Обложка Собрание сочинений. Том 10. 2020 – 2022

Собрание сочинений. Том 10. 2020 – 2022

Юрий Михайлович Поляков

0% прочитано
Стандартный
Юрий Михайлович Поляков

Собрание сочинений. Том 10. 2020 – 2022

От автора

Юрий Поляков

Собрание сочинений. Том 10. 2020–2022

В книге использованы рисунки художникаНатальи Трипольской

© Поляков Ю.М.

© Трипольская Н. А.

Детство – это родина сердца.

Чьи слова? Кажется, мои, хотя, возможно, я их где-то когда-то встретил, затвердил, забыл и теперь вот вспомнил. С возрастом непоправимо мудреешь от пережитого, увиденного и прочитанного.

Иногда из интереса я листаю книги, отмеченные разными премиями. Попадаются сочинения и о детстве, прошедшем в Советском Союзе, в котором мне тоже довелось родиться и возмужать. От чтения некоторых текстов остается ощущение, что будущие литераторы выросли в стране, где их мучали, тиранили, терзали, унижали, пытая мраком безысходного оптимизма, глумливо бодрыми пионерскими песнями, сбалансированным питанием и насильственным летним отдыхом. Оказывается, во дворе их нещадно лупили за вдумчивый вид или затейливую фамилию. Наверное, родившись чернокожими работягами в колониальном Конго, эти авторы были бы намного счастливее…

Если верить подобным пишущим фантазерам, в те жуткие годы, озадачив учителя неправильным вопросом про светлое будущее всего человечества – коммунизм, можно было остаться на второй год или даже отправиться в колонию для малолетних преступников. Ну, а тех вольнодумцев, кто отказывался ходить в уборную строем с песней, ждал пожизненный волчий билет.

Особенно страдали, как выясняется теперь, дети, прозябавшие в высших слоях советского общества. Страшные темные дела творились в просторных цековских квартирах, на академических дачах и в недоступных артеках. Возможно, так оно там и было… Не знаю, не посещал. Но вот у меня, выросшего в заводском общежитии Маргаринового завода, от советского детства и отрочества остались совсем иные впечатления, если и не радужные, то вполне добрые и светлые.

Об этом моя новая книга. Я писал ее с трепетом, погружаясь сердцем в живую воду памяти, извлекая из глубин сознания милые мелочи минувшего, перебирая забытые словечки ушедшей эпохи, стараясь воплотить в языке тот далекий, утраченный мир, который исчез навсегда вместе с Советским Союзом – со страной, где, устремляясь в будущее, так любили для скорости сокращать: «ликбез», «колхоз», «комсомол», «райком», «спортзал», «детсад», «совдетство»…

Сознаюсь, это очень непросто – воссоздавать ушедшее время: многое забылось, исказилось, покрылось домыслами, а что-то преобразилось под поздними впечатлениями до неузнаваемости. Если вы, дорогие читатели, обнаружите в моей книге неточности, искажения, а то и откровенные ошибки, прошу не счесть за труд и сообщить мне по адресу:

[email protected]

Переиздавая «Совдетство», я непременно исправлю замеченные вами оплошности. Заранее благодарен!

А напоследок вот еще одно наблюдение: тем, кто не любит свое советское детство, и нынешняя наша Россия категорически не нравится. Такая вот странная закономерность…

Юрий Поляков Переделкино, 10 июня 2021 г.

Пересменок

Пцыроха

Вместо пролога

Я проснулся до будильника и лежу с закрытыми глазами. Тимофеич допоздна слушал футбол и забыл выключить «шляпу». Это у него бывает, потому что в полночь, сразу после гимна, радиоточка замолкает сама собой. А вот по транзистору, крутя колесико, можно хоть до утра ловить чужую, вихляющую музыку, которую дядя Юра Батурин, по прозвищу Башашкин, называет «джазом». А еще можно поймать иностранное бормотание, даже китайское, похожее на смешное кошачье мурлыканье.

Утро тоже начинается с гимна. Сперва слышится мерное пощелкивание, словно на патефон поставили треснувшую пластинку. Потом комнату заполняет кипящий мотив нашей Родины – страны с ритмичным именем СССР и гербом, похожим на мяч, влетевший между хлебных снопов. Летом на Волге мы с деревенскими играли в футбол, сложив ворота из вязанок ржи, забытых в поле колхозниками. Однажды мяч упал в воду, его понесло течением и выбросило на песок, когда прошел, ухая винтом, большой белый теплоход.

Я лежу в темноте, слушая гимн. Музыка вскипает и накатывает торжественными волнами, высокими, как от четырехпалубного «Валерия Чкалова». Я думаю о Шуре Казаковой. Сегодня она должна вернуться в класс: ее отправляли на целую четверть лечиться в «лесную школу». Что-то с легкими. Об этом сообщила в конце урока Ольга Владимировна и странно на меня посмотрела. С Шурой мы целый год сидели за одной партой, и когда ее увезли, мне стало так скучно, что я неделю не ходил в класс. Сказал: кружится голова, а в глазах роятся мухи, как у бабушки.

– Черные? – уточнила участковая врачиха Скорнякова, срочно вызванная ко мне на помощь.

– Белые мухи, – на всякий случай соврал я: индейский вождь Одинокий Бизон так называл снежинки.

– Странно, – задумалась она, поглаживая свои редкие усики. – Надо сдать анализы. И питаться лучше! Мамаша, ну что это такое? Ребра, как стиральная доска! Рыбий жир – срочно!

Лучше бы я подвернул ногу! Родители мне, конечно, сразу поверили, а бабушка Аня даже обрадовалась: «Вот! Я вам давно говорила: малокровие. Посмотрите: краше в гроб кладут!» Это, разумеется, неправда: грузчик Шутов со второго этажа выглядел гораздо хуже меня. Когда соседи прощались с ним во дворе общежития, нас, детей, к гробу близко не подпускали, но я успел увидеть сквозь толпу мертвое накренившееся лицо. Оно было серо-синего цвета, как мой испорченный свитер. Рассмотрел я и его сцепленные руки, которые он на себя наложил. Ужас!

Услышав про питание, Лида тут же сбегала в аптеку за рыбьим жиром и гематогеном, отдаленно напоминающим шоколад, по пути зашла в гастроном на Бакунинской, где купила черный кубик паюсной икры и сто граммов севрюги, нарезанной тонкими, как промокашка, ломтиками. Почему-то она уверена, что больным детям необходимы именно икра и севрюга, а не конфеты, пирожное «Картошка» или, скажем, мои любимые вафли «Лесная быль». Взрослые в еде ничего не смыслят.

…Громко чертыхается отец, разбуженный внезапной музыкой. В нашем общежитии все зовут его Тимофеичем. Он садится на скрипучей кровати, шарит в темноте, чтобы выключить звук, но потом соображает: транзистор тут ни при чем, дело – в «шляпе». Музыка еще раз вскипает и обрывается.

Дядя Юра (меня, между прочим, в честь него назвали) уверяет, что раньше гимн был со словами в честь Сталина, и его пели хором, но кукурузный Хрущ старые куплеты отменил, а новые так и не придумал. Теперь вот осталась одна мелодия. Самого Хрущева, лысого бородавчатого толстяка в мятой шляпе, с

…Тимофеич, кряхтя, встает и выключает бодрые утренние новости про уголь, выданный «на-гора», и «третью очередь обогатительного комбината». Я воображаю булочную, к которой стоит не одна, а целых три очереди. Если бы отец вечером слушал транзистор, а не репродуктор, прикрепленный высоко в углу и в самом деле похожий на черную шляпу, ему не пришлось бы вставать теперь на табурет, как несчастному Шутову. Но Тимофеич не хотел огорчать Лиду.

Тут вот какая история: ему на работе недавно, к Двадцать третьему февраля, подарили маленький приемник «Сокол», его можно слушать, прижав, точно грелку, к уху, не мешая окружающим. Лида сердится: «шляпа»-то вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейку «Крона» за сорок копеек. Но злится она не из-за жадности, просто не верит, что транзистор отцу вручил завком, подозревая какую-то Тамару Саидовну из планового отдела. Но Тимофеич без конца дает ей «честное партийное слово», и Лида, тоже член КПСС, обязана ему верить.

– А что это у нас там еще такое? – тихо спрашивает он щекотливым голосом.

– Не надо! – сердито шепчет она. – Убери руку! Дай поспать!

– Все равно через полчаса вставать.

– Не надо, говорю! Профессор, наверное, уже проснулся…

– Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется.

– Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!

– Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!

Отец возмущается, резко встает со скрипучей кровати. За окном лишь слегка посерело. Его белая майка движется в темноте сама по себе, словно он стал Человеком-невидимкой. Эту книжку мы читали вместе с бабушкой Елизаветой Михайловной, когда я гостил у Батуриных, где мне из-за тесноты стелют на ночь под столом. Потом я несколько дней фантазировал, как буду бродить по общежитию, заглядывая во все комнаты, никем не замеченный.

Впрочем, у нас можно и так зайти к любому соседу без всякого приглашения. Если там ужинают, тебя посадят за стол, от души навалят в тарелку вермишели с мясом или жаренной на сале картошки с луком и, глядя, как ты уминаешь (хотя дома то же самое уже в горло не лезет), начнут выпытывать про отметки. Про что еще можно спросить четвероклассника?

А если проведать нашу Алексевну, странную старуху с мучнистым лицом и фиолетовыми губами, она обязательно в сотый раз покажет чашку с царским вензелем, которую ей бесплатно подарили в 1913 году на Ходынке. У нее в комнате всегда пахнет валерьянкой, а черный кот Цыган прыгает по шторам, как обезьяна.

Единственные соседи, у которых я никогда не был в гостях, это Комковы. Они вообще никого к себе не пускают, да и сами редко выходят наружу. Порой во двор погреться на солнышке выползает старик Комков, одетый в ватные штаны и странный серый китель с накладными нагрудными карманами. Он никогда не подсаживается к мужикам, которые стучат под окнами костяшками домино. Соседи за глаза зовут его «вредителем». Одни говорят, что он десять лет сидел, другие – что валил лес, третьи – что лежал на нарах. В общем, не совсем понятно, чем он там занимался. Многочисленная семья Комковых глухо обитает в двух комнатах с прихожей и собственным умывальником! Оттуда время от времени доносится тяжелый неприятный запах.

– Самогон варят, – за воскресным обедом высказал догадку Башашкин.

– Хороший самогон лучше водки, – заметила тетя Валя, жена дяди Юры.

– Ну что ты такое говоришь! – Лида с удивлением посмотрела на старшую сестру. – Это же безобразие! Точно: я видела Комчиху с кошелкой сахара и дрожжей, – и она подозрительно уставилась на отца.

– Куда только смотрит милиция! – возмутился он, отводя глаза.

– Надо заявление написать. Из-за них Шутов до чертей допился!

– Не бери, Лида, греха на душу, – тихо попросила бабушка Маня. – Их будут судить, а тебя, дочка, стыдить!

Я почему-то, как и бабушка, конечно, только в мыслях, зову свою мать по имени – Лида. Хотя она выросла, вышла замуж и родила меня с Сашкой (он сейчас на пятидневке в саду), но внутри, по-моему, осталась той маленькой девочкой, которая рыдала на всю станцию, когда во время эвакуации отбилась от поезда.

…Нет, сделавшись Человеком-невидимкой, я и не собирался проникать к Комковым, хотя, конечно, пионер обязан сообщать в милицию обо всем подозрительном. Есть и другие неизведанные места… Прошлым летом мой друг Вовка Лемешев на спор залез в девчачью душевую через маленькое окно. Поднялся страшный переполох, потому что там мылась еще и наша вожатая Зоя, а у нее между ног оказалось больше кудрей, чем на голове. Вовка всем разболтал, и его чуть из пионерского лагеря не выгнали…

Тимофеич, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях, напоминая бабушкину лампу под красным абажуром. В рыжем свете отчетливо видны его курчавые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно выглядываю из-под одеяла: так и есть – отец курит над моим аквариумом, и пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет свежестью из форточки.

– Ребенка простудишь! – сварливо предостерегает Лида.

– Пусть закаляется! Ему в армию идти.

– Закрой!

– Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела.

Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка Аня: «Пришел марток – надевай трое порток!» Но все уже готовятся к весне. Дворники ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в царя горы. Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу на мостовой и загваздал масляной грязью новый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Ужас!

Сперва я хотел оттереть пятно ацетоном, его потихоньку дал мне наш сторож, бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу полбрикета хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин

– Почему в комнате пахнет сыростью? – спросила, вернувшись со смены, Лида.

– Я рыбкам воду менял.

– Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!

– Это из-за пепла!

…Тимофеич в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который на дух не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться.

– Профессор спит, – многозначительно сообщает он Лиде.

– Нет! – твердо отвечает она.

«Профессор» – одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок – чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «Гусем лапчатым» – из-за низкого гемоглобина. Затем меня долго обзывали «Пцырохой». И до сих пор еще иногда так кличут. О, это особая история.

Давным-давно, когда я окончил первый класс, мы ехали с Батуриными в Новый Афон, к морю. Оттуда, кстати, в прошлом году я привез большую раковину, которую своими руками, чуть не захлебнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковой. Но выковыривая отваренного рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина добиралась со мной до Москвы, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.

– Мышь, что ли, сдохла? – недоумевала бабушка Маня, шаря по углам нашей комнаты, но за батарею заглянуть не догадалась.

Спасая подарок, я влил туда духи «Красная Москва», подаренные Лиде Титмофеичем к Восьмому марта. В итоге запах стал еще отвратительнее. Пришлось оттащить раковину на чердак и засунуть между стопками старых газет. Пусть проветрится. А Шура тем временем уехала в свою «лесную школу». Вскоре дома заметили явную недостачу в витом флаконе, хранившемся в коробке с красной кисточкой.

– В чем дело?! Где духи?! – чуть не заплакала Лида.

Пришлось наврать, будто бы я порезал палец, не нашел йод и решил продезинфицировать рану духами. К этому рассказу отнеслись с пониманием: бабушка Аня в детстве чуть не умерла от антонова огня – заражения крови. Меня даже похвалили за находчивость, забыв проверить наличие болячки, на которую ушло полсклянки «Красной Москвы».

– Молодец, Пцыроха, но запомни на будущее: йод в серванте слева, рядом с валерьянкой. Понял?

– Понял!

…Отец продолжает курить, выдыхая в форточку. Пепел он, конечно, стряхивает в аквариум. А ведь обещал! Клубы дыма, серебрясь в лучах заоконного фонаря, слоями уплывают на улицу. Мне кажется, Тимофеич все еще за мной наблюдает: сплю или нет. Для достоверности я всхрапываю и чмокаю губами.

– Отойди от аквариума! – скрипучим голосом требует Лида. – Рыбки сдохнут.

– Все сдохнем.

– Ты обещал Пцырохе!

– Ты мне тоже кое-что обещала…

…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд остановился на какой-то станции, и к открытым из-за жары окнам вагона бросились горластые местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Одна шумная тетка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и разбирал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном:

«Пцы-ро`-ха».

Плацкарт содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот нехотя улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Даже из других вагонов приходили потом смешливые попутчики поглядеть на меня, грамотея. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.

Но некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, страусов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках, чтобы получше рассмотреть чудовище, и, взлетев над толпой, закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», непонятно. Но всем очень понравилось. Башашкин рассказал про это своим сослуживцам в военном оркестре, и они просили передать мне привет. Однако прозвище «делегатор» не прижилось. А вот в пионерском лагере ко мне прочно прилепилась кличка «Шаляпин», а к двум моим друзьям – «Лемешев» и «Козловский». Почему? Это отдельная история.

В последнее время дома меня снова стали звать «Профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за марки, подаренные Сергеем Дмитриевичем, соседом Башашкина, плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь могу читать под одеялом. Отец почему-то страшно из-за этого злится, ругается, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.

– Спи!

– Не хочу!

– Тогда дай родителям выспаться!

– Я никому не мешаю. Я под одеялом.

– Задохнешься!

– Не задохнусь.

– Мешаешь!

– Не мешаю.

– Верни ребенку фонарь! Пусть немного почитает…

– Нет, не пусть! Будет в очках, как дед, ходить. Ослепнет – ты его кормить будешь? Ты?

– Не ослепну! – твердо пообещал я.

– Спать! Дай сюда книгу!

– Сам ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! – с непонятным торжеством поддержала меня Лида.

– Я вам сейчас всем дам почитать! – рявкнул Тимофеич, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире, ища что-то спортивное.

– Значит, говоришь, завком подарил? – зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, поинтересовалась она.

– Снова-здорово! – побагровел отец, вытряхнул из пачки беломорину и, как сегодня, бросился к окну.

Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол» в кожаном чехле! Вот и сейчас бедный Тимофеич, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.

– Профессор точно спит… – жалобным голосом сообщает он матери. – Ну Лид!

– Нет! – еще тверже отвечает она.

Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. На пороге спрашивает строго:

– Тебе очередь занять?

– Нет, у меня сегодня повышение квалификации. К девяти пойду. Посплю еще…

– Поспи, поспи!

Хлопнув дверью, он уходит на кухню – бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.

– Горшок вынеси! – вдогонку обидным голосом кричит Лида, вздыхает и ворочается в постели.

Я,

Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: Лида в комбинашке сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется, благоухая одеколоном «Шипр», Тимофеич. К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен окровавленной клочок газеты.

– Ревешь? – спросит он.

– Вот еще! – ответит она.

И они снова заговорят о Тамаре Саидовне из планового отдела, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке Ане на Чешиху, начнет собирать вещи и будет долго, чертыхаясь, искать свой единственный галстук, который во время ссор всегда куда-то девается.

– Знаю я твою Чешиху. Давай-давай!

– Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!

Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, будто только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Лида быстро вытирает слезы и накидывает на плечи одеяло:

– Выдрыхся, Пцыроха?

– Ага…

– Что ты хотел мне сказать вчера перед сном?

Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на Птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок – рыбка, и четыре – газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем другое:

– Ты не будешь ругаться?

– Смотря за что… – настораживается она.

Я встаю, зажигаю торшер – ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще влажный, успевший покрыться зеленоватой путиной.

– Это еще что такое? – ужасается Лида.

– Тетин-Валин свитер…

– Кошмар! Отец тебя убьет!

Никто меня, конечно, не убьет. Возможно, выпорют. Тимофеич одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:

– Ну хватит, Миш, хватит! Ребенок же…

Но скорее всего, удастся убежать во двор до того, как мою оголенную попу обожжет первый хлесткий удар. Кажется, Тимофеич нарочно дает мне возможность смыться, как-то слишком долго потрясая ремнем и не пуская его в дело. Там, во дворе я спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек – Шуру Казакову, например? Если и порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опоздавшего на работу повеселевшего отца. Он даст мне на бегу легкий, примирительный подзатыльник. Я обиженно отвернусь и потом день-два буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся, и никто не уедет на Чешиху.

Перед тем, как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…

2016 г.

Пересменок

Повесть о советском детстве

Как это давно было! Теплый, словно весенний ветерок… – я и теперь его слышу в сердце.

Иван Шмелев. «Лето Господне»

1. Бог любит троицу

…Тимофеич весело посмотрел на меня, поспешно встал со стула и шагнул к шифоньеру. Заметив мой укоризненный взгляд, он усмехнулся, мол, Бог троицу любит, и взялся за ключик, торчавший из скрипучей дверцы… Но тут в комнату влетела раскрасневшаяся у плиты Лида с шипящей сковородой в руках:

– Ой, горячо, ой, не могу-у-у!

Я быстро отодвинул плетеную хлебницу и солонку, освобождая место для фанерной подставки, и маман, уронив на нее чугунную лохань, затрясла в воздухе обожженными пальцами.

– Ой-ой-ой!

А Тимофеич непонятно как (в кино это называется «комбинированными съемками») вмиг перенесся от шифоньера к тумбочке, включил телевизор, сел к столу и с нарочитым вниманием уставился на экран, где черно-белый князь Игорь пел:

О, дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить, Спасу я честь свою и славуИ Русь от недруга спасу…

–А что по другой программе? – спросила Лида, держась пальцами за мочки ушей.

– «Сельский час».

– Тогда пусть уж поют…

Я осторожно, с помощью полотенца снял со сковороды раскаленную крышку. В нос ударил долгожданный запах домашнего ужина, и открылась дивная картина: тонкие кружки золотого, с коричневыми подпалинами, картофеля, пересыпанные истомленными кольцами лука и полупрозрачными, в темных прожилках кусочками сала, каждый размером с молочную ириску. Такой домашней вкуснятины в пионерском лагере не дождешься! Жарево скворчало и даже подрагивало в сковороде, словно сердясь на глупых людей, которые не спешат наброситься на кушанье, пока не остыло. Я спохватился и наложил себе гору картошки, выбирая со дна подгоревшую – она мне нравится своим хрустом и напоминает обугленные клубни, которые мы пекли в золе во время однодневного похода на речку Рожайку и обратно. Правда, бабушка Аня обычно предупреждает страшным голосом: «Не ешь горелое! Желудок испортишь!»

– Миш, совсем забыла: Батурины взяли билеты! – радостно сообщила Лида, накладывая отцу в тарелку.

– Да ну?! Я уж думал, улыбнулось Профессору море! – и он подмигнул мне, как сообщнику.

– Нет! Валентину все-таки отпустили с работы. В последний момент. А то она вся испереживалась… Башашкина ведь без присмотра нельзя отпускать! Сам знаешь. И Пцыроху ему не доверишь…

– Да уж… Сто грамм не стоп-кран. А ты – буржуй – в море покупаешься! – посветлел лицом Тимофеич и дал мне ласковый отцовский подзатыльник.

Редкий на улыбку, в такие минуты он необычайно красивеґл, удивительно напоминая артиста Ларионова, играющего юнгу Дика в «Пятнадцатилетнем капитане». Лида как-то полушутя сказала, что втюрилась в отца именно за это сходство. «Больше, значит, не за что было?» – обиделся он. И родители потом долго выясняли отношения, как ледышками кидаясь друг в друга неведомыми мне мужскими и женскими именами. А вот я влюбился в Шуру Казакову за то, что она одновременно похожа и на Миледи, и на Констанцию Бонасье из «Трех мушкетеров», хотя если бы Шура не была на них похожа, я бы все равно влюбился…

– Когда едут? – уточнил отец.

– Послезавтра в 15.45. С Курского вокзала.

– Как же Валька билеты впритык достала?

– По брони Главторфа, как обычно.

– А-а… Ну, понятно. Это нам, косорылым, с ночи надо

– Конечно! Верхняя полка.

«Лучше верхней полки в поезде только последняя парта в классе!» – подумал я, наблюдая, как коварный хан Кончак с нарисованными бровями прельщает нашего князя конями, шатрами, булатами, красивыми пленницами, но у Игоря есть дома жена, и он к ней скоро сбежит. Эту оперу передают часто и по радио, и по телеку, поэтому содержание я знаю почти наизусть.

В дверь постучали, и в комнату заглянул лысый дядя Витя Петрыкин, отец моего друга Мишки:

– Приятного аппетита!

– Спасибо, Виктор. Садись к столу! – строго пригласила мать.

– Да нет, мы с Валюшкой – уже… того… перекусили.

– Дядя Витя, а Мишка когда вернется? – спросил я с набитым ртом.

– Прожуй сначала! – наставительно буркнул Тимофеич.

– Позавчера только в деревню увезли дружка твоего. На парное молочко. Теперь жди к первому сентября.

– Жа-алко!

– Оно – конечно.

– А что там ваш Володя? – участливо поинтересовалась маман.

– И не спрашивайте, Лидия Ильинична! Как лег лицом к стенке – так и лежит. Скоро два месяца…

– А институт?

– Не желает. Ничего теперь не хочет… Говорит: в армию пойду.

– И то дело! – кивнул отец. – Проветрит башку и поступит через два года.

– А если на флот? – спросил я.

– Тогда через три. Я три с половиной года отбарабанил – и живой.

– Миш, ну что ты ерунду мелешь! Вить, врачам-то показывали?

– А то как же! Не раз.

– И что?

– Сказали: стресс.

– Это еще что за дрянь такая? – удивился отец. – Не слыхал.

– Новая болезнь. Нервная, – вздохнул Петрыкин. – Лечить не умеют. На молодой организм надеются. Тимофеич, козла-то забьем после ужина?

– Никаких козлов! – вскинулась маман.

– Посмотрим! – набычился отец: он терпеть не мог, когда им «рулили».

– Тогда я четвертого не ищу!

– Третьего тоже не ищи! – парткомовским голосом предупредила Лида, намекая на распитие в неположенном месте.

– Ну что вы такое, Лидия Ильинична, говорите! – обиделся Петрыкин и, закрывая дверь с той стороны, напомнил: – Тимофеич, ждем!

Но маман знала, о чем говорила. Дядя Витя славился тем, что иногда напивался до беспамятства. Несколько раз его, беспробудно спящего, привозил на мотоцикле с коляской наш участковый Антонов. Этой зимой соседа где-то подобрали и приволокли в общежитие на санках. Чуть не замерз. С отцом такого никогда не случалось, хоть и он тоже не без греха. Пока Лида жарила на Большой кухне картошку, ему удалось дважды сделать свое дело: достать железную фляжку из тайника – бокового кармана зимнего пальто, висевшего в нафталиновой темноте шифоньера, плеснуть в хрустальный стаканчик, поспешно выпить, занюхать черным хлебом и погрозить мне пальцем, мол, не проболтайся, ни-ни! У отца есть такая специальная фляжка, плоская и выгнутая, чтобы плотнее прилегала к груди. Он называет ее «манерка».

– Почему «манерка»?

– А леший его знает. Манерка – и все тут.

В ней Тимофеич выносит с завода спирт, которым положено протирать контакты. Не знаю уж: или контактов там слишком много, или они какого-то невероятного размера, или их вообще никогда не протирают, но такие же фляжки на предприятии имеют почти все работяги и даже отдельные труженицы.

– Миш, попадешься – с завода выгонят! – постоянно предупреждает маман.

– Ладно тебе…

– Послушай, на совещании в райкоме сказали: принято решение – покончить с несунами навсегда.

– Ага, пусть сначала начнут!

– Как не стыдно! Ты же коммунист!

– А коммунистам даром не наливают. Кто же, интересно знать, меня выгонит? И так работать некому! – усмехается в ответ Тимофеич. – Лимиту разную зазывают из деревни.

– А сам-то ты откуда?

– От верблюда.

Это чистая правда: не про верблюда, а про то, что работать некому. У проходных, по крайней мере на нашей Бакунинской улице, повсюду висят застекленные объявления, сверху крупно написано: «ТРЕБУЮТСЯ». А пониже и помельче перечисляется, кто именно: токари, слесари, водители, наладчики, фасовщики, грузчики, электрики, лекальщики, фрезеровщики, плотники… Позарез нужны даже карусельщики и револьверщики, хотя вроде бы желающих покрутиться на карусели и пострелять из револьвера должно быть выше крыши. Но это мне раньше так казалось – в детстве. Теперь-то я знаю, револьверщики из револьвера не стреляют, а карусельщики на карусели не крутятся. Те и другие работают на токарных станках. Наш сосед дядя Коля Черугин мне объяснил.

Мой отец, кстати, – электрик и всюду требуется. Когда по телевизору рассказывают о страшной безработице в Америке, меня переполняет чувство гордости за нашу страну, где человек всегда уверен в завтрашнем дне и никогда не останется без дела. Правда, ни на одной школе почему-то не висит объявление: «ТРЕБУЕТСЯ ЗАВУЧ ИЛИ ДИРЕКТОР», а когда я поинтересовался у Лиды, отчего никто не требуется в райком, она испуганно приложила палец к губам и попросила никому больше такой идиотский вопрос не задавать.

– Почему?

– По кочану!

Так она всегда говорит, когда не знает ответа или считает, что я еще не дорос до правильного понимания. Взрослые даже не догадываются, насколько мы, несмышленые, хорошо разбираемся в том, до чего, по-ихнему, «не доросли»!

– Миш? – ласково спросила Лида, подкладывая ему картошки. – Мы-то с тобой когда на море поедем, слышишь?

– Слышу, – буркнул отец, не отрываясь от телевизора, хотя оперу терпеть не мог, предпочитая балет.

На экране как раз начались буйные половецкие пляски. Из балерин ему нравится Уланова, а молодую и перспективную, как уверяет Серафима Николаевна, Плисецкую он называет почему-то «пляшущим циркулем».

– Так хочется в море окунуться! – мечтательно промолвила маман, поведя молодыми плечами.

– У меня отпуск в ноябре.

– Опять? Почему?

– График такой.

– Тебе уже два года отпуск летом не давали. Сходи в завком!

– Бесполезно. Скажут, как обычно: ты, Полуяков, – коммунист и должен понимать производственную необходимость. Сами, суки, в июле отгуливают.

– Ты все-таки сходи!

– Ладно, схожу. Лид…

– Что?

– Под картошечку надо бы!

– А разве праздник сегодня? – строго удивилась она.

– А как же? Сын из пионерлагеря вернулся!

– И то правда. В завком сходишь?

– Схожу.

– Честное партийное?

– Честное партийное. – твердо пообещал отец и добавил: – Без креста!

Тут вот какая хитрость: если даешь слово, но при этом держишь, например, в кармане скрещенные пальцы, клятва не считается, ее можно не выполнять. А сказав «без креста», ты обрекаешь себя на исполнительность.

– Ладно, только одну рюмочку! – благосклонно кивнула Лида.

– Две.

– Одну.

– Одну так одну. – Отец бросил на меня веселый взгляд, мол, видишь, сынок, Бог-то все-таки любит троицу!

Он играющей походкой шагнул к холодильнику, где ждала своего часа легальная бутылочка с разведенным спиртом, настоянным на лимонных корках. Раньше, до покупки «Бирюсы», масло, колбаса, сметана, напитки хранились у нас в авоське, вывешенной за окно – в форточку. Холодильник мы приобрели

– Они там совсем ненормальные? – изумилась тетя Валя.

– Это – капитализм, глупая женщина! – ответил дядя Юра. – Конкуренция творит чудеса!

Я хорошо помню, как произошел окончательный выбор. Отец, увидав, что Лида снова куксится и подозрительно нюхает, достав из форточки, кусок «докторской», так хватил кулаком по столу, что задребезжал сервант и вылетела пробка из графина:

– Или ты сейчас же скажешь, какой холодильник мы берем, или я… или я… – Он побагровел и глянул на меня. – Или я Пцырохе мопед куплю! Хочешь мопед, сын?

– Хочу, – прошелестел я сухими губами, понимая, что в гневе Тимофеич способен даже на такое безумие, как покупка мопеда.

– Сейчас, сейчас… – взмолилась несчастная Лида, перебирая трясущимися руками бумажки, куда она тщательно записывала свои впечатления от разных холодильников.

И тут по радио, а оно у нас молчит, только когда работает телевизор, зазвучала песня, тогда ее передавали почти каждый день в исполнении Иосифа Кобзона, который очень нравится Лиде, хотя Башашкин, знающий мир музыки, уверяет, будто он совсем лысый, как Джакомон из сказки Родари про Джельсомино в стране лжецов. Певец тоже носит парик, то нахлобучивая его на брови, то, наоборот, сдвигая на затылок, будто шляпу. Из приемника донесся бархатно-серебристый голос:

До свиданья, белый город

С огоньками на весу!

Через степи, через горы

Мне на речку Бирюсу.

Только лоси славят в трубы

Там сибирскую весну,

Только валят лесорубы

Там ангарскую сосну.

Там, где речка,

Речка Бирюса,

Ломая лед, шумит,

Поет на голоса,

Там ждет меня таежная,

Тревожная краса!

–«Бирюса»! – расцвела Лида.

– Точно?! Не передумаешь?

– Нет! Никогда!!

Так благодаря лысому Кобзону у нас появился холодильник.

Тимофеич ликующим движением достал из «Бирюсы» легальную бутылку и попутно выхватил из серванта хрустальный стаканчик, уже дважды использованный. Лида молча заменила стаканчик крошечной рюмкой из сиреневого стекла. Отец покорно пожал плечами, не возражая, и явно переборщил: уж за что за что, а за размер питейной емкости он обычно бьется до последнего, как партизан в окружении. Все бы, наверное, обошлось, но тут «Бирюса», из которой выпустили немного холода, автоматически включилась, подпрыгнув и содрогнувшись так, словно там внутри заперли буйнопомешанного карлика. Выбирая марку, бедная Лида такой особенности агрегата не учла, но ради мира в семье мы дружно не замечали этот дефект. Однако сегодня отец, уязвленный сиреневой рюмочкой, вопреки негласному уговору, глянул на прыгающий холодильник и злопамятно усмехнулся. Лучше бы он этого не делал…

– А ну дыхни! – взорвалась мать.

Опытный Тимофеич сразу осознал свою ошибку и попытался дыхнуть, не выпуская, а, наоборот, втягивая в себя воздух, – особое искусство, необходимое в семейной жизни. Обычно у него это получалось, но не сегодня.

– Эх ты! При ребенке! Не стыдно?

– А ну вас всех к лешему! – выругался отец, закурил беломорину и включил телевизор еще громче.

Дикие звуки половецких плясок наполнили комнату. Хорошо, что в нашем старинном доме стены толщиной в метр, и соседи ничего не услышат, даже если у нас будет петь вживую хор Большого театра.

«Бог любит троицу», – насмешливо подумал я, подкладывая себе картошки.

В моем воображении уже расстилалось, искрясь, как платье певицы Гелены Великановой (бабушка Аня считает, будто у нее один глаз стеклянный), лазурное море с белыми теплоходами на горизонте. Пенные голубые волны, шурша, накатываются на прибрежную гальку, и видно, как в прозрачной воде проплывает, сверкая боками, косяк серебристой чуларки, а чуть дальше качаются синие студенистые медузы.

Лида встала и решительно выключила звук телевизора, потом спросила меня сахарным голосом:

– Сынок, ты в чем на юг поедешь?

Если родители ссорятся, то разговаривают со мной нарочито ласковыми голосами, состязаясь в любви к ребенку. А когда мой брат Сашка был еще грудничком с большими, умными, но ничего не понимающими глазами, они, перебивая друг друга, излагали ему свои доводы в споре. Он в ответ пускал пузыри и беззубо улыбался обоим.

– Профессор, я тебе, кажется, вопрос задала!

– Не знаю… В чем обычно…

– А на ноги?

– Кеды.

– Запаришься. Это же юг.

– Я там во вьетнамках буду ходить.

– Вьетнамки не обувь.

– Сандалии возьму.

– Ты же их порвал.

– А разве не починили?

– Нет, мастер сказал, ремешок пристрочить уже не к чему… – вздохнула Лида и громко, с укором произнесла: – Ребенку вообще ходить не в чем! Как беспризорник…

И хотя слово «вообще» было произнесено трагически, отец даже ухом не повел, он, насупившись, уставился на экран, где безмолвно метались половецкие красотки с огромными приклеенными ресницами и косами до пола.

Маман некоторое время подозрительно смотрела на распущенных азиаток, и по лицу ее пробежала тень:

– Миш, еще картошечки положить?

– Сыт.

– Ну как знаешь… – нахмурилась Лида, и на ее красивом лице появилось выражение жалкой беспомощности, обычное во время ссор с отцом, если, конечно, дело не касалось запаха чужих духов и следов помады на рубахе.

Тогда она вскрикивает не своим голосом: «Опять!» – и по квартире, как в книжке «Понедельник начинается в субботу», летают вещи, а в наэлектризованном воздухе вспыхивает жуткое имя Тамара Саидовна. Или просто: Тамарка! Тимофеич тут же дает честное партийное слово, мол, у него и в мыслях ничего такого нет! Если Лида верит, меня отправляют гулять во двор. Дождь там, снег или вьюга – значения не имеет. Я тихо удаляюсь, понимая, что взрослым в присутствии детей мириться как-то неловко. А ссориться – ловко? Если же маман упорствует в подозрениях, отец достает из-под кровати фибровый чемодан, швыряет туда какие-то вещи и со словами «с вами тут рехнешься!» уезжает ночевать к бабушке Ане, на Чешиху, где, между прочим, прописан, о чем ему Лида вдогонку и напоминает. Потом она, кончено, переживает, вздыхает, поскуливает, капает на сахар валокордин, выдерживает характер. Однако отец уезжает ненадолго: там, на Чешихе, ему еще хуже.

– Пойду,

– Сходи, – разрешил он, не удержавшись от нетерпеливой усмешки.

– Да нет уж – находилась! – скрипучим голосом возразила она сама себе. – Сынок, сбегай! А знаешь, что у меня к чаю?

– Что?

– «Лесная быль»!

– Ух, ты!

2. «Все гансы – жмоты!»

«Лесная быль» – мои самые любимые вафли, с вареньем внутри, удивительно вкусные! Но просто так их не купишь, даже в кондитерский магазин возле Бауманского метро их завозят редко. Лида, наверное, несколько раз специально забегала туда по пути из райкома, чтобы подгадать, добыть и сделать мне подарок к возвращению из пионерского лагеря. А я словно бы предвкушал: когда сегодня днем, горланя песню про «взвейтесь кострами, синие ночи», мы на автобусе, возвращаясь со второй смены, проезжали мимо «Бауманской», я подумал как раз про «Лесную быль» и даже ощутил во рту вкус этих дивных вафель. Хорошие у меня все-таки родители, только собачатся часто. Но это разве ссоры, так, баловство…

Год назад наладчик Чижов (он въехал в комнату наложившего на себя руки Шутова) гонялся за женой с двустволкой, а она петляла по двору, под нашими окнами, и жутко вопила: «Караул!» Честно говоря, я раньше думал, в жизни «караул» давно не кричат, а только в книжках про мрачное царское прошлое. Оказалось, еще как кричат – орут! На Большой кухне потом говорили, что она «загуляла» и Чижов психанул. Это понятно: если я загуливаю с ребятами и опаздываю к ужину, мне тоже здорово достается. Но хорошо, что ружье было незаряженным, и наладчик сразу же отдал его участковому Антонову, приехавшему на мотоцикле с коляской, – поэтому и получил всего пятнадцать суток, а жена гостинцы потом ему в отделение носила. На кухне она всем объяснила, что ее оклеветали, но теперь у нас не ежовщина и она знает, с кем поквитаться за напраслину. С тех пор ее стали звать за глаза «Ежихой», а мужа, когда вернулся, – «Ежовым», а не Чижовым. Ружье у него Антонов, кстати, конфисковал до выяснения.

Я взял чайник и вышел за дверь. На площадке, отвернувшись друг от друга, курили Леня Бареев и Валера Калугин. Один сидел на перилах и внимательно следил за тем, как сизый дым, извиваясь, поднимается к лепному потолку, а второй, опершись локтями на ограду, смотрел вниз, на ступеньки, ведущие к парадной двери.

Они с детского сада были друзьями не разлей вода, вместе окончили школу шоферов на Чешихе, в бабушкином доме, потом работали на одной автобазе и вдруг стали врагами вроде бы из-за пустяка. Валера как-то заглох на дороге, а Бареев ехал мимо и даже не остановился, чтобы помочь товарищу: вроде как торопился доставить с базы в магазин скоропортящийся продукт… Но у водителей это такой же страшный поступок, как у разведчиков – бросить раненого товарища за линией фронта. Калугин при встрече сказал Лене, что он предатель, а тот как раз шел с девушкой, похожей на сердитую мышь. Бареев полез в драку и получил под дых. Их пытались помирить и Тимофеич, и дядя Коля Черугин, но безрезультатно. Они кивали, соглашались, что это глупая ссора, пожимали друг другу руки, выпивали в знак дружбы, но так и не сошлись снова. Потом шоферы переженились, и вот что интересно: их «половины», которые вроде бы не ссорились, тоже друг друга на дух не переносят, даже не разговаривают, стоят у одной плиты, плечом к плечу и молчат…

На Маленькой кухне тетя Валя Петрыкина низко склонилась над оцинкованным тазом. Увидев меня, она устало улыбнулась и махнула распаренной красной рукой, с которой падали клочья мыльной пены. Здесь у нас стирают, моют в корытах детей, а осенью по заранее составленному графику рубят капусту. На заводском грузовике привозят из колхоза и продают прямо из кузова во дворе белые скрипучие кочаны и крупную оранжевую морковь, вызывающую непонятный смех у одинокой фасовщицы Марфуши со второго этажа. Все это изобилие режут большими ножами, мельчат специальными сечками и складывают, пересыпая крупной серой солью, в дубовые бочки, которые хранятся в кладовой – бывшей дворницкой, внизу, под лестницей, слева от двери. Я, конечно, зимой тайком пробую из всех бочек, и самая вкусная капуста получается почему-то у Ежовых. Но наша тоже ничего – ядреная, с хрустцой…

А стряпают у нас на Большой кухне. Обычно здесь одновременно толкутся пять-шесть хозяек, но сейчас почему-то никого не видно, лишь на низком огоньке кипит, подрагивая крышкой и выбрасывая струйки пара, огромная алюминиевая кастрюля Калугиных: семья-то у них не маленькая. На Большой кухне одиннадцать столов-тумб, но на замочки закрыты дверцы только у Комковых и Бареевых. Имеются три газовые плиты с четырьмя конфорками каждая. Есть кран с раковиной. А на стенах в два ряда, как щиты в рыцарском замке, висят тазы и корыта. Второе справа в верхнем ряду – наше, в нем меня – сейчас в это даже трудно поверить – когда-то купали, а теперь моют моего младшего брата-вредителя Сашку…

Я оторвал от газеты «Правда» длинный клочок, свернул трубочкой, позаимствовал, не тратя спичку, огонек от горящей конфорки и зажег еще одну. Если налить чайник доверху и включить газ до отказа, вода закипает через одиннадцать минут. Я специально приносил будильник и засекал.

Теперь можно отлучиться. Тетя Валя уже развешивала отжатое белье на веревках: в основном девчачьи платьица, мужские сатиновые трусы, голубые майки, черные носки. Комбинашки и лифчики сушить на людях хозяйки стесняются, делают это в комнатах или на чердаке. Лицо у Петрыкиной, после того, что случилось с Вовкой, безутешное, она даже осунулась и постарела.

Площадка опустела. Враги разошлись по своим комнатам, остались только наплывы папиросного дыма, но мне показалось, что и они клубятся как-то отдельно, не желая смешиваться. Я спустился в нижний туалет, который дядя Коля Черугин зовет «сортиром», Алексевна – «нужником», комендант Колов – «санузлом», а большинство – «уборной». Но над крашеной коричневой дверью прибита картонка с крупными буквами «ТУАЛЛЕТ». Одно «л» зачеркнуто. «Как в лучших домах Лондона и Парижа!» – смеется, бывая у нас в гостях, Башашкин. Там два отсека – мужской и женский, в каждом по две кабинки и по крану с облупившимися чугунными раковинами. Умыться и почистить зубы можно здесь, а также на обеих кухнях. Кроме того, на втором этаже тоже есть свой санузел, поэтому очередь выстраивается только рано утром, когда все спешат на работу.

Иногда в наш туалет, если зазевается сторож дядя Гриша, забредают с улицы

– Вроде пионерского лагеря? – уточнил я.

– Можно и так сказать.

– Из-за этого и названия одинаковые?

– Мозги-то у тебя работают! – похвалил он.

Еще время от времени на перегородках пишут разные нехорошие слова и рисуют голых женщин в непонятных позах, но дядя Гриша замазывает все это безобразие фиолетовыми чернилами, которые потихоньку отливает на почте в майонезную баночку.

В женском отсеке другая проблема. Там в перегородке все время кто-то проверчивает дырочки. Мальчикам лет до десяти негласно разрешается заходить в кабинки под буквой «Ж», и я заметил: после того, как дядя Гриша затрет очередное отверстие алебастром, рядом вскоре появляется новая дырочка. Лида, однажды вернувшись снизу, пожаловалась, мол, кто-то за ней подглядывал, во всяком случае, в свежей дырочке мигал чей-то любопытный глаз. Тимофеич вскипел, схватил молоток и ринулся было в туалет – на расправу, но она его удержала: носить отцу в зону передачи ей явно не хотелось. Женщины судачили, гадая, какой же гаденыш за ними подглядывает, и сходились на том, что охальничает кто-то из своих, скорее всего, Лешка Головачев со второго этажа – странный двадцатилетний парень, тунеядец с бегающими глазами, слюнявыми губами и трясущимися руками. Но сказать об этих подозрениях матери Головачева – заслуженной мойщице – никто так и не решился. Правда, Ежов однажды подбил ему глаз, вроде бы просто так, но жаловаться участковому Антонову не стали. Все дружно сказали: «За дело!» А Лешкина мать ходила к Ежихе просить прощения…

…Когда я вернулся на Большую кухню, там хозяйствовали глухонемая тетя Вера Калугина и беременная Маша, ее невестка. Или сноха – все время путаю. Первая резала, плача, лук, а вторая чистила синюю прошлогоднюю картошку. Наш коричневый чайник стоял на конфорке без огня. Тетя Вера знаками показала, что вода уже вскипела, а Маша повторила вслух, хотя я и так все понял, ответив:

– Спасибо!

– Не за что!

Потом тетя Вера, нарочито шевеля губами и мелькая пальцами в воздухе, о чем-то меня спросила.

– Ты из пионерского лагеря вернулся? – перевела Маша.

– Ага!

– Грибы есть?

– Белые!

– Ого! Надо сказать в завкоме, чтобы автобус выделили на воскресенье! Поедешь?

– Конечно! Когда с юга вернусь.

– Куда собрались?

– В Новый Афон.

– Это где?

– Под Сухуми.

– Здорово! – вздохнула Маша.

Я обернул горячую ручку полотенцем и понес чайник к столу. Интересно, что дядя Гена и тетя Вера Калугины с детства глухонемые, а вот их сын Валера – абсолютно здоров и женился тоже на нормальной. Так бывает. Интересно, какой ребенок у них родится? Они сами еще не знают и жутко переживают. В журнале «Здоровье» написано: все зависит от того, как «сработает механизм наследственности». Мне вообразилась такая картина: я родился немым, и Шура Казакова ради того, чтобы дружить со мной, выучила специальную азбуку, которую печатают на картоне с помощью пупырышков. И вот мы с ней гуляем по саду имени Баумана, весело разговариваем, нарочито шевеля губами и складывая в воздухе из пальцев разные фигуры, а все вокруг смотрят на нас и восхищаются. Но потом советская наука делает открытие, и меня полностью вылечивают, мы теперь можем говорить, как все нормальные люди, а глухонемую азбуку используем для наших секретов, особенно в присутствии родителей и выпендрежника Вовки Соловьева.

Пока я отсутствовал, в нашей комнате ничего не изменилось. Только на столе появились чашки и заварочный чайник, а также вазочка с «Лесной былью». Судя по выдвинутому из-под кровати чемодану, попытка отъехать на Чешиху уже предпринималась, но не удалась. Как дети! Опера продолжалась. Звук снова включили. Пел хор:

…Стой, пленник не уйдет от нас!

Лида на этих словах как-то интересно повела плечом, отчего отец побурел и буркнул, глядя на меня:

– Тебя за смертью посылать!

– Ребенок тут ни при чем! Одни рюмки на уме! Лучше бы посмотрел, в чем сын ходит!

– Слава богу, не голый!

– Вот именно!

Мать перехватила у меня горячую ручку и залила черную заварку кипятком, а потом накрыла фаянсовый чайник куклой-наседкой, которую бабушка Маня сшила из лоскутков.

– Юр, курточку померь, пока заваривается! – попросила маман.

– Зачем?

– Мала уже, наверное?

– Нормально.

– Не спорь! Растешь, как бамбук.

Больше всего на свете не люблю стричься и наряжаться. В новой одежде я кажусь себе глупым, нелепым и смешным. Однажды мы всем классом ходили в театр на «Синюю птицу». Лида заставила меня накануне постричься и надеть новый пиджак с приподнятыми плечами, которые взрослые единодушно называли «последним писком моды». В результате Вовка Соловьев сказал, что я выгляжу как болван, а Шура Казакова громко и обидно расхохоталась, объявив, что кресло рядом с ней занято Диной Гапоненко.

Другое дело – старая, добрая одежда, или, как говорит бабушка Аня, «одёжа»!

Курточку я брал с собой в пионерский лагерь, но даже не доставал из чемодана: июль выдался жаркий, и нас трижды за смену водили на Рожайку купаться. В последний раз я надевал ее в конце весны, когда похолодало и зацвела черемуха. Куртка из вельвета с медными тиснеными пуговичками и накладными карманами. За ней маман четыре часа стояла в магазине «Одежда», что в Гавриковом переулке, возле парикмахерской и «Похоронных принадлежностей». Удивительные люди взрослые, особенно женщины, они помнят не только где, что и за сколько купили, но и то, как долго промучились в очереди за товаром. Увидят на ком-то обновку и спрашивают, где достали, а потом сразу: и сколько же простояли?

Я нехотя надел куртку, и Лида ахнула: рукава, которые весной чуть приоткрывали запястья, стали теперь до смешного короткими. Неужели я так вырос всего за два месяца?!

– Миш, посмотри, – примирительно попросила она. – Ну, просто верста коломенская!

– Интересно, в кого? – не отрываясь от телевизора, хмыкнул Тимофеич.

– В парня одного! – Лида поджала губы и отвернула манжеты куртки. – И отпустить-то совсем нечего. ГДР. Немцы всегда так шьют. Впритык. У наших-то обязательно есть подворот сантиметра три-четыре.

– Все гансы – жмоты, – понимающе кивнул отец. – Еще комрады называются!

– Меряй теперь штаны!

– Заче-ем! – взныл я.

– А ну без разговоров!

Пришлось снять треники

– Да что ж это такое! – всплеснула Лида руками. – Прямо Жак Паганель какой-то!

Я опустил глаза и обнаружил, что брючина не достает даже до косточки, по которой всегда так больно меня «подковывают», когда мы играем с ребятами в футбол.

– Минь, ты посмотри! – Обращение «Миня» означало предложение полного и безоговорочного мира в семье.

– Чистый клоун! – буркнул отец, на миг оторвавшись от экрана, где князь Игорь уже пустился в бега.

Лида встала на колени и отогнула штанину:

– Ну вот, другое дело! Сразу видно – наши – «Можайская фабрика». Тут есть что отпустить. Сезон как-нибудь доходишь. Но ты их так загваздал, что только по двору собак гонять или в плитах лазить. На людях показаться стыдно. Минь, вам премию не обещали?

– Нет.

– А что так?

– Не заработали.

– И нам тоже не дают пока. Ладно, возьму в кассе взаимопомощи, – вздохнула она. – Надо в «Детский мир» ехать, а то Валька засмеет, скажет, ребенка одеть нормально не могут.

– Пусть своего сначала заведет, а потом уже смеется! – нахмурился отец.

Детей у тети Вали и дяди Юры нет. Когда я был совсем маленьким, то часто их спрашивал, почему они не хотят завести мальчика или девочку. Тетя Валя, услышав такой вопрос, сразу огорчалась и, не отвечая, отворачивалась, а Башашкин весело рассказывал, как они несколько раз делали предварительные заказы в специальном отделе «Детского мира», где распределяют младенцев в семьи. Им присылали открытки, они бежали туда с утра пораньше, но едва подходила их очередь, дети заканчивались, как копченая колбаса в гастрономе. Это потому, объяснял Батурин, что советское плановое хозяйство не успевает за ростом потребностей населения.

– За твоим языком оно не успевает! – ворчала тетя Валя.

– А где там такой отдел? – простодушно интересовался я.

– В самом низу.

– Там, где велосипеды и педальные машины продают?

– Точно!

С тех пор каждый раз, когда мы приезжали в «Детский мир», я канючил, чтобы мне показали секцию, где выдают родителям детей, но этот отдел, как уверяла Лида, был постоянно закрыт то на прием товара, то на дезинфекцию, то на переучет младенцев. Потом я вырос, поумнел, понял в принципе, откуда берутся дети, и перестал искать «распределитель». А Лида проговорилась как-то, что Валька в молодости набедокурила, не стала обращаться к врачу, пошла к какой-то бабке и вот теперь расплачивается…

Под плач Ярославны я перемерил весь свой гардероб, почти все, за исключением трусов и маек, оказалось категорически мало.

– Минь, это катастрофа!

– Я после войны в одних шароварах и рубахе на шнуровке ходил. Помнишь?

– Помню, – кивнула, светлея лицом, Лида.

– И ничего – жив.

– Но сейчас-то не разруха! Засмеют ребенка… В чем же тебя на юг отправлять? – нахмурилась она. – Вот беда-то!

Удивительные люди взрослые, они начисто забыли, что смеются над дурацкими обновками, а старую, испытанную одежду уважают, заплаты украшают штаны, как шрамы лицо пирата!

– Ладно, Паганель, теперь школьную форму надевай!

– Да ну ее…

– Два раза повторять не буду!

Я безропотно двинулся к шифоньеру и открыл скрипучие створки. Отец при этом равнодушно зевнул и отвернулся: форма висела рядом с его зимним пальто. Я нарочито долго искал ее в надежде, что родителям все это надоест.

– Быстрее, не спи на ходу! – погоняла Лида.

В пиджак мне удалось влезть с большим трудом.

– Жуть! – прошептала она. – Минь, ты видишь, как вымахал?

– Не слепой.

– Значит, так, – объявила парткомовским голосом маман. – Завтра точно едем в «Детский мир».

– Может, потом, когда с юга вернется? – усомнился отец.

– Правильно, потом, потом… – подхватил я.

– Почему – потом?

– Я же за месяц могу еще вымахать!

– Аргумент! – кивнул Тимофеич.

– Чепуха! Они же тридцатого возвращаются. Представляешь, что будет твориться в магазинах перед учебным годом?

– Представляю. Можно потом купить, через недельку, когда все успокоятся.

– Чтобы мой сын в таком виде явился в школу первого сентября?! – вскипела Лида. – Никогда! Заодно завезем Вальке желатин.

– И где достала?

Взрослые почти никогда не говорят «купил», а исключительно – «достал», реже – «оторвал», порой – «взял», иногда – «добыл». Есть еще слово «скоммуниздил», но оно неприличное.

– С «Клейтука» привезли, – сообщила маман.

– Несуны? – сквитался отец, криво усмехнувшись.

– С ума сошел? У них в буфете официально сотрудникам собственную продукцию продают. Ты бы Анне Павловне тоже завез. Я ей давно обещала. И мать заодно проведаешь!

– Посмотрим… Не знаю… Отстань…

Лида говорит, что Тимофеевич – человек волевой, но безынициативный, а она, наоборот, инициативная, но безвольная. Впрочем, порой, как сегодня, маман проявляет невиданную твердость духа, не позволяя отцу хлопнуть лишнюю рюмку…

Довольно долго мы пили чай в тягостном молчании, за это время князь Игорь успел добежать до Руси и обнять Ярославну. Лиду это долгожданное свидание и особенно слова «здравствуй, здравствуй, мой желанный!» взволновали, она посмотрела на нас влажными глазами и вздохнула:

– Какая все-таки отличная опера!

– Балет лучше, – буркнул отец, с отвращением наливая себе чая.

– Может, воду подогреть?

– Обойдусь.

Я, наверное, уродился в мать, которая не умеет выдерживать характер, хотя всякий раз клянется, что первой никогда не запросит мира. Ха-ха! Мне тоже приходилось ссориться с Шурой Казаковой, и хотя всякий раз перепалку начинала она, я не выдерживал и предлагал снова дружить. Однажды, незаметно взяв ее тетрадку по русскому языку, я потом догнал одноклассницу на выходе из школы и вернул, мол, лежала на полу, наверное, соскользнула в щель, когда поднимали крышку парты.

– Неужели? – удивилась она и пронзила меня своими зелеными глазами.

В телевизоре тем временем народ ликовал по поводу возвращения князя Игоря домой. Странно, ведь он, собственно говоря, эксплуататор! В СССР так радовались, наверное, только по поводу прибытия Юрия Гагарина из космоса. Вдоль всей улицы Горького стояли толпы счастливых людей и засыпали открытую машину цветами… Тогда телевизор был только у Коровяковых, и все общежитие набилось в их просторную комнату, чтобы посмотреть, как Гагарин идет по ковровой дорожке к Мавзолею.

«Здравствуй, батюшка, ты князь жела-а-а-нный на-а-а-а-а-а-ш!» – пропел народ, гурьбой высыпав откуда-то и заполнив всю сцену. Я подумал, что в Большом театре народу, наверное, работает не меньше, чем на нашем Маргариновом заводе. А то и больше!

Наконец сошелся занавес – и опера кончилась.

3. После продолжительной болезни

На телеэкран под звуки бодро-поступательной музыки выкатился, словно колобок, земной шар – и началась программа «Время». По вытянутым лицам Кириллова и Шатиловой я понял: в мире случилось что-то нехорошее, скорее всего, снова американская военщина насвинячила. Обычно же

– Кто-то умер! – ахнула Лида.

– Почему? – удивился я.

– У Кириллова черный галстук. А у Шатиловой платье темное и бус никаких. А бусы-то она любит!

– Брежнев вроде еще молодой, рановато ему… – засомневался отец.

– Типун тебе на язык!

– Может, Косыгин? – предположил я: фамилии прочих руководителей мне запомнить пока еще не удалось.

– Помолчи! Мал еще. В школе, смотри, что-нибудь такое не ляпни…

Между прочим, во втором классе я, услышав вечером по телевизору, что в Америке застрелили президента Кеннеди, наутро явился в класс и первым делом спросил нашу учительницу:

– Ольга Владимировна, а вы слышали, Кеннеди убили?

– Как убили? Почему? Не может быть! Откуда ты знаешь?

– По телевизору сказали.

– Надо же, – огорчилась она. – Такой молодой и симпатичный! Пропустила. Совсем с вашими тетрадками зарылась, забыла новости посмотреть…

Еще долго потом меня переполняла гордость: я смог сообщить учительнице что-то такое, чего она еще не знала!

На следующий год, услышав по радио, что сняли Хрущева, я наутро загодя примчался в школу и с порога закричал:

– Ольга Владимировна, а вы слышали, Хрущева-то сняли! За волюн… волюн…

– Юра, не надо кричать! – улыбнулась она, озираясь. – За волюнтаризм. Про это все уже знают. Садись!

Потом я это слово накрепко запомнил, так как дядя Юра с тех пор все время повторял: «Я волюнтарист. Как Валюшка скажет, так и будет!»

Нехорошие предчувствия подтвердились.

– …С прискорбием извещают, что сегодня на семьдесят втором году жизни после тяжелой продолжительной болезни ушел из жизни выдающийся военачальник, полководец Победы, маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза, кандидат в члены ЦК КПСС, член Верховного Совета СССР Константин Константинович Рокоссовский…

Меня всегда удивляло выражение «ушел из жизни», словно жизнь – это какая-то проходная комната: посидел, встал и ушел…

– Мать честная! – крякнул отец.

На экране появился портрет усопшего полководца в черной рамке: лицо в жестких складках, стальной взгляд, строгие брови, короткие седые волосы, а широкая маршальская грудь так плотно увешана наградами, что почти не видно мундира.

– Константин Константинович Рокоссовский родился в городе Великие Луки в 1896 году в семье рабочего-железнодорожника…

– А что главней – орден Победы или Звезда Героя? – задумчиво поинтересовался я, рассматривая награды покойного, хотя ответ на этот вопрос был мне прекрасно известен.

– Конечно, орден Победы! – ответил Тимофеич.

– Он весь в бриллиантах, – добавила Лида.

– А почему? – глуповато уточнил я, пытаясь вывести отца из бирючьей хмурости.

Взрослые, когда отвечают на глупые детские вопросы, всегда почему-то добреют, преисполняясь глубокого самоуважения.

– Эх ты, почемучка с ручкой! – улыбнулся он, попавшись на удочку. – Сколько у нас в стране Героев Советского Союза?

– Много. Тысячи…

В первом классе я начал собирать портреты героев, которые печатались на отрывных страничках настенных календарей – численников. Все в общежитии знали о моем увлечении и не выбрасывали листочки, где кроме изображения имелись еще даты жизни и краткое описание подвига. У меня скопилось сотни полторы листочков, я расположил их в алфавитном порядке, поместив в длинную коробку из-под овсяного печенья, – и получилось нечто вроде библиотечного ящика с карточками. Я по наивности надеялся собрать в конце концов имена всех до единого, но когда наша учительница истории Марина Владимировна объяснила, что Героев Советского Союза у нас больше десяти тысяч, я немного остыл, хотя листки численников по привычке продолжал собирать.

– Правильно – тысячи, – кивнул, подобрев, Тимофеич, – а орденов Победы сколько?

– Мало.

– То-то и оно! Поэтому орден Победы самый главный!

– Наверное, рак у него был… – вздохнула Лида. – Как у Санятки…

Санятка, мамин двоюродный дядя, умер три года назад, но на похороны меня не взяли. Тетя Валя, навещавшая его в больнице, предупредила: страшное зрелище, детям лучше не смотреть!

– У Рокоссовского рак? – спросил я, удивляясь неожиданному созвучию.

– Конечно! Если рак, всегда объявляют: «После долгой продолжительной болезни…» А если говорят: «скоропостижно», значит – сердце, инфаркт, – подтвердила маман.

– А если «трагически ушел из жизни», значит, руки на себя наложил, – мрачно добавил отец.

– Или в аварию попал, как композитор Долуханян, – вздохнула Лида.

– Если авария, тогда говорят: «трагически погиб», – возразил Тимофеич.

– Нет, если «трагически погиб», значит, был на посту…

– Если на посту, тогда: «героически погиб, выполняя долг…» – Его лицо побурело: он терпеть не мог, когда с ним спорили.

– А помнишь, Гагарин в марте разбился, ни про какой «долг» по телевизору никто не говорил! – сварливо возразила маман.

…Когда по радио сказали о смерти Гагарина, я был дома один и сначала решил, что ослышался, но потом понял: это правда, и, заплакав, побежал по общежитию, чтобы всех оповестить. На Маленькой кухне стирала Ежова. Я крикнул ей, что первый космонавт погиб. Она не поверила и даже замахнулась на меня мокрой наволочкой: думала, дурачусь. Потом заметила мои слезы и тоже разрыдалась…

– Почему про «долг» не сказали? – противным голосом повторила свой вопрос Лида.

– По кочану! Кулема!

– …А ты… ты мартовский… отпускник!

– Что-о?!

Мне показалось, будто «чешихинский» чемоданчик сам, словно предлагая себя в дорогу, выдвинулся из-под кровати.

Ну просто как дети!

– А кто был главней на войне – Рокоссовский или Жуков? – с глуповатой пытливостью спросил я, рассчитывая этим дурацким вопросом снова отвлечь отца от назревающей ссоры.

Наши мужики за домино часто спорят, кто выиграл войну: Сталин, Жуков или другие маршалы. Они говорили почему-то «маршала`» с ударением на последнее «а»… Кричат до хрипоты, все их аргументы и доводы прекрасно слышны в нашей в комнате, так как стол и скамейки у нас под окнами.

– Ну, ты, сын, сравнил! – Тимофеич окинул меня всезнающим взором и опять подобрел. – Конечно, Жуков! Но и Рокоссовский – это тебе не хухры-мухры. Маршал Победы, слышал, что сказали? Другая жена налила бы помянуть…

Последние слова были произнесены мечтательно, насмешливо и куда-то вдаль, без всякой надежды на осуществление, однако вызвали отклик. Маман сочувственно кивнула, молча достала из холодильника и поставила перед отцом бутылку, в которой, как золотые мальки, плавали мелко наструганные лимонные корки.

– Помянуть – совсем другое дело. Это святое! Это можно…

– Есть такое дело! – просветлел Тимофеич.

Странные все-таки люди – взрослые. Абсолютно непредсказуемые. У дяди Коли Черугина есть рязанский родственник по фамилии Саблин, которому пить совершенно нельзя, так как он начинает буянить и может, к примеру, схватив нож, объявить, что вот сейчас на глазах у всех зарежется насмерть. Тогда на него по секретной команде наваливаются гурьбой

Из года в год происходит одно и то же. Тетя Шура просит Саблина выпить за ее здоровье одну рюмочку, но он, зная себя, наотрез отказывается, даже порывается уйти, но она настаивает, обижается, и рязанский родственник все-таки соглашается – пригубить, а вскоре уже мчится, выкатив белые глаза, на общую кухню, хватает первый попавшийся нож и угрожает немедленно зарезаться. Тогда его вяжут. Однажды Саблин, как обычно, рванув рубаху, приставил острие в груди и стал со всеми прощаться, но Лида увидела, что у него в руке наш новый хлебный нож, и строгим парткомовским голосом потребовала немедленно вернуть чужую собственность. Буян растерялся, покорно отдал нож и горько заплакал, как ребенок. Тогда его привычно связали полотенцами и унесли на диван.

– Пусть земля ему будет пухом! – Тимофеич торжественно поднес рюмку к губам, выпил и улыбчиво поморщился. – Как же ее пьют беспартийные?!

Это у них шутка такая. Смысл в том, что водка – настолько отвратительная гадость, что употреблять вовнутрь ее отваживаются только коммунисты, которые всегда готовы к подвигу и самопожертвованию: в фильмах про войну они выносят пытки гестаповцев без единого стона и плюют в лицо врагам. Водку я один раз из интереса пробовал (осталась на донышке в рюмке) – горькая, невозможная дрянь, от которой перехватывает дыхание, и пить ее я не собираюсь, даже когда вырасту. А вот советское шампанское с серебряным горлышком – совсем другое дело, оно сладкое и газированное, точно лимонад, да еще открывается с таким хлопком, словно бабахнул пугач. Но стоит оно почти три рубля. Дураку ясно: лучше выпить тринадцать бутылок «Дюшеса», чем одну шампанского…

После ужина отец ушел вниз «забивать козла». Лида убрала со стола посуду, вынула из комода жестяную коробку со швейными принадлежностями и села отпускать мои старые техасы, чутко прислушиваясь к тому, что происходит под нашим окном. Едва уловив среди стука костяшек подозрительный лязг стекла, она отложила рукоделье, легла грудью на широкий мраморный подоконник, глянула вниз и погрозила пальцем:

– Значит, все-таки распиваете?

– Не волнуйся, Ильинична, мы маршала поминаем, но только пивком! – послышался виноватый голос Петрыкина.

– Витя, мне сверху видно все, ты так и знай! – парткомовским голосом предупредила Лида и вернулась к штанам, обнаруживая на них все новые прорехи, пятна и потертости.

– Это надо ж так угваздать портки всего за год! – возмущалась она.

Решив не напоминать ей, как она опрокинула на светлое выходное платье противень с треской под майонезом, я тихо занялся моими рыбками.

Пока я набирался сил и бодрости в пионерском лагере, аквариум сильно зарос, заилился и замусорился, но вода осталась на диво чистой и прозрачной с «приятным озерным запахом», как написано в книжке «Подводный мир дома», а значит, «мы имеем дело с природным равновесием, установившимся в отдельно взятом искусственном водоеме, к чему должен стремиться каждый рыбовод-любитель».

Аквариум у меня небольшой: всего-навсего полтора ведра. Рыбок тоже немного: гуппи-вуалехвосты – три самца и две самочки, по паре: радужные меченосцы, полосатые барбусы, голубые гурами и еще неразлучная троица калихтовых сомиков, роющихся усиками в донном иле, изредка взмывая к поверхности – глотнуть, видимо, свежего воздуха. Были еще синие петушки, но сдохли один за другим. Неживучие они какие-то!

Конечно, я давно мечтаю о другом аквариуме – ведер эдак на пять. В зоомагазине такие не продаются, зато на Птичьем рынке, возле стены, можно найти любые емкости: круглые, квадратные, совсем плоские с крючками, чтобы вешать на стену вместо картины. Есть там крошечные, чуть больше отцовой манерки, садки для перевозки мальков. А рядом продаются огромные аквариумищи, в которых можно держать хоть карпов и сомов, как в рыбной секции 40-го гастронома. Все это, конечно, самодел, но качественный, считает дядя Юра. «Рукастый у нас народ! – говорит он. – Но прежде, чем купить, пощупай!»

Я присмотрел себе за двадцать восемь рублей отличный аквариум на полсотни литров, по форме он напоминает средней величины чемодан, с каким Тимофеич все время норовит отъехать на Чешиху. Каркас клепанный из нержавейки, а стекла посажены на эпоксидку. Башашкин обещал подарить мне его на день рождения, если хозяин сбросит пятерку, считается, на рынке покупать не торгуясь – преступление. Всякий раз, бывая на Птичке, чтобы взять свежего корма – трубочника и мелкого мотыля, я проверяю, на месте ли еще мой аквариум. На месте. Видимо, цена в самом деле великовата, коль никто не берет. Подхожу – щупаю. Хозяин посмеивается, говорит, что и на каркас без стекол покупатель рано или поздно найдется.

На Птичий трамвай ползет через Таганку примерно полчаса, и наконец водитель веселым голосом объявляет: «Следующая остановка – птичий, рыбий, кошачий, собачий, хомячий, крольчачий, свинячий рынок!» Наверное, он имеет в виду морских свинок. Там и в самом деле есть все: черепахи, попугаи, щенки, котята, ангорские кролики, красные тропические тритоны, белки, ежи, ужи, даже удавчики… Но мой друг Василий, продавец-консультант магазина «Зоотовары», ползучую живность брать в дом не рекомендует – опасно.

Ходить по Птичке и глазеть можно целый день, но я направляюсь прямо в рыбные ряды, которые особенно впечатляют в зимнюю пору. Вокруг высокие сугробы, заснеженные деревья, с карнизов свисают сосульки, все продавцы в валенках, тулупах, ушанках и рукавицах, изо ртов валит пар, а в плексигласовых аквариумах, стоящих, словно мольберты, на ножках, плавают яркие тропические рыбки: «неоны», похожие на блестки, алые мечехвосты, плоские скалярии, напоминающие резные листики из гербария…

Но особенно я люблю смотреть на золотых вуалехвостов: взрослые величиной с хорошего карася, а хвост, словно длинная розовая фата, извивается в воде, заполняя все стеклянное пространство. Они пузатые и неторопливые, словно цари подводного мира. Подрощенный малек, уже пустивший вуаль, стоит целых три рубля! Молодь брать не стоит, могут подсунуть обычного карася. Но в моем аквариуме такой махине делать нечего. Нужен большой, и я терпеливо жду.

Зимой продавцы на электроплитках, подключенных к автомобильным аккумуляторам, греют воду и понемногу подливают, чтобы теплолюбивые существа не замерзли. Выбранную покупателем рыбку они ловко вылавливают сачком и мгновенно выпускают в баночку, которую тут же следует спрятать за пазуху и так везти, иначе дома обнаружишь ледышку. Сами продавцы греются чаем, от которого сильно пахнет коньяком или ромом. Однажды после Нового

– Что ж у вас, мужики, какая-то синяя килька стоит дороже севрюги! ОБХСС на вас нет!

Они сердились, объясняли, что сапфировую рыбку доставили прямиком с Амазонки и что добиться от нее потомства труднее, чем закадрить Аллу Ларионову!

– Знаем мы вашу Амазонку! Яузой она называется. А посинела ваша салака оттого, что туда разную химическую дрянь все время сливают…

Тут продавцы просто озверели, стали Башашкина гнать, обзывая всякими словами, а он, смеясь, шел дальше, в другие ряды, чтобы расспросить, как лучше готовить трогательных мохеровых кроликов – тушить, вялить или жарить… Смехотура! Там его чуть не побили. Жаль, что в пересменок я не успею съездить на Птичку. Впрочем, Лида все равно отказывается в мое отсутствие давать рыбкам живую пищу, называя трубочника и мотыля «червяками». Интересно, что бы она запела, если бы ей давали только концентраты Пищекомбината!

Насыпав в плавающую стеклянную кормушку шепотку сушеных дафний, я обнаружил, что корма осталось на донышке железной банки и до моего возвращения явно не хватит. Некоторые идиоты в таких случаях начинают кормить рыбок хлебом, а это конец питомцам.

Приводя хозяйство в порядок, я первым делом заостренной деревянной лопаткой счистил зеленый бархатный налет, которым заросли изнутри стекла. В этот момент, наверное, для обитателей будто открылся театральный занавес, а когда я включил рефлектор, подводный мир совсем стал похож на освещенную сцену. Быстро похватав корм, рыбки собрались, вращая плавниками, перед стеклом, словно бы с удивлением рассматривая меня. А вот интересно, знают ли они мое лицо, могут ли отличить, скажем, от вредителя Сашки? И о чем думают, глядя на меня? О чем беззвучно перешептываются?

Размышляя об умственных способностях рыбок и вообще всякой живности, я сифоном (это стеклянная трубка с утолщением посредине) собрал со дна накопившийся ил, потом, опустив в воду руку, отщипнул пожелтевшие листья валлиснерии и роголистника, хотел еще проредить элодею, сильно разросшуюся, но передумал: благодаря растениям, обогащающим воду кислородом, можно обходиться без продува. А компрессор у меня кустарный, сделанный из обычной футбольной камеры. Она накачивается с помощью груши от пульверизатора, и воздух из раздувшегося резинового шара по длинной трубке через распылитель, выточенный из пемзы, попадает в воду, превращаясь в облако крошечных пузырьков, красиво сверкающих в лучах рефлектора.

Правда, накачанного воздуха хватает часа на три, потом снова минут десять надо «давить грушу». Но Сашка еще весной проткнул камеру иголкой. Вредитель! По уму, купить бы за шесть рублей настоящий электрический компрессор, он чуть больше майонезной банки, а гудит не громче комара. Но о такой роскоши я даже не мечтаю, так как печатать деньги пока еще не научился и клад, как Том Сойер, не откопал. Надо бы, наконец, заклеить камеру заплаткой из аптечки велосипедиста…

М-да, аптечка-то у меня есть, а велика нет. «Школьник», из которого я давно вырос, отдали, а вот «Орленок» никак не купят, хотя давно обещали. Весной уже собрались было в «Детский мир», и вдруг Лида посмотрела на меня, словно впервые увидела:

– Сынок, тебя же все лето в Москве не будет. Зачем сейчас велосипед покупать? Ну, согласись, это нерационально. Все равно будет стоять без дела.

Нерационально! Ха-ха! Не зря же она у нас член бюро рационализаторских предложений! А когда я вернусь из Нового Афона, Лида снова поглядит на меня и задумчиво заметит, что скоро зима, поэтому с велосипедом можно подождать до весны. Потом вдруг окажется, и «Орленок» для меня уже маловат… Морочат детей! А ведь ребенок без велосипеда – это как буденновец без лошади.

Я достал из письменного стола пластмассовую коробочку велоаптечки и громко, в сердцах задвинул ящик.

– Сынок, ты что собираешься делать?

– Камеру заклеивать.

– Зачем?

– Компрессор не работает.

– Успеешь. Ты вот что…

И она «не в службу, а в дружбу» отправила меня проверить – освободилась ли Маленькая кухня. Узнав, что там уже никого нет, Лида сложила в таз мои грязные вещи, привезенные из лагеря, пошла к двери, но на пороге оглянулась:

– Потом заклеишь. Сначала сходи на завод – ополоснись. Завтра некогда будет. Поедем в «Детский мир».

– В спортивный отдел зайдем?

– Зачем?

– У меня же маски нет. И ласт.

– А у меня денег!

– Ясно, мамочка! – ответил я, вкладывая в последнее слово всю горечь обездоленного детства.

– Вот и хорошо, что ясно! После душа переоденься в чистое. Вас в лагере-то хоть мыли?

– Раз в неделю.

– Не заметно. Я тебе мыло детское купила, чтобы глаза не щипало. Дверь не захлопывай, поставь на «собачку».

– Рыба! – донеслось со двора.

– Хорошо вам, мужчинам! Никаких забот… – упрекнула меня Лида, хотя в домино стучал не я, а взрослые дядьки.

Вздохнув, она достала из выдвижного ящика красно-желтую коробку порошка «Новость» и, уперев таз с бельем в бок, ушла на Маленькую кухню. Не любит маман стирать, но особенно – гладить. А что поделаешь – супружеские обязанности!

Кстати, в последнее время я стал как-то стесняться слова «мама», а уж «мамочка» – и подавно. Даже в уме я их избегаю, тем более – вслух. Есть, есть в них какая-то сюсюкающая нарочитость, недостойная человека, перешедшего в седьмой класс. Терпеть не могу ровесников, которые чуть что благодарно бросаются предкам на шею со всякими там слюнявыми «папочка-мамочка»! Смотреть противно! Я тоже люблю родителей, но позориться-то зачем? Как-то по телеку показывали комедию «За двумя зайцами», там дочка постоянно повторяет: «Маман, маман, маман…» С тех пор я стал про себя звать Лиду – «маман». Конечно, если бы она узнала про это прозвище, то жутко бы обиделась, даже по лбу мне дала бы, как за вопрос о специальной парикмахерской. Но мысли, к счастью, бесшумны, как рыбки в аквариуме…

4. Мы идем в баню!

Я отыскал в гардеробе чистые трусы с майкой, завернул их в вафельное полотенце, ломкое от крахмала, а потом, сам не знаю зачем, переложил отцову манерку из зимнего пальто в боковой карман плаща. Ничего, пусть поищет! Если бы не его настырная любовь к «троице», меня не заставили бы сегодня мерить все мое барахло!

Щелкнув «собачкой», чтобы не захлопнулась дверь, я направился в заводской душ.

На площадке возле перил краснолицый дядя Коля Черугин в полосатой пижаме, едва сходившейся на тугом волосатом животе, делал, отдуваясь, вечернюю гимнастику – от бессонницы, радикулита и давления: таблетки он называл «химией» и принципиально не принимал ничего, кроме аспирина и валерьянки. Дядя Коля, почти как

– Брал бы с соседа хороший пример! – говорит Лида. – У тебя тоже давление!

– Мне без надобности. Я у себя на заводе еще обмашусь и упрыгаюсь! – возражает Тимофеич, который любит спорт только по телевизору, особенно футбол.

Увидев меня, дядя Коля заулыбался, кивнув на скатку:

– На помывку?

– Ага!

– Правильно. Чистота – залог здоровья! К Александре Ивановне загляни – не пожалеешь! А под Сусаниным твои листочки дожидаются. Трех героев тебе оторвал!

– Спасибо!

За высокой двустворчатой дверью с витой медной ручкой был еще один обитаемый закоулок общежития: три комнаты, а также кухня с плитой и раковиной. Раньше мы жили здесь, в маленькой вытянутой комнатке, напоминавшей из-за высокого потолка плоский аквариум. Единственное окно выходило в переулок, прямо на Жидовский дом. Но после рождения Сашки нам дали другую площадь – вдвое больше, а в нашу прежнюю переехала со второго этажа одинокая Серафима Николаевна из отдела контроля качества. Она никогда не расстается с книгой, даже если готовит еду. Вот и сейчас: помешивает что-то в кастрюле и читает, не отрываясь. Сослуживицы и подруги, включая Лиду, все время хотят выдать ее замуж, но она смеясь отказывается, мол, не хочу отвлекаться от чтения, это гораздо интереснее, чем мужчины.

– Добрый вечер, Серафима Николаевна!

– Здравствуй, Юрочка! – отозвалась она, уткнувшись в книгу.

– Что читаете?

– «Три Дюма».

– Ого! А почему три?

– Ну как же: Дюма-дед, Дюма-отец, Дюма-сын.

– А «Три мушкетера» кто написал?

– Дюма-отец.

– Дадите почитать?

– Тебе еще рано.

Если взрослые говорят «Тебе еще рано» – значит, книга и вправду стоящая.

– А я на Черное море послезавтра уезжаю!

– Счастливец! – ответила она таким голосом, что стало ясно: все курорты и пляжи Серафима Николаевна, не задумываясь, отдаст за одну хорошую книгу.

Слева от входа живет старуха Алексевна. Имени ее никто не помнит. Она «сумашечая» – так выражаются, если человек еще не окончательно спятил, став полноценным сумасшедшим, но уже «тронулся», вызывая озабоченность врачей и общественности. Когда-то она работала на заводе мойщицей, а потом сбрендила. Обычно дверь ее комнаты приоткрыта, чтобы мог свободно заходить черный кот Цыган и чтобы можно было вовремя обнаружить угрозу. На улицу Алексевна не выходит, опасаясь нападения. Обо всем, что творится снаружи, она подробно расспрашивает Цыгана, питающегося голубями. Я иногда бегаю на Бакунинскую – купить ей батон и бутылку молока, ничего другого она не ест. Но, честно говоря, стараюсь делать это пореже. Во-первых, Алексевна всегда очень долго отсчитывает деньги, так как в ее кошельке новые, старые и дореволюционные монеты перемешаны. Однажды она по ошибке вручила мне металлический рубль с профилем царя, я рассмотрел изображение и с неохотой вернул денежку. Во-вторых, хлеб ей всегда кажется черствым, а молоко вчерашним. В-третьих, Алексевна, принимая продукты, долго и нудно расспрашивает, какие подозрительные лица попались мне по пути туда и обратно. А главное – не видел ли я черный воронок с решетками на окнах… Какой напасти она постоянно ждет, никто не понимает, даже врачи.

Судя по тому, что сегодня дверь Алексевны плотно закрыта, – ее снова взяли в больницу, чтобы, как говорит дядя Коля, «подремонтировать мозги» и привести в порядок «шарики с роликами». Забирают ее примерно раз в год. Кот на это время перебирается к Черугиным, где кормят гораздо лучше, но едва хозяйку отпускают домой, Цыган мчится к ней – хвост трубой! Вернувшись, она долго всех расспрашивает, кто ее караулил и поджидал во время отсутствия. Узнав, что никто, подозрительно усмехается и грозит кому-то пальцем.

В углу – белая дверь Черугиных. Их зала выходит окнами и во двор, и в переулок. Сбоку в стене зияет прямоугольный лаз неработающего камина, его используют под склад банок с вареньем. Над камином, на черной каменной полке, застеленной кружевной дорожкой, стоят белые мраморные слоники – мал мала меньше… Когда я был маленьким, мне разрешали с ними играть, выстраивая по росту. В детстве родители, уходя в кино или в гости, нередко оставляли меня у Черугиных, и я норовил спрятаться в камине, за банками, затихал и слушал, как тетя Шура с дядей Колей нарочитыми голосами громко спрашивали друг друга: «Где же этот озорник? Куда запропастился? Ай-ай, надо срочно в милицию заявлять!» И тут я рыча выскакивал из ниши, как медведь из берлоги.

Ах, вот он, баловник, за вареньем лазил! Ладно, какого тебе положить с чайком?

– Клубни-и-ичного!

Я постучал в дверь и заглянул.

– А-а, Юрик, заходи! – слабым голосом пригласила хозяйка.

Тетя Шура, как обычно, полулежала на высоких подушках, укрывшись пышным стеганым одеялом. Кровать у Черугиных старинная, с высокими витыми металлическими спинками, увенчанными медными шарами, в которых отражается горящий абажур. Над постелью прибит бархатистый ковер с кошками, играющими в шахматы. На стене между окнами висят две большие фотографии в деревянных рамках: молодой худенький дядя Коля в военной форме с медалями на груди и юная тетя Шура с высокой двугорбой прической. У обоих напряженно-испуганный вид и чуть подкрашенные губы. Пол в зале дубовый, цвета темного янтаря, навощенный так густо, что подошвы прилипают и щелкают при ходьбе. У дяди Коли есть особая половая щетка с кожаной лямкой, вдев в нее ступню, он, словно танцуя по комнате, до блеска натирает паркет, мурлыча под нос:

С ветвей, неслышен, невесом,

Слетает желтый лист,

Старинный вальс «Осенний сон»

Играет гармонист…

А тете Шура подпевает и указывает места, по которым надо пройтись еще разок.

В зале повсюду разложены и развешены кружевные салфетки, дорожки и полотенца, а на стулья надеты серые льняные чехлы. Когда я по малолетству норовил забраться на сиденья с ногами, меня строго одергивали:

– Нельзя!

– Почему?

– Чехлы казенные.

Я не понимал тогда, что значит – «казенные», но сразу слезал со стула, так как из сказок знал, что такое «казнь». Все подоконники у Черугиных заняты горшками с цветами, а в дальнем углу в кадке растет высоченный фикус, доставая острием макушки почти до лепного потолка, будто новогодняя елка.

– Юрочка, съешь скорей слойку! – хозяйка кивнула на блюдо со сдобными плюшками, усыпанными сахарной пудрой. – Свежие. В обед спекла.

Тетя Шура раньше работала на конвейере в цеху у Лиды и перетрудила на производстве руку, поэтому ей дали инвалидность и рекомендовали покой, она к советам врачей

– Как рука? – спросил я, осторожно взяв мягкую плюшку.

– Мозжит и немеет, – с глубоким уважением к своему заболеванию ответила она. – Наверное, в санаторий пошлют…

– Цыган у вас теперь?

– Спит, – тетя Шура показала здоровой рукой на шкаф, там, наверху, свернувшись клубком, спал кот, похожий на зимнюю шапку. – С утра дрыхнет, к дождю. Да и локоть ноет. Ильинична сказывала, ты в лагерях был?

– Да, – кивнул я, жуя сдобу.

– Как там?

– Котлован под бассейн вырыли.

– Опасное дело. С водой шутки плохи. У нас на Оке столько народу потопло. Жуть!

В комнату вошел бодрый после вечерних упражнений дядя Коля, накапал жене в рюмочку мятного лекарства и предложил мне партию в шашки, но я отказался, так как он всегда очень долго думает над ходами и страшно огорчается, проиграв.

– Слышали, маршал Рокоссовский умер!

– Да, великий был человек! Помню, вышли мы к Ломже, построили наш батальон перед штурмом. Пятьдесят танков – броня к броне…

– Николай Никифорович, поставил бы чайник, чем болтать! – строго попросила тетя Шура.

– Потом тебе дорасскажу. Поужинаешь с нами?

– Спасибо, мы уже…

– Листочки взял?

– Нет еще…

На буфете среди прочих фаянсовых фигурок, как в лесу, сурово озирался бородатый Иван Сусанин с топором, заткнутым за алый кушак. Ого! Целых три Героя Советского Союза в мою коллекцию: Рубен Ибаррури, Леопольд Некрасов и Виктор Вагин…

– Спасибо, дядя Коля! – Дожевывая плюшку, я поспешил к двери.

– А Витя-то в нашей бригаде воевал… – прерывисто проговорил Черугин. – Сгорел в танке… Беги, беги, потом дорасскажу…

…На улице стемнело. Зажглись фонари. Засветились, будто аквариумы, окна в домах. Зеленые кроны тополей почернели. Но небо над крышами еще не померкло, на розовом фоне отчетливо вырисовываются антенны: те, что для радио, – похожи на метлы, поставленные торчком, а те, что для телевизоров, напоминают буквы «Т». Воздух по-вечернему сгустился, острее стали запахи – тополиной горечи и подгоревшей гречневой каши. Лида говорит: главного технолога Пищекомбината посадить надо за ротозейство!

Наш двор обнесен старинной кирпичной стеной, мы его делим с заводской столовой. Слева, за выступом парадного входа, под «грибком» мужики стучат в домино, слышны мощные удары костяшками по столу и прибаутки, вроде: «Тише, Дуся, я дуплюся!» Сумерки не помеха, игроки зажгли, повернув в патроне, лампочку, теперь по домам их может разогнать только объединенное возмущение сразу нескольких рассерженных жен.

Огромные, как в рыцарском замке, железные ворота, висящие на мощных скрипучих петлях и отделяющие двор от улицы, уже закрыты на длинный засов: наш сторож дядя Гриша постарался. Я вышел на улицу через калитку, тоже железную и тоже с засовом, но поменьше. Она вмурована в стену, такую толстую, что в проеме можно переждать самый сильный ливень. Наш Рыкунов переулок, упирающийся одним концом в темно-красную кирпичную стену Казанки, а другим – в Бакунинскую улицу, уже пуст: ни одной машины. Рабочий день давно кончился – грузовики разъехались по гаражам. Даже «Победы» Фомина на пустыре не видно, тоже, наверное, укатил в отпуск – на море или в деревню.

Я подумал: хорошо бы выиграть в лотерею «Волгу» и, никому не сказав, забрать ее прямо из магазина в Гавриковом переулке, сесть за руль, проехать медленно мимо школы, а потом остановиться во дворе Шуры Казаковой и громко, протяжно посигналить. Конечно, водить я еще не умею, да и машину никогда не выиграю: родители регулярно берут на сдачу в кассе билетик за тридцать копеек, и больше трешника им никогда ничего не выпадало. Но мечты для того и существуют, чтобы в них все случалось именно так, как не бывает на самом деле. И когда Шура, услышав гудки, с удивлением выглянет в окно, я вылезу из машины, подниму капот и буду стоять в задумчивости, одной рукой взявшись за подбородок, а другой ероша себе волосы на затылке. Так обычно делает инженер Фомин, если снова ломается его «Победа» – единственный личный автомобиль на весь наш переулок.

Выйдя за калитку, я свернул направо: низенькая проходная рядом, рукой подать – метров тридцать, не больше: сначала дверь столовой, потом заводские ворота, а за ними – дежурка, где всегда пахнет супчиком из горохового концентрата. Там, за стеклянным окошком сидит охрана – кто-нибудь из вохровцев. У них темно-синие гимнастерки с зелеными петлицами, в которых блестят перекрещенные серебряные винтовочки. Но никакого оружия на самом деле у охранников нет. Пустые кобуры. В детстве меня это страшно беспокоило, но Лида объясняла: маргарин и майонез к числу стратегической продукции не относятся, поэтому табельные пистолеты вохровцам не положены.

Сегодня на посту Арина Антоновна, тучная старушка в надвинутом на седые пряди синем берете со звездочкой. Она дежурила, когда меня много лет назад впервые маман привела мыться в заводской душ, в женское – по малолетству – отделение. Мокрые работницы, поглядывая через низкие перегородки, добродушно посмеивались над моим «петушком», который когда-нибудь непременно превратится в орла! Лида на них сердилась, уводила меня в дальнюю кабинку и старательно терла намыленной жесткой мочалкой, сама всегда оставаясь в тонкой влажной комбинации…

Арина Антоновна на посту все время вяжет шерстяные вещи детям-внукам, и когда я, будучи любопытным детсадовцем, попросил ее показать мне свой наган, она засмеялась, мол, оружие ей без надобности – она любого несуна или расхитителя социалистической собственности насмерть проткнет вязальной спицей. Зато Лида потом рассказала мне, что у Арины Антоновны есть медаль. Во время войны она собственноручно задержала, ранив в ногу, немецкого диверсанта, приземлившегося в Сокольниках. Он выпутывался из парашюта и не заметил, как подкрались наши…

Вохровка оторвалась от вязания, внимательно посмотрела на меня сквозь мутное стекло дежурки и спросила:

– Ты что-то давно у нас не мылся?

– В лагере был.

– А-а! Ну как там?

– Бассейн строят.

– Это хорошо! Я в молодости Москву-реку у Нескучного сада четыре раза туда-сюда без отдыха переплывала. На значок БГТО сдавала. В октябре!

– Вода, наверное, холодная?

– Как парное молоко. А дружок твой Мишка позавчера

– Знаю.

– Вовка так и лежит?

– Лежит.

– Вот бедолага-то! Учился-мучился, корпел-сопел – и вот тебе, бабушка, Юрьев день! На Вальку больно глядеть. Одному Витьке море по колено. Зальет глаза – и трава не расти. Ты, Юрок, поосторожнее в душе! Дневная смена жаловалась, горячая вода сегодня – чистый кипяток, чуть не обварились…

– Спасибо!

Арина Антоновна дернула невидимый рычаг, разблокировав турникет, я толкнул никелированный поручень и прошел на заводскую территорию. Лида говорит, раньше тут рос парк, где прогуливались богачи, жившие в нашем доме, когда там было не тридцать с лишним комнат, а несколько огромных квартир. От парка остались аллея из старых лип и прудик, заросший осокой, вокруг него теперь торчат вертикальные цистерны, а из корпусов растут дымящиеся железные трубы.

По асфальтовой дорожке я дошел до душевой пристройки, примыкающей к основному корпусу. Там пахло жиром, яичным порошком, и слышался гул никогда не останавливавшегося конвейера. Из кранов всегда капала вода, и казалось, где-то одновременно стучит множество ходиков. Влага покрывала бисером белый кафель, а на штукатурке темнели серые пятна плесени. Цементный пол застилали склизкие деревянные мостки. В углу стояла большая жестянка с соапстоком, похожим по цвету на вареную сгущенку, – им моют стеклянные банки перед тем, как туда залить готовый майонез, а кожа от соапстока становится неестественно белой, как сметана. Я вспомнил, что забыл взять с собой детское мыло, и зачерпнул немного «сгущенки» в склянку, стоявшую рядом. Дневная смена давным-давно закончилась, и в душевых кабинках никого не было. Я встал под новый алюминиевый смеситель, бьющий по коже сильными острыми струйками, и, помня предупреждение Арины Антоновны, осторожно повернул вентили холодной и горячей воды…

…В заводской душ (разумеется, теперь уже в мужское отделение) я хожу, если нужно быстренько ополоснуться, а по-настоящему мы моемся с отцом по четвергам – в Машковских или Доброслободских банях. По пятницам и выходным там слишком много желающих, можно два часа простоять в очереди, дожидаясь, когда банщик, выглянув наружу, лениво крикнет: «Один пройдет!.. Два пройдут…» В четверг же если и подождешь, то совсем недолго. А с тех пор, как в прошлом году суббота стала нерабочей, по будним дням в баню вечером можно попасть фактически свободно.

Пока Тимофеич раздевается на длинном диване с высокой спинкой и пронумерованными местами, пока берет простынки и договаривается с пространщиком насчет пива, я уже бегу в мыльную, чтобы найти свободные шайки, которые люди обычно предусмотрительно переворачивают, уходя, а иногда кладут сверху еще годные к употреблению веники: вдруг кому-то еще понадобятся. Совсем уж обтрепанные и обломанные пучки прутьев кидают в кучу рядом с парной.

Конечно, освободившийся тазик тут же хватают немытые граждане, а пустое место сразу занимают. Но некоторые, напарившись, забывают перед уходом перевернуть шайку, этим-то я и пользуюсь. Есть верные признаки, по которым можно понять, что тазик ничейный. Во-первых, рядом с ним нет ни мыла, ни мочалки, во-вторых, вода совсем остыла и подернулась белесой мыльной пленкой, а в-третьих, срабатывает то, что Башашкин называет красивым словом «интуиция». В общем, когда Тимофеич, озираясь, входит в мыльную, я машу ему рукой, успев занять свободную лавку и добыть шайки.

– Молодец, сын, – хвалит он, – в армии каптерщиком будешь!

Парную я недолюбливаю, там жарко, тяжело дышать, и голова кружится. Зато красные как раки веселые мужики в рукавицах и старых шляпах с опавшими полями постоянно просят «поддать еще!» – для этого открывают большую железную дверцу печи и швыряют в пекло, на раскаленные добела камни, воду. Оттуда в ответ бьет жгучее облако пара, все ахают и приседают, а потом, стеная от удовольствия, охаживают себя березовыми или дубовыми вениками. И кто-нибудь, увидев, как мне тяжело, обязательно дружески хлестнет по спине жгучей влажной листвой со словами: «Терпи, казак, атаманом будешь!» Я, как ошпаренный, выскакиваю наружу после первой же «поддачи» и окатываюсь холодной водой. После этого жизнь продолжается…

Гораздо интереснее, сидя на мраморной лавке и лениво елозя по телу мыльной мочалкой, разглядывать исподтишка моющийся народ. Когда меня, еще детсадовца, отец впервые взял с собой в баню, я был поражен, обнаружив, что, оказывается, у мужчин не только разные лица, фигуры и прически, но и то, что скрывается под одеждой, тоже на удивление многообразно и разнокалиберно. Не знаю, как там у женщин, а у мужчин красивые и пропорциональные тела, вроде Дорифора из учебника истории Древнего мира, встречаются редко. Много пузатых, тощих, сутулых, коротконогих, даже кособоких. Немало и увечных: без ноги, без руки, исполосованных шрамами, напоминающими белесую шнуровку ботинка. Я когда-то думал, будто у взрослых дядей «свистульки» такие ж одинаково миниатюрные, как у детей. Ничего подобного! Они точно слоники на полке у Черугиных. У одних едва выглядывают из густых кудрей, словно носики-курносики из усов и бороды. У других достают чуть не до колен и раскачиваются при ходьбе, будто хоботы. Я заметил: у обладателей «хоботов» выражение лиц обычно гордое и значительное, а у «курнопятых», наоборот, какое-то робко-смущенное.

– Не пялься на чужое хозяйство, – тихо поучал меня отец. – В бане так не положено!

– Почему?

– По кочану!

Что же касается самого Тимофеича, думаю, если бы мужские достоинства можно было выстраивать по росту, вроде учеников на уроке физкультуры, он бы оказался примерно посредине. Кстати, и выглядел Тимофеич во время банной помывки человеком, в себе уверенным, но без гордости. И вот что еще интересно: одевшись, некоторые люди иногда сильно менялись в лице: так, смущенный коротышка, застегнув двубортный костюм и повязав павлиний галстук, сразу превращался в надутого индюка…

– С легким паром! – улыбнулась Арина Антоновна. – Август в Москве просидишь или куда-то поедешь?

– Послезавтра – на Черное море!

– Это хорошо. А я вот на Черном море никогда не была.

– Как это так? – изумился я.

– А вот так… – вздохнула вахтерша. – Но какие наши годы? Съезжу еще!

5. Адмиралиссимус

Когда я вышел из дежурки, на улице уже совсем стемнело, на черном небе выступили бледные звезды. Смятая луна плыла сквозь мутное облако. Над Казанкой шатались белые тени прожекторов. С путей доносились шипение и свист паровозов. Подул ночной ветер, показавшийся мне после горячего душа пронзительно холодным.

Во дворе, из-за выступа, все еще слышался стук костяшек и еще ругань. Значит, скоро рассорятся и разойдутся. Почему-то игра в домино чаще всего заканчивалась шумной сварой. На лестничной площадке стояла в запахнутом легком халате Светка Комкова и томно курила. Значит, все-таки вернулась из своего Баку! Прав был Тимофеич, прав! Увидев меня, она, подмигнув, лукаво улыбнулась и даже

Лида закончила с постирушкой и теперь снова сидела, склонившись над моими заношенными техасами. На столе стояла круглая жестяная коробка, в ней у нас хранятся швейные принадлежности. Телевизор был выключен, зато работало радио, и артистка низким грудным голосом рокотала:

Черноокая казачка подковала мне коня. Серебро с меня спросила, труд недорого ценя…

Странная все-таки песня, хотя передают ее чуть ли не каждый день! Сначала кавалерист, наверное, буденновец, заставляет женщину выполнить чисто мужскую работу (например, я ни разу не видел, чтобы какая-нибудь тетя прибивала молотком каблуки к ботинкам), а потом никак не вспомнит ее имя: «Маша, Зина, Даша, Нина?..» Конечно, белогвардеец мог бы так поступить, но про него не пели бы по радио. И с деньгами, которые она спросила за свой труд, тоже непонятно: десять копеек – серебро, и рубль – тоже серебро. У меня был такой рубль – с советским воином-освободителем, но я потратил его на марки. В общем, не песня, а чепуха на постном масле.

– Как помылся?

– Хорошо.

– Мыло-то детское забыл, голова дырявая!

– На юг возьму.

– Даже и не знаю, как быть… Подвороты насквозь посеклись.

– Может, отрезать? Получатся шорты или бриджи…

– А что? Это мысль! Если завтра тебе что-нибудь купим, так и сделаю. – Она отложила техасы и взялась за другую починку.

Я же достал из письменного стола коробку из-под овсяного печенья и вложил туда, определив по алфавиту, новые листочки с героями. На Викторе Вагине мой взгляд задержался. Гермошлем. Круглое, почти ребяческое лицо. Израсходовав боеприпасы, поджег свой танк вместе с вражескими машинами. Был человек и сгорел дотла. За Родину…

Пока Лида вздыхая штопала мои носки, натянув их для удобства на перегоревшую лампочку, я решил все-таки перед отъездом заклеить дырку в самодельном компрессоре, зачистил наждаком место прокола, намазал заплатку клеем из тюбика, плотно придавил резиновый кружок к камере и только тут сообразил, что по инструкции прижимать заплатку, «прикладывая усилие не менее 10 килограммов», нужно два часа. С ума сойдешь! Но я не зря расту в семье рационализатора! Как говорит заяц из мультфильма, постукивая себя лапкой по лбу: «Выручалочка, вот она где!» Я положил камеру на пол, придавил заплатку ножкой стула, на который и уселся, открыв книгу. Теперь пусть попробует не приклеиться!

Эту книгу мне еще в начале каникул дал почитать Андрюха Калгашников. На фиолетовой обложке в овале золотыми буквами оттиснуто: Иван Ефремов. «На краю Ойкумены. Звездные корабли». В детском абонементе «Библиотека приключений» почти всегда на руках, надо записываться в очередь и ждать. А у Андрюхи мать работает в издательстве, и у них в комнате два шкафа с книгами да еще в прихожей стеллажи – битком. «Библиотека приключений» у них стоит томик к томику: красные, желтые, синие, зеленые… Андрюха мне уже давал «Записки о Шерлоке Холмсе», «Тайну двух океанов», «Копи царя Соломона». Точнее не он, а его мамаша Вилена Григорьевна, суровая и невозможно худая женщина. Вручая книгу, она предупредила: «Юра, запомни и заруби на носу: читать только дома, никуда не выносить, жирными пальцами страницы не переворачивать, углы не загибать и вернуть по первому требованию! Понятно, молодой человек?» Она у него работает в издательстве цензором. Я-то раньше думал, цензоры были только при Пушкине и Лермонтове. Оказывается, теперь тоже есть и тоже строгие.

Живут Калгашниковы в новом кирпичном доме с окнами на Спартаковскую площадь. На первом этаже огромного здания расположены продмаг, ателье и кинотеатр «Новатор». Везет же людям: спустился на лифте, купил за двадцать пять копеек синий, как промокашка, билетик на дневной сеанс и смотри любой фильм. Отец Федор Пантелеевич – майор, очень толстый, Андрюха показывал мне по секрету его наградной пистолет ТТ, правда, без патронов. Когда Вилена Григорьевна и Федор Пантелеевич стоят рядом, просто смех берет: ну, вылитые Пузырь и Соломинка из русской народной сказки!

Я нашел то место, на котором остановился, – главу третью «Великая дуга» – и углубился чтение.

«…Снова поднялись истрепанные, много раз чиненные паруса, заскрипели весла в истершемся дереве. Не подозревая о грозной опасности, Баурджед повел свои семь судов на новые поиски Великой Дуги и волшебного Пунта. Опять прохладный могучий простор морского воздуха оживил привыкших к нему моряков. Длинной лентой развертывался однообразный песчаный берег; возвышавшиеся поодаль утесы окрашивались в солнечных лучах в разноцветные, то мрачные, то радостные узоры…»

Начиная читать книгу, я еще не знал, что такое «Ойкумена». Спросил Лиду – она ответила: очень знакомое слово, помнила, но забыла. Тимофеича даже трогать не стал: точно не знает. Когда родители ссорятся, маман иногда кричит: «Если бы не я, ты бы никогда техникум не закончил!» А он отвечает: «Зря только штаны протирал. Мне и восьмилетки за глаза хватило бы, контакты зачищать!»

В школьной библиотеке, заглянув в словарь иностранных слов, я выяснил: «Ойкумена, по представлениям древних греков, – это обитаемая часть суши». Значит, стоило выбраться за пределы ойкумены, и ты сразу оказывался там, где не ступала нога человека. Интересно, а сейчас такие места еще остались?

В прошлом году в «Клубе кинопутешествий» усатый Шнейдеров рассказывал про индейцев, которые преспокойно живут в дебрях Амазонки как при каменном веке, охотятся на крокодилов и добывают огонь с помощью трения. Ходят они совершенно голые, не стесняясь, а когда увидели белых людей в шортах, то буквально попадали со смеху. Я представил себя, как мы в школе тоже ходим совершенно голыми, даже Клавдия Савельевна и Марина Владимировна. Вот начинается урок – и Шуру Казакову вызывают к доске… Я покраснел и вернулся к чтению.

«Корабли взлетали на тяжкую грудь водяного вала, быстро низвергались в темные провалы и снова, задрав носы и поникнув кормой, устремлялись вверх до следующего падения. Казалось, чьи-то мощные, безжалостные руки играли судами, точно скорлупками, мерно подбрасывая и опуская беспомощные корабли. Паруса захлопали, провисая и снова надуваясь, загремели реи, затрещали весла под давлением водяных гор…»

Мне тоже захотелось стать путешественником и первопроходцем. Но для этого надо сначала записаться в клуб юных моряков «Каравелла», там учат плавать, грести, лазить по канату, вязать морские узлы, натягивать паруса, пользоваться компасом, а через год выдают каждому настоящую тельняшку. Я представил себе, как сижу в тельняшке и вяжу очень сложный морской узел под названием, допустим, «Тройной удав». Неожиданно в кубрик входит седой капитан… Нет, лучше – адмирал! Он попыхивает трубкой и объявляет, что

– Родина зовет!

– На край Ойкумены? – смело спрашиваю я.

– Нет, юнга, дальше, за край, очень далеко, – отвечает адмирал и внимательно смотрит на меня. – Хм, «Тройной удав»? Это очень сложный узел, мало кто умеет такие вязать. Фамилия?

– Полуяков.

– Ну что ж…

Нет, с такой непонятной фамилией в путешественники даже соваться нечего. Другое дело – Пржевальский, так и видишь его верхом на горячем, ржущем коне. Я перебираю в уме разные варианты, пытаясь произвести что-то достойное от слова «звезда»: Звездин, Звездов, Звездюков, Звездаев, Звездунов… Нет, не то! Хорошие фамилии получаются из явлений природы. В конце концов я нахожу правильное решение.

– Фамилия, юнга?

– Ураганов.

– Неплохо! Произвожу тебя, курсант Ураганов, в старшие юнги. Ну так, парни, кто готов отправиться в эту опаснейшую экспедицию? Предупреждаю, домой вернутся немногие…

Все молчат, низко опустив головы.

– Я, товарищ адмирал, готов! – вскакиваю я.

– Молодец, Ураганов! Верю в тебя.

– Но только Ирина Анатольевна пропускать школу без справки участкового врача не разрешает.

– Не беспокойся, пошлем Ирине Анатольевне правительственную телеграмму.

– А Лиде?

– Кто такая?

– Маман.

– С ней я лично поговорю. Это особое задание Родины. Поймет.

Потом мы долго плывем по морям и океанам. Дикие штормы играют нашей стальной бригантиной, словно спичкой в весеннем ручье. За нами неотступно следит американская подводная лодка, но я вовремя ее замечаю и точной торпедой отправляю вражескую субмарину на дно. Меня производят в офицеры. У нас кончается пресная вода. Я сачком ловлю летучих рыб, как Тур Хейердал, вспарываю им животы, где скапливается живительная влага, и спасаю команду от верной гибели. Адмирал назначает меня своим заместителем. Наконец мы добираемся до большого необитаемого острова – цели нашего путешествия, но бухту от открытого моря отделяют сплошные рифы с еле заметным проходом, узким, как кругозор идиота. (Любимое выражение Башашкина.) Адмирал волнуется, даже просит накапать ему на сахар валерьянки и наконец признается, что не сможет провести бригантину через рифы.

– Попробуй ты, Ураганов, у тебя глаза помоложе!

Бабушка Аня всегда так говорит, когда не может вдеть в иголку нитку, что я делаю легко, послюнив кончик.

Мне, как пятнадцатилетнему капитану, доверяют штурвал. Я дожидаюсь прилива и ювелирно провожу корабль между скалами, так, что острые камни срезают ракушки, успевшие нарасти на бортах за время плавания. Меня сразу после этого назначают капитаном.

Но негостеприимный остров, оказывается, обитаем! Его захватили жадные империалисты и заставляют чернокожих дикарей добывать в глубоких шахтах алмазы, причем используют труд малолетних детей, так как в узкие проходы под землей могут пролезть только щуплые от недоедания негритята. Я возмущен и разрабатываю секретный план: непроглядной ночью мы нападаем на штаб колонизаторов, после кровопролитного боя они сдаются, складывают оружие и убираются восвояси. Остров – свободен, как Куба. Все ликуют, ведь за счет алмазов, которые теперь достаются тем, кто их добывает, очень быстро можно построить на острове с помощью СССР социализм и даже коммунизм. Перед отплытием я прошу главного вождя запретить туземцам ходить голышом и в знак вечной дружбы дарю ему шорты, которые Лида сконструлила из моих обтрепавшихся техасов. Он же в ответ дарит мне самый большой алмаз из всех когда-либо найденных на острове. Пять поколений землекопов, передавая от отца к сыну, скрывали эту дивную реликвию от колонизаторов и сохранили для потомков. На борт драгоценность несут восемь человек, сгибаясь от тяжести.

По возвращении в Москву я, конечно, передаю бесценный камень в Алмазный фонд СССР, где побывал еще рядовым ребенком, когда профком вывозил тружеников Маргаринового завода на воскресную массовку в Кремль. Помнится, Чижов, еще не превратившийся к тому времени в Ежова, показал пальцем на алмазик величиной с обсосанный леденец-ландрин и спросил у задумчивого экскурсовода, сколько такая крохотуля может стоить? Он просто хотел разъяснить недогадливой жене, мечтающей о собственном бриллианте, сколько квартальных премий придется потратить, чтобы купить ей на Восьмое марта бесполезной осколок. Экскурсовод долго соображал, загибая пальцы, а потом выдал: «Полторы “Волги”, без малого десять тысяч». Жена в ответ обидно заржала, а Чижов напился, едва выйдя из Спасских ворот.

В Кремле разом за все заслуги сразу мне вручают «Золотую Звезду» Героя Советского Союза и производят в адмиралы… Нет! В адмиралиссимусы! И вот я, в черной форме с позументами, придерживая на боку золотой кортик, приезжаю по приглашению «Морковки» на «Чайке» в нашу 348-ю школу, чтобы встретиться с коллективом. Мы медленно поднимаемся по лестнице в актовый зал, где уже собрались все без исключения учителя и ученики, и Анна Марковна рассказывает мне об успеваемости, самодеятельности, спортивных успехах, сборе металлолома… Вдруг мимо нас норовит прошмыгнуть Шура, которая всегда старается смыться с массовых мероприятий, за что ее даже как-то разбирали на совете отряда. Директриса возмутилась:

– Казакова, в чем дело? Опять? Разве ты не хочешь встретиться с адмиралиссимусом Урагановым? Он, между прочим, Герой Советского Союза и твой, кстати, одноклассник!

– Одноклассник? – Она с удивлением смотрит на меня, не узнавая из-за бороды, которая положена каждому флотоводцу.

Черт, а откуда у меня борода? Допустим, наше путешествие и борьба за независимость черного континента заняли три года. В девятом или десятом классе на лице ученика может пробиться вполне реальная растительность. Я сам слышал, как Клавдия Савельевна ругала Папикяна: «Рубен, ты почему в школу со щетиной, как уголовник, притащился? Тебя отец бриться не научил? Я ему позвоню!» Но с другой стороны, если я пропустил три года учебы, то мне надо снова идти в седьмой класс? Нет, это какая-то сказка о потерянном времени получается… Но выход есть! Допустим, я взял с собой в плавание учебники и продолжил образование самостоятельно, в трудных случаях по рации связываясь со школой. Ленин же сдал экстерном университетские экзамены, чтобы не отрываться от революции!

В комнату шумно вошел сердитый Тимофеич:

– Ни черта играть не умеют!

– Кто? – спросила Лида.

– Все! Спать!

Он выключил радио, которое ласковым голосом рассказывало про собачку по имени Каштанка, погасил абажур, зажег «грибок» на тумбочке и разделся, зачем-то решив повесить брюки в шифоньер, где долго рылся, а потом со стуком захлопнул створку. Маман вздохнула, отложила штопку и спрятала жестяную коробку со швейными принадлежностями.

– А тебе отдельное приглашение нужно? – раздраженно спросил отец. – Ты чего расселся, как король на именинах?

– Я заплатку на камеру поставил, а ее надо придавить.

– Стулом, что ли?

– А чем еще?

– И сколько тебе еще так сидеть?

– Час.

– А ну вас всех к лешему!

Лида достала из разложенного дивана мои спальные принадлежности, взбила подушку, заправила простыню и накрыла

– Соскучился по своей постельке?

Я снисходительно кивнул и отвернулся, так как она начала раздеваться, закрывшись, как обычно, дверцей гардероба. Наконец родители улеглись, скрипя кроватью, и выключили «грибок».

– Не надо, – тихо и зло сказала Лида.

– Почему это?

– Потому что тебе домино дороже жены.

Они поворочались, поругались шепотом, помирились, чмокнулись на сон грядущий и затихли. Я же сидел в темноте и смотрел в открытое окно. Небо, усеянное яркими звездами, было похоже на плотно сдвинутые черные костяшки домино с белыми точками. Потом из-за тучи выплыла окутанная светящимся туманом луна, напоминающая золотую вуалехвостку, которая у продавца на Птичке занимает половину ведерного аквариума. В комнате стало почти светло, хоть книжку дальше читай, но глаза слипались. Я встал, приподнял стул и обнаружил, что заплатка намертво прилипла не к камере, а к ножке – не отодрать…

Проклиная дурацкую инструкцию, я лег в постель и после раздумий решил прибавить себе еще одну Звезду Героя, а также побриться перед встречей с коллективом родной школы, тогда Шура Казакова сразу меня узнает, горько пожалев о том, что ходила в «Новатор» на «Операцию «Ы» с выпендрежником Вовкой Соловьевым…

6. Глупости

Утром я проснулся поздно. Предки давно ушли на работу. Сквозь щель между шторами в комнату проникало душистое солнце. В расходящейся полосе света роились, как инфузории в воде, бесчисленные пылинки. Часы на тумбочке показывали десять минут одиннадцатого. От пересыпа немного болела голова. Вот так выдрыхся! Дядя Юра называет это – «сдал экзамен на пожарного».

Я сперва не понимал, в чем юмор, и он мне объяснил: пожары в Москве бывают редко, поэтому те, кому положено бороться с огнем при помощи брандспойта, в основном спят, дожидаясь, когда где-нибудь полыхнет. В прошлом году у нас в Налесном переулке горел выселенный деревянный дом. Улица была запружена красными машинами, примчавшимися с истошным воем. Собралась толпа. Милиционеры просили людей разойтись, уверяя, будто ничего интересного тут нет, а пожар – это вовсе не цирк! Как так ничего интересного? Когда рухнула кирпичная труба, в небо взлетел великолепный столб искр и пепла. Пожарные в брезентовых робах и касках, сияющих, точно никелированные шляпки будильников, со словами «Посторонись – зашибу!» деловито разматывали по асфальту шланг. Он сначала был плоский, а потом надулся, словно анаконда, а они втроем еле удерживали железный наконечник, из которого била такая мощная струя, что вылетали полуобгоревшие рамы из окон… Пепелище дымилось потом еще неделю.

Я сладко потянулся и остался в постели. Если бы не каникулы, сейчас в школе как раз закончился бы второй урок и началась длинная перемена. Все помчались бы на первый этаж в столовую, чтобы съесть завтрак за десять копеек: обсыпанный сахаром «язычок» или ватрушку с чаем. Я сглотнул мечтательные слюни. Такое позднее пробуждение можно позволить себе только в каникулы, когда время сладко тянется, будто сгущенное молоко из дырочки, пробитой в жестянке.

Во время учебного года я вскакиваю в половине восьмого, успевая не только умыться, одеться и поесть, но еще и повторить за завтраком что-нибудь из домашнего задания, поэтому страницы моих учебников все в жирных пятнах, и это, конечно, безобразие, так как книги в мае мы сдаем в школьную библиотеку для нужд подрастающего поколения. Но утром за неряшливость бранить меня некому: родители уже на работе. Сквозь сон я иногда туманно улавливаю их приготовления к уходу: отец собирается тихо и быстро. Лида же всегда торопится, суетится, налетает на стулья, но постоянно что-то забывает и возвращается, в сердцах называя сама себя «кулёмой».

Мне же спешить некуда, опоздать к первому уроку я не боюсь: школа-то рядом, на ближнем перекрестке, добежать до нее можно за две минуты. У двери стоят дежурные, проверяя чистоту рук и наличие мешков со сменной обувью. Грязнуль сразу отправляют к умывальнику, и они подчиняются, так как рядом возвышается грозная Клавдия Савельевна. Мальчишкам, которые влетают в вестибюль со звонком, она дает довольно-таки чувствительные затрещины, а девчонок обещает в следующий раз непременно отодрать за косы. Тех, кто забыл дома сменную обувь, разворачивают в обратную сторону, а потом еще делают запись в дневнике. В раннем детстве мы устраивали после уроков рыцарские турниры: щитами служили портфели, а мешки со сменкой раскручивались на веревке и обрушивались на голову врага. Увлекательнее только битва подушками в пионерском лагере!

Но до начала учебного года, до первого звонка еще почти месяц. После каждого лета я замечаю, как меняются мои одноклассники: некоторые вырастают сразу на полголовы. Ребята раздаются в плечах, у девчонок появляются взрослые повадки, Шура Казакова, например, после каждых больших каникул становится все красивее и загадочнее.

Я вздохнул и решил еще немного понежиться в постели. Полное счастливое одиночество! Младшего брата Сашку, способного отравить даже такое солнечно-бездельное утро, услали до осени на дачу. Детский сад, куда и я ходил до школы, расположен на Большой Почтовой в Буденновском поселке. К пятиэтажному дому с двухъярусной верандой пригорожен участок, засаженный высокими деревьями и кустарником, который осенью покрывается белыми ягодами, ядовитыми, как уверяли воспитательницы. Возле стволов, между корнями, летом росли шампиньоны, их рвать и уносить домой разрешалось. В саду нас закаляли, как сталь: зимой укладывали в тихий час на веранде в ватных спальных мешках. От мороза слипались ноздри, но медсестра уверяла, что теперь нас не возьмет никакая простуда. Однако я болел регулярно, а бабушка Аня твердила, что при Сталине медсестру обязательно посадили бы за вредительство.

Летом детский сад всегда выезжает за город, на дачу. Добраться туда очень просто: с Казанского вокзала ходит электричка до станции Отдых, а дальше надо от платформы идти мимо глухих заборов, из-за которых видны железные или шиферные крыши. Кстати, если бросить кусок шифера в костер, он рванет, как настоящая граната. Проверено, и не раз, поэтому важно вовремя отбежать подальше или лечь, прикрыв голову руками!

Кое-где сплошные заборы сменяются редким штакетником, тогда можно рассмотреть рубленые дома с похожими друг на друга верандами и крылечками. Тимофеич, а он вообще смотрит на жизнь с мрачным прищуром, говорит, что там живут недобитые буржуи.

– Не буржуи, а ответственные работники, – осторожно поправляет маман.

– Один леший!

Дача нашего детского сада – это большой участок, который взрослые зовут «гектаром», а однорукий сторож Иван Родионович, сражавшийся еще в Гражданскую войну, – «десятиной». Гектар, огороженный сплошным белым забором, казался мне когда-то необъятным. На нем умещались: спальный корпус с открытой верандой, столовая с кухней, склад, санитарный пункт, домик,

Сад-огород отделялся штакетником с калиткой, запирающейся на задвижку. Иногда воспитательница Римма Федоровна приказывала нам построиться парами, и мы шли туда – смотреть, как зреет клубника. Обязательно – с песенкой:

По малинку в сад пойдем,

В сад пойдем, в сад пойдем

И малинки наберем,

Наберем, наберем.

Солнышко во дворе,

А в саду тропинка.

Сладкая ты моя,

Ягодка малинка…

Кто не пел, а только открывал рот, тот рисковал попасть вместо огорода в угол, за пианино. Но ни малину, ни клубнику, ни тем более колючий крыжовник нам собирать не доверяли. Самым послушным разрешалось выдернуть сорняк и положить в ведро. Остальные должны были высматривать спелые ягоды и с криком, опережая друг друга, указывать на них нашим воспитательницам – Римме Федоровне или Анфисе Андреевне, они осторожно их срывали и складывали в лукошко, а потом на полдник каждому доставалось по три-четыре крупных клубничины. И хотя родители, приезжавшие почти каждое воскресенье, привозили в стеклянных банках пересыпанную сахаром клубнику, ягоды, найденные нами в саду, казались особенно вкусными. Иногда, во время прогулки по саду-огороду, Анфиса Андреевна вдруг громко спрашивала: «Сидит девица в темнице, а коса на улице?» «Морковка!» – радостно догадывались мы. В подтверждение она крепко бралась за длинную перистую ботву и раскачивая вытаскивала из земли оранжевую остроносую морковку. А крыжовник был кислым, поэтому из него варили компот, добавив черной смородины.

Если воспитательница подходила и, внимательно осмотрев, тихо говорила: «Юра, быстро отряхни колени, вымой руки и высморкай нос…» – мое сердце сладко вздрагивало в груди. Без всяких объяснений я знал: ко мне приехали! – и радостно, захлебываясь встречным теплым ветром, мчался к воротам, которые охранял однорукий Иван Родионович. «Ко мне приехали!» – громко стучало сердце. «К нему приехали!» – с завистью смотрели вслед друзья и подружки. Но дальше калитки взрослых обычно не пускали, за исключением родительского дня.

Однажды, окрыленный словами «К тебе приехали!», я на бегу зацепился сандалиями за узловатый сосновый корень, пересекавший дорожку, упал с разгона, сильно ободрал коленки и предстал перед Лидой в жутком виде – пыльный, всхлипывающий и кровоточащий. Она пришла в ужас, даже заплакала. Вызвали медсестру, и та залила мои раны перекисью, страшно пузырившейся на содранной коже, а потом еще помазала зеленкой, и я стал похож на обитателя Изумрудного города.

С двух сторон наш «гектар» окружал лес, третья – выходила на дорогу, по которой ездили в основном велосипедисты, их головы в панамах, соломенных шляпах и кепках проплывали иногда над забором. А вот с четвертой стороны за сплошной белой стеной в доме, напоминавшем терем из книжки про Марью Моревну, обитала старая большевичка Кац – подруга Крупской. Но кто такая Крупская, я узнал только в школе.

Анфиса Андреевна как-то объяснила, что дачу партия и правительство выделили Кац за то, что она видела Ленина. Но мы почему-то считали эту Кац злой волшебницей и, припадая к щелям между досками, с ужасом рассматривали заросший участок, где иногда на дорожке, посыпанной толченым кирпичом, появлялась седая крючконосая старуха в лиловом плюшевом халате, она выгуливала на поводке огромного рыжего кота с жуткой бандитской мордой.

«Кац идет!» – эта весть мгновенно облетала весь «гектар».

Через минуту мы буквально прилипали к забору, пугая друг друга бабой-ягой с костяной ногой. Старуха, наверное, чувствовала, а может и видела, как через щели за ней следят испуганные детские глаза, бормотала что-то не по-русски и грозила нам кривым пальцем. Вскоре у нас за спиной появлялась Римма Федоровна и сердито кричала:

– Брысь отсюда, поганцы!

Последний, кто отлипал от щели, отправлялся в угол, за пианино. Потом воспитательница подходила к забору и громко извинялась:

– Простите, Клара Моисеевна, они больше так не будут!

– Ничего, голубушка, ничего. Я понимаю: дети – цветы жизни! – отвечала Кац прокуренным голосом.

Месяц назад, когда я вернулся с первой смены, мы с Лидой в родительский день ездили к Сашке на станцию Отдых с гостинцами. Я не был на даче с первого класса, так как школьники проводят лето, естественно, в пионерских лагерях. За шесть лет многое изменилось. От платформы теперь в глубь поселка вела асфальтированная дорожка. У некоторых заборов стояли «Победы» и даже «Волги», а прежде только черные «ЗИМы» приезжали утром, чтобы отвезти дачников с портфелями на работу. Наши ворота охранял совсем другой сторож.

– А где Иван Родионович? – спросил я.

– Приказал долго жить… – ответил он грустно.

– Это как?

– Умер.

– А Кац?

– Жива. Что ей сделается? Она же Ленина видела.

– Правда? – изумилась Лида. – Ленина?

– Чистая истина! Его самого.

– Вот бы на нее посмотреть!

– Ничего интересного. Обыкновенная неряшливая старуха.

Я почему-то представил себе Ивана Родионовича, который вдруг сел в гробу, поднял единственную руку и, погрозив пальцем, приказал, чтобы все жили как можно дольше, иначе он обидится. Потом снова лег.

Войдя в калитку, я поразился: какой же он, оказывается, маленький, наш «гектар» – просматривается насквозь. Казавшаяся бесконечной главная дорожка, изрытая корнями, на самом деле не длиннее шестидесятиметровой дистанции на школьном спорт-дворе. За шесть лет многое изменилось. Крышу главного корпуса покрыли новым шифером – серым, как осиное гнездо, расширили игровую площадку и срубили огромную сосну, об корень которой я когда-то споткнулся, мчась к Лиде.

Мы приехали в родительский день, наверное, самыми первыми, так как отец купил билеты в кинотеатр «Новатор» на новую цветную кинокомедию «Бриллиантовая рука», ее взахлеб хвалило все общежитие, а дядя Коля сказал, что последний раз так хохотал, когда в первый раз смотрел «Волгу-Волгу». Он даже тетю Шуру поднял с кровати, что почти невозможно, и отвел в кинотеатр. Когда Тимофеич после работы зашел в кассы, на воскресный вечер все уже было распродано, остались места только на 15.30.

– Здрасьте, вы бы еще с ночи приехали! – хмуро бросила нам, проходя мимо, незнакомая воспитательница.

– Так вышло… – смутилась Лида.

Детей как раз вели из душевой, где преднамеренно помыли, чтобы к приезду родителей они выглядели чистыми и опрятными – в свежих трусиках и майках. Мой грустный

– Юра, что ли?

– Юра…

– Господи, как же вырос! Саша Полуяков, к тебе приехали!

Брат оглянулся и расцвел, ликуя. А вот я, наоборот, покраснел и стал смотреть себе под ноги. Дело в том, что Римма Федоровна – первая взрослая женщина, которую я видел по-настоящему целиком голой и даже успел рассмотреть. Не знаю уж, как сейчас, а в мое время в детском саду мальчиков и девочек мыли вместе, да и на горшок тоже сажали рядом. Взрослые уверены, будто в этом возрасте мы еще ничего не понимаем. Как будто сами не были маленькими! Напрасное заблуждение: как раз в эту пору мелюзгу страшно интересует вопрос, почему мальчикам от природы достались «колбаски», а девочкам – «сумочки». Более того, дети твердо уверены, что со временем каждая «колбаска» после свадьбы окажется в какой-нибудь определенной «сумочке», и часто вслух обсуждают эту перспективу.

В общем, нас тоже тогда мыли перед родительским днем, каждому терли волосы большим куском коричневого мыла, и тут самое главное – вовремя зажмуриться, чтобы пена не попала в глаза, иначе будет так щипать, что обрыдаешься. Особенно доставалось длинноволосым девчонкам, им намыливали голову два-три раза. Бедненькие! Возененкова вопила так, словно ее кипятком ошпарили. Если кто-то не успевал зажмуриться и начинал плакать от рези в глазах, воспитательницы строго говорили:

– Терпи! Лучше потерпеть, чем потом вшей выбирать.

Этими таинственными и опасными насекомыми, которых я никогда нигде не видел, воспитательницы, но особенно медсестра Евгения Марковна, пугали нас постоянно, видимо, сами в детстве с ними намучились. Я представлял себе вшей чем-то вроде рыжих мокриц, которые прячутся под камнями. Обнаруженные, они убегают, мерзко извиваясь и перебирая бесчисленными ядовитыми лапками. Страшно подумать, что такие сволочи могут поселиться на твоей голове!

В общем, всех тогда особенно тщательно вымыли, ополоснули и вытерли вафельными полотенцами.

– Как новенькие! – оглядев нас, улыбнулась Анфиса Андреевна.

Мы уже одевались, помогая друг другу, когда Римма Федоровна, пощупав себя под мышками, сказала с неудовольствием:

– Как же сегодня жарко! Пропотела вся до безобразия. Несет, наверное, от меня, как от кобылы?

– Да вроде как обычно, – пожала плечами Анфиса Андреевна.

– Спасибо!

Римма Федоровна сердито скинула белый халат и просторные лимонного цвета трусы, потянулась и встала под душ. Сначала я заинтересовался ее ногами. Выше колен они были белыми, как чистый лист альбома для рисования, а ниже – почти коричневыми, точно кофе без молока. Загар заканчивался на ступнях четким полукруглым мыском, а вот пальцы ног, закрытые тапочками, оказались также абсолютно белыми. Я посмотрел на свои ходули и обнаружил точно такую же картину.

– Римм, дети еще не ушли! – предостерегла Анфиса Андреевна.

– Фис, да брось ты, они еще ни черта не понимают! – со смехом ответила та, намыливаясь.

– Хоть брось, хоть подними! Вон как Профессор на тебя смотрит! – и она показала на меня пальцем.

Я тем временем, как зачарованный, разглядывал голую воспитательницу: сначала изучал, недоумевая, ее пах, такой кудлатый, что казалось, она зажала между ног большую рыжую мочалку, а потом перевел изумленный взор на огромные, белые, в голубых прожилках, груди с пупырчатыми лиловыми сосками…

– Что ж ты такой у нас наблюдательный! – Римма Федоровна, сердито покачав головой, вышла из-под струй, закрылась вафельным полотенцем и строго приказала:

– Иди, Юра, на улицу, здесь ничего интересного для тебя нет!

Я повернулся и побрел к выходу, недоумевая, зачем людям нужны волосы еще где-то, кроме головы…

– Фис, курить хочу – не могу! – послышалось у меня за спиной.

– Ну и посмоли где-нибудь потихоньку, – посоветовала участливая Анфиса Андреевна.

– Людка сказала: еще раз увидит с папиросой – уволит.

– Тогда – терпи!

– Юра, тебе русским языком сказали: иди наружу. Тут ничего интересного! – прикрикнула Римма Федоровна.

И хотя она была в корне не права, я покорно ушел, но эта картина долго потом стояла у меня перед глазами. А Людка – это директор детского сада Людмила Михайловна, она была страшно строгая и добрела только на Новый год, когда переодевалась Дедом Морозом.

Взволнованный воспоминаниями, я откинул одеяло, приспустил трусы и некоторое время исследовал то, что в детском саду дети и взрослые называли «глупостями». Воспитательницы зорко следили и одергивали: «Костя, прекрати трогать свои «глупости!» Или: «Боря, не лезь Возененковой в трусы! Мал еще!» Она была странной девочкой, иногда подходила и тихо спрашивала: «Хочешь посмотреть мои глупости?» Кто же откажется?!

Вообще, как только не называют эту секретную часть тела… Бабушка Аня, когда мыла меня в раннем детстве, пользовалась ласковым словом «петушок», хотя никакого особенного сходства лично я тут не нахожу. Отец предпочитает странное выражение «женилка», но, выпив и разозлившись, может к ужасу Лиды ляпнуть краткое неприличное слово, которое редко употребляют при женщинах и детях, зато постоянно пишут на заборах и в туалетах. А вот наш учитель физкультуры Иван Дмитриевич величает глупости «мужским достоинством» и предупреждает мальчиков перед прыжком через «коня»: «Осторожнее, дурында, отшибешь свое мужское достоинство! Мамка новое не пришьет!»

Так вот, мое «мужское достоинство» в последний год стало меняться. Во-первых, немного подросло и уже не напоминает, как прежде, по форме пипетку для закапывания эфедрина в нос. Во-вторых, в паху, совсем недавно голом, как коленка, появилось несколько длинных темных волосков. И третье, пожалуй, самое главное: раньше моя «женилка» увеличивалась и твердела, только если сильно хотелось «по-маленькому», но теперь…

Как-то я шел на Большую кухню, чтобы поставить на огонь чайник, и увидел на площадке Светку Комкову. Она задумчиво курила, держа длинную сигарету между двумя пальцами. Байковый халат, накинутый на прозрачную ночнушку, разошелся, а под рубашкой ничего не было. Точнее, было – примерно то же самое, что и у Риммы Федоровны. Я замер. Светка, и раньше-то нешустрая, после рождения ребенка и пропажи кратковременного мужа-студента Виталика стала совсем какой-то печально-рассеянной. Я ее жалел, хотя Лида утверждала, что с такой распустехой и грязнулей жить никто не станет и Светка навсегда останется матерью-одиночкой. Тимофеич в ответ ухмылялся, мол, с такими-то филеями она недолго проневестится. Мать в ответ фыркала и обижалась.

…Комкова задумчиво пускала сизые кольца к потолку и не сразу обратила на меня внимания, а когда заметила, ее большие янтарные глаза широко открылись от удивления, и она поперхнулась дымом. Я сначала

– В чем дело? – спросила маман.

– Ни в чем!

Когда Лида, вскипятив-таки воду, вернулась с кухни, она тоже посмотрела на меня с любопытством, но – с укоряющим. Я же сделал вид, будто увлечен подготовкой уроков, и ниже склонился над учебником истории, читая про Крестовые походы и завидуя средневековым воинам, которые всюду ходили в латах, надежно скрывая от посторонних взглядов любые состояния своих рыцарских глупостей.

– Встань! – приказала мать. – Ну, правильно – в обтяжку. Они же тебе малы. Разве можно на людях в таких штанах показываться? Снимай сейчас же!

– Я буду в них только дома ходить!

– Снимай! А с Комчихой я еще поговорю!

– Что случилось? – оживился отец.

– Не важно.

Лида взяла мои треники, нашла в них прореху и тут же демонстративно надела на швабру: мол, вот на что годится эта позорная тряпка. Потом я слышал, как старуха Комкова, Светкина мать, возмущалась на кухне:

– Ишь ты, учить меня на старости лет вздумала! У себя в парткоме пусть командует. Мы беспартийные, в чем хотим, в том и ходим!

– Это ты, Тарасовна, не права! Лидка правильно тебя отругала. У Светки твоей весь передок кудрями наружу, мало что брошенка. На нее ж не только пацаны, но и мужики наши пялятся.

– Ну и пусть себе пялятся, ежели ваши мужики такие глазастые. Мы за погляд денег не берем. И не брошенка она, а в законном разводе. Штамп в паспорте имеем.

– Ой, смотри, Комчиха, напишем куда следует!

– Что напишете-то?

– Что дрожжи да сахар авоськами домой из магазина таскаешь!

– Да, пиши, пиши… Я пироги пеку!

– Знаем мы твои пироги! Не с них ли Шутов в петлю полез? Ты хоть марганцовкой пойло-то свое осаживай!

– Не учи ученую!

Не знаю, чем закончилась перебранка, меня заметили, и я смылся. Но Светка с тех пор, если и выходила на площадку покурить, то в плотно запахнутом халате, а в мае она вышла замуж за золотозубого азербайджанца Мурада и, оставив ребенка матери, уехала с ним в Баку. Тимофеич, узнав про это, криво усмехнулся:

– Набалуется и бросит или – еще хуже – продаст в гарем.

– Совсем с ума сошел! – возмутилась Лида. – Какой еще гарем? Там у них в Баку советской власти нет, что ли?

– На Кавказе? Да ее там и не было никогда.

– Ты смотри, на заводе такое не ляпни!

– Не учи ученого!

После того обидного случая со мной стали происходить странные вещи: стоило мне увидеть где-нибудь курящую женщину, даже совсем старуху, мое мужское достоинство тут же поднимало голову. Я пролистал все журналы «Здоровье» на этажерке, но объяснения не нашел, а признаться Лиде и пойти в детскую поликлинику – стыдоба. Ну и как теперь с этим жить?

А Светка, похудевшая, вернулась из Баку в общежитие. Трех месяцев не прошло…

7. Угроза человечеству

Закончив исследования своих растущих достоинств, я сбегал на первый этаж. В это время очереди там, слава богу, не бывает: народ на работе. А утром – настоишься. Большинство у нас используют, как выражается бабушка Елизавета Михайловна, «ночную посуду». Кому охота среди ночи тащиться вниз, там холодно, да и дело это небезопасное, как оказалось. Кто-то пошел «до ветра» и столкнулся нос к носу с удавившимся Шутовым, который тихо спросил, как дела на заводе.

Так вот, чуть свет общественность наперегонки спешит вниз, выстраиваясь в очередь, словно в «полуклинике» на сдачу анализов, только в руках держат не майонезные баночки в газетных кульках, а разноцветные эмалированные горшки разной величины. Соседи судачат о пустяках, улыбаются и неловко шутят, стараясь не смотреть друг на друга. Особенно страдает в этой утренней процедуре гордая Галина Терентьевна – главный технолог завода. Свою красную в белый горошек посудину она несет вниз, брезгливо отстранившись, точно ее попросили подержать чужой горшок, а потом забыли забрать.

Вернувшись, я умылся на Маленькой кухне, почистил зубы порошком из круглой коробки с улыбающимся малышом на крышке, а затем приступил к завтраку: вскипятил чайник, сварил яйцо «в мешочек», разбавил горячей водой вчерашнюю заварку, соорудил себе большой бутерброд с маслом и докторской, которую, если нет поблизости родителей, я рублю по-гусарски, тренируя глазомер. Делается это так: берется острый хлебный нож, на доску кладется батон колбасы, а затем с размаху, но прицельно отсекается кусок шириной в один сантиметр. Иногда – чуть больше. Первое время мне случалось промахиваться, и Лида возмущалась: кто же это уродует колбасу? Я пожимал плечами, намекая на вредителя Сашку. Но с детсадовца какой спрос?

Пользуясь роскошным одиночеством, я прислонил к графину раскрытую книгу и медленно ел, с наслаждением читая про Ойкумену:

«…По знаку фараона все присутствующие покинули балкон. Остались только чати и верховный жрец Ра.

– Ты совершил неслыханные подвиги, – медленно заговорил Хафра, – перешел необозримые пространства, и сердце твое крепче красного камня Врат Юга.

Бурджед склонился лбом к полу, почтительно внимая словам фараона.

– Но ты вернулся с малой добычей, потерял много храбрых воинов и умелых рабов, – продолжал фараон. – Чем же возвеличил ты божественное имя царей Кемт в далеких, посещенных тобой странах?

Бурджед молчал, ему нечего было отвечать…»

Увлекшись чтением, я не сразу заметил, как юркий рыжий таракан нагло пробежал по скатерти в поисках крошек, задержавшись возле четырех гривенников, оставленных мне Лидой на обед, он даже потрогал их усиками, проверяя, видимо, на съедобность.

Совсем обнаглели насекомые!

Значит, пора показать им, кто в доме хозяин. Когда я был совсем маленьким, дед Жоржик подучил меня, нахмурившись, стучать кулачком по столу и грозно спрашивать: «Кто в доме хозяин?» Гостей моя выходка приводила в неописуемый восторг, и они требовали повторить. «Ну, совсем как пьяный Санятка! – восхищалась бабушка Маня. – Артистом наш Юрик будет, как Шуров и Рыкунин. Точно!»

Сорок копеек на скатерти означали, что Лида, оправдывая обидное прозвище «кулема», не успела вчера приготовить обед, поэтому я сегодня могу поесть в заводской столовой. О, это дело я люблю! Далеко идти не надо

Рыжий негодяй тем временем приблизился к хлебнице, а это карается смертью. Я попытался придавить бытового мерзавца донышком чашки, но оно оказалось вогнутым, поэтому подлое насекомое избежало верной гибели. Как только я приподнял чашку, негодяй бросился, петляя, наутек и затерялся в свисающих складках скатерти.

Тараканы – это бедствие нашего общежития, они размножаются внизу, в подсобках столовой и полчищами ползут наверх, к нам, в комнаты. Раз в год приходят люди в серых халатах, черных резиновых перчатках и марлевых масках, вроде тех, что у хирургов в кино. Морильщики велят удалить из помещения детей и животных, но аквариум оставить разрешают, но только накрытый газетами. Потом они кряхтя отодвигают от стен мебель, ворчат, что это в их обязанности не входит, и Лида, вздохнув, ищет в сумочке рубль. Затем один морильщик встает у большого продолговатого баллона с надписью «Осторожно – ядохимикаты!» и начинает обеими руками накачивать его насосом, в точности как Фомин спущенное колесо своей «Победы». А второй водит вдоль плинтусов и под батареями длинной трубкой на резиновом шланге, распыляя как пульверизатором жутко вонючую жидкость. Засохнув, она превращается в белесый порошок, который нельзя выметать несколько дней, чтобы насекомые вдоволь наелись отравы. Потом неделю в комнате стоит удушливый химический запах, приходится открывать окна и дверь, устраивая сквозняк, но голова все равно раскалывается.

После травли, несмотря на предосторожности, какая-нибудь рыбка в аквариуме все равно всплывает вверх брюхом. Зато тараканы в самом деле исчезают. На месяц или полтора. Затем все начинается сначала. В общем, сказка про белого бычка. Впрочем, больших, глянцево-черных тараканов, похожих на крупных жуков-плавунцов, удалось-таки извести подчистую. Они исчезли и больше не вернулись. Я даже иногда скучаю по этим домашним насекомым, они по-своему красивы и величавы, как скарабеи Древнего Египта. Но мелкие рыжие, бабушка Маня называет их почему-то «прусаками», судя по всему, неистребимы, как и мыши.

Проходит время, и однажды, бросив взгляд на пол, замечаешь одинокого, не уверенного в себе прусачка. Он робко, короткими перебежками, осваивает неведомую местность, словно очутился на краю тараканьей Ойкумены, ощупывает усиками паркет, замирает, соображая, куда же он попал, и чуть что – стремглав прячется под плинтус или под батарею, которая для него, наверное, то же самое, что для нас Кавказские горы. А внутри чугунных секций можно спрятаться не хуже, чем Мцыри в монастыре.

– Смотрите! – показываю я родителям.

– Вернулись, – вздыхает маман.

– Живучие, сволочи! А ты на что надеялась? – усмехается отец.

Он, как и бабушка Аня, воспринимает жизненные неприятности с каким-то тяжелым удовлетворением.

Через несколько дней тараканы уже безбоязненно бегают по комнате, а через неделю, наглея, забираются на подоконник, этажерку, обеденный и мой письменный стол, где остаются крошки, так как я, готовя уроки, люблю погрызть сушки с маком или сухарики из зачерствевшего хлеба. Наконец прусаки теряют всякое чувство меры, лазая даже по железной окантовке аквариума, иногда падая в воду и захлебываясь, но рыбы их не едят – брезгуют. И вот уже тараканьи яйца, кольчатые коконы величиной с мелкую фасоль, приходится выметать веником. А это значит, скоро начнется настоящее нашествие. Лида мчится к коменданту общежития Колову, чтобы тот срочно вызвал морильщиков. Но тот нервно одергивает свой беспогонный китель и отвечает:

– Вот когда будет от жильцов десять заявлений, тогда и вызову.

– А до этого нам, что же, с тараканами вместе жить?

– Тараканы не клопы. И не крысы. Все живут – и вы поживете.

– Формалист! – сердится мать.

– Нет. Просто я обязан экономить государственные средства! – гордо отвечает комендант. – Или вы хотите, Лидия Ильинична, чтобы я транжирил казенные деньги?

– Хорошо, мы подождем… – отступает она.

Перед государством Лида робеет. Но при всей своей жизненной растерянности маман обладает явными организационными способностями, которые, кажется, передались и мне. Вечером она обходит соседей, и на следующий день вручает формалисту пачку заявлений:

– Пятнадцать.

– Ну раз так – ждите санэпидемстанцию, – вздыхает Колов. – Порядок есть порядок.

Дней через пять приходят те же мужики в серых халатах с баллоном.

– Ого, быстро размножились! – удивляется один.

– Солнечная активность высокая, – объясняет второй. – Крысы тоже как спятили.

– А нельзя ли тараканов совсем вывести? Неужели ничего наша наука так и не придумала? – со строгим недоумением спрашивает Лида.

– Что тут придумаешь, дама? Они же к любой дряни через месяц привыкают.

– Как народ, – бурчит отец.

– Что?

– Он пошутил, – спохватывается маман. – Может, чайку перед работой?

– Не откажемся. А по уму, надо столовую внизу закрывать. У них там чистый инкубатор.

– А где рабочие будут питаться? – возражает Лида.

– Да, против пролетариата не попрешь. Ну раз так – терпите, дама!

– Мы и терпим…

Я посмотрел на будильник: до обеда еще далеко. Как это прекрасно – никуда не спешить, делать только то, чего хочется! Наверное, при коммунизме все так жить и будут. Сложив постельные принадлежности, я убрал их в диван. Там, под сиденьем, довольно вместительная ниша, куда помимо подушки, одеяла, простыни вмещаются два старых демисезонных пальто, несколько пар зимней обуви и большая коробка с конструктором, после чего остается еще целый свободный угол. Однажды Сашка, маленький негодяй, туда спрятался. Родители ушли в гости, оставив его на меня, и пока я ходил на кухню разогревать ужин, он исчез. Бесследно. Решив, что непутевый брат мой пошел слоняться по общежитию, получая в каждой комнате по конфетке, я обежал два этажа, даже заглянул на чердак, опросил соседей, может, прибился к кому-нибудь. Дело-то обычное. Но нет… Я вышел во двор, там стоял контуженный дядя Гриша, бывший моряк, – наш сторож. У него страшно трясется правая рука, дергаются щеки, а говорит он точно жужжит, но мне все понятно, привык.

– Дядя Гриша, Сашку моего не видели?

– Н-н-н-н-н-е-е-е в-в-в-в-в-и-и-д-д-д-е-е-л.

– А вы давно тут стоите?

– П-п-п-п-п-о-о-л-ч-ч-ч-ч-ч-а-а-с-с-с-с-а.

Я испугался, отчетливо вообразив, как, вернувшись из гостей, Лида весело скажет:

– А вот и мы! Ну как вы тут без нас? Скучали? – Потом, заметив мою растерянность, она беспомощно поозирается и спросит мертвым голосом: – А где же Саша? – и слезы хлынут из ее страдающих глаз.

– Не хнычь! – рявкнет отец. – Найду и всех выпорю как сидоровых коз!

Взяв себя в руки, я вернулся в комнату, заглянул в гардероб, где тоже можно спрятаться, потом сел на стул и затаил дыхание: минут через пять в диване кто-то ворохнулся, и явно

– Почитать, что ли? – громко произнес я и с разбегу плюхнулся на диван, целясь в то место, откуда донесся шорох.

Изнутри раздался писк, тоже не мышиный.

– Пусти! Здесь душно… – послышался из утробы глухой голос брата.

– Кто это?

– Я.

– Кто – я? Наши все дома.

– Я. Сашка…

– Ах, Сашка! И зачем же ты туда залез?

– Хотел от тебя спрятаться.

– Спрятался?

– Угу.

– Вот и сиди там.

– Я маме все про тебя скажу.

– А я добавлю.

В общем, выпустил я его из дивана, когда во дворе послышались голоса родителей. Лида пилила отца за то, что он на прощание целовался с ее подругой Валей Шилдиной почти по-настоящему, а это совсем не обязательно. Тимофеич самодовольно отвечал, мол, не виноват, она сама губы подставила.

– Мало ли кто тебе чего подставит… – не унималась Лида. – Я с тобой еще завтра на свежую голову поговорю!

– Вылезай, партизан! – разрешил я.

С тех пор Сашка никогда от меня больше не прятался. Я вдруг почувствовал, что соскучился по брату, по его проказам, шкодливой улыбке, даже по его постоянным попыткам стянуть что-нибудь из письменного стола или нарисовать в моей классной тетрадке чертика. Однажды я, не поглядев, сдал домашнее задание на проверку, Ирина Анатольевна посмотрела на страничку, хмыкнула и заметила с иронией:

– Так ты у нас еще и художник! Ну-ну… А почему у черта два хвоста?

А все-таки я брата люблю. «Родная кровь», – как говорит бабушка Аня.

Я вздохнул и лег на диван с книжкой:

«…Сильные удары весел разбивали мутную воду Хапи. Три могучих негра-гребца быстро гнали вверх по течению легкую лодку. Под плетеным сводом навеса сидели двое. Это были Бурджед и старый Мен-Кау-Тот…»

Оторвав глаза от страницы, я снова увидел знакомого таракана, который, шевеля усиками, словно ухмыляясь, беззастенчиво прогуливался, как по бульвару, вдоль полированной ручки дивана, а по ножке обеденного стола взбиралось другое насекомое. Третий прусак бежал от батареи к этажерке. Это уже ни в какие ворота не лезет! Если они так нагло ведут себя днем, то можно представить, что происходит тут ночью, когда я сплю. Что ж, остается принять вызов!

Я тихо встал, осторожно взял отцовский тапок с широкой кожаной подошвой, но, выйдя на тропу войны, с удивлением обнаружил: все насекомые внезапно исчезли. Странно! Непонятно. Может, они телепаты и умеют читать наши мысли, как Вольф Мессинг? Нет, скорее всего, в результате горького опыта многих поколений тараканы усвоили: если человек берет в руки мухобойку, тапок или свернутую в трубочку газету, надо немедленно сматываться.

Неужели они настолько умны? Муравьи точно соображают – попробуй построить без мозгов муравейник. Но тараканы! Нужен срочный научный эксперимент. Я демонстративно положил тапок на место, на коврик у родительской кровати, а потом прошелся по комнате прогулочным шагом, показывая: в руках у меня ничего опасного нет. Затем я стал демонстративно собираться на улицу, для убедительности вслух излагая маршрут предстоящей прогулки, надел техасы, ставшие действительно подлиннее, долго шнуровал кеды, натягивал перед зеркалом куцую курточку, громко сокрушаясь, что за лето неприлично вытянулся. Попутно мне пришла в голову интересная мысль: в светлом будущем изобретут такую одежду, которая будет взрослеть вместе с хозяином, попутно видоизменяясь согласно последней моде. Короче: младенцу покупают только распашонку, а дальше она растет вместе с ребенком. То же самое с чепчиком, он последовательно превращается сначала в панаму, затем в детский картуз и, наконец, во взрослую шляпу. У демисезонных пальто к зиме сатиновая подкладка будет изнутри покрываться густым мехом для согрева…

Размышляя о будущем, я показательно собирался на улицу, чтобы убедить тараканов в серьезности своих намерений, а уходя, отчетливо произнес:

– Прошвырнусь-ка я часок-другой… – И громко хлопнул дверью, злорадно воображая, как ворвусь через десять минут и тяжеленьким журналом «Политическое самообразование», который незаметно захватил с собой, перебью обнаглевших насекомых до одного.

Но далеко я уходить не стал, выжидал на площадке, опершись на перила и глядя вниз на ступени с медными шишечками.

Дом-то у нас старинный, дореволюционный. Алексевна даже помнит бородатого швейцара в шинели с золотыми пуговицами. Она жила здесь еще до того, как особняк отдали заводу. Странная какая-то старуха – с мучнистым лицом, мутными глазами и тонкими синими губами. Когда мы занимали маленькую комнату с ней по соседству, она часто зазывала меня в гости, рассказывала про царские времена и показывала большую голубую чашку с черным двуглавым орлом и надписью «300 лет Дома Романовых», такие дарили всем желающим в 1913 году. Было и блюдечко, но разбилось еще до войны. По ее словам, швейцар стоял под навесом у парадного входа и, ожидая возвращения квартирантов, холил длинную бороду специальной серебряной расческой на цепочке. Едва кто-то появлялся, он с поклоном распахивал дверь, получая за это пятак, а то гривенник.

– Десять копеек! – восхищался я. – Это же – молочное мороженое и стакан газировки без сиропа!

– Я тебя умоляю! – закатывала глаза Алексевна. – Да ты знаешь, сколько всего можно было купить на десять копеек при царе-батюшке?

– Сколько?

– Ого! Тарелка щей с мясом на Покровке три копейки стоила! На гривенник фунт говядины отдавали!

– Фунт?

– Почти полкило по-нынешнему. А сейчас, говорят, в гастрономе за кило костей два рублика вынь да положь!

– За что же тогда царя свергли? – удивлялся я.

– Бес людей попутал. Бог за неблагодарность наказал. Прости им, Господи, ибо не ведали, что творили… – и она крестилась на темную икону в углу.

Под ней всегда горела лампадка – это такая висящая на цепочках синяя стеклянная баночка с маслом и торчащим наружу фитильком, как в керосинке.

Алексевна иногда вскрикивала:

– Ой, голова садовая, опять забыла в лампадку маслица долить!

Еще она вспоминала белое атласное платье, которое ей сшили к свадьбе, но ее жених утонул в полынье, переходя зимой Москву-реку напротив Кремля, и наряд пришлось отдать младшей сестре, а та умерла от испанки – это такой грипп… Тут Алексевна начинала тяжело и прерывисто дышать, капала себе в рюмку ландышевую настойку и жаловалась, что грудная жаба ее скоро задушит. Но любой разговор заканчивался тем, что, озираясь, «сумашечая» начинала выпытывать, не видел ли я каких-то подозрительных людей, которые сторожат ее под окнами или у ворот.

– Нет. А вы дядю Гришу спросите!

– Он с ними заодно! – шептала она, расширив безумные и бесцветные глаза.

Тогда я, ударив себя по лбу, объяснял, что мне еще нужно делать уроки, и убегал. Вскоре Алексевну забирали, чтобы подлечить, Цыган заселялся к Черугиным.

Я бесцельно смотрел вниз, разглядывая два ряда медных шишечек. Они расположены по

– Тут были ковры? – изумился я.

– Конечно! От самой входной двери – до площадки, – подтвердил дядя Коля.

– А вы разве тогда тут жили?

– Нет, Алексевна рассказывала. Она все помнит. Горничной, наверное, служила. А может, и барышней была…

– А если на улице грязь или снег?

– Тут, Юрочка, жили люди, которые пешком не ходили. Подъезжали в каретах.

– Как Золушка?

– Примерно.

– Куда же ковры подевались?

– Кто теперь знает? В музеи отдали… Рабочему классу ковры не нужны! – засмеялся дядя Коля.

А вот это неправда! Когда бабушка Груня выиграла в лотерею ковер, она чуть с ума от счастья не сошла, хотя всю жизнь проработала на фабрике!

Вдруг меня окликнули. Я обернулся. Из кухни вышла тетя Таня Калинина. В руках она держала миску с румяными пухлыми блинчиками, источавшими сладкий запах и лоснившимися от сливочного масла.

– Юрик, оладышек хочешь?

– Вообще-то уже завтракал… – сглатывая слюну, ответил я.

– От одного не лопнешь. Бери!

– Спасибо!

– Кушай! Надо мозги подкармливать, вон какие журналы читаешь! – она кивнула на «Политическое самообразование». – Весь в мать!

