, — пояснил ему вполголоса Диомид.
С живостью, какую едва ли можно было ожидать от такого грузного мужа, Гераклеон повернулся на голос трибуна, как собака на свист хозяина.
— Сиятельный Диомид! И вы тут! — осклабился он, убирая руку с головы несчастного. — И с воинами! Неужели в этом доме… есть какие-то подозрительные личности?
— Нет, все в порядке, — махнул рукой Диомид. — Продолжайте, не обращайте на нас внимания. Мы тихо.
— Нет, что вы… подойдите ближе, если хотите… это вы по поводу того указа… епископа… эээ…. Пигасия, одним словом?
— Да, но здесь все — вне подозрений.
— Леэна, — строго спросил Гераклеон. — Отвечай мне прямо — кто этот человек?
— Александр, мой сын, — громко ответила Леэна, так, что слышно было даже в саду. Кесарий неверным движением руки снова коснулся ее покрывала и вцепившись, потянул, срывая его и обнажая седые волосы Леэны, уложенные в две толстые косы. Она опустилась на колени, прижимая Кесария к груди.
Гераклеон со свистом втянул воздух. Один из чтецов замер, раскрыв рот, другой глупо ухмылялся. Только легионеры стояли навытяжку с серьезными лицами, словно во время триумфа императора.
— Ты… ты клялась перед алтарем, что ты девственница! — рявкнул молодой диакон.
— Я солгала, — просто ответила Леэна, слегка покачивая Кесария, словно младенца, который не спит.
— Бабушка! — закричала Финарета. Она бросилась к Леэне, затем сделала движение к Гераклеону, остановилась в середине комнаты и, в отчаянии обхватив голову руками, опустилась на пол, беззвучно открывая рот.
— Финарета… Финарета! — Каллист подхватил ее на руки — она была легкой, как перышко — и вынес из комнаты.
— Да, у вас тут нравы благочестивые, — прогремел Гераклеон, пнув ногой медный кувшин. Вода, сверкая в лунном свете, разлилась по полу.
Леэна молчала, не глядя на уходящих гостей. Диомид пропустил пресвитера со свитой и подошел к ней.
— Как же вы теперь? — тихо спросил он.
— Так же, как и раньше, — ответила Леэна.
— Если будет нужна моя помощь, пошлите за мной — ночью или днем. Вы знаете, куда.
— Спасибо.
— Он… он переживет кризис, — быстро сказал Диомид. В его голосе слышалось волнение. — Я чувствую. У нас так с одним легионером под Камулодуном тоже было… и ничего, выкарабкался…
— Стемнело, — произнесла Леэна.
— До свидания, Леэна, — шепнул Диомид и, склонившись, слегка пожал руку Кесария, внимательно вглядываясь в его лицо, а потом неслышно вышел. Воины последовали за ним.
+++
— Финарета… Пожалуйста, успокойся, Финарета… Они ушли… Выпей, вот Верна принес отвар мелиссы.
— Ты слышал? Каллист, ты слышал? Это же… все не так…
— Твоя бабушка — мужественная женщина. Выпей скорее, тебе надо успокоиться.
— Он не стал крестить Кесария…
— Переживем как-нибудь без него, — сказал Верна. — Очень для меня сомнительно, может ли он вообще крестить. Не пришлось бы потом перекрещивать. Не плачь, дочка.
— Как же теперь, если Кесарий умрет…
— Многие мученики умерли некрещеными, и ничего, — заметил Верна, отстраняя Каллиста и пытаясь увести Финарету наверх. — Тебе надо отдохнуть. Идем, я уложу тебя спать, идем, послушай Верну.
— А Каллист…
— Каллист остается с бабушкой и Кесарием. Идем, идем, Финарета… Вы уж простите, Каллист врач, я ее в детстве на горшок сажал, так что сумею как-нибудь и сейчас справиться… Вы ступайте, ступайте к госпоже Леэне. У нас, знаете, у христиан, не принято так… обниматься с девушками. Да вы и клятву Гиппократа давали, что в чужой
Прозрачная тень от светильника в руках старого раба метнулась по ступеням мраморной лестницы и исчезла. Снова раздался хриплый голос Верны — он говорил что-то ласковое своей воспитаннице и молодой хозяйке. Наверху скрипнула дверь.
Каллист постоял еще немного в наступившей тишине и вернулся в комнату больного.
— Не зажигай светильник, Каллист, — попросила вполголоса Леэна. — Налетит мошкара… Я велела раздвинуть все занавеси — ему трудно дышать…
Она сидела у изголовья, прижимая к своей груди полулежащего на подушках Кесария. Ее покрывало так и осталось на полу, и теперь Кесарий крепко вцепился своими длинными пальцами в одну из ее кос.
— Ты не думаешь… что кровопускание может помочь? — спросила она еще более тихо.
— Нет… — покачал головой Каллист во тьме. — После пятого дня они бессмысленны… а сейчас для него еще и вредны.
Он с трудом нашел пульс.
— Кризис будет этой ночью, — сказал он Леэне и тяжело опустился на табурет.
Кесарий отпустил косу диакониссы и попытался сделать такое движение рукой, словно кого-то останавливал.
— Нет, Платон, — громко и твердо сказал он. — Ты не прав.
Леэна и Каллист переглянулись.
— Если ты не слушаешь доказательств рассудка, то поверь хотя бы моим доказательствам от опыта!
Он уронил руку.
— Слышишь, Платон! Что ты за упрямец! Я говорю тебе, потому что знаю! Ирис крайне опасно переплывать в этом месте. Здесь много водоворотов! В прошлом году в один из них затянуло лодку, и никто не спасся! Что за ребячество — делать такие вещи на спор! Платон! Ты слышишь, Платон! Григорий, скажи ему! Платон! Григорий, скажи, чтобы на тот берег переправились рабы в лодках, на случай, если… Нет, я хорошо плаваю, Григорий, ты слышал, что я сказал? Меня отцовский легионер Марк научил плавать лучше всех Платонов, вместе взятых! Ты-то хоть не вздумай лезть в воду, двоих мне точно не вытащить… Смотри, он тонет — отпусти меня, отойди! Отойди!..
Кесарий дернулся и едва не упал с кровати — его удержали простыни, которыми он был связан.
— Фекла!.. — позвал он, жадно глотая ночной воздух. — Фекла! Ты же знаешь… Фекла…
Он бессильно уронил голову на руки Леэны и умолк. Трое остались в ночном безмолвии. Даже монотонный стрекот цикад стих, словно перед бурей. Занавеси колыхались от усиливающегося ветра, наполняясь, словно паруса корабля.
— Каллист, — позвала Леэна сквозь ночь.
— Да?
— Ты устал. Приляг и поспи.
— Нет, я буду ждать…
— Ты не спишь вторые сутки. Так нельзя. Отдохни.
Она осторожно опустила Кесария на гору подушек и что-то стала перекладывать в дальнем углу.
— Вот, — она взяла Каллиста за плечо. — Не хочешь уходить — приляг здесь. Я разбужу тебя. Даю слово.
Неожиданно Каллист ощутил каждым своим суставом безысходную, давящую усталость и повиновался. Опустившись на шерстяные одеяла, набросанные друг на друга на дощатом полу, он решил, что не будет закрывать глаз, но ночь словно наполнила его веки свинцом, и он провалился в забытье. Он даже не почувствовал, как Леэна набросила на него еще одно одеяло.
Луна, на мгновение вынырнув из облака, осветила Леэну, вновь занявшую свое место у изголовья. Кесарий затих, казалось, он даже не дышал. В мертвенно желтом свете его лицо с ввалившимися щеками и запавшими глазницами было до жути похоже на череп.
Леэна снова сменила ему все влажные повязки — на лбу, запястьях, на сгибах рук и ног. Шрам на правом бедре в лунном свете выглядел неимоверно уродливым, словно нарисованным, на сухой, горячей коже.
— Александр… — позвала она шепотом. Веки его слегка дрогнули. Она обняла его — так, чтобы голова Кесария покоилась на ее груди.
— Ветер с моря, — пробормотал во сне Каллист. Паруса-занавеси яростно хлопали на ветру, прохлада потоком вливалась в комнату.
К Богу — вопль мой, и я воззову,
К Богу — вопль мой, чтоб внял Он мне!
В день скорби моей
Господа я взыщу.
Всю ночь простираю руки мои,
не даю им упасть,
не хочет утешиться душа моя!
И сказал я: «Вот боль моя:
десница Вышнего изменена!»
Воспомню о Господних делах,
о древних воспомню чудесах,
Исследую все деяния Твои,
размыслю о свершенном Тобой.
О Боже! Во святыне стезя Твоя;
кто есть бог, что велик, как Бог?
Ты — Бог, что творит чудеса,
Ты силу Твою меж языков явил[234].
Струи летнего дождя лились с крыши, с веток деревьев, порывы грозового ветра несли тучи тяжелых капель, бросая их в лицо Леэне и Кесарию. Молнии сверкали так, что сад был виден до единого листочка, словно на черной росписи амфоры.
— Леонта, что, что ты говоришь? Если Иисус — Бог, то ты прогневаешь Его!
— Христе! Неужели Ты не явишь Себя?! Неужели иеревсы Асклепия и судьба сильнее Тебя? Яви Себя, Христе Сотер! Христе Целитель! Христе, Сын Божий! Вот, видишь — перед Тобой Вассиан, его бросили все — Ты его тоже оставишь? Тогда и я Тебя… тогда и я Тебя оставлю! Слышишь?
— Нет, Леонта! Не гневи Его! — вскричал Вассиан.
— Нет, нет, — заговорил Кесарий срывающимся, умоляющим шепотом. — Не надо… мне не вынести этого… нет… это слишком… это выше моих сил.
Он облизнул сухие губы, словно ища на них капли дождя. Леэна, удерживая его на руках, склонилась, взяла чашу, чтобы его напоить. Кесарий пил жадно, поперхиваясь, но быстро перестал, как слабый младенец, которому не хватает сил сосать грудь. Вдруг он широко раскрыл глаза, и в них были страх и отчаяние. Его блуждающий взгляд встретился со взглядом Леэны и замер, словно Кесарий силился узнать диакониссу.
— Кто ты, добрая женщина?.. — спросил он, не слушая и не слыша ответа. — Умоляю… умоляю тебя… достань для меня яда… поскорее… это будет благодеянием… мне не пережить этого… — он замолк, переводя дыхание, крепко сжимая ладони Леэны. — Цикуты… ее найти несложно… дешевый яд… я не смогу… бичевание… это выше моих сил… нет, нет, нет… цикута… прошу тебя…
Он заплакал. Она молча вытирала его и свои слезы, а гроза грохотала над усадьбой, блистая нездешними зарницами. Где-то вдали сквозь гром кричал бесстрашный петух.
Видели воды, Боже, Тебя,
видели воды, и взял их страх,
и бездны объяла дрожь;
облака изливали проливень струй,
небеса издавали гром,
и летали стрелы Твои.
Глас грома Твоего
молнии светили надо всей землей,
содрогалась, сотрясалась земля.
В пучине — пути Твои,
в водах великих — стезя Твоя,
и следов Твоих не испытать[235].
Вдруг Леэна ощутила, что, кроме двух мокрых дорожек по скулам Кесария побежали другие — со лба, со щек, с подбородка. Не веря в происходящее, она раскрыла его грудь — простыня была мокрой от выступившего пота, словно он искупался в грозовом ливне, который продолжал свою безумную дионисийскую пляску снаружи.
Солнце рассекло предутреннюю мглу, и они, Леонта и Вассиан, вместе опустились на колени, щурясь от света и воздевая руки…
— Вниз, — вдруг сказал Кесарий. — Со скалы — вниз. Там вода… Салом, ахи, шувха ла-лаха в-ламшиха. Мшиха шарира йиф кам…[236] Фекла… Макрина… Я пришел… Как хорошо…
Он улыбнулся и уснул. Лицо его было спокойным — словно он лежал не на постели, а в лодке, уверенно плывущей сквозь ночь, озаряемую грозой.
11. О снах и сырых куриных яйцах
Пламя еле теплилось, угасая. Каллист долил масла в светильник. Кесарий беспокойно заворочался, застонал, и вифинец чутко склонился над ним. Кесарий неожиданно открыл глаза. Каллист с замиранием сердца понял, что друг узнает его. Он поспешно разбавил вино теплой водой и напоил Кесария, осторожно придерживая его голову. Сделав несколько жадных глотков, Кесарий проговорил:
— Я… в тюрьме?
— Ты у друзей, Кесарий… Александр!
Каллист отставил чашку, сел на постель рядом с ним, взял исхудалые, влажные ладони Кесария в свои.
— Тебя тоже… арестовали? — продолжил Кесарий, словно не услышал его, и Каллист теперь точно знал, что это — не бред лихорадящего больного, который он слышал все прошедшие страшные дни. Его друг был в полном сознании.
Кесарий с непониманием посмотрел на свод льняного полога над постелью и застонал, стискивая зубы.
— Тебе больно? Где? — встревожено спросил Каллист.
— Все тело болит… и бок… правый… Скажи, я очень опозорился… во время бичевания?.. это ужасно…
— Что ты говоришь такое?! — вскричал перепуганный Каллист. — Что ты несешь? Какое бичевание? Ты — не раб! Ты — сын патриция!
— Всадника, — поправил его Кесарий. — Но они на это теперь не смотрят.
Он глубоко, прерывисто вздохнул.
— Разве ты не помнишь? Был суд… Пигасий, Орибасий, Фалассий… отец тоже там был… что он там делал, он же епископ? Не знаю… Меня приговорили к бичеванию… я помню… я умолял о пощаде… какой позор… они смеялись… потом тюрьма… ждать… мама пришла ко мне… как к тому младшему севастийскому мученику… знаешь, который боялся… говорила, ободряла… потом ее прогнали… и меня повели, привязали к столбу… а дальше не помню… скажи, я очень орал? Не помню… а ты должен помнить… ты же там был… ты плакал… тебя не пускали ко мне… как же ты ничего не помнишь?
Кесарий приподнялся и тут же бессильно упал на подушки.
— Александр! Кесарий! — сердце Каллиста болезненно сжалось. — Кесарий! Тебе приснился дурной сон!
Он в отчаянии стал целовать его руки, словно пытаясь разбудить. Кесарий неподвижно смотрел перед собой, закусив губы.
— Это был только сон, слышишь? — почти закричал Каллист. — Сон! Ты заболел, тяжело заболел, мы привезли тебя в имение Леэны, прошлой ночью у тебя был кризис! Вчера ты весь день проспал. А сейчас утро, видишь, раннее утро, солнце еще не взошло!
Во дворе закричал петух. Кесарий вздрогнул, словно просыпаясь, посмотрел в усталые, покрасневшие от бессонных ночей глаза друга.
— Это был сон? — медленно выдыхая каждый слог, проговорил он. — Сон? Ты говоришь, я не в тюрьме?
Он неожиданно рванулся всем телом и упал на руки Каллиста.
— Тогда почему я связан? — сдавленно простонал он. — Ты хочешь меня успокоить… Каллист… мой добрый друг…
— Ты не в тюрьме! — чуть не плача, воскликнул Каллист. «А если это, и в самом деле, слабоумие после двухнедельной лихорадки? Если это… если это френит?!»
— Слышишь, Кесарий! Ты бредил, вырывался, пришлось привязать тебя… простыней… сейчас развяжу… Видишь, это не тюрьма! Видишь, ты на кровати лежишь, а не на полу! Не в цепях! Посмотри сам! Ну же! Там, за окном, сад! Сад в цвету! Слышишь, мальвы и розы цветут! Ветер к нам, с моря…
Он усадил Кесария, обнимая его изможденное тело, бессильное, как соломенная кукла, которую девочки в Ахайе приносят в жертву Артемиде. Кесарий положил ему голову на плечо и улыбнулся.
— Сон… Это был сон… Мальвы и розы… Где наши розы? Где же фиалки? Где наш селенин цветок? — проговорил он нараспев. — Это сон… Знаешь эту детскую песенку? В хороводе кто-нибудь колечко прячет… знаешь? А потом одному кому-то его отдает, незаметно… Розы, фиалки…
С этими словами он сполз назад на постель.
— Я тяжелый, — извиняющимся голосом проговорил он. — Не удержишь.
Кесарий счастливо улыбнулся — его глаза отразили скудный свет светильника. Он попытался поднять руку ко лбу, но на полпути она упала, как плеть.
— Ты перекреститься хочешь? — догадался Каллист, осторожно взял его кисть в свою и начертил большой крест, касаясь лба, груди и плеч.
По щекам Кесария заструились слезы.
— Слава тебе, Христе Спаситель! Кажется, я вынырнул на этот раз… — он едва ощутимо сжал руку друга — Каллист понял, что это для Кесария теперь означает «изо всех сил», и, борясь с комом в горле, спросил:
— Я правильно… сделал?
— Да… Спасибо тебе… Мой единственный, мой прекрасный друг… — он сделал паузу и добавил неожиданно: — Вот так бы перед Пистифором… а то у тебя тогда ромб получился.
— Ты снова шутишь! — воскликнул Каллист, плача от счастья. — Значит, скоро поправишься!
— Ты мне переломаешь все кости… отпусти! — взмолился Кесарий.
— Извини, извини… Помнишь, как у Платона: «Душу свою на губах я почувствовал, друга целуя — бедная, видно, пришла, чтоб перелиться в него!»
— Бедная скоро уйдет — выдавишь ты из него… Что у меня с правым боком? Это, наверное, ребра — после того спуска с лестницы…
— Александр, вы не спите?
Леэна со светильником вошла в комнату, и на потолке закружился веселый хоровод теней.
— Дитя мое, Александр…
Она расцеловала его.
— Вы не против, если я вас буду называть Александром? Каллист вам все потом объяснит… Анфуса!
В дверном проеме показалась огненно-рыжая голова Финареты.
— Финарета, позови Анфусу, пусть она принесет горячей воды, масла, чистые простыни! И иди, займись хлебом!
— Сейчас, сынок, — прошептала она, склоняясь над Кесарием. — Хлеб вот-вот испечется, поешь. Ты любишь свежий хлеб?
— Я бы хотел…
— Что, родной?
— Причаститься…
Повисла неловкая тишина.
— Дитя мое, но это
— Как?!
Если бы Кесарий мог, он бы вскочил, но сил у него хватило лишь на то, чтобы приподнять голову и снова уронить ее на смятую простынь.
— Я же помню… пресвитер… потом символ веры Григория Чудотворца… старый… доникейский…
— Так ты все слышал? Мы думали, что ты был без сознания! — изумленно, почти возмущенно, вскричал Каллист.
— Феоктист, Кес… Александр не мог слышать все, — заволновалась Леэна. — Должно быть, он приходил в себя, а потом впадал в забытье. Иначе он бы помнил, что не крещен.
— Да… — проговорил Кесарий. — Потом воин… центенарий… или это трибун был… потом — суд, бичевание, о Боже мой… нет, это уже сон, сон…
— Дитя мое, не говори так много. Ты слишком слаб.
Леэна уже заботливо мыла его морской губкой, омоченной в масле и теплой воде.
— Финарета, не смей сюда заходить! Позаботься лучше о хлебе! Так… лицо, шея… теперь руки… хорошо… не надо стесняться меня, старухи, сынок… вот так… вымоешься, поешь, и опять будешь спать… теперь спину… ну-ка…
Вместе с Каллистом они повернули его на бок.
— Я тяжелый, — опять сказал, извиняясь, Кесарий.
— Не такой уж… худой стал, еще бы — такая лихорадка… Нет, рабов звать не будем, я перестелю постель без рабов. Не надо его никуда переносить… тревожить только…
Она натерла Кесария ароматным маслом — запахло кипарисом и мятой — и, свернув старую простынь, ловко просунула свежую рядом и с помощью Каллиста осторожно перекатила больного на чистую половину постели.
— Ловко, — подал голос Кесарий, полной грудью вдыхая запах масла и чистого белья. — Надо же. Я и не знал, что так можно делать.
— Ты еще много чего не знаешь, сынок, — весело сказала Леэна, пока Анфуса завязывала грязное белье в узел. — Поешь теперь.
Она разломила еще горячую булку и вложила в ладонь Кесария. Тот попытался поднять руку, но не смог донести ладонь до рта. Тогда Леэна сама стала кормить его, вкладывая в его рот кусочки мякиша, смоченные в вине. Кесарий с наслаждением ел, но вдруг какая-то мысль посетила его, и он спросил, проглотив очередной кусок:
— Почему трибун Диомид меня не арестовал? У меня же примета…
— Каллист поклялся Аполлоном, что у тебя нет шрама.
— И он не стал проверять? — недоверчиво спросил Кесарий.
— Нет.
— Леэна назвала тебя своим сыном, Александр, — сказал Каллист.
Диаконисса с укором посмотрела на него.
Кесарий молча поцеловал ее пальцы, в которых она держала хлеб у его губ.
— Мы с Финаретой и рабами сейчас отправляемся в церковь, мальчики, — деланно сухо сказала Леэна после долгого молчания.
— Ночь же! — удивился Каллист.
— Я думала, что все знают, что христиане собираются перед рассветом в первый день недели. А ты не знал, Каллист?
— Финарета!.. — строго произнесла Леэна.
— Бабушка, все готово — хлеб в корзинках, Верна закладывает повозку… Кеса… Александр, как хорошо, что вам лучше! Мы так беспокоились о вас!
Финарета, придерживая одной рукой свое светлое покрывало, поцеловала Кесария трижды — в глаза и лоб.
— Финарета!
— Это в честь Троицы единосущной, бабушка.
— Финарета, не позорься перед людьми… Что, Верна? Пора? Едем! До свиданья, сынок, до свиданья, Каллист врач… Вот, Анфуса принесла вам хлеб, сметану, масло и яйца — поставь поднос на столик в угол, Анфуса! Вино у вас есть. Позавтракайте без нас.
Леэна, крепко взяв внучку за руку, вышла быстрыми шагами из комнаты. До друзей донеслись скрип колес и фырканье мулов.
— Какая милая эта Финарета! — проговорил Каллист, глядя в ночную тьму.
— Да, — ответил в темноте Кесарий, и было понятно, что он улыбается.
— Обрадовался, что она тебя поцеловала?
— А ты не ревнуй, — откликнулся больной. — Если бы ты захворал, она бы и тебя поцеловала.
Каллист что-то неразборчиво пробормотал.
— Я что, на перине лежу? — продолжал Кесарий. Он говорил тихо и медленнее обычного, переводя дыхание, но голос его звучал весело.
— Конечно. Удобная теплая постель способствует выздоровлению, — ответил Каллист, придирчиво осматривая поднос с завтраком.
— Мягко… Слушай, а я и не помню, когда последний раз на перине спал.
— Ты что, правда?
— Ну да. Я же философ. А ты разве на перинах спал? Ты ведь тоже философ.
— Я? — растерялся Каллист. — Нет… то есть да… То есть я не сплю на перине обычно.
Кесарий заворочался.
— Погоди, дай я тебе помогу… Что ты хочешь?
— Я сам… не надо… Правый бок болит… хочу лечь на него… спасибо…
Каллист осторожно уложил его на правый бок, и Кесарий не мог некоторое время говорить от одышки.
— Нет, это точно не перелом, мне легче на боку лежать… — вымолвил он наконец. — Плеврит? Кажется, я здорово заболел… — добавил он растерянно.
— Да ты что! — деланно небрежно проронил Каллист, поправляя подушки. — Так, ерунда — эфемерная лихорадка. Только вместо одного дня — пару недель.
— Что, правда? — Кесарий схватил его за край хитона. — Я так давно болен? Две недели? Мы же вчера в гостинице ночевали… или нет… два дня… Два дня, не две недели, ты хотел сказать?
— Две недели ты был без сознания и в тяжелом бреду.
Кесарий помолчал, потом сказал задумчиво:
— Ты меня разыгрываешь. Не может быть. Я никогда так не болел.
— Конечно. Я нарочно вру! Хочешь, еще поешь чего-нибудь? Смотри — свежие яйца! Хочешь? А то я все съем сейчас.
— Нет, — простонал Кесарий. — И отвернись от меня, когда их будешь поглощать.
— Ты их не любишь? — несказанно удивился Каллист. У него был вид человека, потрясенного известием о том, что его стремление поделиться самым дорогим бессердечно отвергнуто.
— Я их не-на-ви-жу, — с расстановкой проговорил Кесарий. — Больше, чем наш император ненавидит христиан.
Каллист недоуменно пожал плечами, разбил скорлупу о край медного подноса и, выпив тягучее содержимое, причмокнул.
Кесарий закашлялся.
— Ты бы хоть отвернулся! Противно! — потребовал он и добавил после паузы: — Что, я, правда, две недели без сознания пролежал?
— Да ну, что ты, — развел руками Каллист, прикончив второе яйцо и бросив ненужную скорлупу на блюдо. — Я и письмо Григорию просто так писать стал… и крестить мы тебя просто так решили…
Кесарий, обняв подушку, в молчании уставился на друга.
— К р е с т и т ь? — вымолвил он, наконец. — Т ы решил меня крестить?!
— М ы, — ответил Каллист невозмутимо. — Мы с Леэной. Я же знал, что ты некрещеный.
— Воистину — что бы мы, христиане, без вас, эллинов, делали… Так бы все некрещеными и померли… — произнес Кесарий и закашлялся.
Каллист приподнял его за плечи.
— Выплюнь вот сюда — я посмотрю…
— Сколько ты уже яиц съел? От тебя ими
— Мокрота как мокрота.
— Я про яйца тебе толкую. Как ты их можешь любить?
— Тебе спать надо. Хватить упражняться в риторском искусстве. Выпей лучше вина с травами. Вот так.
— Я что, правда умирал? — проглотив темное ароматное питье, снова спросил Кесарий — уже не так недоверчиво.
— Я был уверен, Кесарий — п о ч т и уверен, что ты не выживешь, — серьезно сказал Каллист, гладя остриженную голову друга. — У тебя даже вены около пупка пульсировали.
— Ты что-то путаешь, — встревоженно перебил его Кесарий. — Не может быть, чтобы ты видел пульсацию сосудов около пупка!
— До этого — нет, не видал, только читал. Когда увидел эту пульсацию у тебя, то понял, что…
Кесарий некоторое время молчал.
— Все-таки я вынырнул, — тихо проговорил он снова, словно вспоминая свой сон.
— Вынырнул, вынырнул! — подтвердил жизнерадостно Каллист.
Кесарий закрыл глаза и молчал, потом тихо сказал:
— Я столько хлопот тебе доставил.
— Чепухи не говори.
— Ты — мой лучший друг, — продолжал Кесарий, гладя на Каллиста огромными синими глазами — такими пугающе живыми на его изможденном лице.
— А ты — мой, — ответил Каллист.
— Нет, — замотал головой Кесарий. — Нет… Я не такой… Ты — прекрасный друг… ты по праву зовешься Каллистом…
— Ты тоже нравом вышел по своему имени. Только от дверей Аида — и сразу командовать и спорить, — засмеялся Каллист.
— Прости, прости, — искренне, как ребенок, проговорил больной. — Я как раз подумал… Я плохо к тебе относился в Новом Риме… Я очень тебя подавлял? Я властный… из меня плохой друг…
Он слабо сжал руку Каллиста.
— Знаешь, что? — ласково проговорил Каллист. — Давай ты сейчас больше не будешь разговаривать, а уснешь.
— Но ты скажи — ты прощаешь меня? — с жаром проговорил каппадокиец, пытаясь сжать его руку сильнее.
— Да, прощаю, прощаю — конечно, прощаю, — торопливо ответил Каллист. — Закрой глаза и спи! Слушайся меня, если хочешь, чтобы я тебя простил… Удобно так, на боку?
— Очень хорошо… так не больно… это плеврит, Каллист, ты что думаешь?
Кесарий закрыл глаза и, не выпуская руку Каллиста, уснул, улыбаясь.
«Как ребенок, — с жалостью подумал вифинец. — Ну ничего, он поправится теперь. Несомненно».
Стараясь не делать лишнего шума, Каллист подвинул кушетку к изголовью постели, натянул на плечи легкое одеяло и задремал.
12. О кровопусканиях и промываниях
Каллиста разбудил крик Финареты. Он вскочил — полусонный, готовый мчаться на помощь.
— Это — ужасная несправедливость! Я больше не пойду туда! Я вообще никогда не буду больше ходить в церковь! И не крещусь никогда! — раздавался звонкий, захлебывающийся голос Финареты.
— Из-за таких, как ты, Финарета, мужчины и считают женщин дурами. И, воистину, они не совсем неправы! — зазвучал гневный голос Леэны. — Что ты голосишь, как пьяная вакханка! Наверняка разбудила Кес… Александра! Тебя не волнует, что он тяжко болен, что ему нужен сон и покой! Ты на первое место ставишь свои слезы!
— Это не так, бабушка! — снова закричала Финарета.
Раздался увесистый шлепок.
— Иди в свою комнату, — тяжело проговорила Леэна. — Увидимся за завтраком.
— Не расстраивай бабушку, — вмешался в диалог Верна. — Ей и так нелегко пришлось сегодня.
Быстрые шаги и всхлипывания затихли — Финарета убежала к себе. Верна протопал в сторону кухни, а Леэна вошла к ним в комнату.
— Каллист врач, доброе утро! Мы не разбудили вас? Простите мою внучку — она еще дитя. Александр спит? Хорошо…
Она склонилась над спящим и долго смотрела на него, потом спросила негромко:
— Как вы думаете, он пошел на поправку? — в голосе ее Каллисту почудилась мольба.
— Думаю, да, — весомо ответил Каллист. — Я еще не осматривал его, не знаю, восстановилось ли дыхание.
Леэна хотела что-то сказать, но передумала и покачала головой.
— Пойдемте, позавтракаете с нами, — предложила она. — Только не обращайте внимания на выходки Финареты.
…За завтраком они почти не разговаривали — Финарета угрюмо молчала, натянув покрывало по самый нос, то и дело стряхивая с него хлебные крошки. Леэна, не говоря ни слова, заботливо подвигала к Каллисту блюдо с жареным в масле козьим сыром и миску с маслинами.
Казалось, что среди четверых — включая Верну, то присаживающегося к господскому столу, то отходящего, чтобы деловито принести или унести что-нибудь, — воцарилась напряженная, готовая вот-вот разрешиться, тишина.
— Желаете воды, гидромели или оксимели?[237] А может, настоя шиповника? — спросил, наконец, Верна, подходя с большим кувшином, и его голос прозвучал гулко, словно слова оракула. — Шиповник полезен, — заметил он, когда Каллист сделал глоток из кубка с родниковой водой.
— Верна, не навязывай свой шиповник, — сказала Леэна, слегка хмурясь. — В этом доме только мы с тобой его и любим. А Финарете надо пить мелиссу с сирийским нардом…
Финарета гневно вскинула голову.
— Каллист врач, вы знаете, что бабушку выгнали из диаконисс? — вызывающе воскликнула она.
Леэна хлопнула ладонью по столу. Тоненько зазвенело медное блюдо с остатками сыра.
— Правда?.. — растерянно проговорил Каллист, не очень понимая, что это означает и чем может грозить, но внутренне готовясь к худшему.
— Потому что бабушка сказала, что у нее есть сын! — продолжала отчаянно Финарета, словно декламируя трагический монолог Медеи.
— И… что с вами будет теперь? — пробормотал побледневший Каллист, в памяти которого внезапно всплыли древние рассказы о казнях весталок.
— Ничего, — неожиданно рассмеялась Леэна. — Буду уделять больше времени дому и гостям.
— Но это же несправедливо! — закричала Финарета. — Так опозорить тебя перед всеми! Этот Гераклеон! И все слышали! «Нагуляла на стороне!» Это же надо так сказать!
— Финарета, не заставляй еще раз слушать бабушку все то, что изволил ей сказать пресвитер Гераклеон, — строго заметил Верна. — Будь я помоложе, я бы ему…
— Вот! Вот! — закричал Финарета, скидывая покрывало. Ее непричесанные огненно-рыжие волосы смешно топорщились в разные стороны, как у невыспавшегося воробышка. — Будь я мужчиной, я бы…
— Финарета, надень покрывало. Здесь Каллист врач, — негромко проговорила Леэна. — Тебе пора бы понимать, что люди поступают согласно тому, что они видят… или думают, что видят. Если я, как диаконисса, солгала, давая обеты, вот таким образом, как они думают, то какого еще отношения ко мне ты хочешь от них? Ведь они думают — и это очень хорошо, что они так скоро поверили — что Александр…
— Гадостям верят быстро, — заметил Верна.
— Я на это и рассчитывала, — кивнула Леэна. — Люди знают, что в молодости я много путешествовала. Это, несомненно, наведет их на разные интересные мысли.
— Они теперь спорят, эти мерзкие люди, кто отец
— Дитя мое, это вполне естественно. Уверяю тебя, что кандидатов будет много. И прошу тебя — не надо вводить в курс дела всех наших домочадцев. Правду знает один Верна — и довольно. Для остальных Александр — мой сын.
— Госпожа Леэна… — проговорил Каллист. — Вы пожертвовали своим добрым именем…
— Пожалуйста, помолчи, Феоктист, — нахмурилась матрона. — Лучше съезди на верховую прогулку — развеешься. Ах, ты же Каллист, я все время вас путаю. Ты похож на него.
— Что? — переспросил Каллист, чувствуя себя среди всей этой беседы, как потерянный среди волн мореплаватель.
— Агап уже оседлал тебе вороного коня — проедься по окрестностям. Ты сидел безвылазно с Александром две недели. Так нельзя.
…
Леэна была права — он и в самом деле очень устал за это время. Вдыхая упоительный воздух раннего лета, Каллист мчался верхом по склонам холмов, среди виноградников и рощ. Конь был послушен и быстр. Он думал о том, как удивительно, что такого хорошего скакуна держат в доме, где обе хозяйки — женщины…
Каллист узнавал места, где провел детство. Вот дорога огибает холм, поворачивает налево — масличная роща все такая же, как и десять лет назад, а там, за ней…
— Что ты лезешь под копыта?!
Босой молодой человек шарахнулся от коня, торопливо подбирая выроненные сандалии, которые он нес, перекинув через плечо.
— Что лезешь под копыта, я спрашиваю? — повторил Каллист.
Юноша поднял рябое от прыщей лицо, и Каллист узнал его. Это был чтец Гераклеона.
— Ну что, сделали свое дело? — бросил Каллист. — Довольны?
И, пустив коня галопом, оставил босого странника в поношенном хитоне посреди дороги к масличной роще.
…
Он бросил поводья Агапу.
— Хорошо прокатились, барин? — с сильным вифинским акцентом спросил раб-геркулес. — А у нас-то что стряслось!
— Что? — вздрогнул Каллист, сразу подумав про Кесария.
— Хозяйку-то нашу как обидели…
— Да, Агап, мне Финарета рассказала, — ответил облегченно Каллист.
— Финарета всю дорогу из церкви плакать изволила, — сочувственно проговорил Агап. — Дитя еще, не привычная к такому…
— А у вас такое часто? — резко спросил Каллист.
— У нас-то? Да известное дело, — ответил Агап. — Гробы они крашеные. Полны костей и нечистоты. Скоры на осуждения. Сучки из очей чужих вынимают, бревен в своих не видят. Хуже язычников.
Он собирался произнести длинную речь, но Каллист не стал его слушать и пошел в дом, на веранду, где он оставил спящего Кесария.
Тот уже не спал. Полулежа на трех огромных разноцветных парфянских подушках, он с видимым удовольствием ел жареный сыр из рук Финареты. Леэна в простом светло-сером покрывале сидела в изголовье его постели.
— Каллист! — воскликнул Кесарий и попытался помахать рукой в приветственном жесте. Финарета живо обернулась, выронив кусок сыра.
— Пока ты катался, меня Верна побрил, — весело сказал Кесарий, когда Каллист пожал ему руку. — Видишь? Я снова на человека похож… вот только матушка мне зеркало не дает.
— Александр, поешь, потом насмотришься в зеркало, — сказала Леэна мягко.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Каллист, присаживаясь рядом с ним — по другую сторону от Финареты.
— Неплохо, — сказал Кесарий, улыбаясь. На его запавших щеках было несколько свежих порезов — Верне нечасто приходилось брить господ. — Что ж ты меня не подождал — вместе бы проехались… ну, завтра тогда…
— Александр… — испуганно проговорила Финарета.
— Александр, дитя мое — ешь, еда остынет, — перебила ее Леэна. — Завтра, если не будет дождя, прокатитесь вместе с Каллистом. Конечно, — уверенно добавила она, касаясь его остриженной головы.
Кесарий послушно проглотил очередной ломтик сыра и попросил воды. Леэна напоила его из большой глиняной чашки.
— Все, я больше не хочу, — заявил больной. — Я хочу встать.
С этими словами он зашевелился и сполз с подушек на бок.
— Подожди, подожди, — забеспокоился Каллист. — Куда это ты собрался?
— Я хочу встать! — упрямо и слегка раздраженно повторил Кесарий.
— На тебе одежды ведь нет никакой, — нашелся Каллист. — Как это ты встанешь при Леэне и Финарете?
— Дай мне хитон, я оденусь, — заявил Кесарий, вцепившись в деревянную перекладину кровати.
— Дитя мое, — по-прежнему нежно, но твердо проговорила Леэна. — Мы и вправду забыли сшить тебе пару хитонов, прости… как-то все не до того было… я сниму мерку, к завтрашнему дню мы с Финаретой сошьем.
— Вот-вот, — поддержал Каллист. — А пока давай-ка я тебя осмотрю. Говоришь, чувствуешь себя лучше?
— Совсем хорошо. Говорю же, встать мне надо. Пора уже.
Леэна поднялась со своего места, отстранила Финарету и наклонилась к Кесарию:
— Давай присядем, дитя мое. Каллист тебя осмотрит.
Она положила его бессильные руки себе на плечи.
— Ну-ка, обхватывай меня за шею… смелее… сели!
Каллист приложил ухо к спине товарища.
— Ну, что там? — спросил Кесарий. — Что ты слышишь?
— Не болтай, — строго сказал Каллист. — Дыши.
Кесарий сделал несколько глубоких вдохов и положил голову на плечо Леэне.
— У тебя головокружение, сынок? — обеспокоенно спросила она.
— Нет, нет, — ответил он, снова глубоко вдыхая. — Что ты там слышишь, Каллист?
— Знаешь, стало лучше, чем было. Дыхание восстанавливается.
— Можно мне послушать? — робко спросила Финарета.
— Финарета, Кеса… Александру трудно так долго сидеть, — с укором сказала Леэна.
— Нет-нет, пусть Финарета учится, — поспешно сказал Кесарий.
— Вот здесь, — кивнул Каллист, указывая на место между позвоночником и правой лопаткой, остро торчащей над покрытыми кожей ребрами.
Финарета подняла рыжую прядь и деловито приложила ухо к спине Кесария.
— Слышишь тихий звук, словно кто-то губку сжимает?
— Да, — проговорила Финарета. — Это ронхои[238].
Кесарий одобрительно что-то пробормотал.
— До этого здесь ничего не было слышно. Как будто легкое не дышало. Нарушение движения флегмы.
— Застой онков! — слабо возразил Кесарий, совсем повиснув на Леэне.
— Поговори мне тут еще… Видишь, Финарета, если постукивать фалангой пальца — вот так — то слышно, что болезненная жидкость еще заполняет легкие — знаешь, как по бочкам стучат, чтобы узнать, полная или нет?
— Можно мне тоже? — восторженно попросила юная майя.
— Нет, — строго сказала Леэна. — Александр устал.
— Отчего же, пусть учится, — с трудом переводя дыхание, проговорил Кесарий.
— Выстукиванию будешь учиться на Агапе и Верне, — сказала Леэна, поставив точку в споре.
Леэна и Каллист осторожно уложили больного на постель.
— Сердце… — Каллист положил свою ладонь на левую половину груди друга. — Толчок сильный — почти во всю ладонь. Это потому что ты исхудал. И дополнительный звук при сердцебиении, кроме двух тонов, появился — часто у выздоравливающих от тяжелых лихорадок он сохраняется, это ничего. Ты выздоравливаешь, друг. Все будет хорошо.
— Выздоравливаю? — тихо спросил Кесарий. — Да?
— Конечно.
Финарета внимательно послушала, как бьется сердце Кесария, и спросила:
— Может быть, у Кес… Александра и раньше был такой
— Финарета, — проговорила Леэна, пряча улыбку. — Несомненно, Александру эта особенность не повредила, даже если она у него и была.
— Не было у меня никогда ничего подобного! И рос я хорошо, — возмутился Кесарий. — Это от лихорадки. Это пройдет.
— Да, у тебя больше похоже на звучание, измененное лихорадкой, — важно кивнул Каллист. — Но Финарета хорошо училась у покойного Леонтия, — добавил он. Ему стало жаль девушку. — А рос ты отлично, судя по тому, какой ты стал длинный.
— Григорий меня намного ниже, — с удовольствием подтвердил Кесарий. — А он старший. Хотя вообще-то старшая — Горги.
— У Нонны трое детей? — спросила Леэна.
— У Нонны? Откуда вы знаете, как звать… — вскрикнул Кесарий и закашлялся.
— Тише, дитя мое. Каллист сказал мне. Так вас у Нонны трое?
— Трое. Все живы, слава Богу.
— Да, — улыбнулась Леэна. — Все живы. Слава Богу. У тебя синие глаза — в нее?
— Да, — изумленно ответил Кесарий. — Откуда…
— Не отвлекай Каллиста, бабушка! — сказала Финарета. — Еще надо печень проверить.
— С печенью все в порядке, — поспешил заверить Кесарий.
— Вот сейчас и узнаем. Согни-ка ноги в коленях…
— Помнится, — философски произнес Кесарий, возводя глаза горе, — когда несчастные пациенты ворчали, что их щупают, мнут и тискают мои ученики, я им говаривал…
— «Ну-ну, а как же молодым врачам учиться?» — тоном, не допускавшим возражений, продолжил Каллист. Финарета прыснула со смеху.
— Слушай, я ведь только что поел! — вскрикнул каппадокиец.
— Печень стала меньше.
— Еще бы, ты выдавил ее за диафрагму. Финарета, не обращай внимания — это я так… Каллисту. Чтобы ощутить край печени, надо дать соскальзывать пальцам с ребер вниз… да, очень хорошо…
— Я помню, — сказал Каллист, — когда мы сдавали экзамен по осмотру больного — ну, когда я на Косе учился — нас было много, а больных мало.
— Это особенность косской школы, — заметил Кесарий, подмигнув Финарете, снова ищущей край его печени в правом подреберье. — Их там всегда много, а больные не выдерживают, поэтому их быстро становится мало.
— Я еще не закончил. В александрийской школе, Финарета, в отличие от косской, принято забалтывать больных до такой степени, что они начинают верить, что они здоровые.
— Больному должно стать легче, когда с ним поговорит врач, Финарета. Чем больше со мной говорит один выпускник косской школы, тем хуже я себя чувствую… Правильно, печень ты нашла хорошо… она у меня немного выступает, да?
— На четыре пальца, — пискнула Финарета.
— Меньше, чем на два моих, — успокоил Кесария Каллист. — Значительно уменьшилась после кризиса. Так я могу рассказать про Кос?
— Мы все внимательно тебя слушаем, — заверил его Кесарий. — Что там за диво-больные у вас были?
— На них столько раз первогодки заваливали экзамен, что они подсказывали даже — как руку держать при ощупывании печени и все такое.
— Да, больные на Косе — не то, что тамошние врачи… Вот бы у них полечиться, — заметил Кесарий.
— А вы учились в самой Александрии, да, Александр врач? — с восторгом спросила Финарета.
— Да, — скромно ответил тот и заулыбался.
— А вы видели александрийский врачебный агон? — затаив дыхание, продолжала спрашивать она.
— Видел, — еще больше заулыбался Кесарий и вдруг вскрикнул — Финарета снова решила поискать у него печень под ребром.
— Финарета, оставь Александра в покое! — строго сказала Леэна, оттаскивая девушку за локоть. — Он только что поел.
— Это я отвлекла его разговором про агон, чтобы он расслабился и я смогла лучше прощупать печень! — гордо сказала Финарета.
— Пусть учится, матушка, — добродушно ответил Кесарий, но Леэна, сурово поглядев на Финарету, укутала названого сына одеялом по самое горло.
— Недомогал я, но тут ко мне, нимало не медля,
Ты появился, Симмах, с сотней своих школяров.
Начали щупать меня сто рук, ледяных от мороза:
Без лихорадки, Симмах, был я, а вот и она[239], — декламировал, смеясь, Кесарий, не сопротивляясь тому, чтобы его так завернули.
— Ты хорошо знаешь латинский язык, дитя мое, — сказала Леэна по-латински, смеясь, и в уголках ее светлых глаз собрались морщинки.
— Вот, молодой хозяин зеркало просил, — громко сказала вдруг вошедшая Анфуса, протягивая Кесарию небольшое медное зеркальце. Кесарий сжал его узкую ручку в кулаке и с трудом поднес к своему лицу. Несколько мгновений он смотрел на свое отражение. На веранде воцарилась напряженная тишина. Каллист с болью в сердце увидел, как потускнели глаза его друга, как дернулся, словно в гримасе боли, его рот. Но прежде чем он сделал жест, чтобы отобрать у Кесария зеркальце, оно само выпало из его руки и скользнуло вниз по простыне, коротко звякнув об пол.
Кесарий вскинул голову и весело взглянул на Леэну, Финарету и Каллиста, но в глубине его взора затаилось страдание. Каллисту показалось, что только он один заметил это, и он втайне порадовался, что ни Леэна, ни Финарета не видели дымки боли в глазах Кесария. Ему захотелось сказать другу что-то хорошее, но Кесарий опередил его:
— Это ты меня остриг, завистник?! — возмущенно воскликнул он. — Отвечай! То-то я думаю — что-то не то…
Каллисту стало жалко друга до слез — и он сказал немного грубовато:
— А ты думал, как бы мы тебе примочки прикладывать стали?
— У вас действительно очень густые волосы, Александр, — перебила Каллиста Финарета. — Нам было очень жаль, но другого выхода не было. Они отрастут, вы не переживайте. Я составлю особый бальзам, и они будет еще гуще, не сомневайтесь.
— Спасибо вам, Финарета… Я смотрю, Каллист показал на мне все свое искусство, — Кесарий скептически осматривал свое предплечье. — Сплошные шрамы от кровопусканий. Ты на мне Финарету учил? Мне сдается, ты здесь целую школу открыл.
— Учил, конечно, — кивнул Каллист. — Кровопускания, промывания, клюсмы…
Желтоватая бледность мгновенно сменилась на щеках Кесария густым нежным румянцем.
— Не слушайте его, — поспешно сказала Финарета. — Он нарочно гадости вам говорит. Какой вы, все-таки, Каллист врач…
Каллист слишком поздно понял свою оплошность и судорожно сглотнул, что-то пробормотав.
— Александр, ты устал, дитя мое. Я велела Верне приготовить беседку — нельзя же весь день проводить в доме, — вмешалась в разговор Леэна. — Каллист составит тебе компанию.
— Побудешь со мной? — проговорил негромко Кесарий, пытаясь сжать в ладони край хитона друга. — Посидишь немного?
— Конечно, — нарочито беззаботно ответил Каллист, чтобы не дать голосу предательски дрогнуть. — Давай я тебе Овидия почитаю. Про зиму?
Видел
И, между прочим, средь них несколько было живых.
— Правда?! — воскликнула Финарета.
— Да, такое бывает в тех краях, — ответила ей Леэна.
13. О ниневитянах, бабочках и смоквах
— Влюбилась ты уже по уши в Кесария, дитя мое, я смотрю!
— Бабушка! Я ничего плохого не думаю!
— Да уж знаю… Ты влюбчивая. Все время в кого-нибудь влюбляешься. А Кесарий — красавец, хоть и после болезни. Как же тебе устоять.
— Бабушка! Я вовсе не влюбчивая! — возмутилась Финарета.
— Будто я тебя не знаю. Влюбишься, через два месяца надоест — разлюбишь. Ты в двенадцать лет влюбилась, помню, в начальника стражи градоправителя Никомедии… в этого высокого, черноглазого… который еще двух слов связать не мог при публичном выступлении. Как его звали… Аристарх, кажется.
— Глупости, бабушка, — покраснела Финарета.
— А потом в возницу, который все время на ипподроме выигрывал. Кудрявый такой, светлокудрый. Ахиллес?
— Нет, Гектор… он так здорово управлял четверкой коней! — воскликнула Финарета. — Вот этот хитон подойдет?
— Потом были еще какие-то герои твоих девичьих грез… Святые мученики, Финарета, как хорошо, что это у тебя оканчивается только вздохами и ахами и рисованием углем на дощечках! — сказала пожилая спартанка. — Покажи-ка мне этот хитон… — она неожиданно резко вырвала его из рук воспитанницы. — Где ты его взяла?
— Вот здесь, в сундуке… — испуганно проговорила Финарета.
— Подумать только… я всегда думала, что он был высоким… как великан… а, посмотри-ка, его хитон будет мал Кесарию, — проговорила Леэна, разговаривая сама с собой. Она долго молча держала в руках хитон из тончайшей дорогой ткани с золотистой каймой, потом сказала:
— Положи его на место в сундук, Финарета. И больше не доставай.
— Ты… любила его, бабушка? — робко спросила рыжая девушка.
— Мне было восемь лет, Финарета, о чем ты говоришь… — негромко ответила ей матрона. — Я и не помню, какой он был… его лицо. Только глаза. Светло-карие, как зрелый мед. У Каллиста похожие глаза.
— У Каллиста же серо-зеленые глаза, как море, — с удивлением сказала Финарета и снова спросила: — А он… тебе снился когда-нибудь… после смерти?
Леэна медленно сложила хитон и, взглянув в окно в сторону масличной рощи, ответила:
— Ни разу.
+++
— Леонта, а это правда, что твой папа умер? — спросила Леэна. — Мне сказали кувикуларии.
— Да, дитя мое, — ответил Пантолеон, беря ее на руки и усаживая на позолоченные перила беседки царского сада. — Умер. Но когда Христос придет, Он его разбудит.
— Я вот что подумала, когда это узнала, Леонта, — сказала девочка, дотрагиваясь до руки жениха. — Ты же теперь совсем одинокий. У тебя никого нет. Значит, мне надо срочно выйти за тебя замуж, чтобы ты не был одинок!
— Спасибо, дорогая моя девочка, — улыбнулся Леонта, наклоняясь к ней, и она вблизи увидела его глаза — цвета спелого меда.
— Давай завтра? Я приду к тебе домой раньше, чем ты возвращаешься со службы. Ты только рабов предупреди. Представляешь — ты пришел, а я уже здесь, и ты не одинок!
— Дитя мое, — сказал Пантолеон и поцеловал девочку в чистый, высокий лоб. — У меня нет дома. Я все продал, и мы с рабами… я всех отпустил, но Вассой и Провиан не захотели меня покидать, а Лаврентий и так вольноотпущенником еще при отце жил с нами… в общем, мы ходим с Лаврентием, Вассоем и Провианом в бедные кварталы и в тюрьму и лечим там больных. А живем мы в домике у Лаврентия, у него жена и шестеро детей, там очень тесно.
— Можно я буду ходить с вами? — закричала Леэна, спрыгивая с перил. — Можно? Я умею перевязывать раны и умею накладывать мазь. Мне даже сама императрица позволила ей намазать мазью ее ногу! И ей совсем не было больно!
— Мы обязательно тебя возьмем, я обещаю, — ответил Леонта, снова целуя ее в волосы. — Но пока тебе надо быть с императрицей Валерией — она очень страдает, и кто-то добрый должен намазывать ей ноги лекарством, которое я ей прописал.
— Я знаю, Леонта, я знаю… — ответила Леэна. — Она красивая, наша домина Валерия, но очень больная…
+++
— Ишь ты! И не совестно было ему приходить в тот же день? Заявился! Ждали мы тут его!
— Я хочу видеть госпожу Леэну, дочь Леонида.
Юноша стоял перед возмущенной Анфусой — выпрямившись, слегка откинув голову назад, сжимая в руке ремни поношенных сандалий.
— Ишь ты! Давно ли называл ее Леэна диаконисса? Чего явился? Аль Гераклеон вспомнил, что она ему солид должна?
— Меня не Гераклеон послал, — ответил ей юноша, щурясь от солнца.
— Анфуса, это что, Севастиан пришел? — раздался голос Леэны из окна второго этажа. — Пусть он войдет в дом. Я сейчас спущусь.
Севастиан задержал взгляд на изображении пса на стене коридора, ведущего в атриум, под которым стояло: «Cave canem»[240], и, войдя в атриум, огляделся по сторонам.
— Ноги-то свои вымой, — буркнула Анфуса, загремев тазом и медным кувшином. — Наследишь тут мне… Только убрала!
— Я сейчас уйду, — сказал Севастиан, кусая нижнюю губу, покрытую неровным, едва пробивающимся пушком. Он смотрел на мозаику над очагом, на которой был изображен пастух с овцой на плечах и мохнатым псом рядом.
— А по мне, хоть бы ты и не приходил, — буркнула Анфуса и продолжила перебирать горшки в кладовке — занятие, от которого ее недавно отвлек Севастианов стук в дверь.
Послышались шаги спускающейся по лестнице Леэны. Севастиан напрягся, что-то шепча, словно повторяя заготовленную речь.
— Мир вам, госпожа Леэна! — сказал Севастиан неестественным низким голосом.
— Мир и тебе. Ты что, простудился? — слегка улыбнулась она.
— Нет, я здоров. Я пришел сказать вам…
— Анфуса, ты подала Севастиану воды для ног? Он прошел путь немаленький.
— Да, вон стоит, госпожа Леэна.
— Так помоги ему вымыть, полей воды!
— И не собираюсь! — заявила Анфуса и гордо отправилась с двумя большими горшками по глиняным ступеням в погреб. — Сам справится! — раздался ее голос снизу — глухо, словно прорицание подземных целителей Меламподия и Амфиарая.
— Я сейчас уйду, — сказал Севастиан, крутя в пальцах ремень сандалии. — Я пришел сказать вам, что пресвитер Гераклеон не все вам сказал.
— Вот как? — Леэна уперла кулаки в бедра.
— Я понимаю, я слишком молод, чтобы вы прислушивались к моим словам… я знаю почти наверняка, что вы поднимете меня на смех…
— Говори! — приказала Леэна тоном квестора Вифинии.
— Пусть я молод…
— Я уже слышала это.
— Да, никто вам не сказал этого — и поэтому я должен
Севастиан внезапно покраснел.
— Ну, что же ты хотел сказать, наконец? — сурово и слегка насмешливо проговорила Леэна. — Говори, а то совершится Пришествие Христово, ты на облаке вознесешься, так и не договорим.
— Вольно вам шутить над бедным чтецом! — вспылил Севастиан, слегка заикаясь от волнения. — Вы и с церковью шутить решили — но Бог делает все тайное явным! Только помните, что Он всегда готов принять через искреннее покаяние, как бы велики не были ваши грехи! Ниневитяне и Давид…
Он взмахнул руками, сделал шаг в сторону — на мраморном полу остались темно-красные следы.
— Ну-ка сядь, — приказала Леэна, подтолкнув его к скамье. — Покажи мне свои ноги…
Растерянный Севастиан не успел еще понять, что происходит, как Леэна, опустившись на колени, стала отмывать его ступни от дорожной грязи.
— Сбил ноги в кровь, — кивнула она головой и добавила: — Сейчас.
Она отперла дверцу одной из кладовок, достала небольшой кувшинчик и лоскуты ветхого полотна.
— Что сандалии-то снял? Босиком ходить решил, как гимнософист индийский? — спросила она, перевязывая его глубокие ссадины от камней и гальки.
— Ремень порвался, — едва выговорил Севастиан с видом человека, которого ведут на казнь.
— Анфуса, принеси пару сандалий… — кивнула Леэна остолбеневшей рабыне, только вылезшей из погреба и увидевшей необычную картину. — Да с подошвой побольше — видишь, какая у него нога? Почти как у Александра… Возьми вот его сандалию с собой, а то принесешь Финаретины.
Анфуса перекрестилась на изображение пастуха с собакой и, пятясь, вышла.
Вернулась она очень быстро.
— Ну, что там с ниневитянами? — спросила Леэна, когда Севастиан завязал ремни на аккуратно перевязанных до лодыжек ногах.
— Ниневитяне?.. — он перевел дыхание.
— Сейчас поешь с нами, потом расскажешь мне про ниневитян. Анфуса, проводи его в сад — мы поужинаем там.
…
Кесарий окликнул Каллиста.
— Смотри!
Тот поднял голову от свитка.
— Чего не спишь? Спи!
— Смотри, Каллист — бабочка! У меня на мизинце… Тихо, спугнешь… Прилетела… Это потому что у меня руки до сих пор пахнут сушеными смоквами — бабочки чуют не хуже собак, знаешь?
— Хорошо, что не пчела, — заметил Каллист. — Кстати! С завтрашнего дня буду натирать тебя медом. Обертывания. Как у нас на Косе принято.
— Хорошо, хорошо, медом, завтра, хорошо, — прошептал Кесарий, не отрывая взора от огромной меднокрылой бабочки. — Это Золотая Психея — у нас таких много в Каппадокии… Рыжая, как Финарета!
— Точно, — улыбнулся Каллист. — И с зелеными глазами.
— Вот, ты и смутил ее — она улетела от нас… Знаешь, я хотел тебе рассказать — когда мы с Григой были маленькими и еще только учились читать Гомера…
Кесарий не окончил фразы и начал декламировать слабым, но твердым голосом:
«Шествуй, Асклепиев сын; Агамемнон тебя призывает;
Шествуй увидеть вождя аргивян, Менелая героя,
Коего ранил стрелою стрелец знаменитый ликийский,
Или троянский, на славу троянам, ахейцам на горесть!» —
Так говорил он, — и душу Махаона в персях встревожил.
Быстро пошли сквозь толпы по великому войску данаев,
И, когда притекли, где Атрид Менелай светлокудрый
Был поражен, где, собравшись, ахейские все властелины
Кругом стояли, а он посреди их, богу подобный,
Врач из плотного запона стрелу извлечь поспешает;
Но, когда он повлек, закривились шипы у пернатой.
Быстро тогда разрешив пестроблещущий запон, под оным
Пояс и повязь, которую медники-мужи ковали,
Язвину врач осмотрел, нанесенную горькой стрелою;
Выжал кровь и, искусный, ее врачевствами осыпал,
Силу которых отцу его Хирон открыл дружелюбный…[241]
— А ты, правда — асклепиад? — неожиданно спросил он, прекратив чтение.
— Да, — сдержанно ответил Каллист.
— Я думал, ты… преувеличиваешь немного. Ты — махаонид?
— По материнской линии, — скромно заметил вифинец. — Имя моего прапрадеда, Каллиста, выбито на портике Косского Асклепейона, среди потомков Асклепия, — продолжил Каллист с гордостью.
— А как ты докажешь? Я тоже могу сказать, что там имена всей моей родни выбиты! — поддразнил его Кесарий. — Люди говорят, что истинных асклепиадов больше нет.
— Как так — нет?! — возмущенно заспорил Каллист. — Их много… просто это теперь никакой роли не играет. В асклепейон сейчас учиться берут за деньги, а не по происхождению. Будь ты хоть сын морского разбойника! А у меня даже документ есть — подписан советом Коса. Там написано, что Каллист врач, махаонид из рода асклепиадов, живший во времена императора Траяна — мой прямой предок по матери. Могу тебе показать, если не веришь… — распалившись, он повысил голос.
Кесарий посмотрел на него — грустно-насмешливо. Их глаза встретились. Какое-то мгновение врачи молчали, потом дружно рассмеялись.
— Документ мой теперь Орибасий читает. Подыхает от зависти, небось, — сказал с сарказмом Каллист. — Так что вы с Григой делали в столь нежном возрасте? Мы перешли на разговор о моей родословной и отвлеклись.
— Мы выводили из гусениц бабочек. Держали их в кувшинах старых. Кормили буковыми листьями. У нас было две как-то раз — одна черная, очень мохнатая, а другая… тоже была мохнатая, только белая. Мы их звали — Диоскуры.
Кесарий перевел дыхание.
— Они потом становятся такими неподвижными, как мертвые. Как маленькие камешки. И лежат так. А потом разрывают кокон — и выходят на свободу. У них крылья сначала мятые, как будто мокрые, — а потом расправляются, как паруса… Та черная мохнатая гусеница стала вот такой золотой, как та, что у меня на пальце сидела… а белая стала большой такой, голубой… А ты бабочек не выращивал в детстве?
— Нет, — покачал головой Каллист. — Как-то нам с Диомидом это в голову не приходило. Мы или в мяч играли, или дрались.
— С Диомидом? Это… ты что, хочешь сказать, что тот трибун — твой друг детства?
— Ну да. У них имение недалеко от нашего — от масличной рощи направо, а не прямо, как к нам…
Каллист вздохнул.
— Так ты был соседом Леэны… Слушай, как все интересно! А ты говорил, что она не твоя знакомая.
— Как я могу помнить всех соседей спустя столько времени?! — воскликнул Каллист. — Я же на Кос уехал учиться — еще парнишкой. А потом был этот донос на дядю, его судили, сослали… Я только из письма узнал. Не видел его больше. Он на Спорадах умер… да я тебе рассказывал… И я больше сюда не возвращался. Не хотел. Даже когда ты меня в Никомедию к Леонтию устроил. Там запустение, говорят…
— Да… — проговорил Кесарий. — Вот что самое обидное — мы не успели подать апелляцию Юлиану. Надо было делать
— Лампадион раньше звали Фекла? — осторожно спросил Каллист.
Кесарий вздрогнул и привстал на постели, устремив на него свои огромные синие глаза.
— Почему ты об этом спрашиваешь? — устало проговорил он и продолжил сбивчиво: — Нет, Фекла это… это Фекла… А Лампадион — это рабыня… раньше — Митродора, теперь — Филогора… — тут он встрепенулся: — Филогор ведь из Никомедии!
Каллист хотел еще что-то спросить, но, почувствовав какое-то шевеление рядом с натянутыми между колоннами занавесями, обернулся.
— Явился, соглядатай? — голосом, не предвещающим ничего хорошего, спросил он, вставая с табурета.
— Кто это, Каллист? — удивленно спросил Кесарий, пытаясь приподняться.
— Меня зовут Севастиан, я чтец, — ответил молодой человек, подходя к ложу больного. — Вы — Александр, сын Леэны? Я рад, что вы поправились…
— Он уже являлся сюда с Гераклеоном, — сумрачно сообщил Каллист. — Ты рад, говоришь?
— Подожди, Каллист… Севастиан — твое имя? Меня зовут Александр, да.
Кесарий протянул руку для приветствия и неловко задел простыню, укрывавшую его. Каллист метнулся, но не успел вовремя подхватить легкую ткань, и она сползла, обнажая ноги Кесария.
Севастиан замер, приковав взор к шраму на его правом бедре.
— Соглядатай! — закричал Каллист, хватая юношу за горло. — Я так и подумал, что ты за этим пришел!
— Значит, такая воля Христа, чтобы меня нашли здесь… — тихо проговорил Кесарий, откидываясь на изголовье. Лицо его посерело.
— Да?! Вот и нет! Ничего подобного! — воскликнул в гневе Каллист, стискивая вырывающегося Севастиана железной хваткой. — Никакой такой воли Христа на это нет! Прекрати тут мне это! Мне-то виднее! Нет такой воли! Я уверен в этом, нисколько не сомневаюсь!
— Каллист! Отпусти его, Каллист! — забеспокоился Кесарий, делая попытку встать.
— Я точно знаю — нет такой воли, чтобы тебе из-за этого мерзавца умирать! Я сейчас задушу его и закопаю в саду! Уверен, никому он в ближайшее время не понадобится! А человеческий род очистится от язвы и вздохнет свободно!
Финарета выбежала из глубины перистиля[242] — она, должно быть, сидела с книгой в прохладе экуса[243] — и, перепрыгивая через клумбы фиалок, бросилась к разгневанному махаониду.
— Каллист, миленький, хороший, Каллист, отпусти Севастиана, пожалуйста! — кричала девушка, пытаясь высвободить несчастного чтеца из рук вифинца.
— Каллист, ты задушишь его! — воскликнул в тревоге Кесарий, которому, наконец, удалось сесть на своей кушетке.
Каллист отшвырнул от себя полузадушенного Севастиана, и тот упал ничком в фиалки. Финарета, ойкнув, попыталась ему помочь, но Севастиан, с лицом, перепачканным травой и землей, на четвереньках подполз к Кесарию, схватил его за руки и начал беспорядочно покрывать их поцелуями, что-то хрипло шепча. Кесарий попытался вырваться, но перевес в силе был явно не на его стороне.
— Ну же, Севастиан, — проговорил каппадокиец, касаясь его плеч, — Не бойся, никто тебе не причинит зла… Не бойся!
— Я не скажу… — наконец, расслышали все хрип Севастиана. — Как я смог бы… Святой мученик Христов, ты же знаешь, что я так не поступлю!
Его последние слова были настолько энергичны, что Кесарий невольно оглянулся, чтобы увидеть, нет ли позади его изображения какого-нибудь святого, к которому так горячо и искренне обращается за поручительством молодой человек.
— Нет, не отворачивайся от меня! — простонал Севастиан. — Я знаю, я виноват, я глупец, но я не предатель… Пожалуйста! Поверь мне!
— Боже мой… — вымолвил потрясенный Кесарий, обнимая Севастиана. — Успокойся, друг. Никто тебя не обидит. Успокойся…
Севастиан отчаянно навалился на Кесария, хватая и целуя его ноги.
— Что здесь происходит? — прозвучали спокойные и неспешные слова Леэны. — Севастиан! Александр! Каллист! Финарета!
Севастиан, дико обернувшись на голос Леэны, на секунду замер, потом вскочил на ноги, закрыл лицо руками и бросился прочь.
— Держи его! — закричал Каллист, срываясь с места. — Верна! Агап! Ловите его! Понесся доносить в Никомедию!
— Если этот несчастный и побежал в Никомедию, — рассудительно сказал Кесарий, тщетно пытаясь поймать ускользающую подушку, после того как Севастиан перевернул все вверх дном на его ложе, — то он не скоро до нее доберется.
— Он в наш большой сад удрал, а дорога — в противоположной стороне, — добавила Финарета. — Бедный. Бабушка, зачем он приходил?
— Не знаю. Не успела толком расспросить, — проговорила Леэна, ловко и уверенно поправляя подушки и простыни Кесария. — Дитя мое, что у вас здесь произошло?
— Я вам сейчас расскажу, что произошло! — воскликнул, задыхаясь от праведного гнева, Каллист.
Вдвоем с Агапом они уже тащили к Леэне перепачканного землей, зеленью и гравием чтеца. Могучий Агап, собственно, вовсе не нуждался в помощи махаонида, но Каллист этого не замечал. Верна семенил рядом, то и дело всплескивая руками и приговаривая: «Да что же это? Да что же это? Ума лишился, видно?»
Юноша теперь и впрямь походил на безумца — хитон разорван, светлые прямые волосы всклокочены, грязь размазалась слезами на лице.
— А парнишка-то умом точно тронулся, — заметил Агап. — Ты, Верна, прав был. Беда-то какая.
— Отпусти его, Агап, — приказала Леэна. Севастиан упал у ее ног, Леэна подняла его, прижав его к своему белому покрывалу и вытирая им замызганное лицо несчастного.
— Как же теперь… — повторял он, — что же теперь…
— Конечно, мы тебе верим… — говорила Леэна. — Я тебя ведь с рождения знаю, Севастиан. Ты — хороший, добрый мальчик… Севастиан, ты слышал, Александр велел тебе успокоиться?
— Госпожа Леэна, послушайте же меня, наконец! Этот соглядатай… — Каллист стал, широко расставив ноги, словно на корабле в качку, посреди лужайки, — этот прихвостень Гераклеона…
Он сделал жест профессионального ритора-обвинителя в суде.
— Короче… Он знает, кто такой Кесарий! — выпалил Каллист.
Воцарилось странное молчание. Финарета открыла рот, но ничего не сказала. Вместо нее раздался строгий голос Леэны:
— Молодец. Молодец, Феоктист. Тут уж не прибавить, не убавить ни буквы.
Каллист схватился за голову, запустив пальцы в волосы, и, застонав, упал на дифрос. Тот слегка хрустнул и сломался. Вифинец кувырком полетел в клумбу, от которой, впрочем, уже мало что осталось.
— Вы не ушиблись, Каллист врач? — в тревоге вскрикнула Финарета, пока красный, как макониев цветок из венка Морфея, Каллист выбирался из фиалок. Выглядел он теперь ненамного опрятнее Севастиана.
— Пойдемте, пойдемте со мной, — быстро заговорила Финарета, уводя потомка Асклепия к пруду — умываться.
— Пойдем и мы, Севастиан, — сказала Леэна. — Умоешься, переоденешься, приведешь себя в порядок… Верна, вели Анфусе накрывать на стол здесь.
— Вы-то, молодой хозяин, как себя чувствуете? — сказал Верна Кесарию. — На вас лица нет…
Кесарий молча поднял на него огромные синие глаза и ничего не сказал.
— Вот, прямо эллинский театр у нас… Табурет-то служил-служил верой-правдой пятнадцать с лишком лет — и в миг сломали… Теперь только в печь его… Эх… Все рушится, все ломается. Смоковницы пустые стоят — и чего им еще надо? Навозом обкладывали, обкапывали… Померзли в зиму, видно. Может, и хорошо, что госпоже из диаконисс расчет дали. А то все на этого Гераклеона работаем — домом заняться некогда как следует…
— Госпожу Леэна выгнали из диаконисс? — сдавленно прошептал Кесарий. — Из-за… из-за меня? Святые мученики…
— Только это секрет, — заторопился Верна. — Она велела вам не говорить. — Так что не выдавайте меня — а то она велит меня выпороть.
— Какие вы, мужчины, сплетники, — раздался звонкий голос Финареты. — А еще нас осуждаете. Я всегда подозревала, что это сам Эпиметей открыл тот злополучный ящик, а потом свалил все на бедную Пандору. И когда это бабушка приказывала тебя пороть? Она скорее меня выпорет, чем тебя, Верна.
Верна досадливо повел плечами и ничего не ответил молодой хозяйке.
— Вы не думайте там… про доносы да про всякое такое, — нагнувшись к Кесарию, доверительным шепотом продолжил управляющий Леэны. — Этот парнишка неплохой, я его с детства знаю… Хороший мальчик… помогал мне в церкви свечи зажигать, бывало. Я его еще креститься учил: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу». Хороший мальчик был, веселый… только когда ко крещению готовиться стал, изменился. Это Пистифорова работа. А так он такой резвый, шустрый был, помню. Родители его горшечную мастерскую держали, в Никомедии-то. Зажиточными не были, но достаток был. Всегда на бедных не жалели, приносили пожертвования. А потом отец умер… как раз младший брат у Севастиана родился. А к матери посватался этот… пьяница… Ну, тогда-то он не пил… Короче, разорилась мастерская, им дом продать пришлось, в другой квартал переехать, на правый берег, в синойкию. У матери Севастиана еще ребенок родился… мальчик… а потом и девочка… а потом не стало матери. Перед смертью крестилась, да. Севастиан тогда стал целыми днями в церкви мученика Анфима пропадать, у Пистифора. Потом Пистифор его к Гераклеону послал. Он добрый мальчик был, Севастиан-то. Резвый такой, веселый, непоседливый. Когда мы полгода здесь жили, полгода в Никомедии, так они с Финаретой вместе, помню, на качелях качались.
— Он меня с них прыгать научил, — сказала Финарета, — а то я боялась. Представляете, Каллист врач?
Каллист, более-менее отмытый, с мокрыми волосами и затаенным в глазах огнем, молча стоял рядом, независимо скрестив руки на груди.
— А как-то горящую свечку в рот засунул. Хотел пламя проглотить. Еще совсем младенец был. Хорошо, я заметил, а то был бы, как Моисей пророк, косноязычный. Я за малышами тогда во время богослужения присматривал… да…
— Свечку проглотил? Похоже на него, — саркастически сказал Каллист.
— Каллист, не сердись ты на этого юношу. Садись лучше рядом со мной, в изголовье — я на тебя обопрусь! Вот, Анфуса уже ужин накрывает, — сказал, улыбаясь, Кесарий.
…Леэна вернулась вместе с вымытым и причесанным Севастианом, одетым в белоснежный хитон с золотистой каймой.
— Не бойся. Здесь все тебе верят, — сказала Леэна.
Однако в глазах Каллиста чтец отнюдь не нашел подтверждения этим словам.
— Каллист врач, — продолжила Леэна. — Я ручаюсь за этого человека. Он не предаст. Я знаю Севастиана с рождения.
Севастиан, покрасневший, стоял, явно стесняясь своей роскошной одежды.
— Садись рядом со мной, — приветливо пригласил его Кесарий. — Здесь места много — я сейчас на бок лягу… вот, садись.
Севастиан смущенный, но счастливый, сел у ног Кесария.
Анфуса раздавала скромное угощение — лепешки, маслины, козий сыр.
— Вам письмо и подарок от трибуна Диомида, Каллист врач!
Агап подал письмо вифинцу и поставил на землю искусно сплетенную корзину, полную свежих, нежных смокв самого лучшего сорта.
— Трибун Диомид… радоваться… хвала благим богам… выздоровление твоего друга и сына госпожи Леэны, дочери Леонида… в гости… буду рад… смоквы из нашего сада… — вполголоса читал Каллист.
— Анфуса, положи смоквы на блюдо! — велела Леэна. Она сидела рядом с Севастианом, на кушетке, обнимая по-матерински юношу за плечи.
— Давайте поставим их сюда! — предложила Финарета. — Каждому будет удобно взять… вот сюда — вы не против, Александр?
— Лучше не на кушетку, а ко мне на живот, — сказал Кесарий, с помощью Каллиста устраиваясь полулежа среди подушек. — Ничего, мне не тяжело — зато всем удобно. Ты любишь смоквы, Каллист? Я — так очень.
— Их надо съесть сегодня — этот сорт очень нежный, завтра в нем уже заведутся черви, — сказала Леэна.
— Каллист врач, скажите, пожалуйста, Севастиану, что вы больше на него не сердитесь, — попросила Финарета, надкусывая сочную смокву. — Севастиан, не бойся его.
— Не бойся меня, Севастиан, — хмуро сказал Каллист. — Пока ты не сделал то, о чем я тебя предупреждал.
— Опять вы за свое, Каллист врач, — вздохнула Финарета. — Он не такой.
— Я вас помню, Каллист врач, — вдруг сказал, потирая ладонью горло, Севастиан. — Вы с пресвитером Пистифором спорили…
— Да? — холодно переспросил Каллист.
— Вы — никеец? — спросил осмелевший Севастиан и тотчас зарделся, испугавшись собственной смелости.
— Я — эллин, — резко ответил Каллист. — Я никакого отношения к христианам не имею.
— Он — последователь божествен… ну, философа Плотина, знаешь такого, Севастиан? Который у себя дома чужих сирот собирал и воспитывал? — затараторила Финарета.
— Он — мой друг, Севастиан, — сказал Кесарий, мягко улыбаясь и обнимая Каллиста.
Севастиан переводил растерянный взгляд с Кесария на Каллиста и обратно.
— Бабушка, посмотри, Александр и Каллист так похожи на Диоскуров! — вдруг захлопала в ладоши Финарета.
— Немного есть, — усмехнулась дочь Леонида.
— Лучше сказать — на Давида и Ионафана, — поправил Верна, беря прозрачную от спелости смокву с блюда на груди Кесария.
Они ужинали и разговаривали, пока солнце не начало клониться к закату.
— Мне пора, — неожиданно сказал Севастиан.
— Я думала, ты останешься у нас ночевать, — удивилась Леэна.
— Нет, госпожа Леэна, я не могу… братья голодные… я не был еще сегодня дома…
— Агап! Поедешь сегодня с Севастианом в город, заночуешь на постоялом дворе, завтра сделаешь покупки, как обычно, — велела дочь Леонида. — Анфуса, собери ему в дорогу… и вина дай, недорогого… Отчим ведь с вами живет?
— С нами, — проговорил Севастиан, кусая губы.
+++
— Как же вы теперь, госпожа Леэна? Что же теперь делать? — говорил Севастиан, когда Леэна вышла провожать повозку.
— Дитя мое, такое часто случается. Приходи к нам, когда найдешь время. Я буду рада.
— Перестань, — подняла его спартанка. — Мы уже довольно поговорили об этом. Считай, что ничего не было. Забирайся в повозку и с Богом поезжайте.
…Когда Леэна вернулась в садик, Финарета и Анфуса осторожно убирали остатки трапезы.
— Он спит, — прошептала девушка. — Он уснул.
— Это для него был тяжелый день, — кивнула Леэна. — Жаль, что я уже отправила Агапа… Позови Прокла, Верна. Пусть он поможет перенести Александра на веранду.
— Не надо никого звать, — быстро сказал Каллист. — Я и с одним Верной справлюсь.
Кесарий дышал ровно и глубоко, лежа навзничь на спине, слегка запрокинув голову, отчего его щеки казались еще более запавшими. Когда его поднимали и перекладывали на носилки, он не проснулся, только правая рука его бессильно соскользнула с льняной простыни, задев головки закрывшихся к ночи фиалок.
Они перенесли его на веранду и уложили на кровать. Леэна укрыла его шерстяным одеялом.
— Ночью холодно, — сказала она. — Верна, приготовь Каллисту спальню.
Она влила масла в светильник, выбила кресалом искру, зажигая фитиль.
— Христе, Свет радости, Свет славы святого, бессмертного Отца Небесного, мы поем тебя, достигнув захода солнца… — проговорила она, медленно изображая на себе крест.
Кесарий что-то пробормотал во сне.
— Спи, дитя мое, спи, — склонилась она над ним, крестя осторожно, чтобы не разбудить. — Спи, младший сын Нонны.
И она поцеловала его в грудь — рядом с серебряной рыбкой-ихтюсом.
+++
— Бурное море, хорошо, что мы вчетвером на веслах, — сказал Лаврений. Пантолеон молчал и греб, закусив губу. Константин сидел на корме, завернувшись в плащ. Над морем едва-едва начала подниматься полная луна.
— Кажется, нас не заметили, — выдохнул Пантолеон, опуская весла. Глаза у него были усталые.
— Вас укачало, барин, — сочувственно шепнул Вассой.
— Ничего. Когда на веслах, меньше укачивает.
Лодка пристала к берегу.
Константин выпрыгнул из лодки первым и долго шел к берегу по мелководью, в воде по щиколотку. Потом стал лицом к морю, ожидая, когда подойдет Пантолеон. Они обнялись на прощанье. Рядом стояли пресвитер Эрмолай, Эрмипп и Эрмократ.
— Вот эти люди проводят тебя дальше, вдоль побережья, и отвезут в Перинф, Коста, — промолвил Пантолеон. Его глаза затуманились слезами. — Прощай!
— Я стану императором и сделаю тебя кесарем, — шепнул Константин. — Это мое слово. Запомни это!
— Христос да сохранит тебя, да привезет живым на Оловянные Острова! — воскликнул Пантолеон. — Прощай!
И он прыгнул в лодку к Лаврентию, Вассою и Провиану, хватая весла.
Луна уже поднялась над морем.
14. О латинском языке и кифаре
— Бабушка! Он не умер, он живой, просто у него обморок!
— Финарета, помолчи же, наконец! Александр, очнись, дитя мое!
— Кесарий! Ты меня слышишь? Кесарий, открой глаза!
— Что же он так на полу и лежит — перенесите его на постель! Агап! Верна!
— Не надо, Верна, я помогу.
— Феоктист, что с ним?
— Ой, бабушка, это кровь!
— Молодой хозяин, вестимо, об таз ударились.
— Александр, открой глаза! Ты меня слышишь?
— Барин, извольте матушке вашей ответить.
— Он совсем замерз, бабушка, у него руки и ноги как лед!
— Анфуса!
— Анфуса!
— Анфуса!!! Наконец-то. Нагрей песок на плите, пересыпь в те мешочки, которые мы сшили, — надеюсь, помнишь? — и принеси сюда. Поживее.
— Поняла, хозяйка. А что это с молодым хозяином приключилось?
— Анфуса, поторопись же!
— Вот, я губку и шерсть принесла, бабушка.
— Святые мученики, кровь не останавливается, что ж это такое, как же это так…
— Верна, лучше бы ты откупорил масло.
— Бабушка, он хотел встать, упал и сильно расшибся, бедный…
— Александр!
— Надо холод к голове, это сгустит жидкости тела… Мокрое холодное полотенце…
Бывший главный архиатр Нового Рима, распростертый на груде одеял, глубоко втянул в себя воздух и пробормотал:
— Итак, император Юлиан, к следующему дню Меркурия я представлю сенату свое описание ксенодохия.
— Дитя мое, Александр, открой глаза, — произнесла Леэна, кладя ему на лоб влажное полотенце, поданное ей Каллистом.
Рассеянным взглядом только что проснувшегося человека Кесарий посмотрел на Леэну, потом на растрепанную Финарету, потом на Каллиста.
— Где я? — с тревогой хрипло спросил он, проводя по лицу тылом ладони, и проговорил удивленно и растерянно: — Кровь… Откуда?
— Нос расшиб — вот откуда! — воскликнул в ярости Каллист, не отпуская его запястье. — Встал, пошел, упал в умывальник! Хорошо, там воды не было — а то утонул бы впридачу!
— Не ругайте его, Каллист врач, пожалуйста, — попросила Финарета.
— Зачем ты так поступил, дитя мое? — строго спросила Леэна, смачивая клочки белоснежной овечьей шерсти в розовом масле и уверенно всовывая их в ноздри Кесария. — Теперь — прижать и подержать.
С этими словами она крепко стиснула ему нос. Кесарий повиновался и начал дышать ртом.
— Если ты не понимаешь слов, придется тебя привязывать! — бушевал Каллист. — Слыхал, как в Фессалии младенцев к бревну с соломенным матрасом пеленками припеленывают? Вот и с тобой надо, как с младенцами этими, раз ты не понимаешь слов! Клянусь Гераклом, привяжу тебя!
Кесарий встрепенулся, схватился перепачканной в крови рукой за простыню.
— Не волнуйтесь так, Александр врач, — Финарета быстро протерла его ладони влажной губкой. — А вы не кричите на него, Каллист врач! Он же болен.
— Было раба не позвать, да? — продолжал Каллист.
Леэна укоризненно покачала головой, глядя в синие глаза названого сына.
— Ты мне это брось! — взмахнул Каллист рукой, словно ритор-обвинитель в суде. — Брось упрямство это! Иначе привяжем — и дело с концом! Хорошенькое дело — мы утром заходим в комнату, больного проведать, а он на полу валяется, холодный, как… как… Да мы, клянусь Гераклом, знаешь, что подумали?!
— Не клянитесь Гераклом, барин, — сказал укоризненно Верна.
Кесарий тяжело дышал полуоткрытым ртом. В его глазах появилось отчаяние.
— Надо банки кровопускательные под ребра поставить тебе с двух сторон, — опомнился Каллист.
— Вот, кажется, кровь и остановилась, — произнесла спокойно Леэна. — Да, так и есть. Овечья шерсть — лучшее средство. Подай-ка мне губку, Финарета. У тебя за спиной.
Леэна умыла Кесария, и он жадно слизнул капли воды, потекшие по его лицу.
— Дитя мое, сейчас я дам тебе напиться.
— Я принесу воды, бабушка.
— Анфуса! Одеяло большое из фригийской шерсти где? Я же велела принести. Оно в медном кованом сундуке, что справа, в таблине.
— Пейте, Кес… Александр врач.
Он неловко сделал несколько глубоких глотков — вода потекла по его подбородку и шее — и бессильно откинулся на подушки, глядя на Леэну широко
— Не надо… — прошептал он, — не надо меня привязывать…
Финарета шмыгнула носом и, опустив покрывало по самые брови, поспешно начала укутывать нареченного брата ворсистым фригийским одеялом.
— Пока не будем, — сказала Леэна строго. — Но ты обещай нам с Каллистом, что и ты не будешь пытаться вставать без посторонней помощи.
Кесарий сделал неуверенное движение головой, которое должно было изображать кивок, и вцепился в одеяло. Леэна заботливо отерла воду с его лица, положила свою широкую ладонь на его лоб.
— Я схожу, принесу вина? — предложила Финарета и уже повернулась, чтобы бежать в погреб, как вдруг ее пронзительный крик разнесся по всем уголкам дома.
Леэна, Верна и Анфуса дружно перекрестились.
— Я, кажется, перепугала твою внучку, Леэна? — вкрадчиво улыбалась женщина в темном шелковом покрывале, стоявшая, как оказалось, за спиной девушки. — Она меня увидела — и как закричит… Напугалась, лапушка?
— Я… вы… нет, что вы, Харитина диаконисса… просто вы так незаметно подошли… и встали сзади… — задыхаясь не то от пережитого испуга, не то от нахлынувшего негодования, заговорила Финарета. — Я…
— Финарета, помолчи, — резко сказала Леэна. — Здравствуй, Харитина.
— Здравствуй, здравствуй, соседка милая, радоваться тебе о Господе, — закивала женщина, незаметно вклиниваясь и отодвигая Каллиста, чтобы наклониться над Кесарием. Финарета и Каллист, не сговариваясь, каждый со своей стороны, прижали толстое овечье одеяло, укрывавшее больного. Леэна выпрямилась, став над изголовьем так, что ее локоть больно уперся в грудь Харитины. Та поморщилась и сделала полшага назад.
— Так это и есть твой сын? — нарочитым шепотом произнесла она. — Да он совсем… так он же большой уже!
— Видишь ли, я не вчера его родила, Харитина, — спокойно ответила хозяйка дома.
— Да? Вот как, значит! Лапушки вы мои! Голубушки! — заквохтала женщина в шелковом покрывале. — Это откуда он к тебе-то пожаловал?
— Из Рима, — невозмутимо ответила Леэна, глядя прямо в глаза собеседнице.
— Из… из Ри-има?! Мамочку проведать, да… голуби вы мои… тоже надо, да…
Она потянулась, чтобы потрепать Кесария по щеке, но осеклась от взгляда спартанки и отдернула руку, словно от огня.
— А мы ничего и не знали, Леэна… ничего и не знали… Его в Риме-то отец воспитывал, видно? А по-нашему он хоть говорит-то?
— Нет, — ответила Леэна.
— Нет? Ах вы, голуби мои! А как же вы с ним разговариваете-то?
— На латинском.
— На латинском?!
Кесарий слегка приподнялся на локте и приветливо, но сдержанно обратился к помощнице пресвитера Гераклеона:
— Дура лекс!
— Батюшки мои, это он так со мной поздоровался! Из Рима, говоришь?
— Пойдем-ка, Харитина, поговорим в беседке. Анфуса, подай нам фрукты и отвар шиповника в беседку, что у бассейна.
Когда обе диакониссы ушли, Кесарий слабо улыбнулся Финарете и проговорил:
— Salve, mi soror!
— Salve, mi frater! — ответила она, чуть не плача, и тоже улыбаясь.
— Salve, mi amice! — обратился Кесарий к Каллисту, нарочито гортанно — по-каппадокийски — произнося звуки. Финарета прыснула от смеха, но Каллист даже не улыбнулся.
— Как вы смешно говорите в вашей Каппадокии! — прощебетала девушка по-латински.
— Чгто же в моей речхи тхакого смешногхо? — ответил Кесарий, и его латинско-каппадокийский выговор снова до слез рассмешил Финарету. Каллист продолжал стоять молча, скрестив руки на груди.
— Как хорошо, что бабушка придумала про Рим! — воскликнула Финарета по-латински, беря Кесария за руку. — Если бы вы говорили по-гречески, в вас было бы очень легко узнать каппадокийца. Вы с бабушкой заранее договорились?
— Нет, — покачал головой бывший архиатр.
— У нас теперь каждый день — гости от Гераклеона. Что это за старая сплетница явилась? — спросил по-гречески Каллист, сминая в пальцах лист магнолии.
— Это? Это — Харитина диаконисса, я ее терпеть не могу. Она раньше все бабушке выговаривала, зачем я майевтике учусь, зачем книжки читаю, зачем верхом езжу, зачем то, зачем это! — весело ответила Финарета и добавила: — Как хорошо, что бабушка заставила меня выучить латинский язык! А я думала — зачем он нужен, с кем тут разговаривать. Теперь, наверное, мы всегда будем дома по-латински говорить. Как интересно! Нет, конечно, мы, когда в Рим ездили, там по-латински только и говорили… Рим — совсем языческий город, больше даже, чем наша Никомедия и Пергам. А вы были в Риме, Александр врач?
— Нет, — снова ответил Кесарий. Каллист видел, что его синие глаза, обращенные к Финарете, сияли.
— А вы, Каллист врач?
Каллист с трудом понимал беглую латинскую болтовню Финареты и боялся сказать что-то невпопад.
— Нет, — вымолвил он. — Я… не есть… бывает… в Рим. Non est ego…
Финарета рассмеялась снова, захлопала в ладоши.
— Вы так смешно говорите!
Каллист понял, что сделал какую-то грубую ошибку, отбросил смятый и пустивший сок лист магнолии и, чувствуя, как краска предательски заливает его шею и щеки, деланно небрежно произнес по-гречески:
— Пойду-ка, велю рабам накрыть нам завтрак. Они там все как уснули.
Он метнулся из комнаты, не услышав, как Финарета прошептала:
— Он обиделся, да, Александр врач?
…Каллист выскочил во дворик, яростно рванул плащ, зацепившийся за что-то. Старый кованый гвоздь, невесть как вылезший из стены, оставил в ткани уродливую дыру. Тяжело дыша — как будто он пробежал несколько стадий — Каллист склонился над бассейном, опершись руками на мраморные плиты, и опустил голову в воду. Золотые и голубые рыбешки искрами брызнули в разные стороны. Он сделал несколько глотков, закашлялся. Это хорошо, что мокрые волосы распрямляются и перестают на какое-то время виться по-бараньи. Надо сказать Верне — пусть острижет его — коротко, как стригутся римляне.
Каллист выпрямился, ища взглядом какого-нибудь раба, чтобы отдать приказание о завтраке. Но жизнь словно замерла. Предполуденный воздух, полный жара солнца и ароматов цветов, был недвижим. Лишь далеко, на поле, у виноградников, виднелись полуголые фигуры рабов с обмотанными белыми лоскутами головами. Во дворике не было ни Анфусы, ни Верны, даже никакого бездельника-мальчишки. Каллист решил пройти к кухне — Анфуса наверняка должна хлопотать там.
Он пересек дворик и вышел в сад. От мальв и роз неподвижный воздух был настолько сладок, что у Каллиста перехватило дыхание. Борясь с нахлынувшими воспоминаниями, он остановился. Согревшиеся струйки воды бежали с его волос за ворот хитона и вниз по спине.
Каллист поднял голову и вздрогнул от неожиданности — перед ним по тропинке среди роз вышагивала Анфуса, неся на серебряном подносе фрукты и сладости. За ней семенила девочка лет десяти с большим кувшином и полотенцем.
Анфуса не сразу остановилась, услышав его оклик, и повернулась, поджав губы. Конопатая девочка поставила кувшин на землю и, раскрыв рот, уставилась на Каллиста.
— Анфуса, принеси что-нибудь поесть Александру, уже почти полдень, — сказал Каллист.
— Видите, барин, молодому хозяину нехорошо с утра было, так вот я и не знаю, можно ли ему есть или нет. Это уж как хозяйка велит, так и приготовлю. А она сейчас с Харитиной диаконисой разговаривают. Занята, значит. А уж как она решит, кормить сегодня молодого хозяина, или нет, так и будет.
С этими словами она деловито вскинула поднос и поплыла в сторону беседки. Конопатая девчонка, путаясь в длинном, на вырост сшитом хитоне, потащилась вслед за ней, то и дело оглядываясь на Каллиста.
Тот, придя в себя от изумления, решительными шагами тоже направился к беседке. Он хотел уже заглянуть под тень виноградных листьев, как что-то его остановило.
Из беседки слышался звон посуды, плеск льющейся воды. Через живую изгородь просвечивала круглая спина Анфусы, виднелись босые ноги конопатой девчонки.
Вдруг раздался звонкий, почти детский, голос Харитины:
— Надо же! Радость-то какая! А мы и не знали! Вчера как отец Гераклеон сказал-то, я и подумала, надо пойти, посмотреть на твоего ребеночка! А это, оказывается, давно уже было! Это когда ты в Старый Рим ездила? У него, поди, отец из больших начальников там?
— Да, не из маленьких, — ответила Леэна. Каллисту показалось, что она с трудом сдерживает смех.
— Надо же, молодец какой, при себе оставил, в рабство не продал. Да… Воспитал. И видно, что из благородных. Но на тебя тоже похож — глаза твои. Сразу скажешь, что твой сын. Что ж ты его не научишь по-нашему разговаривать? Ах да, ты ведь умеешь по-латински-то говорить, тебе проще варварским всяким языкам научиться — ты ж не чистая гречанка.
— Ну, если Спарта — не Греция, то не гречанка, — отрезала Леэна.
— Ну да, ну да, твой отец ведь из Спарты был. Ой, у вас там, говорят, нравы другие совсем. Чудно! Говорят, девушки там хитоны с разрезом до бедра носят, с юношами, стыдно сказать, в мяч играют, плавают… Господи прости. Или сейчас уже не так?
Леэна не ответила, и Харитина продолжала свою визгливую уверенную скороговорку:
— А Финареточка уж как рада, что Александрион приехал! Она у тебя же не помолвлена?
Сердце Каллиста прыгнуло в груди.
— Нет, — более чем прохладно ответила Леэна.
Каллист так шумно выдохнул, что его вполне могли услышать в беседке.
— Тоже в диакониссы, наверное, собирается? Лапушка наша! Ничего, что она там с Александром, и этим… вторым… это врача ты к Александриону пригласила?
— Я не вижу ничего неприличного, в том, что Финарета проводит время в обществе своего брата, — прозвучал ответ Леэны и кубок стукнул о поднос. Воцарилась странная тишина.
Ее разорвал полу-вскрик, полушепот Харитины:
— Бра-ата?!
Раздался какой-то звук, похожий на глухой шлепок — Каллист догадался, что Харитина слишком поспешно прижала ко рту ладонь.
— А что тебя так удивляет, Харитина?
— Я думала, Финарета дочка Протолеона, — с деланной недалекостью простой и честной женщины проговорила та.
— Она и есть дочка Протолеона.
— Да ты что?! Правда?! — взвизгнула Харитина. — Так он же… так Протолеон же… он же был твой брат!
— Да, по отцу.
— Ох, Леэна… — ликующе простонала Харитина.
— Они двоюродные брат и сестра, Харитина, неужели непонятно? — раздался голос Леэны.
— Дво-ю-род-ны-е! Да, конечно! — забормотала, радостно хихикая, ее собеседница. Голос ее был теперь не детским, а странно надтреснутым — как у пожилого евнуха. — Дво-ю-род-ные! Конечно! Спаси вас всех Господь!
Каллист плюнул и зашагал прочь.
…Не зная, зачем, Каллист вернулся в дом, почти пробежав через перистиль в таблин. «Надо уезжать», — подумал он вдруг. Но тут же оборвал себя — уезжать? Одному? Оставить Кесария?! Что за глупость…
В таблине было прохладно. Мраморные плиты пола перед очагом блестели от влаги — еще не высохли после утренней уборки Анфусы. Он рассеянно посмотрел на очаг — в нем, конечно, никогда не зажигался огонь, как и везде, он всего лишь — дань старой традиции. У дяди, в их старом доме, тоже был такой.
Каллист вздрогнул. На очаге, на голубом, с прожилками-венами, фригийском мраморе стояла кифара его дяди.
— Не может быть! — громко сказал он пастуху с собакой. Тот — молодой, со светлыми, вьющимися, как баранье руно, волосами смотрел, немного улыбаясь, на Каллиста с мозаики над очагом, опираясь на свой посох. Черный мохнатый пес внимательно следил за тем, как Каллист осторожно берет кифару от ног пастуха.
Она, это — она! Вот надпись: «Феоктист, сын Феофраста, потомок Махаона». Вот царапина, умело покрытая дорогим египетским лаком — не заметишь, если не знаешь. Ни пылинки! За ней ухаживали, держали на почетном месте. Каллист тронул струны — раздался тихий гептахорд. Она настроена!
Не понимая, зачем, он бережно завернул кифару в свой порванный плащ и вышел за ворота. Полуденная дорога была пустынна.
Он пересек ее, утопая по щиколотку в сухой пыли. Он знал куда идти — он с детства знал эти места.
Там, за лугом, где пасутся стреноженные кони, на обрыве, с которого далеко внизу, у Сангария видны поля и виноградники, Каллист сел на землю. Вот там она — масличная роща, где они с Диомидом играли, где они гуляли с дядей Феоктистом, и он рассказывал Каллисту о философии и риторике, а когда видел, что тот уставал, брал из рук раба кифару и пел.
Гестия, Крона могучего дщерь, пресвятая царица,
Ты охраняешь домашний очаг, и огонь твой — бессмертен.
Ты же и мистам диктуешь обряды торжественных таинств
И воскурений бессмертным богам, что даруют усладу.
Ты — и обитель блаженных богов, и опора для смертных.
Юная дева, желанная, вечная, с дивной улыбкой,
Я умоляю тебя, многоликая, — вновь посвященным
Теплый прием окажи, прояви свою добрую волю.
Ибо ты счастье даешь и здоровье, чья длань всеблагая
Успокоенье приносит и душу от бед исцеляет![244]
…Каллист не помнил мать, но он знал, что где-то в глубине его сердца живет воспоминание о ее образе. Он знал, что видел, какая она, он грустил, что не запомнил ее. Она была не как Гестия, а как Исида, а он — как младенец Гарпократ на ее руках. Так он думал, когда был совсем маленьким и, устав от игр и беготни, прибегал посидеть в маленькое святилище в масличной роще, которое дядя устроил для привезенной из самого Египта по его заказу статуи Исиды. Лицо ее было неотмирно прекрасным и неимоверно печальным.
…Словно яркая вспышка молнии — это воспоминание, ни времени, ни места
Как выдержать глаза,
Не знаю я, то зрелище сумели?
Мгновенно страх объемлет кобылиц…
Тут опытный возничий, своему
Искусству верный — вожжи намотавши,
Всем корпусом откинулся — гребец
Заносит так весло. Но кобылицы,
Сталь закусив зубами, понесли…
И ни рука возничего, ни дышло
И ни ярмо их бешеных скачков
Остановить уж не могли. Попытку
Последнюю он сделал на песок
Прибрежный их направить. Вдруг у самой
Чудовище явилось колесницы,
И четверня шарахнулась в смятенье
Назад, на скалы. Скачка началась
Безумная. Куда метнутся кони,
Туда и зверь — он больше не ревел,
Лишь надвигался он все ближе, ближе…
Вот наконец отвесная стена…
Прижата колесница. Колесо
Трещит, — и вдребезги… и опрокинут
Царь вместе с колесницей. Это был
Какой-то взрыв. Смешались, закружились
Осей обломки и колес, а царь
Несчастный в узах повлачился тесных
Своих вожжей, — о камни головой
Он бился, и от тела оставались
На остриях камней куски живые[245].
Каллисту надоедает играть с глиняной птичкой, он подходит к дяде и тянет его за хитон. Дядя не сердится. Он грустно улыбается и гладит Каллиста по голове.
— Кудрявый ты, как Дионис Загрей, дитя мое.
— Где мама? — спрашивает его Каллист.
— Она уже счастлива, — отвечает Феоктист и отчего-то замолкает, отворачивается.
— Я хочу к ней, — заявляет Каллист и снова тянет дядю за хитон. Дядя подхватывает его на руки и сажает к себе на колени, начинает рассказывать про то, как душа вырывается из темницы тела. Каллист не понимает и плачет, прижимаясь к дядиной груди. Он смотрит и видит, что дядя тоже плачет.
— Няня сказала, что кони взбесились, и повозка сорвалась в море, — Каллист старается говорить так, как говорят взрослые. — А что, дядя, значит — «взбесились»?
Дядя лишь гладит его по голове и крепко прижимает к себе.
— Они теперь в море с папой? Они — как дельфины? Спасают тех, кто тонет? — спрашивает и спрашивает Каллист, уже засыпая.
Будь милосердна, Судьба, я в молитвах тебя призываю!
Путникам даришь ночлег, о достатке печешься для смертных,
Как Артемида, улов приносящая ловчим в охоте.
Ты, Многоликая, кровь Эвбулея оплакала горько.
О погребальная, нрав твой изменчив, темны побужденья.
Смертные чтут тебя, ты — вечный ключ к человеческим жизням:
Радость приносишь одним и богатство; другим посылаешь
Жалкую бедность и смерть, если в гневе душа твоя, Тихе.
Но умоляю: войди в нашу жизнь и яви благосклонность
Тем, кто достоин ее; одари их достатком и счастьем![246]
Босоногая девчонка-рабыня прибежала и стоит в отдалении, у зарослей акаций, слушая, раскрыв рот, как поет Каллист. Выследила его! Не уходит, раскачиваясь в такт гимну — а вот уже и кружится в танце, раскинув руки, путаясь в своей на вырост сшитой тунике. Кто-то ее окликнул — и она убежала. Каллист чувствует легкие шаги позади себя. На высокую траву ложится длинная тень стройной девушки. Финарета! Он касается струн, поет и поет. Только — не оборачиваться, нет — иначе исчезнет она, пропадет навек. Финарета ли то или Эвфема, младшая сестра Феоктиста, сына Феофраста, махаонида — вырвалась из водяных глубин, слушает его кифару. Если он, Каллист, не обернется — она останется. Останется до тех пор, пока она не обернется. Он поет и плачет — и струны, и руки мокры от слез. Наконец он не выдерживает. Последний аккорд вырывается из-под его пальцев, и он бессильно склоняет голову на деку кифары. — Каллист! — слышится ему тихий, ласковый голос сзади, и теплая ладонь ложится на его плечо. — Каллистион, дитя мое!
Каллист обернулся, солнце ослепило его на миг, и ему показалось, что он видит Финарету, но с белыми, как снег, волосами.
— Дитя мое, прости, что я потревожила тебя. Уже вечер. Мы потеряли тебя и очень волновались. Пантея сказала, что ты здесь.
— Вечер? — переспросил непонимающе Каллист.
— Ты нашел кифару Феоктиста… — сказала Леэна, то ли спрашивая, то ли утверждая. — Ты играешь на ней так же хорошо, как и он, а поешь еще лучше. Ты очень похож на него.
Каллист поднялся на ноги.
— Простите, — проговорил он в растерянности. — Мне не следовало брать ее, не сказав вам…
— Она твоя, дитя мое. Смешно — я не поняла, что ты и есть его племянник, а еще и удивлялась, как ты на него похож. Александр рассказал мне об этом сегодня.
— Как себя чувствует Кесарий? — взволнованно спросил Каллист, чувствуя упреки совести за то, что он оставил Кесария одного на весь день. — Я подумал — ведь это плохо, что ему хочется смокв. Это плохой знак. Хороший знак — когда больному хочется лука.
— Не тревожься — с ним все хорошо. Дитя мое, пойдем домой — ужин ждет.
Леэна весело смотрела на него, глаза ее светились синевой.
15. О чечевичной похлебке и прогностике
— Каллист! — воскликнул Кесарий, приподнимаясь со своего ложа, устроенного в беседке из множества подушек и подушечек, и протягивая к Каллисту руки. — Каллист! Ты пришел! Как хорошо… У тебя кифара? Как жаль, что здесь не было слышно, как ты играл…
— Да — представляешь, кифара моего дяди. Госпожа Леэна хранила ее все это время. А ты как? Я тебя оставил одного на весь день, прости.
— Ушел в холмы играть для деревьев и камней, как Орфей? — засмеялся Кесарий, откусывая от большой луковицы. — Не волнуйся, я прекрасно себя чувствую. Правда, вставать мне матушка не разрешает.
— Александр! — укоризненно произнесла Леэна.
— Хорошо, матушка, — послушно кивнул Кесарий и заел луковицу смоквой. — Не буду. А то Каллист меня привяжет и уйдет в луга петь… Покажи-ка, — он забрал кифару у Каллиста, осторожно тронул струны — зазвучало начало какой-то очень знакомой Каллисту песни, но он не смог вспомнить, какой.
— Ты никогда при мне не играл, Каллист, отчего?
Каллист пожал плечами.
— Не знаю. Я вообще давно не играл. Очень давно. Еще с Коса, — он вздохнул.
Кесарий отдал ему кифару. Каллист кивнул, бережно поставил ее на скамью. К чему говорить о том, что ему тяжело было играть на любой кифаре
— Ты не бери латинский в голову, — сказал неожиданно Кесарий. — Мой брат Григорий вообще латинского не знает, хотя ритор отменный и вообще в Афинах преподавал.
Он протянул Каллисту смокву.
— Смотри, твой друг детства Диомид продолжает посылать нам изысканные плоды из своего сада! Это ты ему сказал, что я смоквы люблю?
— Нет, — засмеялся Каллист. — А вот и Финарета!
Финарета, как всегда, растрепанная, огненно-рыжая, примчалась в беседку.
— Я вас обидела, да, Каллист врач? Меня бабушка уже стыдила. Вы ведь не сердитесь больше на меня? Я не со зла тогда рассмеялась, не подумайте! — тараторила она, пока Анфуса чинно накрывала на стол. Конопатая девчонка помогала ей, то и дело оборачиваясь на кифару. Ей очень хотелось ее потрогать.
— Пантея! — прикрикнула Анфуса. — За уши оттаскаю!
— Не надо, Анфуса, — вступилась за девочку Финарета. — Это ведь Пантея нашла Каллиста. Ой, я хотела сказать — Каллиста врача.
— Нашла, и слушала до вечера, как он играет — нет, чтобы барину пообедать принести, лишь бы побездельничать, — ответила неумолимая Анфуса.
— Пантея, дитя мое, — сказала Леэна, — возьми!
Она протянула ей три больших сочных смоквы.
— Разбалуете вы ее, хозяйка, — заметила Анфуса.
— Спасибо, — пискнула Пантея, покраснев.
— Выдрать ее надо бы за то, что она весь день пробездельничала, — проворчала Анфуса.
— Простим ее, — засмеялся Каллист. — Ты и танцевать умеешь, Пантея?
— О, это — сколько угодно! — вместо девочки ответила Анфуса. — Это-то пожалуйста! Это ведь не посуду мыть, а, Пантея?
— Дитя, принеси куриных яиц, — сказала Леэна, погладив светлую голову девочки. Та поспешно убежала, путаясь в хитоне.
Анфуса подала Каллисту большую тарелку с луковой похлебкой. От нее исходил такой аромат, что у него свело все внутренности. Но он сдержал себя и чинно приступил к трапезе.
— Значит, вы не обиделись на меня, да? — снова спросила Финарета.
Каллист замотал головой, поспешно проглатывая первую ложку луковой похлебки, чтобы ответить, с трудом ворочая обожженным языком:
— Нет, что вы, Финарета!..
— Финарета, помолчи, — Леэна подвинула к нему тарелку с зеленью и поднос с лепешками. — Ты ничего не ел весь день, дитя мое.
Каллист еле сдерживал себя, чтобы не проглатывать, не жуя, тающие во рту лепешки и не выпить подряд пяток яиц из тех, что принесла Пантея.
— Анфуса, добавь Каллистиону еще похлебки, — велела Леэна.
— Бедный вы, голодный, весь день пробродили, — вздохнула Финарета. — Вы правда-правда не обиделись, Каллист врач?
— Из-за чего? — он повернулся к Финарете с ложкой в руке.
— Из-за этого дурацкого латинского языка.
— Финарета, я просила тебя не употреблять никогда слово «дурацкий», — сказала Леэна. — Что Каллист и Кесарий о тебе подумают?
— Не браните сестрицу, матушка, — подал голос Кесарий. — Она всегда так добра ко мне.
Финарета покраснела и закуталась в покрывало.
— Александр, а ты не хочешь похлебки? Ты выздоравливаешь, тебе надо есть, — заметила Леэна.
— Луковой? — с некоторым колебанием переспросил Кесарий.
— У нас и чечевичная есть, — с достоинством произнесла Анфуса.
— Фу, гадость! — прошептала Финарета. Анфуса не успела поджать губы, как Кесарий вскрикнул с неподдельной радостью:
— Чечевичная?!
— Дитя мое, ты тоже ее любишь? — всплеснула руками Леэна. — Анфуса, принеси чечевицы Александру.
Та одобрительно кивнула, глядя на Кесария.
— Поскорее! — добавила Леэна.
Пока Анфуса хлопотала насчет похлебки, Леэна говорила, словно оправдываясь, что не предложила ее Кесарию раньше:
— Видишь ли, молодежь сейчас не любит чечевицу. Для моей Финареты — это гадость, только мы с Верной ее и едим. А ты, Каллист? Тоже ее не слишком жалуешь?
— Отчего же, — очень вежливо ответил тот, управившись со своей миской луковой похлебки, и быстро добавил: — Я сейчас, право, больше не хочу — сыт. А так она очень полезная, да… чечевица… Аретей Каппадокийский рекомендует.
Финарета рассмеялась. Леэна тоже не сдержала улыбки.
— Понятно! А, вот и ты, Анфуса. Поставь вот сюда, на край стола, поближе к Александру. Горячая?
— Да, хозяйка, — кивнула рабыня. — Велите помочь молодому барину покушать?
— Я сам, — поспешно заявил Кесарий, заворочавшись среди подушек, как большая неловкая птица в своем гнезде.
— Хорошо, дитя мое. Сам.
Леэна осторожно поставила ему на колени поднос. Кесарий стиснул черенок серебряной ложки, зачерпнул темно-красного варева из тарелки и, медленно донеся ложку до рта, проглотил. Он зачерпнул снова — кисть его тряслась от напряжения, он с трудом донес руку до рта. Проглотив, он перевел дыхание, делая вид, что обмакивает лепешку в миску.
— Что ты так на меня смотришь, Каллист? — неестественно беззаботно спросил он, снова поспешно зачерпывая похлебку. Он стиснул зубы, напрягаясь всем телом — но рука его предательски дрожала.
Ложка перевернулась в разжавшихся пальцах Кесария и густое месиво кроваво-красной чечевицы шлепнулось ему на грудь.
— Ай! — вскрикнула Финарета.
Кесарий молча закусил губу. Леэна быстро смахнула чечевицу на землю, сунула полотенце в чашу для умывания и приложила к заалевшему пятну на груди Кесария.
— Спасибо, матушка, — выговорил он. — Какой я неловкий! Анфуса, убери поднос — я больше не хочу.
Леэна незаметно сделала Анфусе знак, и та, уже наклонившись, чтобы унести поднос, лишь подняла ложку Кесария и ополоснула ее.
— Дитя мое, поешь еще немного, — сказала Леэна. — Погоди-ка, ты так неудобно сидишь… Немудрено, что ложку уронил. Ну-ка!
Леэна уверенно начала поправлять подушки, Каллист бросился ей помогать, усаживая друга. Кесарий повиновался — молча, кусая губы. Каллист сел рядом, обнимая его за плечи, чтобы тот оперся на него.
— Дитя мое, вот так тебе будет удобнее. Анфуса, поставь поднос Александру на колени… а лучше подержи… вот так. Где ложка? Бери, поешь еще немного, сынок.
Кесарий зачерпнул густое, похожее на вывернутую плугом землю варево. Только его рука начала выписывать зигзаги, как Леэна взяла его за запястье, и так, вдвоем, они донесли до рта Кесария одну, вторую, третью ложку — пока не опустела большая глиняная миска с изображением петухов — а может, и фениксов.
Кесарий благодарно посмотрел на Леэну — и ничего не сказал. Каллист в отблеске предзакатного солнца увидел, что глаза его были полны слез.
— А что вы еще любите, Александр врач? — спросила Финарета, теребя свое покрывало. — Смоквы, чечевицу…
— Лепешки с тмином, — ответил Каллист за Кесария.
— А ты откуда знаешь про лепешки? — изумился Кесарий.
— А твоя мать всегда говорила: «Александр, я привезла твоих любимых лепешек с тмином». Помнишь, в Новом Риме?
Кесарий посмотрел на Каллиста и не сразу ответил:
— Помню.
— День-то сегодня какой суматошный, — сказала Анфуса, убирая со стола.
— Все из-за этой Харитины, — заметила Финарета.
— Да, — подмигнул Каллист Кесарию. — С нее вся суматоха
— Ты? Переселишься? — обрадовался Кесарий как ребенок, но тут же, посерьезнев, добавил: — Нет, там слишком тесно для двоих.
— Там есть место между общим коридором и дверью. Оно мне отлично подойдет.
— Рехнулся?! — закричал Кесарий и захлебнулся кашлем. Каллист заботливо поддержал его.
— Не кричи так. Кровотечение может начаться, — сказал Каллист и велел Кесарию: — Ну-ка, выплюнь вот сюда… Нет, определенно пневмония рассасывается…
— Это место, между коридором и дверью, — для раба, — хриплым шепотом продолжал Кесарий. — Я не позволю тебе туда идти, слышишь?
— Тише, тише, дитя мое! — погладила его коротко остриженную голову Леэна. — Тебе нельзя так много говорить, а кричать — тем более. Каллист прав — ночью тебе нужен кто-то рядом. Приставим раба, вот Агапа, например.
— Не надо мне раба! — категорически замотал головой Кесарий.
— Тебя только я нужен, да, Александр? — засмеялся Каллист. Кесарий смутился.
— Вы же можете вдвоем в экусе поселиться! — вскричала, озаренная идеей, Финарета. — Там много места!
— Умница! — ответила Леэна, согласно кивая.
— И он далеко от входа — никакие старые дуры ненароком не забредут, — добавила довольно девушка.
— Финарета! — вздохнула Леэна. — Кстати, о гостях… Пантея, кликни Верну, дитя.
— Я здесь, госпожа, — раздался стариковский голос управляющего.
— Верна, надо посадить привратником кого-нибудь.
— Прокл жалуется, что ногу на поле подвернул, — проворчал Верна. — Вот его и посадить у дверей, на цепь, как у Мелетия судьи в Никомедии. Может, перестанет притворяться.
— Хорошо, пошли Прокла. Да, и пусть Агап проверит запоры на дверях.
— Они разболтались уж давно, — заметила Анфуса.
— Это вы все у меня разболтались. Верна, приготовь две ванны — пусть мальчики вымоются. А тем временем приведите в порядок экус и перенесите туда постель и вещи Александра…
— У меня нет вещей, — улыбнулся Кесарий. — Даже хитона нет.
— Святые мученики! — растерялась Леэна. — Все забыла, все перепутала. Ну и денек. Анфуса, принеси суровые нитки, я, наконец, с Александра мерку сниму.
— У меня же есть хитон, — запротестовал Кесарий. — Там зашить только немного — и все.
Каллист, представив, как на исхудавшем Кесарии будет висеть его старый хитон, открыл рот, чтобы возразить, но Финарета опередила его:
— Зачем же чиненый носить? Мы сошьем… и не один, а несколько. А тот… а тот на память оставите.
Леэна сама сняла с Кесария мерки — обхват груди, расстояние между двуглавыми мышцами, длину рукава — отмечая их узелками на грубой льняной нити. Прикидывая длину хитона, она протянула нить до его лодыжки.
— Нет! — воскликнул Кесарий. — Что же это такое будет? Балахон сирийский до пят?
— У тебя же шрам, дитя мое, — негромко произнесла Леэна. — Чтобы никто ничего случайно не заметил.
— Матушка! — взмолился Кесарий. — Он же у меня… ну… высоко на бедре! Я буду в этом хитоне путаться, как Пантея в своем!
Каллист и Финарета поддержали Кесария, говоря наперебой, что такие длинные хитоны никто не носит. В спор включился Верна, говоря, что, напротив, христианам подобает скромность в одежде. Наконец, мерка была поднята чуть выше, потом еще чуть выше — почти до обычной длины.
+++
На руках у мачехи Теренции — маленький сероглазый мальчик, он хватает мать за ожерелье из зеленовато-желтого нефрита, за сережки, тянет ее за локоны. Мачеха смеется, целует его ушки, ладошки, пальчики на ручках и ножках.
Леэна осторожно подходит к ним.
— Что тебе здесь надо? — лицо Теренции меняется, а улыбка превращается в полуоскал волчицы, защищающей свое дитя. — Колдовать пришла? С колдуном тебя обручил отец, с гоэтом христианским!
— Какой хороший мой братик Протолеон! — говорит Леэна, не понимая, почему Теренция называет Леонту колдуном. — Какой ты хороший, братик! — и она целут его маленькую пухлую ручку.
Протолеон смеется — у него уже есть целых два зуба! — и вдруг сильно шлепает сестренку ладошкой по щеке.
— Так ее, так! — весело смеется Теренция, — пусть не колдует на тебя, золотко мое сладкое! Иди, Леэна, отсюда, с Верной поиграй. Боги милостивые, завтра ты снова во дворец к домине Валерии поедешь наконец. Украшение императрицы! Вот там бы и жила бы, не появлялась дома!
— Домина Валерия отпустила меня к папе! — чуть не плача говорит Леэна и бредет во дворик, туда, где в фонтане плещутся рыбки…
+++
— Пожалуйте, барин, ванна готова, — услужливо распахнул двери перед Каллистом прихрамывающий Прокл. — Баня здесь хорошая, еще при господине Протолеоне — это госпожи Леэны-то брат по отцу, то есть, — строили. При отце молодой госпожи Финареты нашей.
Прокл суетливо раскладывал полотенца, губки, сосуды для масла. Каллист с интересом осматривал ванную комнату — она была устроена с богатством и вкусом вифинского аристократа. Белый мрамор на полу и стенах, золоченые светильники, роспись на потолке, изображающая оставление Тесеем Ариадны и грядущего утешить ее Диониса.
— Любуетесь? Вы, барин, баню-то нашу главную, большую не видели, — говорил Прокл, помогая Каллисту снять хитон, хотя в этой помощи не было никакой нужды. — Баню-то хозяин Протолеон построил знатную… его папаша-то, Леонид, денег много ему оставить изволили. И поместье это. Да-а. Хотя сестрица-то барина, это Леэна, то есть хозяйка теперешняя, много путешествовать любила, и папаша ей позволял. А сколько уж денег потрачено на это — Гермес знает. Где только не бывали, чай, всю ойкумену со своим Верной исколесили… Извольте, я вам помогу маслом натереться… Эх, баню-то не топят теперь — а господин Протолеон частенько там с друзьями сиживал… веселые были времена, прежние! Это Верна, когда заявился сюда, свои порядки завел, галилеянские. Евнух в доме когда начальником — беда! Это я вам точно говорю. Потому как они не мужи и не жены, нечто среднее, вот к христианству и тяготеют. Баню не топят никогда! — возмущенно прошептал Прокл, щедро натирая плечи и спину Каллиста свежайшим мягким маслом.
— Никогда? — поразился Каллист.
— Нет! — заговорщицким шепотом поддакнул Прокл. — Христианам, дескать, неприлично! Мнит из себя этот Верна! Ну, теперь-то, как господин Александр приехали, я понял, отчего госпожа Леэна своему Верне все с рук спускает… Он ее главный поверенный в тайных разных делах всю жизнь был… евнухи — они такие, женщинам друзья закадычные, а истинным мужам — враги наихудшие.
Каллист пропустил болтовню раба мимо ушей и забрался в горячую воду.
— А вы ведь тоже, — тут Прокл понизил голос так, что Каллист едва слышал его слова за шумом льющейся воды, — старую веру храните?
Светловолосая нимфа, облокотившись на вешалку для полотенец, внимательно смотрела на Каллиста. «Похожа на Лампадион», — вдруг
— Кто помогает господину Александру принимать ванну, Прокл? — спросил Каллист.
— Верна с Агапом, барин. Хозяйка велела Агапа с полевых работ забрать, чтоб, значит, он у молодого хозяина в услужении был. А в поле-то сколько работы! Самая страда! А в виноградниках! Агап за двух работников годится, здоровый! А я, хоть и хроменький, справился бы за молодым барином-то ухаживать. Мне-то теперь придется весь день на солнцепеке сидеть — привратника Верна наш удумал заводить.
Прокл тщательно растирал губкой ноги Каллиста.
— Давайте-ка я вам ногти подстригу, — снова начал он тоном члена тайного общества. — Я ведь, барин, слышал, как вы матери-то Исиде благочестивые древние гимны пели. Вот уж батюшка ваш на островах блаженных утешался! А они-то тут воды намутили, воды… и молодую госпожу воспитывают по-галилеянски… Вы бы пособили ей, поговорили. А то она на братца-то слишком заглядывается… Ох, что ж вы так дернулись-то барин? Смотрите, порезались!
— Поди прочь, Прокл! — прикрикнул Каллист. — Я хочу побыть один.
— Как изволите, как изволите, — несколько раз поклонился раб. — Вот, полотеньишко-то ваше — вот оно, рядышком висит. Чтоб, значит, сразу из ванны — и не остыть, простуду не подхватить. И вот хитончик вам свежий — госпожа не пожалела своего покойного братца, Протолеона, рубашечки-то! Молодому хозяину они-то уже раскроили… за ночь, вестимо, сошьют.
Каллист почувствовал непреодолимое желание запустить в раба скребком для масла, но Прокл вовремя ловко выскользнул за дверь. Каллист швырнул скребок с ручкой в виде заливающегося хохотом мохнатого сатира на пол. Кое-как он вылез из глубокой ванны, завернулся в простыню, отпил из кубка освежающий напиток — отвар из смокв (плод хозяйственности Анфусы — «нельзя оставлять на завтра, заведутся черви!»), недолго посидел на скамье и стал натягивать на мокрое тело хитон из дорогой льняной ткани с затейливой вышивкой по вороту и рукавам.
+++
Заросший рыжей щетиной человек с запавшими глазами хрипло кричал на высокую синеглазую диакониссу:
— Убирайся! Зачем ты приехала? Я ничего не перепишу на тебя! Отец отправил тебя в путешествия с твоим Верной, и путешествовала бы! Что, деньги закончились по святыням ездить? У моей Финареты отобрать последнее хочешь? Хочешь собственную племянницу обобрать, мерзавка?
Он кусает губы, пытается подняться — но нижняя половина его тела недвижима. В смрадной компанте гудит рой мух — Анфуса зажимает нос.
— Протолеонта! Братик! — говорит Леэна, подходя к человеку и склоняется над ним.
Из последних сил он бьет ее по лицу наотмашь и смеется, видя, что из носа сестры потек ручеек крови, смеется страшным, нечеловеческим смехом. Она вытирает кровь и садится рядом с ним, чтобы напоить его теплым вином, разбавленным водой, — и он жадно, давясь, пьет и затихает…
— Я ничего не подпишу, — шепчет он, пока Верна с Агапом перекладывают его на носилки. Анфуса, морщась, словно ее сейчас вырвет, сворачивает простыни.
— Все это надо сжечь. И перину тоже, — говорит Леэна. — Баня готова, Прокл?
— Вор, Прокл, вор… — с ненавистью цедит сквозь зубы Протолеон. Его обнаженное тело покрыто багрово-синюшними язвами, в которых копошатся черви. Анфусу снова тошнит. Верна сурово смотрит на нее, и они уносят молодого хозяина в баню.
…Выйдя из ванной комнаты, он решил прогуляться по вечернему саду. Цикады трещали, не умолкая, а мокрые волосы приятно охлаждали голову. Каллист прошелся по тропкам между персиковых и миндальных деревьев, потом завернул во внутренний дворик к пруду и направился в экус.
Кесарий уже расположился на новом месте и, полулежа, что-то читал про себя, придерживая свиток на согнутых коленях.
— Все они здесь — наши вещи! — засмеялся он при виде Каллиста, потрясая свитком. — Мой свиток, что ты сохранил, и еще — мой рваный хитон и плащ, который дал мне Трофим. Видишь, это не у меня, а у тебя, как у истинного философа-киника, вовсе нет вещей!
— У меня теперь есть кифара, — ответил Каллист и сел на медвежью шкуру рядом с ложем Кесария — оно было невысоким, и головы друзей оказались почти вровень.
— Здесь, в соседней комнате, оказывается, библиотека, — добавил он. — Буду тебе Аристофана читать, чтобы ты не грустил.
— Аристофана? — Кесарий попытался засунуть свиток под подушку. — Только тихо, чтобы никто не услышал… особенно Верна, — он негромко рассмеялся, но глаза его оставались грустными.
— Ты что-то хочешь спросить? — догадался Каллист.
— Да, попросить тебя… — Кесарий стиснул его ладонь в своей. «Как он все еще слаб, благие боги!» — ужаснулся Каллист. Кесарий продолжал, глядя в сторону:
— Поклянись, что ты не будешь лечить меня прижиганиями раскаленным железом.