– Это так… для отдыха, – ответил я с набитым ртом.

Съев четыре оладышка, оказавшихся еще и с изюмом, я вымыл на Маленькой кухне скользкие от масла руки, насухо вытер тряпкой, выложенной на батарею для просушки, туго скатал журнал, на цыпочках подкрался к нашей двери и с индейским воплем, чтобы парализовать волю врага, ворвался в комнату. Тараканов не было, ни одного. Я похолодел: значит, все-таки эти твари читают наши мысли. Человечество в опасности! Надо срочно писать в «Пионерскую правду»! Нет, лучше – в журнал «Юный натуралист».

Сев за письменный стол, я вырвал из черновой тетрадки лист, достал из ящика спрятанную от проныры Сашки двухцветную шариковую ручку, купленную прошлым летом в Сухуми (в Москве таких не найдешь), и аккуратно вывел красной пастой: «Дорогая редакция!» А ниже синим цветом: «Хочу срочно и секретно сообщить Вам о важном научном открытии, сделанном мною сегодня, 5 августа 1968 года…»

Тут я запнулся. Если сразу вывалить, что тараканы умеют читать мысли людей, меня примут за «сумашечего» вроде Алексевны, выбросят письмо в корзину, а то еще и подлечиться меня отправят, поэтому в первых строках надо убедить редакцию, что она имеет дело с нормальным, серьезным и ответственным, хотя еще и несовершеннолетним гражданином. Я решил взять пример с Лиды. Она свои доклады для собраний начинает каждый раз примерно одинаково и обязательно проверяет будущие выступления на мне и Тимофеиче, который отказывается слушать без сверхплановой рюмки лимонной настойки. И хотя маман читает с выражением, отец все равно засыпает, а я слушаю и киваю.

Вырвав еще один листок и поразмышляв, я аккуратно написал: «В едином трудовом порыве выполняя решения 23-го съезда КПСС и шагая навстречу 100-летию Владимира Ильича Ленина, мы можем сегодня подвести определенные итоги и наметить новые важные рубежи…»

Тут я снова запнулся. Конечно, после такого начала «дорогая редакция» сразу осознает, что пишет ей более чем нормальный читатель. Но как от 100-летия Ленина перейти к тараканам? Вот ведь закавыка…

8. Двор с нехорошим названием

Я отложил ручку и посмотрел на будильник: через два часа – обед, а мне после завтрака и оладышков есть совершенно не хотелось, да и сочинять письмо в редакцию тоже. Надо, как выражается бабушка Аня, нагулять аппетит. В детстве у меня было малокровие, и она часто водила меня вдоль чугунной набережной Яузы – смотреть на шлюз и кормить уточек, которые, рассекая воду, бросались к брошенным кусочкам хлеба.

– Глянь, селезень никогда утицу не обидит, всегда корочку уступит! Понял?

– Понял! А голуби?

– Голуби жадные…

Итак, решено, надо прошвырнуться! К тому же на ходу лучше думается и, возможно, мне удастся как-то перекинуть мостик от «новых рубежей» к тараканам.

Кстати, для возбуждения аппетита меня не только выгуливали, но и давали горькую полынную настойку, от нее есть вообще не хотелось, а потом стали подсовывать на ложечке пивные дрожжи. Они внешне похожи на сухой рыбий корм и тоже хранились в круглой жестяной банке на подоконнике. Однажды, уезжая на майские праздники с ночевкой к Батуриным, я попросил Лиду покормить рыбок, а она, перепутав, высыпала в аквариум пивные дрожжи. Когда я вернулся, вода была мутная и шипела, пенясь, точно жигулевское в кружке. Все рыбки, кроме сомиков и гуппи, сдохли. Я рыдал, а отец называл мать «кулёмой».

Сам-то я свое малокровие не чувствовал, но взрослые называли меня «бледным, как смерть», «зеленым, как кузнечик» и «худым, как мощи», а бабушка Аня шептала в ужасе: «Не жилец!» Участковая врачиха Скорнякова, оттянув мне нижнее веко, выговаривала Лиде: «На улицу! Ребенок должен двигаться, бегать и резвиться на воздухе! Что он у вас дома в духоте делает?» – «Читает…» – «Дочитаетесь до белокровия!»

Сама Скорнякова, несмотря на хромоту, двигалась постоянно, с утра до вечера обходя больных детей, а ведь от поликлиники до нашего общежития даже здоровым шагом пёхать минут двадцать. У нее же одна нога короче другой. В специальном ботинке с толстенной подошвой врачиха ходила, переваливаясь по-утиному, зато очень быстро – не догонишь. Выглядела она неважно – бледная и худая, поэтому когда докторша появлялась в общежитии, ей сразу же несли блины, пончики, пирожки, куличи, крашеные яйца – от чистого сердца.

– Ну что за безобразие! – возмущалась Скорнякова, глотая слюнки. – Вы меня как гоголевского городничего задариваете! С чем пирожки? Только попробую…

Я еще раз внимательно осмотрел комнату, ища тараканов: ни одного. Ладно! Подождем! Положив в карман сорок копеек, я спустился во двор. Под навесом как обычно дежурил наш сторож дядя Гриша, трясущийся так, словно к нему подключили провода высокого напряжения. Контузия. Во время войны он был моряком, упал за борт, снесенный взрывной волной, чудом спасся из ледяной воды и до сих пор ходит в черном бушлате, расклешенных брюках и тельняшке.

– Г-г-г-у-у-л-л-л-лять? – спросил он.

– Ага.

– Д-д-д-д-о-ж-ж б-б-б-у-д-д-е-е-т…

– Не сахарный – не размокну!

Я постоял под навесом, озираясь по сторонам и прикидывая, куда бы направиться со двора. Места знакомые, здесь я вырос, знаю каждую выбоину в асфальте, каждую

Парадный вход в наше общежитие напоминает древнегреческий портик, но не из мрамора, а из чугуна – литье старинное, узорное, с прорезями. Спереди, под коньком, виден затейливый вензель из трех переплетенных букв «НТК». Говорят, это – инициалы бывшего хозяина, он сбежал от революции за границу, спрятав все свое золото у нас на чердаке, но пока никто еще не нашел, как это случилось в фильме «На графских развалинах». А вот когда в прошлом году ломали остатки сгоревшего дома в Налесном переулке, в стене обнаружены чугунок с серебряными монетами. Клад тут же забрали в пользу государства, а крановщику, шарахнувшему по стене чугунным ядром, пообещали премию. И вроде бы заплатили, хватило аж на мотоцикл с коляской. А вот Тимофеич усмехается, сомневаясь: мол, почему тогда стихушничал и не проставился? Шиш ему дали, а не двадцать пять процентов!

Раньше за общежитием расстилался парк с прудом, но потом там построили Маргариновый завод. Жалко, конечно, природу… А что делать? Это теперь зайдешь в гастроном – и вот, пожалуйста: позади прилавка на специальном алюминиевом столе высятся три куба, каждый размером с коробку от радиолы, два желтых, это соленое и несоленое масло, и третий куб – темно-коричневый – шоколадное! А после революции и Гражданской войны масла в стране не хватало даже детям, потому-то и построили Маргариновый завод. Лида говорит: специалистов из самой Америки вызывали, так как они там первыми додумались мазать на хлеб маргарин – дешево и сердито!

– Богачи-то у них наверняка коровье маслице жрут! – усмехается Тимофеич.

– Конечно, – соглашается маман. – А у нас масло доступно каждому!

– Зачем же вы тогда свою замазку херачите?

– Для разнообразия. Должен быть широкий выбор. Может, человек экономит – на машину копит? Поест пару лет маргарин, потом пойдет в Гавриков переулок и купит «Победу».

– Ну разве что так, если не окочурится от вашего питания…

– У нас все по ГОСТу!

– Оно и видно…

Общежитие отгорожено от завода высоким кирпичным забором, а дальний угол двора доверху завален пустыми ящиками, в них привозят в столовую банки и бутылки. Если вскарабкаться по ящикам, то можно увидеть весь завод. Между плоскими корпусами к небу поднимаются вперемежку дымящиеся трубы и огромные черные липы, оставшиеся от прежнего парка. Между клумбой и заводоуправлением уместилась доска почета, там во втором ряду справа есть фотография Лиды, застывшей в строгом недоумении. От главного конвейера к складу и обратно по узкому асфальту снуют бесшумные электрокары с коробками. Водители, щелкая рычагами управления, стоят впереди на специальной приступочке спиной к грузу, напоминая издали древнегреческих кентавров.

Двор у нас узкий и тесный, два автомобиля не разъедутся, он весь каменный и заасфальтированный – ни клочка открытой земли, ни единого кустика, только из трещин выбиваются зеленые лохмы травы и тонкие «огуречики» подорожника. Про железные ворота и калитку я уже, кажется, говорил. При царе их на ночь запирали от воров и бандитов. Алексевна рассказывала, что сильно припозднившихся квартирантов пускал домой, поднимаясь с постели, дворник, днем работавший швейцаром. Не бесплатно, конечно, и накопил он в конце концов столько, что купил себе избу в деревне, лошадь с телегой и корову.

Теперь воров и бандитов почти всех выловили, но ворота на ночь все равно запирают на всякий случай, а вот калитка открыта в любое время суток. Дядя Гриша пытался восстановить старорежимные порядки, стал вечером задвигать засов, но мужики ему быстро объяснили: такими фокусами с калиткой он себе заработает в лучшем случае товарищеский суд.

В углу на ящиках устроились две немолодые работницы столовой. Засучив рукава когда-то белых халатов, они чистили картошку, брали из большого короба темные бугристые клубни, и буквально через минуту белые, чистые картофелины улетали, булькнув, в алюминиевый бак с водой. В пионерском лагере мне приходилось дежурить на кухне, и я-то знаю, как трудно вот так – быстро и гладко оскоблить клубень. Особенно здорово управлялась та, что постарше, у нее на руке синела пороховая наколка: роза на стебле с острыми шипами. Тетка очищала картошку как бы одним неотрывным движением, и узкая лента кожуры, быстро удлиняясь, падала в подставленный ящик для очисток.

– З-з-з-з-е-ч-ч-ч-к-к-а, – доверительно сообщил мне дядя Гриша.

Вдруг «зечка» ловко крутанула в пальцах нож, как в фильме «Дело пестрых», и воткнула его в гору нечищенной картошки, достала из кармана пачку «Беломора», протянула напарнице, потом закурила сама. Ну, вот опять… Просто какое-то бедствие! И хотя на мне были не предательские треники, а плотные техасы, я стремглав выбежал за ворота от греха подальше, как любит говорить бабушка Маня.

– Д-д-д-о-ж-ж-ж б-б-б-у-у-д-д-д-е-т! – повторил вдогонку дядя Гриша.

Несмотря на понедельник, наш Балакиревский переулок (взрослые упорно говорят: «Рыкунов») был пуст, если не считать пары прохожих и грузовика, выезжавшего из Хладокомбината. Душный летний ветерок отдавал бензином и тополиной горечью. В небе светило доброе августовское солнце, но над Спартаковской площадью в самом деле висела темно-синяя туча, а в воздухе появился металлический привкус – верный признак скорого ливня. Я еще раз огляделся: никого. Делать решительно нечего.

О, если бы сейчас был июнь, я бы нашел себе занятие! В это время цветут тополя, и асфальт, как снегом, покрыт толстым слоем пуха, но особенно много его скапливается вдоль тротуарного бордюра. Если поднести спичку, огненный ручеек, вспыхнув, уносится аж до Бакунинской улицы. А если на асфальте остались масляные лужицы, натекшие из прохудившихся машин, то они еще долго потом горят низким голубым пламенем, как конфорки на плите. Но это – дело опасное: не дай бог рядом окажется участковый на мотоцикле – точно заберет в детскую комнату милиции, как моего одноклассника Кольку Виноградова, за которым потом мать с ремнем гонялась по всему Центросоюзному переулку и кричала страшным голосом: «В колонию захотел, сволочь, как отец!» Раньше Колька уверял, будто его папа – полярник, он на пять лет отправился дрейфовать на льдине и обещал привезти сыну настоящий моржовый клык.

Никого! Скучно без коллектива, особенно после людного пионерского лагеря, где нет ни одной свободной минуты: то футбол, то КВН, то конкурс отрядной песни, то «Зарница», то поход на речку Рожайку, то секретная почта с девчонками, то вылазка на дачные участки за клубникой…

Оставалось одно – наугад прошвырнуться по переулку в надежде встретить знакомых ребят. Вдруг кто-то тоже приехал на пересменок или вообще остался в

Первым делом я решил наведаться в соседний Жидовский двор, там живет мой друг и одноклассник Петька Кузнецов, но не в самом четырехэтажном длинном доме, а сбоку, в бараке. Взрослым это название очень не нравится, хотя они сами его, между прочим, и придумали. Однажды я выбежал из комнаты, летя к друзьям, уже гонявшим шайбу по ледяной мостовой между сугробами: вечерами машин в нашем переулке почти не бывает. Лида громко спросила вдогонку, где меня в случае чего искать, и я из коридора гаркнул на пол-общежития:

– В Жидовском дворе!

По лестнице как раз поднимался дядя Коля в черной телогрейке, накинутой на синий халат. Он удивленно посмотрел на меня, поманил пальцем и тише обычного произнес:

– Юрочка, не надо говорить таких слов, а тем более – кричать.

– Почему? Я же не виноват, что его так все называют…

– Во-первых, не все. Во-вторых, кто-то может обидеться. А людей обижать нехорошо.

– Кто обидится?

– Ты сам прекрасно знаешь – кто. Ты же обидишься, если тебя назовут, допустим, «кацапом».

– Не обижусь.

– Не спорь! Когда я был в твоем возрасте, за такие слова можно было в тюрьму попасть, а то и похуже…

– За какие слова? – оторопел я.

– За эти самые… – Он снова понизил голос.

– Не может быть!

– Может. У меня друга за это посадили. Поссорился с соседом и ляпнул сдуру.

– А как же его тогда называть?

– Да как угодно… Мало ли хороших имен… Например… например… «Двор напротив». Или еще как-нибудь.

– Ладно, – согласился я, понимая, что со взрослыми, которые всего на свете боятся, спорить бесполезно.

Но история «двора напротив» меня заинтересовала. Я выбрал момент, когда у родителей было настроение поговорить по душам – обычно это случается в воскресенье, после обеда. Самое время от нечего делать поинтересоваться:

– Ну, сын, как дела в школе?

– В дневнике все написано.

– А повежливей можно?

– Миш, ну что ты к нему пристал? С ребенком надо разговаривать. Может быть, и у него к нам вопросы накопились…

– Есть вопрос!

– Задавай! – разрешил отец.

– А почему Жидовский двор так называется?

– Что-о?! – вскинулась Лида. – Сынок, это нехорошее слово, его употребляют только некультурные люди!

– А культурные люди какое слово употребляют – еврей?

– Культурные люди вообще на эту тему стараются не говорить.

– Лид, а в самом деле… Я как-то не задумывался… Почему? – заинтересовался Тимофеич.

– Ну, в общем, Волов мне так объяснил: дом построили еще до войны для какого-то торгового треста, а там работали одни… И так все ясно! И чтобы этого слова я от вас обоих больше не слышала!

По переулку, который тянется вдоль Казанки, я дошел до Петькиной халупы, притулившейся к бетонному забору автохозяйства, поднялся на шаткое деревянное крыльцо и постучал в дверь, обитую старой белой клеенкой с розовыми цветочками. Так и не дождавшись ответа, я перегнулся через перила и заглянул в кухонное окно: внутри абсолютно никого. На плите – ни чайника, ни кастрюли, ни сковороды. Дуршлаг и шумовка висят на гвоздиках. Хлебница пустая – ни горбушки, ни сухарика. Точно: уехали всей семьей в деревню на парное молочко. Время отпусков. Жаль, очень жаль! Петька Кузнецов – мой лучший друг, товарищ и заступник. У него самые большие в классе бицепсы. Когда он их напрягает и предлагает желающим пощупать, то продавить пальцами напруженные мускулы невозможно, как покрышку грузовика.

От Петькиной халупы и начинается двор с нехорошим названием. Я решил пройти его насквозь в надежде встретить Леньку Пархаева или хотя бы Марика Зенина и, конечно, чтобы посидеть в знаменитой «амфибии» капитана Лифшица. Можно, в крайнем случае, зайти к Леньке домой, но после истории с бабушкиным вареньем из неизвестных ягод я стараюсь встречаться с ним только на свежем воздухе…

Жидовский двор – место тихое, красивое и аккуратное, с газонами, огороженными низким штакетником. Кроме повсеместной желтой акации здесь растут кусты шиповника, который называют почему-то «собачьей розой». На выпуклых, обложенных кирпичом клумбах цветут ноготки, бархотки и настурции. Выгорожена большая детская площадка с качелями, каруселью, лесенкой, турником и горизонтальным бревном для тренировки равновесия. Здесь есть даже две урны, напоминающие «каменный цветок» из фильма про Данилу-мастера.

Я шел, поглядывая по сторонам: на лавочках сидели обычные старушки с вязанием, старички с кроссвордами и шашками, обычные мамаши качали коляски или с ужасом наблюдали, как дети карабкаются по вертикальной лестнице. Рыжебородый дядька в широкополой шляпе выгуливал пегого пса с длинными, чуть ли не по земле волочащимися ушами. Дородная тетка, отдуваясь, тащила сумку, из которой выглядывала голова большой щуки с удивленными глазами.

У дальнего забора, как говорится, на вечном приколе, стояла настоящая немецкая «амфибия» с утиным передом, широкими рубчатыми колесами и настоящим корабельным винтом под кормой. Вездеход буквально врос в землю, вокруг поднялась зубчатая крапива и распластались огромные лопухи с липучими фиолетовыми бутонами. Ленька Пархай рассказывал, что на этой «амфибии» вернулся с фронта домой герой-десантник капитан Лифшиц. Ему разрешили забрать трофейную машину с собой за выдающийся подвиг в порядке исключения. Так Лифшиц и рулил от самого Кенигсберга до Москвы, а девушки-регулировщицы махали ему флажками.

Когда капитан, посадив в вездеход всю семью, поехал кататься по городу, его, конечно, тормознул первый же постовой, мол, по какому такому праву передвигаетесь по столице нашей Родины на вражеской технике? Но у героя имелась разрешительная бумага, подписанная чуть ли не самим Сталиным. Орудовец прочитал, испугался, отдал честь, и с тех пор никто героя больше не останавливал. Наоборот, все понимали: если на улице появилась трофейная «амфибия», значит, едет капитан Лифшиц – посторонись! Он мигом долетал до Измайлова, с разгона плюхался в Серебряный пруд и плыл дальше, взбурливая воду винтом и вызывая досаду рыболовов с удочками.

Хотя вездеход стоял не в гараже, а под открытым небом, никто не решался к нему приблизиться, даже ночью: все хулиганы знали, что у капитана есть трофейный парабеллум, а стреляет десантник без промаха даже на бегу, не то что прицельно с подоконника. Но потом капитан Лифшиц скончался от старых ран, машина осталась без надзора, и ее быстро разорили: сначала выкрутили часы и другие приборы из передней панели, потом унесли складные сиденья, срезали брезент откидывающейся крыши, даже дверцы зачем-то выломали…

Когда я впервые увидел «амфибию», она уже стояла раскуроченная, но не до конца, оставались на месте и двери, и рычаг ручного тормоза. Она еще не вросла

Я вдруг подумал, что адмиралиссимус Ураганов должен приехать в 348-ю школу не на черном «ЗИЛе», а на новейшей трофейной «амфибии», которую он отобрал у сдавшихся американцев. Да, именно так!

Не встретив никаких знакомых рож, я прошел нехороший двор насквозь и оказался в Центросоюзном переулке. На углу сидела грязная дворняжка с грустными человеческими глазами, и я решил посвятить день приручению четвероногого друга. Его можно поселить у нас во дворе, в ящиках и потихоньку подкармливать, таская из дому котлеты. Стоят они всего шесть копеек штука, не обеднеем! Конечно, чтобы пес не убежал, придется привязать его веревкой к железному кольцу, вмурованному в стену. Раньше оно называлось «коновязью». Хотя если верить повести Пушкина «Дубровский», дореволюционные самодуры могли приковывать к такому кольцу и дикого медведя – для забавы…

9. Гарем Фиделя

Чуткий пес, уловив мои мысли (как давеча тараканы!), заскулил и смылся в подворотню. Я не расстроился: все равно никто не разрешил бы мне взять его домой. Лиду я, возможно, и уговорил бы, обещав учиться без троек, но комендант Колов непреклонен. Заложив руку за борт беспогонного мундира, он скажет:

– Общежитие для людей! Для собак – улица!

Это ерунда! У Юрки Мазовецкого огромный пятнистый дог, который лает так громко, что слышно в подъезде, хотя живут они на пятом этаже. Правда, площадь у них отдельная, генеральская, такая просторная, что можно на велосипеде кататься. Юркин дед, хоть и в отставке, ходит по квартире в кителе с золотыми погонами, друзей внука зовет «суворовцами» и на вопрос, будет ли он пить чай, отвечает: «Так точно!» Целый генерал, а собак любит! Колов же дослужился всего-навсего до младшего лейтенанта (это одна крошечная звездочка на погоне), а четвероногих друзей боится и презирает. Кстати, родителям Кольки Кобелькова хозяйка тоже разрешает держать смешного пушистого песика, при условии, что тот не будет выть. И ведь не воет – только поскуливает.

Если пересечь Рыкунов и идти дальше, по Центросоюзному переулку, упирающемуся в железные ворота Хладокомбината, слева будет двухэтажный деревянный дом, построенный еще при царе. Там, за забором в палисаднике, кто-то из ребят нашел серебряную царскую монету – двадцать пять копеек. В доме печное отопление, и вдоль кирпичной стены Маргаринового завода сложена длинная поленница дров. Кроме того, во дворе имеется выгребная яма, очень нехорошо пахнущая, особенно после дождя. Время от времени к ней приезжает особая машина – «говно-бочка». Хмурый водитель (я бы тоже не особенно веселился на такой работе) нехотя разворачивает толстую гофрированную кишку и опускает ее в смрадное подземелье, приподняв деревянную крышку, обитую прогнившим толем. Потом шофер включает рычагом насос – кишка, чавкая и содрогаясь, перекачивает нечистоты из ямы в цистерну.

Лида считает все это форменным безобразием, пережитком антисанитарного прошлого, особенно рядом со сквером, где играют дети, которые могут буквально провалиться черт знает куда! По этому поводу обращались в райком, собирали подписи под жалобой Ильичеву, теперь хотят писать самому Гришину!

В старом доме живет мой ровесник Колька Кобельков, с которым я иногда меняюсь марками. Его родители работают на Хладокомбинате, рядом, и потому снимают комнату у хозяйки. Я сначала ничего не мог понять: какая хозяйка может быть у дома, если все принадлежит государству? Комендант или домуправ, даже такой дурной, как Колов, – другое дело, так полагается. Но владелец? Мы живем при социализме или где? Зачем тогда революцию делали, Зимний брали, рубали белых? Но Колька уверяет, будто хозяйка в молодости была самой настоящей революционеркой и прятала в конспиративной квартире чуть ли не дедушку Калинина. Нас, между прочим, принимали в пионеры в музее Калинина, возле Кремля. Я запомнил в витрине под стеклом его личный браунинг, чуть больше зажигалки. С таким и на Чешиху вечером можно прошвырнуться! В общем, после Великого Октября хозяйке оставили дом в собственности и разрешили сдавать комнаты жильцам, как на юге – отдыхающим. Но за это с нее берут большой налог, и она ворчит, что съемщики квартируют у нее почти даром, а ей самой кроме хлопот ничего не остается.

Видел я эту революционерку: седая, толстая старуха с недовольным лицом. И это, конечно, странно… Разве может человек, воплотивший свои самые светлые мечты, жить с таким кислым видом? Даже летом она сидит на крыльце в пальто с поднятым каракулевым воротником и через лупу читает толстенную книгу. Колька уверяет, что это – Библия. Врет, гад! Какая же революционерка станет читать Библию? Наша Алексевна ее читает, но так она же из бывших! Несколько раз, проходя мимо, я хотел остановиться и спросить хозяйку, не встречалась ли она в своей революционной молодости с Кларой Моисеевной Кац, видевшей самого Ленина? Но у старухи всегда такой суровый взгляд, что я не решился.

Обойдя Колькин дом, я свистнул пару раз и бросил несколько тугих репейных головок в закрытое окно. Но занавески не шелохнулись. Лето. Скука. Одиночество. Трудно жить без коллектива…

Отодвинув позеленевшую доску, болтавшуюся на гвозде, я протиснулся через щель и оказался в нашем скверике. Его разбили на пустыре, когда я ходил еще в детский сад. Все наши сбежались тогда поглазеть, как мощный кран снимал с грузовиков бетонные секции будущей ограды и ставил на ленточный фундамент, залитый по ребристой арматуре. Когда блоки уложили, рабочий в брезентовой робе, рассыпая искры, два дня приваривал узорные чугунные парапетики к торчащим из бетона железкам. Иногда он поднимал похожую на обувную коробку маску с узким темным стеклышком посредине и просил нас: «Ребята, не смотрите на огонь, худо будет!» Но мы не слушались и любовались брызгами белого огня. Глаза потом долго болели и слезились, словно их запорошили молотым перцем.

Забор вышел невысокий, метра полтора. Потом пригнали несколько самосвалов хорошей черной земли и разровняли, а в центре, где планировалась клумба, ссыпали целый кузов испорченного кофе с цикорием. На Пищекомбинате все время что-то подгорает, и этот брак сыплют в клумбу каждый год, объясняя: лучшего удобрения невозможно придумать! Не знаю, не знаю… Настурции и флоксы, конечно, растут, но после дождя в сквере такой запах, точно Серафима Николаевна на кухне в маленьком серебряном кувшинчике с деревянной ручкой (у него смешное название «турка») варит себе кофе по-турецки. Если

А вдоль забора, изнутри, посадили желтые акации, затем в большие ямы на расстоянии пяти метров друг от друга врыли молодые тополя, они быстро вытянулись, поднявшись выше проводов. В начале июня входишь за ограду и кажется, будто попал в заснеженный лес, ветки густо покрыты белым пухом, который потом срывается и разносится ветром по всей округе. Кое-кто в общежитии начинает кашлять, чихать, сморкаться и ругать «тополиную напасть».

В сквере есть даже таблички «По газонам не ходить! Штраф – 5 рублей»! В слове «штраф» буква «в» переправлена на «ф». Это я ошибся, когда по просьбе коменданта Колова писал на фанерке масляной краской.

– Эх ты, грамотей! – рассердилась Лида, которой тут же наябедничали.

Однако на моей памяти никого еще не оштрафовали, хотя запрет постоянно нарушают. Во-первых, играя в салочки или в казаков-разбойников, просто невозможно бегать только по дорожкам, посыпанным битым кирпичом. Во-вторых, именно на газонах возле кирпичной стены растут большие шампиньоны. В-третьих, там девчонки устраивают свои «секреты», а мы их злорадно разоряем. Зачем? Это же красиво: в земле, под стеклышком, теснятся кусочки фольги и фантиков, бусинки, бутылочные осколки, голубиные перышки, лепестки цветов – все это вместе образует необычайные узоры – засмотришься. Но у «Ойкумены» свои суровые законы, подчиняясь им, ты должен найти прикрытый дерном «секрет», перемешать его с землей, а потом победно наблюдать, как горько рыдает девчонка, любовно собиравшая и прятавшая свою красивую тайну. Такова жизнь!

Народу в скверике сегодня немного. На лавочках сидят две мамаши с колясками, чья-то бабушка испуганно следит за тем, как ее щекастый внук крутит педали трехколесного велосипеда, носясь вокруг клумбы. В глазах у нее ужас, словно ребенок гоняет не на трехколесном драндулете, а на мотоцикле по вертикальной стене. Я видел такой аттракцион в Парке культуры имени Горького, и удивить этими «чудесами отваги», как написано на щите, можно только тех, кто не учился в школе и не знает, что такое центробежная сила. Как говорит дядя Юра, «дешевые понтярщики морочат трудовой народ!».

В нашем сквере я научился ездить на велосипеде. Тимофеич и Башашкин привезли двухколесный «Школьник» из «Детского мира» и сели обмывать, а мне загорелось – покататься. Дядя Коля Черугин увидел, как я хнычу, понял, в чем дело, и вызвался помочь горю. Мы отправились в сквер. Я шел и гордо катил рядом, любовно удерживая за руль и седло, свой первый настоящий велосипед – трехколесное недоразумение не в счет. Встречные пацаны смотрели на меня с завистливым уважением, а солнечные лучи весело отскакивали от вращающихся спиц, серебряных и еще не запыленных. Потом, неумело сев в высокое седло, я стал крутить педали, но все время заваливался на бок. Тогда Черугин, крепко ухватившись сзади за раму, чтобы я не терял равновесие, приказал:

– Вперед! Жми на педали – пока не дали! – а сам бежал сзади и надежно меня страховал.

Мы несколько раз успешно объехали вокруг клумбы. Мне было страшно, что он отпустит раму, но оглянуться и проверить – держит ли – я не решался, вцепившись в руль, глядя перед собой и поминутно спрашивая:

– Дядя Коля, вы меня держите?

– Держу!

– Держите?

– Держу, Юрочка, держу!

Когда на пятом или шестом круге я, осмелев, все-таки оглянулся, то с ужасом обнаружил: никто меня не держит, а дядя Коля, уморившись, сидит на лавочке и обмахивается газетой. Со страху я тут же въехал в клумбу и ткнулся носом в кофейный чернозем. Но вот что удивительно: встав и отряхнувшись, я снова сел на велосипед и поехал самостоятельно, без поддержки, не теряя равновесия…

В разросшихся кустах акации, окаймляющих весь скверик, уже созрели стручки. С третьей попытки мне удалось изготовить свистульку, издающую пронзительный птичий писк. Я даже попытался проверещать песенку про юннатов:

У дороги чибис! У дороги чибис!

Но обе мамаши, тревожно заглянув в коляски, замахали на меня руками: мол, шел бы ты, мальчик, отсюда! А тут еще внук, уставившись на меня, все-таки грохнулся с велосипеда и заорал как резаный. Бабушка возмутилась и пригрозила вызвать участкового. Цыганами и милицией меня пугали лет до семи и довольно успешно, теперь-то я знаю: в табор меня никто не похитит, хотя я не отказался бы покочевать недельку-другую и научиться скакать на коне, как цыган Яшка из «Неуловимых мстителей». А участковый Антонов из-за какой-то там стручковой свистульки никуда меня не заберет. Вот если бы я пришел в сквер с настоящей двустволкой, как Ежов, – тогда другое дело!

От криков бабки я спрятался в плитах. Вдоль забора Хладокомбината сложены высоченные штабеля «бетонных изделий», занимающие весь тротуар – от проходной до перекрестка. Привезли их сюда давно, когда я только пошел в первый класс, доставили на просевших от тяжести грузовиках и прицепах, а разгружали с помощью самоходного крана. Плиты были разной формы и величины: длинные, короткие, узкие, широкие, некоторые напоминали огромные серые кубики с углублениями посередине, где скапливалась, не высыхая до конца, дождевая вода, и со временем завелись головастики. Когда плиты выгружали, мы как раз шли с Лидой из магазина.

– Безобразие! – возмутилась она и направилась к дядьке в капроновой шляпе, который командовал краном:

– Вира! Майна! Теперь – ложи помаленьку!

Шофер, пересев со своего обычного места в маленькую кабинку, ловко дергал за рычаги, управляя стрелой и стальным тросом. Еще двое рабочих, их называют «чальщиками», вдевали крюки в металлические петли, вмурованные в бетон.

– Что здесь происходит? – строго спросила Лида, подойдя.

– Разгружаем бетонные изделия. Но вас это, гражданочка, не касается! Идите куда шли! Здесь опасно, особенно с ребенком. Семеныч, подмайни, тебе сказали, чудило!

– Это хорошо, что вы заметили ребенка. Кто вам разрешил разгружать стройматериалы рядом с детской площадкой? – она показала на наш скверик.

– Не ваше дело! Вира!

– А вот я сейчас позвоню в райком, в строительный отдел…

– Звони куда хочешь! Ложи!

– Василию Петровичу…

– Стоп машина! – На лице командующего дядьки появилось сомнение. – Семеныч, передохни чуток. Парни, курим! – Он вежливо повернулся к Лиде. – Гражданочка, я же объяснил: складируем временно. Пятница. В понедельник железобетон перекинут на территорию комбината. Там новый цех будут строить. Государственное дело!

– В понедельник?

– Вторник – крайний срок.

– Вы мне твердо обещаете?

– Побожиться, что ли?

– Лучше дайте честное партийное слово!

– Честное партийное! Ей-богу!

– Если хоть один ребенок до понедельника упадет с этого вашего Вавилона, под суд пойдете!

– Не волнуйтесь! Мы сторожа выставим.

– Ну, смотрите у меня!

Оказывается, взрослые умеют так врать, что дети по сравнению с ними – просто правда в коротких штанишках.

– Да, с точки зрения государственных интересов Василий Петрович, конечно, прав… – вздохнула Лида, рассказав за ужином всю эту историю отцу.

– Бардак! – буркнул в ответ Тимофеич. – Куба-то тут при чем, демагоги вы хреновы!

– Карибский кризис… – потупилась мать. – Надо помогать!

– Да идите вы все к лешему с вашим тростниковым сахаром!

– При чем тут сахар?!

– При том!

Когда заходит речь об острове Свободы, отец всегда злится и мрачнеет, не разделяя всеобщей радости по поводу отважных «барбудос» и победы в заливе Свиней. Дело в том, что его как опытного электрика собирались направить в командировку на Кубу на целый год, причем там ему платили бы в песо, а здесь вторая получка в рублях прямиком шла бы на сберкнижку. Они уже с Лидой прошлись по магазинам, присмотрев стиральную машину, мерлушковую шубу и драповое пальто с поясом. По партийной линии Тимофеичу дали хорошую характеристику, устно намекнув, что манеркой злоупотреблять не стоит. Но отец боялся медицинской комиссии, так как климат на Кубе тропический, а у него повышенное давление. Две недели он не доставал из тайника фляжку, заваривал вместо чая пустырник и делал по утрам под радио зарядку, которая всегда заканчивалась одними и теми же словами: «Переходим к водным процедурам!»

В результате по состоянию здоровья врачебная комиссия признала его годным к тому, чтобы помогать кубинским революционерам налаживать электроснабжение. Предки приобрели большущий чемодан для покупок и подарков, а также соломенную шляпу – от солнца. Иван Васильевич отдал отцу свой довоенный летний костюм из тонкой материи со смешным названием «чесуча». Мне был обещан настоящий кокос – это такой огромный орех с литром молока внутри. Но Лида ходила грустная, так как на Большой кухне знающие соседки ей объяснили, что темнокожие кубинские женщины очень красивые, вспыльчивые и редко пропустят мимо белого мужчину, а уж такого кудрявого красавца, похожего на актера Ларионова, сразу же утащат в свои сахарные тростники.

– А партком у них там куда смотрит? – недоумевала, чуть не плача, маман.

– У них партия в личную жизнь не вмешивается. Местная специфика, – объяснила главный технолог Галина Терентьевна, чей брат уже побывал на Кубе. – Там жарко. Там ром. Там нравы свободные.

– Остров Свободы! – подхихикнула старуха Комкова.

– Вот именно!

– Очень странно… – скуксилась Лида.

– Ничего странного. У самого Фиделя три жены. Гарем. А от Че Гевары семь вдов осталось.

– Тетя Галя, а что такое гарем? – спросил я, так как присутствовал при странном разговоре, ожидая у плиты первого испеченного сырника.

– То же самое, что и сераль, Юрочка, – улыбнулась она с высоты своего высшего образования. – Какой ты любознательный!

Всю ночь я не мог уснуть, так как отец до утра давал Лиде «честное партийное», что близко не подойдет к темнокожим кубинкам, и она в конце концов вроде бы поверила. А вот интересно, не держал ли Тимофеич во время клятв пальцы скрещенными?

Отвальную устроили за два дня до отъезда. Пришел даже седой, но подтянутый Иван Васильевич, старший брат моего деда Ильи, пропавшего без вести в начале войны. Разойдясь, он показывал «молодежи», как пили в старину в трактирах, целуя донышко опустевшей рюмки. Такая манера очень понравилась Тимофеичу, Башашкину и даже деду Жоржику. Все они до глубокого вечера чокались и громко чмокали донышки, прикончив все запасы спирта, настоянного на лимонных корках. Затем родня наперебой давала отцу советы, как вести себя в тропиках: под пальмами не ходить – может упасть на голову кокос, обезьян не дразнить – кусаются, и надо делать сто уколов от бешенства. Гаванские сигары следует курить, затягиваясь вполсилы. Ром лучше разбавлять лимонадом, но чуть-чуть. Насчет кубинок тоже что-то объясняли, но я не расслышал, так как советы давали шепотом, а потом мужчины так громко хохотали, что дребезжали стекла в рамах. Башашкин попросил привезти ему в подарок бутылку рома «Легендарио», дед Жоржик – настоящую гаванскую сигару, а Иван Васильевич – тропическую раковину с шумом океана.

На следующий день с утра Тимофеича с больной головой вдруг срочно вызвали на дополнительное медицинское обследование, которое, оказывается, все должны пройти перед самым отбытием. Лида пошла с отцом, так как его слегка пошатывало и кренило после вчерашнего: донышко он поцеловал раз двадцать.

Врач, замерив ему давление, аж на стуле подскочил:

– 180 на 110! Да вы, батенька, лютый гипертоник! Какие тропики? Вы же там и недели не выдержите! Окочуритесь. Ни в коем случае! Категорически запрещаю! Средняя полоса и умеренность во всем. Голубушка, уж проследите, – попросил он Лиду. – Вы же не хотите остаться молодой, интересной вдовой?

Отец вернулся домой подавленный, долго сидел за обеденным столом, опустив кудрявую голову на руки, решительно отказался от рюмки лимонной настойки, щедро предложенной Лидой, потом внезапно впал в ярость и порвал на клочки новую соломенную шляпу, хотел то же самое сделать с чемоданом и чесучевым костюмом, но маман, сияя от счастья, не позволила. В результате Башашкин остался без рома «Легендарио», дед Жоржик без гаванской сигары, Иван Васильевич без раковины с шумом океана, а я без кокосового ореха. Отец же навсегда невзлюбил кубинскую революцию и лично Фиделя Кастро.

10. Странная девочка

Плиты с самого начала были сложены так, что между ними оставалось свободное пространство: проходы, закоулки, тупики, даже ниши, где, тесно прижавшись, умещались четыре человека. Настоящий лабиринт, где можно долго плутать и даже заблудиться! Во что мы только не играли, прячась в плитах: и в пещерных людей, и в марсиан, и в индейцев, и в чапаевцев, и в неуловимых мстителей, и в защитников Брестской крепости… Одна беда: никто не хотел быть беляком или фашистом. Пещерным человеком или марсианином – это пожалуйста!

Здесь, в укромных щелях, пацаны прятали от

– Это ты еще, чувак, анашу не пробовал!

Однажды Мишка Петрыкин нашел там завернутый в тряпку пистолет, на первый взгляд игрушечный, стрелявший пробками, но оказалось, боевой, переделанный под мелкокалиберные патроны. Они лежали рядом, в коробке. Не успели мы промазать в двух голубей, как примчался на мотоцикле участковый Антонов, оружие изъял и составил протокол. С нас взяли слово хранить государственную тайну, и целую неделю в сквере сидел неприметный оперативник в штатском, через дырочку в газете наблюдая, не явится ли кто за пистолетом. Но никто так и не пришел.

Пробираясь по лабиринту, я заметил, что в некоторых местах еле пропихиваюсь, а ведь год назад даже не замечал сужения. Скоро, наверное, вообще сюда не втиснусь… М-да, вырастаю не только из штанов и курточек, но даже из лабиринта! Выбравшись на свет божий и отряхнув пыль, я посмотрел на небо: темная туча медленно, но верно двигалась от Казанки. Если пойдет дождь – все попрячутся, и тогда встретить кого-то из друзей мне точно не удастся.

Я завернул за угол. Там, во дворе, примыкающем к Хладокомбинату, живет мой друг Серега Шарманов – Шарман. Он уверяет, что его прапрапрадед был настоящим французским солдатом, приперся с Наполеоном в Россию, влюбился в москвичку, и когда «великая армия» отступала, девушка его не отпустила, спрятав в погребе: не то свои же расстреляли бы как дезертира. Потом пришли наши, и она долго выдавала его за глухонемого калику, француз молчал много лет, объясняясь только мычанием и знаками, а потом вдруг заговорил по-русски без всякого акцента: сидел как-то вечером у самовара и вдруг попросил вслух:

– Еще чашечку, хозяюшка!

Так никто и не услышал от него ни одного иностранного словечка, так и не узнал, что он наполеоновский солдат. По этой самой причине Шармановы, включая Серегу, по-французски ни бельмеса.

Как-то вечером мы с Шарманом сидели на лавочке и спорили о том, кем лучше родиться – мушкетером или пиратом. Он, учитывая происхождение, предпочитал слуг короля, а я из любви к морю парней, плавающих под веселым Роджером. В этот момент через забор перелетел здоровенный сверток и, ломая кусты, плюхнулся у нас за спиной. Оказалась замороженная свиная нога – задняя, похожая на богатырскую дубинку. Мы сначала не трогали находку, ждали. Серега объяснил: тут время от времени кое-что перелетает через забор, но вскоре прибегает кто-нибудь и озираясь уносит продукт. Однако на этот раз никто не пришел, Шарман, когда стемнело, отволок ногу домой – мамаше, попросив меня никому про это не рассказывать.

Однако в Серегином дворе тоже не оказалось никого, кроме изможденной женщины в оренбургском платке и телогрейке. Она сидела на вынесенном из дома стуле и грелась на солнышке.

– Вы Сережу не видели? – вежливо спросил я.

Но она меня не услышала. Зажмурив глаза и подставив лучам желтое как канифоль лицо, женщина улыбалась серыми губами. Зайти к дружку я не решился, его мать не любит посторонних и ругается, если кто заглядывает к ним. Нет, она не злая, просто после работы в ателье обшивает клиентов на дому, а это строго запрещено. Если Антонов узнает, то конфискует швейную машинку.

Дальше по переулку, в огромных кустах отцветшей сирени спрятался двухэтажный деревянный дом Саши Казаковой. Вообще-то, она Шура, но в последнее время просит называть ее Сашей. В палисаднике навалились на забор рослые и неустойчивые золотые шары, точнее, пока еще только бутоны, но уже готовые раскрыться. Скоро зеленые кулачки расправятся в круглые желтые цветы с мятыми лепестками, а это – верный признак того, что лето повернуло на осень, как говорит бабушка Маня. Скоро, на Ильин день олень пописает в воду – и тогда купаться уже нельзя. (Но это в Подмосковье, а на юге – обныряйся!) Затем раскроются синие астры. Зажелтеют листья на деревьях. Утром лужи захрустят под ногами тонким льдом. И пойдет снег… Почему-то летом думаешь о снеге, а зимой о траве…

Со сладкой надеждой в сердце я притаился в тесных кустах со ржавыми метелками отцветшей сирени и долго всматривался в Шурины окна на втором этаже. Однако за тюлевыми кружевами никакого движения не угадывалось. Форточки тоже плотно закрыты. Наверное, как и остальные, уехали в отпуск. У Сашиной матери Алевтины Ивановны зимой появился новый муж, деловой и веселый, он обещал свозить всю семью к морю – в Гагры. Звали его Эдиком, хотя с учетом лысины и живота он как минимум тянет на Эдуарда. Эдик почему-то все время мне подмигивал, кивая в сторону Саши и почесывая свой красный, как у Деда Мороза, пористый нос.

Алевтина Ивановна явно принадлежит к тем женщинам, которых бабушка Аня называет «многомужними» и категорически не одобряет. У нее самой после того, как Тимофея Федоровича еще до войны зарезал на Солянке трамвай (она упорно говорила «зарезал», а не «задавил»), никаких мужей, а тем более сожителей, в помине не было. Тех же, кто снова выскакивает замуж, она воспринимает как предателей родины. Лида считает, такой взгляд на семейную жизнь безнадежно испортил бабушкин характер, отчего все вокруг страдают – и сама Анна Павловна в первую очередь. Например, она знаться не хочет с Марьей Гурьевной, никогда не ездит к ней в гости на Пятницкую, так как бабушка Маня взамен погибшего Ильи Васильевича нашла себе деда Жоржика, а после его внезапной смерти у нее появился Гера. «Как можно-то? Постель еще не остыла!» – возмущалась бабушка Аня, явно преувеличивая: со смерти деда Жоржика прошло почти два года, а с Герасимом Ивановичем бабушка Маня до пенсии работала вместе на фабрике, где собирают розетки и выключатели. Он пьющий вдовец, и они решили вековать вместе.

Но и частая смена мужей тоже, очевидно, характер не улучшает. Когда я захожу к Шуре, чтобы вместе приготовить уроки или поиграть в шахматы, Алевтина Ивановна иногда просто цветет, говорит мне приятные вещи и порхает, несмотря на внушительный вес. Но в другой раз она словно грозовая туча: исподлобья смотрит, как я вытираю ноги, ворчливо замечает, что без предупреждения в гости у приличных людей являться не принято… А как предупредить? Телефона-то у них нет. Раньше я кидал в окно камешки, пока не треснуло

Однажды я играл в шахматы с ее бывшим мужем Кириллом Павловичем, отцом моей одноклассницы, высоким, худым медлительным человеком в больших роговых очках. Кстати, он звал ее Сашей, а мать – Шурой. Собираясь сделать ход, Кирилл Павлович нехотя подносил руку к фигуре, а потом еще нерешительно шевелил в воздухе пальцами, как бы подозревая, будто пешка или ферзь жутко горячие – и можно обжечься. Алевтина Ивановна была с ним приветливо холодна, и Саша в точности копировала мать, но когда та выходила из комнаты на кухню, дочка тут же подсаживалась и клала отцу голову на плечо, а он ее обнимал за плечи. Я, конечно, проиграл с треском, победитель пожал мою руку и посоветовал: «Работайте, молодой человек, над дебютом!» Когда после чая Кирилл Павлович прощался, было видно, что уходить ему страшно не хочется, а у моей одноклассницы дрожали губы и наворачивались слезы на глазах. Алевтина Ивановна сказала ему «Заходи!», но таким тоном, каким говорят: «Чтобы ноги твоей тут больше не было!»

Шура – тоже девочка изменчивая, с внезапными странностями. Однажды мы готовились у нее дома к контрольной по алгебре и о чем-то болтали, кажется, о том, что Галушкина отказалась сидеть за одной партой с Быковским, так как он громко сопит, почти хрюкает от усердия, когда пишет в тетради. Я попытался повторить его поросячье сопение. Одноклассница сначала хохотала так, что тряслись косички, а потом внезапно помрачнела и каким-то взрослым голосом, очень напоминающим Алевтину Ивановну, взмолилась:

– Нет, хватит, довольно, прекрати! Я так больше не могу! Это выше моих сил!

Я оторопел, ничего не понимая, а Шура, подскочив, со всего маху дала мне звонкую и тяжелую пощечину, пометалась по комнате, точно ища выход, закрыла лицо руками, ничком рухнула на тахту и зарыдала, сотрясаясь всем худеньким телом.

– Не плачь! – попросил я.

– Ах, отстань, все вы такие! – ответила она тем же взрослым голосом, вытерла слезы и подбежала к зеркалу. – Выгляжу я теперь, наверное, как последняя выдра! Ну вот – опять глаза припухли!

Необыкновенная, странная девочка…

Мы учимся вместе с первого класса, но сначала я ее не то чтоб не замечал, а просто вообще не смотрел в сторону девчонок. На что смотреть-то? Их первого сентября и видно-то не было за букетами гладиолусов. Ну, да, есть такая Шура Казакова, сидит вместе с Верой Коротковой. Тихая, худенькая, светловолосая, чаще помалкивает, руку никогда не тянет и не рвется, как Дина Гапоненко, проверещать у доски стихи, которые на дом даже не задавали. Кстати, если я тянул руку одновременно с Динкой, Ольга Владимировна всегда спрашивала ее, а не меня. Понятно: слабому полу надо уступать!

Все изменилось, когда Вера Залмановна на уроке ритмики поставила меня с Сашей в пару. В тот день, взявшись за руки, мы ходили под музыку по кругу, стараясь тянуть мыски мягких кожаных «чешек». И тут я обратил внимание, что пальцы у одноклассницы теплые, а кожа приятная на ощупь. Вот, к примеру, у Мироновой руки всегда потные, а у Филимоновой шершавые из-за цыпок. К тому же Шура умудрялась еле уловимым движением мизинца останавливать меня, если я шел по кругу слишком быстро, наступая на пятки передней паре, и, наоборот, поторапливала, если я, замечтавшись, отставал. Мизинцем! А главное – мне это ее это «руководство» понравилось.

Походив кругами, мы по команде Веры Залмановны останавливались, поворачивались лицом друг к другу и повторяли движения, которые разучивали целый месяц: мальчик шаркал ножкой и кланялся, а девочка приседала в реверансе. Был солнечный день, лучи били в окна актового зала, и я заметил, что у Саши глаза ярко-зеленые, точь-в-точь как стеклянные шарики, которые пацаны тырят из товарняков на Казанке. Зачем нужны эти шарики, куда их везут из города со смешным именем Гусь-Хрустальный целыми вагонами, понятия не имею, но они очень красивые, и при обмене марками можно двумя-тремя шариками, добавленными к серии «Покорители космоса», сломить колебание нерешительного коллекционера, вырвав у него, допустим, треугольник с носорогом.

Зеленые глаза Шуры – это было второе мое открытие. А третье заключалось в том, что от нее очень приятно, а главное – знакомо, по-домашнему пахло. От людей, даже от девочек, иногда веет чем-то странным, а главное – чуждым и настораживающим. Недавно историчка Марина Владимировна, ругаясь, выставила из класса Нинку Галушкину, до одури надушившуюся «Красной Москвой». Потом учительница открыла окно, чтобы проветрить помещение, и кричала:

– Развели мне тут Шантеклер!

Этот случай был три месяца назад, весной, а ритмикой мы занимались во втором классе. Почему же я так хорошо помню тот давнишний день?

– Казакова, не сутулься! Что ты лопатки выставила! Корсет тебе принесу!

Шура исподлобья посмотрела на меня, но я взглядом дал понять, что Вера Залмановна – круглая дура и просто завидует Сашиной грациозности. Тут мы снова по команде остановились и повернулись лицами друг к другу: Казакова потрясающе присела, а я ответил гордым кивком головы, как Жан Маре на балу в фильме «Парижские тайны». Эх, мне бы еще черную маску, плащ и пистолет!

Так началась наша дружба. А дружить с девочкой – совсем не то, что с мальчиком, например с Петькой Кузнецовым. Одно от другого отличается как урок ритмики от урока физкультуры. В тебе что-то меняется, что-то раскрасавливается… Так в нашей комнате все становится по-другому, если на столе в хрустальной вазе появляется букет пионов, к которому через окно залетают пчелы. Не знаю, не знаю, возможно, Ольга Владимировна это поняла или почувствовала, но так совпало, что когда мы снова подрались на уроке с Витькой Расходенковым, она строго объявила:

– Хватит! Мое терпение лопнуло! Расходенков теперь будет сидеть с Верой Коротковой. А Полуяков… – Она задумалась и чуть улыбнулась. – А ты, Юра, – с Шурой. Понятно?

– Понятно… – прошептал я и покраснел от счастья.

А Вера чуть не заплакала: Расходенков ни минуты не мог усидеть спокойно, по единодушному мнению учителей, у него в одно место вставлено даже не шило, а какая-то стальная пружина, на которой он мотыляется из стороны в сторону и все время переспрашивает, точно глухой. «Повторяю специально для Расходенкова, – иногда сердилась учительница. – Тебе надо срочно уши прочистить!»

Шура же глянула на меня почти благосклонно.

О, сколько всего хорошего можно сделать, когда сидишь за одной партой с приятной девочкой. Например, вручить соседке заранее

Но счастье длилось недолго. У Шуры на очередном медосмотре нашли какое-то затемнение в легких и отправили в «лесную школу». Накануне ее отъезда я даже всплакнул перед сном под одеялом. Мы переписывались, я подробно сообщал ей классные новости: контрольную по русскому все написали на двойки и тройки, кроме Дины Гопоненко, Калгашников упал с забора во время перемены и разбил голову, Галушкина накрасила губы и была изгнана Мариной Владимировной из класса с криком «Ты еще ресницы себе приклей, профурсетка!»… Еще я посылал Шуре переводные картинки с разными пернатыми, вкладывал их в конверты, а в письме просил Шуру угадать, что это за птичка. Пару раз она ответила неправильно, а потом сообщила: птицы в «лесной школе» ей уже без того осточертели и присылать переводные картинки больше не надо. Позже я узнал, что она переписывается не только с девочками, но еще, оказывается, и с Вовкой Соловьевым, редким выпендрежником, у него даже пионерский галстук не такой, как у всех, а из индийского шелка, с вышитыми инициалами «ВС», чтобы во время физкультуры никто не подменил. Мне снова не удалось сдержать слезы – от огорчения и обиды, хотя, казалось бы, мало ли кто с кем переписывается! Месяц я не отвечал на Шурины послания, мучился, выдерживал характер, страдал перед сном. Именно тогда я придумал Казаковой обидное прозвище «Коза» и даже пару раз употребил в разговоре с одноклассниками, показывая всем, что совершенно равнодушен к Шуре, уехавшей в «лесную школу».

– Что с тобой? – насторожилась Лида, обратив внимание на мой грустный вид. – Опять зуб?

– Угу… – ответил я, хотя зуб всего-навсего ныл.

– Пошли!

– Куда?

– К врачу.

– Потом.

– Потом будет флюс.

Вид страшной бормашины, похожей на огромного комара-долгоножку, залетавшего летом к нам в спальный корпус, затмил Шурино вероломство. Особенный ужас у меня вызвала лохматая веревка, приводящая в движение сверло. Посредине, видимо, в месте разрыва, она была завязана бантиком, как шнурки ботинка.

– Рот пошире! – приказал врач Зильберфельд (Лида очень хотела, чтобы я попал именно к нему). – Ого, это уже не дупло, а целая пещера!

– Может, все-таки с заморозкой? – засомневалась моя сердобольная мать.

– Будущий защитник Отечества должен терпеть! – строго ответил врач. – Сейчас будет чуть-чуть больно!

Знаем мы это обманное докторское «чуть-чуть»! Он нажал педаль, раздался стрекот мотора, узел на веревке заметался вверх-вниз со страшной скоростью – и жуткая, нечеловеческая боль пронзила все тело – от макушки до пяток, словно в мою голову с размаху вбили гвоздь, прошедший насквозь.

– Герой! В разведку пойдешь! – похвалил Зильберфельд. – Еще чуть-чуть – и будем пломбировать… Ирочка, готовьте амальгаму!

И бесконечная пытка продолжилась…

– Ну вот, как новенький! – улыбнулся врач. – Два часа не есть. Могу выдать справку, что ты – настоящий мужчина!

В результате всех этих мучений я тяжело обиделся на Казакову, ведь если бы не ее шуры-муры с Соловьевым, я бы ни за что не пожаловался на зуб и не попал бы в волосатые руки мучителя Зильберфельда. Месяц я не писал ей ни строчки. Наконец от нее пришел конверт с открыткой. Она поздравляла меня с Днем Победы, а в конце высказывала предположения, что птичка на последней переводной картинке – сойка. Я в ответном письме радостно подтвердил, хотя на самом деле это был зимородок…

Выйдя из своего укрытия, я поднялся на скрипучее рассохшееся крыльцо и заглянул в дырочки зеленого ящика с пожелтевшими наклейками «Работница» и «Пионерская правда». Если семья в отъезде, внутри скапливается много газет и писем, потом иной раз палочкой приходится выковыривать, настолько они там спрессовываются. В ящике было пусто, а значит… Ничего это не значит. Они могли попросить соседей вынимать корреспонденцию или написали заявление, чтобы почтальон во время отпуска оставлял газеты до востребования в отделении.

Со скрипом открылась дверь, чуть не ударив меня в лоб. Я отскочил, едва не рухнув со ступенек. На крыльцо вышла пожилая соседка Казаковых.

– Здравствуйте, – нашелся я. – А вы не знаете, Шура дома?

– Дьявол их разберет, шалопутных! Не знаю… Не видала… – буркнула она и шаркая двинулась в глубь двора.

Там у высокой кирпичной стены на веревках, натянутых между березками, сушилось, подрагивая на ветру, постельное белье. Старуха подозрительно посмотрела на небо и, щелкая прищепками, стала торопливо снимать простыни и наволочки.

Похоже, я встречусь с Сашей только первого сентября. И сердце заскулило, как брошенный щенок. А вдруг они тоже уехали на юг и тоже в Новый Афон? Бывают же совпадения… И вот я, нырнув, пронзаю пикой огромного лобана, выхожу из воды с бьющейся на острие рыбиной, весь пляж сбегается на мою добычу, и Шура вместе с другими подходит из любопытства, узнает меня, смотрит удивленными зелеными глазами и говорит:

– Я и не знала, что ты подводный охотник… Это акула?

– Нет, кефаль. Но акулы тут тоже есть – катраны называются…

Мечтая, но не забыв посмотреть сначала налево, а потом направо, я пересек проезжую часть и двинулся вдоль ограды, сваренной из железных уголков и арматурных прутьев, она отделяет от тротуара школьную территорию и наш спортгородок. Увы, травяное футбольное поле с вытоптанными штрафными площадками сегодня безлюдно, хотя обычно здесь кипит жизнь, пацаны «чеканят» или гоняют мяч, отрабатывая обводы и финты, бьют по воротам без сетки, стараясь попасть в «девятку». Я бы, например, мог постоять вратарем, хотя дело это небезопасное. Все знают, Льву Яшину на чемпионате мира напрочь вышибли мячом ребро, но советское государство в беде спортсмена не бросило и вставило ему новое ребро – из чистого золота!

«Куда же все подевались?» – думал я, озираясь: на краю спортгородка, у гаражей какая-то мелюзга играла в прятки: «Иду – никого не жду! Кто не спрятался – я не виноват! Раз, два, три…» А кто виноват? Лето – время отпусков. Безлюдье. Шкеты не в счет, прятки, казаки-разбойники и прочий детский лепет на лужайке остались в далеком прошлом.

Дойдя до перекрестка, я задержался в раздумье: впереди виднелась оживленная Бакунинская улица, но я свернул направо, в Переведеновский переулок и остановился у железных школьных ворот, закрытых на большой замок – такие называют амбарными. Ха-ха-ха! Как поется в кинофильме «Айболит-66»: «Нормальные герои всегда идут в обход!» Слева, там, где забор упирается в стену,

Вот она, наша родная 348-я школа! Кирпичная. Четыре этажа. Над дверями, казавшимися мне когда-то огромными, четыре беленых профиля – Пушкин, Толстой, Горький и Маяковский. И все, заметьте, писатели! Мы даже как-то с Петькой Кузнецовым поспорили, почему на школах не изображают, скажем, полководцев: Александра Невского, Суворова, Кутузова или Жукова? Отчего нет композиторов – Чайковского? «Куда, куда вы удалились?» Или Бородина. «О дайте, дайте мне свободу!» Где ученые – Кулибин, Менделеев или изобретатель радио Попов? Нет никого. А спортсмены – Валерий Брумель? Юрий Власов – самый сильный человек планеты? Наконец, где Лев Яшин с золотым ребром? Почему их нет? Получается, писатели – самые главные, уважаемые у нас в стране люди. Значит, надо становиться писателем!

На школьном дворе тоже никого не было, ни души, а двери наглухо заперты. Пустая школа – это что-то очень странное, непривычное, вроде гастронома без очередей, безлюдного Птичьего рынка или Курского вокзала, где нет ни поездов, ни носильщиков, ни продавщиц пирожков, ни милиционеров, ни пассажиров, ни цыган… Ни-ко-го. Удивительно тихо…

На асфальте виднелись начерченные мелом и полусмытые дождями квадраты для игры в «классики». Они остались с прошлого учебного года. Я попрыгал на одной ноге, толкая мыском кеда кусочек шифера, но одному скучно. Да и не по возрасту. В седьмой класс как-никак перешел! Года-то летят!

…После того незабываемого урока ритмики Шура стала обращать на меня внимание и однажды после уроков предложила поскакать через веревочку. Занятие, конечно, нелепое, но я почему-то согласился, особенно после того, как Дина Гапоненко заявила, будто бы ни один мальчишка не умеет в воздухе перекрещивать ноги. Смешно даже слушать! В общем, мы прыгали до тех пор, пока во двор не выпустили погулять ребят из группы продленного дня. Они орали и носились как ненормальные, нарушая все правила отдыха во время перемены. Мы ушли, я проводил Шуру до дому, и она разрешила мне нести ее портфель. Это невозможно объяснить словами: ты сжимаешь кожаную ручку, еще хранящую тепло ее ладони, и с этим теплом в тебя, в самую глубину, к самому сердцу проникает счастье доверенного тебе секрета, смысл которого еще непонятен, но уже переполняет душу гордостью за порученное дело.

Наутро я еле встал с постели. Трехчасовые прыжки через веревочку да еще с непривычки обошлись мне дорого: ноги налились свинцом, каждый шаг давался с трудом. Превозмогая жуткую боль, как влюбленная Русалочка после операции, я все-таки дотащился до школы. Во-первых, очень хотелось увидеть Шуру, а во-вторых, нельзя было из-за упражнений со скакалкой прогуливать занятия. Еле высидев уроки (слава богу, в тот день не было ни физкультуры, ни ритмики), я хотел снова проводить Казакову домой, но так как каждый шаг давался с трудом, особенно почему-то вниз по лестнице, я замешкался, не догнал Шуру и увидел в окно, как ее портфель несет Вовка Соловьев. Идут они через школьный сад – самым длинным путем, и выпендрежник Соловьев рассказывает что-то смешное, а Казакова хохочет, откидывая голову…

11. Старье берем!

Школьный сад у нас небольшой: несколько разлапистых яблонь с белеными стволами, а вдоль забора немногочисленные кусты крыжовника, черной и красной смородины. Ягоды, конечно, все уже обобраны подчистую. Зато, легко дотянувшись, я сорвал зеленое яблоко, а ведь раньше мне приходилось карабкаться по стволу или подтягиваться на ветке, чтобы добраться до плодов. Расту! Я прокусил жесткую кожуру и сморщился: кисло-горькая жуть! Вырви глаз, как говорит Лида. И мне вдруг страшно захотелось в класс, за парту, на урок. Чтобы одним глазом смотреть на доску, где математичка Галина Федоровна пишет, стуча мелом, условия задачи, а другим глазом ловить загадочный профиль неверной Шуры Казаковой, делающей вид, будто не чувствует моего взгляда. У нее стальные нервы. Вернувшись из «лесной школы» и узнав от трепача Соловьева, кто придумал ей обидное прозвище «Коза», она не разговаривала со мной полгода, даже не замечала меня…

Через тот же лаз я вернулся на улицу. Что же это такое в самом деле! Будто все вымерли, как мамонты. Бедные животные! Представляю, что чувствовал последний одинокий гигант перед кончиной: идет день, идет два, а вокруг никого, кроме саблезубых тигров и пещерных львов, как в книжке про доисторического мальчика!

Обычно, пока бежишь до хлебной палатки на Бакунинской улице, по пути встретишь несколько знакомых ребят, но даже потрепаться некогда: дома к ужину ждут теплый батон и свежий обдирный. А тут шляюсь, шляюсь по Ойкумене – и ни одной знакомой души! Когда-нибудь, наверное, научатся консервировать бесцельные часы, дни и даже годы. Зачем? Ежу понятно: вместо того, чтобы вот так болтаться без толку, как сегодня, никчемушное время можно будет законсервировать. Каким образом? А как сушат грибы или закатывают в банку огурчики, чтобы с хрустом слопать зимой! «Засушенное» время можно, например, потом прибавить к последнему дню на море, когда пора уезжать, а ты еще не нанырялся и самый большой краб еще не пойман. Или, скажем, ты закончил раньше всех контрольную и сидишь, страдаешь, ждешь звонок на перемену.

– Полуяков, ты чего весь изъерзался? – спрашивает Галина Федоровна, хмуря свои суровые каракалпакские брови.

– Я уже. Можно выйти?

– Сиди! Увидит Иерихон… Клавдия Савельевна… крик поднимет. Я тебе лучше примерчик из прошлогодней олимпиады подкину. Поломай-ка голову!

А ведь эти пятнадцать минут до звонка тоже можно законсервировать, пустив в дело позже, когда, скажем, я буду нести Шурин портфель. Она, к сожалению, живет рядом, напротив школы, и через открытые окна в комнате слышно, как завуч Клавдия Савельевна раскатисто кого-нибудь распекает:

– Ты как ведешь себя, поганец?! Родителей в школу!

Фамилия у нее – Ерховская, но за глаза все зовут ее Иерихонской. Прозвище придумал наш остроумный математик Ананий Моисеевич. У древних евреев, оказывается, имелась длинная труба, вроде огромного рупора, рявкнешь в нее – и стены города разваливаются. Странно, что, обладая таким оружием, они не завоевали тогда всю Ойкумену. Видно, тоже были миролюбивыми людьми доброй воли, как и мы в СССР.

Кстати, в наше время с помощью такой разрушительной трубы можно было бы аккуратно сносить старые дома. Куда удобнее, чем мотать туда-сюда чугунной «бабой», привязанной к стреле крана. Такой «бабой» стерли с лица земли хижину

– С такими знаниями тебе, дружок, одна дорога – в дворники, улицу подметать!

Всем известно: слово «дружок» означает, что в следующий раз она вызовет родителей в школу. Я однажды задержался после урока в классе и спросил:

– Марина Владимировна, мне вот не понятно…

– Что именно? – оживилась она, так как любит, когда ученики что-нибудь не понимают и честно в этом признаются.

– Насчет дворников…

– Спрашивай!

– Дворники, они ведь тоже пролетариат?

– Чистой воды!

– А у нас в стране диктатура пролетариата?

– Нет, у нас уже общенародное государство. Вы это по обществоведению еще будете проходить.

– Но все равно же – власть рабочих и крестьян?

– Безусловно! – Она как-то странно посмотрела на меня поверх очков.

– Рабочие и крестьяне у нас самые главные?

– Да, они правящие классы. А в чем дело-то?

– Тогда почему стыдно быть дворником?

– Кто тебе эту ерунду сказал? У нас каждый труд почетен.

– Но вы же сами это все время говорите… Выходит, чтобы стать правящим пролетарием, надо учиться на двойки… Так?

– Что за чушь, дружок! Ничего я такого не говорила. Ты меня неверно понял, Юра! Главный принцип социализма – «от каждого по способностям – каждому по труду» – никто не отменял. Будешь хорошо учиться – станешь специалистом. Станешь специалистом – получишь важную должность. Получишь важную должность – будешь иметь высокую зарплату. Что не ясно?

– А кто главней – директор завода или рабочий?

– Странный вопрос. Конечно, директор!

– А директор, он пролетарий?

– Нет, он служащий…

– Вот мне и не ясно. Если в нашей стране главные – пролетарии, то почему директор главнее рабочего?

– Нет, не главнее. Я неточно выразилась. Просто на нем лежит бо`льшая ответственность. Понял?

– Не понял.

– Со временем поймешь. Но знаешь, мне нравится нетривиальный ход твоих мыслей. Если еще что-то будет непонятно, обязательно спрашивай, не держи в себе… Хорошо?

– Хорошо.

На следующий день наша староста Верка Короткова, которая обычно относила классный журнал в учительскую, отвела меня в закуток возле Музея боевой славы и шепотом рассказала интересную вещь. Вставляя журнал в ячейку, она услышала, как историчка жаловалась Ирине Анатольевне, нашей классной руководительнице:

– Ир, а Полуяков-то у тебя с душком.

– Что ты такое говоришь, Марина? – занервничала «классная». – Хороший, пытливый мальчик. – Верка почему-то глянула на меня с иронией.

– Вот именно – пытливый… Даже слишком! Семья-то вроде правильная. Мать – секретарь партбюро завода. А в голове у мальчишки черт знает что! Присмотрись! Надеюсь, ему еще можно помочь…

– Да в чем же дело, черт побери? Рассказывай немедленно! – вспылила Ирина Анатольевна: она у нас вообще нервная.

Но в этот момент Марина Владимировна заметила в учительской Верку и попросила быстро очистить помещение. В общем, я понял: спокойнее держать интересные мысли и сомнения при себе. Однако после того случая историчка никогда больше на уроках не поминала дворников, даже если кто-то лепетал у доски вздор. А вот Ирина Анатольевна стала поглядывать на меня с какой-то секретной симпатией.

Ренат учился не в нашей, в другой школе – 359-й, для недоразвитых. Вслух никто ее так не называл, но все знали: она специальная – для детей «с задержанным развитием». Клавдия Савельевна Иерихонская частенько, грохоча, обещала перевести какого-нибудь лентяя или прогульщика в «триста пятьдесят девятую». «Потрешься среди дебилов, тогда узнаешь, что почем!»

Но мой друг Ренат не был похож на «недоразвитого». Наоборот! Например, никто не умел так выгодно меняться, как он. Однажды Билялетдинов выманил у Витьки Расходенкова серебряный рубль с царским профилем за монету якобы Золотой Орды. На ней в самом деле с одной стороны был изображен всадник с копьем и русскими буквами для непонятливых написано: «Бугд Найрамдах Монгол Ард Улс». «Ард» – это и есть орда!» – утверждал Ренатка. А на другой стороне стояло: «15 менге». Идиоту не понятно, что речь идет о самой настоящей Монгольской Орде. Когда дома Витьке объяснили, что эта надпись означает – «Монгольская Народная Республика» и он пришел «меняться обратно», серебряный рубль с царем уже затерялся где-то среди многочисленных Билялетдиновых, но взамен Ренат предложил ему белого голодного котенка с разными глазами – зеленым и голубым, что неопровержимо свидетельствовало о принадлежности к редчайшей ванской породе. Расходенков загорелся и согласился. И вот что удивительно: его за это не выпороли, а простили, так как котенок понравился Витькиной матери и был принят в семью со словами: «Твой папенька и того-то в дом принести не может!»

А вот отец Рената, дядя Амир, видимо, на самом деле учился совсем плохо да еще скверно говорил по-русски, мешая наши слова с татарскими, потому и пошел подметать улицу, жечь листву, колоть лед и убирать снег. То есть стал пролетарским дворником. Еще он в свободное время бродит по переулкам с тележкой и жалобно кричит: «Старье берем!», выискивая по домам «утильсырье». В обмен за старую бумагу, тряпье, цветмет, пустые бутылки и флаконы дядя Амир предлагает свистульки, жужжалки на веревочках, фонарики с цветными стеклышками, а главное – тяжелые, серебристые пугачи-наганы, их отливает артель инвалидов в Лефортово. К пугачу прилагаются шестнадцать наклеенных на картонку «патронов», они напоминают с виду магнитные шашечки из дорожного игрального набора. Патрон вставляется в специальное отверстие под дулом, где есть острый штырь на пружине – боёк. Бабахает пугач оглушительно, выбрасывая сноп огня, особенно яркого в темноте. Со своей тележкой дядя Амир ходит по домам в основном днем, когда родители на работе, потому что взрослым свистульки и жужжалки, сами понимаете, даром не нужны.

И вот Ленька Пархаев за такой пугач сдуру отдал материнское пальто, а также отцов кожух с меховой подстежкой да еще – унты, привезенные из командировки на Север. Тряпье принималось на вес. О чем Ленька в этот момент думал, не знаю, но парень он странноватый, учится, как и Ренат, в спецшколе, тоже, видимо, для детей с задержанным развитием, но зато с углубленным изучением английского языка, на котором уже прилично стрекочет. У нас-то, в 348-й, немецкий только с пятого класса, и пока я усвоил одну-единственную фразу: «Майн брудер ист тракторист».

Пархай постоянно влипает в какие-нибудь истории. Как-то мы, объехав на велосипедах окрестности, сели отдохнуть на лавочке возле его дома, и он похвастался, мол, его бабке

– Я ел все существующие на свете варенья, – возразил Мишка Петрыкин. – Если попробую, сразу скажу тебе, что это за ягода.

– Не скажешь!

– Скажу!

– Спорим на новый ниппель!

– Спорим! Калгаш, разбей!

Андрюха Калгашников разбил. Пархай сбегал домой и принес, прикрывая полой куртки, трехлитровую банку. Мы внимательно осмотрели и понюхали содержимое. Варенье было желтоватого цвета, наподобие крыжовникового, но еще светлее, без особого запаха, не то что земляничное. Цельные ягоды напоминали крупную белую малину.

– М-да, на вид и не поймешь, – покачал головой Мишка. – Надо пробовать…

Пархай снова сбегал домой и принес серебряную ложку с кучерявой ручкой – якобы фамильную.

– Но по чуть-чуть! – предупредил он. – Чтобы бабка не заметила. А то мне – конец!

– За кого ты нас принимаешь! – обиделся Калгаш.

Варенье оказалось густым, приторным, без запоминающегося вкуса, лишь мелкие семечки приятно похрустывали на зубах.

– Оч-чень странно! – свинтив вторую ложку с верхом, пожал плечами Мишка. – Я знаю все на свете варенья, но такого… Не помню.

Мы тоже съели по второй ложке с верхом и тоже пожали плечами.

– Наверное, какая-нибудь африканская ягода? – предположил Калгаш.

– Почему африканская? – обиделся Ленька. – Из Тбилиси прислали.

– Что же ты молчал! – подскочил Мишка. – Тетя Манана точно знает. Я сейчас!

Он, прижав к груди банку, рванул к нам в общежитие. Там в 17-й комнате жила одинокая Манана Гурамовна, работавшая на заводе в лаборатории, где проверяют, чтобы ни в маргарине, ни в майонезе не завелись никакие вредные микробы. Из родительских приглушенных разговоров я знал, что раньше Манана жила в Грузии и сошлась с каким-то Ашотиком, чего ей не могла простить родня, ведь грузины и армяне как кошка с собакой. Молодые убежали в Москву, но очень скоро Ашотик нашел себе другую жену, русскую блондинку, а Манану бросил, как последний подлец. С тех пор она ходит, точно вдова, в черном, никогда не улыбается, а мужчинам, если с ней хотят поближе познакомиться, советует не тратить понапрасну времени. Иногда с Кавказа приезжают ее носатые братья, но никогда к ней в комнату не поднимаются, оставляя посылки с сыром, вяленым мясом и сухофруктами для передачи у дяди Гриши, который обожает сулугуни.

Мишка вернулся минут через пятнадцать, наверное, забежал заодно к себе и угостил необычайным вареньем тетю Валю, дядю Витю, брата Вову и сестру Таньку: содержимое банки заметно убавилось.

– Это белая шелковица! – гордо объявил он. – По-грузински – тута…

– Точно, тута! – закивал Пархай. – Бабка так и говорила. Как вы думаете, она заметит?

– А чего здесь замечать? На полсантиметра уменьшилось… – отводя в сторону глаза, успокоил Калгаш. – Правда же?

– Правда. Максимум – на сантиметр, – подтвердил я. – У бабушки твоей зрение хорошее?

– Ни черта не видит. Катаракта! – повеселел Пархай.

– Ну тогда точно ничего не заметит! – И мы съели еще по ложке.

Бабка, конечно же, заметила, страшно кричала, мол, все хотят ее смерти от прободения язвы, и бедному Леньке родители на месяц запретили кататься на велосипеде, заперев новенький «Орленок» в железный гараж, где раньше стояла инвалидка его деда – пенсионера всесоюзного значения. Когда он помер, на весь переулок выл духовой оркестр и стояла вереница автобусов с красно-черными полосами на боках. Мы старались облегчить Ленькину участь: я давал ему свой «Школьник», а Мишка – «Украину». После того, как Пархай принес подряд три «пятерки» по английскому и выучил наизусть «Песнь про купца Калашникова», его помиловали.

Однако не успела забыться история с сожранным тутовым вареньем, как приключилась другая беда – с вторсырьем. Мы с Ренатом в палисаднике, перед хижиной дяди Амира, играли в «Землю». Правила простые: чертится круг диаметром около метра или немного больше, делится на две равные части, ты встаешь на свою половину и от груди мечешь ножик так, чтобы он вонзился в чужую территорию, а потом точно по развороту лезвия проводишь линию, отрезая у врага кусок. Противник следом делает то же самое. И так, чередуясь, до тех пор, пока у кого-то не остается даже пяди, чтобы уместить на ней хотя бы одну ступню. Обычно проигрывает тот, чей ножик чаще падает набок, ткнувшись в камень или неглубоко войдя в землю…

В общем, мы играли, когда на мотоцикле с коляской подрулил участковый Антонов. В «люльке», едва умещаясь, сидела толстая черноволосая женщина с оскорбленным лицом, напудренным так густо, что со щек из-за встречного ветра летела белая пыль, как от сухой тряпки, которой стирают мел со школьной доски. Страшно расстроенная, мамаша Пархаева второпях даже не выбрала до конца из волос скрученные бумажки. Они очень смешно называются, но забыл, как именно…

Капитан Антонов заглушил мотор, сурово посмотрел на нас и предупредил:

– С холодным оружием, парни, вижу вас в последний раз. Ясно?

– Ясно, – ответил я, пряча ножик за спину.

– Ренат, отца зови! Быстро!

Пока тот бегал в дом, участковый строго, но сочувственно уточнил:

– Дора Вениаминовна, вы ничего не забыли? Может, еще какие вещи у вас пропали?

– Да, еще белый плащ, кажется, с вешалки исчез. Импортный.

– Кажется или точно?

– Исчез… Я в заявлении напишу.

– С заявлением пока подождите.

– Ах, нет, простите! Плащ я в химчистку сдала.

– Вот, уже лучше! А с сыном вам следует серьезно поговорить. Лучше сводить к детскому инспектору.

– Отец с ним поговорит. А этот ваш Бляудинов…

– Билялетдинов. И он такой же мой, как и ваш.

– Нет, послушайте, этот аферист специально днем по квартирам шастает, когда взрослые на работе, а дети… ради пистолета… чистые души…

– Допустим. Сынку-то сколько лет?

– Двенадцать.

– Не младенец, должен уже за свои действия отвечать. Как у него вообще… с соображением? Врачам не показывали?

– Зачем? Вы с ума сошли! Наш мальчик для своих лет невероятно развит! – вскинулась пархаевская мамаша, и скрученные бумажки (ага, вспомнил: папильотки) смешно подпрыгнули в ее пружинистых волосах.

– Невероятно, говорите? Оно и видно.

Появился смущенный дядя Амир. Казалось, он нес, обхватив и прижав к груди, человека, одетого в кожаное пальто.

– Что же вы себе это позволяете, гражданин Билялетдинов? – спросил, качая головой, участковый.

– Гражданин начальник, мальчик сам отдал! – рыдающим голосом объяснил дворник. – По-честному. Вес. Цена. Как в заготпункте. Пугач очень хороший. Только отлили. Теплый совсем был.

– Разберемся. Дора Вениаминовна, вещи проверьте! А где унты?

– Завтра дам.

– Допустим. Иначе, Амир Раисович, следом за Равилем на лесоповал отправлю!

– Аллахом клянусь! Утром сам принесу гражданочке на дом и пугач заберу.

– Пугач

– Как скажешь, начальник…

– Ну, вот видите, Дора Вениаминовна, никакого заявления писать не надо! – повеселел капитан Антонов.

– А если не принесет? – нахмурилась Пархаева.

– Тогда напишете заявление. Заведем дело. И ответит гражданин по всей строгости советского закона! А с Леонидом надо очень серьезно поговорить или лучше даже – выпороть.

– Как вы можете, товарищ капитан, мы детей не бьем! – снова вскинулась она.

– Оно и видно. Поехали… – Участковый ударил ногой по педали, вскочил в седло, и они умчались, оставив горькое облако дыма.

– Сам вещи отдал, клянусь Аллахом! – повторил вдогонку дядя Амир, почему-то улыбаясь, и я впервые заметил: зубы-то у него золотые, а не железные, как у Антонова.

Дворник ушел в дом, а мы продолжили игру в «Землю», и в тот день я впервые победил, наверное, из-за того, что Ренат сильно переживал за отца. А вообще-то, он здорово кидает нож, который ему специально изготовил и прислал с «откинувшимся другом» старший брат Равиль из Медвежьегорска. Лезвие с наборной ручкой, как его ни брось, всегда глубоко втыкается в землю, это потому, что вовнутрь запрятан кусочек свинца – для равновесия. А у меня ножик самый обыкновенный, купленный в «Хозтоварах» за рубль двадцать семь копеек – с ручкой в виде пластмассовой лисы. Но в тот день у Рената не осталось земли даже для того, чтобы встать на нее хотя бы одной ногой, и он признал поражение, а потом всем врал, будто поддался, так как ему просто надоело со мной играть. Я обиделся и месяц с ним не разговаривал…

А теперь вот скучаю и часто вспоминаю моего друга. Прошлой осенью их пристройку, похожую на хижину дяди Тома, снесли и разровняли бульдозером за неделю. Там теперь пустырь, усыпанный битым кирпичом, шифером и стеклом. А Билялетдиновым дали новую квартиру где-то в Чертанове, которое так называется, потому что находится, как сказал Тимофеич, у черта на рогах. Уезжали они на грузовике с прицепом, так много у них оказалось вещей. Мы с ребятами стояли и махали вслед, покуда машина не скрылась, повернув на Бакунинскую улицу…

12. Мушкетеры короля

Год назад я шпагой попал Ренату в глаз. До сих пор, когда вспоминаю ту жуткую историю, у меня выступают на коже мурашки, а во рту делается кисло, будто я проверил языком контакты батарейки для фонарика.

Дело было так. Посмотрев раз пять в «Радуге» и в «Новаторе» фильм «Три мушкетера», мы поняли: игры в казаков-разбойников закончились. Пора заняться делом! А тут как раз французский потомок Серега Шарманов нашел в плитах моток неизвестно откуда взявшейся там толстой проволоки. С помощью зубила мы нарубили ее на куски необходимой длины и выровняли молотком на поребрике. Сначала Колька Виноградов предложил пролезть на пути Казанки и там разложить проволоку на рельсах. После прохождения состава мы, по идее, должны были получить плоские клинки, совсем как настоящие. Во всяком случае, такая же операция, проделанная с длинными гвоздями, давала настоящие кинжалы, которые, правда, потом надо было долго точить об асфальт, и тупились они после первой же обструганной палочки. Но совсем недавно к нам в школу приходил железнодорожник в красивой форме и, хмурясь, говорил, что в последнее время участились случаи, когда несознательная детвора, посмотрев антипедагогический фильм «Армия “Трясогузки”», в порядке вредительства кладет на пути разную железную дрянь, а это может привести к крушению и даже человеческим жертвам. Но с вредителями, даже малолетними, у нас разговор короткий.

В колонию никому не хотелось, пришлось довольствоваться проволочными клинками, насадив их на деревянные рукояти, полученные из распиленного на чурки черенка от сломанной лопаты, валявшегося в сарайчике дяди Амира. Эфесы мы вырезали из мягких жестяных коробок, испещренных смешными иероглифами, в такой таре на завод привозят китайский яичный порошок. Правда, Шармана за испорченные большие ножницы мать-портниха потом наказала: кроить ими материал после жести стало невозможно! Но д'Артаньян и не такие лишения перенес на пути к заветной цели – голубому плащу и благосклонности Констанции. Чтобы эфесы не сползали вниз, мы подмотали их тонкой медной проволокой, ее завались на заднем дворе «Физприбора». В мушкетерские плащи легко превратились холщовые мешки из-под соли, которые мы с Мишкой вынесли с завода под видом грязного белья, когда ходили в душ. Их пришлось хорошенько вытрясти и выбить, как ковры, развесив на турнике, а шармановская мамаша, раскаявшись, что подняла руку на ребенка, распорола мешки по двум швам, вырезала отверстия для головы, а потом замочила в густо разведенной синьке. Оставалось гуашью, красной (для мушкетера) и черной (для гвардейца), нарисовать спереди и сзади кресты.

Сложней всего оказалось добыть шляпы, а без них, как понимаете, никто в тебе не только Атоса или Портоса, даже какого-нибудь занюханного Планше не признает. Мы от отчаяния уже собрались слепить «наполеонки» из бумаги, но не из газет, как иногда делают перегревшиеся на солнышке граждане, а из крашеного ватмана. И тут Ренат обнаружил в том же сарайчике целый склад всевозможных шапок, кепок и шляп, конечно, старых, потрепанных, а то и рваных, ведь их сдали с глаз долой запасливому дяде Амиру в виде «утильсырья». Зачем он берег этот хлам, непонятно. Видимо, для нас… Оглядев рвань, я всех успокоил: в давние времена дворяне по сто раз на дню, приветствуя знакомых, обметали в поклоне полями шляп мыски своих ботфортов, и можно себе представить, в каком состоянии были их головные уборы! С разрешения отца Ренат раздавал нам эти шляпы перед началом игры, а потом собирал и относил в сарайчик.

Экипировка была готова. В мушкетеры записались восемь смельчаков: я, Серега Шарманов, Витька Расходенков, Петька Кузнецов, Мишка Петрыкин, Колька Виноградов, Ленька Пархаев и Ренат. Пришел сначала и Петька Коровяков, долго нас рассматривал, потом обозвал клоунами и удалился. Сперва мы долго спорили, кто будет сражаться за короля, а кто за кардинала, тянули спички, бросали монетку, снова ругались. В итоге договорились каждый раз меняться ролями и плащами, чтобы никому не было обидно. Шура Казакова без колебаний согласилась стать Миледи, но схватила двойку по русскому, и Алевтина Ивановна усадила ее за учебник. Тогда мы предложили Шуре стать Констанцией Бонасье, временно заточенной в монастырь, а в Миледи позвали Дину Гапоненко. Та округлила глаза, заметалась и ответила, что должна посоветоваться с папой. Оставшись временно без благородных дам, за чьи сердца следует биться не на жизнь, а на смерть, мы решили пока суд да дело просто поупражняться в фехтовании.

В тот

Сошлись мы на пустыре вечером, когда в темнеющем воздухе клинки едва различимы. Отсалютовав шпагами и отбросив шляпы, мы крикнули: «За короля!» и «За кардинала!», кому как положено. И началось… «Гвардеец» Расходенков почти сразу же свалился носом в землю. Он приперся на бой в отцовых охотничьих сапогах с отвернутыми раструбами, внешне удивительно напоминающими настоящие ботфорты, и мы сначала, конечно, позавидовали, но передвигался в них Витька с трудом и грохнулся при первом же резком движении. Мишка приставил клинок к его цыплячьей груди и грозно спросил: «Сдаешься?» «Гвардия умирает, но не сдается!» – ответил тот и поднял руки. Вскоре «мушкетер» Кузнецов ловко выбил шпагу из рук Шармана – и это неудивительно: Петька хоть не долго, но по-настоящему занимался фехтованием. Как и я…

Однажды перед уроком физкультуры мы выстроились по росту на школьном дворе. Мальчики отдельно, девочки отдельно. Ждали физрука Ивана Дмитриевича, а он все не шел. Но мы, не теряя времени даром, с интересом разглядывая Ритку Обиход. Она единственная из девочек вместо нормальных, на резинках, черных сатиновых трусов, напоминающих штаны принца в фильме «Золушка», ни с того ни с сего надела какие-то фиолетовые трусики в обтяжку – и стала похожа на циркачку. Наконец появился Иван Дмитриевич с незнакомым мускулистым мужиком. Тот посмотрел на нас и весело спросил:

– Кто хочет научиться фехтовать лучше д'Артаньяна? Есть желающие?

– Есть!

– Тогда приезжайте к нам на Стромынку! К девочкам тоже относится. Про Галину Горохову небось слышали? То-то! Приезжайте, ребята, сделаем из вас настоящих мушкетеров и мушкетерш!

– А шпагу дадите? – спросил Витька Расходенков, самый маленький в классе и стоявший в конце шеренги.

– Меч-кладенец тебе дадут! – пошутил Иван Дмитриевич. – Только пуп смотри не сорви! Отставить смехи! Три круга бегом, а потом разминка! Я пока гостя провожу.

Записаться в мушкетерши никто не захотел, наверное, из-за того, что на следующий урок пришла тренерша с талией, как у песочных часов, села прямо перед нами на смертельный шпагат (это когда ноги расходятся не ножницами, а циркулем), потом она заложила правую ногу за левое ухо и стала в таком положении звать девчонок в секцию спортивной гимнастики, чтобы завоевать столько же медалей, сколько Лариса Латынина и Полина Астахова. Одноклассницы как с ума посходили и пытались на переменах тоже делать шпагат, но только зря порвали резинки на чулках. Я, кстати, в детском саду ходил в байковом лифчике, к которому резинками, оканчивающимися специальными «крокодильчиками», крепились чулки. Морока, доложу вам, та еще, особенно если опаздываешь.

– В армии из нарядов вылезать не будешь, копуша! – качал головой отец, глядя, как я мучаюсь с непослушными «крокодильчиками».

Мы же с Петькой Кузнецовым через неделю поехали на Стромынку (это рядом с Сокольниками) и сразу заметили: на остановке вместе с нами из трамвая вышли крепкие ребята со спортивными сумками, из которых торчали клинки, замотанные тряпочками, чтобы случайно не поранить пассажиров. В спортзале пахло по`том, слышались скрежет железа и топот ног. Люди в белых стеганых нагрудниках и сетчатых масках «стражались» на совесть. Одни, наскакивая друг на друга, рубились с плеча, как настоящие мушкетеры. Другие аккуратно вращали шпагами, словно старались обвести соперника вокруг клинка. Старшеклассник, сидевший рядом с нами на низкой скамейке, объяснил: рубятся саблисты, а вертят клинками – рапиристы, но есть еще и шпажисты – среднее между ними, нам тоже предстоит выбрать вид оружия.

– Прямо сейчас?

– Нет, потом. Сейчас из вас будут людей делать.

Пришел знакомый тренер, он уже не улыбался, а был строг и озабочен:

– Откуда?

– Из 348-й…

– А-а, от Ивана Дмитриевича. Посмотрим, посмотрим… Идите в раздевалку, а потом на разминку.

Когда мы вернулись в трусах и майках, он благосклонно посмотрел на крепкого Петьку, а на меня – с сожалением.

– М-да, с ОФП у тебя, парень, не очень.

– С чем?

– Общей физической подготовкой. Ладно – не всем быть чемпионами. Главное не победа, а участие. За дело!

Школьная разминка по сравнению с тем, что нам пришлось вынести в секции фехтования, это – детский сад, но особенно тяжело давался «гусиный шаг». На следующий день я едва добрел до школы, болела каждая мышца, даже сильней, чем в тот раз, когда я упрыгался через веревочку с Шурой Казаковой. Хотелось бросить фехтование раз и навсегда, но силы, чтобы продолжать муку, мне давала лучезарная мечта: вот я легкой походкой иду на остановку 45-го трамвая, на перекрестке встречаю Шуру, она с удивлением смотрит на обмотанный тряпицей клинок, торчащий из моей сумки, и спрашивает

– А ты куда?

– На тренировку, – с ленцой в голосе отвечаю я.

– Это шпага?

– Нет, эспадрон.

– Что-о?

– Сабля.

– А можно потрогать?

– Только осторожно!

Вскоре тренер показал нам главную позицию фехтовальщика. Это только со стороны кажется, будто ничего сложного: правая рука с воображаемым клинком выставлена вперед, левая изогнута над головой, будто ты хочешь почесать себе макушку. Ступни строго под прямым углом друг к другу, ноги полусогнуты и пружинят. Три шага вперед – выпад. Три шага назад – защита. Просто? А вовсе и нет! Тренер, морщась, подходил, поправлял руку, ударом ноги снова и снова разворачивал мои ступни под правильным углом, ругая за неповоротливость. Зато Петьку он постоянно хвалил, особенно когда дошло дело до двойных выпадов:

– Ну, Кузнецов, если так пойдет, глядишь, и рапиру тебе можно доверить!

– Я хотел эспадрон.

– Нет, Петр, тебя как специально для рапиры слепили.

– А я?

– А тебе, Полуяков, пока только шваброй махать. Это разве стойка? Корпус надо строго боком держать, и левая нога опять у тебя гуляет неизвестно где. Работай, жертва природы!

На третий месяц я забросил фехтование ввиду полной бесперспективности. Петька тоже перебежал в секцию легкой атлетики. Уж очень здорово Марк Григорьевич из «Буревестника», придя к нам на урок, про пятиборье рассказывал.

Но когда мы смастерили шпаги и стали «стражаться», скромные навыки, полученные в секции, мне очень пригодились, и я, с усмешкой

…И вот настал тот роковой вечер. Прочие «гвардейцы» были побеждены, и мы остались один на один с Ренатом.

– Защищайтесь, сударь!

– К вашим услугам, мсье!

А тут как раз подоспела и Дина Гапоненко, которой папа разрешил с нами играть, но только в качестве «королевы». Подозреваю, она это условие сама придумала, так как из-за незначительного роста другой возможности стать Анной Австрийской у нее просто не было, зато очень хотелось. Все девчонки мечтают стать королевами!

Но главное, главное… С Шуриного второго этажа открывался отличный вид на пустырь. Сделав уроки и получив послабление, она распахнула створки и, положив подушку на подоконник, с интересом наблюдала за нашей дуэлью. Приосанившись и стараясь сохранять стойку, я ловко парировал несколько неумелых ударов «Рошфора», а затем сделал идеальный глубокий выпад, целясь ему в живот и наблюдая исподтишка за Констанцией в монастырском окне. Но тут раздался жуткий вопль: «Ай, мой глаз! У-у-у!» Ренат отбросил шпагу, схватился за лицо, упал и стал кататься по земле, ругаясь по-татарски.

Только потом я сообразил, что же случилось. «Стражаясь», Ренат и прежде иногда внезапно приседал, чтобы нанести неожиданный удар снизу. Именно это он и сделал в момент моего выпада, а я из-за полутьмы и Шуры в окне вовремя не заметил…

На крик из пристройки высыпала вся бесчисленная семья Билялетдиновых. Тетя Гюзель завизжала, завыла, бросилась перед сыном на колени и пыталась оторвать его руки от лица, чтобы понять, цел ли глаз. Сестры и братья Рената орали так, словно их резали. Примчался, потрясая метлой, дядя Амир в длинном брезентовом фартуке. Он кричал:

– Кто сделал? Сейчас зарежу! Стой там! Иди сюда!

Шурина рама явно по команде Алевтины Ивановны с треском захлопнулась: кому же хочется быть свидетелем по делу о лишении зрения ребенка? Никому. «Анна Австрийская» исчезла, точно ее похитил и умчал в Англию влюбленный герцог Бекингэм. «Мушкетеры» и «гвардейцы» сначала оцепенели от ужаса, а потом тоже растаяли во мраке.

– Тика`й, – шепнул мне, сматываясь, Петька Кузнецов. – Мы ничего не видели.

И я, петляя как заяц, помчался домой с невероятной скоростью, выполнив, наверное, норму второго мужского разряда по бегу. По пути я завернул в плиты, надежно спрятав там шпагу и плащ. Влетев в нашу комнату, я запер изнутри дверь на три оборота, рухнул на диван, накрылся с головой одеялом и затаился, ожидая дядю Амира с кривым ножом или участкового Антонова с ордером на арест. По радио тихий голос пел:

Пробитое тело на землю сползло, Товарищ впервые покинул седло…

Первой вернулась домой Лида, долго не могла открыть дверь. Увидев меня на диване, испуганно спросила, что случилось и нет ли температуры?

– Заболел.

– Горячий! – согласилась она, приложила прохладную ладонь к моему лбу. – Что болит?

– Ноги ломит… – соврал я: жаловаться на зубы жизнь меня отучила.

– Опять грипп! Сейчас дам тебе пирамидон с анальгином и чай с малиной, а завтра вызову врача.

Отец явился гораздо позже, чем обычно, и весело объяснил, мол, гнали план к концу квартала. Мать не поверила:

– А ну дыхни! Понятно. У ребенка жар, а ты…

– В чем дело? – Тимофеич сел рядом, дохнув на меня табаком и тоже пощупал лоб шершавой ладонью. – Нет у него никакого жара. Воспаление хитрости.

– Молчал бы!

– А жрать в этом доме дают?

– Дают. Мой руки!

От ужина я отказался и лежал, прислушиваясь к уличным звукам. Вскоре внизу, во дворе, раздался треск мотоцикла, отец выглянул в окно и с мрачным удовлетворением сообщил:

– Антонов приехал. Вроде бы у нас никто не скандалил. Пойду узнаю.

Я почувствовал в животе ледяной ужас, переходящий в дурноту, и страшное слово «колония», которое часто употребляют учителя, когда речь заходит о малолетних хулиганах, вонзилась осколком стекла в мое виноватое сердце. Мне привиделись окна с решетками и полутемный двор, где я, маленький и жалкий, одетый в полосатую робу, хожу, заложив руки за спину, по кругу с другими заключенными, как мальчик-луковка Чиполлино в тюрьме герцога Лимона. Когда я плакал от жалости к себе и к родителям, которые растили сына совсем для другой доли, отец вернулся и удовлетворенно доложил:

– Антонов Петрыкина привез.

– Какого? – Я от неожиданности выглянул из-под одеяла, заподозрив, что Мишку уже допросили как свидетеля.

– Витьку.

– Виктора? А что с ним? – не поняла мать.

– У пивной валялся. Антонов ехал мимо – пожалел. Золотой мужик!

А я от этих слов громко разрыдался, удивив родителей.

– Сынок, ты что?

– Ноги ломит.

– Ясно. Миш, натри скипидарной мазью!

– Сейчас. А скипидарную клизму не надо?

– У ребенка ревматизм, а ты ерунду мелешь!

– Откуда, к черту, у него ревматизм?

– Откуда у всех!

Два дня я не ходил в школу из-за мнимой ломоты в ногах, с ужасом прислушиваясь к шагам за дверью и шуму за окном, даже читать не мог, а часами сидел возле аквариума, беззвучно рассказывая рыбкам, что не виноват в случившемся. Ренат не имел права приседать, нарушая правила фехтования, а Козе, раз уж ее наказали, нечего было пялиться на наш поединок, да еще разложив подушку на подоконнике для удобства. Калихтовые сомики понимали мою беду, подплывали к стеклу и смотрели на меня грустными сочувствующими глазами.

В ожидании ареста я на тетрадном листке подробно изложил правила ухода за аквариумом в мое отсутствие. Сашка-вредитель был на пятидневке в детском саду и не мешал моему горю, но я завещал ему пневматическое ружье, стреляющее целлулоидными шариками. Зашел Петька Кузнецов, передал мне домашние задания и шепотом сообщил, что Рената сначала повезли в травмпункт, но там от него отказались и переправили в клинику Гельмгольца, что возле метро «Лермонтовская». Пока у них еще не спрашивали, кто именно проткнул глаз, но если зрение не удастся сохранить, обязательно выяснят, так как виновный обязан потом всю жизнь платить пострадавшему за потерю трудоспособности. Так сказал адвокат Лев Семенович, сосед Кузнецовых по двору.

– Держись!

– Держусь…

Лида, не подозревая, что скоро придется кормить еще и незрячего ученика школы для недоразвитых Рената Билялетдинова, приготовила мой любимый фруктовый суп – отварной рис, залитый компотом, а также купила в гастрономе у Бауманской севрюжку горячего копчения. С Чешихи примчалась бабушка Аня, привезла куриный бульон в термосе и пироги с курагой, заставляла

– Анна Павловна, ну что вы мальчику разные глупости мелете! – возмутилась Лида.

– Эх, вы, умные, довели ребенка до ревматизма. К Хавкиной отведите! Она Клавке прострел вылечила.

На третий день я пошел в школу: дольше болеть без справки нельзя, а если вызвать Скорнякову, она меня сразу разоблачит. У нее большой опыт насчет симулянтов, особенно в конце четверти, когда пишут контрольные. Утром я сказал Лиде, что скипидарная мазь буквально творит чудеса, и стал собираться на урок. Осторожно выйдя во двор и оглядевшись, я на всякий случай спросил у дяди Гриши, не появлялся ли поблизости дворник Билялетдинов.

– А-а-м-м-м-и-р-р-ар?

– Ага.

– Н-н-н-н-е-т… Н-не е-е-е-г-г-го уч-ч-ч-час-т-т-т-о-к…

Но на всякий пожарный случай до школы я добирался кружным путем: сначала крался по двору с нехорошим названием, потом осторожно свернул в Налесный переулок, а уж потом проник в Переведеновский, подойдя к школе с другой стороны, минуя пустырь с хижиной Билялетдиновых.

Ирине Анатольевне я предъявил объяснительную записку от Лиды. По правилам, если пропущено три дня, достаточно устного или письменного подтверждения родителей, а вот если больше – нужна справка из детской поликлиники. Про «ревматизм» я попросил маман не упоминать, мол, тогда меня освободят от физкультуры, а в журнале «Здоровье» написано: суставы надо постоянно тренировать. Она удивилась моей дальновидности, похвалила и объяснила пропуск занятий головной болью. Классная руководительница, прочитав послание, кивнула, Ирина Анатольевна знала, что два года назад у меня было малокровие с головокружениями, и подвоха не заподозрила.

– На воздухе бываешь? – спросила она.

– Бываю.

Странные люди взрослые, они уверены, что все болезни на свете лечатся прогулками на чистом воздухе и питанием!

На уроке Шура, которая чуть опоздала и получила запись в дневнике, даже не смотрела в мою сторону. Конечно, понимаю, кому ж охота возить передачи в колонию! На перемене ко мне подскочила Дина Гапоненко и взволнованным шепотом умоляла не говорить в милиции, что тоже была на пустыре, взамен обещая хранить тайну моего рокового выпада. Я мужественно дал честное пионерское, а потом попытался выяснить у Расходенкова, что произошло после моего бегства. Оказалось, он из кустов наблюдал за тем, как братья повезли на тачке стенающего Рената в травмпункт, как тетя Гюзель бежала, рыдая, следом, а разъяренный дядя Амир топтал валявшиеся на земле шляпы, обещая всех перерезать, как последних собак.

– А что все-таки у Рената с глазом?

– Неизвестно.

Во время урока алгебры классная дверь распахнулась, и на пороге возник незнакомый милиционер в сопровождении Иерихонской. Я понял: пришли за мной, и начал собирать портфель…

– Извините, Галина Федоровна, – прогрохотала Клавдия Савельевна, – вот вынуждена отнять несколько минут от вашего урока. Опять на Бакунинской сбили ребенка. По району проводятся профилактические беседы. Пожалуйста, товарищ лейтенант! А дети внимательно слушают! Виноградов, в окне ничего для тебя интересного нет! Понял?

– Пожалуйста, пожалуйста, товарищ лейтенант, – язвительно разрешила Галина Федоровна, – алгебра подождет…

– Это точно… А вот правила дорожного движения ждать не станут! Ребята, – начал милиционер, неловко переминаясь с ноги на ногу, – под колесами грузовика погиб ваш сверстник Коля Зинченко из 345-й школы. Страшное горе для родителей и невосполнимая потеря для государства. Но беды можно было избежать, если бы он переходил улицу в положенном месте и на зеленый свет…

– Полуяков! – рявкнула Иерихонская так, что дрогнули в окнах стекла. – Прекрати улыбаться, как Дуремар! Тут еще ничего смешного не сказали!

Неделю я ходил в школу кружным путем, пока лицом к лицу не столкнулся с Ренатом, он шел с перевязки. Я обмер, но «Рошфор» весело протянул мне руку.

– Не дрейфь, Полуяк! Все нормально! – и отогнул угол марлевой наклейки, закрывавшей пол-лица.

Я увидел юркий татарский глаз, целехонький, только белок изменил цвет, словно его залили красными чернилами. В общем, роговица, как сказал врач у Гельмгольца, цела, и Ренат отделался сильным ушибом глазного яблока с кровоизлиянием, так как травма была нанесена, судя по всему, тупым и мягким предметом.

И это чистая правда! Закончив мастерить шпагу, я, чтобы облагородить рукоять, попросил у Тимофеича синюю изоленту, он приносил ее, как и спирт, с завода. Однажды я без разрешения обмотал ею хоккейную клюшку целиком – и мне здорово досталось за расточительство, так как для этого вполне подошла бы черная матерчатая лента, а не дефицитная – синяя.

– Я сам все сделаю, – ответил отец. – Неси!

Осмотрев шпагу, он похвалил меня за качество работы, достал из ящика с инструментами новый рулон и аккуратно, очень красиво, виток к витку, обмотал всю рукоять, потом пальцем потрогал острие, покачал головой и, ничего не говоря, с помощью плоскогубцев согнул заточенную проволоку петлей, а сверху надел «кембрик». Это такие похожие на макаронины трубочки из ПВХ. Электрики часто используют их для изоляции.

– Понял? – строго спросил Тимофеич и для надежности замотал «кембрик» лентой. – Кривых даже в обоз не берут.

– А Кутузов?

– Поговори у меня еще!

Зато у Рената, помню, шпага была острая, как шило, и он ее еще постоянно подтачивал бруском. Уж я-то, в случае чего, точно остался бы без глаза, и адмиралиссимус Ураганов приехал бы в родную школу с черной повязкой на лице, как заправский пират.

В мушкетеров мы с тех пор больше не играли никогда.

13. День чистых рук

Я посмотрел на небо: туча, похожая на огромную синюю медузу, плыла от Казанки, опустив на город свои серо-прозрачные щупальца. Мимо меня по переулку медленно проехала телега, запряженная пегой лошадью. Когда я был до смешного мал, извозчики (их почему-то называли «ломовыми») в Москве встречались часто, даже в центре, возле ГУМа и «Детского мира». На асфальте там и сям виднелись расплющенные колесами желтые лепешки, а в них дрались и чирикали воробьи, не подпуская к питанию вальяжных голубей. Маленькие юркие птички совершенно не боялись машин и взлетали буквально из-под бамперов. А вот неповоротливые сизари, зазевавшись, порой попадали под колеса и лежали потом на асфальте распластанные, будто цыплята табака на сковородке.

Но как говорит дядя Юра, «гужевому транспорту стало не по пути с социализмом», поэтому даже у нас, на Бакунинской, извозчики попадаются теперь редко, а в Центр их вообще не допускают, там много иностранных туристов, и они, вернувшись домой, рассказывают потом разные небылицы, мол, в СССР по улицам бродят медведи и ездят телеги. Но у нас, на окраине, «гужевой

– Выходит, он тоже инвалид войны?

– Выходит так…

Когда мы собираемся на праздники у бабушки Мани, дед Жоржик всегда ставит… ставил свою любимую пластинку Утесова. На одной стороне там веселая песенка про бороду:

Вот когда прогоним фрица,

Будет время – будем бриться.

Стричься, бриться, наряжаться,

С ми-илой целоваться…

На этих словах он всегда целовал бабушку Маню в губы, а мы кричали «Горько!», и громче всех старший лейтенант Константин – сын Жоржика от другой, довоенной, жены. На обороте этой пластинки как раз была песня про извозчика. Сначала я не очень понимал, о чем вообще сипит Утесов:

Ну и как же это в жизни получается,

Все-то в жизни перепуталось хитро:

Чтоб запрячь тебя, я утром отправляюся

От Сокольников до Парка на метро…

Но дядя Юра мне объяснил: самая первая ветка метро в Москве, построенная еще до войны, соединила Сокольники и Парк культуры, где я катался на американских горках. Редкое удовольствие: ветер бьет в лицо, захватывает дух, а сердце проваливается в живот и даже ниже. Женщины визжат, дети плачут в голос, но я, стиснув зубы, не проронил ни звука, даже когда с жуткой высоты мы сорвались вниз и все подумали – это крушение.

Однажды на уроке истории Марина Владимировна дала классное задание: приведите конкретные примеры заботы государства о советских людях. Я тут же поднял руку и сказал, что наше государство, строя метро, первым делом заботливо соединило две зоны отдыха, чтобы советский человек, которому надоело гулять по Сокольникам, мог за полчаса без пересадок добраться до Парка культуры и отдыха имени Горького, где аттракционов гораздо больше, есть даже павильон братского чешского пива, единственный, как считает Башашкин, в стране. Учительница посмотрела на меня с изумлением, дернула щекой, потребовала дневник и поставила там жирную пятерку:

– Молодец, Полуяков, оригинально мыслишь!

А пластинку Утесова на майские, после смерти деда Жоржика, разбил вредитель Сашка, пытаясь самостоятельно завести радиолу. Бабушка Маня, которая вообще никогда ни на кого не повышает голос, только махнула рукой, сказала «Эх, вы!» и ушла плакать к соседям.

…Телега, груженная большими алюминиевыми бидонами, отличалась от тех сельских повозок, которые я видел на Волге, куда раньше мы ездили в июле или августе в деревню Селищи, на родину Жоржика. Там телеги плоские, тряские, с деревянными колесами, подбитыми железом. А в Москве повозки совсем другие: с высокими, как у грузовика, бортами и на мягком ходу – с дутыми автомобильными шинами. Да и лошади у нас в столице покрупнее и помощнее деревенских. Бабушка Аня называет их «битюгами» и говорит, что дед мой покойный Тимофей одно время работал ломовым извозчиком на строительстве метро. Его коня звали Поддубный, и овса он съедал столько, что можно полк прокормить.

Грустно кивая, битюг тащил тяжелую поклажу, неторопливо переставляя ноги, лохматые внизу, возле копыт, и оттого напоминающие брюки-клеш. Извозчик в брезентовой плащ-палатке с капюшоном, казалось, дремал, не выпуская из рук вожжи. Но это обманчивое впечатление. Когда неугомонный Ренат хотел незаметно прокатиться, запрыгнув на такую же телегу сзади и спрятавшись за ящиками, кучер неожиданно проснулся и ловко огрел его длинным кнутом, оставившим на спине кровавый рубец. Ренат потом, задрав рубаху, нам его гордо показывал: жуткое зрелище! Дядя Амир, узнав о происшествии, обещал зарезать ломовика, как собаку, но в результате выпорол сына, чтобы не лазал туда, куда не положено.

Следуя за повозкой, я добрел до Бакунинской улицы, названной так в честь революционера, боровшегося с самодержавием, о чем написано на табличке, прикрепленной к угловому дому – торговому техникуму. Там учат, как говорит Тимофеич, обвешивать и обсчитывать население, а Лида злится, не соглашаясь с таким мрачным взглядом на нашу советскую действительность.

Однажды, еще в четвертом классе, я написал в сочинении на тему «Моя будущая профессия», что хочу стать революционером, как Бакунин или Бауман, чтобы сражаться за свободу народа. Ольга Владимировна, наша первая учительница, преподававшая нам до пятого класса все предметы, задержала меня после уроков и как-то неловко, отводя глаза, стала растолковывать: поскольку царь давно свергнут, а народ освобожден, нужда в революционерах на просторах СССР отпала сама собой. Такая профессия в народном хозяйстве теперь ни к чему, поэтому разумнее избрать себе другую специальность, например, космонавта, врача, военного, агронома, инженера или учителя…

– Тогда я буду писателем!

– Почему? – опешила Ольга Владимировна.

– Но ведь кто-то же должен сочинить продолжение «Чиполлино»!

– Разумеется! – радостно закивала она.

…Я остановился у светофора. На противоположной стороне, возле булочной, из-за куска хлеба ссорились местные собаки, из дверей гастронома высовывалась очередь, значит, там что-то дают. Со стендов «Союзпечати» смотрел покойный маршал Рокоссовский, во всех газетах одинаковый, даже в «Советском спорте». Если теперь пойти направо по Бакунинской улице, то через двадцать минут дойдешь до библиотеки имени Пушкина, а если налево, то за десять минут можно добраться до библиотеки имени Усиевича. И там, и там я часто бываю, чтобы поменять прочитанные книги на новые.

«И куда в тебя только влезает!» – удивляются библиотекарши.

А если пересечь проезжую часть и шагать прямо, никуда не сворачивая, по переулку мимо булочной, пивной и пункта приема стеклопосуды, упрешься в Большую Почтовую улицу. Там, в Буденновском поселке находится мой детский сад, который можно сразу узнать по угловой двухъярусной веранде, прилепившейся к многоэтажному кирпичному дому, где обитают, как говорит тетя Клава, герои Гражданской войны и их потомство. Верхняя веранда не отапливалась, и зимой мы проводили тихий час в ватных спальных мешках. Конечно, мало кто по-настоящему засыпал, и мы для развлечения соревновались, у кого гуще пар идет изо рта. Чтобы победить, надо сначала как можно дольше задержать дыхание, а потом с силой вытолкнуть воздух наружу.

Чуть дальше – Рубцов переулок, там живут бабушка Аня и тетя Клава. Куда направить стопы? Я решил довериться судьбе и следовать за извозчиком, который тоже остановился на перекрестке. Возможно, он везет поклажу в наш гастроном, где молоко наливают в бидончики половником на длинной ручке, и стоит оно двадцать восемь копеек за

Зеленый свет почему-то никак не зажигался. Я от нечего делать наблюдал, как мимо бесконечным потоком едут полуторки с деревянными бортами, самосвалы, груженные щебнем, горбатые «Победы» и грудастые «Волги» с «шашечками» на боках, автобусы с лобовыми стеклами, словно вдавленными внутрь, сине-желтые троллейбусы с длинными рогами, которые, цепляясь за провода, щелкают и роняют иногда на мостовую крупные искры. Мимо промчался лаково-черный «ЗИМ» с розовыми шторками на окнах. «Начальство покатило!» – говорит Тимофеич с непонятным осуждением.

Зеленый свет как пропал. Наверное, что-то сломалось в светофоре. Скорее всего, «контакт отошел» – так в общежитии всегда говорят, если возникают перебои с электричеством, и бегут к специалисту – Тимофеичу. Он загадочно улыбается: «Опять где-то коротнуло!» – берет отвертку, плоскогубцы с пластмассовыми ручками, моток синей изоленты, паяльник, оплавленный оловянный стержень и кусок канифоли, похожей на пористый янтарь. Все это нужно для изготовления «жучка», благодаря чему в доме снова зажигается свет.

– Муж у тебя, Ильинична, – волшебник! – хвалят соседки.

– Да уж, руки-то растут откуда положено. – Лида розовеет от гордости.

– И не только, чай, руки… – ржет старуха Комкова.

– Сгорим когда-нибудь мы из-за этого волшебства, как в двенадцатом году! – шутит комендант Колов, тоже разбирающийся в электричестве. – Всю проводку надо менять в доме. При царе Горохе делали…

– А кто мешает?

– У нас плановое хозяйство. Подойдет наша очередь, и поменяют – вас не спросят!

Автомобили меж тем, воспользовавшись заминкой, шли сплошным потоком, один за другим, и, презрительно фыркая выхлопами, не пускали гужевую древность в свои сверкающие ряды. Наконец прибежал сердитый орудовец в серой рубашке с погонами, на которых лычки образовывали букву «Т». Старшина пронзительно засвистел, поднял над фуражкой полосатый жезл и остановил движение. Затем он, повернувшись к нам боком, рывком показал, мол, гражданам можно переходить улицу, а извозчику ехать прямо. Пешеходы, изнуренные лишним ожиданием, рванули в обе стороны. Но кучер замешкался, видимо, битюг задремал от дорожной усталости. Лошади умеют спать стоя, подобно тому, как люди могут дрыхнуть сидя. Милиционер занервничал, стал быстро вращать свою полосатую палку-выручалку, поторапливая телегу. Разозленный извозчик тряхнул вожжами так, что лязгнули железные удила, и битюг, проснувшись, понуро двинулся через улицу.

Я решил последовать за бидонами, чтобы в гастрономе узнать, что дают, и полюбоваться на зеркальных карпов, медленно и печально плавающих в мутной воде, ожидая неизбежной смерти на шипящей сковородке. Совсем другое дело – мои рыбки! Им ничего не угрожает, кроме Сашки-вредителя, он недавно от всего сердца навалил в аквариум надоевшей ему манной каши. Да что там говорить, мои рыбки явно живут при социализме, даже при коммунизме. А вот несчастные карпы в гастрономе – при диком капитализме.

Вдруг над головой раздался жуткий треск, небо, словно грязную простынь, кто-то чудовищно сильный рванул пополам. В прорехе вспыхнули молнии. В сгустившемся воздухе запахло металлом, и густые, рокочущие раскаты грома один за другим навалились на город. По носу шлепнула тяжелая, холодная капля. Я повернулся и что есть духу помчался в столовую, преодолев весь Балакиревский переулок за две минуты. Если бы поблизости оказался Иван Дмитриевич с секундомером, первый юношеский разряд по бегу мне был бы обеспечен! Едва я успел взлететь на крыльцо, хлынул настоящий ливень, да такой сильный, что не стало видно домов и деревьев, а вдоль тротуаров ринулись вниз, к Бакунинской, бурлящие потоки воды. Тучи будто прорвало. Мимо проехала горбатая «Победа», капли отскакивали от темной крыши с такой силой, что машина напоминала большого ежа, ощетинившегося прозрачными иголками.

Столовая приветливо встретила меня запахом общественного питания. В прихожей, справа от проема раздевалки, по-летнему пустовавшей, нависал над эмалированной раковиной латунный кран с алюминиевым вентилем. Возле умывальника висело зеркало, а выше красовался плакат: строгий рабочий в спецовке держит в руках полотенце и мыло, ниже крупными красными буквами написано:

Со Всемирным днем мытья рук, товарищи!

Я ополоснул ладони, вытер их висящим на гвоздике вафельным полотенцем и вошел в залу. Народу было немного, обеденный перерыв на заводе еще не начался, к тому же за окном сверкала гроза и шумел ливень. А посторонние заходят сюда редко, только те, кто знает, что здесь, у самой Казанки, вдали от цивилизации, есть, оказывается, пункт питания. Несколько полузнакомых рабочих, вроде бы из ремонтного цеха, перекусывали перед второй сменой. У окна шумели неведомые краснолицые дядьки, явно забредшие в столовую случайно – выпить пива и поспорить о товарищеском матче СССР – Швеция, закончившемся со счетом 2:2. Они громко хвалили Гершковича и страшно ругали Шестернева. Тимофеич тоже смотрел эту игру, вскакивая с криками: «Ну-у!», «Э-э-х!», «Судью на мыло!» – и тоже нес Шестернева последними неприличным словами.

Посудомойка Ванда Тарасовна на шумную компанию у окна сначала прикрикнула, но когда те отдали ей пустые бутылки из-под пива, которые можно сдать назад в буфет по двенадцать копеек за штуку, она сразу к ним подобрела.

Несколько минут я внимательно, как взрослый, изучал меню, напечатанное под копирку и вставленное в мутный плексигласовый карман на стене. Расплывчатые буквы читались с трудом: то ли «с рисом», то ли с «риом», то ли «компот», то ли «конпот»… Вот мне всегда интересно, а куда они девают первый, отчетливый экземпляр, предназначенный для питающихся граждан? На память себе, что ли, оставляют? Я делал вид, будто выбираю блюда, хотя выбирать-то особенно нечего: винегрет, капуста витаминная или шпроты с горошком – на закуску, борщ, куриный или гороховый суп – на первое, биточки с вермишелью, плов узбекский со свининой или навага с рисом – на второе. Компот, чай, кисель – на третье. Раньше был еще яблочный мусс, но исчез в неизвестном направлении.

Поразмышляв для виду (взрослые всегда очень серьезно относятся к выбору еды), я так распорядился своим состоянием: салат из свежей капусты витаминный – за 4 копейки, половинка горохового супа – за 8 копеек, биточки с вермишелью в подливе – за 16 копеек. Итого: 28 коп. Кассирша Людмила Матвеевна пробила и вручила мне вместе с двумя копейками сдачи три бледно-фиолетовых чека. Хлеб в плетеной корзиночке и горчица в розетке на столе – бесплатно. В принципе, можно натрескаться хлебом, а на сорок копеек купить четыре пачки молочного мороженого, запив газировкой. Ее продают возле хлебной палатки с тележки, наливая в граненый стакан сначала вишневый или кизиловый сироп из краников, приделанных снизу к высоким стеклянным колбам, а потом уже пускают шипящую воду с пузырьками, восхитительно бьющими в нос! Но так я мог поступить только в безответственном детстве, за что и бывал наказан.

Я взял из стопки пластмассовый

Тетя Женя, едва умещавшаяся в окне раздаточной, улыбнулась, налив мне супа гораздо больше, чем обычная «половинка», да и подливы на вермишель плеснула столько, что хватило бы на три порции.

– Расти большой!

– Спасибо!

– А что без компота?

В ответ я загадочно улыбнулся, расставил тарелки на подносе и потащил к столу под фикусом, где обычно питался главный бухгалтер завода Волов. Потом я неторопливо направился к буфету и на гривенник купил бутылку лимонада «Буратино». Двенадцать копеек залога за тару буфетчица Люба с меня по знакомству никогда не берет: знает, что обязательно верну. Вообще, она очень улыбчивая, смешливая, но сегодня вид у нее печальный, даже «перманент» на голове под ажурной белой наколкой от горя развился.

Из разговора родителей я знал, что в столовой была ревизия и нашла жуткую недостачу: сто сорок три рубля. У директора пищеблока Гулумяна случился от неожиданности сердечный припадок, и ему вызывали неотложку.

– Как же Любка так проторговалась? – удивлялся Тимофеич. – Вроде бы не дура…

– Как, как… – сокрушалась Лида. – Один говорит, завтра занесу, у другого мелочи с собой нет, третий забыл бутылку вернуть… Вот и набежало…

– Сто сорок три рублика? – усмехнулся отец, не верящий в честное ротозейство. – Не-ет, тут какая-то химия с физикой. Гулумян еще бюллетенит?

– Бюллетенит. Стенокардит…

– То-то и оно! Армянские хитрости.

– Ну, не украла же Любка?! – ахнула мать, которая всегда верила людям, даже цыганкам. – Она не такая!

– Ага, ждет трамвая…

– Как не стыдно!

Пожалев буфетчицу, стали собирать деньги, чтобы покрыть недостачу, а то ведь посадят как нечего делать. Отец разрешил матери сдать в общий котел три рубля, но она по секрету добавила еще два из кассы взаимопомощи. Когда, собирая «выкуп», обходили комнаты общежития, даже дядя Гриша внес измызганный до неузнаваемости рубль, а вот Комковы, как обычно, пожадились, сказали: «Если проворовалась – пусть посидит!»

…Шумные незнакомцы у окна вдруг притихли, потом встали и, не чокаясь, помянули маршала Рокоссовского.

Обедая, я поглядывал за окно: дождь поредел и заблестел, переливаясь, в лучах солнца, пробившегося сквозь тучи. Потом меня заинтересовал грунт в кадке с фикусом: земля была покрыта слоем спитого высохшего чая, он считается хорошим удобрением, бабушка Маня тоже сыплет его в горшки с геранью. Но занимало меня другое – мелкие черные муравьи, копошившиеся в чаинках. Я подумал, если вывести крупных боевых муравьев, то они смогут запросто одолеть всем осточертевших тараканов. Но как потом быть с победителями? Выписывать из-за границы за валюту муравьедов? Накладно, да и климат у нас не тот. Тараканы-то по крайней мере не кусаются. Размышляя, я наливал себе помаленьку в граненый стакан шипучий лимонад, отхлебывая и морщась, как Тимофеич, если пиво в бутылке кислое, бадаевское. На самом же деле ситро (так называет лимонад бабушка Аня) сладкое. Съев салат, я приступил к гороховому супу, предварительно намазав черный хлеб горчицей – так вкусней.

Тем временем в столовую ввалилась, обсуждая ливень и отряхиваясь, толпа людей в белых и синих халатах.

– Теперь грибы точно пойдут!

– И огород неделю можно не поливать!

– Из пожарных бочек через край вода хлещет!

– На Солянке, говорят, потоп!

Ко мне подсел дядя Витя Петрыкин.

– Как супец, есть можно?

– Можно. С мясом.

– Это потому, что Гулумян заболел. – Мишкин отец был грустен и тоже пил лимонад – с тоской.

Мимо прошел дядя Коля в своем обычном синем халате, из нагрудного кармана торчал остро отточенный карандаш. Сосед на ходу погладил меня по голове и пошутил:

– Лишь тот, кто тщательно жует, до коммунизма доживет!

– Это точно… – вздохнул Петрыкин, стараясь не глядеть на грузчиков, баловавшихся за ближним столом пивом.

Я, как учили, пожелал ему приятного аппетита и оттащил грязную посуду на мойку. Из оцинкованных корыт, набитых использованными тарелками, шибало в нос соапстоком. Неся Любе тару, я заметил у батареи две пустые бутылки – полулитровку и чекушку, оставшиеся явно от шумных краснолицых болельщиков. Видно, они поостереглись отдать их Ванде Тарасовне, так как между окнами висел еще один строгий плакат:

Приносить и распивать алкогольные напитки строго запрещается!

Рядом был нарисован небритый субъект с подбитым глазом, из-за пазухи у него торчала бутылка с этикеткой «Московская особая», и к нарушителю уже спешили бдительные милиционер и дружинник.

Грустная Люба с удивлением посмотрела на посуду из-под водки. Но я тихо сказал:

– Это в общий котел. – Хотел добавить оставшиеся у меня две копейки, но постеснялся.

– Спасибо, Юрочка! – тяжело вздохнула она.

Выйдя на улицу, я замер на крыльце: небо светилось свежей, умытой синевой, над влажными крышами изогнулась ослепительно разноцветная радуга. В воздухе пахло мокрой крапивой и ноготками – их много на клумбе перед заводоуправлением. Ручьи, конечно, уже не такие бурные, все еще бежали вниз к Бакунинской…

Дядя Гриша, как часовой, стоял в воротах. Увидав меня, он затрясся и зажужжал:

– М-м-а-а-т-ть т-т-е-б-б-б-я и-и-щ-щ-щ-щ-щ-е-т…

14. Воспитание честности

Когда я вошел в нашу комнату, Лида сидела у моего письменного стола и куксилась. На ней было новое летнее платье, все в мелких цветочках, вокруг шеи янтарные бусы, а в ушах серебряные сережки с рыжими камушками, но на ее красивом лице застыло выражение плаксивого отчаяния.

– Ты куда пропал? Я уже невесть что передумала!

– Никуда я не пропадал! Гулял, дышал воздухом, потом обедал в столовой…

– Обедал? Ах, ну да… Под ливень не попал? Вон как полыхало!

– Молнии в городе не опасны. Я успел добежать до столовой.

– Слава богу! Не хватает еще простудиться перед югом!

– Даже ноги не промочил.

– Как там Люба?

– Грустная… Может, ее на поруки взять?

– Не знаю. Надо в райкоме посоветоваться… А это что еще такое? – Она двумя пальцами в недоумении приподняла за уголок мое письмо в редакцию. – Начало неплохое. Но о чем ты писать им собирался, Профессор?

– Я?

– Ты! Только не ври!

– Понимаешь… – Мой нечестный взгляд упал на аквариум. – О консервах…

Ежу понятно, про тараканью угрозу пока рассказывать никому не стоит: засмеют и застыдят, так было со всеми великими открытиями, опередившими свое время.

– О каких еще консервах?

– Для рыбок.

– Что за чепуха!

– И совсем даже

– Нет, конечно.

– И рыбки тоже. А живой корм, вроде трубочника, долго не хранится, портится. Сама знаешь. Да еще некоторые боятся этих безобидных червячков.

– Б-р-р! – подтвердила Лида.

– Вот я и предлагаю: трубочника и мотыля консервировать, как кильку или сайру, и продавать в железных баночках по пятьдесят граммов.

– А кто же будет покупать?

– Здравствуйте! Ты знаешь, сколько в стране аквариумов? Миллионы!

– В самом деле… Интересно! Как же тебе такое в голову пришло, выдумщик? Но лично я такую банку ни за что открывать не стану! Хотя идея очень перспективная! Ладно, рационализатор, собирайся! Я отпросилась с работы. Мы едем в «Детский мир»!

– Зачем?

– Не задавай глупых вопросов! Вчера обо всем договорились. Или ты хочешь, чтобы я отпустила тебя на юг в обносках? Валька потом всем будет говорить, что ты у меня оборванец.

– Я на юге в плавках хожу.

– Не мели чушь! В поезде ты тоже будешь в плавках ходить? И в школу в них же пойдешь?

– Ты же сказала, форму еще можно поносить.

– Без разговоров. У бичей одежда лучше. Ты на Чарли Чаплина в ней похож. Тросточки только не хватает. Хочешь, чтобы меня Ирина Анатольевна в школу вызвала и отругала? Собирайся! Еще не факт, что будет твой рост. Шьют теперь на каких-то недомерков. Но попытаться надо. Вдруг повезет! Кто ищет – тот найдет! Поехали! Я денег в кассе взаимопомощи взяла.

– Много?

– Двадцать пять рублей, – выдохнула она, сама ужасаясь своему поступку, и показала мне фиолетовую бумажку. – И еще у меня от прогрессивки осталась пятерка с мелочью.

Петька Коровяков уверяет, что есть купюры по пятьдесят и даже по сто рублей, у него отец – директор Хладокомбината и получает большую зарплату. Но я никогда таких денег не видел. Зато Юрка Мазовецкий приносил как-то в школу «катьку» и «петьку» – царские деньги: сто и пятьсот рублей. Они втрое больше наших, советских, чуть ли не с тетрадку размером. На сторублевке нарисована Екатерина Вторая, на пятисотке – Петр Первый в доспехах. А если посмотреть на свет, то видны водяные портреты этих же царей.

– Дай! – попросил я.

– Зачем? – обеспокоилась Лида.

– На минутку.

Она нехотя протянула мне четвертную. Я подошел к окну – так и есть: справа на просвет отчетливо виден блекло-серый профиль Ильича – с крутым лбом, выступом усов и острой бородкой. Получается, что и Ленин – тоже вроде как царь? Но все-таки наши советские деньги гораздо гуманнее старорежимных. На царских меленькими буковками написано: «Подделка государственных казначейских билетов наказывается каторжными работами», а у нас, в СССР, всего-навсего «преследуется по закону». Я представил себе, как участковый Антонов преследует фальшивомонетчика на своем мотоцикле, включив фару над рулем и пронзительно свистя на ходу.

Лида тем временем подкрасила губы, поправила волосы, несколько раз повернулась перед зеркалом, помазала за ушами «пробными» духами из крошечного пузырька, отобрала у меня четвертную – и мы пошли. Зачем замужней женщине красить губы и душиться, отправляясь с сыном в «Детский мир», я все-таки не понимаю…

На пороге маман остановилась, беспомощно оглянулась и прошептала:

– Я, кажется, что-то забыла? Но что?

– Присядем на дорожку, – предложил я: в покое гораздо лучше вспоминается, чем в метаниях.

Мы присели, и маман тут же вскочила:

– Ну конечно, желатин! Где он? Я его положила на видное место! Куда он мог деться? Ты не брал?

– Вот еще!

После того, как все видные места в комнате были обследованы, Лида затосковала:

– Как сквозь землю провалился! Вот всегда у меня так! Цыганка сглазила.

Эту историю я слышал сто раз. Еще до войны, на Казанском вокзале бабушка Маня отказалась позолотить ручку приставучей цыганке, и та, придя в ярость, на весь перрон прокляла скупую пассажирку вместе с двумя испуганными дочками. Однако мне всегда хочется узнать, почему в таком случае и тетя Валя, и сама бабушка Маня, несмотря на порчу, никогда ничего не забывают? Только рассеянная Лида самокритично называет себя иногда «кулёмой»? Вот и сейчас, беспомощно озираясь, она шепчет слова, не достойные секретаря партбюро целого завода:

– Черт, черт, поиграй и отдай!

«На черта надейся, а сам не плошай!» – подумал я, а вслух спросил:

– В чем был желатин – в пакетиках?

– Нет, в маленьких красных коробочках.

«Ну тогда все ясно: без вредителя тут не обошлось…»

Я медленно, сантиметр за сантиметром, как великий сыщик Шерлок Холмс, изучил угол, где стояла Сашкина кроватка. Есть! Сбоку от нее возвышалась стена, сложенная из кубиков с картинками, так вот: вместо верхних зубцов злодей как раз использовал коробочки с желатином.

– Как же ты догадался, сынок? – восхитилась Лида.

– Дедуктивный метод Шерлока Холмса плюс врожденная наблюдательность, – веско ответил я. – Может, все-таки потом съездим, после юга?

– Никаких разговоров! Такой умный ребенок не должен ходить в обносках!

«Горе от ума» мы будем проходить в восьмом классе.

На дворе сияло солнце, особенно яркое и жгучее после дождя. Воробьи плескались в свежей луже. У ящиков две облезлые кошки рычали друг на друга, не отрывая зеленых глаз от большой кости, вытащенной из помойного бака. На мослах оставалось немного темно-коричневого мяса. Под «грибком» сидел пенсионер Бареев и сам с собой играл в шашки, записывая ходы.

Дядя Гриша, увидев нас у ворот, отдал честь трясущейся рукой:

– Н-н-н-а-а-а-ш-ш-ш-л-и-и с-с-с-с-ы-н-н-н-к-а?

– Нашла, Григорий Филимонович, нашла, слава богу.

– А разве членам партии можно говорить: «Слава богу» и «Черт-черт!»? – спросил я, когда мы немного отошли.

– Нежелательно.

– Ну ты же говоришь.

– Я в другом смысле.

– А как ты думаешь, дядю Гришу еще можно вылечить?

– Вряд ли… Он ведь так с самой войны трясется.

– Вдруг уже изобрели лекарство, а он не знает.

– Не думаю. Если бы изобрели, то обязательно написали бы в «Здоровье».

– Может, уже и написали. Просто ты невнимательно читаешь.

– Куда уж мне! – усмехнулась Лида, намекая на случай двухлетней давности, когда я, начитавшись без спросу «Здоровья», отправился на Большую кухню и стал выяснять у соседок, что такое «криминальный аборт»? А они молчали и как-то странно переглядывались…

Кусты акации вокруг сквера еще не высохли после дождя и на солнце искрились, как висюльки на люстре. Ручьи вдоль тротуара совсем обмелели. Но в выбоинах асфальта стояли лужи, подернутые радужной бензиновой пленкой. Когда мы проходили мимо школьного двора, я увидел Расходенкова, он одиноко висел на турнике и раскачивался, точно обезьяна в зоопарке.

«Где ж ты был час назад, павиан бесхвостый?!» – горестно подумал я.

Ирина Анатольевна в таких случаях обычно говорит:

Мы дошли до Бакунинской улицы и свернули к остановке, что напротив торгового техникума. Табличку с номерами маршрутов, прикрепленную высоко на столбе, заметишь не сразу, но местоположение остановки всегда можно определить по лузге от семечек. А еще там установлены газетные стенды, возле которых обычно толпятся любители бесплатного чтения, две копейки, им, видите ли, жалко на расширение кругозора потратить!

– В Кремлевской стене похоронят! – доверительно сообщила Лида, кивнув на одинаковые портреты умершего маршала. – Рядом с Мавзолеем.

– Здорово! – одобрил я. – А награды после смерти государству сдают?

– Нет, по-моему, семье оставляют…

– И орден Победы с бриллиантами?

– С бриллиантами, наверное, все-таки сдают в Гохран… – заколебалась маман.

От Балакиревского переулка до «Детского мира» шли 25-й троллейбус и 3-й автобус, который подоспел первым. Пассажиров было мало: все пока еще на работе.

– Следующая остановка «Спартаковская площадь. Гавриков переулок. Магазин «Автомобили», – послышался из репродуктора хриплый голос водителя. – Не забывайте своевременно оплачивать проезд!

Я сел на свое любимое место – впереди, слева, прямо за спиной шофера: оно редко пустует. Стекло, отделяющее кабину от салона, на всякий случай забрано никелированными трубочками, которые вставлены в пазы и легко вращаются. Так вот, будучи простодушным детсадовцем, я крутил ручонками эти трубочки, воображая, что по-настоящему рулю троллейбусом или автобусом, а шоферу остается лишь открывать-закрывать складывающиеся двери да еще продавать на остановках проездные талоны – по десять штук в книжечке.

Лида достала из кошелька, бросила в прозрачную кассу гривенник, оторвала билеты и устроилась рядом со мной. Когда мне было шесть с половиной лет и я мог еще ездить бесплатно, к ней привязались контролеры, которые входят в транспорт незаметно, с двух сторон. Одетые неброско, даже чуть неряшливо – для маскировки, они поначалу ведут себя как обычные пассажиры, наблюдая и выжидая, потому что «зайцем», по закону, человек становится лишь в том случае, если не взял билет до следующей остановки. Но как только закрываются двери, они достают специальные жетоны и злорадно всем предлагают предъявить проездные документы. Отговорки, мол, не успел или потерял, контролеры не принимают и начинают штрафовать, требуя целый рубль! Лида в тот раз спокойно показала им оторванный билетик.

– А на мальчика?

– Мальчику шесть с половиной.

– Не похоже.

– Вы не верите!

– Не верим!

– Дай им честное партийное, – шепнул я, твердо зная: коммунисты не имеют права врать, лишь в самых крайних случаях, например, если нужно убедить Тимофеича, будто пузырек «пробных духов» стоил всего сорок копеек, хотя на самом деле за него заплачено в три раза больше.

– Он и в школу-то еще не ходит.

– На нем не написано.

– А где написано?

– В свидетельстве о рождении.

– Нет у меня с собой свидетельства. Он у нас просто крупный ребенок.

– Это заметно. Придется вам, гражданочка, штраф платить!

Лида скуксилась, беспомощно оглянулась на пассажиров, наблюдавших с выжидательным интересом за конфликтом, сочувствуя, но не вмешиваясь. Да, плохо еще у нас с солидарностью трудящихся! И вдруг ветхий старичок в панаме спросил:

– А паспорт у вас, сударыня, с собой есть?

– Есть, – закивала она.

– Ну ведь там же вписан ваш ребенок и дата рождения указана!

– Вот кулема-то! – самокритично воскликнула Лида и полезла в сумочку. – Как же я сама не догадалась?!

– Не надо! – замахал руками строгий контролер. – Мы вам верим.

– Нет уж, теперь смотрите!

Государство у нас доверчивое. Оно установило в автобусах, трамваях и троллейбусах прозрачные кассы, рассчитанные на сознательность, и готовит население к коммунизму, который достроят к 1980 году, а может, и раньше. Тогда деньги отменят, все станет бесплатным, но людей, как считает Лида, надо заранее тренировать, чтобы при коммунизме советский человек снял бы в ГУМе с вешалки и унес домой одну кепку, одни брюки, одну рубашку, а не две, три или даже четыре…

– Зачем человеку четыре рубашки? – удивился я.

– Как зачем? – хмыкнул отец. – Лишние продаст кому-нибудь.

– Кому? – вскинулась маман.

– Соседу, – предположил Тимофеич.

– Сосед сам может в ГУМ сходить и взять что нужно.

– А если он занят или ему просто лень?

– Выпил пива и на диване лежит? – усмехнулась Лида.

– Отдых тоже гарантирован Конституцией.

– Что-то я в Конституции ничего про пиво не помню.

– И зря!

– Погодите. – Мне пришлось вмешаться, чтобы остановить назревающую ссору. – Как продаст? Денег-то не будет!

– Верно… Молодец, Профессор! – смутилась Лида.

– Найдет кому! – остался при своем мнении отец.

Так вот, поскольку до коммунизма осталось всего-то ничего, с гулькин нос, двенадцать лет, людей стали заранее приучать к честности, хотя я еще помню в троллейбусах бдительных кондукторш с большими кожаными сумками на широких брезентовых ремнях, к которым металлическими скобками крепились рулончики билетов. От пристального взгляда такой кондукторши не спрячешься, и руки сами лезут в карманы и кошельки за мелочью. Она громко, на весь салон кричала: «Не задерживаемся у дверей! Проходим в середину! Обилечиваемся!» Если кто-то канал под рассеянного, кондукторша вставала со своего места у задней двери, со словами «П-п-а-а-а-звольте!» проталкивалась к хитроумному пассажиру и скрипучим голосом говорила: «А вы, гражданин, не забыли оплатить проезд? Шофер не дед Мазай, он “зайцев” не возит!»

Да, люди еще не готовы к честности, и многие в транспорте мухлюют. Но это не так-то просто даже при самообслуживании. На тебя смотрят другие пассажиры, и когда ты бросаешь в прозрачную кассу свои копейки, всем ясно – сколько. Государство у нас доброе, но не глупое: твоя мелочь лежит у всех на виду, так как падает сначала на железную пластину, которая не сразу, под тяжестью меди и серебра, накреняется, и только тогда монеты ссыпаются, звеня, вниз. Не обманешь! Да еще над кассой красными трафаретными буквами написано:

Лучший контролер – личная совесть

Мало того, перед кассой как раз расположены места для престарелых пассажиров и инвалидов, а престарелые и инвалиды – люди очень бдительные и принципиальные, так как скучают без ежедневной работы. Я сам слышал, как один ветеран с медалями на груди строго одернул молодого наглого «зайца»:

– В Магадан бы тебя, парень, – проветриться! Ишь, государство вздумал обманывать!

– Я сейчас… Я забыл… Я сейчас… – испугался тот и купил билет.

Еще года три назад меня очень волновал вопрос, куда именно ссыпаются деньги с накренившейся пластины? Как-то раз мы ехали в гости к бабушке Мане и Жоржику на 25-м троллейбусе. И я в очередной раз забеспокоился, что брошенные в кассу монеты могут пропасть.

– Не волнуйся, – успокоил меня Тимофеич. – Там, внутри, есть специальный контейнер, когда

– Куда?

– В банк.

– Государству, – уточнила Лида, она всегда очень переживает за государство.

Видимо, эта озабоченность по наследству передалась мне, и я спросил, а не может ли тот, кто эти деньги вынимает, оставить часть себе.

– Исключено! – со знанием дела успокоил отец. – Видишь! – он показал на продетую в петельки проволочку, концы которой соединены и сдавлены свинцовой бляшкой.

– Вижу.

– Пломбу может снять только материально ответственный сотрудник. Он же производит выемку и актирует выручку.

– А откуда он знает, сколько денег там внутри должно быть?

– По идее, сумма совпадает с количеством проданных билетов.

– А если не совпадет? – усомнился я.

Мне приходилось наблюдать, как компания пацанов бросала всего несколько монет, а билетов отрывала гораздо больше. Кроме того, кто-то может просто ошибиться и обсчитаться.

– Есть такое дело! – кивнул Тимофеич. – Если сумма не совпадет с билетами, тогда накажут.

– Кого?

– Водителя.

– В Магадан отправят проветриться?

– Вплоть до этого.

– Но ведь шофер не виноват, он сидит спиной к пассажирам и рулит.

– У него есть зеркало, в которое виден салон… – начал раздражаться отец.

– Но если он будет смотреть, кто сколько бросает копеек, то куда-нибудь обязательно врежется!

– Не исключено…

– А что важнее – деньги или здоровье пассажиров?

– Здоровье – ежу понятно.

– За что же тогда его в Магадан?

– Папа пошутил, – вмешалась Лида. – Никого никуда не отправят.

– Да ну вас всех к лешему! – окончательно разозлился Тимофеич и отвернулся к окну.

За нашим разговором с интересом следил, то и дело поправляя на носу золотые очки, улыбчивый пассажир в шляпе. Он сидел через проход, и на коленях у него стоял пухлый портфель, из которого торчал хвост зеленого лука. Когда отец беспомощно рассердился, попутчик снисходительно усмехнулся и показал мне большой палец. Я пожалел моего нервного папу и решил ему помочь:

– А я знаю, кто за всем следит!

– Ну и кто же? – спросила Лида.

– В каждом автобусе и троллейбусе есть секретный контролер, он смотрит и запоминает, кто оторвал лишние билеты, а кто не доплатил…

– Думаешь? – засомневалась она.

– Чепуха! – буркнул отец, глядя в окно.

– Вы извините, конечно, что вмешиваюсь в ваш спор, – вдруг обратился к нам попутчик с портфелем. – Знаете, в словах вашего пытливого мальчика есть рациональное зерно. Но разрешите спросить: секретный контролер ездит на общественных началах, вроде дружинника, или получает зарплату?

– Конечно, за зарплату. Он же целый день ездит! – без колебаний ответил я.

– А выгодно ли это нашему государству?

– Не знаю.

– Как тебя зовут, разумник?

– Юра.

– Давай, Юра, считать! Допустим, секретный контролер получает сто пятьдесят рублей в месяц…

– А рожа у него не треснет? – раздраженно поинтересовался Тимофеич.

– Ладно, пусть будет сто. Сколько в Москве автобусов?

– Тысяча! – воскликнул я.

– Допустим, – согласился очкарик и вынул из портфеля маленькие счеты с пластмассовыми косточками. – Значит, мы имеем в Москве тысячу секретных контролеров. Умножаем сто на тысячу. Сколько выходит?

– Сто тысяч.

– Верно. У тебя что по арифметике?

– Пять.

– Молодец, Юрочка! Это в месяц, а в год получается зарплатный фонд больше миллиона рублей. Немало! Взглянем на проблему с другой стороны: какую выручку дает в день автобус, если он перевозит за смену, например, для ровного счета тысячу человек?

– Пятьдесят рублей, – подумав, ответил я.

– А в месяц сколько выходит?

– Полторы тысячи рублей, – сосчитала Лида.

– Значит, в год пятнадцать тысяч с гаком. Вычтем стоимость бензина – это копейки, оклад водителя – двести рублей, текущий ремонт и так далее… – Он отщелкнул несколько косточек. – Все равно с учетом прибыли вполне реально содержать одного секретного контролера при каждом автобусе, троллейбусе и трамвае. Неплохая мысль! У тебя, Юра, не голова, а Дом Советов!

– Бесполезно… – вздохнул я.

– Почему же? – удивился пассажир со счетами.

– Потому что шофер и секретный контролер могут подружиться. Значит, нужен еще один, но еще более секретный, контролер…

– Сверхсекретный?

– Да, вроде Генриха Эккерта!

– Тебе нравится «Подвиг разведчика»?

– Конечно! За нашу победу!

– Какой у вас интересный мальчик! – Попутчик в шляпе как-то странно посмотрел на родителей, пряча счеты в портфель. – Я с удовольствием поговорил бы с ним еще, но мне пора выходить…

С тех пор я повзрослел, и вопрос, кто и как вынимает деньги из кассы, меня почти перестал волновать.

15. «Пистоли» и КГБ

Я посмотрел в окно: автобус стоял, дожидаясь зеленого света, перед запруженным машинами Садовым кольцом. Если здесь перейти на другую строну и пересесть на троллейбус «Б», то через одну остановку будет Курский вокзал, откуда мы завтра поедем с Батуриными к морю. Но какое море без ласт, которых у меня никогда не было? А вот маска была, но в прошлом году я уронил ее на камень и разбил за день до отъезда из Нового Афона. Даже расплакался от огорчения. Дядя Юра успокаивал, мол, вставить стекло в резиновое обрамление – плевое дело. Но оказалось, в целой Москве нет ни одной мастерской, где принимают в ремонт маски для подводного плавания. Тогда Башашкина осенило: можно договориться с теми, кто чинит аквариумы. Какая разница, куда вставлять стекло – в железный каркас или в резиновый паз? Мы помчались в «Ремонт аквариумов», куда-то на Электродный проезд. Бывают же названия! Но мастер, выслушав нас, только покачал головой:

– Себе дороже. Пока овальное стекло по лекалу вырежешь – замучаешься. Проще и дешевле вам – новую маску купить.

Тимофеич, узнав про мое горе, усмехнулся, обозвал Башашкина трепачом и взял дефектную маску на свой завод:

– Мы, сын, такие штуки для космоса лепим, что твою резиновую фитюльку починить – нам раз плюнуть.

Но то ли они там толщину стекла не рассчитали, то ли вырезали неровно края, то ли плохо проклеили, но воду маска вообще теперь не держала, протекая, как дуршлаг. Я взял ее на испытание в бассейн на Мироновской улице, куда мы всем классом ездим на 22-м троллейбусе два раза в месяц, и чуть не захлебнулся. Вот вам и космос!

Увидев мою расстроенную физиономию, дядя Коля спросил, в чем беда, и успокоил:

– Не плачь, боец, у меня в «бондарке» есть такой клей, что твоя маска будет герметичной, как глубоководный батискаф! Погружайся хоть в Мариинскую впадину!

Но от чудо-клея резина сделалась пористой и твердой, как пенопласт, а потом и вообще рассыпалась. Теперь я еду к морю без маски, а это, как говорит дядя Юра, то же самое, что выдвигаться на курорт без жены. Или с женой? Забыл.

Наконец мы пересекли Садовое кольцо. Справа, в кассу углового кинотеатра «Спартак» стояла очередь, но на

Лида тем временем порылась в сумочке и тяжко, с всхлипом вздохнула, а подбородок у нее предательски задрожал.

– Ну вот!

– Что случилось?

– Я Вальке хотела на работу позвонить, спросить, что тебе из еды в дорогу купить, приготовила две копейки и забыла на столе. Из-за твоих консервов для рыбок!

– Нет, из-за желатина! – возразил я.

– Какая теперь разница!

– Большая. Не волнуйся, у меня есть чем позвонить.

– Опять? – строго спросила она.

– Не переживай, мне в столовой сдачу дали.

– Точно?

– Точно! – Я нашел в кармане и протянул ей двушку.

– Ну смотри у меня!

О, это совсем особая история! Однажды Ренат притащил откуда-то целый ящик алюминиевых кружочков – отходов штамповочного цеха, где работал его дядя Шамиль. Мы как раз играли в мушкетеров, и нам страшно не хватало для достоверности «пистолей», которыми буквально швырялись все: и король, и кардинал, и мушкетеры, и гвардейцы, причем целыми кожаными мешками. Мол, получите, любезнейший, и избавьте меня от благодарностей! Я вот дожил почти до тринадцати лет и еще ни разу не видел, чтобы кто-то, расплачиваясь в магазине, метнул на прилавок бумажник или портмоне, мол, сдачи не надо! Широко жили во времена Людовика Тринадцатого!

И вот нам вдруг привалило такое богатство! Ренат половину оставил себе, а остальное разделил поровну между нами – мушкетерами. Первым делом мы начали играть на «пистоли» в кости, как Атос с Портосом и Арамисом. Откуда у нас кости? Странный вопрос! К любой раскладной игре, будь то «Золотой ключик» или «Доктор Айболит», прилагаются кубики с черными точками на гранях, их надо бросить и сделать фишкой столько ходов, сколько выпало очков. Но мы-то играли не на «ходы», а на «пистоли». Бабушка Маня из старого носка сшила мне специальный мешочек на затягивающемся шнурке, и я теперь мог, как в кино, бросить на стол с тяжелым звоном кошелек и устало сказать: «Возьмите, милейший, выпейте за меня бургундского с хорошим каплуном, но избавьте от ваших благодарностей!» (Все время забываю посмотреть в словаре, что такое «каплун».) Потом, конечно, я забирал свой мешочек назад.

И вдруг Колька Виноградов выяснил удивительную вещь: с помощью наших «пистолей» можно звонить из телефона-автомата. В общежитии есть «казенный» телефон, он стоит у коменданта Колова, но к нему почти всегда очередь, а говорить можно не больше пяти минут. К тому же все смотрят тебе в рот и внимательно слушают. А тут ты, как взрослый, входишь в кабинку, закрываешь дверь, снимаешь трубку, слышишь гудок, опускаешь в щель «пистоль», и пожалуйста: «Алло, тетя Валя, это я, Юра… Как жизнь молодая?» Так продолжалось больше месяца. Но вот однажды Лида торопилась на семинар, я увязался с ней, так как райком рядом с Пушкинской библиотекой, да и мороженое можно по пути ненароком выпросить. Когда мы подходили к остановке, она вдруг вспомнила, что не позвонила подруге Шилдиной и не поздравила с днем рождения. Троллейбуса не было, а рядом, сбоку, к торговому техникуму притулились две будки с автоматами. Лида так же, как и сегодня, сунулась в кошелек, но не нашла двухкопеечную монету и чуть не заплакала от огорчения, глаза у нее всегда на мокром месте.

– Как же так? Ну вот опять…

Я свеликодушничал, достал из мешочка пару «пистолей» и объяснил, как пользоваться: надо протолкнуть «монетку» в щель чуть сильнее, чем обычную двушку, ведь алюминий гораздо легче меди. Лида сначала просветлела лицом, даже сделала несколько шагов к автоматам, но потом нахмурилась:

– И давно ты так звонишь?

– Нет, – соврал я, понимая, что влип, как Шурик в «Операции “Ы”».

– Сколько раз?

– Ну, пять-шесть…

– Врешь!

– Не больше десяти! – сознался я, уменьшив свою вину втрое.

– Значит, ты обманул государство на двадцать копеек! Да, это немного, но, встав на такой опасный путь, ты можешь далеко зайти! Понимаешь?

– Я больше не буду! На семинар опоздаешь! – кивнул я на приближавшийся троллейбус.

– Ты кем вырастешь?

– Кем?

– Каз-но-кра-дом! – по слогам ответила Лида. – Отдай!

– Я сам выброшу!

– Врешь! Дай сюда!

Я покорно отдал мешочек с «пистолями», спросив жалобно:

– А что ты с ним сделаешь?

– Отнесу на помойку!

– Но мы же играем в мушкетеров…

– За такие игры в колонию отправляют! – отрезала Лида и побежала на посадку, оставив в воздухе суровый запах «Красной Москвы».

«Москвой» она душится, когда идет в райком, а если в гости, то пробником – «Ландыш серебристый».

На следующий день я бросился к моему другу Ренату, чтобы он из своего ящика отсыпал мне еще пистолей, но в хижине Билялетдиновых страшно ругались по-татарски. Выскочив ко мне на минуту, Ренат быстрым шепотом объяснил, что его младший брат Махмуд додумался ходить к Бауманскому метро, где у входа стоят четыре будки, и продавать «пистоли» гражданам, оказавшимся без телефонной мелочи, на пятачок три алюминиевых кружочка. За неделю он наторговал на трешку. Там его и взял за ухо участковый Антонов, случайно проходивший мимо. Для начала капитан ограничился строгим разговором с дядей Амиром и конфискацией ящика с «пистолями», а их оставалось столько, что звонить можно – до пенсии. В общем, дворник отлупил Махмуда заодно с Ренатом метлой, да и дяде Шамилю тоже досталось за пособничество.

На этом история не кончилась. Где-то в марте я пошел за картошкой… Нет, не в магазин «Овощи-фрукты». Тут надо объяснить. У нас в общежитии на площадке, которая когда-то была частью большого зала с мозаичным полом, справа у стены стоят высокие, до самого потолка, шкафы с секциями, одна из которых отведена нашей семье. Отец внизу набил частые планки и сделал два отделения, маленькое для моркови, а большое для картошки, ее все общежитие осенью покупает мешками с грузовиков. В магазине она стоит десять копеек за килограмм, а если прямо из колхоза, «с машины», выходило, как подсчитала Лида, восемь копеек, и картошка эта лучше магазинной, почти отборная. В большой отсек умещались три мешка, и хватало до весны. Морковь покупали с тех же грузовиков – ведрами, и тоже выходило дешевле, чем в магазине.

Так вот, выгребая со дна остатки картошки, я вдруг обнаружил в углу на дне мой мешочек с «пистолями». Оказывается, Лида не выкинула его на помойку, как обещала, а спрятала. Почему? А потому что она физически не может ничего выбросить, даже никчемную дрянь. Тимофеич ее так и называет – старьевщица. Я не рискнул взять весь мешочек, так как наш отсек закрывается на почтовый замочек, а ключ висит в комнате на гвоздике, поэтому меня

– Площадь Дзержинского. Политехнический музей. Следующая остановка – площадь Ногина – конечная, – донесся из репродуктора скрипучий голос водителя.

Лида вскочила как ужаленная и метнулась к дверям.

– Вы выходите, выходите? – нервно вопрошала она пассажиров, стоявших впереди.

– Не волнуйтесь, гражданочка, здесь почти все выходят.

– Мне очень надо!

– Всем очень надо!

– Я с работы отпросилась!

– Все отпросились.

Когда началась война, дедушка Илья ушел на фронт и сразу же пропал без вести, а бабушку Маню с дочками отправили в эвакуацию, и Лида, с детства любившая считать ворон, зазевалась на какой-то остановке, отстала от поезда и бегала по перрону, рыдая, звала мать и сестру. Начальник станции ее пожалел и пристроил к санитарному эшелону, который должен был дня через три нагнать состав с эвакуированными в Челябинске. Так и случилось. Конечно, Лида жутко переживала, зато кормили у медиков на убой, даже шоколад давали. Но с тех пор она панически боится отстать, проехать свою остановку и потеряться в пути.

Мы сошли на тротуар перед входом в Политехнический музей, здесь автобус сворачивал налево, на Солянку, там делал круг и двигался в обратную сторону, а вот 25-й троллейбус шел дальше вдоль Кремля, через Балчуг, на Пятницкую улицу, которую местные называют почему-то «Ленивкой». От остановки до бабушкиного дома пешком пять минут мимо деревянного Пятницкого рынка, где продают сладких петушков на палочках.

Как зачарованные, мы стояли на краю широкой площади. Слева в отдалении виднелось метро, похожее на огромную суфлерскую будку, вроде той, что в фильме про Льва Гурыча Синичкина. Если пройти дальше, по старинной улице имени 25-го Октября, попадешь на Красную площадь, к Мавзолею. Недавно мы ходили туда всем классом, и должен сказать: мертвый Ильич выглядит под стеклом гораздо лучше, чем грузчик Шутов в гробу. Вовка Соловьев шепнул, что вождя вечером, когда доступ заканчивается, раздевают и опускают в ванну со специальной живой водой, где держат до утра, потом достают, вытирают насухо, одевают, обувают, кладут на место и лишь потом пускают любопытных представителей трудящихся.

– Это, наверное, очень страшно! – ахнула Дина Гапоненко.

– Что?

– Ленина мыть. Я помогала маме купать бабушку. Она у нас не ходит. Жутко смотреть…

– Да, трусов и паникеров туда на работу не берут, – кивнул Вовка. – Но главное – абсолютная секретность, все дают подписку до самой смерти никому не говорить, чем они там занимаются, даже родственникам…

– Ты-то откуда знаешь? – удивилась Дина.

– Мой отец там работал…

– Значит, твой отец – болтун, находка для шпиона! – засмеялся я.

Соловьев дал мне под дых – и мы подрались прямо на Красной площади, за что нас разбирали на совете отряда.

На правой стороне площади Дзержинского возвышается большое – в целый квартал – мрачноватое здание с черным гранитным низом и темно-желтым верхом. «Лубянка» – говорят про этот дом, почему-то понижая голос. Лида, посерьезнев лицом, называет это здание иначе – «КГБ». Когда я, будучи еще совсем глупым, спросил у весельчака Башашкина, как расшифровываются эти три буквы, он со смехом ответил:

– Контора городских бань.

Дедушка Жоржик (он тогда еще не умер) нахмурился и строго сказал, что если Батурин будет и дальше так шутить, то ему в этой самой конторе когда-нибудь намылят как следует голову.

В центре площади, на круглом высоком постаменте посреди цветочной клумбы стоит Железный Феликс в шинели до пят. Когда в третьем классе нас приняли в пионеры и мы под руководством Ольги Владимировны выбирали, чьим именем назвать наш красногалстучный отряд, я предложил Феликса Эдмундовича Дзержинского, уж очень он мне понравился в фильме про революцию: чуть что – хватался за огромный маузер. Но большинство класса проголосовало за то, чтобы носить имя Аркадия Гайдара. Что ж, я не против: Чук и Гек, несмотря на всю свою безалаберность, мне тоже нравятся. А вот «горячий камень» я, став окончательным стариком, все-таки расколол бы и начал жизнь сначала!

– Какой он красивый! – счастливо вздохнула Лида.

– Кто? Дзержинский?

– «Детский мир»!

Это правда! Огромный магазин весь как будто состоит из высоченных и широченных закругленных вверху окон. Сквозь стекла видны зигзаги лестниц, по которым снуют крошечные, как муравьи, люди. Полфасада занимает транспарант со словами: «Скоро в школу!» На нем нарисованы первоклашки: мальчик с ранцем за плечами, в фуражке и кителе, перетянутом ремнем, а также девочка с огромными бантами. Одной рукой обняв букет величиной с дерево, а другой размахивая портфелем размером с автобус, она, радостно обгоняя одноклассника, мчится в Страну Знаний. Странные все-таки люди – художники! Ну какая фуражка, какой китель, какой ремень? Еще бы сапоги изобразили! Когда я в 1962-м пошел в школу, ничего этого уже не было, а вместо фуражки мальчикам полагался серый берет. Подозреваю, устаревший плакат нарисовали давным-давно и никак не соберутся переделать на современный лад. То ли просто забыли, то ли государственные деньги экономят…

– Бежим, а то скоро народ с работы повалит – к прилавку не подступишься! – заторопилась Лида.

Мы перешли проезжую часть, потом, не доходя до «Книжного мира», повернули налево, и двинулись вдоль «Лубянки». Народу кругом было много: женщины в пестрых летних платьицах, мужчины в светлых брюках и белых нейлоновых рубашках с завернутыми рукавами, дети в майках и коротких штанишках. Лето!

Когда мы спешили мимо зарешеченных окон первого этажа КГБ, дорогу нам заступил широкоплечий гражданин в темном костюме и галстуке, в руке у него шипела черная рация с антенной, совсем маленькая, не больше пачки соли. А вот в кино связисты таскают на спине в рюкзаках огромные, как ящики, передатчики с двухметровой, похожей на спиннинг, антенной.

– Гражданочка, остановитесь немедленно! – мягко, но строго приказал он.

– Ой, мы торопимся! – взмолилась Лида.

– Успеете! Всего несколько минут. Разве не понятно?

– Понятно, понятно, – закивала маман и встала как вкопанная.

И только тут я заметил, что площадь вокруг Железного Феликса, где всегда по кругу ездит, сигналя в страшной тесноте, множество машин, вдруг совершено опустела. Лишь одинокий орудовец застыл, подняв вверх полосатый жезл. Потом непонятно откуда, точно из-под земли, вынырнула длинная черная «Чайка». В правительственных машинах я разбираюсь и могу отличить «Чайку» от «ЗИМа» или «ЗИЛа-111». Рядом

– А домой можно позвонить? – осторожно спросил я.

– Можно, но нельзя! – засмеялся дядя Леша.

«Чайка» с визгом затормозила в сантиметре от бордюра. Из машины сначала выскочили два крепких оперативника, тоже с рациями, огляделись, а потом устало вышел изможденный седой человек в больших темных очках. Один помощник легко распахнул перед ним высокую тяжелую дверь с бронзовым гербом СССР, второй впритык шел следом, словно прикрывая седого от возможной опасности. Ни на кого не посмотрев, человек в темных очках скрылся в подъезде.

– Ну вот, теперь проходите! – разрешил оперативник с рацией. – Совсем недолго, а вы боялись.

– Косыгин? – спросил я, когда мы немного отошли.

– Сам ты Косыгин. Андропов!

– А кто это?

– Председатель КГБ.

– Конторы городских бань?

– Т-с-с! Комитета государственной безопасности.

– Да знаю, знаю… – заулыбался я. – Они шпионов разных ловят.

– А если знаешь, то смеяться нечего! Никому не говори, что мы Андропова видели.

– Почему?

– По кочану.

16. Страна оживших снов

Когда-то под обещание скорой поездки в «Детский мир» я мог безропотно съесть кастрюлю манной каши с изюмом, подмести пол, вынести помойное ведро или два часа просидеть в скверике, качая коляску с орущим Сашкой. В моем воображении этот огромный магазин рисовался чем-то вроде пещеры с сокровищами, а «сезамом», открывающим дверь, были, конечно, хорошие отметки и примерное поведение. В ту пору я еще не страдал из-за новой одежды, вызывающей смех у сверстников. Однажды поездка отменилась, когда я уже шнуровал ботинки. Отец заглянул в мою тетрадь и обнаружил четверку с минусом за диктант.

– А почему с минусом? – возмутилась Лида.

– Из-за исправлений…

– Вот когда получишь твердую четверку, тогда и поедем!

С горя я проплакал до вечера, тоскуя по игрушечным сокровищам. А ведь есть семьи, где ребенку за твердую тройку мороженое покупают, за четверку с минусом не знают, чем наградить! Промаявшись на белом свете без малого тринадцать лет, я пришел к выводу: «предков» нельзя приучать к хорошим оценкам, иначе они превращаются в вымогателей пятерок! Еще немного – и тебя без золотой медали в родной дом не пустят! Теперь, конечно, все в ужасе оттого, что Вовка Петрыкин два месяца лежит носом к стене и не хочет выходить в большую жизнь, а начиналось-то все с «твердых четверок»…

Когда я принес пятерку по чтению, мы все-таки поехали в «Детский мир», туда, где игрушки повсюду, они свисают даже с высоченного потолка: ракеты, авиалайнеры, космонавты в пластмассовых скафандрах, царевичи на коврах-самолетах, веселые Змеи Горынычи… На бесконечных прилавках рядами стоят плюшевые медведи, волки, зайцы, лисы, белки, собаки, кошки, крокодилы и всяческие птицы – от скромных курочек-ряб до павлинов с развернутыми, как огромные веера, хвостами. На веревочках болтаются картонные ценники, вызывающие у родителей оторопь или возмущение:

– Ск-о-о-о-о-олько?! Новыми?

Вообще, взрослые странно устроены: узнав цену, они всегда негодуют, кипятятся, переводят зачем-то стоимость в старые деньги, спрашивают друг у друга: «куда идем?», обещают просигналить кому следует, а потом все равно лезут в карман и покупают.

«Детский мир» – страна оживших снов! Здесь в длинных стеклянных шкафах выстроились рядами батальоны оловянных солдатиков: одни застыли по стойке «смирно», другие шагают, выставив автомат, третьи прилежно целятся из винтовки, четвертые размахнулись, зажав в руке гранату, пятые строчат, приникнув к «максиму», шестые, одетые в черные бушлаты, флажками передают важные сообщения. Все они советские бойцы, фашистов, понятное дело, наша промышленность не выпускает – много чести. Но Петьке Коровякову отец из загранкомандировки привез американских солдатиков в сетчатых касках. С ними-то мне и приходится воевать, а так как Петька ходит, как и Пархай, в спецшколу, он даже говорит за своих солдатиков по-английски:

– Хэлло, бойз! Хау а ю?

– Нормалёк, – отвечаю я. – И вам не кашлять, поджигатели войны!

В соседнем отделе – танки и бронетранспортеры, маленькие, как спичечные коробки, и огромные – с пушкой длиной в полметра. Башня вращается во все стороны, а люк можно открыть и напихать туда солдатиков в шлемофонах. Но кто ж тебе купит такой танк! Даже интересно посмотреть на родителей, которые дарят своим чадам подобные игрушки! У них, видимо, денег куры не клюют.

А пусковые установки, вроде усовершенствованных «катюш»! Нажал кнопочку – и ракета с резиновым наконечником летит, поражая бабушкин столетник на подоконнике. Такую установку в третьем классе купили на день рождения Коровякову, тогда и начались настоящие боевые действия. Он выстраивал своих американцев, а я моих красноармейцев. Первый залп как агрессор давал он, ответный – я. Недолет. Перелет. Цель поражена! И так до последнего бойца, оставшегося в строю. Когда я победил в третий раз, Петька забрал свою «катюшу» и больше со мной не воевал.

А есть еще в «Детском мире» отдел, где в ряд выложены разной величины барабаны, жестяные и настоящие, с деревянными палочками в специальном кожаном футляре. Даже те, кому не нужны музыкальные инструменты, заходят в эту секцию – посмотреть на большого механического зайца. Раз в час продавщицы заводят его ключом, вставленным в спину, и косой бьет лапками по барабану, висящему у него на шее, при этом длинные уши зайца шевелятся, как живые. Но это – образец, и он не продается.

Там же разложены горны, дудки, свирели и флейты, а также ксилофоны, на которых молоточками выбивают песенку «Во саду ли, в огороде…». Есть рояли и пианино размером с портфель, и на них тоже можно играть, если умеешь. Жаль, мне медведь на ухо наступил. Вместо вожделенного барабана мне купили в музотделе пластмассовую птичку: заполняешь полую фигурку водой и свистишь, заливаясь, как настоящий кудесник леса. Тимофеич выдержал два дня, на третий со словами «Ты мне весь мозг просверлил своим курским соловьем» он отобрал у меня свистульку и спрятал. Недавно ее нашел Сашка, и все повторилось сначала, только на этот раз соловей вылетел в форточку и пропал окончательно.

Я, конечно, не девчонка, но не откажусь заглянуть в секцию, где высится целая стена кукол, они стоят в открытых коробках, громоздящихся одна на другую. Есть маленькие

Но особая моя любовь – это отдел, где можно купить детское оружие. Там есть двустволки, стреляющие пробками, привязанными к стволу веревочками. Есть ружья и пистолеты, бабахающие пистонами, которые продаются в круглых картонных коробочках. Вынимаешь бумажный кружок, похожий на конфетти с темным пупырышком посредине, кладешь в специальную выемку, взводишь курок и нажимаешь крючок – раздается резкий хлопок, и в нос ударяет острый запах серы. Выстрел, конечно, не такой оглушительный, как у пугача, за который бедный Пархай отдал родительский гардероб, но все-таки в войнушку поиграть можно. А в прошлом году Лида привезла мне из Риги, куда ездила на курсы повышения квалификации, автоматический пистолет, в который вставляется не отдельный пистон, а целый моток бумажной ленты с пупырышками – пали себе, не перезаряжая, несколько минут. Но ленты быстро кончились, а в Москве такие пока еще не продаются, потому что, как сказал дядя Юра, Рига – это почти заграница…

Есть в оружейном отделе и водяные пистолеты, бьющие тонкой струйкой на три метра. Они разных цветов – красные, желтые, зеленые… А вот в фильме «Попутного ветра, “Синяя птица”!» у американского мальчика были водяные пистолеты, просто не отличимые от настоящих кольтов. Он их показывал сверстникам, угрожая, и все сразу пугались. А когда надо было задержать вооруженного бандита, внезапно выяснилось, что в барабанах не пули, а вода, и преступник чуть не скрылся. Ловили его за то, что он хотел провезти на советском корабле какие-то наркотики! Смешное слово «наркотики»! Котики, ботики, бегемотики, обормотики… Все время забываю зайти в библиотеку и посмотреть, что оно означает. Видимо, что-то нехорошее…

Но самое интересное – внизу. В огромном подвале «Детского мира» продаются педальные машины и железные кони с повозками, как у жокеев на ипподроме. Меня туда однажды брал с собой мой двоюродный дядя Толя. Он безногий инвалид, с детства ходит на протезах, но каждое воскресенье посещает бега, так как живет в доме напротив. На ипподроме его уважают, уступают место поближе к дорожкам, дают шепотом советы, на какого коня ставить, видимо, поэтому дядя Толя всегда хоть немного, а выигрывает и угощает меня лимонадом с печеньем.

Главное в подвале, конечно же, – велосипеды! Именно там мне купили мой первый – трехколесник, на котором я разъезжал сначала по всему общежитию, включая Большую кухню, а потом и по двору. Затем у меня появился «Школьник», приобретенный здесь же. В прошлом году я окончательно из него вырос, коленки упираются в руль, как его ни поднимай. В результате велосипед отдали подросшему сыну маминой подруги Ляли Быловой, а мне обещали подарить «Орленок», но мой день рождения в ноябре, поэтому решили дождаться весны, а теперь – вот: «Зачем тебе, сынок, осенью велосипед?» А зачем мне санки летом? Висят себе на чердаке и каши не просят. С возрастом все эти взрослые хитрости становятся понятнее. О где ты, мое доверчивое прошлое?

Здесь же, в «Детском мире», мне купили «Подарок первокласснику»: большую коробку, похожую на огромную книгу, а под крышкой-обложкой таились в углублениях сокровища: деревянный пенал с отделениями, краски с кисточкой, цветные и простые карандаши, линейка, ластик, точилка, альбом для рисования, ручка с набором перьев, тетрадки – в клеточку и в линейку – с промокашками, даже настоящая перочистка. Дополнительно мне приобрели «непроливашку», для нее в крышке школьной парты имелось специальное круглое отверстие. Конечно, если такую чернильницу сильно, как градусник, стряхнуть, то несколько капель извлечь все-таки можно. Мы даже с ребятами соревновались, кто больше вытрясет, и я загваздал новую белую рубашку, за что меня дома поставили в угол.

– Как же так? – огорчилась Лида (чернила, как известно, не отстирываются). – А еще «непроливайка» называется!

– «Непроливашка», – поправил я и скорбно развел руками.

– Ничего у нас не умеют делать! – возмутился Тимофеич. – Только ночные горшки.

– На чем же тогда Гагарин в космос полетел? – удивился я.

– А леший его знает…

– Я напишу в ОТК! – строго пообещала Лида.

– Куда? – встревожился я.

– В отдел технического контроля фабрики, где выпускают эти дурацкие чернильницы.

– Зачем?

– ОТК обязан следить за качеством продукции и сигнализировать о браке. Ты можешь себе представить ситуацию: открываешь банку майонеза, а там – хрен?!

– С хреном все можно съесть! – усмехнулся отец.

– Не выгораживай этих бракоделов. Обязательно напишу!

– Не надо писать, я буду осторожнее! – взмолился я, понимая: если к нам явятся из ОТК, то быстро выяснят, каким образом «непроливашка» стала «проливашкой».

– Ну, смотри, испытатель! – погрозил мне пальцем догадливый Тимофеич.

Вообще-то, всемогущий ОТК часто возникает в разговорах родителей. Похожая история вышла с перьями. В первых трех классах мы писали ручками со сменными перьями, такими острыми, что если их бросать, как дротики, то они глубоко вонзаются, скажем, в дверь или дерево, правда, писать после этого ими уже нельзя, и приходится доставать из коробочки новое перо.

– Почему у тебя так быстро кончаются перья? Они ведь железные! – спросил Тимофеич.

– От нажима.

– От какого еще, к черту, нажима? Ты из меня дурака-то не делай!

– Миш, ты совсем забыл? Чтобы вышло утолщение, надо сильно нажимать на ручку… – заступилась за меня Лида.

– Ну ведь не так сильно, чтобы каждый день перо менять!

– Просто ты в школе не старался, поэтому каракули твои ни черта не поймешь! – усмехнулась маман: у нее-то почерк великолепный, как в прописях.

– Не знаю, не знаю… Мне перышка на неделю хватало.

– Тебе жалко, что ли? – поморщилась Лида.

– Мне для семьи ничего не жалко!

– А по-моему, жалко! Ребенок старается, хочет почерк хороший выработать, но пока еще не может рассчитать сил… Ведь так, Пцыроха?

– Да, – охотно согласился я, – стараюсь, пока не могу, но терпенье и труд все перетрут…

– Золотые слова! А про перья, которые не выдерживают простого детского нажима, надо обязательно сообщить в ОТК. Пусть разберутся. Небось экономят на качестве стали, рационализаторы хреновы! – возмутилась Лида.

– Да, качественная сталь нужна для обороны. Танков не хватает. Как ты, сынок, думаешь? – очень серьезно поинтересовался отец.

– Необходима! – солидно подтвердил

– Правильно, на Кубу, Фиделю в помощь! – как-то слишком охотно согласился Тимофеич, несмотря на свою общеизвестную неприязнь к острову Свободы.

– А еще я в райкоме вопрос поставлю! – пообещала маман и ушла на кухню.

Отец только того и ждал, он, больно взяв меня за ухо, предупредил:

– Я тебе такую Кубу покажу! Если будешь, паршивец, пулять перья в мишень, выпорю как сидорову козу! Никакое ОТК не поможет! Понял?

– Понял…

Тут требуются пояснения. Тимофеич так часто порывается меня выпороть, что может сложиться впечатление, будто я живу в таких же чудовищных условиях, как и Алеша Пешков в кинофильме «Детство». Но это вовсе не так. Обычно грозные обещания так и остаются обещаниями. Иногда отец начинает демонстративно расстегивать ремень – тем и ограничивается. Еще реже он выдергивает его из поясных лямок и потрясает им в воздухе. По-настоящему он порол меня дважды. Один раз за то, что мы с Мишкой через слуховые окна вылезли на крышу общежития и бегали по ней, играя в салочки. В другой раз я в отсутствие взрослых снял заднюю крышку сломавшегося телевизора и стал, подражая отцу, проверять пальцами – не отошли ли лампы. Предатель Сашка наябедничал.

– Там же напряжение двести двадцать! – кричал багровый Тимофеич, со свистом опуская ремень на мою оголенную попу.

– Хватит! Он все понял! – умоляла Лила.

– Понял! – рыдал я.

– Он понял! – плакал Сашка, поняв свою подлую ошибку.

Был и третий случай, это когда я испортил тетин-Валин свитер, но тогда мне почти не досталось – я вырвался и убежал «в ящики».

…Еще одна незабываемая покупка – конструктор «Сделай сам!», подаренный мне ко дню рождения три года назад. На большой крышке красовался нарисованный башенный кран с грузом, висящим на стреле. Из черных дырчатых деталей разной формы, заполнявших вместительную коробку, можно было с помощью винтиков, шайб и гаек, сверяясь с чертежами и подробными инструкциями, собрать все что угодно: велосипед, мотоцикл, самосвал, катер, паровоз с вагоном, самолет с пропеллером, броневик и даже изображенный на крышке подъемный кран с настоящей лебедкой.

Для почина мы с Тимофеичем выбрали кран. Отец решил мне на примере самой сложной и трудоемкой модели показать, как надо пользоваться конструктором, чтобы я впредь не ныл, отвлекая его от законного воскресного отдыха на диване перед телевизором.

– Смотри-ка, сынок, даже суровая нитка и крючочки вместо чалок имеются! А ты понимаешь, что нам еще надо собрать рельсовое полотно, чтобы кран по нему ездил на колесиках, как настоящий башенный?

– Понимаю. Может, начнем с мотоцикла?

– Нет! Глаза боятся – руки делают! Где отвертка?

– Вот она!

– А где многофункциональный ключ?

– Вот он!

– Есть такое дело! Конструктор, сын, – это вещь! Развивает техническое мышление. Соберешь самостоятельно все модели, и можно в Бауманский институт без экзаменов поступать.

– Зачем ему Бауманский? – возразила, проходя мимо, Лида. – Он в пищевой пойдет!

– Будет разбитые банки, как ты, по ночам считать?

– Нет, спирт во фляжке с завода выносить! – обиделась маман и ушла на кухню.

– Ну-с, начнем! – Тимофеич поплевал на ладони.

Поминутно сверяясь с инструкцией и чертежом, он стал подбирать и прикладывать друг к другу, а потом свинчивать дырчатые детали. Отец разбил сложную конструкцию на несколько узлов и решил собрать их по отдельности, а потом уже соединить вместе. Но все оказалось не так-то просто. То в плате отсутствовало нужное отверстие или же, наоборот, обнаруживалась лишняя дырка, поэтому деталь А-18 никак не состыковывалась с деталью Б-3. Втулка не хотела вставать на место, стержень Ж-2 не влезал в штатное отверстие, а наугольник Г-5 никак не прилегал к боковине.

– Кто придумал всю эту тряхомудию? – возмущался Тимофеич. – Я хочу посмотреть в глаза этому балбесу!

Внезапно закончились длинные винтики…

– Идиоты, нормальную комплектацию обеспечить не могут!

Отец багровел, ругался, говорил, что за такое качество надо отрывать руки, а по таким дурным картинкам и инструкциям можно собрать только гроб на колесиках. Лида, забегая с кухни, где готовила обед, с иронией смотрела на его потуги и ехидно советовала написать в ОТК. Он еще сильнее злился, и когда она вновь уходила к плите, прикладывался к манерке, чтобы успокоиться и, воодушевившись, вернуться к конструктору, но в результате стал путать разные отверстия и выемки в многофункциональном гаечном ключе, а также промахиваться отверткой мимо прорези в шляпке винта.

– В заднице им всем такой же шлиц надо сделать!

Стрелу крана кое-как собрать удалось, но с башней ничего и не вышло, не хватило почему-то деталей.

– Этого не может быть! – удивилась Лида.

– А ты забыла, как тебе халат без пояса продали? Кулема! У нас все может быть!

– Зачем ты вспомнил?! – чуть не заплакала маман и снова убежала на кухню.

В конце концов, страшно ругаясь, отец швырнул отвертку в коробку с такой силой, что она, звонко ударившись о груду алюминиевых деталей, отлетела к окну. У него поднялось давление, и Лида, пожалев, наклеила ему на багровый затылок перцовый пластырь. Коробку спрятали с глаз долой – в диван. От одного ее вида у Тимофеича портилось настроение. Но вскоре, заболев гриппом, я остался дома, достал конструктор и потихоньку, слушая по радио спектакль «Маленький принц» со Сперанской в главной роли, собрал весь кран целиком. Оказалось, это не так уж и сложно, надо просто внимательно читать инструкцию, сверяться с чертежом и не путать детали – тогда хватит и винтов, и гаек, и плат, и панелей, и отверстий…

Когда отец пришел с работы, я, вращая лебедку, поднимал ботинок, зацепив его чалками. Тимофеич осмотрел сооружение и потрепал меня по голове:

– Неплохо, сын! Весь в меня! Но кран – это еще полдела. Ты вот броневик попробуй свинтить! Тогда посмотрим…

Однако броневик я собрать не успел, так как вскоре выздоровел. А кран долго потом стоял на подоконнике как памятник моим конструкторским талантам. Иногда от нечего делать я цеплял «чалками» ситечко для заварочного чайника и с помощью лебедки опускал ловушку на дно аквариума, потом терпеливо ждал, когда какая-нибудь рыбка из любопытства заплывет в ситечко. Тогда я бешено крутил ручку подъемника, чтобы вытянуть добычу наверх, как дон Педро в стальной сетке вытащил из глубины Ихтиандра, потерявшего бдительность из-за любви к Гуттиэре. Однажды таким образом мне удалось выудить калихтового сомика. Отругав за доверчивость, я отпустил его назад в воду. Потом брат Сашка научился пользоваться отверткой – и кран постепенно исчез, как не было. Этот малолетний вредитель, открутив втихаря очередную деталь, относил ее в детский сад или брал с собой на улицу –

17. Сумасшедший дом

Сначала мы с Лидой по оплошности зашли не в «Детский мир», а на станцию метро «Дзержинская»: входы рядом, а стеклянные двери похожи. Такую же ошибку совершила немолодая загорелая колхозница в черном плюшевом жакете, на плече у нее висели две хозяйственные сумки, ручки которых были связаны веревкой.

– Ой, – растерялась тетка и обратилась к нам: – А где ж тут, люди добрые, «Детский мир»?

Лиде, как коренной москвичке, стало неловко за свое ротозейство, и она, сделав вид, будто мы выходим из метро, ответила снисходительно:

– Следуйте, гражданка, за нами, мы как раз туда направляемся!

Наконец мы оказались в «Детском мире». Покупателей – толпы, не меньше, чем на первомайской демонстрации. Меня сразу же чуть не сбила с ног тучная мамаша, тащившая за руку такого же толстого сынка, а тот орал детским басом:

– Моро-о-о-о-женого хоч-у-у-у-у!

– Потерпи!

– Газировки хочу!

– Отстань!

Когда я вырасту, женюсь на Шуре Казаковой и обзаведусь детьми, то буду покупать потомству пломбир и лимонад по первому же требованию. Родители обязаны удовлетворять растущие потребности детей, вместо этого жестокие предки постоянно мучат нас жаждой и награждают мороженым, будто собачек, танцующих на задних лапах в Уголке дедушки Дурова. И это у них называется воспитанием!

– Хорошо, что теперь начало месяца! – радостно воскликнула Лида. – Мало народу! Почти никого! Через две недели тут будет настоящий сумасшедший дом!

Мало народу? Ничего себе – мало! В центральном зале, окаймленном высокими колоннами, бродили стада мамаш и папаш, они еле удерживали возле себя ошалевших от впечатлений детей. Несколько безутешных бабушек, подслеповато озираясь, протяжно звали своих внучат, потерявшихся, как в лесу. По радио строгий женский голос призывал какого-то «Володю Додина семи лет немедленно пройти в центр зала к карусели, где его ожидает дедушка Вениамин Захарович».

– Чего ухмыляешься? – нахмурилась Лида. – Забыл, как сам под сцену спрятался, а мы чуть с ума не сошли!

Как можно забыть детство! Во время новогоднего утренника в клубе нашего завода, пока мелюзга водила хоровод вокруг елки под руководством дяди Коли Черугина, переодевшегося Дедом Морозом, мы с Мишкой обратили внимание, что маленькая дверца сбоку от ступенек, ведущих на сцену, приоткрыта, хотя обычно она заперта на шпингалет. Заметили, юркнули под сцену – и не пожалели. Сами посудите: каждый сто раз видел русский народный танец или лезгинку в исполнении звезд маргариновой самодеятельности. Совсем другое дело – слушать танец, затаившись в темноте под прогибающимися досками, когда по ним носятся джигиты или лупят «ковырялочку» пастушки. Но главное, главное: под сценой были сложены припасы для новогоднего вечера взрослых, который планировался после утренника. Там спрятали бутылки, толстые батоны колбасы и головки сыра, удалось нам нащупать в темноте и кондитерские изделия. На шоколадные «трюфеля» я потом полгода смотреть не мог, а Мишка до рвоты объелся яблочной пастилой, на чем, собственно, нас и разоблачили…

…Из секции, где продавались куклы, слышался беспрерывный пискливый рев: «уа-уа-уа-уа». Покупатели пробовали облюбованных «Маш» и «Даш» на голос. Откуда-то сверху доносилось медное квохтанье горна: «Бери ложку, бери хлеб и садись за обед!» Я сразу вспомнил наш лагерь «Дружба». Вчера, когда мы после обеда ехали из Вострякова в Москву, Вовка Лемешев, побывавший в прошлом году в «Артеке», объявил, что там теперь в конце смены все расписываются на пионерских галстуках друг друга – на память. Новая мода! Раньше подобное было невозможно, ведь чернила просто превращались на шелке в кляксы, а теперь с помощью шариковых ручек рисуй себе на материи любые завитушки. Паста не расплывается! Прогресс!

Все поснимали галстуки и как сумасшедшие начали ставить автографы. Я тоже, конечно, не удержался, и теперь мой галстук похож на обои вокруг общего телефона, где пестрят, налезая друг на друга, имена и фамилии тех, кто звонил и спрашивал жильцов в их отсутствие. Лиде я пока об этом не сказал. Зачем? Еще успею получить по лбу и выслушать повесть о том, как берегли вещи до войны. Впрочем, выкручусь. Галстук стоит всего пятьдесят восемь копеек. Приходишь в пионерскую комнату к старшему вожатому Алику, честно признаешься, что прожег дыру в шелке, когда гладил его перегретым утюгом, оставляешь деньги и буквально на следующий день забираешь свежий, без единой морщинки и помарки галстук. Однако Алик перед тем, как отдать обновку, всегда спрашивает: «А скажи-ка, юный ленинец, что символизируют три конца пионерского галстука?» Ответ известен: острые углы – комсомол и пионерия, а тупая вершина – это наша партия. Если кто-то не знает таких простых вещей, Алик, наградив невежу звонким щелбаном, галстук все-таки отдает: без него пионера просто не пустят в школу. С девчонками-дежурными на входе еще можно договориться, но если на посту Клавдия Савельевна…

…Из секции электроигрушек слышался стрекот тракторов, экскаваторов, грузовиков, танков, луноходов… Над прилавком с детским оружием вился сизый пороховой дым и доносились хлопки пистонов, словно там шел самый настоящий бой. Мимо промчалась знакомая нам колхозница с сумками через плечо, она озиралась, жалобно повторяя:

– Люди добрые, а где же тут паровозики?

– Может, зайдем в спорттовары? – осторожно предложил я.

– Зачем?

– Маску посмотрим…

– Старую надо было беречь! И нечего смотреть. Не за тем приехали.

– Ты обещала! – напомнил я.

– Если останутся деньги, тогда… может быть…

Это был жестокий отказ, так как у Лиды в магазинах деньги никогда не оставались, они жгли ей руки и даже карманы. Ну вот, так всегда… А ехать на море без маски бессмысленно. Может, внезапно заболеть? Сказать, что колет и отдает в правую часть живота… Сразу заподозрят гнойный аппендицит, с которым отпускать ребенка к морю никак нельзя. Вот уж они побегают, сдавая мой билет! Но тогда получится, как в поговорке: выколю себе глаз, чтобы у тещи зять был кривой. Я представил себе Тимофеича и Башашкина, как они оба приходят в гости к бабушке Мане с черными пиратскими повязками на лице, и мне стало смешно.

– Ты чего улыбаешься? – подозрительно спросила Лида. – У меня помада смазалась? Где?

– Радуюсь, что народу мало! – ответил я, уворачиваясь от пузатого грузина в кепке-аэродроме. Под мышками он нес, как арбузы, два глобуса.

– Где же тут у них одежда для подростков? – беспомощно оглянулась маман и посмотрела на огромные часы в виде избушки, висевшей над залом. – Господи, скоро народ с работы пойдет – надо торопиться!

– По-моему, в прошлый раз мы были там! – я махнул рукой налево.

– Где? В секции детской одежды? Для тебя там уже ничего не

– Ну, нет и не надо…

– Как не надо? Молчи, оборванец! Я не виновата, что ты растешь, как бамбук.

Она вдруг бросилась наперерез ненатуральной блондинке в синем халате с большим значком на груди – «ДМ».

– Извините, товарищ продавец!

– Я товаровед, – строго поправила блондинка.

– Простите, товарищ товаровед, где у вас можно мальчика приодеть?

– Мальчика? – Она посмотрела так, точно заподозрила во мне переодетую девочку, как в фильме «Остров сокровищ». – Тринадцать?

– Двенадцать.

– …и девять месяцев! – солидно добавил я.

– Ах, ну если «и девять месяцев», то вам на самый верх, а там направо.

– Спасибо!

– Торопитесь! До обеда были чешские курточки как раз на вашего… акселерата.

– Ой, огромное спасибо! Летим!

– Что такое акселерат? – уточнил я на бегу.

– Переросток, – ответила Лида, пробиваясь сквозь толпу покупателей.

– А по-русски нельзя было сказать?

– По-русски обидно выходит. Акселерат – даже красиво.

– А дегенерат – тоже красиво?

– Где ты только таких слов нахватался?

– В школе.

Навстречу нам попался похожий на Хоттабыча старик в полосатом халате, тюбетейке и мягких сапогах. Он, словно спящего ребенка, нес на руках ушастого плюшевого зайца, вроде Степашки. Я вообразил, как Хоттабыч сейчас выдернет из бороды волосок, дунет-плюнет, и «Детский мир» вмиг опустеет, точно площадь Дзержинского перед приездом Андропова. Но Хоттабыч искал туалет.

Мы поднялись сначала на эскалаторе, таком же, как в метро, только покороче, а потом бегом одолели еще несколько маршей. Если сейчас какой-нибудь мальчик стоит с мамой на остановке возле Политехнического музея и смотрит на «Детский мир», то я кажусь ему муравьем, черной точкой на одном из лестничных зигзагов, виднеющихся в огромных окнах.

Сверху открылся весь центральный зал с прилавками, продавцами, покупателями. Глядя с высоты, я подивился тому, как много у нас в СССР лысых мужчин. Извивающимся удавом выстроилась очередь за мороженым, которое продавала с лотка девушка с белой ажурной наколкой в волосах. Два милиционера в круглых фуражках, раздвигая толпу, вели куда-то щуплого чернявого мужичка, заломив ему за спину руки, а следом шла плечистая женщина, возмущенно размахивая ридикюлем.

– Кажется, вора поймали, – сообщил я.

– Где? – побледнела Лида и прижала к груди свою сумочку, потом с ужасом ее приоткрыла и проверила кошелек: – Зачем ты меня пугаешь? И так нервы ни к черту!

Видимо, мы двигались в нужном направлении, так как по пути нам попалась обнадеживающая витрина, там за стеклом в застывших позах стояли манекены-подростки в школьной форме. Лица у них были мечтательно-дисциплинированные. Именно такими нас и хотят видеть взрослые.

– Заглянем, вдруг есть твой рост?

– Не стоит. У тебя все равно нет денег на форму.

– Не твое дело. А вдруг?

Мы зашли. Народу здесь было поменьше, за школьной формой ринутся накануне первого сентября, словно проснутся, как будто и не знали, что дети постоянно растут, а коленки у брюк и локти у пиджаков протираются до дыр. Вы не поверите, но когда я пошел в школу, бабушка Маня сшила мне сатиновые нарукавники, как у бухгалтера в «Кавказской пленнице». Помните, он принес на подносе тост в трех экземплярах? В первом классе нарукавники носили почти все мальчики и девочки, потом с каждым годом их становилось вокруг все меньше и меньше. Когда в четвертом классе первого сентября Толька Быковский приперся в школу в нарукавниках, его просто подняли на смех. Даже Ольга Владимировна нехотя улыбнулась. На первой же перемене он их снял и спрятал в портфель.

– На мальчика есть? – с трепетом, приближаясь к прилавку, спросила Лида.

Продавец в синем халате, с тем же значком «ДМ» на груди, смерил меня скучным взглядом и покачал головой, остриженной под бобрик.

– Нет, конечно. Разве сами не знаете?

– Почему «конечно»? Пятый рост вообще теперь еще выпускают?

– Выпускают… – признался продавец и с интересом глянул на Лиду. – Но четвертый и пятый сразу разбирают. Акселерация в стране, а фабрики никак не перестроятся. Плановое хозяйство это у них называется.

– Вот беда-то… Ну, ладно, зайдем в конце месяца.

– В конце месяца здесь будет Бородинское сражение.

– Что же делать? Ребенку не в чем идти в школу. Так вытянулся за лето!

– Знаете… – сжалился «бобрик», тщательно рассматривая Лиду, – загляните-ка через полчасика! Товар принимают. Маловероятно, что будет пятый рост, но чем черт не шутит. А вдруг? Чудеса еще случаются в этом мире… Стоишь тут за прилавком, а за окнами лето, жизнь, очаровательные мамаши с детьми… Вас как зовут?

– Лидия… – смутилась моя робкая маман.

– Как вино! – засмеялся «бобрик».

– Ильинична! – добавил я.

– Заходите через полчасика, Лидия Ильинична! Какие у вас красивые цветочки на платье!

18. Как я стал человекообразным попугаем

От комплиментов приставучего продавца Лида чуть не потеряла ориентацию в пространстве, но потом, взяв себя в руки, потащила меня в другую секцию. Там, в витрине, стояли все те же послушно-вежливые манекены-подростки, но одетые в куртки, рубашки, пиджаки, брюки, техасы, шорты. В воздухе на почти невидимых ниточках парили кепки, панамы, пионерские пилотки-«нопасаранки», соломенные картузы, тюбетейки…

– Может, тебе шорты купить? – мечтательно спросила Лида. – Смотри-ка, с заклепками!

– Что я тебе – мальчик в коротких штанишках?

– Почему? В американских фильмах все в шортах ходят, даже пожилые дядьки с волосатыми ногами.

– Там загнивающий капитализм, – возразил я.

– Это верно, – согласилась она. – Я тебе шорты из старых техасов сделаю. А пилотку? Всего за рубль двадцать. Тебе пойдет.

– Обойдусь. Мне маска нужна!

– Снова-здорово!

Мы зашли в отдел. Покупатели, навалившись на прилавок, наперебой тянули чеки измученной продавщице, которая сердито повторяла:

– У меня не сто рук!

На оплату тоже выстроилась целая очередь, и кассирша, усатая брюнетка с огромной янтарной брошкой на выпуклой груди, басила из своей стеклянной будки:

– Готовим мелкие деньги! С крупных сдачи нет!

Возле примерочной кабинки вспотевшая мамаша с обожанием смотрела на своего недомерка, напялившего желтую куртку с зелеными воротником и такими же манжетами на резинке. Обновка была ему настолько велика, что из рукавов торчали только кончики пальцев с грязными ногтями.

– Импорт! – шепнула Лида. – Ах!

– Почему – импорт?

– У нас такие цвета не выпускают. С красителями проблема. Неужели возьмут?

«Хорошо бы!» – подумал я, так как ненавижу новую одежду, особенно яркую, бросающуюся в глаза.

Недомерок, очевидно, считал так же и смотрел на себя в зеркало с ужасом, а продавщица усмехалась его нелепому виду и притопывала от нетерпения ногой.

Волосы у нее были неестественно-золотого цвета (как у Светки Комковой перед отъездом в Баку) и все в мелких завитушках.

«Это сколько же папильоток надо накрутить, – мелькнуло у меня в голове. – С ума сойти!»

– Не горбись, Масик! Шикарно!

– Куда вы их подвернете, дама? – вскинула тонкие брови продавщица. – В манжетах вся красота, они на резинке, видите! За них и платите.

– А покороче у вас нет?

– Нет. Берете?

– Мы думаем.

– Думайте быстрее, тут очередь… – продавщица кивнула на нас.

– А покороче нет?

– Повторяю: нет!

– А подвезти не обещали?

– Обещали.

– Когда?

– Завтра.

– Мы придем к открытию.

– Приходите! – Крашеная буквально выдернула куртку из рук мамаши и торопливо понесла в подсобное помещение.

– Своим хочет отложить! – шепнула мне Лида и бросилась наперерез. – Одну минуточку, товарищ продавец, можно и нам тоже примерить?

– Попробуйте, – поморщилась та и с раздражением протянула нам куртку.

Почему они так не любят покупателей? Я вот недавно прочитал книжку «Жизнь и приключения заморыша», про жизнь дореволюционного мальчика. Раньше продавцов в лавках называли приказчиками. А почему? Потому что они все время кланялись и спрашивали посетителей: «Чего прикажете-с?»

Лида схватила куртку, помогла мне надеть и застыла от восторга, а я сразу затосковал. Повторяю: терпеть не могу новые вещи! В них чувствуешь себя так, словно на тебя надели дурацкий колпак. А попробуй выйти в обновке во двор: ребята сразу обсмеют. В раннем детстве для таких случаев даже специальная дразнилка имелась: «Воображала хвост поджала от немецкого кинжала!» Теперь же просто посмотрят с презрением и обзовут «стилягой», «пижоном» или «фраером». Нет ничего лучше старой, доброй, штопаной-перештопаной одежды! В ней, если лезешь в плиты, думаешь о том, как лучше спрятаться от «белых», забившись в щель, а не о том, что тебе будет за порванное или измазанное новье.

– Как влитая! – ахнула Лида.

Я, морщась, посмотрел в зеркало и увидел там человекообразного попугая отвратительно желтого цвета, да еще с прозеленью.

– Неплохо! – благосклонно кивнула продавщица.

– А сколько же стоит? – превозмогая ужас, спросила маман.

– Одиннадцать рублей шестьдесят копеек.

– Ско-олько?! Почему же так дорого?

– Импорт. Чехословакия.

– Как на взрослого…

– А разве он у вас маленький? Решайте! Последняя осталась. Отложили, но не пришли.

– Последняя? Выписывайте! – чуть не плача, приказала Лида.

Обычно она жутко колеблется, разглядывает облюбованную вещь, как болячку, страдает, уходит из магазина, потом возвращается. Для нее принять решение о покупке – это как совершить подвиг, это как броситься на вражий дзот! Но есть, есть одно волшебное слово, которое заставляет Лиду мгновенно выхватить кошелек и метнуться в кассу. Это слово – «последний». Ну а потом словно прорывается невидимая запруда и, если еще остались какие-то деньги, начинается настоящая эпидемия покупок.

– А штанишек на мальчика у вас не найдется? – мечтательно спросила моя разрумянившаяся маман.

– Вы о чем, девушка? Какие штанишки? У вас абсолютно взрослый ребенок. Женить впору. Есть одни техасы вашего роста, отечественные, но стильные. Мы даже сначала подумали: импорт! Кто-то выписал, но два часа уже прошли.

– Несите!

Кудлатая сбегала и вернулась с брюками неестественно изумрудного цвета, да еще простроченными желтой ниткой.

– Вы поняли? – со значением спросила продавщица.

– Еще бы! – Лида даже пошатнулась, как от второго фужера шампанского.

– Видите, как строчка подходит? Комплект!

– Невероятно! – закивала моя безумная мамаша, гладя желтую строчку: ее щеки покрылись клубничным румянцем восторга. – Мерь немедленно! – мужественно глянув на ценник, приказала она.

Я зашел в кабинку, снял свои любимые, видавшие виды техасы и с ненавистью надел эти жуткие, как у интервентов, портки. В зеркале возник все тот же человекообразный попугай, но теперь еще и с зелеными ногами. Господи, так издеваться над советским ребенком! Но я знал свою мать как облупленную, знал, за что страдаю, поэтому вышел из кабинки с вежливо-покорным лицом, как у манекена на витрине.

– Какой у вас сын дисциплинированный, – польстила продавщица. – Тут некоторые такие припадки с истериками закатывают!

– Потрясающе! – всплеснула руками Лида. – Вот спасибо! Вас как зовут?

– Нина.

– Меня – Лида. Ниночка, сюда бы еще рубашечку веселенькую…

– Есть! – воскликнула кудлатая, впадая в азарт, похожий на тот, который охватывает, когда играешь в кости на пистоли.

Нина тоже увлеклась превращением обычного отечественного ребенка в какого-то малолетнего иностранца. Она куда-то сбегала и принесла рубашку цвета вчерашнего какао, но не в клетку и не в полоску, как у нормальных людей, а испещренную разноцветными квадратами, треугольниками, ромбами, будто это – учебник геометрии Киселева.

– Абстракция. Последний писк западной моды!

– Вижу! – сомлела секретарь партбюро Маргаринового завода.

– С длинными рукавами нет, только с короткими. Зато расцветка интересная. Прибалтика шьет.

– Да, Рига – почти заграница.

– Вы были в Риге?

– Приходилось. По работе. И хорошо, что с короткими. Мы едем на юг!

– Счастливые, – вздохнула продавщица. – Ну-ка, примерь! Как тебя зовут?

– Юра…

– Померь, Юра! Все девчонки твои будут.

Я снова пошел в кабинку, сердито думая о том, зачем мне «все девчонки» и что я буду делать с ними, если с одной Шурой Казаковой уже запутался: она то хохочет, то плачет, то дает ни с того ни с сего пощечину… Рубашка была впору, но в сочетании с курткой и штанами превратила меня в окончательного Дуремара.

Когда я вышел из кабинки, Лида и Нина буквально застонали от восторга.

– Прямо сейчас на показ мод! Пьер Карден! – причитала продавщица.

– А сколько стоит ковбоечка? – озаботилась маман.

– Недорого. Три тридцать, – глянув картонный ценник, висевший на нитке, продетой в петельку, ответила Нина. – Берите, потом жалеть будете!

Лида, закатив глаза и шевеля губами, стала загибать пальцы. Наличность она всегда считает в уме, так как давным-давно, через месяц после свадьбы, получив зарплату, моя задумчивая маман пошла в ГУМ покупать кофточку, вынула из кошелька пятьдесят рублей старыми, а выскочивший неизвестно откуда цыганенок вырвал и убежал. Тогда-то Тимофеич впервые и назвал ее «кулемой».

– Укладываемся. Выписывайте, Ниночка, всё!

– Муж-то ругаться не будет? – улыбнулась продавщица и попала в самое больное место.

– Ну, что вы! – помрачнела маман. – Муж рад будет! Ему для семьи ничего не жалко.

– Может, не стоит? – спросил я, когда сообщница убежала за прилавок. – Ты уверена?

– В чем?

– В том, что он рад будет.

– Не твое дело. Не порть мне такой удачный день!

– И не собираюсь даже. – Я, медленно расстегивая курточку, направился к кабинке, чтобы переодеться.

– Погоди! – воскликнула Лида. – Не надо! Ничего не снимай! Так и пойдем к Батуриным. Пусть Валька посмотрит, какой у нее теперь племянник! Вот только кеды твои все портят. Ты что в них делаешь?

– В футбол играю.

– Ах, ну да, ну да… Спорт – это важно! – Она отвела глаза от рваных резиновых мысков и успокоилась взглядом на новой рубашке. – Веселая ковбоечка!

– Не веселая, а дурацкая!

– Что ты понимаешь! На тебя уже смотрят!

– Не пойду я

– Пойдешь!

– Не пойду!

– Ну сынок, ну пожалуйста! Я тебя не так часто о чем-то прошу!

– И я тебя не так часто.

– О чем ты меня просишь?

– Ты отлично знаешь!

– И сколько это стоит?

– Маска – четыре двадцать. Ласты – семь пятнадцать.

– Ну, может быть, на маску еще и хватит… Если отец спросит, скажешь: куртка – восемь, техасы – пять… – инструктировала она, отрывая картонки. – Понял? Выкручусь, мне премию по БРИЗу выписали.

– А рубашка?

– Рубашка и так дешевая… От нее ценник не трогай! Понял?

– Еще бы! – улыбнулся я наивной Лидиной хитрости и сунул картонку в нагрудный карман – длины нитки как раз хватило.

Примчалась Нина с чеком. Узнав, что мы так и пойдем по улице, она почему-то страшно обрадовалась, подмигнула и обещала упаковать «старье» в бумагу. Маман вдруг затуманилась новой мечтой и что-то спросила у нее на ухо. Продавщица посмотрела на Лиду с уважением, пальцем показав куда-то вниз и вбок.

– Там моя подруга работает, я ей сейчас позвоню по внутреннему!

Когда Лида протянула усатой кассирше чек и четвертную, та сразу забасила, мол, говорю же, русским языком: нету сдачи! Не понимают. Народ от шальных денег совсем опузырился, ничего не хочет слушать, сует сотни и пятихатки.

– У меня – двадцать пять… – пискнула Лида.

– Какая разница!

Но тут подпорхнула Нина, она принесла мои старые шмотки, завернутые в серую бумагу с маленькими буковками «ДМ». Кудрявая продавщица что-то шепнула усатой кассирше – и сдача сразу нашлась.

Лида от избытка чувств даже обняла новую подругу.

– Приглядывай за своим модником! – вдогонку крикнула Нина. – А то украдут! Заходите!

Мы вышли из секции одежды, спустились этажом ниже, свернули направо и оказались в обувном отделе. Там было пусто, как в классе на перемене. Впрочем, и товара никакого особенно тоже не наблюдалось. Полки, конечно, не пустовали, на них в ряд стояли резиновые сапоги, пегие ботинки с высокой шнуровкой, серые тапочки, черные глянцевые калоши с малиновой байковой внутренностью. Целый шкаф занимали войлочные боты фасона «Прощай, молодость», как говорит дядя Юра. В углу под табличкой «товары по сниженным ценам» красовались пара огромных кедов, предназначенных для великана, и желтые туфельки, такие крошечные, будто соскочили они с ног Дюймовочки.

Продавщица с волосами точно такого же цвета, как у Нины, но только не кудрявыми, а прямыми, вроде соломы, скучала за прилавком, листая журнал «Советское кино». Лида опасливо к ней приблизилась и тихо, по-шпионски, как пароль, сообщила:

– Я от Нины.

– Да, звонила. Ваш размер, кажется, еще остался. Минуточку!

Она скрылась в подсобке, вскоре вернулась с коробкой, откуда достала кожаные, простроченные по ранту сандалии цвета апельсина:

– Габровские.

– Да вы что?! Мерь, сынок!

Я сел на банкетку, нехотя снял любимые кеды, обнародовав носки с дыркой, и всунул ступни в сандалии.

– Не жмет?

– Вроде нет…

– Задник не трет? Пройдись!

Я прогулялся по секции, стараясь не смотреться в большое зеркало, нога в новой обуви чувствовала себя неуютно, как в гостях, но я знал, ради чего терплю.

– К куртке замечательно подходят! – заметила продавщица.

– Да! – расцвела Лида. – Удивительно удачный день! А сколько стоят?

– Пять двадцать.

– Укладываемся. Выписывайте!

Она расплатилась в кассе, всунула мои верные кеды в коробку, которую продавщица вместе со свертком умело обвязала шпагатом, нарочно оставив двойную петлю, чтобы удобнее было нести.

– Заглядывайте! На следующей неделе обещали демисезонные полуботинки на микропорке завезти.

– Спасибо! Обязательно зайдем! – ответил я.

– Простите, – заробела Лида, глядя на соломенные волосы продавщицы. – Это у вас «Лонда»?

– Ну, что вы! Это «Магиколор».

– Поня-ятно…

Но выходя из секции обуви, мы еще не знали, насколько удачен этот день! Когда мы спускались по лестнице, нам попался навстречу «бобрик» из отдела школьной формы, от него пахло табаком, видимо, выходил покурить.

– Куда же вы подевались? – воскликнул он, ласково глядя на Лиду. – Я же вам отложил пятый рост!

– Не может быть? – побледнела она и поправила прическу.

– Да, чудеса случаются. А кто этот юный кабальеро? – изумился продавец, осмотрев меня с ног до головы. – Вы времени зря не теряли! Я бы себе такую куртку и сам оторвал.

– Последняя!

– То-то и оно. Ну-с, пошли в закрома!

– Даже не знаю…

– В чем дело?

– Не знаю, что же нам теперь делать? – На лице Лиды появилось плаксивое выражение.

– Как что? Мерить и брать, пока не расхватали. Пятый рост бывает раз в месяц. Придержал для вас, Лидия Ильинична, из товарищеской симпатии, – сообщил он, пытливо глядя на мою смутившуюся маман.

…Брюки и рукава пиджака оказались длиннющими, что вызвало у нее прилив счастья: значит, можно подшить, а потом отпускать по мере того, как я буду расти. Следовательно, вопрос о новой форме возникнет не скоро. Глядишь, дотянем до восьмого класса, а потом я пойду в техникум. Экономия! Как с велосипедом «Орленок»…

– Главное, чтобы он у вас слишком в плечах не раздался, – предупредил «бобрик», который успел сообщить, что зовут его Анатолием.

– Вроде не в кого…

– Как, неужели у такой хорошенькой мамаши супруг не спортсмен? – игриво поинтересовался продавец. – Лично я играю в настольный теннис. Ну, берете?

– Да, но… У нас деньги кончились.

– Это не удивительно, Лидия Ильинична. – Анатолий загадочно посмотрел на меня. – Могу выписать и отложить на два часа. Нет, для вас – на три. Но не дольше – начальство следит. Лишат премии.

– Выписывайте! Семнадцать рублей?

– Так точно-с!

На мою несчастную маман вместо обычной нерешительности сегодня напала какая-то лихорадочная жажда сорить деньгами, не думая о последствиях. Лида поблагодарила продавца, смотревшего на нее с нахальной улыбкой, отвела меня в укромное место возле туалета, вынула из кошелька, озираясь, последние пять рублей, шепотом велела спрятать в боковой карман новой куртки, туда же сунула все ценники, кроме того, что был на ковбойке. Потом она достала из сумки эластичную розовую авоську, которую тетя Валя прошлым летом купила ей на рынке в Сухуми, и, сложив туда коробочки желатина, дала указания:

– Маску себе купишь сам. Взрослый уже. Не забудь взять сдачу! Потом зайдешь к Батуриным, отдашь три упаковки желатина, скажешь «спасибо». Тетя Валя нас выручила, а то на майские заливное не из чего было делать. Потом – в Гавриков – пострижешься «под скобочку», как обычно, но покороче. Объяснишь – на юг едешь. Они там знают. Душить себя не давай – у меня от их одеколона голова болит. Пяти рублей должно хватить на все про все. И на мороженое останется. Купи себе за хорошее поведение! Если в парикмахерской не будет очереди и останется время, проведай

– Понял.

– Не перепутаешь?

– Ты сама что-нибудь не перепутай!

– Сколько стоили куртка и техасы, помнишь?

– Помню.

– Не подведешь?

– Не волнуйся!

– Какой же ты у нас красавец! – Она поцеловала меня в щеку.

– Ты у нас тоже красавица. – Я ответно чмокнул ее в подбородок.

– Ты так думаешь?

– Анатолий точно так думает.

– Не мели чепуху! Ну – я побежала…

19. Кремлевское мороженое

Торжествуя, но стараясь не смотреться в зеркала, которых в «Детском мире» так же много, как в комнате смеха, я мчался в секцию спортивного инвентаря. Мне казалось, все потешаются над моей канареечной внешностью, которую убийственно довершили рыжие габровские сандалии, похожие на птичьи лапки. Конечно, люди, шедшие навстречу, не хохотали, не прыскали в ладошку, не показывали на меня пальцами, но исключительно из занятости или вежливости. Впрочем, иные, не выдержав, ухмылялись, перешептываясь. Я же в ответ надвинул на лицо такое выражение, какое бывает у человека, извалявшегося в грязи и пробирающегося проходными дворами домой, чтобы переодеться в чистое.

Вдруг дорогу мне заступила тетка в белом облегающем платье. Казалось, она, как и снежная баба, тоже сложена из трех поставленных друг на друга шаров, но только в отличие от снеговика самый больший шар помещался у нее посредине.

– Мальчуган, рубашечку где брал?

– Я… я… я… Она у меня уже давно… – пробормотал я.

– Врать-то зачем? Пионер, наверное? Нехорошо! – Она рукой, похожей на тамбовский окорок, ткнула в ценник, выглядывавший из нагрудного кармашка.

– М-м-м… Э-э-э… – прожужжал я, совсем как дядя Гриша, и, жарко покраснев, показал пальцем вверх, где была секция одежды для подростков.

– То-то! – рявкнула тетка. – Спасибо! – и полетела в указанном направлении, будто ядро, выпущенное из огромной пушки.

Удивляясь, как при таком весе можно развивать спринтерскую скорость, да еще лавировать между другими покупателями, я сунул картонку поглубже в кармашек. Лида нередко наутро разочаровывалась в покупках и с трагическим видом бежала сдавать их в магазин, а без чека и ценника назад ничего не принимали, сколько ни требуй жалобную книгу и ни взывай к совести тружеников прилавка. Однажды Тимофеич явился с завода не в духе, так как снова поссорился со своим начальником Пешехоновым, и раскритиковал новую блузку с большим вырезом, сказав одно короткое слово:

– Срам!

Маман вдрызг расстроилась, бросилась искать отрезанный ценник, а он как сквозь землю провалился. Тогда она схитрила, отцу сказала, что неудачную обновку вернула в магазин, а сама спрятала ее в диван, завернув в старую наволочку, выждала месяца полтора, подгадала, когда муж придет в хорошем настроении, и сообщила, честно хлопая глазами:

– Миш, представляешь, захожу в «Трикотаж» на Бауманской, а там точно такая же блузка, но почти без декольте. Последняя. Взяла… Посмотришь? Но я девочек твердо предупредила: если тебе снова не понравится, назад принесу!

– Давай! – кивнул Тимофеич, гордясь своей руководящей и направляющей ролью в семье.

Мать умчалась за створку гардероба переодеваться, а я не мог сдержать усмешку, вспомнив любимую шутку Башашкина: «Приходите только те, у которых декольте».

– Ну как? – опасливо спросила Лида, повернувшись туда-сюда перед отцом, точно манекенщица в комедии «Девушка без адреса».

– Другое дело! – оценил отец, не сводя глаз с выреза, совсем немалого, на мой непросвещенный детский взгляд.

– Как скажешь, так и будет! – потупилась хитроумная маман.

– Оставляй! – разрешил Тимофеич игривым голосом и отправил меня срочно в булочную, хотя хлеба в доме было предостаточно.

…В отделе спортивного инвентаря меня ждал жестокий удар, да что там удар – нокаут! На витрине ничего не изменилось с тех пор, как я был тут полгода назад: футбольные и баскетбольные мячи, ракетки для бадминтона и настольного тенниса, городки, сложенные в фигуру «пушка», желтая «дыня» со шнуровкой на боку для регби, деревянные с металлической окантовкой диски для метания… Все на тех же местах и по тем же ценам. В углу, как и прежде, лежали черные безразмерные ласты с рубчатыми резиновыми ремешками, которые крепятся на пятках. Именно о таких я мечтал! Рядом красовались два подводных ружья, одно за десять рублей, натяжное, вроде самострела, с трезубцем на конце, а второе – за восемнадцать рублей сорок копеек (целое состояние!) – пневматическое со специальным насосом, вроде велосипедного: качаешь воздух до отказа, потом вдавливаешь гарпун в дуло до щелчка, ставишь на предохранитель и ныряешь.

В прошлом году шахтер с Норильска дал мне стрельнуть из такого ружья: мощь и дальность фантастические – можно даже катрана подбить. Но мне как назло встретилась только крупная зеленушка, и я с непривычки промахнулся. Говорят, есть еще капсульный подводный пистолет, но продается он только в магазине «Рыболов-спортсмен» по специальному охотничьему билету, потому что его легко превратить в боевое оружие. Ренат видел такую «переделку» у одного знакомого хулигана.

Рядом с ружьями лежали трубки для дыхания под водой – за рубль четыре копейки – с оранжевыми загубниками. И маска тоже была на своем законном месте, но стоила она теперь пять рублей сорок копеек. Да, стекло больше, обзорнее, да, цвет не болотный, а бордовый, да, резиновая кромка, облегающая лицо, шире, а значит, герметичнее… Но почему же так дорого? Мы же не печатаем деньги на домашней машинке!

Я стоял у прилавка, смотрел на цену, и слезы сами собой катились по моим щекам. Продавщица с накрашенными, как у царевны Будур, глазами и прической в виде черного кокона проследила направление моего безутешного взгляда и покачала головой:

– Взрослый мальчик, а нюни распустил! Это же новая модель, улучшенная!

– А старой модели больше нет?

– Была. Кончилась утром. Но эта надежнее!

– Мне денег не хватает…

– Ах, вот оно что! Приходи завтра. Этих масок много завезли. Неужели родители рубль тебе не добавят? Ты же не двоечник? Такой модный ребенок!

– Я… я уезжаю… на море… завтра…

– Счастливый! – вздохнула она, – а у меня отпуск в феврале.

Счастливый?! Что вы понимаете?! Приехать без маски на море это как без клюшки выйти на лед! Это как отправиться в кино без билета. Это как прийти в класс без дневника или сменной обуви! Это как охранять границу

Справа от меня над прилавком склонился мужичок в матерчатой кепке, видимо, страдающий тем же недугом, что и Лида, – нудной магазинной нерешительностью, которая может внезапно перейти в буйное мотовство. Перед ним на стекле лежали три резиновые шапочки для плавания – белая, бежевая и оранжевая…

– Мужчина, вы уж определяйтесь! – попросила Будур. – Мне смену сдавать.

– Но, девушка, это же девчачьи цвета! – тонким, почти женским голосом возразил нерешительный. – А у меня мальчик. Ну почему не могут у нас нашлепать хотя бы еще синих или зеленых шапок? Жалко им, что ли?

– В стране трудно с красителями… – всхлипнул я.

– Правильно, мальчик! И потом, мужчина, вы это зря! Белый – нейтральный цвет. Плавки у вашего сынка какие?

– Черные.

– Ну, вот, получится шахматный вариант.

– Вы думаете? – В его голосе появилась надежда.

– И думать тут нечего, – отрезала Будур, снова повернувшись ко мне. – Мальчик, слезами горю не поможешь. Ну нет больше масок за четыре двадцать. Кончились. Зато куртка у тебя красивая! Я такую же племяннику взяла.

– Да, ветровочка хороша! – с явной издевкой согласился нерешительный, – А почему вы, девушка, говорите, что нет масок за четыре двадцать? Это неверная информация. Я полчаса назад видел такую внизу, справа от входа. «Все для летнего отдыха». Лежит – тебя, плакса, дожидается.

– Точно! Мы же несколько штук вниз, на выносную спустили! – обрадовалась Будур. – Ну вот – а ты рыдаешь!

– Спасибо! – выдохнул я и помчался вниз с такой скоростью, что встречный воздух мгновенно осушил слезы на моих щеках.

Маска и в самом деле меня дожидалась. Я несколько раз надевал и снимал ее, подтягивая ремешок и проверяя, хорошо ли присасывается резиновая кромка к лицу, ведь иногда встречается брак, воздух не держится, а на его место тут же просачивается вода, тогда ныряние превращается в муку-мученическую.

– Вам идет! – прыснула, тряхнув школьной челкой, девушка за прилавком, наверное, ученица продавца.

– Выпишите! – солидно кивнул я.

– А трубку вы не забыли?

– Трубка имеется.

Я выбил чек, разменяв синюю пятерку, пересчитал сдачу, как написано на стеклянной табличке, «не отходя от кассы», и спрятал в карман четыре двугривенника.

– Вам завернуть или же так в ней и пойдете? – поинтересовалась смешливая ученица, накалывая блекло-фиолетовый чек на тонкий железный штырь, вбитый в квадратную деревянную подставку.

– Не надо… – буркнул я, не найдясь как отшутиться.

– Спасибо за покупку!

– Пожалуйста…

Это что-то новенькое! Впервые в жизни продавец благодарил меня, а не наоборот. Видимо, при коммунизме бесплатная торговля будет взаимно вежливой и готовиться к этому начинают уже сейчас! Загодя…

Я поместил маску в эластичную авоську, отчего она немного растянулась, и удалился, недовольный собой: сначала хныкал, как последний плакса, а потом не смог остроумно ответить этой пигалице с челкой:

«Спасибо за покупку!»

«Пожалуйста за продажу…»

Нет, сегодня с остроумием у меня совсем неважно.

Спускаясь на эскалаторе в главный зал, я заметил между колонн мороженицу в белом переднике: она толкала впереди себя тележку с прозрачной крышкой, сквозь нее виднелись шарики пломбира – белые, розовые и шоколадные. В обычном киоске тоже можно купить мороженое в вафельном стаканчике, но там оно двух видов: с кремовой розочкой – за девятнадцать копеек и без нее – за пятнадцать. Есть еще вафельные рожки, но они в продаже почему-то бывают редко. А вот такой пломбир, с высокой круглой головкой, можно купить только в «Детском мире» и ГУМе. Он фантастически вкусный, пахнет парным молоком, подсушенный вафельный стаканчик хрустит, рассыпаясь на зубах. Дядя Юра говорит, этот сорт делают специально для тех, кто работает в Кремле. Несъеденное отдают в ГУМ и «Детский мир». Сколько раз мы с Лидой вставали в очередь за кремлевским мороженым, и только два раза нам хватило. Обычно пломбир заканчивается очень быстро, и продавщица увозит пустую тележку, обещая вернуться через пять минут. Мы как-то караулили ее почти час – бесполезно. Думаю, она не виновата, наверное, сидит где-то и терпеливо ждет, когда из Кремля привезут остатки.

Тележка затормозила между колоннами, возле отдела детских железных дорог. У меня в глубоком детстве была такая дорога, но самая простенькая – без тоннелей, мостов, семафоров, стрелок и шлагбаумов, – мне ее подарил на день рождения дядя Коля Черугин. Смотреть, как электровоз, работающий на батарейке «Крона», мотает за собой по кругу два вагончика, было скучновато, а Петьке Коровякову вскоре купили точно такую же, и мы, когда не было взрослых, устраивали крушения: удлинив в два раза рельсы, пускали составы навстречу друг другу. Выигрывал тот, чей электровоз с вагонами не слетал с полотна. Впрочем, игрушки на такое использование рассчитаны явно не были и скоро сломались. Лида, как всегда, хотела писать в ОТК, но я отговорил, соврав, что случайно уронил локомотив на каменный пол.

– Кулема! – рассердилась она.

Петляя между покупателями, которых с каждой минутой, как и предвидели, становилось все больше, я метнулся к тележке. Но и другие ворон не считали, в результате я оказался в очереди девятым, а за мной выстроился длиннющий хвост. И хотя большинство понимали, что пломбира им точно не хватит, но все равно терпеливо стояли и ждали. Зачем? Как верно говорит дядя Юра: в одни руки много ума не дают. Озираясь от нечего делать по сторонам, я заметил в секции железных дорог знакомую колхозницу в плюшевом жакете, с двумя сумками через плечо. Получив от своего деревенского внука задание купить в Москве игрушечный паровозик с рельсами, она даже представить себе не могла, какой здесь выбор – на все вкусы и кошельки. Видимо, решившись, она полезла за пазуху, долго там шарила и достала наконец завязанный на несколько узлов носовой платок – с деньгами…

– Не спи, модник! – услышал я веселый окрик.

Это подошла моя очередь. Получив за двугривенный вафельный стаканчик с шоколадным полушарием, еще покрытым серебристой изморозью, я понес его к выходу. Не только дети, но и взрослые смотрели на меня с завистью, даже облизывались вслед, а я не спешил, всем

На самом же деле я просто ждал, когда мороженое чуть «поплывет», тогда его не надо грызть, отчего ломит зубы, а можно постепенно, слой за слоем, слизывать, пока не дойдет дело до стаканчика, и вот тут-то очень важно симметрично, по кругу, откусывать хрустящую кромку вместе с равными порциями пломбира. В конце концов в липкой руке остается лишь вафельное донышко с мягкими краями, и в нем, как в чашке, – молочная жидкость. Чтобы она не протекла на одежду, нужно побыстрей уместить объедок во рту и держать там до полного сладкого размягчения, а потом с сожалением проглотить, что я и сделал, выходя на улицу.

Там жарко пахло бензином и тополиной горечью. От дождя остались лишь крошечные лужицы в выбоинах асфальта, мокрые фантики под ногами и грязные разводы на стеклах витрин. Справа в сером мареве виднелись колеблющиеся в воздухе колонны Дома Союзов, куда я два раза ходил на елку. Подарки там дают очень хорошие: с шоколадными суфле и «трюфелями». Лучше, говорят, только в Кремле, где гостинцы спрятаны в пластмассовую красную звезду с крышкой посередке, но там я никогда не был. Один раз райком выделил на Маргариновый завод два билета в Кремль, но Лида как секретарь партбюро отдала их передовым работницам с детьми.

Напротив, на горке, возле магазина «Книжная находка» стоял на постаменте первопечатник Иван Федоров и разглядывал металлический листок. Марина Владимировна сказала: если бы не Иван Федоров, мы бы до сих пор переписывали учебники от руки и тогда берегли свои книги, а не рисовали бы на полях чертей, мусоля грязными пальцами страницы до лохмотьев.

Слева, посреди площади, запруженной гудящими машинами, торчал один-одинешенек Феликс Дзержинский. Он, наверное, совсем запарился в своей длиннополой шинели. Зато зимой у него на плечах и голове лежат сугробы. Однажды я видел, как специальная машина с подъемной стрелой для замены лампочек, висящих над мостовой, припарковалась у памятника, и рабочий, устроившись на выдвижной площадке, счищал шваброй с макушки Железного Феликса снег, похожий на высокую боярскую шапку из учебника истории.

– Молодой человек, купи цветочки! – попросила бабушка, притулившаяся у стеклянных дверей.

В ее корзинке плотно стояли связки васильков, туго обмотанные черными нитками. Издали букетики можно было принять за странные цветы с очень толстыми стеблями и большими синими розетками.

– По двадцать копеек отдаю!

Я пожал плечами и отошел к железному барьеру, отделявшему тротуар от проезжей части. Над мостовой нависал серебристый «скворечник», откуда время от времени высовывался орудовец и грозил полосатой палкой водителям. Если бы Шура была в Москве, я, возможно, и купил бы букетик, оставив себе на стрижку ровно сорок копеек, и положил бы цветы тайком на порог ее крыльца, а она, вернувшись, взяла бы васильки в руки, понюхала и задумалась: какой же тайный друг принес ей дары полей? Но Шура в отъезде…

Из «Детского мира», причитая, вырвались две одуревшие от духоты потные женщины с обувными коробками и свертками. Одна из них, зажав покупки под мышками, достала из сумки красную пачку, извлекла из нее длинную сигарету с золотым кончиком, жестом остановила прохожего мужчину и прикурила от его папиросы.

«Господи, сколько же курящих женщин в Москве!» – с испугом подумал я.

– Сумасшедший дом! – сказала она, выдыхая сизый дым.

– Ненавижу очереди! – отозвалась вторая и затянулась сигаретой подруги.

– Вер, ты посмотри, какой мальчик модный!

– Да уж, пижон…

– Убежал. Дикий, что ли? – засмеялись мне вслед они, не зная, что, во-первых, я ненавижу новую одежду, во-вторых, не желаю выглядеть пижоном или клоуном, а в-третьих – и это главное – при виде курящих женщин у меня почему-то…

Весной я просмотрел в библиотеке все журналы «Здоровье», особенно раздел «Половое воспитание», – но ничего похожего на мое, видимо, очень опасное заболевание там не нашел…

20. Как я потерял друга

Огромную «Контору городских бань» я решил обойти на всякий случай стороной, хотя вдоль фасада путь к тете Вале, в Комсомольский переулок, короче. Но в таком наряде идти мимо КГБ себе дороже: могут заподозрить, что американцы уже засылают к нам в СССР малолетних шпионов. Да еще и эта маска в авоське. Недавно по телеку показывали фильм, где диверсанты пробирались в советский город под водой, прикидываясь ныряющими курортниками, и были, конечно, обезврежены нашими боевыми пловцами, вооруженными антиакульными ножами. У меня, разумеется, есть ценники, подтверждающие, что все, кроме сухумской авоськи, куплено в «Детском мире», а не за границей, но они еще могут спросить, откуда и куда я несу дефицитный желатин.

Торопливо проскочив боковой переулок, идущий вдоль могучей стены КГБ, я очутился на маленькой площади. Слева, в глубине, торчал непонятный памятник: бородатый старичок на постаменте стоял, как-то нелепо присев и растопырив руки, будто его прихватил радикулит, как дядю Колю во время прошлогоднего субботника. И смех, и грех. А статуя должна вызывать уважение! Иначе зачем ее городить?

Справа углом выступал Сороковой гастроном, там, прямо у входа, в отделе «Соки-воды» готовят изумительный коктейль. Всего за десять копеек. В высокие алюминиевые стаканы наливают молоко, кладут четверть пачки мороженого и добавляют вишневого сиропа, а потом прищелкивают колбы к электросмесителю, который шумно крутит, будто сверла, специальные стержни с маленькими лопастями. Ждать надо минут пять, но зато потом ощущение такое, будто ты пьешь пенистое, воздушное, вишнево-сливочное мороженое. О, если бы не съеденный только что в «Детском мире» кремлевский пломбир!

Нащупав в кармане оставшиеся три монеты, я собрал силу воли в кулак и, стиснув зубы, огляделся. Если спуститься налево по Кузнецкому Мосту, можно за десять минут дойти до театра, где мы всем классом года два назад смотрели «Синюю птицу». Особенное впечатление на меня произвела удивительная сцена, когда белый яйцеголовый Сахар отламывает свои пальцы-леденцы и угощает ими детей. Как артист это делал – не понимаю! Наверное, он по совместительству еще и фокусник…

А если идти направо, то через пять минут я окажусь у Батуриных.

И тут мой взгляд наткнулся на вывеску «Зоотовары». «Вот голова садовая! Видимо, цыганская порча передается и детям. Совсем забыл купить рыбкам корм, а ведь в баночке осталось не больше чем на неделю!»

Едва дождавшись, когда загорится зеленый свет, я бросился туда. Конечно, «Зоотовары» – это вам не Птичий рынок, но и здесь есть на что посмотреть. Правда, цены тут государственные, непоколебимые и торговаться нельзя.

В магазине пахло сушеным рыбьим кормом и подстилками,

Кстати, у нас, у людей, все наоборот: наряжаются, красят волосы и губы, рисуют себе глаза, носят туфли на гвоздиках, унизывают пальцы колечками, дырявят уши и вдевают в них серьги, вешают на шею янтарные бусы как раз исключительно женщины. Мужчины же выглядят гораздо скоромнее, как и полагается сильному полу. Когда дядя Юра купил себе четвертый костюм и десятый, «абстрактный», галстук, бабушка Маня сказала, что «зятек с глузду съехал». Впрочем, я и сам сейчас – в желтой куртке, зеленых техасах и оранжевых сандалиях – смахиваю на расфуфыренного гуппи-вуалехвоста.

За прилавком стоял мой друг продавец-консультант Василий. Я как-то забрел сюда днем, когда все еще на работе, а он скучал от безлюдья, и мы долго беседовали о том, каким должен быть идеальный аквариум и стоит ли держать дома змей, даже неядовитых. Василий был категорически против и рассказал историю про ужа, который любил подремать, свернувшись, как в расселине, в открытом рту спящего хозяина. Я же высказал другую точку зрения. Вот приходят к тебе гости, рассаживаются, начинают выпивать, закусывать, и тут из-под дивана выползает живая змея… Ха-ха! Всем весело!

– А если у кого-то слабое сердце? – возразил Василий.

Я был вынужден согласиться. Сошлись мы на привлекательности крыс, но только исключительно белых, а не серых, которые бегают у нас по двору, питаясь объедками из столовой. Эти опасны и могут цапнуть, а укус у них ядовитый, как у хорошей гадюки. Замучаешься потом уколы от бешенства делать…

Когда я вошел, мой друг, отрастивший элегантные усики, был занят – он мастерски обрабатывал «гуппешников». Так продавцы называют бедных родителей, которых затащил в магазин капризный ребенок, требуя, чтобы ему немедленно купили какую-то живность. Когда выясняется, что кошечек и собачек тут в помине нет (их на улице, бездомных, полным-полно шастает), капризник начинает вымогать сначала говорящего попугая, потом кролика, затем – морскую свинку, наконец хомячка или канарейку. Откуда я это все знаю? От верблюда! Сам таким же был еще недавно. Родители в ужасе от цен и детской истерики и уже готовы взять в дом любого хомяка, а грызуну подавай клетку и мешок пшена.

И тогда опытный продавец-консультант мягко предлагает взглянуть на аквариумы. Конечно, юный вымогатель тут же требует себе здоровенную золотую львиноголовку, тянущую граммов на сто пятьдесят, стоящую двадцать рублей и нуждающуюся в десятиведерном домашнем водоеме с компрессором. Родители близки к истерике, и тут самое время переключить внимание семейного тирана на крайний аквариум, набитый обыкновенными, а не вуалевыми, гуппи, у них самец отличается от самки только меньшим размером и розовыми пятнами на куцем хвостике. Зато и стоят они – всего-то двадцать копеек за пару. В глазах родителей затепливается надежда…

Именно это и происходило, когда я вошел.

– Берите, не пожалеете! – убеждал Василий. – Гуппи – живородящие, неприхотливые, аквариум им не нужен, достаточно трехлитровой банки.

– Берем! – воскликнули, чумея от радости, оба предка.

– В чем будете транспортировать?

– А какие есть варианты? – спросил отец, похожий на инженера.

– Первый вариант – садок. Точнее, мини-аквариум. Полтора литра. Плексигласовый. На силиконовом клею.

– Герметичен?

– Абсолютно, но кусается.

– В каком смысле?

– В финансовом.

– И сколько же стоит эта посудина? – сморщилась мамаша.

– Четыре восемьдесят.

– Отпадает.

– А-а-а-а… – забился в истерике малолетний злодей.

– Альтернатива? – нахмурился папаша и дал ему подзатыльник.

– Не смей! – взвизгнула мать и погладила сына по кудрявым волосам

– Альтернатива есть, – доверительно произнес Василий. – Выходите на улицу. Вторая дверь справа – магазин «Молоко». Там на столике у окна всегда есть майонезные банки, которые не приняли из-за скола или щербинки. Их можно взять даром. Они ничьи. Только смотрите, чтобы жир на стенках не остался. Выбираете, несете мне – и будет вам счастье!

Подхватив всхлипывающего истерика, родители вылетели на улицу. Пока Василий охмурял покупателей, я со знанием дела обошел магазин – все на месте: в железном колесе крутилась, перебирая лапками, белка с облезлым хвостом. В детском саду у нас была такая, я дал ей орешек – и она до крови прокусила мой палец, сначала мне хотели сделать сто уколов от бешенства, но потом ограничились йодом, так как в беличьем роду сумасшедших не оказалось. В большой клетке с покатым верхом сидел, нахохлившись и вцепившись когтями в кольцо, зеленый попугай Ара величиной с ворону.

– Сколько я семей спас! – глядя вслед умчавшимся «гуппешникам», молвил Василий. – Ну а вы, сэр, за чем пожаловали?

– Корм нужен.

– Вам повезло, мой юный друг! Имеется свежий трубочник. – Продавец подошел к холодильнику «Саратов» и вынул алюминиевый лоток.

На первый взгляд могло показаться, что в нем на дне лежит круглый, вроде антрекота, кусок постной говядины, но если присмотреться, видна по краю «антрекота» шевелящаяся в воде бахрома – тонкие, как нитки, живые червячки. Лида их страшно боится и запрещает держать в холодильнике, поэтому больше пятидесяти граммов я никогда не беру – портятся. Вот откуда моя идея консервированного рыбьего корма. Василию я ее уже как-то излагал, и он заметил, что на Западе, запатентовав такое изобретение, я разбогател бы, как Пончик из книжки «Незнайка на Луне».

– Отличный трубочник! – согласился я.

– Сколько тебе?

– Я бы взял, но завтра уезжаю.

– Судя по экипировке, на Бермуды?

– В Новый Афон.

– Ого! Маску прикупил, счастливец!

– Да. Последнюю взял. А маман жутко боится этого трубочника. Без меня не справится.

– Бывает. Одна тут по ошибке изжарила и съела. Ничего, даже не вырвало. Сказала, котлеты по шесть копеек напоминает. Мотыль, конечно, на вид поприятней, но кончился. Остается сухой корм. Сколько насыпать, сэр?

– На пятнадцать копеек, – солидно сказал я, хотя поначалу собирался купить на гривенник, но в таком случае какой же я сэр?

Василия разочаровывать нельзя, он очень серьезный человек, сегодня возле весов лежит толстая книга «Моммзен. История Рима», заложенная билетиком книжной лотереи. В прошлый раз он читал «Критику эк… экзис… экзистен… экзистенциализма». Уф-ф… Спросить у него, что это такое, я постеснялся…

Продавец тем временем ловко свернул из заранее нарезанной газеты аккуратный фунтик

– Золото?

– Ага, самоварное! Э-э-эх! – и он привычно замял края кулька так, что ни одна дафния теперь не вывалится. – Взял колечко по случаю. Друга выручил… Ваш пятачок, сэр!

– А что попугай – никто не покупает? – с сочувствием спросил я, пряча монету.

– Какой же идиот его за триста целковых возьмет?

– А уценить нельзя?

– Предлагали. Хозяин никак не соглашается.

– Какой хозяин? Попугай разве не государственный?

– Скажешь тоже! Птица комиссионная. Или ты думаешь, я его сам в Африке ловил? Мореман один из рейса себе привез, помучился и нам сдал. Орет попка очень уж громко, соседей будит. Сандалии у тебя тоже классные!

«Как можно говорящих птиц сдавать на комиссию? Они же почти люди!» – горько подумал я и поинтересовался:

– А что из товара лучше всего идет?

– Гуппи с хомяками. Дешево и сердито! И куртка у тебя – отличная! Такое впечатление, что ты с витрины сбежал! – засмеялся продавец-консультант.

– Маман заставила… – вздохнул я, злясь, что позволил вырядить себя, как полного дурака.

– Жестокая женщина! – согласился Василий. – Пытка новизной.

– И не говори, – вздохнул я совсем как бабушка Аня.

Но тут вернулись радостные родители со своим извергом.

– Ну, пока, звездный мальчик! Счастливо понырять! Заходи, когда вернешься!

– Пока… – Я деликатно отошел от прилавка.

– Из-под хрена подойдет? С крышкой! – ликуя, спросил папаша.

– Верх желаний! Давайте сюда вашу баночку! – Василий вздохнул, вооружился сачком на длинной ручке и встал на табурет: – Самца подберу вам почти вуалевого.

– Вот спасибо! – кивнул отец-инженер.

– А самочку икряную или отметавшую?

– Только икряную! – воскликнула мамаша, собираясь, верно, немедленно выпотрошить крошечную рыбку и намазать бутерброд.

– Поищем…

Положив невесомый кулек с кормом в авоську, я пошел к дверям, чтобы не мешать продавцу-консультанту в работе, но у входа сдуру задержался возле клетки с попугаем и тихо попросил:

– Скажи: попка – дурак.

Пока родители, затаив дыхание, следили за тем, как Василий для виду гоняет сачком по аквариуму икряную самочку, плохиш отошел посмотреть белочку.

– Белку хочу! – снова захныкал зануда.

– Продана, сэр! – нашелся Василий.

– Скажите, товарищ, – подавшись вперед и понизив голос, спросил отец-инженер. – Они долго, эти гуппи, живут?

– У вас, полагаю, неделю протянут.

– Не больше?

– Не больше, – заверил консультант, печально разглядывая на свет пойманных рыбок. – А вот вам и питание на первое время, – он бросил в бумажку щепоть сухого корма.

Несчастные рыбки метались по баночке, еще не поимая, какая беда с ними приключилась. Сегодня же малолетний психопат высыплет туда весь корм, через два-три дня вода завоняет, пойдет гнилыми пузырями, и гуппи всплывут брюшками вверх.

– Какие живчики хорошенькие! – залюбовалась мамаша, подняв баночку на свет.

И тут ара, до которого, видимо, дошла, наконец, моя просьба, открыл круглый и наглый глаз, повел крылами, напружился и голосом охрипшего Левитана заорал на все помещение:

– Заткни-ись, придурок!

– Он говорящий! – громче безумной птицы завизжал маленький тиран. – Не нужны мне ваши рыбки! Попуга-а-а-а-я хочу-ч-у-чу-у-у-у! – и повалился на пол, суча в истерике ногами.

Василий глянул на меня с обидой, мол, думал, ты человек, а ты пижон в апельсиновых тапках! Я стремглав выскочил на улицу, понимая, что испортил ему всю торговлю. Простит ли? Огорчившись, что, кажется, потерял друга, я побрел налево, в сторону улицы Кирова.

Да, в детстве я тоже бывал плохишом и мог похныкать из-за некупленной игрушки, но кататься, вопя, по полу в общественном месте – такое мне даже в голову не приходило! А если бы и взбрело, Тимофеич одним движением, точно Котовский – саблю, выдернул бы из брюк ремень и выпорол меня, как сидорову козу. Детей, конечно, бить нельзя, но иногда необходимо…

До старинного дома, на углу Большого и Малого Комсомольских переулков, где жили Батурины, ходу пять-семь минут неспешным шагом. Я пересек в положенном месте улицу Кирова и остановился напротив огромных витрин магазина «Хрусталь Фарфор Фаянс»: за стеклом на белых кубах разной величины размещались сервизы, рассчитанные на семью из двенадцати человек, – столовые, чайные, кофейные. Поражали воображение огромные блюда, на которых можно выложить жареного быка. Озадачивали супницы, их назначение я долго не мог понять, пока бабушка Елизавета Михайловна не объяснила. Оказывается, в приличных домах щи, борщ или харчо никогда не распределяют по тарелкам прямо из кастрюли. Это – дурной тон. Сначала борщ переливают на кухне в супницу, ее несут к столу, а уж потом серебряным половником делят на порции.

Кроме сервизов на кубах стояли длинноногие бокалы и хрустальные вазы с искусственными фруктами и цветами. В углу можно было прочитать скромную табличку: «Товары с витрины не продаются».

Я уже хотел свернуть в Большой Комсомольский переулок, но, как пишут в книгах, ноги сами понесли меня в противоположную сторону – в магазин «Книжный мир». Там на первом этаже располагался мой любимый отдел филателии, и я не мог отказать себе в удовольствии хотя бы одним глазком глянуть на серию «Фауна и флора Бурунди». И хотя Сергей Дмитриевич, если заходит речь об этих марках, снисходительно усмехается в усы, я в жизни ничего красивее их не видел!

У входа в «Книжный мир» топтался, озираясь, тощий длинноволосый парень в синих заграничных джинсах и клетчатой ковбойке с погончиками. В руке он держал раздувшийся и явно очень тяжелый портфель. Тощий смерил меня с ног до головы изучающим взглядом, задержался на апельсиновых сандалиях, ухмыльнулся, подошел вплотную и тихо протараторил:

– Книгами интересуешься?

– Конечно!

– Есть «Библиотека приключений» – полностью и отдельными томами. Сказки Андерсена. Книга джунглей. – Заметив маску в моей эластичной авоське, он добавил: – «Затонувшие сокровища» Кусто. Показать?

Про Кусто я ничего прежде не слышал и пожал плечами, но он быстро вынул из портфеля книгу с аквалангистом на обложке. Однако проходившая мимо женщина вдруг остановилась, уперла руки в боки и заголосила:

– Как не стыдно детскими книгами спекулировать! Из-за вас, сволочей, ничего в магазине купить невозможно. Отстань от ребенка, а то сейчас милицию позову!

Тощего как ветром сдуло. А я зашел в магазин и вдохнул книжный воздух, он напоминает библиотечные запахи, но только резче и ароматнее, наверное, из-за того, что свежая типографская краска еще не выветрилась. Возле

Коллекционеры с надеждой смотрели на каждого входящего, но я у них никакого интереса не вызвал. Если же появляется кто-то, кого считают своим, тогда они по-особенному переглядываются, подавая друг другу тайные знаки, сближаются, точно знакомые коты, перешептываются и удаляются вместе: справа от входа в магазин есть глубокий двор, где, по словам дяди Юры, застрелился Маяковский. Там-то коллекционеры и меняются.

Я, замирая сердцем, подошел к прилавку: вот она, моя Бурунди! Ах, какие же все-таки в Африке красивые марки! Вроде бы страшно отсталый черный континент, который только еще борется за свободу, а какие яркие цвета! Наши по сравнению с ними выглядят как-то блекло. Видно, в самом деле в СССР напряженка с красителями! Я склонился над стеклом, любуясь львами, леопардами, слонами, страусами, зебрами, павлинами, буйволами, носорогами, жирафами, змеями, крокодилами, заключенными в зубчатые квадратики, прямоугольники и треугольники. Большая серия была посвящена бабочкам самых невероятных расцветок, таких у нас я никогда не встречал. Разве только наш махаон может отдаленно с ними сравниться. Но ведь и он в Подмосковье большая редкость! Этим летом мне ни разу на глаза не попался. В прошлом году я поймал одного на Волге, в лугах, но неправильно засушил, и у него отвалились крылышки.

А вот рядом серия из двадцати четырех марок «Тропические рыбки». Чудо! Почему таких красоток не разводят в аквариумах? Например, эту – с леопардовым узором? Я давно мечтаю купить хотя бы одну, самую маленькую серию, пусть даже с птицами, но марки Бурунди стоят дорого, не меньше трех рублей, наверное, за счет них эта страна и развивается, как мы за счет социалистических соревнований. Я вздохнул и, перед тем как уйти, на всякий случай пробежал глазами советский раздел и вдруг обнаружил серию, выпущенную к чемпионату мира по фехтованию в Москве. В прошлый раз ее точно не было! На трех квадратных марках были изображены в момент глубокого выпада рапирист, шпажист и сабельник. Сердце фехтовальщика дрогнуло, рука нашла в кармане и сжала оставшиеся монеты, а мозг сам по себе начал лихорадочно подсчитывать стоимость: десять, пятнадцать и двадцать копеек, ровно столько и было у меня в кармане. Тютелька в тютельку. Надо брать! Другого такого случая не дождешься! В этот момент я совершенно забыл, что мне еще надо доехать до Гаврикова переулка и подстричься под «скобку». Через миг очутившись у кассы, я выложил горячие двугривенные монеты в мраморную тарелочку и выдохнул:

– Сорок пять копеек в филателию!

Аппарат застрекотал, а из щели высунулся серый чек. Казалось, машинка показала мне язык.

– Эх, ты, чулида! Только выложила! – улыбнулась продавщица.

Дунув вовнутрь маленького белого конверта, она расправила слипшиеся края и осторожно, как необычайную ценность, вложила туда марки.

– Да, удачный день! – кивнул я, осознавая, что совершил преступление и остался без копейки.

21. Племянник вельмож

Но это в джунглях капитализма страшно оказаться совсем без денег. У нас в стране Советов все по-другому. Есть, например, кассы взаимной помощи, не говоря уже о друзьях-родственниках. И не было еще случая, чтобы Батурины оставили меня в беде. Недавно я прочел книжку про обычного американского мальчика. Его отец-фермер с самого рождения сына заносил в особую книгу все, что потратил на отпрыска. Купил игрушку – записал, купил тетрадку – записал, купил конфетку – записал, купил башмаки – записал. И не потому, что фермер – какой-то уникальный жмот или крохобор, просто у них там так принято даже между родственниками. Когда сын подрос и пошел работать, папаша вручил ему «гроссбух», мол, теперь, парень, гони должок согласно «жировке». Дикие люди!

Прижимая к сердцу конвертик с марками, я выбежал из магазина и увидел тетку, грозившуюся вызвать милицию. Она свое обещание выполнила и теперь благосклонно наблюдала, как два парня с красными повязками на рукавах обезвреживали напуганного книжного спекулянта. Один дружинник крепко держал его за шиворот, а второй внимательно рассматривал содержимое портфеля, качая головой и даже цокая языком от удивления.

– Проходи, мальчик, тут для тебя ничего интересного нет! – прикрикнула на меня общественница.

– Эти книги надо сдать в детскую библиотеку! – посоветовал я, ускоряя шаг.

– Неплохая мысль!

– Разберемся.

Батурины жили поблизости, в старинной трехэтажке на углу Большого и Малого Комсомольских переулков. Мраморная доска на стене сообщала, что дом выстроен по проекту великого русского архитектора Матвея Казакова и он сам здесь жил с 1782 по 1812 год. Эту надпись я хорошо запомнил, так как в раннюю пору, когда еще только учился складывать буквы в слова, читал на прогулках вслух все встречные вывески, надписи, лозунги и мемориальные таблички, а их в районе Маросейки множество. Дольше всего я мучился и не мог разобрать слово «Да здравствует!», написанное там и сям белым по красному.

Однажды наша историчка Марина Владимировна сказала на уроке, что Московский университет, а также Дом Союзов, куда я ходил на елку, построил великий русский архитектор Казаков. На меня накатила такая гордость, что я поднял руку.

– У тебя вопрос?

– Нет.

– А что такое, Юра?

– Я хочу сказать, что мои тетя Валя и дядя Юра тоже живут в доме Казакова.

– Что значит – «тоже»? Какая чепуха! Не могут твои родственники жить в доме Казакова. Он строил дворцы и государственные учреждения! Бред! Кстати, где эта улица, где этот дом?

– В Комсомольском переулке…

– Там, где ЦК ВЛКСМ?

– Наверное, – кивнул я, вспомнив большие вывески с золотыми буквами по бокам мощной двери, перед которой часто останавливаются черные машины.

– Ты, дружок, что-то путаешь. Казаков строил для царей и вельмож. Твоя тетя… Валя из вельмож?

– Нет, она в Главторфе на машинке печатает.

– А дядя Юра?

– Он военный барабанщик.

– О-о! Почти маршал.

– Старший сержант.

Кто-то злорадно захихикал. Просто удивительно, почему одноклассникам нравится, когда учителя над кем-то ехидничают, ведь завтра ты сам можешь оказаться на месте обсмеянного.

– Садись уж, племянник вельмож!

Тут весь класс откровенно заржал, а Шура Казакова презрительно улыбнулась. Мне стало жутко обидно: получалось, я врун, хотя сказал чистую правду! Едва не заплакав, я уперся взглядом в крышку парты, испещренную древними рисунками и надписями, которые много раз и тщетно пытались закрасить. Одна фраза въелась в деревяшку особенно глубоко: «Историчка – дура!»

Но через неделю Марина Владимировна приказала мне остаться после урока, и я понял: сейчас влетит за то,

– Юра, – сказала она – строго и торжественно. – Ты, как ни странно, оказался прав. Твоя тетя вполне может жить в доме Казакова. Я была в том районе по делам и специально зашла в Комсомольский переулок. На стене есть мемориальная доска. Охраняется государством. В окнах стоят цветы и висят разные занавески. Там в самом деле живут простые советские люди. Извини, что я тебе не поверила! Мы, учителя, не можем знать все на свете, но постоянно повышаем свою квалификацию. Спасибо тебе за ценную информацию!

– Пожалуйста.

– Будь и впредь таким же наблюдательным!

– Буду.

– Но пусть этот разговор останется между нами. Договорились?

– Договорились.

– Вот и славно! Давай дневник, за любознательность ставлю тебе «пять». Но если я еще раз, дружок, увижу, как ты с Воропаевым на уроке играешь в морской бой, то потоплю вас обоих. Одной торпедой. Понял?

– Понял.

– Привет тете!

…В подъезде дома Казакова пахло стариной и доисторическими кошками. Лестница с кованым, в завитушках, ограждением плавно поворачивала от этажа к этажу. Кое-где старинные, вытертые до блеска перила были оторваны и обнажилась стальная полоска с дырочками. Песочного цвета ступени имели посередине полукруглые углубления. Это ж сколько народу прошаркало по ним за двести лет, чтобы стесать подметками камень! Невероятно… Я вообразил Пушкина в цилиндре и с тросточкой, спускающегося беглой походкой на прогулку, а навстречу ему тяжело поднимается объевшийся на званом обеде баснописец Крылов. Нетто, сосед Батуриных, сам большой любитель покушать, уверяет, будто Иван Андрееевич умер от обжорства… Еще в детстве, когда я медленно, глядя под ноги, полз наверх, мне бросилась в глаза закономерность: чем выше, тем углубления в ступеньках становились менее заметными.

– Почему? – спросил я у дяди Юры.

– Очень просто, – объяснил он. – Внизу жили богатые и толстые от хорошего питания господа, а на верхотуре – разная там худая мелочь…

Но главной достопримечательностью подъезда были не ступени, а маленькие черные сосульки, свисавшие с серого потолка, по углам затянутого паутиной.

– Шпана развлекается! – ругалась тетя Валя. – Колония по ним плачет!

Делалось это так: нужно смачно харкнуть на побелку, расковырять спичкой это место да так, чтобы на кончике, свободном от серы, образовался вязкий комок, а потом, чиркнув о коробок, следует прицельно подбросить эту спичку, чтобы она прилипла к потолку зажженной головкой вниз и, сгорая, образовала вокруг себя пятно копоти. Я и сам так пробовал, но спички или вообще не зажигались, или гасли в полете, или ударялись в потолок не тем концом, падая на пол… Тоже ведь искусство! Возможно, при регулярных тренировках и у меня получилось бы, однако дело это опасное: поймают жильцы – в лучшем случае надерут уши.

Я одним духом взлетел на третий этаж. На узкой длинной площадке друг на друга смотрели две двери. Если отсюда глянуть вниз, то видно, что мозаика на полу у входа изображает большие цветы, вроде лилий, а если, перегнувшись через перила, удачно плюнуть, можно попасть в середину раскрывшегося бутона. Один раз меня за этим занятием застала бабушка Елизавета Михайловна и рассердилась. Она сказала, что когда-то в этот пролет бросился жених, оставленный неверной невестой, и расшибся насмерть. А ты плюешь! Но дядя Юра уточнил: несчастный сиганул вниз, так как перед свадьбой вдрызг проигрался в карты и остался совсем без денег. Мрачные времена. Выходит, никто его не выручил? У нас в СССР по-другому: Люба проторговалась, а мы ей складчину собираем.

Дверь левой квартиры, где живут Батурины, обита старым черным дерматином, местами прохудившимся: из прорех торчат клочья серой пакли. Посредине в два яруса теснятся почтовые ящики, обклеенные вырезанными газетными и журнальными названиями: «Советский спорт», «Красная звезда», «Вечерняя Москва», «Работница», «Наука и жизнь», «Знание – сила», «Литературная газета», «Крокодил», «Гудок», «Транспортное строительство». Под ящиками есть старый медный звонок, его надо вращать, будто заводишь будильник, – и тогда в квартире раздается мелодичный скрежет. Но этой трещеткой давно никто не пользуется, ее заменила электрическая кнопка на косяке. Под ней приклеена бумажка:

Батурины – 1 зв.

Капустинский – 2 зв.

Сиротин С. Д. – 3 зв.

Сиротин А. С. – 4 зв.

Сиротины занимают три комнаты. В одной, справа, в конце коридора, живет старичок Сергей Дмитриевич, служивший инженером и построивший много разных мостов, но после войны уцелели всего два. Остальные взорвали или наши, или немцы. Он говорит, погибшие мосты часто ему снятся по ночам. При царе его семье принадлежала вся квартира, а потом их «уплотнили». В комнате Сергея Дмитриевича я был только один раз – относил по просьбе бабушки Елизаветы Михайловны пузырек с каплями Зеленина. Меня удивило, что книги там, как в Пушкинской библиотеке, стоят в высоких, до самого потолка, шкафах, причем корешки у них в основном старинные, золотые, тисненые, а имена писателей написаны с твердыми знаками: Лермонтовъ, Чеховъ, Фетъ, Майковъ, Ренанъ…

Над кожаным диваном с откидывающимися валиками в деревянных рамочках развешаны снимки разных мостов. На широком письменном столе в резном овале – пожелтевшая фотография: очень красивая дама в шляпе с перьями и молодой Сергей Дмитриевич в фуражке и мундире с молоточками на петлицах. Оказывается, при царе инженеры, как и военные, носили форму.

В отдельном застекленном шкафу главное богатство – три полки кляссеров в кожаных и бархатных обложках. Сиротин-старший – заядлый филателист и переписывается со всем миром. Дядя Юра говорит, у него есть марка, которая стоит больше, чем «Волга». Сомневаюсь, ведь любой нормальный человек моментально обменял бы ее на автомобиль. Кстати, Сергей Дмитриевич всегда, даже отправляясь на кухню или в туалет, запирает свою дверь на ключ и вешает его на шею, чтобы не потерять из-за склероза.

Рядом в двух больших смежных комнатах живет с женой и сыном пузатый Алька, по прозвищу «Нетто», на самом деле он Альберт Сергеевич, именно так его и спрашивают по телефону, который прикреплен к стене в коридоре. Алька работает директором вагона-ресторана и подолгу пропадает в рейсах. Оказывается, до Владивостока поезд идет чуть ли не десять дней! Иногда гости звонят по ошибке три раза вместо четырех, Сергей Дмитриевич шаркает к входной двери и усмехается, обнаружив ошибку:

– Ах, вы к Бовтам? Проходите…

Это он так шутит. Бовт – фамилия Алькиной жены. В гостях у них я бываю постоянно, так как дружу с Мотей, неимоверно толстым мальчиком, двумя годами старше меня. Он все время что-то жует, а его мамаша

У них в комнатах на стенах висят большие картины, изображающие томно разлегшихся голых женщин. Веселый Нетто называет их всех почему-то «Нюшками». С потолка там свисают хрустальные люстры, не хуже, чем в том театре, где я видел «Синюю птицу», но, конечно, послабее, чем в Елисеевском гастрономе. Этот магазин тетя Валя называет «горем семьи», так как спиртное там можно купить до десяти часов вечера.

На полу у Бовтов лежат ворсистые узорчатые ковры, а в застекленных шкафах и на этажерках стоят золоченые кружевные сервизы, получше тех, что выставлены в витрине на улице Кирова. А вот книг у них гораздо меньше, чем у Сергея Дмитриевича. Зато есть импортная музыкальная чудо-машина: нажимаешь кнопку – и черная пластинка сама по специальному желобку катится и ложится на байковую поверхность вертушки, а затем патефонная головка с иголкой сама собой опускается на вращающийся диск. И комнату заполняет музыка, но не советская – а джаз, от которого хочется бегать, бесясь, по комнатам.

– Не носись там с Мотькой! – строго предупреждает тетя Валя. – Раскокаешь кузнецовский фарфор – до смерти не расплатимся…

М-да, удивительная семейка: у одного марка стоит как автомобиль, у другого – блюдечко такое, что цены не сложишь!

Сколько я себя помню, Сергей Дмитриевич всегда был с Алькой в ссоре, даже не разговаривал с сыном. Общались они через Мотьку или Софью Яковлевну, хотя, как я понял из обмолвок взрослых, разрыв произошел именно из-за того, что Нетто женился на «ростовской разведенке», с которой познакомился в рейсе. Сиротин-старший даже не пришел к ним на свадьбу в ресторане «Метрополь», а младший в отместку записал Мотьку на фамилию жены – Бовт. Впрочем, дядя Юра объясняет все иначе: Сергей Дмитриевич хотел, чтобы сын тоже стал инженером, но тот, отчисленный из института за прогулы, пошел работать железнодорожным официантом. А еще раньше, в молодости, он спер у отца и, сбежав в Ялту, промотал редкую марку, каких в мире всего несколько штук.

За такое, конечно, можно обидеться. Когда вредитель Сашка нашел мой кляссер и, решив мне помочь, разодрал блок «Беловежская пуща» на отдельные марки, которые аккуратно рассовал по слюдяным карманчикам, я навешал ему от души и не разговаривал потом с ним неделю. Но с другой стороны, Сергей Дмитриевич очень добрый. Иногда он дарит мне вскрытые проштемпелеванными конверты, их надо немного подержать над кипящей кастрюлей, а когда марки «отпарятся», осторожно просушить их теплым утюгом. Благодаря соседу-коллекционеру у меня есть теперь целых четыре английские королевы, красная, синяя, зеленая и розовая!

В общем, я так и не понял, из-за чего рассорился отец с сыном. Возможно, Сергею Дмитриевичу не нравился его образ жизни, старый инженер частенько предупреждал, что передачи в тюрьму носить Альке не намерен, а коллекцию свою завещает государству. Нетто, по моим наблюдениям, вернувшись из рейса, пребывал в двух состояниях: он или веселился, шумно пил вино, выстреливая пробки в форточку, зазывая и угощая соседей, или же, повязав голову мокрым полотенцем, сидел за ломберным столиком и щелкал деревянными счетами, перебирая кипу разлинованных бумажек, придавленных сверху бронзовой «Нюшкой». Бумажки называются «накладными». Почему? Куда их накладывают? Странный все-таки наш русский язык!

В часы подсчетов Альку злил любой посторонний шум, и все ходили на цыпочках. Только дядя Юра позволял себе разные шуточки, вроде вопроса:

– Когда вниз головой будешь бросаться, банкрот?

Да еще Сергей Дмитриевич на полную громкость нарочно заводил на своем древнем проигрывателе с раструбом арию «Люди гибнут за металл!». Софья Яковлевна робко стучала в его дверь, умоляя убавить звук, но тщетно.

– Болеет, говоришь? – не снимая дверной цепочки, в щель осведомлялся инженер. – Знаем мы эти болезни!

Дядя Юра иногда под неодобрительные взгляды тети Вали объяснял, смеясь, что у Нетто два недуга и оба птичьего происхождения. Один называется «перепел», а другой – «три пера». Ну, с первым все понятно, это от слова «перепить». Но со вторым я так и не разобрался, а главное – никто из взрослых не хочет объяснить, в чем секрет, хотя обычно их хлебом не корми, дай растолковать ребенку значение какого-нибудь редкого слова.

И все-таки веселился Нетто чаще, чем грустил.

Алька и дядя Юра – оба страстные болельщики, не пропускают ни одного матча по телевизору, часто ходят на стадион «Динамо». Как-то они взяли меня с собой, но я так и не понял, почему сорок тысяч человек ревут и бесятся из-за мотающегося по полю мяча… Давным-давно, еще в молодости, соседи-приятели дали друг другу прозвища, использовав фамилии знаменитых советских футболистов – Нетто и Башашкина. Клички прилипли, иногда даже по телефону кто-нибудь спрашивает:

– Нельзя ли пригласить к аппарату гражданина Башашкина?

А дядя Юра порой отвечает, если Алька в рейсе:

– Нетто нету…

Обычная картина: веселый пузатый сосед врывается без стука в комнату Батуриных:

– Башашкин, «Кони» вышли в финал! Кирнём?

– Немедленно вспрыснем! – вскакивает с дивана дядя Юра к неудовольствию тети Вали.

– Алик, Юре завтра на службу! – строго выглядывает из-за ширмы бабушка Елизавета Михайловна.

– Наркомовские сто граммов, не больше! – успокаивает Нетто.

– Умоляю, мальчики, только не заводитесь!

– Клянусь! Да поразит меня ОБХСС!

– Капустинского надо позвать! – предлагает Башашкин. – Он ставил на «Динамо». Вот пусть теперь и бежит на угол.

– Я стучал ему в дверь. Молчит. Видно, деньги, подлец, считает.

И, конечно, всякий раз они заводились, да так, что квартира ходила ходуном. В этом состоянии приятели придумывали и вытворяли самые разные штуки, в том числе и со мной, несмышленышем. Однажды, мне было лет пять, не больше, друзья решили поставить меня в караул возле уборной, которая расположена справа от входной двери, прямо перед общей кухней, а из нее, кстати, можно попасть на черную лестницу, спускающуюся во внутренний дворик.

Когда я спросил бабушку Елизавету Михайловну, зачем нужен черный ход, она ответила: раньше, при царе, чистая публика попадала в квартиры через парадный вход, а кухарки, истопники, лакеи проникали через дворик, карабкаясь по узкой и крутой лесенке.

– А почему она называлась «черной»? – допытывался я.

– Ну как тебе сказать, там прачки грязное белье забирали. Помои выносили. Нищие и богомольцы за милостыней оттуда заходили.

– Какие нищие? Как на вокзале?

– Примерно. Но их тогда было гораздо больше, особенно богомольцев и ходоков…

– К Ленину?

– Ленина еще не было.

– Как это так?

– А

– А зачем шли издалека?

– Ну, как тебе сказать… Начальству пожаловаться…

– На эксплуатацию?

– Вероятно… Шли к чудотворному образу приложиться. К Владимирской Божьей Матери в Толмачах, например…

– И напрасно! – заметил я, вспомнив фильм «Чудотворная», в котором пионер Родька утопился из-за иконы. – А богомольцы в черном ходили?

– Как правило.

– Вот поэтому-то и лестницу «черной» назвали.

– Возможно, но я так не думаю, – ответила бабушка, с интересом глянув на меня. – По ней еще поднимали провизию и дрова для печек, а потом выносили помои и золу. Зола какого цвета?

– Черного.

И в самом деле, в каждой комнате казаковского дома имелась выложенная изразцовой плиткой, уходящая под самый потолок печь с чугунной дверцей внизу. Я там прятал конфеты от прожорливого Мотьки.

– Наконец, Юрочка, в те времена не было клозетов и по черной лестнице выносили «ночную посуду». Во двор рано утром приезжала большая бочка на колесах, запряженная лошадью…

– Говновозка? – уточнил я.

– Юрочка, старайся избегать таких слов! Ты же воспитанный мальчик! Надо говорить «ассенизационная бочка». Хорошо?

– Хорошо.

Я вспомнил утреннюю очередь в общежитии и вообразил старинную, бестуалетную Москву. От Кремля до Разгуляя и даже до Измайлова у всех черных лестниц стоят сотни бочек, запряженных битюгами, и тысячи смущенных людей, опустив глаза, выносят из квартир ночные посудины, напоминающие огромные глиняные кринки с обливным горлышком. Каждый бросает в тарелочку свой грошик и, морщась, выливает содержимое горшка в бездонную бочку. «Следующий!» – командует кучер-ассенизатор.

– А уборную к вам сюда уже при советской власти проложили? – не унимался я.

– Нет, еще при царе, – ответила бабушка Елизавета Михайловна.

В самом деле, туалет в квартире Батуриных старинный, с узорным чугунным бачком, поднятым под потолок, на цепочке с рычага свисает латунное кольцо, сияющее от частого использования. Если за него дернуть, вода с высоты по трубе, обметанной каплями, устремляется в унитаз с ржавой промоиной посредине, клокоча при этом так, что слышно в комнатах.

Изнутри к двери веселый Нетто прикнопил красочный плакат, на нем, как живые, нарисованы шмат мяса, яблоки, огурцы, картофелины, буханка хлеба, луковицы и две бутыли молока. А над всем этим изобилием красными буквами написано:

Вот что можно купить взамен одной бутылки водки!

Сбоку от унитаза на вбитый в стену штырь нанизаны аккуратные куски газеты, каждый размером с горчичник. Коротая время в уборной, я иногда пытаюсь догадаться, что означают буквы, отрезанные от крупного печатного заголовка. Например:

…ШЕ ЗНАМЯ СОЛИ…

Но поскольку слова в газетах всегда похожи друг на друга, понять, по правде говоря, не так уж трудно:

«ВЫШЕ ЗНАМЯ СОЛИДАРНОСТИ!»

И вот однажды, чтобы я не мешал играть взрослым в карты, Нетто выдал мне свою охотничью двустволку, конечно, без патронов, а Башашкин вручил военную фуражку, китель с сержантскими погонами, висевший на мне, как шинель на Дзержинском, и парадные хромовые сапоги, доходившие, как ботфорты, до самых «глупостей». Нарядив и полюбовавшись своей выдумкой, они поставили меня в караул перед уборной, чтобы я предупреждал желающих, если кабинка занята, а если свободна, требовал разрешение, и без него не допускал к «толчку». Соседей же предупредили: пропуском может служить любая бумажка – трамвайный билет, ненужная квитанция, фантик, наконец…

Но Семен Мигранович об этой договоренности ничего не знал. Тут надо бы сказать, что до Капустинских в их комнате жила Злата Яновна, одинокая дама с усиками. Всегда печальная и молчаливая, она сначала меланхолично молола зерна, вращая ручку кофемолки, похожей на маленькую шарманку. Потом, как и Серафима Николаевна, варила в турке свой душистый напиток, который пригубливала из маленькой чашки, чередуя глоток с глубокой затяжкой: сигарету соседка вставляла в длинный янтарный мундштук. (Но до поры до времени на меня это никак не действовало.)

Злата Яновна покупала свой «настоящий арабик» в очень красивом китайском магазине. Когда мы с родителями, направляясь в гости в Батуриным, выходим из метро на станции «Кировская», чтобы взять там торт или пирожные, в нос сразу ударяет запах свежемолотого кофе и пряных сладостей. Кажется, где-то за домами, во дворах, спрятана огромная медная кофемельница, и великан, вертя ручку, беспрерывно перетирает горы темно-коричневых ароматных зерен.

Улыбалась и даже расцветала Злата Яновна только в те редкие дни, когда к ней в гости приходил с тортом и вином ее лысый сослуживец, главный бухгалтер Семен Мигранович, чтобы, как она смущенно объясняла, «подбить баланс». Этим они прилежно занимались, заперев дверь и включив громкую музыку – очень красивую.

Нетто в таких случаях говорил, подмигивая:

– Под Равеля баланс подбивают, греховодники!

Так вот, в тот день в гостях у Златы Яновны был как раз Семен Мигранович. Я уже час стоял на посту, пропустив в туалет по предъявлении рваной марки Сергея Дмитриевича и дважды по дружбе Мотьку, опившегося газировкой. Уборная была свободна, когда в коридоре появился главный бухгалтер, он был в тапочках на босу ногу, в майке и брюках на подтяжках. Тело у него в отличие от головы оказалось такое волосатое, точно он надел на себя доху, вывернутую мехом наружу.

– Пропуск! – строго потребовал я, выставляя вперед ствол.

– Какой еще пропуск? – оторопел он. – Ты кто такой?

– Я – часовой.

– С какой стати?

– Приказали!

– Кто?

– Башашкин и Нетто!

Семен Мигранович растерялся, попятился и вернулся в комнату, откуда вскоре, дымя сигаретой, выпорхнула Злата Яновна, веселая, раскрасневшаяся, растрепанная, в длинном голубом халате. Увидев меня в огромных сапогах, кителе до пят и фуражке, съехавшей на нос, она на миг потеряла дар речи, а потом зашлась в таком хохоте, что согнулась буквально до земли. Полы ее шелкового халата разлетелись – и я с изумлением обнаружил, что взрослые тети иногда ходят совсем без трусов, как маленькие девочки, но и это еще не все: у них там, оказывается, бывают не только кустистые заросли, как у Риммы Федоровны, а очень-таки аккуратные «бобрики», словно выстриженные под расческу парикмахером. На истеричный смех прибежал Нетто, он с любопытством охватил взглядом хохочущую соседку и выдал рассерженному Семену Миграновичу пропуск – бубновую шестерку…

Как-то потом, осторожно подбирая слова, я поинтересовался у Лиды, есть в Москве такие особенные парикмахерские, где стригут волосы не только на голове, но и… В ответ получил по носу за «дурацкий вопрос». Удивительные все-таки люди – взрослые: сначала сами нам рассказывают про отдел в «Детском мире», где распределяют по семьям новорожденных, покупают нам кукол без малейших признаков «глупостей», разгуливают по коммуналке без трусов, а потом раздают оплеухи за «дурацкие

22. Роддом у кладбища

Я нажал кнопку один раз. Звонок отозвался внутри квартиры далеким дребезжанием, словно будильник, когда суешь его под подушку, чтобы не мешал спать во время каникул. Дверь – почти сразу – открыл Мотя. Видимо, шакалил на кухне. Он стал еще толще и держал в руках свое любимое питание – батон за тринадцать копеек, разрезанный вдоль и густо намазанный внутри маслом с вареньем. Когда Мотя складывал половинки вместе, начинка лезла наружу, и он ловко слизывал длинным языком сладкие потеки.

– Ого! Наш туалетный постовой явился! Заходи! – проговорил толстяк, жуя. – Где же ты был, чертушка? Три дня бутерброды с икрой и севрюгой жрали – опухли. Нетто из рейса привез. Если бы я знал, что ты зайдешь, оставил бы. Теперь только через две недели. Он в Хабаровск утром отъехал. Обещал омуля копченого притаранить.

– Мы тоже уезжаем, – значительно сообщил я.

– Знаю. Башашкин как со службы прибежал, чемоданы складывает. – Мотя заинтересовался моей авоськой. – Маску купил?

– Ага!

– А трубка у тебя есть?

– Конечно. Ласт вот только нет.

– Без ласт на море делать нечего, – согласился обжора, зубами отрывая от батона огромный, сочащийся маслом с вареньем кусок. – А в кульке у тебя что, ириски?

– Рыбий корм.

– Не ем. Пробовал. Редкая дрянь! А ты чего сегодня как попугай вырядился?

– Маман заставила.

– Предки это умеют.

– Сергей Дмитриевич дома?

– Нет, в поликлинику потащился. Давление подскочило. А что?

– Ничего. Новые марки ему хотел показать.

– Покажи мне!

– Они несъедобные.

– Ха-ха-ха-ха! – по-оперному захохотал Мотя.

На шум из комнаты выглянул дядя Юра, он был в голубой майке, синих форменных галифе на подтяжках и сапогах.

– Заходи, Пцыроха! Не слышал твоего звонка.

– Башашкин, ты отвальную давать собираешься? – спросил толстяк с набитым ртом.

– Вчера же весь вечер киряли с твоим родителем. Отдыхай!

– Так это ж вчера! А сегодня можно было бы и торт на прощание выкатить!

– Кочумай! Надо собираться. Понедельник – день тяжелый.

– Все равно, тортик мог бы купить. Мимо ГУМа шел.

– Там теперь объявление висит.

– Какое еще объявление?

– «Жиртрест закрыт на учет».

– Жмот! – засмеялся Мотя и, переваливаясь, как гусь, удалился к себе.

На шутки про свою толщину он не обижался, даже наоборот, ценил наиболее смелые и оригинальные.

Комната Батуриных (по размеру она меньше, чем наша в общежитии) располагалась у входной двери, почти напротив кухни и туалета. Раньше левый угол с окном был отгорожен трехстворчатой ширмой с зелеными китайскими драконами, там стояла кушетка бабушки Елизаветы Михайловны, мамы дяди Юры. Она всегда ходила в длинной темно-синей юбке и белой ажурной блузке с брошью, усыпанной зелеными камешками. В байковом халате я видел ее раза два, когда она уже болела. За шелковой загородкой помещалась также этажерка со старыми книгами, а на стене висели дореволюционные снимки: усатый солидный господин в пальто и котелке, строгая дама в шляпке и пенсне и молодой военный с аксельбантами. Когда я впервые очутился за ширмой, бабушка Елизавета Михайловна объяснила мне, что господин и дама – это ее родители, а молодой офицер – старший брат, погибший на германской войне.

– А где же дядин-Юрин папа? – спросил я, по малолетству не понимая, что отцы бывают не у всех детей.

– Он тоже погиб.

– На германской?

– Нет.

– На Великой Отечественной?

– Нет.

– Попал под трамвай? – ужаснулся я, вспомнив печальную участь моего деда Тимофея.

– Да нет же! – нахмурилась она. – Тебе еще рано знать.

– Не приставай к Елизавете Михайловне! – всполошилась тетя Валя.

– Ничего, ничего… Слишком любознательный ребенок.

В позапрошлом году бабушка Елизавета Михайловна умерла во сне, как сказали врачи, от обострения хронических заболеваний, а попросту – от старости, умерла, наварив накануне большую кастрюлю грибного супа, в чем взрослые усмотрели некий тайный смысл.

– Я спрашиваю, Елизавета Михайловна, куда нам такую лохань? Скиснет! – рассказывала на поминках тетя Валя. – А она мне: «Не скиснет, Валенька, выставишь на черную лестницу – там всегда холодно. Будешь, Валюша, кушать – и меня добрым словом вспоминать…»

– Как в воду глядела покойница! – с грустным пониманием кивали гости.

Хоронили ее в Лефортово, на Немецком кладбище, где много ангелов из белого мрамора и надгробий с «ятями». Собралась какая-то неведомая родня, о существовании которой я даже не подозревал. Мужчины были в темных костюмах и галстуках, а женщины в черных длинных платьях и шляпках с вуалями. Оказывается, есть люди, у которых в шкафу кроме выходного наряда всегда наготове специальная одежда для похорон. А вот заметавшейся Лиде пришлось занять темный газовый шарфик у Серафимы Николаевны.

Пришли три седые интеллигентные старушки.

– Гимназические подруги, – шепнула тетя Валя.

В старой, поржавевшей ограде, на краю свежей ямы, высился пузатый гранитный памятник с непонятно откуда взявшейся фамилией «фон Таубе». А имя Карл было написано с твердым знаком на конце. В гробу бабушка лежала такая же строгая, как при жизни, в своей темной юбке и самой лучшей белой блузке, но без броши, ее оставила себе тетя Валя – на память. После того, как все попрощались (я спрятался за спинами и не стал целовать мертвый лоб), могильщики заколотили крышку длинными гвоздями, а потом на веревках ловко опустили гроб в прямоугольную яму с ровными отвесными краями и лужей на дне. Как и остальные, я бросил туда комок глины и подумал: если умерший человек чувствует, что его зарыли в землю, – это ужасно! Но если он вообще ничего теперь не чувствует – это еще ужаснее!

Когда выходили с кладбища, Лида показала на больничное здание:

– Сынок, а ведь ты там родился.

– Я родился на Маросейке!

– На Маросейку тебя из роддома привезли.

– Молодой человек, это до революции детей рожали дома с помощью повитух, а потом советская власть построила родильные дома, – ласково объяснила одна из «гимназисток» и погладила меня по голове.

– А где погиб муж бабушки Елизаветы Михайловны? – ни с того ни с сего спросил я.

– Она тебе разве не сказала? – как-то странно глянула на меня старушка.

– Нет.

– Значит, не сочла нужным.

Поминки помог организовать Нетто. Вытащили в коридор три обеденных стола, разложили, приставили друг к другу, а сверху застелили крахмальными скатертями с серыми штампами «Казан. ЖД», собрали со всех комнат стулья, тарелки, рюмки, вилки, стаканы, чашки… Перед каждым, пришедшим на поминки, поставили тарелочку с вареным рисом, посыпанным изюмом – кутью. Закуски было вдоволь – Алька постарался: три блюда заветревшихся бутербродов с сыром, колбасой и ветчиной. Масло лежало желтыми общепитовскими кубиками. В двух лоханях принесли лиловый винегрет и салат оливье, заправленный Лидиным майонезом с

Пока гости говорили длинные и добрые слова о покойнице, Мотька сожрал под шумок полрыбины. Сергей Дмитриевич назвал внука Собакевичем, а Нетто, надавав прожорливому сыну подзатыльников, выгнал из-за стола, но тут же возместил утрату котлетами по-киевски, похожими по форме на маленькие подводные лодки. Там, где у субмарин должен быть винт, из котлет торчали ажурные бумажки, прикрепленные к куриным косточкам.

– Чистый «Метрополь»! – оценил широкий жест соседа Башашкин.

– «Москва – Казань», – уточнил директор вагона-ресторана.

«Гимназистки» ели мало, пользуясь столовыми ножами, они едва пригубливали вино и с некоторым недоумением смотрели на дядю Юру, который с Алькой и Тимофеичем, не мешкая, накирялись. Нетто стал громко рассказывать еврейские анекдоты. Гости осторожно слушали и смеялись, особенно – Софья Яковлевна…

Но больше всех удивил Георгий Максимович. Дело в том, что Злата Яновна вскоре после того, как я стоял возле уборной на часах, получила улучшенную площадь в новом доме на Шаболовке. Шептались, не обошлось без помощи Семена Миграновича – как-никак главный бухгалтер оборонного завода. В ее комнате какое-то время был общий склад рухляди, макулатуры и пустых бутылок, а потом туда вселился Георгий Максимович Капустинский, пожилой, совершенно седой и молчаливый гражданин с железными зубами. Как я понял из разговоров взрослых, он долго работал на Колыме, и ему наконец разрешили вернуться в Москву. Но въехал он в комнату не один, а с молоденькой, такой же немногословной девушкой Дашей. Сначала подумали: дочь. Оказалось – жена. Причем законная.

Дядя Юра объяснял небывалую разницу в возрасте тем, что на Колыме новый сосед, считай, двадцать лет обитал, как Робинзон Крузо, без всяких там женщин. Он только вкалывал, и по части расхода супружеских боеприпасов ему, в сущности, еще и тридцати не исполнилось. В этом смысле Даша для него, можно сказать, – ровесница. Я, конечно, ничего не понял, но расспрашивать не стал, подозревая, что за уточнения на эту тему можно получить по лбу, как за «бобрик» Златы Яновны.

Георгия Максимовича тоже позвали на поминки. Хотя он не так долго общался с бабушкой Лизой, она почему-то очень к нему хорошо относилась, всегда угощая своими пирогами. Все поминки он сидел молча, не пропуская ни одной рюмки, Даша пыталась отставить его лафитник в сторону, но он так посмотрел на молодую жену, что она смутилась и покраснела. Когда дело шло к концу и пили чай с тортом «Сюрприз», Капустинский налил себе в чашку одной заварки, жадно хлебнул, а потом ни с того ни с сего тяжело поднялся с стула и жалобно затянул:

Я помню тот Ванинский порт

И крик парохода угрюмый,

Как шли мы по трапу на борт

В холодные мрачные трюмы…

Он пел долго, с надрывом, когда пересыхало во рту, пил черный чай, его лицо стало багровым, а на лбу вздулась фиолетовая жила. Все слушали молча, уставившись в стол. Нетто наклонился к Башашкину и шепнул:

– Смотри-ка, наш сиделец до сих пор чифирит!

Но дядя Юра отмахнулся. Он сник, осунулся и плакал, вытирая слезы клетчатым платком.

Будь проклята ты, Колыма,

Что прозвана «черной планетой»,

Сойдешь поневоле с ума,

Отсюда возврата уж нету…

Закончив песню, Георгий Максимович пошатнулся, и Даша, как санитарка, подставив плечо, увела его в комнату. После неловкого молчания Сергей Дмитриевич предложил, не чокаясь, выпить за Михаила Генриховича.

– А кто это? – спросил я тихо тетю Валю.

– Папа дяди Юры… Муж Елизаветы Михайловны.

Когда расходились, старый инженер расщедрился и подарил мне вскрытый конверт с тремя одинаковыми бельгийскими марками. Одну я оставил себе, а за две другие выменял у Пархая «Кению-Танганьику-Уганду». Три страны – одна марка. Большая редкость!

Ширму с драконами после поминок забрал себе на память Нетто, вскоре исчезла и кушетка, осталась только этажерка, и на ней год стоял кладбищенский фотопортрет бабушки Елизаветы Михайловны с черной ленточкой, перетягивающей угол снимка. Теперь на полке выстроились по росту мраморные слоники, которых покойная терпеть не могла. Там, где она обитала в тесноте, но не в обиде, уместились холодильник «Апшерон», тумбочка с огромным телевизором «Темп», а на широкий подоконник водрузили магнитофон «Комета». Когда я вошел, он громко играл любимый башашкинский джаз, отчего дядя Юра и не услышал мой звонок.

В комнате Батуриных мебель стоит впритирку. Обеденный стол упирается в сервант с горкой. Ко второму подоконнику, забитому цветочными горшками, примыкает полированный гардероб, и если открыть створку, то окна уже не видно. Между шкафом и полутороспальной кроватью втиснуты тонконогая радиола «Ригонда» и высокий торшер с розовым абажуром, похожий на фламинго из журнала «Вокруг света». Когда я остаюсь здесь ночевать, мне стелют на полу, под обеденным столом. В детстве я говорил, что больше всего на свете люблю спать под столом у Башашкиных.

– Почему, Юрочка?

– Там не так тепло и не так холодно, не так просторно и не так тесно…

Этот мой ответ почему-то приводил взрослых в восторг.

Войдя вслед за дядей Юрой в комнату, я увидел возле холодильника два открытых чемодана, один обычный, фибровый с вещами, а второй огромный, деревянный, с продуктами. В нем были плотно уложены пакеты с рисом, гречкой и сахарным песком, а также несколько длинных коробок тонких макарон. Рядом стоял большой рюкзак, бугрившийся консервами. Не поместившиеся жестянки с говяжьей и свиной тушенкой были сложены рядом – пирамидкой. Особняком возвышались еще две башенки: бело-синие цилиндрики сгущенки и горбуша в собственном соку, из нее тетя Валя готовит очень вкусную уху. Видно, я позвонил как раз в тот момент, когда дядя Юра прикидывал, куда засунуть оставшиеся банки…

– Ого, поздравляю! – Он увидел в авоське мое приобретение. – А ты боялся! С маской теперь другая жизнь начнется! А поворотись-ка, племяшка! Ну, ты прямо – как фирмач из Интуриста! Сандалии – просто улет! Где прибарахлились?

– В «Детском мире».

– С ума сойти! Лидуша разбогатела?

– Взяла в кассе взаимопомощи.

– Тимофеич знает?

– Пока нет.

– Ладно, когда начнутся разборки полетов, мы будем далеко.

– А где тетя Валя?

– На службе. Ей отчет надо допечатать. Без этого отпуск не положен.

– Вот, маман у нее занимала, – я вынул из авоськи коробочки с желатином.

– Очень хорошо! Соня уже спрашивала. Мы же у нее брали. Совсем желатин в магазинах пропал. Страна, где одно кончилось, а другого еще не завезли. Ты готов

– Не совсем…

– А что случилось?

– Еще надо в парикмахерскую забежать.

– Правильно. Оброс, а там сейчас тридцать! Жарища! Под Котовского будешь стричься?

– «Под скобку».

– Ого! Да ты, вижу, совсем пижоном заделался!

– Ага…

Вот тут вроде бы самое время – и попросить помощи, объяснить, что ни один нормальный человек не удержится, чтобы по номиналу не схватить серию «Фехтовальщики». Но я знал: взрослые не любят, если у них вот так сразу просят деньги. Сначала надо поговорить о жизни. Лида, когда хочет занять у сестры до получки, всегда сначала заводит речь про их деревянный дом на Овчинниковской набережной. Его снесли, когда мне было два года. Как он выглядел, я даже не представляю, но отчетливо вижу высокий порог, о который постоянно спотыкался и разбивал себе нос. Потом она вспоминает, как они ехали с бабушкой Маней в эвакуацию, как прятались во рвах от немецких самолетов, как отстала от поезда, а догнав эшелон, угостила сестру медицинским шоколадом. Тут тетя Валя начинает всхлипывать, и вот тогда моя дипломатичная маман просит ее выручить до аванса. Батурина всегда дает, но без особой радости.

– Что новенького? – солидно спросил я, начиная беседу о жизни.

– Даша родила, – весело доложил дядя Юра, пытаясь всунуть еще пару банок в рюкзак. – Никто не верил. Но есть еще порох в пороховницах. Хотя… Тайна сия велика есть…

– Кого?

– Мальчика.

– Сколько?

– Три сто. Жора с ума от радости сходит. Пять пачек чая выдул!

– Во мне было три пятьсот! – снисходительно напомнил я.

О том, сколько я весил при рождении, Лида вспоминает постоянно и с таким восторгом, словно от тяжести новорожденного зависит вся его будущая судьба. А вот бабушка Маня всем рассказывает другую историю: когда меня крестили (конечно, тайком от родителей), я схватил батюшку за бороду, и тот объявил, что мне предстоит стать большим человеком. Ох, и хитрющие все-таки попы! Ведь на кого бы я ни выучился после школы, на дворника или на министра, большим-то я в любом случае стану – вырасту! Вон уже – метр шестьдесят один.

– Назвали? – спросил я, соображая, как от младенца Капустинских перейти к денежному вопросу.

– Алексей. В честь космонавта Леонова.

– А почему, интересно, никто в честь Германа Титова не называет?

– Не по-русски как-то. Он же должен был первым лететь, но Хрущу имя не понравилось, мол, на Западе подумают, что русского человека у нас не нашлось, поэтому в космос запустили иностранца. Тогда Гагарина и назначили.

– Не может быть!

– Исторический факт.

– А можно мне завтра рюкзак понести? – Я попытался оторвать от пола тяжеленную махину.

– Смотри, пуп не сорви!

– Почем банка тушенки?

– Кусается тушенка. Но в Абхазии ее вообще нет. А свежее мясо там дорогущее. Привыкли драть с отдыхающих. Дармоеды! Койка – восемьдесят копеек в день! Совсем сбрендили!

– Корм тоже такой дорогой, просто ужас какой-то! – Я зачем-то вынул из авоськи и показал дяде кулек, добавив жалобно: – Но без еды они погибнут.

– Кто?

– Рыбки.

– Поиздержался? – внимательно посмотрел на меня дядя Юра.

– Ага…

– На стрижку башли остались?

– Нет.

– Даже на обратную дорогу нет?

– Угу…

– Пробашлялся? Бывает. Я как-то из ресторана в Серебряном бору целую ночь домой шел! С инструментами.

– И никто не подвез?

– На Пресне поливальная машина сжалилась…

Батурин подрабатывает, по вечерам играя в ресторанах. Для этого у него есть переносная ударная установка: барабаны, палочки, щетки, педальные тарелки – все это умещается в рюкзаке и двух брезентовых чехлах, сшитых на заказ. Установка стоит, как призналась страшным шепотом тетя Валя, тысячу рублей! За «халтуру в кабаках» зарплату не дают, но выпивающие граждане, если понравилось исполнение, могут расщедриться на рубль, трешку или даже на пятерку. Эти деньги называются «парносом». Особенно много «парноса» набирается, если Башашкин работает с певцом Ободзинским, который по телевизору почему-то никогда не выступает. Например, недавно они повторили новый шлягер «Льет ли теплый дождь, падает ли снег…» шесть раз и заработали на четверых за вечер аж сто рублей! Но так случается редко, потому что певец Ободзинский запойный. А в тот раз, в Серебряном бору, с «парносом» вышел, видно, полный облом…

Помявшись, дядя Юра извлек из кармана кителя, висевшего на стуле, кошелек, сначала открыл отделение с мелочью, встряхнул, но потом, передумав, вынул из кожаных складок новенький бумажный рубль с острыми, как бритва, краями:

– Смотри не обрежься, Пцыроха!

23. Самозванные улицы

Я богат! Не было ни гроша, да вдруг алтын! Надо будет спросить у Алексевны, что такое алтын? Ну, грош – понятно, это совсем уж ничтожная мелочь. Соседка показывала мне крошечную медную монетку, на которой написано «1/4 копейки», и уверяла, будто на нее можно было напиться сбитня до одури. А что можно сегодня купить на четверть копейки? Ничего…

Раздумывая, где бы разменять рубль, чтобы сесть в троллейбус, я вышел из полупустого Комсомольского переулка на запруженную Маросейку: мимо неслись майонезного цвета «Волги» с шашечками на боках, горбатые «Победы», новенькие угловатые «Москвичи», грузовики с деревянными бортами, «бычки», крытые брезентом, военные «газики», хлебные фургоны, «каблучки» – на таких развозят по магазинам продукцию Маргаринового завода. Величественно проехали черные машины с начальниками, видимо, прямо в Кремль, который отсюда недалеко. Сквозь стекла виднелись гордо поднятые головы в шляпах. Руководители всегда ходят в шляпах, а вот их заместители почему-то в кепках. Наверное, так полагается. Протарахтел мотоцикл с коляской, в ней сидела, прижав уши, большая удивленная собака. Проплыл долгий синий троллейбус, щелкая и цепляясь за искрящие провода длинными «рогами». Они иногда соскакивают, чаще на повороте, мотор сразу глохнет и транспорт останавливается.

– Ну, вот – приехали! – огорчаются пассажиры.

Тогда недовольный водитель, чертыхаясь, вылезает из кабины, надевает резиновые рукавицы, чтобы не шарахнуло током, обходит троллейбус кругом и, размотав привязанные к штангам канаты, повисает на них всем телом, стараясь совместить пазы на концах «рогов» (Тимофеевич называет их «кронштейнами») с проводами. Но это очень трудно, так как провода высоко, а пазы очень маленькие, да и «рога», видимо, чересчур упругие. Иногда водитель возится минут десять, а пассажиры смотрят на часы и ругаются, грозя написать в Мосгортранс. Однажды мы так простояли почти час, шофер был молодой, неопытный, худенький, и один тучный дядька, жутко спешивший на совещание, дал мне подержать свой портфель и взялся тянуть тугие канаты вместе с водителем. Когда мотор заработал, толстяк оглянулся, не заметил меня и схватился за сердце:

– П-портфель… Годовой отчет… Мне дурно!

– Эй. – Я дернул его сзади за пиджак.

– Мальчик, разве можно так пугать! – прошептал он, обернувшись

– Гражданин, вы в своем уме? – возмутилась Лида. – Не на паперти.

– Я просто хотел поощрить вашего мальчика…

– Ну не деньгами же!

– Конечно, конечно, извините, мамаша!

Когда мы уже сели в троллейбус, я спросил у Лиды:

– А что такое паперть?

– Тебе еще рано…

Кстати, Маросейка – первое городское название, которое я услышал и запомнил. Так ее всегда называли, хотя на указателях, привинченных к стенам и напоминающих циферблаты, прикрытые сверху жестяными шляпками, русским языком написано: «Улица Богдана Хмельницкого». Это такой гетман из учебника – в чалме с пером, – он навеки воссоединил Украину с Россией.

Взрослые, конечно, – странные люди, они упорно не хотят называть улицы и переулки теми именами, какие черным по белому написаны на указателях. Поэтому развелось страшное количество самозваных мест. Вот, например, если пойти по Маросейке налево, от Центра, никуда не сворачивая, то примерно за час можно добраться до нашего общежития. После Богдана Хмельницкого будет улица имени Чернышевского, писателя-революционера, которого проходят в девятом классе. Но для всех это Покровка. За Садовым кольцом начинается улица Карла Маркса, учителя нашего Ленина, но ее никто, кроме водителей, объявляющих остановки, так не называет, а только – Старая Басманная. И все тут!

Правда, «Разгуляй» пишется и слышится одинаково. А могли бы присвоить имя какого-нибудь Героя Советского Союза, ведь называется эта площадь так весело, потому что в старину в Центре, около Кремля, водку пить запрещали, царь ругался, как Лида на наших мужиков, если они громко стучат под окном костяшками домино. Разгуляться можно было только на окраине, за Садовым кольцом. Здесь образовалось что-то вроде нынешних Черемушек или, того хуже, Чертанова и распахнул свои двери знаменитый кабак. Он был как у нас сегодня «Арагви», где Башашкин однажды халтурил и объелся шашлыком по-карски. Кабак так и назвали – «Разгуляй». Дядя Юра мне рассказал.

От Разгуляя в сторону Измайлова идет Спартаковская улица, которую все зовут Елоховской. Из-за большой церкви слева. Она действующая. И там всегда много людей, но в основном пожилых, хотя и молодежь попадается. Пионеров, правда, не видно. В тот раз, когда я держал портфель пугливого толстяка, мы тоже потом проезжали на троллейбусе мимо Елоховской церкви.

– Хлопчик, это ты про паперть спрашивал?

– Ага… – Обернувшись, я увидел старушку в платочке.

– Вон, гляди, ступеньки перед храмом! Это и есть паперть. Там бедным денежку подают.

– У нас нет бедных, – возразила Лида.

– Богатых у нас нет… – улыбнулась старушка деснами.

Бауманскую улицу, которая начинается после Елоховской, упорно обзывают Девкиным переулком. За что – не знаю. Зато Бакунинскую никак не переиначивают. Уважают революционера, хоть и профессия эта теперь не нужна народному хозяйству. А вот наш Балакиревский переулок так и остался Рыкуновым, как при царе. И хоть ты тресни!

Ничего не понимаю…

Так вот, Маросейка. Сюда меня привезли из роддома, что рядом с Немецким кладбищем. Наша старинная двухэтажка стоит против Комсомольского переулка. Там с «довойны» жили бабушка Аня, тетя Клава и Тимофеич, а когда он привел после свадьбы туда Лиду, им отделили занавеской угол, где меня, как говорит дядя Юра, и «сделали», точно я Буратино, мальчик из полена. Мы перебрались в общежитие, едва мне стукнуло три года, возраст почти бессознательный, но кое-что про квартиру на Маросейке я все-таки помню…

Окон ни во двор, ни на улицу в нашей комнате не было, только в потолке имелась застекленная рама, выходившая на чердак, и каким-то удивительным образом слабый дневной свет все-таки проникал к нам. Я лежал под этой рамой, смотрел вверх и знал со слов бабушки: если там, по пыльному стеклу промелькнет маленькая тень – это пробежала мышка, если большая – кошка. Еще я помню бесконечный коридор, он вел на кухню, Научившись ходить, я ковылял сначала в комнате по стеночке, от стола к стулу. Но однажды бабушка Аня уложила меня, спела песенку про серенького бычка, который кусает непослушных детей за бочок не хуже волка, и ушла стряпать. А спал я, между прочим, не в собственной кроватке с высокими бортами (так теперь шикует вредитель Сашка!), а на двух связанных между собой стульях и до сих пор помню, как больно упирались в спину ободья сдвинутых вместе сидений.

Так вот, Анна Павловна ушла и неплотно закрыла за собой дверь. Я же проснулся, спустился на пол, побродил по комнате, вышел в коридор и, держась за разный выставленный вдоль стен скарб, добрался до дымной кухни и только на самом пороге, споткнувшись, упал и заплакал. Тогда хозяйки, занятые своими кастрюлями и сковородками, меня заметили и стали успокаивать, восхищаясь тем долгим и полным трудностей маршрутом, который я только что осилил. Лишь бабушка Аня причитала, заламывая руки, так как в коридоре стоял ящик с острыми и опасными инструментами соседа-столяра.

– Чуть без глаза ребенка не оставили!

Еще я почему-то запомнил, как она, поджав губы, подбрасывала в руках и подозрительно ощупывала подушку с родительского топчана.

– Чтой-то совсем легкая стала…

– Анна Павловна, – чуть не плача, отвечала Лида. – Побойтесь Бога! Кому ваше перо нужно?

– Не знаю, не знаю… – ворчливо отвечала бабушка, – Может, и никому не надобно, да только не та подушка стала, совсем не та, дряблая вовсе…

Маман рыдала и порывалась вернуться на Пятницкую, к маме, Тимофеевич стучал кулаком по столу, а тетя Клава мочила виски уксусом, от которого щипало в горле, и обещала завербоваться на Север. Но все кончилось хорошо: Лиде как молодому специалисту дали комнату в общежитии Маргаринового завода, и мы переехали туда. Неужели я все это запомнил? Нет… Скорее всего, обидчивая маман в сердцах рассказывала…

Кто, интересно, теперь обитает в нашей комнате с окном в потолке? Когда вырасту, обязательно зайду в нашу квартиру на втором этаже и проведаю, вдруг кто-то еще остался из прежних жильцов, хоть и прошло столько лет!

Я вообразил, как адмиралиссимус Ураганов, в черной парадной форме, с кортиком на боку, с аксельбантами и медалями, появляется на пороге старой квартиры.

– Вам кого, товарищ?

– Не узнаете?

– Нет… Ой! Как вырос-то!

– …Мальчик, ну что ты столбом встал! Тут люди ходят!

Я посторонился, давая дорогу тетке с ковром, свернутым трубой, и вспомнил, что надо бы наконец разменять рубль. Проще всего зайти в угловой гастроном, но кассирши не любят «разбивать», как говорят в Сухуми, бумажные деньги, им всегда мелочи не хватает. Разумнее купить за копейку коробку спичек, но кто же продаст ребенку огнеопасный товар? Никто. Придется съесть

– Тебе что, деньги карман жгут? Кулема!

Еще неизвестно, как он отнесется к сегодняшним тратам, но завтра мы будем уже далеко, а наедине предки почти не ссорятся.

И тут мне в голову пришла гениальная мысль: надо быстренько дойти до метро «Площадь революции», там в кассе разменять рублевку на четыре двугривенные монеты и пятачки, один из которых опустить в светящуюся щель турникета, а потом с замиранием сердца пройти между двумя опасными «костылями», внезапно выскакивающими из боковых прорезей, нанося чувствительные удары по бокам.

Я еще помню, когда в метро пропускали контролеры. Женщины, в черных мундирах и красных беретах, стояли у входа наготове, как пограничницы, они забирали билеты, надрывали и бросали в высокие, выше меня, железные урны с узким горлом. Турникеты появились, когда я пошел в школу, а после семи лет за детей в транспорте уже надо платить. Некоторым везет: Витька Расходенков, самый маленький в нашем классе, бесплатно ездил на метро до одиннадцати годков, каждый раз жалобным голосом сообщая дежурному, что, мол, его забыли забрать из детского сада, и вот теперь он самостоятельно, с риском для жизни добирается домой. Сотрудники станции всякий раз были настолько потрясены безответственным поведением разгильдяев-родителей, что не обращали внимания на школьную форму маленького проходимца. Но однажды все-таки заметили даже не форму, а пионерский галстук, который он, обнаглев, поленился снять… Витьку забрали в детскую комнату милиции и вызвали отца, который пришел в бешенство, обещал сделать из обманщика «бишбармак», но, конечно, потом простил и даже похвалил за находчивость. Меня Лида убила бы!

Новые турникеты были красивы: деревянные, полированные, а в стеклянном окошке загоралась стрелка, разрешавшая проход. Тимофеич, помню, выдал мне пятак, я опустил его в щель и смело шагнул, однако непонятно почему из прорезей выскочили «костыли», больно ударив меня в живот, я испугался и зарыдал. Маман потребовала начальника станции, прибежал дежурный в фуражке и стал сбивчиво объяснять, мол, модель экспериментальная, неотрегулированная, и они уже просигналили куда следует, что фотоэлемент турникета иногда принимает детей за посторонние предметы, вроде неоплаченного багажа. Одному ребенку совсем недавно ребро сломали, так что я еще легко отделался.

– А вот вы у меня легко не отделаетесь – немедленно сообщу в райком! – сурово пообещала Лида. – Над пассажирами они экспериментируют!

– Ваше право! – развел руками дежурный, видимо, уставший от нареканий. – Не мы эти костоломы производим!

– А кто?

– Вам номер почтового ящика назвать или сразу адрес?

– Не надо… – охолонула маман. – Но вы все-таки поосторожнее, хотя бы с детьми!

С тех пор турникеты по просьбам трудящихся усовершенствовали, и они перестали считать детей «неоплаченным багажом», но я до сих прохожу сквозь них с замиранием сердца, ожидая сокрушительного удара по ребрам. Зато потом, когда встанешь на движущуюся «лесенку-чудесенку», совсем другое ощущение! Эскалатор – это бесплатный аттракцион. Иногородние так и катаются: вверх – вниз, верх – вниз, пока на них дежурная не рявкнет:

– Вы что мне тут аттракцион устраиваете! Езжайте в Парк культуры!

Бывая на «Площади революции», я обязательно подхожу к бронзовому матросу с наганом и к пограничнику с овчаркой, у которой блестит нос, так как его все норовят потрогать – и не только дети, между прочим. Башашкин к неудовольствию тети Вали всякий раз восхищается пловчихой в купальнике. Говорит: лучше только девушка с веслом! Отцу нравится футболист с мячом, а Лиде студент с книгой, на что Тимофеич как-то недобро усмехается. Когда маман училась в техникуме в Воронеже, за ней настойчиво ухаживал студент вуза, звал замуж и до утра помогал готовиться к экзаменам, что у отца вызывает такую же ярость, как у Лиды наличие в плановом отделе завода «Старт» крашеной выдры по имени Тамара.

От «Площади революции» всего две остановки до нашей «Бауманской», а там уж всё рядом. Сворачиваешь налево, на улицу Энгельса, которую местные зовут Ирининской, идешь мимо Немецкого рынка, где иногда продают, прикрывая газетой и озираясь, сахарных петушков на палочках: пять копеек за штуку. Если же зайти через деревянные ворота в ряды и походить вдоль крытых прилавков, можно от души напробоваться зимой – квашеной капусты и соленых огурчиков, а летом – разных ягод: слив, вишни, смородины, крыжовника, черники, гонобобеля, малины… Но для этого надо аккуратно пристроиться к каким-нибудь взрослым, делая вид, будто ты пришел с ними, как ребенок, и вынужден тоже пробовать на вкус разную ерунду по семейной обязанности. Тут важно затесаться между двумя парами, чтобы до конца было непонятно, с кем ты в самом деле явился на рынок. Мы с Расходенковым и Виноградовым иногда так делаем. Но рано или поздно мнимые родители догадываются, в чем дело, и шугают нас, обзывая вдогонку беспризорниками. Витьку однажды поймали за ухо, но он, рыдая, сказал, что дома буквально голодает, в результате получил полтинник на пропитание. В общем, смехотура!

За Немецким рынком уже идет Малый Гавриков переулок с ненавистной детской парикмахерской…

Направившись к метро, я задержался на красном светофоре, напротив Политехнического музея, и ждал, пока проедут машины, поднимавшиеся снизу, от Солянки. Рядом стояла бабушка со щекастым внуком, и он горячо рассказывал ей содержание фильма «Фантомас разбушевался», который я видел перед отъездом в лагерь. Отличное кино! Вовка Лемешев, мой друг и одноотрядник, уверял, будто видел в ларьке двойную фотку Жана Маре: на одной стороне он в роли журналиста Фандора, а на другой – Фантомаса. Я Вовке не поверил, но он клялся, а кто-то из ребят даже подтвердил.

Перейдя улицу на зеленый свет, я направился к прозрачному киоску «Союзпечати», притулившемуся к музейной стене. Через стекло хорошо были видны развешанные при помощи скрепок на леске в три ряда снимки артистов: Вера Орлова, Муслим Магомаев, Нонна Мордюкова, Юрий Гуляев, Майя Кристалинская, Олег Стриженов, Анастасия Вертинская, Михаил Пуговкин, Наталья Варлей, Юрий Никулин, Георгий Вицин… Фамилии некоторых я забыл, но помнил их главные роли: Шурик, мичман Панин, Деточкин, Чапаев, Ихтиандр, поручик Ржевский, Аниськин, Трындычиха, Фанфан-тюльпан, капитан Тенкиш, Яшка-артиллерист… Остальные лица тоже были мне знакомы по каким-то фильмам, но имена и роли, хоть убей, я никак не мог извлечь из памяти, так наша Алексевна постоянно забывает Утесова, называя его певцом с «шероховатой фамилией». Неужели склероз начинается так рано, при

Однако никакого Фантомаса на витрине не оказалось. Вот ведь какой врун Лемешев! Для надежности я решил изучить не только снимки, висящие на леске, но и те, что разложены внизу, между блокнотами, телефонными книжечками, карандашами и комплектами открыток «Москва – город-герой».

Вдруг на глаза мне попались темные очки необыкновенной красоты и всего-навсего за восемьдесят копеек! Не может быть! Они были янтарного цвета с чуть приподнятыми черными углами, как в фильме «Его звали Роберт».

Эдик, лучший ныряльщик Нового Афона, носил точно такие же и уверял, будто купил их на рынке в Сухуми за десять рублей, так как это «чистый импорт», а точнее, турецкая контрабанда! Мурашки пробежали по моему телу. В прошлом году я, как малолетка, ходил по субтропикам без очков и чувствовал себя неполноценным, даром что из Москвы. Надо брать! Но тогда не хватит денег на стрижку… Я отрицательно помотал головой, запрещая себе этот безумный поступок, и грустно побрел ко второму светофору, чтобы перейти на улицу Куйбышева, которую все называют Ильинкой.