— Клянусь Аполлоном врачом! — воскликнул Каллист — и было непонятно, то ли он так поклялся другу, то ли это был возглас изумления. — Что за дикие мысли приходят тебе в голову?!
— Не дикие, — Кесарий продолжал смотреть куда-то мимо него. — Я ведь всегда боялся прижиганий, даже сам старался их не делать, когда была возможность. Не знаю, отчего, — тут он запнулся, и Каллисту показалось, что его друг чего-то не договаривает, — но не мог и все. Каутерион у меня всегда в ящике с инструментами был, как новенький, без дела. А сегодня… — он запнулся, — когда я чечевицу на себя пролил… Каллист, это выше моих сил, пожалуйста, обещай мне, что так меня лечить не будешь! Я помню, что Гиппократ говорил: «Что не излечивает лекарство, излечивает железо, что не излечивает железо, излечивает огонь…»
Каллист отказывался верить своим глазам — Кесарий едва не плакал. Вифинец растерялся. В голове не к месту всплыло окончание афоризма Великого Коссца: «…что не излечивает огонь, не может быть излечено».
— Конечно, не буду. Я ведь уже поклялся.
Каллист взял его ладони в свои.
— Буду лечить тебя безопасно, быстро и приятно. Как говорил твой любимый Асклепиад Вифинский.
— Безопасно, быстро и приятно? — переспросил Кесарий. Он снова улыбался. «Не к добру эти перепады настроения!» — мелькнуло у Каллиста. «Слишком он ослаб, тяжелая дискразия. Не дошло бы до френита».
— Тогда расскажи, как ты будешь меня лечить! — потребовал Кесарий, поворачиваясь на бок — лицом к Каллисту и забрасывая руку за изголовье кровати. — Неужто по системе
— Нет, согласно традиции косской школы.
— Я так и думал… Но все равно — рассказывай!
— Начнем с ванн. Итак, ванны. Два раза в день. Нравится? — спросил Каллист.
— Холодные? — с сомнением спросил Кесарий, надкусывая поочередно луковицу и смокву.
— Не бойся. Самые что ни на есть теплые. С отваром разных трав.
— Теплые ванны — это хорошо, я согласен, — Кесарий закончил луковицу и стал доедать смокву.
— Лекарства разные будешь пить. Сегодня Верна все из города привез, что я велел. Завтра приготовлю тебе лекарства. Пастилки от кашля с ревенем, гранатом и шафраном тоже сделаю.
— Меда не забудь положить, а то они противные на вкус… Финарета тебе захочет помочь, я думаю.
— Финарета захочет заниматься своим милым братцем.
— Не ревнуй. Кроме того, к заботе о братьях относится приготовление для них лекарств. И она сможет проверить, чем ты собираешься меня травить по методу косской школы.
— Прогулки, — продолжил Каллист, радуясь прежнему, уверенному и полунасмешливому тону Кесария.
— Прогулки?! Матушка не позволит.
— Если ты один отправишься, как сегодня утром, в таз головой, то не позволит, конечно. А если с Агапом под моим наблюдением — то она уже позволила.
— Отлично, — совсем повеселел Кесарий.
— Теперь ты мне дай клятву, что не будешь пытаться вставать сам.
— Во-первых, христиане не клянутся. Как ты помнишь, именно по этой причине мы и покинули Новый Рим. Во-вторых, — продолжил Кесарий, — а если мне это будет необходимо?
— Для необходимостей всех родов есть Агап. Он будет спать у входа.
— Дожил! До раба-постельничьего, — потер лоб Кесарий. — Я такое терпеть не могу — «пожалуйте, хозяин», одевание-умывание… и все такое. Пока Агап меня сегодня мыл, я оплакал свой жребий, по меньшей мере, четырежды. Он — хороший парень, только почему-то решил, что у меня совсем рук-ног нет. Что я вроде кукол, которые в Афинах девочки в жертву Артемиде приносят. Еще и Верна руководил всей этой мистерией. Тут тебе и Аристофана не надо. А ты как помылся?
— Отвратительно, если честно. Этот раб Прокл отравил мне все удовольствие от ванны. Я его выгнал, в конце концов.
— Прокл? Ты его выгнал, а он ко мне пришел. Стал рассказывать, как при прежнем хозяине баню топили, а теперь не топят.
— Эту ерунду он мне тоже говорил.
— И еще, что, дескать, здесь, в экусе прежний хозяин до смерти лежал, в параличе, сам вставать не мог, и в язвах у него червяки завелись даже — а такой молодой был!
— Ты запустил в него светильником? — живо поинтересовался Каллист.
— Откуда ты знаешь? — удивился Кесарий. — Хотел, но сразу поднять не смог… а этот вомолох тем временем успел убежать.
— Не слушай его, — возмущенно проговорил Каллист. — Обычная рабская пустая болтовня.
— Каллист, — негромко начал Кесарий, и на его лицо опять легла тень душевной муки. — Каллист, вас ведь много учили на Косе… я имею в виду… ну, прогностике?[247]
— Да, как же без нее.
— Видишь ли… В Александрии ее не очень жалуют… Я в ней не силен, одним словом. А ты ее хорошо знаешь. Финарета говорила, ты мой кризис предсказал.
«Как хорошо, что Финарета умолчала о том, что я предсказывал этот кризис несколько дней подряд!» — подумал Каллист и сказал вслух:
— Да, прогностика была у нас одним из основных предметов. Неспроста про нас, коссцев, столько эпиграмм сочинено.
— Каллист, послушай, — горячо обратился к нему Кесарий. — Ты должен это знать — ответь мне. Только скажи правду, пожалуйста. Поклянись, что скажешь мне правду!
— Ты весь вечер меня клясться будешь заставлять? — добродушно ответил Каллист. — Хорошо, клянусь Аполлоном врачом — скажу тебе правду.
— Какой у меня прогноз, Каллист? — вдруг прошептал Кесарий умоляюще.
Таким Каллист не видел его никогда — в блестящих от сдерживаемых слез глазах его друга были растерянность, страх и отчаяние.
— Кесарий! — воскликнул Каллист, забыв, что лежащий перед ним на белоснежных простынях изможденный человек с желтоватой кожей — не Кесарий, а Александр. — Кесарий, хороший прогноз, клянусь тебе — хороший! Хороший!
Он обнял его — так, как обнимал когда-то Фессала, рыдающего у гроба Леонтия архиатра — Фессал тогда даже высморкался ему в хитон. Кесарий схватился за его плечо, приподнялся, тяжело дыша — как ныряльщик за жемчугом с острова Делос, — и спросил, глядя ему в глаза:
— Ты, правда, думаешь, что я … поправлюсь?
— Несомненно. Только нужно время, — с непоколебимой уверенностью помощника архиатра Нового Рима ответил Каллист, слегка похлопывая его по спине.
— Но я раньше так не болел! — высказал Кесарий последнее из терзавших его сомнений.
— Вот поэтому ты и удивляешься своей болезни! Что, ты совсем-совсем никогда не болел? И в детстве даже?
— Да нет почти. Так, чтобы с постели не вставать — никогда. Ну, лошадиной оспой болел еще лет в семь. Да у нас ею все болеют. Мы с Саломом вместе переболели…
Он вздохнул, произнеся имя Салома.
— Знаешь, — подумав, ответил Каллист, — крепкие телом люди обычно очень бурно болеют, если все-таки заболевают. Это, кажется, у Аретея в «Острых болезнях».
— Да? — с надеждой переспросил Кесарий, стискивая в своих длинных худых пальцах его хитон. Вдруг он задумался, и лицо его снова потемнело.
— Но у меня ведь не хроническая болезнь? — с отзвуком волнения в голосе спросил он — то ли Каллиста, то ли себя самого. — Не фтиза? Не язва легкого?
— Нет! — уверенно ответил Каллист. — Глупости говоришь ты, на ночь глядя. Ты устал за день. Завтра я за тебя возьмусь — и ванны, и лекарство, и прогулки, и массаж…
— Массаж? — Кесарий отпустил хитон Каллиста.
— Да, растирание и разминание помогут тебе мясо на кости нарастить. И катаплазму на грудь со старым оливковым маслом, салом, литаргом и халкитисом.[248] И еще катаплазмы с медом.
— Катаплазмы? Припарки? Зачем с медом? На какое место? — нахмурился Кесарий.
— Обертывания. На все тело. Припарки с медом. Для начала, а там посмотрим. Ну, нравится тебе мое лечение?
— Пока да, — Кесарий взял себя в руки, голос его снова стал ровным. Он откинулся на подушку и улыбнулся.
— А кровопускания? — спросил он.
— Нет, думаю, что не надо. Ты слишком слаб для них.
— Согласен с тобой. Оказывается, у косской школы и последователей Асклепиада много общего.
— И, конечно, промывания.
— Какие такие промыва… — начал Кесарий, но шевеление занавесей у входа прервало его гневную речь.
Леэна со светильником в руках вошла в экус в сопровождении Верны и Агапа.
— Вот я так и говорил вам, госпожа! — всплеснул Верна руками. — Вместо сна и покоя у них теперь будут разговоры до утра.
— Верна, ты забываешь, что
— Упаси меня Боже от двух Финарет, — пробормотал Верна. — С одной-то не справиться.
Леэна поцеловала Кесария и, несколько раз перекрестив его, смазала лампадным маслом пунцовое пятно от чечевичной похлебки на его груди.
— Ну, дитя мое, спокойной ночи. Христос, свет радости, да сохранит тебя. Слушайся Каллиста. Если что, зови Агапа. Завтра пойдешь на прогулку.
— Я, барин, туточки буду, — раздался голос Агапа, устраивающего себе ложе из одеял и соломы у внутренней двери.
— Спокойной ночи и тебе, Каллист, дитя мое.
Она размашисто перекрестила его и спохватилась:
— Ох, прости, не обижайся.
— Я не обижаюсь, — улыбнулся тот. Леэна обняла его, поцеловала в лоб и, оставив светильник, вышла вместе с Верной.
Кесарий лежал на спине, улыбаясь, и о чем-то думал, глядя на трепещущее пламя. Каллист осторожно взял со столика свою кифару, погладил теплое дерево. Струны поприветствовали хозяина негромким, словно далекий прибой, гулом.
— Сыграй, пожалуйста, Каллист! — попросил Кесарий. — Я ведь никогда не слышал, как ты играешь.
— Хорошо, — легко согласился тот.
Каллист сел на медвежью шкуру, оперся спиной о ложе Кесария и нежно тронул струны.
— Adesto lumen verum pater omnipotens deus
adesto lumen luminis mysterium et virtus dei
adesto sancte spiritus patris et filii copula
tu cum quiescis pater es cum procedis filius
in unum qui cuncta nectis tu es sanctus spiritus,
Единое, Первоначало, самоизлиянный Источник,
Боже мой, числом мне ли Тебя описать?
Нет Тебе меры, под силу ль числу выразить будет Тебя?
Единый рожден от Тебя, счислению Сам неподвластный,
Неизмеримый Отец, с Ним же Со-Неизмеримый Сын,
Един Единого Отче, что Единого Сына являешь.
Греки зовут Его Логос, Бог, что в недре Отца возлежит.
Причина всего сотворенного, Виновник создания твари.
Ничто из созданных не вошло в бытие без Него…
… Когда последняя низкая струна затихла, Каллисту почудился звук легких шагов — будто кто-то быстро шел, почти бежал, по перистилю к таблину. Ему показалось, что он увидел в темноте белое покрывало.
— Каллистион, — проговорил Кесарий, касаясь его плеча. — А, Каллист? Слышишь? Что с тобой?
— Задумался. Ну что, понравилось тебе?
— Ах, Каллист… — ответил восторженно Кесарий. Вдруг он весело посмотрел на друга и спросил:
— А ты точно уверен, что ты — не христианин?
16. Об ипсистариях и иатролиптах
— Что ж, здравствуй, горькое диогеново счастье! — произнес Кесарий. — Нос вытирали, а теперь и обувают…[249]
— Не спорьте, барин, — ответил Верна, застегивая на нем сандалии. — Поберегите силы. Еще дойти до триклиния надо.
— Да уж дойду, — мотнул Кесарий остриженной головой.
Каллист молча подал ему руку, помогая подняться. Агап и Верна ловко поддержали Кесария с боков, и он стал посреди экуса, пошатывающийся, счастливый, держащийся за плечо друга. Верна заботливо одернул на Кесарии новый хитон из светлой льняной ткани, набросил на его плечи легкий шерстяной плащ и ловко застегнул серебряную фибулу.
— Пойдем, — решительно сказал названый сын Леэны, отстраняя раба и делая шаг, словно моряк на палубе корабля в хорошую ноябрьскую качку.
Агап и Каллист крепко держали его, и он смог сделать еще несколько шагов, несмотря на дрожь в ногах.
— Какое утро… красивое! — проговорил он, наконец, останавливаясь у занавеси в экус и переводя дыхание. — Давай постоим… полюбуемся, Каллист!
— Присядешь? — осторожно спросил его вифинец.
— Нет, зачем. Какой запах… мальвы цветут… у меня и раньше от них всегда голова кружилась, — стараясь казаться беспечным, продолжил Кесарий. — Пойдем! — оживился он, видя спешащую к ним Финарету. — Вот, до пруда дойдем…
До пруда они добрались довольно гладко, и Кесарий поспешно нагнулся над ровной поверхностью воды.
— Я же говорила вам, Александр врач, что это медное зеркало — уродское… то есть я хочу сказать, там все неправильно отражается. Гиппархия раз в него посмотрелась и полдня ревела, потому что решила, что она на Архедамию похожа. Хотя Архедамия вовсе не уродина, просто Гипархия говорит, что у нее зубы большие… а мне кажется, это все ерунда. А вы же видели Архедамию, ей плохо стало во время купания Митродора в Сангарии?
— Видел, — кивнул Кесарий, придирчиво изучая свое отражение, сквозь которое весело выныривали, резвясь, пестрые рыбки. — Волосы долго не отрастут, наверное…
— Ну, похудел, похудел, да еще и остригли, конечно, изменился немного, — заторопил его Каллист. — Давай, вставай-ка, а то утопишься еще, Наркисс!
— Я вам составлю особую припарку для волос, Александр врач, — говорила Финарета. — Хрисофемида мне рассказала. Ее старшую тетку замуж никто не брал долго, потому что волосы плохие были. И тогда ей посоветовали эту припарку. Тетка уже пять лет замужем, двойню родила. В Пифии живут.
Наконец, Кесарий с помощью Каллиста и Агапа добрались до триклиния. Их встретила Леэна в светло-серой столе.
— Вот здесь садись, сынок, — сказала она. — Подушек достаточно, обопрись и приляг.
Она села рядом с Кесарием. Финарета и Каллист оказались друг напротив друга.
— Феоктист… То есть Каллист… — начала Леэна голосом, не предполагающим возражений. — Каллист сейчас расскажет, Александр, какому режиму, то есть диэте, ты будешь беспрекословно следовать.
— Так он мне уже вчера рассказал… — безуспешно попробовал возразить Кесарий.
— Сегодня утром мы с ним уточнили ряд деталей, — сказала Леэна.
— И ты, Брут, — шепнул Кесарий в сторону друга.
Брут обреченно взял пергамен и зачитал:[250]
— Проснуться на рассвете, слегка размяться легкой прогулкой. Ванна, растирание с маслом. Выпить парное молоко. Отдохнуть. Далее — завтрак, свежеиспеченный хлеб с солью, сыром, оливками, сушеным виноградом или смоквами. Обязательно одно-два яйца, можно всмятку или вкрутую.
Кесарий хотел что-то возразить, но посмотрел на Леэну и промолчал.
— Пить отвар ячменя, апомель или mulsum[251], но не во время еды. Около полудня снова ванна, растирание и молоко. После приема молока рот следует прополоскать смесью вина с медом, чтобы не повредить зубам и деснам. Потом — легкий обед, яйца или рыба, время от времени — пироги, сдобные лепешки, фрукты, из напитков — вино, или мульзум, или ячменная птизана.[252]
— Птизану не буду, яйца тоже, — заявил Кесарий, но негромко, чтобы его слышал только Каллист.
— Далее, — продолжал зачитывать воспитанник Коса, — послеполуденный отдых или сон. После сна — снова ванна и растирание с маслом. Ближе к вечеру обед. Начать с оливок, сельдерея, латука, солений или устрицы, далее рыба, мясо, овощи,
Леэна согласно кивала в такт чтению.
— Вечером надо развлечья слушаением игры на кифаре или лире и легким чтением. Можно попросить представить пантомиму, если есть способные к этому рабы.
— У нас дом христианский, какие тут пантомимы, — возразил робко Верна. — Хотя… Можно Прокла привлечь…
— …И ранний отход ко сну. При болезни количество часов отводимых на сон должно быть больше обыкновенного, спальня должна хорошо проветриваться, она должна быть скорее прохладной, чем теплой, и по возможности выходить на юг.
— Да, именно так, — твердо сказала Леэна. — Я прослежу. И в спальне дневного света должно быть достаточно, как Асклепиад рекомендует.
Некоторое время все ели молча. Тишину нарушила Финарета.
— А вы говорили, ваш брат не знает латыни. Почему?
Кесарий незаметно отодвинул от себя блюдо с яйцами и ответил ей, надкусывая очередную смокву:
— Григорий? Он говорит, что он — «фило-логос», любитель слова, и желал бы подальше держаться от судей и тронов, где справедливый и суровый римский закон говорит на варварском латинском языке.
Кесарий засмеялся.
— А вы его выучили, потому что хотели… — спросила Финарета и запнулась.
— …пробраться поближе к судам и тронам? — закончил Кесарий за смутившуюся воспитанницу Леэны. — В общем, так, да. Мы с Григой столько проспорили на этот счет, можно пару кодексов исписать. Он не хотел, чтобы я был при дворе. «Брат мой, это мне совсем не по вкусу!» Даже вспомнил, что он — старший, решил, что надавит первородством! — Кесарий снова рассмеялся — на этот раз грустно. — Боялся за меня, боялся, что Новый Рим меня развратит… Вот и последнее письмо написал такое странное, словно законченному отступнику… Впрочем, это однозначно по поручению отца и с его ведома… что ж другое-то письмо потихоньку не написал, странно, — Кесарий вздохнул.
— Отец ваш — суровый человек? Он епископ?
— Да. Бывший ипсистарий.
— Ипсистарий? — удивилась Леэна. — А я думала, их уже давно нет.
— Удивительно, матушка, что вы о них слышали. Есть они, есть… Сохранились у нас в каппадокийской деревенской глуши, — ответил Кесарий.
— Они тоже не никейцы? — решил блеснуть познаниями Каллист.
— То, что не никейцы, это однозначно. Они даже не христиане, — бессердечно заметил Кесарий.
— Язычники? — спросила с интересом спросила Финарета, не обращая внимания на Каллиста.
— Они огню поклоняются.
— Как персы!
— Ну да. И субботу чтут.
— Ой, как иудеи! — удивленно раскрыла зеленые глаза Финарета. — А я думала, вы из христианской семьи.
— Ну, теперь из христианской, отец же крестился. А так, изначально, можно считать, чуть ли не из иудейской.
Каллист открыл рот от изумления.
— Ты же… ты же не обрезан, Кесарий! Что за ерунду ты говоришь? Какой из тебя иудей? — как-то само вырвалось у него.
— Это мне повезло, папаша не успел обрезаться и нас не обрезал с Григой и Саломом, как-то у него заминка с этим вышла, — ответил Кесарий, не замечая, как Верна строит им обоим страшные глаза.
— Финарета, пойди, девочка моя, принеси еще молока, — удивительно приветливо вдруг сказала Леэна и незаметно толкнула названного сына в бок.
Но Кесария было не остановить. Он продолжал увлеченно рассказывать, обращаясь к Каллисту:
— А ты что, не знал? Ипсистарии могут в синагоги ходить, они прозелитами считаются. У Митродора дед строгим ипсистарием был, заставил родителей его обрезать… бедный Митродор потом даже операцию эписпасии[253] делал, а то как бы он в таком дедовском виде в бани ходил и древней эллинской вере покровительствовал!
Кесарий и Каллист рассмеялись.
— А на каком месте это обрезание делают? — прозвучал голосок Финареты.
Воцарилась тишина. Верна растерянно молчал, погрозив пальцем неизвестно кому.
— Ни на каком, — вдруг ответил Кесарий, нарушив тишину. — Это просто так говорится. Метафора.
— Да, метафора, — подхватил Каллист, стараясь не смотреть на Леэну. — Риторическая фигура.
— А-а, — заскучав, протянула Финарета.
Кесарий продолжал как ни в чем не бывало:
— Маму выдали замуж за отца, когда он был ипсистарием. А крестился он, когда мне было лет семь. Помню, мы еще с Григой должны были на ипсистарских радениях сидеть. Огонь горит, Второзаконие читают. Я там спать с открытыми глазами научился, а Грига — нет. Он, бывало, на плечо мне голову положит, и сопит — спит. Как-то во сне опрокинул подсвечник, одежда на нем загорелась, еле потушили — хорошо Николай, отцовский друг по Британскому легиону, недолго думая, на Григу вылил всю воду из священного какого-то там корыта. Грига здоровешенек остался, без ожогов обошлось, а Николаю из-за этого запретили приходить в собрания. А он, не будь дураком, взял и крестился.
Финарета залилась звонким смехом.
— Папаша тут мой призадумался, и сам крестился… Ну, тут как раз император Константин собор созвал, ясно было, что он христианству благоволит. Вот отец и сделал свой выбор… — Кесарий усмехнулся и продолжил: — Да, Горгонии повезло — ей ходить туда не надо было, девочку в вере матери воспитывали. А нас пытались ипсистарически воспитывать.
Леэна смотрела на Кесария и молча улыбалась.
— Самое смешное — я с самого начала твердо знал, что мы с Григой и Саломом христиане. Просто так надо, что бы папа не огорчался… мягко говоря. Я-то и не помню даже, когда я о Христе впервые услыхал. Мне кажется, я всегда о Нем знал. Грига тоже так говорит… Помню, я Салома и Григу уговорил, когда мы в Кесарии Каппадокийской были, сходить в христианскую церковь. Нас няньки обыскались, маме боялись говорить, наконец сказали, она в отчаянии побежала в церковь помолиться — а тут и мы, сидим у Креста, мозаика такая красивая на стене, как сейчас помню… у Спасителя глаза открыты, потому что Он добровольно смерть за людей принимает… Сидим у Его ног, хлеб едим. Угостили бабушки. Она нас — целовать, шлепать, снова целовать… Хорошо-то как было! Мы маленькие были еще, на женской половине жили.
Финарета, не отрываясь, смотрела на Кесария и задумчиво наматывая рыжую прядь на средний и указательный пальцы.
Каллист с отчаянием разбил яйцо и выпил его.
— Кушай, милый, — благосклонно кивнула ему Леэна. — Не слушай мою тараторку. Александр, тебе бы тоже очень полезно выпить парочку яиц.
— Ванна готова, барин, — сказал вошедший Агап. — Как хозяйка велела, так я и сделал.
— Отлично! — обрадовался Кесарий, вылезая из-за стола.
— Осторожнее, дитя мое, — сказала Леэна.
+++
В ванной комнате было светло и солнечно, сотни зайчиков играли
— У нашего отца вообще большая любовь к римским обычаям. Он в Британском легионе в молодости служил… Вот ты когда пуэрильную тогу на взрослую сменил?
Каллист попробовал воду рукой и велел Агапу влить в ванну содержимое кувшина. Темный отвар заструился в прозрачной воде, и сильно запахло мятой. Он вспенил воду ребром ладони и, выпрямившись, ответил:
— Слушай, так я ее вообще практически не носил… у меня хитон был… глупости, тоже мне — тога пуэрильная. Ну, когда совершеннолетие было, в шестнадцать лет, дядя меня возил в Никомедию — вот только тогда и надевал, наверное, чтобы снять тут же. У меня ее не было — шить пришлось.
Кесарий с помощью Агапа уже снял свой новехонький хитон и забирался в ванну. Его ребра, ключицы, лопатки торчали, как у подростка-раба.
— Вот, видишь, вы рядом со старой столицей жили. А мы в провинции. Но отец служил в молодости в Британском легионе, проникся восхищением к римскому духу, не знаю, какого римского духа он там понабрался в британской глуши, в этой дыре под названием Лондиниум… Отсюда все эти странности. Пуэрильные тоги сыновьям и прочее, — весело ответил Кесарий уже из ванны. — Он даже по-латински неплохо до сих пор говорит, иногда мы даже с ним ругаемся на этом языке, а Грига не понимает и пугается.
Каллист был рад, что друг с утра в хорошем настроении. Он сидел рядом с ванной на табурете, разговаривал с Кесарием о всякой чепухе и периодически велел Агапу подливать горячую воду в мраморную ванну. Они ели оставшиеся с завтрака смоквы — Каллист не особенно их любил, но за компанию с Кесарием тоже съел пару штук, — и обсуждали, как долго следует находиться в ванне.
— В первый раз нельзя долго, — настаивал Каллист.
— А мне нравится, — возражал Кесарий, облокотившись на розовый мрамор и вдыхая остатки содержимого кувшина.
Тем временем Верна расстилал одеяла на высокой мраморной скамье, покрывая их сверху белоснежной простыней и кладя подушки.
— Это еще для чего? — забеспокоился Кесарий. — Промывания не дам делать, я тебя предупредил уже!
— Барин, нужно делать все, что положено, — сурово ответил Верна.
— Не будет сегодня промываний, — успокоил Каллист каппадокийца.
— Их вообще никогда не будет! — заявил Кесарий. Каллист уклонился от ответа и сказал:
— Я тебе сделаю массаж. Настоящий, косский.
Кесарий недоверчиво склонил голову на бок.
— Все, заканчиваем принимать ванну, — заявил Каллист. — Агап, помоги Александру, да разотри его как следует.
Могучий Агап завернул Кесария в полосатое сирийское полотенце.
— Эх, Агапушка, — произнес печально Кесарий, расслабленный от горячей ванны. — Ты и вправду думаешь, что у меня рук-ног нет?
— Это я, барин, вижу, — ответил Агап, растирая сына хозяйки. — Только вам положено уж слушаться, раз прихворнули.
Каллист тем временем смешивал благовонные масла в глиняной плошке с рыжими вифинскими петухами.
— Послушай, — обратился к нему Кесарий, уже уложенный верным Агапом на одеяла и простыни. — Мне, правда, неудобно… ну, массаж… это ведь обычно рабы делают! — он от волнения покусывал нижнюю губу. — Мне неудобно, что ты будешь меня растирать… правда, Каллист! Это же все-таки… ну… не для свободных занятие…
— Уймись ты, наконец. Нас учили массажу на Косе. Настоящему, а не тому, который рабы в банях делают. Это истинная иатролиптика![254]
— Но все равно…
— А кто рабов учить будет, если сам врач не будет знать приемы растирания и разминания? У нас все-таки «техне», искусство и ремесло, как и у горшечников и плотников. Руками работаем. Почему с иглой и ножом можно, а без них нельзя?
Каллист подвернул рукава хитона и зачерпнул в пригоршню масло.
— Спасибо тебе, ты так со мной возишься, Каллист… А вас там и песням учили? Я слышал, что там песнями лечат, — поинтересовался Кесарий, укладываясь на живот и подтаскивая к себе подушку.
— Это же в асклепейоне, а я-то не в асклепейоне учился.
— Как не в асклепейоне? Я думал, на Косе врачебная школа при асклепейоне.
— Ну да, школа при асклепейоне, но я-то не на жреца учился. У них особая жизнь, нас не допускали. Помнишь, мы реформировать их собирались? — Каллист запнулся, увидев тень, что вдруг легла на лицо друга, и добавил: — Но я знаю несколько гимнов.
Всяких целителя болей, Асклепия петь начинаю.
Сын Аполлона, рожден Коронидою он благородной,
Флегия царственной дщерью, на пышной Дотийской равнине, —
Радость великая смертных и злых облегчитель страданий.
Радуйся также и ты, о владыка! Молюсь тебе песней![255]
Каллист стоял посреди комнаты, сцепив перед собой руки, полные ароматного масла.
— Какой у тебя красивый голос! Почему ты не пел никогда, не могу понять… — проговорил Кесарий. — Хотя… я, кажется, понимаю…
Он не успел продолжить.
— Вы, барин, не пойте песен-то тут таких. У нас дом-то, чай, христианский.
На пороге вырос Верна, вытирая руки о фартук, надетый поверх туники.
— Это я попросил Каллиста, Верна, — сказал Кесарий управляющему Леэны.
— И вы хороши, молодой хозяин. А еще христианин.
Верна вышел из ванной комнаты, напевая себя под нос: «Моя Вифиния — дивный край…»
— Суров, суров, — заметил Кесарий, снова укладываясь на одеяла. — Крепкая закалка. А твой дядя, правда, теургии совершал?
— Совершал, — нехотя ответил Каллист, продолжая растирать руки маслом.
— И что, правда, статуи двигались?
Каллист махнул рукой и рассмеялся. Капли масла разлетелись по мрамору.
— Один раз пошевелилась. Мы с Диомидом палку с веревкой прикрепили и дергали. Дядя так и не узнал.
— Ха, Диомид и ты здорово время проводили! Жаль, что мы не вместе росли. Втроем напридумывали бы такого! — развеселился Кесарий.
— Мы еще в тазу со склона холма вниз съезжали. В аргонавтов играли.
— О, мы тоже с Григой и Саломом в аргонавтов играли! Горгония иногда вредничала, не хотела быть Медеей. Такое, бывало, сделает взрослое лицо и говорит: «Мне пора приданое пересмотреть, свадьба скоро!»
Кесарий расхохотался, потом посерьезнел.
— Неужели они все и вправду считают, что я стал эллином? — произнес он. — Какие странные письма написали, правда, Каллист?
— Странные, да, — кивнул тот. — Мне кажется, тебе надо поехать домой и разобраться.
— Домой? — ужаснулся Кесарий.
— Ненадолго. Выяснить, что и как, и вообще, показаться родным.
— В таком виде? Мама с ума сойдет, — покачал головой Кесарий.
— Ты же поправишься. Сейчас-то я и сам не позволю тебе ехать никуда.
— Ну, посмотрим.
Каллист подошел к мраморной скамье с Кесарием, провел по его спине ладонями — сначала несколько раз несильно, чтобы
— Все-таки ссылка — это неплохо, — сказал Кесарий, блаженно потягиваясь. — Вставать рано не надо, никаких дел срочных в сенате… вот еще и массаж… все тебя любят, все заботятся…
— В подготовительном растирании, то есть растирании, предшествующем упражнениям, целью является смягчение тела, должны преобладать качества, находящиеся как бы посредине — оно должно быть не слишком сильным, но и не слишком слабым, — начал разъяснять Каллист[256]. — Растирания существуют многих видов, как то: поглаживание, растирание с поворотами руки, с перемещениями рук не только сверху вниз и снизу вверх, но также и поперек, а, кроме того, под углом как к поперечному, так и вертикальному направлению. Поглаживание и круговое вращение должно быть разных видов…
— А! Ты что?! Больно же! — вдруг вскрикнул Кесарий.
— Надо фасцию размять! — строго заметил Каллист и продолжал: — Представления же о том, что поперечное или круговое растирание уплотняет тело, а вертикальное, напротив, истончает — принадлежат невежеству атлетов и педотрибов…[257]
— Нет, подожди, не надо всего этого делать… — застонал Кесарий, уворачиваясь и вдруг заорал во весь голос: — Ты что?! Перестань! Каллист! Я не хочу так! Я не хочу фасцию — лучше просто растирай как ты начал! Слышишь? Так, как начал, говорю! Больно же! Ты же сам сказал, что я тощий — а ты прямо по костям! Каллист! Сейчас ногой тебя лягну, клянусь! Ясно, что рабов такому учить нельзя — из милосердия хотя бы! Их любой хозяин убьет за такой массаж!
Кесарий со стонами уткнулся в подушку. Каллист молча и невозмутимо продолжал свою целебную деятельность.
— Каллист! — снова начал Кесарий неожиданно ласковым голосом. — Каллистион! Тебе же, наверное, тяжело такой сильный массаж делать! А ты устал, тебе нужен отдых! Давай завтра… или через пару дней… а сейчас просто — обычное растирание…
— Ты боишься щекотки? — поинтересовался Каллист.
— А вот и нет, — злорадно ответил больной. — Что, расстроился, мучитель?!
— А сейчас узнаем, — Каллист ухватился за его пятку.
— Агап! — простонал Кесарий. — Агапушка! Спаси!
— Полно вам ребячиться, барин, — серьезно сказал раб. — Лечиться — так уж лечиться. А не научите меня этим растираниям, а, Каллист врач? Больно хорошо у вас получается. Всегда научиться этому искусству хотел.
— Научу, — ответил весело Каллист.
— Завтра же начнете. На Верне. У него поясница болит, Финарета сказала… Она тоже массажу научиться хочет, да! — сообщил страдалец, на мгновение отрывая лицо от подушки.
— Леэна ее к тебе и на метание камня не подпустит, не мечтай! — заметил Каллист. — Агап, где мед разогретый?
— И к тебе тоже, — ответил Кесарий. — Зачем мед?
— Катаплазму сейчас сделаю, и будешь лежать. Мед хорошо твою черную желчь разгонит.
— При чем тут черная желчь… Но от меда онки должны расшевелиться.
— Расшевелим. Агап, помоги-ка!
Каллист умело и ловко завернул его в простынь, потом в одеяло.
— Я учился у Феодега иатролипта, — рассказывал он, — так он говорил, что правильная катаплазма после массажа — это самое главное.
— А как ты этот мед смывать с меня будешь? — с подозрением спросил Кесарий. — Или до утра мне липким быть?
— Конечно, не до утра. Это вредно. Опять ванну примешь.
Кесарий, замотанный в простынь, одеяло и полотенце, напоминал большую куколку. Агап уложил его поудобнее и с видом человека, выполнившего свой долг, вынул пробку из ванны.
— Давно бы мог это сделать, — проворчал Каллист. — Пойди, поставь свежей воды согреться.
— А ты куда? — спросил Кесарий, ворочаясь в своих пеленах.
— Сейчас вернусь. Забыл отвар для второй ванны.
…Когда он пришел, Кесарий, насколько это было возможно в его положении, сидел в обнимку с Агапом.
— Агапушка, родной, — говорил он. — Спасибо тебе, благодетель!
— Да вы что, барин, — говорил смущенный Агап. — Я их убил, да и все тут. Жалко, конечно, Божию тварь, но вас-то жальче.
Каллист заметил, что лицо Агапа странно изменилось — один глаз заплыл, а противоположная щека распухла и покраснела.
— А, явился! — закричал Кесарий. — Тиран и мучитель!
— Что с тобой? — остолбенел Каллист.
Агап и Кесарий были очень похожи — только у них, как у Диоскуров, заплыли противоположные глаза и распухли разные щеки. Агап прикладывал к глазу хозяина самодельную примочку.
— «Что со мной!» — передразнил вифинца больной. — Дверь надо закрывать, когда уходишь. Оставил на растерзание зверям меня, связанного и намазанного медом.
— Шмель-то в этом месяце злой, — понимающе закивал Агап.
— Вольную тебе дам, Агапушка, спаситель ты мой! — продолжил Кесарий.
— Ишь ты, — заметил Каллист, быстро готовя новую примочку из масла арники. — Как ты здесь прижился! Уже матушкиных рабов на свободу отпускаешь.
Кесарий на это захохотал, а вслед за ним рассмеялся и вифинец.
17. О петухах и финиках
Прошло несколько дней.
В обеденное время Кесарий, полулежа на подушках в экусе, послушно ел похлебку, принесенную Агапом. Потом, когда раб ушел, он, отвернувшись к стене, залился слезами.
— Кесарий! Александр! — испугался Каллист. — Что с тобой? Тебе плохо?
— Нет, не плохо… вовсе не плохо… Ты знаешь, каждое утро к нам на окно прилетал петух… такой большой, разноцветный… я бросал ему крошки хлеба, он клевал, а потом расправлял крылья и пел… ты спал, не слышал…
— Я слышал, какой-то петух с утра горланит, но не думал, что ты его к нам в экус пригласил выступить.
— Такой красивый… — продолжал Кесарий, вытирая текущие по щекам слезы. — Прямо как феникс египетский… А сегодня не прилетел… это из него суп…
Кесарий закрылся с головой одеялом — его тело сотрясали рыдания.
Каллист растерялся.
— Ты что, Кесарий! Подумаешь, петух!
— Да, ты прав… — обреченно прошептал Кесарий.
— Вот, выпей воды и успокойся.
— Не хочу я, — резко ответил тот. — Задерни полог и уйди.
Каллист не посмел ослушаться и сел с книгой в углу экуса. Он пытался читать, но буквы не составлялись в слова.
Раздались быстрые шаги, и в экус влетела Финарета.
— Александр! Каллист! Каллист, зачем ты задернул полог? Такой хороший день! Александр! Смотри!
Агап, спешивший за ней, отдернул полог, и Финарета вытащила из-под своего покрывала огромного золотисто-алого петуха, который отчаянно крутил головой с налитым гребнем и беспомощно раскрывал клюв.
Кесарий протянул к нему обе руки. На его лице теперь блестели слезы счастья.
— Это Асклепиад, — торжественно сказала Финарета, представляя петуха врачам. — А суп был вообще из зайца, — добавила она шепотом. — Фотин сегодня морской рыбы принесет, морская — самая лучшая, бабушка так говорит.
Кесарий обнял петуха, прижимаясь щекой к его перьям. Тот оторопело смотрел на него.
— Я слышала весь ваш разговор… Какой ты, оказывается, жестокий, Каллист! Как так можно! «Ну съели и съели!» — передразнила она вифинца.
— Что ты делаешь здесь, Финарета? — раздался строгий голос Леэны. — Тебе ясно было сказано — ты заходишь в экус только со мной… А этого петуха ты зачем принесла Александру? Александр, дитя мое, зачем тебе петух? Святые мученики!
— Не ругайте Финарету, матушка, — попросил Кесарий сквозь слезы. — Это я попросил ее принести мне петуха…
Леэна посмотрела на него, на Финарету, на Каллиста и махнула рукой.
Петух, почувствовав общую заминку, вырвался из объятий Кесария, перелетел, как подранок, на плечо Каллиста и, оставив на его хитоне крупный след, кубарем вылетел в окно.
Кесарий и Финарета весело смеялись, даже Леэна слегка улыбалась. Каллист был разъярен, но молчал.
— Отдай хитон Анфусе, Феоктист, — сказала Леэна, после чего раздался взрыв хохота.
— Выйди вон, Финарета! — голосом, не предвещавшим ничего хорошего, добавила спартанка и вышла вслед за племянницей сама.
Кесарий обратился к вифинцу:
— Прости меня, Каллист, друг мой!
— У тебя есть новый друг теперь. Асклепиад, — сдержанно ответил Каллист, отворачиваясь и делая вид, что читает.
— Ну, не сердись же!
— Он нагадил на меня.
— Я приношу тебе извинения за него. Прости же этого бедного петуха, вспомни, что он тоже асклепиад, как и ты!
— Что-что? — переспросил Каллист.
— Ты же махаонид, потомок Асклепия.
— А, точно, — кивнул Каллист, не оборачиваясь.
— Ты на корабле подробно рассказывал об этом Финарете. Это последнее, что я запомнил, прежде чем погрузиться в свое лихорадочное забытье.
Каллист обернулся, и Кесарий увидел, что его друг смеется.
— Не обижаешься? — обрадовался каппадокиец.
— Как я могу на тебя обижаться, друг мой! — садясь рядом с ним и беря его за руку, сказал Каллист. — Ты так тяжело болен…
— О да, — с завыванием застонал Кесарий, закатывая глаза. — Я совсем забыл!.. Кстати, петух, возможно, просто хотел подарить тебе свой камень. Знаешь, такой магический камень петушиный бывает, все атлеты за ним гоняются. У легендарного силача Милона он был, и, как говорят, поэтому его никто победить не мог.
— Перестань! — озабоченно прервал его Каллист. — У тебя дисгармония в чувствах и воле. Ты, действительно, почти на грани френита…
— Это — твой любимый диагноз, — перебил его Кесарий. — Ты — типичный косский врач. Сначала доведут до френита жестоким обращением, а потом — прогнозы рассказывают. Прямо как в эпиграмме:
Хилому Марку предрек Диодор-предсказатель, что только
Шесть, и не более, дней жить остается ему.
Врач же Алькон, кто сильнее богов и сильнее судьбины,
Сразу сумел доказать, что предсказание — ложь.
За руку взял он того, кому жить шесть дней оставалось,
И не осталось уже Марку для жизни ни дня[258], — продекламировал Кесарий с видом трагического актера и продолжил, привставая и опираясь на подушку:
— На самом деле, у меня не могло быть френита. Смотри сам, с чего начинается френит? Оболочки мозга, те самые, что Герофил так подробно описал вместе с четвертым желудочком, разогреваются по разным причинам, и онки устремляются к ним, потому что им свойственно стремление из более густой среды в более тонкую, а тепло производит разрежение, с этим ты не будешь спорить.
— Хорошо, Кесарий, — начал Каллист, сдерживаясь, чтобы не начать рассказывать гораздо более верное и логичное объяснение, усвоенное им еще со времени учения во врачебной школе на острове Кос и описывающее избыточное движение флегмы к мозгу и ее застой, ведущий к френиту. — Но всякая болезнь состоит из архэ, эписосис, акмэ и паракмэ, — начала, возрастания, разгара и уменьшения. У тебя сейчас пока еще паракмэ…
— Таким образом, — продолжал, не слушая его, Кесарий, — рядом с оболочками мозга образуется застой и, в конечном итоге, блок из частиц, из онков. Из-за этого страдает все тело, и в конце концов, происходит расслабление в животе, предвестник смерти. А у меня не было ничего подобного.
— Вот как раз в животе у тебя и застой, что не может способствовать выздоровлению, — заметил Каллист, издали начиная обсуждение вопроса, который уже несколько дней вызывал у Кесария бурное несогласие. Но Кесарий продолжал с увлечением рассказывать теорию Асклепиада, и не замечая надвигающейся опасности:
— Если бы у меня был френит, то состригание волос, которое ты так неосмотрительно провел, еще больше бы усилило приток и, следовательно, блок частиц в оболочках мозга. Но, к счастью, у меня был блок не в оболочках мозга, а в оболочке легкого, в плевре, и это выразилось в плеврите. От которого я сейчас выздоравливаю, потому что онки приходят, благодаря твоему правильному лечению массажем, в движение.
— Мне ни клистира не ставил Фидон, ни притронулся даже,
Только в бреду я о нем вспомнил — и умер тотчас[259], —
ответил Каллист.
Кесарий рассмеялся.
— Рано ты смеешься, — заметил Каллист. — Сегодня мы займемся промываниями. Верна уже готовит все, что надо.
+++
— Вот видишь, тебе сразу стало лучше, — заметил довольно Каллист, когда обещанная процедура закончилась, и несчастного Кесария перенесли в спальню.
— Когда эта пытка закончилась, то мне сразу стало лучше. Намного, — простонал Кесарий, отодвигая блюдо со смоквами. — Даже смоквы теперь в глотку не идут… Надеюсь, это промывание хотя бы не принесет мне вреда. Ведь твой любимый Гален писал, комментируя Гиппократа: врач должен помогать, или хотя бы не вредить! Офелеин э мэ влаптин! Но тебе, я вижу, и Гален с Гиппократом уже не указ! Дорвался до лечения беспомощного друга…
— Дай-ка я твой живот пощупаю. Ну вот — видишь, как хорошо! — довольно заметил Каллист. — Послезавтра повторим. Не случайно в Египте с давних пор промывания кишечника считают очень важными для сохранения здоровья…
— Кстати, о египтянах! Мой друг Мина — коренной египтянин, но я ни разу не замечал, чтобы он…
— Просто он не любил говорить об этом, — предположил Каллист. — Что за интерес в застольной беседе с друзьями обсуждать заветы бога Тота?[260]
— Вот доберемся до Александрии, познакомлю тебя с ним, — пообещал Кесарий.
— Расскажи мне, как ты учился в Александрии, — попросил Каллист. — Там, говорят, до сих пор по сохранившимся от вскрытий Герофила и Эразистрата скелетам анатомию изучают?
— Да, скелеты есть… Но анатомию мы на гладиаторах учили, на их ранах больше выучишь на практике, чем на скелете. И на животных много занимались, это верно. На свиньях в основном.
— Египтяне, наверное, хорошо знают анатомию? — спросил Каллист. — Они же бальзамируют своих умерших.
— Не сказал
— Как? — переспросил вифинец. — Каркорион?
— Хат-хор! — четко проговорил Кесарий.
— Варварский язык, — заметил Каллист, после четвертой попытки отчаявшись произнести имя возлюбленной неизвестного ему египтянина Мины. — Странно, что Мину зовут просто Мина, а не Петосирис или Птахотеп. Впрочем, ты говорил, что ее брат — египетский жрец, как его там, Горпасис или как еще… Пей лучше свое лекарство и не заговаривай мне зубы рассказами о своих египетских друзьях.
Каллист с этими словами переставил блюдо со смоквами подальше от ложа страдальца.
— Горпашед! Его имя Горпашед. Означает «Гор-спаситель», — Кесарий отхлебнул из чашки, принесенной Агапом, закашлялся и обреченно откинулся на подушки. — Что за гадость! Что ты здесь намешал?
— Сок кедровых ядер, миндаль, имбирь, коралл, шафран, ревень, мед, семена моркови, мака, аниса…
— Надо же, вроде все вещи хорошие, почему же на вкус такая гадость? — проговорил задумчиво Кесарий.
— Дай-ка попробовать, — забеспокоился Каллист. — Что ты выдумываешь! — возмутился он, отхлебнув из чашки. — Очень приятный на вкус напиток. Густой, конечно, но таким он и должен быть.
— Тебе нравится? Так хлебни еще, — невинно предложил Кесарий. — Тебе тоже надо силы поправить. — А отчего он густой-то такой?
— Там яйца взбитые.
— Яйца?! — в возмущении воззрился на товарища Кесарий. — Опять?! Ты же знаешь — я терпеть их не могу!
— Нет, без них обойтись никак нельзя. Пей, не морочь мне голову.
— Дай лучше мне смокв, — потребовал Кесарий, ворочаясь в своей постели и поглядывая в сторону блюда на столике в отдалении.
— Нет, не дам. Выпьешь — получишь.
— Две хотя бы! Ну, одну!
— Выпьешь — получишь, говорю.
— Целое блюдо смокв стоит! Диомид прислал… Мне, между прочим. Вот, добрый какой человек, хоть и эллин! Какие вы, эллины, все-таки разные!
— Леэна идет! — заметил Каллист. Кесарий залпом выпил полчашки и закашлялся.
— Надеюсь, ты не дал опять Александру смокв вместо лекарства, Каллист? — строго спросила матрона.
Кесарий безнадежно возвел глаза к потолку.
— Нет, не давал, — засмеялся Каллист.
— Он неумолим! — трагически произнес Кесарий.
— Я понимаю, что ты не любишь яйца, но надо допить до конца, — сказала Леэна, заглядывая в чашку Кесария. — Осталось на три глотка. Допивай.
Кесарий с обреченным видом поднес напиток ко рту.
— Ну, же, смелей! — подбодрил его Каллист. — Вспомни Сократа!
Кесарий поперхнулся от смеха.
— Теперь дай мне смокву! — потребовал он, прокашлявшись.
— Нет, только после того, как ты выпьешь все, — ответила Леэна. — В прошлый раз ты у Верны все смоквы съел и ничего не выпил. Ты тоже, Каллист, не прав. Зачем ты потакаешь Александру в его дурачествах с лекарствами? Его-то понять можно — он болен, а, заболев, вы, мужчины, становитесь хуже детей.
— Каллист в детстве болел. Сириазис[261] перенес, — сказал Кесарий совершенно серьезно. — Помнишь, ты рассказывал, что тебе тесто с яичным желтком прикладывали к родничку? По Сорану?
— Пока ты говорил всю эту ерунду, мог бы выпить лекарство уже несколько раз.
— Дай мне смокву, я заем это липкое снадобье! В горле противно, не могу проглотить ничего.
— Нет, Каллист, не иди у Александра на поводу. Александр, пожалуйста! Мы все ждем.
Кесарий вздохнул, зажмурился и осушил чашу.
— И отчего ты не слушаешься Каллиста?
— Как — не слушаюсь?! — возмутился Кесарий. — Да он попросту мною помыкает!
— А ваш утренний спор о промываниях? Что ты ему твердил, не переставая?
— «Я не дамся!» — подсказал Каллист. — Жаль, что мой панегирик клюсмам останется незаписанным!
— Такое впечатление, что тебе пять лет, Александр, — покачала головой Леэна, протягивая страдальцу смоквы.
— Четыре, — исправил Каллист. — В пять мальчиков уже на мужскую половину переводят. А тебя во сколько перевели?
— Меня в пять и перевели, — добродушно ответил Кесарий, жуя нежную смокву. — А Григу в семь. Он у нас болезненный был. Да и папаша все время путал, сколько кому из нас лет. Занят был всегда очень. То в собраниях ипсистарических, то в судах. А я не был болезненный и очень хотел поскорее перевестись на мужскую половину. А тебя когда перевели?
— А у нас только мужская половина в доме и была, — сказал Каллист. — Меня же дядя воспитывал.
Леэна зорко посмотрела на Кесария.
— А это что? — она достала сушеные финики из-под подушки.
Каллист захохотал. Кесарий смущенно потупился, что вызвало у вифинца новый приступ хохота.
— Честное слово, Александр, можно подумать, мы тебя морим голодом! Зачем ты прячешь еду под подушку? Это Финарета тебе принесла? Можешь не отвечать. Я вижу по глазам.
— Не ругайте Финарету, матушка! — взмолился Кесарий, смеясь. — Она добрая девушка… А финики я, действительно, спрятал, чтобы ночью были под рукой… и забыл. Ночью, бывает, есть захочется…
Он виновато смотрел на Леэну. Та не могла сдержать улыбки.
— Ах, дитя мое…
Она села рядом с ним, взяла за руки.
— Ты поправишься, дитя, — сказала она.
— Правда? — серьезно переспросил он.
Она обняла его, прижимая к груди. Он поцеловал ее руки.
— Матушка… сколько бед я вам причинил!
— О чем ты? Финарета уже разболтала?
— Я сам случайно услышал… — покачал головой Кесарий. — А сколько издержек! Я не смогу отдать вам деньги в скором времени…
— Александр, — строго сказала Леэна. — Чтобы я больше не слышала про издержки.
— Нет, госпожа Леэна, — ответил Кесарий, приподнимаясь на локте и глядя в ее голубые глаза. — Услышите. Как будто я не понимаю, сколько денег уходит на лекарства для меня!
— Упрямец! — покачала она головой. — Так что ж ты не пьешь их, как положено, а устраиваешь нам представления, как вомолох?
Он снова поцеловал ее руки.
— Вы не против того, что я называю вас матушкой? — тихо спросил он.
— Это счастье — иметь такого сына, как ты. А ты не против того, что я зову тебя сыном? — спросила спартанка и добавила: — Видишь ли, раз уж так случилось, нам следует называть так друг друга — чтобы случайно не оговориться на людях.
— Да, все по Евангелию — получит и матерей, и сестер… Как хорошо! — проговорил Кесарий. — В вас я обрел еще одну мать, в Финарете — сестру… Но Христос даровал мне и прекрасного друга, Каллист, — с этими словами Кесарий сжал руку вифинца, сидящего подле него и смотрящего на них с Леэной с немного грустной улыбкой.
— Да, Каллист зовется согласно
— Ты всем пожертвовал ради меня… ради того, чтобы разделить мое изгнание…
Кесарий смотрел на Каллиста — в его синих глазах была невыразимая благодарность.
+++
Вечер. Трещат, не умолкая, цикады. Теплый ветер наполнен ароматом цветущего миндаля. Анфуса забирает у лежащего в саду на подушках Протолеона поднос с остатками ужина. Кормилица приносит ребенка, завернутого в пестрое сирийское одеяльце. Глаза страдальца загораются тихой радостью.
— Феодулия, поднеси поближе Финарету к отцу, — говорит Леэна. — Финарета, ну-ка, где папа? Покажи папу!
Финарета тянет ручонки, и Протолеон целует дочку в большие зеленые глаза, в золотистые волосики на лбу.
— Как хорошо, что мы не взяли тебя в ту поездку, дочка! — говорит он. — Кони взбесились…
Потом он берет за руку старшую сестру, целует ее ладонь и плачет, а она вытирает его слезы…
+++
— Как хорошо, что вы пришли, матушка… — проговорил Кесарий, садясь на постели.
— Ты не можешь уснуть, дитя мое? — тревожно спросила Леэна, придвигая табурет ближе.
— Матушка, — Кесарий протянул к ней руки, словно в мольбе, — матушка! Мне неспокойно на сердце…
Леэна молча обняла его, прижимая к груди, и несколько раз поцеловала в горячий лоб.
— Матушка, я чувствую, что-то случилось с Саломом, — выдохнул Кесарий и разрыдался. — Отец ненавидит его… он убьет его… он прикажет его пытать… распнет…
— Что ты такое говоришь, что ты говоришь, дитя мое, — испугалась Леэна, беря названного сына за руки и чувствуя, что ладони его мокры от испарины. — Это запрещено, как же он убьет его?
— Очень просто… вы не знаете отца… Он ненавидит Салома… ведь Саломушка — живое напоминание о его нехристианском прошлом… он точно убьет его… может быть, уже убил… Салом наверняка за меня перед отцом заступался, если он решил, что я стал эллином… это моя вина, я должен был забрать его в Новый Рим… должен быть украсть его… я не мог, он же раб моего отца, я не имею права на имущество отца… я ничего не сделал, пока был архиатром, ничего не успел — ни Каллисту имения не вернул, ни Салома не спас! И Лампадион… Матушка, я ничего не сделал… зачем я жил… зачем я уехал в Новый Рим, оставил Салома с этим извергом! Он его убьет… отец его убьет…
Кесарий зашелся кашлем, задыхаясь. Его трясло как в лихорадке.
— Дитя мое, дитя мое… — Леэна напоила его настойкой опия и белены, — лекарством от кашля, что заботливо днем приготовил Каллист, и, сев рядом, снова обняла. — Давай рассудим, так ли все плохо. Там наверняка есть кому заступиться за Салома. Твой старший брат Грига, например — разве он не заступится перед отцом за брата-раба?
— Заступится… — тяжело проговорил Кесарий. — Только он не знает, что Салом наш брат. И отец не больно-то слушает Григу, когда речь идет не о богословии.
— А Нонна? — спросила Леэна.
— Мама? Да отец на нее руку запросто может поднять. Ничего она не в силах сделать! Будь ее воля, Салом бы уже давно свободным был.
Леэна немного растерялась, но продолжила:
— А Горгония, твоя сестра? Вы ведь с ней так похожи! Она мужественная и умная женщина, кроме того, весьма хитроумная, ты рассказывал?
— Горгония… — в голосе Кесария появилась надежда. — Да, Горгония, несомненно, что-то придумает! Да, она его спасет! Святые мученики! Она смелая, Горгония, и умная! Родись она мальчиком, уже давно бы стала квестором Вифинии…
Он снова закашлялся.
— Дитя мое, ты лихорадишь! Болезнь может вернуться, если ты будешь так себя изводить тревогами. Оставь все в руки Христа и мучеников.
— Я ничего, ничего не успел, пока был архиатром, — снова с отчаянием произнес он. — Ни Салома не освободил, ни Каллисту имения не вернул, и Лампадион оставил в лапах у этого мерзавца Филогора…
— Дитя мое, я буду молиться и о Саломе, и о Лампадион… О Каллисте я и так всегда молюсь, — сказала Леэна. — И о Фекле.
— Я вам все рассказал, вы все знаете, госпожа Леэна… — проговорил Кесарий. — Я неправильно жил…
— Я буду молиться о Саломушке, обещаю тебе, и ты молись, так, молясь, и засыпай. У вас, я знаю, есть такой обычай в Каппадокии, в случае беды призывать Сорок севастийцев?
— Да… я помню… я не должен был забыть, — прошептал Кесарий, обессиленно опускаясь на подушку. Леэна положила на его лоб влажную повязку, смоченную в воде, разведенной пополам с уксусом, и ему стало легче, жар отступил. — Кирион, Кандид, Домн… — прошептал Кесарий и провалился в сон — опий сделал свое дело.
…Из повозки высадился высокий старик в тоге. Его сопровождали двое юношей, оба в новых тогах — уже тогах мужей, а не подростковых претекстах[262]. На высоком, черноволосом юноше тога лежала отменно, и он уверенно и гордо шагал в ней рядом с отцом. Они были удивительно похожи — только у отца глаза были карие, а у сына — синие. Поодаль шел, склонив голову, другой сын, на полголовы ниже синеглазого юноши, русоволосый, с печальными карими глазами. Тога его сбилась, прямые ее складки были безнадежно смяты, но он не замечал этого, погруженный в свои мысли. Он шевелил губами, словно произносил какую-то речь или сочинял поэму.
«Григорий! — строго окликнул его старик в тоге. — Не отставай от младшего брата!»
Григорий вздрогнул и ускорил шаг.
«Теперь, дети мои, когда я одел вас в мужские тоги, вы должны являть на деле, что есть истинное рисское благородство. Это не важно, что мы живем в Каппадокии — римский образ мыслей и жизни не ограничивается Римом!» — проговорил старец.
Синеглазый юноша внимательно слушал отца — они были почти одного роста.
Вдруг к ним подбежал какой-то раб-конюший в шерстяной тунике и упал на колени перед высоким стариком в тоге.
«Хозяин, господин Григорий, не гневайтесь! Не доглядели мы! Пегас ногу подвернул!»
Трое других конюхов, один из которых был совсем молодой, стройный и высокий, с черными, влажными глазами сирийца, стояли в стороне, и, не отрываясь, глядели на хозяина и его сыновей.
«Подите все сюда! — сурово приказал Григорий-старший. — Кто смотрел за конем?»
«Мы все, хозяин, — ответил первый раб. — Все пред вами виноваты… Но там ничего страшного, с конем-то — Абсалом уж и осмотрел его, и повязку с мазью приложил — говорит, что не вывих, а только связок растяжение, так что выправится, конь-то!»
«Абсалом!» — недослушав раба, рявкнул Григорий-старший.
«Двадцать плетей тебе за небрежное отношение к коням!» — холодно отрезал старик.
«Отец!» — вне себя от возмущения воскликнул его синеглазый сын, но сдержался, и более ничего не прибавил.
«Замолчи, Кесарий, — процедил старик недовольно. — Хватит заступаться за рабов, с которыми ты в детстве играл. Время игр прошло».
Второй из братьев молчал, с ужасом наблюдая за тем, как молодого конюха привязывают к скамье для наказаний.
Когда от первого удара брызнула кровь, орошая смуглую кожу сирийца, брат Кесария громко вскрикнул — словно от боли.
«Григорий!» — строго одернул его отец. Кесарий молчал, кусая губы и нахмурившись.
… Абсалом не кричал, только вздрагивал от каждого удара и то вскидывал, то ронял голову. Густые черные волосы, пропитанные кровью и потом, облепили его лицо и шею.
«Отец!» — воскликнул Кесарий, делая шаг вперед.
«Отец!» — вторя ему, воскликнул Григорий-младший и взмахнул руками, словно желая улететь с места расправы, а потом в отчаянии схватился за голову. Он снова отрыл рот, но не смог произнести ни слова. Вместо него заговорил младший брат:
«Отец, повели, чтобы наказание прекратили!»
Вся спина молодого сирийца уже была залита кровью. Абсалом больше не вскидывал голову, а сдавленно стонал под жестокими ударами.
«Не должно взрослому мужу идти на поводу у своих чувств, подобно женщинам!» — ответил Григорий-старший, спокойно наблюдая за истязанием конюха.
«Отец! — сверкнул глазами Кесарий. — Совершенному мужу не следует упускать случая, чтобы проявить милосердие!»
Старик всем корпусом развернулся к младшему сыну. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, словно мерялись силами. Удары плетей стихли.
«Хорошо, Кесарий, сын мой, — произнес старик в тоге. — Ты не зря учился риторике в Кесарии Палестинской! Я исполню просимое тобою ради твоих успехов в этом искусстве, а не ради потворству небрежности раба Абсалома!»
И Григорий-старший, завернувшись в тогу, пошел к особняку на холме, по-военному печатая шаг. Его старший сын последовал за ним, потупив голову, словно сдерживая слезы. Младший сын то и дело оборачивался на жестоко наказанного юношу-сирийца, уже развязанного рабами и с трудом поднимающегося со своего позорного ложа…
…К вечеру Кесарий, торопливо отодвинув полосатую занавесь, заглянул в маленькую комнатку.
«Мирьям?» — негромко окликнул он.
«Сандрион! О-о, бари![263] О дитя мое! Заходи, сладкий мой, заходи, родной мой…»
Полная высокая сирийка обняла его, целуя в щеки и в шею, что-то приговаривая на своем языке. «Эни[264], — спросил Кесарий, поцеловав ее, — как Абсалом?»
«Ах, ты заступился за него, золотое твое сердце, дитя мое… Лежит он, встать не может… Убили бы его, если бы не ты…»
«Положим, не убили бы, но покалечили бы точно… — проговорил Кесарий, и добавил, указав на тяжелый полог, скрывающий угол комнаты: — Он там?»
Мирьям, заплаканная, кивнула и отдернула полог. Кесарий опустился на колени рядом с юношей-конюхом.
«Саломушка, — прошептал он, гладя его по руке. — Больно тебе, бедняга?»
Абсалом открыл больше черные глаза, замутненные лихорадкой, и тихо, хрипловато ответил, пытаясь улыбнуться:
«Сандрион… спасибо тебе… если бы не ты, то могло бы еще побольнее быть…»
«Я масла лечебного принес, и лепешек с тмином, и сладостей тебе, и молока… — говорил Кесарий. — Как жесток отец!»
«Не брани отца, — сказал Салом еще тише. — Он был прав — если бы он не наказал меня, а другого, он словно бы оказал мне какое-то предпочтение… а так я пострадал вместо Аканфа… это он вел тогда Пегаса…»
«И Аканф молчал, когда тебя приказали пытать!» — возмутился Кесарий.
«Он очень испугался, — молвил Абсалом. — А мне не привыкать. Отец может гордиться мною, что я поступаю благородно, будучи рабом…»
«Не говори глупости!» — возмущенно зашептал Кесарий, ласково гладя его по голове. Он еще хотел что-то сказать, но тут в комнатку вбежала, запыхавшись, маленькая, щупленькая Нонна. В руках ее была корзина — раза в два больше, чем та, что принес собой Кесарий. Мирьям с причитаниями выхватила корзину из рук госпожи, поставила ее на пол, а потом Нонна и Мирьям обнялись и заплакали.