Снова горел красный свет, и пока я ждал, мне в голову пришла гениальная идея: хватаю очки, а на стрижку беру в долг у государства. Почему бы и нет? Ведь государство занимает у советских людей деньги, если это необходимо стране! В раннем детстве мне попалась в серванте железная коробка со странными зелеными бумажками, напоминавшими купюры. Умея немного читать, я разобрал: «Государственный заем восстановления и развития народного хозяйства». Назывались эти бумажки облигациями, и на них стояло: 25, 50, 100 и даже 200 рублей. Самая старая облигация была 1947 года, а самая свежая – 1961-го. Ко мне как раз заглянул в гости Петька Коровяков, и мы стали играть в карты, в «Пьяницу», точно взрослые, ставя на кон эти бумажки.

Пришла с работы Лида и страшно раскричалась:

– Кто вам разрешил взять ценные бумаги! – Она отняла у нас облигации, бережно сложила в железную коробку и строго-настрого запретила впредь к ним прикасаться.

Петька пожал плечами.

– Тетя Лида, зачем вы так волнуетесь? Это же фантики. Денег никто вам за них никогда не вернет. Ими можно сортир обклеивать… – явно повторяя чьи-то слова, заявил мой приятель Петька.

– Кто же тебе такое сказал, мальчик?

– Мама.

– Очень странно! Галина Терентьевна – образованная женщина, главный технолог и говорит такие непонятные вещи… Да, государство заняло у народа деньги, чтобы поднять экономику, а потом обязательно вернет нам все до копейки!

– Когда рак свистнет… – усмехнулся Коровяков.

– Вернет! – твердо повторила Лида. – А с Галиной Терентьевной я поговорю!

И видимо, поговорила, так как Петьке надолго запретили ходить к нам в гости, а меня даже не позвали к нему на день рождения, хотя, как рассказал потом Мишка, там было полно детей и выкатили огромный кремовый торт с зажженными свечками, которые Петька задул только с третьего раза.

Так вот, почему бы и мне не занять денег у государства? Решено: поеду не на метро, а на троллейбусе. Там, если опускаешь в кассу серебро, потом из тех монет, что передают на оплату другие пассажиры, отсчитываешь себе сдачу медью. За тем, сколько кто опустил и потом взял, никто особо не следит, разве какой-нибудь дотошный пенсионер. Но если повезет, можно преспокойно собрать сорок копеек на стрижку, а потом, когда появятся лишние деньги, вернуть в казну. На день рождения мне обязательно дадут, как говорит дядя Юра, «на бедность», и государству не придется ждать, как трудящимся, двадцать с лишним лет. Самое большее – три месяца…

Я бегом вернулся от светофора к киоску и попросил продавщицу:

– Покажите!

– Что? – уточнила она, отрываясь от «Крокодила».

– Очки.

– Вот, пожалуйста, молодой человек. Очень к вашей куртке подойдут.

– Спасибо! – поблагодарил я, подумав, что к этой идиотской куртке лучше всего подойдет клетчатая кепка клоуна Олега Попова, чья фотография всегда есть в продаже.

Я примерил очки, сидели они плотно, в нос не впивались, уши дужками не резали. В витринном стекле отразилась моя совершенно шпионская рожа.

– Просто Бельмондо! – восхитилась киоскерша.

– Импорт?

– Отечественные, но оч-чень модные. Умеют у нас делать, когда захотят. Бери, паренек, последние!

«Да что ж это такое! Все у них последнее, что ни возьми!»

– Скажите, – небрежно отдавая рубль, поинтересовался я. – У вас случайно нет в продаже фотографии Жана Маре?

– Была, но разобрали.

– В роли Фантомаса?

– Нет, просто сам Жан Маре в пиджаке и галстуке.

– А в роли Фантомаса?

– Скажешь тоже! Кому эта зеленая морда нужна? – засмеялась она, отсчитывая медь.

– А можно двугривенный?

– Посмотрю, вроде был где-то…

24. Секретный контролер

Зажав двугривенный в кулаке, я отправился на остановку, нацепил на нос новые темные очки. В кино так всегда поступают злоумышленники, когда идут на дело, и милиция вполне могла бы задерживать их в таком вызывающе подозрительном виде еще на пути к месту преступления. Окружающий мир стал зеленовато-мрачным, а прохожие, в особенности лысые дядьки, удивительно напоминали теперь Фантомасов, запросто разгуливающих по московским улицам.

На остановке, возле сберкассы, скопилось довольно много людей: народ уже двинулся с работы домой и нервничал, ожидая запропастившийся транспорт.

«А ведь и рубль можно собрать запросто! – подумал я, но тут же отогнал эту неправильную мысль. – Нет, позаимствую у государства ровно двадцать четыре копейки – на стрижку и обязательно верну со временем…»

Слева от остановки, за сберкассой, располагалась булочная-кондитерская, где бабушка Аня покупала «ситники», Лида – пирожное «Картошка», которую я просто обожаю, а тетя Валя брала восхитительный торт «Подарочный», пропитанный кремом, весь усеянный орехами и обсыпанный сахарной пудрой. Из булочной ветер приносил нежный запах сдобы. Когда в детстве я гостил у Батуриных, мы с Мотей сюда часто наведывались. Из его окон была видна полукруглая подворотня, куда заезжал хлебный фургон со свежей выпечкой. Главное – не прозевать! Толстяк влетал в комнату Башашкиных и кричал:

– Подъем, товар-р-рищ часовой, срочно одевайся, а то опоздаем!

Я вскакивал как ужаленный.

– Юрочка, ты куда? – спрашивала бабушка Елизавета Михайловна.

– За орешками!

Батоны, булки, караваи, халы, плюшки, бублики, баранки, ромовые бабы и все остальное хлебное богатство в магазин доставляли в застеленных пергаментом деревянных ящиках-лотках, которые вынимали из фургона, как противни из духовки. Так вот, в одном или двух ящиках таились калорийные булочки с изюмом и жареными орешками, приставшими к верхней румяной корочке. В тех же лотках везли кексы, венгерские ватрушки, густо обсыпанными сахарной пудрой.

Пока все это трясли с хлебозавода по выбитому асфальту или булыжной мостовой, орешки

Наверное, если бы в Кремле собрали самых знаменитых кондитеров страны и приказали под страхом исключения из партии придумать для советских детей новое, небывалое лакомство, ничего вкуснее этой дивной смеси на дне хлебных лотков они бы изобрести не сумели. И я отчетливо вижу, как бедные кондитеры один за другим выходят, понурив головы, из Спасских ворот и отдают свои красные книжечки с профилем Ильича строгому милиционеру в барашковой ушанке.

Вот за этой-то вкуснятиной мы и мчались с Мотей, едва дождавшись, когда загорится зеленый свет. Семен Иванович отрывал куски пергамента, ловко скручивал фунтики, насыпал туда дивную смесь и вручал детям, вставшим в очередь, спрашивая на всякий случай, как они учатся и слушаются ли старших. Разумеется, все успевали на «пятерки» и вели себя образцово. Врунов и среди пионеров хватает. Понятное дело, о бесплатном угощении знала вся малолетняя округа, ведь подворотня была видна не только из наших окон. Хвост выстраивался заранее. Главное – оказаться в первых рядах, так как больше четырех-пяти фунтиков за один привоз наскрести не удавалось. Несколько раз мы прибегали первыми, но бывало, и безнадежно опаздывали.

Минувшей весной Семен Иванович посмотрел на нас и покачал головой:

– Э-э, пацаны, это же для маленьких, а вам уже к станку пора! В последний раз угощаю, учтите! Ради праздника…

Грузчик был по случаю Дня Победы при своих медалях – «За отвагу» и «За взятие Кенигсберга».

– А тебе, Матвей, худеть надо, иначе ты ни в какую гимнастерку не влезешь. Понял?

– Понял, дядя Семен…

«Вот так и кончается детство…» – подумал я.

25-й троллейбус все никак не шел. Может, снова рога с проводов слетели? Люди на остановке уже начали роптать, они ворчали, мол, правильно сняли Егорычева, он все развалил, а новый начальник Москвы Гришин что-то долго запрягает, пошел второй год, как его назначили, а троллейбуса не дождешься.

– Не за это Егорычева сняли!

– А за что?

– Он правду с трибуны сказал!

– Кому?

– Самому!

– Ну и дурак…

– Надо писать, надо жаловаться! – заявил мужичок в шапочке, сложенной из газеты.

– В ОТК! – поддакнул я.

– При чем тут ОТК? В Мосгортранс! Сходи-ка лучше, парень, на угол – посмотри, может, на подъеме тарантас застрял. Только очки сними, а то ни хрена не увидишь!

Я растерялся и что-то промычал в ответ.

– Не русский, что ли?

– Пионер! – глупейшим образом возразил я.

– А коли пионер – бегом!

Обычно троллейбус тяжело, словно пенсионер по лестнице, поднимался вверх от Солянки к Маросейке. Сперва из-за взлобка показывались «рога», потом желтая крыша, наконец бликующее на солнце лобовое стекло, словно вдавленное вовнутрь. Но я ничего такого не увидел. Снизу к перекрестку, отдуваясь, брел прохожий в жеваном летнем костюме и рубахе с вышивкой по вороту. Макушку прикрывала бархатная тюбетейка.

– Извините, – обратился я. – Вы там, внизу, троллейбус не видели?

– Видел. Целых три, – ответил он, смерив меня ироническим взглядом всего – от апельсиновых сандалий до курортных очков.

– Едут?

– Плывут. Варварку затопило. Озеро там теперь. Байкал. Москанализации голову надо оторвать! Эх… – Жеваный махнул рукой и двинулся на зеленый свет в сторону Политехнического.

А я остался на углу. Отсюда хорошо просматривалась темно-серая чугунная часовня с большими крестами на запертых дверях. Ее поставили в честь гренадеров, освобождавших Болгарию. Про то, как турки угнетали братьев-славян и как наши «чудо-богатыри» в жуткий мороз взяли крепость Шипку, изображенную на пачках сигарет, рассказывала мне бабушка Елизавета Михайловна, когда водила на прогулки по бульвару – вниз к Варварке и обратно вверх на Маросейку. Но чаще она садилась с книгой на скамейку и разрешала мне побегать с другими детьми. Мы носились вокруг клумбы и, улучив момент, заглядывали с трепетом сердца в замочную скважину. В солнечные дни благодаря прозрачной крыше внутри часовни было довольно светло и виднелись старые выцветшие венки. Под ними, понизив голос, объясняли местные ребята, стоят гробы с мертвыми гренадерами, но они выглядят совсем как живые – только не дышат. Раз в год чугунную дверь отпирают секретным ключом, поднимают крышки с гробов, чтобы проверить сохранность чудо-богатырей и окропить их святой водой. Но делают это рано утром, пока в округе все еще спят…

Наконец показался троллейбус. Я бегом вернулся на остановку и деловито сообщил очереди, что ждать осталось совсем недолго.

– Как же ты сквозь такие очки увидал, пижон? – удивился веселый дядька в газетной шапочке.

– Главное теперь, чтобы на повороте штанги не сорвало! – запереживала усталая женщина с сумками, такими полными, что треугольные молочные пакеты едва не вываливались на асфальт.

Но, видимо, водитель оказался мастером своего дела, поворачивал широким полукругом, медленно и осторожно, в итоге – кронштейны щелкали, искрили, но все-таки удержались на проводах.

– Слава богу, «стекляшка»! Поместимся.

25-й, тяжело приседая, подвалил к тротуару и с треском открыл складные двери. Это был новый, красно-белый, просторный троллейбус с большими окнами, в том числе на крыше, хотя по Москве все еще ходили и старые, сутулые, сине-желтые колымаги со скошенным лобовым стеклом. Они были тесные, темные, тряские, но зато там можно было поднять стекло, закрепить деревянную раму специальными «собачками» на желательной высоте и выставить на ветерок руку, чтобы махать встречным машинам.

Я снял от греха очки, подсадил усталую тетку с сумками, хотел пропустить вперед и веселого дядьку в газетной шапочке, но он со словами «молодым везде у нас дорога» втолкнул меня вовнутрь. Народу набилось много, но еще не впритык. Я демонстративно бросил двугривенный в прозрачную кассу, аккуратно выкрутив, оторвал билетик и стал ждать. Древняя бабушка села с внучкой на место для пассажиров с детьми и инвалидов, порылась в замшевом кошельке и отсчитала мелочь.

– Не опускайте! – попросил я, забрал четыре копейки и снабдил ее билетом.

Из глубины салона передали еще гривенник и двушку, я ссыпал монеты в карман и вдруг почувствовал на себе подозрительный взгляд. У окна, рядом с бабушкой, сидел пассажир, по виду явно не инвалид и даже не пенсионер. На нем был черный, несмотря на лето, костюм, белая рубашка с плетеным галстуком, а на коленях лежала коричневая папочка с молнией – такую же Лиде в прошлом году выдали как делегату районной конференции. Но больше всего меня насторожила его прическа – на редкость аккуратная, даже прилизанная.

– Передайте в кассу! – попросил кто-то.

Мне в ладонь вложили целых шестнадцать копеек, и странный пассажир с интересом следил за тем, как я поступлю с этими деньгами.

«Секретный контролер!» – мелькнуло в моей голове, и тело покрылось от страха даже не гусиной, а страусиной кожей.

– Не забывайте своевременно оплачивать проезд! – строго напомнил в микрофон водитель. – Проездные документы предъявляйте!

Мне ничего не оставалось, как равнодушно опустить деньги в прозрачную кассу, оторвать четыре билета и передать в глубь салона, осторожно косясь на «секретного контролера». Опытный специалист! Вот он вроде как равнодушно отвернулся и смотрит теперь в окно: мы как раз проезжали Покровские ворота, огромный рыбный магазин, где в бассейне, выложенном кафелем, плавали метровые сомы.

Здесь однажды нервный продавец бросил атлантическую селедку пряного посола в тетю Валю, которая замучила его, выбирая такую рыбку, чтобы и жирная, и с икрой, и с живыми глазами, и с ровной чешуей… Четырежды она возвращалась, передумав, от кассы и просила «завесить другой экземпляр – поинтересней». На пятый раз он запустил в тетю Валю отборной сельдью, и на новом светло-кремовом платье отпечатался четкий масляный силуэт. Вызвали директора магазина, тот схватился за голову и умолял ничего не писать про этот возмутительный случай в жалобной книге, так как они борются за звание образцового учреждения торговли, и тем более не обращаться в милицию. Он обещал, что впредь лично будет завешивать пострадавшей лучшую сельдь, а платье приведет в порядок за свой счет, не оставив следов, так как заведующая соседней химчисткой – его лучшая подруга, почти родственница. После долгих раздумий тетя Валя согласилась, и с тех пор селедочка у Башашкиных и вправду «жирнее и нежнее белорыбицы», как выражается дядя Юра.

…Я еще раз исподтишка глянул на «секретного контролера». Теперь он якобы читал газету. Зна-аем, как это делается! В бумаге проделана дырочка, через которую ведется незаметное наблюдение, чтобы схватить меня за руку, когда я, успокоившись, все-таки попытаюсь взять себе лишнюю сдачу. Ну, нет, не на таковских напали!

– На, пижон, бери, – веселый мужик в газетной шапочке протянул мне свои копейки, он так долго рылся в карманах, что я уже принял его за опытного «зайца», который ищет деньги до самой своей остановки.

– Нет, спасибо, товарищ, мне больше не надо! Я опустил двадцать копеек и взял шестнадцать, – как на уроке математики, громко ответил я.

Прилизанный оторвался от газеты и посмотрел на меня с насмешливым одобрением, мол, не перевелись еще в СССР честные парни! Теперь мне оставалось одно – отойти от кассы, протолкаться в хвост, притиснуться носом к широкому заднему стеклу и с тоской смотреть на дорогу.

Мы переезжали Садовое. Справа на крыше двухэтажного углового дома полукругом торчали буквы – «кино Спартак театр». В них вмонтированы лампочки, и вечером надпись ярко светится. Чуть ниже, под карнизом, висела большая нарисованная афиша фильма «Свадьба в Малиновке»: не очень-то похожий на себя Михаил Пуговкин отплясывал с дородной хуторянкой, а на заднем плане буденновцы рубили саблями какой-то сброд. Музыкальная комедия. Вот, значит, почему в кассу стоит такая очередь!

Говорят, здесь крутили кино еще до революции, но называлось это место, конечно, по-другому, так как Спартак – вождь восставших рабов, а это при царе не приветствовалось. Внутри там как в музее: колонны, лепнина, хрустальные люстры, из стен торчат бронзовые светильники, а двери в зрительный зал задергиваются малиновыми портьерами с золотыми кистями. В буфете перед сеансами с низенькой сцены под пианино поет настоящая артистка в длинном блестящем платье, она прижимает сложенные руки к груди, закатывает глаза и дребезжит:

Звать любовь не надо – явится нежданно,

Счастьем расцветет вокруг.

Он придет однажды, ласковый, желанный,

Самый настоящий друг…

Взглядом ты его проводишь,

День весь, как во сне, проходишь,

Ночью лишь подушке, девичей подружке,

Выскажешь мечты свои…

Я представил себе Шуру Казакову, как она ночью лежит, обняв подушку, не спит и думает обо мне…

Дядя Юра, разбирающийся по роду своей «халтуры» в вокале, называет таких исполнительниц «позором Москонцерта и ужасом филармонии». Кстати, только в кинотеатрах можно выпить лимонад «Крем-сода» и пиво «Дипломат», Башашкин его обожает. В магазинах эти напитки не продаются. И вот еще что удивительно: чаще всего старые кинотеатры («Радуга» тоже) устроены на втором этаже. Под «Спартаком», например, расположен угловой гастроном № 4, который бабушка Елизавета Михайловна упорно, до самой смерти, называла «торгсином».

В прошлом году я смотрел в «Спартаке» комедию «Берегись автомобиля». Она хоть и черно-белая, но мне очень понравилась, особенно как Деточкин угоняет «Волгу» из запертого гаража с помощью подъемного крана. А ведь не догадайся я, что прилизанный – самый настоящий «секретный контролер», сидеть бы мне в суде, как Деточкину, понурив голову. Вижу будто наяву: прокурор стыдит меня за поведение, недостойное пионера, Лида тихо плачет от стыда за сына, Тимофеич заранее расстегивает ремень, а Башашкин и Нетто кричат: «Свободу Юрию Полуякову!»

Всю оставшуюся до Гаврикова переулка дорогу я ломал голову над тем, как выпутаться из безденежья. Конечно, перед парикмахерской можно было бы забежать на Чешиху, к бабушке Ане, отдать желатин и потихоньку попросить недостающие двадцать четыре копейки. Она, конечно, не отказала бы, но, увы, все деньги теперь, после того, как бабушка в магазине сослепу перепутала трешку с пятеркой, хранятся в кошельке у тети Клавы, а она в ссоре с Лидой почти уже год.

Маман не одолжила ей тридцать рублей на зимнее пальто с цигейковым воротником, совершенно новое: соседи отдавали почти даром, потому что тетя Вера заболела, похудела, а ей срочно нужны деньги на дорогие лекарства. Сначала ничто не предвещало ссору: Лида обещала взять тридцатку в кассе взаимопомощи, но там оказалось «шаром покати», так как бригадир Компанеец купил себе мотоцикл и «выгреб все до копейки». Тогда она хотела смотаться на Шелепихинский филиал, там есть своя касса. Но тут, как назло, сломался конвейер, и все испугались: горела «спецлиния», а с этим не шутят. К нам на ночь глядя зашел бледный наладчик Принцев и сказал, что всем теперь будет строгий выговор и «клизма с патефонными иголками». Лида подхватилась и убежала.

Будучи маленьким, я не понимал, что значит слово «спецлиния», хотя догадывался: за ним скрывается нечто ужасное. Иногда, засыпая, я слышал сквозь дрему:

– Миш,

– Снова-здорово! Я что – на спецлинии женился?

Потом кое-что прояснилось: два раза в месяц на заводе делают партию для «спецточек» и «спецобслуживания». Попросту говоря, этот майонез может попробовать даже сам Брежнев!

– А Хрущев?

– Хрущев? – задумался Тимофеич. – По идее, и ему могут на стол подать, он хоть на пенсии, а все-таки на правительственной даче живет.

– А он какой-то особенный, этот спецмайонез?

– Нет, – улыбнулась Лида. – Он такой, как и положено. По ГОСТу.

– А что такое ГОСТ?

– Государственный стандарт.

– Как это?

– А так: яичный порошок должен быть свежий, горчица – качественная, уксуса не больше, чем положено, перец хорошо помолотый. И не дай бог пересолить или чего-то не доложить!

– А переложить?

– Тоже нельзя. С ГОСТом не шутят! Завернут продукцию из спецсанатория или распределителя – всем дадут по шапке.

Я вообразил специальную карательную машину, вроде штамповочного станка, который чеканит алюминиевые «пистоли». Так вот, сквозь этот агрегат через проход, напоминающий турникет, медленно, как за гробом, бредут гуськом работники Маргаринового завода во главе с директором, все как один в зимних ушанках, и пресс с размаха опускается им на головы, отчего каждый провинившийся становится ниже сантиметров на десять.

В общем, перепуганная поломкой конвейера, Лида совершенно закрутилась, забыла про тридцать рублей, а когда вспомнила и смоталась на Шелепиху, пальто уже «уплыло в хорошие руки». Тетя Клава смертельно обиделась и объявила: мол, как деньги у них канючить, так мы первые, а как помочь родне – так нас днем с огнем в поле не сыщешь. И теперь на этом поле с нами никто рядом не сядет!

– Кто же это у вас деньги канючит? – возмутилась маман. – Я вам на Восьмое марта пять рублей подарила!

– Кто-кто… Юрка твой, как придет, то гривенник, а то и полтинник у матери выцыганит. Не стыдно инвалида и пенсионерку обирать?

– Обирать? Мы? Мы вас обираем?! Как у тебя, Клавка, язык поворачивается?

– Кому Клавка, а кому и Клавдия Тимофеевна!

– А ну вас всех… к лешему! – Лида вспылила, воспользовавшись отцовским выражением, схватила меня за шиворот и уволокла прочь с Чешихи, хлопнув на прощание дверью.

– Давай-давай, еще и Мишку накрути! – крикнула вдогонку тетя Клава.

А Тимофеича накрутить легче легкого, он заводится с полуоборота, как трофейный мотоцикл «Хорьх».

Дома отец оттаскал меня за ухо и предупредил:

– Если Клавка еще раз мне скажет, что ты у них там побираешься, выпорю, как сидорову козу! На задницу долго не сядешь! Понял?

Да уж куда понятнее: деньги на стрижку «под скобку» взять неоткуда. Перспектива печальная: прихожу я домой лохматый, Лида на меня смотрит с ужасом, ее глаза наполняются слезами, и она шепчет дрожащими губами:

– Как же так, сынок, ведь я же тебе маску купила, а ты… ты…

– Гавриков переулок, – объявил водитель и добавил с неприязнью: – Магазин «Автомобили».

Пробираясь к выходу, я заметил, что «секретного контролера» на посту уже нет, видимо, закончилась смена и он сошел, скорее всего, на Разгуляе, где райком. Там ведь все отчитываются о проделанной работе. Придет прилизанный и доложит кому следует:

– Честная у нас подрастает смена! Ни копейки лишнего себе не берет! Любо-дорого посмотреть! Вот, глядите…

И выложит на стол мгновенный снимок, который сразу после щелчка выползает из фотоаппарата – таким пользовался комиссар Жюв в фильме «Фантомас против Скотленд-Ярда». А тут, как нарочно, явится на семинар Лида.

– Откуда у вас эта карточка? – побледнеет она. – Что он еще натворил?

– Не волнуйтесь, ничего не натворил. Наоборот, этот ребенок проявил чудеса честной принципиальности! Вы случайно не знаете, где он живет?

– Зачем вам?

– Хотели бы поблагодарить родителей за образцовое воспитание.

– Не знаю… – потупится моя скромная маман.

25. Такси при коммунизме

Троллейбус остановился напротив магазина «Книги». В другое время я бы непременно заглянул туда – узнать, не вышел ли еще восьмой том Детской энциклопедии, на которую мы подписаны. Кроме того, там есть «уголок филателиста», скромный, но все-таки…

Я люблю книжные магазины, особенно – букинистические. Смотришь на пожелтевший томик с «ятями» и понимаешь: люди, которые его читали, давно умерли, а он лежит себе преспокойно под стеклом и стоит, как торт или бутылка коньяка. Старые книги похожи на выдержанные вина, которые так ценили мушкетеры: чем больше лет прошло, тем вкуснее и дороже. Впрочем, Башашкин говорит, что любое, даже самое лучшее вино лет через тридцать-сорок превращается в уксус – и пить его невозможно. А книги?

Между прочим, когда-то директором этого магазина на Бакунинской был мой дедушка Илья Васильевич, отец Лиды, он погиб в самом начале войны, даже до фронта не доехал, пропал без вести под бомбежкой. Бабушка Маня много раз показывала мне пожелтевшую похоронку с обтрепанными краями, бумажку размером с почтовую открытку. На самом деле она называется иначе – «Извещение». Часть слов напечатана типографскими буквами, а пробелы заполнены от руки фиолетовыми расплывающимися чернилами. Похоронка извещала:

Ваш (муж, сын, брат, военное звание)муж красноармеец Бурминов Илья Васильевич,уроженец (область, район, город, село, деревня)села Гладкие выселки Захаровского р-на Рязанской областив бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убитпропал без вести в сентябре 1941 года,похоронен …………. Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии.

Командир части майор Курочкин В. Т.

После слова «похоронен» осталось пустое место, а слова «был убит» и «проявив геройство и мужество» неровно зачеркнуты.

Я удивился и спросил деда Жоржика, почему зачеркнуто про «геройство и мужество»? Он прерывисто вздохнул, задумался, подержался за сердце, а потом объяснил, что вообще-то были специальные бланки и для пропавших без вести, но такие бумажки очень быстро кончались, особенно в начале войны, поэтому использовали те, что оставались у писаря в наличии. А поскольку эшелон, на котором Илья Васильевич ехал на фронт, попал под налет и дотла сгорел, то дедушка просто не успел «проявить геройство и мужество», хотя, конечно, собирался… Когда теплушку накрывает авиабомба, от людей ничего не остается, и в могилу, даже братскую, просто нечего положить, поэтому место захоронения не указано. Майор Курочкин все сделал правильно, по уставу.

– А почему же тогда майор Курочкин не вычеркнул слова «в бою за Социалистическую Родину»? – спросил я. – Ведь Илья Васильевич фактически не доехал до фронта…

– Понимаешь, – не сразу ответил дед Жоржик, снова взявшись за сердце. – Так-то оно так… Как же тебе объяснить… Если не было прикрытия с воздуха и зениток, мы сами стреляли по немецким самолетам из винтовок.

– А если участвовал, значит, проявил «геройство и мужество». Почему тогда майор Курочкин вычеркнул?

– Юрочка! – взмолился дед Жоржик. – Ну не спрашивай ты меня про это! Ну пожалей ты мое больное сердце! – и он дрожащими руками из маленькой пробирочки стал вытряхивать на бугристую ладонь крохотные белые таблетки нитроглицерина.

Я запомнил это трудное название только потому, что в «Таинственном острове» колонисты дробят скалы страшной взрывчаткой, которая мощнее динамита в десять раз и называется тоже нитроглицерином. Удивительное дело: с помощью одного и того же вещества можно лечить сердце и стирать с лица земли целые горы!

…Два года назад мы с Лидой забирали из магазина первый том Детской энциклопедии. Там еще работала уборщицей баба Нюра, она хорошо помнила моего погибшего дедушку и, увидев меня, воскликнула:

– Как же ваш мальчик похож на Илью Васильевича! Две капли! Ах, какой был чуткий и отзывчивый человек! Никогда ни на кого не кричал, всегда поможет, объяснит, пораньше домой отпустит. Мы его всем коллективом на фронт провожали. Прямо тут, в магазине, после работы стол накрыли. А он выпил и заплакал навзрыд: «Не вернусь, не вернусь я, чует мое сердце… Родные мои, прощайте навек!»

Когда мы пришли за вторым томом, Лида спросила продавщицу, мол, как там наша баба Нюра, что-то ее не видно?

– Нет ее…

– А где же она?

– В лучшем из миров… – ответила та, вздохнув.

– Все там будем… – всхлипнула Лида и стала вытирать слезы платком.

Считается, что мы, дети, – плаксы, что у нас глаза на мокром месте, но, по моим наблюдениям, взрослые тоже плачут, и довольно часто…

– Что значит «в лучшем из миров»? – спросил я, когда мы вышли на улицу.

– Значит, умерла.

– Странно… Я думал, лучший мир – это коммунизм.

– Так и есть. Но коммунизм – это лучший мир на этом свете.

– Выходит, и на том свете коммунизм? – удивился я. – Тогда зачем его строить, если все и так там будут?

– Не мели вздор! – возмутилась Лида. – Что у тебя за голова такая? Все всегда переиначишь по-своему!

А вечером перед сном, ошибочно думая, что я давно дрыхну без задних ног, она шепотом докладывала Тимофеичу про наш разговор.

– Так и сказал? – присвистнул отец.

– Тише! Так и сказал…

– Мозговитый парень у нас растет! Иногда скажет что-нибудь – хоть стой, хоть падай!

– Наверное, после школы в институт пойдет? – предположила маман.

– Есть такое дело! Ой, а что это у нас там?

– Миш, ну, не надо – Профессора разбудим!

…От троллейбусной остановки до Гаврикова переулка рукой подать – метров сто. На противоположной стороне улицы, возле единственного в Москве магазина «Автомобили», заполонив тротуар и часть мостовой, как всегда, толпились автолюбители. Башашкин называет их «автомечтателями». В основном это – солидные мужчины со всех просторов необъятного СССР, но особенно много пузатых грузин в кепках-аэродромах. Время от времени автомечтатели отлучаются в угловой гастроном № 21, чтобы перекусить и промочить горло. Возвращаются они шумные, веселые. Если поблизости притормаживает «Победа», «Волга» или даже «Москвич», толпа окружает машину, выясняя у водителя, не хочет ли он срочно продать свой транспорт, и очень огорчается, узнав, что тот приехал по поводу запчастей.

Однажды мы с отцом шли из бани. Вдруг автомечтателей как ветром сдуло: все ринулись к сверкающей белой «Волге» без номеров, медленно свернувшей с Бакунинской улицы в Гавриков переулок и остановившейся у заправки на Спартаковской площади. Впереди бежали, придерживая руками кепки, усатые грузины. У магазинных дверей, обычно запруженных, стало пустынно, точно у входа в агитпункт.

– Зайдем? – предложил Тимофеич.

– Можно.

Внутри, к моему удивлению, тоже было немноголюдно. Магазин, несмотря на скромный фасад, оказался просторным, почти как крытый рынок. У стены, наискосок, выстроились автомобили с поднятыми капотами: «Победа», «Волга», новый «Москвич», мотороллер и мотоциклы – с коляской и без. На лобовых стеклах белели бумажки со словами: «Образцы не продаются».

– Как же они сюда заехали? – спросил я, оглядевшись и не обнаружив очевидных ворот.

– А шут их знает, – честно ответил Тимофеич.

Вдоль выставочных машин тянулась красно-зеленая ковровая дорожка. (Наверное, такая же устилала когда-то лестницу нашего общежития!) По дорожке бродили такие же, как мы, ротозеи и тихо, будто в музее, делились впечатлениями. За нами с усмешками наблюдали продавцы в синих сатиновых халатах, все как на подбор солидные мужчины, хотя, например, в гастрономе за прилавками стоят одни женщины, кроме мясников, разумеется.

На глупый вопрос автомечтателя, как купить машину, следовал ответ:

– Только по открыткам.

Но если кто-то интересовался мотором или внутренней отделкой, продавцы снисходительно, не без гордости объясняли, не жалея лошадиных сил, могли даже за рубль пустить – посидеть внутри, но при условии – не крутить руль и ничего не нажимать. Мне очень хотелось залезть на бархатное сиденье, но отец сказал: рубль – тоже деньги, а машину мы себе все равно никогда не купим, даже если будем питаться одними сухарями, запивая водой из-под крана. Зато я исподтишка потрогал ручной тормоз мотоцикла.

Пока мы глазели, в магазин, хмурясь от счастья, вошел серьезный человек с заветной открыткой, его тут же взяли под локоток и вежливо повели за дверь, обитую черным дерматином. На ней красовалась табличка с золотыми буквами «Директор», а ниже оставался просвет, куда вставлялась картонка с фамилией и инициалами, написанными от руки.

– Опять новый и. о. – хмыкнул кто-то из бывалых.

– А старый?

– Сидит. Они тут долго не задерживаются.

Проводив посетителя с открыткой к директору, продавец устало посоветовал ротозеям времени зря не тратить, а лучше встать в живую очередь. Тетрадочка со списком снаружи у какого-то Михаила Исидоровича, он же знает, когда ближайшая перекличка.

– А толку! – проворчал осведомленный автомечтатель. – Все равно машины по учреждениям и предприятиям распределяют. Здесь остатки продают.

– И правильно! А то бы у нас один Кавказ на тачках разъезжал.

– Зимой надо записываться! – бросил кто-то на ходу.

И это правда! Перед Новым годом сюда, в Гавриков, съезжаются народные толпы, так как утром первого января заводится новый список, и важно оказаться в первых рядах. Очередь занимают засветло, а ночью, когда вся трудовая страна сидит за праздничными столами и смотрит «Голубой огонек», здесь, чтобы согреться, жгут костры, и дядя Гриша приторговывает ящиками, они идут вместо дров. К утру гора тары в нашем дворе уменьшается втрое.

Однажды мы встречали Новый год у Батуриных и отправились в гости попозже, затемно: иначе мужчины не досидят до боя

…Серьезный человек вышел от директора без открытки, но зато с другой, куда более важной бумажкой, и на него, как вороны на горбушку, набросились грузины:

– Кацо, продай машину. Тыщу сверху даю!

– Две дам! И ящик хванчкары!

Тимофеич, глядя на них, разозлился и тихо сказал, играя желваками:

– Всех этих носатых можно сразу брать и сажать!

– Почему?

– Считать умеешь?

– Умею.

– Считай! У меня зарплата неплохая, даже хорошая – сто шестьдесят. С квартальными премиями и прогрессивкой выходит почти двести. Если каждый месяц класть на книжку сто рублей, сколько нужно копить на «Волгу»?

– А сколько она стоит?

– 5600 рубликов.

– Почти пять лет.

– Вот! Две тысячи сверху и ящик винища! Откуда? Не с зарплаты же!

– Они мандарины выращивают и хурму…

– А я на заводе двигатели строю. Почему у них есть на машину, а у меня нет и не будет?

– Не знаю.

– И я не знаю. Откуда у них столько деньжищ?

– Воруют, – предположил я, вспомнив, что в комедии «Берегись автомобиля» все владельцы «Волг» – жулики, кроме одного пострадавшего академика.

– Ясен пень: ворье! Значит, всех можно сразу брать – и сажать! Пошли отсюда! Тошно смотреть…

Чтобы успокоить нервы, отец зашел в 21-й гастроном, где его уже ждали два таких же раздраженных гражданина. Тимофеич без колебаний согласился стать третьим, что после двух кружек послебанного пива на пользу, конечно, не пошло. Лида его мгновенно разоблачила, едва он вошел в комнату, даже мои путаные свидетельские показания не понадобились.

– И что же за повод? – спросила она.

– Не туда мы идем! – махнул рукой отец. – Не туда!

– Проспись, Солженицын!

– Кто это? – не понял он.

– Литературный власовец. На семинаре рассказывали.

– А чего он хочет?

– Реставрации капитализма.

– Шиш ему!

А вот дядя Юра вообще считает, что машины покупают одни идиоты. Ведь если каждый день тратить на такси два рубля, можно разъезжать на «Волге» с шашечками целых семь лет, не заботясь ни о ремонте, ни о бензине, ни о запчастях, которые невозможно достать без блата и переплаты. Видимо, так думают многие. У нас на весь Рыкунов переулок всего одна личная «Победа», а ее хозяин по фамилии Фомин свободное время проводит, засунув голову под капот или высунув ноги из-под автомобиля. Ехидный Тимофеич так и говорит:

– Глянь, опять Фомин загорает!

– Вот смехотура! – соглашаюсь я.

Я еще раз посмотрел на гомонящую толпу автомечтателей и с облегчением подумал, что при коммунизме всё, даже такси, станет бесплатным, и тогда про собственную машину можно будет забыть навсегда. Зачем лишняя морока с запчастями? Поднял руку, сел, и тебя везут, куда скажешь, хоть в Сухуми. Приехал, сказал шоферу «спасибо» и шагай своей дорогой.

Правда, в 1980 году, когда обещали достроить и сдать в эксплуатацию коммунизм, мне будет двадцать пять. Преклонный возраст. Но по телевизору постоянно говорят про ударников, которые перевыполняют план. Недавно на «Голубой огонек», где пел любимый Лидин Лев Барашков, позвали ивановскую ткачиху, она по производственным показателям живет уже в 1974 году! А с виду не скажешь: обычная женщина, похожа на тетю Валю Петрыкину.

– Ну как вам там, в 1974 году? – с улыбкой спросила ее Светлана Жильцова.

– Хорошо! – ответила ударница. – До коммунизма рукой подать!

И все в студии захлопали, даже грустный Аркадий Райкин.

Значит, благодаря трудовому героизму светлое будущее наступит гораздо раньше обещанного, и тогда подрастающему поколению не придется ломать голову над тем, как за шестнадцать копеек подстричься «под скобку», если она стоит сорок.

Я свернул с Бакунинской налево, в Гавриков переулок. Там тоже были очереди, но не такие, конечно, как у магазина «Автомобили». Один хвост, подлиннее, состоящий исключительно из мужчин, тянулся к старинному приземистому дому с островерхими каменными наличниками. Раньше там, говорят, жили бояре, а теперь продают в разлив пиво, за которым народ стоит даже зимой в мороз. Вторая очередь, женская, выстроилась к двухстворчатой амбарной двери с вывеской «Субпродукты».

– Что дают? – плачущим голосом спросила знакомая мне тетка с набитыми сумками.

– Говяжьи хвосты и свиные копыта, – ответили ей с готовностью. – Печенка кончилась.

– Ой, надо брать! Я за вами.

«Куда же она хвосты-то положит? – удивился я, глядя на треугольные молочные пакеты, почти вываливающиеся наружу. – В зубах, что ли, копыта понесет?»

Справа, за углом, на Ирининской улице, притулился угрюмый магазин. К нему никогда не бывает очереди, да и покупателей там немного. Над входом – темная вывеска «Похоронные принадлежности». В витрине – букеты и венки из бумажных цветов, обвитых черными лентами с золотыми надписями: «Дорогому мужу, сыну, отцу от безутешных близких» или «Любим, помним, скорбим! Трудовой коллектив». Цены на венках немалые, хотя тетя Клава с бабушкой Аней получают за одну искусственную розу всего пять копеек. Иногда летом, в жару, как сегодня, дверь распахивают для свежего сквозняка и подпирают гробовой крышкой, обитой в оборочку грустной материей.

Не знаю, почему меня всегда тянет к этому печальному магазину, но зайти туда я не решаюсь. Посмотрят и скажут:

– Что-то, мальчик, рановато ты к нам заглянул!

Вот и сейчас, проходя мимо, я скосил глаза в дверной проем и различил в глубине венки, висящие по стенам. Заплаканная женщина в трауре выбирала гроб, щупая креповые оборки, точно рюши платья, которое собирается купить. Я подумал, что когда-нибудь… вот так же… Но, возможно, при коммунизме придумают пилюли вечной молодости. Проглотил – и живи себе дальше, без страха смерти! Космонавтам, летящим к далеким планетам, никак не обойтись без таких таблеток. Значит, точно изобретут! И тогда тот лучший мир опустеет, ведь все мы навсегда останемся на этом прекрасном свете!

Миновав «Похоронные принадлежности», я перешел на другую сторону, очутившись у входа в парикмахерскую. Она занимает нижнюю часть облезлого двухэтажного дома на углу Гаврикова, там, где он круто спускается к Большой Почтовой улице, которую бабушка Аня зовет «Хапиловкой».

За парикмахерской виднеется церковь с небольшой чешуйчатой маковкой. Там давно никто уже не молится, зато работает секция бокса

– Я и не знала, что ты так хорошо дерешься! – удивится одноклассница.

– Первый юношеский, – скромно отвечу я.

…И вдруг на пороге парикмахерской меня осенило: вовсе даже не обязательно стричься «под скобку». Мало ли что сказали! Можно спокойненько оболваниться «под полубокс» всего-то за пятнадцать копеек! Однажды был такой случай. Задумчивая парикмахерша, которую просили подстричь ребенка «под полечку», смахнула мне машинкой, замечтавшись, полголовы, а когда Лида возмутилась, та наврала, будто ей с самого начала заказали «полубокс». Моя доверчивая маман в конце концов засомневалась в себе и даже извинилась, попросив по возможности как-то спасти стрижку. В результате вышел «спортивный ежик», над которым потом потешался весь класс, включая Казакову. Но Шура сейчас в отъезде, а для ныряния в море чем меньше у тебя на голове волос, тем лучше! Лиде скажу, что снова угодил в кресло к задумчивой тетке…

Я решительно вошел в парикмахерскую. Там удушливо пахло пудрой и непереносимо сладким одеколоном. За стеклянной дверью виднелся взрослый зал, поделенный на две половины. Слева женщины в бигуди сидели рядком, надвинув на головы стеклянные колпаки и листая журналы. Справа откинулся в кресле небритый дядька, похожий на уголовника, а рядом мастер, натянув специальный ремень, правил опасную бритву. Вид у парикмахера был такой, точно он собирался перерезать клиенту горло.

В детском зале дела обстояли повеселей: в клетке прыгала замученная канарейка, в круглом аквариуме с мутной водой еще шевелились серые гуппи, а в ящике, выстланном свежей травой, черепаха со старушечьей шеей медленно жевала лист салата. Но главные достопримечательности здесь – это конь и бегемот, сделанные из раскрашенного дерева. Сюда меня водили стричься с незапамятного детства, и я, обнаружив, что конь занят ликующим седоком, куксился, наотрез отказываясь сесть верхом на бегемота. Почему? Что за блажь? Теперь, с высоты прожитых лет, могу засвидетельствовать: оба деревянные чудовища вообще не похожи ни на одно реальное животное, а уж на лошадь и гиппопотама – тем более.

Когда я вошел, «конь» был занят щекастым бутузом, а «бегемот» по обыкновению пустовал, хотя вдоль стены на стульях томились ожиданием усталые родители с тоскующими детьми.

– Кто последний? – спросил я, прикидывая, сколько придется прождать.

– Я! – ответила за ребенка мамаша с железным самосвалом на веревочке.

– Буду за вами, – предупредил я и заглянул в зал: сегодня работали две мастерицы.

На каждого ребенка, по моим наблюдениям, парикмахер тратит примерно 10–15 минут, если, конечно, никого не стригут под Робертино Лоретти. Тогда – беда… По всему, моя очередь подойдет через час с небольшим, значит, я успею сбегать к бабушке на Чешиху. Надо только дождаться, пока кто-нибудь займет за мной, а то потом доказывай, что ты тут стоял.

Тем временем в парикмахерскую ввалился, обливаясь потом, папаша. Белая рубаха на нем так промокла, что сквозь влажный нейлон проглядывались курчавые волосы на груди. Он из последних сил тащил за руку кудрявого веснушчатого сынка, похожего на «вождя краснокожих». И одет пацан был точно в такие же клетчатые штанишки, как в фильме «Деловые люди».

– Не хочу-у-у стри-и-чься-я-я! – орал конопатый.

– А тут бегемотик!

– На коня хочу-у-у-у!

«Нервное поколение! – подумал я, вспомнив капризника из «Зоотоваров». – Какие-то психические дети мне сегодня попадаются. Тому попугая вынь да положь. Этому коня подавай. Куда идем?!»

26. Чешиха!

Я спустился на Большую Почтовую улицу и повернул налево. Здесь за время моего отсутствия, всего-то за два месяца, случились важные перемены: два черных деревянных дома стояли теперь с заколоченными крест-накрест окнами, а ведь еще весной тут кипела жизнь: сушилось на веревках белье, рылись в пыли куры, вился дымок из кирпичных труб, взлетала выше забора на качелях малышня. И вот – никого. Только мусор разбросан по земле, только крапива встала в человеческий рост да безутешная дворняжка, которую не взяли в новую многоэтажку, с тоскливой надеждой смотрит на меня, лежа на покосившемся крыльце.

А вместо третьего дома и вообще теперь – пустырь, который, рыча, расчищает бульдозер. Значит, скоро выроют котлован, забьют сваи, привезут подъемный кран, бетонные блоки, потом – гору кирпича, и года через два здесь поднимется башня с балконами. Лида говорит, наше общежитие тоже скоро расселят, сначала дадут отдельную жилплощадь передовикам и ударникам труда, потом многодетным, а уж затем и нам, грешным, как любит выражаться дядя Коля.

Но Тимофеич заранее сердится и ворчит:

– Ушлют к черту на куличики, куда Макар телят не гонял!

Я так себе и представляю: колхозник в ушанке и телогрейке, хлопая длинным пастушьим кнутом, гонит стадо пестрых коровок, а следом едем мы в кузове грузовика, где уместились мебель, холодильник, телевизор, оцинкованное корыто, горшки с цветами, а я сижу на табурете и придерживаю на коленях аквариум со слитой на две трети водой и уговариваю рыбок не волноваться, а то икра пропадет.

Хорошо бы получить квартиру здесь, на Хапиловке! Во-первых, не надо менять школу, во-вторых, родня рядом, а в-третьих, отсюда с верхнего этажа наверняка будет виден наш Рыкунов переулок, домик Шуры Казаковой и, если обзавестись биноклем, даже театральным, можно следить, ходит ли к ней домой помогать по математике выпендрежник Вовка Соловьев…

В мечтах и размышлениях я добрался до Чешихи и перед Буденновским поселком свернул в Рубцов переулок, оставив позади странный дом, похожий на терем с высокой трубой, идущей вдоль стены от самой земли. Говорят, его строили пленные немцы. Впереди, в конце улицы, виднелась узорная набережная Яузы, полускрытая плакучими ивами.

Бабушкин дом № 4, пятиэтажный, сложенный из серого «силиката», стоит в самом начале переулка. Чуть дальше, за забором, детский сад, обычно шумный, а сейчас, летом, тихий и пустой. За ним теснятся покосившиеся сараи, им тоже

Когда я, даже не помышляя об опасности, появился во дворе, там, развалившись, на лавках, курили два пацана подозрительного вида. Один, здоровый, постарше меня, был одет в мятые брюки и затрепанный школьный китель с пуговками на груди. Замурзанную ученическую фуражку без кокарды, с треснувшим глянцевым козырьком он надвинул на глаза, форменный ремень намотал на кулак таким способом, что пряжка закрывала пальцы, точно кастет. Когда я пошел в первый класс, «старую» форму носили только отпетые второгодники – все поголовно хулиганы. Второй незнакомец, примерно мой ровесник, щуплый, болезненный, щеголял в тельняшке и черных клешах. В руках он крутил финку, словно фокусник тросточку.

– Эй, американец! – тонким противным голосом окликнул меня «морячок». – Суши весла, разговор есть!

– Сюда иди, фофан! – хриплым басом приказал «второгодник».

От страха я ощутил в теле звенящую невесомость. Кругом, как назло, не было ни души. Двор точно вымер. Я сделал вид, будто не услышал окрика, и прибавил шагу, чтобы проскочить в спасительный бабушкин подъезд. Но не тут-то было! Они встали и вроде бы вразвалочку, на самом деле быстро двинулись мне наперерез, причем щуплый очутился точно передо мной, а «второгодник» сзади. На ногах у них были спортивные полукеды – в таких ходят на тренировки.

– Куда канаем? – поинтересовался «морячок», играя ножом.

Я почувствовал холод под ложечкой, постепенно распространявшийся по всему телу, и машинально сказал глупейшую правду:

– К бабушке…

– К бабушке? А что в корзиночке, внучек? – передразнил «второгодник» и больно ткнул меня пряжкой в бок.

– Ого, маска! – воскликнул хилый. – В Яузе нырять собрался? Поможем. В кульке что?

– Сухой корм для рыбок.

– Корм? Фу! А в коробочке?

– Желатин.

– Параша. Деньги есть, фазан?

– Нет, – почти не соврал я.

«Морячок» хлопнул меня по карманам и, услышав предательский звон мелочи, нехорошо ухмыльнулся:

– Есть монета!

– За вранье отдельно ответишь. Лупари покажь! – приказал «второгодник».

– Это не мои… – пересохшими губами прошептал я.

– Догадливый, уже не твои! – Он рывком снял с меня очки и нацепил на себя. – Ну как мне, Серый?

– Класс! Ну ты, Корень, прямо вечерней лошадью из Чикаго! Твой размерчик! – хохотнул хилый. – Да и курточка, сдается мне, тоже не твоя, внучек? Дай-ка померить!

Я, беспомощно щурясь от ядовитого солнечного света, начал прыгающими пальцами расстегивать пуговицы, когда за спиной послышалось знакомое тарахтение: со стороны Буденновского городка в переулок медленно въехал желто-синий милицейский мотоцикл с коляской, а за рулем сидел наш родной участковый Антонов и бдительно озирал окрестности.

– Атас, – тихо предупредил «второгодник».

– Одно слово легавому скажешь – от бабушки не выйдешь! – дохнув на меня табачной гнилью, процедил «морячок» и спрятал финку.

Здоровяк мгновенно вернул очки на мой вспотевший от ужаса нос. В следующее мгновение шпану как ветром сдуло. Они молниеносно, в один прыжок, перемахнули забор и затерялись между сараями, обросшими высокой крапивой. Я остался стоять столбом, чувствуя во всем теле – от ступней до макушки – позорную дрожь. Меня так трясло, что очки соскользнули с мокрой переносицы – я едва успел их поймать.

Мотоцикл, ныряя в выбоины с дождевой водой, свернул во двор и затормозил рядом. Антонов посмотрел на меня с сомнением, потом все-таки узнал и сурово улыбнулся железными зубами:

– Знакомые лица! Ты же Полуяков с маргаринового общежития, вроде бы так?

– Д-да…

– Юра?

– Ага…

– Сын Лидии Ильиничны?

– Да-а-а…

– А чего весь дрожишь?

– Не дрожу…

– Ладно, допустим. А здесь что делаешь? Места не для прогулок.

– К бабушке иду.

– Ну, чистая – Красная шапочка. Только вместо корзинки авоська. И что от тебя эти шалопаи хотели?

– Ничего.

– Допустим. А вырядился-то, как на Первое мая! Или у бабушки сегодня день рожденья?

– Н-нет… Просто мы с мамой в «Детский мир» ходили…

– Вижу! Балуют тебя родители. Цени! Вторая попытка. Чего от тебя эта шпана хотела?

– Ничего.

– А не врешь?

– Нет. Честно! Просто поговорили…

– О чем?

– О… разном… вообще…

– А если вообще, почему тогда вибрируешь? Поговорили… За такие разговоры в колонию отправляют. Ты их раньше видел?

– Нет.

– И как зовут – не знаешь?

– Не знаю.

– Точно?

– Точно…

– Грозили?

– Нет.

– Ясно.

– А вы разве теперь здесь работаете?

– Там же я, где и раньше. Смежник приболел. Погнался за такой же шпаной и в больницу попал. Попросили меня за его участком пока приглядеть. Может, тебя домой отвезти, парень?

– Спасибо, мне еще в парикмахерскую…

– Ну ты в разнос сегодня пошел! Ладно, думаю, тебя они больше не тронут. Но смотри, если что… Где опорный пункт, знаешь?

– Знаю.

– Какой у бабушки подъезд?

– Второй.

– А квартира?

– Двенадцатая.

– Это куда малахольный пацан все время «Скорую помощь» вызывает?

– Ага…

– Вот беда-то! Шагай! Обожду, пока в парадную зайдешь.

Я на ватных ногах направился к двери, с ужасом сердца подозревая, что мои враги притаились за дверью и набросятся на меня, едва я войду, но там никого не оказалось. Кстати, подъезд у бабушки Ани на редкость чистый и аккуратный, даже удивительно для такого бандитского места: ни одной черной сосульки на потолке, ни единой неприличной надписи на стене, кроме: «Ленка + Колька = любовь». Только кошками здесь пахнет, как и везде.

Дойдя до площадки между вторым и третьим этажами, я присел на крапчатый подоконник, чтобы дождаться, пока утихнет дрожь в коленях, и внимательно сверху осмотрел окрестности: хулиганы, чуть не ограбившие меня, кажется, исчезли. Про то, чем могла закончиться встреча с местной шпаной, я старался не думать, но воображение упорно подсовывало самые жуткие картины. Вот я вхожу в комнату, и Лида смотрит на меня с обиженным изумлением:

– Сынок, а где же новая курточка?

– Продал за три сольдо, – деревянным, как у Буратино, голосом отвечаю я.

– Шутишь?

– Да уж какие шутки…

– На Чешихе раздели? – догадывается, играя желваками, Тимофеич. – Какой же ты мужик после этого? Средь бела дня! Спасибо, портки оставили! Где эти гоп-стопники на тебя наехали? Найду и разделаю, как бог черепаху!

– Они все с ножами ходят! – пугается Лида.

– И мы не с зубочисткой!

– Не пущу-у-у! – Она, раскинув руки, заслоняет собой дверной проем.

А может, вместо бокса заняться борьбой? На втором этаже церкви, над боксерами, как раз секция

Я даже повеселел, воображая, как жестко разделаюсь с Корнем и Серым. Конечное же, в этот момент по удивительному стечению обстоятельств мимо пройдет Шура Казакова собственной персоной, пусть даже с выпендрежником Соловьевым, который жутко сдрейфит и смоется без оглядки. Нет, не так… Вовке я тоже заломлю руку и грозно спрошу:

– Ну, так кто же на самом деле придумал обидную кличку «Коза»?

– Я, я, я… придумал… Больше не повторится… – заплачет он. – Отпусти!

Я отпущу – и Соловьев, хныча, убежит, а Шура застынет в изумлении, ее зеленые глаза округлятся от жадного восторга:

– Ах, я не знала, что ты такой сильный!

– Первый мужской по самбо, – небрежно брошу я, медленно достану из бокового кармана и надену на нос темные очки, чтобы прохожие не узнали знаменитого спортсмена.

Внизу вдоль тополей, сразу ставшими темно-зелеными, медленно проехала коричневая (на самом деле – бежевая) «Волга» с высоким застекленным багажником, его зовут почему-то «сараем». Над лобовым стеклом – на ножке круглая фара с красным крестом, а сбоку надпись: «Помощь на дому». Однако у второго подъезда «неотложка» не остановилась, а проследовала дальше.

– Слава богу!

В трехкомнатной квартире кроме бабушки и тети Клавы живут еще две семьи. Гольдинеры: Лия Давыдовна с сыном Эдиком, инженером, который недавно женился и привел в дом «новую жиличку» Риту, улыбчивую девушку с глазами цвета спелой черешни. Но она взяла моду так часто мыться в общей ванне, что тетя Клава злится, называя ее «нудиной». А Лия Давыдовна, чтобы не мешать молодым отдыхать после работы, постоянно сидит вечерами, когда стемнеет, на кухне, хотя ничего не готовит, а просто читает книгу со странным названием «Шолом Алейхем».

Вторая семья – Корнеевы: дядя Жора, тетя Катя и Сева, их сын, он тоже шестиклассник, перешел в седьмой, но вымахал на полголовы выше меня, хотя я, между прочим, на физкультуре стою в шеренге четвертым. В прошлом году, весной, тетя Катя заболела и так сильно похудела, что я после летних каникул ее не узнал. Бабушка Аня шепотом объяснила мне: рак. Взрослые это слово произносят с каким-то обреченным ужасом. Врачи оказались бессильны, но есть еще целебный гриб «чага», он растет высоко на березах. Дядя Жора попросил Тимофеича изготовить на заводе железную палку, которая свинчивается, вроде бамбуковой удочки, и достигает четырех метров в длину, а на конце приклепана острая, как нож, зубчатая пластинка.

Палку сделали из легкого, но прочного оборонного сплава, и Тимофеич по частям выносил ее с завода, за что пришлось охранникам отдать пол-литра спирта, но с Корнеевых он не взял ни копейки, ведь люди должны помогать друг другу. Дядя Жора ездил с это палкой в дальние леса Подмосковья и сшибал с берез чагу, она чем выше растет, тем целебнее. Гриб этот мельчат на терке, как морковь, а потом заваривают наподобие чая – только в термосе. Сначала тете Кате в самом деле стало лучше, она повеселела, гуляла во дворе, но потом ослабела, пожелтела и слегла окончательно.

Сева же решил, будто его маму неправильно лечат, не теми таблетками и уколами, а значит, нужен настоящий доктор, с пониманием. Он стал звонить по «03», умоляя, чтобы спасли его маму, и давал свой адрес. Поначалу «Скорая помощь» думала, будто произошел какой-нибудь несчастный случай, срочно приезжала, врач осматривал тетю Катю и мягко объяснял: случай, конечно, тяжелый и вызывает сочувствие, но обращаться следует к специалистам. Однако упорный Сева продолжал вызывать «неотложку», надеясь, что кто-нибудь разберется и поможет. Медики снова приезжали, сердились, мол, вам же человеческим языком объяснили: «Казус инкурабилис!»

Упорный Сева не унимался, снова звонил, его узнавали, ругали, он вешал трубку и опять набирал «03», пока не нападал на нового, ничего не знающего медика. Но таких вскоре не осталось. Тогда Сева научился менять голос, говорил, как шпионы в кино, через платок, давал для отвода глаз номера соседних квартир, а потом караулил «неотложкку» во дворе и, плача, молил очередного врача спасти маму. Его вызывали к директору школы, таскали в детскую комнату милиции, грозились отправить в больницу для умалишенных детей… Дядя Жора его сначала просил, потом ругал, бил, а после, махнув на все рукой, стал редко бывать дома.

«У жены рот землей обметан, а он вином горе заливает и веревочкой завивает!» – ворчала бабушка Аня.

Что означает «завивать горе веревочкой», я так и не понял, даже дядя Коля Черугин не смог мне объяснить, сказал: «Есть такое фигуральное выражение».

Поднявшись на третий этаж, я привычно два раза нажал кнопку звонка и стал ждать, рассматривая названия газет и журналов. Корнеевы выписывают «Вечернюю Москву» и «Работницу», у Гольдинеров вырезками обклеен весь ящик: «Правда», «Литературная газета», «Новый мир», «За рубежом», «Наука и жизнь», «Юность», «Иностранная литература». Только у тети Клавы и бабушки Ани ящик без единого названия, зато с замком.

Эх, плохой из меня вышел ликвидатор безграмотности – никудышный!

27. Надомницы

– Кто там? – подозрительно спросил строгий голос. – Если «неотложка» – мы не вызывали!

– Это я!

– Кто – я? По какому вопросу?

– Тетя Клава, это – я, Юра…

– Какой еще такой Юра? – В голосе появилось ехидство.

– Племянник.

– И чего же тебе надо, племянничек?

– Проведать.

– Неужели соскучился?

Послышался лязг отпираемых замков: один, второй, третий. Тимофеич всегда злится, мол, даже в госбанке таких запоров и задвижек в помине нет. Дверь приоткрылась на длину железной цепочки. В образовавшую щель на меня с подозрением глянул маленький мутный глаз, и вдруг раздался крик:

– Убирайся отсюда, шпана проклятая! Милицию вызову!

– У вас телефона нет, – буркнул я и, сообразив, в чем дело, снял темные очки.

– Да чтоб тебя! – Меня наконец узнали. – Тоже мне мистер Икс выискался!

Зазвенела, упав, цепочка, и дверь открылась пошире. Сразу запахло рыбным супом. На пороге, уперев руки в боки, стояла тетя Клава и смотрела с негостеприимным удивлением. Глаза у нее маленькие, мутно-свинцовые, а нос приплюснут, как у боксера. В любое время года на ней вязаная кофта, кроликовая доха, серая шерстяная юбка, на ногах – суконные зимние боты, а на голове – самодельная теплая шапка, напоминающая по форме немецкую каску. После того, давнего, нападения хулиганов тетка стала на нервной

– Привет надомникам! – по возможности беззаботно сказал я. – Не узнали, что ли?

– Как же тебя узнать-то, племянничек? Очки дурацкие напялил и разоделся что попугай. Кто ж тебя так вырядил?

– Маман. Мы в «Детский мир» заскочили. Взяли кое-что по случаю. На вырост… Я не хотел, честное слово!

– Вижу, все вижу! Как родне на пальтецо одолжить, так у них нет ни копеечки, а как полмагазина скупить, так сразу нашлись деньжата!

– Лида в кассе взаимопомощи взяла.

– Вот я и говорю: как для себя, сразу скумекала, где урвать да по ветру пустить. А золовка что? Золовка пусть мерзнет. Околеет – не жалко. Чужая кровь. Ты-то с какого испугу про бабку с теткой вспомнил? Чего надо, сознавайся!

– Ничего не надо. Маман велела желатин вам передать.

– И что же вдруг невестушка наша распрекрасная так расщедрилась? В партии, что ли, приказали? Не похоже на нее.

– А где бабушка?

– Суп варит. Ма-а-ам! – закричала она во весь голос, да так громко, что в ушах зазвенело. – Внук твой явился – не запылился!

Обычно тетя Клава, у которой всегда болит голова, говорит тихо и морщится, если кто-то повышает голос. Меня она все время одергивает: «Не ори – не в лесу! Люди за стеной. Уши растопырили…»

Вид кричащей на всю квартиру тетки был настолько непривычен, что я невольно улыбнулся. Уловив мою усмешку, она глянула с подозрением, ей постоянно кажется, будто над ней все вокруг явно или тайно «надсмехаются». Например, если Лия Давыдовна забегала к ним, чтобы занять соли и, уходя, говорила «Спасибочки!», то, едва закрывалась дверь, тетя Клава кривила рот и скрипучим голосом спрашивала бабушку Аню:

– Вы, мама, всё поняли?

– Чего, Клавк?

– Надсмехнулась она над нами.

– С чего бы это?

– «Спасибочки» сказала. Разве не понятно?

– Нет.

– Ну как же! Намекнула, что мы, мол, деревня, а она городская…

– Брось ты!

– Хоть брось, хоть подними!

Лида уверяет, раньше тетя Клава была веселая, простодушная и отзывчивая, а нрав у нее изменился после нападения злодеев. Дело было вскоре после войны, она шла дворами с вечерней смены, и над ней надругались неизвестные хулиганы, которых так и не поймали.

– Как это – надругались?

– Вырастешь – объясню, – потупила глаза маман.

Я прислушался к себе: не начал ли портиться и мой характер после сегодняшней встречи с чешихинской шпаной? Вроде бы пока еще нет…

– Глухая стала Анна Павловна. Тетеря! А в квартире мы теперь одни, как порядочные! – объяснила тетка. – Севку к родне в Мытищи отправили, чтобы в «Скорую» зря не трезвонил. Замучил всех, хоть и жалко его, полудурка. Катьку позавчера забрали…

– Куда?

– К Герцену. Уж дали бы человеку спокойно помереть. Нет же, то химией травили, теперь облучать будут. Эксперименты ставят. Жорка запил. Не ночевал. Пригрела уже какая-нибудь сердобольная гадина. Эдька с Риткой в отпуск на байдарках уплыли. В Карелию. Такой теперь отдых у них – веслами махать. Раньше этим кормились. А Давыдовна, как всегда, в санаторий отъехала-с. Евреи любят у государства лечиться. Цветы просила поливать. Кулек карамелек в подарок оставила, прямо-таки царица морская!

– Я тоже завтра уезжаю с Батуриными.

– Куда?

– На море. В Новый Афон.

– Понятно… Ма-а-ам! – еще громче заорала она. – Юрка твой пришел!

Наконец на крик прибежала с кухни бабушка Аня – маленькая, сгорбленная, суетливая, в затрапезном байковом халатике. В руке у нее была шумовка с остатками серой пены от кипящего супа.

– Ой, внучок, радость какая! – и она расцеловала меня в обе щеки, обдав старостью. – Уж так скучала, так скучала за тобой!

– Не зацелуй его теперь до смерти, без внука останешься! – ревниво процедила тетя Клава.

– Ой, а похудел-то! Чай, в лагере плохо кормили? И какой же видный стал! Курточка у тебя складная!

– Мать у него богатая. Глянь, сандалии, как у профурсетки! А рубаха – чистый стиляга! – Она ловко вынула из нагрудного кармана ценники, пробежала цепкими глазками, непримиримо хмыкнула и махнула рукой.

– Говорю, в кассе взаимопомощи взяли, – повторил я, отнял у нее картонку и сунул назад, в нагрудный карман.

– Ой, а у меня-то и сладенького, кажись, ничего нет! – всплеснула руками бабушка. – Вот беда-то! Клавк, тортик остался?

– Вспомнила старуха, как девкой была.

– Вот горе-то! А конфетки Лийкины?

– Мам, память отшибло? Вчера с чаем догрызли. Не конфеты – барахло!

– Ах, несчастье! А я… я тебе, Юрочка, ситник поджарю, на молоке, как ты любишь! – Она улыбнулась, лучась всеми своими морщинками.

– Мне некогда. В парикмахерскую надо. Очередь моя подходит. Вот, маман желатин тебе велела передать.

– Ить, Лидка, не забыла обещанного!

– Думает желатином откупиться. Шиш! – непримиримо усмехнулась тетка.

– А я холодец сварю и вас угощу! – возразила бабушка.

– Давай-давай! Наша невестка все трескает. Мед и тот жрет!

– Ой, Клавк, уймись! Пять минуток обожди, Юрочка! – и она умчалась на кухню, потрясая шумовкой.

Лида считает, у свекрови характер очень тяжелый, придирчивый, но зато она человек «желанный», то есть стремится, иногда даже навязчиво, сделать людям, особенно близким, что-то хорошее и приятное. Однажды она шла по платформе, а там на лавке два шаромыжника в очко дулись. Бабушка заметила на земле упавшую карту, остановилась и сердечно сообщила: «Ребятки, вы карточку потеряли!» Так ее чуть не зарезали. Оказалось, один из игроков мухлевал и взбесился, когда Анна Павловна его невольно разоблачила.

Жареный хлеб я обожаю с детства! Готовится он так: толстые ломти батона пропитывают молоком и обжаривают в сливочном масле, потом еще сверху посыпают сахарным песком. Вкусно необыкновенно! Лучше, наверное, только «королевское кушанье». Так маман называет рисовую кашу с изюмом, сваренную на топленом молоке и обильно, до краев тарелки, залитую густым клюквенным или вишневым киселем. Когда я в детстве болел, она всегда готовила мне «королевское кушанье», а потом с восторгом и обожанием наблюдала, как я, малокровный, отправляю в рот одну ложку за другой.

– Заходи уж, павлин, – хмуро пригласила меня тетя Клава. – Нечего тут топтаться. Работать надо. Кто не работает – тот не ест!

Комната у них просторная, квадратная, в два окна, наверное, побольше нашей. Это из-за того, что Тимофеич прописан здесь, на Чешихе, хотя живет с нами в общежитии, и ордер они получали на троих, а мы с Лидой – на двоих, так как вредителя Сашки тогда еще и в проекте не было, как говорит дядя Юра. Это, конечно, большая недоработка нашего государства. В «Синей птице» добрая волшебница рассказывает про места, где обитают дети, которые на

На подоконнике в горшках стоят домашние растения: герань, фикус, красноцветный «ванька-мокрый», но главное – столетник, издали похожий на маленькую елочку. Он отлично помогает от нарывов. Надо отрезать кусок пухлого, длинного, с острыми зубчатыми краями, листа, содрать аккуратно кожицу и прибинтовать сочащуюся мякоть к волдырю. Болячку сразу же начинает «дергать» – и за ночь столетник вытянет гной получше всякой там вонючей мази Вишневского.

Там же, на подоконнике, в трехлитровой банке с горлышком, обвязанным марлей, плавает слоистый «гриб», похожий на плоскую серую медузу. Если его вовремя «подкармливать» спитым чаем и сахаром, получается острый газированный напиток, вроде «Саян». Осушив два-три стакана, надо сразу же долить кипяченой воды и ждать, пока «гриб» снова настоится. Если же бросить его без присмотра, например на время отпуска, «саяны» превратятся в жуткую кислятину, шибающую в нос, как уксусная эссенция, а сама «медуза» испортится и погибнет. Именно это и случилось с нашим «грибом» в прошлом году.

Почувствовав сухость во рту, я налил себе стакан и с удовольствием выпил – у бабушки «гриб» всегда сладкий и настоявшийся.

Незаметно сплюнув попавшие в рот чаинки, я продолжил скитаться по комнате в ожидании жареного ситника. Мебели немного: вдоль стены стоят две узкие, как в пионерском лагере, кровати, деревянная и металлическая с никелированными спинками. Над ней висит коврик, изображающий оленя, который с опаской смотрит на летящего орла. Между кроватями втиснут желтый шифоньер, а на тумбочке в углу притулился старенький «КВН» с выдвижной линзой, наполненной водой. Я подумал: в линзе можно бы устроить аквариум с неоновыми рыбками, и тогда телевизор смотреть будет гораздо веселее.

– Подай заготовки! – приказала тетя Клава.

– Сколько?

– Десяток.

Войдя в комнату, она тут же села к столу и занялась делом, всем видом показывая, что у нее в отличие о меня нет свободного времени и лишних денег, чтобы наряжаться в новые рубахи, техасы, куртки и сандалии, ездить на юга и шляться по родственникам. Ей надо выполнять дневную норму. Получив инвалидность, третью группу, она уволилась с фабрики «Физприбор» и стала надомницей. Они с бабушкой теперь «собирают» цветы. На круглом столе, застеленном газетами, стоит тазик с клеем и разложены кучки разноцветных матерчатых лепестков, розовых, красных, желтых, синих, белых, фиолетовых, голубых. На одной кровати лежат проволочные стебли с зелеными листиками, как у настоящей розы, но без шипов, а вместо бутонов у них – лысые марлевые блямбы. На второй постели сложены «собранные цветы», связанные букетиками по пять штук.

Я подал тете Клаве охапку заготовок. Она взяла стебель, окунула блямбу в клей и стала лепить лепестки, да так быстро, что через пять минут у нее в руке красовалась готовая роза, как живая, если не особенно приглядываться. Из таких вот цветов и делают венки, которые продаются в магазине «Похоронные принадлежности». Вечером сюда к ним приезжает специальная машина, увозит «собранные цветы» и оставляет заготовки на следующий день.

Я посмотрел на жестяные ходики – время еще есть, но в обрез. Выглянул в окно: шпаны не видно. Испугались, гады, участкового и смылись – только пятки засверкали. На отрывном календаре, прикрепленном к стене, было 4 августа – вчерашнее.

– Я оторву?

– Оторви и положи на этажерку. Я еще не читала.

– А Герои Советского Союза не попадались?

– Нет. Не видела. У меня кулинарный численник. А ты знаешь, что я сама скоро стану Героем Советского Союза и нам дадут квартиру на улице Горького? – гордо сообщила тетя Клава.

– Шутишь?

– Да уж какие шутки!

Прочитав на обороте листочка, как готовится пирог с визигой, я обернулся к этажерке: на верхней полке теснились лекарства: пузырьки, баночки, коробочки с порошками и таблетками. Ниже лежали две книги. «Молодая гвардия» с аккуратной надписью на развороте: «Уважаемой Полуяковой Клавдии Тимофеевне за высокие показатели в труде и по случаю 8 марта. Завком». Том был заложен какой-то квитанцией в самом начале.

Вторая книжка – это мой видавший виды букварь 1962 года. На обложке веселые дети спешат в школу, а впереди шагает бодрая девочка с охапкой гладиолусов.

…В первый раз в первый класс я шел с таким же букетом. Лида накануне страшно переживала, так как Хрущев запретил народу торговать с рук чем бы там ни было. Но Тимофеич заранее купил цветы возле Казанского вокзала, ведь гладиолусы в магазинах не продавались, их выращивали за городом дачники и колхозники. Милиция «спекулянтов», конечно, гоняла, но как-то вяло.

– А почему? – усмехался отец.

– Почему? – недоумевала Лида.

– Потому что милиция у нас народная!

– Миш, со спекуляцией надо бороться!

– А цветы разводить кто будет – Фурцева?

Гладиолусы я обожаю, а вот гвоздики вызывают у меня грустные чувства. Дело в том, что в мае во время последнего звонка первоклашки всегда поздравляют выпускников с окончанием школы. Так же было и в мое время. На родительском собрании предупредили: надо купить красивые букеты, которые мы, дети, будем вручать десятиклассникам, а они взамен подарят нам на память какие-нибудь замечательные игрушки! Родителей выпускников тоже предупредили. В мае достать цветы гораздо труднее, чем в сентябре, но Тимофеич снова расстарался и принес сноп махровых гвоздик невиданной красоты–бордовых с золотой опушкой.

– Оранжерейные! – с гордостью сообщил он.

– И сколько же стоят? – насторожилась Лида.

– Не дороже денег!

Когда я втащил букет в класс, наша учительница Ольга Владимировна ахнула и призналась, что никогда еще таких красивых не видела, а Клавдия Савельевна тоже пришла в восторг и приказала: эту роскошь следует вручить гордости школы Бореньке Зауриху, который уверенно шел на золотую медаль.

– Юра, ты понял?

– Ага!

– Тот, кто говорит «ага», не получит пирога! – строго улыбнулась Иерихонская, погладив меня по волосам.

И вот две шеренги выстроились друг против друга: мы, маленькие, и они, высоченные, некоторые мальчики уже с усиками, а девочки с завивкой «перманент». Самый сильный десятиклассник, чемпион Москвы по плаванию Володя Пригарин взял на руки самую красивую первоклассницу, разумеется, Шуру Казакову, а директор Старосадов вручил ей большой колокольчик на черной ручке, которым у нас оповещали о конце урока, когда – два-три раза в год – ломался электрический звонок. Шура подняла колокольчик над головой… И тут самые мои горькие подозрения оправдались.

Дело в том, что все старшеклассники держали в руках подарки: кто плюшевого мишку, кто пластмассового Буратино, кто железный самосвал с поднимающимся кузовом, кто большую

Я потом долго плакал, спрятавшись на первом этаже под лестницей, пока какая-то старшеклассница, сжалившись, не дала мне маленького глиняного человечка с ручками и ножками из пружинок. Не знаю уж, получил Боренька Заурих золотую медаль или нет… Да и мне, честно говоря, на это наплевать. Так обидеть ребенка на пороге жизни! У меня от этого воспоминания до сих пор губы дрожат… Когда я стану выпускником, когда придет время моего «последнего звонка», обязательно куплю первоклашке самый наилучший подарок, на какой только у меня хватит денег!

28. Бабушка-троечница

А Вовка Петрыкин, уверенно шедший на серебряную медаль, срезался на выпускном экзамене по физике, да еще в присутствии инспектора РОНО, и вот уже второй месяц он лежит носом к стенке, ни с кем не разговаривает, не хочет учиться, говорит: «Пойду в армию и брошусь на амбразуру!»

Мне его жалко! Он так старался! И все ему в этом помогали. Дядя Витя, чтобы не мешать будущему медалисту готовить уроки, приделал к телевизору специальный наушник и смотрел футбол с выключенным звуком, беззвучно крича: «Г-о-о-о-о-л!» Другие передачи тетя Валя вообще запретила, мол, Володеньке мелькание экрана мешает сосредоточиться. Мой друг Мишка бегал на мультики к нам или к Петьке Коровякову. А вот мне все нипочем, я, например, способен одновременно кушать, делать уроки, коситься в телевизор, читать Жюля Верна и думать о Шуре Казаковой. Тимофеич может орать «Сапожники! Судью на мыло!», даже швырять тапочки в экран, мне и это нисколько не мешает. Но Вовка Петрыкин, несмотря на такие тепличные условия и вечную зубрежку, схватил «пару» по физике и скис. Слабак!

…Под букварем лежала тонкая (за две копейки) тетрадка для письма ученицы 1-го класса «Б» 348-й школы Анны Полуяковой, моей бабушки. Теплея сердцем, я перелистал страницы. Сначала шли, как и положено, неумелые палочки, крючочки, петельки, кружочки… За ними следовали детские каракули, отдаленно напоминающие русские буквы: перекошенное «А» с кривой перекладиной, уродливое «Б», похожее на объевшегося бегемотика, чудовищное «В», смахивающее на волдыри, а «Г» можно было принять за охромевшее «П»… С чем сравнить букву «Я», даже и не знаю… Головастик с двумя хвостиками, пожалуй…

Потом на страницах замелькали слова: «Мама», «Папа», «Миша», «Аня», «Клава», «Юра»… Неровные, корявые, не совпадающие по наклону с частыми линейками, буквы то и дело заезжали за поля или утопали в кляксах. Как результат внизу каждой страницы стояли красная «тройка» с минусом и моя старательная подпись с завитушкой, как у Ольги Владимировны. Двоек бабушке я не ставил из уважения к возрасту.

…В 4 классе на уроке истории СССР Ольга Владимировна рассказывала, что при царе Россия была самой темной, необразованной страной, мало кто из народа умел читать и писать. Зато после революции сразу началась массовая ликвидация безграмотности – ликбез. Народным учителям по призыву партии всячески помогали комсомольцы и пионеры, в результате Советский Союз стал самой передовой страной всеобщей грамотности. Теперь даже в любой отдаленной избе при свете лампочки Ильича колхозники с интересом читают газеты, журналы и книги, переворачивая страницы не холеными барскими ноготками, а суровыми пальцами, покрытыми трудовыми мозолями, как выразился писатель Паустовский. Понятно?

Я поднял руку.

– Юра, ты хочешь спросить? – удивилась Ольга Владимировна. – По-моему, все и так ясно.

– Нет, не все.

– Ну, спрашивай!

– Если у нас всеобщая грамотность, почему тогда мои бабушки не умеют читать и писать?

– Обе?

– Обе.

– Странно. Где они живут?

– В Москве.

– Вот как?!

Класс обидно захихикал и стал перешептываться. Вовка Соловьев покрутил пальцем у виска, явно намекая на слабоумие всего нашего семейства, а Шура Казакова глянула на меня с томным разочарованием.

– И ничего смешного тут нет! – одернула хохотунов Ольга Владимировна. – Да, в данном конкретном случае мы имеем дело с пережитками прошлого, а они еще цепко держатся за нашу действительность. Думаю, Юра, не только твои бабушки остались неграмотными…

– Но вы же сказали, «всеобщая грамотность»!

– Всеобщая, Юра, не значит поголовная, – чуть покраснев, не сразу ответила учительница. – Ребята, у кого еще бабушки с дедушками неграмотные?

Стало тихо, потом послышались перешептывания, одноклассники смущенно переглядывались, не решаясь признаться в семейной отсталости. Наконец поднялись три осторожные руки.

– Вот видите, ребята! И ничего тут стыдного нет. Объясняется все просто: при царе бедному человеку получить образование было трудно и некогда, он работал с утра до вечера. А потом все силы на борьбу уходили. Революция. Гражданская война. Восстановление. Опять война. Опять восстановление…

– А потом? – спросил кто-то.

– Потом муж, семья, дети, хозяйство… Не до учебы, – тяжело вздохнула Ольга Владимировна. – Думаете, легко в сорок лет за парту садиться? Я вот тоже хотела после техникума педвуз окончить, но так и не собралась… Ладно! Поднимите еще раз руки, у кого есть в семье неграмотные!

Рук оказалось даже больше, чем прежде. Ольга Владимировна внимательно пересчитала и записала на бумажке, а потом торжественно к нам обратилась:

– Но вы, ребята, как пионеры должны помочь своим неграмотным бабушкам и дедушкам! Научите их хотя бы читать по складам и писать. Стыдно ведь! Наши герои Землю облетели, а кто-то из советских людей даже элементарной грамоты до сих пор не знает, вместо подписи ставит крестик! Считайте, это вам задание на летние каникулы!

Вернувшись домой, я отыскал в письменном столе свой букварь и чистые тетрадки с частыми линейками, оставшиеся с 1-го класса. Начать «ликбез» я решил с бабушки Мани, которая ни в чем мне никогда не отказывала, даже разрешала в раннем детстве играть ее янтарным ожерельем. Когда мы в очередной раз приехали в гости на Овчинниковскую набережную, я увязался за бабушкой на кухню, дождался, пока она посадит в жаркую духовку «чудо» с кексом, и заявил:

– Ты должна научиться читать и писать!

– Зачем, внучок?

– Как зачем? – опешил я. – Космонавт Леонов в космос вышел, а ты вместо подписи крестик ставишь!

– Почему крестик? За пенсию я всегда сама расписываюсь. Меня еще Илья Васильевич, царствие ему небесное, выучил.

– А читать?

– Не успел. Потом Лида с Валей приставали, буквы показывали, да без толку.

– Бог тут ни при чем! Давай еще раз попробуем! Станешь грамотной – будешь газеты и книги читать!

– Газеты мне Жоржик читает, а книжки по радио каждый день передают. Я носочек тебе вяжу и слушаю… Ну-ка, Юрочка, отойди, кекс посмотрю, не пригорел бы!

Зато бабушка Аня, услыхав мое предложение, аж подпрыгнула от радости:

– Ой, давай, давай!

– Мам, не смеши народ! – насупилась тетя Клава.

Но старушка, нацепив на нос мутные очки, уже рассматривала принесенный букварь.

– Глянь, козлик ну точно как у нас в Деменщине был. Яшкой звали. Я же так в школу хотела пойти, плакала, просилась… А как от хозяйства отлучишься? Мать с утра до ночи в поле, у соседа батрачила, весь дом с младшими на мне… А зимой – одни валенки на троих, по снегу босиком за семь верст не добежишь!

– Как это – одни валенки?

– Да вот так…

– И как же вы жили?

– Хорошо жили. Корова была, козы, куры… А в лаптях все, кроме старосты, почитай, ходили.

– А после революции?

– После революции другое дело! Как с голоду припухли, в Москву подались. Когда я на заводе работала, звали меня в школу. А тут сначала Мишка, потом и Клавка родились. Куда там учиться! Да еще Тимофея Дмитриевича, сердечного, трамвай зарезал…

– Как?

– А вот так: он же в деревне привык спьяну куражиться – ляжет посреди села, песни горланит, а телеги его объезжают со всем уважением. Драчун был тот еще! Как наши парни с фабричными стенка на стенку сходились, его всегда наперед выставляли. Разбаловался. А у трамвая рельсы – вот и не объехал…

– Мам, и охота вам на старости лет дурью маяться курам на смех! – надулась тетя Клава. – Помирать же скоро!

– А вот помру грамотной, глядишь, на том свете и зачтется!

Бабушка Аня на удивление быстро запомнила все буквы, к тому же многие она знала по вывескам «Хлеб», «Мясо», «Вино», «Продукты», «Хозтовары», «Одежда»… И уже скоро мы читали с ней по складам: «Луша мала», «Мама ушла», «У Муры усы», «У Мары трусы…» За чтение я ставил бабушке четверки и даже пятерки, которыми она особенно гордилась и показывала тете Клаве, но та, наоборот, почему-то сердилась и называла наши занятия «цирком шапито». Однако я упорно ходил в Рубцов переулок два раза в неделю. Вскоре бабушка читала по складам, не отдельные слова, а целые предложения и даже стихи. Путалась, конечно, запиналась, но сама себя тут же поправляла:

Котик усатыйПо садику бродит, А козлик рогатыйЗа котиком ходит…

Как-то заглянула в комнату, чтобы занять пшена, Лия Давыдовна. Увидев, как мы с бабушкой, голова к голове, склонились над букварем и читаем по складам, соседка рассмеялась от удовольствия:

– Ах, какой же ты, Юрик, молодец! Бабушку на буксир взял. Тянешь к знаниям. Ну, просто пионер-герой. Чистой воды – Павлик Морозов!

Когда она вышла с пшеном, тетя Клава, сузив без того маленькие глазки и подозрительно глянув ей вслед, проскрипела:

– Мам, ты поняла?

– Что, Клавк?

– Глумится она над тобой.

– С чего это ты взяла?

– А с того! При чем тут Павлик Морозов?

– Его кулаки убили, – напомнил я.

– Во-от! Надсмехается она над тобой!

– Отстань! Не мешай учиться:

И лапочкой котик

Моет свой ротик,

А козлик седою

Трясет бородою.

Только вот с письмом у нас сразу не задалось. Во-первых, бабушка решила, что рисовать по линейкам буквы еще легче, чем читать букварь, она торопилась, брызгала чернилами, ставила кляксы и сердилась на перья, которые вместо прямой волосяной линии выводили толстую, как сарделька, загогулину. А усидчивостью бабушка не отличалась, сколько помню, всегда сновала между кухней и комнатой.

Во-вторых, у нее не гнулись два пальца на правой руке – средний и указательный. Когда ей было лет десять, она в поле порезалась серпом, а йода и зеленки тогда ни у кого не было. Начался антонов огонь, по-нашему – заражение крови. Отвезли бабушку в соседнее село к фельдшеру, но тот закричал на них: поздно, ничего нельзя сделать, зовите попа – соборовать! Но позвали знахарку-мордовку. Она сначала обмазала воспаленную руку теплым коровьим навозом, обернула мешковиной, дала выпить горького травяного отвара и велела так лежать два дня, пока от пота тюфяк не наволгнет. Потом старуха потребовала белой муки и свежих яиц. Их принесли прямо из-под кур. А за крупчаткой пришлось к соседу-мироеду бежать. Замесила мордовка тесто, как будто на лапшу, обмазала им бабушку с ног до головы да и запекла…

– Как это так – запекла? – обалдел я.

– А как хлеб запекают! Истопила печь, вымела угли с золой да и в под меня всю запихнула.

– Куд-а-а?

– В печку.

– Я думал, так только в сказках бывает. Разве человек в печку влезет?

– Эге! Еще и место останется. Мылись-то раньше в печи. Это тебе не ванна! Смоешь золу и как заново родился!

Потом знахарка отколупала с тела хлебную корочку, завязала в тряпицу, велела отнести на кладбище и зарыть, а бабушке дала сладкий травяной отвар, после которого она беспробудно спала два дня, и когда встала, жар прошел, рука не болела, только два пальца скрючились навсегда.

– Но зато я с того света вернулась!

– Ну, это понятно: мне гайморит тоже в поликлинике теплом лечили, – согласился я. – А вот зачем корку на кладбище закапывать?

– Чтобы смерть обмануть… Внучек, ты мне двойку не ставь, я буду стараться!

– Хорошо, так и быть – «тройка» с минусом.

– Поставь старой дуре тройку с плюсом! – приказала тетя Клава, когда бабушка снова метнулась на кухню. – Жалко тебе, что ли?

– Не могу. Оценка должна соответствовать знаниям, – твердо ответил я в точности как Ольга Владимировна.

Но потом у «первоклассницы» резко испортилось зрение, в глазах замелькали мушки. Одна, крупная, как слепень, норовила усесться как раз на те буквы, которые нужно было прочитать. И стало не до учебы.

…Я положил тетрадку на этажерку, глянул на ходики, обомлел и вскочил, чтобы бежать в парикмахерскую, но тут в комнату влетела со скворчащей сковородкой бабушка Аня: масло в чугуне еще пузырилось, чуть шевеля ноздреватые ломти жареного хлеба, искрящегося сахарной посыпью.

– На-кась, только не обварись! Присядь – подавишься!

– Я опаздываю!

– Стой, я тебе с собой заверну.

…Обжигая язык хрустящим сладким хлебом с молочной мякотью внутри, я прыгал через ступеньку, понимая, что могу безнадежно опоздать и тогда очередь придется занимать заново. Ногой открыв дверь, я выскочил на

– Ну, как там бабушка? – ласково спросил Корень.

– Хорошо… – давясь хлебом, прохрипел я.

– Прожуй! – участливо посоветовал он. – А что это у тебя там? – он кивнул на газетный сверток, промокший масляными пятнами.

– Ситник жареный.

– На молоке?

– Угу.

– С сахаром?

– Угу.

– Оставишь!

– Причаливай, внучек! Разговор есть! – усмехнулся «морячок», подвинулся, освобождая для меня место, и ткнул в лавку финкой, чтобы я сел между ними.

– Я в парик-кмахерскую оп-паздываю…

– Не волнуйся, американец! В морге тебя подстригут!

29. Как меня оболванили

…В парикмахерскую я все-таки успел, хотя очередь свою чуть не пропустил, вбежав в зал в тот самый момент, когда потный папаша, занимавший за мной, пытался оторвать от коня вождя краснокожих, но тот намертво вцепился в лошадиную шею.

– Сынок, пойдем, кресло освободилось! Ну, пожалуйста!

– Не-ет! – отвечал парень утробным рыком.

– Мама сейчас из магазина придет и тебя налупит!

– Тебя она налупит!

Общественность наблюдала за этой неравной схваткой с молчаливым интересом, взрослые явно сочувствовали несчастному отцу, а дети смотрели с пугливым восхищением, не веря, что можно вот так роскошно изгаляться над родителем. Немолодая парикмахерша в белом, как у медсестры, халате стояла у входа в зал. Поджав густые лиловые губы, она нетерпеливо похлопывала узкой металлической расческой по ладони. На голове у нее возвышалось затейливое черноволосое сооружение, которое Лида называет «халой». Это такие плетеные булки. Наконец парикмахерша не выдержала:

– Гражданин, задерживаете обслуживание! Люди сидят-ждут, и у меня план, между прочим, горит. Или вы со своим собственным ребенком справиться не можете?

– Не могу!

– Тогда извините-подвиньтесь! Чья следующая очередь?

– Моя!

Народ с удивлением посмотрел на меня, мол, а это еще кто такой? В глазах общественности я выглядел самозванцем, нагло лезущим туда, где не стоял, а это для советского человека – явление недопустимое. Понять их можно: они пришли в парикмахерскую, когда я уже умчался к бабушке, и не подозревают, что я честно занимал за мамашей с самосвалом.

– А это еще кто такой вырядился? – строго спросил ветеран с газетой.

– Стань в конец, парень! – потребовал грузин в большой кепке.

Очередь помрачнела, словно грозовая туча, наползшая давеча на Москву.

– Я занимал… Я погулять выходил… Я только…

– Вот и гулял бы дальше, умник! И где вас только врать учат?

– Скажите им! – с мольбой обратился я к потному папаше.

– Правильно… Он перед нами стоял! – подтвердил бедный отец: ему удалось оторвать сына от конской шеи, но тот, изловчившись, намертво обнял ноги деревянного скакуна.

– Ну, тогда другое дело! Тогда конечно… – закивали ожидающие, буквально посветлев лицами. – Мальчик совершенно не врет! Очень приличный и хорошо одетый ребенок!

– Молодец, – похвалил ветеран. – Если прав – не уступай!

– Значит, говоришь, твоя очередь? – уточнила мастерица, смерив меня взглядом, не предвещавшим ничего хорошего.

– Моя.

– Тогда пошли, модник! Курточку сними. На крючок повесь. Не бойся – не украдут. Авоську свою туда же. В Сухуме брали?

– Ага.

Она усадила меня в кресло, похожее на зубоврачебное, и чуть опустила подставку для ног, очевидно, до меня стригся какой-то малолетний карапет. На полированной полке перед креслом были разложены инструменты: железные расчески с зубьями разной частоты, ножницы трех видов, опасная бритва и лохматый помазок, совсем неуместный в детской парикмахерской. Отдельно стоял пузырек, обмотанный резиновой трубкой с «грушей» на конце. Казалось, этот оранжевый удавчик уже проглотил один пузатый флакон с одеколоном и теперь обвился вокруг второго, чтобы сожрать и его. Сбоку, на стене, висела крупная фотография по-взрослому причесанного мальчика (такие поют по телевизору в детском хоре), а рядом – треугольный вымпел с золотой бахромой – «За победу в социалистическом соревновании».

В большом овальном зеркале я увидел себя, лохматого, испуганного, в глупой абстрактной рубахе – и затосковал. С малых лет, едва сажусь в парикмахерское кресло, меня охватывает чувство какой-то беспомощной покорности, ибо еще никогда стрижка ничем хорошим не заканчивалась. Наоборот, сбывались самые мрачные предчувствия. Не зря же ни один нормальный человек не спросит: «Где стригся?» Нет, он поинтересуется: «Где же это тебя так оболванили?»

Лукавая Лида обычно уверяет, будто я посвежел и стал похож на «хорошего мальчика». В крайнем случае, когда уж совсем обкорнают, она вздохнет: «Веселенькая прическа получилась…» Но стричься все равно надо. Я же не Робинзон Крузо, чтобы ходить косматым. Даже граф Монте-Кристо, едва сбежав из замка Иф, еще не выкопав клад, сразу постригся и сбрил бороду…

– Не бойся, – успокоила парикмахерша, заметив мое горькое томление. – Больно не будет!

– Я и не боюсь.

– Вижу. Чик-чик, и всё! – Она накинула мне на плечи видавшую виды простынку и взъерошила мои волосы. – Как будем стричься? Опять «под скобку»? А может, пофасоним? Ты паренек модный! Хочешь так же? – мастерица показала на фотографию хорового мальчика.

– Нет, под полубокс.

– Тебе не пойдет!

– Так надо…

– Боксер, что ли?

– Угу.

– У нас тут, в церкви, тренируешься? – Она железной расческой, больно дергая, стала распрямлять мои волосы, которые в последнее время начали виться.

– Угу… – морщась, соврал я. – Второй юношеский.

– Хорошее дело! Мужчина должен уметь постоять за себя. Хулиганья у нас тут развелось. Домой с работы идешь и оглядываешься.

– А вы где живете?

– На Хапиловке. Жила. Улучшились. Теперь час до работы еду.

Парикмахерша взяла с полки черную электрическую машинку и поменяла насадку, как зубной врач меняет сверла в бормашине.

– Знаешь Хапиловку?

– Еще бы… Только что оттуда! А это не ваши дома заколоченные стоят?

– Наши, – вздохнула она, примериваясь к моему заросшему затылку.

– Пес тоже ваш?

– Нет, соседский. Дружок. Так и сидит?

– Лежит.

– Воет?

– Молчит.

– Видно, уже осип. Вот беда! Жалко бедолагу. Но и соседей понять можно. Как его в новую квартиру взять? Он же дворовый. Может, все-таки «под скобку»? У тебя лицо круглое, как у Колобка, полубокс не твой стиль.

– Полубокс. Мы на юг едем.

– Ну, смотри – я предупредила! – и она включила машинку, завывшую, точно отцовская электробритва «Харьков». – Не тряси ногами! За тобой черти, что ли, гнались?

«Хуже!» – подумал я, вспоминая, как сел на лавку, едва втиснувшись между двумя хулиганами, все-таки выследившими меня.

Корень отобрал мой газетный сверток, размотал и достал оттуда еще теплые жареные ломти. Один протянул «морячку», а

– Вкусно! Моя бабка пересушивает, а твоя в самый раз делает! С мякишем, – громко чавкая, признался он. – Как тебе, Серый?

– Да, шамовка ништяк! – согласился «морячок», он нанизал хлеб на финку и равномерно обкусывал его с разных сторон. – Тебя как, внучек, звать-то?

– Юра.

– Хорошее имя. Ну, и про что тебя, Юра, легавый спрашивал?

– Про разное… Про вас спрашивал… Кто вы такие и чего от меня хотели.

– И что ты ответил?

– Ответил: ничего… Сказал, мы просто разговаривали…

– Не раскололся?

– Нет.

– Точно?

– Точно.

– А откуда ты этого мильтона знаешь?

– Он наш участковый. В общежитие к нам ходит.

– Молодец! – вдруг хлопнул меня по плечу «второгодник». – Надежный ты пацан! Мы видели, как он тебя колол. А ты кремень! И запомни, если к тебе тут кто-нибудь подвалит, говори: «Отзынь! А то будете иметь дело с Корнем и Серым». Сразу отвянут. Понял? Хлебушка тебе оставить?

– Не надо, я наелся.

– Молоток, скоро кувалдой станешь! Только не коси под американца! Не любим, – душевно попросил «морячок», доедая ситник.

– Под какого американца?

– В Буденновке бугры живут. На черных «тачках» катаются. Пацанята у них с гонором, как фирмачи. Мы их «американцами» зовем. Если попадаются, учим жизни. Понял? Мы-то думали сначала, ты оттуда! – Серый махнул в сторону поселка.

– Нет, я в Рыкуновом переулке живу, в маргариновом общежитии.

– Значит, Сашку Сталина знаешь?

– Конечно, он в моем классе учится.

– Сталин – наш кореш! Привет ему с кисточкой! А чего ты дергаешься?

– Я же говорю… в парикмахерскую очередь занял.

– Так чего ж ты молчал? Дуй!

Выбегая из бабушкиного двора, я увидел, что курилка забита учениками школы шоферов, все они жадно дымили, пользуясь перерывом в занятиях, и шумная толпа тонула в сизом мареве.

…Треск машинки оборвался. Парикмахерша раскрыла лезвие и, скрежеща по волосам, подбрила мне затылок и виски.

– Вполне! Думала, будет хуже, – сама себя похвалила она.

Я глянул в зеркало и обомлел: на меня глядел какой-то незнакомый круглолицый парубок с кружком волос на самой макушке, как у кузнеца Вакулы в фильме «Вечера на хуторе близ Диканьки». Ужас! По-всякому меня в жизни оболванивали, но таким идиотом я еще никогда не выглядел! Пока я приходил в себя, прикидывая, как, вернувшись домой, срежу ножницами эту волосяную тюбетейку на голове, парикмахерша схватила пульверизатор, пискнула несколько раз «грушей» и пустила в меня удушливое одеколонное облако.

– Не-ет… – взмолился я чуть не плача, но было поздно.

– В чем дело? – удивилась она, продолжая орошать мою несчастную голову.

– У меня только шестнадцать копеек!

– Ничего страшного! Четыре копейки в следующий раз отдашь. От такого красавца должно хорошо пахнуть. Женщина носом любит!

И это они называют «хорошо пахнуть»? Карбид, пузырящийся в луже, воняет гораздо приятнее. Срочно в душ, на Маргариновый завод, смыть с себя всю это гадость соапстоком!

Мастерица движением фокусника – рывком сняла с меня простынку и сухим помазком вымела, шекоча шею, мелкие колющиеся волосы из-под воротника.

– Вот и все! Будь здоров – не кашляй!

Я встал с кресла, вокруг на полу клочками лежали мои опавшие кудри, словно здесь насмерть подрались две болонки.

– Ну, шагай! Не грусти! Все девчонки теперь твои!

Что она понимает? Когда Шура Казакова лечилась в «лесной школе», Андрюха Калгашников позвал меня как-то к себе во двор, что за кинотеатром «Новатор». Мы играли в казаки-разбойники. Среди «разбойниц» была девочка по имени Мила, и мне сразу захотелось поймать именно ее, что я вскоре и сделал. Стараясь вырваться, она смахнула с меня ушанку и громко, обидно засмеялась. Я не придал этому значения, хотя тоже накануне постригся. Дня через два на перемене мы обсуждали с Андрюхой поход в «Новатор» на «Седьмое путешествие Синдбада-морехода», и я словно бы невзначай спросил:

– Как там Мила?

– Нормально.

– Про меня ничего не говорила?

– Говорила. Сказала: когда сняла с тебя шапку, сразу поняла, что ты дурак…

…Я покорно положил на полку шестнадцать копеек, встал и побрел к выходу.

– Курточку с авоськой не забудь, боксер! – вдогонку крикнула парикмахерша. – Следующий!

Навстречу, чтобы сменить меня в кресле, двигался тихий покорный мальчуган, он шел почти военным шагом, как суворовец, даже с отмашкой, будто на отрядном смотре. Его веснушчатое лицо выражало ту высшую степень послушания, после которой следует летаргический сон. И только по клетчатым штанишкам да кудрям я узнал в этом механизированном ребенке недавнего буйного вождя краснокожих. Ребенка конвоировала рослая мамаша, улыбчивая особа с безжалостным взглядом Анидаг из «Королевства кривых зеркал».

– Будешь озорничать, Котик, тебя так же подстригут, как этого дурачка с чердачка! – проворковала она сыну, а на мастерицу рявкнула: – Немедленно проветрить помещение! Это у вас тут что – «Шипр» или иприт?

– Так точно! – испугалась парикмахерша.

30. Букет васильков

Я еще раз посмотрел на себя в зеркало: это даже не смехотура… Это кошмар! Поджигатели войны в «Крокодиле» лучше выглядят! В таком виде выходить на улицу никак нельзя. Засмеют. Шайками закидают. Лучше бы я постригся «под Котовского»! А на вопрос «зачем?» можно намекнуть на трагическую необходимость, вроде стригущего лишая, что всегда вызывает уважение и сочувствие.

Этим летом в нашем лагере «Дружба» мой друг Козловский подцепил от бездомных собак из рабочего поселка стригущий лишай. Беднягу сразу же, заперев в изоляторе, обработали под ноль, и никто, между прочим, над ним не смеялся! Наоборот, все его зауважали: не каждый день можно подхватить такую удивительную заразу, из-за которой волосы облетают с головы, как пух с одуванчика, а медсестра в панике вызывает подмогу аж из Домодедова! Это, конечно, не жуткий смертельный столбняк (им нас постоянно пугают, заставляя с каждой ссадиной мчаться в медпункт), но тоже весьма уважаемое в народе заболевание.

Я пожалел, что в «Детском мире» отказался от «нопасаранки» – пилотки с кисточкой. Уж лучше, чем эта волосяная тюбетейка на макушке! Выхода нет: чтобы не позориться перед прохожими, надо сделать шапочку из газеты. Однако журнальный столик, на котором посетители обычно оставляли прочитанные номера, как назло, оказался пуст.

Зато трое граждан, развернув во всю ширь потрескивающие газетные листы, читали: один – «Правду», второй – «Труд», третий – «Известия». Из траурных рамок строго и одинаково смотрели три покойных маршала, сплошь в чешуе наград, явно очень тяжелых. С такой парадной сбруей Рокоссовский, наверное, не смог бы, как и средневековый рыцарь без помощи оруженосца, сесть на коня. Нашим заслуженным полководцам в таких случаях на выручку приходили ординарцы, они так, видимо, и называются, потому что без их помощи командир, надевший все

Тут я заметил, что маршал Победы тоже подстрижен «под бокс», но ему эта прическа, в отличие от меня, очень идет, сообщая дополнительную мужественность. Наверное, если бы у меня на груди висела хотя бы одна медаль «За отвагу», никто на улице не обратил бы внимание на мою прическу: все гадали бы, откуда у школьника боевая награда? Может, он – то есть я – пустил под откос фашистский состав, как Валя Котик, или взорвал гранатой себя и фашистов, как Саша Бородулин… Но война давно кончилась, и медаль в наши мирные времена не заслужишь. Разве что – за образцовое окончание школы… Но судя по Вовке Петрыкину, дело это тоже ненадежное.

Тем временем послышалось кряхтенье, и бровастый старик с орденскими планками на летнем пиджаке сложил «Правду», убрал ее в карман и погладил по белобрысой голове бледную внучку, беззвучно томившуюся в очереди.

– М-да… Уходят титаны… – задумчиво сказал ветеран прокуренным басом. – Кто в бой поведет, если что?

– Думаете, может дойти и до этого? – опасливо выглянул из-за развернутого «Труда» отец укрощенного вождя краснокожих.

– А что тут думать! Вот, в «Правде» пишут, – дед хлопнул себя по карману, – на границе ФРГ и Чехословакии нашли большой склад оружия. Готовят, сволочи, контрреволюцию. Они давно к чехословакам приглядываются…

– Да вроде бы там укрепили руководство? – засомневался папаша. – Дубчек вот в Москву прилетал…

– А толку? Поздно мы с Новотным спохватились! Ох поздно! – послышался из-за «Известий» гортанный кавказский голос. – Еще когда Сланского при Сталине убирали, надо было глубже копать и под корень рубить!

– Куда уж глубже! А Дубчек, мне кажется, – твердый коммунист! – возразил папаша, шурша «Трудом».

– Когда кажется, креститься надо! Дубчек – такой же скрытый троцкист, как и Сланский! – проскрежетал ветеран.

– Сталин бы такого безобразия не потерпел! Вах! Распустились они там, а еще соцлагерь называются! Тенгиз, не озорничай!

«Известия» с шумом легли на стол, и рыжий грузин с носом, начинающимся сразу из-под челки, погрозил пальцем пухлому черноглазому мальчику, пытавшемуся джигитовать на деревянном коне.

– Правильно, кацо! – поддержал ветеран. – Этот Дубчек всех еще удивит. Я там воевал, Прагу брал. Гнилой народец. За пиво с кнедликами мать родную продадут…

– Можно? – Я осторожно протянул руку к «Известиям».

– Нельзя! Я еще не кончил! – поморщился грузин.

– Молодец, паренек, прессой интересуешься! – похвалил меня дед. – Но читать надо только «Правду». В других газетах все то же самое: тех же щей пожиже влей! Понял?

– Понял!

– Бери, мальчуган, просвещайся! – и он, достав из кармана, щедро протянул мне свою газету с двумя орденами, нарисованными рядом с названием.

– Спасибо!

– На здоровье!

Я, выскочив из парикмахерской, свернул в ближайшую подворотню, длинную и темную, точно тоннель, который вел к светлой прогалине, зажатой между бревенчатыми и кирпичными стенами. Двор зарос травой и высокими кустами с крапчатыми стеблями, кисленькими на вкус, особенно весной. На круглой клумбе, обложенной наклонными кирпичами, цвели георгины, фиолетовые, как фантики от леденцов «Космос». В цветах, урча, рылись мохнатые шмели, отяжелевшие от нектара.

Здесь, как и во всех дворах, имелся доминошный стол с лавками. Расправив газету, я принялся за работу: тут самое главное – правильно загнуть края, иначе треуголка развалится прямо на голове. Дядя Коля умеет складывать шесть фасонов, я пока – только два: наполеоновскую, с длинными концами, и квадратную, поменьше. Ее-то мне с третьей попытки и удалось смастерить. Нахлобучив шапку на самые глаза и нацепив для полной неузнаваемости темные очки, я повернулся, чтобы идти на улицу, но услышал над собой грубый смех:

– Пацан, а волына-то у тебя есть?

В окне второго этажа, просунувшись между цветочными горшками, дымил папиросой краснолицый мужик. На его голой груди я рассмотрел синюю наколку: церковь с бесчисленным количеством куполов.

– Какая «волына»? Зачем?

– Как зачем? – ржал татуированный. – Ты же сберкассу наладился брать или как? Верка, иди-ка сюда, у нас тут гангстер в кустах на дело собирается!

– Да ну тебя! – В окне появилась окатистая женщина в комбинашке на тонких бретельках. – Точно! Вот клоун-то!

На голове у нее сверкали металлические бигуди, а в накрашеных губах чадила папироса.

«Нет-нет-нет! – Я стремглав выскочил со двора, чувствуя, как мои пораженные неведомым недугом «глупости» необъяснимо твердеют, упираясь в плотные техасы. – Еще теперь и это! За что?»

Если недавно я мечтал встретить хоть кого-то из знакомых, то теперь больше всего на свете мне хотелось стать невидимым и проскользнуть домой никем не замеченным. Я решил пробираться не людной Бакунинской, а прошмыгнуть по тихой улице Энгельса до перекрестка, а там несколько шагов по Ирининскому переулку, больше похожему на проходной двор, и рукой подать до нашего Рыкунова.

Поравнявшись с универмагом, я мельком глянул на свое отражение в витрине, поправил шапочку, поднял воротник куртки и устремился вперед, глядя вниз, конкретно на ту часть моих брюк, которая теперь напоминала асфальт, приподнятый неумолимо растущим шампиньоном.

А ведь точно: на гангстера я и похож! Недавно все общежитие обсуждало статью в «Вечерке» про двух студентов-стиляг, которые купили в «Детском мире» пластмассовые пистолеты, похожие на настоящие, и стали грабить в темных подворотнях прохожих, уверенных, что им угрожают настоящим огнестрельным оружием. Так продолжалось долго, преступники привыкли к безнаказанности, праздной и роскошной жизни. Однажды студенты гуляли в ресторане, им не хватило денег расплатиться, они отдали официанту в залог часы, а сами спустились в темный переулок и остановили первую попавшуюся девушку, оказавшуюся по иронии судьбы их однокурсницей. По уму, им бы прикинуться, будто это – глупый розыгрыш, но они растерялись, сдрейфили, стали умолять девушку, чтобы она их не выдавала, но та гордо ответила: «Завтра же пойду в комитет комсомола и все расскажу про вас!» И негодяи задушили несчастную ее же шелковым шарфиком. Их вскоре, конечно, разоблачили, арестовали и приговорили к расстрелу, хотя они плакали на суде, моля о пощаде, а их матери писали самому Брежневу. Бесполезно: приговор был приведен в исполнение. А министерству игрушечной промышленности строго-настрого запретили впредь выпускать детские пистолеты, похожие на настоящие…

Глядя вниз, я не сразу заметил весело шагающие мне навстречу загорелые девчачьи ноги в белых носочках и красных туфельках с ремешками. На круглых, очень знакомых коленках виднелась розовая кожица недавно заживших ссадин. Я глянул и помертвел: прямо на меня шла Шура Казакова – собственной персоной. В руке она держала эскимо на палочке, и ее лицо выражало полное жизненное счастье. Зеленые глаза лучились, а золотые волосы, собранные в два хвостика, подпрыгивали при ходьбе, касаясь острых плеч. На Шуре было короткое розовое платьице в горошек. Улыбаясь,

Это – конец! Сейчас она узнает меня, захохочет, смахнет с моей макушки газетную шапку-невидимку и сразу поймет, что я – дурак! А если еще заметит «шампиньон», то между нами все будет кончено навсегда, ведь объяснить ей эту глупейшую болезнь, неведомую даже журналу «Здоровье», обычными словами никак не возможно…

Но Казакова вдруг болезненно сморщила носик, почуяв, наверное, жуткий «иприт» (кстати, что это такое?), которым меня окатила парикмахерша. Шура резко свернула в сторону, не поняв, кого встретила на своем пути, и скрылась в дверях универмага.

Не знаю, как другие, а я, прежде чем заплакать, сначала ощущаю в горле какую-то болезненную щекотку. Слезы на глазах выступают потом, и весь мир вокруг расплывается, будто акварель на промокашке. Плачу я беззвучно, и бабушка Аня считает это признаком слабости организма, изнуренного малокровием. На самом деле громко рыдать – неприлично. Я же мужчина!

На перекрестке я вдруг заметил, что мой «шампиньон» пропал. Как не было. Наверное, от испуга и огорчения. Хорошо бы – навсегда!

…Дожидаясь зеленого света, чтобы перейти Бакунинскую улицу, я увидел мечтательно рассеянную Лиду. Она вышла из гастронома с покупками. В правой руке маман тащила сумку с продуктами, в левой – перетянутый шпагатом пухлый сверток с моей новой школьной формой, а под мышкой сжимала черные безразмерные ласты, о каких я мечтал. Кроме того, из сумки выглядывал уже знакомый мне букетик васильков, туго обмотанный черной ниткой. И вдруг я понял, что мама у меня такая же красивая и загадочная, как Шура Казакова.

Подойдя к светофору, Лида заметила меня не сразу, а когда узнала, ее глаза округлились от удивления. Она открыла рот, чтобы спросить, но слов не нашла. Я бросился навстречу, выхватив у нее из рук тяжелую сумку и ласты, испускавшие восхитительный запах молодой резины:

– Я помогу! Спасибо, мамочка!

– П-п-пожалуйста… – Лида наконец обрела дар речи. – А это еще что такое? – она кивнула на газетную шапку.

– От солнца… – соврал я и отвел глаза.

– Ну-ка, покажи!

– Что?

– Сам знаешь! – Маман сняла с меня бумажный картуз и всхлипнула. – Веселенькая прическа… Мы же вроде договорились «под скобку»?..

– Знаешь, для юга лучше «полубокс».

– Кто сказал?

– Парикмахерша.

– Ясно. Им бы только ножницами не работать. А очки откуда?

– Дядя Юра подарил, – почти не соврал я. – Все тебя за желатин благодарили.

– На Чешиху успел?

– Ага.

– Клавка еще злится?

– Почти уже нет.

– Понравилось им, как я тебя приодела?

– Все в восторге!

– Я так и думала. А ты как-то даже и не рад, что я тебе ласты купила! Последняя пара. Сынок, а что случилось? Ты плакал?

– Очень рад! Соринка в глаз попала. Все нормально. Спасибо, мамочка! – Я звонко поцеловал ее в щеку, чего давно уже не делал.

– Что это? Ужасно пахнет. Я же просила! Надо было сказать парикмахерше!

– Не успел… Она бесплатно. Да и вообще… день сегодня какой-то дурацкий…

– Это точно! Денег еле наскребла. Пришлось у Коровяковой занимать. Дала, но вся скривилась. Докторская колбаса прямо перед моим носом кончилась. Взяла тебе в дорогу «отдельной». Зато пойдешь первого сентября в новой форме! Славный он, этот Анатолий, обходительный, даже не скажешь, что продавец. Попросил мой телефон, будет звонить, если что-то на тебя или на Сашку завезут…

– Цветы он тебе подарил?

– Он. Я сначала брать не хотела, наотрез! Но потом… Зачем обижать человека?

Разговаривая, мы пересекли на зеленый свет Бакунинскую и шли по Рыкунову переулку.

– Где ценники? – озаботилась Лида.

– Здесь… – Я хлопнул по боковому карману куртки. – А на рубашку вот он на нитке, как ты просила.

– Дай оторванные – спрячу. Отцу ни слова, понял?

– Про цветы тоже? Ты с ними что сделаешь?

– В вазу поставлю… – Лида вынула из сумки и осторожно расправила синие вихры васильков.

– А дома что скажешь?

– Скажу – понравились, вот и купила. Разве я не имею права себе цветы купить? – покраснела она.

– Имеешь. У нас равноправие, хотя все-таки обычно мужчины женщинам цветы покупают… Сама себе? Я бы не поверил.

– Да… отец может завестись. Ревнивый как черт! Что делать? Не выбрасывать же… Красивый букет, правда?

– Очень! Я даже знаю, где Анатолий его взял. Давай скажем, это я тебе подарил!

– Не поверит. Еще сильней взбесится… Подумает, я тебя подговорила, и вообразит черт знает что!

Миновав Переведеновский перекресток, мы поравнялись с Шуриным домом, и меня осенило:

– Я знаю, что делать с букетом!

– Что?

– Потом скажу. Дай!

Лида с облегчением отдала мне синий снопик.

– Только по плитам в новой курточке на лазай! – предупредила она.

– Не волнуйся! Я теперь такой ерундой не занимаюсь…

Вздохнув, Лида, забрала у меня сумку и медленно пошла по переулку к нашему общежитию. Там у открытых ворот стоял на посту сутулый дядя Гриша, окутанный табачным облачком. Чуть дальше, слева на пустыре, виднелась «Победа», и автолюбитель Фомин снова чинил своего железного друга, по пояс скрывшись под капотом, точно дрессировщик в пасти бегемота. Небо чуть подернулось сиреневыми сумерками. Сплющенное алое солнце с трудом втискивалось в щель между дальними домами, отражаясь, и вспыхивало в окнах. Со стороны Пищекомбината веяло подгоревшей гречкой.

Держа в одной руке ласты, а в другой авоську и букетик, я проскользнул в пустой Шурин двор, поднялся на сырое крыльцо, еще пахнувшее ливнем, огляделся и втиснул стянутые нитками стебли васильков в верхнюю прорезь почтового ящика с наклейками «Пионерская правда» и «Советская Россия». Увы, одноклассница никогда, до конца жизни не догадается, от кого получила цветы. Уходя, я заметил, что после дождя распустились, упав на влажные планки ограды, золотые шары. А это значит – скоро осень и первого сентября я снова увижу Шуру…

2020–2021, Переделкино

Пионерская ночь

Природа шепчет

Повесть

1

…По четвергам я хожу в изостудию Дома пионеров Первомайского района. Это на Спартаковской площади рядом с кинотеатром «Новатор», занимающим первый этаж нового кирпичного здания, а к нему примыкает старинный дом мышиного цвета – с куполом, огромными окнами разной формы и высокими колоннами, словно вросшими в стену. У входа, слева от тяжелой широкой двери с латунными ручками, висит мраморная плита, а на ней золотыми буквами выбито: «Здесь 30 августа 1918 года выступал перед рабочими сам Владимир Ильич». Отсюда он, между прочим, поехал на завод Михельсона, где в него стреляла подлая эсерка Каплан. Когда мы с классом ходили в

– Владимир Ильич, не ходите на завод Михельсона, там засада!

– Что еще за глупости! – усмехнется бесстрашный Ленин. – Рабочие ждут. Я обещал. Непременно поедем!

Но бдительный Дзержинский, в длинной до пят шинели, нахмурится:

– Откуда, мальчик, у тебя такие сведения?

– Из будущего.

– Ты не ошибаешься?

– Исторический факт! – твердо отвечу я. – Честное пионерское! – и отсалютую.

Ильич будет спасен, история пойдет другим путем (каким именно, надо еще придумать), а меня Феликс Эдмундович наградит именным оружием – золотым маузером с кобурой из карельской березы. У тети Вали есть шкатулка из этого дерева, очень красивая. Посмотреть на мои награды, когда я вернусь назад, в наше время, сбежится вся 348-я школа. Любоваться я разрешу всем, но подержать в руках маузер Железного Феликса позволю лишь моему другу Петьке Кузнецову и Шуре Казаковой.

…Какие только фантазии не приходят в голову, когда, сдав контрольную работу, сидишь за партой и, глядя в манящее школьное окно, ждешь звонок на перемену.

Руководит нашей изостудией Олег Иванович Осин, настоящий художник, бородатый, одетый в грубый свитер, синие брезентовые штаны и обутый в ботинки на толстой подошве. Иногда он останавливается у меня за спиной и, тяжело вздыхая, наблюдает, как я на ватмане пытаюсь карандашом изобразить гипсовое ухо, в моем исполнении напоминающее пельмень. От Осина веет пряным запахом иностранных сигарет – у нас в общежитии такие никто не курит. К нему порой заходят друзья-художники, одетые в такие же свитера и штаны. Посасывая душистые трубки, они хмуро разглядывают наши рисунки, изредка бросая: «Недурственно». Это у них самая высокая похвала.

Раз в месяц Олег Иванович читает нам лекции по истории искусства, чтобы мы Репина от Рублева отличали. Задернув плотные шторы на высоких окнах, он гасит свет и с помощью черного проектора, похожего на небольшой гиперболоид инженера Гарина, показывает на белой стене разные знаменитые картины, рассказывая попутно, кто их нарисовал и к какому направлению они относятся. Иногда Осин сначала предлагает нам угадать автора, проверяя эрудицию старших студийцев. Вот, например, на штукатурке появляется странное изображение: перекошенные человеческие лица, рогатые бычьи головы, оторванные руки-ноги, а нарисовано все это в детском стиле каля-маля.

– Пикассо`! – радостно узнает восьмиклассник Марик Каплан (как он живет с такой фамилией?).

– Верно! Но только – Пика`ссо, – поправляет руководитель.

– Я тоже так могу нарисовать! – простодушно объявляет пятиклассница Даша Лунько.

– И я могу, – вздыхает Олег Иванович. – А толку?

Однажды он показал нам «Завтрак на траве» – и все захихикали, мальчики громко, девочки тихонько, в ладошку. Ну сами посудите, в лесу на лужайке в компании двух одетых дядек сидит совершенно голая тетя и смотрит на вас так, словно для нее позавтракать на природе в чем мать родила – дело обычное. Конечно, и у нас в общежитии тоже можно наткнуться на Светку Комкову, разгуливающую по коллективной кухне в распахнутом байковом халате и полупрозрачной комбинашке. Но чтобы вот так, без всего, на поляне, при всех – извините!

Услышав смех, Осин рассердился и долго, горячась, объяснял нам, что в искусстве обнаженное тело – это совсем не то что в жизни, на пляже или в бане, что великий Эдуард Мане нарочно поместил разоблаченную даму рядом с одетыми кавалерами, чтобы оттенить живую белизну кожи грубой фактурой коричневого сукна брюк и черным бархатом мужских курток, а заодно бросить вызов ханжеской буржуазной морали.

– Вы посмотрите, как написана зелень! Это же с ума сойти, а не трава! Видите голубой шелк, на котором она сидит? Какие переходы! Господи! Невероятные переходы! Нет, вы еще не понимаете! Вот поедем летом на этюды – тогда поймете! Теперь же просто запомните: Эдуард Мане, «Завтрак на траве». Не путать с Клодом Моне…

Между прочим, с середины мая, когда прогреется земля, мы тоже всей родней по воскресеньям выезжаем на травку – в Измайлово. Раньше мы бывали там часто – а теперь, после случая, о котором хочу рассказать, все реже и реже. Недавно, читая книжку про Тома Сойера, я узнал, что такой вот питательный выезд на природу называется «пикник». Смешное слово, почти «пинг-понг» или «пингвин». Пикники бывают разные. Если завком заказывает целый автобус, в который набивается пол-общежития, а всю компанию, набравшую с собой выпивки и закуски, вывозят куда-нибудь на берег Пахры или Клязьмы, такое мероприятие называется массовкой. Потом весь завод долго обсуждает, как наладчик Чижов пошел купаться и пропал. Его долго искали в камышах. Жена исчезнувшего уже начала рвать на себе волосы, рыдать, спрашивая у всех, на кого Чижов ее оставил? Хотели вызывать водолазов, и тут выяснилось, что наладчик просто-напросто в мокрых трусах пошел в соседнюю деревню испить парного молочка, как в детстве. Это и есть массовка.

Воскресный выезд на травку – это совсем другое дело, это мероприятие не профсоюзное, а семейное. В нем участвует родня, иногда отдаленная, и самые близкие товарищи, например Лидины подруги по пищевому техникуму или Пошехонов, ведающий на отцовом заводе «Старт» распределением спирта для протирки контактов, – очень добрый и отзывчивый человек.

Вот я иногда думаю: почему всех так влечет на природу? Ответ вроде бы простой: насидевшись за целую неделю в каменно-асфальтовом городе, люди, понятно, тянутся к зелени. Но я уверен, причина гораздо глубже: человек, как известно, произошел от обезьян, живших поначалу на деревьях, а вниз спускавшихся, чтобы размять задние конечности, если вокруг нет хищников. Этот неумолимый зов отдаленных предков постоянно манит и влечет горожан в лесную зону отдыха. А почему учащиеся дети, выбежав весной во время перемены на двор, тут же, несмотря на грозные окрики учителей, начинают цепляться и раскачиваться на ветках пришкольных деревьев? Потому что в них просыпаются первобытные инстинкты мохнатых предков. То-то и оно!

Впрочем, наша соседка Алексевна, ходившая в школу еще при царе, верит, будто первых людей Адама и Еву слепил из глины Бог, и поначалу они жили в раю, напоминающем Ботанический сад в Сухуми, гуляли по лесу голые, как на картине Эдуарда Мане, а потом распоясались, забыли правила поведения в общественном месте, послушались говорящего змея-искусителя, типичного провокатора, сорвали и съели яблоко, запрещенное к употреблению, за что были с позором изгнаны из рая. Наверное, их выставили так же показательно, как милиционеры выводят под руки из парка культуры и отдыха подвыпивших граждан, которые шатаются и

Но история эта, на мой взгляд, какая-то непонятная и нелогичная. У нас в пионерском лагере «Дружба» возле столовой растут две яблони. Из года в год в начале второй смены медсестра обходит все отряды и объясняет: незрелую мелочь рвать с веток и есть нельзя, опасно для желудка, надо дождаться, пока плоды хотя бы начнут желтеть. И что? Ничего. Я езжу в «Дружбу» не первый год и еще ни разу не видел на ветках хоть одно созревшее яблоко, зато изолятор в июле забит пионерами с дальнобойным поносом. Короче, странно, что Бог так уж разозлился на Адама и Еву из-за одного-единственного фрукта. Дело-то житейское…

Алексевна, видя, что я не верю ее словам, обычно нервничает, капает себе ландышевую настойку и читает мне разные места из толстой ветхой книги – Библии. Чтобы не огорчать старушку, приходится кивать, хотя любому школьнику ясно: все это, конечно, сказки для малограмотных людей, не открывавших учебник «Природоведение». Но если, как иногда выражается бородатый кинопутешественник Шнейдеров, мы примем данную небылицу за рабочую гипотезу, то выйдет, что желание людей в воскресенье поехать на природу в Измайлово есть не что иное, как манящее воспоминание об утраченной жизни в райском лесопарке. Что и требовалось доказать! Так говорит наш математик Ананий Моисеевич, ткнув в доску бруском мела и прикончив теорему, смысл которой во всем классе понятен только ему одному.

Однажды, в четвертом классе, наша учительница Ольга Владимировна растолковывала нам попавшееся в диктанте выражение «райские яблоки». Сначала она объяснила, что такое рай, а потом, словно спохватившись, уточнила, что такого места на небе нет и никогда не было. Зато на земле рай, который называется «коммунизм», построить можно, чем и занимается весь советский народ под руководством партии, стараясь поспеть к 1980 году.

Я поднял руку.

– Юра, у тебя вопрос?

– Да.

– Задавай!

– Значит, райком так называется потому, что оттуда руководят строительством рая?

– Кто тебе это сказал? – встревожилась учительница.

– Никто. Я сам догадался. Мама, если ее вызывают в райком, очень переживает, что ее там пропесочат, а когда возвращается, ворчит: «Руками водить все умеют!»

– Так и говорит?

– Ага.

– Очень интересно. Садись!

На перемене, играя у подоконника с Андрюхой Калгашниковым в фантики, я краем глаза заметил, как Ольга Владимировна шушукается с учительницами начальных классов Валентиной Ивановной и Зоей Петровной, и все они как-то странно на меня посматривают, загадочно улыбаясь и переглядываясь. Я хотел прислушаться к их разговору, что довольно-таки трудно во время шумной перемены, но в этот момент тонкий фантик Андрюхи, сложенный из обертки ананасового суфле, ткнулся в самый край моего толстого «Мишки на Севере».

– Подка! – объявил Калгашников.

– Целка, – возразил я.

– Ты где, ханурик, видел такую целку? – заорал он на весь коридор. – Чистая подка!

Учительницы вскинулись, будто их током ударило. Пожилые Ольга Владимировна и Валентина Ивановна строго нахмурились, а молоденькая, работающая первый год Зоя Петровна вспыхнула, как первомайский шарик, и убежала в класс. Оставшиеся учительницы подозвали нас, отругали за игру в неположенном месте, конфисковали фантики, посоветовали не употреблять слова, значение которых нам не понятно, и отправили в туалет – мыть руки, оказавшиеся, как всегда, грязными.

В уборной стоял густой дым: курили старшеклассники, они специально ходят на этаж начальных классов, где ловить их с папиросами никому в голову не придет. Услышав, как мы взволнованно обсуждаем прерванную игру в фантики и недоумеваем, что именно так разозлило учительниц, курильщики обидно заржали и ушли, ничего нам не объяснив…

2

Потом, конечно, мне все растолковали. Дело в том, что «подка» – слово вполне приличное, а вот… Но я, кажется, хотел рассказать о наших выездах на травку в Измайлово. При чем тут фантики? Ни при чем. Так иногда бывает у бабушки Ани, она начинает рассказывать про вредную врачиху Хавкину, не выписывающую нужные лекарства, а потом вдруг перескакивает на подушку, из которой неведомым образом исчезла половина перьев. Но у бабушки склероз, с этим даже Хавкина не спорит. А у меня? Неужели бывает и детский склероз? Надо полистать журнал «Здоровье». Хорошо бы… Тогда меня, как от физкультуры после простуды, освободят и от домашних заданий. Придет в класс новая практикантка, начнет урок, посмотрит в журнал:

– Полуяков, к доске!

А Ирина Анатольевна ей тихонько на ухо:

– У ребенка детский склероз. От всего освобожден.

– Ах, простите, мальчик, садитесь на место! – с уважением исправится практикантка.

Ну вот, опять отвлекся. К делу!

Итак, семейный пикник – мероприятие серьезное. Целая операция «Ы». Намечают ее заранее, за неделю определяя время выезда, договариваются, кто что стряпает и покупает из съестного или выпивного. Сорвать намеченный план могут только чрезвычайные происшествия. Однажды на Маргариновый завод именно в выходной день притащилась делегация жировиков из Польши, и Лида как секретарь партбюро была вынуждена показывать им предприятие, угощать продукцией и дарить матрешки, купленные за счет завкома. Она страшно переживала, что перед заводоуправлением с весны осталась огромная лужа, что асфальтовая дорожка не подметена, а с Доски почета кто-то сорвал карточку фасовщицы Михеевой, похожей на Любку Шевцову из кинофильма «Молодая гвардия». Грешили на водителя электрокара Рябухина, хмурого, неглаженого холостяка. Собираясь на ответственное задание и наряжаясь перед зеркалом, маман без конца повторяла трудную фамилию руководителя делегации «пан Пржмыжшевский».

Короче, Измайлово накрылось медным тазом.

Во второй раз, когда все уже было готово и Тимофеич налил в манерку чистого спирта на тот случай, если не хватит «казенки», дядю Юру Батурина срочно вызвали на службу. Их образцовый оркестр должен был встречать президента страны с непонятным названием «ОАР», срочно прилетающего в СССР. Да и имя у гостя оказалось рискованным – Гамаль Абдель Насер. «Видно, сильно его евреи допекли!» – вздыхал Башашкин. Это у дяди Юры, страстного футбольного болельщика, такое прозвище, в честь знаменитого центрального защитника ЦСКА Анатолия Башашкина. Дядя Юра тогда очень огорчился: мало того что улыбнулся воскресный отдых, надо еще за несколько часов, пока Гамаль Абдель летит к нам в Союз, выучить их гимн, под который, как выразился Батурин, только с мумией вальсировать. Да еще начальник оркестра под страхом гауптвахты запретил накануне даже нюхать спиртное, так как у арабов строжайший сухой закон, и Насер сразу учует запретный аромат, а это чревато осложнением международной обстановки.

В третий раз дед Жоржик, чихнув на ветру, потерял в водостоке вставную челюсть и так расстроился, что у него разболелось сердце. Вот, пожалуй, и все случаи, когда задуманный выезд «на травку» отменялся.

Если договоренности оставались в силе, каждый действовал,

– Выдвигаемся! – командовал дядя Юра.

И Батурины, подхватив заранее сложенные сумки, устремлялись из своего дома, что на углу Большого и Малого Комсомольских переулков, к остановке возле булочной. Увидав в широком окне подъехавшего троллейбуса бабушку и Жоржика, Башашкин обычно вскрикивал: «Ба! Знакомые все лица!» – и они присоединялись к родне. Иногда я ночевал у них с субботы на воскресенье и вместе с ними выдвигался в Измайлово. Перед выходом дядя Юра звонил коменданту нашего общежития Колову, в его крошечной комнате установлен служебный телефон, единственный на все здание.

– Старший сержант Батурин на проводе, – весело докладывал Башашкин. – Выступаем утвержденным маршрутом.

– Принял. Доведу до сведения, – по-военному отвечал Колов, в недавнем прошлом старшина-сверхсрочник, еще донашивающий форменный китель и хромовые сапоги.

– От имени министра объявляю вам благодарность!

– Служу Советскому Союзу!

Тут надо бы разъяснить. Однажды мы отмечали у нас в комнате Лидин день рождения, на веселый шум заглянул комендант, мол, все ли в порядке, не буянят ли… Ему, как водится, налили, чтобы выпил за новорожденную, он хлопнул, потом добавил и как-то присиделся за столом, сдружившись с Башашкиным. Дядя Юра в очередной раз рассказал гостям, что сам маршал Малиновский во время репетиции парада пожал ему руку как лучшему барабанщику образцового военного оркестра и приказал выдать месячный оклад в качестве поощрения. Дали, правда, пол-оклада и почетную грамоту. Колов, узнав об этом, проникся к дяде Юре таким уважением, что с тех пор готов был выполнить любое поручение человека, которому пожал руку сам министр обороны!

Итак, получив вводную, комендант мчался по коридору, громко стучал в нашу дверь, оповещая:

– Лидия Ильинична, звонил Юрий Михайлович, они выехали!

– Спасибо, Степан Кузьмич, – пугалась, по обыкновению, еще не одетая Лида. – Выходим! – и начинала метаться по комнате, как раненая птица.

– Кулема! – ругался Тимофеич, глядя на часы. – Второй час собираешься! Вот сейчас разденусь и никуда не поеду!

– Миша, я уже… – лепетала маман, не попадая в рукав.

– Вижу!

Ему-то хорошо, он всегда готов минута в минуту и просто буреет, если сталкивается с чьей-то непунктуальностью, особенно с Лидиной, хотя давно бы мог привыкнуть. Я вот наблюдаю родителей двенадцать лет и все жду, когда кто-нибудь из них перевоспитается: или она научится вовремя собираться, или Тимофеич начнет опаздывать. Нет, каждый тверд в своих привычках, как коммунар на допросе.

– Ой-ой-ой… – причитала моя неорганизованная маман, мечась по комнате. – Где томатный майонез? Я с завода принесла… Юр, ты не брал?

– Нет, может, Сашка сожрал? – Я мстительно кивнул на младшего братца, нарисовавшего мне вчера в тетрадке с домашним заданием кошечку, похожую на кенгуру.

– Я не бра-а-л! – захныкал тот, получив от меня профилактический подзатыльник.

– А на столе это что такое стоит? – взревел отец, как слон, раненный отравленной стрелой.

– Где?

– В Караганде!

– Ой, ну да… он!

– Выходим!

– Где мои бусы?

– На шее.

– Губы чуть подкрашу…

– Я тебе сейчас подкрашу!

Думаю, если бы коммунисты Маргаринового завода хоть одним глазком увидели, какой неорганизованный у них секретарь партбюро, они бы Лиду моментально переизбрали. Но чужая семейная жизнь надежно скрыта от общественности, как в кукольном театре не видны за ширмой артисты. А на трибуне маман всегда выглядит образцом собранности, деловитости и принципиальности. Откуда только что берется? Видно, доверие коллектива – огромная сила.

3

И вот мы, наконец, с полными сумками вылетаем из подъезда, а там почти всегда стоит в дозоре наш сторож дядя Гриша, контуженный краснофлотец. С самой войны он трясется всем телом и говорит, как заезженная пластинка на сломанном патефоне.

– Н-н-н-на-а т-т-т-т-р-р-а-а-в-в-в…

– На травку, Гриша, на травку! – раздраженно подтверждает Тимофеич, проносясь мимо.

– С-с-с-ч-ч-ч-ч-а-а-а-с-с-с-с-т-т-т… – несется нам вслед, что означает: «Счастливого пути!»

Мы мчимся сломя голову по Балакиревскому переулку к Бакунинской улице, где возле гастронома останавливается 25-й троллейбус. Отец летит впереди с двумя огромными сумками: в них бутылки, еда, клеенка и два старых одеяла, чтобы сидеть не на голой земле. Следом бегу я, таща за руку брата, который норовит то подхватить с асфальта пустую спичечную коробку – для будущих жуков, то погладить пробегающую мимо кошечку. Замыкает нашу команду Лида, она на ходу хнычет:

– Соль забыла, соль забыла…

– Другие взяли! – огрызается отец. – У них с памятью все в порядке.

– Ой, не успеем, уедут, уедут… – причитает маман.

– Ну и что! Не на самолет опаздываем. Нагоним в Измайлове. Ворон нечего было считать!

Я смотрю на них и удивляюсь: Тимофеич, который никогда не опаздывает и всегда собран, как работал сменным электриком, так и работает, а вот Лида, вопреки своей расхлябанности и забывчивости, доросла аж до начальника майонезного цеха. Жизнь полна несправедливых загадок!

Например. Во время войны бабушка Маня с дочерями ехала в эвакуацию. Лида, будучи с детства кулемой, заслушалась раненого солдата с гармошкой и отстала от поезда, с трудом потом нагнав эшелон благодаря отзывчивому начальнику станции. С тех пор она панически боится куда-нибудь опоздать или с кем-то разминуться. Как этот психический страх сочетается у нее с неумением вовремя собраться и выйти из дому, я не понимаю. Башашкин говорит, что женщина – это моток противоречий.

Но вот странная вещь: мы все-таки каким-то чудом всегда успеваем вовремя. Однажды Лида забыла на столе кошелек, пришлось возвращаться, и мы шли потом на остановку не торопясь, уверенные в том, что родня давно проехала мимо и встречаться нам предстоит в Измайлове, у железной арки. Каково же было наше изумление, когда в окне подвалившего к тротуару желто-синего троллейбуса мы увидели бабушку Маню, Жоржика, тетю Валю и дядю Юру, который показал нам кулак. Оказалось, возле Сада имени Баумана транспорт намертво встал, обесточенный, так как соскочили «рога», а неопытный водитель долго не мог, натягивая тугие канаты, совместить кронштейны с искрящимися проводами.

– Дерьмо ему в бочке развозить, а не людей! – ругался Башашкин.

В тот навсегда памятный день мы, как обычно, мчались к остановке, опаздывая. Сашка не поспевал и болтался в моей руке, точно тельняшка, выброшенная на веревке за борт. Так моряки стирают грязные вещи, я сам видел, когда мы плыли на теплоходе из Химок в Кимры.

– На поезд?

– Нет, в Измайлово.

– Когда вернетесь?

– Не знаю.

– Если будет еще светло, в ножички сыграем?

– Обязательно.

– Есть лишний котенок.

– Потом покажешь.

Ренат добежал с нами до Бакунинской улицы и повернул назад, мы же ринулись по переходу на желтый свет, так как в это время 25-й троллейбус, припадая на выбоинах, приближался к гастроному, и я увидел в окне родню, высматривающую нас на остановке. В тот день мы, к всеобщему удивлению, не опоздали и плюхнулись на места, которые нам предусмотрительно заняли сумками.

– Следующая станция – дорожный техникум, – хмуро объявил водитель.

Тетя Валя, страдающая от бездетности, посадила Сашку на колени и стала с ним тетешкаться, как с ясельным. Дядя Юра дал мне «пять», а дед Жоржик обслюнявил табачным поцелуем. Он буквально светился от радости и так широко улыбался, что ему постоянно приходилось указательным пальцем возвращать на положенное место выпирающую вставную челюсть.

– Карты не забыли? – сердито спросил отец, проигравший в прошлое воскресенье страшную сумму – три рубля, за что Лида пилила его всю неделю.

– Обижаешь, своячок! Готовь еще троячок!

– Это мы посмотрим!

– И смотреть нечего: деньги идут к деньгам.

Мне приберегли место у окна: за стеклом проплывала Москва. Глядя на родной город, я испытывал странное, щемящее чувство, которое очень трудно объяснить обычными словами. Но все-таки я попробую… Вот из переулка выскочил пацан в сатиновых черных трусах и синей майке. Голова острижена под «ноль», оставлен только буйный чуб, закрывающий лоб. Мальчик катит перед собой железный бочковой обруч, направляя его длинной проволокой с загогулиной на конце, но гремучий обод все время норовит сбежать, выскакивая из этой самой закорючки. А ведь я могу сойти на следующей остановке, познакомиться с пареньком, узнать, как его зовут, и объяснить: если кончик проволочной загогулины чуть-чуть загнуть буквой «Г», то обруч уже не выскочит, так и будет катиться вперед, поворачивая куда надо и объезжая препятствия.

Заодно можно выяснить, где чубатый учится, в каком классе, кем работают его родители, чем он увлекается. Если тоже содержит аквариум, тогда хорошо бы условиться об обмене мальками… Можно зайти в его двор, познакомиться с тамошними пацанами и девочками. В общем, попасть в совершенно чужой мир, населенный новыми, не известными мне людьми. Я могу это сделать, но никогда не сделаю, так как еду в Измайлово, и все чужие жизни, мелькающие за окном, навсегда останутся мне неведомы, хотя я и могу сойти на ближайшей остановке. Между этими «могу» и «никогда» спрятана тайна, которая томит меня, точно странный взгляд Шуры Казаковой, брошенный в мою сторону во время контрольной работы…

Размышляя, я наблюдал, как по мере приближения к Измайлову старинные особнячки и церкви без крестов уступают место высоченным «сталинским» домам (их так все называют), украшенными разными архитектурными курчавостями, потом «сталинки» сменяют «хрущевки» – пятиэтажки, будто сложенные из огромных грязно-белых кубиков, а следом через пару остановок к небу устремляются голубые новостройки вперемежку с деревенскими избами: из печных труб вьется дымок, возле крылечек роются в земле куры, сквозь редкий забор видны взрыхленные грядки с зелеными шильцами молодого лука. На память приходят Селищи, и сердце теплеет от мысли, что скоро мы все поедем на Волгу.

Глазея в окно, я по привычке улавливаю разговор взрослых – Лиды с бабушкой Маней. Подслушивать, конечно, нехорошо, но пропускать мимо ушей разговоры взрослых тоже не стоит: очень познавательно! После того как они подробно перечислили друг другу все, что наготовили и сложили в сумки, речь зашла про то, и-за чего лучится сегодня от радости Жоржик. Ах, вот оно в чем дело! Ура! Наконец-то! Давно бы так! Ну, теперь-то мы снова сплаваем на другой берег Волги, где в Нерлинском заливе, говорят, берет лещ размером с таз для варенья. А то ведь в прошлый раз… Пушечный окрик из капитанской рубки теплохода до сих пор гремит у меня в ушах!

4

К тихим беседам взрослых прислушиваться очень полезно, можно узнать немало интересного, даже ошеломительного. В низкорослом детстве, если я себя плохо вел, меня ставили в угол или же отправляли в ссылку под праздничный стол, где мне даже нравилось, ведь взрослые, раскаявшись в своей жестокости, незаметно просовывали мне под скатертью то конфетку, то кусок кекса, то эклер. Я с удовольствием уплетал все это, слушая беседы, доносившиеся сверху, и разглядывал ноги родственников и гостей, а вели себя они под столом по-разному, порой очень даже странно.

Башашкин постоянно постукивал остроносыми полуботинками о паркет, словно отбивал барабанный ритм. Тетя Валя, пользуясь тем, что никто не видит, скидывала туфли и шевелила пальцами ног, точно играла на невидимом детском пианино. Лида как-то боязливо прятала скрещенные ноги под стул и нервно почесывала колени. Жоржик, если везло в карты, исполнял под столом что-то вроде «ковырялочки» из русского народного танца, который мы разучивали в детском саду. А соседка Былова, зайдя на огонек, норовила под столом наступить каблучком на ботинок Тимофеича, против чего он явно не возражал. Абсолютно неподвижны были только ноги дяди Коли, двоюродного брата Лиды, но это из-за того, что он с детства ходил на протезах – попал под трамвай. В общем, под скатертью кипит тайная жизнь и есть на что посмотреть.

Как-то, отбывая наказание под столом, куда меня отправили за проказы, я услышал разговор Батуриных и Марфуши, бабушкиной крестницы, которую раньше не видел. Она приехала в Москву после долгой разлуки из Алма-Аты, туда ее забросила эвакуация, там она устроилась на работу, вышла замуж за местного казаха и осела. Так вот, тетя Валя, когда остальные, выпив-закусив, пошли гулять по Овчинниковской набережной, рассказывала Марфуше о том, что случилось в нашем роду, пока они не виделись и даже не переписывались.

– Ой, Валюш, а я тебя совсем девочкой помню! – как заведенная повторяла крестница.

– Да и ты еще в девушках бегала, – соглашалась моя тетка. – Ой, а что тут в войну-то было!

Многое я знал из рассказов и обмолвок взрослых, например про огромную бомбу, упавшую на Пятницкой улице, уничтожившую несколько домов и выбившую стекла в округе до самого Балчуга. Осколки потом неделю выметали. А еще часто вспоминали, как рассеянная Лида обронила карточки на хлеб. Хорошо, соседка нашла на лестничной площадке и принесла плачущей Марье Гурьевне. Впрочем, у маман была своя версия, она все валила на старшую сестру, мол, Валька затеяла игру в салки по пути в раздаточный пункт.

Мишка, Мишка, где твоя улыбка,

Полная задора и огня?

Башашкин же мурлычет эту песню по-своему: «Мишка, Мишка, где твоя сберкнижка?»

Но из разговора с Марфушей я узнал кое-что новенькое. Оказывается, до Жоржика бабушка Маня жила вместе с дядей Ваней, Иваном Ивановичем, мужем своей собственной сестры Груни, Аграфены Гурьевны. Ее первый супруг, как и мой родной дед Илья Васильевич, погиб на фронте, точнее, в звании сержанта вернулся из госпиталя домой и вскоре умер от ран. Аграфена осталась одна с маленькой дочерью – тоже Валей и сыном Николаем, который в детстве попал под трамвай и потерял обе ноги, но не отчаялся и даже катался на коньках, да так здорово, что никто не догадывался о детских протезах. Во время войны жили бедно, голодно, даже картофельные очистки ели за милую душу, поэтому безногого Колю пришлось сдать в детский дом – там было трехразовое питание.

И вот как-то бабушка Груня, отправившись на барахолку, чтобы обменять вещи на продукты, познакомилась там с толстым офицером-интендантом, и тот, прицениваясь к башмакам и диагоналевым брюкам умершего сержанта (как штаны могут быть диагоналевыми – я не понимаю), с первого взгляда в нее влюбился. Дядя Юра, участвовавший в разговоре, подливая женщинам в рюмки красненькое, заметил, мол, ничего удивительного тут нет: Аграфена в молодости была чудо как хороша, а грудью взвод фрицев могла придавить.

Толстый интендант вызвался проводить вдову до дома, чтобы какие-нибудь хулиганы, а их тогда развелась в Москве прорва, не отняли у нее выменянные харчи. Потом офицер по протоптанной дорожке зачастил к ним, и всегда с гостинцами. В общем, решили они жить вместе, одной семьей, а еды с тех пор стало вдоволь, даже Лиде и тете Вале, вернувшимся с бабушкой из эвакуации, по-родственному перепадало. Дядю Колю забрали из детдома, интендант подобрал ему на складе очень удобные, легкие английские протезы вместо тяжелых кустарных деревяшек. Появились излишки, и тетя Груня, любившая поторговаться, приноровилась носить продукты на барахолку, чтобы одежду выменивать для детей, которые на хорошем питании быстро росли. О себе тоже не забывала. Однажды за банку топленого масла она сторговала старинную брошь с зелеными камушками и всегда потом прицепляла ее на грудь, если шла в гости. Когда я с младенческим любопытством тянул ручонки к этой брошке, мне строго говорили:

– Нельзя! Музейная вещь!

И вот как-то раз на Тишинском рынке к Аграфене Гурьевне прибился молодой солдатик Ваня, демобилизованный по ранению. Он сбывал трофейные иголки для швейных машинок – страшный дефицит по тем временам. Тетя Груня стала прицениваться, слово за слово, посмеялись, переглянулись, а боец по простоте возьми и напросись в гости, но не на дармовщинку, а со своей выпивкой. Интендант, как на грех, отбыл в командировку в Омск. Засиделись за разговорами допоздна, хватились, а по ночной Москве от Беговой в Сокольники пешком идти долго, да и опасно: разденут или прибьют. В общем, постелили Ване на сундуке. По совести сказать, он тоже Аграфене понравился: веселый, цыганистый и на гармошке, как покойный супружник, играть мастак, частушку такую иной раз завернет, что женщины краснеют и ладошками закрываются.

Эх, Семеновна,

С ума спятила:

Мужа не было —

Деток пятеро…

Но Аграфена ему сразу призналась, мол, не одинокая она, сошлась из-за ребятишек с хорошим человеком – интендантом, поэтому ни о какой такой взаимности речи нет, зато есть у нее родная сестра Мария, тоже вдова, и что интересно, похожи они так, что их порой путали. Одним словом, познакомила она красноармейца Ваню с молодой тогда еще бабушкой Маней, мол, не пропадать же такому добру! В ту пору пригодные мужчины, даже слегка покалеченные, наперечет были: одни погибли, другие в плену доходили, третьи довоевывали, и за каждым холостяком, даже белобилетником, очередь бабенок, точно за хлебом, выстраивалась.

Бабушка Маня как услышала предложение сестры, так руками замахала: «Совсем ты, Гранька, с глузду съехала!» Да и сам дядя Ваня поначалу осерчал на такое предложение, мол, что я вам – вымпел переходящий или кубок Спартакиады? Потом присмотрелись друг к другу, помялись, поскромничали, сходили в кинотеатр «Ударник» на «Двух бойцов», погуляли под ручку по бульварам, а там и сошлись, как тропки в поле. Но бабушка Маня с самого начала честно предупредила, что Илья-то Васильевич не погиб окончательно на фронте, а лишь пропал без вести, если вдруг воротится, то без всяких разговоров: вот, Ваня, тебе – Бог, а вот – порог. Тот посмотрел исподлобья, вздохнул и согласился, покладистый солдатик попался, воду можно на нем возить.

Наконец грянула долгожданная Победа, засверкали салюты, эшелоны с возвращающимися бойцами народ забрасывал цветами, все ликовали, обнимались, поздравляли друг друга. Интенданта демобилизовали, и тут выяснилось, что у него в Омске имеется жена и трое детей, к которым он и убыл, обливаясь горючими слезами, а напоследок принес Аграфене Гурьевне на память о себе сережки с зелеными камушками – точь-в-точь к брошке, – и еще огромный тамбовский окорок со слезой, смотреть на который сбежался весь двор. Груня, по совести сказать, не очень-то и горевала, жить после войны стало полегче, дети подросли, окрепли, да и относилась она к сожителю скорее с благодарным уважением, нежели с сердечной милотой. Нравился-то ей совсем другой…

Проводив благодетеля на вокзал, она сразу поехала на Овчинниковскую набережную, где в старом деревянном домике жила сестра с гармонистом Ваней, устроившимся на военный завод и получавшим теперь приличную зарплату и паек. Пришла Аграфена не с пустыми руками, с добрым куском окорока и бутылкой водки под названием «сучок». Дело было днем, в доме никого: Иван Иванович трудился на предприятии, дети учились. Сестры выпили, закусили деликатесом, а потом старшая и говорит, мол, так и так, младшенькая, интендант мой в Омск

Бабушка Маня спорить не стала, так как сошлась с ним от трудной жизни и больше по уговорам старшей сестры, нежели по страстному влечению. В общем, когда дядя Ваня с получкой и гостинцем для Лиды и тети Вали вернулся с завода, у порога стоял его собранный чемоданчик, покрытый починенной шинелькой. Увидав сестер, сидящих рядком-ладком за накрытым столом, солдатик все понял, выпил поднесенную стопку и заплакал на радостях. Он-то все это время скучал и томился по Аграфене, и она, взяв его крепко за руку, увела к себе домой, на Беговую. А бабушка Маня, проводив гостей, поставила тесто и снова стала ждать своего пропавшего без вести Илью Васильевича, с которым, надо сознаться, жила до войны не слишком дружно. До драки дело доходило…

5

– Вот чудеса, прости господи! – воскликнула Марфуша и так от удивления брыкнула под столом ногой, что рюмки задребезжали, а я еле увернулся от каблука с набойкой.

– Это еще пустяки, обычная рокировка, – засмеялся Башашкин. – Вон народная певица Звонарева разом с двумя мужьями живет. Оба законные. Один на балалайке, второй на баяне. И ничего!

– Ладно тебе сплетни молоть, – одернула его тетя Валя и продолжила рассказ.

…Прошло года два-три, и однажды к Марье Гурьевне в дверь постучался сапожник. Тогда часто разные умельцы по домам ходили – чинили, строгали, лудили, паяли задешево. Величали нежданного гостя Егором Петровичем, был он тоже фронтовик, как позже прояснилось, орденоносец, после демобилизации трудился на фабрике, но денег на детей и больную жену не хватало, вот и прирабатывал починкой обуви, так как в детстве, еще до революции, побегал в подмастерьях у сапожника на Хитровке. Значит, постучался Егор Петрович к Бурминовым и посулил задешево починить даже совсем уж бросовую обувь. Предложение оказалось очень кстати, так как все, что было в доме, стопталось до невозможности. Он забрал обноски в мешок, а через несколько дней явился и выложил на лавку свое рукоделье – все просто ахнули: дырявые валенки были аккуратно подшиты кожаными лоскутами, стесанные вкривь каблуки нарощены и подбиты, а стертые до дыр подметки заменены новыми. Туфли и ботики начищены до блеска. И цену запросил смешную. Мастера, конечно, за такую работу позвали к ужину, угостили рюмочкой под квашеную капусту и моченые яблоки. Гость разомлел, рассказал, где и как воевал. Бабушка на всякий случай поинтересовалась (она у всех фронтовиков спрашивала), не встречал ли он на боевых путях-дорогах солдатика по имени Бурминов Илья Васильевич. Нет, не доводилось… Потом, повлажнев взглядом, стал боевой сапожник рассказывать про детишек-отличников – Риту и Костю.

– А жена что ж? – как бы вскользь спросила бабушка Маня.

– Анна Самсоновна у меня очень хорошая женщина, добрая, домовитая, работящая, ждала меня с фронта честно и беспорочно, да вот шибко хворает третий год – в холодном цеху простудилась…

– Ну дай ей Бог здоровья! А вы, Егор Петрович, часом в керогазах не разбираетесь? Что-то наш уж больно шумный стал. Не рванул бы…

– Что мне, разлюбезная Марья Гурьевна, ваш керогаз, если я танковые движки вот этими самыми руками под обстрелом перебирал! Смотрю, и стол у вас расшатался, как пьяный…

– Пьяный? А сами-то вы как с этим делом? – осторожно спросила бабушка, намучившаяся в свое время с Ильей Васильевичем, буйным во хмелю.