Следом за Нонной вошел Григорий-младший, сразу же налетевший в полутьме на корзину. Он упал, увлекая за собой таз с выстиранным бельем и табурет. Мирьям ахнула, Нонна и Салом рассмеялись, а Кесарий цыкнул на старшего брата.
Нонна опустила на колени, склоняясь над Саломом, осторожно, чтобы не причинить боли, сняла укрывавшее его спину лоскутное одеяло — Григорий вскрикнул от страха и сострадания, прижимая руки к лицу. Кесарий тяжело вздохнул и сжал руку сирийца, а тот, закусив губы, пока Нонна щедро выливала на его раны дорогое масло, тоже ответил Кесарию сильным рукопожатием… На обратной дороге из хижины сириянки Мирьям в свой особняк на холме сыновья старика в тоге молчали. Первым тишину нарушил Григорий:
«Какая несправедливость, какая жестокость — и именно в день нашего совершеннолетия!» — он снова начал размахивать руками, и Кесарий, схватив его за плечо, остановил жестикуляцию брата.
«Не делай так — помнишь, что дядя Амфилохий тебе все время говорил? Что руками машут только неопытные риторы!»
Григорий вздохнул.
«Отец приказал высечь нашего брата при всех — за вину, которую совершили другие, а он не совершал!» — произнес Кесарий, убирая руку с плеча Григория.
«Нашего? — удивился Григорий. — Салом — только твой молочный брат, а я питался молоком нашей матери, у меня кормилицы не было».
«То-то ты такой умный вырос!» — раздраженно бросил Кесарий и зашагал быстрее, обгоняя растерянного брата.
— Кесарий! — склонился над ним Каллист, поднося лампаду, — тебе плохо? Ты кричал во сне…
— Салом… — пробормотал каппадокиец, не просыпаясь. — Йа эвнан лак реббат, ахи…[265]
18. Об астрологии и странствиях
Кесарий и Каллист сидели в саду у пруда, в тени старой акации. Порою легкий летний ветерок осыпал их головы мелкими освежающими брызгами воды из фонтана. У ног Каллиста лежал странной формы дорожный мешок, из которого что-то топорщилось, а рядом на скамье — дубовая с серебром
— Вот, судя по твоей генитуре, тебе должно выпасть много скитаний… — говорил Кесарий Каллисту, чертя в круге отломанной веткой акации диаметр, треугольник, квадрат и шестиугольник.
— Судя по всему, ты прав, — заметил Каллист. — Скитаний было предостаточно, и сейчас они продолжаются.
— Да, но скитания твои — под знаком Юпитера, — деловито заметил Кесарий.
— И я слышу это от христианина! — заметил Каллист.
— Я о звездах, а не о богах. Но, если ты не хочешь слушать, я сейчас все сотру, — с готовностью сказал Кесарий, переворачивая ветку листвой к земле.
— Нет-нет, — остановил его вифинец. — Астрология — важная часть медицины, но я всегда находил ее крайне сложным предметом. Продолжай, пожалуйста.
— Итак, — помолчав, продолжил Кесарий. — Твой знак — Диоскуры, то есть Близнецы. Очень сложный и противоречивый, при этом ты предрасположен к скитаниям и особому религиозному благочестию, так как девятый дом планет — это дом благочестия и странствий.
— Разве девятый дом — Близнецы? — осторожно спросил Каллист.
— Vita, lucrum, fratris, genitor, nati, valetudo,
Uxor, mors, pietas, regnum, benefactaque carcer[266], — продекламировал Кесарий, загибая пальцы. — Видишь — благочестие — девятый дом.
— Какое удачное стихотворение, — пробормотал Каллист. — Я всегда путался с домами.
— Если в Близнецах у тебя Юпитер, то путешествия твои связаны с нуждами государства и императора, — продолжил Кесарий. — У меня тоже, кстати, Юпитер в Рыбах. А парные знаки — это знаки странствий.
— Это где же я … — начал Каллист, но осекся. — Точно. Сначала в Никомедию, потом в Новый Рим…
— Ты, собственно, и стал скитальцем из-за того, что твой дядя был сослан — заметь, по указу императора! — добавил Кесарий. — Да и со мной ты скитаешься из-за воли императора. Так что многое сбылось, и кое-что сбывается… вот у тебя Марс с экзальтацией в Водолее — не иначе, в странствиях своих к пиратам попадешь.
— Значит, отправимся в Александрию посуху, на суше пиратов нет, — полушутя ответил Каллист, но тут его осенило: — Постой-ка, а если ты со мной поедешь на корабле в Александрию, и мы вдвоем к пиратам попадем, то что, у тебя тоже Марс в Водолее? И у всех наших предполагаемых спутников тоже?
— В таком случае надо составлять генитуру корабля, — ответил важно Кесарий.
— Хватит меня обманывать, — заявил Каллист. — До чего дело дошло — от вынужденного безделья мы уже с тобой генитуры чертим. Все это и яйца выеденного не стоит… генитура, гороскоп. Все это блакеномион, пошлина на глупость. Тем более вы, христиане, не верите в судьбу.
— Звезды влияют на погоду и, следовательно, на болезни и их течение, — ответил Кесарий уже более серьезно. — Кстати, у тебя Марс, хоть и в Водолее, но под благоприятным аспектом Меркурия — тебя выкупят.
— Откуда?
— У пиратов. И вообще, Юпитер в Близнецах говорит о твоем благородстве в поиске божественной истины.
— Знаешь, мне пора, — встал Каллист, беря свой странный мешок и шкатулку с инструментами.
— Куда это ты собрался? — встревожился Кесарий. — Сейчас — час Марса, неблагоприятен по всем законам хронократории[267].
— Диомид пригласил.
— Развлекаться идешь? — со вздохом спросил Кесарий.
— Если, по-твоему, лечение геморроя у писца трибуна Диомида — это развлечение, то да, я иду развлекаться, — ответил Каллист.
— Так это ты в этот мешок запрятал ректальное зеркало? — засмеялся Кесарий.
— Ну да, не пугать же народ этой штукой с винтом. Писарь в первый раз очень испугался, потом сказал, что у меня рука легкая. Я, как ты знаешь, не сторонник устрашающих способов лечения. Свежесваренные голубиные яйца, ванны, припарка «рюподес», размягченная розовым маслом…
— Скажи, а у Диомида ведь есть баня? — перебил Кесарий друга. В его словах звучала тайная надежда. — Настоящая, обычная баня?
— Есть, конечно! — ответил весело Каллист. Кесарий еще более приуныл.
— Баня… как мне хочется в баню… Слушай, давай я с тобой поеду к Диомиду?
— Ты в своем уме? Или тебе Марс по всем законам хронократории поразил, лишив рассудка?
— Я уверен, баня повлияет на мое здоровье только в самую лучшую сторону! — воскликнул Кесарий.
— А твой шрам повлияет на умозаключения Диомида далеко не в самую лучшую! — заявил Каллист бывшему архиатру.
Тот вздохнул, подпер щеку ладонью, и стал яростно заметать веткой акации круг генитуры Каллиста.
— Ну да, — упавшим голосом произнес, наконец, Кесарий. — Ну да. Шрам. Особая примета. Иди же, что ты стоишь? Как раз в час солнца и доберешься до больного… все будет успешно… по всем законам хронократории…
Он поднял голову и попытался улыбнуться.
— Возвращайся поскорей, — сказал он почти шепотом и пожал руку своему верному другу. Ветерок снова осыпал их брызгами фонтана с мраморными рыбами и дельфинами.
Проводив взглядом удаляющегося вифинца, Кесарий снова взялся за ветку акации и погрузился в какие-то сложнейшие подсчеты, чертя цифры и знаки на влажной от брызг воды земле.
— Юпитер в Раке… — бормотал он. — Это хорошо, экзальтация Юпитера повлияет и на течение болезни, и на отношение властей… так, а это что такое? Марс в Овне, в своем жилище, а Сатурн? Не хватало мне еще Сатурна в Весах, да еще в экзальтации…
Он стал бешено чертить в круге треугольник, квадрат и шестиугольник, потом отшвырнул ветку и обреченно уставился на землю.
— Исход болезни ясен… — проговорил он. — И Марс, и Сатурн — во враждебном квадратном аспекте, Юпитер находится в их осаде, связан по рукам и ногам, и не может оказать своего благотворного действия на поворот моей болезни… Под тригональным аспектом нет ни Солнца, ни Венеры — благоприятное влияние полностью отсутствует в моей генитуре…
— Кесарий врач! — раздался над его головой нежный девичий голос. — Какая сложная схема! И числа! Вы сами вычисляли восход и заход планет и созвездий?
— Да, пришлось, — медленно ответил бывший архиатр, поворачиваясь к собеседнице.
Ею оказалась долговязая худая девушка-подросток, опирающаяся на буковую трость. Прихрамывая, она сделала несколько шагов к Кесарию и присела рядом с ним на скамью.
— Вы — сын госпожи Леэны? — спросила она. — Я мечтала вас снова увидеть. Вы и ваша мать — самые благородные люди, из тех, которые мне встречались.
— Снова? — переспросил Кесарий. — Разве мы уже виделись?
Она улыбнулась, обнажив крупные, как у жеребенка, зубы.
— Да. Помните, когда ваш друг, Митродор, купался в Сангарии, а мне стало плохо, и вы привели меня в чувство? Вы еще девочек успокаивали, что я не умерла, а просто упала в обморок. Я все слышала, я уже в себя начала приходить, только глаза еще не открыла.
— Помню, — улыбнулся Кесарий. — А как вы себя чувствуете теперь?
— Да, честно говоря, нечем хвастаться… — по-взрослому сказала девушка. — Болезнь
Тут она вспыхнула, поняв, что проговорилась.
— Не волнуйтесь, Архедамия, я не раскрою никому вашу тайну, — поспешно сказал Кесарий. — Отчего же вам не продиктовать письмо рабу и не отправить его Фессалу? Он сейчас на Лемносе.
— На Лемносе? — просияла Архедамия. — Как хорошо, что я ему не стала слать писем в Новый Рим! Но я не могу продиктовать рабу — тогда наша тайна станет известной отцу, и он… он не одобрит.
Кесарий понимающе кивнул.
— А вы… вы не могли бы написать Фессалу письмо? — шепотом, краснея и бледнея, спросила девушка.
— От вашего имени? Мог бы, — с готовностью ответил Кесарий. — Я думаю, это разумная идея.
Архедамия посмотрела на круг генитуры.
— Кому-то суждено родиться красивой, быть счастливой и здоровой, выйти замуж за любимого и иметь детей… а кому-то светила этого не дают, — сказала она. — Но надо быть выше этого. Судьба послушного ведет, а покорного тащит. Правда, Кесарий врач?
— Это учение стоиков, — ответил Кесарий.
— Я думаю, они правы, — сказала Архедамия. — Судьба, ананке, есть то, что неподвластно человеческой воле. Но есть другое, что ей подвластно. Я могу сделать выбор.
— Выбор? — переспросил Кесарий, боясь спугнуть ее откровенность.
— Да, — со светлой печалью и нечеловеческой решимостью отвечала девушка.
— Давайте я составлю вашу генитуру, — вдруг предложил Кесарий. — Вернее, генитуру вашей болезни.
Архедамия пожала плечами.
— Составьте, я не против, — ответила она.
Кесарий задал ей несколько вопросов и принялся быстро чертить на земле новый круг, вписывая в него треугольник, квадрат и шестиугольник.
— Архедамия, подождите сводить счеты с жизнью, — произнес бывший архиатр. — Венера у вас в Весах — это благоприятный аспект для Льва.
— Да? — переспросила Архедамия. — А моему отцу астролог сказал, что я никогда не выйду замуж.
— Астрологи бывают разные, — заверил ее Кесарий тоном, не допускающим сомнений. — Вы не только выйдете замуж, но выйдете по большой любви. Видите, Сатурна сдерживают с двух сторон благодетельные планеты, Венера и Юпитер? Значит, его злотворное влияние начало угасать… и скоро совсем угаснет. Потом, Луна в доме детей — у вас непременно родятся дети, близнецы — видите, у Юпитера экзальтация в Диоскурах?
— И правда, — промолвила Архедамия и широко улыбнулась. С ее чела ушла та дымка безнадежности, которая делала ее старше своих лет.
«Она совсем еще дитя!» — подумал Кесарий, не раскаиваясь в своей хитрости.
Архедамия тем временем встала со скамьи и, кратко поблагодарив его, быстро заковыляла, опираясь на свою палку, в сторону дома Леэны.
…Кесарий проводил взглядом девушку-хромоножку, потом позвал Агапа и, опираясь на свой костыль с перекладиной наверху и на плечо раба, направился в экус — он устал, ему хотелось прилечь. Он не видел, как Архедамия, обернувшись, печально смотрела ему вслед и вытирала слезы.
— Архедамия! — раздался радостный крик Финареты за ее спиной. Архедамия смахнула последнюю слезинку и обернулась к подруге.
19. О катехуменах
Финарета расцеловала Архедамию, едва не сбив ее с ног, и после этого спросила:
— Как же тебе удалось пробраться к нам в дом незамеченной? Почему раб-привратник тебя к нам не провел?
— Там нет никакого раба-привратника, — улыбнулась Архедамия. — Я отпустила свою повозку и просто зашла. Раб-возничий приедет за мной ближе к вечеру, чтобы отвезти меня домой…
Тут она спохватилась:
— Ты не против того, что я так неожиданно приехала к вам? Без приглашения?
— О чем ты, Архедамия! — рассмеялась рыжая девушка, снова обнимая ее. — Я так рада! И бабушка тебя уже сколько раз приглашала! Я так рада, что ты уже можешь вставать с постели. Не то что весной…
— Да, летом мне обычно лучше, это верно, — ответила Архедамия, опираясь на свою трость. — Как жаль, что лето так коротко!
— Ну что ты, Архедамия! — непонимающе рассмеялась Финарета. — Лето — огромно! Еще все впереди! Пойдем же, пойдем же к бабушке!
И они пошли в таблин — Архедамия медленно, опираясь на трость, а Финарета вприпрыжку, то и дело возвращаясь к отстающей от нее подруге-хромоножке.
Леэна, завидев их, отложила хозяйственные книги, которые они просматривали вместе с Верной, и поднялась к ним навстречу.
— Ах, дитя мое! Как я рада видеть тебя!
— Простите, что я без приглашения, — проговорила девушка, обнажая в смущенной улыбке свои крупные зубы жеребенка. Спартанка обняла ее и повела в триклиний. Там уже суетилась Анфуса, ставя на стол фрукты и сладости.
— А почему привратник, Прокл, не провел тебя ко мне? — вдруг спросила Леэна, хмуря брови, но вопрос ее явно предназначался не Архедамии, а Верне. Прежде чем тот, растерянный, что-то успел сказать, Финарета выпалила:
— Бабушка, нет там никакого Прокла! Он взял да и ушел.
— Как это — «взял и ушел»? — подозрительно спокойно переспросила Леэна.
— Они с возницей госпожи Архедамии судачат, госпожа Леэна, — пискнула маленькая Пантея.
— Возница? — переспросила смущенная и покрасневшая Архедамия. — Я же велела ему домой ехать…
— Не бери в голову, дитя мое! Хозяйство, рабы — все это еще рано тебе знать. Моя Финарета совсем в это вникать не хочет, будто я — вечная, — вздохнула Леэна.
— Бабушка! — прильнула рыжая девушка к ней. — Я стараюсь заниматься хозяйством!
— Я разговаривала с Александром, вашим сыном, госпожа Леэна, — вдруг сказала Архедамия, и улыбка исчезла с лица Финареты.
— Дело в том, что я прошла в сад, а Александр сидел там на скамейке. Мы немного поговорили, а потом я пошла искать вас.
— А встретила меня! — многозначительно заметила Финарета. — О чем вы разговаривали с Александром?
— Об учении стоиков, — кратко ответила Архедамия, спокойно глядя в глаза рыжей девушке.
— Ты разделяешь философию стоиков, дитя мое? — спросила Леэна, понимающе кивая головой и твердо беря Финарету за руку, чтобы она успокоилась.
— Да, я давно поняла, что стихии — единственные мои друзья. Я думаю, что Христос — великий мудрец. Он принес себя в жертву вселенной.
— Нет, это не так! — заспорила Финарета.
— Что ты знаешь о жертве и о страданиях? — неожиданно спросила Архедамия, и при этих словах лицо ее стало скорбным и мужественным.
— Я? Я?! — задохнулась Финарета. — Да я…
— Дитя мое, Финарета, пойди, пригласи Александра в триклиний, — сказала быстро Леэна.
Финарета умчалась, даже не взглянув на свою подругу.
— Не обижайся на мою дурочку! — сказала Леэна. —
— Ваш сын — прекрасный человек, госпожа Леэна… и вы тоже… вы двое — самые достойные люди, которых я знаю! — выпалила Архедамия, и щеки ее снова залил румянец.
— Дитя мое, ты же знаешь, за что меня изгнали из диаконисс? — спросила Леэна негромко.
— Это ничего не значит! — запальчиво произнесла девушка. — Вы оставили вашего сына в живых… тогда… еще маленького… а ведь кто-то убивает своего ребенка, когда тот родится… даже во чреве убивает… а вы решили, чтобы он жил… и как вы страдали вдали от него, когда он рос в далеком Риме… конечно, Марий Викторин[268] — достойный человек, но матери никто не может заменить, даже такой благородный отец.
— Марий Викторин? — удивленно переспросила Леэна.
— Простите, что я говорю это вам, — смутилась Архедамия, но продолжила: — Дело в том, что Каллист врач отправлял на днях письмо в Рим… и адресатом указал Мария Викторина, главу грамматической школы. Все решили, что вы сообщали отцу Александра о его тяжелой болезни.
— О, святые мученики! — всплеснула руками Леэна. — Что за люди живут в Никомедии!
— Если вы нуждаетесь в деньгах, у меня есть несколько дорогих золотых колец, — произнесла Архедамия, протягивая Леэне шкатулку. — Я все равно уже не смогу носить их. Пальцы опухли.
— Дитя мое, — прослезилась пожилая спартанка, обнимая Архедамию, — слава Христу, у меня достаточно средств, чтобы содержать заболевшего сына… Не печалься, что не можешь надеть золото на пальцы! У тебя само сердце — золотое!
Она поцеловала изуродованные болезнью пальцы Архедамии.
— Бедное дитя мое… — произнесла она. — Что делает с людьми тление, пронизывающее этот мир! Ты такая юная, а уже так много страдала и страдаешь.
— Все страдают в этом мире, — отвечала спартанке девушка-стоик. — Такова судьба. Я хочу научиться быть покорной судьбе — тогда я буду свободна. Ищи и найдешь, говорил Эпиктет. Тогда и придет моя элевтерия[269]. Я не боюсь смерти. Я хочу истинной жизни — а она удел лишь тех, кто сам собой управляет. Там, внутри, — при этих словах она ударила себя скрюченной ладошкой в грудь, — там тот источник блага, который не иссякнет никогда.
Леэна молча слушала Архедамию, кивая в такт ее словам.
— Если Иисус принес жертву вселенной, то я хочу сделать это вместе с Ним. Ведь философы говорят, что боги протягивают руку смертным[270], не протянет ли Он руку и мне? Я хочу умереть с Ним.
— Это называется Крещение в смерть Его, — ответила негромко Леэна.
— Да. Я крещусь, а потом буду ждать Его. Логоса, который пропитывает весь мир, как мед — соты. Я буду ждать Его. Он — не судьба, Он — иное. Он протянет мне руку, и я стану свободной тогда, когда уйду к Нему, моему единственному другу.
— Да, Он — не судьба. Он побеждает судьбу, — сказала Леэна, медленно выговаривая каждое слово. — Это так.
— Вы не поняли меня, Леэна, — заговорила Архедамия, на щеках которой вновь вспыхнули пятна болезненного румянца. — Есть судьба, есть Логос, есть вселенная и стихии — никуда не деться. Но я просто хочу совершить вместе с Иисусом то, что Он совершил один…
Ее слова прервал Верна, указывающий обличительным жестом на Прокла, которого тащил Агап. Позади них бежал Фотин, держа в руках садок со свежей рыбой.
— Повтори, повтори, что ты говорил рабу госпожи Архедамии! — кричал он.
Прокл трясся и бормотал что-то невразумительное.
— Не надо, — нахмурилась Леэна. — Повторять сплетни — значит распространять их. Прокл, ты пойдешь работать на поле. Немедленно.
— На поле? Только и всего? Это после того, что он про Мария Викторина говорил?! — возмутился молчаливый Агап.
— Агап, замолчи! — завопил Верна.
— Агап, — сдержанно сказала спартанка рабу, — Марий Викторин — достойный и известный в Старом Риме человек, глава школы грамматиков.
— Вот! — кричал Фотин, тряся рыбой. — Вот именно! Я же говорил вам! А вы не слушали!
— Видишь?! — обернулся возмущенный Агап к Проклу. — А ты… ты, горшок ночной, что трепал?! Что он гладиатор отставной и лупанарий содержит? Что он…
При этом Агап отвешивал бывшему привратнику тумаков, а несчастный скулил и трясся.
— За сплетни о госпоже — просто на полевые работы? — возмущался и Верна. — Да выдрать его пора!
— Агап этим и занимается, — заметила Леэна. — Довольно, Агап.
— А кто это там поет? — вдруг спросила Архедамия.
Леэна поднялась и вышла в сад. К триклинию шли Кесарий, опирающийся на плечо Каллиста и подпевавший своему другу, а Финарета, кружась среди цветника, где только начали оживать потрепанные Севастианом фиалки, играла на кифаре простую красивую мелодию, и ее светлое покрывало окончательно упало с головы на плечи.
— Adesto lumen verum pater omnipotens deus
adesto lumen luminis mysterium et virtus dei
adesto sancte spiritus patris et filii copula
tu cum quiescis pater es cum procedis filius
in unum qui cuncta nectis tu es sanctus spiritus,
Единое, Первоначало, самоизлиянный Источник,
Боже мой, числом мне ли Тебя описать?
Нет Тебе меры, под силу ль числу выразить будет Тебя?
Единый рожден от Тебя, счислению Сам неподвластный,
Неизмеримый Отец, с Ним же Со-Неизмеримый Сын,
Един Единого Отче, что Единого Сына являешь.
Греки зовут Его Логос, Бог, что в недре Отца возлежит.
Причина всего сотворенного, Виновник создания твари.
Ничто из созданных не вошло в бытие без Него…
— Александр, дитя мое! Каллистион! — вскричала Леэна. — Финарета!
Спартанка подбежала к ним, обняв по очереди всех троих.
— Какая прекрасная песня, — сказала Леэна, улыбаясь.
— Это один из гимнов Мария Викторина, — гордо заявил Каллист. — Я ему на днях письмо как раз отправил, а то все забывал. Меня покойный Леонтий врач еще просил.
Настала тишина.
Финарета перестала кружиться, замотала голову покрывалом и выпрыгнула из клумбы с фиалками, сунув кифару Каллисту.
Прокл выскользнул из лап Агапа и понесся прочь, задев Верну. Тот выронил кувшин, и вода растеклась по мраморному полу.
Только Архедамия сидела неподвижно. Ее сильный грудной голос прозвучал, отдаваясь эхом под сводом триклиния:
— Госпожа Леэна, я хотела бы принять Крещение.
Ей никто не ответил, — казалась, даже Леэна немного растерялась — и она продолжала:
— Я хочу попросить вас, чтобы наставили меня в христианской философии.
Леэна с трудом подбирала слова:
— Архедамия, дитя мое… я с радостью, конечно… но примет ли пресвитер Гераклеон такое
— Я записалась и к нему на огласительные беседы. Я уже давно хожу… у нас больше ничего другого в Никомедии нет, — произнесла Архедамия, и ее большие, заходящие один за другой жеребячьи зубы на мгновенье обнажились в невеселой усмешке. — Я думаю, что вы, госпожа Леэна, расскажете мне о Христе гораздо лучше, чем Гераклеон, — твердо закончила свою речь девушка-стоик.
— Это так, — заговорил Верна. — Госпожа лично скольких мучеников знала…
— Замолчи, Верна! — неожиданно резко ответила спартанка. На ее лицо легла тень внутренней боли.
Каллист с деланной непринужденностью приказал:
— Мальчик, принеси корзину со смоквами — ту, что я от Диомида привез. Это тебе, Кес… Александр.
— Матушка, — произнес Кесарий, подходя к Леэне — он по-прежнему опирался одной рукой на посох, другой — на плечо Каллиста. — Я долго думал… Я хочу принять Крещение.
— Как?! — вскричал вифинец, и струны его кифары издали подобие стона.
20. Об акации, экзорцизме и теургии
Прошло несколько дней. Каллист продолжал посещать писаря, у которого наметилось заметное улучшение. Трибун Диомид благодарил товарища по детским играм за врачебную помощь и приглашал его то на обед, то в баню, то на конную прогулку, но почти не заговаривал об Александре. Обычно Диомид кратко справлялся о его здоровье, желал ему скорейшего выздоровления и передавал ему корзину смокв. К вечеру Каллист вежливо прощался и уезжал — в имение к Леэне.
Когда Каллист возвращался, все четверо — Леэна, Финарета, Кесарий и Архедамия — уже ожидали его, чтобы отправиться на ставшую уже привычной прогулку в повозке. Вечерняя прохлада и мягкие краски закатного неба навевали вифинцу грусть, особенно когда он слышал разговор Леэны и ее названного сына о будущем крещении. Это была грусть, похожая на ту, которую испытывает человек при мыслях о неизбежной утрате, и Каллист чувствовал себя еще более одиноко, чем во все предыдущие дни.
Архедамия и Кесарий слушали Леэну, Финарета не сводила глаз с Кесария, а Каллист жалел, что не отказался от этой поездки, сославшись на усталость. Заметила это Леэна или нет, но она велела Агапу остановить лошадей у рощицы, на границе имения, и предложила всем прогуляться. Ни Кесарий, ни Архедамия не были хорошими ходоками — и все путешественники вскоре расположились под старым, почти высохшим дубом с молодой порослью вокруг.
— Александр, смотрите — какое дупло! — вскричала Финарета.
— Не рухнет ли этот дуб на нас? — пошутил тот, кладя ладонь на толстую потрескавшуюся кору.
— Нет, — отвечала Архедамия, улыбаясь своим мыслям — в ее глазах цвета спелого меда была тихая радость. — Видите, Александр врач — одна из ветвей совсем зеленая.
Она протянула вверх свою худенькую руку и коснулась ветви, обильно покрытой листвой и молодыми желудями. Ветвь склонялась к земле со стороны, противоположной той, на которой чернело дупло.
Леэна не произнесла ни слова за все это время. Она молча развернула свиток и, призвав оглашаемую молодежь ко вниманию, начала читать вслух.
«Праведность по вере говорит так: „Не говори в сердце своем: Кто бы взошел на небо? (это чтобы оттуда Христа низвести); или Кто бы сошел в бездну? (это чтобы из мертвых Христа возвести)“. Но что же говорит она? „Близко к тебе это Слово: оно в устах твоих и в сердце твоем“, — то есть Слово о вере, которое мы возвещаем. И если ты будешь исповедовать устами своими, что Иисус — Господь, и будешь верить сердцем своим, что Бог воздвиг Его из мертвых, то будешь спасен, ибо сердцем верят — к праведности, а устами исповедуют — к спасению»[271].
…Каллист не сел под дубом на траве и остался стоять, прохаживаясь вокруг и постепенно отходя от слушавших чтение. Вскоре он спустился к ручью и, разувшись, опустил ступни в прохладную влагу. Струи воды бежали вниз, срываясь маленьким водопадом и оставляя на сочной густой листве акаций сотни тысяч капель, будто на них уже легла вечерняя роса.
Он все еще сидел, когда к нему подошла Финарета.
— Я тоже ушла оттуда, — заявила она Каллисту. — Кесарий не сводит глаз с Архедамии!
Она заплакала — неожиданно и по-детски.
Каллист обернулся и, растерянный, взял ее за руку.
— Финарета, ты не права… Кесарий смотрит на Леэну, Архедамия просто сидит рядом с ней.
— Нет, нет, нет! — еще громче зарыдала она, утыкаясь в плечо бывшего архиатра. — Как хорошо, что ты здесь, Каллист, как хорошо, что ты сейчас обнял меня… как старший брат! Мне ведь больше не с кем поделиться…
Каллист чувствовал, что он не в силах выпустить ее из объятий. В глазах у него потемнело.
— Финарета… я… давно хотел тебе сказать… — с трудом начал он, ощущая биение ее сердца через легкий хитон. Еще одно мгновение — и истомчивый Эрот победил бы, но вифинец изо всех сил схватился за колючую ветку акации. В его глазах понемногу начало проясняться.
— Что, Каллист? — удивленным и чистым голосом спросила Финарета.
— Архедамия не любит Кесария, — выдохнул Каллист, все еще сжимая ветку акации. — Она и Фессал уже давно влюблены друг в друга.
— Архедамия влюблена в Фессала? — возмущенно воскликнула Финарета. — Как можно променять Кесария на Фессала?
— Я бы сказал — как можно променять того, кого ты любишь, на другую… то есть другого, — промолвил Каллист.
— Да… ты прав… — протянула Финарета, отступая на шаг от Каллиста, но нежно держа его руку. — Каллист, ты такой хороший брат. Ты ведь мог быть моим братом — если бы моя бабушка приняла предложение твоего дяди. И я бы скиталась с тобой… а потом встретила бы Кесария…
— Зачем тебе было бы скитаться? — спросил Каллист. — Ведь Леэну не лишили бы имения.
— Нет, их бы сослали вдвоем… а мы бы странствовали… как бабушка и Верна в молодости, после казни Пантолеона… то есть это еще позже было. Когда Пантолеона казнили, бабушке восемь лет было, а Верне — девять… Вот на этой лужайке они спрятались в дубе… и смотрели из дупла на его казнь.
— Панталеона казнили здесь? — спросил Каллист тихо, не замечая, как кровь с его ладони капает на землю.
— Да… а потом тело забрали его друзья. Тот дуб, который почитают люди, как дуб Пантолеона, на самом деле обычный дуб. Просто он всегда священным был, в него давным-давно молния ударила, его называли дубом Асклепия, потому что Асклепия Зевс молнией убил за помощь людям, а потом стали звать дубом Пантолеона… Ой!
Финарета только сейчас заметила, к чему привело ее названного брата крепкое рукопожатие с акацией.
— Это всего лишь царапина от шипов, — невесело усмехнулся Каллист, опуская руку в холодную воду ручья.
— Можно, я вас перевяжу?
— Нет-нет, Финарета! Лучше пойдем, послушаем, что читает Леэна.
И они вернулись. Леэна уже заканчивала чтение.
— Братия, Христос — наш мир. Он создал из обоих одно и разрушил стену преграды…[272]
Она поднялась, закрывая книгу.
— На сегодня, пожалуй, и все, — сказала она, внимательно и печально глядя на Каллиста.
…Потом раненая рука Каллиста стала предметом всеобщей заботы. Кесарий наложил на нее повязку из белой ленты, которую поспешно вынула из своей простой прически Архедамия. Темно-русые волосы девушки рассыпались по ее угловатым плечам, густые пряди легли на ее широкие скулы, и она стала похожа на дриаду, прячущуюся в сумраке у старого дуба. Она поймала гневный, ревнивый взгляд Финареты и поспешно накинула свое покрывало.
По дороге домой все молчали, только Агап изредка покрикивал на лошадей. Каллист спросил у Кесария громко и деланно равнодушно:
— А твое Крещение назначено на завтра?
— Да, на завтра, — ответила Леэна вместо названного сына. — Гераклеон позволил… учитывая болезнь Александра.
— А я еще нескоро смогу креститься, — вздохнула Архедамия. — Надо прослушать все беседы Гераклеона. — И пойти завтра не смогу — в доме гости, мне не удастся сбежать незамеченной. Потом расскажешь, как это все бывает, Финарета?
— Не расскажет, — ответила Леэна.
— Почему? — спросили удивленные девушки хором.
— Потому что Финарета завтра никуда не идет и остается дома, — строго ответила Леэна.
— Я?! — возмущенно вскричала рыжеволосая девушка. — Я?!
— Да, ты — и не будем более обсуждать это на людях… Каллист, дитя мое, как твоя рука?
— Хорошо, — ответил тот и безуспешно попытался улыбнуться. Он хотел что-то спросил у Кесария, но, видя, что тот задумчиво глядит на покрывающиеся вечерним туманом поля, промолчал и тяжело вздохнул.
+++
Ночь превратилась в раннее утро, и Агап, зевая, запрягал в повозку все тех же лошадей, удивленных новой поездкой.
— Ты выспался, Александр? — спросила Леэна нежно.
— Да, — ответил тот кратко.
— Да ты вообще не спал! — воскликнул Каллист. — Сидел всю ночь, на подушки облокотившись, и шептал что-то…
— Я молился, — резко ответил каппадокиец. — Если бы мог — то на пол бы встал, на колени.
Он сжал поперечную ручку своего костыля-посоха.
«На такой же опирался и Леонтий», — вдруг подумал Каллист, и ему стало невыносимо горько.
— Может быть, отложить крещение на несколько дней? Ты так устал… — сказал он вслух, касаясь его плеча.
— Нет, — отвечал Кесарий, пожимая его руку и одновременно отодвигая ее. — Довольно откладывать.
Каллист отступил в сторону и скрылся в ранней предрассветной мгле.
— Прощай, Кесарий, — прошептал он и бегом бросился прочь.
— Каллист! Каллист! — встревоженно закричал каппадокиец, пытаясь выбраться из повозки и роняя костыль.
— Оставь его одного, Александр… — проговорила Леэна со вздохом. — Ему тяжело расставаться с тобой. Одиночество его страшит, но оно ему сейчас необходимо…
— Да разве же мы расстаемся?! — с раздраженным непониманием воскликнул Кесарий, забирая костыль из рук Верны. — Я ведь ему сто… двести раз говорил, и сегодня ночью говорил — ничего не изменится, ничего! Так он не верил мне, а в конце концов просто сделал вид, что спит.
— Каллист прав, дитя мое, — ответила Леэна. — Все изменится.
— Я имел в виду — в нашей дружбе ничего не изменится.
— Я тоже это имела в виду, дитя мое. Изменится и в вашей дружбе, а что еще более важно — в твоей жизни. Ты ведь понимаешь, что идешь умирать?
— Но и оживать, — упрямо сказал Кесарий.
— Сначала надо умереть, — ответила Леэна. — И с тобой умрет все — и старая дружба, и старая любовь.
— Я люблю Феклу, матушка! — воскликнул Кесарий. — Это навсегда. Каллист мой друг, а Салом мой брат. Ничто не в силах этого изменить.
— Смерть — может, — загадочно ответила Леэна. — В своей крещальной смерти ты умрешь для всего былого. Потом настанет все новое.
— Я не собираюсь… — запальчиво начал Кесарий.
— Хорошо, сынок, — прервала его Леэна. — Возможно, то, что я тебе говорю, — излишне… Финарета!
Фигурка в светлом покрывале приблизилась к ним.
— Ты остаешься дома, Финарета. Это — мое последнее слово.
— Бабушка! Александр! Братец!
— Матушка! — вступился за нее Кесарий. — Возьмем Финарету!
— Нет. Так она скорее отучится бегать по кустам за Каллистом.
Финарета густо покраснела — это было видно даже в предрассветной темноте.
— Если человек хочет уединиться, не следует ему мешать, — продолжала наставительно Леэна.
— Но если ему стало плохо? Если… если у него случилась бы, например… летняя диаррея? — в отчаянии вскричала Финарета. — Я же не зря училась у Леонтия архиатра, я хотела помочь…
— Финарета, что же ты побежала спасать несчастного Каллиста от летней диареи с голыми руками? — полюбопытствовала пожилая спартанка. — Захватила бы хоть лопухов!
— Финарета, тебя все равно не допустят на само Крещение, — примирительно сказал Кесарий, хотя его душил смех.
— Трогай! — решительно сказала Леэна, и повозка скрылась в утренней мгле.
…Финарета постояла, ожидая, пока перестанут пылать ее щеки, потом пошла в экус — там не было Каллиста, только на полу сиротливо стояла его кифара. Она подняла ее и решительно направилась в конюшню.
— Пегас, — шепотом позвала она белого коня, и тот, потянувшись к ней мордой, несколько раз дружелюбно фыркнул…
+++
…Каллист уже пришел к дубу и прижался лбом к его коре. Он вспоминал слова Кесария, сказанные им сегодняшней бессонной ночью:
«Знаешь, у римлян был такой обычай — если один из воинов спасал другому жизнь во время битвы, то спасенный должен был сплести ему венок из дуба и чтить, как отца. Я хотел бы сплести тебе этот венок, Каллистион…»
— И отец, и брат, сколько родни появилось, подумать только! — с раздражением проговорил Каллист вслух и добавил шепотом:
— Пантолеон, ты ведь можешь сделать так, чтобы Кесария не крестили? Иначе я… я умру.
В ветвях дуба щебетали птицы. Каллист молча стоял и слушал.
Вдруг раздался звук струн. Кто-то играл на кифаре и пел:
— Стремя коней неседланных[273],
Птичье крыло свободное,
Столион полон адаон,
Птерон орнисон апланон,
Парус надежный юношей,
Пастырь и Царь детей Твоих…
Каллист обернулся на голос, звучащий из тьмы.
Финарета стояла спиной к восходящему солнцу. Ее рыжие волосы сияли.
— Я решила сыграть для тебя, Каллист. Ты в печали, и кифара бы утешила тебя — но у тебя болит рука, — серьезно сказала она.
Сам собери
Чад Твоих
Петь Тебе
Энин агиос,
Гимнин адолос,
Устами
Христа,
Детей вождя.
+++
— Мы уже приехали, останови, Агап, — сказала Леэна. — Это церковь Христа Милостивого.
— Мы так быстро добрались до Никомедии? — удивился Кесарий.
— Нет, это не Никомедия, мы проехали ровно полпути до нее, — отвечала Леэна.
Они зашли в небольшую базилику — впереди Леэна, позади — Кесарий, поддерживаемый Агапом и опирающийся на костыль, и остановились в пустом и гулком притворе.
— Агап, ступай к лошадям, распряги их, — велела Леэна. — Мы надолго сюда.
Агап поставил на пол корзину с хлебами, поверх которых лежал чистый белый хитон, сложенный вчетверо, — крещальный хитон Кесария.
— Присядь, сынок, — сказала пожилая спартанка, указывая на каменные сиденья у стены. — Я скоро приду.
Кесарий кивнул, сел и прислонился к стене, закрыв глаза. Рассветало.
…Леэна вышла из базилики и направилась к дому Гераклеона, темневшего среди деревьев. Света не было ни в одном из окон — все обитатели дома пресвитера еще спали. Леэна кивнула, словно соглашаясь со своими мыслями, и медленно направилась к одинокой часовне, дверь в которую не закрывалась ни днем, ни ночью.
Это и была часовня Пантолеона.
Его тело после казни долго лежало здесь, сначала под известняковой плитой, которую еле дотащили сюда Вассой и Провиан. Лаврентий ничего не мог делать — он лежал рядом на земле и плакал навзрыд. Он не уходил несколько недель, едва прикасался к кувшину с водой и лепешкам, что приносили ему, и тогда Вассой с Провианом сделали над могилой шалаш, и Лаврентий там жил всю осень, а зимой неожиданно встал с земли, пришел к Провиану, в изорванном хитоне, без плаща, с обмороженными пальцами на ногах, и сказал:
«Он умер, но живой».
И еще сказал:
«Надо построить часовню из камня».
Все говорили тогда, что Лаврентий сошел с ума. Но глаза его были светлы и умны, и взгляд его больше не был мутным и потерянным — каким он до этого встречал приносивших ему пищу в шалаш…
Леэна словно пробудилась от воспоминаний и вздрогнула — в часовне ярко горели свечи. Она не успела удивиться, как из темноты раздалось негромкое ржание.
— Пегас? — позвала она. — Иди сюда. Мне не за что тебя бранить. Ты не отвечаешь за сумасбродство своей молодой хозяйки.
Она потрепала его по гриве и увидела, что из часовни на тропу падал свет.
Леэна, перекрестившись, вошла в часовню.
Финарета и какая-то девица с непокрытой головой, в мужской тоге[274] вместе ставили свечи, заполняя все свободные места на надгробии пустого гроба Пантолеона.
…Здесь нет его тела. Коста давно уже перенес его в свой новый город. Они ведь были такими друзьями, Леонта и Коста, да. Если бы не Леонта, Коста не смог совершить свой дерзкий побег на Острова. Когда он стал императором, вызвал к себе письмом Пантолеона, а ему принесли камень от гроба в Никомедии, маленький белый известняк, и масличную ветвь. «Что это за христианский сумасшедший?» — шепнул Лициний[275], указывая на Лаврентия, а тот смотрел прямо на императора Константина своими синими глазами и улыбался — печально и светло. И тогда Коста сам пришел в Никомедию. Пришел, как Давид, в одном белом хитоне, босой, и долго стоял у гроба — а снаружи играли на флейтах и пели люди. Коста молчал. Он уже разучился плакать после казни Криспа…[276]
— Финарета, — негромко сказала Леэна. — Доброе утро, дитя мое.
Она испытующе глядела на воспитанницу, скрестив руки на груди.
— Я… я подумала, что мне неприлично будет оставаться с Каллистом наедине… — пролепетала Финарета.
— Ты уже второй раз успела остаться с ним наедине? Как же тебе это удалось? Он при мне уехал, — холодно заметила Леэна. — А здесь ты в чьем обществе? Болтаешь с девкой из лупанария?
— Ничего такого в этом нет! — воскликнула Финарета. — Неважно, что Лампадион из лупанария! Христос тоже с блудницами разговаривал! И Сократ!
— Они разговаривали, а ты не будешь! — твердо заявила Леэна, хватая внучку за руку с такой силой, что она отлетела от своей собеседницы.
— Пойди к Александру, он сидит в притворе, — велела спартанка.
Финарета выскочила наружу.
Лампадион хотела выйти вслед за рыжей девушкой, но Леэна ее остановила, кладя руку на ее плечо:
— Ты голодна?
— Нет, — бросила та, и добавила: — Вам не стоит разговаривать с девкой из лупанария.
— Это моей внучке не стоит, а я давно уже сама решаю, с кем мне разговаривать, а с кем — нет, — сурово ответила Леэна. — Так тебя зовут Лампадион? Ты неважно выглядишь. Голодаешь, как видно, а работать вам приходится много.
— Да, у Митродора, моего прежнего хозяина, было намного лучше, — неожиданно для себя сказала Лампадион. — Теперь моя болезнь будет развиваться быстро, и я скоро стану свободна… навсегда…
С этими словами она скинула со своего плеча руку Леэны и двинулась к выходу.
— Стой, — твердо сказала спартанка. — Ты из Никомедийского лупанария? Я буду посылать тебе еду каждый день. При начинающейся фтизе питание — это лучшее лекарство.
— Да, я живу там, — ответила Лампадион, и по ее крупным чертам лица Леэна догадалась, что она — фригийка. — Спасибо, добрая госпожа… Когда хозяин хочет… послушать мое пение… он приглашает меня. А на хлеб себе я зарабатываю в лупанарии.
— Небогато ты живешь, — заметила Леэна. — Вот что, возьми деньги — на первое время, — она вложила в его руку монеты.
— Я не возьму их, о добрая женщина, — вздохнула Лампадион. — Их отберут у меня.
— Тогда я велю своему рабу Агапу дать тебе сейчас лепешек, а потом еще пришлю еды.
Лампадион перебирала своими тонкими пальцами край своей грубой мужской тоги и уже не спорила.
Леэна поцеловала ее в лоб и погладила по пепельным, словно раньше времени поседевшим, волосам, и вышла из часовни.
— Я тебе рыбки принес, Лампадион, — раздался голос Фотина.
— Ты? — вздрогнула, а потом расхохоталась сероглазая девушка. — И ты туда же? Ты же скопец.
— Ну, для рыбной ловли это неважно, — не смущаясь, ответил молодой фригиец. — Я просто так тебе рыбы принес. Пожарил. После службы отдам. Ты не думай чего.
— Я и не думаю, — фыркнула она.
+++
В базилике Леэна увидела сидящих рядом Кесария и Финарету. Они о чем-то разговаривали, но умолкли, когда увидели спартанку.
— Пресвитер Гераклеон еще не появился? — спросила она.
— Нет, матушка, — покачал головой Кесарий. — А солнце уже взошло, — добавил он.
— Финарета, пойдем искать Гераклеона, — произнесла Леэна. — Он назначил крещение сегодня, сказав «приходите ранним утром, до рассвета».
— И деньги взял вперед! — заметила
— Деньги?! — привстал Кесарий. — Матушка, я не знал, что…
— Молчи, дитя мое, ради всех святых мучеников, молчи! — махнула рукой Леэна. — Финарета, идем!
Кесарий остался один, смущенный и расстроенный. Он сидел, сгорбленный, постукивая костяшками пальцев о сухое дерево своей палки.
— Демонов веселишь? — раздался пронзительный голос.
— Что? — переспросил Кесарий, вздрогнув.
Перед ним стоял мужчина средних лет, с нечесаной бородой и в длинном несвежем хитоне.
— Демонов, говорю, веселишь? Ритм гимна нечестивой богине Афродите отбиваешь?
— Я таких гимнов не знаю, — ответил Кесарий, — а вот ты, верно, знаток.
— Такими многие из нас были, но крестились, но освятились! А теперь я тебя, неофита, предупреждаю — не играй своим спасением! Забудь Афродитины песни! — нависая над каппадокийцем, вещал бородач.
— Сейчас я этим костылем тебе по шее врежу — и ты Харонову песнь споешь, — не слишком дружелюбно заметил Кесарий. — Пошел прочь!
И бородач, действительно, пошел прочь — но ушел всего на десяток шагов. Достав из-за пазухи пук коричневых свечей, он зажег их от лампады, и они громко затрещали, распространяя странный резкий запах.
— Демоны чуют, когда на крещение эллины приходят! Они тут как тут! Могут и в другого человека по ошибке залететь! Ибо, изгнанные, долго обходят пустынные места, ища покоя, — бормотал бородач.
— Послушай-ка, — постучал Кесарий костылем об пол, — убери эту вонь немедленно из Божьего храма!
— А, задело! — торжественно возгласил бородач. — Знамо дело, действует! Вот еще и ладан у меня есть, на мощах мучеников в Египте освященный!
Он вывалил на разогретые угли куски смолы серого и коричневого цвета, от которых немедленно стал подниматься едкий и удушливый дым.
— Этого-то демоны Афродитины более всего не любят! — восклицал бородач в грязном хитоне. — Ладан мучеников самый сильный апотропей для них, ведь он по-особому девственницами в Египте сварен…
Но как именно египетские девственницы варили этот чудесный ладан-апотропей, Кесарию уже не дано было узнать. Он закашлялся и, задыхаясь, привстал, желая как можно скорее выйти, но не смог сделать и двух шагов. С высоты своего роста каппадокиец рухнул на каменный пол притвора базилики.
— Выходят! Выходят демоны! — радостно кричал бородач, приплясывая. — Слава мученикам!
Неизвестно, как долго он плясал бы над поверженным Кесарием, если бы в базилику не вбежал Севастиан.
— Он же в обмороке! Он болен! Ему плохо! Надо вынести его на воздух! — воскликнул в волнении молодой чтец.
Бородач грубо оттолкнул его:
— Не мешай, раз не понимаешь вещей духовных!
— Это же Ке… Александр врач, сын Леэны! — закричал юноша, пытаясь тащить Кесария к выходу.
— Так это Александр, незаконнорожденный сын девицы мнимой, диакониссы небывшей, а только по имени таковой, ни холодной, ни горячей, от уст божественных изблеванной! — с удивленной радостью завопил бородач и тут же получил затрещину от Севастиана. Между изгоняющим демонов бородачом и молодым чтецом завязалась потасовка. Подоспевший Фотин начал их разнимать, но его тоже сбили с ног.
Между тем Лампадион, заглянувшая на шум, сразу поняла, в чем дело, и, кашляя от все еще дымящегося ладана, схватила Кесария за плечи и потащила его прочь из притвора, наружу, где уже взошедшее солнце золотило кроны деревьев.
…Она уложила его на зеленой траве и склонилась над ним. Он медленно открыл глаза и, увидев над собой девушку с пепельными волосами и печальными огромными близорукими глазами, проговорил:
— Макрина…
Вокруг них начал собираться народ.
— Ты, как всегда, снова назвал меня ее именем, — печально улыбнувшись, сказала по-латински девушка и быстро добавила: — Не бойся, я не выдам тебя.
— Лампадион! Спасибо тебе… — заговорил Кесарий на латинском языке.
— Я так рада, что увидела тебя снова, прежде чем уеду… в Александрию… — продолжала она, поднося к его губам чашку с водой, поданной ей Севастианом, из носа которого текла темная струйка крови.
— Александрию? — ответил он, сглатывая.
— Оттуда все началось, и там все и закончится, — сказала веско Лампадион. — Такова воля матери Исиды.
— Нет, не закончится, Лампадион, я… я опять спасу тебя! — вскрикнул он, делая глоток и снова закашлялся, будучи не в силах произнести ни слова. Она усадила его, хлопая по спине, чтобы кашель поскорее прошел.
— Развратники! — крикнул кто-то в растущей толпе. — Развратник приехал к нам из Рима своего языческого, нечестивого! Больной-то больной, а уже по именам всех девок из лупанария знает!
— Да что у него за болезнь?! Не от Афродиты ли?
— Парамон говорил, что он недавно песни Афродитины в притворе пел, а как тот стал псалмы читать да ладан воскурил, у этого Александра сразу корчи сделались.
Толпа стремительно росла и сдвигалась в плотное гудящее, как осиный рой, кольцо вокруг Кесария и Лампадион. Девушка, раскинув руки, заслоняла Кесария, уронившего голову ей на грудь, но ее уже оттаскивали прочь.
— Прекратите! — раздался зычный голос.
Все затихли. Это был пресвитер Гераклеон. Позади него стояли Леэна и Финарета, первая — со строгим и печальным лицом, вторая — с лицом растерянным и испуганным.
— Это и есть твой сын, Леэна? — указал он на Кесария, которого обнимала девушка в мужской тоге, озиравшая расступившуюся толпу взглядом раненой львицы.
— Да, — кратко ответила спартанка.
— Вон … вон отсюуууууда!!! — фальцетом закричал Гераклеон, развернулся и почти бегом кинулся в базилику.
Толпа странно, почти мгновенно, рассеялась.
Кто-то, уходя, плюнул на Леэну, кто-то — на Лампадион. Финарета сжала кулаки и плюнула в ответ, попав в бороду Парамону.
— Перестань, — усталым голосом велела Леэна.
Севастиан и Агап тем временем помогли Кесарию подняться и повели его к повозке.
— Спасибо тебе, Лампадион, — сказала Леэна, обнимая Лампадион и целуя ее. — Я благодарна тебе, что ты вытащила моего сына из этого угара…
— Да что вы, добрая госпожа, мне же не впервой, пьяных в Александрии часто приходилось таскать, когда я с Андреем работала, — улыбнулась она и покраснела, поняв, что сказала что-то не то. — Ой, простите, я хотела сказать, что мне было вовсе не тяжело.
Она склонилась к уху спартанки и произнесла:
— Скажите Кес… Александру, пусть он не беспокоится обо мне. На меня пал жребий Исиды, я еду в паломничество в Александрию… Мой новый хозяин бесится, но против Исиды он ничего сделать не может. Я рада, что смогу умереть в Александрии.
Она прерывисто вздохнула.
— Мы там с ним встретились… Это долгая история…
— Я понимаю, — ответила Леэна.
— Я у Филогора недолго жила, — сбивчиво и торопливо заговорила Лампадион, сжимая в руках край столы диакониссы. — Он сначала жаждал меня, а потом возненавидел, разозлился на меня, в лупанарий отправил, чтобы выручка была. Но мать Исида меня не оставила. Ия из асклепейона
Она закашлялалась. Леэна с нежностью смотрела на нее.
— Пусть он не корит себя за то, что не смог меня освободить, — снова сказала Лампадион. — Главное, что он остался в живых. Скажите ему, что я в Александрии, что у меня все хорошо, что я при храме Исиды. Пусть он не печалится.
— Спасибо тебе, дитя мое, — еще раз серьезно повторила Леэна, поцеловала ее, дала ей корзину с лепешками и кувшин с вином и, снова поцеловав и обняв, наконец села в повозку. Агап тронул своих удивленных неожиданно быстро сменяющимися распряганием и запряганием лошадей, и повозка покатилась по дороге, прочь от базилики. Леэна, обернувшись, помахала Лампадион рукой, а та стала махать ей в ответ и стала похожа в своей старой мужской тоге на птицу с одним крылом.
— Прощай, Лампадион, — проговорил Кесарий и, не в силах побороть усталость, уронил голову на плечо Леэны.
— Прощай! — зазвенело где-то вдали.
После этого он задремал и не слышал, как плакала и высмаркивалась в покрывало Финарета. Леэна обнимала обоих и ничего не говорила до самого имения. Агап то и дело вздыхал, а лошади поддерживали его негромким ржанием. Пегас, припряженный сбоку, недовольно косился на молодую хозяйку.
— Посмотрите, а Каллист врач никуда не ушел! — воскликнула Финарета, вытирая зареванное лицо и улыбаясь.
Каллист медленно приблизился к остановившейся повозке.
— Поздравляю, — похоронным голосом произнес он.
— Спасибо, друг, — сдержанно ответил Кесарий.
— Можно, я тебе руку пожму… или теперь уже нельзя? — осторожно спросил вифинец, протягивая руку, перевязанную лентой Архедамии.
— Можно, — стараясь казаться спокойным, ответил Кесарий.
— А… обнять? — уже смелее спросил несчастный Каллист и добавил: — Я слышал, что христиане не приветствуют эллинов.
— И пожать, и обнять, и поцеловать! — закричал Кесарий, сам что есть силы обнимая Каллиста и кашляя. — Это ты наколдовал, теург? Признавайся?
— Что, что наколдовал? — растерялся вифинец.
— Чтобы меня не крестили! — воскликнул Кесарий.
— Не крестили?! Тебя не крестили?! Правда?! — задыхаясь от счастья, вымолвил Каллист и не смог сдержать слез.
21. О сыновьях и братьях
Верна в сопровождении Агапа деловито вышагивал по никомедийскому рынку.
— Не забыть бы купить новых горшков, Анфуса просила, — напомнил управляющему раб-геркулес, в руках которого была большая корзина с курицами-несушками. Птицы квохтали и настороженно выглядывали из-за желтых прутьев, мигая круглыми красными глазами.
— Вон горшки-то, — продолжил Агап и удивленно воскликнул: — Ох, а что Севастиан-то, подмастерьем горшечника заделался?
— Он же у Гераклеона чтецом был при церкви, — недоверчиво сказал Верна, вглядываясь в юного продавца глиняных горшков. — А родители его, это правда, горшечную мастерскую до смерти батюшки его держали… потом уж мать овдовевшую замуж добрая родня выдала за этого… пьяницу…
— Ты еще про потоп и Ноя вспомни, Верна! — ответил Агап. — Говорю тебя — это наш Севастианушка.
Верна хотел было согласиться, но его перебил визгливый голос:
— А, Верна, управляющий госпожи Леэны, диакониссы бывшей! Она-то бывшая, а ты все такой же… на своем месте остался! Праведный, как Соломон! При ногах царицы Савской!
Верна и Агап обернулись — но не сразу заметили говорящего, пока он не выступил из рыночной толпы.
— Возница Архедамии! Феоген! — в один голос произнесли рабы Леэны.
— Он самый! Мне Проклушка-то рассказал все про тебя и про госпожу твою! Эко вы хитро придумали — даже благородный Марий Викторин, грамматик-то римский ваш, до сих пор, поди, думает, что родного сына растил!
Верна сжал старческие кулаки. Агап, не понимающий, о чем говорит Феоген, вместе с примолкшими несушками удивленно хлопал глазами.
— А мы-то все в Никомедии гадали-гадали, отчего ты вольной так и не получил! А зачем тебе вольная, зачем уходит от госпожи-то такой? А теперь вот и сынок приехал, совсем хорошо — Верна сам барином заживет!
— Замолчи! — вскричал прерывающимся голосом Верна. Его редкие волосы поднялись как на холке у старого преданного пса.
— А что мне молчать-то? — продолжал Феоген, издеваясь. — Хозяин как узнал про это дело, так сразу и запретил Архедамии-то даже нос в ваше имение казать! Христиане, одно слово! Да за такие дела и под кесарев суд пойти можно, кесарь сейчас-то уж не христианин, слава богам бессмертным! Да, под суд, и имения-то запросто лишиться можно! Ты же от чрева матери так родился, не персами евнухом сделан! Вот пойди разбери, что у тебя там есть, а чего нет!
Вокруг них собиралась толпа, кто-то толкнул старика в спину, кто-то попытался перевернуть корзину с несушками, но, встретив кулак Агапа, исчез в недрах толпы со сдавленным воплем.
Верна и Агап стояли молча, прижавшись плечами друг ко другу. Вернее, старый раб прижался к локтю гиганта Агапа.
— А Финарета-то — чья дочка? Не Леэны ли тож? От братца ее сводного, Протолеона? Протолеон же у сестрицы дома в расслаблении несколько лет лежал, да, видно, не совсем расслабило-то его…
Прежде чем Верна кинулся к вознице, схватив предварительно кочан капусты с прилавка, Севастиан, оставив свой глиняный товар на прилавке, влепил Феогену крепкую затрещину. Тот пошатнулся, но устояв на ногах, повернулся и бросился на бывшего чтеца. Началась драка, собравшая еще больше народа, чем вокруг слуг Леэны.
— Бей его, бей! — кричали люди, оставляя Верну и Агапа с несушками и устремляясь к Феогену и Севастиану. — Бей его! — кричали и уличные мальчишки, и подмастерья, и торговцы — не зная толком, кого они поддерживают, возницу или горшечника, но радуясь неожиданному развлечению.
— Севастиан-то, оказывается, драчун еще тот, Парамону-демонознатцу нос расквасил — вот Гераклеон его из чтецов и выгнал, — доверительно сообщил Агапу его хороший знакомый, продавец капусты, послав точным ударом один из кочанов, целясь в спину Феогена. — Эх, жаль, не в того попал, — вздохнул он с подкупающей искренностью.
Севастиан, держа в борцовских объятиях Феогена, рухнул с прилавка в корзины с луком и
— Агап! — тонко, по-стариковски, закричал Верна. — Что ты стоишь, как жена Лотова? Разнимай их! Убьют мальчонку, покалечат!
Агап неторопливо поставил корзину с несушками под прилавок знакомого огородника и начал уверенно и легко пробираться через толпу.
Тем временем драка переместилась уже на территорию лавки горшечника, и возница, ловко уложив юношу подножкой, начал целеустремленно колотить горшки — один за другим, пользуясь для этого палкой, на которой раньше на продажу висели отборные пучки лука и пряностей.
— Теперь до зимы будешь эти горшки Филумену отрабатывать, горшок ты сам ночной! — кричал Феоген, колотя по летящим во все стороны черепкам.
Севастиан, хромая, пытался прорваться к вознице — но его с хохотом держали продавец пряностей и продавец огурцов. Появился и Филумен — правда, из-за толпы он не мог пробраться к истребляемому добру и только кричал:
— Эй, Севастиан, ублюдок ты эдакий! Я тебя прибью, неблагодарное отродье христианское! Приютил я тебя, христианская твоя рожа, а ты, вместо того, чтоб мои горшки охранять, драку устроил! Не зря тебя Гераклеон за драку выгнал! Иди в гладиаторы, коли драться любишь, аль в борцы цирковые! Но прежде ты у меня в суд пойдешь! Вместе с братцами в рудники отправлю!
Севастиан, не слушая хозяина, уже вырвался из рук торговцев и вцепился в возницу, с криком:
— Как ты смеешь оскорблять Леэну-диакониссу?
Тут к ним подоспел Агап и легко разнял дерущихся, отшвырнув Феогена подальше от горшков.
— Пошли, — коротко сказал он Севастиану, вытирающему кровь из разбитого носа.
— А горшки? Горшки? — заверещал Филумен.
— Вот тебе за горшки, — вложил в мокрую ладонь Филумена золотую монету Верна и похлопал его по спине. — И отбери нам из оставшихся десяток-другой прочных. Мы покупаем.
Филумен затих и засуетился.
— Севастиан, помоги-ка мне, сынок… что ж ты в драку-то полез, этот Феоген — известный задира, — ласково заговорил вдруг Филумен. — Ты не переживай — наделаем еще горшков-то, я когда у батюшки твоего в лавке гончарной служил, так он никогда меня не бранил, коли горшок случалось разбить… святой человек был!
— Святой, святой, подкидыша диакониссиного вырастил! — крикнул Феоген с безопасного расстояния.
— Севастиан с нами пойдет, — твердо сказал Верна.
Филумен закивал, кривя рот в понимающей, гадкой усмешке.
+++
— Ксен, у тебя еще осталась та лепешка?
— Нет, Севастион, мы еще вчера разделили ее по-братски и съели, забыл, что ли?
— Ксен!!! — отчаянным шепотом продолжил сидящий на грязном полу рядом с Поликсением темноволосый Севастион.
— Тихо, отец проснется, — светловолосый мальчишка быстро зажал ладонью рот брату и кивнул в сторону.
У стены, на ложе из старой вонючей соломы возлежал отец семейства. Рядом с ним валялся опустошенный кувшин с отбитым горлышком.
— Скорее бы Севастиан пришел! — снова заныл Севастион.
— Он допоздна работать сегодня будет, нескоро придет, — ответил Ксен со знанием дела. — Он на рынке горшки Филумена продает, потом будет непроданный товар в лавку уносить, в лавке прибираться… а может, и еще какую работу ему хозяин даст.
— Это несправедливо! — воскликнул Севастион. — Наш с Севастианом отец этого Филумена от голодной смерти спас… в лавку взял… это наша горшечная лавка раньше была… а он…
Ксен вздохнул и посмотрел на шевелящуюся гору под тряпьем.
— Пропил все этот отчим, твой папаша! — злобно прошипел Севастион.
Светловолосый Поликсений ничего не ответил, встал и отошел в противоположный угол, отвернулся к стене.
— Ксе-ен! Ксе-ен! — жалобно стал звать его брат.
— Чего тебе? — не сразу отозвался он.
— Представляешь, Ксен, а торговка, тетка Агриколая, и ее соседка, тетка Евтропия, сказали, что Севастиан — тоже сын Леэны. Как Александр. Она Александра в Рим подкинула, грамматику Марию Викторину, а Севастиана — нашим папе с мамой.
— Глупости! — с чувством возразил белокурый мальчик. — Тоже мне! Слушаешь глупых торговок, толстую Агриколаю и кривую Евтропию.
— Нет, не глупости! Так все на рынке говорят, не только Агриколая с Евтропией!
— Ну, рынок у нас в Никомедии — прямо как суд кесарский, — с умным видом сказал Ксен.
— Я вот думаю, отчего она Александра признала, а Севастиана — нет, — вздохнул черноволосый мальчик, и прозрачные крупные слезы покатились по его бледным, исцарапанным щекам.
Ксен молчал.
— Может, я тоже — ее сын! — продолжил он, вытирая слезы. На его бледных щеках появились серые разводы. — Она нас с Севастианом просто маме отдала на воспитание.
— Глупости, — отрезал Ксен, сам готовый разреветься. — Нас с тобой у мамы одна и та же повитуха, Липоиппа, принимала. Она-то знала, что мы — е-ди-но-у-троб-ные братья.
— Померла она уже. Кто проверит? — всхлипнул Севастион.
— Точно я тебе говорю. Я сам слышал, как она маме говорила — «они единоутробные, все равно, что родные, неважно, что отцы разные».
— Да? — переспросил вдруг повеселевший Севастион. — Это хорошо. А то я уже было подумал, что у нас и отцы разные, и матери… и вообще мы чужие.
— Нет, Севастион, мы не чужие, — твердо сказал его младший брат и, подойдя, обнял его и вытер его слезы.
Они посидели молча, потом Севастион снова заплакал:
— Он Мохнача убил!
— Знаю… молчи, а то проснется, — прошептал сдавленно Ксен.
— Я любил Мохнача… — продолжал всхлипывать Севастион. — И ты любил… и Севастиан… А он его — за ноги — и об стенку головой!
— Он так Ксену убил, — тихо сказал Поликсений. — Помнишь? Она все плакала ночью, у нее животик болел, потому что у мамы молока почти не было. И Ксена была голодная и плакала… А он схватил Ксену за ножки и ударил… головой … об стену… как Мохнача…
Белокурый мальчик спрятал лицо в грязные ладони, его плечи затряслись.
— Мне Мохнача жалко… — прерывисто заговорил Севастион.
— А мне — и Мохнача, и Ксену, и маму, и Севастиана… Бедный Севастиан, его выгнали из чтецов.
— А Леэна могла бы его принять в дом! — воскликнул Севастион. — Раз он — ее сын.
— Ты глупый. Севастиан — не ее сын, — ответил Поликсений ему со вздохом. — Он — наш едино… е-ди-но-утробный брат. У нас одна и та же мама. Давай лучше школьный урок читать.
— Зачем? Теперь все равно нам в школу ходить нельзя, раз мы христиане, — заспорил Севастион, крутя серебряного дельфина на груди.
— А ты и рад! — осуждающе сказал его младший брат. — Я, например, не собираюсь оставаться безграмотным на радость императору Юлиану! — заявил Поликсений.
— В школе-то никто не проверит, выучил ты урок или нет, — снисходительно заметил Севастион, отпуская дельфина.
— Мы учимся не для школы, а для жизни, — наставительно ответил Поликсений. — Давай сюда книгу!
Севастион осторожно начал рыться в корзине и, наконец, проговорил:
— Нет ее, книги нашей. Он и ее пропил.
— Не может быть! —
— Тихо, тихо, — начал испуганно успокаивать его Севастион.
Но Ксен уже сам подавил слезы.
— Философ должен следовать судьбе, — стараясь говорить спокойно, произнес он. — Нет книги — ну и что. Будем учиться у жизни. Это не худший путь. Тем более, мы не рабы, а великий философ Эпиктет был раб, и это ему ни капельки не помешало стать мудрецом!
— А я не хочу следовать судьбе, — заявил Севастион, размазывая слезы. — Я лучше буду лепить Тезея и Минотавра.
С этими словами он взял кусок глины, заботливо спрятанный в нише грязной стены, и стал мять его в пальцах. В коробке, откуда был вынут этот кусок, уже находились Геракл со львом, атлет с копьем, девушка с кувшином и мохнатый пес.
— Мохнач… — проговорил Ксен, беря фигурку из коробки и целуя ее.
— Отдай! — закричал изо всех сил Севастион, забыв о спящем отчиме.
— Тихо! — зажал ему рукой рот Ксен, но было уже поздно. Пьяница заворочался на своем грязном ложе, извергая ругательства. Мальчики прижались друг ко другу.
— Я же велел — не мешать мне спать, сукины вы дети! — закричал отчим, в одном исподнем вставая со своей соломы и неверным шагом направляясь к братьям.
Поликсен застыл, заслоняя собой Севастиона и сжимая в похолодевшей ладони фигурку собаки.
— Это не Севастион кричал, папа! Это я! Это я тебя разбудил! Прости, пожалуйста! Я не нарочно! — быстро выкрикивал он, сделав шаг вперед и зажмуривая глаза.
Севастион вцепился в брата и судорожно икал, видя, как отчим берет суковатую палку.
Вдруг раздался удар — но это не палка опустилась на спину мальчика, а сорвалась с петель дверь.
— Севастиан!!! — завопили братья, бросаясь к юноше.
— А, явился, бездельник! — повернулся к старшему пасынку дышащий перегаром отчим.
— Ты, это… Демокед… или как тебя там… пошел, протрезвел бы, что ли, — миролюбиво посоветовал отодвинувший Севастиана огромный раб, похожий на Геракла, только что без львиной шкуры на плечах. — И не тронь Севастианушку и мальцов! А то тебе мозги высажу, как вот эту дверь высадил.
Он пнул ногой дверь, лежащую на полу и положил свою ручищу на плечо присевшего Демокеда, отводя его в сторону. Тот молчал и повиновался.
— Собирайте свои пожитки, ребята — мы уезжаем отсюда! — сказал Севастиан.
— К Леэне?! — завопил Севастион. — Она тебя тоже признала?
— Ох и дурень, — покачал головой Агап, удерживая пришедшего себя, вырывающегося и сквернословящего Демокеда. — Мальчик, а слушаешь рыночных торговок!
— У нас нет вещей, — заявил Поликсений. — Мы — как философы. Мы готовы!
— Как? — поразился Севастиан. — А свиток? А фигурки, что лепил Севастион?
— Свиток папа взял, — ответил сдержанно Ксен.
— И Мохнача кликните — мы его тоже берем! — улыбнулся Севаст, пропустив мимо ушей слова о свитке.
В ответ Севастион разрыдался и уронил корзину с вылепленными фигурками.
— Нет его… нет больше Мохнача… — выговорил Ксен, сжимая в руке фигурку глиняной собаки.
— Убил я твоего пса, Севастиан! — зло крикнул Демокед.
Агап, не сдержавшись, съездил его по шее и отшвырнул его, воющего, на солому и тряпье.
— Божью тварь убил? Помешала она тебе? — загрохотал его голос. Демокед трусливо прятал голову в солому, что было бы смешно, если бы происходило в театре во время комической пьесы, но не сейчас.
Тем временем Севастион оставил корзину с разбитыми черепками и бросился к Севастиану, повисая на его шее.
— Забери меня, забери, братик мой! — вопил он не своим голосом.
Подошедший Поликсен тоже хотел взобраться на брата — но Севастиану было не унести двоих.
— А ты, дружок, со мной пойдешь! — засмеялся Агап, беря Ксена подмышку и спускаясь с лестницы.
Вслед им загремел утюг, брошенный Демокедом, но Севастиан удачно отскочил в сторону, и утюг поехал вниз, гремя и подпрыгивая по выщербленным ступеням старой лестницы синойкии.
Соседи начали выглядывать из своих комнат, но ничего толком рассмотреть не успевали — Севастиан перепрыгивал пролет за пролетом, крепко держа повисшего на шее младшего брата. Агап с Ксеном следовали за ним.
— Уффф, — наконец, сказал вифинский Геракл. — Что за дом у тебя, Севастианушка, хуже конуры собачьей!
При этих словах Севастион зарыдал, захлебываясь словами:
— Мохнач… Мохнач… ты совсем чуть-чуть не дожил… ты бы тоже с нами поехал в хорошую конуру, говяжьи косточки для тебя были бы самые лучшие… чуть-чуть не дожил… Мохнач! Мохнач! Я тоже умереть хочу…
— Да парнишка, глянь-ка, припадошный… — с сочувствием сказал Агап. — Он тебе, Севастиан, родной брат — и по отцу, и по матери? Похож больно.
— Да, — ответил вместо Севастиана Ксен. Голос его был тих и серьезен.
— А этот пьяница, значит, твой папаша? — продолжал спрашивать Агап. — Да это не тот ли душегуб, что дочку убил, а сказал, что из кроватки выпала?
— Он, — кивнул Ксен, роняя слезы. — А потом мама умерла. А потом он Мохнача…
Ксен смолк. Агап вздохнул, погладил его по светлой голове.
— Идем уж в повозку. Надо к ужину домой поспеть.
В повозке Севастион рыдал, пока не потерял голос, и бился о сидения, что Севастиан пришлось всю дорогу держать его на руках. Перепуганный Верна, открыв свой сундучок со снадобьями, давал мальчику настойку сирийского нарда, но она мало помогала. Несушки в корзине перепуганно высовывали головы из-под полотна, которым была завязана корзина, и, как птенцы, раскрывали клювы.
Ксен, молчаливый и печальный, сидел рядом с правящим лошадьми Агапом.
— Ты не расстраивайся, мальчик, — говорил ему Агап. — У тебя самое главное есть — свобода, то есть. Ты не раб, а это дело большое. Я сам ох как жду вольной получить, а ты свободным и родился. Вся жизнь впереди. Да и то может быть — хоть ты Севастиону и Севастиану не родной брат, но понравишься хозяйке — она и тебя оставит. Она понятливых любит, а ты вон какой разумный да смышленый.
— Она меня к отцу отправит. Скажет, раз я не сирота, то пускай с отцом живу, — печально ответил Ксен.
— Ну-у, — вздохнул Агап, и было непонятно, к кому он обращался — к лошадям или к белокурому мальчику. — Если так не повезет, придется тебе тогда философии учиться.
— Я и учусь философии, — кратко отвечал Поликсений Агапу, и тот уже не заговаривал с ним больше до самого имения Леэны.
+++
…В доме Верна сбивчиво объяснял хозяйке, что произошло, Севастион вновь обрел голос и завывал, вися на Севастиане, а Поликсений помогал Агапу распрягать лошадей.
— Можно
— Отчего ж нельзя? Можно! — разулыбался Агап. Мальчик погладил густую гриву коня, а тот негромко заржал.
— Овес он любит, — заметил Агап. — Александр, госпожи Леэны сын, его часто приходит с руки кормить. У него тоже конь был… забрали со всем имуществом за веру христианскую… Хороший конь, говорит. Буцефал звали. Скучает он по нему очень…
— Буцефал — это как конь Александра Македонского? — спросил Поликсений.
— Да ты, верно, самый первый ученик в школе! — воскликнул Агап.
— Да, — зардевшись, ответил Ксен.
— Научишь потом меня грамоте? — заговорщицки спросил огромный возница.
— Если меня домой не отправят, то конечно, — пообещал ему Ксен. — Можно я Рыжему овса дам?
— Непременно! — ответил Агап. — Овес для коня — самый, значит, главный корм.
— Овес для коня! — передразнила его подошедшая Анфуса. — Ребенок голодный, а ты ему — про конский корм!
Она деловито взяла Ксена за руку, приговаривая:
— Пойдем-ка со мною. От него ты только про овес и услышишь… — она обернулась к Агапу: — Горшков-то привез? Не переколотили по дороге, пока припадошного этого везли? Вылитый Севастиан, только росточком поменьше…
Она покачала головой, посмотрев на Севастиона, который уже вывернулся из рук смущенного и отчаявшегося Севастиана и выгибался на земле, словно в падучей. Верна побежал за Каллистом, Леэна пыталась успокоить и черноволосого мальчика, и Севастиана.
Ксен оглядывался на них до тех пор, пока они с Анфусой не дошли до кухни. Там уже была нагрета вода в большом деревянном корыте, и ключница велела Ксену «снимать свое тряпье и забираться в воду». Он послушно залез в воду и стал растирать свое худенькое тело губкой.
— Молодец, — похвалила его Анфуса. — А вон и второго несут, — добавила она неодобрительно, заслышав хриплые рыдания Севастиона.
Севастиан опустил брата в воду, но тот так крепко держал его за шею, что бывший чтец так и остался стоять, как колодезный журавель.
— Севастион, хороший мальчик, сладкое дитя мое, — проговорила Леэна, гладя его по взмокшим от пота черным взъерошенным волосам. — Выпей-ка еще глоток. Ты позвал, наконец, Каллиста, Верна?
В кухне запахло сирийским нардом и мелиссой.
Каллист вошел, в белом хитоне, скидывая на ходу плащ.
— А, так это же — старые знакомые! — воскликнул он, увидев мальчиков. — Ты — Ксен, а ты — тоже Севастиан?
— Севастион, — поправила его Леэна. — Это братья Севастиана.
— Это вы на заборе у кузнеца Минотавра рисовали, а еще в бане нам с Кес… то есть Александром мяч подавали?
— Да! Да! — закивал Ксен, чуть не выпрыгивая из корыта. — Здравствуйте, Каллист врач!
Каллист похлопал его по плечу, и Ксен впервые улыбнулся.
— А у тебя, дитя мое, сильная дискразия[277], — заметил Каллист, обращаясь к Севастиону. — Кто его напугал? — спросил он у собравшихся возле корыта, в котором отмокал висящий на шее Севастиана Севастион.
— Севастион очень впечатлительный… — начал Севастиан извиняющимся голосом.
— Вы — родные братья? — спросил Каллист с плохо скрываемым сарказмом. — Очень похожи.
Несчастный Севастиан покраснел.
— Сейчас подержи его в воде — теплая ванна должна помочь… не горячая, а теплая — добавь холодной воды, Анфуса!
— Вот еще, буду я дитя в холодной воде купать! Вши разведутся! — последовал ответ.
Леэна строго взглянула на ключницу, и та неохотно пошла принести кувшин с водой из колодца.
— Не хочу, не хочу, не хочу в воду! — вопил хриплым шепотом Севастион и выворачивал голову так, что Каллист на мгновение испугался за его жизнь.
— А я уже вымылся, смотри, — сказал ему Ксен, вылезая из корыта, прежде чем Анфуса подлила в корыто холодной воды, и растираясь чистым полотенцем.
— Не хочуууу! — раздался вой Севастиона и резко прервался — будто ему в горло вставили пробку.
Каллист посмотрел в ту же сторону, куда изогнул худую грязную шею Севастион, и увидел Финарету.
— Хороший мальчик! — сказала она ласково. — Зачем же ты так плачешь?
— Я уже не плачу! — срывающимся голосом ответил Севастион и ухнул в корыто, обдав прохладной водой Севастиана, Анфусу, Леэну, Каллиста и Финарету.
— Ты совсем как дельфиненок в море, — засмеялась Финарета. — Да вот у тебя и дельфиненок маленький на шее.
— Это потому, что я потом крещусь, — заявил гордо Севастион, не сводя глаз с рыжеволосой девушки, и деловито добавил: — Ксен, дай мне губку, она вон там лежит!
Вскоре Севастион, завернутый в полотенце, стоял рядом с Ксеном.
— А где глиняный Мохнач? — спросил он у брата, как ни в чем не бывало.
— Вот он, — ответил Ксен, разжимая кулак. — Я его за плиту спрятал, прежде чем в корыто лезть — чтоб не размок.
— Отдай! — потребовал Севастион, втягивая в себя с шумом воздух.
— Бери, — согласился Ксен.
— Севастиан, вот вам на троих лепешки и виноград, ступайте в спальню, ешьте и отдыхайте. Анфуса вас проводит, — сказала Леэна после того, как к братьям присоединился вымывшийся продавец горшков. — Сегодня переночуете в одной спальне, а завтра я подумаю, где вас поселить.
— Я бы… я бы хотел устроиться к вам поденщиком, госпожа Леэна, — попросил Севастиан, держа в руках смятое мокрое полотенце. Его темные волосы, как у Севастиона, прилипли ко лбу и ушам, и он тоже был похож на дельфиненка, но на груди его был не дельфин, а крест.
— Нет, в поденщики ты не годишься, — отрезала Леэна.
Севастиан поник.
— Бабушка! — воскликнула Финарета с мольбой. Каллист скрестил руки на груди, переводя пристальный взгляд с девушки на бывшего чтеца.
— Будешь обучаться работе управляющего имением — помогать Верне.
Севастиан — в который уже раз — густо покраснел и начал благодарить. Леэна остановила его с едва заметной улыбкой:
— Не бросать же родное дитя.
— Это вы о чем, госпожа Леэна? — спросил недоуменно Каллист.
— А ты ведь тоже мой сын, Каллистион, — заметила спокойно спартанка.
— Как?! — после небольшой паузы спросил потрясенный вифинец.
— Ну, глупые люди решили уже, что твой дядя — это не дядя, а отец тебе. И он… он очень любил бабушку, — объяснила Финарета. — Сплошные выдумки.
— Нет, это правда. Твой дядя очень любил меня, — вдруг сказала Леэна, и резко накинув покрывало, повернулась и ушла в ночь.
— Это все в Писании есть, правда, Верна? — сказал вдруг серьезно Агап. — Кто за Христом пойдет и все оставит, у того многие чада будут. Так и у госпожи нашей, истинной девственницы Христовой…
Он перекрестился и вздохнул.
Верна тоже вздохнул грустно и сказал ему в ответ:
— Да, истинной.
+++
Анфуса тем временем привела Севастиана, Севастиона и Поликсения в просторную, украшенную ароматными цветами и травами спальню, где не было кровати, а на полу лежала огромная медвежья шкура.
— Тебе рогожку-то не
— Смотри у меня! — покачала головой Анфуса, кладя стопку свежих простыней на край медвежьей шкуры.
Едва она ушла, Севастиан с братьями набросились на еду.
— Мы теперь у Леэны будем жить? — весело спрашивал зареванный Севастион.
— Она тебя помощником управляющего берет? — спрашивал Поликсений, осторожно ставя глиняную собаку, выроненную Севастионом во время еды, на окно.
Севастиан в ответ только молча кивал, запивая лепешки водой из кувшина. Потом, когда они поели, Севастиан прочел молитву, перекрестил себя и братьев, которые тоже пытались перекреститься. Произошла небольшая потасовка. В конце концов все улеглись среди теплого медвежьего меха.
— Медведь-то какой… огромный! — проговорил уже засыпая Севастион.
— Кап-па-до-кий-ский! — ответил ему Ксен и добавил, тоже погружаясь в сон: — Мохна-атый…
Севастиан тоже быстро уснул — словно провалился в темноту. Ему снилось, что он помогает крестить Александра-Кесария и должен скрыть от всех, что у того шрам на бедре. «Пойдем не в этот источник, а в соседний, теплый», — говорит он Кесарию и продолжает, обращаясь к нему запросто, как к другу: «Ты зайдешь по шею, а я позову пресвитера, вот никто ничего и не заметит!» Кесарий-Александр соглашается, они входят в воду целебного источника. Вода теплая, но понемногу начинает остывать, и Севастиан просыпается от холода.
Рядом безмятежно посапывает Севастион, передвинувшийся с мокрой половину на сухую. Поликсений свернулся калачиком на другом конце шкуры.
«Напрудил!» — подумал с досадой на брата Севастиан. — «Надо бы ему, и в самом деле, рогожку». Он встал, накинул высохшее уже полотенце на плечи и сел у выхода. В небе сияла полная июльская луна. Издалека доносилось распевное чтение — он различил голос Кесария. «Молятся!» — благоговейно подумал юноша, изображая на себе крест.
Он напряг слух, чтобы различить, какие псалмы читает Кесарий, но, к своему удивлению, разобрал:
«О, злое проклятье отца!
Запятнанных предков, старинных,
Но крови единой — грехи,
Грехи меня губят… возмездье
Растет их, покоя не зная…
Но отчего ж надо мной разразился
Гнев этот старый?
Над чистым, невинным зачем он
Так тешится злобно? Увы мне!
О, что же мне делать? От мук
Страшных куда же укроюсь?
Ты, черная сила Аида, несчастного тихой,
Тихой дремотой обвей»[278].
Севастиан вздохнул. Он вспоминал, что это за стихи, и не мог вспомнить. Он мало читал эллинскую поэзию, и его поразило то, что Кесарий, почти мученик, так свободно читает стихи язычников.
— Это Ипполит, — прошептал Поликсений, садясь рядом с братом на пороге. — Ипполит умирает…
— Ты что же, читал Софокла? — спросил Севастиан.
— Это Эврипид, — серьезно, по-взрослому, ответил его младший брат и, умолкнув, стал слушать дальше.
Потом он спросил:
— Севастиан! А завтра ты меня к отцу отправишь?
— С чего ты взял? — удивился тот. — Конечно, нет, — и добавил, прижав к себе Поликсения: — Ни за что!
— Я просто… просто думал, что вы с Севастионом — родные братья, а я вам неродной.
— Перестань, Ксен! — воскликнул чтец, обнимая еще крепче худенькие плечи брата. — Ты мне родной брат. Родной! Если бы Ксена была бы жива, и она бы мне родной сестрой была бы!
— Она жива, — серьезно и тихо сказал Ксен. — Просто они с мамой и Мохначом теперь у Христа живут. И папа ваш тоже там живет, — добавил вдруг он.
— Да, — сказал Севастиан и вытер глаза.
— А мы пока вот здесь живем, у Леэны в саду. Послушай — вот Ипполит отца прощает. Он тоже христианин был, Ипполит, просто до Христа жил…
Севастиан не стал спорить. До них доносился прекрасный, глубокий и трагический голос Каллиста:
— О, я тебя, отец, освобождаю…
— Как? этот груз с меня снимаешь? весь?..
— Да, девственной клянусь я Артемидой.
— О лучший сын! О благородный сын!
Поликсений вздохнул:
— Ипполит простил отца и умер…
22. О забытых вещах
Кесарий, прощаясь, пожал руку Каллисту.
— Передавай привет Диомиду! — беспечно помахал Кесарий рукой вифинцу, а тот весело махнул ему в ответ.
— Смотри, чтобы я, вернувшись, застал тебя в таком же хорошем настроении, в каком оставляю! — пригрозил шутливо Каллист и, рассмеявшись, вскочил на Пегаса.
— Поторопись! — крикнул ему Кесарий, но сам слегка придержал коня, гладя его морду. — Думаешь, моему Буцефалу хорошо у Орибасия живется?
— Думаю, да, — кивнул Каллист. — Он благородный конь и цены немалой. Орибасий, несомненно, будет уделять ему внимание.
— Ты прав, — задумчиво ответил Кесарий. — Он мне приснился сегодня, Буцефал. Как будто он ногу подвернул, и я искал Салома, чтобы он его вылечил… Ну, да все это пустое! — тряхнул он головой. — Поезжай! До встречи!
— До встречи! — радостно ответил вифинец и слегка хлестнул коня. Пегас уже привык, что вместо почти невесомой Финареты ему приходится частенько носить на спине бывшего помощника архиатра Никомедии.
Кесарий проводил друга взглядом. Улыбка медленно уходила с его губ, его точеный рот словно свело судорогой, а лицо стало скорбным и светлым.
— Прощай, Каллист… — повторил он несколько раз. — Прости…
В сопровождении напевающего «Моя Вифиния — дивный край, такого нигде не найти, не найти!» Агапа Кесарий направился к дальней беседке, увитой виноградом. Там он опустился на скамью, вытянул ноги и, отшвырнув костыль, распрямил руки.
— Изволите, я костыль-то ваш рядом положу? — спросил Агап, поднимая отполированную ладонями Кесария буковую палку с перекладиной. Кесарий не ответил, глядя сквозь листья винограда в утреннее светлое небо.
— Принеси мне воды, — сказал Кесарий, не отводя взора от неба.
Агап подал ему большой кубок колодезной воды. Кесарий не стал пить, велел поставить рядом.
— Иди, Агапушка, отдохни, поешь… Спасибо тебе.
— Что ж вы, барин, спасибо-то говорите? — смутился Агап. — Мое прямое дело — вам помогать.
— Вот и хорошо, вот и хорошо. Но ты ступай. Я хочу побыть один.
Он остался один и закинул руки за голову, прислонясь к мягкому шерстяному ковру, покрывавшему скамью. Кесарий пнул ногой костыль, который бережно прислонил рядом с ним заботливый Агап, и деревяшка с глухим стуком упала в траву.
— Ты мне уже больше не понадобишься, — процедил с усмешкой Кесарий, заворачиваясь в свой плащ — темно-серый, в полумраке беседки — почти черный. Все должно было быть предусмотрено — и было предусмотрено. Даже цвет плаща. Он закутается в этот плащ и ляжет на скамью — пусть первое время все они думают, что он
Он подтянул к себе пару фригийских подушек — на них искусно был вышит Адонис-самоубийца, и девушки, поднявшие погребальный плач по любимцу богини. Каппадокиец в ярости перевернул подушку и ударил по ней кулаком — удар пришелся как раз по свирепой морде черного вепря с острыми, смертоносными клыками и налитыми кровью, безумными глазами. Кесарий с горечью посмотрел на едва заметную вмятину, что оставила его слабая рука на морде зверя.
— А когда-то я Крата на обе лопатки клал… — срывающимся шепотом проговорил он. — Ничего, — вдруг повторил он несколько раз, — ничего, ничего…
— Это все — ничего, — сказал он себе снова, доставая из-за пазухи спрятанный хирургический нож. Потом обнажил левую и правую руки — выше локтя. Потом зажал края плаща зубами под серебряной фибулой — чтобы не пришлось их ловить после, разбрызгивая кровь по ковру. Это привлечет внимание если не туповатого Агапа, то зоркого Верны, а уж Леэна-то наверняка поймет, что он вовсе не спит, завернувшись в найденный среди старья в заброшенной комнате пристройки темный плащ…
Вдруг ему захотелось выпить воды. Он разжал зубы, края плаща опали, он протянул руку к кубку — но его движение было слишком неуклюжим, и он, толкнув нечаянно простой глиняный кубок, пролил всю прохладную колодезную влагу на траву.
— Растяпа! — обругал себя бывший архиатр, с сожалением человека, истомленного жаждой, глядя на то, как струи воды бегут между травинками и уходят в землю, чтобы выйти потом вдали вместе со струйками неизвестных родников.
Что ж, вслед за этими струйками скоро потекут другие — струйки темной, соленой и густой влаги… Он снова потянулся к ножу и неожиданно улыбнулся, вспомнив простосердечного Каллиста, у которого можно украсть все, что только захочешь.
Потом он посмотрел на нож с монограммой Хи-Ро и головой льва. Этот нож дала Каллисту Леэна — и так и не сказала, откуда он у нее. Кесарий протянул руку к ножу и коснулся влажными от пота пальцами стали, холодной и твердой, — тверже, чем клыки вепря, убивающего Адониса. Вдруг неожиданная слабость, такая частая после перенесенной болезни, настигла его, и нож выскользнул из его руки, падая в траву.
Ругаясь по-каппадокийски, Кесарий свесился со скамьи, пытаясь найти нож.
— Кесарий врач! — раздался юношеский голос. Это был Севастиан.
— Севастиан, я хочу побыть один, — резко ответил каппадокиец.
— Я просто принес вам воды, — сказал растерянный юноша. — Я подумал, что у вас жажда…
Кесарий осушил серебряный кубок с улыбающимся большеглазым львом. Лев попирал ногами разорванную змею-дипсу.
— Откуда ты его взял? — спросил он бывшего чтеца.
— Поликсений нашел и госпоже Леэне принес, она заплакала, велела налить воды, найти вас и напоить, — выпалил Севастиан, растерянный и смущенный.
— Спасибо тебе, дитя мое, — ответил Кесарий, внимательно глядя на кубок.
— Я хотел спросить вас, Кесарий врач… можно? — Севастиан наматывал на палец край плаща Кесария.
— Можно, — ответил тот, не сводя глаз с улыбающегося серебряного льва.
— Как можно все оставить и отдать Христу? Мне кажется, это очень сложно.
— Я не знаю, — тихо сказал Кесарий в ответ. — Отчего ты меня спросил об этом?
— Но как же… как же… вы же… мученик почти…
— Я не мученик, — ответил печально Кесарий. — Все, что я делал — дело человеческое. А мученичество, мартирия — тайна Христова. Я ее не изведал.
— Вы изведаете, непременно изведаете! — воскликнул Севастиан, в порыве обнимая Кесария, и смутился, поняв смысл своих слов: — Ох, я не то хотел сказать…
— А я бы хотел… — прошептал Кесарий. — Я бы хотел узнать мартирию… Дело Христово, не дело человеческое… Человек такое не может сделать, — ни философ, ни атлет…
— Ой! — вскрикнул Севастиан.
— Что случилось? — встрепенулся его собеседник.
Юноша уже держал на окровавленной ладони хирургический нож. Тонкие, алые струйки капали на плащ Кесария, на подушки с плачущими девушками, на ковер, на траву…
— Это нож Каллиста! Ну что ты за олух, святые мученики! — воскликнул Кесарий, прижимая артерию на предплечье к кости. — Кричи громче, зови кого-нибудь, перевязать тебя надо, я долго так не продержу.
— Я думаю, надо послать Агапа, чтобы он отвез Каллисту нож, который тот так неосторожно обронил в беседке, — прозвучал над их склоненными головами голос Леэны. Она протянула Кесарию ленту, выдернутую из своей прически.
— Не сердитесь, Кесарий врач! — пролепетал Севастиан, пока Кесарий накладывал тугую повязку.
Наконец Кесарий поднял взор и увидел строгие и добрые глаза Леэны. Спартанка и сын Нонны долго смотрели друг на друга.
— Это — моя вина, матушка, — ответил Кесарий не сразу. — Человеческая слабость.
+++
Каллист вбежал в экус — без плаща, ремень одной сандалии развязан.
— Тебе плохо, Кесарий? — воскликнул он, кидаясь к ложу друга, и, только сейчас заметив сидящего рядом с каппадокийцем Севастиана, быстро произнес: — … то есть, я имел в виду, Александр…
— Нет, что ты! — Кесарий приподнялся с подушек. — Я просто прилег отдохнуть. День такой жаркий… А ты как провел время у Диомида?
Они обменялись рукопожатиями.
— Хорошо, что ты мой нож вовремя заметил и с Агапом передал, а то бы я опозорился перед Диомидом и писарем его… не знаю, как пришлось бы выкручиваться, — весело воскликнул Каллист. — И как это я его выронил?! Прямо как сам у меня выскользнул…
— Мы его с Александром врачом нашли в бесед… — начал Севастиан, но, встретившись взглядом с Кесарием, умолк на полуслове.
— Да, вещи порой теряются в одних местах, а находятся в совершенно других! — продолжил жизнерадостно Каллист, садясь на постель друга и беря его запястье, чтобы оценить пульс. Кесарий хмыкнул, но не отдернул руки. — Такое впечатление, словно у них есть душа… или у каждой — по даймону, или гению, как римляне говорят.
Севастиан заерзал на табурете, завздыхал, но промолчал.
— Дайте-ка я вам, барин, сандалию-то завяжу! — заметил Агап. — А то как встанете, как пойдете, да и нос расквасите себе.
— Я сам, Агап, спасибо, — отстранил раба Каллист.
— Да, и оставь мой пульс в покое, — сказал Кесарий Каллисту. — Лучше скажи: Диомид прислал мне смокв?
— Да, Прокл уже тащит. Вот, поставь их сюда!
— А теперь прочь ступай, — добавил Кесарий, не успел Прокл открыть рот, собравшись что-то сказать. — Да, и принеси мне воды. Жарко сегодня очень.
— Я вам, барин, воды принесу, — неодобрительно глядя на Прокла, ответил Агап.
— Главное, побыстрее, — кивнул Кесарий.
— Я тоже выпил бы воды, — кивнул Каллист. — А что у тебя с рукой, Севастиан?
— По… порезался… — заикаясь, проговорил юноша.
— Отвечай по-человечески! — неожиданно вспылил Каллист. — Как только тебя, заику,
Севастиан вспыхнул, закусил губу и встал, собираясь уйти.
— Это он твой нож нашел, — сказал Кесарий с укором. — Вот и порезался. Неудачно схватился, за лезвие.
— Стой, — схватил Севастиана за плечо Каллист.
Он снова усадил его, снял повязку с руки и велел Агапу, уже вернувшемуся с двумя кубками воды, принести ковчежец с лекарствами.
— Не бери в голову, Севастиан, — рассмеялся Кесарий, отпивая из кубка, — Каллист врач всегда так — сначала отругает, а потом окажет благодеяние. У него такой характер.
Он протянул руку к корзине за сочной смоквой.
— Этот олух Севастиан порой так напоминает мне нашего Фессала! — вздохнул Каллист, перевязывая незадачливого чтеца.
— Фессал? — оживился приунывший Севастиан. — Что с ним? Вы знаете, где он?
— Видишь, они уже успели подружиться, — заметил Каллист. — Родственные души! Как только друг друга нашли.
— Фессал уехал в отпуск на Лемнос, на свою родину, перед моим диспутом с императором Юлианом, — ответил Кесарий юноше.
— Можно… можно написать ему? — краснея и запинаясь, спросил Севастиан.
— Нет! — хором ответили ему оба врача.
— Вся переписка, выходящая из дома Леэны, прочитывается, — объяснил Каллист. — Ты обронишь какое-нибудь неосторожное слово и всех нас подведешь… а в первую очередь — Кес… Александра.
— Но кто же занимается этим неблагородным делом? Кто читает письма? Неужели Диомид? — вдруг возмущенно заговорил уже без заикания Севастиан. — А Каллист врач еще его писаря лечит…
— Писарь ни при чем, — ответил Каллист.
— Как раз писарь и причем, — возразил ему Кесарий. — Это он переписку просматривает. Неужели Диомид сам тратит на это свое драгоценное время?
Каллист пожал плечами.
— Что вы читаете? — спросил он, заглядывая в свиток, оброненный Севастианом на кушетку.
— Письма Афанасия из Египта, — ответил Кесарий. — Тебе неинтересно будет. Тащи Аристофана, Агап.
— Почему это мне неинтересно будет? — спросил Каллист немного обиженно. — Меня очень интересует христианская философия. Никейцы, омиусиане, омии… и вообще, ариане. Читай же вслух письма Афанасия, Севастиан!
Кесарий с трудом подавил смех и снова отправил в рот очередную синевато-пунцовую смокву.
— Севастиан — омиусианин, — заметил он, проглотив полный сока плод. — Посмотрим, сможем ли мы переубедить его.
— Мы? — удивился Каллист.
— Да, мы — с Афанасием и с тобой. Как я помню, ты против арианской философии, — заулыбался Кесарий. — Конечно, трое философов против одного — это неравный спор, но на стороне Севастиана еще пресвитер Гераклеон, бывший епископ, а ныне главный жрец Пистифор, и еще сам покойный ныне пресвитер Арий. И Аэций, безусловно.
— Аэций — аномей, — хмуро заявил Севастиан. — Он считает, что Сын совершенно неподобен Отцу, как творение не может быть подобно Богу. А я считаю, Александр врач, что из Священного Писания следует, что Сын — ниже Отца, и это настолько ясно, что и придумывать здесь нечего, и спорить тоже.
— Значит, Иисус — не Бог? — спросил Каллист.
— Бог, но меньший, — твердо ответил чтец.
— А еще говорят, что вы, христиане, в о д н о г о Бога верите! — заметил Каллист. — Собственно, если твои слова верны, то у вас нет ничего нового — у эллинов таких мифов полно. Главный бог посылает бога помладше на смерть, а сам сидит на троне в небесах, бесстрастный и блаженный, и руки довольно потирает.
— Каллист! — с укоризной произнес Кесарий. — Не увлекайся, пожалуйста!
— Увлекаться я буду, или нет, — нахмурился Каллист, — но ведь выходит именно так, что скажешь, Севастиан? Бог послал Иисуса на смерть, а Сам остался в стороне?
— Этого требовала правда Божия, — негромко ответил Севастиан, втягивая голову в плечи.
— Чего требовала такая странная правда? Чтобы сына убивать? Даже у людей такого не бывает! — возмутился Каллист.
— О, у людей много чего бывает, — вдруг произнес Кесарий и, опершись рукой на подушку, устремил взгляд в окно — словно не хотел, чтобы друг увидел его глаза.
Они не заметили, как вошла Леэна.
— А я думаю, что во всем этом гораздо больше тайны, чем кажется тем, кто об этом толкует, — сказала она.
— Что ж, госпожа Леэна, теперь и не говорить об этом? Константин пробовал запретить споры — ничего ведь хорошего не вышло! — неожиданно смело сказал чтец.
— В старое время никто не вдавался в споры — мы пели Христу как Богу, — отвечала диаконисса.
— Вот-вот! — подхватил Севастиан. — «Как»! Именно «как»!
— А мученики совершали свою мартирию, зная, что Христос с ними, и Бог с ними, — продолжала Леэна. — Страдающий с ними Бог. Бог воскресший.
— Как Дионис, — сказал Каллист.
— Вот и получается — эллинство! — вскипел Севастиан.
— А у тебя получается — варварство, — ответил Каллист. — Два бога, старший и младший. Ты кому из них молишься первому? Тому, кто Иисуса убил?
— Да не может быть двух богов, что ты за ерунду говоришь, Севастиан! — раздался голос вездесущей Финареты. — Это у Пистифора твоего теперь появилась возможность хоть двум, хоть двадцати двум богам поклоняться, раз его Юлиан главным жрецом сделал!
Севастиан не знал, что отвечать, и покраснел.
— Финарета, Севастиан молится Отцу и Сыну и Духу Святому, Богу единому, — ответила Леэна. — Не нападай на него так.
— Ну да, — ответил Севастиан, снова осмелев.
— Так что — иное Отец, иное — Сын?
— Не «иное», а «иной», — подал голос Кесарий. — Говоря «иное», ты именуешь природу. Она у них одна, божественная. А говоря Иной и Иной, различаешь по ипостасям. Равные и разные, а не первый, второй, третий, как в Сирийском легионе.
— Это все излишняя мудрость, — заявил Севастиан. — Надо по Писанию.
— Тогда почему Иисус говорит, что Он — от начала Сущий? — спросила Финарета.
— Это Он образно говорит, так как Он был в начале всего сотворенного.
— Образно? — возмутилась рыжая девушка. — Очень легко все на образность списывать, когда Писание противоречит твоим взглядам. — Это вот так вот образно Он себя именем Бога именует? Ведь Бог в купине Моисею назвал Себя Сущим?
— Ну Иисус и есть второй Бог, я же не отрицаю, — ответил Севастиан. — Бог сделал Иисуса богом. Иисус сам говорит: «Отец Мой более Меня».
— Это Он тоже образно! — завопила Финарета. — Это оттого, что Он стал человеком и поэтому как человек меньше Бога!
— Финарета, помолчи, — заметила Леэна. — Так цитатами можно сутками напролет перекидываться, наподобие циркачей, что мячами жонглируют. Чем, собственно, последние лет двадцать-тридцать все и занимаются, после того как Коста прекратил гонения на христиан.
— Кто? — переспросил Севастиан, не поняв.
Леэна несколько смутилась.
— Император Константин, я имела в виду.
— Если вы меня выслушаете, я вам скажу, как я верую, — вдруг заговорил Севастиан. — Прежде всех веком Бог создал Премудрость, или Сына. А потом создал Им, словно инструментом, все остальное. Поэтому Сын — образно говоря, второй Бог,
— Ну, Премудростью можно и один, и сто пятьдесят один мир сотворить, — заметил Кесарий. — А ты, Севастиан, самого Оригена-то читал?
— Нет. И не собираюсь, — гордо ответил тот. Кесарий покачал головой, но ничего не сказал.
— Все эти разговоры о Премудрости прежде веков — прекрасные и таинственные, несомненно, но для меня важно знать одно — спас нас Бог или нет? — сказала Леэна. — Совершилась сотерия человечества или нет?
— Вот именно! — воскликнул Каллист. — Только Бог может спасать. Это ясно.
— Вот послушай, Севастиан… — Леэна взяла свиток.
«Творение всегда совершается либо из некоего предсуществующего материала, либо из ничего; и сотворенное всегда остается внешним для творящего или созидающего, на него не похожим, ему не подобным, „иносущным“. Сын рождается, ибо бытие Его принадлежит к необходимости божественной природы. Она плодоносна, плодовита сама по себе. Сущность Отца никогда не была недовершенной, так чтобы нечто к ней принадлежащее привзошло к ней впоследствии…»[279]
— Видишь, Севастиан? — торжествующе воскликнула рыжая девушка.
— Все это — философия! — гордо проронил бывший чтец. — Это уклонение от простоты Христовой.
— Похоже на Плотина! — заметил Каллист.
«…Созданная из ничего, тварь и существует над бездною ничтожества, готовая в нее низвергнуться. Тварь произошла и возникла, и потому есть естество текучее и распадающееся; в самой себе она не имеет опоры и устоев для существования. Только Богу принадлежит подлинное бытие, и Бог есть прежде всего Бытие и Сущий, ибо Он не произошел и безначален. Однако тварь существует и в своем возникновении получила не только бытие, но и благобытие, — твердую устойчивость и стройность. Это возможно через пpичастие пребывающему в мире Слову. И тварь, озаряемая владычеством, промышлением и благоустроением Слова, может твердо стоять в бытии как „причастная подлинно сущего от Отца Слова“. Источное Слово Бога всяческих, как Божия сила и Божия Премудрость, есть настоятель, и строитель, и хранитель мира. По неисследимой благости Своей Бог не попускает твари увлекаться и обуреваться собственным своим естеством, но собственное и единственное Слово Отчее нисходит во вселенную и распространяет здесь силы Свои, и все озаряет, видимое и невидимое, и все в Себе содержит и скрепляет, все животворит и сохраняет, — каждую отдельную вещь и все в целом. В Слове начало и источник миропорядка и мирового единства. В мире всюду открывается порядок и соразмерность, всестройное сочетание и согласие вещей противоположных. В этом единстве и стройности мира открывается Бог. Никто не смеет сказать, будто Бог во вред нам употребил невидимость естества Своего и оставил Себя совершенно непознаваемым для людей. Напротив того, Он привел тварь в такое устройство, что, будучи невидим по естеству, Он доступен познанию из дел. Бог откровения есть Слово. Ибо Слово, распростершись всюду, и горе, и долу, и в глубину, и в широту — горе — в творении, долу — в вочеловечении, в глубину — в аде, в широту — в мире — все наполнило ведением о Боге. В мире на всей твари и на каждой в отдельности положены некий отпечаток и подобие Божественной Премудрости и Слова, и это сохраняет мир от тления и распада».
— Афанасий, действительно, философ! — с удивлением сказал Каллист.
— Главное, чтобы ни у кого из философов не оставалось лазейки думать, что Сын — не настоящий Бог, — сказал Кесарий. — Слово, которое предложил Афанасий, — «единосущный», «омоусиос», и является таким словом.
— Ах, Александр… ты все заботишься о философах! — воскликнула Леэна.
— Матушка, да все греки — философы, от мала до велика! Это же не варвары спор начали, греки и начали! Арий — не египтянин, а грек!
— Зато Афанасий — египтянин, — промолвила Леэна.
— Говорят, что египтяне — из всех людей на свете самые набожные, — заметил Каллист. — Он жив еще, этот епископ Афанасий?
— Да, жив, хоть и старик, но в добром здравии, со светлой головой. Он вернулся из ссылки — Юлиан же вернул из ссылок всех епископов, никейцев и ариан, чтобы в церкви начались раздоры…
— Он не ошибся — раздоры начались! — кивнул Кесарий. — Но я слышал, что Александрия приняла Афанасия с ликованием.
— Его очень любят, да, — ответила Леэна. — Мне кажется, впрочем, что все эти арианские споры — просто повод, а истинная причина — борьба за власть. Пресвитер Эрмолай совсем не думал, как ему побыстрее стать епископом, когда ожидал солдат Максимина со дня на день… Впрочем, сейчас другие времена.
Она замолкла.
Каллист с интересом просматривал свиток.
«Отрицание вечности Сына и его со-вечности Отцу есть ложь не о Сыне только, но и об Отце, умаление Отчего достоинства, отрицание Божьей неизменяемости. Это значить допускать, что был Он некогда без собственного Своего Слова и без Премудрости, что был некогда свет без луча, был источник безводный и сухой. Но неисточающий из себя не есть уже источник. Бог вечен, источник вечен, а потому вечною должна быть и Премудрость — Слово, вечным должно быть рождение. Если не было некогда Сына, то не был некогда Бог Отцом и, стало быть, не было Троицы. Это значит рассекать и составлять Троицу и составлять Ее из не существовавших некогда, из чуждых друг другу естеств и сущностей».
— Раньше христиане умирали для того, чтобы другие видели, что они — живы, и что Иисус, с которым они умирают и живут, — Бог, — сама с собой разговаривала Леэна. — А сейчас христиане должны становиться философами, а не мартирами.
— Стать эллинами для эллинов — чтобы явить Христа эллинам! — воскликнул Кесарий. — Так и должно быть!
— Твой брат и Василий этим и занимаются, — кивнула Леэна.
— Ваш брат — друг Василия из Кесарии? — спросил Севастиан настороженно.
— Ну вот, Каллист, теперь и я сказала необдуманные слова, — произнесла Леэна.
— В Кесарии много Василиев, — заметил Кесарий. — Какой из них тебе не нравится?
— Тот, который за «омоусиос», — ответил Севастиан, — и всех на свою сторону перетягивает своей хитрой философией, которой он в Афинах обучился. По стихиям мира сего, а не по Христу.
— Я тоже за «омоусиос», — ответил Кесарий[280].
— Вы — не по стихиям мира сего, — тихо и смущенно ответил ему Севастиан.
— Да Бог с ним, с Василием! — заметила Леэна. — Давайте лучше Афанасия почитаем.
«Есть созерцаемое и живое единство Отца и Сына. Божество от Отца неизлиянно и неотлучно пребывает в Сыне, и в лоне Отчем никогда не истощается Божество Сына… Отец и Сын едины и едины в единстве сущности, — в нераздельном „тожестве единого
— Он так хорошо пишет по-гречески. Не верится, что он египтянин, копт, — заметил Каллист.
— Неспроста его «омоусиос» предложил от своего имени император Константин на соборе.
— Так это Афанасий предложил «омоусиос», а не император? — наконец понял Севастиан.
— Милый Севастиан, Константин был воин, а не богослов. Он решил, что сильное, глубокое слово «единосущный», предложенное молодым диаконом-коптом, разрешит все споры.
— А это слово только их усилило! Вот вам и богословие, и философия… — заметил Севастиан. — В простоте надо!
— Греки не могут без философии. Это копты могут. Знаешь, Севастиан, они уходят в пустыню, на левый берег Нила, и там живут всю жизнь, молясь Христу, и Он пребывает там с ними, — сказал Кесарий.
— Я бы тоже так хотел! — вздохнул юноша.
— Василий тоже очень был впечатлен этим, хочет жить, как египетские монахи, устроил у себя поселение в Понте, но что-то не очень у него получается. Он все хочет расписать по пунктам, монахов местных приручить, а они не склонны к приручению, — слегка улыбнулся Кесарий. — Не получается у него Египет в нашей Каппадокии.
— Видишь, Севастиан, у тебя не получится, ты — грек, — поддразнил Севастиана Каллист. — Твой удел — уяснить слово «единосущный».
— «Подобосущный»! — воскликнул Севастиан. — «Омиусиос»!
— Да-да — вот так вот, из-за единой йоты, спор между греками продолжится в веках, — засмеялся Каллист. — «Единосущный», впрочем, как мне кажется, значительно более сильное выражение. Если поклоняться Иисусу, то — только как богу, не меньше. Иначе вам невозможно рассчитывать на сотерию. Странные вы какие-то, христиане — таких простых вещей не понимаете. Сотер, Спаситель — только бог, больше никто. Или вы просто не знаете, что такое сотерия на самом деле?
— Пантолеон знал, — отвечала Леэна. — Сегодня ночью будет почти шестьдесят лет с тех пор, как он засвидетельствовал.
— Мы всю ночь будем петь гимны! — воскликнула Финарета. — Ты, Каллист, тоже приходи! Что ты все читаешь там?
Каллист не ответил.
«… Воспринято Словом все человеческое естество, и в этом восприятии оставаясь подобным нам, оно светлеет и освобождается от естественных немощей, „как солома, обложенная каменным льдом, который, как сказывают, противодейственен огню, уже не боится огня, находя для себя безопасность в несгораемой оболочке“… Обреченное „по природе“ на тление, человеческое естество было создано и призвано к нетлению. Изначальное причастие „оттенкам“ Слова было недостаточно, чтобы предохранить тварь от тления. Если бы за прегрешением не последовало бы тление, то было бы достаточно прощения и покаяния, ибо „покаяние не выводит из естественного состояния, а прекращает только грехи“. Но смерть привилась к телу и возобладала в нем… Конечно, по всемогуществу Своему Бог мог единым повелением изгнать смерть из мира. Но это не исцелило бы человека, в таком прощении сказалось бы могущество повелевшего, но человек стал бы только тем, чем был Адам, и благодать была бы подана ему снова извне. Не была бы тогда исключена случайность нового грехопадения. А через Воплощение Слова благодать сообщается человечеству уже непреложно, делается неотъемлемой и постоянно пребывает у людей.
Слово облекается в тело, чтобы переоблачить его в жизнь, чтобы не только предохранить его внешним образом от тления, но еще и приобщить его к жизни. Ныне облечено тело в бесплотное Божие Слово и таким образом уже не боится ни смерти, ни тления, потому что оно имеет ризою жизнь и уничтожено в нем тление. Слово изначала пребывало в мире, как в неком великом теле, оживотворяя его. И было прилично явиться Ему и в человеческом теле, чтобы оживотворить его. На человеке был уже начертан лик Слова, и когда загрязнился он и стал невиден, подобало восстановить его. Это и совершилось в Воплощении Слова».
— Александр, дитя мое — если тебе тяжело не спать всю ночь, то оставайся у себя, — сказала Леэна.
Кесарий слегка улыбнулся и устало закрыл глаза.
— Ты устал, — сказала спартанка и поцеловала его в лоб.
Все, кроме Каллиста, ушли из экуса. На стуле осталась большая корзина смокв, на которой лежал свиток. Каллист взял его и продолжил чтение в молчании.
«Господь стал братом нашим по подобию тела; и Его плоть прежде иных спаслась и освободилась… Тело Свое ненадолго оставил Он во гробе и немедленно воскресил его в третий же день, вознося с Собою и знамение победы над смертью, то есть явленное в теле нетление и непричастность страданию. И во Христе воскресло и вознеслось и все человечество, — через смерть Христа распространилось на всех бессмертие. Восстал от гроба Господь в плоти, ставшей божественной и отложившей мертвенность, прославленной до конца, — и нам принадлежит наше это превознесение, и мы — как сотелесники Христа…
Мы становимся храмом живущего в нас Духа Святого; мы становимся друзьями Духа. Но главное и основное — исторгнуто из твари жало смерти. Воспринятые Словом, люди уже наследуют вечную жизнь и не остаются уже грешными и мертвыми по своим страстям, но, восстав силою Слова, навсегда пребывают бессмертными и нетленными. Смерть перестала ужасать и быть страшной, ибо дано обетование, что, восстав из мертвых, мы во Христе воцаримся с Ним на небесах. И сейчас уже доступно преодоление миpa в подвиге отречения, когда сопутствует этому Дух Христов. Этот путь проходят xpистианские подвижники, силою Духа побеждающие немощь естества, постигающие тайны и носящие Бога. Их подвиг свидетельствует о победе Христа над смертью — такое множество мучеников ежедневно о Христе преуспевает и посмеивается над смертью… И пусть сомневающийся приступит ко Христу с верою, и тогда увидит он немощь смерти и победу над ней. Ибо Христос в каждого приходящего вдыхает силу против смерти…
Умер за нас общий всех Спаситель; и несомненно, что мы, верные во Христе, не умираем уже теперь смертью, как раньше.
+++
Стояла июльская ночь. В саду так громко, что у Каллиста закладывало уши, стрекотали цикады.
— Обопрись же на мое плечо! — прошептал он в который раз, обращаясь к фигуре в длинном белом хитоне, шагающей впереди него.
— Нет, — раздалось в ответ. — Я хочу знамения. Я попросил… потребовал. Если я сам дойду до часовни, то я выздоровею. Если нет — то…
Кесарий едва не оступился, но удержался на ногах и некоторое время стоял, схватившись за ствол акации, чтобы перевести дыхание.
— Кесарий, что за безумные молитвы! — горячо шептал тем временем Каллист. — Как ты можешь требовать у Бога знамения!
— Ты же слышал — Иисус не только Бог, но и человек! А человек у человека может требовать…
— Кесарий! Одумайся! Я слышал, что так поступали его враги — требовали у него знамения!
— Я не враг Его. Он знает все — знает и это. А я хочу знать, стану ли я опять здоров. Идем! — властно заключил свою речь каппадокиец.
+++
В часовне, расположенной в укромном уголке сада, ярко горели свечи и курился ароматный ладан.
— Пусть говорят, что это языческий обычай, — заметила Анфуса, — а ведь как красиво-то! И на душе радостно!
— Ладан и свечи — сами по себе ни языческие, ни христианские, — наставительно сказал Верна. — Важно то, кому их возжигают и воскуривают. Так и с образованием, — продолжил он, весьма довольный своими рассуждениями и оборачиваясь к Севасту и Поликсению, смирно стоящих в красивых вышитых хитонах позади Севастиана, уже развернувшего книгу.
— А праведник, если и рановременно умрет, будет в покое, ибо не в долговечности честная старость и не числом лет измеряется: мудрость есть седина для людей, и беспорочная жизнь — возраст старости. Как благоугодивший Богу, он возлюблен и, как живший посреди грешников, преставлен, восхищен, чтобы злоба не изменила разума его или коварство не прельстило души его. Достигнув совершенства в короткое время, он исполнил долгие лета; ибо душа его была угодна Господу, потому и ускорил он из среды нечестия. А люди видели это и не поняли, даже и не подумали о том, что благодать и милость со святыми Его и промышление об избранных Его. Праведник, умирая, осудит живых нечестивых, и скоро достигшая совершенства юность — долголетнюю старость неправедного; ибо они увидят кончину мудрого и не поймут, что Господь определил о нем и для чего поставил его в безопасность; они увидят и уничтожат его, но Господь посмеется им… [281]
Севастиан читал хорошо и внятно. Хитон из дорогой ткани, с золотистой каймой, снова был на нем — впервые после того, как он примерил его, придя с увещеваниями к Леэне.
На невысоком дубовом столике стоял раскрытый врачебный ларец — пустой, без лекарств и инструментов, украшенный цветами, похожий на таинственно опустевший гроб.
— Бабушка! — вдруг с укором шепнула Финарета на ухо спартанке. — Зачем ты опять дала Севастиану надеть этот хитон? Он же памятный!
— Вот он и надел его сегодня в память о Панталеоне.
+++
Диоклетиан резко сказал Иероклу:
— Хватит. Твои люди и люди Максимина Дазы упустили британского ублюдка, а ты плетешь интриги против моего врача, замешивая сюда еще и Валерию. Я сам знаю, что она нездорова, что она склонна к христианству — так посуди, сколько ей жить на белом свете осталось? Ей помогает его лечение, значит, он и будет ее лечить. А ты разберись со своей стражей.
Иерокл и Максимин поклонились и поцеловали край пурпурной тоги божественного Диоклетиана, императора Рима.
+++
Леэна встала и начала читать наизусть:
— Ты, что у Вышнего под кровом живешь,
под сенью Крепкого вкушаешь покой,
скажи Господу: «Оплот мой, сила моя,
Ты — Бог мой, уповаю на Тебя!»
Свечи погасли. Во мраке звучал голос диакониссы:
— Он приник ко Мне, и избавлю его,
возвышу его, ибо познал он имя Мое,
воззовет ко Мне, и отвечу ему,
с ним буду в скорбях,
избавлю и прославлю его,
долготою дней насыщу его,
и явлю ему спасение Мое[282].
Вдруг раздался пронзительный крик Финареты, к которому почти мгновенно присоединился еще более громкий крик Севастиона. Верна быстро зажег большую лампаду и осветил часовню. Девушка с искаженным от страха лицом указывала на высокую фигуру в белом хитоне, закрывавшую собой дверной проем. За спиной пришедшего светила луна, создавая вокруг него золотистый ореол.
— Александр, дитя мое, — вздохнула Леэна с укоризной, протягивая к страннику руки. — Что это за шутки?
— Дошел… — прошептал Кесарий и упал в ее объятия, едва не перевернув дубовый столик, который вовремя успел подхватить Каллист, верно следовавший за другом.
— Слава Асклепию и Пантолеону, дошел! — выдохнул вифинец.
… Потом было столько радостной суеты и шума, что Верна не успел отругать Каллиста за эти слова. Кесария уложили на принесенные подушки, а Ксен молча приволок медвежью шкуру.
— Ты что, ее же Севастион сколько раз уже описал! — зашептал Севастиан.
— Ничего, мы же ее протирали и сушили на солнышке, — деловито отвечал Ксен. — Она теплая, — добавил он.
— Я же просил тебя не говорить!!! — завопил подслушавший их разговор темноволосый брат Ксена и бросился на него с кулаками.
— О чем? — спросила Леэна.
— О том, что Севастион в постель мочится иногда, — ответил смущенно Севастиан.
— Рогожку-то надо было взять! — покачала головой Анфуса. — Я таких ребятишек по глазам узнаю. Никогда не ошибаюсь.
— Это ничего страшного, — ответил Ксен по-взрослому. — Севастиан тоже до тринадцати лет писался, так мама говорила. А потом все прошло.
Теперь Севастиан выглядел не лучше Севастиона и исподтишка показывал брату кулак.
— Это же все медицина, это не стыдно, — заявил Ксен. — Я сразу сказал, надо у Каллиста врача спросить, как Севастиона лечить.
— А что, мальчик прав, — оживился Каллист. — Есть очень хорошие припарки.
— Да, из папируса, варенного в масле, — продолжил Кесарий, открывая глаза. — Старинное испытанное египетское средство. Мне Мина, мой друг, рассказывал. Да не смущайся ты, Севаст, это часто в детстве бывает, слабость мышц — больше ничего. Вот Грига мой… тоже был любитель ночных приключений … Он же слабеньким родился, — вздохнул Кесарий с сожалением, — хоть и старший из нас.
Кесарий оперся локтем о подушку, устраиваясь на медвежьей шкуре.
— Нас с ним вместе этими припарками из папируса лечили,
Кесарий рассмеялся — и не он один.
— А потом мама нашла египетского врача, он Григу и вылечил, а на меня посмотрел, и сразу сказал, что по глазам видно — меня лечить не надо.
— Я же говорю, по глазам все видно! — торжествующе воскликнула Анфуса.
— Верна, у нас есть старые папирусы, надо их достать, и завтра мы начнем лечение мальчиков, — сказала Леэна.
— Меня не надо лечить! — заволновался Севастиан. — Только Севастиона.
Севастион заревел.
— Перестань, пожалуйста, — попросила его Финарета и погладила по голове. Ко всеобщему удивлению, Севастион смолк.
— Ты шел через весь сад, дитя мое? — тем временем спрашивала Леэна у Кесария, укладывая его себе на колени.
— Да… через сад… падал и вставал… Прости, мой благородный друг, прости, Каллист, что я гнал тебя прочь… ты все равно следовал за мной… прости… — прошептал Кесарий, закрывая глаза. Его внезапная веселость сменилась изможденностью.
Финарета подала Леэне кувшин вина, и та поднесла его к губам названого сына. Тот сделал несколько глотков.
— У вас весь хитон в грязи… в земле, — прошептала с жалостью девушка.
— Прости, Верна, кажется, я набрел на твои фиалки, — приоткрывая глаза, произнес Кесарий.
— Я уж понял, — ответил управляющий. — Хорошо, что дошли-то хоть. Чего только люди по глупости не делают да на спор… вон, и реку переплывают, а потом тонут…
— Река… Я выплыл… Салом… — проговорил Кесарий, впадая в забытье. — Я дошел… Святой мученик Пантолеон, я дошел…
Он снова закрыл глаза, и лицо его стало спокойным.
+++
Высокая мраморная лестница. Они спускаются по ней вместе — маленькая Леэна, «украшение домины», и сама домина, императрица Валерия. Перила золотые, через них наброшены пурпурные ткани. Домина Валерия прекрасна — на ней пурпурно-алое покрывало и царский венец.
— Император Диоклетиан уехал в Салону, на родину на несколько дней. Ему нужен отдых. И дворец почти готов. Скоро мы переедем туда. Я хочу, чтобы и ты, и Панталеон поехали с нами. Император уже согласен, — говорит Валерия. Леэна радостно кивает. Там, в далекой Салоне, ее ждет счастье.
Навстречу им вверх по лестнице идет Пантолеон — больше обычного бледный, но счастливый.
— Император справедлив, я же говорила тебе, Пантолеон, — говорит Валерия.
— Император уехал в Салону, — говорит Максимин Даза. — А я запрещаю Пантолеону приходить к тебе. Есть старый, проверенный врач Ефросин, хранящий отеческую веру. А этого христианского гоэта я еще разоблачу…
— Прекрати говорить глупости, Максимин! — щеки Валерии вспыхивают. — При посещениях Пантолеона всегда присутствуют кувикуларии…
— Когда присутствуют, а когда и отсутствуют. Или ты считаешь кувикуларией эту маленькую проходимку, обрученницу Пантолеона?
— Прекрати! — воскликнул Пантолеон. — Ты бесстыжий, Даза! Император Диоклетиан не только защитил меня от ваших безумных обвинений относительно побега Константина, но и приказал мне оказывать помощь домине Валерии, пока он в отъезде. И не смей так разговаривать с ней!
— Ну, насчет побега, положим, я смогу со временем переубедить императора… а вот к домине Валерии я тебе запрещаю приходить! Вон отсюда!