– Бывает, – потупился сапожник. – С тоски…

Слово за слова, и влюбился он в Марию Гурьевну по уши. Марфуша, выслушав, согласилась: хоть Маруся и не такая броская, как старшая сестра, но была в ней тихая манкость, так у них в родном селе Гладкие Выселки выражались про скромных присух. Не зря же супруг-покойник спьяну-то ее жутко ревновал, чуть на стенку не лез. Повода не давала, а поди ж ты…

В общем, долго Егор Петрович к ним ходил, а когда все перечинил, перепаял, перестругал, понял, что присох. Мучился он, страдал, перед больной женой и детьми виноватился, даже с сердцем в больницу попал. Тут ему сама Анна Самсоновна сказала: мол, иди уж, коль чужая постель мягче, только детей не забывай! Бабушка Маня его поначалу от живой жены принимать не хотела, отмахивалась, стыдилась, что люди скажут, а потом сжалилась над ним и над собой, но строго предупредила, во-первых, водкой не увлекаться, а во-вторых, если пропавший без вести Илья Васильевич паче чаянья вернется домой, любовь любовью, но тогда никаких разговоров: вот тебе – Бог, а вот – порог…

Илья Васильевич, конечно, не вернулся, а бабушка сжилась с новым мужем душа в душу и стала звать его Жоржиком. Выпивал он в меру, по вечерам после работы надевал длинный фартук, сшитый из старой клеенки, и садился на табурет в особом уголку, где были развешаны по стене и разложены на полках специальные инструменты: молоток с раздвоенным носиком, шила разных размеров, прямые и загнутые, кусачки, плоскогубцы, ножи с короткими скошенными, страшно острыми лезвиями. Мне их строго-настрого запрещали трогать, каждый раз рассказывая историю мальчика, который не послушался и остался без двух пальцев. Самое ужасное: без указательного, а ведь без него стрелять из винтовки никак нельзя, поэтому в армию его не взяли – и во дворе все смеялись над ним. Ведь это самый настоящий позор!

В круглых коробках из-под леденцов внасыпь лежали гвоздики разной величины, не только железные, но и деревянные. В лубяных туесках хранились лоскуты разноцветной кожи и мотки суровой нити. Жоржик садился, вынимал из мешка ботинок, сданный ему в ремонт, осматривал, качая головой и поражаясь степени износа, потом надевал его подошвой вверх на сапожную лапку… Ох уж эта лапка! В детстве я ее страшно боялся, считая почему-то той самой костяной ногой Бабы-яги. На самом же деле это была деревяшка чуть толще лопатного черенка, а к ней крепилась под углом стальная продолговатая пластина, выдерживавшая хороший удар молотка при забивании гвоздочков в подошву.

Чтобы соседи не ругались, не жаловались домоуправу на ежевечерний стук у Бурминовых, Жоржик чинил им обувь бесплатно. Но рыбий клей на общей кухне ему все-таки варить не разрешали, он делал это в дальнем углу двора на костерке, передавая жестянку с вонючей вязкой тюрей через форточку, чтобы не насмердить в общем коридоре. Потом, когда деревянный дом снесли, а бабушке дали комнату в соседней, надстроенной восьмиэтажке, сапожных дел мастеру пришлось перейти на магазинный, почти не пахнувший клей, но крепость у него была совсем не та,

На круг Жоржик зарабатывал очень неплохо, Лида его даже Тимофеичу иной раз в пример ставила, отчего отец багровел и ворчал, что, мол, не для того техникум окончил, чтобы валенки подшивать. Егор Петрович и своих детей поднял, и Лиде помогал, когда она в Воронеже на пищевика училась. Сын и дочь Жоржика по праздникам приходили в гости на Овчинниковскую набережную, там в комнате у бабушки отмечали Ритин аттестат зрелости и офицерские погоны Кости, окончившего военное училище. Анна Самсоновна, с которой Жоржик так и не развелся, чтобы в лишних бумажках не запутаться, конечно, на пироги к сопернице никогда не заглядывала, но бабушка всегда ей передавала с Костей или Ритой то кусок кекса, то холодец из свиных ушек, то пол-литровую банку домашней трески под маринадом, которую Башашкин с восторгом называл «белорыбицей в собственном соку»!

Про войну Жоржик не рассказывал, хотя я его постоянно просил: в школе нам поручили разузнать и изложить на двух страничках подвиг отца или деда – для Музея боевой славы. Но он только отмахивался, мол, какие там подвиги? Жив – и слава Богу! Странно, конечно, ведь на войне награждают именно за героизм, а Жоржик имел два боевых ордена – Красного Знамени и Отечественной войны первой степени. Чтоб не протыкать единственный костюм толстыми булавками, он отсоединил награды от полосатых колодок, и бабушка два раза в год, на майские и февральские праздники, приметывала ордена за петельки черными нитками к пиджаку, а потом спарывала. 23 Февраля и 9 Мая все фронтовики округи надевали награды и шли слушать сердечные поздравления в красные уголки и клубы.

Сойдясь с бабушкой, Жоржик стал вывозить нас летом, как говорит Башашкин, «всем колхозом» на Волгу в Селищи. Сам он был родом из соседней деревни Шатрищи, которую выселили перед тем, как запустить Угличскую плотину. До Кимр мы добирались на теплоходе, шлюзуясь всю ночь, а утром пересаживались на катер и плыли еще час до того места, где в великую русскую реку впадает Калкуновка, а по берегу раскинулись Старые и Новые Селища. Катер шел с остановками, как автобус, приставал к понтонам и дебаркадерам, развозя заодно душистый свежий хлеб по сельпо. Так вот, недалеко от Белого Городка Жоржик всякий раз показывал мне на берегу большую смоленую лодку, наполовину вытащенную из воды и привязанную цепью к железному крюку, вбитому в песок.

– Нравится, Юрок?

– Ага!

– У меня до войны такая же была. Точь-в-точь. Видно, один мастер ладил. Я договорился, недорого отдают. У хозяина рука отнялась – веслиться не может.

– Надо брать, – кивал я. – Будем на другой берег плавать. Там, Витька сказал, клев чумовой!

– И я так думаю – надо. Да вот беда, Марья Гурьевна категорически против. Ворчит, баловство это: лодка нужна на месяц раз в году, а все остальное время будет гнить на берегу. Я уж и так, и эдак… Ни в какую! Отвечает: лучше тебе новый костюм справим. А зачем мне новый-то? Мне этот бы сносить.

Несколько лет дед Жоржик мечтал о лодке, а бабушка упиралась и вдруг нежданно-негаданно согласилась. Почему? Лиде она объяснила так: снился ей Илья Васильевич, озябший, в шинельке, и упрекал, мол, что ж ты, говорит, моему верному заместителю Егору Петровичу лодку зажимаешь? Он же тебе к Восьмому марта «Красную Москву» подарил? Подарил! Не поскупился. Целых пять целковых отдал! А ты? Не по-людски поступаешь. Вернусь – поколочу!

– Вот и скажи, Лидуш, откуда Илюша про духи узнал? Стало быть, они на том свете все про нас всё знают!

– Ой, мама, ну, что за глупости! Какой еще тот свет? Гагарин в космосе никакого Бога не видел, а рая – тем более. И мало ли что во сне причудится. Мне вот приснилось, что Мишка от меня к Быловой ушел…

– К кому? Здрасте, нужен он ей как собаке пятая нога.

– И я про то же! Просто мне неделю назад Лялька рассказала, что за ней один сослуживец ухлестывает, мочи нет…

– Это нехорошо. Алька у нее – мужик-то не злой, хоть и употребляющий.

– И ты, наверное, накануне папу вспоминала? Вот он и приснился тебе. А лодку купите! Жоржик весь измечтался. Он ведь и не пьет теперь почти…

– Да куда уж с таким сердцем!

В общем, бабушка все-таки согласилась, и Егор Петрович в субботу дал телеграмму в Белый Городок хозяевам лодки, мол, никому не продавайте, высылаю деньги. А потом помчался в сберкассу. Хотя они уже закрывались, короткий день, он успел предупредить сотрудницу, что в понедельник снимет крупную сумму – целую сотню! Вот почему в то памятное воскресенье Жоржик светился, как юбилейный железный рубль, а дядя Юра всю дорогу до Измайлова расспрашивал счастливца, как будет обмывать долгожданное приобретение и куда первым делом поплывет.

– На Нерль. Там лещи берут – с таз! – объявил Жоржик и от волнения достал из кармана янтарный мундштук, хотя в троллейбусе курить категорически воспрещается.

6

Через двадцать минут мы сошли в Измайлове. С одной стороны к шоссе вплотную подступали новые блочные дома, на тесных балконах, которые использовались вместо чуланов, можно было увидеть рваный абажур, хромую табуретку, треснувший аквариум, пару деревянных лыж с черным сатиновым мешком, напяленным на острые загнутые концы. Рядом с хламом, облокотившись на перила, курил волосатый мужик в синей майке. На народ, вываливавший из троллейбуса, он разглядывал с насмешливым недоумением, так люди, живущие у моря, смотрят на сошедших с поезда отдыхающих, которые, срывая на ходу одежду, бегут к берегу, чтобы, визжа, бухнуться в долгожданную воду.

Через дорогу начинался самый настоящий лес, не огороженный никаким забором. Майские, нежно-зеленые листья еще не загустились, не скрыли сплетения ветвей и веселых птиц, суетящихся в прозрачных кронах. Прелый, прошлогодний наст еще не скрылся окончательно в свежей траве, только набирающей силу, среди золотых одуванчиков не видно пока ни одной седой головки, а юная зубчатая крапива только учится жалить. Я заметил пыльную литровую банку, примотанную проволокой к пестрому стволу, на дне виднелась мутная жидкость: кто-то хотел набрать березового сока, да, видно, припозднился.

Над началом широкой утоптанной тропы, петляющей между стволами, возвышалась сваренная из водопроводных труб арка с полукруглой надписью поверху:

ИЗМАЙЛОВСКИЙ ЛЕСОПАРК

Рядом красовался большой железный плакат: на первом плане приоткрытая коробка спичек с хищно оскалившимися серными головками, а вдали – охваченные красным огнем уступчатые ели, из которых спасается бегством белочка, в ужасе схватившаяся лапками за кисточки ушей. Когда меня впервые взяли в Измайлово – на

НЕ ШУТИ С ОГНЕМ!

Углубляясь по тропе в лес, мы, как обычно, долго выбирали место поровней и поукромней. Но пустынный уголок в воскресенье в Измайлове найти нереально: пол-Москвы выезжает из тесных коммуналок и общежитий на природу, погреться на солнышке и размяться после трудовой недели. Что их гонит на природу – зов обезьяньих предков или воспоминание о рае – понятия не имею, но и сам чувствую здесь, среди деревьев, какую-то уютную безмятежность, хотя вокруг людно, шумно и суетно.

Кажется, сотни скатертей-самобранок, огромной стаей спланировав с неба вниз, расстелились по земле между кустов и деревьев. Вокруг закуски, разложенной на клеенках, расселись и разлеглись млеющие горожане. Чтобы, как говорит Башашкин, «подышало тело», они расстегнулись или разделись. Глава семьи обычно остается в майке и сатиновых трусах до колен, голова прикрыта шапочкой, сложенной из газеты, или носовым платком с концами, завязанными узлами. Хозяйки щеголяют в летних сарафанах на тонких бретельках, а то и попросту в белых ребристых лифчиках. Все как один разуты и шевелят босыми пальцами, уставшими от обуви. Я заметил: у одной коротко остриженной дамы ногти на ногах выкрашены ядовито-красным лаком, и вопросительно глянул на дядю Юру.

– Педикюр, – ответил он. – Тлетворное влияние Запада.

Рядом с отдыхающими родителями озоровала ребятня, получая на бегу подзатыльники и бутерброды с колбасой, которые тут же, на ходу, съедались. Груднички орали в колясках или люльках, подвешенных к толстым сучьям. А старшеклассники украдкой мотались в кусты курнуть по-быстрому, чтобы не догадались родители. Густой ельничек шевелился, как живой, оттуда время от времени с независимым видом выходили, поправляясь, отдельные граждане.

Некоторые отдыхающие повесили на сучки транзисторы в кожаных чехлах, настроив приемники на музыку и песни:

В городском саду играет духовой оркестр.

На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест.

Лысый дядька в абстрактной шелковой пижаме держал на коленях импортной магнитофон размером с обувную коробку, красные катушки вращались – одна быстрее, другая медленнее, и по лесу тянулся плакучий с картавинкой голос:

Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?

Куда ушел ваш китайчонок Ли?

Вы, кажется, потом любили португальца?

А может быть, с малайцем вы ушли?

– Смотри-ка, Вертинский! – присвистнул дядя Юра.

– Ты его знаешь? – удивился я.

– Один раз с ним на концерте вместе работали. Он умер. Гуттиэре помнишь?

– Из «Человека-амфибии»?

– Да. Его дочка – Настя!

В тот памятный день мы долго бродили в поисках укромного уголка, Башашкин требовал пристанища, картинно возмущался, жаловался на голод и жажду, Тимофеич поддакивал, а женщины, как нарочно, привередничали, словно выбирали место на всю жизнь, для постоянного обитания и оттягивали тот момент, когда, наконец, можно будет обмыть будущую лодку. Жоржик счастливо улыбался, кивал и готов был расположиться на любом буераке.

– Какое сегодня солнышко хорошее! – озирался он. – Ласковое! Уж давайте сядем хоть где-нибудь, уморился я что-то, запарился… – и вытирал крупный пот со лба. – Душно нынче…

– Наоборот, свежо… – возразила тетя Валя. – А я кофту не взяла…

Наконец устроились под плакучей березкой. С одной стороны нас закрывал от любопытных взглядов орешник с новенькими, словно вырезанными из зеленых промокашек, листиками, а с другой росли рядком полутораметровые елочки, такие обычно рубят и наряжают к Новому году. Над ними летал туда-сюда волан, кто-то играл в бадминтон. Место отличное, удобное для пикника, не заняли его, наверное, из-за нескольких свежих кучек земли, выброшенных наружу проснувшимися кротами, но мужчины их быстренько затоптали, почти сровняв с поверхностью.

– А кроты там не задохнутся? – забеспокоился я.

– Это хорошо, что ты о животных заботишься! – заметила Лида. – Может, Миш, все-таки дырочки оставим?

– Не волнуйся у них ходы с вентиляцией по всему лесу прорыты, – успокоил Тимофеич. – Не то что у нас в цеху! – Он весело нервничал, как все мужчины, которым предстоит выпивка.

Мы застелили острую травку двумя клеенками, придавив по углам, чтобы не топорщились, обувью: все разулись и ходили босиком. Из сумок достали еду да питье в бутылках. Кушанья, приготовленные заранее, привезли в кастрюльках и банках: винегрет, салат оливье, соленые грибки и огурчики, квашеную капусту, прошлогоднюю, сероватую, слежавшуюся, выскребли с самого дна кадки, она стоит у нас на первом этаже, в холодном чулане, которым пользуется, как кладовой, все общежитие. Селедку заранее разделали и кусочками утрамбовали в майонезную банку, залив подсолнечным маслом. Я не удержался и стащил огурчик.

Пока раскладывали закуски, волан пару раз залетал к нам и падал на скатерть. Тут же прибегал курчавый очкарик в простроченных импортных шортах из плащовки и всякий раз так долго и задушевно извинялся, что никто на него не сердился.

– Вот, тезка, – наставительно заметил Башашкин. – Учись вежливости у интеллигентных людей!

– Наверное, евреи, – предположила тетя Валя, нарезая любительскую колбаску и отдавая мне шкурки. – У нас в главке есть бухгалтер Перельмутер, сто раз извинится, прежде чем попросит баланс перепечатать.

– Ну, и отошли бы в сторону, если такие интеллигентные, – буркнул Тимофеич, когда очкарик, обызвинявшись, снова унес волан, который на этот раз угодил в салат.

– Не уйдут. Так и будут пулять, – подтвердила свою догадку Батурина. – Точно, евреи! А каким меня Перельмутер форшмаком угощал! – закатила глаза тетя Валя.

– Фу! – отозвался я: в детском саду нас почему-то почти каждый день пичкали пересоленным форшмаком, шибавшим вдобавок затхлым луком.

– Сам ты – фу! – одернула меня Лида.

– А у нас тут селедочка свежая, малосольная, атлантическая! – похвастал Башашкин. – Марья Гурьевна, где твоя белорыбица в собственном соку?

– Здесь, здесь, зятек!

– Селедка с икрой? – спросил я.

– А как же! Тетка твоя покупала! – со значением подтвердил Батурин.

7

И все сразу заулыбались, вспомнив случай, когда тетя Валя в знаменитом рыбном магазине на Покровских воротах купила сельдь, как уверял продавец, «с икрой на последнем месяце», но при вскрытии в животе у нее оказалась моло`ка, правда, довольно внушительная. Возмущенная Батурина вернулась в магазин и потребовала жалобную книгу. Прибежал взволнованный директор и, нервничая, заявил, что они почти добились звания «образцового предприятия торговли», а тут такая беспричинная неприятность.

– Гражданочка! – строго сказал он. – Это же просто смешно вашей кляузой портить нашу книгу, где одни лишь благодарности! У нас дружный коллектив и лучшие продавцы в городе.

– Это не кляуза, а упрямый факт! – возразила тетя Валя.

– Факт смехотворный! Подумаешь, трагедия: вместо икры моло`ка. Бывает. В океане самцы тоже водятся. Каждый может ошибиться…

– Значит,

– Почему же?

– Хороший продавец никогда не перепутает икряную сельдь с молоковой. Я вот работаю в Главторфе и сапропель от верхового торфа с закрытыми глазами могу отличить.

– Нет, дамочка, ошибаетесь, у нас продавцы самой высшей категории!

– Тем хуже для вас.

– Это почему же?

– Потому что продавец высшей категории так глупо ошибиться не мог, а значит, он сознательно ввел покупателя в заблуждение. Одним словом, об-ма-нул. А что дальше? Дальше – обвесит. Так и запишем… – Тетя Валя вынула из ридикюля двухцветную шариковую ручку, купленную на базаре в Сухуми. – Красной пастой запишем, чтобы все прочитали, ревизоры тоже…

– Стойте! – затрясся директор. – Не делайте этого! Не губите передовиков! Признаю нашу вину. Приношу вам искренние коллективные извинения.

– Ну, знаете ли, даже смешно слушать! – смертельно улыбнулась тетя Валя. – Извинения на хлеб не намажешь. – И медленно нажала большим пальцем красный рычажок, обнажив ядовитое пишущее жало.

– Остановитесь! Мы готовы компенсировать моральный ущерб!

– Это как же, хотелось бы знать?

– Могу предложить вам астраханский залом. С икрой.

– Бросьте! – возмутилась моя осведомленная тетя. – У вас, я вижу, тут целый коллектив образцовых врунов. Залома давно нет в продаже. Он вымер…

– Для широкого потребителя – да, вымер. Но для вас он жив, – наклонившись, прошептал директор.

– А так бывает?

– Бывает! – передовик торговли в подтверждение кивнул на плакат с профилем Ленина.

– Ну, так несите, взвешивайте! – смилостивилась Батурина.

– Нельзя, уважаемая, увидят покупатели, начнется ажиотаж. Пройдемте лучше в подсобное помещение…

Через пять минут тетя Валя вышла через служебную дверь со свертком такой величины, словно несла средних размеров сома.

– Сколько я должна? – спросила она, показывая глазами на кассу, где за стеклом восседала могучая блондинка, возложив пальцы с красными ногтями на клавиши бронзового аппарата.

– Ну что вы! – замахал руками директор. – Это компенсация за причиненные огорчения. Достаточно нескольких добрых слов в книгу отзывав. Но умоляю – только не красной пастой!

– Ладно…

– Всегда рады видеть вас в нашем магазине!

Пока дядя Юра в очередной раз в лицах, не хуже Райкина, даже лучше, повторял эту знаменитую историю, родня, хохоча, разложила на скатерти остальную снедь: молодой лучок, редиску, отварную картошку в мундире, нарезанный ломтями дырчатый сыр, мраморное сало, бабушкину треску под маринадом. В середину всей этой красоты поставили расписную деревянную мисочку с крупной серой солью. И Лида с облегчением вздохнула.

– А почему называется «залом»? – спросил я.

– Потому: эти селедки такие огромные, что даже в бочку не помещаются, хвосты им приходится заламывать, – разъяснил дядя Юра, поддев козырек и верным движением сорвав алюминиевую пробку с четвертинки.

– Вкусная?

– Кто?

– Селедка залом.

– Белорыбица!

– А икра?

– Не хуже паюсной!

У меня потекли слюнки. Тем временем вернулся из зарослей, куда бегал по нужде, мой младший брат Сашка, он критически оглядел готовый к разорению стол и сообщил, что у соседей, наконец переставших играть в бадминтон, есть свежие огурцы, помидоры и даже бананы…

– Бананы? – не поверила бабушка.

– Торгаши, наверное? – предположил Тимофеич.

– Ну почему сразу – торгаши? – не согласилась Лида. – Возможно, просто у людей хорошие оклады и премии. Может, они рационализаторы. Купили на рынке.

– Ага, набегаешься с премии на рынок-то! Знаем мы этих жуков-рационализаторов! – нахмурился отец, усмотрев в сказанном намек на его зарплату, не самую высокую.

– А вот у космонавтов открытый счет, – сообщил Башашкин, чтобы сгладить неловкость.

– Это как так? – не понял Жоржик.

– А так: ты покупаешь что хочешь, но платит за тебя государство.

– И мороженое? – заинтересовался Сашка.

– Что захочешь!

– Ну да прямо-таки государство за тобой следом ходит и раскошеливается! – усомнился отец.

– Зачем же следом ходить? У космонавтов чековые книжки имеются. Расписался, оторвал купон и отдал в кассу.

– Как Скуперфильда, в «Незнайке на Луне»? – ахнул я.

– Треплешься, Батурин! – недоверчиво усмехнулся Тимофеич. – Значит, можно расписаться, оторвать и взять на Гавриковом машину? Так, что ли?

– Можно и так. Но «Волги» космонавтам сразу после приземления выдают. Подарок от партии и правительства, – объявил Башашкин. – Юрик, хочешь стать космонавтом?

– Вообще-то у меня другие планы… – уклончиво ответил я, так как с детства боюсь высоты.

– Я буду космонавтом! – крикнул Сашка.

– Молодец! Лимонада герою! Да и нам бы пора горло уж промочить! – потер ладони Тимофеич.

– Да, природа шепчет: продай штаны, а выпей! – согласился Батурин.

На лицах мужчин появилось то особенное, мечтательно-хитрое выражение, которое предшествует первой рюмке Женщины же, наоборот, встревожились, засуетились, выясняя друг у друга, все ли выставлено на стол. И тут Лида, спохватившись, вынула из кошелки свой сюрприз – банку с майонезом блекло-красного цвета.

– Это еще что за «кровавая Мери»? – удивился Башашкин.

– Томатный майонез с паприкой. Экспериментальная партия. Если Госстандарт одобрит, будем выпускать для широкого потребителя! – гордо объявила маман.

– А попробовать можно? – робко спросила бабушка.

– Химия небось сплошная? – усомнился Тимофеич, он ко всему новому относился с недоверием.

– Ну что за ерунда! Все натуральное – томатная паста и венгерская паприка.

– Ох венгры на войне и лютовали, – вздохнув, вспомнил Жоржик, – хуже немцев.

– Егор Петрович, ну при чем здесь война? – обиделась Лида. – Это кооперация в рамках СЭВ.

– Ладно нам здесь партсобрание разводить! – буркнул отец.

– Ну, угощай уж, дочка, затомила! – Бабушка подставила ломоть белого хлеба, и все последовали ее примеру.

– Ой, консервный нож забыла! – скуксилась маман.

– Эх ты, руководитель хренов! – повеселел отец. – Ладно, сейчас как-нибудь подковырну… – Он полез в карман за связкой ключей.

– Зачем же ковырять, господа! – гордо возразил Башашкин. – Для этого имеется всемирно известная швейцарская фирма «Венгер». Прошу не путать с оккупантами!

Дядя Юра, как фокусник, вынул свой удивительный складной нож, очень красивый, с алыми пластмассовыми накладками и белым фирменным крестиком в узорной рамке. Нож был небольшой, умещался в ладони, зато толстенький, так как содержал в себе все необходимое для жизни: лезвия разной длины, пилку, шило, штопор, ножнички, консервную загогулину и, конечно, открывалку.

– Опля! – Крышка мгновенно слетела с банки. – Запах качественный! – доложил он, понюхав содержимое.

Лида чайной ложкой стала накладывать густой коралловый майонез на хлеб, все пробовали и хвалили.

– Я бы чуток соли добавила, – посоветовала тетя Валя.

– Скажу главному технологу.

– Это ты зря, дочка, – не согласилась бабушка. – Недосол на столе, а пересол на спине!

Мне новый майонез тоже понравился, он напоминал сметану, разбавленную томатным соком.

– Деликатес! – оценил дядя Юра.

– Для начальства делали, – хмыкнул Тимофеич, – а как на конвейер поставят, в рот не возьмешь!

– Минуточку! – возмутился Башашкин. – Еще не выпили, а уже закусываем! Почему не налито?

– Это верно! – одобрил Жоржик. – Кому красненького, кому беленького?

Тут надо сказать, спиртные напитки у взрослых делятся на «белое» и «красное». «Белое» – это водка,

Напитки разлили по интересам, а нам с Сашкой плеснули в эмалированные кружки лимонада.

– За что пьем? – спросила тетя Валя.

– Как за что – за Лидкин томатный майонез! – усмехнулся отец.

– Нет, пьем за новую лодку Егора Петровича! – предложил Башашкин.

– Ой, нет-нет, не надо! – встревожился Жоржик. – Нельзя! Сглазим!

– Тогда сам и скажи, не томи людей! – посоветовала ему бабушка.

– Дай бог не последняя! – провозгласил он свой любимый тост.

– Дай бог! – весело повторила родня, чокаясь – со мной и Сашкой тоже, причем брат сам тянул навстречу всем свою кружку.

– Бражник растет! – погладила его по голове тетя Валя.

– Как ее пьют беспартийные?! – Хлопнув стопку, отец блаженно сморщился.

8

Хорошо выпив и плотно закусив, взрослые стали готовиться к любимому послезастольному делу – игре в карты, в «сорок одно». Освобождая от остатков еды и бутылок центр клеенки, они весело обещали друг друга сегодня «наказать», «раздеть», «обставить», «обчистить» и, разумеется, заварить небывалый котел, для чего на середину ставилось блюдечко, в него бросали медь и серебро, «проходя», «поддавая» или «заваривая»… Ставки были копеечные, однако на кону иногда скапливалось до трех рублей, а один раз, и этот случай вспоминали за каждой игрой, набралось семь с полтиной. Гигантская сумма! Стоимость приличного аквариума! «Котел» взяла в тот раз тетя Валя, ей необычайно везет в карты, в худшем случае она остается при своих.

А вот в любви ей поначалу не очень-то везло, о чем я тоже узнал из тихого разговора взрослых. В первый раз она вышла замуж после школы за офицера-фронтовика, который, будучи контуженным, вскоре окончательно сошел с ума и чуть не застрелил ее из наградного пистолета в припадке беспочвенной ревности: молодая жена оказалась слишком улыбчивой. Она убежала и спряталась у соседей, а безумца отправили в психиатрическую больницу, в Белые Столбы. Пока он там лежал, тетя Валя по настоянию родни с ним развелась как с ненормальным – есть такой закон. Но бывший муж ей передал из лечебницы весточку, мол, все равно ее любит и, когда выйдет на волю, будет следить за ней: если увидит с каким-нибудь мужчиной, убьет обоих.

Она к тому времени уже познакомилась с дядей Юрой, тот после службы вечерами играл в оркестре на танцплощадке в саду Милютина, а тетя Валя пришла туда с подругами после работы. Башашкин стал за ней ухаживать, посвящал ей соло на барабане, дарил цветы, но она наотрез отказывалась с ним встречаться, боясь расправы, однако новому знакомому ничего про свою неудачную семейную жизнь не объясняла, только грустно улыбалась. Тогда решительный Батурин поставил вопрос ребром: мол, если не нравлюсь, так и скажите – уйду не оглядываясь. Тут тетя Валя во всем ему и призналась, хотя понимала, что навеки теряет симпатичного, остроумного кавалера – кому ж охота погибнуть от руки сумасшедшего. Однако дядя Юра, человек военный, не испугался и пообещал защиту. Вскоре они стали жить вместе, но тетя Валя еще долго вздрагивала от скрипа двери и мертвела, увидев в темном переулке одинокий мужской силуэт. Оказалось, что напрасно: контуженный ревнивец умер в больнице то ли от обиды, то ли от старых ран…

Но вернемся в тот исторический вечер, когда на блюдечке скопились мятые рубли и гора мелочи. События развивались драматически: Тимофеичу вдруг пришло «очко», он восторжествовал, стал поддавать по полтиннику, все остальные, кроме Батуриной, испугались, сбросили карты, но тетя Валя спокойно закрыла кон и, предложив смотреться, выложила два туза. Все ахнули, она уже было потянулась к выигрышу, но тут отец вдруг сварливо объявил, что перед сдачей не сняли «шапку» с колоды. Стали мучительно вспоминать: да, кажется, в жадной суете забыли. Значит, надо переигрывать. Дядя Юра тщательно перетасовал карты так и эдак, а потом услужливо протянул бдительному Тимофеичу:

– Ну, Мишель, твоя рука – владыка!

Тот опасливо посмотрел на клетчатую «рубашку» верхней карты, замялся, поискал глазами меня и приказал:

– Ну-ка, сын, сними как следует!

– Нечего ребенка к азартным глупостям приучать! – проскрипела Лида, которая в отличие от сестры, страстной картежницы, была равнодушна к игре.

– Понарошку! – взмолился я: мне очень хотелось «снять шляпу».

– Ну если только понарошку… – разрешила она.

Я осторожно сдвинул полколоды. Карты снова раздали. И что вы думаете? Отцу пришли десятка и восьмерка крестей, а тетке – валет и девятка виней, у остальных оказалась на руках вообще какая-то разномастная шваль. Тимофеич хорохорился, пытался поддавать по двадцать копеек, потом предлагал сварить и довести котел до невообразимой суммы, но его разоблачили, предложив открыться.

– Бог не фраер, не обманешь! Валентина, забирай! Деньги в семью! – обидно захохотал Башашкин, любивший подначить моего вспыльчивого отца.

– А ну вас всех к черту! – побагровев, рявкнул Тимофеич и швырнул карты на стол.

Месяц потом он не садился играть с родней, а меня попрекал за то, что я неправильно «снял шляпу», но со временем остыл – и все пошло по-старому. А тетя Валя за то, что я как раз правильно «подрезал» карты, дала мне в тот день целый рубль.

И вот родня сыто устроилась на травке вокруг клеенки, весело переговариваясь и выискивая в кошельках мелочь для начала игры.

– Эх, жалко Аграфены с Ваней нет! – вздохнул Жоржик. – Вшестером мы бы жару задали!

Бабушка Груня любила карты до самозабвения, а дядя Ваня играл без всякого азарта, только чтобы не портить компанию.

– Тезка, – попросил дядя Юра, тасуя колоду подрагивающими от нетерпения пальцами. – Ты бы показал Сандро окрестности! За мной не заржавеет!

– Да, погуляйте, – добавила Батурина. – А то опять никому никакого покоя не будет.

Вредитель Сашка развлекался тем, что, подкравшись сзади, заглядывал через плечо в карты играющих, а потом, отбежав на безопасное расстояние, радостно кричал:

– А у Жоржика два туза, один красный, другой черный!

Ну как тут не разозлиться?

Я крепко взял бедокура за руку и потащил на прогулку. Брат был недоволен, так как взрослые обычно откупались от его подглядываний конфетками, он не только ел, но и запасался впрок, пряча излишки в жестяной барабан со снимающейся крышкой. Я про тайник знал и, когда хотелось сладенького, пользовался его запасами. Тоже мне хомяк! Обнаружив недостачу, Сашка подходил ко мне, пытливо смотрел в глаза и плачущим голосом спрашивал:

– Скрал?

– Вот еще! Ты сам съел и забыл.

– Врешь!

– Честное слово!

– Врать готово!

Хороший щелбан жадине или саечка обычно решали исход спора.

Мы пошли с ним по тропинке, перешагивая бугристые корни, похожие на одеревеневших змей. Майское солнце набрало силу, пробивало раннюю листву насквозь и приятно пекло кожу, отвыкшую за зиму от загара. Повсюду на траве были расстелены клеенки и скатерти, вокруг них возлежали и сидели на корточках полуодетые люди. Недавно расположившиеся, еще жадно выпивали-закусывали, чокаясь и желая друг другу здоровья. Одна компания пила не из рюмок или стаканов, а из большого окованного рога, передавая его по кругу с витиеватыми тостами, как в кинокомедии «Свинарка и пастух».

Другие, насытившись и повеселев, играли в шашки, шахматы, домино или, как наши, в карты. Три угрюмых мужика сражались в очко, приговаривая: еще, еще, себе, перебор… Мой глупый и любопытный брат хотел было заглянуть к ним в карты, но получил от меня подзатыльник. Нашел к кому заглядывать! Без носа можно остаться.

Где-то уже плясали под гармошку: краснолицый дядька в синих трусах метался вприсядку, а дородная тетя в розовой комбинашке павой ходила вокруг, помахивая и всплескивая руками. В другом месте компания очкариков пела хором под гитару:

Понимаешь, это странно, очень странно,

Но такой уж я законченный чудак,

Я гоняюсь за туманом, за туманом,

И с собою мне не справиться никак…

Над полянами летали туда-сюда белые ажурные воланы, с цоканьем ударяясь о сетку ракеток. Мальчишки, назначив березовые стволы штангами воображаемых ворот, гоняли с криками кожаный мяч. На полянке, встав кружком, играли в волейбол.

– Беру! – обещал то и дело лысый пузан в бриджах, делал зверское лицо, складывал два кулака вместе, но каждый раз промахивался. Над ним смеялись.

У девчонок были свои радости: одни прыгали через скакалки, другие плели венки из одуванчиков, третьи, таинственно шушукаясь, искали место для секрета. Две подружки с помощью детского медицинского набора лечили большую куклу, уговаривая ее потерпеть и убеждая, что укол – это совсем даже не больно, во что сами, конечно, не верили.

Сначала Сашка обнаружил на согнувшейся травинке божью коровку и полез в карман за спичечным коробком.

– Ого, она старше тебя! – сказал я, пересчитав черные точки на красной глянцевой спинке.

– Да? – удивился он и решил отпустить пожилое насекомое.

Я посадил ее на ладонь, она, щекотно перебирая тонкими лапками, доползла до края подушечки моего указательного пальца и, поняв, что дальше дороги нет, полетела, подняв скорлупки надкрылий. А Сашка ей вслед протараторил:

Божия коровка, улети на небо,

Принеси мне хлеба,

Черного и белого,

Только не горелого!

Потом мы погнались за майским жуком. Большой, не меньше черного таракана, он, вздыбив крылья и оттопырив брюшко, с тяжелым жужжанием волочился по воздуху, едва не задевая кустики и высокие травинки. Но поняв наш опасный к нему интерес, хрущ неожиданно взмыл к березовым верхушкам. Брат расстроился, а я взамен нашел ему несколько черно-алых жуков-пожарников с длинными усами, он поместил их в коробок, который приложил к уху, радостно сообщив мне:

– Скребутся!

Потом мы рвали и жевали кисленькую заячью капусту, цветущую белыми лепестками. Между корнями Сашка нашел странный гриб – складчатая шляпка напоминала мозговые извилины, как они нарисованы на учебном плакате в кабинете биологии.

– Поганка! – определил он и хотел растоптать.

– Нет, это хороший гриб! – остановил его старичок в полосатой пижаме. – Строчок называется. Клади-ка сюда до кучи! Они уже сходят…

В руках пенсионер нес капроновую шляпу, полную этих грибов. Сашка так и сделал, за что получил от деда зеленый ландрин из круглой банки. Подумав, брат сунул леденец в коробок, чтобы подсластить жукам неволю.

Миновав шумную компанию, устроившую чехарду с опорными прыжками через спину, мы вышли к пруду, светившемуся студеной синевой. Тем не менее с десяток лиловых от холода пацанов плескались в воде. На берегу, закатав длинные сатиновые трусы, стоял, покачиваясь, нетрезвый пузатый мужик с таким волосатым туловищем, что я сразу понял: его обезьяний предок стал превращаться в человека гораздо позже остальных.

– Не надо, Леша! – умоляла, видимо, жена. – Простынешь!

– Я матрос первой статьи! – еле ворочая языком, отвечал он.

И действительно, на плече виднелась синяя пороховая наколка: русалка, обнимающая якорь.

– Пац-цаны, как водичка? – крикнул моряк.

– Т-т-еплая! – не попадая зубом на зуб, ответили ребята.

Мы с Сашкой пошли вдоль пруда. На берегу несколько удильщиков сидели, уставившись на зыбкие поплавки. Изредка рыбаки с неодобрением поглядывали на колготившихся в воде мальчишек.

– Спроси – клюет? – канючил брат. – Ну спроси!

– Тише! – одернул я зануду, зная, что здесь такие вопросы не любят.

Но мне и самому было интересно, что может водиться в пруду. Выбрав дяденьку с добрым лицом и чапаевскими усами, я остановился рядом, наблюдая, как он восьмеркой насаживает извивающегося червя на крючок и, поплевав, забрасывает снасть в воду.

– А на тесто с анисом пробовали? – вежливо спросил я.

– Баловство, – буркнул он, глянув на меня с интересом. – Червь – самое надежное.

– И клюет?

– Да какой клев в таком бедламе! Пока ребятни не было, карась брал… – Усач кивнул на оцинкованное ведерко, где метались, еще не понимая, что с ними произошло, несколько рыбешек, чуть больше моих аквариумных гурами.

В этот момент матрос первой статьи обрушился в воду – и пруд вышел из берегов.

– Тьфу ты, дьявол, прости господи! – осерчал добрый рыболов.

…В чем в чем, а в ужении я разбираюсь. Каждое лето, обычно в июле, мы с Жоржиком выезжаем на месяц в деревню Селищи, стоящую прямо на берегу Волги: вышел за калитку, пересек пыльную колхозную дорогу, и сразу – обрыв, а внизу искрящаяся на солнце река, такая широкая, что не переплыть. Через месяц мы снова будем на Волге да еще со своей собственной лодкой! Я снисходительно глянул на пруд, все еще мотавшийся в берегах после обрушения матроса, и усмехнулся: нашли где ловить.

– Пойдем ландыши искать! – предложил я брату, прекрасно понимая, что найти в здешнем проходном лесу несорванные цветы, похожие на жемчужные бусы, так же нереально, как в этом лягушатнике поймать горбатого леща.

– Не хочу! – помотал головой брат.

– А чего хочешь?

– Кушать хочу.

– А чего со всеми не ел?

– Не хотел…

– Ладно, если угадаешь, тогда возвращаемся. Мне, честно говоря, и самому надоело слоняться. Я сорвал высокую травинку с серебристой подрагивающей метелкой на

– Петушок, – после мучительного раздумья предположил Сашка, испытующе поглядев на меня.

– Посмо-отрим…

Я сжал щепотью стебель и резко повел пальцы вверх, так, чтобы метелка собралась в тугой колючий бутон, отдаленно напоминающий птичку – курочку. Если же снаружи, как хвост, остается торчать самая верхушка колоска, – это уже петушок. Сделать его несложно – надо лишь в самом конце чуть сильнее сдавить стебель пальцами… Так я и поступил.

– Смотри-ка – угадал! Петушок. Ладно, возвращаемся.

9

Когда мы вернулись к своим, игра была в самом разгаре. Тимофеич сидел хмурый, красный, видимо, недавно ругался с коллективом. Особенно его злило, когда Батурины, оставшись вдвоем в игре, не варят «впотай», чтобы увеличить котел, а, посмотревшись и узнав, у кого сколько очков, уступают кон один другому или делят банк по-семейному. Но если им приходит шваль, они сразу же начинают уговаривать других не мелочиться, не жмотничать и заварить настоящий котел! Эти явные семейные уловки бесят моего жутко справедливого отца. Но и у него есть свои недостатки, например, такая нелепая манера: имея на руках слабый расклад, он вдруг подбоченивается, изображает баловня судьбы и поддает, лихо швыряя серебро в блюдечко. Отец наивно думает, что кто-то испугается, решив, будто у него очков тридцать, и зароет свои карты или от страха предложит сварить не глядя. Но это редко удается, его хитрости видны насквозь. Смешнее Тимофеича блефует только дядя Ваня: пытаясь убедить народ в своем невероятном везении, он надувается, багровеет, его лицо принимает зверское выражение, он сам, кажется, начинает верить в свое везение. В таком состоянии может поддать целый рубль, но тут уж вмешивается Аграфена Гурьевна, отнимает у мужа карты, смотрит их, зарывает, бранится, а рубль изымает из котла, как брошенный по глупости. Дядя Ваня страшно обижается, уходит, словно навсегда, и, покурив, через пять минут появляется как ни в чем не бывало – с добрым лицом детского доктора…

Итак, когда мы вернулись, отец сидел сердитый. Тетя Валя, выгнув карты веером, прижимала их к груди так, что подглядеть невозможно, даже если иметь глаза на стебельках, как у рака. Она смотрела вверх и что-то считала в уме, шевеля губами. Жоржик отрешенно улыбался, думая, видно, не об игре, а о своей лодке. Башашкин нетерпеливо ерзал, озираясь. Увидев меня, он обрадовался и махнул рукой, мол, скорее ко мне! Я передал Сашку Лиде и бабушке, они карты не любили и в сторонке рассматривали, развернув, выкройку, вклеенную в журнал «Работница». Оголодавшему брату тут же соорудили огромный бутерброд с колбасой, и он целеустремленно занялся обжорством, делясь впечатлениями от нашей прогулки. Дядя Юра отдал мне свои карты и, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, проинструктировал:

– Если тетка пройдет, не связывайся. Сбрось! Понял?

– Понял. А если не пройдет?

– Тогда сам решай! Деньги оставляю, – он кивнул на два столбика мелочи – меди и серебра. – Не безумствуй!

– Ладно, – ответил я, млея от такого доверия.

Башашкин, захватив газету, торопливо потрусил к дальним елочкам, а я присел на корточки, заглянул в оставленные карты и, как взрослый, нахмурился, проговорив: «Ё-кала-мане!» Расклад был не ахти: восемнадцать «очей» – туз и семерка виней. Тимофеич глянул на меня с надеждой: все-таки родная кровь, а тетка предложила посмотреться. Я, к неудовольствию отца, солидно кивнул, она заглянула в мои карты, показала свои – даму и валета червей:

– Бросай! Ваши не пляшут.

Я так и сделал. Тимофеич, негодуя, последовал моему примеру, бормоча что-то насчет мелких жмотов и махинаторов, с которыми никогда хороший котел не затеешь.

– Варим не глядя! – вдруг предложила Батурина Жоржику.

– Как скажешь, Валюша… – пробормотал тот, очнувшись, и бросил карты, кажется, толком их не рассмотрев.

Зато дотошный Тимофеич, перехватив зарытые листики, оценил приход и даже присвистнул:

– Везет же некоторым! Два туза! Зачем же ты согласился варить, Петрович?

– Валюша попросила.

– А если она у тебя сотню попросит?

– Не дам. На лодку тогда не наскребу.

– Миш, тебя не поймешь, – огрызнулась тетя Валя. – Не варят – плохо, варят – тоже не здорово!

– Ладно мозги-то мне канифолить! Сдавай!

Батурина сноровисто пересчитала деньги в блюдечке, объявила, сколько нужно доложить каждому, в результате на кону собралось больше рубля. Я смотрел, как она складно тасует колоду, и прилежно снял «шляпу», надеясь, что Башашкин задержится в елочках подольше, дав мне возможность забрать котел. И в самом деле, мне пришли валет, девятка и семерка червей. Почему масть в виде красного сердечка называется червями, понятия не имею… Жоржик и Батурина сбросили. Тимофеич хитро на меня посмотрел и предложил варить, я замялся, понимая, что у него в лучшем случае очко, но он тут же завел свою песню о перестраховщиках и жмотах, с которыми никогда настоящую игру не сладишь. Пришлось согласиться, учитывая, что мы одна семья.

– Молодец, Юрка! – похвалил отец.

А тетя Валя, перехватив мои карты, покачала с осуждением головой. В блюдечке скопилось уже больше двух рублей. Тимофеич особенно тщательно мешал карты, а снять вызвали жующего Сашку, он настолько проникся важностью порученного дела, что дал мне подержать большой кусок кекса, и в результате получил назад половину, слишком поздно поняв свою оплошность. Когда сдавали, вернулся из елочек Батурин:

– А вот и я!

– Ты чего так долго? – спросила тетя Валя.

– Свежо питание! – ответил он. – Комары появились. Кусаются, как шакалы! Ну как тут без меня?

– Племянник твой наварил, – сообщила тетя Валя.

– Вот и хорошо! А мы заберем!

– Не говори гоп, пока не перепрыгнешь! – усмехнулся отец.

Башашкин принял у меня карты, в которые я еще не успел заглянуть, и стал над ними колдовать: он осторожно, буквально по миллиметру, бормоча заклинания, сдвигал, приоткрывая масть и листики один за другим, при этом дядя Юра смешно дул на них, словно мог таким образом изменить расклад в свою пользу. В результате он натянул и надул себе двадцать пять очков – даму, девятку и шестерку крестей.

– Поддаю! – мигнул мне Батурин и бросил в тарелочку двугривенный.

– Есть такое дело! – кивнул отец и тоже поддал.

Тетя Валя внимательно глянула на мужа, вздохнула и сбросила карты. Все обратились к Жоржику: он сидел с удивленным лицом и от растерянности никак не мог найти в карманах свой янтарный мундштук, который сосал в минуты сильного волнения. За игрой мы как-то забыли про доносчика Сашку, а тот, как чертик, высунувшись из-за спины Егора Петровича, голосом потомственного ябеды заверещал:

– А у него одни картинки!

– Пас! – Отец, крякнув, отшвырнул свои карты в отыгранную кучу.

– Можно посмотреть? – я потянулся к

– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали! – рявкнул он и нервно перемешал «рубашки».

– Сварим? – душевно предложил Башашкин.

– Карта обидится, – покачал головой Жоржик.

– Тогда открывайтесь! – приказала тетя Валя. – Ну, показывай, Петрович, свои – обидчивые!

И Жоржик медленно выложил на клеенку валета, даму, короля и туза бубей.

– Сорок одно! – ахнула Батурина.

– Етитская сила! – не удержался дядя Юра.

– Я же говорил – одни картинки! – Сашка прыгал вокруг нас, как вождь краснокожих.

Даже бабушка Маня и Лида, равнодушные к картам, забыли выкройку и присоединились к всеобщему изумлению. Тетя Валя стала вспоминать, когда и кому на ее памяти выпадало сорок одно, оказалось, года четыре назад дураковатому Альке Былову, бабушкину соседу, которого и за стол-то сажали, если не хватало игрока. Он даже не понял, какая везуха ему привалила, ведь на кону стояли копейки.

Отец тут же вспомнил свою историю. Некоторое время назад его по линии профкома отправили к морю в санаторий «Хоста» в январе – подлечить нервы, сильно расшатавшиеся из-за спирта для протирки контактов. По вечерам собирались в четырехместном «полулюксе» у шахтеров – перекинуться, и наладился к ним один местный – Рустам, мужик фасонистый и с понтами. У него с собой всегда была пачка денег. И он время от времени нагло блефовал с криком:

– Червонец под вас!

Понятно, закрыть десятку даже богатые шахтеры не решались, и Рустам, ухмыляясь, всякий раз брал кон. Но вот однажды донбассец, его все звали по фамилии – Пилипенко, – уперся. Рустам – трояк на кон, и он – трояк, Рустам – десятку, и он десятку. Наконец местный разъярился и швырнул всю свою пачку. Пилипенко попросил взаймы у друзей. Они ни в какую, мол, отступись, без штанов останемся, а тот, чуть не плача, клянется: ей-богу верну, продам мотоцикл и рассчитаюсь. В общем, собрали по кругу требуемую сумму, Пилипенко закрыл котел и выложился: сорок одно! В результате – снял банк в девятьсот восемьдесят шесть рубчиков! Рустам только плюнул и больше к ним не приходил, а донбассец всех до конца курсовки угощал вином и пивом.

– Без малого тысяча! – ахнула Лида.

– Старыми – десять тыщ! – ужаснулась бабушка Маня.

– Ого-го, Жоржик, десять лодок можно купить! – хохотнул Башашкин. – А тебе сколько обломилось?

– Почти трешка! – гордо ответил счастливчик.

– Как раз лодку покрасить.

– И то правда!

– А четыре туза кому-нибудь приходили? – спросил я.

Повисло молчание. Наконец тетя Валя заговорила:

– Я слышала, на Пятницком рынке перед войной мясники играли, так одному четыре туза привалило. Кон-то он взял, но на следующий день палец себе топором оттяпал…

– Типун тебя на язык, дочка! – побледнела бабушка и перекрестилась.

– Что-то прихватило спинку, не открыть ли четвертинку! – нарочито весело, чтобы перебить неприятное впечатление, предложил Башашкин.

– Золотые слова, своячок! – обрадовался Тимофеич. – Раздавим мерзавчика! Как, Жоржик?

– Так вроде все выпили?

– Ха-ха! – засмеялся дядя Юра и замурлыкал на мотив популярной песни:

Я ходил среди скал —

Четвертинку искал.

Четвертинку нашел —

За поллитром пошел…

Он, как фокусник, вынул из кармана четвертинку «Московской».

И я догадался, почему Батурин так долго пропадал в елочках. По лесопарку бродили пенсионеры с дерюжными мешками или брезентовыми рюкзаками за спиной, как у геологов, они в основном собирали под кустами пустые бутылки, но у некоторых можно было купить с небольшой наценкой водку или вино.

– Исключительно для сугрева! – согласился Жоржик, умоляюще глянув на Марью Гурьевну.

Для «сугрева» женщины, поколебавшись, разрешили. В самом деле, стало свежо: май все-таки, да и день клонился к вечеру, в Измайлове похолодало. Солнце спряталось за деревья и только кое-где косыми лучами проникало между стволов, точно золотые волосы Василисы Премудрой сквозь частый гребень, который, если его бросить на скаку позади себя, сразу превратится в мрачную непроходимую чащу.

10

Выпив и закусив, стали собирать сумки, и бабушка Маня никак не могла найти свою китайскую тарелку, на которой раскладывали нарезанные сыр и колбасу.

– Где ж она? Такая – с цветочками по кайме…

– Может, и не брала ты в этот раз, мам? – пожала плечами Лида.

– Да я еще, дочка, в своем уме.

– Разбиваем поляну по секторам! – с дурашливой деловитостью объявил Башашкин.

– Ага, ты еще служебно-разыскную собаку вызови! – ухмыльнулся отец.

– Давайте уж домой… – жалобно попросил Жоржик. – К дождю, что ли, душно?

– Вроде, наоборот, посвежело.

Я огляделся и, не обнаружив поблизости младшего брата, понял, кто спер посудину. Сашку я нашел за ельником, он положил пропажу на вершину небольшого муравейника, вызвав тем самым оживление тамошнего населения. Вся тарелка покрылась, точно живыми иероглифами, насекомыми, они бегали по фаянсу, недоуменно шевеля усиками: вроде пахнет интересно, а схватить и утащить домой нечего. Пока я стряхивал с посуды мурашей, брызгавших во все стороны кислым спиртом, брат, мужественно перенеся подзатыльник, излагал мне свой план переселения полезных насекомых в наше общежитие для борьбы с рыжими тараканами.

– Балда, они же кусаются! Зажрут всех.

– А приручить?

– Пошли, дедушка Дуров! Знаешь, какой там кипеж подняли из-за тарелки? Неважнецкие у тебя дела!

– Выдашь? – спросил брат, глянув на меня с заведомым презрением.

– Посмотрим на твое поведение! – я ответил ему любимыми словами старших товарищей и спрятал тарелку под рубашку.

Когда мы вернулись, безнадежные поиски все еще продолжались, но велись явно для успокоения безутешной бабушки Мани. Она горестно сидела на пеньке, вспоминая, где и как купила шесть китайских тарелок и при каких обстоятельствах были разбиты пять из них. Осталась последняя – самая любимая. У взрослых вообще удивительная память на судьбы вещей, даже самых незначительных, вроде куска душистого мыла. Я незаметно сунул пропажу в траву и, дав взрослым еще пору минут погоревать, воскликнул:

– Да вот же она!

– Где? Точно! Я вроде там смотрел! – удивился Башашкин.

– Купи очки! – посоветовала тетя Валя.

– А кто ж ее туда положил?

– Какая теперь разница? Главное – нашлась!

– Ну вот, Маруся, а ты огорчалась! – обрадовался Жоржик и бережно передал жене находку. – Разве можно так из-за ерунды горевать!

– Вещь все-таки! – вздохнула бабушка.

Сашка благодарно посмотрел на меня, а я тем временем проклинал свое великодушие, так как на тарелке остались муравьи, и пока я прятал ее под рубашкой, они, перебравшись на мой живот, зверски меня искусали. Как говорит Башашкин, добро не бывает безнаказанным.

Мы проверили сумки, а мусор с объедками завернули в две газеты – «Правду» и «Вечерку», чтобы выбросить в ближайший помойный бак, похожий на ступу Бабы-яги – только с ручками по бокам. Раньше мы так не делали, а просто оставляли кучку отходов где-нибудь в

Подхватив сумки и свертки, мы двинулись к выходу. Лесопарк к тому времени почти опустел. Кое-где еще догуливали, выпивая «посошок», судя по всему, не первый и не последний. В другом месте, собираясь в обратный путь, расталкивали тех, кто разморился под хмельком и крепко уснул на травке. В третьем искали пропавших: взрослые в нетрезвом виде часто, как и дети, теряются. Испуганная женщина в соломенной шляпе жалобно звала кого-то, видимо, мужа:

– Петр, ты где? Мы уходим! Это, наконец, не смешно! Петя!

– Надо сбегать на пруд… – советовали ей. – Не дай бог!

– Да этот пруд можно вброд перейти.

– Пьяному лужа по уши…

На знакомой полянке тем же кружком, но слегка поредевшим, продолжали играть в волейбол, и тот же самый низкорослый пузан по-прежнему кричал: «Беру!», смешно приседал и все так же промахивался. Над ним все дружно смеялись, и я вдруг подумал, что делает он это нарочно: из лучших чувств, веселя друзей.

В кустах черемухи, к вечеру напоившей воздух парикмахерским дурманом, обнималась, всхлипывая, парочка. Мощный и абсолютно лысый мужик в белой нейлоновой рубашке хотел, казалось, поцелуем повалить на траву худую растрепанную женщину с задранным оборчатым платьем. Странно, мне всегда казалось, что любовь – это удел шевелюристых мужчин. Тонкая тетя, зажмурившись, одной рукой самозабвенно обнимала могучий затылок кавалера, а другой лихорадочно одергивала подол.

– Бесстыдники! – буркнула тетя Валя. – Милиции на них нет…

– Безобразие! – фыркнула Лида. – Ни стыда ни совести…

– Лямур тужур! – засмеялся Башашкин. – Пятнадцать суток в одной камере им бы не помешали!

Я стал смотреть в другую сторону: не люблю телячьи нежности. Если по телевизору показывают, как герои целуются, я всегда отворачиваюсь.

По лесопарку деловито сновали старики и старухи с мешками, они собирали брошенную в кустах пустую посуду, ревниво поглядывая друг на друга. У кого-то из них и купил дядя Юра для сугрева. Но мы свою тару несли с собой, ведь рядом с нашим общежитием, на углу Балакиревского и Ново-Переведеновского, есть приемный пункт вторсырья – старый бесколесный автобус с пристроенным к нему сараем. Там за четвертинку дают семь копеек, бутылки из-под водки или пива – 12, а за шампанскую, соскоблив фольгу с горлышка, можно выручить целых 17 копеек, если только это не импорт, его не берут. Главное, чтобы не было щербинок и сколов на стекле. Скажу больше: если в винном отделе выставить на прилавок две пустые бутылки из-под минеральной воды и добавить три копейки, тебе немедленно выдадут лимонад. Но некоторые, как их называет Тимофеич, «недобитые буржуи» ленятся сдавать посуду, бросают по месту распития. Благодаря такому расточительству местные пенсионеры неплохо подрабатывают, особенно по воскресеньям.

Направляясь к остановке, мы растянулись по лесу. Первым, поторапливая остальных, шагал отец, он хотел непременно успеть к футболу по телевизору. Следом, обмахиваясь от комаров веточками наломанной черемухи, поспешали женщины, и что удивительно – шагали в ногу, как солдаты в шеренге. Тетя Валя и Лида накинули на плечи мужнины пиджаки, а бабушка надела вязаную кофту, предусмотрительно взятую в лес. Все трое негромко пели:

Вот ктой-то с горочки спустился,

Наверно, милый мой идет.

На нем защитна гимнастерка.

Она с ума меня сведет.

На нем погоны золотые

И алый орден на груди.

Зачем, зачем я повстречала

Его на жизненном пути?

Следом за ними шли мы: я, Сашка и дядя Юра, который горячо убеждал нас, что смотреть матч по телевизору – бессмысленно, пустая трата времени, надо идти на стадион «Динамо», и он нас обязательно возьмет с собой, как только будет стоящая игра. У Сашки загорелись глаза, и мой доверчивый брат с надеждой вцепился в волосатую руку Башашкина, на которой синела блеклая наколка, сделанная в молодости, – лира, такая же, как на петлицах военных музыкантов. А блеклая, потому что надо было пройтись по татуировке второй раз – для яркости, но покойная бабушка Лиза запретила, а Башашкин послушался.

Что касается футбола, тут разговор особый. Я-то уже ходил с Батуриным и Аликом на матч. Ничего, по-моему, интересного. С верхних трибун поле кажется не больше дорожной шахматной доски, по которой бегают, словно ожив, крошечные пешки, гоняя мяч величиной с гомеопатический катышек. Болельщики (не все, конечно) поощрительно ревут, когда нападающий вдруг прорывается в штрафную площадку, а вратарь величиной с муравья, растопырив руки, мечется между штангами. Он наш – из ЦСКА! Если мяч пойман или отбит, Башашкин и Алик весело выпивают, разлив вино под полой. Если же он пропускает, если раздается вой восторга: «Конюшням забили!» – они хмуро выпивают, не таясь – и милиция их понимает.

– Не так шибко, ребята! – послышался за спиной жалобный голос. – Уморили!

Я оглянулся. Жоржик, отстав, плелся за нами, тяжело дыша, прикладывая руку к груди и вытирая платком лоб.

– Ты чего, Петрович, последняя рюмка не пошла? – ободряюще спросил дядя Юра.

– Видно, не пошла… – беспомощно улыбнулся дед.

– Ничего, сейчас на остановке кваском освежишься!

11

За деревьями показались белые блочные дома и серая полоска шоссе, по нему мелькали между стволами редкие воскресные машины. Жоржик воспрял, посмотрел на Башашкина с недоумением и вдруг рванул, словно дурачась, вперед, обгоняя всех и смешно хватая воздух руками. Сашка захохотал и присел от восторга, показывая на спринтера пальцем.

– Дед-то у вас спортсмен! – улыбнулся прохожий с лохматой собакой на поводке. – На БГТО сдает?

– Не похоже… – растерялся Батурин.

– Жоржик, ты куда? – вдогонку всполошилась бабушка.

– Что это с ним? Куда полетел? – удивился Тимофеич, обернувшись к сестрам. – До футбола еще час!

Лида с тетей Валей только

– Где этот чертов валидол?! Петрович, куда ты его засунул?

– Жоржик, что с тобой, миленький? – зашлась бабушка, встав перед ним на колени.

– Сердце печет… Больно!

– Мама, на нем же лица нет! – ахнула Лида, готовясь зарыдать.

Я посмотрел: лицо, конечно, на Жоржике было, но почти неузнаваемое, серое, как осиное гнездо, а нос, обычно красный, мясистый, побелел и заострился.

– Надо срочно мокрую тряпку к груди приложить и под голову что-нибудь, повыше! – распорядилась тетя Валя и, поискав в сумке, сунула мне в руки вафельное полотенце. – Намочи где-нибудь, скорее!

– В луже?

– А хоть и в луже!

– Погоди, боржом оставался, – напомнил Башашкин и дрожащими руками вылил на ячеистую материю шипящую воду.

Потом, мешая друг другу, расстегнули ему ворот, засунули под рубаху мокрое полотенце, и я заметил, что волосы на груди у деда совсем седые. Тимофеич нашел в кармане трубочку валидола, вытряхнул на ладонь большую белую таблетку и вставил в синие губы Жоржика.

– Под язык! Сейчас отпустит…

– Душно… – Жоржик стал по-детски чмокать, рассасывая лекарство.

Бабушка Маня тем временем сняла со старшей дочери накинутый на плечи коричневый пиджак, скомкала и хотела подсунуть Жоржику под голову, неудобно лежавшую на бугристом корне. Но тетя Валя отобрала:

– Мама, ну зачем? Потом же не отчистишь. Одеяла есть!

Достав из сумки, она подложила сложенную в несколько раз байку под затылок. А тем временем вокруг собирался народ. Люди шли после пикника к троллейбусу, останавливались из любопытства, скапливались, расспрашивали друг друга, высказывали догадки, сочувствовали, советовали, проявляя отзывчивость и медицинские познания.

– Выпил лишку. Бывает. Отлежится и встанет.

– Да не похож он на пьяного: краше в гроб кладут!

– Не теряйте времени, скорую вызывайте! Немедленно!

– А вы врач?

– У меня брат – врач!

– Пошли! – позвал меня Башашкин, кивнув на дома. – Там вроде телефон был!

– Мусор захватите. – Тетя Валя сунула нам газетные свертки.

Мы побежали к шоссе. На углу в самом деле стояла будка с распахнутой дверцей и выбитыми стеклами, из трубки, болтавшейся на толстом проводе, доносился вместо гудка какой-то скрип. Батурин постучал по рычажку, несколько раз дунул в мембрану, хрястнул кулаком по аппарату и выругался:

– Раскурочили, гады! Надо по квартирам пробежать, может, у кого-то дома телефон есть…

– А вон! – показал я.

– Наблюдательный!

Тот же самый мужик в майке курил, будто и не уходил с балкона. Мы подбежали, попутно бросив мусор в бак, попавшийся навстречу.

– Уважаемый! – крикнул, задрав голову, Башашкин. – У вас есть телефон?

– Откуда? Шестой год в очереди стоим.

– А у кого-нибудь в подъезде есть?

– У Збарских из 67-й. А что случилось?

– Надо скорую вызвать. Человеку плохо.

– Очень плохо! – уточнил я.

– А что так – перепил?

– Нет, сердце.

– Печет и давит! – добавил я.

– А где ж он, бедняга?

– Вот там! – Башашкин махнул рукой в сторону леса.

– Упал! – объяснил я.

– Ага, вижу: лежит. Скверно. Ладно, попробую. Вроде Збарские дома были. Ида Семеновна в булочную выходила. – Мужик бросил окурок в жестяную банку из-под горошка и скрылся.

– А вдруг он умрет? – вслух произнес я то, о чем думал все время.

– Да ну тебя, болтун! – рассердился Башашкин. – Накаркаешь еще. Просто у деда плохо с сердцем. Переволновался: лодку Марья Гурьевна пообещала, а потом сразу сорок одно привалило. Тоже не шутка! Мне ни разу не приходило. У нас в оркестре недавно тромбонист в лотерею ковер выиграл – еле валерьянкой отпоили…

Минут через пять на балкон вернулся повеселевший мужик и сообщил, закуривая:

– Вызвали, все объяснили: где, как и что. Бегите на дорогу – карету встречайте. У нас станция рядом – быстро приезжают.

– Спасибо!

– Не за что! Главное, чтобы выкарабкался. Лежит он у вас как-то нехорошо – даже отсюда видно.

Мы помчались на шоссе, дядя Юра остался караулить неотложку, а меня послал к родне сказать, что врач скоро будет. Народу, пока мы отсутствовали, собралось еще больше, судачили, охали, сочувствовали, советовали сделать искусственное дыхание или дать нитроглицерин.

– Да уж все что можно дали! Какое искусственное дыхание? Он же не утопленник! – огрызнулась тетя Валя.

– Ну что? – спросила Лида, увидев меня.

– Вызвали, едет, – со значением ответил я.

– Едет! – громко повторил Сашка. – Я первый увижу!

Он, как на стуле, устроился на высоком пеньке. Оказалось, береза, возле которой упал дед, была не раздвоенная, а растроенная, просто один ствол зачем-то спилили, возможно, он слишком низко наклонился над дорожкой и мешал проходу, в результате получилось высокое сиденье, вроде тех, что торчат у стойки бара в кинофильмах про иностранную жизнь. Жоржик лежал серо-бледный, с закрытыми глазами, судорожно дышал, одной рукой прижимая мокрое полотенце к груди, а другой вцепившись в траву. Я заметил глубокие рытвины в земле под его пальцами. Бабушка стояла перед ним на коленях у изголовья и гладила по голове, по редким влажным волосам:

– Потерпи, потерпи, милый! Доктор едет!

– Ага, улита едет, когда-то будет… – прошелестел кто-то в толпе. – Нет, не жилец…

И тут дядя Юра, сумрачно-гордый, растолкав ротозеев, привел маленькую строгую врачиху в белом халате, с чемоданчиком. На шее у нее висело медицинское приспособление для прослушивания организма: две изогнутые никелированные трубки с черными насадками для ушей сходились в тонкий оранжевый шланг, заканчивавшийся круглой металлической подошвой, которую прикладывают к груди: «Дышите! Не дышите!»

– Все отошли! – строго приказала докторша. – Театр вам тут, что ли? Ему и так воздуха не хватает…

Толпа, кажется, затаила дыхание, чтобы не отнимать кислород у несчастного, но не разошлась. Врачиха присела рядом с Жоржиком, нащупала пульс, заглянула, подняв ему веки, в глаза, а потом вынула у него из-за пазухи мокрое полотенце и прослушала его грудь.

– Как вы себя чувствуете? – громко спросила она.

– Больно дышать… – прошептал он.

– Ясно. Раньше он на сердце жаловался?

– Жаловался, – всхлипывая, сообщила бабушка.

– А вы ему кто?

– Жена я ему, – как-то неуверенно ответила она.

– Поедете с нами! Забираем.

Она встала с колен и махнула рукой – толпа раздалась. На шоссе у кареты скорой помощи стоял, опираясь на толстый дрын, здоровенный дядька в белом, напоминающий издали гипсовую девушку с веслом в парке. Увидев знак, он быстро побежал к нам наперевес с дрыном, оказавшимся свернутыми брезентовыми носилками. Их раскатали и сообща, бережно,

– Кто поможет нести? – спросила врачиха. – У меня сегодня один санитар.

– Я! – вызвался Башашкин. – А что с ним все-таки, доктор?

– Окончательно покажет кардиограмма. Похоже на инфаркт. Скорее, скорее! Иван Григорьевич, понесли уж! Не видишь, что ли!

Лида хотела на ходу застегнуть распахнутую рубашку Жоржика, но врачиха одернула:

– Не надо, будем колоть!

12

В понедельник вечером мы ужинали, глядя в телевизоре, как смелый рабочий парень Максим издевается в тюрьме над глупым царским жандармом. Тот записывает для охранки приметы стачечников и заставляет их повторять вслух разные трудные слова, чтобы выявить дефекты речи, по которым революционеров всегда можно опознать. И находчивый Максим, глумясь, выговаривает «Арарат» и «виноград» в точности как бухгалтер Перельмутер. Я однажды заехал к тете Вале в Главторф, это рядом с метро «Лермонтовская», чтобы забрать пустые служебные конверты, она мне их специально откладывает, а я потом на паруґ отделяю гашеные марки от бумаги, проглаживаю теплым утюгом и вставляю в мой кляссер. Когда тетя Валя поила меня чаем с домашним печеньем «хворост», в приемную робко заглянул Перельмутер и сообщил, чудовищно картавя:

– Валентина Ильинична, в буфете дают виноград, крупный. Я занял вам очередь, но торопитесь! – «Р» он произносил так, словно старался воспроизвести рычание трактора.

– Ой, спасибо, Вениамин Маркович!

– Не за что! – ответил он с тем выражением лица, какое бывает у Тимофеича, если мимо проходит привлекательная женщина в короткой юбке.

Батурина вскочила и помчалась в буфет, поручив мне, если зазвонит желтый телефон, ответить, что секретарь вышла на пять минут, а если подаст голос красный аппарат, к трубке даже не прикасаться. К сожалению, оба телефона не издали ни звука, а виноград кончился еще до того, как подошла очередь тети Вали.

…Когда жандарм приказал Максиму сказать еще что-нибудь для протокола, а революционер послал его к чертовой матери, раздался стук в дверь и зашел комендант Колов:

– Приятного аппетита! Лидия Ильинична, к телефону. Срочно!

– На заводе что-то случилось? – встревожилась маман. – Опять стеклотара кончилась?

– Ни днем ни ночью покоя нет, ударники хреновы! – проворчал отец, злой оттого, что ему после вчерашних излишеств не разрешили наркомовские сто граммов перед едой.

– Нет… там… на проводе… сами узнаете… Скорее!

«Странные люди, – подумал я. – “На проводе” – так выражались раньше, когда телефоны были с ручками, которые крутили перед тем, как позвонить. Теперь надо говорить “на связи”. Кино, что ли, совсем не смотрят?»

– Что там такое? Господи! – Лида испуганно заморгала, вскочила и побежала, щелкая шлепанцами, в каморку коменданта.

Едва она выскочила из комнаты, Тимофеич, сидевший со скучным видом, ожил, метнулся к шифоньеру, там в боковом кармане зимнего пальто таилась секретная жестяная манерка с НЗ, так он называет спирт, который приносит с работы домой. Быстро налив в сиреневую рюмку и разбавив водой из графина, конспиратор выпил одним духом, занюхал и закусил отломленной корочкой черного хлеба, а потом помахал перед собой рукой, разгоняя опасный запах. Подобрев, отец погрозил мне пальцем, мол, не проболтайся! Я кивнул. Выдавать его не имело смысла, так как маман всегда чуяла, если он выпивал без ее одобрения. Но и Тимофеич по глазам сразу догадывался, если безответственная Лида покупала себе на последние семейные деньги несогласованную обновку. Зачем они устраивают друг другу «народный контроль» на дому, я не понимаю!

А на экране показывали маевку в лесу. Передовых рабочих пытались выследить усатые шпики с тросточками и в котелках, похожие на Чарли Чаплина, только еще смешнее. Они шныряли вокруг да около, но стачком выставил дозорных, которые изображали беззаботных рыболовов, сидевших на берегу речки и напевавших себе под нос:

Люблю я утром с удочкой

Над речкою сидеть,

Бутылку водки с рюмочкой

В запас с собой иметь…

Они-то, вовремя заметив облаву, успели предупредить своих. Отец, видимо, от радости, что стачечники благополучно избежали ареста, выпил еще рюмку, снова подмигнув мне. Конечно, его мог ненароком выдать ябеда Сашка, но брата оставили в детском саду на пятидневку, так как тетя Валя и маман договорились подменять бабушку в больнице, если врачи пустят к Жоржику: того положили в тяжелое отделение. Но медсестра за рубль успокоила родню, сообщив, что самое опасное уже позади.

Скорая помощь вчера отвезла деда в больницу на какой-то Парковой улице, но бабушку Маню дальше приемного покоя не пустили, записали со слов фамилию и возраст больного, отдали вещи госпитализированного и отправили домой за паспортом.

– Бюрократы! – возмущалась Лида, узнав про такое поведение. – Какой паспорт, зачем человеку паспорт в лесопарке? Формалисты! У нас даже в райком без паспорта можно пройти!

– Так положено, – успокоил отец. – А в райком тебя без партбилета никто не пустит.

В понедельник с утра бабушка испекла свежий кекс и повезла в больницу с бритвенными и умывальными принадлежностями, оттуда позвонила Лиде на работу и сообщила, что Жоржику лучше, он улыбнулся и попросил послать еще одну телеграмму в Белый Городок насчет лодки, мол, с деньгами вынужденная задержка, пусть не волнуются, купим обязательно.

Отец, теряя чувство меры, потянулся снова к шифоньеру, но тут вернулась бледная Лида и, ничего не объясняя, стала, молча, в каком-то торопливом отчаянии наводить в комнате порядок: подобрала брошенные на стул вещи, рядком поставила под вешалкой обувь, выровняла стопку книг на моем письменном столе, поправила покрывало на диване, задвинула в угол Сашкины кубики.

– Ты еще полы на ночь глядя помой! – усмехнулся Тимофеич. – Что случилось, чистюля? Китайский порошок снова кончился? – добавил он, намекая на памятный всем случай.

Однажды ее вызвали на завод среди ночи, так как кончился яичный порошок и линию пришлось остановить. Виноваты были смежники, но прогрессивки лишили весь майонезный цех во главе с начальником – Лидой. Она возмущалась, ходила «за правдой» в райком, откуда вернулась подавленная.

– Ну что тебе там сказали? – ехидно спросил Тимофеич.

– Сказали: «Если на фронте кончаются патроны, идут в штыковую…»

– Что за чушь?

– Не чушь. На складе был резерв для «спецлинии», но я побоялась…

– Эх ты – чулида! А не побоялась бы, тебя за это теперь чихвостили. Терпи, руководитель! – последнее слово он произнес со злой иронией.

Но сегодня, я это чувствовал, Лида была убита не известиями из майонезного цеха, работавшего круглосуточно, она сама не своя совсем по другой причине. Наверное, что-то с Жоржиком…

– Оденься, – маман дрожащим голосом попросила отца, сидевшего в одной майке.

– У нас гости?

– Да, мама сейчас приедет…

– С чего бы это?

– По пути из больницы.

– Что меня теща в майке не видела?

– С какой еще Анной Самсоновной?

– С женой Жоржика – расписанной.

– Когда? – мрачно спросил отец после долгого молчания.

– Час назад. А ты уже и помянуть успел! – Лида кивнула она на кусок хлеба с отломанной черной корочкой.

– Да, успел! Значит, все-таки инфаркт?

– Обширный. Третий. Два на ногах перенес… Так сказали.

– Эх, Егор Петрович, Егор Петрович, и чего тебе не жилось? – спросил отец, накинул байковую домашнюю рубаху и выключил телевизор.

…Через полчаса в дверь постучали. Вошла бабушка Маня, бледная, заплаканная, а за ней следом неуверенно переступила порог морщинистая старуха с желтым костистым лицом и темными кругами вокруг опухших глаз. Обе были в черных платочках.

– Мамочка, проходи! – пригласила, всхлипывая, Лида. – Анна Самсоновна, садитесь! Примите мои соболезнования. Может, чаю?

– Воды, пожалуйста… – прохрипела старуха.

– Сейчас! – Отец достал из серванта единственный наш хрустальный стакан и налил ей из графина.

Она, лязгая зубами о стекло, напилась, посмотрела на меня и спросила:

– Ты Юра?

– Да… – ответил я, почему-то похолодев.

– Егорушка про тебя часто рассказывал, хвалил, говорил, хорошо учишься…

– Да, Жоржик Юру очень любил… – прошептала бабушка и зарыдала в голос, а Анна Самсоновна тоже сморщилась и прерывисто засипела, видимо, так она привыкла плакать. И обе вдовы обнялись, содрогаясь.

– Помянем Петровича! – скорбно произнес отец, люто глянул на Лиду и полез в холодильник за легальной бутылкой.

– Конечно, конечно, – закивала она. – По русскому обычаю…

…На кладбище меня поразила неряшливая скученность могильных оград, они образовывали целый ржавый лабиринт с узкими проходами, сквозь некоторые даже мне с трудом удавалось протиснуться. Пока гроб несли от автобуса и устанавливали на табуретах для прощания, я успел полазить по тесным закоулкам, разглядывая пыльные надгробные плиты, кресты с завитушками, похожими на усы ползучего вьюнка. Пирамидки со звездами, когда-то красными, а теперь облупившимися. Из овальных и квадратных рамок на меня смотрели грустные люди, понимающие, что они умерли. Я задержался у могилы ребенка и подсчитал по датам, что Костик Левочкин не дожил даже до моего возраста. Разве так можно? В другом месте обнаружилось надгробие какого-то деда, он родился задолго до революции, а умер только в прошлом году, немного не дотянув до своего столетия. Наверное, он не курил, делал по утрам зарядку и обливался холодной водой:

Если хочешь быть здоров,

Закаляйся!

Мне пришла в голову странная мысль: вот если бы долгожители могли делиться годами с теми, кому отпущен совсем уж маленький срок! Ну, как делятся с соседями по общежитию яблоками, когда в деревне уродилась обсыпная антоновка, такая, что семьей не съесть, даже если консервировать, мочить и класть в квашеную капусту. Когда я обдумывал это неожиданное соображение, меня позвали прощаться с умершим.

Жоржик изменился. Его застывшее лицо, всегда прежде подвижное, потемнело и приобрело окончательное выражение. Оно стало другим. Чего-то не хватало. Я не сразу понял чего… У него при жизни из ноздрей торчали волосы, а теперь их выстригли, наверное, в морге, для последней красоты. Волосы тоже расчесали на пробор, чего он никогда в жизни не делал.

Как меня ни уговаривали, я так и не смог, прячась за спины родных и близких, приблизиться к покойнику, чтобы поцеловать лежавший на лбу бумажный венчик с загадочными буквами. Пугали мертвая улыбка синих губ и загадочные провалы глазниц с хитро сомкнутыми веками. Бабушка Груня хотела меня подвести силой, но Лида попросила оставить ребенка в покое.

Перед тем как закрыть Жоржика крышкой, бабушка Маня и Анна Самсоновна сообща поправили ему галстук, рубашку, пиджак и брючины единственного коричневого костюма. Дед лежал нарядный, словно собрался в красный уголок, где его будут поздравлять с Днем Победы. Орденов только на груди не было. Посмотрев на мыски начищенных ботинок, торчавших из-под белого покрывала, я заметил, что одна подошва чуть отстает. Странно вообще-то хоронить сапожника в неисправной обуви!

Когда гроб, как ящик с посылкой на почте, забив гвоздями, опустили вниз, я тоже бросил комья земли, гулко упавшие на крышку, обтянутую оборчатой красной материей. Яму засыпали так быстро, что мы и опомниться не успели. Оборванные могильщики взяли лопаты на плечи и подошли за премией за спорую работу. Тетя Валя, поджав губы, дала им трешник, примерно столько и выиграл Жоржик накануне в карты, почему-то вспомнил я.

Поминки справляли в бабушкиной комнате. Народу собралось много, пришлось одолжить у Быловых раздвижной стол, его край высовывался через распахнутую дверь наружу, и Раффы сидели в коридоре. Башашкин сразу же стал шутить:

– А передайте-ка колбаску на Камчатку, им там закусить нечем!

Седой однополчанин, подняв дрожащей рукой рюмку и расплескивая водку, долго объяснял, каким храбрым был Жоржик на войне, как повел залегшую цепь в атаку на неприступную высотку, за что и был награжден первым орденом. Про второй подвиг он рассказать не успел, так как всем хотелось выпить. Рита, всхлипывая, вспомнила, каким покойный был заботливым отцом, а Костя, одетый по форме, сказал, что в военное училище посоветовал ему поступать Жоржик, и выразил надежду, что на том свете умерший встретится со своими погибшими на фронте товарищами.

– А еще комсомолец! Хорошо, что замполит не слышит! – упрекнул его не всерьез Башашкин.

Потом, уходя, Костя забрал на память отцовы ордена. Говорили много, перед каждой рюмкой выступления были похожи на тосты за упокой. Но почему-то чаще всего вспоминали сапожное мастерство усопшего. Сосед Рафф даже хотел разуться, чтобы продемонстрировать идеально восстановленный каблук, но ему не позволили, поверив на слово.

Бабушка все поминки вытирала слезы кончиками черного платка, глядя на портрет, принесенный с кладбища, прислоненный к телевизору и подпертый мраморными слониками. Рядом сразу же поставили рюмку водки, накрытую ломтем черного хлеба: «Чтобы Жоржику там повеселей было!»

Анна Самсоновна, наоборот, не поднимая глаз, смотрела в свою тарелку, наверное, чтобы не видеть подробности помещения, где обитал столько лет ее бывший муж. Когда безногий дядя Коля, покурив, возвращался с лестничной площадки на свое место и, потеряв равновесие, с размаху сел на высокую кровать, издавшую громкий пружинный скрежет, расписанная вдова дрогнула всем своим изможденным телом.

На поминках я впервые попробовал кутью, оказалось, это просто вареный рис с изюмом. Если положить его в глубокую тарелку и залить компотом, получится фруктовый суп, который нам часто дают в пионерском лагере.

Когда после чая с кексом и тортом чужие разошлись, а Костя и Рита увезли домой еле стоявшую на ногах Анну Самсоновну, Марья Гурьевна с Быловой и Лидой ушли на общую кухню мыть посуду. И тут бабушка

Так и сделали. Играли до глубокого вечера, попутно допивая остатки водки и вина, пока не осушили последнюю бутылку, а магазины давно закрылись. В минуту карточного огорчения безногий дядя Коля, перекрестившись, хлопнул рюмку, стоявшую у портрета усопшего, но там оказалась вода: кто-то опередил.

13

Жоржиков кладбищенский портрет с черной ленточкой, перечеркивающей нижний правый угол, стоял у бабушки в комнате почти год, до появления Василия Михайловича. Тогда же исчезли из угла сапожные инструменты, включая «костяную ногу», которую я так боялся в детстве. Костя и Рита на Овчинниковской набережной больше не появлялись, даже не звонили, лишь известили строгой без картинки открыткой, что Анна Самсоновна умерла, ее сожгли в крематории и подложили в могилу к законному мужу. После этого бабушка перестала ходить на кладбище.

В июле того же года мы в последний раз побывали в Селищах, но без Жоржика даже Волга показалась негостеприимной. В Измайлово, на травку, мы еще выезжали, но тоже без былой охоты. Зато профком организовал несколько отличных заводских массовок – коллективных выездов за город. На Бородинском поле мой друг Мишка Петрыкин подобрал на меже медную пуговицу с двуглавым орлом, но экскурсовод тут же забрал ее для музея, хотя все заподозрили, что он взял находку себе. Потом нас отвезли на берег Можайского водохранилища, где расстелили на земле клеенки и угощались до тех пор, пока наладчик Чижов, обиженный женой, не уплыл куда глаза глядят, а ширина там несколько километров. Его еле догнали на лодке и выловили. Тогда он пешком пошел в Москву. Пока Чижова догоняли и уговаривали, Тимофеич наладился в лес за орехами со смешливой тетей Катей из планового отдела.

Лида с ним потом две недели не разговаривала, а меня постоянно выпроваживали с Сашкой во двор, так как родителям нужно было окончательно выяснить отношения. Домой нас с братом обычно звали, окликнув в открытое окно, мы возвращались: маман вытирала слезы, а отец ходил из угла в угол, красный и злой, с перечным пластырем, наклеенным на высоко стриженный затылок. Но однажды нас долго не звали, мы болтались до сумерек, а когда без приглашения вернулись, выяснилось, что предки легли спать раньше обычного, явно помирившись.

А вскоре Башашкину стало плохо в ГУМе, куда он пришел с тетей Валей, чтобы купить давно обещанный воротник из чернобурки для нового зимнего пальто. Накануне дядя Юра с Аликом отмечали победу ЦСКА в полуфинале чемпионата Союза и два раза бегали на угол за добавкой. В ГУМе Батурина, как водится, отнеслась к делу дотошно и долго осматривала ассортимент, зачем-то рассказывая продавцам про участившиеся случаи подделки жалкого кроличьего меха под благородный лисий. Когда она надолго застыла у прилавка, не умея выбрать одну из двух чернобурок, дяде Юре сделалось дурно. Он, задыхаясь и расталкивая покупателей, побежал к фонтану, видимо, страдая от жажды или предполагая освежиться, там и упал на мозаичный пол, ударившись лицом.

Башашкина, как и Жоржика, забрала скорая помощь, отвезла в больницу, откуда его почти сразу выпустили, отругав, запретив выпивать из-за высокого давления и рекомендовав здоровый образ жизни по причине нарушения сердечного ритма. Ему также посоветовали срочно похудеть, что удачно совпало с приказом начальника, который считал, что большой живот сержанта Батурина портит строй образцового военного оркестра. Дядя Юра, собрав силу воли в кулак, перешел на минеральную воду, увлекся новыми впечатлениями и вскоре мог отличить на вкус «Ессентуки» от «Боржома», «Арзни» от «Бжни», «Бадалмы» от «Нарзана», «Каширскую» от «Полюстрова». Впрочем, «Полюстрово» я и сам узнаю с первого глотка, – эта минералка просто шибает железом.

Кроме того, Батурин купил себе и жене клееные лыжи «Стрела» с железными ботиночными креплениями, байковые спортивные костюмы на молниях, а шапочки, носки, перчатки и шарфы тетя Валя связала сама, гордясь, что муж теперь не пьет, и ставя его в пример упорствующему Тимофеичу. Но тот считал, что резкий отказ от давних привычек, даже вредных, опасен организму. Лида с этим горячо спорила, ссылаясь на журнал «Здоровье», где, кстати, попадались захватывающие статьи о половом воспитании. Бесполезно! Скорее поджигатели войны откажутся от коварных замыслов, чем отец признает свою неправоту

Зимой, по воскресеньям, Батурины отправлялись на лыжную прогулку в Измайлово. Я частенько составлял им компанию: лыжи у меня тоже имелись, так как школьные уроки физкультуры зимой проходили иногда на природе в целях закаливания. После каждой вылазки на свежий морозный воздух человек пять одноклассников простужались и пропускали неделю. «Гнилое поколение! – сердился учитель физкультуры Иван Дмитриевич. – Мы зимой в окопах спали – и ничего!»

Мои крепления в отличие от батуринских, почти профессиональных, были, конечно, попроще: мысок валенка вдевался в кожаное стремя, а задник обхватывался и пристегивался тугой резинкой с крючком на конце. Ботинки мне обещали купить, когда нога перестанет расти, иначе никаких средств не напасешься. Я ставил в пример родителям своих одноклассников, которым предки, несмотря на растущие конечности, тем не менее купили лыжи с ботинками. Но Тимофеич неизменно отвечал, что он деньги печатать еще не научился.

Обычно я присоединялся к Батуриным на «Бауманской», и мы вместе доезжали до станции «Измайловская», которая еще недавно называлась «Измайловским парком», так ее, кстати, все и продолжали величать по привычке. А вот предыдущая остановка раньше, наоборот, именовалась «Измайловской», но теперь стала зачем-то «Измайловским парком». Красивая станция, светлая, с тремя путями (средний, говорят, правительственный), с высокими колоннами, к которым прислонились спинами бронзовые Зоя Космодемьянская с винтовкой на плече и вроде бы Иван Сусанин с суковатым посохом. А у выхода, над лестницей, вздымается огромный бородатый партизан в ушанке. Прижав к груди автомат с диском, он поднял вверх растопыренную пятерню, мол, стой, враг, не пройдешь!

Но я вот думаю: зачем было устраивать всю эту путаницу? До сих пор люди никак не привыкнут к этой, как говорит Башашкин, «рокировке». Если кто-то, несведущий, спрашивает: «Простите, товарищ, а какая станция следующая?» – пассажиры, закатывая глаза, морщась, вспоминают, что и как переименовали, но почти всегда ошибаются, давая неверный ответ. В результате слабо видящий пенсионер или неграмотная колхозница, ехавшие до «Измайловской», доверясь москвичам, выходят на «Измайловском парке» и наоборот. Полный ералаш! Если бы

Внимательно выслушав эти мои соображения, дядя Юра с интересом посмотрел на меня, погладил по голове и сказал:

– Молодец, не голова, а Дом Советов! Далеко пойдешь, если не остановят!

Качаясь в вагоне и придерживая лыжи так, чтобы не было со стороны видно моих позорных креплений, я всегда с нетерпением жду, когда поезд из темного, гремучего тоннеля, оплетенного толстыми извивающимися, как удавы, проводами, вынырнет, наконец, наружу, ослепив всех дневной снежной белизной. Пассажиры, я заметил, каждый раз с каким-то облегчением переглядываются, они хоть и не показывают вида, но под землей, похоже, чувствуют себя не в своей тарелке. Оно и понятно: человек не крот.

Выскочив на свет, мы несемся сначала между заводскими корпусами, высокими дымящимися трубами и уступчатыми новостройками, громыхаем по мосту, подныриваем под эстакаду и наконец останавливаемся на станции, скорее напоминающей обычную железнодорожную платформу, но только прикрытую сверху длинной наклонной крышей. За невысокой оградой, не позволяющей сразу спрыгнуть на землю, начинается заснеженная березовая роща, искрящаяся под ярко-голубым, как густая синька, небом. Ветки обметаны ледяным кружевом, словно новогодней мишурой, а кое-где на сучьях висят вроде огромных елочных игрушек кормушки для птиц.

Мы выходим на солнечный морозец, и Башашкин, воздев руки, восклицает:

– Здравствуй, матушка природа!

Вокруг с гиканьем по накатанному насту снуют лыжники всех возрастов, снег пахнет свежими огурцами и мазью, ее наносят на полозья в зависимости от погоды. У Башашкина в рюкзаке целый набор брусочков в разноцветных обертках, на которых указана температура от плюсовой до лютого минуса. Мы снимаем защитные мешки с острых изогнутых концов и старательно натираем лыжи, особенно тщательно под пяткой, и, наконец, встав друг за другом по росту, стартуем. Колкий холод бьет в лицо, изо рта валит пар, а по телу разливается радость ритмичного движения. Если за спиной раздается возглас «хоп!», надо посторониться, пропустив настоящего спортсмена. На нем обычно надеты синяя обтягивающая олимпийка, круглая шапочка, высокие шерстяные гетры, а на груди и спине красуется черный номер, нарисованный на белых матерчатых квадратах, соединенных веревочками на бантиках.

Примерно через час мы останавливаемся передохнуть. Батурин высматривает ровный пенек в стороне от оживленной лыжни, снимает с плеч рюкзак, достает оттуда бутерброды, термос и пластмассовые стаканчики. Мы перекусываем, запивая еду горячим чаем, а дядя Юра, озираясь вокруг, шумно дышит, уверяя, что такой воздух надо гнать на экспорт за валюту, и грустно повторяет:

– Природа шепчет!

– Даже не думай! – строго предупреждает тетя Валя, она буквально расцвела благодаря непреходящей трезвости супруга.

И вот однажды мы устроились перекусить возле старой раздвоенной березы, показавшейся мне знакомой: третий ствол был ровно отпилен на высоте примерно метра от земли. Невдалеке виднелось шоссе с редкими воскресными автомобилями, а дальше – блочные дома с неряшливыми балконами. Башашкин полез в рюкзак, а тетя Валя, оглядевшись, заметила, что так далеко мы никогда еще не забирались.

– Да, марш-бросок хороший получился, – согласился Батурин.

– Мы здесь уже были… – грустно поправил я, удивляясь ненаблюдательности взрослых.

– Да нет же! Не выдумывай! – заспорила тетя Валя, страшно гордившаяся своей зрительной памятью.

Как-то в магазине, получив сдачу – пятерку, она узнала купюру, потраченную года три назад, – по чернильной загогулине на светлом поле.

– Были. Возле этой березы Жоржик упал… – печально напомнил я. – Просто зимой все выглядит по-другому.

– Постой, постой… – прищурился дядя Юра. – Точно! Здесь. Наискосок лежал. Вон и будка телефонная! – Он показал в сторону домов. – Ну ты, племянничек, чистый следопыт! Фенимор Купер! Что ж, помянем Егора Петровича! Хороший был человек, душевный! – И он поднял стаканчик с чаем. – Пусть земля ему будет пухом!

– Царствие небесное! – добавила тетя Валя. – Ты, Юр, только бабушке не рассказывай – расстроится…

Я кивнул и подумал: если душа Жоржика теперь в Царствии небесном, то ему, в сущности, не важно, в какой земле – пуховой или жесткой – лежит его тело. А если никаких душ не существует, то Егору Петровичу тем более все равно…

2021–2022

Селищи и Шатрищи

Повесть

1

Однажды я читал с выражением у доски заданное на дом стихотворение Некрасова и, произнося: «О Волга!.. колыбель моя! Любил ли кто тебя, как я…» – чуть не заплакал. Я запнулся, замолк, чтобы проглотить подступившие рыдания, а словесница Ирина Анатольевна, решив, что меня подвела память, покачала головой:

– Ну, что же ты, Юра… Так хорошо начал!

Класс захихикал, чужая беспомощность у доски всегда смехотворна, а тут еще запнулся ученик, по чтению всегда получавший только четверки и пятерки. В третьем классе я знал наизусть «Бородино», хотя и путался в уланах и драгунах. А тут…

– Забыл? Подсказать тебе? – участливо спросила учительница.

– Не надо…

Ведь я не забыл, наоборот, вспомнил как-то все сразу: подернутую утренним паром Волгу, прозрачную, без единой морщинки воду, в которой метались юркие полосатые окуньки, вспомнил малиновое солнце, вспухающее над лесом и заливающее полнеба рыжим заревом. Одновременно – так бывает – перед глазами снова встали Жоржиковы похороны, где я не уронил ни слезинки, хотя бабушка Маня, Лида, тетя Валя рыдали в голос, Тимофеич и Башашкин стояли с мокрыми глазами, старший лейтенант Константин, прилетевший с Сахалина, всхлипывал, а Маргариту держали под руки и совали в нос пузырек с нашатырем. Не плакала, кроме меня, только Анна Самсоновна – бывшая, добабушкина, жена Жоржика, мать Риты и Кости, наверное, кончились слезы…

Это были мои первые настоящие похороны. Конечно, у нас в Рыкуновом переулке время от времени появлялись или мрачный автобус, или грузовик с полосами красно-черной материи на бортах. Мы, дети, из странного любопытства во весь дух мчались в тот двор, где кто-то, как говорят взрослые, «двинул кони» – выражение совершенно мне непонятное. А там вокруг гроба, поставленного на табуреты, уже толпились безутешные родственники и сочувствующие соседи. Иногда приезжал духовой оркестр, наполняя окрестности печально ухающей музыкой, и мы, ребята, оторопев, глазели на постороннюю смерть. Взрослые, прощаясь с покойным, часто повторяли: «Все там будем!» Все – это понятно, но я-то, Юра Полуяков, здесь при чем?

Похороны Жоржика были первой родной смертью. Я, цепенея, смотрел на побуревшее и словно оплывшее мертвое лицо, на улыбчивые синие губы, на притворно сомкнутые веки. Казалось, мертвец играет с нами, живыми, в прятки, он водит, поэтому старательно зажмурился, борясь с лукавым

– Садись, Юра, к следующему уроку доучишь стихи до конца! – вздохнула Ирина Анатольевна. – Отметку пока не ставлю…

2

Когда бабушка Маня сошлась с дедом Жоржиком, меня еще не было на белом свете. Представить себе, что чувствует человек после смерти, очень легко, достаточно вспомнить, что ты чувствовал до рождения. Ничего. Почему же «ничего» до рождения это не страшно, а «ничего» после смерти страшно? У родителей спрашивать бессмысленно, у преподавателей тем более…

Одно из первых ярких впечатлений моего младенчества – Жоржикова сапожная лапка, которую я считал «костяной ногой» Бабы-яги и жутко боялся.

– Не хочешь манную кашу? А где там костяная нога? Идет! Тук-тук-тук!

И каша съедалась мгновенно. Дед подрабатывал ремонтом обуви на дому.

О том, что бабушка Маня и Жоржик каждое лето уезжают далеко-далеко, на таинственную Волгу, я, конечно, знал. Во-первых, оттуда они привозили очень вкусное малиновое и черничное варенье, а также соленые и сушеные грибы. Во-вторых, Жоржик обещал: подрастешь, обязательно возьмем тебя с собой! И мне потом снилось, как мы с ним пробираемся сквозь заросли, похожие на джунгли, вокруг поют желтые птицы, а под ногами растет крупная рубиновая клубника, как в огороде детсадовской дачи, куда меня отправляли каждый год с июня по август.

Настало последнее лето перед школой, и на детсадовскую дачу меня не взяли: переросток. На семейном совете родители решили, чтобы я хорошенько отдохнул перед школой, отпустить меня на Волгу с бабушкой Маней и Жоржиком. Начались суета и нервные сборы. Вещей оказалось очень много, в основном съестные припасы, поэтому от Рыкунова переулка до Химок ехали на такси, и Лида с ужасом следила, как бегут-стрекочут в окошечке цифры, показывая, сколько придется заплатить.

– Товарищ водитель, а у вас таксометр правильно работает? – осторожно спросила она, когда сумма стала приближаться к двум рублям.

– Не волнуйтесь, гражданочка, лишнего не возьмем! – весело обернулся он, и я заметил на тулье его фуражки кокарду с буквой «Т».

От красивого здания Северного речного вокзала, с колоннами и высоким шпилем, мы спустились по широкой лестнице к воде, шлепавшей мутными волнами о причал, и взошли по трапу на борт. Перекинутые с гранитного берега на борт доски с тонкими перилами показались мне ненадежными, к тому же внизу зловеще плескалась черная вода, и я уперся: не пойду!

– Граждане, не создавайте пробку! – строго рявкнул рупор.

– Юрочка, не бойся! – взмолился Жоржик. – Людей задерживаем!

– Я и не боюсь! – ответил я, намертво вцепившись в ограду.

– А вон смотри – уточка! – ахнула бабушка.

– Где? – встрепенулся я.

Моего секундного любопытства хватило на то, чтобы здоровенный матрос в тельняшке подхватил меня под мышки и мгновенно перенес на борт.

Колесный пароход «Эрнст Тельман» шел в Саратов с первой остановкой в Кимрах. Мы медленно отвалили от причала. С берега нам махали руками и платочками, мы, конечно, отвечали, посылая воздушные поцелуи. Жоржик высоко поднял меня на руках, показывая безутешным родителям, что я в полном порядке. Лида на берегу не выдержала и всплакнула, уткнувшись в плечо Тимофеича. Чайки, кружащие над водой, казалось, передразнивали своими криками плач расстающихся людей.

Справа по борту показались сначала голенастые портовые краны, грузившие на баржи бревна, песок, щебень, а потом пошли кирпичные дома, но вскоре город кончился, и открылись совершенно сельские виды. Лес вплотную обступил узкий, ровный канал.

– «А по бокам-то все косточки русские…» – задумчиво произнес пассажир в круглых очках.

Я стал вглядываться в подмытые водой берега, надеясь обнаружить кость или даже череп. Бесполезно: кроме почерневших корней ничего высмотреть не удалось. Мы не столько плыли, сколько опускались и поднимались вместе с водой во влажных бетонных застенках, дожидаясь, когда медленно отворятся огромные, как в замке великанов, ворота и теплоход медленно выйдет на ветренный простор водохранилища. Моря я тогда еще не видел, и мне даже не приходило в голову, что река может быть почти без берегов.

– А если вода прорвет ворота? – забеспокоился я.

– Не прорвет, – успокоил Жоржик. – Видал какие толстые!

– Это вы зря, – скорбно возразил пассажир в круглых очках. – Бывали случаи…

Наконец шлюз пройден, вокруг водная ширь, а над гладью реют, следуя за нами, крикливые чайки. Я скормил им полбублика. Они наперегонки хватали куски прямо в воздухе.

– Это ты, малец, зря, – упрекнул, проходя мимо, знакомый матрос. – Им рыбу есть положено. Привыкнут к хлебу и каюк…

Искренне испугавшись за судьбу больших белых птиц, оставшуюся часть бублика я съел сам. В каюте меня определили на самую верхнюю полку, и я сразу забеспокоился, что она не выдержит моего веса, ночью обрушится – я упаду на пол и расшибусь. Опасениями я тут же поделился с Жоржиком. Он объяснил, что на борту все продумано и рассчитано инженерами, в том числе грузоподъемность сидений и спальных мест.

– А вдруг инженер ошибся? – предположил я.

– Не исключено… – кивнул очкарик.

– Не ошибся, мальчик, не ошибся, – с другой верхней полки свесился толстый гражданин. – Лезь – не бойся! – И он в подтверждение полной безопасности высунул из-под одеяла свою ногу невероятного размера.

Я не без опаски забрался наверх, накрылся с головой одеялом, но решил на всякий случай не спать, чтобы успеть схватиться за медную скобу, привинченную к стене каюты… На этом мои воспоминания о первой поездке на Волгу затемняются, а точнее, заслоняются вторым летом, когда с нами в Селищи отправились Тимофеич с Лидой.

…Когда чуть свет меня растолкали, я не узнал темной каюты, не мог понять, в чем дело, и надел штаны задом наперед.

– Кимры! Скорее! Останемся!

Отец вынес меня по трапу на плече. Городок только начинал просыпаться, с утренней хрипотцой голосили петухи, трава под ногами брызгала росой, вода, прозрачная после ночного покоя, чуть шевелилась на сером песке. Берега, словно мостик, соединяла рыжая искристая дорожка, тянущаяся от солнца – оно медленно вставало над лесом. Вверх и наискось от причала уходила булыжная улочка, застроенная такими же домиками, что и наш Рыкунов переулок: первый этаж кирпичный, второй из бревен, только наличники здесь отличались затейливой курчавостью.

От Кимр до Селищ два раза в день – утром и вечером – отправлялся катер, шел он примерно час, причем, как московский автобус, то и дело приставая к понтонам и голубым дебаркадерам, выпуская и принимая пассажиров. Вот только остановки по радио никто не объявлял, да еще всякий раз выносили на берег деревянные лотки с буханками, которые пахли так, что текли слюнки. У пристаней хлеб встречали на подводах, запряженных покорно кивающими

– А мы не пропустим нашу станцию? – забеспокоился я.

– Не волнуйся, – улыбнулся Жоржик. – На Волге, как в метро, все пристани особенные. Ты же «Новослободскую» с «Новокузнецкой», не перепутаешь?

Сначала мимо тянулись низкие луговые берега, а потом пошли высокие глиняные обрывы. По обеим сторонам виднелись деревни, спускавшиеся к самой воде. Кое-где лежали вытащенные на песок лодки. Я глядел на темные избы под серебристой дранкой, мостки, уходившие в реку, колодезные журавли, издали напоминающие карандаши в «козьей ножке», такими пользуются чтобы начертить ровный круг. Попадались развалины из темно-красного кирпича, поросшие молодыми деревцами. Это, как мне объяснили, бывшие церкви, на некоторых еще виднелись ржавые каркасы куполов без крестов. Иные пассажиры на них крестились. Только возле Белого Городка целехонькая голубенькая церковь красовалась на отмели, сияя золотом узорных крестов.

– Зачем их сломали? – тихо спросил я Лиду, кивая на очередные развалины.

– Бога нет, вот и сломали, чтобы людей с толку не сбивали.

– Приделали бы звезды вместо крестов, как в Кремле, и всех делов! – возразил я. – Ломать-то зачем?

– Ты думаешь? – Она посмотрела на меня с удивлением, судя по всему, эта простая мысль никогда ей в голову не приходила.

За резким поворотом реки открылся длинный глиняный обрыв с высокими березами и бликующими на солнышке деревенскими окнами. А там, где берег спускался к заливу, виднелся коричневый понтон, с которого удили рыбу.

– Селищи! – выдохнул Жоржик со скупым восторгом.

– А нас встречают? – забеспокоилась опасливая Лида.

– Ты Фурцева, что ли? – буркнул Тимофеич.

Катер толкнул бортом содрогнувшуюся пристань, и мы сошли на гулкую железную поверхность. Пассажиры, схватив поклажу, заторопились вниз по дощатым сходням на отмель, а потом вверх по деревянной лестнице. И только один мужичок в брезентовом плаще с капюшоном задержался:

– Жор, ты, что ли?

– Васька!

Они обнялись, похлопывая друг друга по спинам с такой силой, с какой помогают поперхнувшемуся.

– В родные места потянуло?

– Да, вот со всем выводком! – Жоржик показал на нас.

– Дело! – Василий пожал руки Тимофеичу, Лиде и бабушке, а меня погладил по голове. – Грибы как раз пошли. Заглядывай! – пригласил он и заторопился.

А мы остались на пристани с бесчисленными сумками и коробками, так как везли с собой еды на месяц: тушенку, крупы, макароны, сгущенку, даже яйца, хотя в деревне куры, я заметил еще в первый приезд, буквально шныряют под ногами. Из разговоров взрослых стало ясно: мало поднять все вещи с берега по крутояру, надо потом еще пройти с ними чуть не пол-Селищ.

– Юрку оставим сторожить, а сами в три приема перетаскаем, – предложил Тимофеич.

– Все руки оборвем! – заскулила Лида.

– Я сейчас, – пообещал Жоржик и побежал догонять Василия.

Взрослые уже начали волноваться, как вдруг с воды донесся плеск и скрип уключин. Жоржик, умело управляя веслами, с разгону уткнулся смоленым носом в песок, и они с Тимофеичем быстро перекидали наш багаж в осевшую лодку. Дед глянул на борт, едва поднимавшийся над водой, покачал головой и махнул мне рукой:

– Юрка, лезь сюда! – Он посадил меня на кучу скарба. – Остальные берегом!

Жоржик с трудом оттолкнулся от дна веслом, и мы поплыли вдоль обрыва, по которому гуськом вдоль изб шли Тимофеич, Лида и бабушка. Я послал им снисходительный воздушный поцелуй.

– Эвона, наш дом – третий с краю, – показал Жоржик, забирая подальше от берега, что меня тревожило, ведь я тогда еще не умел плавать. – Здесь камни… – объяснил он свой маневр.

Перед отъездом мне в «Детском мире» купили резиновый круг за рубль двадцать копеек, самый дешевый.

– Может, возьмем подороже? – засомневалась Лида.

– Зачем? – ответил Тимофеич. – Пусть учится плавать! Парню в армию идти.

Круг мне сразу не понравился. Во-первый, он был девчачий, весь в каких-то розовых виньетках, во-вторых, от него пахло галошами, а если, сильно надавив, выпустить воздух, из дырочки струился какой-то белый порошок. Резиновый запах и белый порошок были связаны с одним неприятным воспоминанием. Как-то родители ушли в кино, оставив меня дома одного. Не помню уж зачем, я поднял матрац их кровати и нашел там странные квадратные пакетики с розовыми буквами, один был надорван, а внутри обнаружился резиновый шарик, скатанный, как чулок, но не красный или синий, а белый. Понятно: родители купили мне подарок, спрятав до майских праздников. Я решил: ничего страшного не случится, если один из них я надую. Сказано – сделано. Шарик увеличился до размеров дыни колхозницы, а потом оглушительно лопнул, оставив в воздухе белое облачко, какое бывает, если сильно встряхнуть сухую тряпку для стирания мела с доски. Хлопок мне понравился, я решил выяснить, до каких размеров можно надувать странные пузыри, и не успокоился, пока не вскрыл и «не лопнул» почти весь запас.

Родители вернулись, когда я, надув и перевязав ниткой последний шарик, подталкивал его вверх, недоумевая, почему он в отличие от тех, что продают и накачивают газом на улице, не хочет подниматься к потолку.

– Это еще что такое?! – побагровел Тимофеич и стал нервно расстегивать ремень на брюках.

– Ладно, Миш, – схватила его за руку Лида, – из-за двухкопеечной ерунды ребенка наказывать. Он еще не понимает…

– Дело не в копейках! Почему без спросу?

– А ты бы разрешил? – Она как-то странно улыбнулась и погрозила мне пальцем. – Зачем ты это сделал?

– Что?

– Надул.

– Но это же шарики.

– Нет.

– А что же это?

– Что бы то ни было – без спросу нельзя. Будешь наказан.

Ремень остался в брюках, а меня до ужина поставили в угол.

…В общем, поначалу, надев на себя через голову круг, я под наблюдением Лиды барахтался у самого берега, ожидая, когда пройдет теплоход, чтобы покачаться на волнах. Самые большие валы катились от четырехпалубного «Советского Союза», они могли даже вынести тебя на берег, на серый песок, усеянный кусочками перламутра, остатками клада, утопленного Стенькой Разиным. Так, по крайней мере, объяснял мне Жоржик. Перламутр я потом собирал в круглую жестяную коробку из-под леденцов.

Рядом со мной в воде барахтался (тоже под надзором мамаши) Эдик, мой ровесник, приехавший к бабушке из Ленинграда. Их дом был вторым от околицы. Эдику купили дорогой круг, обтянутый болоньевой оболочкой и оплетенный витым шнуром, в который можно продеть для надежности руки. Стоила такая роскошь, как уверяла Эдикова мамаша, почти пять рублей.

– За обычный круг? – ахнула Лида, округлив глаза.

– Во-первых, не обычный, а во-вторых, мне для ребенка ничего не жалко!

– И где же ваш муж работает?

– По снабжению.

– Ну, понятно…

Плавать без круга я научился через год, в два приема. Но про это потом…

Жоржик причалил к берегу. Наверх вела

– Ну чисто погорельцы! – улыбнулась она, и я заметил, что морщины у нее в глубине белые. – Ты, сорванец, чего жмешься?

– А где у вас туалет? – жалобно спросил я.

– Эвона! – Она показала на огромные лопухи у забора и громко засмеялась.

3

Мы снимали большую комнату с печью у тети Шуры Коршеевой, платили 25 копеек с человека в день за постой и еще 30 копеек – за кринку парного молока. К рубленому пятистенку примыкал длинный низкий двор, крытый в отличие от дома не дранкой, а черным полуистлевшим толем, кое-где прохудившимся. Окна в хлеву были крошечные, как бойницы, но в полумраке угадывались стойло для коровы и загон для овец. Один угол под самый потолок был забит душистым сеном, по стенам на гвоздях висели серпы, косы, хомут, дуга, видно, когда-то в хозяйстве имелась и лошадь. Тут же стояли большие сани с загнутыми вверх полозьями, как в фильме про Морозко, и треснувшее деревянное корыто, как в сказке про Золотую рыбку. В углу прятался старый позеленевший самовар с дырявым боком. По земляному полу шла неглубокая канавка, по которой стекала наружу жижа из коровьего стойла. Здесь можно было справить нужду, чтобы среди ночи не бежать за огороды.

Дед Жоржик и тетя Шура были земляками. Оба из Шатрищ, он помнил ее еще девочкой, учился в приходской школе с ее братом Федором, пропавшим без вести на фронте. Она вышла потом замуж в Селищи за первого парня на деревне Павла Коршеева. Гуляка и забияка, он погиб в Кимрах в пьяной драке. Тетя Шура осталась с дочерью Тоней и неполноценным сыном Колей, «жертвой пьяного зачатия», как выразился Башашкин. Однажды он приезжал сюда в отпуск, поддавшись уговорам, но, пожив пару недель, объявил, что у него с волжскими комарами антагонистические противоречия.

Дядю Колю я застал, у него было узкое, отечное лицо с отрешенной улыбкой, а слов он знал, наверное, не больше детсадовца средней группы. Будучи недоразвитым с рождения, в колхозе дядя Коля не работал, а целыми днями сидел на берегу и ловил рыбу, складывая ее в жестяной бидон с узким горлом и радуясь каждому подлещику так, словно выудил какую-то невидаль. Он вскоре умер. Когда мы в очередной раз приехали в Селищи на лето, то вместо улыбчивого инвалида обнаружили на комоде его фотографию с черной полосой на уголке. По привычке всхлипывая, тетя Шура рассказала: январь выдался снежный, завалило все дороги, а зимник по льду не проторили вовремя, и дядю Колю с гнойным аппендицитом три дня не могли забрать в больницу – в Белый Городок, а у местного фельдшера не оказалось нужных инструментов, чтобы сделать срочную операцию. А может, побоялся ответственности… Так дома, на тюфяке, и отошел. С похоронами тоже неприятная заминка вышла: бабушка Таня не разрешила класть покойного в могилу к убиенному Павлу, она с самого начала не верила в то, что уродец Коля – плоть от плоти ее красавца-сына, погибшего в расцвете лет. Но пришел председатель сельсовета, пригрозил гневом общественности, и старушка нехотя сдалась.

Вообще-то сначала хозяйкой в доме была Татьяна Захаровна, свекровь тети Шуры. Когда зарезали Павла, кто-то надоумил вдову пойти в народный суд, который и отписал ей избу как матери-одиночке, а Захаровне оставили лишь комнатку, где она и жила вдвоем со своим старым котом Семеном – Сёмой. Со снохой баба Таня не разговаривала, даже не здоровалась, еду себе она готовила отдельно и грядочку в огороде имела собственную. Но к Жоржику и бабушке Мане Захаровна относилась хорошо, часто зазывала в гости, а я увязывался с ними. Мы пили чай с черничным вареньем или с сахаром вприкуску, подливая в заварку кипяток из старинного самовара с медалями. Крупные, похожие на осколки белого мрамора, куски рафинада кололи специальными щипчиками. Чтобы я не мешал разговору, Захаровна давала мне коробочку со старинными монетами, в основном – копейками, полушками и крошечными грошиками, но был там и большой пятак, медный с прозеленью: на одной стороне неуклюже распластался двуглавый орел, а на другой виднелась витиеватая буква «Е», увенчанная короной, а внизу две римские палочки. Между короной и верхней завитушкой вензеля была пробита дырочка.

– Зачем? – спросил я.

– Колька-дурачок мальчонкой стянул и под грузило для донки приладил. Я уж его трепала-трепала. Так и не понял за что… Квелый умом-то был, покойник…

Монета мне так нравилась, что я иногда напрашивался в гости к Захаровне или вызывался отнести ей жаркое из лисичек, приготовленное бабушкой, только чтобы снова подержать в руках тяжелый медный кругляш. Заметив мое пристрастие, она как-то погладила меня по голове и сказала:

– Эва, как к пятаку-то присох! Ладно, когда помру, тебе достанется. Отпишу.

В чистой, светлой комнатке Захаровны всюду лежали кружевные салфетки, а на подоконнике тесно стояли горшки с геранью, столетником и ванькой мокрым, который я про себя звал аленьким цветочком. На стене висел в деревянной раме фотопортрет Павла, чуть подкрашенный ретушёром, особенно глаза – голубые, и губы – коралловые. Красивый, с буйным чубом, торчащим из-под лихо заломленной кепки, в белом кашне, он был похож на актера из кинофильма «Свадьба с приданым». Старушка вздыхала, глядя на портрет, каждый раз рассказывая одно и то же: мол, сынок женился нехотя, окриком из сельсовета, чтобы прикрыть грех, от которого отнекивался до последнего. Хотел поначалу скрыться, на Север завербоваться. Отговорила. И напрасно! Был бы, возможно, жив и при деньгах. Шурку он, получалось, вовсе не любил, потому-то и гулял на все стороны, а зарезали его цыгане, их в Кимрах – пруд пруди. И это чистая правда.

Когда мы в третий раз ехали на Волгу с Жоржиком и бабушкой (родители остались в Москве), наш теплоход «Сергей Киров» пришел в Кимры с опозданием. Пока вытаскивали с борта свои многочисленные пожитки, а потом переносили на берег, к маленькой пристани, утренний кашинский катер ушел, мы даже видели его корму. Оставалось, изнывая от скуки и отмахиваясь от комаров, ждать вечернего рейса. Сумок, коробок, баулов было много, везти приходилось почти все: тушенку, сгущенку, сахар, крупы, вермишель, яйца, которые, переложив мятыми газетами, упаковывали в деревянный чемоданчик. В сельпо, где можно было купить топор, серп и даже косу, из продуктов был только хлеб, серые макароны, курево, водка и частик в томате. В общем, еду тащили из Москвы.

Жоржик,

– Молодец! – похвалил меня Жоржик.

– Как бы нашего караульного самого не уволокли! – усмехнулась бабушка.

– Меня?!

– А ты не слыхал, цыгане детей крадут?

– Зачем?

– Видать, своих им мало.

Потом, перед сном, я придумал историю про то, как меня похитили и увезли в цыганский табор, где я стал со временем вожаком, и вот однажды решил проведать родное общежитие. К этой фантазии я обращался, взрослея, не раз, и на сегодняшний день она превратилась в законченную историю. Как табор смог беспрепятственно миновать будки-стаканы с дотошными орудовцами, я соображать не стал. Откуда берутся ватаги цветастых цыганок с детьми-грязнулями на вокзалах, если там-то милиционеры и дружинники на каждом шагу? А вот когда на разноцветных кибитках шумною толпою мы мчались по нашему Балакиревскому переулку, вся 348-я школа высыпала к окнам и прилипла к забору.

– Кто это в красной рубашке верхом на вороном коне? – в восторге спросила Шура Казакова, указывая на меня.

– Наверное, самый главный у них… – догадалась Дина Гопоненко.

– Хотела бы стать цыганкой?

– Конечно, у них же золотые зубы…

Дальше события разворачиваются так. Возле ворот общежития я, словно Яшка в «Неуловимых мстителях», лихо соскакиваю с коня, разминая ноги и озирая места, где играл с друзьями в беззаботном детстве. Потом посылаю в нашу комнату лучшую таборную гадалку с особым заданием, она стучится в дверь и видит бедную Лиду, уже много лет оплакивающую пропавшего сына. Седой Тимофеич сидит рядом за столом и лечит горе, подливая себе в рюмку заводской спирт из манерки.

– Дай руку, молодая, погадаю, судьбу предскажу! – тараторит моя посланница.

– Что вы себе позволяете, что за глупости! Я секретарь партбюро Маргаринового завода и не верю в предрассудки. Идите прочь немедленно!

– Бесплатно, красавица, погадаю!

– Ну если бесплатно…

– Валяй, – соглашается отец. – На дармовщину и хрен слаще.

– Вижу! – восклицает цыганка, разглядывая Лидину ладонь. – Все вижу: скоро вернется к тебе твоя пропажа. Готовься встречать дорогого гостя!

– Как вам не стыдно смеяться над нашим горем! Мы потеряли единственного сыночка, а вы чепуху мелете! Я сейчас милицию вызову!

И тут в комнату вбегаю я – с криком:

– Мама!

– Какая я вам мама, гражданин цыган!

Но я рву на себе шелковую рубаху и предъявляю на груди родинку размером с медный грош, благодаря ей, если верить бабушке Ане, я был опознан и возвращен, когда в роддоме бестолковая нянечка чуть не перепутала меня с посторонним младенцем.

– Юрочка! – бросается ко мне Лида, рыдая.

– Сын! – блестит слезой суровый Тимофеич и выливает в рюмку последнее из манерки.

В этом месте у меня самого влажнеют глаза, и я засыпаю.

4

Так вот, дом Коршеевых, как я уже сказал, был третьим от околицы, на самом краю деревни стояла избушка Санаевых. От нее шел пологий спуск к Волге, а у берега покачивалась старенькая лодка, привязанная пружинистой проволокой к железному штырю, вбитому в песок. Дед Санай, щуплый старик с козлиной бородкой, завзятый рыбак, редко и неохотно, после долгих просьб, давал Жоржику свою посудину напрокат. Но об этом позже. Сейчас я расскажу про то, как я в два приема, с риском для жизни, научился плавать.

Деревня Селищи делится на две части – старую и новую, где всегда останавливались мы. Границей считался Ручий. Не ручей, а именно «Ручий», с ударением на первый слог. Местные именно так называют лесные речушки с водой цвета желудевого кофе. В месте впадения в Волгу они расширяются, образовывая довольно обширные заливчики, но если пойти вверх по течению, огибая коряги и валуны, пробираясь сквозь заросли ивняка и крушины, если углубиться в лес километра на два-три, речушка в самом деле превращается в ручей, который можно легко перепрыгнуть, а то и просто перешагнуть. Еще полкилометра – и журчащая струйка вовсе теряется в овражке, поросшем таволгой.

Со временем, повзрослев и получив разрешение ходить в лес без взрослых, я, насмотревшись передач «Клуба кинопутешественников», задался целью добраться до истоков Ручия. Запасшись хлебом, налив в бутылку кваса из пенной бадьи и наврав бабушке, что хочу прогуляться по дальней опушке, где растут подберезовики, я ранним утром отправился в экспедицию, надеясь воротиться до заката. Каково же было мое изумление, когда часа через два я добрался до поляны, где из-под серого валуна бил родничок. Там и начинался Ручий. Тогда я впервые подумал о том, что и широченная Волга, колыбель моя, начинается, вероятно, с такой же пульсирующей лесной лужицы.

Так вот, поросший осокой Ручий, шириной метра три-четыре, разделял, как я уже сказал, деревню на две части. Через него был переброшен узкий мосток без перил, сбитый из прогибавшихся березовых жердей. Жоржик, узнав, что мы с ребятами бегаем без спросу в Старые Селищи, строго предупредил меня, что переходить Ручий надо очень осторожно, так как глубина там посередине не меньше двух метров, как говорится, с ручками, и на его памяти не один шустрый, непослушный малец утонул в пучине. Он-то надеялся, что я, испугавшись, перестану бегать на другой конец деревни. Но не тут-то было! Поначалу я осторожно переступал по шаткому мостику, но потом, обвыкнувшись, перескакивал на другой берег без опаски, с налета. И, конечно, однажды, соскользнув с мокрой жерди, рухнул в холодную воду.

– Спасите! – заголосил я, понимая, что сейчас уйду в воду с ручками.

Но вокруг, как назло, ни души. Ребята умчались вперед, «не заметив потери бойца». В тот день мы играли, помнится, в конницу Буденного, преследующую батьку Махно.

– На помощь! – вопил я, а в сознании тем временем вспыхнуло лицо Лиды, искаженное плаксивым ужасом при известии о гибели сына.

«Как утоп? Почему? Не может быть!» – словно потревоженный муравейник, вскипело общежитие.

Кстати, слово «утоп», по-моему, гораздо страшнее обычного – «утонул».

И только тогда, осознав последствия своей гибели, я заметил, что стою в воде по грудь – глубина Ручия в этом месте оказалась не больше метра. Это был первый урок для будущего пловца: у реки

К тому времени у нас сбилась ватага из местных и городских мальчишек, приехавших на лето к бабушкам-дедушкам. Забав, переходящих в озорство, хватало, одна из них называлось «проверка на слабо». Как я уже сказал, лодка деда Саная крепилась к штырю толстой проволокой, которая перед этим, видимо, была обмотана вокруг столба, и теперь, служа другой надобности, сохранила тугие извивы, напоминающие пружину. Пользуясь тем, что из окон дед не мог видеть, что происходит с его имуществом, мы придумали такое бедокурство: для проверки храбрости в лодку садился один из нас, остальные же со всех сил, раскачав, отталкивали суденышко от берега, и оно устремлялось в опасный речной простор. Тут главное не испугаться, не захныкать, мужественно ждать, пока «пружина» не растянется на всю длину, а потом, сжавшись, вернет тебя на сушу. Такие вот опасные качели. Когда подошла моя очередь проверки «на слабо», ребята, видимо, сильнее, чем обычно, оттолкнули лодку – и проволока лопнула. Меня понесло от берега, стремительно удалявшегося. Я жутко испугался, а пацаны запаниковали.

– Прыгай! – крикнул зачем-то Эдик.

– Унесет! – подхватил Витька.

И я сиганул в воду, чего, конечно, нельзя было делать ни в коем случае: если не умеешь плавать, на борту гораздо безопаснее, чем в волнах. Но страх быть унесенным на середину реки оказался сильней здравого смысла. Мне померещилось, что там я непременно попаду под киль огромного теплохода или баржи, погибнув безвозвратно. Такое случалось…

В общем, я прыгнул за борт и сразу начал тонуть, захлебываясь. Ребята струсили и убежали, а у меня перед глазами снова мелькнуло заплаканное лицо Лиды. Потом вообразился маленький гробик, где лежал мальчик с очень знакомым лицом. От ужаса я стал бешено бить по воде руками и ногами, из последних сил вытягивая шею, чтобы не захлебнуться, и вдруг понял, что благодаря этому беспорядочном колотью мое тело не тонет, более того, я медленно, но верно приближаюсь к суше. На мгновение, перестав барахтаться, я попытался достать ногами дно, но безуспешно, и опять заколошматил по воде. Потом снова постарался нащупать внизу твердь… И так до тех пор, пока ноги не коснулись мягкого, шелковистого ила, который, как я знал, кишит пиявками. Но это было счастье! Пусть присасываются, пусть пьют мою кровь! Я спасен! Мне удалось выплыть! Я выбрел из воды и упал на песок. Сначала меня от пережитого ужаса бил колотун и сотрясали рыдания, потом я успокоился, но тело охватила мелкая дрожь – от холода: вода-то в Волге даже в июле не слишком-то теплая. Вскочив, я, чтобы согреться, стал бегать и только тогда заметил: лодка сама собой прибилась к берегу метрах в ста от меня. Выходит, никакой необходимости прыгать не было…

Когда я вышел на дорогу, то сразу увидел: мне навстречу бегут растрепанные бабушка и Жоржик, а за ними, поотстав, трусят виноватые пацаны. Найдя меня, живого-здорового, бабушка заплакала от радости, а дед сел прямо в дорожную пыль и долго не мог вставить махорочную сигарету в свой янтарный мундштук. Руки у него тряслись, он прерывисто дышал и повторял, хватаясь за сердце:

– Ну как же так, Юрочка, как же так?!

– Мы ему говорили: не прыгай! – бессовестно врали, оправдываясь, Эдик и Витька.

Я же в ответ загундосил, мол, больше так никогда не буду, а сам тихо радовался, что Тимофеичу в этом году отпуск летом не дали, а то бы он уже вытянул из брючных лямок свой ремень и выпорол бы меня как сидорову козу. Никакие стенания Лиды о том, что детей бить непедагогично, не помогли бы. Теперь следовало примерным поведением добиться обещания, что родителям о моих художествах никто не скажет ни слова.

С тех пор я начал плавать без круга, сначала – по-собачьи, а потом и по-лягушачьи. Наконец – саженками. Оказалось, это не так уж и трудно. А дед Санай посадил свою лодку на новую цепь с замком.

5

Больше всего на свете Жоржик и Тимофеич любили рыбалку. Башашкин, которого они один-единственный раз с трудом вытащили из постели на утренний клев, назвал их «рыбанутыми». Спали мы, кстати, не на перинах и не на ватных матрасах, а на холщовых тюфяках, набитых свежим сеном, испускавшим особый, ни с чем не сравнимый усыпительный аромат. Правда, сено сквозь материю покалывало кожу, но остроумный дядя Юра, по утрам почесываясь, говорил, что это такой русский вид китайского иглоукалывания под названием «Счастье колхозника».

Чтобы не пропустить клев на зорьке, дед и отец вскакивали чуть ли не затемно. Потом будили меня и почему-то всегда в самом интересном месте яркого запутанного сна; я бормотал, что уже встаю, что мне нужна минуточка, чтобы стряхнуть с себя сладкую дремотную немощь и подняться. Они оставляли меня в покое, и я снова проваливался в захватывающее беспамятство. Наконец в ход шло последнее средство:

– Ладно, ничего не поделаешь, спит как убитый. Что ж, сегодня рыбачим без Профессора! – громко говорил отец. – Пусть себе дрыхнет, если так уж хочется…

– Как это без меня?!

Словно древнеримская катапульта с картинки из учебника истории выбрасывала меня из кровати в сени, к медному рукомойнику, прибитому к бревенчатой стене: надо лишь слегка приподнять торчащий вниз стержень с круглым наконечником, и ладони, сложенные ковшиком, сразу наполнятся ледяной колодезной водой. Пару пригоршней, брошенных в слипшееся лицо, прогоняли сон прочь. Глаза широко открывались. Все чувства пробуждались и впитывали свежее утро. Я быстро завтракал душистым серым хлебом, запивая парным молоком. Тетя Шура, чтобы подоить Дочку, вставала еще раньше нас. От кринки, обвязанной по горловине марлей, веяло коровьим теплом.

За окном стояли предрассветные сумерки, воздух был еще прохладен, а ветка яблони, качающаяся за окном, казалась почти черной. Но из-за волжских лесов уже вспухал рыжий утренний свет. На крыльце Сёма, наохотившись за ночь, дрых без задних лап. Перед ним обычно лежали два-три мышиных хвостика. Вероятно, он считал своим долгом доставлять хозяйке наглядное доказательство свой кошачьей полезности. Что-то вроде корешков от почтовых переводов. Казалось, кот крепко спит, но стоило прикоснуться к его лоснящейся шерстке, как тут же вспыхивали злые зеленые глаза и следовал молниеносный бросок когтистой лапы. Но и я всегда был начеку, вовремя отдергивая руку. Такая у нас с ним была ежеутренняя игра. Пока бескровная…

Мы забирали из хлева снасти, стоявшие в углу, вынимали из-под крыльца банку земляных червей, накопанных с вечера в яме с перегноем, и

Когда мы выходили с удочками за калитку, там уже стояла тетя Шура, в длинном застиранном платье, обтрепанном мужском пиджаке и кирзовых сапогах. Голова повязана белой косынкой. На плече деревянные грабли. Она только что проводила на выпас Дочку, черно-белую пеструшку со звездочкой во лбу. В воздухе еще висела поднятая копытами пыль и веял животный запах прошедшего стада. Из-за взгорка доносились хлопки, похожие на выстрелы. Дочка было коровой своенравной и часто возвращалась вечером не только с разбухшим от молока розовым выменем (она давала ведро за дойку!), но и с рубцами, вздувшимися по хребтине от длинного пастушьего кнута. Я ее жалел, пробирался вечером в хлев, к стойлу, и гладил рубцы, а она, хрустя травой, шумно вздыхала, жалуясь на жестокого пастуха Сашку, и благодарно косилась на меня большим лиловым глазом, опушенным густыми, как зубная щетка, ресницами.

– Ни хвоста вам, ни чешуи! – улыбалась тетя Шура, провожая нас со снисходительной улыбкой: колхозники считали рыбалку баловством, чем-то вроде городской производственной гимнастики под радио. Трудодни-то за это не начисляют…

– К черту! – весело отвечал Жоржик. – А вам вёдро с ветерком.

– Спасибо, Петрович!

Я знал, что на пожелания «Ни хвоста, ни чешуи» или «ни пуха ни пера» надо отвечать: «К черту!» Так положено. А вот при чем тут ведро да еще с ветерком? Но Жоржик мне объяснил: «вёдро» – это не бадья, а солнечная погода, на ветерке же не так жарко косить, да и сено быстрее сохнет.

Проводив Дочку, тетя Шура ждала старую колхозную полуторку, и та скоро появлялась в клубах пыли – набитая односельчанками, ощетинившимися деревянными граблями. Мужичок на всю бригаду был один-единственный – водитель Леша, парень с буйным чубом и вечной папиросой в углу рта. Тот момент, когда он выбрасывает окурок и вставляет в зубы новую беломорину, я никак не мог ухватить: казалось, очередная цигарка у него выскакивает изо рта, как у фокусника в цирке.

Кстати, в Селищах курили все мужики, даже подростки. Однажды меня срочно отправили в сельпо за солью, хлебом и куревом для Жоржика. Я стоял в очереди, озирая странные товары: лопаты, косы, серпы, ведра, лейки, гвозди, скобы и даже связки дранки. Железная кровля была на всю деревню одна – у колхозного кузнеца с подходящей фамилией Кузнецов. Его сын Витька входил в нашу ватагу. А в больших бидонах хранился керосин, забивавший все остальные магазинные запахи. Его отпускали в канистры и жестянки таким же литровым черпаком, как и разливное молоко. Местные брали в основном хлеб, водку, курево, спички, иногда – кулек слежавшейся карамели «Раковая шейка».

– Соль, хлеб и махорочные! – солидно объявил я, когда подошла моя очередь, и ссыпал на жирный прилавок медяки, отсчитанные бабушкой.

– Эвона, и он туда же! – возмутилась грудастая продавщица. – Может, еще и водки возьмешь? Куда тебе, сопля, махорочные? Расти совсем не будешь. И так от горшка два вершка. Возьми «Приму», она послабже…

– Это не мне… – опешил я. – Дедушке…

– Егорушке?

– Ага.

– Ну, это совсем другое дело! – Она улыбнулась железными зубами цвета конфетной фольги.

…И вот, пыля по проселку, подкатывал грузовик с колхозницами – они за руки втягивали тетю Шуру в кузов, балагуря, мол, чтой-то тяжелая стала, с чего бы это? Потом стучали по крыше кабины, и машина, чихнув синим дымом, уезжала в поля, иногда под песню:

Огней так много золотых

На улицах Саратова.

Парней так много холостых,

А я люблю женатого…

– Сено разбивать поехали, – глядя вслед им, со знанием дела говорил Жоржик. – И нам – пора. С Богом!

Удочки, точнее, удилища, у нас были самодельные. Сразу по приезде дед отвел нас в укромный уголок леса, где росли лещины, ровные, длинные, гибкие и крепкие. Если вовремя срезать и правильно высушить, куда там магазинному бамбуку! Но леска, крючки, свинцовые грузила, мелкие, как горох, были, конечно, покупные. Зато поплавки делали сами из крашеных индюшачьих перьев и винных пробок – они чутче пластмассовых, магазинных. Да и увесистые грузила для донок, похожие на сплюснутое куриное яйцо, дед отливал собственноручно.

Кроме удочки я нес консервную банку с отгибающейся зазубренной крышкой. В ней, шевеля землю, ворочались и переплетались длинные жирные дождевые черви, накопанные мной с вечера в мусорной яме, за огородами. В другой моей руке громыхал старый бидон с узким горлышком, оставшийся в наследство от улыбчивого дяди Коли, которому так не повезло слечь с гнойным аппендицитом в страшный снегопад.

И вот мы втроем спускаемся вниз, к Волге, по шаткой деревянной лестнице с подгнившими ступеньками. Рыжий глиняный косогор кое-где зарос мать-и-мачехой, поповником и рослым конским щавелем с курчавой маковкой. Вверху, под тонким слоем дерна, берег был буквально весь пробуравлен норками, откуда, словно пули, то и дело вылетали ласточки. Если они взмывали вверх, значит, весь день будет хорошая погода – вёдро, а если пикировали, шныряя над самой водой, – жди ненастья. Иногда казалось, что бесстрашная птичка летит прямо на тебя, чуть ли не в лицо, и поначалу я пугался, даже закрывался руками, но потом понял: пернатая пуля в последний момент всегда резко уходит в сторону. Она ж не на людей охотится, а на всяких там мошек. Я представил себе: где-то в джунглях в огромных норах под дерном живут кровожадные орлы, вылетающие оттуда, как ядра из пушек, и питающиеся человечиной. Мне сделалось не по себе, ведь я пошел в Лиду, у нее тоже такая красочная фантазия, что она иной раз может сама себя напугать до обморока.

…А солнце тем временем поднималось все выше. Поначалу, наполовину выдвинувшись из-за синего зубчатого горизонта, оно было густо-красное, как клюквенный кисель. Потом, привстав над лесом, становилось ярко-рыжим, точно мастика для натирки полов. Наконец, выкатившись на небесный простор, светило вспыхивало ослепительным золотом, зажигая капли росы на травинках, листьях и камнях, делалось невозможно ярким, будто раскаленная завитушка в стоваттной лампе.

А мы уже стояли на берегу и смотрели на зеркальную гладь, выстланную утренним туманом. То здесь, то там слышался плеск, и по воде расходились, набегая друг на друга, круги.

– Играет! – улыбался Жоржик, имея в виду рыбу.

– Доиграется – на сковородке! – кивал Тимофеич, имея в виду ее же.

– Какой воздух! – глубоко, всех грудью вздыхал дед. – Это тебе не

Оба с наслаждением закуривали и начинали готовить снасть. А меня, чтобы не крутился под ногами, отправляли на большой камень, он метра на три вдается в реку, и с него удобно забрасывать удочку. Вдоль берега немало валунов разной формы и размеров. Есть величиной с футбольный мяч, есть побольше, встречаются и огромные. Когда я был «почемучкой с ручкой» и одолевал взрослых вопросами, Тимофеич чаще всего отвечал мне «леший его знает», а вот Лида подходила к делу серьезно, старалась объяснить подробнее. Так вот, она сказала, что когда-то с Северного полюса сюда приполз огромный ледник, выше Останкинской башни, по пути он крошил целые горы, и пока катил острые глыбы перед собой, они обтесались, приняв разные округлые очертания. Тот валун, с которого я ловлю рыбу, напоминал доисторическую черепаху, спрятавшую голову и лапы под выпуклым панцирем.

Я отложил несколько червяков себе в спичечный коробок, чтобы не бегать туда-сюда, взобрался на свой камень, размотал удочку, аккуратно насадил извивающуюся наживку так, чтобы совсем не было видно крючка: рыба – она хитрая, почует металл и сразу вильнет хвостом! Для верности поплевав на обреченного червя, я забросил снасть. Длинный красный поплавок сначала лег набок, а потом встал вертикально, и на него тут же села стрекоза. Хорошая примета!

6

Отец и дед тоже сначала забрасывают удочки и кладут их на березовые рогатки, вбитые в донный песок так, чтобы подрагивающая лещина почти касалась воды. Если же держать удилища на весу или воткнуть под углом, они отражаются в воде, распугивая осторожную рыбу. Но главные надежды рыбаки возлагают на донки, а забрасывать их с берега целая наука. Закидушка – полутораметровый черенок, в него вбиты два гвоздика, а на них плотно намотана тридцатиметровая леска. Сначала ее надо аккуратно распустить, укладывая ровными кругами на песке, чтобы ни петельки, ни случайной веточки поблизости. У донки в отличие от удочки грузило увесистое, а крючки (их несколько) больше – двойка или единица. К леске возле черенка привязан железный колокольчик, у покойного дяди Коли он был самодельный – из жестяной аптечной трубочки, потому не звонил, а, скорее, трещал. У нас же колокольчики магазинные – маленькие, но заливистые.

Чтобы забросить донку, надо взять снасть в правую руку, отступив от грузила полметра, раскрутить, как пращу, и метнуть так, чтобы леска в полете вытянулась на всю длину и ровно легла в воду. Вроде бы просто… На самом деле очень трудно. Недораскрутишь – и наживка упадет слишком близко от берега. Перестараешься – она улетит чересчур далеко, выдрав воткнутый в песок черенок, а то еще и оборвется. Вылавливай потом! Если же донка заброшена правильно, то колокольчик висит, слегка оттягивая леску и чутко отвечая на любые прикосновения к приманке. Остается внимательно следить за его поведением и, услышав звон, резко подсекать и тащить добычу.

Однако и тут есть свои хитрости: лещи и подлещики умеют так осторожно обсасывать червяка, что колокольчик только чуть подрагивает, не издавая ни звука, как от волны или ветра, а потом вытаскиваешь голые крючки. Зато какой-нибудь ершишко такой трезвон устроит, думаешь – попалась метровая щука, а на крючке крошечное безобразие таращит глаза, вздымает колючий спинной плавник и ворочает жабрами.

– Тьфу ты, опять сопливый попался! Кошка жрать не станет, – бранится в таких случаях Тимофеич. – Зря червя перевел!

Кошки и в самом деле очень разборчивы. Был случай: дед с отцом наловили разной рыбы: окуньков, красноперок, подлещиков, щурят, плотвичек, ершей. Попался и один небольшой линь – рыбка нежная, почти бескостная, деликатесная, к тому же хитрая и редко идущая на крючок. Вернувшись, удильщики перекусили и решили после ранней побудки подремать, а потом уж, отдохнув, почистить улов – занятие небыстрое, тщательное и пачкотное: вспороть, выпотрошить брюшко, обрезать колючие плавники – полдела, главное – надо ножом соскоблить чешую, а это непросто, особенно у щуки и судака: бока у них похожи на мелкий наждак. Ведро с добычей поставили в тенек, под яблоню. Когда же, выспавшись, расстелили на столе газету и подточили лезвия, глядь: ведро лежит на боку, а улов валяется на траве, квелые плотвички уже уснули, а живучие ерши и щурята еще жабрами подрагивают.

– Юрка, ты носился по саду и ведро опрокинул? – рявкнул отец.

– Ничего я не опрокидывал!

– Когда я тебя врать отучу! Неси воду! – Он стал подбирать рыб с земли. – А где же линь? Неужто уполз? – усомнился Тимофеич.

– Не мог, – покачал головой Жоржик. – По траве только вьюны да угри ползают.

– Может, мы на берегу забыли?

– Нет, когда вернулись, я вынимал линька из ведерка и Марусе хвастался. Юрочка, ты не брал?

– Зачем?

– И то верно. Куда ж он делся?

И тут мы заметили Сёму, тот сидел на крыльце и сыто облизывался. На ступеньке валялся красный рыбий хвост…

– Ну, паршивец, ну, воришка! – воскликнул Жоржик. – А губа-то не дура – самое вкусное выбрал!

Я решил не откладывать наказание и запустил в обжору чертовым пальцем, найденным утром на берегу, но промазал, а кот, прежде чем скрыться, зыркнул на меня мстительными зелеными глазами. Захаровна, узнав о воровстве, долго потом трепала подлеца за ухо, приговаривая:

– Не смей брать чужого, каторжник!

Сёма сидел смирно и в ответ лишь утробно подвывал.

Кстати, в том опрокинутом на траву улове были и мои трофеи: окунь, две плотвички и красноперка. Но донку мне пока не доверяют, я пробовал ее забрасывать, и грузило падало в воду в позорной близости от берега, а в последний раз запутался в леске с ног до головы, как Лаокоон из учебника истории – в змеях. С удочкой управляться проще: взмахнул лещиной – и вот уже поплавок покачивается на волне. Тут главное во время броска не зацепиться крючком за собственные трусы. Такое со мной тоже случалось.

Впрочем, и опытный Тимофеич иногда попадает впросак. Нервно выбирая леску из воды в предвкушении добычи, он порой криво, неаккуратно кладет витки на песок, и когда, освежив червей, снова забрасывает снасть, нейлоновая нить от рывка собирается в такой петлистый узел, что на распутывание может уйти целый час или даже больше. А клев не ждет: как начался, так и кончится. От этой мысли отец начинает психовать и ругать почему-то завод-изготовитель, он готов искромсать проклятую леску ножом, и лишь мысль о том, что новую снасть можно купить только в Москве или в Калинине, его останавливает. На такой крайний случай имеется запасная донка, которую всегда берут с собой, как

Сто грамм во избежание

Изжоги и дрожания.

В рыбалке главное терпение и спокойствие. Но как сохранять хладнокровие, если слева от тебя с лодки, метрах в пятидесяти от берега, удит дед Санай. Его избушка, как я уже говорил, крайняя в деревне, дальше вдоль реки тянется ржаное поле, темно-желтое, с синими звездочками васильков и алыми брызгами маков. Во ржи водятся большие, величиной с бельевую прищепку серо-зеленые кузнечики, которых мы называем в отличие от их мелких собратьев саранчой. У некоторых из них тугое, пульсирующее брюшко заканчивается острой шпажкой, говорят, ядовитой, если уколоться. И только недавно, прочитав книжку про Карика и Валю, которые уменьшились до размеров муравья, съев порошок, изобретенный профессором Енотовым, я узнал, что шпажка – это никакое не жало, а яйцеклад, с помощью него «саранчиха» прячет в землю свое будущее потомство. Зато палец под мощные челюсти этих насекомых лучше не подставлять: могут прокусить кожу…

В траве и во ржи прячутся гадюки, они охотятся там на полевых мышей, поэтому даже колхозники ходят в луга косить, ворошить сено и вязать снопы в сапогах – кирзовых или резиновых. Пару раз мы находили в дорожной пыли рассеченное ударом косы длинное, похожее на обрезок шланга, темно-серое тельце с черными ромбиками на спине. Правильно, нечего исподтишка кусать людей! Но особенно ядовитыми местные считают маленьких медянок. Так и говорят: если ужалила, на закате помрешь. Почему на закате, а не на рассвете, если цапнула ночью? Понятия не имею… Но я еще пока ни одной медянки не видел…

Лодка у деда Саная (та самая, с которой я прыгнул, чуть не утонув) старенькая, как и он сам, латаная-перелатаная, но еще на плаву. Каждое божье утро, выйдя на берег, можно увидеть это суденышко, застывшее на воде благодаря двум якорям – каменюкам, обмотанным веревками и брошенным на дно. Из-за борта едва выглядывает сутулая фигурка в шляпе с опавшими полями, а с кормы свисают две кривые удочки. Сидит старик неподвижно, и кажется, что в лодке не человек, а огородное пугало, помещенное туда из озорства. Но вдруг это «пугало» вскакивает, хватает лещину, дергает – и в воздухе вспыхивает сияние, точно из воды вытащили овальное зеркало и оно сразу поймало солнечный зайчик! На самом деле это попался на крючок лещ-горбач. Тимофеич и Жоржик с досадой переглядываются, так, будто проклятый сосед снял рыбину с их собственного кукана.

Но если бы только один дед Санай! Справа от нас частенько рыбачит другой конкурент. За глаза его зовут Чувашом, в лицо Харитонычем. Я сначала думал: Чуваш – это прозвище, вроде чудака, чувака или чулиды. Оказалось – национальность. У него большая голова, как у ребенка-рахита, широкое лицо с хитрым прищуром и усики, как у Чарли Чаплина. Сам он не здешний, в Селищах бывает наездами, а дом достался ему в наследство от жены, местной колхозницы. Харитоныч – настоящий рыбак, экипирован он не хуже, чем мушкетеры перед выступлением на Ла-Рошель. Во-первых, все снасти у него покупные и даже импортные: удилища складные, бамбуковые, в нейлоновых чехлах. Подсачник и садок капроновые, рогатки дюралевые, с винтами: можно удлинять их и укорачивать. Кроме удочек и донок у соседа имеется японский спиннинг с катушкой и набор блесен в ящичке, а также комплект пластмассовых мух размером от комнатной приставучки до коровьего слепня. Но главное – у него есть настоящие болотные сапоги с отворотами, и он может удить, стоя глубоко в воде. Когда, треща импортной катушкой, Чуваш тащит блесну, отец и дед обреченно переглядываются, подозревая, что он, низкопоклонник, зацепил щуку или судака.

Однажды сосед показал нам искусственную наживку, тоже, кажется, японскую: тюбик – как из велосипедной аптечки, а нажмешь – оттуда вылезает красная завитушка, удивительно похожая на крупного мотыля.

– Понюхайте! – предложил Харитоныч.

– Вроде анисом отдает? – предположил Жоржик.

– Точно!

– Так и мы на манную кашу с анисовым маслом пробовали.

– Сравнил, Петрович, – каша и червяк!

– Так червяк-то липовый!

– Рыба в таких тонкостях не разбирается. А японцы разбираются!

Оказалось, рыба не такая уж дура. В конце концов Чуваш бросил свои фокусы, вернулся к старому доброму червяку и таскал, стоя в воде по самое некуда, одного подлещика за другим, вызывая завистливые вздохи, особенно если у нас в это время не клевало. Не понимаю! Что там, под водой, – стеклянная стена, что ли? Мой поплавок неподвижен, как гвоздь, вбитый в натертый паркет, а Харитоныч таскает на ту же наживку одного за другим… Загадка!

Но сегодня Чуваша рядом нет, у него отпуск кончился. Санай же сидит в лодке неподвижно, у него тоже не берет. Так бывает. У рыб вдруг пропадает аппетит, как у меня в первом классе, тогда мне прописали полынный отвар, горький и противный. У взрослых тоже случается – кусок не лезет в рот, если неприятности на работе или в личной жизни. А вот рыбы ничего не жрут, когда меняется погода. Их, если разобраться, можно понять. У бабушки Ани, к примеру, перед дождем мозжат колени и портится характер, который и в вёдро-то, как уверяет Лида, не мёд… Вообще, понятие «свекровь» произошло от слов «всю кровь», в том смысле, что она не успокоится, пока не выпьет у снохи всю кровь. Но это версия Башашкина, сам же он бабушку Маню, свою тещу, обожает…

7

Сегодня как раз не клюет. Скучно! Решив прогуляться по берегу, я оставил удочку на камне и спрыгнул на песок. Солнце поднялось уже высоко, припекает, и скоро настанет настоящая жара. По Волге в обе стороны вереницей тянутся корабли. Большие белые теплоходы, сияя золотыми названиями, рассекают воду, оставляя пенный след от винтов и распуская высокие волны, которые, приближаясь под косым углом к берегу, постепенно увеличиваются в размерах и обрушиваются на отмель, а иногда докатываются до глиняного обрыва, подмывая его. На песке от них остаются ажурные переплетающиеся абрисы. Это память о волне, но живет она несколько мгновений – до следующего наката. И только там, где берег пошире, след от самой дальнобойной волны остается надолго, пока и его не накроет нахлынувшей водой. С памятью о людях, видимо, происходит нечто подобное, подумал как-то я…

Иногда с палубы теплохода кричат и машут руками пассажиры, а я отвечаю, чувствуя в душе какое-то грустное недоумение: ведь я никогда не узнаю, как зовут человека, пославшего мне с палубы воздушный привет, кто он по профессии, с кем дружит, откуда и

А вот шумных колесных пароходов, вроде «Эрнста Тельмана», на котором мы плыли в Кимры в первый раз, почти совсем не стало. Раньше, бывало, прошлепает такой мимо, а черный дым из трубы еще долго тянется следом. Несмотря на громкий ход и хлопанье лопастей, волны от «колесника» невысокие, почти как от кашинского катера. Зато «Кометы» и «Метеоры» на подводных крыльях, напоминающие огромных водомерок, снуют теперь буквально туда-сюда: в Углич, Рыбинск и назад – в Москву и Калинин. Волны от них расходятся странные, необычные, да и не волны это вовсе, а просто сначала вода отступает, обнажая мокрый песок и камни, а потом с тихим шипением ползет по берегу, как пролитый лимонад по скатерти.

На Волге много моторок. На деревянных лодках обычно стоит движок «Чайка», он слабенький, тарахтит, чихает и еле тащит – на веслах можно догнать. «Стрела» помощней, но без конца ломается и заводится хреново. Часто наблюдаешь, как рыбак посреди реки наматывает шнур, дергает со всей силы, а в ответ – фырк и больше ничего. Дерг – фырк, дерг – фырк. Выругается хозяин и сядет за весла. А вот дюралевые лодки с движком «Москва», воющим как бормашина, – совсем другое дело! Кузнец Кузнецов однажды взял меня в свою «дюральку», завел с полоборота, дал газу, и лодка, задрав нос, рванула с такой скоростью, что меня чуть за борт не сдуло. Но Чуваш клялся, будто ему скоро привезут из Японии такой движок, за которым никакой рыбнадзор с сиреной не угонится.

– А пограничники? – усомнился я.

– Пограничники – другое дело, – уклонился он.

Но больше всего плывет мимо барж – буксирных и самоходных. Чего только не тащат они по великой русской реке: бревна, песок, щебень, мазут, нефть, автомобили, контейнеры, похожие на огромные кубики, сеялки-веялки, тракторы, комбайны и даже что-то секретное, плотно задернутое защитными чехлами. Если баржа идет порожней, палуба поднимается над водой на несколько метров, а если груженой, кажется, будто плывет плоский плот с бортиками и кормовой надстройкой. Кстати, маленькие, но упористые буксиры часто тащат за собой длинные, как товарные составы, плоты из кругляка. Посредине, прямо на пригнанных друг к другу бревнах, стоит шалаш, а иногда топорщится и дымит костерок, на котором мужики в робах варят себе еду в котелках. Я с испугом вообразил, как от огня загорается вся бревенчатая вереница и по Волге плывет страшная стена ревущего огня.

– Не переживай, – успокоил Жоржик, когда я поделился опасениями. – Древесина набухла и не загорится. У речников все предусмотрено…

Оказывается, не все. Три года назад, весной, возле Белого Городка села на мель и разломилась самоходка с мазутом. Тетя Шура написала нам в мае, мол, приезжать летом не советует: вся Волга загажена – страшно смотреть. Но продукты были уже куплены. Кроме того, мы решили, что она преувеличивает. А может, сердится за то, что бабушка Маня тайком вытаскивала из ее грядок то зеленый лучок, то морковку, то укропчик. По чуть-чуть, чтобы было незаметно. Однако хозяйка заметила и упрекнула. В ответ Марья Гурьевна смущенно пролепетала, мол, она так прореживает растения, а то они глушат друг друга.

– Ой спасибо! – всплеснула руками тетя Шура. – Вот уж подмога откуда не ждали!

В результате Жоржик отдал Коршеевой рубль, а Захаровна потом утешала расстроенную бабушку, что жадность родилась вперед Шурки, что она еще на свадьбе следила за тем, кто сколько ел да пил, и потом осуждала тех, у кого аппетит, слава богу, хороший. Скупа, как три попа, прости господи!

Но то, что мы увидели, приехав в Селищи, как обычно, в июле, превзошло все ожидания. Вдоль берега тяжело колыхалась черная ноздреватая жижа шириной метра три-четыре, а дальше вода была подернута радужной масляной пленкой. Песок, камни, трава, осока, рогоз, – все кругом было измарано и воняло бензином. Там и сям валялась дохлая рыба, попался даже полусгнивший сом. Местами на берегу таились подернутые песком мазутные лепешки: если на такую наступишь, ноги потом нужно долго оттирать пемзой.

Когда проходил четырехпалубный «Советский Союз», метровые черные волны, пахнущие нефтью, дошвыривали мазут аж до самого глинистого обрыва. Но пацаны все равно купались, ныряя со склонившихся ветел или с длинных мостков, с которых полощут белье. Вода метрах в десяти от берега казалась чистой, но потом, когда вылезешь, на спине, плечах, животе видны темно-коричневые разводы мазута, смыть их можно только керосином.

Но Жоржик не унывал, рыбачил, а воротившись домой, долго протирал снасти тряпкой, смоченной в том же керосине, из-за чего леска стала коричневой, и дед уверял, будто теперь рыба ее совсем в воде не видит, потому лучше стала брать. Как ни странно, возвращались всегда с уловом, но пах он нефтью. Мы-то ели с чесночком и похваливали, а вот Сёма отказывался: понюхает, фыркнет и уйдет ловить мышей.

– И то дело! – одобрительно кивала Захаровна. – Совсем одолели грызуны, ночью скребут, чуть не по одеялу сигают!

Она по-прежнему зазывала меня в свою комнатку – поиграть в старинные монеты и послушать рассказы о том, каким добрым, веселым и работящим был ее Павел, зарезанный цыганами.

Когда мы приехали через год, черная пена вдоль берега исчезла, ее, как объяснил Витька, унес ледоход. Трава и кустарник были свежие и чистые. На камнях мазутного налета почти не осталось. Только шагая босиком по песку или касаясь ногами дна во время купания, можно было наступить на мазутную лепешку. Сёма снова стал есть рыбку…

…Итак, в отсутствие клева я прогуливался по берегу, подбирая и складывая в карман кусочки перламутра. Некоторые были очень красивы, переливались всеми цветами радуги. В Москве я планировал показать эти сокровища Шуре Казаковой, чтобы она выбрала себе самый красивый.

– А можно два – самых красивых? – наверняка спросит она.

– Можно, – разрешу я.