Все остальное так и осталось перед глазами Леэны на долгие годы: Максимин Даза хватает за плечо Леонту, тот скидывает плащ, чтобы дать отпор, и из складок плаща, из глубокого потайного кармана — не иначе, разорвалась нитка, которой зашито было, ведь раны он зашивал хорошо, а здесь стежки не смог сделать крепкими, как же так! — и кукла в алом покрывале и венце летит через ступени, летит, летит вниз, к ногам Иерокла, и тот поднимает ее и читает кривую надпись, вышитую рукой девочки Леэны:
— Императрица Валерия!
— Это моя кукла! — захотела кричать Леэна, увидев мертвенно бледное лицо Леонты и посеревшее лицо домины — но шрам на шее словно разросся внутрь и задавил в ней крик, и она рухнула на ступени вслед за куклой, ничего уже не видя…
+++
— Он умер? Как Пантолеон? — полюбопытствовал Севастион и захныкал, получив подзатыльник от старшего брата.
— Он просто очень устал, — сказал тихо Леэна. — Весь хитон в грязи… несчастное дитя…
— Грязь, — произнес Каллист — ни с того ни с сего, как всем показалось. Кроме Леэны.
— Грязь! — повторила она. — Ты прав, Феоктист! Надо отвезти его на море, на грязи!
— Да! — воскликнул Каллист, не заметив, что его назвали именем дяди, — он был поражен тем, как спартанка угадала его мысли.
— Верна, послезавтра ты поедешь в Астак и приготовишь наш домик к приезду нас с Александром и Финаретой. Тот самый, у источника — как хорошо, что мы его не продали! И Севастиан поедет с нами. А тебя, мои милый Каллистион, я попрошу о величайшем одолжении — остаться здесь и следить за имением вместе с Верной. Пожалуйста, не откажи мне! — она с надеждой посмотрела на него.
— Да… конечно… — немного растерянно ответил вифинец. — Конечно.
23. О письмах
— Значит, ты, Каллист, остаешься с Верной, а мы с Финаретой отправляемся в Астак на воды! — весело говорил Кесарий, положив локти на стол и надкусывая лепешку с козьим сыром.
— Ты отправляешься в Астак сЛеэнойи Финаретой. Это существенная разница, — сказал Каллист.
— У меня будут все возможности рассказать и Леэне, и Финарете о твоих добродетелях. Прямо ареталогий составлю, — рассмеялся Кесарий.
— Перестань! — немного раздраженно ответил Каллист.
— А разве это не добродетель, — уже серьезно сказал Кесарий, — остаться на несколько недель с суровым стариком Верной и двумя неразумными отроками, для того чтобы следить за хозяйством и за Диомидом?
— Зачем за Диомидом? — удивился Каллист. — Его писарь поправился. Правда, у него жена беременна…
— Причем тут писарь и беременная жена! — воскликнул немного раздраженно Кесарий.
— А, я понял… Если вдруг правда о тебе дойдет до ушей Диомида.
— Ах, Каллист, какой ты все-таки прекрасный друг… — вздохнул Кесарий, словно раскаиваясь в своей вспышке гнева. — Никто бы для меня такого не сделал, что сделал и делаешь ты.
— Даже Мина-египтянин? — отчего-то спросил Каллист.
— Мина?! — несказанно удивился Кесарий. — Конечно, нет. Он мне не такой близкий друг, как ты. И потом — у него жена, дети… Впрочем, мы сто лет не писали писем друг другу. Вот доберемся до Александрии, погостим у него!
— Хорошо, — перебил друга Каллист. —
— Севастиан будет приезжать каждые две недели.
— Будь уверен, если что-то случится, я сам примчусь в Астак.
— Пусть лучше ничего не случается, — улыбнулся Кесарий, кладя руку на плечо Каллиста. — Я буду писать тебе письма и передавать их через Севастиана.
— Письма? — обрадовался Каллист.
— Конечно. Я ведь буду по тебе скучать. А еще я буду описывать ход моего лечения и обращаться к тебе за советом.
— Зачем тебе советы коссца, ты же, наконец, дорвешься до правильного лечения по методу Асклепиада! Сам себя и лечи! — засмеялся Каллист. — Финарета поможет, — добавил он.
— Я доверяю тебе более, чем Финарете, — рассмеялся Кесарий в ответ. — И твои советы всегда для меня очень ценны, — прибавил он. — Ты думаешь, грязи, горячие серные источники и лечение на море помогут мне вернуть здоровье?
— Уверен. Странно, как это раньше мне в голову не приходило… — ответил Каллист. — Я же коренной вифинец, и про Астак и про Пифию Вифинскую[283] с детства слышал.
— Даже если бы это и пришло тебе в голову, это было бы неосуществимо. Как бы мы туда поехали? Это счастье, что у Леэны есть собственный домик с садом в Астаке, с отдельной купальней на море, в двух шагах от источников — вода прямо подается в баню, можно ванны принимать, не покидая имения, и никого не смущать своими шрамами. Правда, как матушка говорит, там все запущено, так как они много лет туда не ездили, и в доме никто не жил. Но это ерунда. Это чудо, что она его не продала.
Кесарий был полон надежд, и его воодушевление передавалось и Каллисту.
— Как приедешь в Астак, напишешь сразу? — спросил его Каллист.
— Непременно! — тряхнул Кесарий гривой густых черных волос, уже отросших после того — давнего — кризиса.
+++
«Александр — Каллисту, благородному другу и брату по прекрасному искусству врачевания, — радоваться!
… Ты, несомненно, с присущей тебе, мой друг, заботливостью, достойной ученика Великого Коссца[284], хочешь знать, как я устроился в Астаке. Мне поистине не на что жаловаться — напротив, все сложилось наилучшим образом. Дом, заботами Верны, уже был готов к нашему приезду, ванны наполнены, и я в сопровождении Севастиана впервые погрузился в целебные воды источника. Севастиан был в некотором замешательстве — его смущал запах, который распространяют серные воды, но я уговорил его, что это будет крайне полезно для его кожи (ты знаешь, что юноши обычно очень страдают оттого, что их внешность портят прыщи — хотя с философской точки зрения повода для страдания здесь нет никакого). Итак, мы с Севастианом приняли ванны, после которой (а вернее, в которой) я и уснул. Рабы растерли меня и отнесли в спальню, но я ничего не чувствовал, так глубок был мой сон после утомления с дороги и целебных вод вифинского источника. Об этом моем сне поведал мне на следующий день Севастиан — он, как кажется, был несколько испуган такой переменой в моем здоровье. Я успокоил его, как мог, сказав, что сон лечит большинство болезней, и что, по-видимому, это знак того, что водолечение пойдет мне на пользу. Знаю, ты будешь рассуждать о смешении жидкостей тела и изгнании черной желчи сернистыми теплыми водами, но я скажу, что горячая ванна, и тем более серная, — лучшее средство расшевелить мои застоявшиеся онки, которые давно не двигаются и приносят мне эту ненавистную слабость. Впрочем, я очень хочу знать твое мнение на сей счет — именно, как часто стоит мне брать ванны и не слишком ли часто я беру их теперь (а беру я их дважды в день, потом Севастиан растирает меня грубым полотенцем, как ты и велел). Итак, около полудня и пред сном я нежусь в горячей ванне. Севастиан составляет мне компанию, воодушевленный влиянием целебной воды на воспаленную кожу его лица.
Итак, после того как, проснувшись, я успокоил Севастиана относительно благотворного действия сна, мы отправились на обед, так как проснулся я в тот день довольно поздно. Там мы встретились с матушкой и сестрицей. Финарета была очень рада и тому, что мы приехали (они с матушкой на день опередили нас), и тому, что Астак — чрезвычайно живописное место, а в особенности, тому, что она обнаружила свою подругу Архедамию, принимающую серные ванны в источнике неподалеку. Финарета очень обрадовалась тому, что ее близкая подруга разделила ее уединение с матушкой. Правда, матушка была недовольна ее поведением, ибо она в первый же день завела с Архедамией игры в „пифий“ и, залезши на дерево, сорвалась в источник — к счастью, без последствий, не считая мокрой одежды. Я заступался за бедную Финарету, как мог (думаю, и ты бы подал свой голос в ее защиту), но матушка, как всегда, непреклонна, и сестрица была обречена на затвор в течение нескольких дней.
Надо тебе сказать, что мы живем в совершенно разных домах (но все они, разумеется, находятся в одной усадьбе), и с матушкой и сестрицей я вижусь лишь за обедом, или — иногда — вечером, когда Леэна читает вслух христианских философов. Но чаще мы читаем книги вдвоем с Севастианом — этот добрый, простой юноша с охотой читает мне вслух. Помнишь ли ты сундук, который Агап насилу погрузил в повозку и отдавил ногу бедному Проклу? Там было, помимо моей одежды — весьма простой, множество книг, весьма изысканных. Их мы и читаем с Севастианом. Слыша его голос, я вспоминаю тебя, мой благородный друг, и твое чтение — и надеюсь вскоре увидеть и обнять тебя…»
— Ты не хочешь пройтись к морю, Севастиан? — спросил Кесарий.
— Ночью? — не то боязливо, не то удивленно спросил тот.
— Ночью море прекрасно, — отвечал Кесарий. — И я чувствую, как мало-помалу силы возвращаются ко мне. Было бы глупо сидеть дома в такой прекрасный вечер.
— Хорошо, если вы хотите, Александр врач, я пойду с вами к морю, — послушно отвечал Севастиан.
… Они стояли на берегу, и Кесарий, слегка опираясь на трость, с улыбкой поднял лицо к звездам.
— Знаешь, Севастиан, мой друг Мина, египтянин, говорил как-то мне, что звезды — это тела тех, кто воскрес во Христе. Они сияют так, что мы видим их даже с земли. «Звезды негибнущие»… Они уже недоступны для тления.
— Воскресение нужно духовно понимать, разве нет? — спросил Севастиан, тоже поднимая глаза к звездам. — И потом — ведь пока только Иисус воскрес, а мы должны каяться
— Так Он уже — спас, — ответил Кесарий, тихо улыбаясь. — Уже — воскресил.
— Как же… как же… — заволновался Севастиан. — Это же… это неправомыслие. Это еще Павел апостол обличал — тех, то есть, кто говорит, что воскресение уже было.
— Нет, я вовсе не про то, Севастиан, не про то! — горячо возразил его собеседник. — Это иначе. Помнишь пророка Валаама? Помнишь, как он говорил: «Вижу Его — но еще нет»? Вижу, но еще — нет… вижу — но еще не близко. И у христиан так, всю жизнь, до смерти. Сын — жив, и грядет, и посреди нас… Спаситель, Бог истинный, такой же, как мы, для того, чтобы мы стали такими, как Он.
— Как это прекрасно! — воскликнул вдруг Севастиан. Потом, помолчав, добавил осторожно: — Но все же, звезды — не тела умерших, которые воскресли.
— О да, Севастиан, конечно, ты прав. Это образ, метафора. Но мы ведь знаем, что умершие живы во Христе, живы Христом? Он — Бог Живой, Он — Бог живых. Это тайна, в каком они теле.
— Да, это тайна, — согласился Севастиан.
— Ты не хочешь искупаться в море? — вдруг спросил Кесарий.
— В море? — переспросил тот.
— Ты не умеешь плавать? — задиристо спросил Кесарий у своего младшего друга.
— Умею, — почти обиделся Севастиан. — Я до середины Сангария доплываю.
— Тогда — пойдем!
И Кесарий первым вошел в теплые и темные воды ночного моря, отбросив свою трость на прибрежный песок. Севастиан шагнул за ним. Вода быстро дошла Севастиану до плеч, но Кесарий все еще шагал, а потом поплыл — неуклюже, как человек, учащийся снова ходить после долгой болезни. Однако когда Севастиан доплыл до Кесария, то юноша понял, что ему нелегко держаться наравне с сыном Леэны.
— Александр врач! — взмолился он с тревогой. — Вам вредно столько плавать в первый раз!
Словно исполняя дурное предчувствие, охватившее молодого вифинца, Кесарий внезапно погрузился под воду с головой и начал беспомощно барахтаться в черной воде.
Севастиан в ужасе поспешил к нему на помощь, но Кесарий, будучи намного выше его ростом, обхватил, словно ища спасения, Севастиана за шею и невольно начал топить вместе с собой. Тщетно юноша пытался высвободиться и спасти Кесария — он тоже уходил с ним под воду, нос и рот его были полны соленой воды. В последний, как показалось Севастиану, раз он посмотрел на сияющие высоко над темной водой звезды — или то были их отражения в водах? — и успел подумать: «Христе!»
И Кесарий ловко приподнял Севастиана, почти закинув его к себе на спину, и повлек к берегу, как дельфин, уверенно и сильно.
— Испугался? — сказал он, смеясь и падая на песок.
— Еще бы! — воскликнул Севастиан, тоже смеясь и тоже падая рядом со своим новым другом. Он все еще не мог до конца поверить, что названый сын Леэны так ловко его разыграл. — Я думал, вы и вправду тонете!
— Спасибо тебе, что стал меня спасать, — серьезно ответил Кесарий. Он помолчал, потом добавил: — Но если бы я и вправду тонул, то утопил бы и тебя, как ты, наверное, уже понял. Спасать утопающих очень опасно.
Севастиан с восхищением в глазах глядел на него.
Кесарий перевел дыхание и сказал:
— Завтра будем с тобой учиться, как спасать тех, кто тонет.
+++
«Каллист — Александру радоваться!
Друг мой, я не в силах поведать словами, как я был рад твоим письмам (весьма благоразумно было с твоей стороны писать мне каждый день подробное письмо, с тем чтобы я получил сразу из рук приехавшего Севастиана описание твоей жизни день за днем). Читая твой дневник — если позволительно так называть сборник твоих писем — я словно прожил эти дни рядом с тобой, радуясь улучшению в твоем здоровье. О том, что тебе явно идет на пользу пребывание в Астаке, я узнал и от Севастиана (а его прыщи, действительно, почти прошли!).
Спрашиваешь, как я? Мне не на что жаловаться, кроме разлуки с тобой. Верна недавно очень утешил меня, рассказав, что Леэна часто посещала моего дядю Феоктиста в его недолгой ссылке на Спорадах, и он не голодал и не нуждался, как я все время с горечью думал. Умер он во время страшного поветрия, охватившего все селения того маленького острова, куда он был сослан, но умер не одиноким и оставленным в тяжкой нужде, а на руках у благородной Леэны… Вечерами мы разбираем с Верной хозяйственные книги, утром я обучаю мальчиков. Ксен очень способный и постоянно меня радует своими успехами. Севастиону пошло на пользу лечение припарками из промасленного папируса. Зная о его склонности к дискразии, я не принуждаю мальчика к занятиям, чтобы не довести его до припадка. После занятий я позволяю детям пойти порезвиться, а сам читаю книги…»
— Каллист врач!
Каллист оторвался от письма и отложил стиль.
Верна уже конвоировал к нему Ксена и Севастиона, держа их за уши. Севастион хныкал, Ксен молчал, а за ними молча следовал приехавший на несколько дней Севастиан — он тащил за собой огромный медный таз.
— Вот они, негодники! — возгласил Верна, ставя незадачливых братьев перед Каллистом, как перед судьей. — И ты, Севастиан, хорош — раз приехал, то уж и смотри за братцами!
— И-извините, — проговорил Севастиан, крепко держа таз, в котором отражалось августовское солнце.
— Сели, понимаешь, в этот таз вдвоем, и съехали со склона оврага! И не раз, и не два! — говорил Верна, отпуская уши братьев и толкая их в сторону Каллиста, призванного, по мнению управляющего, быть в этом деле судией нелицеприятным.
— Да? — оживился Каллист. — Мы, бывало, с Диомидом тоже…
— Барин!!! — Верна сурово покачал головой.
— Мы никогда с Диомидом не делали таких вещей… не испросив разрешения моего дяди, — стараясь казаться твердым, произнес Каллист.
Севастиан улыбнулся. Его лицо уже перестало быть настороженным и напряженным — и даже уродующие его прыщи почти исчезли. За то время, что он провел в Астаке, он загорел и даже стал как будто шире в плечах.
— Их надо наказать, — напомнил неумолимый Верна, указывая на все еще хнычущего Севастиона и на Ксена, большими чистыми глазами смотрящего на Каллиста.
— Наказать?! А, ну да… Никаких сладостей всю неделю… нет, три дня…Три дня без сладостей! — твердо возгласил Каллист и добавил сурово: — Слышали? Теперь ступайте!
Севастион от изумления перестал даже хныкать. Ксен деловито, по-взрослому, взял его за руку и повел прочь.
— С ума сойти — по склону, по такой густой траве! В августе! —
Он ушел, недовольно покачивая головой, Севастиан с тазом последовал за ним.
Каллист снова хотел приняться за письмо Кесарию, но отвлекся, смотря на солнечные блики в пруду с золотыми резвящимися рыбками. Он начал думать о том, как они однажды разговаривали с Финаретой у этого пруда. Финарета — золотоволосая и легкая, как бабочка или рыбка, с зелеными глазами, в которых блестят солнечные зайчики, зачерпывает воду в ладони и выплескивает ее, распугивая рыбок…
Каллист вздохнул, встал со скамьи и ушел в экус. Он взял первый попавшийся свиток — им оказалась Одиссея — открыл наугад и прочел:
В Египте …земля там богатообильная, много
Злаков рождает и добрых, целебных, и злых, ядовитых;
Каждый в народе там врач, превышающий знаньем глубоким
Прочих людей, поелику там все из Пеанова рода…[285]
— Да, у Кесария друзья — в Египте, а Финарета — рядом, — неожиданно громко и зло произнес Каллист и почувствовал, как обида и ревность наполняют его грудь. Он швырнул свиток в корзину и тяжело опустился в кресло, задумавшись…
Он не заметил, как вошли мальчики. Должно быть, они долго стояли у него за спиной, боясь произнести слово, и только по их сопению Каллист догадался, что Ксен и Севастион — здесь.
— Ну, что же вам нужно? — спросил Каллист. — Таз Верна вам уже не отдаст. Я даже и просить его об этом не буду.
— Нет, не таз, — замотал головой Ксен.
— Не таз! — повторил за ним Севастион, потирая ухо.
— Мы просто пришли сказать вам, Каллист врач, что вы такой… такой добрый! — промолвил Ксен.
— … такой добрый… — эхом отозвался Севастион.
— И мы вас очень любим! — на одном дыхании произнес Ксен и покраснел.
— Спасибо, мои дорогие мальчики, — растроганно проговорил Каллист. — И я вас тоже люблю.
Он обнял обоих и поцеловал в макушку сначала Ксена, потом Севастиона.
— Бегите, играйте! Занятий сегодня не будет! — добавил он.
— А я хотел позаниматься, — вздохнул Ксен. Его брат незаметно толкнул его в бок, но Ксен был неумолим: — Я хочу изучать медицину, Севастион, а ты — как знаешь.
— Медицину? — улыбнулся Каллист. — Что ж… давай. Начнем с чтения книги Диоскорида о лекарственных растениях.
— А я не буду читать! — нагло заявил Севастион. — Я буду рисовать и лепить!
— Только тихо рисуй… и лепи, — проворчал Ксен.
+++
«… и с тех пор, Александр, я стал с Поликсением читать труд Диоскорида. Поверишь ли ты мне — думаю, что поверишь, потому что и ты начинал изучать медицину по книгам Диоскорида и Галена, — обучая Ксена, я вспомнил свое позднее отрочество. Воспоминания о былом и невозвратимом наполнили мое сердце. Я прослезился, но дети, к счастью, не заметили этого. Если бы мы только знали, о друг мой, Александр, какое приключение нас ожидало вечером!..»
— Итак, что ты усвоил, Ксен? — спросил Каллист ученика.
— В пяти книгах врача Диоскорида, которые называются «О лекарственных веществах», пишется о приготовлении, свойствах и испробовании лекарств. Он разделяет все растения на четыре группы — благовонные, пищевые, медицинские и винодельные. Медицинские подразделяются, в свою очередь, на разогревающие, вяжущие, сгущающие, смягчающие, сушащие, охлаждающие, разогревающие, питательные.
— Молодец! — похвалил его Каллист. — Теперь пойдем на луг, искать растение «слезы Елены»[286].
…Верна и Севастиан тоже пошли с ними — юноша из интереса к целебным травам, а Верна для поддержании дисциплины в нестройном ополчении Каллиста.
— Нехорошо, Каллист врач в эту-то пору по траве высокой ходить, — говорил Верна, идя впереди по тропинке. — В августе на каждом ша…
Он не закончил фразу и остановился, раскинув руки в стороны, загораживая всем путь — словно принимая невидимый удар на себя.
Каллист мгновенно все понял и схватил на руки Ксена, а Севаст без единого звука прыгнул на руки к Севастиану.
Впереди на тропинке изогнулась, блестя черной, словно масляной, спинкой в лучах августовского солнца, маленькая змейка.
— Дипса!.. — прошептал Севастиан, и глаза его расширились от ужаса.
— Назад! — закричал Верна. — Все назад!
И они, пятясь, пошли назад, вверх по тропе, не сводя глаз со старого раба. Мальчики молчали — даже Севастион.
— Верна! — крикнул Каллист. — Отойди от змеи! Слышишь? Иди к нам!
Но Верна уже заприметил камень, лежащий на тропинке — большой булыжник, неизвестно как попавший на луг, словно оставшийся здесь со времен Девкалиона и не захотевший превращений — черный, с синими прожилками.
— Нет, Верна! — снова закричал Каллист, крепко держа сжавшегося в комок Поликсения. — Нет! Она укусит тебя!
Раб Леэны, дочери Леонида, поднял камень и, отклонившись немного в сторону, прищурив один глаз, целился. Смертоносная змея, напрягшаяся как струна, смотрела на него немигающим пристальным взглядом. Еще мгновение — и черная лента обовьется вокруг старых кожаных сандалий Верны…
— Верна! — снова крикнул Каллист, и его голос слился со звуком удара камня обо что-то плотное, но то, что мягче, чем камень.
— Вот и все, — с одышкой произнес Верна, отшвыривая в сторону тело змеи с размозженной головой. — Страшные тварюги, дипсы эти…
Он смолк, и так, в молчании, все пятеро пошли домой.
…Уже дома, за ужином, Севастиан сказал:
— Она же могла тебя укусить, Верна! Зачем ты не послушался Каллиста врача и не отошел?
— Если бы я не убил ее, она убила бы кого-то другого, — ответил Верна. — Когда я встречаю дипсу, я всегда ее убиваю.
— Но она… она же может укусить! — взволнованно заговорил Севастиан. — А у тебя даже палки не было. Дипса запросто могла прыгнуть на тебя и укусить!
— Уже кусала. Второй раз — нестрашно, — ответил Верна, поднимая рукав хитона.
Каллист и Севастиан долго не могли отвести взгляд от двух багровых следов — отпечатков зубов дипсы на плече Верны. Они казались свежими — будто смертоносный укус был нанесен рабу Леэны сегодня.
— Тебя кусала дипса? — наконец негромко спросил Каллист.
— Но после ее укуса никто не выживает! — воскликнул Севастиан.
— Да, — ответил Верна. — Не выживает.
+++
Девочка и мальчик, взявшись за руки, шли по лесной дороге прочь от Никомедии.
— Мы теперь никогда-никогда не вернемся домой, — сказала девочка, а потом добавила: — Раз ты ушел со мной, Верна, то ты не сбежал, потому что я — дочь хозяина, патриция Леонида, а ты — его раб.
— Я — не простой раб! — гордо ответил мальчик, не выпуская руки девочки. — Я родился
— Ну да, потому-то тебя и назвали «Верна»! — засмеялась девочка. — Мы будем жить в лесу. Всю жизнь! Раз меня не взяли в весталки. А к императрице я не хочу.
— Ага! — радостно вторил ей мальчик.
— И я никогда-никогда не выйду замуж за этого противного жениха, которого нашел мне папа!
— Да, правильно! — эхом отозвался Верна, и в его голосе слышалось полное одобрение.
— А еще мы…
Девочка не договорила. Прямо из-под ее ног — из-под старого корня, на который она наступила — метнулась черная молния. Девочка не успела закричать, только подумать — «Дипса!» Ее маленький спутник оказался быстрее черной ленты и смело схватил ее обеими руками. Зубы змеи впили в руку маленького раба.
— Верна! — услышал он крик Леэны, дочери патриция Леонида. — Она укусила тебя!
Он улыбнулся и стряхнул змею на землю. В ушах у него звенело — как будто сотни голосов пели в далеком невидимом хоре.
— Я хочу пить, — сказал Верна, садясь на землю.
Девочка оттащила его с тропинки в сторону, уложила на землю, головой на корни дуба, и побежала вниз, к ручью, чтобы принести воды из ручья, что бежал внизу, в своих ладонях — ни кружки, ни другой посуды у них с собой не было. Мальчик-раб проглотил эту каплю воды и помутневшим взором глядя на свою маленькую госпожу, повторил, едва шевеля запекшимися губами:
— Я хочу пить…
Тогда девочка потащила его вниз, к ручью, и он лежал на влажном песке, а она лила в его рот воду из пригоршней, не переставая, но он даже не чувствовал вкуса воды. Постепенно он перестал различать и девочку, и небо, и шум ручья, и деревья, и свои мысли о жажде — только сама жажда оставалась и душила его.
— Не умирай, Верна! — кричала девочка в белой тунике, целуя его в глаза, в лоб, в щеки, целуя его руки — но он не слышал и не чувствовал ничего.
Вдруг ему стало легче. Он поднялся на ноги и сказал:
— Я пойду домой.
И он пошел прочь от плачущей девочки — он вспоминал ее имя и не мог вспомнить, и так шел и шел, удивляясь, отчего она так плачет над каким-то незнакомым мальчиком, лежащим у ручья. Он шел и повторял — «домой, домой». Вдруг что-то заставило его остановиться — он почувствовал необъяснимый страх и хотел спрятаться за деревом — но дерево не скрывало его, он видел сквозь него тропинку и на ней двоих, идущих рядом и похожих друг на друга.
Тогда он вышел из-за дерева и спросил у младшего из двоих, меньшего ростом и не с таким сияющим лицом:
— Вы — Диоскуры? Вы — сыновья Зевса?
Они не отвечали, но ласково улыбнулись ему, а старший взял его за руку и склонил над ним свое лучезарное лицо. Ослепленный светом, Верна вскрикнул — и услышал свой хриплый слабый стон.
Рыжеволосый юноша держал его на руках и смотрел с надеждой на своего спутника. Верна повернул голову, чтобы еще раз увидеть полное жизни сияние, исходящее от старшего из близнецов…
— Он ожил! Леонта, Верна ожил! — кричала рыжая девочка, прыгая вокруг них и зачерпывала пригоршнями воду из ручья, поднимая брызги и распугивая рыбок. Солнце становилось тысячами маленьких радуг в родниковых каплях.
Верна посмотрел в глаза Леонты — под рыжими, словно медными, ресницами, они казались цвета спелого меда. Леонта улыбнулся ему.
— Я хочу пить! — громко сказал тогда Верна, слез с его рук и сам, наклонившись к ручью, пил из пригоршней, а потом — как пес, начал лакать воду языком и смеялся вместе с Леэной, которая пробовала ему подражать.
Леонта подозвал к себе Леэну, и они о чем-то долго и серьезно разговаривали, пока Верна наслаждался водой ручья.
— Дети, сегодня я отведу вас к дедушке Эрмолаю, а наутро отвезу к патрицию Леониду в Никомедию, — сказал Леонта, беря Леэну и Верну за руки.
— А куда ушел твой брат? — спросил Верна.
— Какой брат? — удивился Леонта.
Они вернулись на прежнюю тропинку, на которой билась в предсмертных конвульсиях рассеченная пополам змея.
— Твой брат, который убил дипсу, — сказала Леэна.
— Он… — Леонта, казалось, был в затруднении, но потом нашел слова: — Он же старший брат, он же не отчитывается передо мной, куда он идет.
— А мы пойдем к дедушке Эрмолаю! — закричала рыжая Леэна. — Почему ты не говорил раньше, что у тебя в лесу есть свой особый дедушка?
+++
«…и вот, спасенные Верной от дипсы, друг мой Кесарий, мы устроили маленький праздничный ужин, а наутро, как я верю, Севастиан отправится с этим моим письмом в Астак, к тебе — и пусть на пути Диоскуры сохранят его от дипс, гадюк, василисков и сплетен людских, которые хуже, чем эти гады».
— Бедный Каллист! — вздохнула Финарета. — Он там один…
— Он наверняка скучает по тебе, — заметила Леэна.
Финарета повела плечом.
— Это правда, — сказал Кесарий. — Каллист очень скучает по тебе, сестричка.
— Конечно, это правда, Финарета, — уверенно сказала Архедамия.
Потом Кесарий и Севастиан пожелали Леэне, Финарете и Архедамии доброй ночи и удалились в свой домик.
— Как Кесарий окреп за эти недели! — заметила Леэна.
— Он почти выздоровел, — произнесла Архедамия. — Но мне пора — уже темнеет. Спасибо вам, госпожа Леэна!
— Да, поторопись, Архедамия, а то тебя будут ругать дома, — кивнула Леэна и велела рабам приготовить паланкин.
— Некому ругать, — неровные крупные зубы Архедамии показались из-под верхней губы. — Папа уехал в Никомедию. Мы остались с кормилицей Хионией и несколькими рабами.
— Все равно, — ответила Леэна, провожая Архедамию и помогая ей взобраться в носилки. — Буду рада видеть тебя завтра, дитя мое.
Рабы подняли носилки, Архедамия, все еще улыбаясь, задернула занавесь.
Леэна обернулась к Финарете.
— Отчего ты дулась на Архедамию весь вечер? Это очень некрасиво, дитя мое.
— Как я могу быть с ней приветливой, если Кесарий ее любит?! — не сдерживая больше слез, воскликнула Финарета.
Пожилая спартанка на несколько мгновений остолбенела от удивления. Потом сумела произнести:
— Откуда тебе в голову пришла такая нелепица, Финарета?
— Не нелепица… — всхлипнула рыжеволосая девушка. — Он все время с ней разговаривал, рассказывал смешные истории.
— Он разговаривал с вами обеими, — заметила Леэна. — С вами обеими и со мной. Это все происходило в присутствии меня, и мне ни
— Да? А со мной он все время разговаривает о Каллисте — когда Архедамии рядом нет! — воскликнула Финарета.
— Он совершенно прав. Каллист — достойный молодой человек, и я очень жалею, что ты до сих пор этого не разглядела, — отрезала Леэна, повернулась и ушла к себе.
… Уже было совсем темно, когда в ее спальню пробралась Финарета — со свечой в руке и шерстяным лидийским одеялом поверх хитона.
— Бабушка! — зашептала она, — ты уже спишь?
— Уже нет, — проворчала спартанка, зажигая свой ночной светильник от свечи внучки. — Садись.
Финарета устроилась на ее широком ложе, подогнув ноги под себя.
— Ты — прямо как египтянка, — засмеялась Леэна. — Египтянки так сидят, а на бедро сажают своих малышей и так и грудью и кормят. Дождусь ли я когда-нибудь…
— Чего? — оживленно спросила Финарета.
— Того, что ты поумнеешь, — ответила Леэна, опираясь на подушку рукой.
— Бабушка! Я долго думала, кого я люблю, и, наконец, поняла, что я люблю и Кесария, и Каллиста! — вздохнула рыжеволосая внучка.
— Так не бывает, — серьезно ответила спартанка. — Женщина может любить только одного мужчину.
— Но они оба такие… такие… такие… — не находила слов Финарета.
— Такие разные! — продолжила ее фразу спартанка с улыбкой. — Что ж, оба они — благородные люди, и один из них очень любит тебя.
— Каллист? Любит меня? — крайне удивленно воскликнула Финарета. — Да ему, кроме Кесария, никто и не нужен!
— Не смешивай дружбу мужчин и любовь мужчины к деве, — сказала Леэна. — Ты слишком юна, чтобы понимать, когда молодой человек смотрит на тебя взором, полным любви.
— Я хочу, чтобы Кесарий на меня так смотрел! — угрюмо буркнула Финарета и расплакалась.
— Эх, глупышка! — вздохнула в свою очередь дочь патриция Леонида. — Ты не ровня Кесарию, дитя мое…
— Почему? — захлебнулась возмущением и слезами ее названая внучка.
— Потом поймешь, — ответила Леэна.
— Он знатнее меня? — спросила Финарета с подозрением. — Но я — дочь патриция, а он — сын всадника!
— Прекрасно! — гневно воскликнула Леэна. — Вот как ты рассматриваешь достоинства людей, о которых говоришь, что любишь их!
Финарета, испуганная ее неожиданным гневом, молчала.
— Если тебя так волнует телесное происхождение людей, которые благородны от природы, то Каллист, к твоему сведению, — патриций, — сухо заметила Леэна.
— Патриций? Он же был секретарем Кесария!
— Он патриций, племянник Феоктиста… я надеюсь, ты не забыла Феоктиста, чье имение было рядом с нашим?
— Да, и кифара… — проговорила Финарета, о чем-то напряженно думая.
— Впрочем, не знаю, понравится ли ему теперь твое внимание, если он узнает, что тому причиной его происхождение, — заметила Леэна.
— Я знаю, бабушка, что Каллист — благородный человек, — серьезно ответила Финарета, кусая нижнюю губу. — Благородный, добрый, умный. Правда, я не замечала, что я ему нравлюсь. Я как-то и не думала об этом.
— Ты думала только о Кесарии, не правда ли? Влюбилась в него по уши — конечно, он же красавец, синеглаз, черноволос, умен, и еще говорить умеет хорошо… как же не влюбиться! Только ты его до конца никогда не поняла бы, даже если бы и суждено вам было в брак вступить.
— Почему же не суждено?! — закричала Финарета.
— Потому, что он любит другую девушку, — раздельно и тихо произнося слова, отвечала Леэна.
— Архедамию?! — с отчаянием воскликнула Финарета.
— Нет. Ты не знаешь ее. И они никогда не будут вместе — в этом их великая печаль и несчастье.
— Другая девушка… — повторила с отчаянием и ревностью Финарета. — И что, она — ровня ему?
— Она — выше его, как мне кажется, но это не страшно, когда женщина благороднее мужчины. Так бывает часто.
— Кто она?! — завопила Финарета.
— Диаконисса. Тебя устроит такой ответ?
— Диаконисса?! — возмутилась Финарета. — Что же он… шашни крутит с диаконисами?!
— Пойди прочь, — вдруг холодно и жестко сказала Леэна, сталкивая внучку на пол.
Финарета зарыдала и ушла в свою комнату, а Леэна осталась сидеть на кровати. Ее седые волосы выбились из кос, нетуго заплетенных на ночь. Она тоже тихо плакала. Наконец она встала, умылась, полив себе на руки воды из медного кувшина с дельфинами, и направилась в спальню внучки.
— Дитя мое, — сказала она, приоткрывая дверь, и Финарета бросилась к ней на шею.
— Бабушка, прости меня! Я забыла, что ты тоже диаконисса… и тебя оболгали… наверное, и у той девушки, которую любит Кесарий, совсем непростая история…
— Очень непростая, — ответила Леэна.
Она вытерла внучке слезы, уложила ее в кровать и подоткнула одеяло.
— Спи, дитя мое! Христос да пребудет с тобой!
— Аминь! — ответила Финарета, улыбаясь. — Так значит, Каллист любит меня?
— Да, — ответила ей Леэна.
+++
Она очнулась в своей постельке, дома. Рядом на коленях стоял ее отец, Леонид, он молился перед статуэткой Исиды с младенцем Гором на руках.
— Папа? — спросила она. — Что с Пантолеоном?
— Не спрашивай о нем. Дочка, родная, ты жива! Благие боги… теперь я ничего не сделаю поперек твоей воли. Чуть не отдал тебя замуж за гоэта, колдуна!
— Он не колдун! Это была моя кукла! Я ему подарила! — закричала в отчаянии Леэна, вскакивая с кроватки и падая в объятия растерянного, растерзанного горем отца.
— Ты?.. Твоя кукла?.. О благие боги… О, Судьба…
— Что с ним? Что с Пантолеоном? — кричит ему вслед девочка, но нянька укладывает ее в кровать.
— Не спрашивай, что с ним. Не называй его имя. Он — государственный преступник. Отец разорвал вашу помолвку, — говорит шепотом она.
24. О разных событиях
— Каллист врач, к нам вон кто пожаловал, — проговорил Верна, кивая в сторону двери, где переминался с ноги на ногу заросший щетиной человек в грязном хитоне и заплывшими глазами.
— Кто это? — удивился Каллист, нахмурившись, — ему показалось, что это кто-то из истинных христиан, вроде тех, что недавно посещали Верну и клялись «бородой Доната».
— Это… отец ихний, вот что, — еще тише добавил Верна.
— Эй, врач, — прохрипел Демокед, — ты мальчишек взял… себе на утеху… так мне заплати. А то на рынке снова говорить про вашу семейку начнут.
— Разве на рынке еще не иссякла местная Гиппокрена?[287] — спросил Каллист.
— Севастиона забирай, а Поликсения мне отдай. Он — моя кровинушка, не отдам тебе на поругание! — ударил Демокед себя в грудь огромным кулаком.
Никто — ни он, ни Каллист, ни даже зоркий Верна — не видели Поликсения, спрятавшегося в потухшем очаге под Добрым Пастырем с мохнатым псом.
— Слушай, Демокед, — произнес Каллист, пораженной легкостью пришедшего ему на ум
— А что? — вдруг обрадовался Демокед, мгновенно забыв, что Поликсений — его кровинушка. — Бери! Кто пьет вино, тот не может быть злым человеком, поэт сказал. Так что я — и добрый, и уступчивый!
— Отлично! — воскликнул Каллист, чертя быстро строки на услужливо принесенной Верной восковой дощечке. — Вот здесь распишись — и вот тебе деньги.
Демокед несколько раз пересчитал три золотых монеты.
— И кувшин дайте, глотка высохла.
— Воды? — поинтересовался Верна.
— Вина! — возмутился Демокед.
+++
Уже темнело. Верна заглядывал в каждую беседку, потом в каждый сарай, в курятник и, наконец, обнаружил в конюшне, рядом с игреневой кобылой и ее белым жеребенком, на куче соломы, свернувшегося в клубок, как от боли в животе, Поликсения.
— Ах, вот ты где! — схватил его за ухо Верна. — А я-то тебя обыскался! Проказник! Быстро домой! Ужин на столе!
Поликсений слегка вздрогнул, склонив голову набок, и покорно встал, ничего не говоря.
— Я тебе! — продолжал Верна. — Разбаловались с братом!
Мальчик молча стоял перед ним, смотря куда-то в сторону сухими, опустошенными глазами.
— Ты что это? — встревожился Верна, отпуская его ухо и торопливо щупая его лоб. — Никак, заболел! Да у тебя жар! Говорил же — не играйте на солнце в мяч! Ну?
— Верна, — поднял на него сухие, покрасневшие глаза Ксен. — А ты с детства был рабом?
— Я родился в доме господ, — с гордостью сказал Верна.
— Ты мне потом расскажешь, как это — быть рабом? — спросил Поликсений, смотря куда-то в сторону.
— Расскажу, расскажу. Идем-ка в постель, я тебе ужин туда принесу. Ты горишь весь. Проголодался, наверно?
— Нет, — кратко ответил Поликсений и упал в обморок.
… Когда Каллист вернулся, к нему навстречу выбежал зареванный Севастион.
— Каллист врач, Каллист врач! — захлебывался он словами.
— Опять реветь? Я словно не мальчиков воспитываю, а девчонок!
— Ксен… Ксен умирает!
— Что?!
…Поликсений лежал на постели в полузабытьи. Его светлые кудрявые волосы были мокрыми от воды — Верна только что сменил примочки, и кудри ребенка распрямились в тонкие куцые пряди.
— Ксен! — окликнул его Каллист, поднимая его на руки. — Ксен! Поликсений!
Тот приоткрыл глаза.
— Я — теперь чей раб, Каллист врач? Можно, я буду вашим тогда рабом?
— Ксен! — воскликнул Каллист растерянно. — Что ты городишь?
— Я буду вас слушаться, — продолжил Поликсений. — Я буду вам помогать. Я писать умею… и читать…
— Сейчас, сейчас, — проговорил Каллист. — Сейчас Верна приготовит тебе ванну. У тебя лихорадка.
Он прижал ребенка к своей груди и вынес на веранду. Сгущались сумерки.
— Возьмите меня, пожалуйста, к себе, — попросил Поликсений, заглядывая ему в лицо. — Я буду самым верным вашим рабом.
— Ксен! Что ты чудишь! — Каллист слегка встряхнул его, и мальчик, вскрикнув, испуганно обхватил его за шею.
Вдруг Каллист все понял.
— Ты слышал наш разговор с твоим отцом? — мягко спросил он. — Ты и в самом деле подумал, что я тебя у него купил? Не бойся — ты свободный римский гражданин, каким и родился.
Он убрал спутанные мокрые волосы со лба Ксена и стал ходить по веранде взад-вперед быстрыми шагами, прижимая его к себе.
— Понимаешь, Ксен, твой отец думает, что он продал тебя в рабство, на самом деле он только получил деньги и подписал бессмысленную писанину. Я поступил так, думая, что его частые визиты в наш дом ни к чему. Как у тебя сердце бьется! Испугался, бедняга?
— Да… — прерывисто выдохнул Ксен и неожиданно заплакал навзрыд, уткнувшись в хитон Каллиста.
— Ты не плачь, не плачь, — гладя его по голове, говорил Каллист. — Мы с тобой завтра опять медицину учить будем… Ты ведь хочешь?
— Хочу! — счастливо всхлипнул Ксен.
…После ванны мальчик, успокоенный, уснул на руках вифинца. Каллист с улыбкой смотрел на лицо маленького земляка — Анфуса давно уже сказала, что Ксен похож на него. Каллист бы усыновил его, если бы не был бездомным странником, о благие боги — какой хороший мальчишка! А если бы они с Финаретой… нет, нет, нет. Он дал себе слово не думать об этом больше.
+++
Через несколько дней Каллист, перечитав последние письма Кесария, вел урок с мальчиками. Поликсен читал вслух труд Галена «О назначении частей человеческого тела», а Севастион чертил углем на доске.
— Это Тесей и Ариадна! Или Персей и Андромеда! — заявил Севастион, с удовлетворением художника откидываясь и смотря на свое произведение. — Или еще — Финарета и Александр!
— Нет, — возразил Поликсений, показывая на высокую фигуру в плаще, ниспадающем благородными складками, — это Каллист врач.
— Нет, — отмахнулся Севастион, уверенно и быстро зачерняя углем волосы фигуры. — Это Александр врач.
— Больше сегодня занятий не будет, дети, — произнес Каллист. Он почувствовал, что очень устал — нет более сил. Как будто лихорадка начинается.
Он вышел из экуса, прошел мимо пруда с золотыми, как волосы Финареты, рыбками, и даже не склонился, как обычно, к его прозрачной воде.
Он долго шел через сад, мимо рощи, потом не глядя, напрямик.
… Солнце в полудне, он раздраженно срывает с плеч плащ, перекидывает его на руку.
На склоне холма он бросается на землю и долго лежит ничком, чувствуя всем телом жгучие лучи солнца. Как хорошо было бы умереть…
Вдалеке масличная роща — за ней имение его дяди.
Тень от большой одинокой смоковницы понемногу накрывает его голову. Он встает, опираясь руками на сочную траву — ее темные следы остаются на хитоне, словно морские брызги, — и переползает в тень.
— Да, я должен уступить, да, — заговорил он, споря с невидимым собеседником, обхватывая голову и раскачиваясь, как от нестерпимой боли. — Пусть это будет счастье Кесария и ее, пусть… мне не надо ничего. Пусть — ему. Нельзя позволить, чтобы наша дружба распалась. Нет. Пусть — ему. Он заслуживает этого более, чем я. И она… куда мне ее звать? Скитаться по дорогам? С бродячим лекарем? С никому не известным периодевтом, странником-врачом? Что я могу ей предложить? Нет, даже подумать стыдно и смешно. Он — сын патриция… или всадника? Неважно. Я тоже сын патриция. Я махаонид, потомок Асклепия! Что толку. Ни кола, ни двора. У нее имение… что подумает Леэна? Что я зарюсь на приданное? У Кесария есть доля наследства. Вот доберемся до Назианза — и я поеду дальше. В Египет. А лучше — в Карфаген. Чтобы греческой речи вокруг не звучало, чтобы все было — чужое, чужое, чужое… Пусть он будет с ней. Да. Я решился. Надо добровольно сдаться, уступить. Я не буду разрушать нашу дружбу. Все. Прощай, Финарета.
— Каллист! — позвал кто-то сзади.
Он обернулся — медленно, закрывая глаза краем ладони.
На мгновение ему показалось, что на лугу перед ним стоит Асклепий Пэан — в два раза выше человеческого роста, окруженный сиянием, в наброшенном через левое плечо огромном плаще.
— Каллист! — повторил Асклепий и бросился к нему.
— Кесарий! — закричал Каллист, кидаясь навстречу и стискивая друга в объятиях. — Кесарий…
Он зажмурил глаза от слепящего полуденного солнца.
— Послушай, Кесарий, — начал Каллист.
— Ты не слышал, как я тебе кричал издалека? Что с тобой? Каллист! Ты в слезах…Что случилось, друг мой? Ты молился? Я помешал?
— Нет, — ответил Каллист, веря и не веря, что перед ним стоит прежний Кесарий — загорелый, сильный, в покрытом пылью дорожном плаще. — Я должен тебе сказать, — его голос теперь звучал уверенно, с какой-то радостной твердостью, — я должен тебе сказать — ты один из нас двоих имеешь полное право взять ее в жены.
— Кого? — переспросил озадаченно Кесарий.
— Финарету, — быстро сказал Каллист.
Кесарий склонил голову на бок и медленно оглядел друга.
— Вот что делают они, хозяйственные дела. Что ты, что Грига — оба вы близки к френиту от них.
Он свистнул, подзывая коня.
Каллист продолжал стоять, опустив руки и щурясь от света.
— Я, интересно, для чего расписывал матушке все твои добродетели, а? — спросил Кесарий и с размаху хлопнул друга по плечу. — И про имение тоже… Я придумал. Все очень просто. Как мне раньше в голову не приходило! Отец отдает мне мою часть имения. Так? Я, наверное, уже до совершеннолетия дорос в его глазах… Мы с тобой делим ее пополам. Это немало, насколько я могу судить. И ты можешь свататься к Финарете. Видишь, все просто. Осталось только съездить в Назианз.
— К-как? В Назианз? — пробормотал Каллист.
— Ну, да — я же оттуда родом. Каппадокия — красивый край, поедем. А потом — я в Александрию, ты — сюда. Финарета просто без ума от тебя.
— Финарета? — спросил Каллист и глупейшим образом заулыбался, — Откуда ты знаешь?
— Ну… я же ее брат. Она всегда хотела иметь брата, знаешь? И потом, мы — христиане… ну, ты понимаешь, мы поговорили с ней о тебе… вернее, мы часто говорили… то есть мы все время говорили с ней о тебе! — Кесарий весело захохотал. — Ну, что ты так смотришь на меня? Поехали домой… в имение то есть. Леэна с Финаретой в повозке едут, а я — верхом. Ты был прав, я поправился совсем. Тебе надо было бы тоже съездить — ты такой усталый.
— Да нет, я ничего, Кесарий, я ничего… Говоришь, она…
— Все уши прожужжала мне о тебе. Что, не знаешь Финареты?
— Послушай, Кесарий…
— Что еще?
— Я не хочу, чтобы ты ради меня приносил жертву…
— Какую такую жертву? Я жертв не приношу. Я христианин. Забыл на радостях?
— Да не это. Давай поговорим серьезно. Ты ведь любишь Финарету?
— Да, — невозмутимо ответил Кесарий. — Люблю. Как сестренку. Так я и Горги также люблю. Мне всегда хотелось младшую сестренку, кстати. Старшая — это не то.
— Как это — как сестренку?! — возмутился Каллист. Кесарий засмеялся.
+++
— Все к лучшему, родная моя Леэнион. Ты видишь: судьба покорного ведет, а непокорного влачит против воли. Если бы ты согласилась тогда выйти за меня замуж, то тебе бы тоже пришлось отправиться со мной в ссылку.
— Я и отправилась, Феоктист.
— Но ты можешь отсюда уехать. Я так рад, что ты свободна. Вот Евангелие от Луки. Ты мне прислала его, но я даже не успел его открыть — я уже был болен и зрение мое мутно. Так и не прочел. Я знаю, ты расстроишься, но сказал тебе правду.
— Я прочту его тебе.
— Ты уже не успеешь, Леэнион… Мне явился этой ночью Асклепий. Он воистину благой, Леэна, воистину благой. Нет слов, чтобы описать его неизреченную благость и любовь к человеческому роду! Он стоял здесь, предо мной, посреди этой малой и бедной комнатки, он вошел, когда все двери были закрыты — он не имеет нужды, чтобы ему отверзали дверь, когда он спешит совершать свое спасение. И я возжелал поприветствовать его словами: О Единственный! Ты пришел под кров мой! Но слова замерли во моей гортани. И тогда он приблизился к мне и сказал: Ты у меня — единственный. Ради тебя я пришел и сошел с небес.
И я спросил Великого Сотера, этого Великого Спасителя: как имя твое? И он сказал, ласково взирая на меня с величайшей любовью: Я столько времени был и есть с тобою, Феоктист, и ты не знаешь меня? Но от великого трепета я все еще молчал и не мог произнести ни слова. И он коснулся моей руки и вложил в свои ребра — я клянусь тебе, Леэна, что на божественном ребре была рана, которую я прежде не замечал. Коснувшись ее, я словно коснулся некоего божественного огня, пронизавшего меня, и ужаснулся глубине этой раны, словно вся Вселенная и все миры, бывшие, настоящие и будущие, вмещались в ней. И я понял, что это сила Божия, что распростерта во вселенной подобно образу буквы «Хи».
— … Кто облик бессмертный,
С неба сойдя, сочетал со плотию необычайной, —
Сын Человеческий только, Тот, Кто под звёздною кровлей
Обитает, предвечный, в Отчем доме эфирном.
Он подобью последовал тварному острого тёрна,
Так и Защитник людей от членовредительных хворей,
Сын Человеческий, людом смертным ввысь вознесется
Словно облик змеиный, утишающий боли.
Тот, кто уверовав, словно закон, Его разумом примет,
Узрит и насладится прославленным жизни покоем,
В коем широкобрадый айо́н бесконечно змеится.
Многообразный мир и странника Скиптродержец
Столь возлюбил, что послал людей Поборника, Сына
Единородного, Логос, в мир четыреупряжный… [288]
Когда я постиг это, на меня хлынул поток чистой воды проточной, чистой, омывающей меня. И вода эта была живая, или, вернее, была она и водою, и голосом Спасителя. О, высочайший Свет от высочайшего Света, образ
На острове началось это поветрие, причалили пираты из Сирии, и занесли. Я знаю, что я умру. Я умираю, Леэна. Мне страшно, что ты тоже можешь заболеть…Но я бесконечно рад тому, что ты со мной…
— Мне не страшно это поветрие, Феоктист. Я в Каппадокии у Нонны переболела лошадиной оспой. Кто ею переболел, тот не заразится обычной.
— Лошадиной оспой? Надо же… Каллист, наверняка, уже все про это изучил на острове Кос… О Каллисте обещали позаботиться мои друзья — и Орибасий, и Иасон, и Фемистий… их много у меня… они обещали мне не раз… на пирах… но если случится так, что Каллист обратится к тебе, Леэна, то не оставь его в беде… Он самый родной для меня человек, не племянник, а сын, нареченный сын.
— Не оставлю, Феоктист, даю слово…
— Вот, ты чертишь водою крест у меня на лбу… это буква Хи, что распростерта во вселенной, великая Божия сила.
— Хи и Ро.
— Пусть будет так, Леэнион. Моя маленькая львица. Хи и Ро…
25. О Кесарии, Диомиде и Финарете
— Диомид сиятельный пожаловал! — сказал Агап почтительно.
Каллист и Кесарий одновременно обернулись ко входу в экус, прервав свою оживленную беседу. Появление Диомида было так некстати среди всех этих рассказов Кесария, от которых веяло радостью и надеждой, словно морским ветром.
— Приветствую тебя, Александр врач! — воскликнул Диомид. Кесарий, деланно небрежно накинув длинный плащ, встал и, отвечая на приветствие, пожал трибуну руку.
— И тебе привет, Каллист врач! — добавил Диомид, и они тоже пожали руки — привычно, по-дружески.
— У меня есть не слишком хорошие новости, Александр, — произнес трибун, усаживаясь в кресло. — Рабы не подслушивают?
Каллист выглянул наружу и велел Агапу отойти от двери, а также следить, чтобы к ней никто не подходил.
— Я слушаю тебя, сиятельный Диомид, — невозмутимо проговорил Кесарий, но заметно побледнел.
— Вот распоряжение императора Юлиана. Прочти, — сказал Диомид, протягивая ему пергамен.
Кесарий, словно превозмогая неожиданно накатившую слабость, протянул руку и взял императорский указ.
— Здесь о каком-то Кесарии враче, — быстро сказал Каллист, заглядывая через плечо друга. — К нам это не имеет никакого отношения.
— … если Кесарий, сын Григория, епископа галилеян, в ближайшие дни не вернется в Назианз, где он должен находиться в продолжение своей вечной ссылки, то следует подвергнуть допросу всех его родных, особенно мать, Нонну, ибо это ее любимый сын, и она, несомненно, знает, где он скрывается, — прочел Кесарий побелевшими губами и сглотнул. — Да, печать и подпись императора Юлиана…
Кесарий поднял глаза на Диомида.
— Что ж, зови воинов, — молвил он, затем встал и, немного пошатываясь, шагнул к трибуну, протягивая ему обе руки, словно для уз. — Я обманывал всех, скрываясь под чужим именем. Я — сын Нонны. Не троньте мою мать.
Каллист с ужасом смотрел на друга. Диомид сдвинул брови и тяжело положил свою огромную ладонь на плечо Кесария.
— Сядь, каппадокиец. Спасая одну мать, ты хочешь выдать вторую?
Кесарий закусил губы и ничего не сказал.
— Мы с Каллистом — друзья детства, — проговорил Диомид. — Вместе играли в аргонавтов и съезжали со склонов холмов в медном тазу. Это первое. Второе же то, что мы с тобой славно подрались тогда… в том сражении… и перевязал ты меня потом очень хорошо, и бальзам лучший приложил. Короче, мы говорили, помнится, о греках тогда и о том, что греки сражаются с греками же. Ты помнишь наш разговор?
— Помню, — тихо произнес Кесарий.
— Так вот, я грек, и против грека не пойду, — резко и жестко сказал Диомид. — И сон мне был. Сорок воинов. Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий, Смарагд, Эвноик, Валент, Вивиан, Клавдий, Приск, Феодул, Эвтихий, Иоанн, Ксанфий, Илиан, Сисиний, Ангий, Аетий, Флавий, Акакий, Экдикий, Лисимах, Александр, Илий, Горгоний, Феофил, Дометиан, Гаий, Леонтий, Афанасий, Кирилл, Сакердон, Николай, Валерий, Филоктимон, Севериан, Худион, Мелитон и Аглаий. Я всех запомнил. Они велели римского орла не позорить.
Он с размаху ударил растерянного Кесария по плечу и вдруг широко улыбнулся и добавил уже другим, небрежным, тоном:
— Видишь, какие порой указы приходят от императора. Он потерял след этого самого Кесария… Я, конечно, тоже старался — я же на службе у императора! Подумать только! Где Вифиния, а где Каппадокия! Придется переслать указ туда, в Кесарию Каппадокийскую, чтобы там начали искать этого Кесария врача из Назианза. Думаю, до Назианза этот пергамент нескоро доберется. Неспроста император начал реформы почты! Вот такая у нас нелегкая служба, сам видишь…
— Я уеду как можно скорее, — быстро сказал Кесарий. — Спасибо, Диомид. Спасибо.
— Кто-то заметил тебя в Астаке и написал мне донос, — сказал Диомид. — Анонимный, но император велел рассматривать даже анонимные доносы на тебя. Шрам — запоминающаяся примета, — шепотом добавил Диомид.
Кесарий сел, вытирая пот, выступивший на лбу.
— И еще, — продолжил Диомид. — Вот у меня письма… Кесарию врачу, в Новый Рим… Они вскрытые, я их просматривал. Извини, служба. Прочти, а потом я должен буду их забрать.
— Да, конечно, — кивнул Кесарий.
Диомид протянул ему распечатанные письма — Кесарий почти выхватил их из его рук.
— Оставим его одного? — спросил тихо Диомида Каллист, видя, как повлажнели глаза его друга.
— А, да, конечно! — ответил трибун. Они вышли из экуса и начали молча прогуливаться по дорожкам среди акаций.
— Ты знаешь, Каллист, мне очень жаль, что ты уедешь, — вдруг сказал Диомид, останавливаясь и глядя на друга детства с высоты своего гигантского роста. Каллист вдруг подумал, что воинский пояс его приятеля мог быть вполне впору самому Ромулу.
— Ты ведь с ним уедешь? — спросил Диомид, и его могучие плечи и грудь заколыхались от глубокого вздоха.
— Уеду, — тихо ответил Каллист.
— Ты — благородный человек. Таким и твой дядя Феоктист был… Я думаю, ты сам понимаешь, что тебе опасно ехать с ним, и не мне тебя отговаривать. Ладно, пойду я, поздороваюсь с Леэной, дочерью патриция Леонида. А ты к нему иди.
Диомид удалился, быстрыми, огромными шагами меря узкую тропинку среди акаций. Каллист вернулся в экус и услышал, как Кесарий читает вслух:
«Ты ума лишился,
— Горги! — воскликнул Кесарий. — Моя милая Горги! Но что же там у них произошло? Что за странные письма? Я такие получал перед диспутом… видимо, они так и не разобрались, что со мной, за все это время… А вот и Грига пишет — без отцовского гнета!
«Милый брат мой единоутробный, братолюбивейший, неужели это правда? Кто опоил тебя, кто околдовал, как галатов, забывших и проповедь Павла, и начертанного перед ними Иисуса распятого? Только колдовством и призором очей могу я объяснить происшедшее — ибо знаю, что ни угрозы, ни пытки не смогли бы принудить тебя отречься от Христа…»
Кесарий перевернул дощечку, вздохнул, и дочитал письмо брата молча. Потом взял следующее письмо, написанное почерком, похожим на почерк Горгонии, но более изящным:
«Дитя мое, Сандрион, что ты сделал со всеми нами! Не верю я этому твоему письму злополучному, не твой это дух, хотя и подпись твоя на нем, и печать. А даже если бы ты и стал эллином, и лишился Христа, ты бы не перестал быть сыном моим, которого Христос даровал мне паче всякой надежды, моим младшим ребенком, моим утешением. И если от горя я сойду в могилу, и душа моя, объятая тоской и печалью, разлучится с телом, не вынеся того, что случившееся с тобою — правда, то тем ближе стану я ко Христу Спасителю, ухвачусь за ноги Его, и не отпущу, пока не явит Он тебе свет Свой…»
Кесарий помолчал, отвернулся и вытер глаза.
— Еще два письма осталось, — сказал Каллист.
«Дорогой дядя Кесарий все тут у нас как с ума посходили и решили што ты стал эллином. Это фсе из-за какого-дурацкого песьтма. А я знаю ты не эллин, это фсе палитика и есчо почта плохо работает может это вовсе не твое песьтмо было или кто-то нарошна написал как дядя Рира дяде Василию подложные письтма любит писать для смеха. Дядя дорогой приизжай скорее, а то я выду замуш без тебя!»
— Дитя Аппиана! — рассмеялся Кесарий — впервые со времени прихода Диомида. — Каллист, я и вправду ума не приложу, что за письмо от меня они там получили… Неужели Рира опять написал какое-нибудь письмецо от моего имени?
— А вот письмо от Риры, посмотри-ка! — ответил Каллист.
«Кесарий! Приезжай! Пишу тебе кратко, тут не до риторики! От твоего имени Григорий старший получил какое-то ужасное письмо. Конечно, ни Макрина, ни я не верим этому письму, и все умные люди тоже не верят, но папаша твой, похоже, поверил в это письмецо всерьез и лишит тебя наследства. Крат ничего не знает, они с Хрисафом из лесу до сих не приходили. Немедленно бросай свой Новый Рим и приезжай хоть на пару месяцев, иначе грянет гроза! Твой Рира. Приписка: Ради Григи приезжай, он себе места не находит, тяжелая дискразия, как я диагностировал, прогноз не очень хороший. Я назначил ему пиявки через день и клизмы с огуречным соком раз в неделю, а Василий, грамотный наш, все это отменил. Приезжай, разберись сам и посрами Василия! Твой Рира».
— Нет, то письмо, которое якобы от тебя, написал не Рира… — задумчиво проговорил Каллист. Кесарий быстро метнул на него проницательный взор своих синих глаз:
— Ты догадался, в чем тут дело? Немедленно говори!
— Нет, Кесарий, я не знаю… ума просто не приложу… — смущенно заговорил вифинец, перед глазами которого так и стоял старательный Фессал, пишущий письма по новому образцу.
— Не притворяйся, у тебя врать еще хуже выходит, чем у Филагрия! — возмутился Кесарий.
— Одно я знаю твердо — тебе надо срочно ехать в Назианз! — ответил Каллист.
Зачем только он поручил тогда Фессалу написать это несчастное письмо! И Кесарий его подписал, не читая — был очень занят.
«Это начало письма, адрес и приветствие. Раньше было приветствие во имя Христа, а теперь сложное такое стало, тут и Гелиос, и Матерь богов… или нет, Матерь богов в конце, в начале только Гелиос… гораздо все сложнее получается. Поэтому я всегда держу образец, чтобы не ошибиться…» — словно услышал Каллист голос юного светловолосого лемноссца.
— Мы едем сегодня же! Сейчас же! Пока они не схватили и не отправили в тюрьму мою мать и Горги! — воскликнул Кесарий.
— Быть может, завтра, на рассвете? — робко спросил Каллист. — Диомид же обещал, что указ будет долго идти до Кесарии Капппадокийской.
— Нет, едем сегодня же! — отрезал каппадокиец.
Он еще произносил эти слова, как в экус ворвались Диомид, его писарь и Финарета.
— Кес… Александр врач! Надо ехать немедленно! — воскликнул трибун.
— Я знаю. Мы уезжаем сегодня же в Назианз, — отвечал тот.