Если под ногами попадался плоский кругляш, я «пек блины» – пускал камень таким образом, чтобы он прыгал по

Попался мне на берегу и «чертов палец», похожий на крупнокалиберную пулю. Башашкин прочел в «Науке и жизни», что это окаменевший панцирь каких-то каракатиц, водившихся миллионы лет назад. Возможно, так и есть. Но и теперь, в наши дни, «чертов палец» чрезвычайно полезен людям: если его умело бросить, закрутив в воздухе, он входит в воду не с плеском, как обычные камни, а с тихим «чпоком», почти не образуя кругов. Я примерился и швырнул, но не совсем удачно: вместо «чпока» получился «чмок». Ну, ничего страшного – еще натренируюсь!

Заметив, что добрел почти до кузнецовского дома, от которого с обрыва к воде спускалась железная сварная лестница, я оглянулся назад: сильно уменьшившиеся в размерах Тимофеич и Жоржик все так же уныло сидели на корточках, глядя на донки, казавшиеся отсюда прутиками. А вот дед Санай как раз снимал с крючка, кажется, подлещика, блиставшего чешуей на солнце. Жоржик давно мечтает о своей лодке, он даже нашел продавца в Ваулине, скопил деньги, но бабушка категорически против, говорит: баловство, а после одной неприятной истории лодка, как сказал Башашкин, накрылась медным тазом, и посоветовал Жоржику купить велосипед. А разве лодка – баловство? Нет, это важное средство передвижения по воде и незаменимая вещь в рыболовстве.

Я прошел еще метров десять, испек несколько «блинов», не приблизившись к Витькиному рекорду. А когда снова оглянулся, то заметил оживление: отец, быстро перебирая руками, тащил леску – и вот уже по воде заплескался, сияя зеркальными боками, лещ! Я стремглав бросился к моему камню. Жоржик тем временем вытащил приличного окуня. Добежав, я обнаружил, что мое удилище плавает в воде метрах в трех от берега, а поплавка и вообще не видно. Раздевшись, я вошел по грудь в воду, схватил мокрую лещину и поднял над головой: на крючке билась крупная красноперка. А отец тем временем сменил наживку, снова забросил донку и буквально через две минуты уже вытаскивал здоровенного горбача.

По возвращении самую большую рыбину мы обязательно расстилали на лавочке, возле калитки, приложив хвост к краю, и делали зарубку, таких набралось много, и доска с одного конца напоминает деревянную пилу. Самого большого леща, как ни странно, вытянул Башашкин, хотя на ловлю его заманили чуть ли не силой, пообещав, что за каждую пойманную рыбку будут выпивать из отцовой манерки: запасы заводского спирта, привезенного из Москвы, еще не закончились. Когда колокольчик чуть звякнул, дядя Юра даже не обратил внимания – он «дышал волжским простором».

– Подсекай, раззява! – крикнул Жоржик.

Батурин, дернув, потащил, путаясь в леске и приговаривая: «Акула там, что ли, или крокодил?»

Оказался горбач длиной 62 сантиметра!

– Учитесь, салаги, у профессионала! – захохотал Башашкин, свысока глядя на раздосадованных Жоржика и Тимофеича.

8

Улучив момент, когда бабка Санаиха уедет к родне в Кашин, Жоржик шел к соседу с можжевеловой настойкой, от которой дед, чуть выпив, приходил в буйный восторг, горланил песни про «соколов с орлами» и однажды, схватив палку и вспомнив кавалерийскую молодость, принялся рубить головы несчастным подсолнухам, за что Санаиха, вернувшись домой, ругала старого бедокура последними словами. После приступа веселья Санай обычно сникал, плакал, вспоминая друзей-сверстников, которых прибрал Бог. Сидя рядом и слушая разговоры взрослых, я всякий раз поражался, насколько неутомима смерть в своем разнообразии. Один дружок в полынью ушел, другого гадюка ужалила, отпаивали молоком – не помогло, третий посек ногу на покосе – и сгорел от «антонова огня», четвертого на германской пулеметом скосили, пятый из-за неверной жены руки на себя наложил, шестого за длинный язык в Сибирь упекли, седьмого польские паны в плену голодом заморили, восьмой до Берлина дошел, вез домой богатый трофей – отрез сукна, за который его в Кимрах лихие люди и порешили… Жоржик внимательно слушал, кивал, подливая можжевеловки, и, улучив момент, просил уступить лодку – на денек, чтобы сплавать на другой берег Волги. Хозяин сначала мотал головой, отказывал, говорил – возьми лучше мою старуху, но потом все-таки смягчался, соглашался, предупредив:

– Воду не забывай отчерпывать! Подтекает… Конопатить надо, а сил нет. И не налегай – весла хлипкие…

– Ни-ни! – кивал Жоржик и незаметно мне подмигивал, мол, слажено дело.

Я ликовал. Другой берег – это всегда тайна, иногда кажется, что и люди там совершенно другие – земные инопланетяне. А еще там, за синим ельником, скрывалось лесное озеро, где, по слухам, брали окуни невиданной величины. Наконец, на той стороне, как раз напротив нашей избы, виднелся холм с белой вершиной, остатки церкви, куда ездили молиться со всей округи: летом на лодках, а зимой на санях по льду. Там прежде стояло село, но его затопило, когда в Угличе построили плотину.

– А все большевики-озорники! – ругалась Захаровна. – Развели болотину!

Мой друг Витька уверял, что там, на холме, если хорошенько порыться, можно таких монет, как у бабушки Тани, найти без счета. Он бы давно так и сделал, ведь у отца дюралевая лодка с мотором «Москва», но ему лень и некогда. Мое сердце в предчувствии экспедиции на тот берег билось, как у юнги Дика перед отправкой на поиски острова Сокровищ.

Едва взошло солнце, мы с отцом, захватив с собой тройной запас червей и провизии в виде хлеба с маслом, спустились к утренней реке. Над неподвижной розовеющей водой медленно плыл низкий слоистый туман. Жоржик уже сидел в лодке, уткнувшейся носом в песок:

– Скорее, ребята, скорее! Надо успеть…

– Клев только начался, – успокоил его Тимофеич.

– Я не об этом!

Мы запрыгнули в лодку и расселись. Дед, встав, оттолкнулся веслом от дна, вставил уключину в скважину, сел, приналег – и мы поплыли, удивительно быстро удаляясь от берега. Вскоре на косогоре как на ладони развернулись Новые Селищи – от Колкуновского залива до Коровьего пляжа. На понтоне, казавшемся с воды не больше пачки «Казбека», крошечные пассажиры ждали кашинский катер. Выстроившиеся вдоль обрыва избы под серебристой дранкой тоже уменьшились, стали похожи на кукольные домики. Отражаясь от оконных стекол, первые солнечные лучи били в глаза. Я различил бабушку Маню, она стояла

Дед греб, откидываясь всем туловищем и тяжело дыша.

– Давай подменю! – предложил отец.

– Стрежень проскочим, тогда пересядем, – с непонятной тревогой отозвался Жоржик. – Надо успеть!

Тут я заметил, что у меня под ногами плещется, накатывая на деревянную решетку, уложенную по днищу, темная несвежая вода, в которой болтается дохлый белесый окунек с оттопыренными жабрами. Мне показалось, что уровень прибывает.

– А мы не утонем? – забеспокоился я.

– Теперь от тебя зависит, – усмехнулся Тимофеич и передал мне ржавый черпак. – Работай!

– Не волнуйся, Юрок, течь крошечная, а если на дне вода, это даже хорошо – для балласта, – успокоил меня дед, налегая на весла.

Берег всё удалялся, убывая, а река ширилась, и небо наваливалось на нас своей необъятной голубизной. Вода за бортом потемнела, дышала холодной глубиной и тяжело сносила лодку течением влево. Я торопливо работал черпаком, стремясь к тому, чтоб не заливало хотя бы решетку. Жоржик, покряхтывая, орудовал веслами, налегая на левое.

– Держись на холм! – посоветовал Тимофеич.

– Не учи ученого! Эх, не успели. «Жданов» идет.

– Да брось!

– Хоть брось, хоть подними. Без опоздания, черт бы его драл!

И точно: из-за крутого поворота реки выдвигался, еще наполовину скрытый зеленым островом, белый трехпалубный теплоход, показавшийся мне сначала удивительно длинным: еще чуть-чуть, и он как плотина перегородит Волгу. По долгому борту заискрилась золотая надпись «Андрей Жданов». Донесся ухающий шум винтов.

– Пропустим! – предложил Жоржик.

– Проскочим! – не согласился отец. – Далеко еще. Он на повороте скорость сбросил.

– Ох, Мишка, смотри…

– А ну подвинься, Егор Петрович! – Отец сел на лавку рядом с ним и перехватил одно весло. – Раз-два, взяли! Сама пойдет!

Но это с берега теплоходы кажутся медлительными и неповоротливыми, а с воды все совершенно иначе: «Андрей Жданов», быстро повернув, вышел, как в песне, из-за острова на стрежень и теперь, стремительно увеличиваясь в размерах, несся прямо на нас. Отец и Жоржик вдвоем изо всех сил налегали на весла, которые, казалось, чуть прогибались от напора. Когда они вздымались над поверхностью, с лопастей летели косые струи, а когда уходили в толщу, было видно, как вода в глубине вскипает под их напором. Лодка, приподняв нос, летела вперед, как бригантина.

«Эх, еще бы белый парус!» – подумал я, посмотрев сначала на Селищи, потом на холм с белой вершиной, и сообразил, что мы почти уже на середине реки.

Вот белый буй, вблизи оказавшийся выше меня, а ведь с берега он выглядит словно покупной пластмассовый поплавок. Теплоход неумолимо приближался, он стал похож на торец белой многоэтажки, вырастающей из воды на наших глазах. Уже можно было различить людей за голубым стеклом капитанской рубки. С нижней палубы нам кричали, размахивая руками, матросы. Золотая звезда, распластанная на носу корабля, угрожающе увеличивалась, споря по яркости с солнцем. Белые якоря, еще пять минут назад казавшиеся не больше женских сережек в ушах, стали огромными. Отчетливо слышалось мерное и тяжелое уханье работающих винтов.

– Твою же мать! – выругался Тимофеич.

– Только без паники! – посиневшими губами попросил Жоржик.

И они, со страхом косясь на трехъярусную надвигающуюся громадину, гребли уже из последних сил, подаваясь стремительно вперед и до отказа откидываясь назад как заведенные. Я перестал вычерпывать воду и, свесившись за борт, тоже стал помогать им – греб черпаком.

– Юрка, не свались!

Сначала над нами рявкнуло несколько отрывистых гудков, настолько громких, что, казалось, лодку звуком вдавило в воду. Затем на нас навалилось еще три рева – два длинных и один короткий.

– Проскочим! – крикнул отец жутким голосом.

– Стоп! Они нас справа обходят. – Жоржик повис на весле, тормозя, но Тимофеич продолжал грести, и лодка развернулась носом к теплоходу. Я уже видел ржавые потеки под якорями и слышал испуганную ругань матросов на нижней палубе. Они снимали с бортов спасательные круги. Вверху толпились испуганные пассажиры, разбуженные, очевидно, гудками. Какая-то женщина завизжала от ужаса.

– Эй, на лодке! – прямо с неба обрушился на нас хриплый от ярости бас. – Немедленно прекратить движения! Жить надоело, вашу… – и гневный голос оглушительно повторил то же самое, что кричали на палубе злые матросы.

Неприличные слова громом прокатились по-над всей Волгой-матушкой… Тут, сообразив, отец тоже стал тормозить веслом, и лодка почти остановилась, а буквально через мгновение мимо нас пронеслась, обдав водяной пылью, высоченная белая стена, испещренная круглыми иллюминаторами. Она закрыла солнце – сразу стало жутко, мрачно и холодно. На меня пахнуло подгоревшей пшенкой, а лицо забрызгало водой, выливавшейся из отверстий в борту. Потом нас так мотнуло на волнах, что лодка едва не перевернулась. Но уже через миг стена, промчавшись, исчезла. С полукруглой, стремительно удалявшейся кормы здоровяк в тельняшке погрозил нам кулаком, а потом еще покрутил пальцем у виска.

– Да пошел ты… – виновато огрызнулся Тимофеич.

«Андрей Жданов» исчез так же быстро, как и налетел; пока мы приходили в себя от пережитого, он уже стал размером с белый бакен.

– Слава тебе, Господи!

Дед и отец, бросив весла, закурили дрожащими руками. А вдали тарахтел, причаливая к понтону, утренний кашинский катер. Кое-как мы догребли до берега, наполовину вытащили лодку из воды, чтобы не унесло волнами, даже на всякий случай обмотали цепь вокруг прибрежного куста: все-таки чужое имущество. Оба гребца сердито молчали, и только один раз дед Жоржик бросил:

– Проскочим… Эх, ты… Не понимаешь гудков – не командуй под руку!

Самолюбивый Тимофеич, который терпеть не может никакой критики, на этот раз промолчал, придирчиво осматривая донку, словно за время плавания могли разогнуться крючки или сорваться грузило.

К моему удивлению, «тот берег» ничем не отличался от нашего, разве что перламутровых осколков в песке побольше да мусора поменьше. До озера, о котором грезили взрослые, надо было пройти метров триста через молодой лесок. Под сосенками росли маслята, но я, предвкушая небывалую рыбалку, даже не стал нагибаться.

– Эвона – гадючка! – Дед показал на мелькнувшую и пропавшую в траве черную извилину, сужающуюся к концу.

После этого предупреждения я стал с опаской смотреть под ноги.

Однако с тех пор, как Жоржик был здесь в последний раз, озеро высохло, уменьшившись втрое. Чтобы достичь воды, пришлось пробираться сквозь полусухой камыш и осоку. Выбирая место, откуда можно порыбачить, дед в сердцах бранил какой-то гидроузел, мол, воды, гады, людям пожалели. Я представил себе огромный красный вентиль, с помощью которого неведомые жмоты перекрывают целую Волгу, как у нас в общежитии водопроводчик

Наконец нашли место, утоптанное другими рыбаками. От них остались поржавевшие консервные банки из-под наживки, несколько пустых водочных бутылок и обрывки фольги от плавленых сырков «Дружба».

Старшие забросили донки, а я – удочку. Полчаса смотрел на поплавок, неподвижный, как ртуть в градуснике, когда температуры нет, а в школу идти совсем не хочется. Дед и Тимофеич тоже с тоской глядели на беззвучные колокольчики. Отец даже проверил, не отвалился ли внутри язычок.

Я воткнул лещину в мягкий ил и побежал на холм.

– Куда? – вдогонку спросил Жоржик.

– По большому…

– Смотри, чтобы змея в попу не клюнула!

Пригорок оказался грудой битого кирпича и щебня, поросшей молодыми березками, лиловым иван-чаем и желтой пижмой. Заметив шевеление в траве, я похолодел от ужаса, но это оказалась всего-то ящерка, шмыгнувшая между стеблями. Над холмом в солнечном мареве кружили большие стрекозы, бабочки-лимонницы и капустницы. Иногда, сверкая, как изумруд, в воздухе тяжко жужжал, бороздя воздух, бронзовик. В другое время я бы погнался за ним и сбил на лету картузом, но у меня сегодня были дела поважнее!

На берегу я подобрал коряжину, до белесой глади обкатанную водой, и долго ковырялся в щебенке, меняя место, но никаких монет не нашел, а только большой ржавый гвоздь с квадратной шляпкой. Я бросил его в воду, как чертов палец, но он упал плашмя. Невезучий день! Я вернулся к озерцу.

– Запор, что ли? – раздраженно спросил Тимофеич.

– Угу.

Мой поплавок стоял все так же неподвижно. Проверил червяка – целехонек. Тимофеич с Жоржиком изнывали от тоски: клева не было никакого. Один раз у отца взвился колокольчик, да так, словно взяла метровая щука; он вскочил, потащил, лихорадочно перебирая леску и повторяя радостно: «Тяжело идет!» Но вытянул из воды окунька размером с ерша: просто ко второму крючку прицепился целый моток тины. Малявка возмущенно разевала рот, топорщила жабры и щетинила перепончатыми шипами спинной плавник.

– Тьфу ты, черт мелкий, – озлился Тимофеич и швырнул коротышку назад в озеро. – Сматываемся?

– Пора, – кивнул Жоржик, глянув на солнце.

Когда мы возвращались леском, отец кивнул на маслята:

– Давайте хоть грибов соберем, а то, выходит, без толку сюда тащились!

– М-да, за семь верст киселя хлебать! – согласился дед.

Но маслята все как один оказались червивыми, даже совсем крошечные.

Ну что за подлый день!

Учтя неприятность, случившуюся утром, мы выждали, пока ни справа, ни слева не будет видно ни единого суденышка, даже моторки, и благополучно вернулись на родной берег. Но наши беды на том не кончились. Оказалось, и Новые, и Старые Селищи слышали, как нас обматерили на всю Волгу. Санай, забирая транспорт, тряс бородой, брызгал слюной и клялся больше никогда не доверять нам, косоруким, весла. Бабушка Маня, своими глазами видевшая с берега, как мы чуть не угодили под теплоход, встретила нас причитаниями. Она плакалась, что чуть не поседела от ужаса, и теперь, конечно, никакой речи о покупке собственной лодки и быть не может.

– Что ж ты, Жоржик, со мной делаешь? – жаловалась она.

– Чуть ребенка мне не утопили! – голосила с ней заодно Лида.

– Нюр, ну не надо, не надо… – просил Жоржик, держась за сердце.

– Юрочка, ты очень испугался?

– Совсем даже нет, у нас все было рассчитано, – соврал я.

– Ага, видели!

– А ну вас всех к лешему! – рявкнул Тимофеич и пошел за своей заначкой.

Но я-то знал, что маман накануне обнаружила «манерку» со спиртом в кармане плаща и перепрятала. Отец через минуту вернулся из сеней с таким лицом, словно, выйдя на берег, не обнаружил перед собой Волги.

9

Не люблю, когда взрослые плачут! Чтобы не видеть бабушкиных слез, я пошел в избу. Хотелось пить. В полутемных сенях дремал на лавке Сёма. Я щелкнул его по уху и едва успел отдернуть руку. Еще чуть-чуть – и острейшие когти безжалостно вонзились бы в мою кожу. Ведро оказалось пустым, если не считать нескольких капель, которые я из озорства вытряхнул на кота. Он оскорбленно фыркнул, мстительно глянул на меня, спрыгнул на пол и гордо ушел через квадратный вырез в двери, сделанный внизу специально для кошек. А я, гремя пустым ведром, помчался за водой.

Колодец от нас недалеко, через четыре дома, на взгорке. К нему с двух сторон протоптаны незарастающие народные тропинки. Сруб, сложенный из коротких, метра в полтора, бревен, уходит глубоко вниз, над землей поднимаются лишь несколько замшелых потемневших венцов. В них врезана доска-приступка, чтобы ставить ведра, и еще сбоку вбит крюк, к нему цепляют общественную бадью, которая прикована цепью к тонкой, в обхват ладони, жерди, отполированной шершавыми руками колхозниц. (У местных за водой ходят в основном женщины и дети, у дачников, наоборот, мужчины.) А сама жердь железными кольцами крепится к длинному коромыслу – бревну с тяжелым комлем. Коромысло на железном шкворне, вставленном в огромную рогатку из раздвоенного дерева, наклоняется туда-сюда, вроде детсадовских качелей. Рогатка врыта в землю возле сруба. Называется все это сооружение «журавель». И точно! Ведь птицы как пьют? Сначала опускают клюв в лужу, а потом задирают голову так, чтобы вода стекла в живот. Глотать-то они не умеют. Почти так же действует и «журавель».

Когда я впервые пошел с Жоржиком к колодцу, мне показалось чудом, как он без труда, несколькими движениями, опустил жердь с общественной бадьей вниз, зачерпнул и еще легче поднял вверх и перелил хрустальную воду в наше оцинкованное ведро.

– А можно мне попробовать? – попросил я в следующий раз.

– Тебе еще рано.

– А в колодец заглянуть можно?

– Можно. Только за крюк держись покрепче! Упадешь вниз – никто не спасет. У меня одногодок в Шатрищах так утоп… Петюня.

Я заглянул. На дне виднелся квадратик голубого неба, искаженный каплями, падавшими с бревен. Сруб, вверху сухой, серебристо-серый, весь в глубоких продольных трещинах, в середине наволг, потемнел и покрылся грибными наростами, а возле воды кругляки были мокрыми, склизкими и зелеными.

– Если присмотреться, в колодце можно звезды увидеть, – сказал Жоржик.

– Ночью?

– Нет, прямо сейчас – днем.

Но звезд я внизу не обнаружил, сколько ни всматривался.

Пришло время, и мне впервые разрешили под руководством Жоржика набрать воду. Изнемогая от ответственности, я загремел цепью и снял ведро с крюка. Оказалось, «коромысло» наклоняется от небольшого усилия, и гладкая жердь чуть ли не сама собой опускается вглубь, а полная бадья почти так же легко поднимается наверх.

– Это из-за противовеса, – объяснил

Самым трудным оказалось поднять тяжелую бадью над верхним венцом и, соображаясь с длиной цепи, перелить воду в ведро, стоящее на приступке. Тут мне Жоржик, конечно, помог. Но на следующий год я доставал и притаскивал домой воду самостоятельно и даже усвоил кое-какие хитрости. Опуская жердь в колодец, надо ее слегка разогнать, чтобы зачерпнуть как следует. Но тут легко перестараться. Если бадья слишком сильно ударится об воду – тогда можно поднять муть и мелкий песок, они постепенно скапливаются на дне, поэтому колодцы время от времени чистят и находят внизу удивительные вещи. Однажды извлекли старинный подсвечник, и его тут же забрали в Кимры, в краеведческий музей.

Когда меня впервые отправляли за водой одного, Жоржик спросил:

– Справишься или с тобой сходить?

– Ну что я, маленький, что ли!

– Осторожней! Там скользко!

– Я в кедах пойду!

Весело громыхая ведром и жалея, что никто из-за заборов не обращает внимание на мою водоносную самостоятельность, я домчался до журавля, поставил ведро на полку, схватился за дрын, потащил вниз и поскользнулся на мокрой глине. Чтобы удержать равновесие, я всей тяжестью повис на жерди, и бадья сильно ударилась об воду.

«Не беда, – подумал я, – в крайнем случае наберу еще раз, если черпанул мути».

Но вверх гладкий шест шел удивительно легко, и сердце мое заныло в скверном предчувствии. Так и есть: от удара кольцо, державшее дужку, разогнулось, и бадья осталась в колодце…

«Твою ж мать»… – сказал бы Тимофеич в таком случае.

Смысл этого выражения мне непонятен, но я пробормотал то же самое… И заплакал, мысленно придумывая правдоподобные объяснения, как такая жуткая потеря могла случиться без моей вины. Успокоившись и оглядевшись, я убедился: никто не видел, как я утопил общественную бадью. План спасения созрел мгновенно: надо тайком спуститься к Волге, зачерпнуть с мостков и отнести полное ведро домой как ни в чем не бывало. Сказано – сделано, вода, правда, оказалась слегка желтоватой, но я понадеялся, что в полутемных сенях этого никто не заметит.

– Что-то водица тиной пахнет? – удивилась бабушка, испив кружку.

– Колодец, видно, пора чистить… – отозвался Жоржик.

– Да и ряска плавает.

– Бабушка, а когда обед? – поспешно спросил я.

– Скоро, – улыбнулась она. – Проголодался!

– Ага, – кивнул я, зная, что для взрослых главное счастье жизни – это хороший аппетит у детей и внуков.

Через полчаса, когда мы на веранде пили чай, мимо нашего забора прошел, чертыхаясь, Санай.

– Что бранишься? – спросил, выходя на крыльцо, Жоржик.

– Да вот, старуха моя пошла, ить, за водой, а какой-то растяпа казенный подойник утопил.

– Да уж, беда так беда!

– Вот воротился за кошкой – пойду теперь ловить.

– За кошкой? – изумился я, и в моем воображении возник Сёма, которого хватают, без жалости привязывают за хвост к жерди и суют в колодец, там он от ужаса выпускает когти и начинает, чтобы не утонуть, бить лапами по воде и в конце концов цепляет бадейку. Тогда его, жалкого и мокрого, вытаскивают наверх вместе с утопленной емкостью.

– А чем же еще? Багром не достать – глыбко.

– Можно посмотреть?

– А чего ж нельзя? Пойдем!

«Кошка» оказалась железной цеплялкой, похожей на тройной рыболовный крючок, увеличенный до размеров маленького якоря. На длинной витой веревке Санай спустил цеплялку вниз и пошерудил там, как работник Балда в море, беспокоя черта. Несколько раз дед выбирал веревку, но безрезультатно – кошка приходила пустой. Наконец, крикнув: «Есть!» – он вытащил черную осклизлую бадейку, тройник зацепил ее когтем за поржавевшую дужку.

– Мать честная! – воскликнул Санай. – Бадья, да не та!

– Как не та? – удивился Жоржик.

– Эвона, вся мореная и ручка железная. А у нашей люминевая была.

– Точно!

– Эта тоже наша, в позапрошлом году пропала. Думали, кто чужой мимоходом прихватил. А она тут как тут. Значит, кто-то свой упустил и смолчал.

Оттого, что «кто-то другой» тоже утопил бадью и тоже не сознался, мне стало полегче. Санай снова опустил «кошку» в колодец, снова покрутил веревкой из стороны в сторону и вскоре вытащил второе ведро с алюминиевой дужкой, то, что потерял я час назад.

– Ну вот – теперь у нас два казенных ведерка. Спасибо растяпе…

– Колодец надо бы почистить, – заметил дед Жоржик.

– Это зачем же?

– Вода тиной отдает…

– Кто сказал? – и Санай напился прямо из бадьи, проливая воду себе на грудь. – Сахар! У нас тут ключи особые! С серебром. Попробуй-ка сам, Петрович!

Жоржик тоже хлебнул и как-то странно посмотрел на меня.

– Ты, наверное, Юрок, слишком глубоко зачерпнул? – спросил он с подозрением.

– Ага… – покраснел я и опустил глаза.

– Ты больше, милый, так никогда не делай!

– Не буду…

По случаю спасения сразу двух бадеек Жоржик предложил соседу выпить можжевеловой, а на закуску открыл привезенную из Москвы банку шпрот. Перед тем как съесть маслянистую темно-золотую рыбку, Санай долго держал ее на вилке перед блеклыми глазами и ворчал:

– Вот ведь что городские удумали – мальков коптить!

10

На Волге мы, конечно, не только рыбачили. Сразу за огородами начинался лес, полный сокровищ. Иной раз, пойдя в елочки…

Тут надо бы кое-что объяснить. На задах, за хлевом, тянулись узкие грядки картошки, усыпанной красивыми белыми и фиолетовыми цветами с желтыми глазками. Жоржик помогал тете Шуре ее окучивать и поэтому получил разрешение изредка выкапывать молодые клубни, и я узнал, как она растет. Дед, глубоко взяв заступом, поднимал на лопате целый куст вместе с большим куском рыхлой земли. Затем он встряхивал стебли, грунт осыпался, обнажая корни и картофелины, желтые, как репа, а величиной от лесного ореха до хорошего яблока. Их даже не надо было чистить, бабушка только мыла корнеплоды, обтирая жесткой тряпицей, складывала в чугунок и ставила на керосинку, выкрутив фитили на полную. Полчаса – и готово. Сваренную картошку посыпали мелко порезанными чесноком и укропом, а еще на стол ставилась свежая сметана, которую мы тоже покупали у хозяйки, – такая густая, что алюминиевая ложка стояла в ней торчком. Мне разрешалось выбрать себе самые мелкие и нежные на вкус картофелинки.

– Осенью с куста килограмма три сняли бы! – прикидывал Жоржик. – А сейчас от силы кило.

– Если бы да кабы… – отвечала бабушка. – А как гниль или жук колорадский нападет?

– И то правда!

Картофельные грядки от леса отделяла, чтобы чужая животина не забрела, невысокая изгородь – продольные березовые слеги с торчащими сучками, примотанные лыком к редким бревнышкам-столбикам, вбитым в землю. В самом углу участка высились две копны – сено и солома – на питание и подстилку Дочке и овцам, курчавым существам

За забором начинались молодые сосенки, растущие в несколько рядов. В день приезда Жоржик шел с топором и заступом за огороды, выбирал четыре дерева, стоявшие друг к другу поближе, и рыл посредине яму, примерно метр на метр. Затем он уходил глубже в лес и возвращался с молодыми елочками, которые втыкал в землю между сосенками, и получалась квадратная каморка, защищенная непроницаемыми колючими стенами с узким проемом для входа. Это и была наша уборная, которой мы пользовались целый месяц. Перед отъездом яму засыпали, а побуревшие елочки мне разрешали сжечь, и я на это мероприятие приглашал деревенских друзей.

Так вот, сходив в «елочки», я порой возвращался, неся пригоршню маслят с шоколадными шляпками и бухтурмой, удивительно похожей на зернистое топленое масло. А сразу за сосенками, в редком березняке на кочках росли кусты с жесткими голубоватыми листиками и сизыми ягодами величиной с мелкий крыжовник. Местные называли их пьяникой, дачники – гонобобелем. Башашкин уверял, что древние люди, не знавшие ничего про виноград и самогонные аппараты, делали из пьяники бражку. Если набрать гонобобель в банку и закрыть, то уже через день-два ягоды дадут густой бордовый сок, который тут же начнет бродить, испуская кисловатый запах дрожжей.

За березняком начинался настоящий лес. Деревья становились толще и выше, закрывая небо. А внизу, меж стволами, сплошняком росли низенькие кустики со светло-зелеными листочками, усыпанные темно-синей черникой. Съешь горсть – губы и язык становятся такими, будто ты выпил пузырек фиолетовых чернил. Иногда рядом попадались вовсе низкие растения с глянцево-изумрудными листьями и рубиновыми ягодками, горько-кислыми на вкус. Чтобы наполнить поллитровую банку, надо поползать на коленках, но зато брусничное варенье – это вещь! А вот костяника встречается редко, ее не собирают, просто срывают алую ягодку, напоминающую по форме малину, и отправляют в рот. Она кисло-сладкая, с хрустящими косточками внутри и очень полезная. А полезно, как известно, все, что в рот полезло…

Чернику же местные собирают ведрами: уходят в лес чуть свет и к обеду возвращаются с полными подойниками. Из этой ягоды получаются густой кисель и замечательное варенье, а также ее сушат, рассыпав на печи по газете ровным слоем. Многие сдают чернику в заготконтору, что в Старых Селищах. Говорят, Антоновы, которые живут возле магазина, за два лета черникой да грибами заработали себе на мотоцикл, но никто не верит. Антонов-старший работает на колхозном складе.

Честно говоря, собирать ягоды я не люблю, сидишь на корточках или ползаешь на коленках, рвешь по штучке и, пока наполнишь кружку, одуреешь. Правда, когда ссыпаешь свою долю в общее ведро, видно, как слой ягод поднимается все выше и выше – к краю. Чтобы не скучать, я придумываю за сбором разные истории. Например, такую: оказывается, на квинтиллион ягод попадается одна, на вид невзрачная, но если ее найти и съесть, можно загадать любое желание – и оно исполнится. Дальше начинается самое интересное: выбор мечты. Ах, сколько их, мечт! Нет, так не говорят – мечтаний. Вытащить метрового леща. Найти белый гриб величиной с настольную лампу. Поймать и приручить местного волка, а потом пройти с этим жутким зверем на поводке по нашему Рыкунову переулку.

– Это лайка? – наивно спросит, встретив меня, Шура Казакова.

– Сама ты – лайка! Это кимрский волк!

– А можно погладить?

– Если хочешь остаться без руки – пожалуйста!

– Ой! А как его зовут?

И в самом деле, как назвать ручного волка? Щелкан? Лютич? Рвач?

За такими фантазиями сбор черники был бы не так мучителен, если бы не комары! Они, сволочи точно специально собираются со всего леса, чтобы напиться нашей городской крови. Ты не столько рвешь ягоду, сколько отмахиваешься от назойливой, гнусно жужжащей тучи. Не помогают ни крем «Тайга», ни одеколон «Гвоздика», одно есть спасение – держаться поближе к Жоржику, который беспрерывно курит свои махорочные сигареты. Но если все сгрудятся на одном квадратном метре, то какой уж тут сбор лесных даров! Но даже рассосредоточившись, втроем или вчетвером мы редко за выход наполняем ведро. Сноровка не та. Когда возвращаемся домой, местные, встретив нас и глянув в наш подойник, обычно с усмешкой спрашивают:

– А что ж так мало? Мест не знаете? В этом году ягода обсыпная!

– Нам хватает, – поджав губы, отвечает бабушка. – Поясница не казенная…

– Неженки вы там у себя в городе и белоручки!

Ага, белоручки… Пальцы и ладони от едкого бордового сока потом неделю никаким хозяйственным мылом не отмоешь!

Нет, я куда больше люблю собирать малину на просеках. Во-первых, не надо гнуться, во-вторых, она слаще и ее можно съесть больше, чем черники. Я сам с собой так и договариваюсь: четыре ягоды в банку, пятую – в рот. В-третьих, в малиннике комаров всегда почему-то меньше, и наука этот факт пока объяснить не может. Малину тоже сушат и пускают на варенье – от простуды лучшего лекарства еще не придумали. Пирамидон отдыхает: так за ночь пропотеешь, что простыни можно как после стирки отжимать. Пот с лица, недуг – с крыльца, как говорит Захаровна.

Еще в июле можно застать землянику, я ее называю клубникой для лилипутов. Но она уже сходит, резные листочки краснеют, сохнут и ее хватает только полакомиться. На берегу, за Коровьим пляжем (там пологий спуск к реке и туда водят стадо на водопой) растет особая земляника – «виктория», ягода с необычным, вроде как лечебным привкусом. Жоржик объяснил: раньше, до того, как Волга разлилась из-за плотины, там тоже стояли избы, а вокруг огороды. «Виктория» – ягода садовая, сортовая, со временем одичавшая и измельчавшая на природе.

Но самое главное в лесу – это, конечно, грибы! Едва войдешь, с тропинки уже видны красные с белыми крапинками мухоморы. А если есть они, значит, найдутся и съедобные грибы, например сыроежки – бордовые, желтые, зеленоватые, розовые… Нельзя брать только глянцево-алые, болотные, они жгуче-горькие, как козлята, которые точь-в-точь похожи на молоденькие подберезовики, но только испод у них розоватый.

На опушках много петлистых свинушек, они вырастают до жутких размеров, но брать их надо молоденькими. Тетя Валя свинушки обожает и может съесть

Под елями и соснами, на земле, усыпанной иголками, растут рыжики, и тоже обычно большими компаниями. На срезе они сначала исходят белым соком, а потом зеленеют, наверное, от злости, что их обнаружили. Рыжики солят не отваривая. Башашкин говорит: кто ест соленый рыжик без водки, тот предатель русского народа!

В овражках, поросших осинами и березами, полно чернушек, но они замаскированы, как разведчики в тылу врага. Чтобы их обнаружить, надо заметить хотя бы один темно-оливковый гриб, неосторожно высунувшийся из прошлогодней листвы. Стоит присесть на этом месте, и наберешь полкорзины. Их вымачивают, чтобы не горчили, солят под гнетом с укропом и лаврушкой. В готовом виде они меняют цвет – становится фиолетово-вишневыми, как завитушки на старинной мебели. Тот, кто пьет водку без соленых чернушек, тоже предатель русского народа. Ну а подосиновик не заметить невозможно: он словно сам сигналит красной шляпкой: я здесь, не проходите мимо! Кто ж пройдет!

Однажды мы поехали на Волгу не в июле, как обычно, а в августе и попали на первый выброс осенних опят. Это самое настоящее грибное нашествие, вроде татаро-монгольского! Входишь в лес и тут же натыкаешься на пень или упавший ствол, сплошь покрытый мелкими, еще не раскрывшимися грибками, похожими на деревянные штырьки вешалки в раздевалке физкультурного зала. Тут главное не торопиться: поставил корзину и режь себе, пока не наполнишь с верхом. Собираешь и горюешь: эх, дать бы им подрасти, три лукошка с этого пня можно собрать! Но мешкать нельзя: однажды, возвращаясь с тяжелой корзиной домой, я наткнулся на корягу, обметанную такими крошечными опенками, что еще и ножек не видно, так – скопище белесых выпуклостей. Запомнив место, я вернулся туда через три дня – и что вы думаете? Обнаружил знакомую корягу, обросшую большими, как коровьи уши, грибами, слоями налезающими друг на друга, местами почерневшими и запорошившими все вокруг белыми, как зубной порошок, спорами. Собирать их бессмысленно…

Как-то раз Башашкин (он приезжал к нам на недельку, ведь у него отпуск, как у военного, сорок дней) отправился «в елочки», куда не зарастет народная тропа, и вернулся с большим боровиком: шляпка, как шоколад «Рот Фронт», а бухтурма – золото с прозеленью, точно эполеты на старинном мундире в Историческом музее, куда мы ходили всем классом.

– Ну, Михалыч! – аж подскочил на табурете Жоржик. – Если за огородами такой красавец вымахал, значит, пошел, пошел настоящий белый! Завтра все идем в лес! Я место заветное знаю! Там грибов – как китайцев в Китае!

11

На следующее утро, едва развиднелось, мы взяли корзины побольше, налили в бутылки шипучего бабушкиного кваса, завернули в газету бутерброды и ринулись в лес через парадный вход. Так Жоржик называл раздвоенную сосну и могучий дуб, они стояли на окраине ржаного поля, словно триумфальная арка. Поднырнув под ее своды, уходила в лес старая дорога с глубокими колеями, кое-где заполненными коричневой водой. А вот посередке, между канавками, росла густая трава и даже попадались грибы, в основном – свинушки и затейливые поганки. Проселок вел в деревню, которой теперь уже нет – так со вздохом объяснял Жоржик.

Углубившись в чащу на километр-полтора, мы свернули на полузаросшую тропинку, перешли овраг с ручейком, бежавшим по дну, и оказались в светлой березовой роще с подлеском из редких молодых елочек. Прогалины покрывала низкая яркая травка с шелковым отливом, ее так и хотелось назвать муравкой.

– Какое место! – воскликнул Башашкин. – Чистый Шишкин! Грибной рай! Ну, и кто наберет больше всех белых?!

– Точно! – подхватила Лида. – Объявляю социалистическое соревнование! – В ней проснулся парторг Маргаринового завода.

– А что получит победитель? – спросил я, имея в виду, конечно, себя.

– На орехи! – мрачно пошутил Тимофеич.

– Нет, я серьезно!

– Испеку кекс! – пообещала бабушка.

– Разрешу тебе закинуть донку, – предложил Жоржик.

– Носки тебе к зиме подарю! – хитро посулила тетя Валя: ей осталось довязать только пятку.

– Я еще не знаю… – растерялась Лида. – Но придумаю!

– А я тебе дам поносить мои часы, – пообещал Батурин. – На целый день!

Заманчивое предложение! Часы у дяди Юры были большие, плоские (такие называют блинами), позолоченные, с римскими черточками на циферблате, который показывал не только время стрелками, но и дату, выскакивавшую в микроскопическом квадратике.

– До двенадцати ночи! – воскликнул я: мне давно хотелось улучить тот момент, когда в окошечке выпрыгивает новое число.

– До 24.00! – по-военному уточнил Башашкин. – Заметано!

Тут мы и разошлись в разные стороны, но постоянно перекликались, чтобы не заблудиться. Грибы лучше собирать в одиночестве, не мешая друг другу. Однажды мы шли с Витькой Кузнецовым по опушке, рассуждая о том, чем лес отличается от тайги, где мы оба никогда не были. И вдруг прямо перед нами возникли как из-под земли три красноголовика. Пока я соображал, как мы поделим три гриба на двоих, Витька крикнул: «Чур мое!», бросился вперед и заграбастал все себе. И тогда я понял: главное – вовремя крикнуть: «Чур – моё!»

Грибы, между прочим, удивительные прятальщики! Выходишь, к примеру, на полянку, а там красуется, как на картинке, крупный боровик. На самом деле он просто отвлекает твое внимание от остальных, притаившихся поблизости. Белые ведь в одиночку не растут. Присмотришься – и точно: вон еще мама с дочкой в траве прячутся. Обшаришь поляну, кажется, все собрал, идешь дальше, побродишь-побродишь, а потом случайно вернешься на знакомое место, которое запомнил, скажем, по высокому муравейнику, куда из озорства воткнул палочку, наблюдая, как засуетились, брызгая во все стороны кислотой, домовитые насекомые. А вернулся ты на ту же прогалину с другой стороны, глядь – еще один крепыш стоит и тоже на виду. Не мог же он вырасти за полчаса, пока ты шатался вокруг да около! Тогда почему ты его не видел раньше? Непонятно. Пожалуйте, гражданин, в лукошко! А между тем по этой же поляне петляет, понурив голову, Жоржик, ковыряет ореховой палкой прошлогодние листья.

– Дедушка, ты зря время тратишь! Я тут уже четыре штуки нашел.

– А покажи-ка!

– Вот! – Я с гордостью предъявляю лесные трофеи.

– И я – вот! – Он вынимает из-под папоротника, которым укрыл корзину от любопытных глаз, и показывает мне три белых гриба совершенно

– Здесь?

– Здесь… А вон и еще!

– Где?

– Да ты чуть не наступил, ротозей…

И точно! Иногда кажется, что грибы сговорились и просто потешаются над людьми, то появляясь, то исчезая из вида. А вдруг разветвленная грибница, скрывающаяся под землей, на самом деле что-то вроде разумного мозга, хитрого и себе на уме? Надо будет написать письмо в «Юный натуралист». Это же настоящее научное открытие!

В общем, в тот день мы бродили по лесу дольше обычного, а когда солнце стало клониться за верхушки деревьев, скричались и, как было условлено, собрались на краю оврага, но прежде, чем двинуться домой, подвели итоги соцсоревнования, объявленного Лидой. Сама она, будучи рассеянной от природы, нашла всего шесть белых, бабушка Маня, несмотря на глаукому, – семь, Башашкин, самонадеянно обещавший побить мировой рекорд, – восемь. Жоржик с помощью своей ореховой ковырялки собрал десять. Молчун Тимофеич добыл одиннадцать, а дотошная и внимательная, как все секретари-машинистки, тетя Валя – четырнадцать. И я – столько же…

– Вот что значит – молодые глазки! – похвалила бабушка.

– Ничья! – обрадовался дядя Юра, глянув на часы. – Ого, давно пора обедать! Петрович, как у нас с можжевеловой?

– У нас – нормально!

И мы всей компанией двинулись по тропинке к старой лесной дороге, а я, еще надеясь на чудо, шел, чуть отстав, лесом: уж очень мне хотелось победить в соревновании. И вдруг сердце мое подпрыгнуло до самого горла: под березой в низкой травке стоял аккуратненький боровичок с шоколадной шляпкой и толстой, как магазинная гирька, ножкой. Именно такие белые грибы рисуют в детских книжках. Пискнув от восторга, я бросился к находке, срезал как можно ближе к корню и уже хотел во весь дух прокричать «Ура! Победа!» – но вдруг заметил на ножке темные крапинки, а на серо-бежевом исподе желтые точки. Увы, это был подберезовик, пытавшийся выдать себя за белый. Наверное, мыслящая грибница, уловив мои мечты, решила подшутить надо мной и в последний момент переделала боровик в подберезовик. С огорчением повертев гриб в руках, соображая, можно ли его выдать за белый, я ножом осторожно оскоблил ножку, помял пальцами бухтурму, чтобы затереть желтые точки, и побежал догонять своих, крича на ходу:

– Пятнадцать! Я победил!! Я!!!

– Покажи-ка! – потребовала тетя Валя.

Она человек подозрительный и, например, в магазине всегда пересчитывает в уме за кассиршами и никогда не ошибается!

– Вот – смотри! – Я поднял гриб над головой.

– Да, белый… – погрустнела она.

– Ага, Валька, не всегда тебе выигрывать! – обрадовалась Лида.

У нее с сестрой странные отношения. Они, конечно, друг друга любят, но до сих спорят из-за того, кто именно обронил продовольственные карточки во время войны, когда бабушка отправила их вдвоем за хлебом.

– Хорош! – согласились все, любуясь моей находкой. – Как с картинки! Поздравляем!

Башашкин, как и обещал, торжественно снял с руки часы и застегнул на моем запястье, предупредив:

– Не потеряй!

Ремешок, даже затянутый на последнюю дырочку, оказался мне велик и сползал на кисть. Чтобы его поправить, приходилось постоянно вкидывать руку, заодно я смотрел на циферблат, словно опаздывал в кино или на поезд.

– Сколько там на моих золотых? – время от времени интересовался дядя Юра.

И я оповещал.

Вернувшись домой, грибы сложили в общую кучу, а после позднего обеда сели чистить. Я вызвался помогать, чтобы самому порезать мой ложный боровик на мелкие кусочки и окончательно спрятать в кипящую воду концы. Но как назло мне в руки попадались лишь настоящие белые грибы.

– Ах, какие красавцы! Резать жалко… – восхищалась Лида.

– В животе все будут одинаковые… – ворчала тетя Валя, все еще расстроенная своим поражением. – Ты, Юрка, не ройся, не ройся, бери что сверху!

– А это чей же такой? – вдруг спросил Жоржик, подозрительно вертя в пальцах мою подделку.

– Не знаю… – пожал я плечами, краснея.

– Ишь ты, какой хитрый боровичок попался! – усмехнулся дед. – Хоть сейчас на маскарад отправляй! – Он подмигнул мне и разрезал улику сначала вдоль, а потом поперек. – Который час, внучек?

– Без десяти пять, – ответил я, глянув на часы. – А что?

– Так, ничего… Вечерний клев не пропустить бы…

Ночью, чтобы не захрапеть, я сначала читал книжку про Незнайку в Солнечном городе, которую взял в деревенской библиотеке. Потом, когда стал подремывать, специально взбил в тюфяке слежавшееся сено, чтобы оно снова кололось и не давало мне уснуть: уж очень хотелось увидеть, как в окошечке выщелкнет новая дата… Но не выдержав, я все-таки отрубился. А утром часов на моем запястье не было: дядя Юра потихоньку снял ровно в полночь, пошутив потом за завтраком:

– Ну ты, племянничек, дрыхнешь – из пушки не разбудишь!

– Да, в детстве так хорошо спится! – согласилась тетя Валя. – А теперь даже с таблеткой ворочаешься, ворочаешься…

12

В тот год, когда возле Белого Городка сел на мель и разломился нефтегруз, а река почернела от разлившегося мазута, мы зачастили в лес, так как рыбалка превратилась в сущую муку: каждый раз, вернувшись, приходилось тщательно промывать керосином все снасти. Но как говорится, беда не приходит одна: лето выдалось знойное, почти без дождей. За огородами, где между кустами гонобобеля всегда хлюпала вода, стало совсем сухо, казалось, будто идешь не по кочкам, а по подушкам, разбросанным среди деревьев. Из-за Волги, от Кимр, тянуло гарью: тлели торфяники. По деревне ползли жуткие рассказы про машину с прицепом, заехавшую в лес за дровишками и провалившуюся в бездонное пекло.

– Это наказанье Божье за храмы порушенные! – вздыхала Захаровна и крестилась на икону в углу. – Видишь, огонек на лампадке дрогнул, – объясняла она мне. – Это Господь молитву мою услышал!

– Угу, – кивал я в сотый раз рассматривая екатерининский пятак и мечтая о том моменте, когда он станет моим.

Мысль, что это случится после смерти бабы Тани, в голову мне как-то не приходила. Конечно, пионер обязан объяснять темным пенсионерам, что никакого Бога нет, но мне не хотелось разочаровывать старушку, хотя я знал: лепесток пламени затрепетал и накренился, так как кто-то вошел в избу, и сквозняк, протянувшись через форточку в открытую дверь, нагнул огонек. Зачем разочаровывать Захаровну? В конце концов, я же верю в разные там небылицы вроде снежного человека, уцелевшего на Памире со времен мамонтов и шерстистых носорогов.

– Опять вёдро! – вздыхал Жоржик, возвращаясь в поту от колодца.

– Ага, – кивал я и представлял себе, как, придя первого сентября в школу, выгляну в окно, обнаружу солнце в чистом небе и скажу что-нибудь про вёдро, но никто в классе не поймет, о чем речь, и придется им, городским недотепам, объяснить, что это такое.

В один из таких знойных дней Жоржик сказал, что знает одну низинку, где грибы водятся даже в самую сушь, он туда за дуплянками еще мальчишкой бегал, но идти надо долго, часа полтора в один конец. Я обрадовался, так как меня собирались услать в огород – полоть сорняки. Занятие скучное и опасное. Однажды, задумавшись, я вместо американки и мятлика повыдергал едва завязавшуюся редьку. Вот шума-то было!

Мы, Жоржик, бабушка и я (родители уже уехали в Москву), запаслись кислым квасом, бутербродами, обулись легче, чем обычно (резиновые сапоги в такую сушь ни к чему), опрыскались одеколоном «Гвоздика» от комаров и пустились в путь. Жара томила с раннего утра, и встающее солнце из-за сероватой дымки в воздухе казалось не ярко-малиновым, а блекло-фиолетовым, как слива. Небо над головой было не голубым, а сизым. Даже ласточки-береговушки предпочитали отсиживаться в своих норках, неохотно вылетая на пропитание. Кот Сёма лежал на крыльце совершенно разморенный и в ответ на мое дерзкое поглаживание даже лапкой не пошевелил, а лишь чуть-чуть выпустил когти, давая понять, что очень мной недоволен.

В лес мы вошли, как обычно, через «парадный вход» и двинулись по старой проселочной дороге. Я обратил внимание, что даже в самых глубоких колеях вода совсем высохла и обнажилось дно, покрытое белесыми лохмами, в которых сновали ящерки, которые в тот год размножились невероятно и почти не боялись людей. Мне удалось схватить одну, и я убедился, что, спасаясь, они действительно оставляют в пальцах хвост, и тот еще несколько мгновений виляет сам собой без всякого туловища. А цикады свиристели так громко, точно звали на помощь.

В привычном месте мы не свернули, как обычно, на знакомую тропинку, а пошли дальше по заросшей просеке, пока не уперлись в завал из упавших елей. Вывороченные вместе с белесой землей, вставшие дыбом корни образовали настоящую двухметровую стену с узкими, рваными проходами, куда нельзя протиснуться из-за торчавших отовсюду острых, как пики, сучьев, овеянных старой паутиной. На этих корягах росли гроздья чешуйчатых поганок и зияли старые кротовьи ходы.

– Ишь ты, как древоточец набедокурил! – покачал головой Жоржик.

– Какой древоточец?

– Эвона! – Жоржик показал на упавшие стволы.

Ноздреватая кора, словно обожженная кожа, сползла с них большими завивающимися кусками, обнажив серую оболонь, покрытую длинными продольными трещинами, а также испещренную бесчисленными ровными дырочками, уходящими в древесину под прямым углом и наискосок.

– Говорят, на личинку точильщика рыба хорошо берет, – задумчиво произнес дед. – А поди – выковыряй!

Перед тем как обойти завал по еле видимой тропинке, Жоржик посмотрел на солнце, мутно желтевшее в дымном тумане, словно лампочка сквозь чад подгоревшего масла на нашей коммунальной кухне. Дед старался запомнить, с какой стороны оно светит, чтобы не заблудиться. Но мы все равно заплутали, а когда вышли на просеку, опытный Жоржик даже растерялся. По расчетам, мы должны были перейти мостик через Дальний Ручий, но ни того, ни другого не сыскали.

– Если бы высох, русло осталось бы… – пожимал он плечами.

А тут еще, как назло, небо впервые за две недели заволокло тучами, и солнце окончательно скрылось.

– Едрить твою налево! – сам на себя рассердился дед, сел на пенек и вынул из кармана янтарный мундштук.

– Ты, Жоржик, не нервничай, тебе нельзя! – попросила бабушка.

– Да я и не нервничаю совсем. – Он не сразу попал сигаретой в закопченное отверстие. – Чудно как-то! На войне из любой чащи людей куда надо выводил, а тут в своем лесу заплутал. Точно леший меня водит…

– Лешие и русалки только в сказках бывают, – заметил я.

– Если бы… Ладно, сейчас соображу… – Он закурил свои крепчайшие махорочные, от них на лету гибли даже лютые волжские комары, которых не отпугивал одеколон «Гвоздика».

Наша хозяйка тетя Шура иной раз просила деда почадить у нее в комнате на ночь глядя, чтобы во сне эти летающие крокодилы не заели насмерть. Но самое лучшее средство против кровососов: раскалить на керосинке сковороду и бросить на нее несколько веточек можжевельника – скоро повалит такой едкий дым, что всем станет скверно, даже комарам.

– Надо выходить к Волге, – озираясь, сказал Жоржик.

– А Волга-то где? – вздохнула бабушка. – И что мне дома не сиделось?

– Нюра, не серчай! Сейчас услышим… – Он растер дублеными ладонями окурок, так чтобы ни искорки не осталось, потом приложил желтый от табака палец к губам, а вторую ладонь приставил к уху вроде локатора. – Т-с-с!

Минут пять, затаив дыхание, мы слушали лесную тишину, сотканную из птичьего щебета, шума шевелящихся крон, скрипа качающихся стволов, жужжания шмелей, тонкого стона комаров, стрекота кузнечиков и цикад… И вдруг издалека донесся хриплый долгий гудок теплохода.

– Ага! – Жоржик ткнул пальцем в воздух. – Туда!

– Нет, – покачала головой бабушка и кивнула в противоположном направлении.

– А ты откуда слышал? – спросил дед меня. – У тебя ушки-то помоложе…

Я нахмурился, соображая, и указал в третью сторону.

– М-да, Лебедь, Рак и Щука. Сидим – слушаем…

Еще несколько раз до нас докатывались короткие и длинные гудки. Наконец все трое сошлись в мнениях, указав в одну сторону, туда и направились. Сначала пробирались сквозь чащу, обходя упавшие деревья и вздыбленные корневища, которые словно бы открывали секретные проходы в глубь земли, затянутые густой паутиной.

Внезапно сбоку раздался страшный треск, и я с изумлением увидел, как от земли вверх взметнулась раскидистая коряга и по воздуху со страшным шумом помчалась прочь, ломая ракитник.

– Тихо! Лось! – схватил нас за руки Жоржик. – Не шевелитесь! Не дай бог с телком.

– С лосенком… – поправил я.

– Т-с-с!

Дождавшись, когда затихнет треск валежника, мы двинулись дальше и набрели на тропинку. Вскоре лес поредел, посветлел, появились нежно-зеленые заросли сошедшей черники и голубые кусты гонобобеля тоже без ягод, а потом нам попалась целая поляна отцветших ландышей. В мае здесь было, наверное, белым-бело, как зимой! Вскоре мы вышли на опушку, поросшую молодыми березами, орешником, лиловым иван-чаем, желтым зверобоем и лохматой кремовой таволгой. Удивили огромные лопухи. Если бы такие росли на необитаемом острове, куда вынесло Робинзона Крузо, ему не пришлось бы мастерить себе зонтик

13

– А это что еще за деревья? – спросил я, показывая на высокие, коряво раскинувшиеся кроны с мелкими зелеными плодами.

– Яблони, – глухо ответил Жоржик.

– А вон и вишни! – Бабушка показала на долговязые кусты, росшие почему-то кругом и усыпанные крупными красными ягодами.

– Вишни в лесу? – засомневался я.

– Мать честная! Это же мои Шатрищи! – охнул Жоржик.

Он сел прямо на песчаный бугорок, хотел закурить, но уронил сигарету.

– Ну, здравствуй, родина ты моя… – прослезился дед, ломая одну спичку за другой. – Вон там был наш дом! – Он показал на две яблони, стоявшие по пояс в крапиве. – А вон там, через улицу, Анна Самсоновна проживала. Там – Козловы. Там – Коршеевы. Там – Сорокины. А вон в том колодце Петюня утонул. Ты, Юрочка, тут осторожнее ходи! Срубы-то сгнили, оступишься – не достанем. А вон там рубленая часовня стояла. Поп на требы из Пухлемы приезжал… – Жоржик кивнул на холмик, заросший иван-чаем. – А там за вишней Захаровы всей семьей угорели, семь душ. Один хозяин Родька-пьяница уцелел. Пришел домой вдрабадан, наскандалил, жена Стеша его проспаться на двор выгнала. Вот как иной раз бывает… Очухался и больше никогда не пил…

Дед присмотрелся к земле, нагнулся, ковырнул, перекинул с ладони на ладонь песок вперемешку с кирпичной крошкой и снова стал объяснять, кто где обитал, кто с кем дружил-враждовал, кто к кому сватался, кто какого был нрава и поведения…

– А где ж дома-то? – удивилась бабушка.

– Нюр, ну какие дома? Деревня под затопления попала. Всех заранее переселили. Грузовики и подводы прислали. Меня тогда уже в армию забрали. Сам не видел, но мне отписали. Избы и печи сразу разобрали и по селам развезли. Кирпич, бревнышки, столярка опять же всякому пригодятся. Вон только валуны из-под углов-то и остались…

Гладкие каменные спины в самом деле кое-где выглядывали из лопухов и крапивы. Один большой окатистый валун был серо-розового цвета, и казалось, в зарослях прикорнула большая свинья.

– Выходит, не затопили твои Шатрищи? – спросила бабушка, озираясь.

– Затопили, да не совсем.

– Почему не совсем?

– Кто ж его теперь знает? То ли инженеры ошиблись, то ли воды не хватило – не рассчитали. Две улицы смыло.

– А чего ж люди потом не вернулись? – не унималась Марья Гурьевна.

– Куда? Полдеревни-то как корова языком слизала. Да и война началась. Немцы Калинин взяли. Мужиков на фронт подчистую забрали. А бабы к колхозу приписаны… Попробуй-ка трудодень прогуляй! Не до возвращения…

– Ну, да… Мы тоже тогда в цеху ночевали. Дочки неделю одни-одинешеньки сидели. А потом?

– А потом – суп с котом. Кому после войны возвращаться-то? Эх… Вон, Нюр, видишь дуб. – Жоржик указал мундштуком на большое дерево с кряжистым стволом. – Там раньше дома стояли, а теперь – Волга!

Словно в подтверждение этих слов прохрипел близкий гудок, и над березняком медленно проплыла белая рубка буксира-толкача с высокой мачтой, опутанной проводами. Отчетливо были видны развешенные на веревке тельняшки, семейные сатиновые трусы и черные расклешенные брюки. Рубка ненадолго скрылась за широкой, непроницаемой дубовой кроной, потом появилась вновь и стала удаляться. Река и в самом деле была совсем рядом.

– А вон там, на пустыре, мы в футбол гоняли. Мяч самодельный – старый кожух, паклей набитый. А там цыгана до смерти забили: лощадь со двора хотел свести. Зарыли подальше в лесу. Говорят, он перед смертью нашу деревню проклял. Тогда все только посмеялись…

Казалось, Жоржик, рассказывая о Шатрищах, не сидит на песчаном взгорке, а медленно идет по всамделишной улице, которую мы с бабушкой просто не видим… Односельчане кивают ему из открытых окон, пьют вприкуску красный чай, подливая кипяток из начищенных самоваров, отдуваются, вытирая со лба пот, зазывают прохожего земляка в гости. И ни одна собака не тявкнет из будки: понимают лохматые сторожа – свой идет, односельчанин…

Дед курил, меняя в мундштуке сигарету за сигаретой, прерывисто дышал и рассказывал, рассказывал: про кузнеца Никулина, который вернулся с германской инвалидом и сковал себе такую железную ногу, что из Твери врачи приезжали – поучиться. Про мироеда-процентщика Маканина, которого всей деревней смехом-прибаутками провожали в Сибирь с многочисленным семейством. Жоржик показал место, где убило молнией беспутную женку, в грозу наладившуюся к полюбовнику-агроному. Потом мы пошли к Волге и остановились возле дуба. На краю обрыва стало видно, что половина толстых, извилистых корней висит в воздухе, и самые тонкие окончания слегка шевелятся на ветру, словно ища невидимую опору.

– Ишь как подмывает! Скоро упадет! – вздохнул Жоржик. – В другой раз придем – уж и не будет его…

Справа, вдалеке в торфяной дымке едва виднелись наши Селищи. На другом берегу в Волгу впадала река со странным названием Нерль, образуя широкий залив, из которого выскочила дюралевая моторка. Задрав нос и вспенивая воду, она помчалась в сторону Кашина. Я посмотрел вниз: под обрывом тянулась узкая полоска серого песка, испачканного мазутом, а на берег медленно накатывались жирные черные волны. Пахло нефтью. Даже всегда белоснежные чайки, парившие над грязной водой, выглядели чумазыми…

– Так Волгу-матушку испоганить! – вздохнул Жоржик, потом показал на камень, едва выглядывавший из ноздреватого мазутного месива. – Видишь?

– Вижу, – ответил я.

– С него я в детстве рыбачил. Он тогда лишь одним краешком в воду заходил… Рыба кишмя кишела, пока плотину в Угличе не построили. Еле ведро с лещами домой в горку тащил. Плотву и ершей сопливых за рыбу не считали, их даже кошки не ели – брезговали. А если повернуть туда, – он махнул рукой влево, – часа за четыре можно на подводе до Кашина добраться. Богатый городок! Купеческий. Храмов не счесть. Стоит на реке Медведице, как в петле…

…Под вечер мы вернулись домой, набрав вместо грибов полные корзины вишен и зеленых яблок на варенье. Жоржик устало лег на кровать, приложив мокрое полотенце к сердцу. Бабушка испугалась и отправила меня в медпункт за ландышевыми каплями. Я одним духом добежал до избушки с красным крестом на двери, осторожно постучал и вошел в комнату, пахнущую лекарствами. Очкастый фельдшер, в белом халате и шапочке, сидел за столом и сам с собой играл в шахматы. Он как раз замер с турой в руке и, увидев меня, погрозил пальцем, мол, не мешай делать ход. Ожидая, пока доктор найдет на доске место для ладьи, я огляделся: на стенах висели разные медицинские плакаты. На одном была изображена женщина в белом халате.

Наконец фельдшер с мстительной усмешкой воткнул черную туру в расположение белых и обернулся ко мне:

– Ну-с, что с тобой, пионер? Перекупался? Или опять волдыри натер?

Надо же, он помнил, как бабушка давным-давно приводила меня к нему с кровавыми мозолями! Дело было так: мы с Витькой Кузнецовым нашли в дорожной пыли косичку, сплетенную из конского волоса и заканчивающуюся метелкой. Она, видно, отвязалась от длинного кнута, которым пастух хлопает, дисциплинируя коров. Вот это удача так удача!

Мы взяли обломок черенка от тяпки, примотали к нему метров пять витой веревки, а к самому концу приладили найденную плетенку. Дальше вопрос техники. Чтобы наш кнут «выстрелил», надо было раскрутить его над головой и, резко дернув кнутовище вперед, пустить как бы «волну», которая, добежав до конского охвостья, издаст оглушительный хлопок. У Витьки Кузнецова вышло сразу, а у меня ну никак не получалось, и мы отправились тренироваться за огороды. Часа через два я, наконец, выучился щелкать кнутом, пока, правда, не очень громко, но улучшить показатели не смог, так как черенком натер на ладонях (я пробовал то с правой, то с левой) кровавые мозоли, они лопнули и жутко щипали. Бабушка, увидев меня, заохала и во избежание заражения крови потащила к фельдшеру. Тот, так же оторвавшись от шахмат, посмотрел на волдыри и упрекнул:

– Гражданочка, вы что же это ребенка целый огород перекопать заставили? Детский труд у нас запрещен.

– Мы? Да господь с вами, доктор! Он и лопаты в руки не брал…

– Значит, веслился, белоручка? – догадался врач и улыбнулся. – Далеко плавали?

– Угу, – подтвердил я. – Два часа гребли…

Рассказывать, как получил такие жуткие раны, хлопая самодельным кнутом, бессмысленно: в лучшем случае на смех поднимут.

Фельдшер густо смазал лопнувшие мозоли зеленкой и забинтовал ладони. Я вышел из медпункта как красноармеец из санбата. На перевязку идти потом не пришлось, так как все быстро зажило. А кнут у Витьки отобрали и спрятали, он своим хлопаньем никому житья не давал.

– Опять с волдырями? Чего молчишь? Показывай, мореплаватель! – Фельдшер одним глазом смотрел на меня, а вторым на шахматную доску.

– Что показывать?

– Что болит, то и показывай!

– У меня ничего болит. У дедушки сердце болит.

– Вот оно как? – Врач внимательно уставился на меня. – Что-то новенькое… Как болит? Куда отдает? Под лопатку? Тяжело ли дышать? Левая рука не отнимается? А загрудинные боли есть?

– Не знаю… Он просил ландышевых капель.

– Капли-то я дам – не вопрос. – Фельдшер открыл стеклянный шкафчик, где теснились разные пузырьки и коробочки. – Вот, возьми! Сорок капель на полстакана воды. Но завтра пусть обязательно ко мне придет. Я ему давление померяю, пульс посчитаю. С сердцем не шутят! И часто у него так бывает?

– Бывает. Когда волнуется!

– Вот! Нервы! Надо обследоваться. Завтра жду прямо с утра!

Вернувшись с пузырьком, я передал все точь-в-точь как сказал доктор.

Жоржик к тому времени ожил и перебирал вместе с бабушкой вишню:

– Одичала. Кисловата. Но для варенья это даже хорошо. А к врачам только пойди – сразу сто болезней найдут. На лекарства никаких денег не хватит. Я уж лучше здоровым помру. Как думаешь?

– Лучше здоровым жить, – рассудительно ответил я.

14

Жоржик умер в мае, не дождавшись разрешенной бабушкой лодки, зато успел показать мне купленный в магазине «Рыболов-спортсмен» тройной крючок, с которого никакой судак никогда не сорвется. Еще в марте он списался с тетей Шурой насчет нашего приезда, но она нам впервые отказала: у нее все лето обещалась гостить дочь, которая наконец-то вышла в Талдоме замуж и теперь ждала ребенка. Муж, писала Коршеева, человек серьезный, тренер по боксу. Жоржик страшно расстроился, даже прихворнул на нервной почве, но тут пришла весточка от Кузнецовых. Жена кузнеца Валентина, узнав об отказе (сорока на хвосте принесла), звала нас в июле к себе, мол, места всем хватит. Хозяин Иван Антонович как раз на месяц собирался на курсы повышения квалификации в Конаково, и нам уступали большую (а дом у них в четыре окна) комнату с печкой причем по той же цене, что и у Коршеевых. Все обрадовались, а вот я засмущался: лучше бы нам поселиться у кого-нибудь другого.

С Витькой Кузнецовым, бедовым деревенским пареньком, я дружил сызмальства. Его старшие сестры относились ко мне со смешливой симпатией, как к городскому недотепе, все-таки поддающемуся воспитанию. Насте было лет четырнадцать, а Вере все семнадцать, и она уже, собираясь на танцы в клуб, красила губы материнской помадой. Сестры, смелые и веселые девушки, по вечерам, когда вода теплая, как парное молоко, и неподвижная, словно разглаженное конфетное «золотце», заплывали чуть ли не на середину реки, ложились на спину и громко пели:

Издалека, долго, течет река Волга,

Течет река Волга, конца и края нет.

Среди хлебов спелых, среди снегов белых

Течет моя Волга, а мне семнадцать лет…

Клюквенное солнце закатывалось за синий зубчатый ельник, над водой вился низкий туман, в затоне ворочалась крупная рыба, лягушки скрипучим хором радовались приближению ночного питания. И девичья песня отчетливо разносилась по-над рекой, летела вдоль по деревне, достигая, наверное, Белого Городка.

Сказала мать: «Бывает все, сынок.

Быть может, ты устанешь от дорог.

Когда домой придешь в конце пути,

Свои ладони в Волгу опусти…»

Однажды я зашел за Витькой, как договаривались, чтобы отправиться на Колкуновку за карасями, которые отлично брали, если удить с парома. Но на дворе никого не оказалось, в сенях тоже и в избе пусто: только стучат на стене жестяные ходики да кряхтит тесто, выпирая из кадки. Я на всякий случай заглянул в заднюю комнатку за занавеску и обмер: Вера, совершенно голая, стояла перед большим зеркалом и поворачивалась то одним, то другим боком, тихо напевая:

Все ждала и верила

Сердцу вопреки,

Мы с тобой два берега

У одной реки…

Я заметил, что шея, руки до плеч и ноги до колен у нее темно-коричневые от загара, а все остальное ослепительно-белое, покрытое кое-где красными пятнышками комариных укусов. От изумления

– Ах ты безобразник, бесстыдник! – вспыхнула она. – Подглядчик! Эвона как вылупился! Брысь! Иди откуда пришел!

Я страшно растерялся, попятился и брякнул слово, которое услышал недавно в кинокомедии «За двумя зайцами»:

– Пардон!

– Я тебе сейчас покажу «пардон», – окончательно рассердилась Вера и, закрыв пах белой косынкой, пригрозила: – Вот я тебя сейчас веником! Кыш, нахал городской!

Я еще несколько мгновений зачарованно смотрел на то, как темные девичьи волосы курчавятся сквозь тонкую материю, потом очнулся и стремглав вылетел на двор, понимая, что подглядел самое запретное, что есть у женщин. До отъезда я старался обходить двор Кузнецовых стороной. Витька сообщил, что Вера несколько раз справлялась, где, мол, твой «беспардонный» дружок, чего не заходит? Я отмалчивался, краснел, проклиная комедию «За двумя зайцами» и старорежимного пижона Голохвостова. Один раз мне не повезло: я столкнулся с Верой в клубе, в библиотеке. Увидев меня, она погрозила пальцем, но не сердито, а с улыбкой:

– Что читаешь, подглядыватель?

– «Приключения Карика и Вали». Я нечаянно…

– А за нечаянно бьют отчаянно. Знаешь?

– Знаю.

– Ладно, кто старое помянет… – нахмурившись, добавила она. – Но больше так никогда не делай! Ладно?

Вероятно, женская голизна относится к тем запретным зрелищам, которые нельзя смотреть без позволения, а разрешение дают только в загсе. Мысль о том, что я буду жить в одном доме с Верой, приводила меня в непонятное смущение.

Сборы начались в апреле – сложили полчемодана крупы и сахара. (В руки давали пачку песка и гречки с нагрузкой в виде пшена или манки.) Лида, пользуясь связями в райкоме, добыла двадцать банок тушенки – свиной и говяжьей. Тимофеич почти каждый вечер выливал заводской спирт из своей тайной манерки в здоровенную бутыль, которую называл четвертью, делал запас для можжевеловки. Башашкин клялся, что знакомый скрипач Большого театра обещал привезти из зарубежных гастролей особый, намагниченный крючок, к которому рыбы сами липнут, как опилки. И тут внезапно умер Жоржик. Вчера еще мечтал о лодке, а сегодня… Я тогда впервые подумал: если у человека есть тройной крючок для судаков, то, наверное, у кого-то повыше есть крючки и для людей.

После похорон бабушка наотрез отказалась ехать на Волгу, она сидела одна в комнате и зачем-то чинила-штопала Жоржикову одежду: старый пиджак, синие брюки галифе, трофейный плащ с огромными лацканами. На буфете стояла фотография покойного, прислоненная к вазочке, а перед снимком – рюмка водки, накрытая ломтиком черного хлеба, успевшего превратиться в сухарь. Рюмку поставили сразу, вернувшись с кладбища, перед тем как сесть за стол. Оторвавшись от шитья, бабушка останавливала глаза на сапожном фартуке или «костяной ноге» и тихо плакала.

На семейном совете Лида и тетя Валя решили, что ей как раз лучше поехать в Селищи, встряхнуться, переменить обстановку и отстать от нехороших мыслей, но одну отпускать ее, конечно, нельзя. Договорились так: сначала едут Батурины, прихватив и меня.

– Это правильно, – кивнул Тимофеич. – И Юрке на Волге раздолье.

А через две недели их сменят мои предки с братом Сашкой. Вообще-то Башашкин сперва собирался, как обычно, на юг, в Новый Афон, но ему вдруг с похмелья стало нехорошо в душном ГУМе, куда он пришел покупать тете Вале горжетку, и врач строго-настрого запретил ему употреблять спиртное, рекомендовав отдых в умеренном климате. Долгие посиделки с дядей Сашей Салуквидзе теплыми южными вечерами перед графином чачи под старой алычой, когда закуска сама падает с веток на стол, накрылись медным тазом.

Как всегда, мы набрали с собой кучу разной еды, но меньше, чем обычно, так как остальное через две недели должны были довезти мои родители. Лида обещала доставить пять банок экспериментального майонеза с крабами. На этот раз решили добираться не теплоходом из Химок, а поездом до Савелова, оттуда на пароме через Волгу в Кимры и дальше, как обычно, кашинским катером до Селищ.

Когда паром, дав гудок, забурлил винтом, собираясь отваливать, бабушка, ставшая после смерти Жоржика рассеянной, всплеснула руками и вскрикнула, чуть не плача:

– Макароны!

– Где?

– Там!

И точно – на опустевшей пристани, точно болотная кочка, торчал рюкзак, набитый изделиями из муки высшего качества, их Лиде по блату отпустили прямо со склада Макаронной фабрики, с ней Маргариновый завод соревнуется за высокое звание «Передовое предприятие отрасли».

– Мать твою за ногу! – ахнул Башашкин.

Он одним прыжком перемахнул расширявшуюся щель между бортом и причалом – в ней уже зловеще плескалась черная вода. Дядя Юра схватил рюкзак, прижав в груди, как ребенка, и повернул назад. Все это заняло несколько мгновений. Матрос, войдя в положение забывчивого пассажира, накинул, жутко чертыхаясь, толстый канат на низкий чугунный столб, чтобы удержать отваливающий паром.

– Кидай! – крикнули с борта сочувствующие попутчики.

Батурин швырнул им рюкзак, а потом и сам прыгнул, чуть не свалившись в Волгу.

– А что там? – спросил вдогонку матрос, отпуская канат.

– Макароны! – ответила тетя Валя.

– Тьфу! Я-то думал – вино…

Когда мы на катере шли мимо деревни, где продавалась злополучная лодка, бабушка заплакала. Вместе с матерью зарыдала и тетя Валя. Я подумал, что лодку не поздно купить и сейчас, но оставил это соображение при себе. А чтобы не прослезиться вместе с женщинами, прочитал про себя от начала до конца наизусть стихотворение:

О Волга, колыбель моя,

Любил ли кто тебя, как я…

15

В Селищах у пристани нас встретили Кузнецовы, все, кроме хозяина и Веры, устроившейся на работу в Дубне. Я облегченно вздохнул: мне было до сих пор перед нею неловко, а ее взрослая женская нагота так и стояла в глазах. Валентина, телистая, краснощекая колхозница, первым делом скорбно обняла бабушку, и они, вспоминая Жоржика, всплакнули накоротке. Потом подхватили наши вещи, кому – что, и понесли к дому. Деревенские, завидев нас, здоровались, сдержанно, без улыбок, поздравляя с приездом, никто не удивился, что мы в этом году без Жоржика. Выходит, все знали о его смерти. Башашкин шел впереди, неся на плече «ленд-лиз» – огромный деревянный чемодан, набитый крупами.

– Поберегись – зашибу! – предупреждал он каждого встречного.

– У меня есть один патрон, – шепнул мне Витька, сгибаясь под тяжестью рюкзака с тушенкой.

– А ружье? – тихо уточнил я.

– Под замком, но где ключ, я знаю. Пойдем на тетеревов! Ты

– Не-ет!

– Научу! – пообещал он.

Наконец мы дотащились до большой ухоженной четырехоконной избы, выделявшейся новенькой железной крышей, выкрашенной в бордовый цвет. Вместо конька красовался кованый петушок. Валентина пошутила на пороге:

– Добро пожаловать в наш казенный дом! Гость на гость – хозяину радость!

Витька мне потом объяснил, что хоромы принадлежат не им, а сельсовету, который выделил лучшее жилье для умелого кузнеца, ведь без него в сельской жизни никак нельзя. Поэтому Кузнецов-старший в колхозе после председателя и главного бухгалтера – самый главный, не почини он, скажем, поломавшуюся борону или плуг, никакого урожая не будет, а значит, и трудодней никому не начислят. Слушая его, я подумал так: если есть трудодни, то должны быть и «отдыходни». Ладненько, когда Лида заставит меня теперь в воскресенье убирать комнату, я ей отвечу:

– Прошу не беспокоить! У меня сегодня отдыходень.

Валентина отдала нам самую большую комнату – с печью. В бревенчатой зале пахло старым деревом, пропитавшимся человеческой жизнью, и свежей золой. Батуриным досталась хозяйская кровать с никелированными шарами на спинке и лязгающей панцирной сеткой. Бабушке отвели топчан за печкой в углу, с цветастой занавеской. А мне приготовили на полу тюфяк, набитый свежим душистым сеном. Я лег, примериваясь: хорошо! К тому же из подпола через щель под плинтусом приятно сквозило, точно работал вентилятор. Милое дело в летнюю жару!

С дороги нас пригласили перекусить. Валентина и Настя споро накрыли стол, а Витька принес бутылку с рябиновой настойкой. Тетя Шура так никогда нас не встречала. Мы поели холодной окрошки с теплым пирогом, помянули Жоржика, но дядя Юра решительно отказался от рюмки, чокнувшись с обществом квасом.

– Чудак-человек, – засмеялась, блестя черными глазами, Валентина. – Ты хоть пригубь!

– Пригубить – жизнь погубить. Врачи запретили, – скорбно объяснил он. – А вот окрошку – еще немножко!

Когда я отказался от третьего куска пирога, хозяйка улыбнулась:

– Ешь – пока рот свеж!

После питания бабушка и тетя Валя стали разбирать вещи и продукты: что-то – в сундук, что-то – на полку, что-то – в подпол. Витьку и Настю мать отправила прореживать свеклу, чтобы приготовить на ужин ботвинью. А мы с дядей Юрой отправились к Коршеевым за нашими рыболовными снастями, их прошлым летом, перед отъездом в Москву, я пристроил в дальнем углу хлева, прикрыв жердями, которые местные называют красивым словом «прясла». Запасливый Башашкин, так и не дождавшись магнитного крючка из-за границы, еще в Москве предлагал купить на всякий случай, про запас, разную снасть, но я разумно ответил, что мы каждый год, уезжая, оставляли удочки и донки в укромном месте, и ничего с ними никогда не случалось: брали, где положили.

– Ну, раз так – деньги целее будут, – согласился он.

И мы пошли к Коршеевым на край деревни. Дождя, по всему, давно не было, ноги мягко тонули в белесой дорожной пыли, испещренной всевозможными следами: четко отпечатались широкие протекторы грузовика, узкие и гладкие железные ободья телег, мелкий рубчик велосипедных колес, полукруглые лошадиные подковы, рифленые подошвы сапог, босые ступни с большими вмятинами от пяток и маленькими от пальцев, но особенно меня заинтересовали оттиски лап, собачьих и кошачьих, а также бесчисленные крестики куриных ножек…

Из окон и палисадов на нас придирчиво смотрели местные, особенно на Башашкина, вырядившегося в болоньевые шорты и броскую южную рубаху с пальмами, на голову он нахлобучил, видимо, тоскуя о недоступном теперь Новом Афоне, шерстяную абхазскую шляпу с бахромой по краям. Одним словом, даже не дачник, а настоящий курортник. Но меня многие узнавали, даже заговаривали со мной:

– Вроде Юрка? Внук Петровича. Ишь ты как вырос! Давно приехали?

– Утром…

– Когда деда схоронили?

– В мае.

– А что случилось?

– Сердце.

– Ну, царствие ему небесное!

От того, что местные меня узнают, говорят со мной как со взрослым, а я им сообщаю печальную весть, мое сердце переполнялось грустной солидностью. Даже Батурин поглядывал на меня с уважительным недоумением, ведь получалось: не я с ним, а он со мной идет по деревенской улице. Наверное, это ему не очень нравилось. Когда я покалякал со стариком Федотовым, сидевшим на лавочке у калитки, дядя Юра тоже решил подать голос:

– А что, уважаемый, клюет рыба-то?

– Да какая ж теперь рыба, парень? – с усмешкой глянул на него дед. – Рыбнадзор все сети поотбирал.

В коршеевском палисаднике, который Захаровна звала «полусадиком», никого не оказалось. Ее всегда распахнутое окно было закрыто и задернуто занавеской. Куры у забора торопливо клевали подсолнечную шелуху, и только рыжий петух с синим хвостом посмотрел на нас круглым бдительным оком. Мы зашли в калитку. На крыльце дремал Сёма, на звук он открыл зеленый глаз и пошевелил кончиком хвоста. Я хотел затеять с ним нашу давнюю игру, но решил: потом, на обратном пути.

Мы огляделись: ни души. Справа зеленели ухоженные огородные грядки, знакомое чучело приветливо распялилось на крестовине. Слева я обнаружил новшество: между двумя березами висел плетеный гамак, чего раньше в помине не было: тете Шуре качаться некогда.

– Наверное, все в полях, – солидно предположил я. – Ты стой здесь, а я сейчас принесу.

– Может, все-таки надо спросить разрешение? – засомневался дядя Юра, озираясь. – Наверное, в доме кто-то есть?

– Никого, видишь: дверь закрыта. А чего спрашивать – это же все наше!

Башашкин остался у крыльца, а я через боковую дверь вошел во двор, где было довольно светло из-за открытых настежь задних ворот, выходивших в картофельные грядки. На земляном полу горой лежал какой-то хлам вроде прохудившихся корзин, рваной мешковины, негодной сбруи, худой посуды, глиняной и металлической, сломанных табуреток и скамеек. Казалось, кто-то начал здесь, где хомут, покрытый пылью, висел на ржавом крюке «с до войны», генеральную уборку, как у нас в школе – перед комиссией гороно. Но до угла с пряслами уборщики пока еще не добрались: удочки и донки стояли на своем месте, даже подернулись паутиной. Крючки чуть поржавели, но это ничего. На месте была и лопата с коротким черенком, приспособленная Жоржиком для рытья червей.

Когда я со всеми этими сокровищами вышел, щурясь, на свет, то увидел у калитки мускулистого мужика в синей майке и олимпийских трениках. Лицо у него было плоское, нос приплюснутый, как слежавшийся в пачке пельмень, а глаза узкие и злые. На крыльце, скрестив руки на выпирающем животе, стояла сердитая женщина, отдаленно напоминающая девочку-школьницу со снимка, висевшего у тети Шуры на стенке рядом с портретом умершего сына Коли. Значит, это ее дочка Тоня, приехавшая из Талдома с мужем-боксером, сообразил я.

– Это что еще за

– Юра.

– Какой еще Юра?

– Егора Петровича внук.

– А-а-а… Дачник. Ясно. Сейчас же положи где взял!

– Но ведь это наши удочки, – растерялся я. – Спросите у тети Шуры.

– Мать на заготовке.

– Тогда у бабушки Тани спросите!

– Приказала долго жить.

– Как это? – не понял я.

– Умерла, – пояснил Башашкин, изнывая от неловкости.

– Когда?

– Зимой.

– Зимой? – Я удивился, что тетя Шура в письме ни словечком не обмолвилась о смерти старушки. – А монета?

– Какая еще монета? – вмешался боксер, прищурив без того узкие глаза. – Что за монета? У бабки монеты были?

– Большая, медная, с царицей… Бабушка Таня мне ее обещала… отписать…

– Может, тебе еще и мебель со швейной машинкой отдать, шпана? – спросил спортсмен с угрозой.

– А вы что молчите?! – Тоня возмущенно повернулась к Башашкину. – Взрослый на вид гражданин, а пацана на воровство подбиваете!

– Я не подвивал… – растерялся обычно невозмутимый дядя Юра. – Мы мимо шли…

– Вот и шли бы мимо! – сурово посоветовал боксер, ворочая мышцами. – Удочки сейчас же на место! И чтобы я близко вас тут не видел! Понятно? Или объяснить? – Он покрутил кулаком с мозолистыми костяшками

– Вон отсюда! – взвизгнула Тоня, и ее лицо стало таким же свирепым, как и у мужа.

Видимо, люди женятся, когда у них есть что-то общее, например злость. Я до последнего момента был уверен, что Башашкин, военный человек, громким командным голосом прекратит безобразие и объяснит этим двум самодурам, что удочки по праву принадлежат нам, но дядя Юра сначала виновато молчал, а потом сердито буркнул мне:

– Делай что сказали!

– А как же монета? – спросил я.

– Никаких монет. Ставь удочки и марш домой! – рявкнул он на меня, а к ним повернулся, заискивая: – Мы не знали, извините…

– То-то! – усмехнулся боксер, весело переглянувшись с женой.

И я с изумлением догадался: эти ухмыляющиеся взрослые люди отлично знают, чьи удочки на самом деле, наверняка известно им и про монету, завещанную мне бабушкой Таней, а весь этот концерт устроен для того, чтобы завладеть нашим имуществом, как лиса Алиса и кот Базилио присвоили себе пять золотых доверчивого Буратино. Но у него-то голова была из полена. А у нас?

Когда мы вышли за калитку, я прошептал чуть не плача:

– Дядя Юра, они же врут и не краснеют!

– Шагай-шагай, сосиска! – Башашкин обозвал меня обидной дразнилкой из кинофильма «Путь к причалу». – Сарделька! Удочки, донки… Будем лещей таскать! Дать бы тебе сейчас леща хорошего!

– За что?

– За дурь!

Вдруг между жердочками забора показалась кошачья голова, Сема вылез наружу, посмотрел на меня честными зелеными глазами и улегся, мурлыча, прямо на тропинке, словно предлагая себя погладить. У меня от благодарности навернулись на глазах слезы: мой серый друг, видно, понял, какая жуткая несправедливость совершена только что, почуял, как мне горько сейчас, и решил утешить своего давнего товарища.

– Спасибо, Сёма, спасибо, котик! – пробормотал я и сел на корточки, чтобы погладить блестящую шерстку. – Прощай!

Но едва я протянул руку, он молниеносным ударом когтей оцарапал мне ладонь, оставив на коже кровавые борозды, вспухшие и долго потом не заживавшие. Мне даже показалось, в этот момент на его мордочке мелькнуло выражение злорадного торжества. Сделав свое кровавое дело, подлый зверь юркнул в просвет забора, но исчез не сразу, нет – его полосатый хвост еще некоторое время насмешливо вилял между жердями, словно издеваясь над моей доверчивостью.

– Ну что, получил, дрессировщик Дуров? – без сочувствия спросил дядя Юра. – Пошли лечиться!

Когда бабушка и тетя Валя увидали мою окровавленную руку, они заохали, забегали, вылили на раны полпузырька йода, а Валентина перед тем, как замотать руку бинтом, приложила жеваную ромашку. Я героически сносил лечение и, всхлипывая, рассказывал, как бесчеловечно с нами обошлись у Коршеевых.

– Портятся люди в городе… – посочувствовала Валентина. – Не держи зла! Монеты с царицей у меня нет, а вот удочки… Эвона стоят, бери и лови!

Это было мое последнее лето в Селищах, с тех пор на Волгу мы больше не ездили.

2021–2022

Пионерская ночь

Повесть

Взвейтесь кострами, синие ночи!

Мы – пионеры, дети рабочих!

Из советской песни

1. Прощальный костер

Прощальный костер трещал и бил огненным фонтаном в ночное небо. Красные искры, взлетая выше сосен, застилали бледные звезды. Луна лежала на черном небе, подрумяненная, как бабушкин круглый пирог на противне. Вокруг расплывался такой жар, что пылали щеки и сухо шевелились волосы на голове. Сердцевина пламени была ослепительно-белой, а языки, рвущиеся вверх, рыжими и растрепанными, как старый пионерский галстук. От выставленных к огню мокрых кед пахло паленой резиной. Трава вокруг костра пожухла и покрылась седым пеплом, словно ее прихватило морозом.

– Офигеть! – прошептал Лемешев. – Наверное, на таких кострах раньше людей сжигали?

– Да, классно! – согласился я. – Жанне д'Арк не позавидуешь…

– Определенно. – Он кивнул с таким видом, словно лично присутствовал при ее казни. – Яну Гусу тоже.

Четыре старших отряда плотно, в несколько рядов, на безопасном расстоянии расселись вокруг огня. В мятущейся светотени знакомые лица ребят казались странными и чужими. Когда кто-нибудь подбрасывал хворост, пламя оживало, вспыхивало, озаряя ближний лес, окружавший Дальнюю поляну темной зубчатой стеной. Иногда между деревьями возникали чьи-то светящиеся глаза. Мигая, они смотрели на огонь, потом исчезали, чтобы появиться в другом месте.

– Может, Альма? – предположил я.

– Ее же усыпили! – грустно покачал рыжей головой Лемешев.

– А если проснулась?

– Так не бывает.

– Почему не бывает? – возразил я. – «Когда спящий проснется» читал?

– Читал… Но Грехэма усыпили как человека, а Альму как собаку… – вздохнул Пашка. – Дошло?

– Дошло… Как там сейчас наш Козел? Мучится, наверное, в Москве?..

– Ясен хрен: мучится. И ты бы мучился.

– Зря он сбежал.

– Я бы тоже не выдержал, когда на тебя все как на врага народа смотрят и «темной» грозят… – Мой друг кивнул на тиранозавра, который даже на пляшущий огонь глядел исподлобья, как на жертву.

– Но ведь Вовка же нечаянно… – возразил я.

– За нечаянно – бьют отчаянно! – твердо ответил Лемешев. – Кончай, Шаляпин, нюни разводить! Думаешь, мне Вовку не жалко? Жалко! Как вспомню его мамашу… Жуть!

– Это точно! Если узнает правду, ему – копец!

Пламя снова выстрелило снопом искр, похожих на красные учительские отметки. Крошечные двойки, тройки, четверки, пятерки, единицы метнулись в небо и смешались со звездами. Вот это костер так костер! Настоящий. Взрослый! Для младших отрядов напоследок тоже, конечно, разводят огонь – без этого

Наш вожатый Николай Голуб – известный лагерный остряк, шутя зовет Севу «блокадником». Но сам Коля теряет всякое чувство юмора, если кто-то его фамилию произносит с мягким знаком, он злится, настойчиво поправляет, а пионер за такую вольность может запросто схлопотать «пенальти». Голуб всегда в движении, куда-то мчится, а когда стоит на месте, все равно будто пританцовывает на своих коротких ножках, которые как-то не вяжутся с его кряжистым торсом. Коля еще только заканчивает институт, а волосы спереди у него уже поредели. Башашкин утверждает, что мужчины чаще всего теряют шевелюры на чужих подушках. Голуб носит в заднем кармане техасов круглое зеркальце в пластмассовой окантовке, иногда достает его, рассматривает свой чуб и огорчается.

Сейчас наш неугомонный вожатый заметался, озабоченный тишиной. Взрослые считают: если пионеры у костра не поют, значит, мероприятие явно не задалось. Дети обязаны есть, спать и петь. А ведь всего десять минут назад мы старательно орали под баян:

Взвейтесь кострами, синие ночи,

Мы пионеры, дети рабочих.

Близится эра светлых годов.

Клич пионеров – «Всегда будь готов!»

Чем им не нравится молчание? Человек имеет право хоть иногда посидеть с закрытым ртом. Под песни трудно думать. Мой дядя Юра, по прозвищу Башашкин, – военный барабанщик, он играет на парадах, а после службы халтурит в ресторанах и однажды рассказал мне про удивительный случай в «Метрополе». Мужик, приехавший с Севера, сидел за столиком мрачный, заказывал водку и черную икру с черным хлебом, а время от времени подзывал руководителя оркестра Тевлина, давал ему пять рублей – огромные деньги – и просил десять минут ничего не играть. Это взбесило грузин, гулявших под пальмами, они тоже кликнули Тевлина, швырнули ему «красненькую» и потребовали: «Сулико!» Тогда северянин, в свою очередь, подманил руководителя и дал ему пятнадцать рублей. Кавказцы отстегнули двадцать. Он в ответ – четвертную… Так продолжалось довольно долго, и как ни странно, деньги кончились у грузин. Сначала они хотели зарезать мужика, как собаку, но поскольку кинжалы остались дома, в горах, потребовали к себе сперва метродотеля, а потом и милиционера, который явился, проверил у всех документы, выслушал обе стороны, удивившись словам хмурого, мол, музыка мешает ему думать о своей пропащей жизни.

– Сколько, гражданин, вам требуется времени, чтобы обдумать свою пропащую жизнь?

– Десять минут.

– Уложитесь?

– Постараюсь.

– Потом не будете препятствовать работе оркестра?

– Не буду.

– Точно?

– Век воли не видать!

– Тогда так, – распорядился милиционер, – десять минут полная тишина. Гражданин будет думать. Бесплатно! – Он строго глянул на Тевлина.

– Обижаете, – смутился тот.

– Потом делайте что хотите.

И в самом деле, некоторое время в большом зале ресторана царила полная тишина, никто даже не чокался и не звенел столовыми приборами, официанты принимали заказы шепотом. Потом все, конечно, пошло своим чередом, грянула музыка, тосты, но зато к северянину, зауважав, подсела дорогая дама в норковой горжетке.

– А я в тот вечер, – подытожил Башашкин, – заработал столько, что купил твоей тетке импортные лодочки на гвоздиках!

– Ты о чем думаешь? – спросил меня Лемешев.

– О том, что такое горжетка.

– Врешь!

– Вру, – легко согласился я. – Об Ыне я думаю, о чем же еще?

– Свистишь! – Он хитро покосился на Ирму. – Знаю я, о чем ты думаешь, несчастный!

– Ну вот еще!

– Придумал новый подвиг?

– Нет еще…

– Смотри, все ждут! Ты сегодня подлинней историю заведи! Сегодня ночью спать нельзя! Или мы – их, или они – нас!

– Не учи ученого! Съешь сам знаешь чего! – фыркнул я, исподтишка посмотрев на Ирму.

– Не отвлекайся, – перехватил мой взгляд Пашка. – Придумывай подвиг!

Ирма Комолова, самая красивая девочка нашего третьего отряда, сидит от нас наискосок. Она чем-то похожа на Шуру Казакову, мою одноклассницу, которую Тимофеич зовет моей зазнобой. Так и спрашивает иногда:

– Ты чего нос повесил? Двойку получил или опять твоя зазноба финтит?

Дурацкий вопрос: почему-отчего, по какому случаю… Что она, футболистка, чтобы финтить? Не люблю, когда лезут в душу. Во-первых, мне не нравится само слово «зазноба»: напоминает «занозу». А во-вторых, разве человек не может погрустить просто так – для собственного удовольствия? Про Шуру я в третьем классе по секрету, в минуту глупой откровенности рассказал Лиде, и она, мать называется, почти сразу же проболталась сначала тете Вале, а потом и отцу. Башашкин правильно говорит: секреты и башли у женщин долго не задерживаются. Почему музыканты деньги называют башлями, от какого корня – не понятно. А вот зазноба – понятно: от слова «знобить». Но меня при виде Шуры вовсе не знобит, разве что сердце бьется чуть быстрее обычного.

2. Ирма

Ирма редко улыбается, я зову ее про себя Несмеяной. Волосы у нее темней, чем у Шуры, и вьются, словно после перманента. Но девочкам химическую завивку не делают, рано еще. Глаза у Комоловой не зеленые, как у Шуры, а медово-карие. Между прочим, и такого цвета стеклянные шарики попадаются на Казанке. Тут надо объяснить: в ста метрах от нашего заводского общежития Балакиревский переулок, он же Рыкунов, упирается в кирпичную стену, за ней ветвятся рельсы и стоят дощатые товарные вагоны, некоторые закрыты и даже опломбированы, а другие, порожние, – настежь. Но они пустые только на первый взгляд. Если залезть вовнутрь и пошарить, светя фонариком, можно обнаружить разные интересные вещи. Мой одноклассник Серега Шарманов, например, нашел моток материи, такие называют «штуками», и его мать-портниха сшила три костюма: один сыну, второй мужу, а третий на продажу.

Так вот, иногда в вагонах на полу можно подобрать стеклянные шарики непонятного назначения, размером с крупный крыжовник. Говорят, их везут из города со странным названием

У Ирмы глаза напоминают янтарные шарики, но, конечно, сообщить ей об этом мне и в голову не приходит: человек, окончивший шестой класс, на такую глупость уже не способен. Теперь-то я понимаю: разговаривая с девочками, надо обдумывать каждое слово, стараясь не сказать чего-то лишнего или обидного – обижаются они часто и с удовольствием. Такая уж у них нервная система. «Воет Терек, как истерик!» Хотя есть и другой подход к женщинам: надо, наоборот, молотить все, что в голову придет, смешивать в одну кучу, не останавливаясь, тогда они запутываются и попросту не успевают разозлиться. Так делает мой одноклассник Вовка Соловьев, редкий выпендрежник. Так же тарахтит Борька Пфердман, когда общается с Сонькой Поступальской, а она хохочет, закидывая стриженую голову, как взнузданная. Такая «молотьба» некоторым девчонкам нравится. Странные они все-таки! Но Ирма, Ирма – другая, необыкновенная…

В самом начале, когда костер еще разгорался, к ней подсел Гоша Пунин, рослый парень с битловской прической, чемпион лагеря по городкам и специалист по болтологии. Сейчас он шепчет на ухо Ирме что-то веселое. Считается, если девочка тебе нравится, надо ее рассмешить, рассказывая всякую чепуху. Зачем? Грустить вместе гораздо интереснее. Я уже битый час исподтишка наблюдаю за ними. Другая на месте Ирмы сомлела бы оттого, что на нее обратил внимание второотрядник, но Комолова слушает его треп безучастно. Пунин несколько раз пытался как бы нечаянно положить руку на ее плечо, но она всякий раз прекрасно-равнодушным движением сбрасывала его пятерню со словами:

– Мне не холодно!

На Ирму я обратил внимание сразу, еще в автобусе, по пути в лагерь, когда мы едва отъехали от Макаронной фабрики. Есть девочки, на которых хочется смотреть долго-долго, не отрываясь, как на огонь. Мне кажется, если на такой жениться, так вот и будешь всю жизнь сидеть, уставившись на нее, даже на работу не пойдешь.

Почему-то я все время мысленно сравниваю Ирму и Шуру. Однажды мне не спаслось во время тихого часа, и я, придумывая очередную историю про Ыню, вдруг вообразил, будто каким-то загадочным способом Комолову перевели к нам, в 348-ю. Прихожу я первого сентября, а она сидит за одной партой с Расходенковым и очень серьезно смотрит на меня своими янтарными глазами… И что делать, если тебе нравятся две одноклассницы сразу? Лида, если ей в магазине приглянулись сразу две кофточки, может даже заплакать от раздвоения личности, не зная, какую выбрать. Когда Тимофеич в хорошем настроении, да еще с нерастраченной получкой или прогрессивкой, он способен понять и весело разрешить:

– Ладно уж, чулида, бери обе, где наша не пропадала!

Но так бывает редко, чаще он скрепит зубами, ругая Лиду за нерешительность. А две понравившиеся ровесницы – это тебе не кофточки… Интересно: разные красивые девочки меня будут интересовать всю жизнь, до самой старости, или только до свадьбы? В загсе в паспорт ставится специальный штамп, чтобы человек не забывал: он теперь женат и выбор сделан. Но Лида, схватив в универмаге обновку и проплакав ночь, наутро бежит иногда в магазин – сдавать или обменивать покупку. В последнее время предки стали выгонять меня во двор погулять, чтобы досыта наругаться из-за некой Тамары Саидовны из планового отдела. Выходит, Тимофеича и много лет спустя после свадьбы другие женщины интересуют? Наш вожатый Голуб – тоже «многостаночник», как сказала про него в сердцах Эмма Львовна. Вот и сейчас он ходит игривым шагом вокруг костра, призывая всех танцевать под баян:

– Кавалеры приглашают дам! Смелее! Девочки не кусаются!

Я воображаю, как поднимусь с земли, медленно, на глазах у всех, подойду к Ирме, поклонюсь кивком головы, словно штабс-капитан Овечкин из «Неуловимых мстителей», и приглашу на танец. Городошник Пунин вскочит, чтобы проучить наглеца, но я его толкну, подставив ножку, и он свалится под общий смех. Несмеяна удивленно посмотрит на меня, грациозно встанет, сделает реверанс, и мы закружимся вокруг костра в вальсе, который я танцевать пока еще не умею. Пробовал – ноги заплетаются на втором шаге…

– Ну, смелее, кавалеры! Вперед! – не унимался Коля.

У меня возникло странное чувство: мне померещилось, будто Ирма глянула в мою сторону с надеждой, ожидая приглашения… Нет, показалось… А наглец Пунин тем временем вскочил, схватил ее за руки и стал тянуть на себя, но она глянула на него с презрением и брезгливо сказала:

– Отстань!

Тут я заметил, что Жаринов внимательно и злобно наблюдает за происходящим, словно готовясь напасть на городошника. Не посмеет! Он никогда не связывается с теми, кто сильней, зато держит в страхе весь наш отряд – настоящий тираннозавр! В «Детской энциклопедии» есть цветная раскладывающаяся вклейка, на которой нарисованы разные доисторические чудовища: огромный диплодок с длинной и тонкой, как у лебедя, шеей, стегозавр с острым гребнем на спине, ихтиозавр, похожий на гигантского дельфина, птеродактиль с перепончатыми, как у летучих мышей, крыльями и длинным вроде пилы клювом. Самый же опасный среди этих древних тварей – тираннозавр: ощеренная, вечно голодная пасть и мощные задние ноги с когтями. Ходил он, как человек, вертикально, правда, опираясь на толстый хвост. А передние лапки него были маленькие, слабосильные и трогательные, как у ребенка. Но почему-то именно эти беспомощные на вид лапки вызывали у меня особый ужас. Жаринов перед тем, как ударить под дых, тоже держат руки перед собой, расслабленно свесив кисти, будто добродушный новогодний зайчик…

Имя у нашего отрядного тираннозавра смешное – Аркадий и совершенно ему не подходит. Он сам его терпеть не может, требуя, чтобы все к нему обращались – Жар, думает, так красивее. Мы подчиняемся, никому не хочется заработать американский щелбан, но за глаза величаем его «Аркашка» или, когда он поблизости, зовем Вониражем, это Жаринов, прочитанный задом наперед – так делали Оля и Яло в фильме «Королевство кривых зеркал». Даже если услышит, все равно не сообразит, что речь идет о нем. Тупой, как ящер, а туда же, запал на Ирму! Впрочем, красивые девочки не виноваты, что могут понравиться разным уродам…

А Голуб тем временем развил бурную деятельность, он бегал по

Как на наши именины

Испекли пирог из глины —

Во-от такой ширины,

Во-от такой вышины!

Но Коля не унимался. Вдохновляя всех личным примером, он поднял с пенька нашу воспитательницу Эмму Львовну, по прозвищу Эмаль. Она ровесница Лиды, но в ее черных волосах уже появились сединки. У собак такой окрас называется «перец с солью».

– Разрешите, мадам! – томно спросил вожатый, стиснул ее складчатый бок и рывком прижал к себе.

– Мадмуазель, – капризно поправила она, вскинув тонкие брови, похожие на скобки из уравнения. – Дети же! – и отстранилась.

– Пардон, Эмма Львовна! Таечка, «Амурские волны»! – потребовал Коля.

Баянистка Таисия Васильевна, по прозвищу Тая из Китая, посмотрела на него почти с ненавистью, прищурила свои и без того узкие глаза, стиснула зубы и, широко развернув баян, заиграла совсем другой вальс – «Край родной».

Мы нестройно запели, но в пляс никто так и не пустился:

То березка, то рябина,

Куст ракиты над рекой.

Край родной, навек любимый,

Где найдешь еще такой?

Эмма Львовна положила на плечо Голубу руку с оттопыренным мизинцем, и они завертелись, сделав несколько показательных витков вокруг костра, причем так разогнались, что едва успевали перебирать ногами, а из-под подошв летели сухие листья и сосновые шишки. В конце концов Эмаль потеряла тапок, усвиставший во мрак, и похромала к своему пеньку, тяжело дыша:

– Ой, не могу! Загонял!

Коля усадил напарницу с поклоном, и она легонько щелкнула его по лбу:

– Вот всегда ты торопишься!

– Не всегда! – возразил он и услал подхалима Засухина искать пропавшую обувь.

Эмма Львовна старше Голуба, но ведет себя с ним в точности как Ленка Бокова, влюбленная в моего друга Лемешева. Почему-то женщины уверены, что им идет капризное лицо. Но у невозмутимой Ирмы такого выражения я никогда не видел.

Мы допели:

Детство наше золотое

Все прекрасней с каждым днем.

Под счастливою звездою

Мы живем в краю родном.

Тая из Китая сомкнула баян, застегнула кожаную петельку и, положив голову на глянцевую поверхность инструмента, уставилась на костер: в ее грустных восточных глазах плясали веселые огоньки. Все знали, что баянистка сохнет по физруку Аристову, уволенному после первой смены. Он к ней тайком приезжает по воскресеньям, и она исчезает из лагеря на несколько часов. Кто-то видел их в шалаше за дачным поселком. Они целовались. Если по телевизору идет фильм и там начинают лобызаться так, словно хотят высосать друг у друга изо рта ириску, я всегда отворачиваюсь.

– Ну что, закончили? – спрашиваю я родителей.

Их-то как раз хлебом не корми, дай поглядеть по телику всякие там телячьи нежности. Они и фильмы-то смотрят ради таких вот поцелуйчиков.

– Нет, еще обнимаются…

– Ну все, что ли?

– Нет еще, отстань!

– А теперь?

– Потерпи!

– Ну?

– Закончили.

Я оборачиваюсь на экран, и в самом деле: нацеловавшись, влюбленные уже бегают друг за другом по лесу, петляя между березок, а потом их выносит обычно на высокий берег, где они любуются рассветом, рассказывая друг другу, какая прекрасная жизнь ждет впереди их будущую семью в частности и всю страну в целом…

Голуб предпринял еще одну попытку поднять пионеров на массовый перепляс, долго уговаривал Нину Гусеву из второго отряда подать пример, но она отказалась, хотя занимается в школе танцев во Дворце пионеров на Ленинских горах и сегодня, когда торжественно закрывали смену, получила грамоту за исполнение чардаша на конкурсе художественной самодеятельности.

– Почему?

– Устала…

– Что-о? Ты же почти месяц отдыхала! Не дети, а саботажники какие-то! – рассердился Коля. – Таисия Павловна, ну сыграйте нам хоть что-нибудь! Или вы тоже устали? Может, у кого-то совесть проснется?

Это вряд ли. Недавно по телевизору показывали многосерийный фильм про немецкого полковника Питерсхагена, который сдал советским войскам без боя город Грайсвальд, но даже у него совесть окончательно пробудилась только в тюрьме, куда его после войны упекли американцы.

– А давайте лучше слушать тишину! – кукольным голосом предложила вожатая четвертого отряда Вилена, рыжая бледнокожая студентка, похожая на проснувшуюся Ассоль. – Т-с-с!

– Отличная идея! – Голуб подошел и, к неудовольствию Эммы, поцеловал Лене руку. – Слышали? Рты закрыли!

Все замолкли. Последним прекратил слюнявые шепоты Пунин, за которым с внимательной злостью продолжал следить Жаринов. Сначала на поляне стало оглушительно тихо. Но только сначала. Оказалось, тишина складывается из потрескивания углей, шума шатающихся крон, стрекота цикад, гудков дальней электрички, гула самолета, поднявшегося из Домодедова, уханья ночной птицы в чаще…

– Смотри, снова глаза? – толкнул меня в бок Лемешев.

– Может, волк?

– Сам ты волк! Придумал подвиг?

– Нет еще…

– Шляпа, напрягись!

– Думаешь, легко?

– Т-с-с! Слушаем тишину! – погрозил нам пальцем Голуб.

3. Повелитель ужасов

Теперь уже и не вспомнить, как я стал отрядным рассказчиком. Кажется, все началось с «гроба на колесиках» и «черной руки». В младших отрядах перед сном мы пугали друг друга разными страшными историями, и мне это почему-то удавалось лучше других. Как сейчас помню: в темную, полусонную палату льется тревожный свет луны, ночная ветка отцветшей сирени, похожая на черную мохнатую лапу, скребется в окно, вскрипывают, рассыхаясь, половицы, и кажется, будто кто-то невидимый бродит по ним – туда-сюда, высматривая непослушных детей. Нам боязно, но, по некоему внутреннему непонятному велению, должно быть еще страшнее… Хочется ужаса, как сладости!

– Шаляпин, давай! – просят из мрака.

Шаляпин – мое прозвище. Откуда оно взялось – отдельный разговор.

– Плакать не будете? – для порядка спрашиваю я.

– Ну вот еще…

– Ладно. Тогда слушайте. Мать-одиночка с дочкой-сироткой получили ордер на отдельную квартиру и поехали смотреть. Дом оказался старый, неказистый, стоял на отшибе, возле кладбища, в корявом лесу, над которым кружились, каркая, вороны. Но квартира матери понравилась.

– Веселенькие обои! – сказала она. – Розовые! Такие я и хотела…

А девочка, заметив черную шторку в углу, на стене, подошла к ней, отдернула и обнаружила дубовую дверь с сургучной печатью.

– Мамочка, смотри, что я нашла! – воскликнула сиротка.

– Очень странно! – пожала плечами женщина. – Нам дали ордер на отдельное жилье, а тут еще какое-то проходное

– А давай сначала посмотрим, что там, за дверью? – предложила дочь. – Может, там просто чулан…

– Нельзя, дочка, видишь, сургучная печать! Ее просто так не вешают.

– А мы ее потом на место поставим. Я в кино видела.

– Ну, хорошо, попробуем! Чулан в хозяйстве пригодится.

Они аккуратно сняли сургуч, повернули накладной замок и вошли: там оказалась еще одна такая же комната, но с красными обоями, а в стене также обнаружилась дверь, но железная и поменьше размером.

– Дочка, давай вернемся! – забеспокоилась женщина.

Но девочка была от природы очень любопытная и взмолилась:

– Ну, мамочка, ну давай посмотрим хотя бы одним глазком!

– Нет, лучше пойдем домой!

– Ну, пожалуйста! Я буду теперь всегда ходить в булочную и подметать пол веником!

– Ладно, – согласилась мать-одиночка, так как сильно уставала на работе и нуждалась в детской помощи.

Они, отодвинув ржавый засов и нагнувшись, прошли в новую комнату, оклеенную черными обоями, а в стене увидели совсем уж низенькую дверцу, закрытую на крючок. Сердце у бедной женщины сжалось от недоброго предчувствия:

– Ой, дочка, не нравится мне все это! Черные обои – плохая примета. Давай поскорей вернемся! Не нужна нам новая квартира. Нам и в старой хорошо жилось.

– Мамочка, мы только заглянем туда – и сразу домой!

– Ой, нет, душа моя не на месте!

– Мамочка, ну, одним глазком! Я за это буду учиться на одни пятерки и четверки! Тебя никогда больше в школу не вызовут!

– Ладно! – нехотя согласилась женщина, так как девочка была хоть и любопытная, но ленивая, плохо запоминала новый материал, а домашние задания выполняла неряшливо, за что мать-одиночку часто вызывали в школу.

И вот они с трудом откинули тяжелый крючок, приржавевший к петле, открыли, навалившись всем телом, чугунную дверцу, через которую в полный рост может пройти только лилипут, встали на четвереньки и заглянули вовнутрь. Там они с удивлением увидели древний каземат со стенами из грубо отесанных камней, покрытых местами зеленой плесенью. Углы были затянуты густой паутиной, а в щели между камнями вставлены толстые горящие свечи. Язычки огня дрожали, словно от страха, бросая на мрачные своды шевелящиеся тени. Но это еще не всё! Через помещение была натянута ржавая цепь, а на ней висела тяжелая портьера из фиолетового бархата.

– Ну, всё, дочка, надо возвращаться! А то быть беде! – вскричала испуганная женщина.

– Мамочка, давай заглянем за портьеру! – взмолилась настырная девчонка. – Там, наверное, что-то очень интересное!

– Ни за что!

– Родненькая, ну, пожалуйста! Я буду теперь тебе во всем помогать! Варить обед и стирать белье! Только глянем – одним глазком!

– Ну, разве что одним глазком… – согласилась бедная мать-одиночка, которой после вечерней смены на заводе, конечно, тяжело стряпать и отжимать мокрые простыни.

Они заползли в каземат и обнаружили, что там гораздо просторнее, чем казалось поначалу, потолка и вообще не разглядеть, а в вышине парят летучие мыши с огромными перепончатыми крыльями. Новоселы на цыпочках подошли к занавесу, но заглянуть за него не смогли, так как портьера была сплошная, а ее края уходили в стенные расщелины.

– Пойдем, дочка, ничего не получится!

– Мамочка, а давай я снизу подлезу!

– Не надо, моя девочка! Вернемся! Чует мое сердце, это очень опасно…

– Ну, мамочка! Мне так интересно! Там, наверное, скрыта волшебная страна, как в книжке про Буратино!

– Нет, срочно домой!

– Ну, мамочка, я буду вместо тебя ухаживать за парализованной бабушкой, буду давать ей лекарства и выносить горшок!

– Ой, даже и не знаю… – засомневалась несчастная женщина: ей после завода и домашних дел трудно было ухаживать за бабушкой, доставшейся в наследство от покойного мужа.

– Ну, пожалуйста!

– Ладно, только одним глазком…

Девочка осторожно приподняла тяжелый бархат, просунула голову и увидела келью, на стенах висели иконы с чертями вместо святых и горели факелы, вставленные в такие же железные крепления, в какие у нас на праздники втыкают красные флаги. Посредине помещения стоял черный постамент, а на нем полированный гроб на колесиках.

В этом месте мои слушатели начинали тревожно ворочаться в кроватях, гремя пружинами. Значит, пора переходить к главным страшилкам.

…Увидев это жуткое зрелище, сиротка хотела вернуться, да и мать-одиночка, ругаясь, тянула ее за ногу. Но тут непослушная девочка заметила возле постамента красивые бусы из крупного черного жемчуга. «Если я приду в таких в школу, – подумала она, – все девчонки и даже учительница сдохнут от зависти!» Озорница, оставив в маминых руках красную туфельку, по-пластунски подползла к ожерелью, схватила и тут же надела на шею, заметив с удивлением, что жемчужины почему-то холодны, как ледышки. Девочка захотела полюбоваться собой и заметила на стене зеркало в раме из человеческих костей…

– Не надо дальше! – пискнул кто-то из пионеров. – Страшно!

– Давай-давай! – наперебой потребовали другие голоса.

Дальше? Ну, как хотите! Непослушная девочка подошла к зеркалу, но увидела в мутном стекле не свое отражение, а страшную лохматую морду с рогами и клювом вместо носа.

– А ты знаешь, мерзавка, что бывает с теми, кто берет чужое? – спросило отражение жутким голосом.

– Не-ет, не знаю, – соврала она.

– Хочешь узнать?

Сиротка собиралась крикнуть «Нет!» и убежать, спрятаться, но губы, отказываясь повиноваться, прошептали:

– Да! Хочу! Очень хочу!

– Ну что ж, я тебя за язык не тянуло!

Крышка гроба меж тем медленно приоткрылась, как створки огромной черной раковины…

– Хватит, не надо! – взмолились в темноте сразу несколько голосов.

– Рассказывай! – потребовали другие.

Ладно же! Из-под крышки медленно высунулась черная рука и, удлиняясь, как резиновая, потянулась к девочке, которая словно приросла к полу.

– Зачем ты взяла мои бусы? – донесся из-под крышки леденящий душу голос.

– Я думала, они ничьи… – дрожа всем телом, отозвалась сиротка.

– Бусы? Ничьи! Ха-ха! Тысячу лет живу, а такой глупости еще не слышал! Разве мама тебе не говорила, что чужое брать нельзя?

Черная рука, как щупальце, все ближе тянулась к горлу девочки, на скрюченных пальцах быстро отрастали острые когти, а жемчужины на шее сиротки вдруг превратились в страшных пауков с большими белыми брюшками и ядовитыми челюстями, которые тут же впились в детскую кожу…

– Хватит, хватит! – чуть не плача, требовало из темноты подавляющее большинство.

– А чем все кончится? – спросил одинокий дрожащий голос.

– Сейчас узнаешь! – зловеще пообещал я.

…Гроб открылся, как крышка парты, и страшное существо с рогами, то самое, которое сиротка видела в зеркале, рывком село и, сверля девочку желтыми глазами, спросило, щелкая клювом:

– Почему мама тебя так отвратительно воспитала? Она плохая?

– Нет, очень хорошая! – заплакала непослушница.

– Плохая! И я ее накажу!

Лиловая портьера колыхнулась и приподнялась,

– Родненькая! – зарыдала сиротка, ставшая в этот миг круглой.

– Хватит! Заткнись! – взвыла вся палата. – Перестань, гад!

Внезапно вспыхнул яркий ядовитый свет – это воспитательница, напуганная детскими стенаниями, влетела в палату и щелкнула выключателем, не понимая, почему двадцать мальчишек орут как помешанные. Если увидели страшный сон, почему все сразу? И только я один спокойно лежу в постели с закрытыми глазами, чувствуя себя повелителем ужасов.

4. Здравствуй, милая картошка!

– Ребята, вам понравилась тишина? – бодрым, как в «Пионерской зорьке», голосом спросила Ассоль.

– Да, да, да, да… – радостно загалдели пионеры и начали толкать друг друга.

Огонь тем временем осел и лежал грудой раскаленных углей, они ворчали и ворочались, выталкивая короткие синие язычки пламени. Голуб, орудуя длинной палкой-рогаткой и прикрывая лицо рукой, как сталевар, выкатил из пекла несколько обугленных кругляшей. То же самое сделали вожатые других отрядов – Юра-артист и Федя-амбал: в костер заранее высыпали целое ведро мелкой картошки, выданной завхозом Петром Тихоновичем.

– Сгорела! – всплеснула руками Эмма Львовна и неприязненно глянула на Ассоль. – Домолчались, фантазеры!

– Не факт! – Федя достал из кармана выкидушку, присел, выстрелил лезвие и разрезал пополам пару черных окатышей. – Как пирожное!

Внутри обугленной скорлупы открылась искристо-белая сердцевина, и одуряюще запахло печеным картофелем. Голуб своим ножом тоже располовинил клубень, подцепил кусочек на кончик лезвия, поднес к губам и обжегся.

– Ух, ты! Горячо!

– А пока стынет, споем! Таечка, «Картошку»! – приказала Эмма Львовна. – Хватит тишину слушать!

– Угу… – ответила Тая из Китая, но даже не отстегнула петельку.

Маленькая, худенькая, как пионерка, она глянула на нашу пышную воспитательницу грустными нарисованными глазами и поправила на коленях баян. В прошлом году инструмент за ней таскал Виталдон, старший пионервожатый, но этим летом он страдает по Вилене, которую все в лагере зовут Ассоль за ее простодушную жизнерадостность. Тая сначала огорчалась, переживала, даже хотела в начале первой смены взять расчет и уехать домой, но Анаконда, которой пришлось бы посреди сезона искать новую баянистку, возмутилась и пригрозила, что пошлет вслед, в музыкальное училище «волчью характеристику». Откуда я это знаю? Ха-ха! Лагерь – как наше заводское общежитие, все про всех все знают. Лида входит и комнату и сообщает:

– У Бареевых сегодня кислые щи.

– С чего ты взяла?

– Дух на весь коридор.

А «волчьи билеты» Анаконда обещает всем нарушителям дисциплины: и пионерам, и вожатым, и воспитателям, и поварам, и руководителям кружков. Наверное, для таких характеристик у нее в несгораемом шкафу хранится стопка особых бланков с волчьими мордами. Возвращаешься домой, приходишь первого сентября в класс, а тебя за шкирку тащат к директору, у которого на столе уже лежит бумага с оскаленной пастью.

– Это как понимать? Тень на всю школу! Позор!

Но если есть волчьи характеристики, думаю, должны быть и овечьи с трогательным барашком на бланке. Там расписывается, какой ты послушный, дисциплинированный, весь из себя образцовый – на радость родителям, учителям и пионерской организации. Но почему-то я до сих пор ни разу не слышал, чтобы хоть кому-то выдали такую характеристику.

В общем, Тая осталась в лагере и вскоре повеселела: баян за ней стал носить физрук Аристов, загорелый, мускулистый. Он единственный в лагере мог сделать стойку на одной руке. Но его уволили за драку с Юрой-артистом, вожатым второго отряда, который ведет у нас танцевальный, хоровой и драматический кружки. Он работает в Театре оперетты, а там, как известно, нужно уметь все: и декламировать, и петь, и плясать. Сам Юра, по прозвищу Юрпалзай, на вид тощий, сутулый, невзрачный и в отличие от Голуба, кажется, уже рукой махнул на свои поредевшие волосы цвета мочалки. Ходит он как-то вяло, расслабленно, подрыгивая ногами и подергивая руками, словно гуттаперчевый. Никогда не догадаешься, что перед тобой артист. Но стоит ему выйти на сцену клуба!

Из-за чего произошла злополучная потасовка, стало ясно, когда мы подслушали разговор Эммы с Голубом. История такая. После отбоя взрослые собираются в клубе на посиделки, чтобы отдохнуть от нас, пионеров. Юра-артист, выпив плодово-выгодного вина и размочив сухой закон, что, кстати, строго запрещено, пошутил, что Тая напоминает ему переходящий вымпел за уборку территории. Аристов тут же предложил ему выйти на свежий воздух. Вышли, и, как уверяет Нинка Краснова, знающая все лагерные сплетни (ее бабушка работает на кухне), физрук одним ударом отправил артиста в глубокий нокаут. Случилось это за пять дней до конца первой смены, и на вторую приехал другой физрук – седой, морщинистый, еще крепкий и подтянутый Игорь Анатольевич. Но как Аристов, делать стойку на одной руке он все же не умеет.

После вечера знакомств Игорь Анатольевич взялся донести до корпуса Таин баян, хотя она всячески отнекивалась. Эмма Львовна возмутилась:

– Кошмар! Глаза бы мои не смотрели!

– Подумаешь, помог девушке инструмент дотащить! – возразил Голуб.

– Знаем, какой инструмент ему нужен!

– Какой же?

Эмаль живет в нашем корпусе в комнатке с дверью, выходящей в коридор, который разделяет мальчиковую и девчачью половины. Сквозь фанерную перегородку, почему-то усиливающую звук, нам все отлично слышно, и благодаря этому мы знаем многие взрослые секреты. В тот раз Эмма долго сердилась:

– Где, я спрашиваю, девичья гордость? Он ей в отцы годится. У него дети взрослые!

– Да погоди ты, – урезонивал Голуб. – Она же ему не дала инструмент.

– Ха-ха! Прикидывается. Цену себе набивает. Я в ее возрасте даже не целовалась!

– А что так? – удивился Коля.

– Принца ждала.

– Дождалась?

– Ага – нищего. Тише, дурак! Стены бумажные.

Я вспомнил все это, глядя на Таю, которая, словно не услышав просьбы, сидела неподвижно и смотрела, не отрываясь, на огонь.

– Ну же, Таисия Васильевна, эй! – Голуб повторил просьбу с капризной настойчивостью и щелкнул пальцами.

– Просим, драгоценная наша! – подхватил Юра-артист. – Или уступите гармошку! – Он сам играл, кажется, на всех инструментах.

Баянистка вздрогнула, очнувшись от своих дальних мыслей, кивнула, топнула босоножкой и растянула оскалившиеся мехи, а ее голые, почти детские руки взбугрились мышцами – не хуже, чем у физрука. Тяжелый все-таки инструмент! Иван Поддубный мог бы вместо чугунной трости для тренировки носить с собой футляр с баяном.

Над умирающим костром запрыгали веселые звуки вступления. Знакомая вещица! Голуб уверяет, что ее пели еще до войны в первых пионерских лагерях, тогда их называли детскими коммунами. В прошлом году у нас в «Дружбе» выступал дедок, который сначала

– Это еще что такое? Газет не читаете! Ильич ясно сказал: вошь сегодня – главный враг советской власти! Саботируете!

Начальник детдома, бывший инспектор гимназии, которому нашептали, что всех проштрафившихся тут же забирают в подвалы ЧК, упал на колени, мол, не губите, семья, дети, трубы от мороза полопались, а воды на такую ораву с уличной колонки не натаскаешься. Но Железный Феликс прикрикнул, чтобы тот бросил свои старорежимные коленопреклонения, потребовал бумагу и написал один мандат – детдомовцев раз в неделю бесплатно мыть в ближайших – Доброслободских банях, а второй – на получение со склада ВЧК ящика мыла.

– С тех пор мы чистые ходили, как барчуки! – улыбнулся дедушка пустыми деснами.

Я смотрел на этого лысого пенсионера в красном галстуке и думал, что тоже когда-нибудь, состарившись и поседев, стану рассказывать юным ленинцам про наш лагерь «Дружба», а они будут слушать раскрыв рты, недоумевая, неужели, в самом деле, в мое время молоко и сметану в лагерь из соседнего колхоза возили на телеге, запряженной гнедой клячей Стрелкой с огромными серыми мозолями на опухших мослах.

Тая сыграла вступление и кивнула Эмме Львовне. Воспитательница сначала закатила глаза, потом округлила рот, который стал похож на букву «о», нарисованную ярко-красной помадой, наконец заголосила:

Ну, споемте-ка, ребята-бята-бята-бята,

Жили в лагере мы как, как, как…

Все подхватили:

И на солнце, как котята-тята-тята-тята,

Грелись эдак, грелись так, так, так.

Наши бедные желудки-лудки-лудки-лудки-лудки

Были вечно голодны-ны-ны,

И считали мы минутки-нутки-нутки-нутки

До обеденной поры-ры-ры.

Ах, картошка, объеденье-денье-денье-денье-денье,

Пионеров идеал-ал-ал!

Тот не знает наслажденья-денья-денья-денья,

Кто картошки не едал-дал-дал!

Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка,

Низко бьем тебе челом-лом-лом.

Наша дальняя дорожка-рожка-рожка

Нам с тобою нипочем-чем-чем…

Пока мы пели, клубни чуть остыли, вожатые резали их пополам, а к концу последнего куплета начали раздавать ребятам. Мы перебрасывали горячие половинки на ладонях, дули и, обжигаясь, жадно ели, продолжая петь. По рукам пошла пачка крупной серой соли. Картофелины были душистыми, рассыпчатыми и особенно вкусными, если откусывать вместе с обгорелой хрустящей корочкой.

Вдруг Голуб вскочил, как подброшенный, и завопил:

– Лучшему в мире пионерскому лагерю «Дружба» – наше сердечное «гип-гип-ура-ура-ура»!

– Ура-а-а-а-а! – подхватили мы, оглянулись и увидели Анаконду.

А хмурая Тая нехотя сыграла туш.

5. Анаконда

Анаконда стояла возле большой бугристой березы, почти слившись со стволом из-за своей серой болоньевой куртки с капюшоном. Улыбаясь, начальница смотрела на нас темными, неподвижными глазами:

– Приятного аппетита, ребята!

– Спас-и-и-ибо! – нестройно отозвались мы.

– Угощайтесь, Анна Кондратьевна! – Голуб, ужом подскочив к ней, протянул половинку самой крупной картофелины и пачку соли.

– Спасибо, Николай, спасибо, голубчик, в другой раз. Ну что, молодежь, понравился вам костер?

– Да-а-а-а! – хором ответили мы.

– Это хорошо! Будете вспоминать дома. Я дала вам, как и обещала, лишний час. А вы слово держать умеете?

– Уме-е-ем, – грустно подтвердили мы.

– Прекрасно! Спать я вас в последнюю ночь не заставляю, но и на головах ходить не позволю. Из корпусов ни шагу! Ясно? Тишина и порядок. Понятно? Старшим тоже надо отдохнуть. Договорились?

– Да-а-а!

– Тогда дружно встаем, строимся парами и – поотрядно – расходимся в корпуса. Таисия Васильевна, улыбнитесь, наконец, и сыграйте нам на дорожку «Чибиса»! Зайцев, запевай!

Баянистка послушно кивнула и, сохраняя на лице скорбь, растянула меха, а Юра-артист, напружившись и скривив рот, совсем как Магомаев, огласил ночь настоящим оперным баритоном:

У дороги чибис, у дороги чибис,

Он кричит, волнуется, чудак…

Мы нестройно подхватили:

Ах, скажите, чьи вы, ах, скажите, чьи вы

И зачем, зачем идете вы сюда?

Пока под бодрую песенку про «друзей пернатых» мы бестолково строились парами, взрослые под руководством завхоза уже тащили к костру кастрюли, лотки и противни, накрытые полотенцами, звенели ящиками с бутылками, несли, прислонив к груди, стопки тарелок и «пизанские башни» граненых стаканов, вставленных один в другой. Запахло свежим, только что наструганным винегретом. Из эмалированного таза, который, обняв, тащил усатый Попов, руководитель радиокружка, торчали шампуры с шашлыком, поблекшим от уксуса: шматы мяса чередовались с крупными кольцами репчатого лука.

– Угли-то как раз! – заметил, потирая руки, судомоделист с удивительной фамилией Смык.

– Пора бы! А то пеплом прибьет! – согласился завхоз Петр Тихонович.

У всех взрослых на лицах было написано нервное предвкушение скорого сабантуя. В тачке привезли большую алюминиевую кастрюлю плова: из риса высовывались такие крупные куски, каких я в детских порциях никогда не видывал. Физрук Игорь Анатольевич принес стопку байковых одеял, одним из них, расправив, он закутал голые плечи Таи: к ночи посвежело. А другое отдал библиотекарше Маргарите Игоревне, раскладывавшей по траве тарелки.

– Андрей, ты найдешь себе пару или нет?! – прикрикнула Эмма Львовна на Засухина, с ним никто не хотел вставать рядом из-за экземы на его руках, не заразной, но очень неприятной на вид.

Мы строились, а взрослые лихорадочно готовились к своему прощальному костру. Лысый блондин припер канистру бензина на случай, если понадобится поддать огоньку. Бухгалтер Захар Борисович и снабженец Коган уже начали открывать бутылки с пивом, которые, шипя, брызгали во все стороны белой пеной. Галяква резала большие соленые огурцы с запавшими боками. Медсестра Зинаида Николаевна подозрительно принюхивалась к любительской колбасе.

– Зачем же на глазах у детей? Невтерпеж? Как маленькие, ей-богу! – сквозь зубы выругала Анаконда старшего вожатого Виталдона.

От выговора он помертвел – начальницу все боялись до судорог. Крупные розовые прыщи, покрывавшие его щеки, побагровели, он нервно поправил свою и без того аккуратную прическу и, вытянувшись, как в строю, стал жалко оправдываться:

– Я думал… я хотел… пораньше… чтобы… потом… виноват…

– Бутылками хоть не гремите, педагоги!

– Ага!

– Пусть дети уйдут!

– Ага!

– Послал же Бог сотрудничков! – Вдруг Анаконда направила свой темный взгляд на меня. – Полуяков, а ты что тут уши развесил? Тебя наш разговор не касается. Марш в строй!

Я метнулся к своим как ошпаренный. Тем временем пионерская мешанина на поляне, освещенной остатками костра и луной, постепенно приобретала правильные очертания. Благодаря целенаправленной суете возник строй, пока еще, правда, с пустыми промежутками, словно в

– Полуяков, ты чего болтаешься, как цветок в проруби? В строй! Становись с Комоловой! – громко, чтобы слышало начальство, приказал Голуб. – Папикян, уймись, «пенальти» захотел?! Пфердман, быстро встал с Поступальской! Стариков, ты наешься когда-нибудь?

От приказа встать в пару с Ирмой я ощутил теплое стеснение в груди и тут же поймал на себе нехороший взгляд Аркашки, так смотрят перед тем, как ударить под дых. Несмеяна, от которой наконец отвязался Пунин, нехотя вернувшийся в свой отряд, стояла одна, словно печально чего-то ожидая. По моим наблюдениям, красивые девочки бывают двух видов. Возле таких, как Шура Казакова, всегда вьются разные пацаны, вроде выпендрежника Вовки Соловьева. А вот задумчиво-гордая Ирма обычно ходит одна, редко с подружками, ребята к ней просто не решаются подойти, боятся, что отошьет, вежливо, холодно, глядя мимо, и будешь ходить потом точно с лягушкой за шиворотом.

Но не успел я шагнуть к Комоловой, как ко мне подскочила Нинка Краснова, рыжая, пухлая, усыпанная веснушками буквально с ног до головы. Она, кстати, всем твердит, что за границей конопушки теперь в моде, там даже продается специальный, очень дорогой крем, от него на лице появляются долгожданные желтые пятнышки. Врет, конечно! Наука еще подростковые прыщи с кожи убирать не умеет…

– Отпадный сегодня костер, правда? – закудахтала она, пристраиваясь рядом.

– Угу, – кивнул я, отстраняясь и не упуская из вида Ирму.

– Глаза видел? – понизив голос, спросила Краснова, для надежности схватив меня за пальцы.

– Какие еще глаза?

– Волчьи!

– Видел. Но в Подмосковье волков нет.

– Есть. В газетах писали.

Несмеяна глянула в мою сторону, равнодушно пожала плечами и взяла за руку оторопевшего от неожиданности Засухина. Тираннозавр глянул на счастливца и злопамятно ухмыльнулся.

– Строимся, строимся! Мальчики, девочки, не спим! – показательно суетился Голуб: он хотел в следующем году стать старшим вожатым, взамен Виталдона, который оказался слишком бестолковым для такой важной должности: разговор про это мы тоже слышали сквозь стенку.

– Не на то силы тратит! Ни одной юбки мимо не пропустит! – возмущалась Эмма Львовна.

– Так уж и ни одной? – засмеялся Голуб. – Твою-то пропустил!

– Потому что я не такая!

– Ждешь трамвая или принца?

Наконец первый отряд с песней «Орленок» двинулся с поляны, словно уползая в темную нору лесной дороги. Замыкающим шел Федя-амбал, двухметровый здоровяк с бычьей шеей. Он, уходя, оглядывался назад, жадно следя за приготовлениями и переживая, что здесь начнут до того, как он уложит свой отряд и вернется к застолью. Зря волнуется: жратвы столько наготовили, что до третьей смены не умять.

– Картошку ел? – спросила Нинка, не отпуская мою руку.

– Ел.

– А я две сгваздала. Мне Верка Чернова свою отдала – у нее катар желудка.

– Катар – это в легких, когда кашляешь.

– А вот и нет. Я тоже раньше так думала. Оказывается, бывает и в желудке. А чего ты не пригласил меня на танец?

– Тебя? – удивился я.

– Меня. Я даже вальс умею!

– А я не умею…

– Могу научить!

– Через год.

– Ладно… – покорно кивнула Нинка. – В почту сегодня играть будешь?

– Не знаю…

– Лучше уж поиграй, а то уснешь, и сам знаешь, что тогда будет! Могу тебе написать! Ответишь?

– Не знаю. Мне еще про Ыню полночи рассказывать, – вздохнул я.

– Трудно ответить? – надулась Краснова.

– Отвечу…

– Врешь и не краснеешь! Придумал новый подвиг?

– Нет еще…

– Как ты все это из головы берешь? Про твой «гроб на колесиках» до сих пор в младших отрядах рассказывают! – грубо польстила она.

– Да ладно… – зарделся я.

– Точно! У меня сестра в седьмом отряде! Забыл?

– Забыл.

– А как вы, бедненькие, теперь без Козловского? – перескочила она на другую, неприятную тему.

– Не очень… – Я поискал глазами моего друга Лемешева.

Он стоял, разумеется, с Ленкой Боковой, худенькой, как бумажная балерина.

– Ненавижу вашего Козла! Так ему и надо! Альму предал!

– Он же не нарочно, так получилось…

– А если человек под пытками выдал партизанский отряд и все погибли – его можно простить? Он ведь тоже не нарочно, он от боли! – отчеканила Нинка, блеснув стальными глазами. – Можно, скажи?

– Нельзя… – растерялся я.

Тем временем с поляны под песню «Гайдар шагает впереди…» потянулся второй отряд. Юра-артист, замыкая шествие, заливался громче всех и тоже озирался на многообещающую суету у костра. Физрук и завхоз воткнули по сторонам пышущего пепелища четыре рогатки, вставив в развилки жерди, а Попов стал укладывать на них унизанные мясом и луком шампуры. Потянуло жареным.

Дождавшись своего часа, наш Голуб громко и раскатисто скомандовал:

– Третий отряд, слушай мою команду: с песней в спальный корпус шаго-о-ом марш!

И мы двинулись, стараясь идти в ногу, держа равнение на начальницу. Все это он устраивал для Анаконды. Чистая показуха. Если бы не она, мы тихо побрели бы к лагерю, по надобности отбегая в темноту и возвращаясь в строй. Но перед «матерью-кормилицей» все хотят выслужиться и проявить себе с лучшей стороны. Ее боятся и уважают.

Когда я впервые приехал в «Дружбу», Анна Кондратьевна была еще старшей вожатой, звалась Аней, бегала в короткой плиссированной юбке или бриджах, на груди у нее трепетал алый галстук, а из-под пилотки торчал хвостик, стянутый черной аптечной резинкой. Начальником лагеря в ту пору был Никита Поликарпович Подгорный – огромный краснолицый дядька, ходивший в костюме из светло-серой мятой материи, которую бабушка Аня называет странным словом «чесуча». Директор и в самом деле время от времени почесывался, словно ему под рубаху заползли муравьи.

Никиту Поликарповича никто не боялся – он даже бранился, продолжая отечески улыбаться, а на пионерский маскарад однажды нарядился маленьким лебедем – и вся «Дружба» повалилась от хохота, созерцая его танцующие волосатые ноги под короткой балетной юбочкой, она называется «пачка». Именно Подгорный начал строительство клуба и добился, чтобы к нашему маленькому лагерю прирезали Поле. Для этого он неделю пил с председателем колхоза, и тот перед тем, как его увезли в больницу, сдался – подписал нужные бумаги. Впрочем, эти детали я узнал уже от Лиды, когда за ужином она рассказывала подробности Тимофеевичу.

– Неделю? – удивился отец.

– Неделю!

– Силен мужик!

От Лиды я также узнал о скоропостижной смерти директора. История такая: он под свою ответственность купил для пионеров бочку черной икры, ее отдавали очень дешево, так как заканчивался срок хранения. Я прекрасно помню эту икру – черный плевочек на куске белого хлеба. Она была очень соленой, воняла рыбьим жиром, но с маслом есть можно. Именно из-за этой злополучной бочки его, как выразилась Лида, «затаскали по инстанциям», объявили выговор за самоуправство и нарушение финансовой дисциплины, вызывали

– На будущий год приедете, ребятки?

– Да-а…

– Кто остается на третью смену? Поднимите руки!

Над строем взметнулись три пятерни. Лида в письме сообщила мне, что тете Вале из-за запарки на работе пока не дают в августе отпуск и вполне возможно мне придется вместо поездки к морю провести в лагере еще и третью смену. Если бы не умер Жоржик, я бы и на вторую не остался, в июле мы всегда ездили на Волгу, в Селищи, в его родные места…

– Выше, выше руки, кто еще остается? – подхватил, выслуживаясь, Голуб.

Но я не стал поднимать руку, мне показалось, если я это сделаю, тетю Валю уж точно не отпустят с работы. А что здесь делать еще целую смену? Ирма едет к тете на Рижское взморье. Мой друг Лемешев отправляется с предками в Крым, за сердоликами. Козловского забрали родители якобы по болезни, а на самом деле подальше от позора, потом повезут в деревню отпаивать парным молоком – нервы расшатанные лечить. А все из-за этой дурацкой истории! Бедную Альму, нашу любимицу, усыпили. Навсегда. А какая была собака! Умная, ласковая, послушная, хоть и дворняжка, что-то среднее между овчаркой и колли. Глаза совершенно человеческие! Мы ее тайком кормили, а жила она под навесом на хоздворе у Петра Тихоновича. Однажды она разбудила его, когда дачники хотели ночью стащить шифер со склада.

– Молодцы! – кивнула Анаконда, пересчитав руки. – Увидимся после пересменка. Эмма Львовна, не слышу третьего отряда!

Воспитательница снова округлила рот в букву «О», а мы подхватили:

Песни петь мы умеем задорно.

Мы не прячем от ветра лица.

И на звук пионерского горна

Откликаются наши сердца.

– Так держать! – похвалила начальница и кивком разрешила подчиненным выкладывать плов на тарелки.

– Любишь плов? – облизнувшись, спросила Нинка.

– Не очень, – соврал я и оглянулся на Ирму.

– А я люблю – свиной!

Несмеяна, девочка, которая нравилась мне всю смену, насупившись, шла в паре с самодовольным Жариновым. Засухин, как побитый, тащился теперь самым последним, один-одинешенек. Да еще вертлявый Голуб подгонял его легкими педагогическими тычками. Нам вслед неслась песня четвертого отряда «Орлята учатся летать…» и волновал ноздри острый селедочный запах: с кухни принесли свежий форшмак…

6. О вредности кино

Свое прозвище Анна Кондратьевна, как и все остальные, получила в прошлом году, когда нам показали черно-белую «Республику Шкид». До последнего времени кино крутили в столовой – после ужина. Убрав грязную посуду, загораживали кухонный проем большим подрамником с натянутой простыней, сдвигали в угол столы, а стулья выстраивали рядами. Потом задергивали шторы, террасное окно (в него на закате прямой наводкой било солнце) завешивали синими байковыми одеялами, цепляя за специальные гвоздики. Но свет все равно проникал в столовую, и сначала изображение на экране было блеклым, как фотоснимок, если его недодержать в проявителе. Но постепенно, по мере того как снаружи смеркалось, живая картинка становилась ярче, отчетливее, вырисовывались самые мелкие детали.

Лагерный шофер Матвей, Мотя по прозвищу Лысый Блондин, работавший по совместительству еще и кинокрутом, водружал проектор «Украина» на стул, поставленный на тумбочку, разматывал длинный витой шнур и втыкал штепсель в разболтанную розетку. Аппарат сначала «нагревался», мигая внутренними лампами, потом начинал со стрекотом вращать бобины – первую быстрее, вторую медленнее, а из объектива бил раструб света, который, уперевшись в экран, превращался в людей, зверей, деревья, автомобили, – и все это оживало, двигалось, звучало… Пленка, как правило, была старая, заезженная, покрытая царапинами, и казалось, в кадре, даже если показывали лето, идет мелкий серый снег. Иногда изображение дергалось, и герой, не успев войти в комнату, уже выпрыгивал в окно. Но мы-то знали: Мотя не виноват – это склейки.

Сбоку от экрана стоял старый черный динамик, похожий на увеличенный в десять раз радиоприемник. Звук обычно чуть отставал от событий на простыне, к тому же дребезжал и бубнил, многие слова разобрать было почти невозможно. Но поскольку новые фильмы нам привозили редко, в столовой всегда находились пионеры, картину уже видевшие, даже не раз. Они-то и переводили на человеческий язык непонятные места, остальные же громким шепотом передавали соседям, что именно сказал отважный Тимур лихому вредителю садов и огородов Мишке Квакину.

Когда кончалась часть, надо было поменять бобину, достав новую из круглой железной коробки. Лысый Блондин включал свет, за эти две-три минуты вожатые и воспитательницы успевали, пройдя по рядам, сделать замечания и раздать подзатыльники тем, кто во время показа возился и шумел, но так как в темноте не всегда угадаешь истинного нарушителя дисциплины, частенько доставалось и невиновным.

– За что? – взвизгивал незаслуженно наказанный.

– На будущее! – успокаивали его педагоги.

Потом свет гас – и кино продолжалось. После слова «Конец», от которого мне всегда становилось грустно, даже если на экране все завершилось весело и счастливо, мы поотрядно выходили из столовой на воздух и строились, чтобы организованно отправиться на вечернюю линейку:

Мы играли, отдыхали,

День к закату клонится,

А теперь пора нам дружно

На линейку строиться!

Это недолго: рапорт сдан – рапорт принят. «Спокойной, ночи, ребята!» Если кино затягивалось, младшие отряды отправляли спать без построения. У них вообще отбой – в девять. Несчастные существа! Каждый день жестокие взрослые отнимают у них целый час жизни, полной новых впечатлений! После линейки – сразу в «белые домики», иногда даже очередь туда выстраивается, но это у девчонок, нам-то проще: в одно очко можно направить сразу две, а то и три струйки. Журча, они скрещиваются и в месте пересечения брызжут золотыми искрами, переливающимися в тусклом электрическом свете. Потом – бегом в умывалку, несколько пригоршней ледяной воды в лицо. Некоторые девчонки перед сном повторно чистят зубы, Поступальская вообще делает это с остервенением, пытаясь достичь неземной белизны: в артистки готовится. У нее паста кончилась неделю назад, и Голуб выдал ей тюбик из своих запасов. Наяривать зубы перед сном – что за глупость? Пасту нужно беречь, экономить, как боеприпасы, – она очень пригодится в последнюю ночь смены!

А как не хочется спать перед отбоем! Как не хочется идти в тесную палату! Воздух вокруг пахнет душистым табаком – это такие белые цветы, испускающие ночью одуряющий

Спать, спать по палатам

Пионерам и вожатым.

Лысый Блондин возит фильмы из Домодедова на стареньком дребезжащем «пазике». Историю своего прозвища он с удовольствием рассказывает всем желающим, даже пионерам. Дело было так: принимая его на работу, Анна Кондратьевна спросила:

– Матвей Игнатьевич, не пойму: молодой, а уже лысый?

– В армии под утечку попал, – ответил он. – А вообще-то я жгучий блондин.

– Ладно, лысый блондин, с юмором, вижу, у тебя все в порядке, – улыбнулась она. – Пиши заявление и принимай транспорт!

Когда он несет из «пазика» в столовую, как ведра от колодца, два жестяных бочонка болотного цвета, за ним тащатся пацаны и канючат:

– Моть, какой сегодня фильм? Ну скажи! Жалко тебе, что ли? Не будь гадом!

Добрый и слабохарактерный, шофер, конечно, пробалтывается, и уже через несколько минут лагерь облетает весть: сегодня в столовой покажут «Королевство кривых зеркал». Я видел эту сказку раз пять, но все равно с нетерпением жду, когда огромные стражи Башни смерти упрут острия копий в грудь жестокого Нушрока и громовыми голосами потребуют: «Кл-ю-юч!» Потом глашатаи оповестят все королевство, что казнь зеркальщика Гурда откладывается! Как не рассмеяться вместе со всеми, когда растяпа Яло вдруг в собственном кармане обнаруживает вроде бы безвозвратно потерянный золотой ключ от Башни смерти? А король Йагупоп 77-й, который на твоих глазах превращается в глупого белого попугая?! Счастье!

Однажды Лысый Блондин привез «Девочку и эхо». Кто-то этот фильм уже видел и вспомнил:

– Ну да, там у девчонки, пока в море купалась, мальчишки стырили одежду, она сначала стеснялась, плакала, а потом, совершенно голая, смело пошла на хулиганов, те испугались и убежали!

– Чего испугались?

– Этого не показали…

– Что значит – совершенно голая?! – замахала руками Анна Кондратьевна, до нее все слухи доходили мгновенно, как по телеграфу. – Мотя, ты обалдел! У тебя с кудрями и мозги выпали? У нас тут дети! Ты бы нам «Брак по-итальянски» привез! Что там еще тебе предлагали?

– «Республику Шкид».

– Я пока не видела. Это про что?

– Сказали, про перевоспитание беспризорников.

– Совсем другое дело! Дуй назад и поменяй. Одна нога здесь – другая там!

Лучше бы нам показали кино про голую девочку. Первый отряд, вдохновленный фильмом, сразу после отбоя устроил «большую бузу», как шкидовцы. Ходили на головах, довели до слез воспитательницу, высадили стекло, а подушками бились с таким остервенением, что перья еще два дня летали по лагерю: погода выдалась ветреная. Пришлось поднять с постели Анну Кондратьевну, и только она сумела подавить бунт. Сначала, как обычно, пугала волчьими характеристиками – не помогло.

– Ладно, – сказала мать-кормилица, делая вид, будто уходит. – Беситесь, беситесь… Дети – хозяева лагеря. А я завтра позвоню в завком и срочно вызову сюда Ивана Григорьевича, Сергея Петровича, Ашота Ашотовича, Анатолия Пантелеевича, Марка Захаровича, нет, вместо Марка Захаровича я, пожалуй, вызову Лию Борисовну… – По мере того, как произносились имена-отчества предков, «большая буза» стихала сама собой, безобразники тихо складывали оружие, то бишь подушки, покорно ложились в кровати, натягивая одеяла до подбородка и бессильно закрывая глаза, что означало полную капитуляцию. – Так-то лучше, детки, – усмехнулась Анна Кондратьевна и, погасив свет, вышла из палаты.

7. Юрпалзай, Виталдон, Полпотовна, Стакан и другие

В нашем отряде обошлось без бузы: малы еще были, но зато мы переняли у беспризорников, попавших в Шкиду – школу имени Достоевского, другую отличную затею. Они там смешно переиначивали, сокращая, имена, отчества и фамилии учителей, в результате получались уморительные клички и прозвища: Константин Александрович Медников – Косталмед, Николай Викторович Сорокин – Никвиксор, Алексей Николаевич Попов – Алникпоп, Элла Андреевна Люмберг – Эланлюм.

Мы решили заняться тем же, только, как говорят по телику, «в конкретных исторических условиях». Идея (по секрету!) принадлежала мне, но Лемешев и Козловский горячо меня поддержали. Дело было так: в тихий час я, как обычно, развлекал ребят приключениями Виконтия Дображелонова. Вдруг в палату влетела воспитательница, тогда у нас была Полина Потаповна, бледная и вечно испуганная, так как ей постоянно снился один и тот же кошмар, будто у нее бесследно пропал пионер и ее будут судить.

– Да плюнь ты на них! – имея в виду нас, успокаивал ее наш тогдашний вожатый Гарик, он вряд ли бы заметил, если бы у него вдруг исчез и весь отряд.

Так вот, в палату измученной тенью скользнула воспитательница и зашептала:

– Тише, ребятки! Умоляю! Анна Кондратьевна идет!

Мы прикинулись спящими. Это нетрудно, только не надо громко храпеть и чмокать губами для достоверности. Сквозь ресницы я видел, как вошла директриса, осмотрелась и сурово кивнула обомлевшей Полине Потаповне на шторы, там два «крокодильчика» выпустили из железных зубов верхний край материи. Потом начальница поморщилась при виде фантиков под кроватями.

– Мы все исправим, – лепетала, провожая директрису, наша страдалица. – Мы проведем субботник! Анна Кондратьевна…

– Не сомневаюсь, – холодно ответила та, покидая корпус.

И тут меня точно подбросило в кровати. Едва закрылась дверь, я проорал на всю палату:

– Анна Кондратьевна – А-на-кон-да!

– Точно! – подхватил Лемешев. – Двадцать копеек!

– Отпад! – обнял меня Козловский. – Ты мозг!

– Отлэ! – подтвердил Тигран.

– Анаконда? Кто это? – не въехал Жиртрест, настолько же тупой, насколько толстый.

– Дурак, анаконда – это разновидность удава. Ты телевизор смотришь? «Клуб кинопутешественников»?

– Мультики…

– Оно и заметно!

И тут на нас накатило вдохновение, не отпускавшее несколько дней. Полина Потаповна стала Полпотовной, кличка ей совсем не подходила, но зато про злодейства красного кхмера Пол Пота, отравленного идеями маоизма, постоянно твердили по радио. Старший вожатый Виталий Донченко превратился в Виталдона. Юру-артиста, Юрия Павловича Зайцева, переиначили в Юрпалзая, баянистку Таю из Китая, Таисию Васильевну Иконникову, окрестили Тайвасиком. Лысый Блондин, Матвей Игнатьевич, стал Мотыгой. Руководитель судомодельного кружка – Стас Канунников получил прозвище Стакан. Разными способами мы выведывали еще не известные нам фамилии и отчества сотрудников, чтобы сконструлить очередную кличку. Например, фамилию сторожа Семена Афанасьевича мы долго не могли узнать, так как он стеснялся ее из-за двусмысленности. Сами посудите, легко ли скромному человеку жить с фамилией Форсов, ведь «форсить» означает «воображать о себе невесть

Воображала хвост поджала

От немецкого кинжала!

Но узнали-таки, когда, обнаружив ворота без охраны (старик отлучился на станцию за пивом для страдающего Стакана), Анаконда закричала на весь лагерь:

– Где этот Форсов? Я не позволю из детского учреждения проходной двор устраивать! Как появится, сразу же ко мне!

Так Семен Афанасьевич Форсов стал Семафором.

Тогда после первой смены я уехал на Волгу, но Козловский, которого предки законопатили в «Дружбе» до осени, написал мне на Волгу, что придуманные нами прозвища вышли за пределы четвертого отряда и блуждают теперь по всему лагерю. Более того, ими заразились взрослые, и он сам слышал через распахнутое окно, как Анаконда, отчитывая старшего вожатого за вялую бестолковость, в сердцах бросила ему в лицо:

– Да что с тобой разговаривать! Одно слово – Виталдон! Если бы не твой тесть, давно бы духу твоего здесь не было!

Но вопреки ожиданиям через год многие клички, придуманные нами в радостном озарении, отпали и отлипли сами собой. Во-первых, некоторые взрослые, получившие отличные прозвища, на следующее лето просто не приехали работать в лагерь. Например, Гарик Бунин – Горбун, схлопотавший за разгильдяйство «волчью характеристику». Или Полпотовна, у нее сон об исчезнувшем пионере превратился в навязчивую идею, и бедную Полину Потаповну, как рассказал Козловский, в конце третьей смены увезли в Белые Столбы на консультацию, и врачи запретили ей работать с детьми. А руководителя судомодельного кружка Стаса Канунникова, Стакана, не взяли в штат из-за необоримой тяги к спиртному, что и отразилось в его кликухе. Жаль! Какой мы с ним крейсер «Аврора» склеили – закачаешься!

К тому же в лагерь приехали новые ребята и девчонки, которые в «Дружбе» прежде никогда не бывали и не участвовали в упоительном придумывании прозвищ. То, что нам казалось верхом остроумия, их совсем не зацепило. Наконец, надо сознаться: не все «погоняла» получились удачными. Ежу понятно: Тая из Китая лучше, чем Тайвасик. По той же причине Юрпалзай снова стал Юрой-артистом, а Мотыга – Лысым Блондином. В общем, накрепко прозвища прицепились только к Виталдону и Анаконде, да еще к Галякве – Галине Яковлевне…

Мне казалось, никто никогда не узнает, что именно я подбил друзей придумать клички вожатым, воспитателям и другим сотрудникам. Но шила в мешке не утаишь. И в этом я вскоре смог убедиться.