— Да не в Назианз твой! — загремел Диомид, хватая Кесария за плечи и встряхивая.
— Эге, ты чего это?! — встряхнул его Кесарий в ответ.
— Жена моя рожает! Родить не может! Повивальные бабки говорят, младенец поперек утробы встал! Едем, едем, едем! Спаси его, ее, меня, нас!
— Я с вами! — завопила Финарета. — Бабушка позволила!
+++
Юная белокурая женщина при виде супруга, вошедшего в сопровождении Кесария, Каллиста и Финареты, издала безнадежный стон и закрыла лицо простыней.
— Юлия! — трибун с нежностью стал на колени у постели жены — но все равно возвышался над ней, как потухший Везувий над долиной. — Юлия, это же лучшие врачи из Нового Рима!
В усталых глазах Юлии, несущих печать нестерпимой муки, появилась непреклонной решимость.
— Я не стану показываться врачу-мужчине, — проговорила она тихо, но голос ее звучал тверже стали. — Никогда, слышишь, Диомид? Это противно моей вере, — ее лицо исказилось от боли.
Юлия бессильно откинулась на руки Диомида. На ее правом бедре был привязан белый камень — Каллист узнал эксебен, который Диоскорид рекомендует для ускорения родов.[289]
Повитуха, словно выросшая из-за распахнутого шкафчика, понимающе и сочувственно вздохнула.
— Так он же — христианин, такому врачу ведь можно показываться! — недоумевающе и отчаянно воскликнул Диомид, кивая в сторону Кесария. — Можно ведь показываться врачу-христианину, Юлия! — словно умоляя, повторил он, потому подумал немного и добавил: — Тем более что я, твой муж, разрешаю!
— Нет… — прошептала Юлия. — Если он — и вправду врач-христианин, то на такое дело он не пойдет… так пресвитер Гераклеон говорит… это грех большой, грех… о-о-о, Диомид…
Она обняла его за шею, потом руки ее разжались, и она начала корчиться в родовых схватках.
— Прощай, Диомид… прощай… уходи… ах,
— Что же… что же это такое… — растерянно говорил трибун, пока его выводили под руки из комнаты Каллист и Кесарий. — Я же твой муж… Я тебе приказываю, как муж, слышишь?
Он рванулся к ложу Юлии.
— Когда речь заходит о вере, то я не во власти мужа, — ответила страдалица и отвернулась к стене, подавляя стоны.
— Выходите, выходите, — заторопила их повивальная бабка. — Тяжко ей — младенец поперек утробы встал! Только чудо ее и спасет… Идите, идите прочь!
— Да, мы выйдем. И ты тоже выйдешь! — неожиданно жестко сказал Кесарий, указывая повитухе на дверь. — С Юлией останется Финарета.
— Неужто эта девица, которая при мужчинах покрывала не носит, сделает поворот на головку? Или вы эмбриотомию делать надумали?
— Нет, не надумали, — сказал яростно Каллист.
Повинуясь жесту Диомида, повитуха удалилась, гордо подняв голову.
— Финарета, ты останешься с Юлией, — быстро и четко, словно отдавая военный приказ, заговорил Кесарий.
— Не закрывайте до конца двери-то — в доме роженица никак! — донесся откуда-то сбоку голос невидимой повитухи.
— … а я стану под окном, — продолжал Кесарий. — Как только ты осмотришь Юлию, то сразу незаметно сообщишь мне, насколько тяжело ее состояние. А ты, Каллист, забери отсюда Диомида и отвлекай его от тяжелых мыслей.
— Александр! Спаси ее, спаси ребенка! — простонал Диомид, заламывая свои огромные руки. — Не бросай нас!
— Успокойся, Диомид. Не брошу, — ответил Кесарий.
Тем временем Финарета, накинув на голову вечно спадающее покрывало, вошла к страдалице. Кесарий, проводив вместе с Каллистом трибуна до таблина, и оставив там его, безутешного, под присмотром друга детства, а сам помчался в сад, к окну спальни Юлии.
Когда он, сделав круг, оказался, наконец, там, то Финарета уже ждала его, то и дело высовываясь в окно. Ее головка, тщательно обмотанная белым покрывалом, напоминала младенческую.
— Я не знаю, что делать, — беспомощно прошептала она. — Тут нужен поворот…
— Тогда начинай делать поворот! — велел Кесарий. — Вот так…
Он сделал в воздухе несколько четких движений руками.
— Нет! Я не умею! Я боюсь! — воскликнула сдавленным шепотом Финарета.
— Зажги курения, дай выпить Юлии отвар успокоительных трав и начинай, — строго велел Кесарий.
Финарета вернулась к Юлии. Та, посмотрев на нее из полузакрытых век, произнесла:
— Ты — другая повитуха или та же самая? Я не вижу твоего лица… солнце… впрочем, все равно… я умру… вы говорите шепотом, но я слышу… я не могу родить, дитя легло поперек… я не рожу…
Она откинулась на подушки. Ее плавающий взгляд скользил по выдвинутым ящикам, по раскрытым шкатулкам, по крышке медного сундука с серебряной отделкой. Наконец, она увидела то, что искала — маленький крест над дверьми.
— Спаси его, — прошептала Юлия. — Христе, его спаси. Повитуха… скажи Диомиду, пусть делают кесарево сечение[290]… я умираю… спасите мое дитя… Христе! Мученики!
Она закрыла глаза, и, казалось, лишилась чувств. Финарета боялась дотронуться до нее и в растерянности, онемевшая, стала напротив окна, из которого лился солнечный свет. Вдруг из этого света, из оконного проема появилась фигура Кесария — он ловко прыгнул в комнату и, быстро вылив себе на руки ароматное масло, подошел к Юлии. Солнце светило в лицо молодой женщине, и она, ослепленная, прошептала, с надеждой и восторгом:
— Кто ты?
— Я послан тебе Христом, дитя мое. Мужайся. Есть воля Божия на то, чтобы и ты, и дитя твое жили! — ответил Кесарий.
— О да, — прошептала Юлия, и ее изможденное лицо просияло. — Я так ждала помощи от Христа, я знала, что Он не оставит.
— Нет, не оставит. Он никогда не оставляет, — ответил врач.
+++
— Фалалей, тяни жребий, — сказал центурион Сирион. Из-за уродливого шрама, пересекавшего угол рта до шеи — смуглой, словно обгоревшей — его нижние зубы были всегда полуобнажены, словно Сирион все время смеялся над чем-то, видимым его одному.
— Смелее, Фалалей! — подтолкнул новобранца в спину бывалый легионер Дидим.
Юноша Фалалей медленно обернулся к узнику, прислонившемуся к дубу. Ветер овевал лицо узника, и рыжие волосы приговоренного к казни издали были похожи на пламя. Их глаза встретились.
— Что, он тебя заколдовал? — спросил Сирион, и, как всегда, было неясно, смеется ли он над словно окаменевшим Фалалеем. — Надо было меньше тебе с ним по дороге разговаривать!
— Если он саму царицу околдовать хотел, то на тебя в два счета гоэтейю наведет! — покачал совершенно лысой головой, на которой красовалось два свежих бордовых шрама, легионер Квадрат.
— Тихо вы! — шикнул, приложив к губам тонкий, костистый палец бойкий желтолицый Петосирис. — Это ведь все-таки божественный муж. Чудотворец. Тихо!
К словам худого и глазастого египтянина все сразу прислушались и заговорили вполголоса.
— Тяни быстро! — вполголоса велел Сирион. — Быстро, я сказал!
Юноша зажмурился и вытащил камешек из перевернутого медного шлема, медленно разжал кулак, не обращая внимания на лица толпившихся вокруг него воинов. Если бы ему хватило сил или хитрости посмотреть на них, то он бы сразу понял, что все и так знают — белый камень с красными, как кровь прожилками вынет он, Фалалей из Никомедии.
— Отлично! — деловито подвел итоги Квадрат. — Теперь бери-ка мой меч — он поострее твоего, и ступай. Мы, если что, здесь.
— Нет! — закричал новобранец-Фалалей в ужасе. — Нет! Пожалуйста, нет, дядя Квадрат, дядя Дидим! Я не могу… я не могу его казнить… Я еще никогда никого не убивал!
— Воину надо когда-то начинать убивать, — заметил, расплываясь в довольной улыбке, Петосирис, щуря свои огромные томные глаза, и его высокий тенор прозвучал особенно противно.
Сирион молчал. Рот его был искривлен в вечной уродливой усмешке, но взор центуриона был тяжел.
— Центурион Сирион! — взмолился Фалалей. — Ты же понимаешь — это не как в бою… это, это — как палач! А я в легион вступил, а не в…
— Молчать, — раздался голос Сириона, и его варварский акцент неожиданно резанул слух всех. — Ты это сделаешь. Все!
— Хочешь ослушаться приказа? — поинтересовался светло-русый гот Ульф, поигрывая кинжалом в своих волосатых и толстых, как корни дерева, пальцах.
Дидим молча и сильно развернул Фалалея за плечи и подтолкнул в сторону дуба. Тот пошел медленно, словно путающийся в густой траве новорожденный жеребенок со слабыми ногами.
— Пусть его идет, — проговорил Квадрат. — А то я хотел потом волос этого гоэта отрезать. Жена моя, дура, одних девок рожает и рожает. Сына хочу. Говорят, это сильное средство. На брюхо ей привяжу.
Петосирис, молча усмехаясь, достал из-за пояса небольшой кувшинчик.
— А
— От священной болезни, от падучей — самое оно, — прошелестел Петосирис. — Меня так уж просили, так просили…
— А по мне, и так можно кровцы хлебнуть, — заметил Ульф, обнажая зубы в усмешке. — Для храбрости.
— Варвар! — дискантом выкрикнул, скривясь, желтолицый Петосирис.
— Хорошо, что Фалалей пошел. Гнев души этого гоэта только на него одного и падет, — рассудительно говорил Квадрату Дидим. — У меня срок службы скоро заканчивается, в Филиппах жена и дети ждут. Не хватало еще под самый конец службы от магии гоэта погибнуть. А Фалалей и так сирота, такая уж его Тюхе-судьбина, сиротская.
— Что-то он долго, — проговорил Сирион.
+++
— Вот, попей, — сказал Фалалей, протягивая Панталеону свою флягу. Вода расплескивалась — руки новобранца дрожали.
— Спасибо, Фалалей, — вымолвил узник и сделал несколько глотков. — Это тебе… на обратный путь, — он протянул флягу с остатками воды юноше, и лохмотья, оставшиеся от хитона рыжеволосого узника, упали, обнажая следы пыток раскаленным железом на груди.
Фалалей вскрикнул.
— Не бойся, — отвечал Пантолеон. — Ты пришел, потому что они боятся казнить меня?
— Они боятся, что потом не получат чудес и исцелений! — воскликнул Фалалей. — Гадкие, злые люди… да покарает их Зевс Мститель! — добавил он, бледнея.
— Не говори так, Фалалей, — мягко сказал Пантолеон и взял его за руку своей израненной рукой. — Они получат все то, что хотят — и Сириона повысят по службе, и Петосирис вылечит сына градоначальника от эпилепсии и получит хорошую плату, и отошлет деньги домой незамужним сестрам, чтобы выдать их замуж, и Ульф-гот войдет во всадническое сословие, и у жены Квадрата родятся сыновья, и Дидим вернется домой к семье живым и невредимым… — он улыбнулся и снова поднял руку, убирая со лба золотые пряди, слипшимся от пота и крови.
— Зачем, зачем?! — вдруг воскликнул Фалалей в отчаянии, — зачем это все? Я не буду убивать тебя, я ослушаюсь приказа — пусть казнят меня!
Он уже повернулся и хотел бежать, как Пантолеон — через силу, застонав, — удержал его за пояс.
— Не уходи! — вымолвил он, и рот его скривился от невыносимой боли.
Опомнившись, Фалалей остановился.
— Ты так изранен, — прошептал он и обнял узника.
— Я хочу умереть, Фалалей… Мне пора… мне надо умереть, чтобы жить…
— Как — жить? — вздрогнул Фалалей.
— Моя жизнь спрятана во Христе, Фалалей. Когда Он явится в моей смерти, тогда и я… явлюсь в Его жизни… надо пройти за Ним до конца, чтобы жить… Он, Христос Бог, Он — мой Брат возлюбленный… Он сейчас кладет… руку Свою на мое ослабевшее плечо… да, вот как ты сейчас, Фалалей… да… и Он говорит: «Пойдем со Мной!»
— О, если бы я был свободен, Леонта! Я бы сказал тебе — пойдем со мной, я бы увез тебя… в свою Аркадию… вылечил… но у меня там и дома-то нет… О, что с тобой сделали… какие раны… ты измучен и бредишь, Леонта… — говорил узнику Фалалей.
— Нет, я в полном уме… просто говорить тяжко… — отвечал тот.
— Я не могу убить тебя, Леонта! — почти закричал Фалалей.
— Но ведь это приказ, который тебе дали, Фалалей! И тебя убьют, если ты ослушаешься. А я не хочу, чтобы ты умирал. Я хочу, чтобы ты жил, слышишь? Живи! Живи, Фалалей!
Пантолеон нежно взял Фалалея за руку, на мгновение их пальцы словно переплелись — и медленно опустил ее на рукоять меча Квадрата. Теперь сильная ладонь Леонты легла поверх трясущихся пальцев новобранца и обхватила меч.
— Нет, Леонта, нет, — забормотал Фалалей, словно в ознобе.
— Будь же мужчиной, — произнес Пантолеон медленно и торжественно. — Возьми меч.
— Я не хочу быть палачом! — закричал Фалалей.
— Ты думаешь, что мне легче будет умереть от руки Сириона? — горько произнес узник.
— Ты что же… ты сам хочешь, чтобы именно… именно я… тебя… убил? — растерянно проговорил Фалалей, все еще сжимая в левой руке жребий-камешек с красными прожилками.
— Да, Фалалей, — просто ответил ему Леонта. Потом он медленно сел, опираясь спиной о дуб, вытянул ноги, с которых только недавно сняли цепи и оковы — все равно он уже никуда не смог бы уйти на своих ногах.
Вдруг Фалалей зарыдал, обнимая его.
— Ты — христианин? — спросил он, будто этот вопрос вырвался изнутри него. До этого Фалалей боялся даже произнести это слово, боясь ответа.
— Да, Фалалей, — отвечал ласково Пантолеон и погладил обритую голову новобранца.
— Ты… ты ведь хороший… тогда почему же ты — христианин? У вас же и детей едят… но я знаю, ты никогда не ел… — заговорил сбивчиво Фалалей, готовый разрыдаться.
— Ах, Фалалей, дурашка, — рассмеялся Леонта. — Не едят у нас детей. Никого не едят. И ничего плохого у нас не бывает, это люди глупости рассказывают. Мы поем гимны Христу Богу. Потом вкушаем хлеб и вино, это таинственная пища для нас после молитвы. И все.
— И все? — переспросил растерянный Фалалей. — А чародейство, гоэтейя всякая?
— Нет у нас никакой гоэтейи, — устало вздохнул Пантолеон. — Все это ложь…
— Ложь? — обрадовался Фалалей. — Ну, тогда хорошо… как хорошо….
— Не плачь, — попросил его Леонта.
— Я не хочу, чтобы ты умер!
— Я и не умру. Но до нашей встречи я буду помнить о тебе — а ты обо мне…
— Я не стану христианином! Только, умоляю, не бери с меня слово, что я стану христианином! — взмолился Фалалей.
— Ты свободен, друг мой Фалалей, — улыбнулся Пантолеон.
— Фалалей! Живее! — раздался окрик. К ним направлялся ссутулившийся, как бурый каппадокийский медведь, Сирион. За ним семенил Петосирис, потом вышагивали Квадрат, Дидим и Ульф.
— Уже полдень, Фалалей! — проговорил золотоволосый узник.
Пантолеон взял юношу за кисть руки и приставил лезвие меча к своей яремной вырезке. Вдруг он произнес, словно вспомнив о чем-то важном:
— Подожди!
— Ты хочешь околдовать их, чтобы мы сбежали? — прошептал юноша.
— Я христианин и не умею колдовать, мой милый друг, — отвечал приговоренный, отрезая острым лезвием золотую прядь своих волос, в которых уже искрилась седина. — Возьми это на память обо мне. Знай, что я буду всегда помнить и молиться о тебе, когда приду ко Христу, Богу моему.
— Что там за звуки, в дупле дуба? — вдруг спросил, прислушиваясь,
— Птицы, — отвечал ему Леонта. — Они скоро улетят… выше… выше… все выше…
И он приставил лезвие к яремной вырезке на своей шее, произнеся: «Иго Твое благо, Христе!»
А потом он сжал руку Фалалея и произнес:
— Христос грядет!
…
— Молодец, Фалалей, — сказал Квадрат, вытирая меч и отрезая для себя золотистый локон.
— Приказ был — обезглавить, а не горло перерезать! — заметил Ульф, вытирая губы.
— Да, Сирион, ты же главный тут — отсеки ему голову! — тявкнул Петосирис и кивнул в сторону лежащего ничком на траве Фалалея. — Он уже ни на что не способен, как я вижу!
— Глянь-ка, а это и вправду сильный гоэт был! — покачал головой Квадрат, дотрагиваясь до новобранца в окровавленном хитоне. — Паренька-то, глянь, лихорадка-то сразу и разбила! Без сознания, и глаза, эвона, закатились… хорошо, что хоть повозка есть, на которой этого гоэта привезли…
Он взгромоздил тело Фалалея на плечи и потащил к повозке.
Сирион подошел к казненному. Тот лежал навзничь, смотря в небо и улыбаясь. Его волосы сияли на солнце, бились на ветру, словно светлое пламя.
«Он живой!» — раздался детский голос откуда-то сверху. Сирион вздрогнул, поднял голову, но так и не смог увидеть рыжую девочку и ее маленького раба, что прятались в дупле огромного дуба.
И центурион тяжело опустил меч.
+++
…Финарета вынесла в таблин кричащего круглолицего новорожденного.
— Диомид, у тебя родился сын! — воскликнула она.
— Сын! Сын! — закричал Ромул-трибун. — В моем легионе служить будет!
Он схватил Диомида-младшего и подкинул его в воздух.
Каллист и Финарета насилу отобрали орущего басом младенца от восторженного отца. Тот словно опомнился:
— А как же Юлия? — вдруг тихо спросил он, переводя взгляд с лица Каллиста на лицо испугавшейся Финареты: — Вы… вы сделали кесарево сечение? Юлия… Юлия мертва?! — закричал он, поднимая к небу огромные сжатые кулаки.
— Нет. Она жива, — раздался ровный, спокойный голос.
Кесарий шел к ним из вечернего сада, без плаща, в мокром от пота хитоне, немного пошатываясь.
— Она жива, — повторил он, подойдя ближе и взял младенца из рук Финареты.
— Видишь, какой крепыш! — сказал он, и на его усталом лице показалась улыбка. — Кормилица уже готова? Юлия слишком слаба, чтобы кормить грудью свое дитя.
— Да, да, — кивнул Каллист, и сделал знак рукой. Вошла полная, добродушная женщина, и деловито взяв младенца, села с ним в отдалении на кушетку и дала ему грудь.
— Я проверил ее молоко, — сказал Каллист. — Хорошее, такое, как Соран советует. Умеренно белого цвета, с приятным запахом, однородное, умеренное по густоте. Если капнуть его на ноготь, то растекается равномерно, а при покачивании сохраняет ту же форму…[291]
Младенец уже сладко причмокивал.
— Это неправильно — сразу грудь давать. Надо мед с водой, — заспорила Финарета.
— Оставь, Финарета! — улыбнулся Кесарий. — Малыш заслужил это молоко. У него был трудный день, потруднее нашего.
— Спасибо тебе, Александр! — сдавил его в объятиях Диомид. — Я не сомневаюсь, что на Александрийском агоне вы с Каллистом получите венцы!
— Каллист — несоменнно, а я — увы, уже нет, — засмеялся Кесарий. — В Александрийском агоне нельзя участвовать дважды, если ты стал его победителем!
— Так ты… — онемел Каллист. — Так ты — победитель Александрийского агона, Кес… Александр?! Что же ты молчал?
— Да, меня даже торжественно на знаменитый маяк водили, в венке, в одежде праздничной… Ну, у тебя, Каллистион, все еще впереди! — ответил каппадокиец.
— Но ты заслужил награду за сегодняшний подвиг! — воскликнул Диомид. — Что ты хочешь за твою неоценимую помощь, Александр?
— Я хочу… — Кесарий снова улыбнулся и сказал: — Я хочу в твою баню, Диомид!
+++
Ранним утром у готовой в путь повозки происходило трогательное прощание. Кесарий обнимал то Леэну, не скрывающую слез, то Севастиана, то Верну, то Агапа.
— А где же Каллист? — спросил Верна.
— Они с Финаретой целуются вон за той акацией, — сказал Севастион и получил затрещину от старшего брата.
— Будем считать, что мы ничего не слышали, — ответила спартанка. — А вот и они.
Она обняла подошедшего Каллиста.
— Дитя мое, Каллистион! Вы с Кесарием — как Диоскуры…
— Лучше — как Давид и Ионафан, — поправил Верна.
— Финарета будет ждать тебя, но и я буду ждать тебя не меньше. Прости, что я называла тебя Феоктистом иногда — путаюсь, старею…
— Это неважно, — ответил смущенный Каллист. — А где же Ксен?
Мальчик уже бежал к ним.
— Каллист врач! Каллист врач! Приезжайте к нам снова… и навсегда! Каллист врач!
Каллист нагнулся, поцеловал Поликсения в макушку и потрепал по голове.
— А я теперь знаю, где наш Мохнач, Каллист врач, — прошептал тот. — Он — пес Доброго Пастыря. Там, у входа, мозаика есть… Он теперь пес Христов, правда?
— Правда, — ответил ему Каллист.
27 мая 2017, Санкт-Петербург, День города. –
30 января (12 февраля) 2022, Санкт-Петербург. Собор вселенских учителей и святителей Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста.
Продолжение следует.
СЛОВАРИК
Абатон— галерея в храме Асклепия, где спящим паломникам являлся исцеляющий бог.
Агон— в античности состязание, не только атлетическое, но также и поединок риторов, музыкантов, поэтов, философов и т. п. Агонистика, «агональность» — характерная черта древнегреческой культуры.
Антилл— знаменитый греческий хирург, живший в Риме во II в. н. э., предложивший т. наз. «операцию Антилла» заключавшуюся в ушивании аневризмы сосуда на конечности (руке или ноге), возникшей в результате травмы (обычно у гладиаторов или воинов), методика которой использовалась вплоть до XIX века. Антилл — современник Галена, считавшийся настолько непревзойденным в хирургии, насколько Гален — в терапии (хотя Гален также занимался и хирургией).
Антоний Муза— греческий врач, раб императора Октавиана Августа, врач школы «методиков» или «методистов» (см.), исцеливший Августа от тяжелой болезни (вероятно, гепатита) с помощью водолечения (холодными ваннами) и латуком, и за это получивший не только свободу, но также статус свободнорожденного и право носить золотой перстень (подобно всадникам). Муза также занимался траволечением: сохранился его трактат «De herba vettonica» о растении буквица лекарственная. Его труды использовали Марцелл Эмпирик, личный врач императора Феодосия Великого и Феодор Присциан, личный врач императоров Аркадия и Феодосия II. Антонию Музе была воздвигнута статуя рядом с Эскулапом (Асклепием), возможно, изображающая Музу в виде самого бога врачевания Асклепия. Однако при лечении племянника Августа Муза потерпел неудачу. Гораций также остался недоволен его лечением. Есть мнение, что поэт Вергилий в «Энеиде» изобразил Антония Музу под видом врача Иапикса, исцелившего
Аподитерий— раздевалка в римских банях. См. такжеБани.
Апомель— античный напиток. Его приготовление Гален описывает в своем труде «О сохранении здоровья»: необходимо взять воду источника («чистую и сладкую»), но ни в коем случае не дождевую, так как она дает кислоту напитку, и отварить в ней сотовый мед, желательно хорошего качества. Существовали также напитки под названиями «гидромель» (мед, прокипяченый в воде) и «оксимель» (смесь уксуса и меда) были популярными освежающими напитками в античности. Доля меда в них колебалась от 1/3 до 1/9. Известен был также римский напиток «mulsum» — мед и вино, прокипяченные вместе с водой (напиток подобен современному продукту, который называется «пимент»). Употреблялись в античной медицине.
Аретей Каппадокийский— врач, даты жизни которого спорны и относятся исследователями как к I, так и III–IVвекам н. э. Знаменит своей высокой врачебной этикой и точными поэтическими описаниями многих болезней (в которых подражал древнегреческим трагикам), в том числе столбняка, водянки, душевных болезней. Впервые описал клиническую картину сахарного диабета. Возможно, был иудеем или христианином.
Ариане.Арий, родоначальник арианства, вызвавшего раскол между христианами в IV веке, не считал Иисуса Христа, Сына Божьего, равным Отцу, а лишь высшим творением Бога-Отца, созданным для спасения мира. Среди ариан было несколько групп — омии, аномеи, омиусиане. Омии считали, что Бог Сын подобен Богу Отцу, но не полностью, настолько, насколько творение может быть похоже на создателя. Аномеи считали что Сын совершенно отличен от Отца («аномиос», греч. «неподобный»: термин христиан-ариан, обозначающий неравенство Бога Сына Богу Отцу). Омиусиане («омиусиос», греч. «подобный по сущности») считали, что Сын подобен по сущности Отцу и были близки к никейцам.
Архиатр (archiatros/archiater)— врач, возглавляющий медицинскую коллегию города и отвечающий за медицинскую службу в нем. Архиатров назначал городской совет или император. В городах и отдельных провинциях стали учреждаться оплачиваемые должности врачей — архиатров (греч. агchiatros — «верховный» врач, от греч. arche — начало, iatros — врач; лат. archiater). При дворе императора служили archiatri palatini, первым императорским архиатром в Риме считается Ксенофон (I в. н. э.) — личный врач императора Клавдия, которого Клавдий представлял как уроженца о. Кос и потомка легендарного Эскулапа (Асклепия). Врачи на государственной службе в провинциях назывались агchiatri provinciales, в городах — archiatri populares. Этих врачей выбирал городской совет, состоящий из не-врачей, потенциальных пациентов, они находились под контролем городских властей и центрального правительства, которые строго следили за их выборами и назначением. Процедура выборов напоминала строгий экзамен; после него врач получал звание «Medicus a Republica probatus» («Врач, утвержденный государством»). Существовала серия постановлений, определяющих критерии, на основе которых городские советы осуществляли свой выбор. Среди них были «высокая нравственность и навык в своем искусстве». Также члены совета предостерегались от того, чтобы делать выбор «из страха или предпочтения». Архиатры работали при объединениях ремесленников, в банях, театрах, цирках и т. д. Они имели постоянное жалование, но могли заниматься и частной практикой. Выдающийся врач древнего мира Гален, грек по происхождению, в молодые годы в течение ряда лет работал врачом в школе гладиаторов в Пергаме. Прием кандидата на пост городского врача давало потенциальным пациентам возможность приглядеться к своему будущему врачу, а почетные декреты, которые часто издавались, могли расцениваться, как признание заслуг. Остатки обычного права относительно врачей в городах Римской империи говорят о том, что классовое разделение среди них отмечалось еще в ранней империи; по-видимому, выплата жалованья врачам осуществлялась согласно их социальному статусу. (Scarborough J.Roman Medicine. — NY, 1976. — P. 111;Nutton V.Archiatri and the Medical Profession in Antiquity. Papers of the British School at Rome, Volume 45, November 1977, pp. 191–226)
Асклепейон— храм Асклепия, где лечение сочеталось с религиозными обрядами очищения, священного сна и т. д. Больные, приезжающие из разных мест, получали здесь лечение, как религиозное, так и рациональное. Таких храмов было множество во всей Римской империи. В огромный храмовый комплекс входило множество зданий. Главное священнодействие проходило на крытой галерее — абатоне, где по время священного сна страждущим паломникам являлся сам Асклепий и назначал лечение. У входа был источник проточной воды, на территории храма находилась кипарисовая роща. Древнейшее святилище находилось в Эпидавре (Греция), а также в Трикке (Фессалия); самый большой храмовый комплекс в эпоху поздней античности располагался в Пергаме. Храм Асклепия Пергамского был самым знаменитым культовым центром бога Асклепия в Римской империи. Храм, как и любой другой храм античных богов оскверняла смерть и кровь, в нем нельзя было ни умереть, ни родить (умирающие больные и беременные не принимались, позже император Антонин построил для них при эпидаврском асклепейоне особое здание, катагогион, за пределами храмовой территории).
Павсаний в своем сочинении «Путешествие по Элладе», посетил знаменитое святилище в Эпидавре во II веке н. э, когда культ Асклепия переживал новый подъем — римский сенатор Антонин (121–180), будущий император Антонин Пий, отстроил его и воздвиг новые здания. Из описания Павсания мы можем судить об устройстве асклепейона в Эпидавре. Кроме того, раскопки, проведенные П. Каввадиасом под эгидой Греческого археологического общества с 1881 по 1928, позволили реконструировать облик этого некогда центрального святилища эллинистического мира.
Святилище Асклепия в Эпидавре находилось в глубине восточного берега Арголидского полуострова на северо-востоке Пелопоннеса в широкой, окруженной высокими холмами долине, на расстоянии приблизительно 10 км от древнего города и 30 км — от порта. Ныне здесь расположена маленькая рыбацкая деревушка. Обнаруженные остатки сооружений можно разделить на четыре группы: здания, принадлежавшие к теменосу, т. е. священному участку, самого Асклепия и связанные таким образом с его культом; здания для атлетических состязаний; здания для обслуживания посетителей; театр. Обязательными условиями для основания асклепейона были; наличие минерального источника, кипарисовой рощи и расположение высоко над уровнем моря, в холмистой местности. Внутри теменоса располагались храм и алтарь божества, а также Фолос (Фимела) и Абатон. Храм несколько модернизированного дорического ордера выстроен ок. 380 до н. э. архитектором Феодотом и украшен статуями скульптора Тимофея, скульптуры акротерия (по углам крыши и на коньке) частично уцелели.
Каждый входивший проходил ритуал очищения, включавший омовение в священном источнике и принесение в жертву животного, как правило, петуха (вспомним знаменитую предсмертную просьбу знаменитого античного философа Сократа (469–399 до н. э.) о принесении жертвы Асклепию петуха после того, как через смерть он исцелится от своей телесности). Затем страждущий входил в храм с золоченой крышей, где его встречал сам Асклепий, изваянный из слоновой кости и золота рукою
За пределами храма располагалась ротонда, или круглый храм — Фолос (Tholos) или Фимела, выстроенный знаменитым скульптором Поликлетом Младшим в ок. 360–330 до н. э. Он представлял собой круглое, 21 м в диаметре, здание. Фимелу окружали 26 колонн дорического ордера, внутренняя стена была отделана снаружи по основанию и фризу белым мрамором, а внутри — черным мрамором, ее украшали фрески знаменитого художника Павсия. Внутри Фимелы была еще одна круговая колоннада, образованная 14 колоннами коринфского ордера. Найдена резная капитель, возможно, служившая образцом. Потолок имел изысканную кессонную отделку с растительным орнаментом, внутренние полы были набраны из черных и белых мраморных плит, образовывавших геометрический рисунок. В центре находилась монолитная круглая плита, которую можно было поднять, поскольку, судя по всему, отсюда имелся доступ в цокольный этаж, что-то вроде лабиринта, образованного концентрическими стенами, в каждой из которых было прорублено по одному проему. Таким образом, вокруг центрального колодца имелось три кольцевых коридора, причем проход по ним местами перекрывался поперечными стенами.
В Фимеле содержали священных змей, которые были ручными и порой даже лизали раны паломников (см. Асклепиев уж).
Рядом с Фолосом был Абатон (буквально: «недоступное», «заповедное») — крытая галерея, главная цель паломников со всей Греции, куда входит непосвященным не позволялось и, где, собственно, и происходили чудесные исцеления. Вода священного источника, своды над которым восхищали паломников своей необычайно тонкой работой, стекала в 3 подземных бассейна. Среди зданий асклепейона были театр, одеон (концертный зал), гимнасий, бани, стадион. Театр в Эпидавре был одним из знаменитейших в Греции: выстроенный знаменитым архитектором древности Поликлетом, он обладал такой акустикой, что зрители в самом верхнем ряду могли слышать звук от падения монеты на сцену.
Повсюду присутствовали статуи Асклепия и его детей. В Эпидаврском асклепейоне был не только храм Асклепия, но и его дочери и неизменной спутницы Гигиеи, а также Аполлона, Артемиды, Афродиты. Не менее величественным был асклепейон на острове Кос, воздвигнутый в III–II вв. до н. э.
В просторных дворах храмов возвышались статуи богов и знаменитых врачевателей, а также произведения искусства, подаренные благодарными почитателями Асклепия Пэана и вотивы (см Вотив).
Асклепий в своем храме не только исцелял от разнообразных, зачастую неисцельных болезней, но и помогал в трудных обстоятельствах — к нему мог обратиться безутешный отец в просьбой о помощи в поисках пропавшего без вести сына, или бедная вдова, притесняемая кредиторами скоропостижно скончавшегося мужа, который не успел сказать ей перед смертью, где он спрятал деньги. Врачевание в асклепейонах сочетало эмпирические и магические приемы, а так же методы психологического воздействия на больных. Вся обстановка асклепейона была пронизана ожиданием целительной теофании, явления бога. Стелы, барельефы, вотивы окружали человека, вселяя в него мысль о возможной долгожданной встрече. Асклепиады — врачи, входившие в храмовое братство, — лечили «железом, медом и молоком». Среди средств лечения были водолечение, режим, диета, гимнастические упражнения, врачевание травами.
Но наиболее важным являлся священный ритуал Enkoimesis (энкимесис), кульминация храмового врачевания, проводившийся в длинных крытых галереях Абатона, куда никто не мог войти без специального разрешения. Энкимесис был той высшей точкой религиозного напряжения, к которой паломников готовили жрецы с помощью очищений и жертвоприношений. Пациенты после жертвоприношения ложились спать — для этого были устроены особые спальные, отдельные для мужчин и женщин. Здесь больные вводились в состояние «искусственного сна» (состояние экстаза или гипноза), которое достигалось применением наркотических средств или методов психологического воздействия. Во сне их навещал бог; сон был либо «теорематический», непосредственно понятный, либо «аллегорический», нуждающийся в истолковании; по исполнении требования сна больной выздоравливал[293]. О многочисленных исцелениях свидетельствовали и таблички с 70 случаями сверхъестественной помощи бога, специально отобранных жрецами и высеченными в камне в IV веке до н. э. Они носили название; «Iamata tou Аpollonos kai tou Asklapios»-«исцеления Aполлона и Aсклепия», описывающие чудеса, сотворенные Асклепием и его отцом Аполлоном во время энкимесиса.
Ритуал сопровождался театральными представлениями, явлениями бога или его священной змеи и даже проведением хирургических операций, он приобрел широкую популярность, приносил колоссальные доходы асклепейонам. Однако нельзя сказать, что Асклепий был жадным божеством — он не требовал гекатомб и довольствовался простыми жертвоприношениями бедных пациентов. Это ярко выражено в стихотворении античного поэта Герода (III в. до н. э.) «жертвоприношение Асклепию», где небогатая женщина молится перед статуей бога и его семьи такими словами:
«Вы хижины бедной
Глашатая примите, петуха в жертву,
Да будет ваша милость! Мы живем со дня на день!
А то бы мы быка или свинью, жиром
Заплывшую, — не петуха тебе дали
За то, что ты целительной своей дланью
Коснувшись нас, владыка, злую снял болесть».[294]
Эпидаврский вариант культа Асклепия — по названию наиболее полного дошедшего до нас святилища — можно проследить в других греко-римских святилищах и храмах, некоторые его элементы перешли в ритуалы христианства, получив иное смысловое наполнение.
Асклепейоны исполняли роль лечебно-санаторных заведений. Кроме того, они использовались как учебные заведения для врачей-жрецов, сосредотачивая бесценный опыт, накапливаемый поколениями, передаваемый из рук в руки, из уст в уста. Светская и так называемая тавматургическая или храмовая, медицина развивались в эллинистический период pari passu — параллельно, подобно тому, как параллельно развивались астрономия и астрология того времени. На примере Косского асклепейона мы видим сотрудничество храмовой и светской медицины, что не всегда имело место в других странах древнего мира. Светских врачевателей приглашали в качестве консультантов при трудных для диагностики случаях, здесь же, на территории асклепейонов светским врачам воздвигали памятники. Так, выдающийся врач древности Гален работал в начале своей карьеры в Пергамском асклепийоне.
Асклепейон был священным местом, территорией бога. Здесь строго соблюдались правила ритуальной чистоты: внутри храмовой ограды нельзя было ни умереть, ни родиться. Антонин позже воздвиг специальное здание вне асклепейона — katagogeion — облегчив этим участь умирающих людей и беременных женщин.
С возникновением во II веке н. э. панэллинского движения, возглавленного императором Адрианом, ставившего своей целью оградить
Асклепиад— имя нарицательное. Врачей, как потомков бога Асклепия (через его сыновей Подалирия и Махаона), в прямом и переносном смысле называли асклепиадами.
Асклепиад Вифинский(120–56 г. до н. э., или по E. Rawson, умерший до 91 г. до н. э.), врач и ритор, грек, уроженец Вифинии, учился в Афинах, затем поселился в Риме, где добился высокого положения и славы. Противостоял взглядам врачей школы эмпириков, считавших, что для искусства медицины важен лишь опыт, а не научная и философская теория. Вместе с этим, Асклепиад отвергал гуморальную теорию возникновения болезней, разделявшуюся врачами Гиппократовой школы. Предложил свою оригинальную теорию возникновения болезней, основанную на взглядах, близким к взглядам атомистов. Онки — особые частицы, которые, согласно учению Асклепиада Вифинского, постоянно двигались в теле. При их застое или других нарушениях движения возникали болезни, которые следовало лечить таким образом, чтобы онки снова пришли в движение. Важную часть терапии Асклепиада занимали упражнения, массаж и ванны. Лечить безопасно, легко и приятно — один из афоризмов Асклепиада. Он пользовался большой славой в Риме при своей долгой жизни и позже. Как врач, Асклепиад имел большой успех, ему даже приписывались случаи воскрешения мертвых. Учение Асклепиада нашло продолжение в учении школы врачей-методиков. Его главным оппонентом стал позже Гален, возродивший гуморальную теорию Гиппократа на новых началах.
Асклепиевы ужибрали из рук посетителей храмов Асклепия, асклепейонов, лепешки. Вероятно, они приманивали ими мышей, как считают современные исследователи. «У петуха ножку ты, Коккала, отрежь, и не забудь в руки служителю отдать, и в пасть вложи змею лепешку, — набожно, и омочи в масле, пирог священный, а остатки мы дома отведаем…» (Герод. Мимиамбы. Жертвоприношение Асклепию. Пер. Г. Ф. Церетели). Удивительно, но по признанию натуралистов это животное отнюдь не вызывает неприятных эмоций — «форма его тела и его движения…имеют что-то чрезвычайно привлекательное, изящное, утонченное. На всей поверхности его кожи нет ничего шероховатого, оборванного, не видно ничего угловатого, резкого в изменении формы: все гладко, изящно, мягко. Характер змеи соответствует ее внешности: она привлекательна во всех отношениях» (А. Брем.Жизнь животных). Змея была отнюдь не мифическим персонажем — до нашего времени ее потомков, с гордостью носящих имя «эскулапов уж» или иначе, Elaphe longissima, можно встретить в горных лесах Южной Европы, Малой Азии, а также на западе Украины, юге Краснодарского края и Закавказье.
Асклепий(в древнеримской мифологии Эскулап) в древнегреческой мифологии — бог медицины и врачевания. Был рожден от Аполлона и смертной женщины Корониды, но после трагической гибели получил бессмертие. Имел различные эпитеты (Асклепий Пэан (эпитет Аполлона, его отца), Асклепий Мегас (великий), Асклепий Сотер (спаситель, целитель) и др. Сыновья и дочери Асклепия также почитались как божества (Махаон, Подалирий, Гигиейя, Иасо и др.). Храмом Асклепия был асклепейон (см.), где совершалось лечение паломников.
Атараксия и апатия— высокие состояния бесстрастия в философии античности.
Аттал III Филометор Эвергет(170–133 до н. э.) — последний пергамский царь, завещал свое царство Риму. Отошел от дел и на досуге занимался в том числе и медициной, выращивал ядовитые растения, испытывал яды и противоядия на преступниках, приговоренных к смерти, писал книги о ядах. Изобрел мазь для лечения кожных болезней («Атталово белило»).
Ахаристон— мазь для глаз, рекомендуемая Галеном. Ее состав: каламин 16 драхм (римская драхма — примерно 3,41 граммов); смола акации, 8 драхм; жженая и вымытая медь, 8 драхм; опий, 4 драхмы; семена растения из семейства вересковых, Érica arbórea, 4 драхмы; мирра 4 драхмы; камедь, 16 драхм. Ее следует развести водой и женским молоком непосредственно перед накладыванием (Гален, из трактата «Средства, соответствующие местам», в 10 книгах, книга 4). Из-за жжения мазь называется «achariston» (от греческого слова ἀχάριστος, означающего «неприятный, отвратительный», «жестокий», а также «неблагодарный»). Вообще, едкие мази считались лучшим лекарством при хронических воспалительных заболеваниях глаз, сопровождающихся выраженным слезотечением, в античности.
Бани.Римляне строили свои знаменитые бани («термы») по всей Империи. Они были различными — скромными провинциальными и роскошными столичными. Термы были не только банями в нашем смысле, но и клубом, и стадионом, и местом встреч, оздоровления и развлечений. Здесь можно было послушать поэтов и перекусить, назначить встречу и получить массажные и косметические процедуры. В Никомедии, как бывшем столичном городе императора Диоклетиана, и Новом Риме, столице, термы, несомненно, были устроены по высшему разряду. В крупных городах обычно имелось несколько терм. В Риме императорской эпохи их насчитывалось несколько десятков.
Термы представляли собой комплекс зданий. Посещение было платным. Дети, солдаты и рабы за вход не платили. Плата для женщин была выше, чем для мужчин. Существовали раздельные и смешанные бани для мужчин и женщин. Люди посещали бани ежедневно. Войдя, посетители направлялись в раздевалку, аподитерий (от греческого слова «аподио» — «снимаю»). Рядом с аподитерием хранилось масло для натирания, банные принадлежности, а раб-сторож («капсарий») за небольшую плату стерег вещи посетителей (воровство в банях было распространено). Из аподитерия можно было пройти во фригидарий (холодный зал, от «frigidus» — «холодный») или тепидарий (от «tepidus» — «теплый»). Самое жаркое помещение называлось кальдарий («calidus» — «горячий»). Еще существовал так называемый лаконик («laconicum»), с сухим горячим воздухом, похожий на сауну. Лаконик считался полезным для того, чтобы, пропотев, освободить тело от испорченных соков, как пишет римский ученый-энциклопедист I века н. э. Цельс в своем труде «О медицине» (II. 17).
Маленькие провинциальные бани обогревались по старинке жаровнями, но большие банные комплексы обогревались с помощью гипокауста: системе отопления, при которой горячий воздух шел под полом и поднимался по стенам. Рабы-кочегары в подземных галереях под термами поддерживали огонь в печах, нагревавших воздух под полами и в промежутках в стенах. Также эти печи нагревали воду (если в местности были горячие термальные источники, то они могли использоваться).
В термах имелся бассейн («natatio») — их могло быть несколько. Также неотъемлемой частью терм была палестра — место для гимнастических упражнений, борьбы, а также игры в мяч.
Игра в «треугольник» («trigon») заключалась в следующем: на земле рисовали треугольник, и трое игроков становились по его углам. Задача была в том, чтобы не только поймать на лету мяч, но тут же «быстро и с расчетом» отбросить его обратно одному из партнеров. Действовать приходилось обеими руками; у кого левая оказывалась недостаточно проворной, того обзывали «деревенщиной» (Mart. XIV.
Перед упражнениями люди натирались маслами, а потом, вспотевшие, натирались мелким песком и (часто с помощью рабов) счищали с себя грязь особым скребком — стригилем. Рабы или служители бань могли сделать и массаж. Богатые люди приводили с собой своих рабов, которые обслуживали их во время пребывания в термах.
При термах был алтарь Асклепия, бога-целителя, и его дочери Гигиеи, сохраняющей здоровье. Здесь содержались священные ужи Асклепия. Благодаря тому, что при римских военных лагерях всегда устраивались бани, асклепиев уж стал жителем более северных регионов Европы.
Самые северные термы Римской империи были расположены в Британии, в Виндоланде, при римском гарнизоне. Оттуда до нас дошло много артефактов, в том числе письма.
При термах могли находится и амфитеатр, и библиотека, и сады (как, например, в роскошных термах Каракаллы в Риме, одном из чудес Рима).
«Императоры не только стремились к художественной отделке своих терм, не только облицовывали стены мрамором, покрывали мозаиками полы и ставили великолепные колонны: они систематически собирали здесь произведения искусства… Сюда приходили не только смыть грязь, здесь отдыхали. Особенное значение имели термы для бедняков, теснившихся на антресолях своих мастерских или где-то „под черепицами“ в душной грязной квартире без воздуха и света с видом на грязные стены противоположного дома… Какое чувство физического и душевного облегчения испытывал человек, который из тесноты, гама и безобразия своего жилья и своего квартала попадал в эти огромные залы, отделанные со всей роскошью, доступной только для императорской казны, украшенные такими произведениями искусства, которые превращали эти бани в богатейший музей!.. Каждый мог выбрать себе то, что было ему по вкусу: одни, вымывшись, усаживались поболтать с друзьями, шли поглядеть на борьбу и гимнастические упражнения и самим заняться ими; другие бродили по парку, любовались статуями, засиживались в библиотеке. Люди уходили с запасом новых сил, отдохнувшие и обновленные не только физически, но и нравственно» (поМ. Е. Сергеенко.Жизнь Древнего Рима. М.-Л., «Наука», 1964).
Велоне— игла для удаления (низдавления) катаракт.
Верна или вернула(«verna», «vernula» — лат.) — так римляне называли раба, родившегося в доме хозяина.
Весталки— девственницы-жрицы богини Весты в Древнем Риме, пользовавшиеся большим уважением и почетом. Они поддерживали священный огонь в храме, чтобы он мог гореть круглосуточно. В весталки брали девочек 6–10 лет из римских благородных семей, и они несли свое служение в течение 30 лет.
Вифиния— историческая область, древнее государство и римская провинция, существовавшая на северо-западе Анатолии (Малой Азии) между проливом Босфор и рекой Сангариус (Сангарий). Крупнейшими городами Вифинии считались Никомедия и Никея.
Вомолох(др. — греч.) — шут, клоун, скоморох. Первоначально — человек низкого происхождения, побирающийся у жертвенника остатками жертвенного мяса.
Вотив— изображение исцеленного органа, часто из дорогого материала, принесенное в дар божеству. Много вотивов найдено в храмах бога-целителя Асклепия (золотые глаза, серебряные сердца, мраморные ноги и т д.) Вотивные приношения не только свидетельствовали о благодарности жертвователя, но и были призваны сохранить орган от возвращения болезни.
Гален— выдающийся врач, хирург и философ, родом из Пергама, большую часть жизни проработавший в Риме. Годы жизни 129 или 131 г. н. э. — ок. 200 или 217 г. н. э. Личный врач императора Марка Аврелия. Гален обогатил своими исследованиями античную анатомию, физиологию, учение о болезнях, учение о пульсе, фармакология и философию. Автор огромного корпуса трудов, дошедшего до нас. Считал себя продолжателем учения Гиппократа, модифицировал и обогатил его гуморальную теорию, основанную на четырех жидкостях человеческого организма (кровь, флегма, желчь и черная желчь). Резко критиковал Асклепиада Вифинского. Влияние Галена на медицину как на Западе, так и на Востоке продолжалось все Средневековье.
Герофил— древнегреческий врач, родившийся в Халкидоне (Вифиния), ученик врача и анатома Праксагора Косского, работавший в Александрии в III в. до н. э. вместе с Эразистратом. Личный врач Птолемея II Филадельфа. Первым стал систематически проводить вскрытия трупов людей для изучения анатомии, считал, что центром нервной системы является головной мозг, и различал «чувствительные» и «двигательные» нервы. Герофил оставил много трудов по всем разделам медицины, включая анатомию, хирургию, офтальмологию, кардиологию и акушерство. Его сочинения сохранились только во фрагментах. Описал подробно оболочки глаза, строение желудочно-кишечного тракта, оболочки головного мозга, грудного протока и др. Описал синусный сток (torcular Herophili), где сходятся все синусы затылочной части головы. Установил различие между артериями и венами. Глубоко занимался исследованием пульса, первым определил его частоту и значение в диагностике болезней. Анатомические термины, предложенные Герофилом для впервые описанных им образований, используются до сих пор в современной анатомии.
Гефестейон— храм Гефеста.
Гипокауст— использовавшаяся в римских банях система центрального отопления с подогревом пола и стен.
Гипоспафизм и перискифизм— сложные операции на венах головы, считавшиеся в античной медицине полезными при лечении глаукомы.
Гиматий— плащ, традиционная античная верхняя одежда.
Гимнасий— (от греч. gymnos — обнаженный). У греков изначально гимнасии были прежде всего помещениями для физического воспитания (гимнастики), где упражнялись в обнаженном виде (нагота при занятиях спортом — один из признаков принадлежности к древнегреческой культуре, отличающая греков от варваров). Гимнасий, всегда игравший важную роль в греческих городах в воспроизведении греческого образа жизни, являлся общественным институтом, надзор за ним был поручен специальному должностному лицу — гимнасиарху. В эллинистическую и римскую эпоху Г. — это уже комплекс зданий (стадион, трибуны, палестра, раздевалки, бани, сады для прогулок и т. д.) для занятий спортом, а также для различного интеллектуального и образовательного времяпрепровождения (здесь, например, выступали философы). В каждом эллинистическом городе был один или даже несколько гимнасиев.
Гиппиатр—
Гиппократ,знаменитый древнегреческий врач и философ, «отец медицины», живший примерно в 460–370 гг. до н. э. Считал здоровье и болезнь происходящими от различного смешения четырех жидкостей тела (крови, желчи, флегмы и черной желчи) — Гуморальная теория (см). Его именем надписан сборник из 60-ти трактатов (О враче, О ветрах, Клятва, О ранах головы, Эпидемии и др.), часть из которых принадлежит ему, а часть — врачам гиппократовой школы.
Горгонейон— античный амулет, изображение головы Медузы Горгоны, призванное отгонять злых духов и защищать от дурного глаза.
Гоэтейя— волшебство, колдовство в античности, им занимались гоэты.
Гуморальная теория, или теория о жидкостях тела, — античная медицинская теория, восходящая к Гиппократу и в дальнейшем развитая Галеном. К жидкостям (χῡλός, humor) относилась кровь, желчь, флегма, черная желчь, рядом врачей и пневма. Обычно называли четыре или пять (вместе с пневмой) жидкостей. Дисгармоничное смешение жидкостей (дискразия) считалось причиной болезни. Теорией медицины, противоположной гуморальной, была теория Асклепиада и врачей школы методиков.
Диабет— буквальное значение греческого слова «diabetes»: «сифон на акведуке». (Scarborough J.Roman medicine. Cornell University Press, 1969). Диабет был описан детально Аретеем Каппадокийским (см) как «истощение плоти в результате непрерывного мочеиспускания», отсюда и пример сифона.
Диогмит — название рода деятельности в поздней античности, примерно соответствующей нашему полицейскому.
Диоскорид— римский военный врач, живший в I в. н. э., фармаколог и натуралист. Считается одним из основоположников ботаники и фармакогнозии, а также автором одного из самых полных и значительных собраний рецептов лекарственных препаратов, дошедших до наших дней, известным под названием De Materia Medica.
Дискразия— в античной медицине — неправильное смешение соков тела (кровь, флегма, желчь, черная желчь, иногда — пневма), приводящее к болезни.
Дифрос— род мебели, похожий на табурет.
Диэта(diaita, δίαιτα) — особое понятие в античной медицине, особенно у врачей школы Гиппократа. Это не только целебная для того или иного человека особенность приготовления и приема пищи, а весь образ жизни, включающий физические упражнения, ритм сна и бодрствования, использование целебных источников и т. д.
Иатрейон— врачебный кабинет.
Иатролиптика— искусство лечения с помощью мазей и растираний. Им занимался врач-иатролипт.
Иатромайя— одно из именований повивальной бабки, акушерки.
Иатрос— врач (др. — греч.).
Ирис— крупная река (наряду с Галисом) в Каппадокии.
Исидиум— храм богини Исиды.
Крисп— любимый сын императора Константина Великого, которого по ложному навету Константин приказал казнить.
Камнесечение— античная операция удаления камней из мочевого пузыря.
Каппадокия— римская провинция, располагавшаяся на северо-востоке современной Турции. В описываемое время состоит из двух частей — Каппадокия (столица (митрополия) — Кесария Каппадокийская и Понт (столица — Неокесария Понтийская).
Каппадокия, которую римляне называли из-за холодных зим «царством снега», была расположена в Малой Азии и граничила с Арменией, Персией, Месопотамией, Сирией и Киликией. Она находилась на перекрестке цивилизаций, войдя в Римскую империю сначала как зависимое государство, потом как провинция. Географически она была расположена на гористом плато, над которым возвышалась Аргейская гора, климат был умеренно континентальный, с холодными зимами и снежными буранами, затяжной весной, летом — степной и засушливый, за исключением приморской части Понта, выходящей к Черному морю, а также берегов полноводных рек Галиса и Ириса с притоком Лик. Преобладающим в сельском хозяйстве являлось скотоводство (на самом плато), а также виноградарство и выращивание оливок (в поймах рек, где была плодородная земля). Происходила добыча серебра, свинца, драгоценных камней. Каппадокия была очень живописным краем. Особое место занимали каппадокийские подземные пещеры, выдолбленные в мягкой каменной породе, служившие и жильем, и хранилищем, а так же убежищем для христиан во времена гонений и местом уединения и молитв для монахов в более позднее время. Хотя упоминания о слушающих апостолов пришельцах (иудейских прозелитах) из Каппадокии есть в Новом Завете (Деян.2:9), сведения о христианских общинах в Каппадокии восходят к концу II века, а в дальнейшем при последнем гонении при Диоклетиане и Максимине в начале IV века многие известные мученики были родом из Каппадокии, но общая христианизация этой римской провинции была очень незначительной. Каппадокия была религиозно разнородна и синкретична — здесь были и иудеи, и ипсистарии, и последователи местной эллинистической религии, и зороастрийцы, а также ариане, монтанисты, новациане. О жителях Каппадокии ходила поговорка-эпиграмма: «ядовитая змея, укусив каппадокийца, умерла». Заслуживают внимания два портрета каппадокийцев у античного автора Петрония в «Сатириконе». «…вдруг завизжали ведьмы, словно собаки зайца рвут. Был среди нас каппадокиец, мужчина основательный, силач и храбрец, — мог разъяренного быка поднять. Он, вынув меч и обмотав руку плащом, смело выбежал за двери…» «— Узнаю каппадокийца, — со смехом сказал Трималхион, — никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, ибо этого в могилу не унесешь. (…) Вообще он отчаянно способный малый; он и пекарь, он и сапожник, он и повар — слуга всех муз. Не будь у него двух пороков — был бы просто совершенством: он обрезан и во сне храпит…Я заплатил за него триста динариев». (Петроний Арбитр.Сатирикон. 1990)
Витрувий в своем сочинени «De architectura», говоря о свойствах асфальта, упоминает мифическое озеро, якобы расположенное в Каппадокии, между городами Кесария и Тиана, превращающее растущие там камыши в камень.
Город Назианз (на местном наречии), или Диокесария по-гречески, родина Кесария, был небольшим, как и другие немногочисленные города западной Каппадокии, но это не означает того, что он был малозначимым. Он имел высокий статус, как Кесария Каппадокийская, а территория, подчиненная ему (Тиберина), была весьма обширной, включая города: Венасса (50 км к северу), Карбала (10 км к югу) и Сасимы (25 км на восток). Кроме того, он стоял на одной из важнейших дорог империи, ведущих с запада на восток (от Антиохии через Иссус, Мопсуестию, Тарс, горы Киликии, спускаясь к Тиану, Сасимы, Назианз, Анкиру и ведущую в Константинополь).
В Римской империи Каппадокия считалась отсталой провинцией, но в IV веке произошел рывок в ее развитии и преодоление многовековой стагнации, императоры стали обращать внимание на Каппадокию и посещать ее. В это время из Каппадокии выдвинулось много выдающихся лиц, поступивших на придворную службу, в их числе был и сам Кесарий. В церковном значении Каппадокия приобрела свой неоспоримый вес из-за богословского синтеза и примирения арианского конфликта, связанного с Великими Каппадокийцами, в число которых входили брат (Григорий Богослов) и друг Кесария (Василий Великий). Каппадокия дала античному миру знаменитого врача Аретея (I или IV вв), сделавшего впервые описания ряда болезней, в том числе диабета и
Катаплазма— припарка.
Катехумен(«оглашенный») — в Древней Церкви — готовящийся ко Крещению человек, посещающий специальные беседы на протяжении года или другого длительного промежутка времени.
Кеносис(«истощение» Слова Божия (или Сына Божия)) — богословский термин, обозначающий умаление Сына Божия, совершенного Бога, ставшего человеком ради спасения всех людей и принявшего страдания и смерть за жизнь мира. «За исключением Преображения, на протяжении всей земной жизни Христа Божественная жизнь в Нем оказывается сокрытой. Церковь учит о кенозисе Бога, о добровольном отказе Христа непосредственно явить миру Свою Божественность: Он „уничижил Себя Самого, приняв образ раба“ и умалив Себя до соответствия нашему „уничиженному телу“. Этот кенозис Божества в лице Христа есть результат личностной Божественной свободы, свободы воплотившегося Сына и Слова Божия». (Х. Яннарас. Вера Церкви). Основной текст Священного Писания, раскрывающий этот аспект христианской веры, следующий: «Ибо в вас должны быть те же чувствования, какие и во Христе Иисусе: Он, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу; но уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек; смирил Себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной. Посему и Бог превознес Его и дал Ему имя выше всякого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилась всякое колено небесных, земных и преисподних, и всякий язык исповедал, что Господь Иисус Христос в славу Бога Отца» (Флп. 2, 5–11). «В этом известном „кенотическом“ тексте Послания к филиппийцам так определяется истощание Слова: будучи „образом Бога“, μορφη θεον, то есть по самому положению Богом по природе, Христос обнажил, истощил, смирил Себя (εκανοσεν), приняв „образ раба“ (μορφη δουλου). Крайним умалением, тайной Своего кенозиса Сын Божий нисходит в положение небытийное (не в смысле первоначального „ничто“, а в смысле той монической бездны, которая разверзлась через грехопадение человека). Парадоксальным образом Он соединяет со всесовершенной полнотой Своей Божественной природы столь же всестороннюю „неполноту“ падшей природы человеческой.» (В. Н. Лосский.Догматическое богословие). Данный выше отрывок из Послания апостола Павла к Филиппийцам уместно перевести в переводе замечательного современного библеиста архим. Ианнуария (Ивлиева): «Пусть ваши помышления будут такими, какие и подобает иметь тем, кто во Христе Иисусе. Он, живя жизнью Бога, не мыслил, как о добыче быть равным Богу. Но все, чем владел, отдал Он, жизнь раба приняв, став подобен людям. И облик принявший человека, Он себя смирил, став послушным до смерти — даже до смерти крестной. Потому и Бог Его выше всех возвысил и даровал Ему Имя выше всякого имени, чтобы перед Именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных и земных и преисподних, и всякий язык исповедал: Иисус Христос — Господь! — во славу Бога Отца» (Флп.2:5–11).
Кидонские (кидонийские) яблоки— айва.
Киники— философы так называемой кинической школы, идеалами которой являлась внутренняя свобода, простота жизни, презрение к богатству, верность, храбрость, благодарность. Основателем школы был ученик Сократа Антисфен, одним из известнейших представителей — Диоген. Философы-киники жили среди социума, бросая ему вызов. Пес по др. — греч. «кион», отсюда название философии киников — «собачьей». В то время как недруги, высмеивая киников, говорили, что их философия написана на кончике собачьего хвоста, сами киники с гордостью называли себя «псами». Позже Григорий Богослов в похвальном слове Максиму Кинику использует слово «пес», как похвальный эпитет. Впрочем, в написанном позже псогосе философу Ирону (полагают, что это одно лицо с Максимом) слово «пес» и «собака» приобретают ярко выраженную уничижительную окраску.
Клюсма(κλύσμα) др. — греч — промывание кишечника в лечебных целях, использовалась (наряду с кровопусканием) в античной медицине, для приведения в гармоничное соотношение жидкостей тела (крови желчи, флегмы, и черной желчи).
Клянусь Гераклом!— античная поговорка, которую употребляли только мужчины. Под крышей клясться Гераклом было нельзя из-за суеверия, связанного с боязнью землетрясения.
Коллирий(коллурий, κολλύρον, collyrium) — в античности глазная многосоставная мазь. Часто коллирии приготавливали заранее и высушивали, чтобы потом, разведя водой, получить свежеприготовленную мазь. В Лаодикии были особые лечебные грязи, славившиеся своими целебными свойствами для глаз и употреблявшиеся для изготовления коллириев. Ссылка на этот факт имеется также в Откровении Иоанна Богослова (Откр. 3:18). Такими же целебными свойствами обладали грязи с о. Лемнос.
Кос— остров в Эгейском море, родина Гиппократа.
Кровопусканиев античности делалось различными способами. Один из них — флеботомия, при котором кровопускание делалось непосредственно из вены. Другой способ, более щадящий — с помощью кровопускательных банок, которые ставили на надрезы кожи.
Ксанксарис— город в Каппадокии, известный своими целебными источниками.
Ксенодохий— приют для путешественников, бедных и больных. В отличие от пандохейонов и митат, предоставлявших свои услуги на платной основе и имеющих исключительно светский характер, ксенодохии являлись филантропическими учреждениями, основанными на принципах христианского гостеприимства.
Ксенодохий— приют и лечебница для бедных и путешественников.
Кувикулария— фрейлина при римской императрице в поздней античности.
Лемнос— остров, где особо почитали греческого бога Гефеста (подземного кузнеца и рогоносца-супруга богини любви Афродиты) владеющего, ко всему прочему, и целебными грязями. Храм Гефеста назывались «гефестион» и имел лечебницу, подобно асклепейонам, храмам Асклепия. Гефестия — один из главных городов о. Лемнос в античности.