Наш лагерь принадлежит на паях трем предприятиям – Маргариновому заводу, где работает Лида, Макаронной фабрике, там основное место службы Анаконды, и заводу «Клейтук», вываривающему из костей разные полезные вещества, – оттуда как раз прислали Виталдона, он зять директора. Знакомясь в первый день с новичками, мы, старожилы, обязательно спрашиваем: «Ты откуда?» Все пионеры делятся на «маргариновых», «макаронников» и «клейтуковцев». Правда, небольшая часть путевок распределяется через профсоюз работников пищевой промышленности. Поэтому есть еще у нас и «профсоюзники», или «залетные». Все они почему-то страшные задаваки.

Однажды маман вернулась с совещания, где обсуждали подготовку лагеря к летнему сезону, и за ужином восхищалась:

– Какая же все-таки хорошая вам начальница досталась! Деловитая, строгая, все помнит, все контролирует. А вот старший вожатый, по-моему, – рохля.

– Точно! – согласился я. – Одно слово – Виталдон.

– А память у Анны Кондратьевны – просто чудо! – продолжала ликовать влюбчивая Лида. – Подошла ко мне после совещания и говорит: «Привет передавайте Юре! Он у вас такой выдумщик!» Я не поняла и переспросила, что ты такое еще выкинул, а она – мне: «Вы ему передайте – он сразу все поймет!» И что же ты такое выдумал, сынок?

– Я… Я… – похолодел я и нашелся: – Девиз отряда.

– И какой же?

– Бороться, искать, найти и не сдаваться!

– Погоди, – захлопала глазами моя начитанная маман. – Это же из «Двух капитанов» – девиз Саньки Григорьева!

– Ты не расслышала, – вывернулся я. – Бороться, искать, найти и не за-да-вать-ся!

– Ну это совсем другое дело! Миш, скажи!

– Правильно, – кивнул Тимофеич, добрый после пива. – Задавак всегда бьют!

– А что Анак… она еще сказала? – осторожно уточнил я.

– Сказала, что ты в лагере скучаешь по клубнике, просто места себе не находишь… Это так?

– Бывает… – молвил я, делая вид, будто увлечен поисками в компоте урюка с косточкой, которую можно разгрызть и полакомиться орешком.

– Главный технолог «Макаронки», – вдруг радостно вспомнила Лида, – ездил в командировку – в Финляндию. Представляешь, там клубника в магазинах круглый год продается – даже зимой! Стоит, конечно, дорого, но лежит… Никаких тебе очередей.

– Сволочи! – буркнул на это Тимофеич.

8. Гороховый Маугли и царь шмелей

…Мы шли по ночному лесу, спотыкаясь об извилистые, бугристые корни, в лунной полутьме они казались змеями, переползавшими широкую тропу и одеревеневшими по мановению доброй волшебницы, которая позаботилась о безопасности усталых, но довольных пионеров. Мы брели, теряя строй, и пели, жутко фальшивя:

Пионеры, пионеры, пионеры,

Миллионы красных галстуков горят.

Пионеры, пионеры, пионеры,

Самый смелый, самый солнечный отряд…

Дорога повернула направо. Большая поляна с мятущимся малиновым пятном костра пропала из виду, исчез и серый силуэт Анаконды. А чем дальше от начальства, тем привольней дышит человек. Третий куплет Эмма Львовна, к всеобщей радости, даже начинать не стала. Мне вообще эта песня не нравится, какая-то ненастоящая, такие поют в начале праздничных концертов по телевизору, но потом можно услышать и что-то веселенькое. Уж лучше бы мы взяли песню «Гайдар шагает впереди…», как в прошлом году, но никто не стал возражать, когда Голуб на первом сборе предложил в качестве отрядной песни это занудство. Только вечный спорщик Борька Пфердман настаивал на «Орленке». Надо было, конечно, его поддержать, но он в прошлом году на один балл обошел меня в литературной викторине и получил награду – толстую книгу «Приключения Тома Сойера и Гекльберри Финна». Пферд – парень с гонором и, когда Жаринов в начале смены обозвал его жидёнком, сразу полез драться, хотя отлично понимал, что силы неравны. Голуб потом проводил следствие, выпытывая, откуда у Борьки столько кровоподтеков, а сам во время дознания косился на Аркашку. Но пострадавший объяснил, что мы играли в конный бой, а это очень опасный для здоровья вид спорта. Остальные подтвердили. Но дело тем не кончилось, история дошла до директрисы, она вызывала Пферда и тоже допрашивала, мол, скажи лучше правду, мы накажем обидчика! Однако Борька отлично знал, что за стукачество полагается темная, и поэтому снова завел шарманку про «конный бой» и не выдал тираннозавра, которого тут же отправили бы в Москву с волчьей характеристикой.

– Ты был конем

– Я… – растерялся Пферд, соображая, как правдоподобнее ответить. – Конем…

– Не думала, что у такого уважаемого инженера, как Исидор Маркович, такой трусливый сын. Иди и подумай над своим поведением!

Анаконда в самом деле знает не только по именам всех пионеров, она помнит, как зовут наших родителей. Каждая выходка и проказа навечно запечатлевается в ее злопамятном мозгу, как в картотеке. Не голова, а какая-то бездонная копилка наших грехов. В начале этой смены она остановила меня возле библиотеки и спросила:

– Здравствуй, Юра! Что читаем?

– «Человек-амфибия». – Я показал книжку, которую нес сдавать: на обложке Ихтиандр плыл верхом на дельфине и трубил в большую раковину.

– Похвально! Научная фантастика развивает воображение, хотя оно у тебя и так фонтанирует! Кто же из героев тебе больше всего понравился?

– Дельфин.

– Почему?

– Он верный друг.

– А Гуттиэре?

– Нет! – твердо ответил я.

– Почему же?

– Если бы она по-настоящему любила Ихтиандра, то попросила бы доктора Сальвадора, чтобы он пересадил и ей акульи жабры – тогда они смогли бы вместе уплыть в океан и создать семью. А так она просто всплакнула и вышла за Ольсена. Вот и вся любовь!

– Смотрите, как вырос наш гороховый Маугли! – удивилась начальница. – Ну и сочини правильный конец! Ты же мальчик с воображением… Только сначала руки вымой!

Что она имела в виду, говоря о моем воображении, – придуманные обидные прозвища или страшные истории, которые я рассказываю ребятами перед сном, не совсем ясно. Умеет Анаконда выражаться двусмысленно. А с гороховым Маугли вышла такая вот смешная история. Давным-давно, когда Анна Кондратьевна была еще старшей вожатой, а я мал до неузнаваемости, мы возвращались с Ближней поляны под надзором двух воспитательниц. Я тогда страстно увлекался бабочками и, увидав большую лимонницу, вырвался и побежал за ней – она, словно специально, летела низко и неторопливо, присаживалась на цветы, как бы поджидая меня. Потом, взмахнув крылышками, бабочка направилась в лес, я за – ней и в результате, петляя между стволами, заблудился, как говорится, в трех соснах. Меня долго не могли найти, потому что я выбрел из леса на колхозное поле и от отчаяния уснул в горохе, объевшись предварительно сладкими стручками, отчего позже попал с поносом в изолятор. Когда же меня все-таки нашли и привели к старшей вожатой, спросила:

– Ну что, ребенок, набегался?

– Угу, – всхлипнул я, чувствуя в животе такое бульканье и брожение, словно проглотил кусок карбида.

– Как тебя зовут?

– Юра Полуяков…

– Полуяков? Запомню. Иди уж, гороховый Маугли!

Сшибая стулья, я вылетел из пионерской комнаты и помчался в «белый домик». Выходит, самое первое прозвище, продержавшееся целую смену, придумала она мне, я только со временем вернул должок.

Про мою любовь к клубнике Анаконда тоже говорила Лиде не случайно. Как-то Лемешев, Козловский и я отправились за бронзовиками на просеки, они начинаются прямо за бетонным забором и густо заросли диким колючим шиповником с душистыми красными и белыми цветами, в которых часто копошатся жуки с глянцевыми, точно бронзовыми панцирями. Когда они летят, сияя на солнце, кажется, будто по воздуху на вибрирующих полупрозрачных крылышках несется, посверкивая гранями, изумрудная брошка. Эти июльские жуки в лагере высоко ценятся, особенно девчонками, за красоту, многие хотят засушить их и увезти домой – на память о лете. На бронзовика можно выменять массу полезных вещей: конфету, пачку вафель, умело сложенные фантики, пару обеденных компотов…

Но моей «коронкой», смертельным номером, были шмели, которые в изобилии, тяжело гудя, слетались на сладкие цветы шиповника. Однако удобнее всего ловить их, когда они самозабвенно копошатся в розовых вихрах клевера. Скажу без ложной скромности, в нашем отряде, да и во всем лагере профессионально обезвреживать этих грозных сластен умел только я один. А научил меня этому редкому искусству давным-давно «макаронник» Степа, странный кособокий парень, больше всего на свете интересовавшийся насекомыми. Он единственный, на моей памяти, поймал за смену сразу трех махаонов, редких бабочек с удивительными желто-черно-синими резными крыльями, похожими на сказочные мундиры царских придворных. Началось с того, что Степа жестоко подшутил надо мной, доверчивым, безгалстучным растяпой, наблюдавшим разинув рот за тем, как он охотится в Поле. Умелец щедро предложил мне отведать собранный с цветов нектар прямо из подрагивающей мохнатой попки попавшего в плен шмеля. Я радостно согласился и тут же ощутил дикую боль, а потом, через пару минут, почувствовал, как, пульсируя, раздувается моя нижняя губа. Вскоре ее, страшно распухшую, выпяченную, можно было увидеть, слегка опустив глаза. Я зарыдал от ужаса и бросился в изолятор, холодея от того, что вдруг потерял способность членораздельно выговаривать слова:

– Ва вшо-про-бя-ра-жу!

Это означало: «Я все про тебя расскажу!» – самая серьезная угроза, на которую способен обиженный ребенок. Испуганный Степа меня догнал, остановил и пообещал в благодарность за молчание научить «обезжаливать» шмелей. Преодолевая боль, я согласился. Медсестра, увидев мою отвисшую, как у бульдога, губу, всплеснула руками, а догадавшись из моего бормотания, что случилось, обозвала меня идиотом, посоветовав в другой раз почеломкаться с ядовитой змеей. Потом она смазала место укуса чем-то мятным, дала таблетку и уложила в койку, принеся на ужин жидкой манной каши. Удивительно, но утром опухоль спала, и меня потом долго дразнили медососом. Степа сдержал слово и обучил меня своему мастерству. Для поимки выбирался экземпляр покрупней, предпочтение отдавалось «цыганам» – черным лохматым шмелям с красными попками, а также «тиграм» – желто-полосатым страхолюдинам, в самом деле окрасом напоминающим страшных хищников. Делалось это так: шмеля, севшего, допустим, на клевер, резко накрывали панамкой или рубашкой. Это не трудно: он настолько увлечен сбором нектара, что на людей внимания почти не обращает. А может быть, надеется на свое жало? И напрасно…

Следующий этап гораздо сложнее: следует, постепенно сдвигая панаму, дождаться, когда из-под края высунется глазастая головка, а затем мохнатая спинка, которую надо крепко схватить двумя пальцами – большим и указательным. Пленник будет отчаянно жужжать, сучить лапками, вздымать хоботок, угрожающе ворочать брюшком, показывая опасное острие, но достать и укусить не сможет. От волнения с хоботка иногда срываются янтарные капли. Если быстро подставить ладонь, можно потом слизнуть: очень вкусно! Самый опасный – третий этап: свободной рукой надо, улучив момент, сильно сдавить верткое брюшко, да так, чтобы из попки до отказа высунулось черное, кривое, как сапожное шило, жальце, которое следует подцепить ногтями и резко выдернуть вместе с белесой требухой. С этой минуты шмель абсолютно безопасен и приручен. Поначалу он может попытаться улететь, но буквально через два метра обессиленно садится на травку. Теперь с ним можно играть, выкидывая разные интересные фокусы. Например,

– Хочешь поймаю голыми руками?

– А ты не боишься? Он же кусается!

– Ни капельки!

– Ну, поймай, если такой смелый…

И вот под изумленными девчачьими взорами ты преспокойно берешь шмеля с цветка, кладешь на ладонь и даже гладишь пальцем взъерошенную спинку!

– Почему он тебя не кусает?

– Я царь шмелей!

Или можно незаметно пустить обезжаленного «тигра» на блузку другой девчонке, какой-нибудь ябеде или воображале, и ждать, пока она, заметив страшную опасность, заголосит на весь лагерь:

– Ой, мамочка! Спасите!

– Что случилось!

– Шмель!

– И всего-то?

Ты снисходительно подходишь и хладнокровно спасаешь трусиху от безвредного чудовища.

Два года я был в глазах всех отрядных девчонок укротителем шмелей, потом Лемешев, гад, так и не научившись вырывать жало, разболтал мою тайну. И они возмутились, что я, мол, издеваюсь над живой природой, гублю бедных доверчивых насекомых, приносящих людям пользу, опыляющих растения, ведь без жала они потом, бедненькие, погибают. Как будто не погибают бабочки, когда их прикалывают булавками к обоям! Меня даже хотели вызвать на совет отряда и вынести порицание, но наша тогдашняя воспитательница, преподававшая в школе биологию, успокоила общественность, объяснив, что в отличие от пчелы, оставшись без жала, шмель не гибнет, но становится как бы неполноценным инвалидом. В общем, с меня взяли честное пионерское, что я впредь не стану калечить несчастных насекомых. Я легко согласился и даже не стал скрещивать пальцы во время клятвы. Зачем? Моя тайна раскрыта, девчонки не визжат от ужаса и не считают меня больше царем шмелей, ловить которых стало с тех пор не интересно…

9. Внуки Мишки Квакина

…Но вернемся на просеки. Они упираются в садовые участки с маленькими домиками в два окна или просто с сарайчиками, куда под замок прячут лопаты, грабли, тяпки, лейки. Одни наделы совсем не огорожены и заросли травой вперемежку с кустами. Другие обнесены штакетником, ухожены, изборождены грядками с разной зеленью и обсажены по периметру смородиной, крыжовником, малиной. Есть и молодые яблони с белеными стволами. Один участок с гостеприимно распахнутой калиткой нас особенно заинтересовал, особенно – длинные ряды низких кустиков с тройными зубчатыми листиками, а из-под них выглядывали большие бугристые ягоды, привлекательно красного цвета.

– Зайдем? – предложил Козловский.

– Поймают, – усомнился осторожный Лемешев.

– Кто? Дачники приезжают только в субботу вечером. Пацаны из первого отряда тут все время пасутся – еще никого не поймали.

– Ну, что, Шляпа? – Оба посмотрели на меня с надеждой.

– Три минуты. Только едим, – внимательно оглядевшись, решился я. – В карманы ничего не берем. На «атас!» разбегаемся в разные стороны. Если что – мы просто хотели срезать путь через участки и заблудились.

– Ура! – хором вскричали мои друзья.

Но, выбирая самые крупные, рубиново-сизые ягоды, мы задержались гораздо дольше, чем на три минуты, увлеклись, потеряв бдительность, да еще жадный Козел, обнажив черную кудрявую голову, стал складывать клубнику в панаму. Впрочем, я и сам увлекся, не успевая прожевывать и глотать ароматно-сладкую мякоть, слегка похрустывавшую на зубах мельчайшими семечками. Хозяин выскочил из кустов малины внезапно и бесшумно. Он был в капроновой шляпе, синей майке и полосатых пижамных брюках. Толстыми волосатыми пальцами схватив за ухо Лемешева, садовод заорал:

– Попался, вредитель! У-у, рыжий! Вот кто к нам повадился! Плодожоры!

– Дяденька, я больше не буду! – взвыл от боли и ужаса Пашка. – Это не мы! Мы хотели дорогу срезать!

– Конечно, не будешь! В колонии клубники нет! Срезался ты, парень, всерьез!

Вот так, крепко держа за ухо, он повел Лемешева в лагерь, а мы, понятно, поплелись следом: не бросать же друга в беде! Оторопевший Козловский так и нес в руках улики, пропитавшие белую панаму рубиновым соком. А ведь я предупреждал идиота! Семафорыч, завидев шествие, отпер калитку и даже отдал честь со словами:

– Попались в плен? Эх вы, раззявы! Какие из вас, на хрен, разведчики!

В приемной директора терпеливо сидел с папочкой на коленях Заборчик – бухгалтер Захар Борисович Чикман. Лицо у него всегда было печальное, а глаза безутешные, словно его постоянно заставляют совершать какие-то дурные поступки, и он, внутренне протестуя, вынужден подчиняться. Увидев нас, Заборчик даже повеселел, поняв, что нам сейчас хуже, чем ему.

Секретарша директора Галина Яковлевна Ванина (Галяква), ехидная, сухая, как щепка, старушенция, вскинулась, перестав трещать на машинке, злорадно глянула на нас поверх очков и фыркнула, выказав презрение к расхитителям садовых товариществ.

– У себя? – сурово спросил дачник.

– У себя! – кивнула она и снова сникла над клавиатурой, выставив седой пучок волос, стянутых на затыке фигой. – Но к ней нельзя!

– А ну пошли! – садовод потащил Лемешева в кабинет.

Мы, понурив головы, шагнули следом. Анаконда говорила по телефону, и судя по подчиненному выражению лица, – с московским начальством, докладывала, что к родительскому дню все готово. Увидев нас, она даже бровью не повела, а только приложила палец к губам, мол, не мешайте – важная линия! Огородник кивнул, вытер со лба платком пот и еще крепче сжал Пашкино ухо. Козловский хотел спрятать промокшую соком панаму за спину, но директриса еле заметным движением головы предупредила: поздно, голубчик! Спокойно и неторопливо закончив отчет, она положила трубку и долгим взглядом осмотрела каждого из нас, потом вперилась в дачника.

– Антон Максимович, отпустите ребенка, не убежит!

Тот подчинился, снял шляпу и разжал волосатые пальцы: Пашкино ухо напоминало большую клубничину, раздавленную в лепешку.

– Вот, полюбуйтесь, Анна Кондратьевна, на вашу саранчу! Совсем житья от них не стало. Каждый божий день озоруют. Садишь, горбатишься, удобряешь, поливаешь, а урожай – пшик!

– Позор! – Показательно прикрикнув, она погрозила нам пальцем.

Мы низко опустили голову – рыжую, русую и черную.

– И много съели? – участливо поинтересовалась Анаконда.

– Килограмм точно сожрали. Когда это вредительство кончится?

– После третьей смены – это я вам точно обещаю.

– Безобразие! Я заявление в милицию напишу.

– Обязательно! Они у вас на грядках пост организуют.

– Смеетесь?

– Да уж какой тут смех! В третий раз приходите. Спасибо за бдительность! Виновные будут наказаны. – Она полезла в сумку и вынула оттуда пять рублей. – Получите компенсацию!

– Ну, на пятерку-то они не наели… – замялся дачник.

– Ничего, это на перспективу. Скоро крыжовник и вишни поспеют.

– Спасибо… Вы не поймите… Мы не куркули какие-нибудь. Но ведь и ягода сама не растет, пока обиходишь – семь потов сойдет…

– Я понимаю!

Антон Максимович взял синюю бумажку и, пятясь, покинул кабинет. Директриса еще раз оглядела нас с ног до головы, задержавшись на распухшем Пашкином ухе, потом громко, чтобы было слышно через тонкую дверь в

– Галина Яковлевна, подготовьте приказ об отчислении из лагеря Полуякова, Захарова и… э-э-э… Лещинского. Четвертый отряд.

– С какой формулировкой и от какого числа? – уточнила Галяква, возникая на пороге.

– С завтрашнего дня. Нет. С послезавтрашнего. Как раз родители приедут и заберут их, голубчиков, под расписку.

– Формулировка? – спросила, ликуя, секретарша.

– Формулировка… – Анаконда плотоядно задумалась. – Формулировка такая: «За расхищение коллективной собственности, выразившейся в пожирании… нет, в поедании клубники на дачных участках».

– В регулярном поедании? – подбавила зловредная Галяква.

У нее на носу, видимо, с самого детства росла большая волосатая бородавка, исключавшая всякое милосердие к окружающим.

– Именно – в ре-гу-ляр-ном. Спасибо за подсказку, Галина Яковлевна! – благодарно кивнула Анаконда и безжалостно глянула на нас. – Ну что, внучата Мишки Квакина, доигрались!

– Мы больше не бу-у-удем… – загнусили мы.

– Поздно рыдать, голубчики! Поезд ушел. Поздно, расхитители клубничной собственности! Раньше надо было думать. Теперь – бесполезно. Прямо на торжественном построении я и передам вас родителям из рук в руки с волчьими характеристиками. При всех! Вот позору-то будет! Бедная Лидия Ильинична. – Анаконда посмотрела мне в глаза, словно гипнотизировала перед тем, как проглотить. – Пошли вон, паршивцы!

Поняв, что жизнь погибла, мы повернулись и побрели восвояси.

– Захаров! – окликнула она.

– Что? – с надеждой обернулся Лемешев.

– Марш в медпункт, пусть тебе ухо обработают, а то неровен час отвалится. Как я тебя Ирине Аркадьевне одноухого верну! Захар Борисович, зайдите!

Бухгалтер вскочил со стула и, чуть не сбив нас с ног, вбежал в кабинет:

– Накладные бы подписать, Анна Кондратьевна!

– Давайте! Вы вот что, проведите-ка пять рублей через радиокружок.

– Анна Кондратьевна, лучше через судомодельный, – мертвым голосом возразил Заборчик.

– Ну, вам видней, вы у нас материально ответственный…

10. Родительский день

Сутки, оставшиеся до приезда родителей, мы прожили как в тумане, с тоской бродили по территории, прощались с любимыми местами и друг с другом, гладили Альму, смотревшую на нас безутешными и все понимающими карими, совершенно человеческими глазами. Мы с горечью сознавали: на будущий год в «Дружбу» нас просто не примут, и судьба жестоко разбросает нас по разным пионерским лагерям, где все придется начинать с начала. Где не будет больше неразлучной троицы – Лемешев, Шаляпин, Козловский…

Но это еще полбеды. После досрочного возвращения домой каждого из нас ждало суровое возмездие. Отец Лемешева, майор, служил заместителем по строевой подготовке в военном училище. Всегда имея под рукой широкий офицерский ремень, Пашку он никогда не порол, используя другие методы воспитания. Поймав сына на нарушении дисциплины, майор ласково говорил: «Ну пойдем, сынок, позанимаемся!» – и вел на плац, видневшийся из окон служебной квартиры. Там Лемешев ходил строевым шагом до изнеможения, когда кажется, что пятки вот-вот отвалятся.

– Устал, сынок?

– Устал, папа…

– Ну отдохни чуток… – и разрешал сыну повисеть минут десять на турнике.

В результате невысокий, узкоплечий от природы Лемешев был крепок и охотно напрягал перед девчонками бицепс, твердый, как молодой баклажан.

Майор Захаров регулярно приезжал в лагерь на родительский день и всегда оставался крайне недоволен построением дружины на линейку:

– Мне бы вас, салаги, на недельку! Как кремлевские курсанты у меня потом ходили бы! Разве так ногу тянут?! А ты, Павел, почему ленишься? Ведь умеешь! На плац захотел?

– Митя, это же дети! Зачем им твоя муштра? – мягко возражала Пашкина мать Ирина Аркадьевна, святая женщина, работавшая в библиотеке Макаронной фабрики.

– Сегодня дети – завтра солдаты! – сурово возражал строевик.

Козловский тоже пощады не ждал. Нет, своего отца он не боялся. Добрый толстяк Лещинский служил на «Клейтуке» технологом, но душой был далек от процесса вываривания из костей разных полезных веществ. Он любил петь под гитару романсы. Как-то, приехав на родительский день, Вовкин предок во время концерта художественной самодеятельности пробрался к сцене, попросил у Юры-артиста гитару и жалобным голосом пропел романс «Мой костер в тумане светит…». Когда, душевно раскланявшись, технолог сошел в зал и вернулся на свое место, жена, наклонившись к нему, прошипела: «Идиот, ты бы еще детям “Шумел камыш…” спел!» Мамаша Козловского, Антонина Петровна, служила в милиции, в паспортном отделе, и привыкла покрикивать на неорганизованных граждан из очереди, мол, еще звук, и вообще без документа останетесь – мыкайтесь потом!

В их семье именно она приводила приговоры в исполнение и могла отвесить сыну или мужу такую затрещину, что в башке потом, как уверял Вовка, неделю звенело. В юности она носила фамилию Густомясова и занималась толканием ядра, чуть-чуть не попав в большой спорт, но вышла замуж и произвела на свет Козловского, в чем постоянно упрекала бедного технолога. Нет, не в том, что родила Вовку, а в том, что не дотянула до звания мастер спорта, при этом она смотрела на мужа такими глазами, точно он когда-то обманул ее, совершив непростительный поступок, не имеющий срока давности.

Я же боялся не отцовского ремня, который он выдергивал из брюк, как Чапай саблю из ножен, но редко пускал в ход. Хотя, конечно, за отчисление из лагеря, уверен, Тимофеич меня все-таки выпорол бы со свистом, и не ради воспитания, а скорее от злости, ведь на будущий год уже ему пришлось бы просить для меня путевку у себя в завкоме, а одалживаться у начальства отец страшно не любит. Он у нас из породы непримиримых молчунов. Больше порки я боялся Лидиного отчаяния. Мне открывалась страшная картина неотвратимого будущего: вот маман счастливыми глазами выискивает меня в строю, находит, ободряюще улыбается, а через минуту, после рокового известия, ее лицо становится сначала испуганным, потом беспомощным, затем безутешным, наконец, слезы катятся по ее щекам, оставляя промоины в слое пудры, которую, оказывается, делают из растолченного в пыль риса.

– Сынок… – шепчет она. – Как же я теперь людям в глаза смотреть буду?! При всех… Такой позор… А что скажут в райкоме?

Под впечатлением этой воображаемой сцены я начинал тихо поскуливать. Надвигающийся кошмар усугублялся тем, что Гарик и Полпотовна делали вид, будто ничего не знают о нашем скором изгнании. Полине Потаповне было вообще не до нас, она, в очередной раз недосчитавшись пионера, а потом найдя его, бежала в медпункт мерить давление. А Гарик безмятежно расспрашивал, каким образом мы собираемся превратить мальчиков четвертого отряда в ватагу разбойников, и не услышав определенного ответа, заставил нас репетировать до одури куплеты налетчиков из мультфильма «Бременские музыканты»:

А кто увидит нас, тот сразу ахнет,

И для кого-то жареным запахнет…

И вот настал страшный день. Полпотовна как ни в чем не бывало

– Вон мои! – судорожно вздохнул Лемешев.

– И мои! – всхлипнул Козловский.

– А ко мне почему-то только отец приехал… – с сердечным облегчением сообщил я, заметив одиноко шагающего Тимофеича.

– Хе-хе, – засмеялся Семафорыч. – Ох, и обломится вам, ребята, нонче!

Мы, бодрясь, встретили ничего не подозревающих родителей у ворот, раскрытых сегодня настежь, покорно приняли их поцелуи, дружеские потрепывания и разные там нежные слова, которые так любят произносить предки дрогнувшим голосом после двухнедельной разлуки:

– Ой, сыночек, осунулся ты что-то!

– Да тебя не узнать, эка вымахал, верста коломенская!

И мы побрели с ними в лагерь, как на Голгофу. Наша соседка по общежитию Алексевна, старорежимная старушка, лично видевшая царя, так зовет гору, на которой евреи прибили Христа к кресту гвоздями, а он перед смертью подружился с разбойником, распятым по соседству, и захватил его с собой на небо. Скоро мы тоже погибнем, но в рай нас никто не возьмет, так как его в природе не существует, да и сам Иисус – это просто сказка для пенсионеров, измученных ревматизмом.

– Что за выправка, бойцы! – пророкотал майор Захаров, он был в форменной, защитного цвета рубахе с уставными лямками на плечах. – Выше голову, пехота!

Сердобольная Ирина Аркадьевна, как специально, вынула из сумки литровую банку с засахаренной клубникой и начала нас угощать, а мы решительно отказывались, ссылаясь на отсутствие аппетита.

– В чем дело, Павлуша, ты же так любишь клубнику!

– Это в прошлом… – загадочно ответил Лемешев.

– Что случилось? – гулко спросила мадам Лещинская, положив на плечо сына тяжелую руку. – Ты почему без панамы? Напечет.

– Все хорошо, мамочка! – отозвался Вова с замогильной бодростью. – Не напечет.

– Потерял панаму?

– Нет-нет-нет…

– Все отлично! – подтвердили мы с Пашкой. – 22 градуса в тени, переменная облачность. Обещали кратковременный дождь. Не напечет…

Вовкина панама, сколько мы ее ни терли хозяйственным мылом, так и осталась вся в пятнах, которые от стирки из красных превратились в синие.

– Но вы-то сами в головных уборах? – подозрительно поглядела на нас толкательница ядра.

– Не напечет, – испуганно повторили мы и моментально сняли: Вовка пилотку-нопасаранку, а я – картуз из мелкой соломки.

На родительский день, я заметил, почему-то всегда выпадает хорошая погода. Лишь однажды шел такой проливной дождь, что из корпуса не выйти. Так и просидели с родителями целый день в палатах, играя в лото, домино и шашки. Технолог Лещинский оказался гроссмейстером и каждый раз выходил в дамки, попутно съедая и собирая в столбик шашки противника.

– Грибы пошли? – спросил Тимофеич, заметив лужу.

– Сыроежки, – кротко доложил я, соображая: отлупит он меня еще по пути на станцию или дотерпит до дома?

Лучше бы дотерпел: маман после двух-трех хороших вытяжек ремнем обычно виснет у него на руке с воплем: «Хватит! Это же ребенок! Бить детей непедагогично!»

– Сыроежки? Ну какие это грибы! – усмехнулся отец.

– Павлик, а что у тебя с ухом? – вдруг заметила Лемешева мамаша последствия мертвой хватки дачника.

– В пионербол играли, – не моргнув, ответил мой находчивый друг.

– А концерт будет? – застенчиво поинтересовался Лещинский-старший.

– И не мечтай! – сурово предупредила жена, поведя правой, толчковой рукой.

И тут судьба меня окончательно добила: нас догнала запыхавшаяся Лида. Она тут же, позоря перед друзьями, страстно обцеловала меня с ног до головы. Ее лицо светилось летним восторгом, на голове был венок из синих васильков, собирая их во ржи, она, судя по всему, и отстала от своих, как когда-то в детстве от эшелона с эвакуированными.

– Подтянуться! – скомандовал майор. – Прибавить шаг!

По пути мы отвечали на разные дурацкие вопросы, стараясь выглядеть беззаботными, хотя понимали: правильнее сказать правду прямо сейчас, не дожидаясь прилюдного позора, поскорей забрать со склада чемоданчики, взять в приемной у Галяквы волчьи характеристики и тихо, через заднюю калитку навсегда покинуть лагерь. Но никто не решился на это. Напротив, мы зачем-то пытались шутить, рассказывали о проделках Альмы и скорой «Зарнице», а прибыв к нашему корпусу, сначала зашли в палату, сверкавшую небывалой чистотой, и майор неодобрительно спросил:

– А разве койки у вас не «отбивают»?

– Хорошая мысль! – кивнул Гарик. – Добро пожаловать в четвертый отряд!

– А как вообще наши бойцы? – не унимался строевик.

– Очень инициативные и дисциплинированные мальчики, – лицемерно ответила Полпотовна, отлично зная о грядущем нашем позоре.

Оставив взрослых любоваться идеально подметенной территорией, мы встали в общий строй, чтобы с громкой отрядной песней выйти на лагерную линейку и занять наше законное место – между третьим и пятым отрядами. Там, равняясь на флагшток, мы и ждали бесславного конца. А солнце светило, птицы пели; бабочки, капустницы и лимонницы, безбоязненно садились на анютины глазки; самолеты, раскинув стальные крылья, летели в дальние страны. Мир был жизнерадостно-равнодушен к нашему горю. Еле сдерживая слезы, мы ждали развязки.

Но хуже всех было, конечно, мне: Лиду как секретаря партбюро Маргаринового завода пригласили на трибуну – квадратную бетонную площадку, обнесенную железным заборчиком. Маман, отдав сумки Тимофеичу и сняв, слава богу, дурацкий васильковый венок, стояла теперь среди начальства, сосредоточенно соображая, что бы такое умное сказать детворе, если дадут слово. Мое сердце изнывало от безысходности. Я заметил в толпе суровое лицо мадам Лещинской, и мне стало страшно за друга.

И вот началось… Сначала Виталдон старательным шагом, вызвав кривую усмешку майора, подошел к трибуне, вскинул руку в пионерском салюте и отрапортовал, что дружина лагеря «Дружба» на торжественную линейку, посвященную родительскому дню, построена. Затем Анаконда о том же самом доложила председателю профкома Макаронной фабрики – пузатому дядьке в темном жарком пиджаке с красным флажком на лацкане. Тот кивнул, принимая рапорт, а потом говорил так долго и нудно, что даже на неподвижном лице директрисы появилась улыбчивая тоска. Наконец профорг призвал нас достойно встретить приближающееся 50-летие Великого Октября и замолк. В родительской толпе раздались подхалимские хлопки.

Следом дали слово Лиде, она, немного волнуясь, но довольно складно, а главное – коротко, объяснила, что без партии никакого счастливого детства, а уж тем более летнего отдыха нам бы не видать как своих ушей, и в качестве отрицательного примера сослалась на плачевную судьбу подрастающего поколения за рубежом, где сама, как я знаю, никогда

– Юные пионеры, к борьбе за дело великого Ленина будьте готовы!

– Всегда готовы! – уныло отозвалась наша несчастная троица.

Наконец подошла очередь Анаконды. Мы обреченно переглянулись. Тут как раз на солнце наползла свинцовая туча, и природа траурно потемнела. А директриса бодро, лишь изредка заглядывая в бумажку, доложила, сколько пионеров на сегодняшний день отдыхает в лагере (на 7 процентов больше, чем в прошлом году), сколько человеко-часов мы отработали на подшефном колхозном поле, какие провели соревнования, конкурсы, сколько у нас кружков и сколько пионеров их посещает. Рассказала она и о подготовке к «Зарнице». Отдельно была объявлено про музыкальную сказку «Бременские музыканты», премьера которой состоится сегодня вместо заурядного концерта художественной самодеятельности.

«Что ж, если вместо десяти разбойников песенку споют всего семь, никто даже не заметит… – скорбно подумал я. – А может, лучше скоропостижно умереть?»

Пиф-паф – и вы покойники,

Покойники, покойники…

От долгого ожидания неизбежной гибели меня замутило. Ну что она тянет?! Скорей бы! На моих сообщников было больно смотреть…

– …Теперь о самом неприятном… – трудным голосом проговорила Анаконда и посуровела.

Я почему-то вспомнил фильм «Мы из Кронштадта», там красные матросы, которым контра привязала к шеям огромные камни, перед тем как исчезнуть навек в пучине, прощаются, обнимаясь, друг с другом…

– …Так вот, о неприятном. К сожалению, в этом году из-за разногласий между пайщиками мы так и не смогли продолжить строительство бассейна. Котлован, думаю, все видели! А река Рожайка от нас далековато, да и купаться в ней небезопасно. Быстрое течение и плотина, с которой всем хочется прыгнуть. Ребенок из лагеря «Солнышко» получил увечье. Вторая нерадостная информация – это количество койко-часов в изоляторе. Оно увеличилось по сравнению с июнем на 15 процентов. Ну, и самое теперь неприятное, я бы даже сказала, безобразное явление, мешающее нам жить и отдыхать! – Анаконда внимательно посмотрела в нашу сторону…

Лемешев беззвучно заплакал. Козловский до крови закусил губу, а я чуть не крикнул, как в кинофильме «Юность Максима»: «Прощайте, товарищи!»

– …участились случаи самовольного оставления отдельными нарушителями территории лагеря, что в принципе недопустимо и создает угрозу для жизни и здоровья детей. Прошу вас, дорогие родители, прежде чем запичкать ваших чад клубникой и прочими сладостями, серьезно поговорить с ними об этом! Имейте в виду, при повторном нарушении будем безжалостно отчислять из лагеря! Думаю, пайщики нас поддержат!

В ответ председатель профкома Макаронной фабрики нахмурился и важно кивнул:

– Поддержим и родителей привлечем!

– Но не хочется заканчивать на грустной ноте, – посветлела Анаконда. – Сейчас в нашем новом клубе состоится премьера, а потом все свободны до семи часов. К ужину попрошу детей вернуть! Добро пожаловать в счастливый мир детства!

Все захлопали от радости, что официальная часть закончилась, а я испытал такое ощущение, будто с моих плеч упал тяжеленный мешок. Тут как раз выглянуло солнце, золотя мир прекрасными лучами. Мы посмотрели друг на друга, не веря своему счастью, и обнялись.

…В клубе, после триумфального исполнения песни разбойников, я, еще не успев снять драную тельняшку и стереть с лица усы, нарисованные жженой пробкой, попался на глаза Анаконде. Вероятно, от переживаний у меня начались галлюцинации, мне померещилось, будто директриса, как обычная озорная девчонка, показала мне язык… Невероятно! Лещинский-старший все-таки добыл гитару и спел пионерам жалостливое произведение «Не жалею, не зову не плачу…». Но Антонина Петровна на этот раз почему-то не ругалась, наоборот, погладила его по редким волосам тяжелой и нежной рукой. А Лемешев от избытка чувств шепнул мне, что у него, судя по всему, будет братик или сестричка.

– Сынок, ты был самым лучшим разбойником! – восхитилась Лида. – Может, тебе в артисты пойти?

– Бездельников нам в семье не хватало… – пробурчал Тимофеич.

11. Мальчик с фантазиями

Слева показалась старая знакомая – большая раздвоенная осина, похожая на увеличенную до неимоверных размеров рогатку. Я вдруг подумал: если привязать к ней в несколько слоев хорошую бинтовую резину, натянуть вдвоем или втроем, вложить футбольный мяч и жахнуть, то можно, наверное, дострельнуть до Вострякова. Стоит себе человек на платформе, ждет электричку, никого не трогает – и вдруг ему с неба бабах в голову. Кто? Что? Откуда? Неизвестно… Моток резины в аптеке стоит 67 копеек, а таких надо штуки четыре. Кожаный мяч в «Спорттоварах» обойдется в восемь рублей. Итого: 10.68. Целое состояние! Можно, конечно, использовать лагерный мяч, но он со шнуровкой, которая дубеет, если намокла, а это опасно: Губарев из второго отряда сыграл головой – потом на лоб шесть швов наложили. К тому же на казенном инвентаре нацарапано: «пл Дружба». Если докопаются – можно запросто на учет в детскую комнату милиции угодить. Какая же иногда чепуха в голову лезет! Точно в мозгах сидит озорной чертик и подбивает на разные пакости.

И тут мне страшно захотелось оглянуться на Ирму. Просто невтерпеж! Пишется, кстати, без мягкого знака, а «настежь», наоборот, – с мягким. Но я удержался, решил воспитывать в себе силу воли. Кто знает, возможно, в армии я буду разведчиком и, если попаду в плен к поджигателям войны, должен держаться мужественно, как Зоя Космодемьянская. Но мне после пыток, конечно, удастся бежать, да еще прихватив с собой очень секретные документы. За это я получу медаль, как горнист Кудряшин, а еще лучше – орден. Тогда Ирма будет смотреть на меня так же, как Маргарита смотрела на Кудряшина, когда он вдруг приехал к нам в лагерь на побывку. Мне нравится Красная Звезда, солидная награда, но она крепится к одежде с помощью нарезного штыря и закручивающегося «барашка», поэтому пиджак надо протыкать насквозь, после чего остается заметная дырка. Лида такой порчи гардероба просто не переживет, она и брошку-то к новому платью с ужасом прикалывает. Поэтому пусть лучше – медаль «За отвагу», колодка держится на булавке и заметных следов не оставляет.

Наша колонна растянулась по ночному лесу. Луна снова вынырнула из-за облаков, и в бредущих тенях можно было различить знакомые силуэты. Впереди шагали, взявшись за руки и живо переговариваясь, Борька Пфердман и Сонька Поступальская. Когда я впервые увидел их в позапрошлом году, подумал: брат и сестра, очень уж похожи, да и ухватки, словечки, жесты – одинаковые. Оказалось, даже не родственники. Но когда к Борьке приезжает мамаша

Приглядевшись, я увидел и моего друга Лемешева, он размахивал руками и смешил, как обычно, Ленку Бокову – жуткую хохотушку, ей только палец покажи – она уже заливается. С ней любой тупица будет чувствовать себя остряком вроде Бориса Брунова. Башашкин с ним знаком и уверяет, что в обычной жизни знаменитый конферансье хмурый и немногословный, а любимая его поговорка: «Шутки денег стоят».

Я все-таки не выдержал, оглянулся и с радостью обнаружил, что Ирма идет теперь рядом с Аркой Тевекелян. Отверженный Аркашка вместе с Голубем замыкают строй, пинками подгоняя отстающих – Засухина и Жиртреста, особенно старается, конечно, наш тираннозавр. Жаль, я не видел, как Несмеяна дала ему от ворот поворот. А Коля по своему обыкновению делает вид, будто не замечает произвола взбешенного отставкой Жаринова, наш вожатый шарит по темной чаще дальнобойным фонарем, выхватывая замысловатые сплетения ветвей, похожие на чудовищ.

Когда колонна изогнулась на повороте, я увидел Эмаль, она шла впереди, пытаясь своим слабым фонариком освещать дорогу, но блеклый пучок света терялся во мраке. Неугомонный Голуб решил созорничать и направил мощный луч на воспитательницу, причем на нижнюю, выпуклую часть ее фигуры. Она, конечно, заметила это хулиганство и полусердито погрозила напарнику пальцем. Странно все-таки: Эмма Львовна намного старше, а позволяет ему разные глупые штучки, будто они ровесники…

– Смотри, снова эти глаза! – взвизгнула Нинка и испуганно прижалась ко мне.

– Где? – уточнил я, отстраняясь.

– Пропали. Только что были. Ты спишь на ходу, что ли?

– Нет, я думаю.

– О чем же ты думаешь? – спросила Краснова.

– Так, вообще…

– И часто ты думаешь?

– Всегда. А ты?

– Я? Иногда…

– А когда не думаешь, что у тебя в голове? – поинтересовался я.

– Не знаю… Так, воспоминания какие-нибудь. Если я не думаю, я вспоминаю.

– О чем?

– Обо всем. Пред тем как появились глаза, я вспоминала, как мы с мамой ходили в цирк. А еще раньше про мамины новые туфли, которые мне еще велики, но совсем немножко. У меня большая нога. Видно, в отца.

– А вот скажи, твой отец ругается, если мать покупает себе что-нибудь без спросу?

– Никогда.

– Он добрый?

– Понятия не имею. У меня его нет.

– А был?

– Конечно. Дети на грядках не растут. Но я его не помню…

– Совсем?

– Абсолютно.

– Но может, фотографии остались?

– Нет, мама все порвала и выбросила. Остался какой-то клочок: щека с ухом… Но знаешь, отец мне иногда снится, только я наутро всегда забываю, как он выглядел…

– Щека с ухом?

– Самый остроумный, да?

– Извини… А знаешь… ты в следующий раз постарайся запомнить, на какого актера он похож… Так легче потом вспомнить! Все люди смахивают на каких-нибудь артистов. Вот мой отец в молодости был вылитый пятнадцатилетний капитан… Забыл фамилию…

– Всеволод Ларионов!

– Точно!

– Ну ты и фантазер, Шаляпин! Новый подвиг придумал?

– Почти… – соврал я и снова оглянулся на Несмеяну.

Мне вдруг показалось, что наш оживленный разговор с Нинкой ей не очень-то нравится. Заметив мой взгляд, Комолова тут же сделала вид, будто она страшно увлечена беседой с Аркой, и даже положила ей руку на плечо. Нет, конечно, мне померещилось. С чего бы это гордой Ирме переживать, что я оказался в паре с этой болтуньей?

– Ну, скажи, скажи: Ыня победит Фантомаса? – снова пристала ко мне Нинка.

– Они подружатся.

– Врешь!

– Посмотрим. У вас много зубной пасты осталось?

– Есть кое-что… А ты будешь в почту играть?

– Наверное. Что еще остается делать? Спать-то нельзя.

– Хочешь, я тебе напишу?

– Уже спрашивала.

– Если не хочешь – так и скажи! – надулась Нинка. – А твои сказки про Ыню мне вообще по барабану! Понял?

– Понял.

С тех пор как я напугал всех жуткой историей про непослушную девочку-сиротку, покоя мне не стало. После отбоя и даже иногда во время тихого часа от меня требовали все новых и новых страшных рассказов. Первое время я попросту переиначивал, добавляя красочные подробности и леденящие детали, известные всем пионерам страшилки про черную ленту, красное пятно, зеленую пластинку, фиолетовые занавески, синее пианино, стеклянную куклу, желтые глаза, пирожки с человечиной, черные тюльпаны, бабушку с копытом, трамвай с красными шторками, белые туфли с ядовитыми гвоздями, оживающий ночью портрет, ядовитое голубое печенье…

Удивительное дело: чем страшнее получалась у меня небылица, чем сильнее дрожали слушатели, чем ужаснее монстры мерещились за темным окном, тем безмятежнее засыпала палата, чтобы утром счастливой улыбкой встретить радостное утро и солнечных зайчиков на стене…

Честно говоря, заранее я сюжет не придумывал, он как-то сам собой всплывал в голове, едва я начинал рассказывать, спросив предварительно:

– А на чем мы вчера остановились?

– На плотоядном платье…

О, это была классная байка – про то, как один портной, завербованный чертями, сшил платье, которое незаметно буквально до скелета съедало того, кто его надевал: сначала маму, потом бабушку, а потом и девочку, ей, горемыке, обновка досталась в наследство.

– Ладно, Нинка, не злись! – попросил я.

– Вот еще! С какой стати? Я и не злюсь. А скажи, откуда ты узнал про кольцо с перламутром? У моей мамы есть такое кольцо.

– Я и не знал. Придумал. Из головы. А ты и эту мою страшилку знаешь?

– Конечно! Лемешев все твои истории пересказывает Ленке Боковой, а она потом нам.

– Так вот почему она к нему все время бегает!

– Конечно! Мы ей поручили. Она у нас как связная в партизанском отряде. А ты что подумал?

– Ничего я не подумал.

– Но Комоловой, между прочим, твои истории совсем даже не нравятся…

– Почему?

– Можешь сам у нее спросить.

– И про колечко с перламутром тоже не понравилось?

– Нет! Она сказала, что ты мальчик с болезненной фантазией… – фыркнула Нинка и отвернулась.

Странно, я-то считал историю про то, как две одноклассницы пошли гулять в Сокольники и попали в жуткую переделку, вершиной своего творчества. Даже самые выдержанные пацаны из нашего отряда, слушая эту мою страшилку, тряслись как осиновые листы.

– Шаляпин, ты просто новый Хичкок! – похвалил Лемешев, который благодаря своей библиотечной мамаше знает гораздо больше меня.

– Посмотрим, посмотрим… – солидно отозвался я, понятия не имея, кто такой Хичкок.

12. Колечко с перламутром

…Хорошая девочка Мила жила в благоустроенной отдельной квартире вместе с мамой, папой, дедушкой и бабушкой. Однажды она собралась со своей одноклассницей Надей погулять в Сокольниках, но мама строго предупредила девочек: ходить там можно только по асфальтированным дорожкам, никуда не сворачивая, так как в парке стали в последнее время пропадать дети. Кроме того, нельзя нюхать незнакомые цветы и принимать приглашения в гости, кто бы ни позвал. Даже – милиционер. А главное – безоговорочно запрещается по пути в парк садиться в трамвай с голубыми шторками. Это – верная смерть!

Подружки дали честное пионерское, что будут вести себя осторожно, соблюдая правила, потом вышли на оживленную улицу, доехали до Сокольников на пятидесятом трамвае без всяких шторок. Они долго, обсуждая недостатки одноклассников, гуляли по асфальтированным аллеям, пока не проголодались. Тогда девочки решили купить себе по горячему пирожку с мясом, но продавщица с гладким, словно глянцевым, лицом ответила им: с мясом выпечка кончилась, осталась только с капустой, но завтра обязательно будут свежие пирожки с ливером. Юбка у торговки была до самого асфальта, да еще она все время ее одергивала, словно стесняясь своей обуви.

Заплатив 10 копеек, девочки съели по пирожку с капустой, оказавшейся очень соленой, и пошли дальше по аллее, как вдруг увидели: от широкой асфальтовой дорожки отходит кривая тропинка в глубь смешанного леса, а вдали виднеется полянка – вся в крупных фиолетовых цветах.

– Давай нарвем цветов! – предложила Надя. – Или хотя бы понюхаем!

– Нет, мама запретила сходить с асфальта и нюхать всякие цветы!

– Мы только туда и назад!

– Нет!

– А я за это дам тебе померить мое колечко! – предложила Надя: ей родители на день рождения подарили серебряный перстенек с перламутром.

Мила, поколебавшись, согласилась: очень уж ей нравилось колечко подруги. Но дойдя до поляны и почувствовав аромат цветов, девочки сразу будто опьянели и, забыв всякую осторожность, углубились в чащу. Они шли-шли-шли, пока не наткнулись на лачугу за колючей проволокой: из трубы валил черный дым и вокруг пахло так, словно кто-то варил в огромной кастрюле холодец. Подружки хотели повернуть назад, но на крыльцо вышла старуха в белом платочке и ласково пригласила:

– Девочки-девочки, заходите, я как раз самовар поставила.

– Зайдем! Я после этой капусты пить хочу! – захныкала Надя.

– Мама запретила заходить в гости, – ответила Мила, которой голос бабки показался подозрительно знакомым.

– Мы только заглянем!

– Нет!

– А я тебе за это дам поносить мое колечко!

– Ну, ладно – на минутку!

Добрая старушка повела их вовнутрь, а там все оказалось благоустроенно, как в городской квартире: телевизор, радиола, холодильник и секционная мебель. Хозяйка усадила подруг на широкий кожаный диван, сама же стала хлопотать: накрывать на стол, расставлять чашки, раскладывать ложки, доставать из буфета разные сласти. Надя забралась на самую середину дивана с ногами, но осторожная Мила присела с краю, на откидной валик и вдруг заметила, что лицо старухи из доброго сделалось злым-презлым, а накладывает она из трехлитровой банки в розетки очень странное варенье.

– Бабушка-бабушка, как называется ваше варенье? – осторожно спросила Мила.

– Крыжовниковое.

– А почему же ягоды так похожи на детские глазки?

– Это сорт такой, милая, «Семиглазка» называется.

– А почему же они моргают?

– Ишь, ты, наблюдательная какая попалась! – Старуха ощерилась желтыми клыками и превратилась в настоящую ведьму. – Сейчас узнаешь! – Она подняла длинную юбку, и стало видно, что у нее вместо ступней черные лошадиные копыта.

Колдунья нажала копытом невидимую педаль – диванные подушки тут же разъехались в стороны, и Надя, сидевшая посередке, с воплем полетела куда-то вниз вверх тормашками, а Мила, поняв, что угодила в западню, спрыгнула с валика и бросилась вон во весь дух. Она мчалась, не разбирая дороги, сквозь заросли и клумбы, пока не выбежала из парка около метро «Сокольники». Потом школьница на пятидесятом трамвае, убедившись, что на окнах нет никаких занавесок, добралась до дома. Там она никому ничего не сказала, нырнула в кровать, накрылось с головой одеялом и, притворившись спящей, услышала тихий разговор родителей.

– Что ты хочешь купить нашей дочери на именины? – спросила мать.

– Пианино.

– Хорошо. Только не покупай черное!

– Ладно. А ты что подаришь? – поинтересовался отец.

– Я? Портрет женщины с розой.

– Очень хорошо! Но цветок не должен быть желтого цвета.

– Знаю.

Утром девочка проснулась, взяла портфель и пошла в школу, а там ее все стали спрашивать, почему Надя не явилась к первому уроку. Мила уклонилась от ответа, а сама на большой перемене сказала учительнице, что у нее расстройство желудка, но вместо поликлиники поехала на пятидесятом трамвае без шторок в Сокольники – искать пропавшую подругу. Ходила она ходила по аллеям, но никак не могла найти кривую тропку, которая вела на поляну с фиолетовыми цветами, зато набрела на старый тир, где люди стреляли из пневматических ружей в цель, чтобы выиграть большую Стеклянную куклу с внимательными оранжевыми глазами. Мила тоже хотела проверить свою меткость, но добрый прохожий предупредил: все те, кто получал в качестве приза Стеклянную куклу, потом навсегда исчезали.

Девочка ходила-ходила, проголодалась, решила подкрепиться и подошла к знакомой продавщице с глянцевым лицом, та ее сразу узнала, одернула длинную юбку и весело сообщила, что как раз завезли свежие пирожки с мясом.

– Дайте один, – попросила девочка, протянув десять копеек.

– А ты и для своей подружки возьми!

– Она пропала, – грустно ответила Мила.

– Какой ужас! – воскликнула продавщица и отошла со своим коробом в сторону.

Девочка села на лавочку, откусила пирожок, но чуть не сломала зуб. Вскрикнув от боли, она выплюнула мясо на ладонь и увидела перстенек с перламутром. Тогда ей стало понятно, куда исчезла бедная Надя. А торговка, заметив, что Мила рассматривает на ладони серебряное колечко, немедля убежала прочь, стуча ногами об асфальт так, словно на ней были деревянные башмаки. Ужаснувшись страшной находке, школьница заплакала и пошла искать милиционера, которого вскоре увидела возле чертова колеса, он ел вафельное мороженое.

«Странно, – подумала наблюдательная Мила, – никогда еще не видела милиционера, который ест мороженое!» Но все-таки подошла к нему и сказала:

– Товарищ постовой, я хочу вам заявить о пропаже человека! Это моя одноклассница – Надя.

– Очень хорошо! – обрадовался тот. – Надо, маленькая гражданочка, проехать со мной в отделение для составления протокола! – И он, крепко взяв школьницу за руку, бросил недоеденное мороженое на землю.

«Удивительный милиционер, – подумала сообразительная Мила, – швыряет мусор

– Твоя подруга совсем бесследно исчезла или остались какие-то ценные вещественные доказательства? – вдруг спросил странный постовой.

– Вот что от нее осталось! – школьница разжала кулак и показала ему колечко с перламутром.

– Ого! – обрадовался милиционер и нацепил перстенек на самый кончик своего толстого мизинца вместо того, чтобы приобщить к другим вещественным доказательствам.

«Это не милиционер!» – поняла девочка, похолодев, и сразу же узнала в нем жуткого преступника по кличке Мосгаз, который безнаказанно рубил свои жертвы топором, поэтому его портреты висели по всей Москве.

Мила незаметно оглядела преступника и заметила: у злодея из-под кителя торчит гладкое топорище, измазанное засохшей кровью. Они тем временем дошли до остановки, и тут как раз подошел трамвай с голубыми занавесками.

– Садись, девочка! – приказал Мосгаз, сжимая ее локоть.

– А вас разве в милиции не учили, что представитель закона должен первым войти в транспорт и лишь затем подать потерпевшему руку?

– Конечно, учили! – Преступник вскочил первым на подножку и поманил за собой Милу, но в этот момент двери с острыми, как бритва, створками сложились, отрубив Мосгазу кисть с колечком на мизинце, а трамвай, из которого неслись душераздирающие вопли, умчался, рассыпая из-под железных колес искры. Осторожная девочка сняла перстенек с мертвого пальца, а руку выбросила в урну, как и положено.

Когда она вернулась домой, в комнате уже стояло черное пианино (других цветов в магазине не оказалось), а на стене висел портрет дамы с белой розой в руке.

– Не хочешь поиграть гаммы? – предложил отец.

– Завтра.

– Но учти, в магазине предупредили, что красную клавишу трогать нельзя ни в коем случае! – предупредил он.

– Конечно, папочка!

Мила сделала вид, будто очень устала в школе и в группе продленного дня, рано легла в кровать. Выспавшись, она встала среди ночи, чтобы осмотреть подаренное пианино, подняла крышку, увидела клавишу цвета крови, не удержалась и все-таки нажала. Но ничего особенного не случилось, даже никакого звука не раздалось. Девочка побродила по квартире и снова легла. А утром мама ее спрашивает:

– Мила, зачем ты выкрасила белую розу на картине в желтый цвет?

– Я не красила…

– Может, ты нажимала красную клавишу?! – засомневался отец.

– Нет, – соврала девочка, стараясь не моргать.

– А бабушку ты не видела? Она пропала.

– Может быть, пошла в булочную?

– Нет, ее галоши стоят у двери.

Мила поняла, произошло что-то страшное, и дала себе слово не смыкать глаз в следующую ночь, но все-таки уснула, а наутро без следа сгинул дедушка. Потом без вести пропал отец. Наконец Мила догадалась вставить себе в глаза спички и не заснула. Когда пробило полночь, женщина на картине ожила, вышла из рамы, положила желтую розу на пианино, откинула крышку и стала тихо играть похоронный марш… Утром выяснилось, что и мать тоже исчезла. Девочка, оставшись круглой сиротой, сообразила: теперь пришла ее очередь – и приготовилась к смерти.

И вот настал вечер. Родители всегда перед сном выключали радио из сети, но теперь их не стало, и приемник работал постоянно, наконец передачи закончились, наступила полная тишина, и вдруг из черной шляпы послышался голос Левитана:

– Внимание, граждане и гражданки, дети мои, запритесь на все замки и ни в коем случае не выходите на балконы! По городу идет Стеклянная кукла!

Смышленая девочка поняла: это ее последний шанс, она выскочила на балкон и стала размахивать руками, чтобы привлечь Стеклянную куклу. И тогда снова по радио раздался голос Левитана:

– Девочка, будь осторожна! Стеклянная кукла вошла в твой подъезд!

Мила вернулась с балкона в комнату, сунула под одеяло диванные подушки, чтобы со стороны показалось, будто в кроватке кто-то спит.

– Девочка, берегись! – снова предупредил Левитан. – Стеклянная кукла поднимается в лифте!

Мила отперла замок и даже приоткрыла входную дверь, чтобы чудовище не перепутало случайно квартиры.

– Девочка! – страшным голосом предостерег Левитан. – Стеклянная кукла у тебя в гостях! Беги!

Но Мила спряталась за диван и стала ждать. Тут как раз пробило двенадцать, и женщина на картине ожила, выпрыгнула из рамы, положила желтую розу на пианино, откинула крышку и стала тихо играть похоронный марш… Тем временем в комнату неслышно вошла Стеклянная кукла, посмотрела вокруг оранжевыми глазами, приняла даму с картины за Милу и тут же задушила ее холодными прозрачными пальцами. Девочка же воспользовалась заминкой, выскочила на улицу и поспешила по ночной Москве в Сокольники, так как общественный транспорт уже не ходил, а на такси денег у нее не было.

Но Стеклянная кукла, поняв, что ее обманули, помчалась вдогонку. Вбежав в темный безлюдный парк, Мила бросилась по знакомой аллее, пробежала мимо сгоревшего тира и вдруг увидела кривую тропинку, которая вела на поляну с фиолетовыми цветами, освещенными бледным лунным светом. Пробегая мимо, умная девочка зажала пальцами ноздри, а Стеклянная кукла ничего не знала про дурманящий запах и надышалась допьяна. Когда она, вращая оранжевыми глазами, следом за жертвой ворвалась в хорошо обставленную лачугу, то зашаталась, как пьяная, и повалилась на кожаный диван – прямо посередке. Мила же успела юркнуть под стол. Страшная старуха от шума проснулась, спрыгнула с печи и весело прошамкала:

– Ого, мясная начинка сама ко мне пожаловала!

Она нажала копытом секретную педаль, и Стеклянная кукла провалилась вниз вверх тормашками. А Мила осторожно вылезла из-под стола и вернулась домой. Там внимательная девочка сразу обратила внимание, что роза, лежавшая на пианино, снова стала белой, а изнутри черного инструмента доносятся стоны. Она откинула крышку – и оттуда выбрались живые-невредимые дедушка, бабушка, отец и мать. Они ничего не могли вспомнить, только радостно обнимались. Мила рассказала им все с самого начала и показала колечко с перламутром.

Когда рассвело, отец взял охотничье ружье, и они поехали на такси в Сокольники, а там сразу увидели, что милиционеры держат за руки продавщицу с глянцевым лицом. Злобная торговка ругалась, оказывала сопротивление и хотела вырваться.

– Что тут происходит? – спросил отец.

– Эта спекулянтка, – ответил старший сержант, – пыталась накормить покупателей пирожками с битым стеклом! За это полагается расстрел. Но нам надо выяснить, от кого она эту вредительскую продукцию получает. Может, из-за границы, от империалистов…

– Она сама эти пирожки печет из человечины, – тихо сообщила Мила.

– С чего ты взяла, девочка?

– А вот с чего! – Школьница приподняла длинную черную юбку торговки, и все сразу увидели мохнатые копыта.

Ведьма дернулась изо всех сил, вырвалась и побежала прочь, цокая по асфальту, но отец вскинул ружье, выстрелил и попал в голову, которая раскололась, как орех, и все увидели старуху с желтыми

Мила повела милиционеров по кривой тропинке в лачугу, попутно попросив их вытоптать ядовитые фиолетовые цветы на поляне. Отодвинув кожаный диван с секретным механизмом, они нашли под ним глубокий кирпичный подвал, а там большую электрическую мясорубку, котел с жирным варевом и гору детских костей, которые вдруг зашевелились… Милиционеры и отец сразу прицелились, но из-под груды вылезла живая и невредимая, только сильно перепачканная Надя. Оказывается, она, упав вниз, успела спрятаться, а кольцо, чтобы сбить с толку злую ведьму, надела на палец выпотрошенного мальчика.

– Вот, возьми свой перстенек! – предложила Мила подружке.

– Нет, – покачала одноклассница головой. – Он теперь твой. Навсегда…

13. Летающие черепахи

…Голуб оставил замыкающим Жаринова и перешел в голову колонны, к Эмме, освещая путь своим дальнобойным китайским фонарем на четырех батарейках. Длинный, расширяющийся луч выхватывал из темени то лужу, полную вертких головастиков, то мохнатую ель с игольчатым султаном, то просеку, уходящую в туманную чащу. Вдруг в конусе света возник еж с маленькими блестящими глазками. Зверек, перебегавший тропинку, напоминал ожившую травяную кочку, каких много на дальних заболоченный просеках.

– Ё-ё-ж-и-ик! – завизжала от восторга Ленка Бокова.

– Где-где-где? – заметалась Нинка.

– Давайте поймаем! – загорелся Пферд.

– Зачем? Мы все равно завтра уезжаем, – возразила рассудительная Поступальская.

– Оставим в подарок третьей смене! – предложил щедрый Тигран.

– Оставьте животное в покое! – приказала Эмма Львовна. – Беги, малыш, беги!

Я вспомнил, как мы, будучи безгалстучной мелюзгой, поймали на Ближней поляне ежика. Испугавшись, он свернулся в клубок величиной с детский мяч и, вспучив иголки, сердито тарахтел, как будто в нем работал маленький моторчик. Наша тогдашняя воспитательница Людмила Ивановна закатила его, подталкивая палкой, в свою соломенную шляпу, и таким образом зверек, которого назвали Злюкой, оказался в нашем живом уголке. Его посадили в большой прохудившийся аквариум, застелив дно травой и бросив туда для правдоподобия несколько сосновых шишек. Потом налили в блюдечко молоко, принесенное с ужина, и с умилением наблюдали, как он, высунув из колючек острую крысиную мордочку, лакает, помогая себе длинным розовым язычком. Когда Злюка с удовольствием съел размоченную горбушку белого хлеба, Людмила Ивановна предложила переименовать нашего питомца в Жору, от слова «обжора». Мы радостно согласились…

Днем Жора спал, а вечером начинал, нервно шурша, метаться по аквариуму. Это потому, что все колючкообразные – ночные животные, и когда люди отдыхают, они выходят из нор добывать себе пропитание. Мы страшно гордились: в лагере ни у кого, даже в первом отряде, не было своего ежа! Однако на третье утро аквариум опустел, все переполошились, некоторые даже заплакали от огорчения. Как он мог выбраться, никто не понял, даже наша вторая воспитательница Нонна Карловна, преподававшая в школе биологию, растерянно развела руками. Я тогда предположил, что у некоторых ежей есть на лапках, как у мух, особые присоски, с помощью которых они могут ходить по гладким и отвесным поверхностям.

– Юра, не сочиняй глупости! – одернула меня Нонна Карловна. – Нет у них никаких присосок. Что за странные фантазии?

– А куда же он делся?

– Украли.

– Кто?

– В том-то и вопрос!

– Тогда надо у всех проверить руки! – предложил я.

– Зачем?

– У кого пальцы исколоты, тот и украл!

– Смышленый мальчик! – Она с удивлением поглядела на меня, но руки проверять ни у кого не стала.

Разного рода идеи и фантазии мне часто приходили в голову. Например, еще в детском саду я предположил, что существуют летающие черепахи. Как это? Очень даже просто: панцирь у них, раздваиваясь, приподнимается, как у божьей коровки, давая возможность развернуться большим перепончатым крыльям. И тогда неповоротливая на земле старуха Тортилла взмывает в воздух, носясь в вышине не хуже ласточки. Моя придумка понравилась, и вскоре, объявив песочницу гнездом, мальчики и девочки из моей группы носились туда-сюда по участку, удивляя взрослых замысловатыми зигзагами.

Перейдя во второй класс и впервые приехав в «Дружбу», я, конечно, сразу же рассказал новым друзьям про летающих черепах. Идею оценили, и по дорожкам лагеря замелькали стаи октябрят, которые, вытягивая шеи и размахивая в воздухе руками, мчались по дорожкам, на крутых виражах огибая, правда, не всегда удачно, деревья, мешавшие полету. Потом, с возрастом, эта детская игра забылась, но вот недавно шел я в клуб, чтобы поменять в библиотеке книги, и вдруг какой-то восьмиотрядник, растопырив руки, «с налета, с поворота» въехал мне головой в живот. Испугавшись, дурачок отпрянул и замер, покорно ожидая заслуженного подзатыльника или саечки.

– Глаза дома забыл? – строго спросил я.

– Нет.

– А в чем дело?

– Я летающая черепаха.

– Ты-ы? – Оторопев и чуть не прослезившись, я понял, что моя давняя фантазия живет, переходя по наследству из поколения в поколение.

Я закончу школу, состарюсь, возможно, даже умру, а здесь, в «Дружбе», или в неведомом прекрасном «Артеке» дети будут так же играть в летающих черепах, не подозревая, что когда-то придумал эту забаву простой советский мальчик по имени Юра Полуяков…

– Ежика видел? – восхищенным шепотом спросила отходчивая Нинка.

– Угу.

– Отпадный, правда?

– Ага.

…Года через два Лемешев во всем мне признался: ночью ему стало жалко Жору, метавшегося по стеклянной тюрьме, и он, исколовшись, отпустил его погулять в лес, взяв со зверька честное пионерское слово, что тот к утреннему горну непременно вернется на место в живой уголок. Сердобольный Пашка был потрясен вероломством прожорливого обманщика, подло вильнувшего хвостом.

– У ежа нет хвоста, – возразил Козловский.

– Есть, но очень маленький, как у черепахи.

– Летающей?

– Ты помнишь?

– Конечно! Разве можно такое забыть!

И тут донесся возмущенный клекот Эммы Львовны:

– Прекрати сейчас же! Живодер проклятый!

Отряд остановился, развернулся, рассыпался и с неодобрительным интересом наблюдал за тем, как тираннозавр, замыкавший строй, догнал ежа, тот от испуга свернулся клубком, и Аркашка теперь катил его перед собой, как мяч.

– Отпусти немедленно! – завопили девчонки.

– Пожалуйста!

Мучитель мыском послал колючий клубок в темную чащу. А Голуб громко скомандовал:

– В колонну по двое становись! Оставить разговоры! Шагом марш!

Мы нехотя построились и снова двинулись по тропе.

– Какой же ваш Жаринов гад! – возмутилась Нинка.

– Это точно! Одно слово – Вонираж…

– Да уж…

Я вдруг вообразил, будто в Подмосковье появились небывалые ежи с ядовитыми, как у некоторых тропических рыб, шипами, которые способны проколоть даже плотную резину кед. Аркашка, поиграв в футбол несчастным животным, поранился и умер в корчах. Поделом! Известный живодер, он еще в первую смену поймал ужа, заползшего в лагерь с просеки, отрезал ему перочинным ножом голову, которой целый день пугал девчонок, чуть не падавших

Наша колонна снова двинулась по широкой тропе. Луна опять спряталась, стало темно, и только два фонарных луча, сильный и слабенький, чуть-чуть рассеивали шевелящийся мрак.

– Тебе не страшно? – шепотом спросила Нинка.

– Вроде нет.

– А ты разве темноты не боишься?

– Не боюсь, – соврал я. – Только не надо в нее вглядываться.

– Почему?

– Если ты смотришь в темноту, то и она смотрит в тебя.

– Фантазер!

– Смотрите, смотрите! – крикнул Тигран.

Отряд дружно оглянулся: костер на Большой поляне снова встал в полнеба, тут явно не обошлось без бензина, который в канистре притащил Лысый Блондин.

– Ох, и дадут же они сегодня жару! – вздохнула Нинка.

– Могут… – ответил я, отыскивая в рядах Ирму.

– Ты на будущий год сюда приедешь?

– Конечно. Куда я денусь…

– А Комолова – нет. Ей отец в «Артек» обещал путевку достать.

– Мне-то что?

– Я думала, тебе интересно.

– Зря ты так думала…

Лида однажды пыталась отправить меня в «Артек», но ей объяснили, что для этого ребенку надо быть круглым отличником, вести большую общественную работу и заниматься спортом, да еще получить кучу характеристик и рекомендаций. А еще лучше иметь «волосатую руку», то есть знакомства и связи.

– Все у нас по блату! – мрачно пробурчал Тимофеич. – Куда идем?

14. Праздник кончился

Мы вернулись в темный, тихий лагерь через «лесную калитку» – железную дверь в сплошном бетонном заборе. Это настоящая стена, такая высокая, будто ожидается нападение врагов-кочевников. Но почему – ожидается? Был же набег, милицию с собаками вызывали…

А вот край территории, выходящий на просеки и ржаное поле, считается почему-то безопасным, он тоже обнесен бетонной изгородью, но она гораздо ниже и не сплошная, а с вертикальными прорезями – сквозь них можно легко просунуть руку и даже ногу, но голову невозможно. Два года назад в седьмом отряде объявился мальчик с таким крошечным размером панамы, что легко мог вставить в щель свою тыкву, слегка лишь царапая уши. Сначала вундеркинд делал это безвозмездно, упиваясь славой, потом стал требовать в награду конфеты, причем только шоколадные. В конце концов у него загноились раненые мочки, подорожник не помог – и он угодил в изолятор, откуда вышел замотанный бинтами, как Щорс. На этом представления закончились.

– Еще кто-то будет? – строго спросил Семафорыч, пропустив последнего пионера и задвигая с лязгом засов.

– Четвертый отряд на подходе, – ответила Эмма Львовна. – А тебя разве, Семен Афанасьевич, не позвали на праздник? – Она со значением кивнула в сторону Большой поляны.

– Нам никак. Мы на посту! – гордо ответил сторож. – Может, под утро поднесут рюмочку. Не откажемся. А вы-то чего от стола ушли?

– Детей надо укладывать.

– Укладывай – не укладывай – разве ж кто в последнюю ночь спит?!

– Это верно, – вздохнула воспитательница. – Да и не хочется что-то…

– Это верно, – кивнул страж железной двери. – Первая колом, вторая соколом, третья ясным соколом…

– Золотые слова! – подтвердил Голуб, заталкивая в проем зазевавшегося Жиртреста.

Лагерь был темен и пуст. Малышня, побаловавшись своим костерком на Ближней поляне, давно уже угомонилась. Фонари вдоль дорожек не горели, но в лунном свете кое-что вокруг можно было рассмотреть. Вдали темнел силуэт трибуны и уходила в небо мачта, казалось, к линейке пристала яхта с убранными парусами. Флага внизу не было, его сегодня спустили, отвязали и до открытия третьей смены унесли на хранение в пионерскую комнату, где заседает совет дружины. В течение 23 дней красное полотнище и ночью оставалось на тросике, дожидаясь утренней линейки, и только в сильный дождь флаг прятали в помещение.

От трибуны в разные стороны расползались серые асфальтовые дорожки. Огибая вспученные клумбы и светящиеся в полутьме березовые стволы, они терялись во мраке. Лица знаменитых пионеров на железных щитах, установленных вдоль аллеи героев, ночью стали неразличимы, светлела только Золотая Звезда на груди Лени Голикова. Гипсовая «читающая девочка» склонилась, пытаясь что-то разглядеть в своей белой книге с отбитым углом. Трубач, вскинув горн, напоминал мальчика, который пускает мыльные пузыри и только что выдул в небо золотой шар луны…

Получив десять минут на подготовку ко сну, отряд разбрелся – кто в умывалку, кто в «белый домик», кто сразу в палату: многие пацаны, пока брели к лагерю, успели сбегать в кустики…

– Время пошло! – предупредил Голуб, глянув на часы. – Опоздавшие будут наказаны по закону джунглей!

– Интересно, Анаконда знает, что он детей бьет? – тихо спросил я Лемешева.

– Она знает все, – уверенно ответил он.

– А если написать в «Пионерскую правду»?

– Можно, но не нужно…

…Мы с другом Лемешевым стояли, задрав короткие штанины и направив стрекочущие струйки в темные отверстия, вырезанные в дощатом полу. Потревоженное нами зловонное месиво внизу, казалось, ворочается и скворчит, будто живое.

– А ты знаешь, что будет, если бросить туда дрожжи? – задумчиво спросил Пашка.

– Знаю…

По углам нужника белела хлорка, похожая на весенний ноздреватый снег. На полу валялось несколько не использованных по назначению лопушков мать-и-мачехи: ее нижняя бархатистая сторона словно специально создана для туалетной надобности, впрочем, можно обойтись и большими подорожниками, но их глянцевая поверхность всегда почему-то холодная, как лягушка. Это неприятно. Аркашка однажды жестоко подсунул Засухину большие листки крапивы, бедняга с воплем выскочил наружу и обежал пол-лагеря, пока перестало жечь.

– Как ты думаешь, там кто-нибудь водится? – Пашка кивнул на дыры, напоминавшие по форме груши.

– Микробы точно есть.

– А глисты?

– Нет, они паразиты и без человека жить не могут.

– Как ты без Комоловой?

– А ты без Боковой.

– Ладно, в расчете. Интересно, а девчонки могут, как мы, стоя? – он кивнул на свою струю, искрящуюся в тусклом свете пыльной, запаутиненной лампочки.

– Вряд ли… Анатомия у нас разная…

– Да уж… – кивнул Пашка. – Против анатомии не попрешь. У тебя растет?

– Что?

– То самое… – Лемешев выразительно опустил глаза.

– Есть немного. В последнее время… На пару сантиметров.

– У меня тоже. Слушай, Шляпа, а у тебя часто твердеет? Я, знаешь, в последнее время даже треники стараюсь на физкультуру не надевать.

– Бывает… – скупо ответил я, не рассказав другу, что у меня с этим просто катастрофа.

По причине, науке не известной, у меня почему-то твердеет при виде курящих женщин, даже старух. Просто бедствие какое-то! Хоть к врачу беги… А как объяснить? Неудобно… Я просмотрел все журналы «Здоровье»,

– А ты знаешь, что его трогать нельзя?

– Еще бы! Все уши с детства прожужжали.

– А ты знаешь, что от упорного онанизма можно с ума сойти?

– Еще бы! Сначала сухотка спинного мозга, а потом слабоумие, – подтвердил осведомленный Лемешев, читавший, видимо, те же самые журналы. – А от неупорного, как думаешь, что бывает?

– От неупорного волосы на ладонях растут… – повторил я недавно услышанную шутку-подставу.

– Брось… – нахмурился мой друг и вскользь глянул на свои руки.

– Наколка – друг чекиста! – засмеялся я.

– А все же какая-то дрянь там живет! – смущенный Пашка заглянул в отверстие. – Слышал, в Барыбине в лагере «Полет» чистили яму и нашли головастиков величиной с сома? Зубы – как у щуки, а ноги и клешни – как у рака.

– Крыльев нет? – уточнил я.

– Нет, но зубы ядовитые, как у гадюки. Приехали люди в черных очках и белых перчатках, тварей положили в бронированные ящики, а с пионеров и вожатых взяли подписку о неразглашении.

– И с младших отрядов?

– Что они, дураки, что ли? Родителей вызвали.

– Ты-то откуда знаешь?

– От Козловского.

– А он – откуда?

– Теперь не спросишь…

Теперь уже не проверишь. Нашего третьего друга Козловского позавчера забрал отец якобы по семейным обстоятельствам. На самом деле Вовка не выдержал бойкота, который ему объявил отряд, и запросился домой, опасаясь «темной». Мы бы, конечно, за него заступились, но он сам виноват. Из-за него, труса, Анаконда приказала усыпить Альму – любимицу всего лагеря. Семафорыч, чуть не плача, повел ее на хоздвор, а она упиралась, скулила, словно чувствовала нависшую над ней опасность. Животные очень прозорливы. Говорят, в Ташкенте перед землетрясением все кошки и собаки кинулись на улицу, и те горожане, которые последовали за ними, остались в живых. Остальных завалило. Трупы грузовиками возили. Больше Альму никто не видел, только Нинка Краснова, которая знает все сплетни, рассказала, что за забором, рядом с насыпью, появился свежий холмик. Девчонки бегали туда, чтобы положить цветочки. Эх, Альма, Альма…

Перед отъездом Козловский затравленно озирался. Он переживал не только из-за того, что придется держать ответ перед матерью, занимавшейся в молодости толканием ядра. Своего отца, пухлого добряка, Вовка вообще не боялся. Нет, тут другое… Наверное, наш несчастный товарищ предчувствовал, что больше не вернется в «Дружбу», ведь здесь никогда не забудут о его подлости, стоившей жизни ни в чем не повинной собаке. Жаль, целых пять лет мы были неразлучной троицей – Лемешев, Козловский, Шаляпин…

15. Неразлучная троица

Наша дружба началась давно, еще до того, как нас прозвали Лемешевым, Козловским и Шаляпиным. Приехав на новенького в «Дружбу», мы были еще настолько малы, что могли, проснувшись ночью в темной палате, залиться слезами, призывая на помощь далекую маму, как позорные дошколята. Прильнув к щелям деревянного тогда еще забора, мы плакали, когда родители, оставив нам гостинцы, медленно шли к платформе Востряково по пыльной тропинке между зелеными хлебами. Предки оглядывались, махали руками, и это вызывало у нас новый прилив соленых слез, на что наблюдавший за нами сторож, через несколько лет получивший прозвище Семафорыч, философски замечал:

– Ничего, ничего, побольше поплачешь – поменьше пописаешь!

Мудрое советское государство сделало все возможное, чтобы ребенок, впервые очутившись в пионерском лагере, чувствовал себя почти так же, как на детсадовской даче. «Младший» корпус, раскрашенный точно кукольный домик, располагался прямо возле столовой, видимо, из опасения, что мелюзга может не дойти до места питания или заблудиться на обратном пути. Территория вокруг палаты, огороженная низким зеленым штакетником с калиткой, тоже выглядела совершенно по-детсадовски: песочница, низкие лавочки и столы, врытые в землю, грибок, качели-коромысла, а на веранде – куклы, кубики с картинками, грузовички с отломанными кузовами, обручи, остатки простенького конструктора, яркие книжки-раскладушки…

Даже ребята из пятого отряда, проходя мимо, посмеивались, стыдя, что мы боимся выйти за забор в мир взрослых детей. Пасли нас две воспитательницы, так как пионервожатый малолеткам не полагался. Да что там! Мы даже в белые домики еще не ходили, не дай бог провалимся в отверстие – к зубастым головастикам. Для этой надобности в закутке веранды, за ширмой стояло несколько эмалированных горшков, которые время от времени уносила и опорожняла ворчливая нянечка, мол, сколько же от такой мелочи отходов… Сидя на горшках, мы знакомились, разглядывали друг друга и рассказывали страшные истории, например, про черную простынь, которая летает по ночам и душит непослушных детей. Иногда приходила медсестра в белом халате, опускалась на корточки, приподнимала крышки горшков и заглядывала в них с пытливой скорбью. Автора подозрительных какашек уводили в изолятор.

Так получилось, что в тот первый июнь наши кровати оказались рядом: справа от меня лежал Павлик с «Макаронки», а слева – Вовик с «Клейтука». Жуя зачерствевший бабушкин кекс, оставшийся от гостинцев, привезенных с собой, я, как учили дома, поделился с соседями, а в благодарность получил от одного ребрышко воблы, от другого шоколадную дольку. Когда строгая воспитательница отругала меня за бодрствование во время мертвого часа, Павлик объяснил, что я был разоблачен, так как слишком сильно зажмурил глаза, а это сразу выдает симулянта. Вова же показал мне, как надо дышать, если хочешь, чтобы все думали, будто ты спишь. Для надежности следует считать про себя: раз-два-три – вдох, раз-два-три – выдох. Тогда даже медсестра ничего не заподозрит. Услышав наш разговор, кто-то из ребят посоветовал еще облизывать губы, будто бы видишь во сне что-то вкусное, но мы, ощутив себя отдельным товариществом, отшили непрошеного доброхота, влезающего в чужие секреты. Отвечая на заботу, я открыл новым друзьям тайну летающих черепах, в них мы и превратились на всю оставшуюся смену, в конце которой осмелились вылететь за зеленый штакетник, даже заглянуть в таинственный «белый домик».

А прозвища у нас появились на следующий год. Увидевшись на Павелецком вокзале, мы пришли в восторг, замечая друг в друге внешние перемены: у Вовы потемнели волосы и брови, рыжий Лемешев заметно подрос и окреп, а я предъявил товарищам свежий шрам на пальце от неосторожного обращения с хлебным ножом. Мы перешли в третий класс, да и пятый отряд, скажу вам, это уже серьезно! Мы убегали на край Поля, носились там за майскими жуками, сбивая их на лету курточками или картузами. Увертливые в воздухе, эти насекомые, словно выточенные из благородного дерева, в ладонях неповоротливы,

В старом, довоенном, букваре (я нашел его на чердаке нашего общежития) сообщалось, что майские жуки – жуткие сельскохозяйственные вредители, заслуживающие массового уничтожения, поэтому, обобрав насекомых с растений, следует поместить их в ведро и залить кипятком, а потом скормить домашней птице. На картинке улыбчивая девочка с бадейкой созывает на сытный обед радостных гусей. Но в наше время майский жук повывелся, он летает теперь в одиночку, попробуй угонись – забегаешься, поэтому ценная добыча помещалась в спичечный коробок, который клался под подушку, чтобы насекомое своими поскребываниями радовало слух. На волю узник выходил для того, чтобы вызывать визг восторга у девчонок, боящихся всякой живности. Еще можно привязать к лапке пленника нитку и выпустить его будто бы на волю, он, наивный, почуяв свободу, поднимет жесткие надкрылки, выпростает слюдяные перепонки, заворочается, затрещит, взмоет вверх и упадет в траву…

Сам майский жук почти безвреден, жрет все без разбора не он, а личинка. Если, подкопав, приподнять в лесу дерн, можно увидеть жирных белых червей, вроде опарыша, но с лапками, острыми темными челюстями и синей утолщенной попкой. За прожорливость их называют хрущами, они хрумкают все, что попадается под землей, прежде всего корни, без которых растения погибают. На вид личинки такие, что их даже в руки брать неприятно, а девчонки, увидев этих тварей, вообще могут грохнуться в обморок. Однажды мы, насыпав в стеклянную банку свежей земли, бросили туда травяные корешки для питания и посадили личинку, собираясь понаблюдать, как она сначала окуклится, а потом превратится в полноценного майского жука. Но белый червяк с пятнышками по бокам объявил голодовку, поворочался-поворочался и через неделю, почернев, сдох.

А наши прозвища появились совершенно случайно. Как-то раз, провозгласив тихий час, воспитательница, уходя из палаты, не до конца выключила радио, прикрепленное к стене над дверью и напоминавшее черную шляпу, которую кто-то повесил на гвоздь и забыл.

– Глазки сомкнули, ротик заткнули!–сказала Марфа Антоновна и вышла.

На некоторое время в палате воцарилась чуткая тишина. Любой малолетний идиот знает: покинув помещение, взрослые минуту-две стоят за порогом и коварно ждут, нет ли подозрительного шума. И вот тогда-то мы услышали тихое пение, доносившееся из шляпы, было оно чуть громче звона голодного комара. Скрипнули за дверью половицы – Марфа Антоновна ушла в соседний корпус пить чай и жаловаться на нас, неслухов.

– Лемешев поет! – благоговея, произнес Павлик с «Макаронки». – Лучший голос Советского Союза!

– Не заливай! Лучше Шаляпина никого нет! – возразил я.

Мне ли было не знать: Жоржик часто ставил на радиоле большую черную пластинку с красной круглой наклейкой посредине. С одной стороны была песня про блоху, а с другой – «Люди гибнут за металл…». Башашкин, слушая, жмурился от счастья, шевелил, точно дирижируя, руками, а потом, когда голос затихал, но иголка еще продолжала с шипением елозить по крутящимся бороздкам, Батурин говорил: «Гений! Гигант! Наливай, Петрович!»

– А я тебе говорю: это – Лемешев! – воскликнул Пашка. – Шаляпин басом поет.

– Ты-то откуда знаешь? – рассердился я, поняв, что друг прав: из «шляпы» доносился не густой бархатный рокот, а сладкий голосок, временами похожий на женский.

– У меня мама в консерваторию поступала!

– Поступила?

– Нет. Руку переиграла.

– Кому проиграла?

– Пе-ре-и-гра-ла! Глухой, что ли?

– Ерунду вы мелете! – перебил нас Вова с «Клейтука». – Это же Козловский! Самый лучший на свете певец!

– Кто тебе это сказал, плевок природы? – взмутился Павлик.

– Моя бабушка. Она всегда после концерта с цветами Ивана Сергеевича караулит!

– Вот именно: караулит… Твоя бабушка ни черта не понимает в вокале! – рассердился сын матери, так и не поступившей в консерваторию. – Лучший в мире тенор – Сергей Лемешев. У моей мамы два его автографа – на программке и на салфетке. Ты смотрел «Музыкальную историю»?

– Это там, где мужик с балкона в зрительный зал падает?

– Да.

– Смотрел. Чепуха на постном масле.

– Что-о-о?

– Что слышал! Шаляпин – главный певец! Он гигант! «Блоха, ха-ха-ха-ха…» – Я попытался сгустить свой голосок до полноценного оперного баса.

– Вот именно – ха-ха!

– Лучше всех поет Павел Лисициан! – попытался помирить нас Тигран Папикян

– Молчи уж! – возмутился Пашка. – Лисициан – баритон!

– Он армянин! – обиделся Папик и отстал.

– Спорим, что Шаляпин – гений! – настаивал я.

– Кто спорит, тот гроша не стоит! – встрял Вова.

– Полуяк, кто тебе сказал эту чушь про Шаляпина? – не унимался Пашка.

– Дядя Юра.

– А он у вас кто?

– Военный барабанщик! – с гордостью заявил я.

– Барабанщики в вокале не разбираются, – отрезал макаронник.

– В чем-чем не разбираются?

– В том самом, темнота колхозная! В вокале. Лучший певец в мире – Лемешев!

– Козловский! – снова не согласился Вова.

– Сам ты козел! – буркнул я. – Шаляпин!

– А ты – шляпа!

– Козел, козел!

– Что-о? Вот тебе! – И подушка полетела в цель.

– Ах, так! Морда, морда, я кулак, иду на сближение!

Население палаты активно включилось в наш спор, разделившись на «лемешистов», «козлистов» и «шаляпинцев», хотя многие даже не знали прежде этих имен и спросонья вообще не могли понять, о чем крик. Они, недоумевая, следили за нашей поначалу полушутливой, но постепенно ожесточавшейся потасовкой. Глухие удары подушек по головам сопровождались страстными воплями:

– Лемешев!

– Шаляпин!

– Козловский!

– Что тут за бедлам! Прекратить немедленно! – на пороге стояла красная от негодования Марфа Антоновна.

Она сжимала в руке длинную, похожую на брусок, пачку рафинада, из-за которого, видно, и вернулась. По ее расчетам, мы должны были дрыхнуть без задних ног и видеть во сне полдник с маковыми плюшками. А тут такое безобразие: в палате летают пух и перья, по кроватям прыгают, дубася друг друга казенными подушками, три мальчишки и орут:

– Лемешев!

– Шаляпин!

– Козловский!

Заметив разъяренную воспитательницу, все замерли и притворились спящими. Но если другим, чтобы прикинуться послушными, достаточно было подтянуть одеяла к подбородкам и закрыть глаза, то мы, перестав прыгать по кроватям, так и застыли в нелепых боевых позах, замахнувшись подушками, схваченными за вытянувшиеся углы. В наступившей тишине снова послышались звуки радио: мужской голос со сдержанным гневом отчитывал «определенные круги Запада» за «эскалацию войны во Вьетнаме» и «гонку вооружений».

– Обнаглели! – крикнула, заикаясь от ярости, Марфа Антоновна. – Ты, ты и ты – Шаляпин, Лемешев и Козловский, брысь по углам. – Она пальцем показала, кому где отбывать наказание. – А после полдника до ужина будете у меня убирать территорию вокруг корпуса. Ясно?

– Ясно…

Позже к уборке территории присоединился Папик, он пытался исподтишка стянуть с Родионовой трусики и доказать, что у женского пола

– А я считаю, Павел Лисициан лучше! – Тигран снова попытался ввести в заблуждение общественность.

– Знаем, за что тебя наказали! – хихикали девчонки. – Не примазывайся!

Так мы стали неразлучными Лемешевым, Козловским и Шаляпиным. Теперь, приезжая в лагерь, мы встречались как ветераны детского летнего отдыха, а те, кто знал нас по прошлым сменам, восклицали:

– О, кого я вижу – Лемеш, Козел и Шляпа – собственными персонами!

Наши прозвища передавались из года в год, в других отрядах нас тоже знали как Лемешева, Козловского и Шаляпина. Даже Голуб, впервые в этом году приехавший в «Дружбу», мог остановить меня на бегу и спросить:

– Шаляпин, тьфу черт… Полуяков, стенгазету к родительскому дню Пушкин будет выпускать? Ты председатель редколлегии или я?

Много лет наша троица была неразлучна. И вот Козловского не стало, он попал в скверную историю…

16. Местные атакуют

– Как ты думаешь, Козел на будущий год приедет? – спросил я.

– Даже не знаю… – вздохнул Лемешев. – Он гордый. Да и родители, если докопаются, могут не разрешить. Мои бы не разрешили…

«Это уж точно!» – подумал я, представив себе Пашку, печатающего строевой шаг по асфальтовой дорожке, уходящей за горизонт.

С Козловским приключилась скверная история, хуже не придумаешь. А началась она давно, три года назад, когда в нашем отряде объявился местный мальчик. Тут надо бы объяснить, что местные бывают двух видов: одни живут в домиках вдоль железной дороги, их называют востряковскими, или востряками. Тихие люди, они роются в своих садиках-огородиках, выращивают клубнику, огурцы и разную-всякую петрушку-сельдерюшку. В родительский день востряки устраивают у платформы целый базарчик, и Лида всегда покупает мне там раннюю морковку, сладкую, нежно-оранжевую, с длинным корешком – не толще суровой нитки, в магазине его всегда почему-то отрезают. А чуть дальше расположен Рабочий поселок – десяток двухэтажных деревянных бараков и две серые хрущевки, заселенные буйными, особенно во хмелю, «гегемонами», так называет их Юра-артист. В этом году они даже напали на наш лагерь, устроив страшный переполох.

В июне в первом отряде обретался жуткий парень – Толик Карасев. Выглядел он так, что моя бабушка Аня, живущая на хулиганской Чешихе, сразу бы определила: шпана шпаной! Второгодник, он был самый старший в отряде. Вид бандитский, дикие усики и фикса во рту. На руке у него синела мутная наколка «Толя». Красного галстука Карасев не носил, так как из пионеров его давно исключили за жуткое поведение, а в комсомольцы, понятно, не приняли за то же самое. Когда он вразвалочку проходил мимо, все затихали, а в нос ударял ядреный табачный запах, как от взрослого мужика. Вожатый первого отряда Федор, рослый и спортивный парень, старался с ним лишний раз не связываться: пришел на построение – хорошо, не пришел – еще лучше. Даже Анаконда отворачивалась, если Карась возникал поблизости. И лишь Жаринов смотрел на него с обожанием, даже перенял у хулигана манеру чесать ухо плечом, перекосившись набок.

Потом, после налета, когда из Москвы приехала комиссия и стали разбираться, каким образом уголовный элемент, состоящий на учете в детской комнате милиции, вообще мог попасть в лагерь, выяснилось: за него попросил председатель профкома «Макаронки». К нему пришла мать Карася, фасовщица, и умоляла отправить непутевого парня хоть куда-нибудь, пока она будет месяц лежать в больнице. Оставить-то сына не на кого – безотцовщина. Профорг и пожалел сироту на свою голову…

Так вот, на родительский день приехали навестить Толика два взрослых парня подозрительной наружности. Они, посмеиваясь, назвались двоюродными братьями и, не дожидаясь концерта, забрали его, как и положено, под расписку до ужина, мол, погуляем по лесу, а то как раз колосовики пошли. На самом же деле троица тут же ломанула в Рабочий поселок в магазин за пивом, туда почему-то всегда завозят свежее «жигулевское», и этот удивительный факт Юра-артист объясняет словами Маяковского:

Ну а класс-то

жажду

заливает квасом?

Класс – он тоже

выпить не дурак!

Там нахальные дружки полезли, конечно, без очереди и в результате подрались с местным пацаном, зверски его отметелив, так как у одного из них имелся при себе кастет. Но избитый, как на грех, оказался младшим братом печально знаменитого Гвоздя – Мишки Гвоздева, недавно откинувшегося, что значит – вернувшегося из тюрьмы. Его жутко боялся весь Домодедовский район. Узнав, на кого подняли руку, «двоюродные братья» пришли в ужас и ближайшей электричкой умотали в Москву, а Толик, примчавшись в лагерь, притаился, думал, пронесет. Не тут-то было! Последние родители, усталые, но довольные, покидали «Дружбу» после насыщенного дня, когда из Рабочего поселка прибежала испуганная кастелянша, жившая там в хрущевке, и сообщила: Гвоздь собирает окрестную шпану, чтобы идти на лагерь и требовать выдачи на правеж Карася, которого в очереди узнали, так как за пивом он наведывался не впервые.

Об угрозе доложили Анаконде, она позвонила в милицию, а пока те чешутся, приказала всех детей запереть в корпусах, усилив бдительность. Когда уже смеркалось, прибыл участковый с планшетом на боку вместо кобуры, он стал всех успокаивать, мол, оперативные меры приняты, не стоит паниковать – хулиганы просто пугают, никто на «Дружбу» руку не поднимет: подсудное дело. Но тут из Рабочего поселка приковылял помятый дружинник и доложил, прикрывая подбитый глаз, что ситуация вышла из-под контроля, Гвоздь собрал человек двадцать отморозков, все пьяные, злые, вооруженные кастетами, арматурой и дрекольем, они выдвинулись с неприличными криками в сторону пионерского лагеря. Участковый перепугался и вызвал по телефону из Домодедова усиленный наряд милиции, путано обрисовав положение. Во время разговора Анаконда вырвала у него трубку и рявкнула в мембрану:

– Учтите, здесь двести беззащитных детей! Если хоть на минуту опоздаете, я лично с вас погоны посрываю!

Потом она приказала раздать всем мужчинам, даже боявшемуся мышей завхозу Петру Тихоновичу, оружие: штыковые лопаты, топоры, городошные биты, огнетушители и огромные кухонные ножи. Лысый Блондин явился с «кривым стартером» – мощной железной загогулиной, которой вручную заводят заглохший мотор. Рослым парням из старших отрядов Анаконда велела выдать штакетины от старого деревянного забора. Ребята должны были создавать видимость многочисленного ополчения, но в

Карася спрятали на складе под старыми прописанными матрасами, приказав ему не высовываться, если хочет жить. Сторожить виновника переполоха оставили нашего Голуба, но он, отвесив Гвоздю, покорному с перепуга, десять горяченьких, вернулся в строй защитников «Дружбы».

На военном совете решили, что громилы скорее всего нападут со стороны леса. Забор там повыше, зато легче незаметно подкрасться и скрыться в случае чего в чаще. От станции хулиганы пойдут навряд ли: во ржи даже ночью человек как н ладони. Но все равно часть защитников во главе с Захаром Борисовичем (он на фронте был разведчиком) расставили вдоль невысокого щелистого забора, за которым начиналось колхозное поле. В случае чего они должны были фонариками ослепить врага и вызвать подмогу. Бухгалтер вооружился сечкой – ею рубят капусту на кухне.

– Р-р-рубиться – так р-рубиться! – приговаривал он, пробуя пальцем лезвие.

Мы, прильнув к окнам, видели и слышали, как наши готовятся к бою. Много интересного рассказал, вернувшись, Засухин, которого мы отправили на разведку. У Андрюхи ночное недержание, поэтому в «белый домик» его пропустили без вопросов, а он заодно разведал обстановку.

– Ну как там, Зассыхин? – с тревогой спросил Жаринов.

– Жуть! – сообщил тот, стуча зубами – то ли от страха, то ли от холода: июнь был промозглый.

Тая из Китая под охраной Аристова играла на баяне «Вставай, страна огромная!». Виталдон всем пожимал руки, видимо, прощался навсегда. Федор неподвижно стоял, скрестив перед собой две городошные биты. Голуб показательно рубил воздух ребрами ладоней, изображая карате. Анаконда, участковый и дружинник обходили позиции, давая последние указания. Юра-артист, тощий, как Пиноккио, раскрасив лицо черным гримом, бегал вдоль забора, он точил друг о друга огромные мясные тесаки и театральным голосом кричал:

Ножи точу – зарезать местных хочу!

Штурм начался внезапно, мы уловили треск кустов снаружи, увидели темные фигуры, оседлавшие забор, услышали свист, хохот и густую матерную брань. Эмма Львовна, согнавшая на всякий случай всех девчонок в нашу палату, приказала им заткнуть уши. Но лично я не услышал ни одного незнакомого слова. Здоровенный хулиган, свесив ноги, потребовал:

– Отдайте вашего беспредельщика на правеж – тогда никого не тронем! По-хорошему просим!

– Прекратить безобразия! – вышагнул вперед участковый. – Ты с кем разговариваешь, Гвоздев?

– Заткнись, мусор!

– Бей легавых! – раздался крик.

Один из местных, спрыгнув на землю, бросился с дрыном наперевес к Тае, видно, хотел отобрать инструмент, но Аристов боксерским ударом положил его наземь. А вот Голуб, не воспользовавшись приемами карате, бросился наутек от бандита, размахивавшего велосипедной цепью, но его быстренько успокоил с помощью биты Федор-амбал. Юра-артист, выстави ножи, кинулся на Гвоздева, но тот, будто тореадор, ловко увернулся, и Юрпалзай воткнулся в клумбу. Худайназаров выстрелил из рогатки и попал точно в глаз местному, дико заоравшему и покатившемуся по земле. Лысый Блондин ловко отоварил кого-то по голове «кривым стартером». Находчивый Голуб, убегая от врагов, залез на флагшток и оттуда дразнился, отвлекая и деморализуя неприятеля. Юра-артист выбрался из клумбы и все-таки вонзил кухонный нож в задницу одному из налетчиков.

– А-а-а-а-а!

– Пора, – шепнул Лемешев.

Козловский отвлек внимание Эмали, которая, как наседка, оберегала испуганных девчонок, я открыл окно, а Пашка прямо с подоконника прыгнул вниз, на вздыбленный обрез доски – и кирпичи усвистали в темень. Однако местных оказалось слишком много. Наступая, они повалили участкового, отобрав у него фуражку и планшет. Сбили с ног дружинника. Обезоружили Артиста. Наши, встав плечом к плечу, окружили, заслонив, Анаконду, продолжавшую руководить обороной с помощью угроз в адрес нападавших.

– Вас всех расстреляют! – кричала она.

Упал на землю Федор, получив сзади удар арматуриной по голове…

В этот самый момент через хозяйственные ворота на территорию, визжа тормозами, влетел темный «воронок», распахнулись задние дверцы, на землю спрыгнули, придерживая фуражки, милиционеры, двое из них – с собаками на длинных поводках. Раздались пронзительные свистки, ругань и крики: «Стой, стрелять буду!» Налетчики попятились… Хлопнул выстрел – поднятый вверх короткий пистолетный ствол – плюнул в ночное небо огнем.

– Атас! – крикнул Гвоздь.

Нападавших как ветром сдуло, они перемахнули через высокий забор, как через штакетник, и скрылись в темной чаще, треща валежником.

Семафорыч, внезапно появившись на поле сражения, отодвинул засов «лесной калитки», и наряд ринулся в темноту, пронзая мрак дальнобойными фонарями. Снова послышался треск сучьев и отдаляющийся собачий лай. Мы высыпали с победными криками из корпусов, на радостях обнимаясь, как 9 Мая возле Большого театра. Всех охватил такой восторг, что Ирма поцеловала меня в щеку.

– Ура! – крикнула Анаконда, еще бледная от пережитого.

– Ур-а-а! – взревели мы.

– А теперь по палатам – спать! – приказала она в рупор, услужливо поданный Виталдоном, в схватке не замеченным.

Участковый нашел свою фуражку, планшет и пошел составлять протокол. Трое налетчиков не смогли убежать, да и на ногах не стояли – их покидали в автобус. Федора и Аристова повезли в Домодедово накладывать швы. Лысый Блондин еле смог сесть за руль, так как в спину ему угодил неизвестно откуда прилетевший кирпич…

Тем дело и кончилось. Нас разогнали по постелям и приказали спать, но мало кто сомкнул глаза. Все ждали, когда наряд вернется, ведя связанных бандитов. Мы выглядывали в окна, но никого так и не увидели. Утром участковый уехал, прихватив Карася. Гвоздь, как потом выяснилось, ушел в бега, пообещав вернуться и отомстить.

Налет на лагерь получил огласку. Лида потом, округлив глаза, рассказывала, что нападение отдельным вопросом обсуждали на бюро райкома. Анаконде вкатили строгий выговор за потерю бдительности и объявили благодарность за грамотную

17. Бяша

Влажный аромат летней ночи можно оценить по-настоящему, только выйдя из выгребного сортира. Все познается в сравнении. Мы не торопясь шли к нашему корпусу, светившемуся в темноте окнами.

– В Москве-то сейчас духота, – заметил Пашка, вдыхая полной грудью.

– Душегубка, – согласился я.

– Хорошо было помещикам, они на чистом воздухе жили.

– Крепостные тоже…

К чему я вдруг вспомнил про тот бандитский налет? Ну, во-первых, трудно забыть холодный ком ужаса в животе от предчувствия самого страшного… Во-вторых, понять, почему Козловский так поступил с несчастной Альмой, невозможно, если не знать, что «Дружба» после хулиганского набега стала «лагерем строгого режима», как выразился Юра-артист. Сначала все подумали, это пустые угрозы, временные трудности, сто сорок восьмое китайское предупреждение. Но скоро поняли: настали трудные времена.

Через три дня после кипежа пацан из первого отряда по фамилии Кожемякин во время тихого часа решил побаловаться клубничкой, смотался на участки, однако на обратном пути его застукал Виталдон, он выслуживался перед Анакондой после своего странного поведения во время обороны лагеря. Вечером Лысый Блондин отвез беднягу в Москву, сдав под расписку родителям, хотя все были уверены, что пронесет, ведь Кожемякин-отец – второй человек на «Клейтуке». Только вернувшись домой, в Москву, на пересменок, я узнал из рассказа Лиды, что именно Кожемякин-старший требовал после атаки местных снять Анаконду с работы «за утрату бдительности». Вот-вот: не рой другому яму…

И в это суровое время как на грех снова объявился Бяша, давний наш востряковский дружок. Три года назад его, пугливого и застенчивого, привела к нам мать, местная колхозница, устроившаяся на все лето посудомойкой. Сдавая ребенка с рук на руки, она душевно попросила нас:

– Ребятки, вы уж его не обижайте! Он у меня безответный…

Саша в самом деле оказался тихим, зашуганным пацаненком, да и внешность у него была забавная: такое впечатление, что природа собиралась произвести на свет ягненка, но в последний момент передумала, соорудив мальчика с трепетными овечьими ноздрями, торчащими ушами и чубчиком, удивительно похожим на бараньи кудряшки. Кто-то в шутку назвал его Бяшей – так и пошло. Он не обижался, покорно кивал, заискивал, улыбался и как-то сразу прибился к нашей троице, мы заступались, если кто-то его обижал, но относились к нему свысока, как мушкетеры к своим слугам. Мы же москвичи, а он всего-навсего востряк. Особенно прилепился Бяша к Козловскому, возможно, из-за сходства прозвищ, бегал за ним, как ручной, выполнял мелкие поручения, заглядывал в глаза, чуть не мух отгонял. На следующий год Саша в лагере не появился, видно, мамаша устроилась на другую работу.

И вот в начале второй смены Вовка, как заговорщик, сообщил, что у него для нас сюрприз, и повел к Дальнему лазу. Тут надо бы объяснить: был еще и Ближний лаз – за кухней, под сплошной бетонной стеной, его прорыли сначала собаки, чтобы, ухватив оглодок из бака, уходить от погони в лес. Кстати, умница Альма была не такая, без спросу никогда ничего не таскала, она долго и неподвижно, как примерная ученица за первой партой, сидела возле объедков, умоляюще глядела на кухонных работников, страстно облизываясь, пока кто-нибудь, умиленный собачьим благородством, не выносил ей от щедрот здоровенную мозговую кость с ошметками мяса и сухожилий. Она осторожно брала мосол зубами, ложилась в теньке и никогда не начинала грызть добычу сразу, а некоторое время мечтательно смотрела вдаль, словно вспоминая своих выросших и разбежавшихся по свету щенят, с которыми могла бы сейчас поделиться лакомством.

Потом дыру расширили пионеры, чтобы, поднявшись по насыпи, класть на рельсы длинные кровельные гвозди, которые после прохождения поезда превращались в плоские клинки, от заточки они становились острыми, как бритва, но быстро тупились. Бегали пионеры и за железную дорогу, на Малый пруд к пиявкам, тритонам и лягушкам. О бедные тритоны с оранжевыми брюшками, они долго и мучительно погибали потом на наших подоконниках в банках с несвежей водой, не понимая, почему из вольной лужи угодили сюда, в стеклянную тюрьму! А черных толстых пиявок, заприметив на дне, мы, словно копьем, поражали длинной заостренной, как боевое копье, лещиной. За что? Просто так, за мутную страшилку про мальчика, который, несмотря на материнские запреты, искупался-таки на закате в заросшем пруду и был найден утром мертвым, бледным, без единой капли крови в организме, весь испещренный синими засосами.

Но хуже всех доставалось лягам. Обнаружив живые бугорки лягушачьих глаз, торчащие из ряски, мы ловко выхватывали из воды жертву, испускавшую скрежет ужаса, вставляли в беззащитную, почти человечью попу соломинку, надували беднягу, как пузырь, а потом возвращали несчастное земноводное в прудик, и оно беспомощно шлепало перепончатыми лапками по воде, пытаясь спрятаться от мучителей в илистой глубине, но шарообразный живот держал страдалицу на поверхности точно спасательный круг.

– Что вы делаете! Она же теперь погибнет! – возмущалась воспитательница. – А если вас так надуть и домой отправить?

– Мы больше не будем! – обещали мы.

А потом, когда взрослые отворачивались, кто-нибудь вытаскивал из ряски непотопляемую лягушку, смотревшую на нас умоляющим предсмертным взглядом, бросал на траву и с размаху вминал скользкое тельце в землю пяткой, да так, чтобы оно, лопаясь, бабахнуло, как надутый бумажный пакет, хлопнутый о крышку стола.

– Заче-е-ем? – рыдали девчонки. – Она же живая! Ей больно!

– А чтобы не мучилась! – гордо отвечал злодей. – Все равно ей копец.

О эта жестокая детская любознательность! Почему, почему мы так любим жрать сладкое, получать подарки и мучить слабых? Почему нас воодушевляет чужая беспомощность? Почему я и сам раньше бегал за хоздвор, где у сарая, возле Ближнего лаза, вокруг ржавой станины, вырос холмик, сложенный из миллионов еловых иголок? Если подойти поближе, слышно было шуршание тысяч шныряющих туда-сюда насекомых, а в воздухе остро пахло кислым муравьиным спиртом. Одна из железных балок, косо уходящая вглубь холмика, превратилась в оживленную дорогу, по которой бесконечным рыжим ручейком бежали муравьи, неся в свой дом мелкий лесной мусор, белые продолговатые яйца, волоча мертвых червячков и гусениц – так люди несут домой из магазинов хлеб и колбасу.

Почему я, как фашист, вдруг решил перерезать эту муравьиную дорогу жизни? Не знаю… Захотелось – из чувства какого-то злого всесилия. Подобрав доску от ящика, я

…Итак, мы пошли за Козловским к Дальнему лазу, через который когда-то отправились в злополучную клубничную экспедицию. Мне до сих пор мерещится жуткий кошмар: Анаконда, усмехаясь, поворачивается к Лиде, стоящей рядом на трибуне, и говорит, чеканя слова: «Забирайте-ка вашего плодожора!» И маман в полуобмороке сползает на землю, схватившись за флагшток. А Тимофеич выдергивает из брюк, словно саблю, ремень, который на глазах превращается в настоящий, наточенный клинок…

– Зарублю-ю-ю!

И вот что интересно: сколько раз я мысленно запрещал этой фантазии появляться в моем сознании. Без толку: возникает в самый неподходящий момент, как икота. Интересно, почему память мне не подчиняется? Она же часть мозга, а мозг – часть человека. Или не часть?..

Дальний лаз скрывался на самом краю Поля, в зарослях иван-чая. Это был пролом в бетонном заборе – просвет с аккуратно загнутой арматурой. Несколько раз щель затягивали проволокой, но вскоре кто-то аккуратно перекусывал или перепиливал стальную паутину и снова открывал дверь в большой мир, ею пользовались, кстати, не только пионеры, но и взрослые. Сам видел, как Тая из Китая, нырнув в лиловый куст, ловко пролезла в щель и бросилась на шею Аристову, нетерпеливо ожидавшему ее снаружи. И они, обнявшись, пошли к просекам, точнее, к Старому шалашу.

Подойдя ближе, я увидел возле Дальнего лаза, на нашей стороне, двух пацанов, одетых по-деревенски – в старье не по размеру, явно доставшееся от старших. Оба парня были босы, а на головах у них красовались кепки. Это уж обязательно: местный без кепки – недоразумение. Оба курили, сплевывая на траву, и переступали с ноги на ногу, отгоняя комаров, кусавших даже сквозь ороговевшие цыпки. В одном из них я с удивлением узнал нашего давнего знакомца. Он вырос, загрубел, но, сохранив во внешности нечто овечье, стал похож на сердитого барана.

– Бяша! – радостно воскликнул я.

– Еще раз так вякнешь – получишь в нюх! Понял? – хрипло предупредил Сашка и демонстративно пожал руку только Вовке. – Что, струхнули, когда наши к вам ломанули? Обделались!

– Ну вот еще! – обиделся Лемешев. – Ничего даже не струхнули. У нас была катапульта!

– Мы в оцеплении стояли! – зачем-то соврал я.

– Ладно звездить-то! Под кровати спрятались!

– Вранье, – возразил я, удивляясь осведомленности Бяши.

– Ага, смелые – со стволами и собаками! – не унимался наш бывший одноотрядник. – Мильтонов со всего района нагнали! Три дня по домам шастали – Гвоздя искали.

– Нашли?

– Кишка тонка! Курить будешь? – Он протянул Вовке пачку «Севера».

И Козловский, страдая, взял папиросу. Я и сам к тому времени умел курить, не затягиваясь, даже пускал дым через нос. Башашкин, баловавшийся никотинчиком с двенадцати лет, как-то дал мне попробовать американский «Честерфилд», напоминающий наши «Ароматные». Это вещь! Особенно мне понравится фильтр – длинный, с золотым ободком. Но после случая с Карасем, втершимся в пионерские ряды, Анаконда произнесла на педсовете фразу, облетевшую весь лагерь: «Мы должны безжалостно разорвать порочную цепь: “Табак – вино – тюрьма”!» Она приказала вожатым и воспитателям бдительно принюхиваться к пионерам, а также заглядывать в тумбочки, под матрасы и в другие укромные места в поисках заначек и бычков. Пойманный на куреве отправлялся в Москву с волчьей характеристикой. Даже Жаринов, до этого дымивший чуть не в открытую, стал остерегаться. Однако несмотря на опасность, Козел, гордясь уважением местных, размял папиросу в пальцах, по-взрослому сплющил картонный мундштук и осторожно закурил от протянутой спички – не затягиваясь, конечно, иначе обкашляешься.

– Э-э, да ты только зря табак переводишь! – буркнул Бяша, заметив, что Вовка курит не в себя.

– Я сейчас, сразу нельзя, у меня бронхи… – заизвинялся Козловский.

– Ладно, будь здоров – не кашляй! – И местные юркнули в заросли иван-чая.

Мы отругали Вовку за безответственность, а вернувшись в палату, заняли у Жиртреста мятные леденцы, заставив друга сосать конфеты до тех пор, пока табачный дух не исчезнет, а то некурящая Эмма точно учует.

– Ну, дыхни! – требовал я, совсем как Лида у Тимофеича в день получки.

– Ну что? – опасливо спрашивал Козловский, перхнув на меня табачищем.

– Чувствуется, соси дальше!

Когда Жиртрест, изнывая от жадности, отдал нам последний леденец, для проверки вызвали Нинку Краснову, и Вовка старательно дыхнул на нее. Она задумчиво сморщилась и, поразмышляв, определила:

– Мятные.

– Тебя про папиросы спрашивают!

– А-а-а… Скорее всего – «Север».

– Ты-то откуда знаешь?

– Григорий Антонович такие курит.

– А кто это?

– Мамин друг.

– Ну и дура – иди отсюда!

Впрочем, в тот раз обошлось. Но теперь я думаю: лучше бы Козел попался на курении и одумался под угрозой высылки в Москву. Постепенно Вовка оборзел и всерьез спутался с востряковскими, он стал исчезать из лагеря, обычно во время кружковых занятий: Голубу говорил, что идет в клуб клеить эсминец или ловить позывные полярников, а руководителю радиосудоавиамодельного кружка Попову врал, будто его бросили на подготовку концерта к родительскому дню. Вернувшись к ужину, Козел, захлебываясь, рассказывал, как запускал с местными ракету, которая взлетала благодаря старой фотопленке. Туго свернутая, закатанная в фольгу и подожженная, она извергала вонючую реактивную струю – и ракета уносилась к облакам.

Вовка живописал нам, как мотался на тарзанке, привязанной к старой ветле над колхозным прудом. Захлебываясь, хвастался, как они тайком жарили в лесу на костре голубей, набитых из рогаток. Мы с Пашкой хоть и завидовали, но предупреждали друга, что дело кончится очень плохо. Не помогало, Козел словно сошел с ума. Однажды внезапно созвали сбор дружины. В лагерь

– Понос? – насторожился вожатый.

– Наоборот, – нашелся я.

– Ерунда, – успокоился Коля. – Одна таблетка пургена – и на семь метров против ветра…

Вообще-то пурген изобретен для того, чтобы подсыпать его врагам в компот, выводя неприятеля из строя, но при необходимости лекарство можно использовать и для борьбы с запорами.

18. Скверная история

Гвоздя вскоре поймали в Домодедове. Если верить рассказу Голуба (мы слышали через стенку), бандит сначала залег на дно и затаился, но как-то раз, страдая похмельем, он выбрался чуть свет с хазы и пошел на первый сеанс – утром пиво можно достать только в бане или кинотеатре. Подлечившись «рижским», злодей собрался уходить, но тут выяснилось, что перед фильмом прокрутят не занудно-бодрые «Новости дня», а смешной «Фитиль», и Гвоздь задержался, чтобы вместе со всеми позубоскалить над бюрократами, жуликами, взяточниками, прогульщиками, бракоделами, нарушителями общественного порядка, мешающими нам жить. Однако в буфете его кто-то опознал и позвонил в милицию, те примчались и взяли рецидивиста прямо в зале, попросив зрителей сохранять спокойствие.

Но и после ареста Гвоздя строгий режим в лагере не отменили. Наоборот, вскоре с треском отправили домой, опозорив на линейке, еще двух парней, которые отлучались тайком на Рожайку, чтобы нырнуть с плотины. Ну, сбегали и сбегали – на здоровье! Зачем же об этом во всеуслышанье хвалиться перед девчонками? Кто-то сразу заложил, у Анаконды везде свои люди. Вожатый первого отряда Федор на педсовете пытался за ребят заступиться, намекнув, что, мол, ситуация до смешного напоминает кинокомедию «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен», где Костю Иночкина изгоняют из лагеря за самовольное плавание в реке, хотя он спортсмен-разрядник. Лучше бы Федя, по прозвищу Амбал, помалкивал!

– А я, значит, по-твоему, товарищ Дынин? – зловеще спросила Анаконда.

И началось: здесь вам не кино, а детское оздоровительное учреждение! Это в кино пионеры не тонут, а в жизни еще как тонут! Это в комедиях педагогов не сажают за погибель детей в тюрьму, а в жизни еще как сажают! В общем, Федор схлопотал выговор с предупреждением за развал дисциплины в отряде.

А наш друг Козловский продолжал, не чуя опасности, якшаться с местными. Однажды, вернувшись из отлучки, он сообщил, что в деревне объявился пижонистый дачник из Москвы: ходит в красных шортах, яркой рубахе с пальмами, на голове – клетчатая кепка, как у Олега Попова, на носу – темные шпионские очки, а в зубах – вонючая сигара. Чистый Мистер Твистер! Его крашеная рыжая жена с наклеенными ресницами бессовестно загорает в палисаднике без всякого лифчика, и уже все окрестные пацаны через забор налюбовались ее буферами. Мало того, по несколько раз в день они, как буржуи, прогуливают вдоль по деревне огромного пятнистого дога с налитыми кровью глазами. И местные, чтобы городские не очень задавались, решили проучить дачников – натравить на столичного пса местных собак. С этой целью они до озверения, до пены на клыках, дразнят и злобят Бяшиного Рекса, лютую сторожевую дворнягу размером с «Запорожец».

Вскоре я обратил внимание, что Вовка с ожесточением чешет волосы над ухом, и в этом месте уже появилась маленькая красная проплешина.

– Что это у тебя?

– Не знаю, зудит… Наверное, комар укусил.

– Вряд ли…

Я посоветовал другу на всякий случай носить нопасаранку, сдвинув на ухо. Но он меня не послушал, и вскоре Эмаль тоже заметила его почесывания. Забили тревогу, показали медсестре Зинаиде Николаевне, та схватилась за голову: «Стригущий лишай!» От страшной перспективы поголовного облысения лагеря «Дружба» запаниковали, доложили Анаконде, она учинила строгое следствие: с какими животными был в контакте заболевший?

– В глаза смотреть и не юлить! Ты источник инфекции! Говори правду!

Козловский попал в трудное положение. Сказать правду, мол, натаскивал местного Рекса для схватки со столичным догом, значит сознаться в злостном нарушении дисциплины и мгновенно вылететь из лагеря с волчьей характеристикой. А дома мама – кандидат в мастера по толканию ядра. Отмалчиваться еще опаснее: вообразят вообще бог знает что! И Вовка не нашел ничего лучшего, как все свалить на несчастную Альму, которую не гладил, наверное, только Юра-артист, у которого аллергия на шерсть и волосы. Он даже с первой женой развелся, так как от запаха ее кудрей у него раздувался флюс, а на коже выступали трупные пятна.

Анаконда от услышанного пришла в неистовство, приказав Семафорычу немедленно изловить и усыпить Альму.

– Удавить, что ли? – не понял сторож.

– Не задавайте дурацких вопросов, Семен Афанасьевич! За дело! И чтобы дети не видели…

А Козловского приказали срочно везти в Домодедовскую больницу на обследование. Медсестра и Лысый Блондин взяли ошалевшего Вовку под руки и повели к машине как тяжелобольного. После обеда прибежала Нинка Краснова и, путаясь от ужаса в словах, протараторила, что Ленка Устинова из второго отряда собственными глазами видела, как сторож, взяв ружье, повел скулящую Альму в лес.

– А почему же выстрела никто не слышал? – усомнился Пашка.

– Не знаю…

– Он, видно, специально пальнул, когда электричка проезжала… – догадался Пферд. – Я фильм видел, там нарочно стреляют во время пароходного гудка, чтобы никто не услышал.

Вскоре кто-то наябедничал про свежий холмик в лесу. И тогда все сомнения рассеялись. Это конец! Так погибла наша любимица… А Козловский и Зинаида Николаевна вернулись из больницы с диагнозом, который звучал примерно так: «Воспаление кожного покрова головы с частичным выпадением волос из-за расчесывания места укуса кровососущего насекомого». Никакого стригущего лишая. Но Альму-то не вернешь! Мотя, возивший их в город, сострил:

– Эх, жаль! Я-то думал у нас еще и Лысый Брюнет появится – мне в компанию…

Но это была единственная шутка, потому что дело приняло серьезный оборот: Козла возненавидел весь лагерь, на него показывали пальцами, дразнили живодером, доносчиком, симулянтом, лишайником. Даже из младших отрядов приходили посмотреть на подлого погубителя Альмы. На тайном заседании совета отряда решили объявить Вовке бойкот, девчонки фыркали ему в лицо, считая трусом, на построении никто не хотел становиться с ним рядом. Даже Арка, дружившая с Вовкой, обозвала его подлецом и потребовала, чтобы он к ней больше не приближался. Мы, конечно, прикрывали друга с флангов, общались с ним, старались приободрить, чтобы он не чувствовал себя брошенным и совсем одиноким, ведь его местные дружки пропали, как не было.

Тут вот какая история. Побесив Рекса, Бяша все-таки натравил его на московского дога, который, несмотря на свой баскервильский вид, оказался

Чтобы поговорить с попавшим в беду другом без свидетелей, мы уходили на край Поля. Вовка страшно переживал бойкот и был в отчаянии оттого, что Арка Тевекелян его теперь презирает.

– Что вы на меня так смотрите? – чуть не плача, вопрошал он. – Что мне оставалось делать? А как бы вы поступили на моем месте?

– Во-первых, не надо было с Бяшей связываться! Мы тебя предупреждали! – отвечал я. – Во-вторых, зачем ты все свалил на Альму?

– А на кого еще? На морских свинок? Я думал, ее просто ветеринару покажут, полечат… Я не знал, что вот так сразу…

– Не знал он! – передразнил Пашка. – Сказал бы, что погладил пробегавшую мимо кошку… Незнакомую… Безымянную… Их около кухни полным-полно! Кто бы стал их ловить?

– Кошку? Точно – кошку! Как же я не догадался! – Лицо нашего друга сморщилось от отчаяния, и слезы брызнули из глаз. – Какой же я дурак! Кошка, конечно, кошка… Что ж ты мне раньше не подсказал?

– А ты не спрашивал. Ты с Бяшей скорешился, с ним советовался, табачком баловался, голубей жрал… – припомнил ревнивый Лемешев.

– Ладно, хорошо быть мудрым на следующее утро, – повторил я любимую поговорку бабушки Мани. – Надо что-то сегодня делать.

– Если мне устроят темную, заступитесь? – с надеждой спросил Вовка.

– Конечно! – неуверенно ответили мы.

Темная – высшая мера наказания в пионерском лагере, что-то вроде расстрела. Приговоренного внезапно накрывают одеялом, гасят свет, набрасываются со всех сторон и лупят кулаками и ногами, стараясь угадать под вздымающейся байкой места побольней, а каждый вопль или стон наказуемого лишь прибавляет злости и азарта тем, кто бьет. Потом все, как по команде, прыгают в койки и принимают умиротворенный вид. Если на шум прибегает вожатый и зажигает свет, кажется, будто ничего и не было. А на избитом нет живого места.

На моей памяти темную устраивали два раза. В прошлом году вороватого Замшева, постоянно шарившего по тумбочкам после воскресного привоза гостинцев, сначала по-хорошему предупредили, а потом уже наказали. Он побежал жаловаться, но когда Гарик предложил назвать, кто именно на него напал, Замшев ничего не мог ответить, и вожатый, знавший о вороватости избитого, посоветовал ему «не противопоставлять себя коллективу». В позапрошлом году точно так же наказали ябедника Серикова, он выдал ребят, они собрались тайком сбегать на Рожайку и отказались взять его с собой. Он даже жаловаться не стал, поняв: будет еще хуже.

Теперь же наказать Козловского за Альму подбивал Аркашка, сам известный живодер. Завидев кошку, он просто не мог не швырнуть в нее камень или еловую шишку. Бедный Вовка понимал: по всем законам пионерского лагеря за гибель Альмы ему полагается темная, но боялся он не побоев, а унижения и позора. Вскоре ночью, мы проснулись от странного шевеления в палате. Я, вскочив, включил свет, но это Засухин, снова описавшись, переворачивал мокрый матрас сухой стороной вверх.

Аркашка, щурясь от света, процедил:

– Все равно мы тебя, Козел, отмутузим! И заступничкам тоже обломится! – Тираннозавр испытывал злобную радость от того, что кого-то можно избить, да еще вроде как по справедливости.

Через день за Козловским приехал папаша. Растерянный и огорченный технолог написал заявление, что забирает ребенка до окончания смены по семейным обстоятельствам и никаких претензий к дирекции не имеет. Мы пошли провожать друга до ворот, он шел, понурив голову, неся в руках потертый чемодан с бумажной наклейкой «Володя Лещинский, III отряд». Губитель Альмы молчал и только сшибал ногой розовые головки клевера. Толстяк-отец отдувался, вытирал пот со лба и вздыхал:

– Какие погоды стоят! «Июльская роскошь цветущего лета»! Сам бы в пионеры записался! Что ты в московской пылищи делать будешь, Вова?

– Не знаю…

– Вы хоть мне, ребята, скажите! – взмолился родитель. – Что случилось? Какая беда? Володя написал, если не заберем, убежит и сам на электричке приедет домой. Что он тут натворил, паршивец?

– Ничего… – Мы пожали плечами. – Надоело, наверное. Две смены – это слишком…

– Но вам-то не надоело!

– Нам тоже надоело.

– Но вы-то домой не проситесь!

– Не просимся…

– Владимир, где твоя сила воли?

– В Караганде.

– Ах, так! Ладно, мне не хочешь говорить – матери скажешь, – произнес отец с такой уверенностью, что нам стало искренне жаль друга.

Похоже, дома его ждала расправа пострашней темной. Мы обнялись на прощание. Что бы хоть как-то утешить страдальца, я дал ему с собой нитку сушеных подберезовиков, а Лемешев – перочинный ножик, найденный на Большой поляне после воскресного пикника.

– Спасибо… Спасибо… Я же не хотел, не хотел… – шептал Козловский сквозь слезы. – Простите, ребята…

Семафорыч, отпирая ворота, вздохнул и покачал головой:

– Из-за сучки, что ли? Вот уж зря… Ну совсем зря…

Мы долго смотрели, как Лещинские шли через поле, уже налившееся спелой желтизной. Отец несколько раз пытался положить руку на плечо сыну, но тот уворачивался, убегая вперед. А я вдруг подумал, что в шестой раз приезжаю в «Дружбу», но никогда еще не видел, как эту рожь убирают, потому что не оставался на третью смену. Может, в этом году… Лида сообщила, что тете Вале не дают отпуск в августе, как обещали, а если Батурины не поедут в Новый Афон, я, скорее всего, останусь в «Дружбе». Ну и ладно! Я знаю за просеками одно место, где растут белые, а в августе их там, наверное, будет видимо-невидимо. Грибы надо порезать на мелкие кусочки, нанизать на нитки или длинные травяные стебли и повесить под козырьком крыльца. Они быстро вялятся на солнечном ветру, испуская дивный аромат, а зимой из сушеных белых можно сварить восхитительный суп.

…Козловский в последний раз оглянулся, махнул нам рукой и навсегда исчез за лесополосой.

19. Третий корпус

От «белого домика» по серой асфальтовой

– Вот видишь, как у нас заботятся о детях! – заметила по этому поводу Лида.

Слева, за деревьями, остался первый корпус. Из открытых освещенных окон доносилось:

Есть паста в кармане,

И надо успеть

Мальчишек измазать

И шваброй огреть…

– В отрыв пошли! – усмехнулся Лемешев.

– В последнюю ночь все можно, – кивнул я.

А пение продолжалось:

Вожатый заходит —

Как будто все спят.

Вожатый выходит —

Подушки летят.

И нет нам покоя

Ни ночью, ни днем.

Погоня, погоня, погоня…

Вожатый с ремнем!

Спать никто не собирался, все ждали, когда старшие уйдут на свой сабантуй, и тогда начнется катавасия последней лагерной ночи! Справа во втором корпусе девчонки тоже пели:

Звени, бубенчик мой, звени!

Гитара, пой шута напевы!

Я расскажу вам о любви

Шута и гордой королевы…

– Тебе не жалко уезжать? – спросил Лемешев.

– И да, и нет…

– А если бы Ирма осталась? – Он искоса глянул на меня.

– При чем тут Комолова? Я на море хочу… Но если сорвется, тогда приеду на третью. А ты?

– Я в Крым! Любишь море?

Я не ответил, потому что в этот момент вообразил, как мы с Ирмой ныряем в прозрачной соленой воде, будто Ихтиандр с Гуттиэре, и я достаю ей со дна самые большие рапаны. Жаль, в Черном море нет жемчужных раковин…

Зашипел висящий на столбе алюминиевый громкоговоритель, и следом послышался хриплый звук горна. Мы с Пашкой по привычке подпели:

Спать, спать по палатам

Пионерам и вожатым…

– Ага, особенно – вожатым, – проворчал Лемешев.

– Главное, чтобы снова не подрались, – ответил я, вспомнив конец прошлой смены.

– Бежим! – крикнул Пашка.

И мы пустились во весь дух, чтобы не попасться на глаза Голубу.

…После прошлого сабантуя Юра-артист появился с запудренным синяком и рукой на перевязи, он ходил прихрамывая, всем объясняя: хорошо, что получил увечья летом, когда сезон закрыт, иначе Театру оперетты пришлось бы отменять спектакли, где он исполняет главные роли, а это почти весь репертуар, вместо него на сцену выпустить некого. Талант – явление штучное! Все кивали, воображая картину: на двери висит большое объявление:

Театр оперетты закрыт в связи с болезньюнародного артиста Юрия Зайцева

Иногда взрослые врут с таким размахом, какой нам, подрастающему поколению, даже не снится. Зимой Лида принесла из завкома два горящих билета на «Фиалку Монмартра», отец наотрез отказался идти – ждал трансляцию футбола, и маман взяла меня, я обрадовался, однако для вида, нахмурившись, стал отнекиваться, ссылаясь на не сделанные еще уроки, но она пообещала угостить «картошкой» с лимонадом. Внутренне ликуя, я нехотя согласился. Всю дорогу Лида радостно повторяла:

– Сегодня поет Шмыга! Ты понимаешь, сынок, Шмыга!

Я почему-то решил, что Шмыга – мощный пузатый мужик с тяжелым густым голосом, как у Шаляпина. Оказалось, это вертлявая и писклявая дама с большим красным пером, воткнутым в прическу. Она танцевала и пела, юля перед целой шеренгой длинноногих расхлябанных щеголей, одетых в черные фраки и цилиндры. Тимофеич, кстати, терпеть не может «балерунов», он говорит, нахмурившись: «Тоже мне работа – ногами дрыгать! Их бы на недельку к станку, жеребцов!»

Сидели мы далеко, но маман взяла в гардеробе за 30 копеек маленький бинокль, светло-кремовый с золотыми ободками. Она переживала, что мы не успели заехать к Батуриным, чтобы позаимствовать их старинный перламутровый бинокль, принадлежавший покойной Елизавете Михайлове. Но я успокаивал Лиду, что за тридцать копеек мы не только можем смотреть спектакль сквозь увеличительные стекла, но и получим по окончании одежду без всякой очереди, а она там длиннющая.

Итак, я внимательно обозревал сквозь линзы сцену, и вдруг облик одного из «ногозадирал», дрыгающегося с самого краю, показался мне знакомым, я покрутил рифленое колесико, добиваясь абсолютной четкости изображения… Не может быть! Невероятно! В антракте я взял у маман программку, долго ее изучал и в самом конце длинного списка «обитателей Монмартра» нашел знакомое имя – Юрий Зайцев. Да это же наш Юрпалзай! Да уж, кроме него, спеть хором «Без женщин жить нельзя на свете, нет!» в Театре оперетты больше некому. Ну и «вралиссимус», как говорит в таких случаях Башашкин.

– Посмотри! – Лемешев на бегу показал рукой на окна нашего, третьего, корпуса.

В обеих половинах горел свет, но у девчонок он был лимонно-желтый, а у нас – апельсиновый. Почему? Ведь абажуров нет, одни голые лампочки.

– Из-за обоев, – догадался я.

– Точно! – подтвердил Пашка. – Котелок у тебя варит!

Мы, тяжело дыша, взлетели на крыльцо. Теперь надо было оценить обстановку, чтобы не нарваться на Голуба. Если он уже пошел по палатам, проверяя «наличие отсутствия», – наши дела плохи…

Третий корпус похож на остальные лагерные постройки: одноэтажный длинный домик, обшитый досками, выкрашенными в зеленый цвет, и крытый старым шифером, который порос бархатным мхом, а местами потрескался. Под окнами кусты отцветшей сирени с ржавыми метелками на верхушках. Посредине – крыльцо, напоминающее скворечник. Одна ступенька за зиму вконец сгнила, и ее заменили свежей белой доской, она еще сочится янтарной смолой, прилипающей к подошвам. Через перила обычно перекинут выставленный на солнышко матрас: у Засухина кроме экземы еще и недержание, ему даже на ужин компот не дают, что помогает, но не всегда. Он как-то признался, что во сне ему мерещится, будто он мчится, мчится, чтобы успеть в «белый домик», но каждый раз опаздывает и просыпается от мокрого неудобства. Мы стараемся не замечать его недостатка. Подумаешь, все мы

Эй, лысый,

Иди пописай!

Я заглянул в дверь – никого, и мы осторожно, стараясь не скрипеть половицами, вошли вовнутрь корпуса.

В просторном вестибюле к стенам прикручены вешалки с двойными алюминиевыми крючками – короткий нижний для курточек, длинный верхний для панам, пилоток, картузов. Ниже, у самого пола, тянутся узкие стеллажи для ботинок, сандалий, кедов. Они, высыхая, издают дух затхлой прелости. Налево – девчачья палата, из нее всегда приятно пахнет: женщины – они, понятно, всегда благоухают пудрой и «Красной Москвой», но девчонки-печенки с какой стати? Загадка…

Направо – наша, мальчиковая половина, из нее всегда почему-то несет мокрой собачьей шерстью. Прямо – каморка, где живет Эмма Львовна. Из-за двери всегда тянет растворимым кофе и удивительными духами, название которых Нинка Краснова произносит с благоговением – «Рижская сирень». Голуб с другими парнями-вожатыми обитает в «общаге» – двухэтажном новом корпусе, он стоит на краю огороженного котлована, вырытого под бассейн.

Там же, на первом этаже, сидят дирекция и бухгалтерия. Из открытого окна далеко в Поле разносятся беспрерывный стук деревянных счетов и зычный голос снабженца Когана. По телефону люди почему-то говорят громче, чем в жизни, точнее – орут: «Где, я вас спрашиваю, четыре мешка гречки и пять риса? Где восемь ящиков вермишели? Где сорок килограммов сухофруктов и сто брикетов кисельного концентрата? Вы с ума там, что ли, посходили? У меня здесь двести ртов. Чем я их кормить буду – грудью? Это блокада? Нет, вы ответьте! Хотите неприятностей? Они у вас-таки будут в ассортименте! Когда выложите партбилет на стол, тогда поймете, что дети – цветы жизни! Нет, не завтра утром, а сегодня вечером. Так-то лучше. Жду!»

В дирекцию Галякве мы относим письма, которые три раза в неделю отвозит в Москву на своей таратайке Лысый Блондин, назад он доставляет весточки и гостинцы от родителей, так как не у всех из-за работы получается приехать в воскресенье в лагерь. Лида, например, в первую смену выбралась только на родительский день, но каждую неделю передавала мне посылки. Надписанные свертки и пакеты лежат в углу приемной: заходишь, говоришь Галякве фамилию и получаешь передачу с обязательной рекомендацией перед обедом сладкого не есть, а то перебьешь аппетит.

В посылке обычно кроме клубники или черешни таятся соевые батончики, конфеты «Коровка», мои любимые вафли «Лесная быль», леденцы и кулек крупных семечек, специально для меня купленных на Пятницком рынке и пожаренных бабушкой Маней. Я всегда делюсь с Лемешевым и Козловским, раньше угощал Шохина, самого рослого и сильного парня в нашем отряде, спокойного и справедливого. Он никого не обижал, не воспитывал, а если кто-то уж очень сильно доставал, Боря подзывал бузотера, тот покорно подходил, и силач делал ему саечку. На первый взгляд вроде бы пустяк, баловство: средним пальцем ты, словно крючком, цепляешь провинившегося за подбородок, а потом резко дергаешь вверх, пропахивая ему лицо всей пятерней и особенно больно задевая ноздри. Потом Шохин обычно гладил наказанного по голове и предупреждал:

– Не возникай! А то получишь американский щелбан! Понял?

– Понял-понял, – покорно кивал пострадавший, радуясь своему счастью.

Почему? А потому, что американский щелбан в Борином исполнении валит с ног. Техника простая: упираешься прямыми сомкнутыми пальцами в лоб несчастного, а затем, резко схлопнув ладонь, бьешь со всей силы запястьем между глаз. В голове потом целый день звенит. Думаю, работник Балда вышиб ум у жадного попа не щадящим русским щелчком, а с помощью именно американского щелбана. Странно, что в учебнике литературы по этому поводу ничего не сказано.

При Шохине в палате у нас была образцовая дисциплина и без Голуба. Эмаль, выходя из своей каморки и куда-то убегая, ворковала:

– Боренька, я на тебя надеюсь!

Жаль, на вторую смену он не остался: спортивные сборы. После него стал верховодить «клейтуковец» Жаринов, который возбухать пытался еще при Шохине, но тот на второй день по приезде предложил ему прогуляться в Поле, откуда Аркашка вернулся с расквашенным носом и затих до конца смены, зато уж в июле распоясался. Нашу троицу тираннозавр особо не трогал, только задирал, а вот бедняга Засухин за каждое недержание получал ломовой американский щелбан и, кажется, стал из-за этого писаться еще чаще. Доставалось и Жиртресту, ему тиран при каждом удобном случае давал такой мощный пендель, точно бил угловой. Толстяк даже ходить стал как-то боком, постоянно опасаясь за свою выпуклую задницу, ставшую сплошным синяком – сам в душе видел. Если кто-то, испортив в палате воздух, забывал обезопаситься, громко сказав: «МРП» (милиция разрешает пукать), то получал сокрушительный подзатыльник. Иногда Аркашка просто так, под настроение, подходил и без слов бил под дых, а когда жертва, согнувшись от боли, не могла вздохнуть, наставительно советовал:

– Качай пресс, слабак!

После отъезда Козловского Жаринов, как я заметил, ждал только случая, чтобы придраться к нам и поквитаться за нашу независимость, а со мной лично за Ирму, которая ему четко нравится. Во мне он видит почему-то соперника. И мы с Лемешевым договорились: не отступать, даже если придется вернуться домой с подбитыми глазами.

Я вдруг подумал: поразительно! Все эти мысли и картины пронеслись в моей голове, пока мы стояли в прихожей, пахнущей обжитой сыростью, и пытались понять, где находится Голуб – в каморке или в палате. Если на девчачьей половине, это хорошо – проскочим, если же на нашей – плохо: готовься к экзекуции. Коля считает, что инстинкт дисциплины у пионеров можно выработать только с помощью телесных наказаний. А еще я подумал: если советские космические корабли будут летать со скоростью мысли, то за судьбу Вселенной можно не волноваться: «И на Марсе будут яблони цвести…»

А из каморки тем временем доносился очень интересный разговор.

– Не пойду я! Не упрашивай!

– Да что ж такое?!

– Ничего. Одеялкой он ее накрыл!

– Тебе-то что?

– Не пойду я, не хочу, с детьми побуду, мало ли что… – капризничала Эмаль.

– Эм, – уговаривал Голуб, – ну что ты как девочка! Ничего с ними не случится. Пойдем – хоть расслабимся!

– Вот и расслабляйся… Покрывай всех… одеялками!

– Далось тебе это одеяло! Все решат, что ты отрываешься от коллектива!

– Ну и пусть!

– И от меня отрываешься? – почему-то в нос спросил Голуб.

– Ну не надо! Здесь все слышно. Перестань! Когда будем конфисковывать?

– Зачем откладывать! Сейчас.

20. Началось!

Мы

Когда мы вошли, народ укладывался, с подозрением поглядывая по сторонам и соображая, откуда грозит опасность. Жаринов лежал, положив обутые ноги на никелированную спинку кровати. Он встретил нас кривой усмешкой. Переднего зуба у него не хватало, вышибли в драке, но именно благодаря этому Аркашка мог прицельно плевать метров на пять и однажды на моих глазах молниеносной слюной припечатал к стене большую синюю муху, и та сразу скончалась, видимо, от никотина, который убивает даже лошадь.

– Где болтались? – спросил тираннозавр.

– Руки мыли… – независимо ответил Лемешев.

– Смотрите у меня! Эмаль еще здесь?

– Здесь. Грозит, что не пойдет на сабантуй, – сообщил я.

– Хреново! А Голубь?

– С ней воркует.

Отрядный мучитель затейливо выругался, давая понять, что вожатого и воспитательницу как пить дать связывают те самые загадочные отношения, от которых появляются на свет дети. В прошлую смену к Жаринову приезжала на родительский день мать – красивая, но обрюзгшая и печальная женщина с ранней сединой. Тираннозавра было не узнать, он вертелся вокруг нее, заботливо усаживал, что-то рассказывал, смешил, бегал ей за водой, чтобы запить таблетку. Она смотрела на сына с отрешенной улыбкой, кивала, гладила по голове, но правую руку все время держала в глубоком кармане сарафана, а когда на минуту невзначай вынула, я с ужасом увидел вместо ладони заостренную культю. Заметив свою оплошность, мамаша Жаринова исказилась лицом и торопливо спрятала обрубок. Всезнающая Нинка потом рассказала, что кисть у Аркашкиной матери оторвало на конвейере, муж с инвалидкой жить не стал и сбежал к другой.

– Представляешь, какой гад! – с глубинной ненавистью произнесла Краснова. – И она теперь пьет с горя…

…Мы с Пашкой, поеживаясь от ночной свежести, разделись. Раньше в корпусах вообще не топили, в холодную погоду нам просто выдавали дополнительные байковые одеяла. Но в позапрошлом году достроили новую котельную между клубом и медпунктом, в палатах, под подоконниками появились чугунные батареи, однако горячую воду в них подают, если на улице совсем уж колотун. В начале июня случаются заморозки, трава утром белая, будто посыпанная сахарной пудрой. У дачников мерзнет огуречная рассада, некоторые, чтобы укрыть ростки теплым дымом, разводят костры – и от садовых участков тянет горькой гарью. Зато июль обычно жаркий, и батареи отключают на всю смену, а мокрые после дождя вещи мы сдаем в сушилку, что возле изолятора.

В дверь тихо заглянула Эмма Львовна, осмотрелась, пересчитала нас по головам и перед тем, как скрыться, приказала:

– Аркадий, разуйся!

В нашей палате двадцать четыре койки, они стоят в два ряда, образуя посредине неширокий проход. Между кроватями втиснуты белые фанерные тумбочки, одна на двоих, как у нас с Козловским: на верхней полке мои умывальные принадлежности, на нижней – его… были. Гостинцы и ценные вещи, вроде фантиков и засушенных бронзовиков, в тумбочке лучше не хранить, хотя в этой смене почти не воруют. Зачем? Отполовинить шоколадку или яблоко – святое дело, надо по-честному подойти к жующему и строгим голосом сказать:

– Сорок восемь – половину просим!

Или просто:

– Оставишь!

Даже прожорливый Жиртрест оставит – таков закон джунглей.

Спальные места нашей троицы расположены справа от двери. Первая койка, в самом углу, Вовкина, но теперь она пустует, полосатый матрас свернут рулоном, видна сетка с пружинами, а из серой, без наволочки, подушки торчат белые перышки. В углу, конечно, спокойнее, зато наши с Пашкой кровати сдвинуты вместе и упираются спинками в узкий подоконник: если приподняться на локтях, через стекло видны линейка с трибуной и флагштоком, а также асфальтовая дорожка, ведущая к «белому домику».

– Ну, давай, Шляпа, бухти! – приказал Жаринов, разуваясь.

– Жар, надо подождать. Пусть уйдут! – ответил я.

– Ладно, – благосклонно кивнул тираннозавр. – Говорят, ты на третью смену остаешься?

– Это вряд ли…

Я сложил шорты, рубаху и пилотку на табурет, укрыв сверху красным галстуком, а набухшие от вечерней росы кеды задвинул под кровать, потом лег на влажную простыню, укрывшись одеялом, которое пахнет почему-то псиной, как несчастная Альма. Место тут сырое, низина, а сквозь густые кроны солнце почти не проникает в палату. Но батареи все равно холодные. Экономят на детях. Зря! Допустим, я от сырости заработаю ревматизм, и когда придет время идти в армию, меня признают негодным к службе. Кто будет Родину защищать?

Лемешев вынул из тумбочки вчерашнюю плюшку, принесенную с полдника, разломил и протянул мне половину.

– Главное не заснуть, – шепнул он.

– У тебя пасту не сперли?

– Нет, я в наволочку спрятал. А у тебя?

– А у меня и красть нечего, на один раз осталось! – Я показал туго свернутый опустошенный тюбик, похожий на улитку, которой на круглый ротик навинтили намордник.

В палате снова появилась хмурая Эмаль, еще раз пересчитала нас по головам, двинулась по проходу, увидела ноги Тиграна и воскликнула:

– Папикян, ты что – глину месил?! Срочно мыть!

Тот хмыкнул, встал, перекинул через плечо вафельное полотенце и вышел. Около Аркашки воспитательница тоже остановилась, я был уверен, что и его она отправит принимать водные процедуры: ступни у тираннозавра были черного цвета. Но Эмаль словно не заметила этого, зато несколько раз шумно втянула ноздрями воздух и погрозила курильщику пальцем, а тот, захлопав честными глазами, скроил простодушно-непонимающую рожу, мол, о чем это вы? На обратном пути она отобрала у Жиртреста обмусоленную картофелину, не обратив никакого внимания на нашу плюшку, зато Засухина строго спросила:

– Пил на ночь?

– Нет.

– Смотри у меня!

В дверном проеме воспитательница задержалась и, положив руку на черный выключатель с рычажком, напоминающим птичий клювик, задала идиотский вопрос:

– Я могу рассчитывать на вашу сознательность?

– Да-а-а… – нестройным хором соврали мы.

– Будете вы спать или нет, дело ваше, но если я утром найду хоть одно перышко, хоть одну пушинку – пеняйте на себя! Ясно?!

– Я-я-я-ясно-о-о…

Понять ее опасения можно: однажды после подушечного побоища пол в палате был усыпан перьями, точно снегом. Раиса Никитична рыдала, мол, не дети, а чистые вредители народного имущества! Она кастелянша и заведует не костями, остающимися от мороженых туш, привезенных

– Отбой! – Эмма Львовна щелкнула выключателем, и две лампочки в черных патронах, свисающих с потолка на витых проводах, погасли, в палате стало темно, а за окнами, наоборот, посветлело. Еще несколько мгновений в воздухе виднелись меркнущие лилово-зеленые очертания предметов. Глаза быстро привыкали к мраку. Лемешев поднялся на локтях и поглядел на улицу:

– Вроде побежали!

– Хочется выпить-то!

– Оба? – уточнил Жаринов.

– Оба. В обнимку.

– Она же ему в матери годится!

– И на старуху бывает проруха.

– Значит, свобода!

– Свобода – мечта народа!

– Ну, кто самый смелый? – спросил тираннозавр.

– За Русь! – отчаянно картавя, крикнул Пферд и обрушил подушку на голову Жиртреста, который поперхнулся новой картофелиной.

– Бронебойным заряжай! – крикнул я, как в фильме «Четыре танкиста и собака», метнул бесхозную подушку Козловского, сбив этим мягким ядром Борьку на пол.

Тут вернулся Тигран, явно не дошедший до умывалки, выдернул подушку из-под головы Засухина и обрушил ее на башку не ожидавшего нападения Пашки, который все еще смотрел в окно. Лемешев в долгу не остался, он схватил свернутый матрас и направил его, подобно тарану, на Папикяна, тот организованно отступил. Жаринов, наблюдавший за боем из своего угла, не выдержал, выскочил в проход, размахивая сразу двумя подушками, а третью напялил себе на голову, точно наполеоновскую треуголку. Тут вспыхнул ядовито-яркий свет; беспомощно щурясь, мы застыли в самых нелепых позах. А на пороге, жестоко улыбаясь, стоял Голуб с пустой коробкой в руках. Ясно: они сделали вид, будто уходят, а сами по боковой дорожке обогнули корпус и воротились, чтобы застать нас врасплох. Так глупо попасться! Интересно, зачем ему коробка?

Коля внимательно осмотрел всех участников битвы, явно вспоминая, кому давно не влетало, и ткнул пальцем в Папика:

– Ты!

– Почему я?

– Вопрос риторический. Не первый день в лагере и все знаешь сам. Что гласит закон джунглей?

– Понял…

– Но ты можешь облегчить свою участь, если скажешь, кто начал.

– Не видел… – Тигран безропотно лег на кровать ничком и приспустил сатиновые трусы, оголив белую, незагорелую попу, покрытую черными волосами.

– Десять горяченьких или один пенальти? – предложил вожатый.

– Нет уж!

– Ладно! Мы тоже не звери… – Коля снял с ноги полукедину, медленно приблизился и спросил:

– Готов?

– Всегда готов…

– Правильно!

Голуб примерился и так лупанул резиновой подошвой по голому заду, что дрогнули в рамах стекла.

– Раз… – прохрипел Папик.

Палач нашего детства снова размахнулся.

– Два…

Тигран мужественно, лишь покряхтывая, выдержал всю экзекуцию.

– Молодец, – похвалил Голуб. – А теперь сдавайте химическое оружие!

– Что-о?

– Зубную пасту, олухи небесные!

– Зачем?

– Завтра отдам!

– Это личная собственность! – возмутился подкованный Пферд.

– У нас уже почти коммунизм, – усмехнулся вожатый, медленно двигаясь по проходу.

Он обошел палату, подставляя коробку, которая наполнилась тюбиками, в основном сморщенными, плоскими, полувыжатыми.

– У меня кончилась! – соврал Лемешев.

– А если подумать?

Павлик, поколебавшись, пошарил в наволочке и отдал свою заначку.

– То-то! Я про вас все знаю! И все вижу! Если не понимаете по-хорошему, будем разговаривать по-плохому. Ни звука, ни слова, ни шороха! Иначе – красный террор! Ясно? Не слышу!

Все промолчали. Мы же ученые и знаем: это проверка на вшивость. Тот, кто по глупости ответит вслух, сразу же получит за нарушение приказа в лоб. Голуб удовлетворенно усмехнулся. В палату заглянула Эмаль и забрала у него коробку, видимо, чтобы произвести конфискацию у девчонок. Они, конечно, не такие озорные, как мы, но последняя ночь есть последняя ночь…

Коля достал из заднего кармана круглое зеркальце в кожаной окантовке, осмотрел с огорчением редеющий чуб, вздохнул о неизбежном, заботливо поправил несколько волосинок, обвел нас предупредительным взором, погасил свет и вышел.

Некоторое время мы лежали не шевелясь, и только Папикян тихо ругался, ворочаясь и стараясь найти безболезненную позу. Я вспомнил, как в раннем детстве Лида, выходя из комнаты, строго напоминала мне, что в стене спрятан специальный аппаратик, благодаря которому она знает все, что я вытворяю в отсутствие взрослых. Внимательно осмотрев стены, я убедился: да, в самом деле, в углу под потолком заметна заклеенная обоями выпуклость, где, наверное, и спрятано всевидящее устройство. Боясь наказания, я сдерживал страстное желание выплеснуть остатки ненавистной манной каши в помойное ведро или забраться на стол. Потом, когда в нашей комнате делали ремонт и оголили стены, чтобы наклеить новые обои, выяснилось: бдительная выпуклость – всего лишь накладная вентиляционная решетка…

За окном по радио еще раз сыграли отбой: видимо, и в других отрядах с дисциплиной было не все в порядке, в последнюю ночь никто не хотел спать. Даже луна воспалилась, ожидая и гадая, какими же пакостями обернется конец второй смены. В первую нашей троице удалось-таки перебодрствовать и перемазать пастой почти всю палату, кроме, разумеется, Шохина и Жаринова.

21. Горнист Кудряшин

Когда после окончания первого класса Лида отправила меня в «Дружбу», здесь все было иначе: территория заканчивалась сразу за «белыми домиками», еще не прирезали и не обнесли бетонным забором Поле, где бродило колхозное стадо. Чумазый подпасок в старом, видно, отцовском пиджаке с подвернутыми рукавами страшно ругался на буренок и отгонял их, щелкая длинным кнутом. Но коровы все равно подходили к деревянному тогда еще забору. Обдавая теплым молочным дыханием, они касались мокрыми колючими ноздрями наших рук, просунутых между штакетинами, и смахивали большими шершавыми языками с ладоней подсоленные горбушки черного хлеба, стыренного в столовой.