Лигатура— нить для перевязывания кровеносных сосудов с целью остановки или предупреждения кровотечения при операциях. В античное время могли быть золотыми, серебряными или медными. Также использовался женский или конский волос.
Лупанарий— от lupa (лат. — волчица, в переносном смысле — блудница) — публичный дом.
Майевтика(др. — греч. μαιευτική — повивальное искусство, родовспоможение) — термин диалога Платона «Теэтет», означающий метод философствования, созданный Сократом, который представлял себя словно повитухой при рождении верной мысли у ученика.
Майя— повитуха, акушерка (др. — греч.).
Махайриона лекарство— бальзам для ран, в состав его входили растения: кирказон (аристолохия), ирис, мирт, гальбанум и гумми-аммониак (разновидность смоло-камеди).
Методики или методисты(врачи-методики) — одна из античных медицинских школ (или, как их еще называли, airesis или секта (в нейтральном значении философского течения). Были противниками гуморальной теории, опирались на теорию Асклепиада Вифинского. Использовали понятия напряженного, расслабленного и смешанного состояния (status) организма. Самый известный из методиков — Соран Эфесский.
Митридат VI Евпатор,знаменитый царь Понта, правивший в 120–63 годы до н. э., противник Рима. Проводил опыты с ядами на преступниках и
Недоношенные дети.Восьмимесячные новорожденные в античной медицине, начиная с Гиппократа, считались мало или вовсе нежизнеспособными, в отличие от семимесячных.
Неоплатонизм— направление древнегреческой философии III–VI вв., впитавшее многие элементы предшествующих систем, в первую очередь платонизма, а также испытавшее влияние различных мистических традиций, возник в школе мыслителей, работавших над примирением взглядов Платона и Аристотеля. Ведущую роль в неоплатонизме играло учение о возникновении сущего из Единого. Основными началами космологии являются обозначенные еще Платоном Единое, Ум, Душа. Началом неоплатонической философии считается учение Плотина (204–269 гг н. э.). Характерными чертами неоплатонизма являются учение об иерархически устроенном мире, порожденным от запредельного ему первоначала, особое внимание к теме «восхождения» души к своему истоку, разработка практических способов единения с божеством (теургии) на основе языческих культов, в связи с этим устойчивый интерес к мистицизму, пифагорейской символике чисел. Кроме Плотина, яркими представителями неоплатонизма были Порфирий, Ямвлих, Прокл.
Низдавить катаракту— старинный медицинский термин, связанный с ходом операции в античности, когда помутненный из-за катаракты хрусталик низводится с помощью введенной через белковую оболочку в глаз иглы в нижнюю камеру глаза, в стекловидное тело. Операция проводилась обычно без обезболивания, от врача требовалась быстрота и четкость движений. Врач располагался напротив больного при хорошем освещении, помощник крепко удерживал голову оперируемого. Считалось, что выполняющий такие операции врач должен быть молод, иметь твердую руку и владеть правой рукой так же, как и левой (т. е. быть амбидекстром).
Велоне— игла для удаления (низдавления) катаракт (см).
«… О катаракте, которая, будучи свежей, также часто рассасывается лекарствами, но если становится более застарелой, то требует хирургического лечения, которое можно считать деликатнейшим… Итак, под двумя оболочками (глаза), или вследствие болезни, или от удара, образуется жидкость в том месте, где…находится пустота, и влага эта, понемногу затвердевая, препятствует зрению… Следует выждать, чтобы уже катаракта не казалась, а была на самом деле сгустившейся до некоторого твердого состояния. (…) Следует поместить больного на кресло напротив врача, на светлом месте, лицом, обращенным к свету, так, чтобы врач сидел немного выше больного; сзади же голову больного, подлежащего операции, необходимо придерживать помощнику, чтобы она была неподвижной, ибо в результате малейшего движения зрение может быть навсегда потеряно. Для того, чтобы сам глаз, подлежащий операции, сделался более неподвижным, на другой кладется шерсть, и он забинтовывается; левый глаз должен оперироваться правой рукой, а правый — левой. Потом должна быть применена игла, или острая, или не слишком тонкая; она вкалывается вертикально через две поверхностные оболочки в середине между зрачком и височным углом; ближе к виску от области середины катаракты, так, чтобы не был поврежден сосуд. И однако игла должна быть опущена смело, так как она проникает в пустое место; когда подошли к этому месту, игла должна быть наклонена к самой катаракте; там ее нужно слегка повернуть и понемногу спускать катаракту в нижнюю часть зрачка. Затем, когда она его прошла, следует надавливать на нее сильнее, чтобы она плотно засела в нижней части глаза. Если она там осталась — операция окончена, если же катаракта тотчас после этого возвратилась, то той же самой иглой она должна быть раздроблена и рассеяна на весьма мелкие части, которые поодиночке легче оседают и менее широко заслоняют больному свет. После этого игла должна быть вертикально выведена, и следует наложить на глаз мягкую шерсть, пропитанную яичным белком, а сверху средства, препятствующие воспалению, и все это должно быть завязано повязкою. После этого необходим покой, диета, натирание смягчающими мазями, пища, которая на следующий день дается в достаточном количестве сначала жидкая, чтобы избежать движения челюстей; затем, когда воспаление прошло, пища дается такая, которая предложена при лечении ран. Больным необходимо также пить воду как можно больше» (Авл Корнелий Цельс.О медицине / под ред. В. Н. Терновского и пер. Ю. Ф. Шульца. М. 1959. Книга 7, Глава 5, § 13–14).
Никея, никейцы— православное исповедание веры, в котором, в отличие от арианского, Иисус Христос, Сын Божий, считается истинным Богом, единосущным («омоусиос»).
Никомедия— древний город в Малой Азии, центр области Вифиния. Располагался на подступах к Константинополю на берегу Мраморного моря. Был столицей при императоре Диоклетиане.
Новый Рим— Константинополь.
Онки— постоянно движущиеся мельчайшие частицы тела, при застое которых, согласно теории Асклепиада Вифинского, возникает болезнь. Теория Асклепиада отвергала традиционный взгляд врачебной школы Гиппократа на тело и происхождения болезней, как смешение и равновесие четырех жидкостей (крови, флегмы, желчи, черной желчи).
Офтальмик (офтальмикос)— античный врач — специалист в глазных болезнях (от «офтальмос» — глаз (древнегреч.). Лаодикия, область Римской Империи, находящаяся в Малой Азии, была знаменита своими лечебными источниками (горячими и холодными) и целебными грязями, на их основе приготовлялись знаменитые коллирии (мази) для глаз. Римляне называли таких врачей «окулист», от oculus — глаз (лат.).
Офтальмия(греч.) — в античной медицине офтальмиями назывались различные болезни глаз.
Палестра— место для занятий спортом, например, при банях. См. также Гимнасий.
Палла— женское покрывало в античности.
Панарион— шкатулка, сундучок или ящик с медицинскими инструментами и лекарствами.
Пекулий(peculium). Пекулием в римском праве называется имущество, предоставляемое человеку, подвластному домовладыке, отцу семейства (pater familias) только в управление и пользование. В Риме выделение пекулия распространялось не только на сыновей домовладыки, но и на рабов. В случае смерти подвластного пекулий не переходил по наследству, а возвращался в непосредственное обладание отца, который его выделил. Пекулий, выделенный сыновьям богатого Григория-старшего, должен был позволить им вести жизнь, достойную молодых аристократов, и был весьма существенным.
Периодевт— в античности: странствующий врач.
Пифия и Астак— города недалеко от Никомедии, славившиеся в античности своими целебными горячими источниками.
Пластырь или мазь(бальзам) для ран — средства, в которые входили животный жир (козий, свиной), медная ржавчина (имеет антисептические свойства), оксид цинка и т. п. Самые известные в античности — пластырь Исиды, мазь Махайриона.
Плотин(204/5–270 гг н. э.) — древнегреческий философ-платоник, основатель неоплатонизма. Подробнее см. Неоплатонизм.
Претекста— особая тога с широкой каймой, одежда мальчиков, сыновей римских граждан, до совершеннолетия. В день официального совершеннолетия мальчик впервые надевал взрослую тогу.
Прогноз(прогносис) — предсказание и учение о развитии болезни, так называемых «критических днях» (днях, в которые совершается некий суд («греч. „крисис“) в течении болезни и судьбе больного; в ней
Псогос— порицание, хула, укор. Происходит от глагола ψέγω — порицать укорять. В античной риторике речь, направленная на поношение своего предмета (в противоположность панегирику, хвалебной речи). В псогосе античные риторы использовали очень резкие выражения, неприемлемые в современной публичной речи. Наиболее традиционные обвинения для жанра псогоса: невежественность, самонадеянность, нескромность, показуха, мнимая ученость, многословие. Нередко обыгрываются в псогосе и физические недостатки „героя“. Обязательны обвинения в богохульстве. Часто используется контрастная лексика для чередования сомнительных похвал с прямыми обвинениями. Для выражения резко отрицательного отношения к объекту осмеяния широко используются сравнения: „подобно“, „словно“, „также как“. В латинской литературе псогосу соответствовал жанр инвективы.
Римский дом.„Кровля атриума состояла из четырех частей, которые шли понижаясь к середине; в самом центре они оставляли открытым прямоугольное пространство, называвшееся compluvium, из этого отверстия дождевая вода текла в impluvium — водоем, устроенный в полу атриума. Такая кровля устраивалась двумя способами: иногда она поддерживалась бревнами, вделанными в боковые стены, иногда опиралась на четыре колонны, стоявшие по четырем углам имплювиума. Перпендикулярные к стенам перегородки образуют вокруг атриума ряд комнат или, вернее, загородок для помещений различных членов семьи; редко эти комнатки имели переднюю перегородку, которая бы действительно отделяла их от атриума. Атриум имел непосредственное сообщение с улицей, от которой в бедных жилищах он был отделен лишь дверью, а в самых богатых, кроме того, и прихожей. Во всяком случае, когда дверь была открыта, проходящие по улице могли видеть то, что делается внутри. Впоследствии обычай изменился, и дверь стали держать постоянно на запоре, открывая ее только тогда, когда кто-нибудь приходил; у богатых к ней был приставлен особый раб — привратник. Входные двери обыкновенно были двухстворчатые и открывались внутрь. Делались они из дерева; металл употреблялся только для дверей храма. Но мало-помалу распространилось обыкновение покрывать и двери частных домов металлическими пластинками. У входа был прикреплен звонок для того, чтобы извещать о приходе посетителя; чаще же всего с этой целью привешивался молоток или кольцо… В обыкновенных жилищах посетитель, переступив порог входной двери, непосредственно входил в атриум. Tablinum сделался скоро существенной частью римского дома: сначала здесь была столовая; позднее эта комната перешла в исключительное пользование отца семейства, который сделал из нее как бы центр домашнего управления: здесь он обыкновенно находился, отсюда наблюдал за своими домочадцами; здесь он помещал изображения пенатов, здесь же хранил деньги, бумаги, самые дорогие или же самые любимые книги. Главную роль мебели этой комнаты составлял большой сундук, металлический или деревянный, обитый металлическими пластинками и большими гвоздями; он стоял всегда по правую сторону у стены или пилястра и был крепко заперт и запечатан…В глубине перистиля находилось большое, роскошно убранное помещение, которое служило в одно и то же время и гостиной, и местом отдыха, и даже парадной залой во время больших празднеств; называлось оно oecus (от греческого слова oikos — дом). Здесь часто сидел хозяин дома в тени широких штор, уединяясь от нескромных и докучливых посетителей…В греческом доме, значительно измененном и усовершенствованном на востоке, где с ним познакомились римляне, их поразил больше всего обширный двор, ярко освещенный и окруженный портиком или перистилем… Вся внутренняя жизнь семьи сосредотачивалась… в перистиле. Это было обширное открытое пространство, окруженное со всех сторон портиками с колоннадой. Посредине помещался садик (viridarium) с корзинами цветов, с редкими кустами, с бассейнами, в которых держали дорогую рыбу. Занавеси или шторы, протянутые между колоннами, защищали эти галереи от солнца и делали их приятным местом для прогулок“ (Поль Гиро.Частная и общественная жизнь римлян. СПб, 1995).
Сангарий (Сангариус)— река в Вифинии.
Сильфий, или сильфион(silphium, silphion), исчезнувшее растение, высоко ценившееся в античности из-за своих многочисленных лечебных свойств, продавался на вес серебряных монет. Был главной статьей экспорта Кирены и изображался на ее монетах. Внешне близок к растению Asa fetida. Также произрастал в Сирии, Ливии, Армении и Мидии, как сообщает античный врач Диоскорид в своей книге, посвященной лекарственным растениям.
Синкопа— приступ, сопровождающий сердцебиением и удушьем. Описан Аретеем Каппадокийским, который связывал его с частичным или полным прекращением тока пневмы.
Синойкия— многоэтажный дом, где жили бедные горожане.
Сириазис— описанная в античности детская болезнь, похожая на рахит (другое мнение, что это — тепловой удар).
Соран Эфесский— знаменитый врач методической школы, старший современник Галена (1–2 в. н. э.), работавший в Риме и занимавшийся вопросами акушерства, гинекологии и педиатрии. Его труд „Женские болезни“ включал также описание медицинской помощи беременной, роженице и родильнице, ухода и лечения новорожденных детей.
Сотерия— спасение, исцеление. Античный термин, который использовали так же и христиане применительно к тому, что сотворил Иисус Христос, Сотер — Спаситель.
Стадий(стадион) античная мера длины, немного меньше 200 метров. Существовали разные виды стадиев.
Стоицизм— школа античной философии, основанная философом Зеноном на рубеже IV–III вв. до н. э. Название происходит от греч. „stoa“ (портик), колоннады в Афинах, где собирались ученики Зенона, „стоики“. Признавали четыре основных добродетели: разумность, умеренность, справедливость и доблесть. Учение делилось на этику, физику и логику. В центре теологии стоиков находится логос, пронизывающий материю. Взаимосвязь всего со всем понимается как осмысленный порядок, реализуемый божественной волей. Такой порядок стоики называли судьбой, а предопределенную им цель — провидением. Судьба покорного влечет, а непокорного тащит», — говорили они. Главное препятствие на пути согласия со своей судьбой — страсти. Идеал стоиков — невозмутимый мудрец. Наиболее известные представители стоицизма — Клеанф, Сенека, Эпиктет, император Марк Аврелий.
Стола— длинная женская одежда римлянок.
Сублигакулум(сублигарий) — античный вариант нижнего белья.
Телесфор— спутник бога врачевания Асклепия, изображаемый в виде мальчика, закутанного в плащ, с фригийским колпаком на голове, бог, приносящий выздоровление.
Териак, или митридатиум,— полулегендарное средство, изобретенное царем Митридатом VI Евпатором (см сноску выше). Римский ученый-энциклопедист Авл Корнелий Цельс (ок.25 г. до н. э. — ок. 50 н. э.) в своем трактате в восьми книгах «О медицине» (De medicina), единственном сохранившемся из всех его многочисленных трудов по философии, риторике, юриспруденции, сельском хозяйстве, военном искусстве, входивших в составленную Цельсом энциклопедию, приводит состав териака. Он пишет о нем, как о «самом известном противоядии… что царь Митридат ежедневно принимал
Теургия— понятие в неоплатонизме, мистико-магическом философском течении поздней античности, связанном с именами Плотина, Порфирия и Прокла, в котором представлены попытки ритуального или магического воздействия на богов и другие существа с целью получения от них помощи или благ. Теургия предполагает причастность к совершенному знанию богов и связь с учением о спасении человека (сотериологией). Теургия воспринималась адептами как путь к спасению, к блаженству, освобождение от судьбы, путь приобщения к самой природе божества, когда человек становится демиургом и творит божественные чудеса.
Трахеотомия— см. Асклепиад Вифинский.
Трикка— см. Асклепейон
Триклиний— обеденный зал в античном доме, где вкушали пищу, возлежа на особых ложах.
Трофоний— бог знаменитого греческого оракула в Лебадейской пещере в Беотии, между Афинами и Дельфами. После сложного обряда вопрошающий одевался как священная жертва и, неся медовую лепешку, чтобы умилостивить божества царства мертвых, должен был спуститься в выбоину, в струи подземной реки. По прохождении положенного времени он возвращался на свет, потрясенный и подавленный тем, что услышал, и лишь со временем к нему возвращались чувства и способность улыбаться. Стало поговоркой характеризовать подавленного человека как побывавшего у Трофония.
Тюхе— богиня судьбы.
Фессал— врач, сын Гиппократа. Считалось, что они вместе с Драконом, вторым сыном или зятем Гиппократа, внесли большой вклад в написание трактатов.
Филония— античное обезболивающее средство (philonium, philoneion, Φιλώνειον). Ее изобрел Филон Тарсийский — знаменитый античный врач и фармацевт, живший в I в. н. э., родом из Тарса в Киликии и много странствовавший, работал в Антиохии и Александрии. О нем упоминают Цельс и Гален. Его авторству принадлежит эпиграмма, где филония говорит о себе загадками и от первого лица:
Создал меня тарсиец Филон; я благо для смертных,
Тех, кто болезнью сражен, тех, кого мучает боль.
Лишь для ученого мужа рецепт мой составлен, и даром
Будет ему: не хочу неуча я поучать.
Волос возьми золотой того богоравного мужа,
Чья несравненная кровь в поле Гермеса цветет.
Крокуса столько цветков, сколько мыслей у мужа; все ясно.
(из книгиГален.Сочинения. Т. II / под ред. Д. А. Балалыкина, перев. З. А. Барзах. М., 2015, стр. 495). Гален в своем трактате «О сложных лекарствах» (9, 4) разъясняет, что золотой волос принадлежит крокусу (шафрану, греч. «κρόκος»), а «мысли» («phrenes», буквально: «чувства» — это пять органов чувств (их пять, то есть и цветков крокуса должно быть пять). Бог Гермес по ошибке убил своего любимца Крокуса, метнув диск, и капли его крови стали цветами.
Подробное обсуждение темы стихотворных рецептов в античности представлена в очеркеHautala S.«As a matter of fact, it is not difficult to understand!» The address to the reader in Greek and Latin pharmacological poetry (в книгеMaire B.(ed.) «Greek» and «Roman» in Latin medical texts. Leiden, 2014. P. 188–200).
Филония использовалась как антидот врачами Галеном, Аретеем, Павлом Эгинским, Аэцием, Иоанном Актуарием, Александром Тралльским, Авиценна и другими известными врачами Античности и Средневековья.
Фолос— см. Асклепейон.
Френит— состояние, описанное античными врачами и характеризующееся помрачением рассудка.
Хлена— теплый верхний плащ.
Чума в античности.Неизвестно, была ли эпидемия, разразившаяся на втором году Пелопоннесской войны (430 г. до н. э.) в Афинах (во время которой умер и сам великий греческий политик Перикл), описанная античным историком Фукидидом, именно чумой в нашем понимании, то есть инфекционным заболеванием, вызванным Yersinia pestis. Среди исследователей, в том числе и палеопатологов, нет согласия, какой возбудитель вызвал эту эпидемию. Среди наиболее вероятных называют возбудителей брюшного тифа (Salmonella enterica serovar Typhi) и сыпного тифа (Rikkettsia prowazekii). «Антонинова чума» (по имени императора Марка Аврелия Антонина) или «Галенова чума» (по имени знаменитого Галена, придворного врача императора Марка Аврелия, который ее описал), разразилась в Римской империи (165–180 гг. н. э.) также не является однозначно ясным заболеванием, хотя более вероятно, что оно было бубонной чумой. Она унесла четверть населения Римской империи. Юстинианова чума (541–750 гг.) — первая зарегистрированная мировая эпидемия чумы.
Эмансипация в римском праве— выход из-под власти отца семейства (patria potestas), имевшего полную власть над имуществом и жизнью членов семьи.
Эписпасия, операция— операцию скрытия следов обрезания упоминает апостол Павел в 1 Послании Коринфянам (1Кор.7:18) «Призван ли кто обрезанным, не скрывайся» (μη έπισπάσθω) и описывает Цельс в своем труде «О медицине». К ней прибегали богатые эллинизированные иудеи, чтобы избежать насмешек при посещения традиционных мест античного времяпрепровождения — бань и гимнасиев (палестр), где нагота была признаком принадлежности к греческой культуре.
Эрасистрат— греческий врач из Кеоса, философ, физиолог и анатом, живший в III в. до н. э., вместе с Герофилом работавший в Александрии и создавший там медицинскую школу. Эрасистрат занимался исследованием деятельности мозга и нервной системы. Считал, что душа (пневма) располагается в желудочках мозга, самым главным из которых является четвертый. Был придворным врачом царя Селевка, и, согласно легенде, исцелил его сына, догадавшись, что его болезнь происходит от несчастной любви к юной мачехе, Стратонике.
«Эпидемии»— семь трактатов, входящих в Сборник Гиппократа (Корпус Гиппократа) и описывающие случаи из практики странствующего врача (периодевта). Слово «эпидемия» имеет значение не инфекционной болезни, а «посещения» (врачом больного).
Энкимесис— см. Асклепейон
Эпидавр— см. Асклепейон.
Ячменная птизана
Восточные провинции Римской империи[295]
Примечания
1
Этот трактат более известен под названием «О ветрах».
2
Телесфор — спутник бога врачевания Асклепия, изображаемый в виде мальчика, закутанного в плащ, с фригийским колпаком на голове, бог, приносящий выздоровление. Здесь и далее см. словарик.
3
Офтальмик (офтальмикос) — античный врач-специалист по глазным болезням (от «офтальмос» — глаз (древнегреч.)). Лаодикия, область Римской Империи, находящаяся в Малой Азии, была знаменита своими лечебными источниками (горячими и холодными) и целебными грязями, на их основе приготовлялись знаменитые коллирии (мази) для глаз. Римляне называли таких врачей «окулист», от oculus — глаз (лат.).
4
Весталки — девственницы-жрицы богини Весты в Древнем Риме, пользовавшиеся большим уважением и почетом. Они поддерживали священный огонь в храме, чтобы он мог гореть круглосуточно. В весталки брали девочек 6–10 лет из римских благородных семей, и они несли свое служение в течение 30 лет.
5
Таблинум — в римском доме «кабинет» главы семьи, располагался рядом с атриумом.
6
Архиатр — врач, возглавляющий медицинскую коллегию города и отвечающий за медицинскую службу в нем.
7
«Верна» или «вернула» — так римляне называли раба, родившегося в доме хозяина.
8
Пифия и Астак — города недалеко от Никомедии, славившиеся в античности своими целебными горячими источниками.
9
Диогмит — название рода деятельности в поздней античности, примерно соответствующего нашему полицейскому.
10
«Похвала баням», неизв. римский поэт. Цит. по: Медицина в поэзии греков и римлян / сост., вступит. слово и примечания Ю. Ф. Шульца. М.: Медицина, 1987. С. 64.
11
Алейптерион — помещение в римских банях, где специально обученные рабы проводили массаж и натирание маслами посетителей.
12
Помещения в римских банях (термах) — кальдарий (caldarium) — лат. горячая баня, тепидарий (tepidarium) — теплая баня.
13
Гипокауст — использовавшаяся в римских банях система центрального отопления с подогревом пола и стен.
14
Слова «барин» и т. п., а также некоторые имена (напр., Трофимушка, Аппианка) употреблены автором сознательно, как литературный прием. Безусловно, в Римской империи IV века люди обращались друг к другу иначе, да и вообще разговаривали на древнегреческом и латинском языке (прим. авт.).
15
Палестра — в римских банях — зал для занятий спортом.
16
Ксенодохий — приют и лечебница для бедных и путешественников.
17
Фессал — сын, Дракон — зять Гиппократа, согласно античному преданию, сохранившемуся в трудах знаменитого римского врача Галена (ок. 129–217 гг. н. э.).
18
Ипполит — трагически погибший герой трагедии античного драматурга Еврипида, оклеветанный мачехой Федрой и проклятый отцом.
19
Фригидарий — холодное посещение в римских банях с бассейном.
20
Аподитерий — раздевалка в римских банях.
21
Онки — особые частицы, которые, согласно учению Асклепиада Вифинского, постоянно двигались в теле. При их застое или других нарушениях движения возникали болезни, которые следовало лечить таким образом, чтобы онки снова пришли в движение. Важную часть терапии Асклепиада занимали упражнения, массаж и ванны.
22
Разновидность античной игры в мяч.
23
То есть Гиппократ.
24
Игра слов («дельфин-брат»).
25
Аномиос — неподобный (термин христиан-ариан, обозначающий неравенство Бога Сына Богу Отцу).
26
Античная поговорка о высоком мастерстве хирурга.
27
Периодевт — странствующий врач.
28
Катаплазма — припарка.
29
Софронистерий — «дом, где приводят в разум» у Платона в «Законах», тюрьма для безбожников в идеальном государстве.
30
Асклепейон — храм Асклепия, где больные, приезжающие из разных мест, получали лечение, как религиозное, так и рациональное. Таких храмов было множество во всей Римской империи. В огромный храмовый комплекс входило множество зданий, в том числе театр. Главное священнодействие проходило на крытой галерее — абатоне, где по время священного сна страждущим паломникам являлся сам Асклепий и назначал лечение. У входа был источник проточной воды, на территории храма находилась кипарисовая роща.
31
Публий Овидий Назон.Метаморфозы / пер. с лат. С. В. Шервинского; вступ. ст. С. А. Ошерова; прим. Ф. А. Петровского. М., 1977. С. 640–655.
32
Фтиза — заболевание, описанное античными авторами, напоминающее как туберкулез, так и рак легких.
33
Герод.Жертвоприношение Асклепию / пер. Г. Церетели //Менандр.Комедии.Герод.Мимиамбы. М., 1984. С. 225–230.
34
Теургия — понятие в неоплатонизме, мистико-магическом философском течении поздней античности, связанном с именами Плотина, Порфирия и Прокла, в котором представлены попытки ритуального или магического воздействия на богов и другие существа с целью получения от них помощи или благ. Теургия предполагает причастность к совершенному знанию богов и связь с учением о спасении человека (сотериологией). Теургия воспринималась последователями (теургами) как путь к спасению, к блаженству, освобождение от судьбы, путь приобщения к самой природе божества, когда человек становится демиургом и творит божественные чудеса.
35
Храм Асклепия Пергамского — самый большой и знаменитый культовый центр бога Асклепия в Римской империи.
36
Яремная ямка.
37
Каппа, греческая буква. На эту букву начинаются имена «Каллист» и «Кесарий». Каппадокийцы имели своебразный гортанный акцент — Каппадокия граничила с Арменией.
38
Низдавить катаракту — старинный медицинский термин, связанный с ходом операции в античности, когда помутненный из-за катаракты хрусталик низводится с помощью введенной в глаз иглы в нижнюю камеру глаза, в стекловидное тело.
39
При античной операции по удалению птеригиона (перепонки в углу глаза) положение оперируемого на спине, голова опущена на грудь
40
Абатон — галерея в храме Асклепия, где спящим паломникам являлся исцеляющий бог.
41
Иеревс (др. — греч.) — жрец.
42
Шлама, ахи! (сир., арамейск.) — Здравствуй, брат! Благодарю за бесценную дружескую помощь в переводе здесь и далее в повести фраз на арамейский (сирийский) язык Dr Siam Bhairo и Anne Burberry (Exeter University).
43
Ахи (сир., арамейск.) — брат.
44
«Диэта» в античной медицине — не только целебная для того или иного человека особенность приготовления и приема пищи, а весь образ жизни, включающий физические упражнения, ритм сна и бодрствования, использование целебных источников и т. д.
45
Онки — постоянно движущиеся мельчайшие частицы тела, при застое которых, согласно теории Асклепиада Вифинского, возникает болезнь. Теория Асклепиада отвергала традиционный взгляд врачебной школы Гиппократа на тело и происхождения болезней как смешение и равновесие четырех жидкостей (крови, флегмы, желчи, черной желчи).
46
Так называемая 4-я Сирмийская формула.
47
Омии — одна из групп ариан. Ариане отрицали, что Бог Сын равен Богу Отцу.
48
Каллист (др. — греч) — «прекрасный». Григорий обыгрывает имя друга Кесария.
49
Мар — уважительная приставка в арамейском (сирийском), означающая «господин».
50
Катехумен (оглашенный) — в Древней Церкви готовящийся к крещению человек, посещающий специальные беседы на протяжении года или другого длительного промежутка времени.
51
Атараксия и апатия — высокие состояния бесстрастия в философии античности.
52
Френит — состояние, описанное античными врачами и характеризующееся помрачением рассудка.
53
Стихотворение по мотивам «Фалии» («Пира») Ария, популяризирующего основные положения арианства, вызвавшего раскол между христианами в IV веке. Арий не считал Иисуса Христа, Сына Божьего, равным Отцу, а лишь творением.
54
Пер. митр. Илариона (Алфеева). Цит по: Жизнь и учение св. Григория Богослова. СПб.: Алетейя, 2001.
55
Сотерия — спасение, исцеление. Античный термин, который использовали так же и христиане применительно к тому, что сотворил Иисус Христос, Сотер — Спаситель.
56
Арианское славословие Троице.
57
Книга пророка Исайи, глава 49.
58
Книга пророка Исайи, 53 глава.
59
Майя (др. — греч.) — повитуха, акушерка.
60
Диэта (diaita, δίαιτα) — особое понятие в античной медицине, особенно у врачей школы Гиппократа. Это не только целебная для того или иного человека особенность приготовления и приема пищи, а весь образ жизни, включающий физические упражнения, ритм сна и бодрствования, использование целебных источников и т. д.
61
Аколуфы — церковные служки.
62
Палла — женское покрывало в античности.
63
Кувикулария — в поздней античности фрейлина императрицы.
64
Каллист заставляет Кесария повторять за ним «Клятву» Гиппократа.
65
Иатрейон — врачебный кабинет.
66
Клепсидра — водяные часы.
67
Античный ученый Цельс в своей книге «О медицине» пишет: «левый глаз должен оперироваться правой рукой, а правый — левой». См.:Авл Корнелий Цельс.О медицине. М., 1959 (пер. под ред. В. Н. Терновского и Ю. Ф. Шульца). При операции низдавления катаракты врач садился напротив пациента, поэтому для операции на левом глазу он должен был действовать правой рукой и наоборот. Обычно эти занимались обученные с детства молодые люди (15–16 лет), имеющие твердую и ловкую руку, обязательно амбидекстры (правши на обе руки). Часто это были специально обученные рабы, но это не исключает, что и другие врачи при соответствующих данных могли заниматься низдавлением катаракты.
68
Гемикрания — античное название мигрени.
69
Гиппократ был родом с острова Кос.
70
Вотив — изображение исцеленного органа, часто из дорогого материала, принесенное в дар божеству. Много вотивов найдено в храмах бога-целителя Асклепия.
71
Кидонское (или кидонийское) яблоко — в античности одно из названий айвы (от города Кидония на о. Крит).
72
Горгонион — умешительное от Горгония.
73
Patria potestas — римское «право отца», фактически дающее ему безраздельную власть над женой, детьми и домочадцами (рабами, вольноотпущенниками, параситами и др.). Matria potestas — «право матери», аналогичный термин, полностью являющийся выдумкой Кесария.
74
σμίλη, βελώνη, λᾰβίς — хирургический нож, игла, пинцет
75
Нас Дианы покров хранит,
Девы чистые, мальчики,
Пойте, чистые мальчики,
Песнь Диане, и девы!
(здесь и далее — Катулл, гимн Диане, пер. А. Пиотровского)
76
О Латония, дивная,
Дочь Юпитера сильного,
Мать Лето родила тебя
У маслины делосской.
И Юнона-Люцина ты
Для родильниц томящихся,
Ты — Дорожница, ты — Луна,
Свет кидаешь заемный.
77
Под любым из имен твоих
Будь, Диана, священна нам!
И храни, как хранила встарь,
Верных Ромула внуков.
78
Песнь Спасителю Христу святого Климента (из книги:Уваров А. С.Христианская символика. М.: Свято-Тихоновский богословский институт, 2002. С. 46–47).
79
ὀδοντάγρα — зубные щипцы (др. — греч.)
80
φῐλία — греч. «дружба». Сама того не ведая, Аппиана пишет на ионическом наречии: «φιλίη».
81
Стихи о самом себе / пер. митр. Илариона (Алфеева) // Жизнь и учение св. Григория Богослова. СПб.: Алетейя, 2001. С. 30.
82
Лектика (lectīca (лат.), φορει̃ον (др. — греч.)) — крытые носилки в античности, паланкин.
83
Трофим не переносит запах Valeriana scabiosafolia, которую использовали для приготовления как благовоний, так и
84
Βελώνη — игла для удаления (низдавления) катаракт (др. — греч.).
85
Сложные операции на венах головы, считавшиеся в античной медицине полезными при лечении глаукомы.
86
Трофоний — бог знаменитого греческого оракула в Лебадейской пещере в Беотии, между Афинами и Дельфами. После сложного обряда вопрошающий одевался как священная жертва и, неся медовую лепешку, чтобы умилостивить божества царства мертвых, должен был спуститься в выбоину, в струи подземной реки. По прохождении положенного времени он возвращался на свет, потрясенный и подавленный тем, что услышал, и лишь со временем к нему возвращались чувства и способность улыбаться. Стало поговоркой характеризовать подавленного человека как побывавшего у Трофония.
87
Различные заболевания глаз.
88
Энкимесис — священный целительный сон в храме.
89
Одно из именование повивальной бабки, акушерки («иатрос» — врач, «майя» — повитуха).
90
Иерия — жрица.
91
Иатромайя — одно из именований повивальной бабки, акушерки.
92
Лигатура — нить для перевязывания кровеносных сосудов с целью остановки или предупреждения кровотечения при операциях. В античное время могли быть золотыми, серебряными или медными.
93
Сириазис — описанная в античности детская болезнь, похожая на рахит.
94
Гермес — античный бог красноречия.
95
Гигиейя — античная богиня, дочь Асклепия.
96
Сотер — «спаситель». Титул Асклепия и других античных богов.
97
Асклепиад, как имя нарицательное, — титул врачей-потомков Асклепия.
98
Один из распространных атрибутов низшей теургии — волшебства (гоэтейи), использовавшееся, в частности, для вызывания дождя.
99
Гоэтейя — волшебство.
100
Фасция — плотная оболочка мышцы и сухожилия из соединительной ткани.
101
Фолос — одно из центральных зданий, круглый храм, в храмовом комплексе храма Асклепия, асклепейоне.
102
Гален упоминал этот город (очевидно, Стабии) как лучшее место для климатического лечения фтизы (прогрессирующего туберкулеза).
103
Еврипид.Ипполит / пер. И. Анненского //Еврипид.Трагедии. Т. 1. М., 1999.
104
Там же.
105
Проскинеза (проскинезис) — поклонение божеству в античности.
106
Авл Корнелий Цельс.О медицине / под ред. В. Н. Терновского и пер. Ю. Ф. Шульца. М., 1959, стр. 288–290.
107
Хлена — теплый верхний плащ.
108
Операция Антилла — античная операция, заключавшаяся в ушивании аневризмы сосуда на конечности (руке или ноге), возникшей в результате травмы (обычно у гладиаторов или воинов).
109
Горгонейон — античный амулет, изображение головы Медузы Горгоны, призванное отгонять злых духов и защищать от дурного глаза.
110
σῐκύα — медицинская банка, а также тыква или дыня.
111
Клюсма («κλύσμα», др. — греч) — промывание кишечника в лечебных целях, использовалась (наряду с кровопусканием) в античной медицине для приведения в гармоничное соотношение жидкостей тела (крови, желчи, флегмы, черной желчи).
112
Лемнос — остров, где особо почитали греческого бога Гефеста (подземного кузнеца и рогоносца-супруга богини любви Афродиты), владеющего, ко всему прочему, и целебными грязями. Храм Гефеста назывался «гефестион» и имел лечебницу, подобно асклепейонам, храмам Асклепия.
113
Слова императора и философа Марка Аврелия.
114
Буквальное значение греческого слова «diabetes» — «сифон на акведуке» (Scarborough J.,Roman medicine. Cornell University Press, 1969;Dietrich v. Engelhardt.Diabetes Its Medical and Cultural History: Outlines — Texts — Bibliography, Springer Verlag, 1989;Tattersall R.Diabetes: The Biography, Oxford University Press, 2009).
115
Из комедии Аристофана «Облака».
116
Речь Леонтия содержит цитаты из трактата Галена «Способ распознавания и лечения страстей любой, в том числе и своей собственной, души». См.:Гален.Сочинения. Т. 1 / ред. Балалыкина Д. А., пер. Щеглова А. П. М., 2014.
117
Катаплазма — припарка.
118
Аретей Каппадокийский — врач, даты жизни которого спорны и относятся как к I, так и III–IV векам н. э. Знаменит точными и поэтическими оописаниями многих болезней, в том числе столбняка, водянки, душевных болезней. Впервые описал клиническую картину сахарного диабета.
119
«Велико в этом несчастье врача» (др. — греч.) — слова Аретея.
120
Леонтий цитирует завершающие слова из трактата Галена «О побуждении к медицине» («Протрептик»). См.:Гален.Сочинения. Т. 1. / ред. Д. А. Балалыкина, пер. А. П. Щеглова. М., 2014.
121
Соран Эфесский — знаменитый врач методической школы, старший современник Галена (I–II в. н. э.), работавший в Риме и занимавшийся вопросами акушерства, гинекологии и педиатрии. Его труд «Женские болезни» включал также описание медицинской помощи беременной, роженице и родильнице, ухода за новорожденным и его лечения.
122
Сотад из Маронеи (Крит или Фракия) — порнографический поэт, живший в Александрии во времена Птолемея Филадельфа. По его приказу заточен в тюрьму, однако бежал на остров Caunus. Спустя какое-то время один из флотоводцев царя, Патрокл, велел бросить его в свинцовом ящике в море. Писал сотадовой строфой, особым метром, сохранившим его имя, произведения неприличного содержания, в том числе о браке царя Птолемея с его сестрой Арсиноей.
123
Лупанарий — от lupa (лат. — блудница) — публичный дом.
124
Гармодий и Аристогитон — знаменитые афинские заговорщики-тираноубийцы, которым афиняне воздвигли статуи после их покушения на тиранов Гиппия и Гиппарха в 514 г. до н. э.
125
Марий Викторин.Три гимна о Троице.
126
Подобными словами завершает Гален свой фундаментальный труд «О назначении частей человеческого тела».
127
Синойкия — многоэтажный дом, где жили бедные горожане.
128
Диаррея, «diarrhoe» (от «διαρρέω», др. — греч.).
129
σμίλη — хирургический нож (др. — греч.).
130
Триклиний — обеденный зал в античном доме, где вкушали пищу, возлежа на особых ложах.
131
Панарион — шкатулка, сундучок или ящик с медицинскими инструментами и лекарствами.
132
См. диалог Платона «Менон», где мальчик-раб под руководством задающего наводящие вопросы Сократа доказывает сложную теорему.
133
Майевтика (др. — греч. μαιευτική — повивальное искусство, родовспоможение) — термин, означающий метод философствования, созданный Сократом, который представлял себя словно повитухой при рождении верной мысли у ученика.
134
Вомолох (др. — греч.) — шут, скоморох.
135
Децимация — в римской военной дисциплине — казнь каждого десятого воина в легионе (например, в случае позорного отступления). Децимацию над одним человеком провести нельзя — здесь Рира использует риторическое преувеличение.
136
Ватрахион (др. — греч.) — «лягушонок» (прозвище).
137
Псогос (греч. ψόγος) — порицание, хула, укор. Происходит от глагола ψέγω — порицать, укорять. В античной риторике речь, направленная на поношение своего предмета (в противоположность панегирику, хвалебной речи). В псогосе античные риторы использовали очень резкие выражения, неприемлемые в современной публичной речи.
Псогос — памфлет, обличительный жанр византийской литературы, чья основная цель предать кого-нибудь или что-нибудь позору и осмеянию. Наиболее традиционные обвинения для этого жанра: невежественность, самонадеянность, нескромность, показуха, мнимая ученость, многословие. Нередко обыгрываются в псогосе и физические недостатки «героя». Обязательны обвинения в богохульстве. Часто используется контрастная лексика для чередования сомнительных похвал с прямыми обвинениями. Для выражения резко отрицательного отношения к объекту осмеяния широко используются сравнения: «подобно», «словно», «так же как». В латинской литературе псогосу соответствовал жанр инвективы.
138
Кесария Каппадокийская — столица провинции Каппадокия. Василий позже станет епископом Кесарии. Анниса — одно из владений семьи Василия Старшего, где жила его вдова, Эммелия, со своими детьми, после смерти мужа.
139
Застольная песня — стихотворение древнегреческого поэта Анакреонта (ок. 570–478 гг. до н. э.).
140
Рира цитирует следующий текст:Гораций.Ода II, 7, заменив имя «Помпей» на «Кесарий» (пер. Брюсов В. Я.)
141
Та же ода (пер. Шатерников Н. И.)
142
Девятый Час — христианское богослужение, совершающееся в честь смерти Спасителя на Кресте.
143
Патос («pathos» (др. — греч)) — страдание, болезнь, нечто, испытываемое со стороны; страсть как сильное желание, возбуждение, аффект.
144
«Есть некоторые из искусств, которые для обладающих ими тяжелы, а для пользующихся ими — благодетельны, и для обыкновенных людей — благо, приносящее помощь, а для занимающихся ими — печаль. Из числа этих искусств есть и то, которое эллины называют медициной. Ведь врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол, болезней, страданий, от скорби, от смерти, ибо против всего этого медицина является целительницей». (О ветрах, 1 //Гиппократ.Избранные книги / пер. с греч. В. И. Руднева. М., 1994 — репринт 1936 г. С. 263.) Это цитирует и Евсевий Кесарийский о Христе, и Либаний об Асклепии.
145
Ориген.Против Цельса, IV, 15 / пер. Л. Писарева. М., 1996. С. 273.
146
«Хорег жизни» — буквальный перевод слов из молитвы «Царю Небесный», на ц. — сл. языке «жизни Податель».
147
Христианство есть уподобление Божеству (Григорий Нисский).
148
Прогимнасма — школьное риторическое упражнение.
149
Келено — в античной мифологии имя одной из Плеяд.
150
Салом читает молитву «Отче наш» на арамейском языке.
151
Он хороший мальчик (сирийск., арамейск.).
152
Плотин — древнегреческий философ-платоник, основатель неоплатонизма.
153
Ахи! — брат. Шлама, аха! — Здравствуй, брат мой! (сир., арамейск.).
154
Здравствуй, брат мой! Как ты? Как жизнь в Новом Риме? (сир., арамейск.).
155
Жизнь идет своим чередом. Но скажи мне лучше ты — как твои дела? Как твоя мать и моя мать? Здоровы ли они? (сир., арамейск.).
156
О да, все здоровы. Мы так скучаем по тебе, брат мой… (сир., арамейск.).
157
Аристофан — знаменитый античный автор комедий.
158
Речь Навкратия содержит цитаты из трактата Галена «О побуждении к медицине» («Протрептик»). См.:Гален.Сочинения. Т. 1 / ред. Балалыкина Д. А., пер. Щеглова А. П. М., 2014). Гален цитирует древнегреческого трагика Еврипида.
159
ἐγκρίδι вместо ἀκρίδας
160
Омиусиос — «подобосущный» — арианский термин по отношению к Богу Сыну, позволяющий считать Его «вторым Богом по Первом (то есть Отце)». Никейское исповедание называет Бога Сына «омоусиос» — «единосущный». Эти греческие слова, действительно, расходятся на одну только букву «йота».
161
Мир! Мир да пребудет с вами! (сир., арамейск.).
162
Твои руки — как факелы, воздвигнутые в ночи! (сир., арамейск.).
163
Гомер.Илиада, XXIII (пер. Н. И. Гнедича).
164
Гален.О назначении частей человеческого тела / пер. Кондратьева С. П., под ред. академика Терновского В. Н. М., 1971.
165
Мир тебе, брат! (сир., арамейск.).
166
Он хороший мальчик (сир., арамейск.).
167
Это хороший конь (сир., арамейск.).
168
Я очень люблю коней (сир., арамейск.).
169
Человек для (другого) человека есть нечто божественное. См.:Луций Анней Сенека.Нравственные письма к Луцилию, XCV, 33 / перевод и примечания С. А. Ошерова. М.: «Наука», 1977.
170
Махаон, врач, был тяжело ранен во время одного из сражений, описанных в «Илиаде».
171
Зеленая мазь Эпигена — знаменитая античная мазь для ран, в состав которой входили медная ржавчина, аммиачная соль, кирказон, мирт, гальбанум, смола и воск.
172
Пластырь Исиды — особый бальзам для ран, который делали в Египте. О нем упоминает Гален.
173
Афей — атеист (греч.).
174
Имеется в виду одна из апорий философа Зенона о том, что летящая стрела покоится.
175
Константин Великий и Юлиан принадлежали к династии так называемых Новых Флавиев (305–363 гг.), основателем которой был Констанций Хлор. Они назывались «новыми», в отличие от Первой династии Флавиев (69–96 гг.), основателем которой был Веспасиан, а далее продолжили его сыновья — Тит и Домициан. После убийства Домициана в 96 г. власть перешла к династии Антонинов.
176
Из-за дворцовых интриг Константин приказал казнить своего сына Криспа, который, как оказалось потом, был невиновен. Императора очень тяготил этот поступок, и он искал очищения.
177
Перевод Русского библейского центра.
178
Иатрос (др. — греч.) — врач.
179
Тюхе — богиня судьбы.
180
Дифрос — род мебели, похожий на табурет.
181
К Царю Солнцу, 130–131. Цит. по:Император Юлиан.Сочинения / пер. Т. Г. Сидаш. СПб.: Изд-во СПб Университета, 2007. С. 93–94 (отрывок сокращен, допущены элементы пересказа).
182
Луций Анней Сенека.Нравственные письма к Луциллию. Письмо CVIII / перевод и примечания С. А. Ошерова. М.: Наука, 1977.
183
«Отец отечества» — один из титулов римского императора.
184
Sol Invictus — «Непобедимое Солнце».
185
«Править счастливее Августа и лучше Траяна» — пожелание вступающим на престол римским императорам.
186
Одним из титулов римских императоров был «сын божий».
187
Свободнорожденные дети, которые были оставлены на произвол судьбы и в дальнейшем спасены, но выращены как рабы, сохраняли свое право свободнорожденного (ingenuitas) и могли в дальнейшем получить свободу, доказав свой изначальный статус свободнорожденного. Это, безусловно, было невероятно тяжело или даже невозможно для самого ребенка, если он был воспитан в рабстве. Им требовался адвокат, adsertor, который мог принести дело перед судьей для решения вопроса о возвращении ребенку статуса свободного человека (causa liberalis). Отец (или первый хозяин, если ребенок был рожден рабом и оставлен, мог тоже потребовать его назад) должен был представить доказательства относительно установления личности ребенка. Несмотря на всю сложность этой процедуры, императорские рескрипты от Траяна до времен Диоклетиана указывают на то, что подобные заявления часто делались перед судьями на местах, правителями провинций и даже перед самими императорами. Известна переписка Плиния Младшего с Траяном о подобной ситуации в провинции Вифиния (Ep. X 65–66).
188
Юлиан намекает на казнь Криспа, старшего сына императора Константина, по ложному доносу.
189
Кесарий цитирует известные слова Юлиана.
190
Исидиум — храм богини Исиды.
191
Гиматий — плащ, традиционная античная верхняя одежда.
192
Теперь на месте Лютеции находится Париж.
193
Пес (др. — греч. «кион»), отсюда название философии киников — «собачьей». В то время как недруги, высмеивая киников, говорили, что их философия написана на кончике собачьего хвоста, сами киники с гордостью называли себя «псами». Позже Григорий Богослов в похвальном слове Максиму Кинику использует слово «пес», как похвальный эпитет. Впрочем, в написанном позже псогосе философу Ирону (полагают, что это одно лицо с Максимом) слово «пес» и «собака» приобретают ярко выраженную уничижительную окраску.
194
После кровавой резни, учиненной в 337 году Констанцием, были убиты почти все родственники Юлиана, кроме его слабоумного брата Галла. Спасенный почти чудом, Юлиан провел детство и юность под присмотром слуг Констанция, почти в затворе, и в постоянном страхе разделить судьбу родных.
195
Маленькая Констанция, дочь императора Констанция и его третьей жены Фаустины — прямая внучка императора Константина Великого, похороненного в храме Двенадцати Апостолов.
196
От слова «нус» — разум, дух.
197
Т. е. Аттиса.
198
Император Юлиан.Сочинения / пер. с древнегр., коммент. Т. Г. Сидаша. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2007. 428 с. Гимн к Матери Богов. С. 159.
199
Галилеянами имератор Юлиан называл христиан.
200
Философ-неоплатоник, теург. Юлиан считал себя его последователем.
201
«Охваченный Ареем» — образное выражение воинственного гнева в античности.
202
Панарион — сундук или шкатулка врача.
203
Филония — обезболивающее многосоставное средство, содержащее в том числе сок опийного мака.
204
Пусть образцом тебе будет полип многохитрый: к какому
Камню прилепится он, вид он и примет того.
Нынче с одною являйся окраской, а завтра с другою.
Высшая мудрость гласит: приспособляйся, о Кирн!
Феогнид, пер. В. В. Вересаева.
205
Эвсевия — благочестие; в античности — почитание богов.
206
Лектика — носилки (паланкин) знатных римлян.
207
Кафетэр (καθετήρ) — катетер (от καθιέναι (κᾰθίημι) — посылать вниз, опускать, погружать). Катетер назывался также авлиск (αὐλίσκος), а по-латыни fistula (поErnst Künzl.Forschungsbericht zu den antiken medizinischen Instrumenten. ANRW II.37.3, pp. 2433–2639).
208
Гиппократ.О воздухах, водах и местностях.
209
Гиппократ.О внутренних страданиях.
210
Митродор пересказывает мнение античных врачей, изложенное Цельсом в труде «О медицине» (Как слабым поддерживать свое здоровье).
211
Существовало поверье, что тот, кто наблюдает восход этого созвездия, увидит свои желания сбывшимися.
212
Пер. Ю. Шульца.
213
Античная поговорка. Имеется в виду — чаще исправляй написанное, тем самым его совершенствуя.
214
Состязающиеся на ипподроме возницы делились на различные партии — «зеленые», «красные», «синие» и т. д.
215
По римскому законодательству, раба нельзя
216
Гомер.Илиада, XXIII / пер. Н. И. Гнедича. Л., Наука, 1990.
217
Квадрига — колесница с четырьмя лошадьми, стоя на которой возница стремился обогнать соперников во время состязаний на ипподроме.
218
Цвет несуществующей команды.
219
Аретей Каппадокийский.О лечении острых болезней. Кн. 2 (по изданию The extant works of Aretaeus, the Cappadocian, edited and translated by Francis Adams, London, printed for the Sydenham Society, 1856).
220
Античные врачи на Книде считали бокс хорошим средством против хронических головных болей.
221
Апейрон (греч. ἄπειρον, «бесконечное, беспредельное») — понятие древнегреческой философии, введенное Анаксимандром, означающее неопределенное, беспредельное и бесконечное первовещество.
222
Совместное вкушение пищи с рабом при возлежании за трапезой — одна из форм дарования ему свободы (так называемое manumissio per mensam).
223
Послание к Филиппийцам апостола Павла, глава 2, стихи 5–11. Перевод архимандрита Ианнуария (Ивлиева).
224
Демонакт (I–II вв. н. э.) — философ-киник.
225
Каллимах (310–240 гг. до н. э.) — древнегреческий поэт.
226
Этот трактат более известен под названием «О ветрах».
227
Антилл — знаменитый греческий хирург, живший в Риме во II в. н. э., предложивший операцию ушивания посттравматической аневризмы на конечностях, методика которой использовалась вплоть до XIX века. Разработал классификацию аневризм. Современник Галена, считавшийся настолько непревзойденным в хирургии, насколько Гален — в терапии (хотя Гален также занимался и хирургией).
228
Трофим прав — античные медицинские ножи мало или совсем не отличались от бытовых.
229
Псалом 90, перевод С. С. Аверинцева.
230
Из Символа веры святителя Григория Чудотворца (Неокесарийского), 221–270. Это один из основных символов веры раннего христианства.
231
О, брат, ты больше не раб, ты свободен — я сделал то, что обещал сделать, когда мы были еще детьми (сир., арамейск.).
232
Арианское славословие, в отличие от православного «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу».
233
Кесарий пытается прочесть молитву «Отче наш» на арамейском языке.
234
Псалом 76 (перевод С. С. Аверинцева).
235
Псалом 76 (перевод С. С. Аверинцева).
236
Салом, брат, слава Христу Богу. Христос истинно воскрес (сир, арамейск.).
237
Гидромель (мед, прокипяченый в воде) и оксимель (смесь уксуса и меда) были популярными освежающими напитками в античности. Доля меда в них колебалась от 1/3 до 1/9.
238
Ронхои (rhonchoi (др. — греч.)) — хрипы.
239
Марциал (43 — ок. 104 г.). Эпиграммы. V. 9 //Петровский Ф. А.Марциал. Эпиграммы. М., 1968.
240
Cave canem — «берегись собаки» — частая надпись в римском доме.
241
Гомер.Илиада. Песнь IV / пер. Н. Гнедича. Л., Наука, 1990.
242
«В греческом доме, значительно измененном и усовершенствованном на востоке, где с ним познакомились римляне, их поразил больше всего обширный двор, ярко освещенный и окруженный портиком или перистилем… Вся внутренняя жизнь семьи сосредотачивалась …в перистиле. Это было обширное открытое пространство, окруженное со всех сторон портиками с колоннадой. Посредине помещался садик (viridarium) с корзинами цветов, с редкими кустами, с бассейнами, в которых держали дорогую рыбу. Занавеси или шторы, протянутые между колоннами, защищали эти галереи от солнца и делали их приятным местом для прогулок». (Поль Гиро.Частная и общественная жизнь римлян. СПб.: Алетейя, 1995).
243
«В глубине перистиля находилось большое, роскошно убранное помещение, которое служило в одно и то же время и гостиной, и местом отдыха, и даже парадной залой во время больших празднеств; называлось оно oecus (от греческого слова oikos — дом). Здесь часто сидел хозяин дома в тени широких штор, уединяясь от нескромных и докучливых посетителей». (Поль Гиро.Частная и общественная жизнь римлян. СПб.: Алетейя, 1995).
244
Орфические гимны / пер. О. В. Смыки // Античные гимны / сост. и общ. ред. А. А. Тахо-Годи (Серия «Университетская библиотека»). М.: Издательство МГУ, 1988.
245
Еврипид.Ипполит / пер. И. Анненского // Трагедии. В 2 т. Т. 1 (Серия «Литературные памятники»). М.: Наука, Ладомир, 1999.
246
Орфические гимны / пер. О. В. Смыки // Античные гимны / сост. и общ. ред. А. А. Тахо-Годи (Серия «Университетская библиотека»). М.: Издательство МГУ, 1988.
247
Учение о прогнозе болезни, так называемых «критических днях» (днях, в которые совершается некий суд (греч. «крисис») в течении болезни и судьбе больного; в ней отражается связь с философией числа Пифагора), — одна из характерных черт косской школы, восходящая к Гиппократу и отраженная в трактате «Прогностика» Корпуса Гиппократа. На ее закате эта особенность неоднократно высмеивалась в эпиграммах, в которых подчеркивалось неспособность врача-коссца к лечению болезни, а лишь к прогнозу и получению гонорара. Другие античные врачебные школы (например, методическая, основателем которой часто считают Асклепиада Вифинского) высмеивали учение о критических днях.
248
Литарг («каменное серебро», глет) — оксид свинца (II); халкитис (хальцит) — сульфат меди. Такую припарку рекомендовал Гален для лечения хронических заболеваний легких, в том числе фтизы (туберкулеза).
249
Кесарий имеет в виду историю из жизни знаменитого киника Диогена Синопского, рассказанную у Диогена Лаэртского (О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов / пер. М. Л. Гаспарова. М.: Мысль, 1986. «Часто он объявлял во всеуслышание, что боги даровали людям легкую жизнь, а те омрачили ее, выдумывая медовые сласти, благовония и тому подобное. По той же причине он сказал человеку, которого обувал его раб: „Ты был бы вполне счастлив, если бы он заодно и нос тебе утирал; отруби же себе руки, тогда так оно и будет“»).
250
Леэна и Каллист разрабатывали данную диэту, опираясь на подход Галена к лечениям болезней легких, в основном описанном в трактате «О подходе к лечению болезней» (De Methodo Medendi).
251
Апомель — напиток из меда, прокипяченого в воде; mulsum — мед и вино, прокипяченные вместе с водой (напиток подобен современному продукту, который называется «пимент»). Употреблялись в античной медицине.
252
Ячменная птизана — отвар очищеннного ячменя.
253
Эту операцию (эписпасия) скрытия следов обрезания упоминает апостол Павел в 1 Кор.7:18: «Призван ли кто обрезанным, не скрывайся» (μη έπισπάσθω) и описывает Цельс в своем труде «О медицине».
254
Иатролиптика — искусство лечения с помощью мазей и растираний. Им занимался врач-иатролипт.
255
Отрывок из гимна Асклепия (из так называемых «Гомеровых гимнов»).
256
Каллист в своем рассказе о массаже опирается на взгляды Галена, изложенные им в трактате «О сохранении здоровья» (De sanitate tuenda).
257
Педотриб — учитель гимнастики, тренер.
258
Лукиллий (I в. н. э.) // Медицина в поэзии греков и римлян / сост. Ю. Ф. Шульца. М.: Медицина, 1987.
259
Никарх (I в. н. э.) // Медицина в поэзии греков и римлян / сост. Ю. Ф. Шульца. М.: Медицина, 1987.
260
Египетское божество с головой ибиса. Миф приписывает ему изобретение промываний кишечника — подобно тому, как их сама себе делает птица ибис (об этом писал знатный римлянин Плиний Старший, великий античный энциклопедист, впрочем, еще до него на обычай промываний у египтян указывал знаменитый грек, путешественник Геродот).
261
Сириазис — точно не идентифицированная детская болезнь, описанная в античности, вероятно, соответствующая тепловому удару.
262
Претекста — одежда мальчиков, сыновей римских граждан.
263
О-о бари! — о сын мой (сир., арамейск.).
264
Эни — мама (сир., арамейск.).
265
Нам так тебя не хватает, брат мой (сир., арамейск.).
266
Зелинский Ф. Ф.Умершая наука // Соперники христианства. М., 1996. С. 236.
267
Каждому часу дня в астрологии соответствует определенная планета.
268
Марий Викторин (между 281 и 291 гг. — после 363 г.) — римский оратор, грамматик, неоплатоник, обратившийся в христианство. По сюжету романа — друг Леонтия архиатра (см. часть 1, глава «О Леонтии архиатре и Аретее Каппадокийце»).
269
Свобода, высший идеал стоических философов.
270
Слова философа Сенеки.
271
Рим. 10, 1–10 / пер. архим. Ианнуария (Ивлиева).
272
Еф. 2, 14–22 / пер. архим. Ианнуария (Ивлиева).
273
Песнь Спасителю Христу святого Климента (по:Уваров А. С.Христианская символика. М.: Свято-Тихоновский богословский институт, 2002. С. 46–47).
274
Мужские тоги носили блудницы.
275
Лициний — соправитель Константина Великого в начале его правления.
276
Крисп — любимый сын Константина, которого по ложному навету Константин приказал казнить.
277
Дискразия — в античной медицине неправильное смешение соков тела (кровь, флегма, желчь, черная желчь, иногда — пневма), приводящее к болезни.
278
Еврипид.Ипполит / пер. И. Анненского // Трагедии. В 2 т. Т. 1 (Серия «Литературные памятники»). М.: Наука, Ладомир, 1999. Кесарий читает предсмертные слова израненного Ипполита, ставшего жертвой необдуманного проклятья отца.
279
Текст св. Афанасия цитируется с разъяснениями знаменитого историка церкви и патролога о. Георгия Флоровского.
280
«Омоусиус» (греч.) — «единосущный», термин, означающий равенство, а не подчиненность Сына Отцу в христианской концепции Бога-Троицы. «Омиусиус» (греч.) — подобосущный, термин, не всегда наполнявшийся таким смыслом и часто истолковывавшийся в «подчинительном» ключе, как указание на неравенство Сына Отцу. Использовался в IV веке арианами.
281
Книга Премудрости Соломона (Прем. 4: 7–18)
282
Псалом 90 / пер. С. С. Аверинцева.
283
Астак, Пифия — античные города в Вифинии, где процветало водолечение.
284
Великий Кóсец — Гиппократ, который большую часть жизни провел на острове Кос, где и основал свою врачебную школу.
285
Гомер.Одиссея. Песнь IV / пер. В. А. Жуковского. (Жуковский В. А., Собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. М.-Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1959–1960). Египтяне славятся знанием трав, потому что все они — потомки Пеана, гомеровского бога врачевания.
286
Девясил высокий (Inula helenium) или его разновидность. Плиний Старший писал, что девясил вырос из слез Елены, дочери Зевса и Леды, похищение которой Парисом, по преданию, послужило поводом к Троянской войне.
287
Гиппокрена — мифический источник, дававший вдохновение поэтам.
288
Нонн Панополитанский. Цит. по:Нонн из Хмима.Деяния Иисуса (Парафраза Святого Евангелия от Иоанна) / перевод Голубец Ю. СПб.: Азбука-классика, 2004.
289
Эксебен — белый камень, по Диоскориду, применявшийся при лечении безумия, заболевания полости рта, воспалении мочевого пузыря, а также ускоряет роды, будучи привязанным на бедро.
290
Кесарево сечение делалось античными врачами на умерших или умирающих роженицах.
291
Каллист приводит критерии оценки грудного молока, которые дает античный врач Соран Эфесский в своем трактате «О женских болезнях», большая часть которого посвящена уходу за новорожденным.
292
Зелинский Ф. Ф.Соперники христианства. М., 1996. С. 121
293
Зелинский Ф. Ф.Соперники христианства. М., 1996. С. 120.
294
Герод.Жертвоприношение Асклепию / перевод Г. Церетели // Менандр. Комедии. Герод. Мимиамбы. М., 1984. С. 225–230.
295
Герод. Канто-Спербер М., Барнз Дж., Бриссон Л., Брюнсвиг Ж., Властос Г.Греческая философия. Том I. М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2006.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