Теперь на бывшем лугу – футбольное поле, волейбольная и городошная площадки, турники, яма с песком для прыжков, беговая дорожка, директорский корпус, а рядом экскаватор начал рыть котлован под бассейн. Особняком стоит высокий столб, к нему длинной веревкой привязана кожаная груша размером с мяч, а вокруг земля вытоптана до асфальтовой твердости. Здесь играют в пионербол. Правила такие: ты со всей силы бьешь кулаком по груше, чтобы веревка до конца обмоталась вокруг столба – и тогда ты победил. Но противник делает то же самое, мощными ударами возвращая грушу на твою половину. Верх берет тот, кто сильнее и ловчее. Однажды на спор сошлись два главных лагерных силача Аристов и Федор-амбал, а чтобы понаблюдать за схваткой, сбежалось пол-лагеря, дети и взрослые. Бросили монетку – и первый удар выпал физруку. Он размахнулся – бах – веревка молниеносно обмоталась вокруг деревяшки, а груша взметнулась, прильнув к самой вершине столба. Тая из Китая от избытка чувств бросилась Аристову на шею, а вот Ассоль обиженно заявила, что так нечестно, и надула розовые

Справа от центральных ворот, где прежде рос березняк, отстроили большой клуб со сценой и комнатами для кружковых занятий, есть там теперь настоящий экран в полстены, задергивающийся шторами, а под самым потолком расположена комната киномеханика, но в нее можно попасть только по наружной железной лестнице, вроде пожарной. В стене прорезаны две амбразуры, откуда бьют конические лучи проекторов, их теперь пара, поэтому фильмы идут без перерыва, только когда кончается одна часть и начинается другая, изображение смешно подпрыгивает и передергивается. Звук из новых черных колонок, разнесенных по сторонам сцены, стал гораздо громче и отчетливее, все хорошо слышно – никто никого уже не переспрашивает. Да и фильмы теперь Лысый Блондин привозит чаще всего цветные, а не черно-белые, как прежде…

За пять лет многое изменилось! Когда я впервые приехал сюда, в лагере был настоящий горнист, звали его Толей Кудряшиным. Он выбегал на середину линейки, еще не забетонированной, вставал рядом с прежним невысоким деревянным флагштоком, несколько раз стряхивал горн, как большой градусник, освобождая его трубчатое нутро от ненужной слюны, а потом, вскинув к небу золотой раструб, подобрав лицо и напружив щеки, Толя вминал губы в серебряный мундштук – и над палатами летели сначала хрипловатые, а потом все более чистые и звонкие, до слез знакомые медные звуки:

Бери ложку, бери хлеб

И садись за обед!

Или:

Вставай, вставай, дружок,

С постели на горшок!

Вставай, вставай,

Порточки надевай!

Всякий раз сигнал получался разный, не похожий на вчерашний: чаще всего – бодро-отрывистый, иногда – торопливый, порой – протяжно-скучающий, а когда Толя влюбился в Риту Званцеву, вожатую третьего отряда, – горн зазвучал загадочно и нежно. Кудряшина тогда вызвала Анаконда и строго объяснила, что в его возрасте любовь, да еще к девушке, которая старше на целых пять лет и учится в пединституте, – дикая глупость, бесперспективная трата чувств. А если он будет и дальше бросать по ночам в Ритино окно цветы, которые преступно украдены с клумб дачников, написавших три жалобы, она как директор, несмотря на Толины музыкальные таланты, выставит его из лагеря с волчьей характеристикой.

Кудряшин исчез из лагеря за неделю до конца смены, и горнить было поручено парню из второго отряда, но у того получалось какое-то позорное металлическое кудахтанье. Мы смеялись и дразнили неумеху. К следующему сезону «Дружбу» радиофицировали, и горн теперь звучал из репродукторов, развешенных на столбах или под коньками спальных корпусов. Звуки изо дня в день получались совершенно одинаковые, какие-то чересчур правильные, скучные и неживые. Услышав механическое «Вставай, вставай, дружок!», вскакивать, как раньше, не хотелось, наоборот, появлялось желание повернуться на другой бок и дремать дальше. Этим летом, в первую смену, Кудряшин приезжал проведать родной лагерь. Он был в фуражке с зеленым околышем, в парадной военной форме, на погонах – буквы ПВ и широкие золотые лычки. На его груди кроме выпуклых значков с циферками красовалась серебряная медаль. Я рассмотрел на ней бойца в длинной шинели, стоящего с автоматом у пограничного столба. Толино лицо рассекал большой шрам, похожий на лиловую сороконожку, и он как-то странно, со скрипом, переставлял правую ногу, обутую в негнущийся, без единой морщины начищенный ботинок.

– Ух, ты! – изумлялся Кудряшин, озирая изменения, случившиеся в лагере.

Прибежала, запыхавшись, Рита, обняла Толю и почему-то заплакала. Она к тому времени окончила институт, стала Маргаритой Игоревной, вышла замуж и заведовала нашим новым клубом, где жила в отдельной комнатке с дочкой, едва начавшей ходить. Муж почему-то никогда ее не навещал.

– Видно, объелся груш… – глумился ехидный Голуб, который поначалу к неудовольствию Эммы набивался к Званцевой на вечерний чай, но безуспешно.

Пришла оповещенная Анаконда, она с удивлением посмотрела на заплаканную Риту, та сразу же отстранилась от Кудряшина, вытирая платком слезы. Потом начальница со строгой благосклонностью окинула взглядом бывшего горниста и громко, так, чтобы слышали все столпившиеся вокруг, произнесла:

– Герой! Горжусь! Сержант?

– Да ладно уж… – замялся Толя. – Старший…

– Что значит «ладно»? Ты это брось, Анатолий! После обеда вместо тихого часа встретишься с ребятами. Расскажешь о службе! У нас сегодня – рыбный суп и плов. Забыл небось как в «Дружбе» кормят?

– Анна Кондратьевна, я же на полчасика заскочил, мимо ехал…

– Мимо? – Она внимательно посмотрела на его начищенные значки. – Слышать ничего не хочу! Маргарита Игоревна, что сомлела? Покажи гостю наш новый клуб! Есть чем похвастаться!

Приковылял пузатый завхоз с пыльным горном в дрожащих руках.

– Нашел, нашел, ну, просто обыскался! – радостно повторял он.

– Попробовал бы не найти! – усмехнулась директриса и протянула инструмент старшему сержанту. – Узнаешь, Анатолий?

– Узнаю-ю… – Он взял инструмент, осторожно отер рукавом медь, сразу засиявшую на солнце, выдернул и посмотрел на просвет мундштук, вставил на место, вскинул золотой раструб к небу и напружил щеки:

Бери ложку, бери хлеб

И садись за обед!

Званцева глядела на него со счастливой грустью, а мы – со щенячьим восторгом. Анаконда взяла пограничника под локоть, разрешающе кивнула, Рита подхватила горниста под другую руку, и они вдвоем повели гостя по территории, гордо показывая все лагерные новшества. Кудряшин старался идти не хромая и хмурился, когда правая нога скрипела слишком громко, но все делали вид, будто ничего не замечают.

– Протез, – шепнул мне Козловский.

– Вижу, не слепой.

– Импортный, наверное? – предположил Лемешев.

– Ежу понятно! – кивнул я, помня, на каких нескладных деревяшках с черными резиновыми присосками ковыляли инвалиды по нашему переулку.

В столовой Толю посадили за отдельный стол, который всегда накрывали, если приезжее начальство хотело отведать из пионерского котла. Первое и второе ему доставили, как в ресторане, на подносе и не в маленьких детских, а в больших взрослых тарелках. Анаконда с Ритой сидели рядом, любуясь, как он ест. Кто-то вспомнил, что Кудряшин в былые годы уважал набухшие компотной сладостью сухофрукты, и принесли целую, с верхом, тарелку, тщательно отобрав урюк и груши, особо ценимые героем.

– Ну, это вы зря… – застеснялся он.

– Ешь, Толя. – Анаконда положила ему руку на погон. – Тебе теперь надо быть очень сильным! Сможешь?

– А куда деваться?

…Как и обещала Анаконда, тихий час для всех, кроме мелюзги, отменили – невероятное, невозможное нарушение распорядка дня, написанного большими рисованными буквами на железном щите, установленном возле линейки, перед аллеей пионеров-героев. Новый клуб набился под завязку. Свободных мест не было, пришли все взрослые сотрудники, даже повара. Кудряшин поначалу не очень уверенно, озираясь на начальство и смущенно поглядывая на Риту, рассказал,

– Как пополам? Совсем пополам? – заволновались пионеры. – Чем? Мечом?

– Какой меч, балда, у советских пограничников?! Конечно, саблей! – поправил кто-то.

– Нет, сабля нам не положена, только штык-нож, – улыбнулся бывший горнист, – лейтенант выстрелил из АКМа…

– Из чего?

– Автомат Калашникова – модернизированный. Замечательное оружие! Если пули ложатся кучно, то очередью можно буквально рассечь врага. Кулинич так и сделал. Степу посмертно наградили медалью «За отвагу», Кулинича – Красной Звездой, а меня медалью «За отличие в охране границы СССР». – Он ткнул пальцем в серебряный кружок на груди. – Потом, после госпиталя, комиссовали. Вот и вся история… Анна Кондратьевна, мне уже пора, у меня вечером поезд, я к Степиным родителям в Харьков еду… Обещал…

– Ну, если обещал… Спасибо тебе, Толя, большое спасибо! Будь счастлив, несмотря ни на что! – сказала Анаконда, пряча слезы. – А это тебе, на память! – Она протянула ему видавший виды горн.

В Москву Кудряшина отвез Лысый Блондин. Но самое главное, и об этом судачил весь лагерь, всю Ритину комнату, пока шла встреча, кто-то завалил цветами. Сам Толя, понятно, не мог нарвать и принести: он все время был на виду, да и нога… Подозрение пало на двух сорвиголов из первого отряда – Красильщикова и Чебатуру, они еще, будучи мелюзгой, хвостом ходили за Толей и клянчили, мечтая «дунуть в трубу». Иногда он им позволял, объясняя, как правильно «работать» при этом языком. Анаконда наказывать хулиганов не стала, возмущенным дачникам, пришедшим вечером целой толпой, отдала деньги, как и в нашем случае, а Рите погрозила пальцем и предупредила:

– Смотри у меня, Званцева! Парень и так без ноги. Хочешь, чтобы без башки остался? Даже не мечтай!

– Я и не мечтаю, – поникла она.

22. Поезд Ленина

– Шляпа, заводи шарманку! – снова потребовал тираннозавр.

– Жар, я «пеналь» поучить не хочу.

– Трус! Ну-ка, послушай, что там! – приказал он Пферду. – Быстро!

Борька не сразу, демонстрируя независимость, но все-таки прижал ухо к стене, отделяющей палату от Эмминой каморки.

– Поют.

– Кто?

– Битлы, кажется.

– Би-би-си слушают, – со знанием дела определил Лемешев.

– Ладно – ждем, – разрешил Жаринов. – Проверяют. Скоро уйдут. А то там без них все сожрут и выпьют.

– Вонираж что-то задумал… – шепнул мне Лемешев.

– Точно, – согласился я.

…Это теперь нас возят в лагерь на автобусах. А раньше мы коллективно добирались электричкой с Павелецкого вокзала до станции Востряково. Тимофеич, чуть свет уходя на завод, гладил меня, сонного, на прощание по волосам – редкая отцовская нежность. Позавтракав, я щедро, впрок, так как взрослые забывчивы, кормил рыбок в аквариуме, но они ели без аппетита, словно грустно понимали: расстаемся мы почти на месяц. Лида, с ужасом поглядывая на часы, металась вокруг раскрытого фибрового чемодана. Я еще с вечера приклеил к нему свежую бумажку с крупной надписью, сделанной химическим карандашом: «Юра Полуяков». Цифра рядом – это номер отряда, она год от года уменьшалась, хотя лет мне становилось больше. К внутренней стороне крышки прилеплен тетрадный листок с перечнем вещей, Лида в пятый раз сверяла список с тем, что сложено в чемодане:

Трусы – 4 шт.

Майки – 4 шт.

Рубашка с кор. рукавами – 2

Рубашка с дл. рукавами – 1

Джемпер шерст. – 1

Кеды – 1

Сандалии – 1

Кепка – 1

Панама – 1

Куртка – 1

Носки – 3 пары

Зуб. паста – 1

Зуб. щетка – 1

Сверх списка, чтобы я дотянул до первого приезда родителей, как всегда, добавлены пакеты с сушками, овсяным печеньем, ванильными сухарями, постным сахаром, ирисками и леденцами, а в промасленную бумажку отдельно завернут кусок бабушкиного кекса с изюмом.

Наконец, щелкнув замочками, маман закрывает чемодан, и мы, присев на дорожку, стремглав вылетаем в коридор. На площадке наш сосед дядя Коля Черугин делает утреннюю гимнастику, вслух считая упражнения: «ать-два-три – вдох», а «ать-два-три – выдох». Увидев меня, он улыбается:

– Ну, чистый лагерник!

Наверное, я и в самом деле выгляжу забавно: с чемоданом, коротко остриженный, из волос еще не выветрился удушливый казенный одеколон: парикмахеров хлебом не корми – дай «освежить» несчастного ребенка. Когда мы с Лидой идем по Балакиревскому переулку к остановке, прохожие, прочтя надпись на чемодане, тоже улыбаются, со странным интересом глядя на меня, словно обнаруживают несоответствие между моей фамилией и внешностью, как будто там написано девчачье имя, а я все-таки мальчик.

Сев на 22-й или 25-й троллейбус, мы доезжаем до «Бауманской». Слева от входа в метро манит и зовет витрина игрушечного магазина, мимо которой пройти невозможно, но особенно меня занимает железная дорога с семафором и паровозом, свинченная из дырчатых металлических деталей «Конструктора». Рядом красуется коробка размером с половину столешницы, на ней изображен задумчивый щекастый школьник, собирающий башенный подъемный кран.

– Юраша, мы опаздываем! – беспокоится Лида. – Идем! На день рождения мы обязательно тебе купим «Конструктор».

– Ага, как в прошлом году…

– Но ведь ты же сам в последний момент захотел аквариум. Пошли!

Справа от входа в метро стоит большой, с закругленными углами, сундук на колесиках, сбоку написано: «Мосхладкомбинат», а рядом переминается румяная мороженщица в белом фартуке. По традиции, чтобы подсластить горечь разлуки, мне перед отъездом всегда покупают прощальный пломбир за 19 копеек в вафельном стаканчике с кремовой розочкой. Когда продавщица откидывает толстую крышку сундука, изнутри вырываются клубы холода.

– Вам помягче или потверже?

– Помягче! – просит Лида.

– Потверже! – настаиваю я.

– Ешь маленькими кусочками, а то горло заболит!

– Горло надо закалять! – отвечаю я.

– В следующий раз тебя повезет отец – тогда узнаешь!

– До следующего раза еще надо дожить! – подражая безутешной интонации бабушки Ани, отвечаю я, жуя мороженое и разглядывая немногочисленных пассажиров, поднимающихся нам навстречу по эскалатору.

Москвичи сейчас на работе, а гостей столицы легко узнать по растерянно-любопытным лицам. Особенно дивятся и озираются приезжие в полосатых халатах и тюбетейках, похожие на старика Хоттабыча, размноженного джинном, вырвавшимся из бутылки.

– Стойте справа, проходите слева! Не задерживайтесь, покидая эскалатор! – поучает

Они вмонтированы в полированную фанеру между фонарями, которые на своих длинных латунных ножках напоминают огромные одуванчики. Кстати, иногороднего пассажира, внешне не отличимого от москвича, выдает то, как он в ужасе суетится, увидев, что ступеньки под ногами складываются и стремительно уходят в пол, ныряя под стальную гребенку. Я же перешагиваю опасное место с привычным хладнокровием коренного москвича. От «Бауманской» мы доезжаем до «Площади Революции». Через «Курскую», конечно, быстрее на целых семь минут, но я, еще будучи детсадовцем, хныкал, желая на прощание погладить нос бронзовой пограничной овчарки и потрогать наган в руке революционного матроса, обвитого пулеметными лентами. Лида нехотя соглашалась и терпеливо ждала, пока младенец утешится. Я вроде бы вырос, но традиция осталась.

Потом долгим и гулким тоннелем, украшенным лепниной, мы идем на «Площадь Свердлова». Вторая остановка – «Павелецкая». В вагоне я уже замечаю детей с родителями, у них на чемоданах тоже белеют наклейки: «Петя Бовт, 4 отряд», «Галя Паршина, 2 отряд»… Понимая, что направляемся в один и тот же лагерь, мы исподтишка присматриваемся друг к другу. Некоторые лица мне знакомы по прошлым сменам. Старшеотрядники едут одни, без взрослых, всем видом выказывая небрежную самостоятельность… Место сбора всегда одно и то же – сквер перед павильоном с Ленинским траурным поездом, состоящим из красного паровоза с черной трубой и одного-единственного вагона, в котором везли из Горок мертвого вождя. Когда меня в первый раз сводили в Мавзолей, я, увидев опрятного, словно спящего, Ильича, спросил:

– Меня тоже забальзамируют?

– Зачем? – испугалась Лида, вытирая слезы: она до сих пор не может смириться со смертью Ленина.

– Как зачем? Я же умру когда-нибудь.

– Нет, скоро придумают лекарство от смерти.

– Уколы? Тогда лучше не надо!

– Как перке… Чик – и готов!

– Вот еще…

– Таблетки.

– Горькие?

– Нет, не таблетки – сироп, сладкий, как от кашля.

– Здорово!

…У павильона возле лавочек уже стоит лагерный персонал с табличками, на них широким плакатным пером выведены красные номера отрядов. Принимая от родителей детей, вожатые и воспитательницы проверяют наличие обменных карт и, конечно, путевок, на которых изображен нескладный, похожий на Буратино, пионер, дующий в горн, длинный, как карпатская труба в фильме «Трембита». Лида сдает путевку, карту и мелочь за детский билет до Вострякова, целует меня в щеку и убегает на работу, оглядываясь и смаргивая наворачивающиеся слезы. А ведь еще вчера она жаловалась, что устала от моей лени и неорганизованности, что ждет не дождется, когда отправит меня в лагерь, где дисциплина, режим и занятия на свежем воздухе сделают из меня человека.

Оставшись один в толпе чужих детей, я испытываю два противоположных чувства – плаксивой брошенности и степенной самостоятельности, когда хочется подойти, как взрослый, к киоску купить за копейку «Пионерскую правду», хотя ее два раза в неделю мне приносит почтальон, сесть на лавочку, с треском развернуть газету и углубиться в чтение с пенсионерскими словами: «Тэк-с, тэк-с, и что там у нас новенького в мире?»

Однако карманных денег у меня нет (они плохо влияют на ребенка), и я начинаю оглядываться в поисках знакомых лиц. Ну вот, наконец-то!

– Лемеш!

– Шляпа!

– Ну ты и вымахал за год!

– А сам-то – дядя-достань-воробушка!

Мы сердечно обнимаемся, как солдаты на Эльбе.

– Козла не видел?

– Нет.

– Неужели не приедет?

– Обещал…

И тут появляется Козловский, он в прошлогодней клетчатой ковбойке, но только теперь рукава ему до смешного коротки – вырос. Наверное, друзья тоже видят во мне изменения, которых сам я не замечаю из-за их постепенности. Это же только в «Сказке о потерянном времени» расхлябанные дети мгновенно превращаются в стариков и старух. Жизнь ползет медленно, как черепаха, а потом оказывается, что она – летающая…

– Гайз! – вопит Вовка и бросается к нам, забыв на прощание чмокнуть свою мощную мамашу, похожую на знаменитую толкательницу ядра Тамару Пресс.

Мы с Лемешевым удивленно переглядываемся, что еще за «гайз»? Ах, ну да, Козел же ходит в английскую спецшколу. Мы-то с Пашкой учимся в обычных, средних, без уклонов…

– Ко мне! – командует басом «Тамара Пресс».

Наш друг на полном ходу разворачивается и покорно возвращается к родительнице, та несколько мгновений сурово смотрит ему в глаза, а потом целует на удивление нежно.

23. Востряково

Но вот звучит усиленная мегафоном команда окончательно прощаться с родными и вставать в колонну. Однако вместо построения начинается полная неразбериха. Примерно так я себе и представляю эвакуацию, о которой мне рассказывает иногда Лида. И всякий раз в ее глазах вспыхивает ужас. Ведь она отстала от эшелона, но мир не без добрых людей…

Пионеры мечутся, родители суетятся, вожатые нервничают, поднимают над головами таблички с номерами отрядов и устраивают первую перекличку, отмечая присутствующих галочками в списках и проверяя путевки. Иногда вместо ребенка отвечает басом папаша, выглядит это смешно. Некоторые дети исчезают в непонятном направлении.

– Вдовин Алик?! Путевка в наличии. А сам-то он где?

– Его мама на вокзал в уборную повела…

– Нашли время! – волнуется новенькая, еще неопытная и всего боящаяся вожатая. – Сидоров Костя… Куда девался Сидоров?

– Не психуй! – успокаивает бывалая воспитательница. – Самопривоз. Завтра. Родители предупредили. Вот же, сбоку написано.

О это предотъездное прощание! Некоторые октябрята ревут в голос, словно их отправляют на съедение к Бабе-яге. Родители сперва прячут слезы, потом и у них на лицах появляется отчаяние, переходящее в решимость немедленно, несмотря на потраченные деньги, увезти рыдающее чадо домой и больше никогда не отдавать ребенка в ужасный лагерь. Я смотрю на все это с улыбкой. Мне, с младенчества привыкшему к яслям и детскому саду, выезжавшим за город на три летних месяца, 24 дня пионерской смены кажутся семечками, хотя и я, будучи мал, порой смахивал с глаз скупую слезу расставания. У кого-то тем временем рыдания переходят в истерику, предки ищут по карманам валидол, а он, между прочим, по вкусу точь-в-точь как мятные таблетки «Холодок».

И тогда мегафон в руки берет Анаконда.

– Товарищи родители, – говорит она строгим, как у диктора Нонны Бодровой, голосом. – Не усугубляйте ситуацию! Не идите на поводу у детей, они через два часа будут за стрекозами бегать! Не накаляйте без причины психическую обстановку, не мешайте построению, отойдите в сторону, проявите сознательность!

Конечно, в лагере за стрекозами никто не гоняется, так как поймать их практически невозможно. А вот майские жуки и бабочки – другое дело. Но повелительный тон действует, успокаивая ребят и взрослых, которые, словно очнувшись, уже не куксятся вслед за отпрысками, а отсылают их в строй уговорами

– Ну вот – другое дело! – Голос начальницы добреет. – Ла-а-агерь! Слу-ушай мою команду: на посадку в электропоезд ша-агом марш!

Мы организованно чешем на платформу. Первый отряд идет во главе с рослым крепким вожатым и суровой плечистой воспитательницей, таких подбирают специально, так как им приходится командовать пацанами под метр семьдесят, с очевидной первой растительностью на лице. А что делать: акселерация, как пишут в журнале «Здоровье». Да и у иных первоотрядниц, скажу прямо, концы пионерского галстука уже не висят, а лежат на груди… У наших девчонок спереди пока только медицинские прыщики.

В конце колонны семенят, едва поспевая за воспитательницей, вчерашние первоклашки, маленькие, смешные, с круглыми от новых впечатлений и влажными от слез глазами. Я был таким же… И никакая в мире сила меня уже не сделает снова маленьким. Никогда!

Замыкают шествие физкультурник, видимо, чтобы догнать того, кто решится в последний момент сбежать домой, и медсестра с чемоданчиком, на котором нарисован красный крест в белом круге, как у доктора Айболита. На случай, если кто-то от ужаса упадет в обморок, у нее наготове пузырек с нашатырным спиртом.

Мы грузимся в электричку, идущую до Барыбина со всеми остановками, она отходит в 11.15. До отправления остается минут двадцать, вагоны еще пустые, да и вообще в это время пассажиров немного: люди на работе. Чтобы не перепутаться в суматохе, каждый отряд занимает один вагон, конечно, не полностью. Пять лет назад мы заняли шесть вагонов, а в позапрошлом уже восемь. Лагерь разрастается, для младших отрядов построили новый, кирпичный корпус, а в бывшей палате для самых маленьких теперь игротека.

Анаконда по мегафону настойчиво советует родителям не провожать детей до перрона, но многие не слушаются, идут следом, машут руками, кричат, напоминая, что на солнце надо надевать панаму, мокрые трусы сушить, а при первых признаках поноса – бежать в медпункт. Страшное слово «дизентерия» всегда омрачало летний отдых детей.

Малышня, приплюснув носы к вагонному стеклу, снова хнычет. Пионеры постарше, наоборот, делают вид, будто не узнают своих назойливых предков, или незаметно подают им знаки, мол, идите отсюда, не позорьте перед народом! Впрочем, у «взрослых» вагонов и родителей-то почти нет, а там, где расселся первый отряд, вообще никого, кроме чьей-то взволнованной бабушки, трясущей над головой забытыми шерстяными носками.

Но вот электричка, дернувшись, отползает от перрона…

В «Дружбу» меня отправили после первого класса: я умел читать «про себя» и знал отчасти таблицу умножения! В табеле одни пятерки, только по чистописанию и поведению – четверки. Солидный человек! Но и я тоже заплакал, увидев, как вместе с павелецкой платформой уплывает, казалось, навсегда моя единственная Лида, жутко расстроенная из-за того, что забыла мне отдать пакет с мятными пряниками, наскоро купленными с вокзального лотка. На ней было, как сейчас помню, летнее синее платье в белый горошек, с рюшками. Что это такое, до сих пор толком не знаю, но тетя Валя, обнаружив у сестры обновку, воскликнула:

– Лидка, рюшки просто обалденные!

– Правда? – расцвела моя не уверенная в себе маман. – А я спороть хотела…

– Ну и дура!

Лида с готовым к рыданию лицом так и стояла на перроне, прижав к груди серый пакет. Вскоре она вместе с вокзалом пропала из виду. Носового платка у меня тогда еще не было, и я утирал прощальные слезы рукавом. Между тем поезд, качаясь и подрагивая, полз мимо приземистых складов и бесконечных депо. Стуча колесами, он медленно выбирался из хитросплетения привокзальных рельсов, постепенно прибавляя ход. Мы покидали тесно застроенную Москву, которая, точно по команде, обрывалась за широкой Окружной дорогой: две полосы в одну сторону, две в другую. Поезд, гулко поднырнув под мост, вырывался на приволье полей, лугов, перелесков, деревень, извилистых речек и прудов, обросших ивами…

Почти весь вагон, занятый шестым, самым младшим отрядом, рыдал в голос. Воспитательницы метались, не зная, кого успокаивать: в одном конце затихнут, в другом расплачутся. Незнакомая бабушка, с ужасом глядя на нас, прижимала к себе испуганную внучку, тоже готовую зареветь, и повторяла, как заклинание:

– Не бойся, Лялечка, я тебя никогда в лагерь не отдам! Никогда!

– Прекратить слезы! – прикрикнула отчаявшаяся воспитательница. – Поем! – и подала пример:

По малинку в сад пойдем,

В сад пойдем, в сад пойдем…

И малинки наберем, наберем, наберем.

Солнышко на дворе, а в лесу тропинка.

Сладкая ты моя, ягодка малинка.

Как ни странно, эта простодушная песенка, которую мы талдычили в детском саду по несколько раз в день, начиная с малышовой группы, всех как-то успокоила, от нее повеяло чем-то знакомым, уютным, привычным. Разлука с папами-мамами показалась совсем не страшной, ведь уезжали же мы на дачу на целых три месяца – и ничего! Теперь я смотрю на заплаканную малышню с теплым снисхождением. Как быстро летит время!

…До Вострякова езды около часа. Проходят контролеры, улыбаются, увидев столько ребятни, проверяют у вожатых билеты – пачку толщиной почти с отрывной календарь и, потрепав какого-нибудь мальчишку по вихрам, идут дальше, качаясь вместе с вагоном. Наконец голос по радио сквозь треск сообщает:

– Следующая остановка – Востряково.

Нас поднимают, заранее строят в проходе, на всякий случай снова пересчитывают по головам. Электричка останавливается, двери с шипением разъезжаются, взрослые опасливо выглядывают наружу, будто нас могли завезти в неизвестную местность, и наконец дают отмашку. Мы вереницей выходим из вагонов, а вожатые, поторапливая, снова считают нас, как цыплят. Со стороны это, наверное, выглядит впечатляюще: платформа, еще минуту назад почти пустая, вдруг заполняется толпами шумных мальчишек и девчонок в алых галстуках.

– Никто не остался? – строго спрашивает в мегафон Анаконда.

– Нет, – отвечает запыхавшийся физкультурник, он пробежал насквозь весь состав и никого не обнаружил.

Машинист, выйдя из кабины, нетерпеливо ждет, поглядывая на часы, чтобы не выбиться из графика. Наконец старший вожатый разрешающе машет рукой, доносится сообщение, что следующая станция – Белые Столбы, двери, шипя, смыкаются, электричка, обдав нас разогретой смазкой, дергается и, громыхая, отъезжает, открыв взгляду дрожащие рельсы, заезженные до стального блеска, и деревянные шпалы, полузасыпанные мусором и промасленной щебенкой.

Любой знает, в Белых Столбах находится сумасшедший дом. Когда пионер совершает какой-то невероятный поступок, например, забирается на крышу котельной, Анаконда так и спрашивает: «Может, тебя, поганец, в Белые Столбы отправить? Там таких много. Подлечат!» Но в дурдом никто не хочет. И после отбоя мы нередко пугаем друг друга слухами о беглом психе, а потом сами не можем уснуть, принимая качающуюся в окне ветку за удравшего пациента.

Но когда я

…Мы долго спускаемся с платформы по шаткой деревянной лестнице, но некоторые сорвиголовы начинают прыгать с бетонных плит вниз, на землю, заросшую одуванчиками и мать-и-мачехой. Медсестра в белом халате паникует:

– Прекратить безобразие! В гипс захотели?

Однако кто посмелей и половчей, уже спрыгнул. Мы снова строимся поотрядно и направляемся в сторону лагеря, который почти в километре от станции. Вещи младших складывают в грузовик и везут к корпусам обводным проселком, кто постарше, тащит поклажу сам. Сначала мы движемся по неровной деревенской улице, огибая остававшиеся от майских дождей лужи, в некоторых полощутся домашние утки. Местные хозяйки подходят к своим заборам и с добрыми усмешками смотрят на нас, кое-кого я узнаю: они в разные годы работали в «Дружбе» уборщицами, посудомойками, нянечками, кастеляншами, поварихами.

Из проулка выныривает ватага местных пацанов, они во взрослых кепках, выцветших майках, шароварах, трениках, драных школьных брюках, но только не в коротких штанишках. Это позор для сельского жителя! Многие босиком. Кто постарше, не таясь, курит лихо заломленные папиросы. Местные дразнятся, строят нам рожи и даже плюют в нас зеленой бузиной через трубки, сделанные из полых стеблей дягиля. Несколько вожатых покрепче во главе с физруком по команде директора выдвигаются к обидчикам, и те, нехорошо ругаясь, отступают. Не любят здесь почему-то городских. Чем мы их обидели? Все советские люди должны дружить. Есть такой закон.

Сразу за околицей начинается поле ржи, тянущееся до самого лагеря. Через зеленую ниву, подпрыгивая на бороздах, вьется узкая дорожка. Чтобы не мять колоски, нас перестраивают по одному. Я специально задеваю ногой высокие усатые стебли, надеясь, что из них выпрыгнет и полетит с железным стрекотом настоящая саранча величиной с пол-ладони, но кроме мелких зеленых кузнечиков и коричневатых кобылок никто из зарослей не выскакивает. Первый отряд уже подходит к железным воротам, над которыми поднимается щит с красной надписью «пл ДРУЖБА». А младшие отряды еще только покидают деревню и втягиваются на поле. Вдоль цепочки проносят большой железный бидон.

– Кто хочет пить? – размахивая эмалированной кружкой, спрашивает врачиха. – Мальчик, сейчас же надень панаму! Солнечного удара захотел?

Мне страшно хочется пить, Лида вчера два раза посолила котлеты, так как у них на заводе запарка с планом и она слегка не в себе. Тимофеич даже добродушно предположил, что она в кого-то влюбилась. Маман испугалась и замотала головой так, что задрожал перманент.

…Я поднимаю руку. Мне подают кружку с водой. Выйдя из строя, я жадно пью и смотри на растянувшуюся вереницу. Из-за множества красных галстуков кажется, будто тропинка через поле поросла алыми маками. Красиво!

Теперь нас возят в лагерь на автобусах от Макаронной фабрики. Колонну возглавляет машина ГАИ с громкоговорителем, и милиционеры убедительно просят прочих водителей освободить проезжую часть для детей. Удобно, конечно, но не так интересно…

24. Как летит время!

– Зассыхин! Сползай на разведку! – приказал Аркашка. – Быстро!

– Жар, я боюсь… Накажут…

– Ага! И я еще добавлю. «Пеналь» хочешь? Не бзди – скажешь – приспичило. Ты у нас больной – тебе все можно… – заржал Жаринов.

Засухин затравленно посмотрел на врага. Бедный парень жутко страдал от своего недостатка, стеснялся регулярных «протечек» и просто мертвел от позора, когда его называли Зассыхиным при девчонках, особенно при Арке – она ему тайно и недостижимо нравилась. Чтобы немножко успокоить беднягу, я бы мог рассказать ему один случай, которого он не знает, так как ездит в «Дружбу» только третий год, а случилась эта история давным-давно, когда мы были в шестом отряде, ходили парами – мальчик-девочка, играли за заборчиком в детсадовские игрушки, разглядывали картинки в раскладных книжках. Нас отправляли в кроватки на час раньше других, мы почти никогда не участвовали в вечерних мероприятиях, вроде конкурса пионерской песни, так как «все равно ничего не умели и не понимали». В каждом нормальном отряде были вожатый и воспитательница, а у нас две воспитательницы, как в детском саду. Кто-то остроумный прозвал их наседками.

Однажды они пришли с педсовета озадаченные и громко стали обсуждать важную новость. Поскольку «мы еще ничего не понимали», наседки на нас внимания не обращали, они даже мылись вместе с нами в банный день, ошеломляя детскую наблюдательность. Про все свои дела воспитательницы обычно говорили при нас, судачили, что физрук ходит налево, что поварихи химичат с продуктами, что директор скоро доиграется… Все это, конечно, нас удивляло и озадачивало. Физкультурник ходил прямо, по дорожкам, лишь иногда останавливаясь и предлагая молоденькой вожатой пощупать его каменный бицепс. На кухне не было никаких колб или пробирок, вроде тех, что сияют и дребезжат в школе, в кабинете химии, куда мы иногда тайком заглядываем, так как младшие классы расположены у нас на том же четвертом этаже. Да, тогдашний начальник лагеря Подгорный, в самом деле, сняв пиджак, иногда сражался в волейбол с вожатыми и подавал через сетку крученые мячи, которые никто не мог взять. Но до конца почти никогда не доигрывал: из окна высовывалась Галяква и пронзительно кричала:

– Никита Поликарпович, скорее – Москва на проводе!

Так вот, из разговора воспитательниц мы поняли, что отец-кормилец прочитал в «Правде» статью, а там черным по белому написано: чем раньше вовлекать детей в художественную самодеятельность, тем вернее из них вырастут большие таланты. В общем, Никита Поликарпович потребовал, чтобы в родительский день на концерте (его тогда еще проводили в столовой) выступил обязательно кто-то из шестого отряда. Во время тихого часа наседки несколько раз прошли, кудахча, вдоль кроватей и наконец выбрали Арку Тевекелян – крошечную смуглую девочку с темно-вишневыми глазами и кудрявыми черными волосами, которые после душа расчесать просто невозможно. У нее был очень звонкий голос, и когда мы пели хором, ее часто просили «не орать». Воспитательницы одели Арку в платье «снежинки» и вплели такой большой капроновый бант, что, казалось, порыв сильного ветра может унести девочку прочь, как одуванчиковый парашютик.

Концерт вел вожатый второго отряда, а в

– А-а-а сей-ча-ас выступа-а-ает октябре-енок Ара-аксия Тевекеля-а-ан. Шестой отряд. «Край родной». Композитор Дмитрий Кабалевский, стихи Антона Пришельца. Попро-о-осим!

Сценой в ту пору служило просторное место перед раздаточной, а появлялись исполнители сбоку, из-за ширмы, принесенной из медпункта. Арка смело вышла на середину, переждала аплодисменты, которыми ее наградили за малый рост, сцепила на груди руки в замочек, дотерпела до конца вступления и, как настоящая певица, закатив глаза, пронзительно запищала:

То березка, то рябина,

Куст ракиты над рекой.

Край родной, навек любимый,

Где найдешь еще такой?

Юра-артист сделал ей знак, чтобы умолкла, а сам, выскочив вперед, развернул баян и, бегая пальцами по кнопкам, долго играл: сначала это был чуть измененный мотив «Березки-рябины», потом каким-то чудным образом он преобразился в «Елочку», затем в «Орленка», и наконец невероятным способом снова мелодия стала «Родным краем». Зал восторженно захлопал, виртуоз поклонился, резко переломившись в поясе, отшагнул назад и снисходительно кивнул Арке, мол, продолжай, пискля, второй куплет. Но она молчала, видимо, забыв слова. Баянист еще раз сыграл вступление – без толку. Крошечная певица, словно онемев, стояла, неподвижно глядя перед собой и сжав руки так крепко, что побелели пальцы. Затем на ее смуглом личике появилось удивление, переходящее в отчаяние. Юра-артист, поняв в чем дело, перекинул баян за спину, бросился к Арке, схватил ее поперек туловища, как куклу наследника Тутти в фильме «Три толстяка», и бегом утащил за ширму. Почти сразу же из кухни выскочила тетя Даша в синем халате и шваброй затерла лужу на том месте, где стояла исполнительница. Видимо, уборщица была начеку. В цирке тоже, когда на арену выпускают хищников, в засаде караулят бдительные люди с пожарными шлангами наготове.

Вскоре из-за ширмы вернулся Юра-артист и, пока улеглась ржачка, пока готовился очередной выступающий, он зычно, с выражением прочитал длинное стихотворение «Сын артиллериста»:

Был у майора Деева товарищ – майор Петров.

Дружили еще с Гражданской, еще с двадцатых годов…

Вместе рубали белых шашками на скаку.

Вместе потом служили в артиллерийском полку…

…Как летит время! В этом году Арку Тевекелян хотели вызвать на совет отряда за то, что она тайком подводит глаза, а это несовместимо с клятвой юного пионера. Но Эмма Львовна за нее заступилась, объяснив, что Араксия – девочка армянская, а они там, на Кавказе, созревают раньше наших, следовательно, прежде времени начинают интересоваться всякой косметикой. Заседание совета отменили, но у провинившейся забрали, обещав вернуть перед отъездом в Москву, коробочку с твердой тушью, напоминающей брикетик черной акварельной краски, и крошечную щеточку для ресниц, такой могла бы чистить зубы, например, кошка.

В том, что южные девочки созревают раньше остальных, я смог недавно самолично убедиться.

– Ни фига себе! – задохнулся Пферд, припав глазом к отверстию в стенке душевой.

– Что там еще такое? – встрепенулся Жаринов и корпусом, как в хоккее, оттер Борьку.

Сколько я себя помню, эта дырочка всегда была в стене, разделяющей мальчиковую и девчачью половины, отверстие замазывали алебастром и закрашивали, но вскоре кто-то снова расковыривал.

– Ну и мочалка! – обалдел Аркашка.

– У кого?

– У Арки…

– Да ладно!

– Сам посмотри!

– Да-а-а! – ошарашенно подтвердил я, уступая место Козловскому.

– Как у взрослой! – согласился он.

– И еще чернее, чем на голове, – изумился наблюдательный Лемешев.

– Зассыхин! Иди полюбуйся! – приказал тиран.

– Не хочу! – ответил тот.

– А в нюх?

– Нет, Жар, не надо…

– Саечку за неповиновение!

Жаринов с угрозой двинулся на Засухина, тот попятился. Неизвестно, чем бы закончилось дело, но в этот момент в раздевалку, как всегда незаметно, вошел Голуб, а к дырочке тем временем припал всей тушей, громко сопя, Жиртрест. Вожатый хитро улыбнулся, приложил палец к губам, а потом не своим голосом спросил:

– Ну что там?

– Офигеть! – отозвался бедный толстяк, не догадываясь, кому отвечает. – У Поступальской тоже уже пробивается…

Голуб, капитан вожатской сборной по футболу, поиграл голеностопами, точно собрался бить штрафной, и влепил в обширную задницу Жиртреста такой мощный «пенальти», что провинившийся чуть не пробил головой стену, душевая содрогнулась, будто от ташкентского землетрясения, с потолка осыпалась штукатурка, а из девчачьей половины донесся испуганный визг…

– И так будет с каждым! – предупредил удовлетворенный Голуб, выходя вон.

Зря я все-таки посмотрел в дырочку. Надо было взять пример со стойкого оловянного Засухина. Конечно, интересно обнаружить, что у твоей ровесницы в тайном месте, еще недавно гладком, как коленка, выросла черная цигейка. Волнительное зрелище! Но с того самого момента я почему-то не могу смотреть в добрые и доверчивые Аркины глаза. Зря я подглядел ее тайну, на которую не имел права. Она даже спросила меня недавно, почему я стал относиться к ней хуже, ведь мы знаем друг друга много лет. Я начал глупо оправдываться, так как не мог сказать правду. Я хорошо к ней отношусь, я никому не рассказывал про тот конфуз на концерте, и Лемешеву с Козловским запретил распространяться на эту тему. Есть что-то такое, за чем подглядывать нельзя. Это вредное, ненужное любопытство. С тех пор я, как ни уговаривают, не смотрю в заманчивое отверстие, которое замазали и снова расковыряли. Наверное, боюсь увидеть там Ирму…

25. Виконтий Дображелонов

– Ушли… – сообщил Засухин, вернувшись.

– Точно?

– Приемник работает, а комната пустая. Я в окно между штор заглянул.

– Вот хитрюги! Мы тут дрейфим, а они давно на сабантуй умотали! Давай, Шляпа, заводи шарманку! – приказал Жаринов.

– Погоди, может, они нас на вшивость проверяют? – усомнился получивший свое Тигран. – Хитрые. Спрятались и ждут. Я больше горяченьких не хочу, до сих пор жопа горит.

– Эх, ты – армяшка, в жопе деревяшка! Так тебе и надо…

– Жар, не обзывайся! – осерчал Папикян, страшно злившийся, если его звали армяшкой.

– Поговори еще у меня!

– Жар, не стоит рисковать! – вмешался Пферд.

– Трус пархатый! – отрезал тираннозавр.

– Тихо! Сейчас посмотрю. Если недавно ушли, их еще видно будет… – Пашка привстал, чтобы выглянуть на улицу, некоторое время всматривался во тьму и вдруг с диким воплем отпрянул. – А-а-а!

Во мраке распахнутого окна вспыхнул жуткий, светящийся череп с черными провалами глазниц, оскаленными влажными зубами и алчно трепещущим языком. Мы невольно содрогнулись, самые малодушные с головой накрылись одеялами, хотя почти сразу догадались: это наш мучитель Голуб заглянул в палату, встав на карниз фундамента, чтобы проверить дисциплину. А для пущего страху свою скорченную рожу

– Сволочь! – просипел наконец Пашка. – Чуть сердце не выскочило!

– Одна-а-а непослу-ушная де-евочка пошла-а в лес по ма-а-ленькому… – вибрирующим шепотом начал я.

– Заткись, пожалуйста! И так до сих пор колотит! – попросил Жиртрест.

– Тихо! Ждем, – приказал Жаринов. – Это он перед уходом выстебнулся…

…После истории про непослушную девочку, черную комнату, красное пятно, гроб на колесиках, пирожки с человечиной, автобус с розовыми шторками – всех этих страшилок, которые пионеры так любят слушать перед сном, требуя от меня каждый вечер продолжения, я задумался о том, как облегчить себе жизнь. Конечно, можно было просто сказать: баста, сказки закончились, котелок больше не варит – и отстаньте ради бога! Но во-первых, я уже привык к особому положению отрядного сказителя. Сильные ребята меня уважительно не трогали, ровня заискивала, а девчонки, до которых доходили отзвуки моих выдумок, посматривали на меня с очевидным интересом. Во-вторых, мне и самому нравилось каждый вечер держать сверстников в нетерпеливом напряжении, разматывать загадочные клубки сюжетов, а они словно ниоткуда вдруг появлялись в моей голове. Честное слово: еще миг назад ничего там, в черепушке, не было, какая-то блеклая невнятица, каша из услышанного, прочитанного и увиденного в кино или по телевизору… Вдруг будто из беспорядочной кучи дырчатых деталей «Конструктора», но только не постепенно, не с помощью винтиков и гаечек, а моментально – в сознании возникала новая страшилка, полная затейливых приключений и невероятных событий.

Став опытным баюном, я решил облегчить себе задачу, ведь рассказывать историю с одним главным персонажем, продолжая ее и развивая, проще, чем каждый вечер придумывать что-то новенькое. В конце концов даже летающие гробы с мертвыми вожатыми на пятый раз надоедают. Но где взять такого героя, который будет неослабно интересен? И я его нашел!

В четвертом классе мы с ребятами посмотрели фильм «Три мушкетера». В кинотеатре «Радуга» на Бауманской улице, напротив кукольного театра, он шел в черно-белом виде, а потом разнесся слух, что якобы в «Новаторе» на Спартаковской площади его крутят во всей широкоэкранной и цветной роскоши. Мы помчались туда и обомлели – так и есть: голубые плащи, алые перевязи, черные шляпы, золотые полновесные пистоли и алмазные подвески, искрящиеся так, что от восторга слепнут глаза. На другой день я побежал в самый конец Бакунинской улицы, в детскую библиотеку имени Усиевича, чтобы взять книгу про трех мушкетеров, но она была, конечно, на руках.

– А еще что-нибудь Александра Дюмыу вас есть?

– Александра Дюма`, – поправили меня. – Увы, нет. Но тебе, мальчик, еще и рановато читать такие романы.

– Я кино видел!

– Кино одно, а книга совсем другое.

Ага, это мы знаем! Если книжка интересная, значит, ты до нее еще не дорос, а если в буфете кончились эклеры, не надо огорчаться, ведь пирожные теперь не то что до войны, они невкусные, в них вместо масла маргарин кладут. Знаем, ученые!

И тогда я полетел в библиотеку имени Пушкина, что возле Елоховской церкви. Но заходить в полумрак, пахнущий ладаном, я не стал, так как у входа не было ни одной прислоненной к стене гробовой крышки. Неинтересно! Но вот однажды там отпевали совсем молодую девушку, красивую и страшно бледнолицую, вроде мима Енгибарова. Родные и близкие плакали в голос, никак не могли напрощаться с тяжелой утратой. А любопытные шептались, что умерла она-де от белокровия и могла спастись, если бы ела каждый день сырую печенку, но девушка даже в вареном виде ее ненавидела. Так и угасла во цвете лет накануне свадьбы. Жених в черной рубашке кричал страшным голосом на всю церковь и не давал выносить гроб. Жуткое зрелище…

В библиотеке имени Пушкина работала Софья Борисовна, которая ко мне тогда очень хорошо относилась за то, что я быстро проглатывал и возвращал книги, не задерживая и не загибая страницы, как некоторые. Она, видимо, из-за непрерывного чтения, а это неудивительно, когда вокруг столько интересных книг, носила очки с лупами вместо стекол. Кстати, в кондитерских и колбасных магазинах продавщицы тоже всегда толстые из-за неодолимой близости вкусных продуктов.

– «Три мушкетера»? – озадачилась Софья Борисовна. – Рановато тебе. Да у нас и нет в наличии. Возьми лучше «Робинзона Крузо» в пересказе для школьников.

– Нет уж… – обиделся я.

– Ладно, погоди-ка, узнаю в юношеском абонементе! – И она ушла.

Мальчики и девочки, бродившие вдоль низких детских полок, выбирая что-нибудь почитать, смотрели на меня с глубоким уважением, а я от гордости насупился. Библиотекарша вскоре вернулась с толстой книгой, на обложке были нарисованы две скрещенные шпаги и золотыми буквами оттиснуто длинное название «Виконт де Бражелон», или Десять лет спустя». На толстом корешке внизу стояла римская цифра – III.

– Вот, есть только третий том «Де Бражелона», но ты все равно ничего поймешь… Потерпи два-три года…

– Почему?

– Это не для детей. Да и начала ты не знаешь. Возьми лучше «Робинзона Крузо».

– Пойму! – твердо и громко, чтобы слышали все остальные, пообещал я.

– Ну, попробуй… – вздохнула Софья Борисовна.

Она привычным движением вынула из бумажного кармашка на внутренней стороне обложки картонку, на которой разными почерками были написаны фамилии тех, кто уже читал эту книгу. Обмакнув перо в чернильницу, библиотекарша аккуратно вписала в пустую графу «Юра Полуяков», потом занесла название в мой абонемент, промокнула влажные буквы тяжелым пресс-папье с округлой подошвой и, почти не глядя, втиснула складную картонку в длинный ящик – между буквами «П» и «Р».

– Зря ты не взял «Робинзона Крузо»…

Домой я нес «Виконта де Бражелона» не в портфеле, а под мышкой, названием наружу, нарочно, чтобы прохожим был хорошо виден и ясен круг моего чтения.

Приготовив наспех уроки, я сделал себе большой бутерброд с маслом, посыпанным сахарным песком, лег на диван, открыл первую страницу, откусил и, гордясь собой, прочитал:

«…Арамис угадал: выйдя из отеля на площади Будуайе, герцогиня де Шеврез приказала ехать домой. Она несомненно боялась, что за ней следят, и хотела таким образом отвести от себя подозрения… Однако возвратившись к себе и удостоверившись, что никто за ней не следит, она велела открыть калитку в саду, выходившую в переулок, и отправилась на улицу Керца-де-Пти-Шан, где жил Кольбер…»

Чем дальше я читал, тем больше запутывался в именах, названиях, намеках и

– Ну как? – с интересом спросила Софья Борисовна.

– Занятно, – ответил я.

– Ты все понял?

– Нет, не все.

– Что именно не ясно?

– Не ясно, что значат предсмертные слова д'Артаньяна: «Атос, Портос, до новой встречи! Арамис, прощай навсегда!»

– Ну, это как раз очень просто! Арамис остался жив, а на том свете д'Артаньяна ждут Портос и Атос.

– Но ведь и Арамис умрет когда-нибудь, как мы все?

– Да, конечно…

– Значит, все-таки не навсегда!

– Но Арамис как священнослужитель попадет в рай.

– А Портос, Атос и д'Артаньян в ад? – изумился я.

– В ад? Нет, скорее, в чистилище, – нашлась библиотекарша.

– В чистилище? В первый раз слышу. А что там делают?

– Там? Очищаются от грехов, – неуверенно сообщила Софья Борисовна.

– А потом?

– Потом? Потом, очевидно, отправляются в рай…

– Значит, все-таки не навсегда?

– Пожалуй, – покраснела она. – Никогда раньше об этом не задумывалась…

А «Трех мушкетеров» я прочитал через год, когда Лида принесла мне из библиотеки Шелепихинского филиала толстый растрепанный том без последних страниц, поэтому я потом долго не подозревал, что д'Артаньян и Рошфор после трех дуэлей все-таки помирились и даже поцеловались в знак дружбы. В результате я проспорил Шарману пугач, выменянный за тюк тряпья и десять флаконов из-под тройного одеколона, валявшихся на пустыре за аптекой.

Но все-таки, почему я сделал героем длинной истории с продолжениями, которую рассказывал ребятам в палате перед сном, виконта де Бражелона? Я же о нем почти ничего не знал, кроме того, что он внебрачный сын Атоса. Не могу ответить на этот вопрос. И в мыслях такого не было. Я примеривался к Электронику – мальчику из чемоданчика, рассматривал кандидатуру Ихтиандра, которому доктор Сальваторе пришил вдобавок к жабрам еще и орлиные крылья. Представляете, что может вытворять летающее и ныряющее существо?! Подумывал я и о продолжении приключений капитана Врунгеля, в силу своей фамилии дававшего просторы для самой необузданной фантазии. Виконт выскочил из моей памяти с обнаженной шпагой, как из-за угла, внезапно, и надолго овладел вниманием всего отряда, превратившись в нашего русского Виконтия Дображелонова.

Ребята поначалу стали звать его Викентием, такое имя носил тогдашний руководитель лагерного изокружка, он даже в жару ходил в грубом свитере и курил трубку, дымившую, как Мосэнерго на Балчуге. Ставя нам натюрморт из восковых фруктов, художник потом отходил на несколько шагов, складывал из пальцев прямоугольник и долго рассматривал нагромождение мертвых плодов, вздыхал, бормотал что-то о вечных формах, наконец возвращался, чтобы поправить складку драпировки и на сантиметр сдвинуть яблоко.

– Ну, вот теперь даже Сезанн не подкопается. За работу, пиёнеры!

Но я ребятам объяснял: зовут моего нового героя Виконтием, так как во французском языке некоторые имена являются одновременно и титулами. (Это я, конечно, придумал.) Виконтий действительно всем помогал, желал добра и спасал в трудные минуты, поэтому его и прозвали Дображелоновым. Чего только Виконтий не делал, в какие переделки не попадал, с кем только не вступал в бой! Сражался с дуболомами Урфина Джюса, катался с Иванушкой-дурачком на самоходной печке с реактивным двигателем, приручал вместе с Синдбадом-мореходом птицу Рух, помогал четырем танкистам искать похищенную фашистами собаку, путешествовал с Незнайкой на Марс, где жили умные, но плотоядные осьминоги, освобождал с близняшками Олей и Яло зеркальщика Гурда из Башни смерти, охотился на динозавров в Затерянном мире, подавал патроны Анке-пулеметчице, пока Чапай заходил в тыл к белякам… Девочки, которым пересказывали мои истории с запозданием на день, передали мне через Нинку Краснову, чтобы у Дображелонова, совсем забывшего в борьбе со злыми силами о личном счастье, появилась невеста. Вопросов нет! Я без колебаний отдал ему царевну Будур.

26. Сказочник Волков

Насколько далеко в своих фантазиях я улетел от настоящего виконта де Бражелона, стало ясно только в этом году: зимой я выпросил у одноклассника Андрюхи Калгашникова с условием не читать за едой и не загибать страницы весь трехтомник «Десять лет спустя». Его мамаша работает в издательстве, и дома у них потрясающая библиотека – два здоровенных набитых книгами шкафа. К тому времени я уже проглотил «Двадцать лет спустя», за которыми стоял в юношеском абонементе в очереди три месяца. Толстая-претолстая книга, настоящий кирпич, и к концу мне показалось, что Александр Дюма сам уже утомился от Мордаунта, злобного и вероломного сына Миледи, а убить свое детище все-таки жалко. Мне эта мука великих писателей стала понятней, когда я сам до тошноты изнемог от бесконечных подвигов Виконтия, ведь он не успокоился даже после женитьбы на принцессе Будур и рождения тройни.

С первой попытки прошло немало времени, я вырос, но читать «Десять лет спустя» все равно было скучновато. Местами – ничего, терпимо, а местами – переливание из пустого в порожнее, хотя угасшего без видимой причины Атоса и задавленного каменными глыбами здоровяка Портоса мне было жалко до слез. Зато в других местах жуткая скучища, жвачка какая-то. Этим мнением я откровенно поделился с Софьей Борисовной.

– Да, к сожалению, ты прав, Юра, – согласилась она. – Дюма жил широко, а платили ему постранично, поэтому он специально затягивал сюжет, гнал ненужные диалоги…

– Как?! Разве он писал не для собственного удовольствия?

– Нет, конечно, за деньги, хотя и любил свою работу…

«Вот те раз!» – подумал я, сообразив, что уже много лет развлекаю друзей даром, хотя мог бы брать за это, например, конфеты или марки.

По личному творческому опыту я знаю: сочинять продолжения – дело нудное, трудное, а главное – неблагодарное. Это как разогревать вчерашние котлеты: все равно вкус не тот, что у свежепожаренных.

Ну, взять хотя бы «Волшебника Изумрудного города»! Вторая книга «Урфин Джюс и его деревянные солдаты» – не хуже первой. Три раза перечитывал! А «Семь подземных королей» – уже туда-сюда, тех же щей пожиже влей, как говорит бабушка Маня. И вот однажды, когда я пришел менять книги, Софья Борисовна священным шепотом предупредила:

– Юра, в субботу у нас будет писатель Волков!

– Какой такой Волков?

– Тот, который сочинил «Волшебника Изумрудного города».

– Не может быть! А он разве жив? – оторопел я.

– Конечно! Приходи – сам увидишь!

Писатель Волков оказался седеньким старичком с розовым морщинистым лицом и мясистым носом, оседланным очками в черной

Потом ребята задавали, подглядывая в бумажки, заранее подготовленные библиотекарями вопросы:

– Александр Мелентьевич, расскажите нам историю возникновения замысла и написания вашей бессмертной повести-сказки «Волшебник Изумрудного города»!

Писатель благосклонно посмотрел на третьеклашку, изъясняющегося будто учитель литературы, и обстоятельно поведал, как в молодости прилежно учил английский язык по книжке американского писателя Баума про страну Оз, а потом решил, что и советским детям тоже будет интересно узнать о приключениях сиротки Дороти Гейл и песика Тото. Но в процессе перевода ему пришлось сильно отойти от оригинала, в итоге вышла почти новая, самостоятельная сказка. А вот все последующие истории про Элли и Энни придуманы им персонально, уже без всякой иностранной помощи.

– Александр Мелентьевич, мы можем надеяться на продолжение вашей замечательной сказки в ближайшем будущем? – не своим голосом спросила девчушка с пышным розовым бантом в волосах.

– Конечно, мои юные друзья! Я как раз пишу новую книгу под рабочим называнием «Огненный бог Марранов» и сейчас прочту вам свежую главу…

– Запомните, дети, этот великий момент, – вспыхнула и задохнулась Софья Борисовна. – До вас этих строк никто не слышал! Вы первые! Вы счастливые свидетели рождения нового шедевра!

– Ну, вы уж, голубушка, совсем меня завеличали… – Розовое морщинистое лицо писателя расплылось в благосклонном смущении.

Волков сначала коротко рассказал сюжет: коварный и злопамятный Урфин Джюс снова задумал завоевать Изумрудный город, а для этого обманом, с помощью клеветы натравил на мирных обывателей воинственных марранов. Казалось, уже никто и ничто не могло остановить эту армию. Но, оказывается, есть такая чудесная сила – спорт! Подступив к границам Фиолетовой страны, озлобленное войско столпилось на краю глубокого оборонного рва и с удивлением увидело, что на другой стороне кипит финальный матч по волейболу между двумя командами «Летучие обезьяны» и «Друзья Элли». Что за чудеса такие? Прирожденные болельщики марраны побросали оружие, увлеклись игрой и вдруг среди спортсменов узнали своих товарищей, которые были, по словам коварного Урфина, взяты в плен, убиты и скормлены свиньям. А они, смотрите, смотрите, на самом деле живы, прыгают перед сеткой, отбивают и подают крученые мячи! Чудеса! Возмущению доверчивых марранов не было предела, разоблаченный лгун Урфин Джюс, боясь справедливого возмездия, бежал куда глаза глядят…

Закончив чтение, автор с выжидательным торжеством посмотрел на нас. Сотрудники библиотеки застонали от восторга. Мы по знаку захлопали в ладоши.

– Замечательно, великолепно, неподражаемо! – вскричала, рдея, Софья Борисовна. – Ребята, может быть, кто-то хочет высказаться по поводу услышанного? Авторам, даже маститым, очень важно мнение тех, для кого они пишут! Ну же!

Все как-то застеснялись, потому что на бумажках ничего такого заранее написано не было. Но я смело поднял руку.

– Говори, Юра! – обрадовалась моя покровительница и, наклонившись к Волкову, громким шепотом сообщила: – Очень начитанный для своего возраста мальчик с оригинальным мышлением!

– Александр… – начал я и запнулся.

– Мелентьевич… – подсказали мне редкое отчество.

– Александр Мелентьевич, я очень люблю ваши книги! Про деревянных солдат три раза читал! Но мне кажется, вы зря вернули Урфина Джюса. Он отработанный материал! Придумайте что-нибудь новенькое! Не надо гнать страницы. Всех денег не заработаешь…

Повисла зловещая тишина. У директрисы от неожиданности словно опала пышная плетеная прическа. Софья Борисовна посмотрела на меня так, точно я взялся за новую книгу грязными липкими руками, а розовое лицо сказочника стало цвета вареной свеклы, и он, обиженно сопя, проворчал, что до понимания мастерства некоторых писателей кое-кому надо еще дорасти… Библиотекари согласно закивали, с ненавистью глядя на меня. А Андрюха Калгашников, которого я затащил на встречу, незаметно повертел пальцем у виска, имея в виду меня, ненормального.

Оторопевшего Волкова быстро увели под руки в кабинет директора – отпаивать чаем, а мне сказали, чтобы я на встречи с писателями больше никогда не приходил. Для того чтобы ругать книги и авторов, существуют специально обученные критики, получающие за это гонорары, а не сопливые выскочки с длинными языками…

Зря, конечно, я обидел седого сказочника… Мне ли, отрядному баюну, не знать, как трудно придумывать бесконечные продолжения, а тем более – новых героев. От Виконтия Дображелонова мне долго не удавалось отвязаться, и два лета он был моим главным персонажем, в конце концов всем осточертевшим. Кстати, в минуты отчаяния я подумывал: а не привлечь ли мне самому Урфина Джюса, перевоспитанного здоровым коллективом Изумрудного города? Не знаю, чем бы дело закончилось, но однажды, когда я в десятый раз смотрел с ребятами в клубе фильм про Илью Муромца, мне пришла в голову блестящая идея сделать новым героем мальчика-богатыря, точнее – подбогатырка…

Если в двух словах, история такая: чтобы стать богатырем на Руси, надо было, как в школе, сдать выпускные экзамены. Первое испытание – ориентирование по карте, как в «Зарнице»…

27. Сталин дал приказ

Кстати, «Зарницу» мы позорно продули. Стыдно вспомнить! В игре участвовали четыре старших отряда. Для равновесия сил поделили нас так: первый и четвертый – «синие», второй и третий – «желтые». Каждому участнику пришили на левое плечо картонный погон. Хитрость заключалась в том, что снаружи все знаки различия выглядели одинаково, как рубашки игральных карт, только цвет разный – синий или желтый, чтобы сразу понять, кто свой, а кто чужой. Звездочки и лычки были нарисованы на изнанке: пока не сорвешь погон, не поймешь, кого ты «обезвредил» – солдата или полковника. В том-то и хитрость!

Театром военных действий определили всю территорию лагеря, Поле и лес между Ближней и Дальней полянами. За железную дорогу и просеки убегать запрещалось, прятаться в Рабочем поселке или у дачников – тем более. Трибунал! Каждой армии полагались командир и заместитель. «Синих» возглавили вожатые первого и четвертого отрядов Федор-амбал и Ассоль, они не расставались, даже ходили взявшись за руки, видимо, обсуждали план будущей кампании. «Желтыми» заправляли Юра-артист и наш Голуб, который сразу обиделся на подчиненное положение

За день до начала боевых действий Юра придирчиво обошел сводный строй, сверля личный состав одиноким взглядом и оценивая, кому какое звание можно доверить, ведь каждый «убитый» – это потерянные баллы. Сам он объявил себя маршалом, а Голуба – генералом, хотя на самом деле, по правилам, ранжир начинался с полковника (три большие звезды и два просвета), а затем постепенно снижался до рядовых, составлявших большинство. За сорванный полковничий погон полагалось десять очков, за солдатский – всего-навсего один, это напоминает карточную игру в «сорок одно», в нее режется моя родня после воскресных обедов у бабушки Мани.

Звания майоров и капитанов одноглазый маршал раздал самым здоровым парням своего второго отряда, из третьего офицерский чин получил только Аркашка – лейтенант. Нашу троицу оперетный полководец скопом произвел в младшие сержанты, а это по три очка на рыло. Пферд и Папик стали ефрейторами, а субчики вроде Жиртреста и Засухина – рядовыми, как и девчонки, на которых главнокомандующий вообще не надеялся. Но они возмутились, побежали жаловаться Виталдону, тот доложил Анаконде, она выслушала, нахмурилась и отчеканила, что не допустит у себя в лагере дискриминацию по половому признаку, не для того Роза Люксембург и Клара Цеткин боролись не щадя сил. Пришлось отцам-командирам поделиться с ябедами сержантскими и ефрейторскими лычками, а главные бузотерки Радунская из второго отряда и наша Поступальская стали аж лейтенантами – целых пять очков! Конечно, все сведения о распределении званий были строго засекречены, а знаки различия рисовались, как я уже сказал, на обратной, невидимой, стороне погона – размером с горчичник.

С самого начала хитрому Голубу пришла в голову гениальная идея, просто обрекавшая нас на победу. Он по секрету договорился, и руководительница кружка мягкой игрушки втихаря за торт «Сюрприз» пристрочила по краям наши картонки желтыми незаметными нитками, не всем, конечно, а офицерам. Ясное дело, такой погон сорвать трудно, почти невозможно. Если бы не длинный язык Радунской, которую просто распирало от звания «лейтенант», никто бы ничего не заметил, но она похвасталась подружке из первого отряда, а та, конечно, доложила Федору. Анаконда как председатель Главного Наблюдательного Трибунала срочно вызвала к себе Юру-артиста, он вскоре вернулся красный как рак, разжаловал генерала Голуба в подполковники и велел всем отпороть желтые нитки, оставив только два стежка по краям погона – по уставу.

Перед тем как вступить в генеральное сражение, мы должны были показать свою подготовку к боевым действиями. За все, даже за внешний вид, ставились отметки, которые потом суммировались при подведении итогов. За неряшливый вид безжалостно снимались баллы. Даже чистота территории вокруг корпусов «синих» и «желтых» отслеживалась и оценивалась. Вокруг наших палат в те дни нельзя было найти ни одной шишки или сухой веточки. Осатаневший от своего офицерского звания Аркашка за каждый найденный на земле фантик давал Засухину, Жиртресту или кому-то еще из рядовых по сокрушительному американскому щелбану.

«Зарница» началось, как обычно, с торжественной линейки. Анаконда стояла на трибуне в настоящей офицерской рубашке, едва сходившейся на груди, а из прически высовывалась черная пилотка с «крабом». Виталдон для солидности надел портупею и повесил через плечо полевую сумку. Физрук Игорь Анатольевич приколол к «олимпийке» голубую колодку с медалью «За спасение утопающих». Медсестра Зинаида Николаевна сжимала в руке чемоданчик с красным крестом. Лицо у нее было трагическое, так как по статистике военно-спортивные мероприятия самые опасные для здоровья и целостности детей.

Чтобы мы ощутили героическую преемственность поколений, Макаронная фабрика прислала ветерана трех войн – седого деда в выцветшей пилотке и застиранной фронтовой гимнастерке, увешанной звонкими наградами и значками. Он-то и затянул торжественную часть, решив, кажется, вкратце рассказать весь свой боевой путь: сначала от Каховки до Сиваша, потом от Читы до Халхин-Гола, наконец, от Калинина до Кенигсберга-Калининграда. Причем легендарный старик помнил самые мелкие подробности, например, как звали каптенармуса, который выдал ему перед наступлением новые сапоги и свежие портянки.

– Ни хрена себе память! – шепотом восхитился Козловский.

– Не голова, а Дом Советов, – согласился я: в нашей семье так говорили о людях с выдающимися умственными способностями.

Анаконда с уважением остановила деда где-то возле Великих Лук и посоветовала продолжить рассказ в клубе, куда соберут позже всех не занятых в «Зарнице» пионеров и октябрят, чтобы те не путались под ногами у противоборствующих армий. Ветеран, вздохнув, согласился…

И вот наше войско парадным шагом прошло с песней мимо членов Главного Наблюдательного Трибунала. Два дня мы до одури маршировали по асфальтовым дорожкам, надрываясь песней:

Артиллеристы, Сталин дал приказ!

Артиллеристы, зовет Отчизна нас!

Постоянно кто-то сбивался с ноги, путал слова или поворачивал не тем плечом вперед…

– Бараны! – возмущался маршал.

А разжалованный Голуб лишь обреченно ухмылялся, не веря в нашу победу. Он выстругал себе стек, как у саиба-англичанина в стихотворении про индийского мальчика Сами, и погонял им особенно неуклюжих. Девчонок Коля лишь слегка касался, как укротитель хищниц, зато уж пацанов бил по задницам наотмашь. Аркашка тоже добавлял, правда, только своим – крепких второотрядников он побаивался. Хвалили отцы-командиры только Лемешева, который благодаря отцу-майору показывал чудеса строевой подготовки. Постепенно дело пошло на лад, шаг окреп, но прибежал Виталдон и передал требование Анаконды «Сталина» немедленно заменить на «маршала».

– Маршал – так маршал, – самодовольно кивнул Юра-артист. – Почему бы и нет? Не подведите, чудо-богатыри! – Он отечески сверкнул единственным глазом.

– Козел в портупее, – вслед убывшему начальству процедил подполковник Голуб, сам мечтающий стать старшим вожатым.

В конце концов мы прошли и проорали «Артиллеристов» вполне прилично, если не считать давшего петуха запевалу Кобозева из второго отряда и сбившегося с ноги Жиртреста. Оценку нам поставили выше, чем «синим», которых подвел четвертый отряд, позорно разваливший строй и забывший слова «Катюши».

Но предстояли еще и другие испытания. Сын офицера Лемешев вызвался участвовать в скоростном надевании противогаза и не подвел, ведь у них дома хранился боевой комплект, и папаша-майор нередко подзывал к себе провинившегося отпрыска, доставал из шкафа зеленую брезентовую сумку и командовал:

– Время пошло!

Пашка рассказал нам по этому поводу уморительный анекдот.

– Газовая атака! Взвод, надеть противогазы!

Взвод надевает.

– Отбой! Снять противогазы! Боец, я сказал: отбой!

– А я уже снял…

– Снял? Ну, и рожа!

В результате мы вырвались вперед, но при переносе «раненого» оплошали. Виталдон, явно подсуживавший «синим», указал на Жиртреста как жертву газовой атаки, и наши уронили носилки, не дотащив толстяка пять метров до условного «медсанбата». За скоростную установку палатки и укладку рюкзака получили поровну, тут все оказались умельцами, так как без этих навыков в поход на Рожайку никого не брали. А вот на розжиге костра мы жутко срезались. Гусаров из второго отряда, занимающийся в кружке «Юный геолог», оказался хвастуном, поторопился и не учел направление ветра, который надо было заслонить телом, а еще он слишком толсто наколол щепу и с первой спички зажечь огонь не сумел. Зато мы выиграли ориентирование по компасу и карте, так как трепачка Краснова давно ходит в кружок «Чингачгук» при Доме пионеров. В общем, накануне генерального сражения мы на несколько очков опережали «синих». Маршал Юра подобрел и снова произвел Голуба в генералы.

28. Военная хитрость

И вот по радио прозвучал сигнал горна – боевая тревога! Всем давался час, чтобы рассредоточиться, замаскироваться, устроить засады, секреты, выдвинуть разведку и распределить резервы, а главное – спрятать штаб так, чтобы никто не мог его обнаружить и ликвидировать. Но наш маршал принял гениальное решение: ставка должна быть мобильной – и тогда ее никто не догонит. Юра и Голуб сели на велосипеды, чтобы все время менять местоположение, колеся по окрестностям. Толпа охранников – самых крепких «капитанов» и «майоров» – еле за ними поспевала. Объезжая вверенные ему войска, маршал, блистая единственным глазом, бодро спрашивал:

– Как настроение, чудо-богатыри?

– Отличное! Враг не пройдет! – отвечали ему с воодушевлением.

И ставка ехала дальше. Тем временем разведка, куда входила наша неразлучная троица, прочесала все окрестности и строения, заглянув даже в душ, сушилку, медпункт, на склад и в котлован будущего бассейна, но никаких признаков вражеского командования не обнаружила, зато попутно мы ловко сорвали погоны с «синих», оказавшихся, увы, рядовыми. Одного трусливого хиляка из четвертого отряда мы нашли в папоротнике, взяли в плен, и он под пытками в виде щекотки сознался, что Ассоль и Амбал устроили штаб в Старом шалаше возле дачных участков. Туда-то мы заглянуть не догадались, думали, что он вне зоны боевых действий. Оказалось – точнехонько на границе.

– Можно оспорить в Главнабе! – встрепенулся Голуб, большой любитель посутяжничать.

– Зачем? – мудро усмехнулся маршал. – Мы их вычислили. Теперь главное – быстрота и натиск! Гусаров!

– Здесь! – юный геолог вытянулся во фрунт.

– Назначаю тебя, мой мальчик, командиром группы захвата. Смоешь позор кровью! Но сначала – разведка! Вызываю добровольцев-пластунов!

Вперед шагнули сразу все.

– Герои! Горжусь! – просиял командующий.

– Ты, ты, ты… – Голуб стеком указал на лучших, в том числе и на нашу троицу.

Мы по-пластунски незаметно подползли к дырявому вигваму возле участков, его много лет назад соорудили для сторожа, охранявшего стройматериалы дачников от расхитителей. С тех пор шалаш сильно обветшал и зиял дырами, сквозь которые можно было хорошо рассмотреть, кто там спрятался. Обнаружив в этом укромном местечке Федю и Ассоль, мы переглянулись, удивленные увиденным, и тихо отступили, чтобы доложить обстановку.

– Ага! Попались, голубки! – воскликнул Юра-артист. – Что делают?

– Целуются… – смущенно ответили мы, пряча глаза.

– Что-о? – возмутился генерал Голуб, подскакивая. – Безобразие! Вперед! Сам поведу группу захвата!

– Здесь командую я! – одернул его маршал, сверкнув глазом. – О время, о нравы! Окружить и обезвредить!

Разведку влили в ударный батальон, сформированный из охраны, и мы пошли на дело. Осторожно, соблюдая тишину, подобрались к шалашу. Ставка следила за маневром, перебравшись на вершину холма, он возник, когда рыли котлован под бассейн. Нашим командирам скрываться от неприятеля уже не имело смысла: исход кампании был предрешен. По команде мы бросились к шалашу… Но во-первых, Ассоль и Амбал были начеку, словно ждали атаки. Внезапности не получилось, поэтому, срывая с них погоны, многие из наших сами выбыли из строя. Хрупкая на вид Вилена оказалась ловкой, как кошка, а до рослого Феди, выскочившего из убежища на простор, еще надо было дотянуться! Во-вторых, у нас за спинами, как из-под земли, точно поганки после дождя, выросла разная «синяя» мелюзга. Она висла на руках и плечах, незаметно срывая с нас погоны. Мы бились как львы. Наконец Козловский «убил» Ассоль, а Тигран, напрыгнув сзади, – ликвидировал Амбала.

– Победа! – заорал Вовка.

– Ура! – подхватил Папик.

И вдруг они с недоумением обнаружили в своих руках мятые картонки без единой звездочки, даже без лычек… Лена и Амбал оказались рядовыми! Пока наши герои недоумевали, юркая синяя мелюзга исподтишка срывала с них знаки различия. Такая же участь постигла и прочих «желтых». Мы с Пашкой, спасаясь, метнулись через забор к холму, но было поздно: маршала и генерала окружили крепкие парни из первого отряда, они со всех сторон ринулись на наших отцов-командиров, повалили на землю и сорвали эполеты.

Это был полный разгром. По радио сыграли отбой. Добытые в бою трофеи следовало предъявить Главному Наблюдательному Трибуналу. Так и сделали. В клубе за длинным столом, накрытым зеленым сукном, восседали Анаконда, Виталдон и физрук Игорь Анатольевич, а с торца пристроился Захар Борисович с деревянными счетами. Сорванные погоны сложили в две кучки – синюю и желтую. Бухгалтер внимательно разглядывал обрывки, щелкал кругляшами, приговаривая: «Тэк-с! Тэк-с!» Результат был явно не в нашу пользу. Мы потеряли в основном офицеров, а они – рядовых. Но главная военная хитрость «синих» всплыла в самом конце. Оказалось, Амбал и Ассоль, удовольствовавшись низшими чинами, пришили погоны полковника, подполковника, майоров, капитанов и старших лейтенантов шибздикам, которые и в четвертый отряд-то попали по недоразумению. Их место в пятом, даже в шестом.

– А где же командир «синих»? – спросила удивленная Анаконда.

– Вот! – Федор, торжествуя, за руку вывел к столу золотушную пигалицу с косичкой, напоминающей крысиный хвостик.

– А заместитель? – уточнил ошарашенный Виталдон.

– Пожалуйста! – Ассоль гордо вытолкнула вперед мальчика-рахита с зашуганным взглядом.

И у полковницы, и у подполковника погоны (они выглядели огромными на узких плечиках) оказались целехоньки, даже не помяты. Вздох недоумения пробежал по рядам, а Юра-артист, чтобы получше рассмотреть «чудо природы», сдвинул черную повязку, обнародовав свой ячмень, похожий, скорее, на клюкву. Вот хитрость так хитрость! Коварство, достойное профессора Мориарти. Заподозрить в этих заморышах ставку «синих» было невозможно…

– И где же вы прятались, стратеги? – задумчиво улыбаясь, спросила Анаконда. – Не слышу? Глухие, что ли?

– В изоляторе… – пролепетала наконец девчушка.

– Гениально! – воскликнул, оторвавшись от счетов, Захар Борисович.

Кругом позор хохочущих гиен!

Глумление глупцов неутолимых…

– Что-о-о? – нахмурилась Анаконда.

– Шекспир, – промолвил в ответ Юра-артист.

Зато Голуб не успокоился, он потребовал дисквалифицировать «синих» за нарушение санитарной стерильности изолятора. Наблюдатели с его доводами согласились и сняли с наших соперников пять штрафных очков, но разрыв был слишком велик. Воодушевившись, бывший генерал напомнил, что шалаш расположен на границе, а это явное нарушение.

– Но вы же напали на штаб «синих»? – спросила Анаконда.

– Напали…

– И таким образом согласились с этим нарушением де-факто!

– Но не де-юре! – возразил Голуб, метнув гневный взгляд в бывшего маршала.

– Отклоняется! – отрезала директриса.

Тогда сквалыжник Коля витиевато намекнул на то, чем Ассоль и Амбал занимались в шалаше, а это несовместимо с целями и задачами детской военно-спортивной игры «Зарница». Ставка «синих», покраснев, объяснила, что делала это нарочно, чтобы деморализовать противника.

– Смотрите сами не деморализуйтесь! – строго предупредила Анаконда.

Тем дело и кончилось. Победители получили переходящий вымпел, а мы – обидное прозвище «желтопузые»…

29. Пионерская ночь

Тьма за окнами загустела. В палату вливался ночной аромат, пряный и дурманящий – его испускают, наверное, какие-то очень душистые цветы, изнемогая от лунного света. Разбуженные запахами, заметались снаружи огромные белые мотыльки и угловатые тени летучих мышей. В начале первой смены одна такая тварь с перепончатыми крыльями залетела как-то в девчачью палату и зацепилась в углу вниз головой. Жуть! Что тут началось! На визг прибежала растрепанная Эмаль в байковом халате, накинутом на ночную рубашку. Пока она отчитывала паникерш, Голуб, оказавшийся поблизости, исподтишка изучал ее женские округлости, обтянутые тонкой материей. Воспитательница потом Колю неделю пилила за «бесстыжие глаза». А мышь, пока девчонки вопили от ужаса, выпрыснула в дверь.

Как я люблю пионерскую ночь! Ее нельзя сравнить ни с чем. Затихли на дальних путях электрички, до утра они не будут прострачивать огненными стежками кружевной мрак леса. Затаились на Домодедовском аэродроме, налетав за день тысячи километров, огромные дюралевые птицы, Семафорыч называет их по старинке аэропланами. Настоящие птицы с подросшими птенцами тоже, смолкнув, попрятались в гнездах, гомонить они начнут на заре, тревожа сладкий сон перед подъемом. А сейчас тишина, покой, даже ветер, шатавший вечером ветки, словно затаил дыхание, ожидая, когда из-за зубчатого ельника высунется в рыжем зареве малиновый край солнца…

Я, кажется, начал задремывать…

– Не спи, замерзнешь! – взбодрил меня Пашка словами из кинофильма «Порожный рейс».

Пферд по приказу Аркашки долго вслушивался, приложив ухо к стене, но в каморке воспитательницы было тихо, как в морге. Неужели все-таки ушли на Дальнюю поляну? Для надежности Засухина снова послали в разведку, он вернулся нескоро и доложил, что дверь в Эмминой комнаты заперта, и в окно тоже никого не видно.

– А чего ты так долго? – сварливо спросил Аркашка.

– В «белый домик» бегал…

– Молодец! Как обстановка в лагере?

– Тихо. Две парочки в Поле гуляют.

– Кто такие?

– Кажется, из первого отряда.

– Еще что видел? – допрашивал тираннозавр.

– К Званцевой муж приехал.

– С чего ты взял?

– Она с ним на лавочке возле клуба сидела.

– Как он хоть выглядит?

– Темно. Я хотел поближе подойти… Но они услышали и сразу ушли в корпус. Муж-то у нее хромой… Вот почему она его ото всех прячет…

– Хромой? – Мы с Лемешевым удивленно переглянулись.

– Зассыхин, – ласково позвал Жаринов. – Иди, придурок, ко мне!

– Зачем? – помертвел несчастный разведчик.

– Сейчас узнаешь.

Бедняга, еле переставляя ноги и готовясь к худшему, приблизился к тираннозавру, низко нагнул голову и получил такой сокрушительный американский щелбан, что отлетел на метр…

– Жар, за что-о-о?

– За вранье. Ты сказал, что ходил в «белый домик», а сам пол-лагеря успел обежать. Дурной собаке семь верст не крюк. Мы тебя ждали, волновались. Ты, между прочим, забыл кое-что сказать! Сам вспомнишь или?..

– Сам, сам… Спасибо! Спасибо! Спасибо! – залепетал пострадавший, опасаясь повторного удара.

– Ну вот – другое дело! – самодовольно похвалил Аркашка. – Ложись! Стой! Пятку мне почеши!

– Какую?

– Правую. Нежно!

Палата наблюдала за экзекуцией с тяжелым, молчаливым неодобрением. За вторую смену тираннозавр народу осточертел, он ко всем привязывался, доставал, без повода вспыхивал какой-то непонятной злобой и лез на людей с кулаками. Лида называет таких «псих-самовзвод». Вот уж точно сказано! Наверное, в отряде не было ни одного пацана, кого бы он не пнул, не унизил, не обозвал, не ткнул, не избил… В первой смене его держал в берегах Шохин, но теперь Аркашка распоясался. Нашу троицу он постоянно задевал, но до рукоприкладства не доходило: все вместе, сообща, мы смогли бы ему навешать или хотя бы отбиться. И злыдень это понимал, рассчитывая чужими руками устроить Козловскому за Альму темную. Сорвалось. Теперь же, после бегства Вовки, в отряде не осталось такой силы, которая могла бы остановить мстительного и злопамятного гада. Жаринов буквально изнемогал от своего всесилия, явно готовя в последнюю ночь какую-то пакость…

– Хватит, хватит… Даже почесать толком не умеешь, урод! Иди ложись! А ты, Шляпа, давай теперь тарахти, как межпланетные корабли бороздят просторы Большого театра! – зевая, приказал тираннозавр. – У нас сегодня какой по счету подвиг?

– Шестнадцатый, – не сразу вспомнив, ответил я: рассказанные истории слипались в моей голове, как вермишель, забытая в дуршлаге.

– Подожди, а пятнадцатый подвиг когда закончился?

– Вчера.

– Почему я конца не помню?

– Уснул, наверное. А что ты помнишь?

– Ничего. Жиртрест, быстро – краткое содержание предыдущей серии! Или тебе сначала голову встряхнуть?

– Не надо, Жар! – Толстяк аж подскочил в постели. – Ыня дунул-плюнул и перенесся в будущее, а потом в Париж. Там комиссар Жюв замучился ловить Фантомаса… – с готовностью, опасаясь наказания, протараторил толстяк.

– Это я тоже помню. А чем все кончилось-то?

– Пока ничем. Думаешь, Жар, легко Фантомаса поймать! – объяснил я.

– Очень трудно! – поддержал меня Пашка. – Фантомас в переводе означает «призрак».

– Ты-то откуда знаешь? – скрипучим голосом поинтересовался Жаринов: чужая осведомленность вызывала у него злую подозрительность.

– Умные люди объяснили…

– А мы здесь, значит, дураки? – угрюмо спросил Жаринов. – Саечка за неуважение. Иди сюда, Лемеш,

Палата затаилась в мучительном любопытстве: впервые за две смены Аркашка поднял руку на нас, прежде дальше обидных слов и обзываний дело не шло. Мне даже показалось, Засухин как-то злорадно хрюкнул, мол, узнаете теперь настоящую лагерную жизнь, деловые! Пашка поежился и посмотрел вопросительно на меня: что делать? Я неуверенно сжал кулаки. Он незаметно качнул головой. Я в ответ слегка пожал плечами, мол, решай сам… Лемешев обреченно вздохнул и усмехнулся. Наш немой разговор означал примерно следующее: это только начало гадостей, задуманных нашим врагом, но завтра уже отъезд, и мерзавец просто не успеет раздухариться. А Козловского с нами нет. Стоит ли из-за одной-единственной саечки, которыми мы и сами порой обмениваемся в шутку, решаться на драку с непредсказуемыми последствиями? Наверное, все-таки не стоит…

– Я жду! – грозно повторил отрядный тираннозавр.

– Иду, Жар! – Пашка встал и дурашливой походкой, намекая на пустячность происходящего, направился к Жаринову.

Тот, торжествуя, привстал на кровати, примерился и растопыренными грязными пальцами вспахал лицо моего друга, всхлипнувшего от боли и унижения.

– Забыл? – злорадно напомнил Аркашка.

– Спасибо тебе, Жар!

– То-то… Иди!

Пашка вернулся в свою койку и, не глядя на меня, накрылся с головой одеялом. В палате настало тяжелое молчание, все понимали: только что произошло позорное падение нашей некогда неуязвимой троицы.

– Ну и что у нас там, Шляпа, с Фантомасиком? – весело спросил Жаринов.

– Все нормально! – бодро ответил я, хотя на сердце скреблись черные кошки.

– Тогда мели! Мы слушаем!

…С Фантомасом я влип по полной программе и теперь оттягивал арест злодея как только мог, потому что до сих пор не мог придумать, кто же на самом деле скрывается под зеленой резиновой маской. Конечно, проще всего воспользоваться анекдотом, который мне рассказал недавно Башашкин, и сделать Фантомаса… Чапаевым. Да-да, легкораненый Василий Иванович выбрался живым из реки Урал, а так как его все считали погибшими, то партия и правительство заслали красного героя с секретным заданием на Запад, чтобы помогал разрушать и без того гнилой капитализм изнутри. Бывший комдив делал это умело, с выдумкой, держа в страхе полицию всей Франции да и Англии тоже, если судить по фильму «Фантомас против Скотланд-Ярда»… В общем, папа римский захотел увидать перед смертью неуловимого преступника, позвал, тот под гарантии безопасности прибыл в Ватикан и после долгих уговоров все-таки снял зеленую личину со словами:

– Ладно уж, Петька, смотри!

– Да, Василий Иванович, пораскидала нас жизнь, – прошептал папа римский и умер.

30. Подбогатырок Ыня

Мой новый герой Храбрыня появился в начале второй смены и успел, как говорится, завоевать сердца слушателей, хотя поначалу некоторые пацаны с непривычки кочевряжились и фыркали в темноте – привыкли к Виконтию Дображелонову, даже просили вернуть его, но я твердо решил не повторять ошибок сказочника Волкова. Как я уже сказал, мысль сделать главным действующим лицом начинающего богатыря пришла мне в голову, когда я в очередной раз посмотрел «Илью Муромца». Конечно, любимый Лидин актер Андреев только басом и наклеенной бородой напоминает былинного силача, а корпусом он явно хиловат для такой ответственной роли, но фильм все равно стоящий.

И вдруг я подумал: любой, самый могучий богатырь вырастает из обычного мальчика, который должен много учиться и тренироваться, прежде чем встать на защиту родной земли… С этой мыслью я ходил несколько дней, взял в библиотеке книжку «Былины» с длинным предисловием про то, как на самом деле жили наши предки. И вот однажды, играя в настольный теннис, я размахнулся для очередного гаса, но так и замер: вся будущая история приключений подбогатырка Ыни вспыхнула в моей голове, как бенгальский огонь.

…Жил-был в городке Косогорске древнерусский мальчик Храбрыня. Но родители звали его попросту «Ыня», ведь полным именем в далекие годы удостаивали только того, кто, сдав экзамены, получил грамоту богатырской зрелости.

– Как это? – не понял Папик, до него все доходило как до жирафа.

– Очень просто. Если бы ты жил в старинные времена, то тебя звали бы «Ан». Тиграном – от слова «тигр» – ты бы стал после того, как прошел испытания. Понял, Ан?

– Понял… А кто такой Ан?

Палата грохнула, и парня несколько дней звали Аном, но потом он снова стал, как прежде, Папиком.

…Ыня рос не по дням, а по часам, очень сильным, но мирным: мухи не обидит, поэтому его лучшим другом стал Комар-пискун, частенько прилетавший попить богатырской кровушки и поболтать о жизни. Я, кстати, и сам иногда во время тихого часа, высунув руку из-под одеяла, жду, когда, погундев вокруг, злодей пушинкой сядет, придирчиво поищет нужное место в моих порах, а потом, чуть уколов, утопит острый хоботок в коже по самые глаза. Он, гад, пьет, а я наблюдаю, как постепенно тощее брюшко наливается, округляясь, моей алой кровью, и в этот момент мне кажется, что я почти бог, который может в последний момент, когда обжора уже медленно вытягивает жало, прихлопнуть, превратив наглое насекомое в красную размазню. А могу и смилостивиться, великодушно отпустить, мол, лети да помни мою доброту!

…Древнерусские родители в своем дитятке души не чаяли, но старались не баловать, а приучали к общеполезному труду. Мать Храбрыни – Добростряпа частенько кричала любимому сыну:

– Ынюшка, принеси-ка воды!

– Сколько бочек, матушка? – спрашивал он.

Такой сильный был, не бадьями таскал – а бочками сорокаведерными.

Его отец, знатный охотник, передовой зверолов, ударник лесного труда Волкобой велел иной раз сыну:

– Ынька, сходи-ка в лес, дров принеси!

– Сколько бревен, батюшка? – спрашивал парень.

Могуч был не по летам, дрова не вязанками, а стволами таскал. Все в Косогорске были уверены, что богатырские экзамены он сдаст играючи, получит право на ношение меча-кладенца и золоченых доспехов, сядет на лучшего скакуна-тяжеловоза и впредь будет именоваться, как и положено витязю, Храбрыней.

Но вот настал день испытаний. Экзамены принимала особая комиссия: Добрыня Никитич, Василиса Премудрая и Ворон-говорун. Как и в «Зарнице», сначала полагалось ориентирование по карте, нарисованной охрой на козлиной шкуре. Задача непростая: найти в дремучем лесу Заветный дуб, под которым закопан сундук с богатырской рогаткой.

– А разве резину тогда уже изобрели? – ехидно удивился Пферд, сам поначалу пытавшийся рассказывать истории, но без особого успеха: красиво повторять за другими умеет, а придумывать свое – нет.

– А чего ее изобретать – резину-то? – возразил я. – Про каучуковые деревья слыхал?

– Слыхал. Но они у нас не растут.

– Правильно. Резину доставляли из Америки.

– На чем, интересно знать?

– На коврах-самолетах, на чем же еще! Но как импорт стоила она дорого, не то что сегодня. Еще вопросы

– Пока нет… – буркнул посрамленный Борька.

– Картавый, еще раз перебьешь – получишь в лоб, – предупредил Аркашка. – Понял?

– Понял…

…Скоро сказка сказывается, да не быстро дело делается. Ыня, проплутав по чащам два дня и постоянно сверяясь с картой, первым нашел в чаще Заветный Дуб и решил перед тем, как сундук выкопать, отдохнуть чуток – и задремал…

– Что значит задремал? – возмутился Жиртрест. – Он же не пенсионер!

– А кто же тогда второй? – спросил Лемешев, тоже ревниво относившийся к моему сказительству.

– В том-то и штука… – замялся я, сообразив, что у Ыни нет соперника, а без врага всякая история выдыхается через полчаса.

– В чем же штука? – обрадовался, почуяв мою неуверенность, Пферд.

– Подошел! – рявкнул из своего угла Барин.

Пока Борька нехотя вставал, плелся к месту наказания и получал свой американский щелбан, в мою голову словно кто-то вбил солнечный гвоздь, я сообразил: с Ыней в одной группе должен сдавать богатырские экзамены поганый татарин…

– Что значит поганый татарин? – возмутился из угла Хабидулин.

– Ошибочка вышла! Поганый хазарин, – исправился я.

– Другое дело. А кто это?

– Хазары – это те чуваки, которым отмстил Вещий Олег, – уточнил начитанный Лемешев. – Они были неразумные. Тупые, короче говоря.

– Теперь понятно. Ври дальше! – одобрили слушатели.

– Минуточку! А как поганый хазарин затесался к русским богатырям? – удивился Козловский.

– Дурацкий вопрос… – нашелся я. – По обмену опытом.

– Каким еще опытом?

– Богатырским. У меня маман работает на Маргариновом заводе. Так вот, к ним все время то немцы из ГДР, то поляки, то венгры приезжают – опыт перенимать…

– Точно, на «Клейтук» монголы повадились, не знают, куда верблюжьи кости девать… – подтвердил Вовка.

– Все заткнулись! – рявкнул Жаринов, высматривая новую жертву.

А я продолжил рассказ, точнее, вернулся немного назад. Так вот, поганый хазарин тайком подмешал за завтраком в ковш с квасом отвар дурман-травы. Ыня выпил и под дубом вырубился.

– Вот сволочь! – ахнул Засухин.

Пока Ыня спал, хазарин, ориентируясь на громовый храп (картой, будучи неразумным, он пользоваться не умел), отыскал в чаще Заветный дуб, выкопал сундук, достал богатырскую рогатку и побежал туда, где заседала экзаменационная комиссия, которая очень удивилась, увидев басурмана, но делать нечего: пришлось допустить его к испытаниям по стрельбе. Добрыня отсчитал сто шагов, вбил в землю заточенный кол, на него насадил яблоко, на яблоко положил сливу, на сливу вишню, а на вишню горошину. Попадаешь в горошину – пятерка, в вишню – четверка и так далее.

– А если промажешь? – спросил Жиртрест.

– Единица без права пересдачи.

– Почему?

– Потому что не всем же Русскую землю защищать, кому-то и пахать ее надо.

– Логично, – согласился Козловский.

А я продолжил: пока отравленный Ыня спал богатырским сном, Хазарин, потирая шаловливые ручонки, взял рогатку, встал на линию огня, прищурил глаз, но резину натянуть до упора не смог – очень уж тугая, на русскую силушку рассчитанная…

– А Григорий Новак, между прочим, еврей! – не удержался, брякнув из темноты, Пферд.

– Тогда иди сюда! – ласково позвал Аркашка.

Борька поплелся за вторым щелбаном, а я продолжил историю, разматывавшуюся передо мной, как волшебный клубок.

…Ыня же тем временем проснулся, увидел, что лежит на самом краю свежей ямы, а сундук открыт и пуст. Почуял он неладное, закручинился, встал и помчался в родной Косогорск. Бежит – земля дрожит.

– Где ж ты пропадал, растяпа? – строго спросила племянника Василиса Премудрая: она приходилась родной сестрой Добростряпе.

– Закемарил под дубом… – сознался парень, которого с детства учили говорить только правду и ничего, кроме правды.

– Позо-р-р-р! – каркнул Ворон-говорун.

– Ладно, это еще полбеды, Дуб таки он нашел. А это самое трудное. Ставим тебе, увалень, четверку. Теперь забери рогатку у этого слабака. – Добрыня Никитич кивнул на опозорившегося Хазарина. – И стреляй! Да смотри не промахнись!

Ыня встал на линию огня, взял круглый камешек, легко натянул резину и сбил желудь с самой верхней ветки дуба: для начала полагался один пробный выстрел.

– С Заветного Дуба? – уточнил Засухин.

– Нет, с обычного. На Руси дубов много, включая тебя, – ответил я.

…Но вот несчастье: когда Ыня прицелился по-настоящему, он с ужасом увидел, что на горошину присел отдохнуть его лучший друг Комар-пискун. Обознаться невозможно: из-за частого употребления богатырской кровушки тот был значительно крупнее своих сосущих собратьев.

– Как малярийный? – уточнил Ивеншев.

– Поменьше, но в своей группе очень большой.

Тут Ыня с ужасом понял, что, попав в горошину, может покалечить, даже убить друга, а кричать ему, махать руками бессмысленно – комары глуховаты от природы, так как втыкают хоботки в питательную жертву по самые уши.

– Пли! – скомандовал Добрыня Никитич.

Размышлять некогда. Ыня выстрелил и попал точно в середину вишенки, Пискуна подбросило вверх, контузило, но он остался жив.

– Четверка, – со вздохом оценила комиссия. – Не ожидали от тебя, добрый молодец! Ты сегодня просто какое-то огорчение для всего педагогического коллектива!

А тут настал черед последнего, самого важного состязания – русской борьбы. Все были, конечно, уверены, что Хазарин моментально окажется на лопатках, так как Ыня всех в Косогорске легко кидал через бедро, даже взрослых мужиков. Но хитрый иноземец только прикидывался неразумным, чтобы притупить бдительность, он незаметно натерся рыбьим жиром, который Ыня с детства терпеть не мог, от одного запаха его мутило и корежило…

– Аллергия! – пояснил Лемешев.

– Что? – не понял Аркашка.

– Болезнь такая. Можно опухнуть и умереть.

– Как с похмелья?

– Вроде того…

…В результате хитрый басурман все время уходил из захватов. Сожмет Ыня туловище супротивника, а тот, как банный обмылок, из рук – шнырк. Мучился, мучился парень, разозлился и так сдавил делового хазарина, что этот засушенный Геркал улетел на сто метров вверх и застрял в раскидистых ветвях дуба…

– Заветного? – уточнил Засухин.

– Заветного, заветного, на Руси все дубы заветные.

– Погоди, а с чего это он вдруг улетел? – не понял Папик.

– А ты арбузными зернышками никогда не стрелял?

– Ах, в этом смысле… Так бы и объяснил.

Когда на обед вместо компота давали арбузы, столовая превращалась в поле боя, ведь если склизкую плоскую косточку сильно сдавить большим и указательным пальцами, она вылетает со страшной скоростью, как пуля, бьет на десять метров, в прошлом году парню из первого отряда попали со всей дури в глаз – пришлось к окулисту в Домодедово везти.

Экзаменационная комиссия снова оказалась в трудном положении. По правилам побежденный соперник должен лежать на лопатках, а он висит в ветвях, как русалка, умоляя, чтобы его оттуда сняли и отправили скорей в родной Хазарстан.

– Четвер-р-рка, – каркнул Ворон-говорун.

Остальные согласились и призадумались. Случай-то небывалый. Да, Ыня не вырыл сундук, но он нашел по карте Заветный дуб, а вот

– Кого-кого? – не понял Хабидулин.

– Так царей иногда называют…

– Почему?

– А черт его знает… – пожал я плечами.

– Татарин, иди-ка сюда, объясню! – поманил его из своего угла Аркашка.

Ренатка со вздохом поплелся на экзекуцию, а я продолжил рассказ. Гибель царя означает резкое обострение международной обстановки. Кому это выгодно? Ясно – врагам Руси и разным определенным кругам Запада. С третьим экзаменом тоже без пол-литра хмельного меда не разберешься. Да, Хазарин не лежит на лопатках, а висит на ветвях, проклиная тот день, когда поехал к нам обмениваться опытом. Разве это не победа? Конечно, не по правилам, а все-таки победа.

Получив три четверки, Ыня по всем обычаям должен был теперь сохой землю пахать, камни-валуны с полей таскать да сорные дубы корчевать… Но четверка четверке – рознь! Жалко все-таки могучего парня из богатырского сословия навсегда вычеркивать… Что же делать? Как беде помочь? Думали, судили-рядили. Наконец мудрый Ворон-говорун каркнул:

– Похор-р-оныч!

Так прозвали в Косогорске самого умного старца, который давно уже лежал, готовый к смерти, в гробу на пуховой перине. Три раза в день ему вежливо стучали в крышку, он отодвигал и забирал завтрак, обед и ужин – овсяный кисель, который, как говорит моя бабушка Аня, любую хворь лечит. Пришла комиссия и вежливо постучала. Похороныч удивился внеплановому посещению, но приоткрылся, мол, кто такие и чего надо от умирающего.» Извинившись, Василиса Премудрая объяснила, в какую сложную переделку попал ее любимый племянник. Похороныч хмуро выслушал, долго думал, потом пожевал губами и молвил:

– Звать сего бестолкового отрока богатырем Храбрыней преждевременно. Пусть побудет пока подбогатырком Ыней. Чтобы стать богатырем Храбрыней, надобно ему совершить тридцать три подвига. Да будет так! – И захлопнул крышку, попросив впредь его без овсяного киселя не беспокоить.

Я потом не раз ругал себя за это сказочное число – 33! Ну, сказал бы: три, семь… Черт меня за язык тянул! 33 подвига – это же чокнешься, пока придумаешь, даже Геракла хватило лишь на двенадцать подвигов! Но делать нечего: слово не воробей…

31. Ночная почта

…Придумывая на ходу семнадцатый подвиг, я рассказывал пацанам про то, как Ыня на ковре-самолете устремился за Фантомасом, угнавшим истребитель последней модели. Злодей оглядывался и злорадствовал, издавая известный всему Советскому Союзу утробный смех: «Хэ-хэ-хэ!» Но он не знал: если три раза топнуть по ковру-самолету, дунуть-плюнуть и громко сказать: «Но-о, залетный!» – он сразу же переходит на сверхзвуковую скорость. Ыня спрятал верного Комара-пискуна в боковой карман, чтобы не сдуло встречным потоком воздуха, и…

Но тут в дверь тихо постучали. Я на всякий случай замолчал. Стало слышно, как в тишине поскрипывают половицы, словно возвращая шаги, накопленные за день.

– Тихо! – скомандовал Жаринов. – Голубь, наверное, проверяет. Тяпнул стакан и прибежал позырить. Хитрый, сволочь…

– Не похоже… – засомневался Пферд.

– Зассыхин, узнай!

Засухин покорно встал, прошлепал босиком по полу, осторожно выглянул за дверь и скрылся в прихожей. В лунном свете его темный силуэт был словно очерчен серебристой каймой.

– Ну, что там? – раздраженно спросил тираннозавр.

– Почта! От девчонок!

Все встрепенулись, а некоторые даже вскочили с кроватей. Засухин вернулся в палату, неся перед собой осторожно, как тарелку горячего супа, набитую записками «нопасаранку».

– Ого! Давай сюда! – приказал Аркашка.

В почту мы играли с девчонками нечасто. Занятие это увлекательное, даже захватывающее, но для него требуется особое настроение, насмешливо-грустно-мечтательное, что ли… Чаще всего переписку затевали, когда наползал долгий шуршащий дождь, тропинки размокали, футбольное поле покрывалось лужами, пахло влажной зеленью, с глянцевых листьев падали частые капли, а бабочки залетали в палату, чтобы переждать ненастье… Нас загоняли в корпуса, вовлекали в развивающие игры, втравливали в разные диспуты с очевидными выводами – ученье свет, а невежество – тьма. Или мелкими перебежками вели в клуб на какую-нибудь репетицию. Могли даже внеплановый фильм показать!

Переписку всегда начинают почему-то девчонки, женщины вообще любят выпытывать чужие чувства и мысли. «Как ты ко мне относишься?» Да если бы люди говорили друг другу всю правду про то, как кто к кому относится, началось бы сплошное безобразие – супруги развелись бы, а старые друзья перессорились. У нас есть дальние родственники – дядя Петя и тетя Зоя, которая как выпьет рюмку, так начинает выпытывать у окружающих, что они о ней на самом деле думают. Только не врите! Но если кто-нибудь скажет ей честно, например, про новую прическу цвета рыжей мастики для паркета, она сразу впадает в истерику, выскакивает из-за праздничного стола и убегает в ночь, даже не попробовав утку с яблоками, а дядя Петя, на ходу обгладывая крылышко, бросается вслед за ней с воплем: «Зая, не делай глупостей!» Ну, и кому нужна такая правда?

Письма от девчонок – это вчетверо сложенные тетрадные листки, на которых остается еще много места для ответа и даже для целой переписки. На каждом послании есть адрес, например «П-5», что означает: правый ряд, пятая кровать от двери. Или Л-7 – левый ряд, седьмая койка. Наверняка у девчонок есть план нашей палаты, и там указано, кто где спит. Гадом буду, в самом начале смены они его составили, шпионки!

При свете фонарика, толкаясь и перешептываясь, пацаны стали разбирать почту, точнее, искать первым делом весточку для Жаринова, а тот ждал, нетерпеливо раздувая ноздри. Однажды ему никто не написал, и он от злости отдубасил Ренатку, которому пришли сразу три послания от татарской родни. На этот раз, к счастью, обошлось.

– Вот Л-12! – Засухин отдал тирану свернутый вчетверо тетрадный листок.

– Ты руки мыл?

– Мыл.

– То-то!

Судя по тому, что среди «адресов» оказались П-1 – кровать Козловского, опустевшая несколько дней назад, и Л-8 – койка Ивеншева, увезенного домой со сломанной рукой еще в середине смены, писульки отправлялись наобум, по схеме, чтобы просто подурачиться. Кто же в почту на полном серьезе играет? Я толкнул в бок затихшего Лемешева:

– Паш, тебе телеграмма!

– Меня нет дома, – ответил он из-под одеяла.

Письмо с моим адресом П-2 было сложено не так, как остальные, а почему-то фронтовым треугольником. Странно!

Со стороны это, наверное, выглядело странно: сбившись в кучу, сблизив головы, освещая прыгающим желтым лучом шуршащие листочки, мы читали послания и хохотали, подзадоривая друг друга. По стенам метались наши изломанные тени.

– Лемеш, слушай, что тебе написали, – заржал Жаринов:

Гулять мы будем при луне,

В любви признаешься ты мне!

– Будешь отвечать?

Пашка не отозвался.

– Бокова сочинила! – со знанием дела заметил Папик. – Больше некому.

– И мне тоже в стихах! – гордо сообщил Засухин:

Зачем, зачем вы удалились?

Пошли гулять и провалились!

– В сортир! – заржал тираннозавр и дал бедняги звонкий подзатыльник. – Пферд, а у тебя что?

– У меня то же самое, – попытался увильнуть Борька.

– Врешь. – Аркашка ловко выхватил записку и гнусным голосом прочитал, нарочно картавя:

Грустно и уезжать не хочется. Правда?

– Поступальская, – определил он. – Редкая дура! Я ей сам отвечу…

Пферд насупился, играя желваками и глядя на обидчика исподлобья.

Несколько записок, прочитанных вслух, были совершенно одинаковые, словно написаны под копирку: «Как ты ко мне относишься?» Когда Жаринов вопросительно глянул на меня, я со старательным равнодушием ответил, мол, у меня в бумажке то же самое – про отношение. Он, кажется, не поверил, но замял вопрос для ясности. На самом деле на моем листке строгим почерком было написано:

Зря ты не пригласил меня на танец! Я ждала!

«Нинка! – сообразил я. – Написала, как и обещала. Теперь не отвяжешься…»

– Чего отвечать-то? Думай, Шляпа! – приказал тираннозавр. – Надо бабам нос утереть!

– А тебе-то самому что написали? – отстраненно спросил я.

– Мне тоже в стихах. Издеваются, сучки:

Хочу навек с тобой дружить

И этой дружбой дорожить!

Я немного подумал и продиктовал ему ответ:

Дружить с тобой большая честь,

Когда узнаю, кто ты есть!

– Соображаешь! – хмыкнул Аркашка, пересел к тумбочке и в свете фонарика нацарапал, слюнявя химический карандаш, ответ.

– Перед «знаю» нужна запятая?

– Нужна.

– Сам знаю…

Покончив с ответом, злодей написал еще и Поступальской, судя по ухмылке, что-то гадкое.

Остальные справились с задачей сами, а на вопрос: «Как ты ко мне относишься?» – дружно признались: «Скорее положительно, чем отрицательно» – как в фильме «Я вас любил…», где герой втюрился в «маленького лебедя», точнее, в девочку-балерину.

Я же решил отшить приставучую Краснову и, недолго думая, вывел строкой ниже: «Мое сердце принадлежит другой», хотя правильнее было бы написать: «другим», а именно: Шуре Казаковой и Ирме Комоловой. Кто знает, может быть, когда-нибудь сам Ираклий Андронников расскажет по телевизору захватывающую тайну двух «К», владевших в давние годы сердцем знаменитого писателя-сказочника «Ю.П.».

Ответы сложили в пилотку, и Засухин понес их девчонкам на вытянутых руках – так в кино саперы держат мину, готовую рвануть. Вскоре и в самом деле до нас докатились вопли и взрывы смеха, слышные даже через коридор: «Ой, не могу! Ой, держите меня!» Пока ждали результатов, мне было велено продолжить историю про подбогатырка…

…Фантомаса Ыня все-таки не догнал, самолет оказался с космическим двигателем, а сам преступник влез в скафандр, поэтому спокойно улетел в космос, где затаился среди комет и астероидов, как мы, играя в казаки-разбойники, прячемся среди нагромождений стройматериалов. Ыня к такому повороту событий готов не был, растерялся и расстроенный вернулся на Землю. Однако мудрый Добрыня Никитич рассудил, что, изгнав Фантомаса за пределы планеты Земля, подбогатырок с задачей справился и поставил ему «зачет». Но впереди была еще хренова туча подвигов, чтобы стать настоящим защитником Руси и зваться полным именем Добрыня.

…Сидит, значит, Ыня на печи, чешет живот, тоскует, не зная, куда силушку девать, чем народ удивить и приблизиться к богатырскому сословию. Тут вернулась в избу Добростряпа, она ходила к Синему морю постирушки полоскать, так как благодаря цвету воды можно было прекрасно обходиться без синьки. Экономия! Пока трудолюбивая женщина отжимала белье, к берегу прибило засургученную бутылку из-под древнерусского шампанского. Она, конечно, захватила ее домой, ведь по городам и весям постоянно курсировала запряженная битюгом телега «Вторсырья», собирая у населения пустую тару – стеклянную, деревянную, глиняную, берестяную. Посмотрел Ыня бутыль на свет и увидал внутри скрученную бумажку.

«Зело интересно!» – подумал он, отковырял сургуч и вытряхнул на стол свиток.

32. Нестыковочка

Но тут в дверь снова постучали, Засухин, не дожидаясь приказа, вскочил, прошлепал к входу и принял в щель почту. Пилотка на этот раз не понадобилась, немногочисленные ответы уместились в руках. Видимо, многие девчонки поржали, покочевряжились и успокоились. Однако не все охладели к переписке. Жаринову неизвестная насмешница на вопрос, кто она такая есть, сообщила:

Та, которая тебя

Обожает вне себя!

Аркашка строго посмотрел на меня, я не уклонился – мы тоже насмехаться умеем:

Приди под старый абрикос,

Мы побеседуем всерьез!

Абрикосов на территории лагеря я не припомню, но чего не сделаешь ради рифмы. На наши типовые ответы «Скорее положительно, чем отрицательно» последовали типовые каламбуры, вроде: «Ну иположисвое отношение под подушку!» Папик обиделся и прервал заочное общение с неведомой острячкой. Мрачный Пферд после ответа, накарябанного Жариновым, обратки от Поступальской не получил и сник. Оставалось только догадываться, какую гадость злодей ей начирикал. Ничего, завтра разберутся. А вот у меня с Нинкой завязалась интересная и странная переписка.

«А почему же ты на меня так смотрел всю смену?» – спрашивала она.

«Как?» – поинтересовался я строчкой ниже.

Пока переправляли почту и ждали, я успел рассказать, как Ыня развернул свиток и прочитал написанный кровью зов о помощи, мол, спасите нас, русские богатыри, из вражьего плена! Подпись: Арина, дочь купеческая. Призадумался подбогатырок: где же искать пленницу-страдалицу, земля большая, темниц и невольниц много, за всю жизнь не обойдешь…

– Черт, комарья сегодня – туча… – Ренатка хлопнул себя по лбу. – Дождь точно будет…

…Тут к тоскующему силачу прилетел Комар-пискун и, заламывая лапки, пожаловался, что, мол, всех его собратьев собираются вытравить с помощью новейшего яда ДДТ. Он попросил у друга помощи, обещая впредь пить кровь только врагов Руси…

– Слушай, Пискун, а ты сможешь разыскать неизвестно кого неизвестно где? – спросил друга Ыня.

– Одной левой! Мне бы только кровь этого неизвестного попробовать!

– А если кровь засохла?

– Неважно!

Подбогатырок развернул перед дружественным насекомым послание Арины, комар потыкал хоботком в буквы, выведенные кровью, и говорит:

– Все ясно. Девушка.

– Ух, ты! – изумился подбогатырок.

– Содержание гемоглобина нужно? – уточнил Комар.

– Нет, не надо.

– Тогда давай так: мои кровососы разлетятся повсюду, перекусают всех, кто попадется навстречу, и найдут твою купчиху, а ты подумай, как спасти наше племя от ДДТ!

– Не дрейфь! – ответил Ыня. – Помогу чем смогу!

В дверь снова постучали. На этот раз ответы пришли только мне и Аркашке, ему неведомая насмешница сообщала:

Приду к тебе я, например,

Лишь после дождика в четверг.

– Вот зараза! – рассвирепел тираннозавр и потребовал отбрить насмешницу, что я и сделал, чуть-чуть подумав. Наш ответ был таков:

И ты мне тоже дорога,

Как кошке пятая нога!

– Ты, Шаляпин, поэтом, наверное, станешь? – ядовито буркнул, выглянув из-под одеяла, Лемешев: мое сотрудничество с Аркашкой его явно задевало.

– Там посмотрим… – ответил я, развернув наконец и свой треугольник.

Ответ Нинки меня озадачил: «Не так, как на других!» Поразмышляв, я написал: «Я смотрел на тебя как на друга!» А что я мог еще придумать, чтобы не обидеть Краснову. Нельзя же вот так прямо влепить, что, честно говоря, слушать ее трескотню и смотреть на веснушки – удовольствие ниже среднего.

Засухин отнес поредевшую почту, а я стал рассказывать историю дальше, сочиняя на ходу. Ыня, не зная, на самом деле, как помочь другу, пошел за советом к Похоронычу, прихватив с собой пару ведер свежего овсяного киселя, которого от души наварила Добростряпа. Правда, по пути одну бадейку парень попробовал и умял. Похороныч откинул крышку, выкушал подношение, выслушал условия задачи, долго думал, а потом посоветовал обратиться к умельцу Левше. Как удалось выяснить в «Косогорсправке», тот обитал черт знает где – в Англии. Достал подбогатырок из чулана ковер-самолет, выбил из него пыль, раскатал на траве-мураве. А так как Левша не только далеко жил, но и родился спустя тысячу лет спустя, Ыня сначала дернул за правый передний угол, отвечавший за перемещение во времени, а потом уже за левый – ведавший движением в пространстве. Топнул, дунул-плюнул…

– Минуточку, – прервал меня Лемешев, вернувшийся в действительность. – Но ведь Левши никогда не было, он придуманный персонаж. Нестыковочка!

– Не возникай! – рявкнул Жаринов.

– Ну почему же? – ответил я не моргнув глазом. – Никакой нестыковочки нет. Ыня ведь тоже придуманный… Так на так и выходит!

– Логично, – согласился Пашка.

– Ври дальше! – приказал тираннозавр. – А ты, Лемеш, не мешай. Умнее всех? Будешь у меня сейчас пятый угол искать!

Тут в дверь снова постучали. На сей раз суетливый Засухин принес одно-единственное письмо, отдав мне в руки все тот же листок, сложенный треугольником. Я развернул и прочитал: «Почему же тогда ты не предложил мне дружить? Я бы согласилась!» Подумав, что не велико счастье дружить с приставучей и болтливой Красновой, я ответил уклончиво и, кажется, совсем не обидно: «Прости, не хватило смелости!»

Когда Засухин понес треугольник к двери, Барин, проводив его нехорошим взглядом, ревниво спросил:

– С кем это ты, Шляпа, так зацепился?

– Не знаю, – честно пожал я плечами. – Инкогнито.

– Инкогнида? Ну, валяй – дунди дальше!

…Ыня и Комар-пискун долго искали Левшу, которого коварные англичане запрятали в башню Тауэр. Ее я, затягивая время, долго и подробно описывал, вспоминая отличную книжку «Принц и нищий». Друзьям в поисках умельца помог Том Кенти, хранитель Большой королевской печати, так как, будучи выходцем из бедняцкой среды, он с уважением отнесся в подбогатырку. Они нашли узника и помогли Левше бежать из темницы, а пока летели назад, умелец, узнав про угрозу ДДТ, пообещал каждому комару смастерить крошечный противогаз, чтобы пережить любую потраву…

– Противогаз комару? Он должен быть меньше… меньше… – Пферд не смог подобрать сравнения.

– Но блоху-то Левша подковал! – возразил я.

– Это верно!

33. Темная

Тут снова пришел ответ. Засухин, которому явно нравилось злить своего обидчика, подошел ко мне и с поклоном отдал единственное письмо. Все посмотрели на меня с завистью, особенно Пферд. Я развернул треугольник. Пашка протянул мне фонарик и скосил глаза, изнывая от любопытства: что же это за переписка такая – одна на всю палату?! Но я прикрыл листок рукою, как в школе от соседа по парте. Мой друг обиделся и демонстративно отвернулся.

«Будь смелее!» – написала мне Нинка.

Я нацарапал в самом внизу листка: «Буду!»

Почтальон, забрав ответ, двинулся к двери, когда Жаринов грозно окликнул:

– Зассыхин, неси-ка сюда! Хором почитаем. Что-то Шляпа сегодня слишком секретный! Где больше двух – там говорят вслух.

Бедный парень замер в нерешительности, понимая, что попал в переделку.

– Жар, это не по правилам, – мягко возразил я.

В общем-то, никаких жутких тайн в письме не было. Да и какие особые секреты могут связывать меня с Красновой? Но из-за того, что тираннозавр с издевкой прочтет вслух мою переписку, пусть даже с нелепой Нинкой, меня охватила непонятная ярость. С какой еще стати?

– Да, так нельзя! – подтвердил Лемешев. – У нас даже государство письма не вскрывает.

– Заткнись! Зассыхин, давай сюда, убью!

Несчастный почтальон вздрогнул, повернулся и покорно побрел к Жаринову. Оказывается, когда в книжках пишут, будто героя что-то толкнуло или подбросило вверх, это не преувеличение и не фантазия автора, это чистая правда! Сам не понимая, как я вмиг, словно меня метнула катапульта, очутился перед испуганным Засухиным и выхватил треугольник из его шершавой от экземы руки.

– Отдай, – испугался он.

– Неси сюда! – приказал мне Аркашка, лениво поднимаясь с койки.

– Да пошел ты на… х-ху… тор бабочек ловить! – ответил я, порвал письмо, а клочки бросил на пол. – Читай, урод!

– Что-то-о-о?! – Жаринов вскочил, звякнув пружинами, и двинулся на меня с беспощадной ухмылкой.

В лунном свете я отчетливо увидел его ощеренный щербатый рот и веселые глаза, а пружинистое тело тираннозавра отчетливо вспучилось бугристыми мышцами, напоминавшими крупную выпуклую чешую. Окончательное сходство с кровожадным доисторическим ящером ему придавали руки, он держал их на уровне квадратиков накачанного пресса, но не сжав в кулаки, а, наоборот, свесив кисти – так нас в детском саду учили изображать доброго зайчика-попрыгунчика в зимнем лесу:

Трусишка, зайка серенький,

Под елочкой скакал.

Порою волк, сердитый волк,

С лисою пробегал…

Но я-то знал: опущенные руки – это хитрый хулиганский приемчик, чтобы жертва расслабилась, не ожидая удара.

«Смешно, – мелькнуло в голове, – из-за Нинки Красновой меня сейчас отмутузят…»

Я объявлюсь дома с расквашенным носом, лиловым фингалом под глазом, и Лида, увидев избитого сына, в

– Да что же это такое! Я думала, ты вернешься из лагеря посвежевшим!

В палате наступила такая тишина, что слышно было, как скрипят половицы и бьется под потолком в паутине погибающая муха. Отчаянные взгляды пацанов прожгли мне кожу. Подойдя вплотную, Аркашка, дохнув на меня кислым табачищем, проговорил сквозь зубы:

– А ну, повтори!

– Ладно, ладно, Жар, я не прав, извини! – как можно жалобнее отозвался я.

– Ну вот! Другое дело, Шляпа! Сразу бы так! – Он дружески положил мне левую руку на плечо, а правой молниеносно ударил под дых. Я согнулся пополам, понимая, что никогда больше не смогу вздохнуть. Второй раз он обычно бил сбоку в челюсть, а потом, когда человек падал, добавлял ногой по почкам. Дворовая техника. Вжав голову в плечи, я хотел закрыть лицо ладонями, но не успел. Лемешев с каким-то индейским воплем бросился на врага, с разбега ткнув макушкой в бок. Тот от неожиданности отшатнулся, больно налетев поясницей на спинку Борькиной кровати. Пферд, не долго думая, вскочил, размахнулся и шарахнул врага сзади по голове подушкой. А тут еще здоровенный Папик подвалил и швырнул поплывшего злодея через бедро на пол:

– Я тебе покажу армяшку!

– Темную! – очнувшись от оцепенения, страшным голосом заорал Засухин и набросил на поверженного тираннозавра одеяло.

– У-у-бью… – захрипел Аркашка, пытаясь встать.

Но Пферд, размахнувшись, как молотобоец, окончательно снес его с ног новым, чудовищным ударом подушки. Жаринова никто уже не боялся. Мы принялись бить смешно дергавшееся под одеялом тело руками и ногами. Жирттрест сначала, не веря своим глазам, наблюдал за схваткой, а потом с протяжным стоном, напоминающим вой кота, загнанного собакой на дерево, подбежал и, подпрыгнув, всей тушей обрушился на беспомощного обидчика. Послышался вопль и хруст костей. Когда разгоряченный Ренатка схватил табурет, чтобы опустить на мучителя, едва шевелившегося под байкой, в палате вспыхнул ядовитый электрический свет:

– Отставить самосуд!

В дверях стоял Голуб, а у него из-за спины выглядывали испуганные девчонки, и любопытная Краснова, конечно, в первых рядах. В нашей палате повеяло свежей выпивкой, закушенной лучком, дух, хорошо мне знакомый по тем дням, когда у отца получка.

– Ну ни на минуту вас, архаровцев, оставить нельзя! Ну не даете вы старшим товарищам нормально отдохнуть! – покачал головой вожатый. – Придется вас всех наказать! Он подошел к телу, едва шевелящемуся под одеялом, слегка пнул мыском и, услышав ответный стон, поцокал языком: – Ай-ай-ай! А если б я за фуфайкой не вернулся, так и убили бы своего товарища, цветы жизни? Кого хоть воспитываем, макаренки? – Он нагнулся и брезгливо сорвал одеяло с пострадавшего. – Ого! Бунт на корабле! Низы не хотят, а верхи не могут?

На Аркашку было жалко смотреть: из носа хлестала кровь, левый глаз начал заплывать, из разбитого рта свисали розовые слюни. Но главное, главное: в нем появилась небывалая прежде затравленная покорность, как у Засухина. Я не поверил своим глазам: недавний тираннозавр плакал, размазывая по щекам грязные слезы…

– Иди, умойся, окурок жизни! – гадливо приказал Голуб.

И Жаринов, ни на кого не глядя, побрел, хромая и держась за поясницу, прошел бочком сквозь расступившихся девчонок, а потом побежал под дружный торжествующий смех.

– За что вы его так? – всплеснула руками сердобольная Краснова, даже не подозревая, как и все остальные, что темную Аркашке устроили, по сути, из-за нее.

– А вы брысь по кроватям! – цыкнул вожатый на любопытных пионерок – и они скрылись на своей половине.

Голуб прошелся по палате, поправил покосившуюся на стене «Незнакомку», поднял с пола испачканное кровью одеяло и произвел с ним несколько тореадорских движений:

– Ну что, каждому по десять горяченьких или один за всех? Кто начал?

– Он! – расхрабрившийся Засухин кивнул на пустую койку Жаринова.

– Ему уже хватит. Кто еще виноват? Что это тут за клочки? – Он указал на пол. – Убрать! Я жду! Кто примет на себя грехи коллектива?

Пока Засухин подбирал обрывки письма, все молчали. За окном чуть-чуть посветлело, знобкий предутренний ветерок топорщил черную листву, запестревшую серой изнанкой. Вдали застрекотала первая электричка.

Я вышел вперед.

– Молодец! Горжусь тобой! Смелым скидка. Ложись! – И Голуб, загадочно улыбаясь, снял с ноги обувь. – Бью вполсилы…

– Спасибо!

34. Последнее утро

– Ты будешь ко мне приходить, как раньше?

– Не знаю…

– Почему?

– Не знаю…

Я проснулся от недоумения и сразу ощутил нестерпимую мятную вонь, словно меня уменьшили, как Карика и Валю, а потом поместили в коробку с остатками зубного порошка. Перевернувшись на спину, я сразу почувствовал ягодицами последствия «горяченьких», полученных под утро. Но это еще полбеды, мне показалось, что мои лоб и щеки покрылись едкими струпьями, которые стягивали кожу так, что даже поморщиться больно. Не может быть! Как же так?

В палате было совсем светло. Косой солнечный луч, прорвавшись сквозь листву, бил точно в лицо Незнакомки, смотревшей на меня из облупившейся рамы с усмешкой: «Эх ты, соня, проворонил-таки!»

Чтобы окончательно убедиться в непоправимом, я скосил глаза вправо, на Лемешева. Так и есть! Он еще безмятежно дрых, острый профиль, утопающий в подушке, был строг и неподвижен, только ноздри брезгливо трепетали, страдая от ядовитой свежести. Всю его физиономию до ушей покрывали разводы зубной пасты, белые, розовые и салатовые, – точно неумелый кондитер пытался украсить торт кремовыми вензелями. Две завитушки над верхней губой изображали усы. Значит, нас разукрасили недавно, когда уже рассвело. В потемках усы не нарисуешь, а луч фонарика может разбудить.

Я осторожно потрогал свое лицо, и пальцы сразу вляпались в пахучее месиво, оно местами подсохло и неприятно стягивало кожу. Это возмездие! В прошлую смену наша троица продержалась, тихо подбадривая друг друга, всю ночь, и на рассвете, когда сон особенно глубок и сладок, перемазала пастой всю палату, за исключением, разумеется, Шохина и Жаринова. Вот смеху-то было после подъема! Кстати, по лагерным обычаям, обижаться, а тем более мстить за прощальную мазню нельзя. Сам виноват – проспал. Посмейся над собой и другими, а потом иди в умывалку.

Я сел в кровати и осмотрелся. Напротив меня хлопал глазами Засухин, его удивленная круглая рожица напоминала палитру, на которой смешивали белила и розовую краску. Увидев мою разукрашенную физиономию, он нервно хихикнул, но замолчал, увидев мой кулак.

– Кто? – тихо спросил я.

Он в недоумении выпятил нижнюю губу и пожал плечами: измазали всех до единого. Как это могло случиться? Ведь Голуб с вечера собрал в коробку всю пасту. Кто же это сделал? Сначала я заподозрил Аркашку – дождался и отомстил, а тюбик как-то заначил. Его опухшее от побоев спящее лице

«Неужели поседел от обиды и унижения? За одну ночь!» – ужаснулся я, но потом сообразил: низверженный тиран, видимо, спал, накрывшись от обидчиков одеялом, и неведомым злоумышленникам удалось замарать лишь торчавшие наружу волосы. Кстати, когда Жаринов, отправленный в умывалку, вернулся в палату, я не запомнил, наверное, он дождался, пока все захрапят, потом, жалкий, побитый, опозоренный, проскользнул на свою угловую койку и закрылся от жестокого мира одеялом, пахнущим псиной.

Продолжая изучать место преступления, я заметил, что на полу валяются пустые тюбики: одни – плоские, словно побывавшие под катком, другие – туго свернуты и похожи на улиток с круглыми удивленными ротиками. Интересно! Откуда у злодеев паста? Выходит, они заранее знали о конфискации и запаслись? Неужели девчонки? Могли, еще как могли! Но у них тоже все отобрали. Где же они взяли боеприпасы? Ведь из пионеров о предстоящей конфискации никто не знал. М-да, сюда бы Шерлока Холмса с доктором Ватсоном…

Я внимательно рассмотрел пустые тюбики, разбросанные по полу. На некоторых виднелись названия: «Старт», «Зефир», «Лесная»… Интересное кино! У большинства пацанов отобрали «Поморин», который называется так, потому что им можно клопов морить. Ядреный! У кого-то, помню, конфисковали «Буратино», «Антошку», «Пчелку», которая и в самом деле отдает медом: Тигран дал мне как-то попробовать. Примерно такой же расклад у девчонок, я же видел: целый месяц мы бок о бок умывались. По моим наблюдениям, они трут щетками зубы гораздо дольше, чем мы. Да еще многие перед сном наяривают. К концу смены у них пасты почти не остается. А Поступальская, помешанная на белизне зубов, израсходовала свой «Жемчуг» за неделю до конца смены. В артистки готовится! Мне Нинка Краснова выболтала. Голуб, сжалившись, выдал ей целехонький тюбик из «резерва». Странные все-таки они существа – девчонки! Так заморачиваться из-за цвета зубов! Как в сказке: «Я ль на свете всех милее, всех румяней и белее?!»

Но кто же нас все-таки вымазал?

За окном послышались жестяные звуки скрипучего репродуктора:

Вставай, вставай, дружок,

С постели на горшок!

Вставай, вставай, порточки надевай!

Лемешев открыл глаза и сначала лежал неподвижно, принюхиваясь, потом осторожно потрогал свои розовые усы и плаксиво сморщился:

– Вымазали-таки!

– Угу, – кивнул я. – У меня тоже усы?

– Тоже, – подтвердил он. – Зеленые. А у меня?

– Розовые.

– Гады! – возмутился Пашка. – Но ведь пасту у всех отобрали!

– В том-то и дело!

– Кто же?

– Об этом и думаю.

– Может, это нам за первую смену отомстили? – предположил он.

– Вряд ли… Всех вымазали.

– Да, нестыковочка… Девчонки?

– У них тоже тюбики конфисковали…

– Остаются марсиане, – усмехнулся Пашка, и его розовые усы смешно шевельнулись.

В палату походкой победителя вошел бодрый Голуб, одетый в майку и треники. Выглядел он по-домашнему, словно ночевал здесь, в нашем корпусе, а не у себя в общежитии. Его чуть пошатывало, и мятный воздух в комнате смешался с легким похмельным перегаром. В руках вожатый держал коробку из-под макарон.

– Ну что, клоуны? – засмеялся Коля, обводя нас веселым и мутным взглядом. – Проспали! Зря, выходит, мы старались, пасту собирали? Эм, посмотри на этих импрессионистов!

Из-за его спины выглянула Эмаль и картинно всплеснула руками. Она была в халатике, с распущенными волосами и расслабленно улыбалась.

– Девчонок тоже измазали? – спросил Тигран: у него была такая физя, словно его макнули, как Чарли Чаплина, лицом в кремовый торт.

– Девочки такими глупостями не занимаются! – помотала волосами воспитательница.

– Девочки занимаются другими глупостями… – жмурясь, как кот, промурлыкал вожатый, он хотел еще что-то добавить, но воспитательница ткнула его локтем в бок.

– Зарядка будет? – спросил Пферд – ему нарисовали на щеках крестики и нолики.

– Нет, физрук устал… Ликуйте! Вы разве не поняли, что вас на час позже подняли. Цените! – Голуб подошел к Жаринову, взял его за подбородок и некоторое время рассматривал расквашенную рожу. – Ты жив, жертва коллектива?

– Жив, – ответил тот, едва шевельнув разбитыми губами.

– Заявления для мировой общественности делать будешь? Кто? Почему? За что?

– Не буду, сам разберусь…

– Ну, твое дело. А тебя, я смотрю, почти не вымазали. Странно как-то! – Голуб загадочно почесал грудь.

– Вымазали, – мрачно ответил тот и показал свой затылок: засохшие белые волосы смешно торчали в разные стороны.

– Хитер!

– Это не я!

– И лошадь не твоя! – Голуб, достав из заднего кармана зеркальце, с огорчением проверил редеющий чуб.

– Можно? – Бывший тираннозавр неуверенно протянул руку.

– Ну, посмотрись, посмотрись! – Вожатый отдал зеркальце. – Зрелище не для слабонервных.

– Суки! – прошептал Аркашка, изучая синяки и кровоподтеки на избитой физиономии.

– Вот мама-то огорчится! – неискренне посочувствовал вожатый.

По тому, как Жаринов переменился в лице, стало понятно, что Коля ткнул его в самое больное место. Мне стало жалко поверженного мучителя. Я вдруг представил себе, как его красивая мать нежно водит культей по щекам избитого сына и тихо плачет.

– Почему все еще лежат? – картинно удивился Голуб. – Переходим к водным процедурам.

– Аркадий, вымой голову! – приказала Эмма Львовна. – У меня есть свинцовая примочка.

– Поздно! – покачал головой напарник. – Все кончено! К двенадцати автобусы подадут.

Мы разобрали из коробки конфискованную пасту, с трудом определяя, где чья. К концу смены у каждого осталось примерно полтюбика, некоторые пацаны специально экономили, выдавливая на щетку полчервячка, берегли боеприпасы для последней пионерской ночи, для последнего озорства. И вот на тебе – сэкономили!

Прихватив вафельные полотенца, мы, как индейцы с остатками боевой раскраски на лицах, поплелись в умывалку. Девчонки, завидев нас, захохотали будто ненормальные, показывая пальцами и глумясь над перемазанными товарищами. Длинные волосы – жестокие сердца! Даже грустная Ирма через силу улыбнулась. Но особенно заливалась Нинка Краснова:

– Ой, не могу! Ой, умру от смеха! – И, показав пальцем на Жаринова, спросила: – А на тебя пасты, что ли, не хватило?

– Заткнись! – Он было двинулся на нее.

– Сам заткнись! – смело ответила она. – А то и мы тебе тоже сейчас темную устроим!

К всеобщему удивлению, бывший тираннозавр сразу же сник, затравленно оглянулся и нехотя побрел к журчащим кранам: умывать расквашенную рожу, мочить саднящие раны – то еще удовольствие. По себе знаю…

Лемешев тем временем уже бросал себе в лицо пригоршни воды, старательно соскребая со щек подсохшие разводы. Занявшись тем же самым, я в какой-то момент незаметно скосил глаза: Ирма умывалась неторопливо, осторожно, словно лаская свое лицо. Одно слово: девочка!

– Как же мы проворонили? – спросил я друга. – Неужели ты ничего не почувствовал?

– Не-а… – фыркнул он. – Спал как убитый. А ты?

Но это была неправда: мертвые не видят снов, а мне приснилось нечто невообразимое: я возвращаюсь домой в Москву, иду по нашему Рыкунову переулку из общежития в школу, а на самом деле чтобы заглянуть к Шуре Казаковой, прячусь напротив, как обычно, в кустах отцветшей сирени и долго смотрю в угловое окно второго этажа. Створки настежь, и тюлевая занавеска таинственно трепещет. Значит, дома… Летом, под раскалившейся на солнце железной крышей в комнате у них страшная духота, поэтому они специально устраивают сквозняки. Я вот иногда думаю, почему никто никак не догадается изобрести такой морозильник, который свой холод будет не хранить внутри, а, наоборот, выпускать струями наружу, остужая помещение? Это же так просто и гораздо лучше вентилятора с резиновыми крутящимися лопастями. Он только гоняет жару туда-сюда…

– Шура! – зову я сначала очень тихо, а потом все громче и громче: – Шу-ура! Шу-у-ура!! Ш-у-у-ура!!!

Вдруг тюль раздвигается, как занавес в театре, и над цветущими геранями возникает… печальная Ирма.

– Ты? – спрашиваю я, потрясенный. – А где же Шура?

– Она переехала. Теперь здесь живу я. Ты будешь заходить к нам в гости, как раньше?

– Не знаю.

– Почему?

– Не знаю…

От этого мучительного недоумения я и проснулся, сообразив, что весь перемазан пахучей, ссыхающейся пастой.

– Позырь, ничего не осталось? – Лемешев предъявил мне свое умытое лицо.

– Около уха немного есть… – показал я пальцем. – А у меня?

– На виске чуть-чуть… – вглядевшись, определил Пашка. – В следующий раз надо будет заранее выпить пургена. Пробегаешь всю ночь в тубзик – и не уснешь.

– Хорошо быть мудрым на следующее утро.

– У тебя тоже дома есть сборник пословиц и поговорок?

– У меня есть бабушка.

35. То косы твои, то бантики…

Транспорт уже стоял на обводной дороге, но посадка еще не началась: ждали машину ГАИ, она должна ехать впереди колонны и через рупор громко упрекать тех странных водителей, которые не понимают, что пионерам, возвращающимся домой из лагеря, надо уступать дорогу. Так положено по закону! Автобусы нам подогнали самые обычные, рейсовые, с незнакомыми двухзначными номерами, но все как один по-первомайски украшенные маленькими красными флажками, торчащими, словно рожки, над кабинами. Все-таки заботливое у нас государство! Водители в ожидании разлеглись на травке и курили, наслаждаясь природой, которая уже начала уставать от долгого лета. Один пожилой шофер даже разулся, снял носки и, шевеля пальцами, с удивлением рассматривал желтые, окаменевшие ногти на своих ногах.

Аккуратно причесанная Анаконда поглядывала на часы и сердилась из-за задержки. Не терпится им от нас избавиться! Торопятся. Мы еще только шли с завтрака, изучая в пакетах выданный нам в дорогу сухой паек: вареное яйцо, бутерброд с сыром, два соевых батончика и яблоко, – а уборщицы и нянечки уже выносили из палат охапки серого белья и матрасы с большими желтыми пятнами – следами недержания. В первом корпусе завхоз Петр Тихонович вставлял в раму стекло: видно, там ночью тоже ребята власть подухарились. Физрук Игорь Анатольевич уносил в подсобку, с трудом удерживая в руках, четыре футбольных мяча, их выдали в начале смены под расписку вожатым. От «белых домиков» шибало свежей хлоркой, щипавшей глаза.

Нарядная и непривычно счастливая Маргарита, отдыхая от дел, вела за руку по дорожке свою едва ковыляющую малышку, которая таращилась на нас глупыми глазами, круглыми от беспрестанной новизны.

– А это – ребятки, пионеры, – воркующим голосом объясняла Званцева. – Они уезжают. Ту-ту! Скажи «ту-ту»!

Странные люди – родители! От чрезмерного чадолюбия у них что-то делается с головой. Ну как ребенок может сказать «ту-ту», если во рту у него пустышка, похожая на пятачок Наф-Нафа?

С Поля доносились глухие удары, словно кто-то пыром, неумело бил по мячу. Это бухгалтер Захар Борисович, оторвавшись от трескучей счетной машинки, смешно подпрыгивая, сам с собой играл в пионербол, воспользовавшись тем, что на вытоптанной площадке вокруг столба в кои-то веки не толпятся дети. Вскоре ему на подмогу пришел снабженец Коган.

Лысый Блондин, высунув от чувства ответственности язык, закрашивал серебрянкой ржавые наплывы на металлическом флагштоке. «Дружба», забывая о нас, готовилась к третьей смене, она заранее уже любила тех новых ребят, что приедут сюда через два дня. Обидно чувствовать себя отрезанным ломтем!

Мы забрали чемоданы из кладовки и в ожидании отбытия расселись на краю Поля, недалеко от ворот. Каждый отряд образовал небольшой табор с пожитками. Вожатые и воспитатели, превозмогая понятную после ночного сабантуя оторопь, старались чем-то занять изнывающих детей. Малышню пытали загадками: «Сорок одежек и все без застежек?»; «Сидит девица в темнице, а коса на улице?». Те, что постарше, играли в города: Пенза – Ашхабад – Душанбе – Ереван – Новосибирск – Курск – Караганда – Алма-Ата – Ашхабад… Было!

Между «таборами» бродил, пошатываясь, Юра-артист, он попытался организовать подвижные игры на свежем воздухе – «ручеек» для мелюзги и «конный бой» для старших. Подавая пример, Юрпалзай предложил Голубу сесть на него верхом и пригнулся, подставляя спину. Коля вскочил, и оба, хохоча, рухнули в траву. Анаконда рассердилась и приказала утащить артиста с глаз долой. Уводимый вожатый второго отряда трагически бормотал что-то про бесценные минуты детского досуга, растраченные напрасно…

– Где ж эти чертовы орудовцы? – ругался Семафорыч.

– Звони в ГАИ! – приказала директриса, и Виталдон стремглав бросился исполнять.

Тая из Китая сидела на стуле, принесенном из клуба, и, ворочая баян, играла сборную солянку из любимых наших песен, не строевых, а задушевных. На ее невыспавшемся лице светилось счастье, ведь на пересменок она поедет в Москву – к Аристову. Кто-то из пионеров, не выдержав, затянул под музыку:

В лагере нашем я

Тебя повстречал – и что же?

Я понял тогда, что ты для меня

На свете всего дороже!

Всё косы твои и бантики,

Да прядь золотых волос.

Глаза голубей Атлантики,

Да милый в веснушках нос…

– Клевая песня, – подсев ко мне, сказала Нинка. – Самые лучшие песни про любовь.

– Угу, – согласился я, наблюдая за тем, как все тот же наглый Пунин, затесавшись в наши ряды, пытается развеселить печальную Ирму.

– А ты хоть знаешь, кто вас измазал? – хихикнула Краснова и послюнив палец, без спроса стерла с моей шеи оставшееся пятно пасты.

– Кто? – вяло спросил я, удивляясь, что после вчерашней переписки она ведет себя как ни в чем не бывало. «Плюнь в глаза – божья роса». Счастливый характер!

– Ни за что не догадаешься! А я знаю!

– Откуда?

– Я же не спала. Сначала в

– Ну и как?

– Замнем для ясности. Это только в песнях веснушки помогают в личной жизни…

– Они тебе очень идут! – наврал я, содрогаясь от того, что Пунин приник слюнявым шепотом к самому уху Несмеяны.

– Ладно врать-то!

– Ну и кто же нас перемазал?

– А ты сначала скажи, за что Жаринову темную устроили?

– Чтобы не нарушал тайну переписки!

– Нормально! Чьей переписки?

– Так, вообще…

– Ясненько… А за что тебе десять горяченьких всыпали?

– Откуда вы все там про нас знаете? – удивился я, сев на траве так, чтобы не чувствовать последствий вчерашней экзекуции.

– От верблюда! Я же почтальонила и от вашей двери почти не отходила, чтобы про Ыню дослушать. Чем закончится, скажи, будь человеком!

– Они поженятся.

– Я так и думала. А богатырям разводиться можно?

– Нельзя, – ответил я и заметил, как бледная, почти зеленая Ассоль брезгливо оттолкнула Федора, пытавшегося ей что-то сказать.

– Это хорошо, – вздохнула Нинка. – Мама говорит, при Сталине за развод в тюрьму сажали.

– В семейную камеру. А у них, по-моему, ночью что-то произошло. – Я кивнул на Амбала и Вилену.

– У них в последнюю ночь всегда что-то происходит. Кто-то ссорится, кто-то – наоборот… – Она незаметно показала на Голубя и Эмму Львовну.

– Врешь, он ей в сыновья годится!

– Ну и что? Любви все возрасты покорны.

– Да ну тебя. Эмаль – солидная женщина…

– Ага, видел бы ты, как эта солидная женщина хихикала, когда они на дело пошли.

– Какое дело?

– Пастой вас мазать – вот какое! Сильно же вы их за смену достали! Только ты никому не говори!

– А Лемешеву?

– Никому. У нас с тобой может быть хотя бы одна тайна на двоих?

– Может.

И тут я понял, откуда у Голуба оказался лишний тюбик для Поступальской, помешанной на белых зубах. Значит, у них с Эммой замысел нас перемазать возник давным-давно. Ну и ну!

Игорь Анатольевич и медсестра, накренившись, принесли большой бидон. Дети, от безделья начавшие всухомятку жевать дорожные пайки, потянулись на водопой. Повсюду валялась белая шелуха и трещала проверяемая на прочность скорлупа. Состязание увлекательное, и главный секрет в том, чтобы ладонью обхватить яйцо как можно ближе к острому, боевому концу и хряснуть противника опережающим, чуть скошенным тычком. А поскольку в лагере яйца дают на завтрак регулярно, хитрости этого соревнования отработаны до мелочей.

– Теплового удара в последний день мне не хватало! – Зинаида Николаевна из-под руки с ненавистью посмотрела на солнце, пылавшее в безоблачной синеве.

– Маленьких надо увести в тень! – приказала Анаконда. – А лучше посадить в автобусы!

– ГАИ выехало! – доложил, примчавшись, Виталдон.

– Да что ж такое! Скажи этим влюбленным пингвинам, чтобы не выясняли отношения на глазах у детей! Развели тут шекспировский бардак! – Директриса гневно кивнула на Ассоль и Амбала, продолжавших ссориться.

– Сию минуту, – подхватился Виталдон.

И я отчетливо понял, что в следующем году старшим вожатым ему не быть.

36. Она проснулась!

Тем временем, перебив и съев почти все яйца, отъезжающие пионеры предались занятию, вошедшему в моду совсем недавно: на память расписывались на пионерских галстуках и даже оставляли на них друг другу пожелания. Когда я начинал ездить в «Дружбу», такое безобразие даже в голову никому не приходило. Во-первых, новый галстук взамен утраченного можно было раздобыть только в школе у старшего пионервожатого, сдав заранее 75 копеек. А при выдаче обновки дня через три он еще спрашивал наизусть клятву, напечатанную на обороте тетрадок: «Я, Полуяков Юра, вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь…» С недавних пор галстуки можно купить в «Детском мире» или в магазине «Пионер» на улице Горького. Лида, узнав об этом, возмутилась: «Безобразие! Так скоро и партбилеты в магазинах начнут продавать!» Тимофеич в ответ лишь хмыкнул. Во-вторых, чернилами, перьевой ручкой или самопиской, на шелке нацарапать ничего толком нельзя, острие цепляется за материю, а буквы разбухают до неузнаваемости, как на промокашке. Но зато теперь, когда появились замечательные шариковые стержни, настала новая эра: паста не расплывается даже на марле – пиши на чем хочешь!

– Черкни мне что-нибудь, а? – Нинка сняла и расстелила на крышке чемодана свой чистенький, как у всех девчонок, алый треугольник. – И я тебе тоже что-нибудь напишу! Давай, а?

– У меня нет ручки…

– У меня есть!

Она придерживала шелк пальцами, а я быстренько накорябал первое, что пришло в голову: «До новых встреч!» – и затейливо расписался.

– Двадцать копеек! – оценила Краснова мой росчерк.

Похвалу я заслужил, так как долго оттачивал и совершенствовал автограф. В школе, сдав до срока контрольную, я обычно от нечего делать покрывал страницы черновой тетради загогулинами, ища свой неповторимый стиль. В отличие от простеньких учительских росчерков в дневнике справа от отметок моя завитушка напоминала виньетку, которую я подсмотрел в витрине, когда наш класс водили в Музей Пушкина на Кропоткинской. А какие там дуэльные пистолеты! Закачаешься! Так и хочется крикнуть: «К барьеру!»

– Тебе-то написать что-нибудь? – обидчиво спросила Краснова.

– А как же!

Я развязал и без сожаления отдал ей свой потрепанный, запятнанный галстук, который и так собирался менять. Нинка, посопев, нацарапала:

«Свиданье близко! Вот расписка».

Надо отдать должное – фамильная закорючка у Красновой тоже выглядела неслабо, она явно тренировалась. Но почерк…

– С кем свиданье? – уточнил я.

– А тебе-то какая разница?

– Ну все-таки интересно…

Тут к нам подошли Лемешев и Арка.

– Знакомьтесь, Араксия Тевекелян – абсолютный чемпион лагеря по разбиванию яиц! – гордо представил он.

– Я не виновата. Какое-то твердое попалось, как из дерева… – подтвердила она. – Ага, галстуки портите! Ну и мне напишите что-нибудь, а я вам…

Пока мы царапали друг другу пожелания, подвалил жующий Жиртрест, его оттопыренные карманы напоминали переполненные гнезда, видно, все, кто еще не проголодался, отдали разбитые яйца ему, зная, что слопает за милую душу. Он тоже захотел получить автограф и написать что-нибудь. Следом к нам прибились Пферд, Поступальская, Бокова, даже Тигран, и Засухин, зауважавший себя после темной, он говорить стал баском…

Вскоре мой галстук напоминал древний пергамент, испещренный разнокалиберными буквами: Лиде показывать, конечно, нельзя, раскричится, мол, вещи надо беречь и носить всю жизнь, пока не истлеют! С трудом найдя на материи свободное место, я оглянулся на Ирму, она снова грустила одна. От внезапной мысли, что, возможно, мы больше никогда не увидимся, я ощутил в груди холод бесшабашной отваги, встал с травы и шагнул к ней:

– Ирм, напишешь что-нибудь?

– А тебе это нужно?

– Нужно.

– Странно. Ну, тогда давай…

– Могу тебе тоже что-нибудь написать… – предложил я, протягивая свою алую

– Не стоит, – покачала она головой. – Хватит. Да и зачем?

Я заметил, что галстук на ее груди свежий, без единой помарки. Пока она, склонившись, старательно выводила буквы, борясь с набегавшими на шелк морщинами, я оглянулся по сторонам и обомлел… Невероятно! Улыбающаяся Анаконда чесала за ухом живую и невредимую Альму, которая ластилась к ней, повизгивая от удовольствия и неистово виляя лохматым хвостом. К воскресшей любимице уже со всех сторон бежали дети.

– Смотри, смотри, Альма – живая! – Я с нетерпением ждал, когда Ирма закончит писанину.

– Где?

– Вон! Пойдем!

– Я люблю кошек.

– Почему?

– Они гуляют сами по себе. Возьми! – Она протянула мне мой галстук.

– Спасибо! – Я машинально сунул тряпицу в карман и метнулся в толпу, стараясь протолкаться к Лемешеву, который махал мне рукой, показывая, что уже у цели.

Когда я, прорвавшись к воскресшей собаке, погрузил пальцы в ее теплый спутанный мех, восхитительно пахнущий псиной, Анаконда не слишком сердито распекала виноватого Семафорыча:

– Вам что было велено?

– Так снова веревку перегрызла, вертунья! Тоже ведь проститься хочет… – развел руками сторож.

– Работнички! Ничего нельзя поручить.

А вокруг Альмы началось настоящее столпотворение: счастливые пионеры, узнав о невероятном, покидали свои отрядные «таборы» и бежали, чтобы погладить собачью шерстку или хотя бы одним глазком увидать любимцу. Началась куча-мала.

– В очередь, в очередь! – пытался навести порядок Голуб.

Но и его чуть не сшибли с ног. Каждый норовил потрепать пегие лохмы, потрепать чуткие тряпичные уши и ладошкой проверить влажность черного носа.

– Альмочка, Альмочка…

– А где же она была? – спросил кто-то.

– На карантине… – со значением ответил Семафорыч.

– А зачем же всем сказали, что усыпили?

– Приказ был…

– А как же могила?

– Вздутые консервы зарыли…

– Ладно, хватит! – возмутилась Анаконда. – Немедленно уведите собаку! Третью смену сорвать мне хотите?

Тут как раз примчался гордый Виталдон:

– Приехали, приехали!

– Наконец-то! Ничего тебе поручить нельзя! – Директриса приставила к губам услужливо поданный мегафон. – Лагерь, внимание! Начинаем посадку в автобусы!

Начался невообразимый кавардак: Семафорыч тащил упирающуюся и скулящую Альму в одну сторону, вожатые и воспитательницы теснили рыдающих детей в другую, казалось, ничего с этим сделать нельзя, хаос и безначалие, но бесконечные построения, переклички и маршировки в течение смены не прошли даром: минут через пять лагерь пришел в себя, разобрался по отрядам, подравнялся и напоминал теперь ровно нарезанный батон. Тая из Китая заиграла «Уходили комсомольцы на Гражданскую войну…» – и началась организованная посадка. Бывшего тираннозавра мы обнаружили в нашем автобусе, судя по всему, он давно уже был там – забился в дальний угол и злобно сверкал на нас глазами.

Отряд расселся. Мы с Пашкой устроились у билетной кассы, задернутой коричневым чехлом из кожзаменителя. Нас дважды пересчитали по головам, потом Голуб поцеловал Эмму в щеку и пошел к двери: он и еще несколько вожатых оставались в лагере на пересменок. Выходя, наш пижон подтянулся и качнулся на никелированных поручнях, как на спортивных брусьях, и глянул с таким хитрым торжеством, что сомнений у меня не осталось: да, это он и только он перемазал нас ночью пастой.

Взревел мотор, автобусы потянулись следом за машиной ГАИ, пробираясь по тряскому проселку к шоссе. Альма снова вырвалась и бежала, громко лая, вдоль колонны. Мы махали ей руками. А расщедрившийся Жиртрест бросил ей в окно недоеденное яйцо. На асфальте трясти стало меньше. Счастливая Эмаль округлила рот, превратившийся в букву «о», нарисованную красной помадой, и запела:

Взвейтесь кострами, синие ночи!

Мы пионеры – дети рабочих…

Автобус грянул, подхватывая:

Близится эра светлых годов.

Клич пионеров: «Всегда будь готов!»

– Надо будет Козлу сообщить, что Альма жива! – в ухо сказал мне Пашка и протянул соевый батончик.

– Обязательно! А у него дома есть телефон?

– Вроде нет.

– Я маман попрошу. Она на «Клейтуке» всех знает.

– А что тебе Ирма написала? – с улыбочкой поинтересовался Лемешев, бросив скатанный фантик в Бокову.

– Сейчас посмотрю…

Я вынул и кармана смятый галстук, расправил на коленях и нашел в углу разборчивую подпись Комоловой.

– Ну и что там? – спросил Пашка, получив в ответ от Ленки огрызком по лбу.

– Неважно…

Я прижался носом к холодному стеклу. Автобус мчался мимо бревенчатых домиков с зелеными палисадниками. В раскидистых кронах уже краснели плоды. К лесу уходили ровные грядки картошки с белыми и фиолетовыми цветами. Мы ехали домой. Казалось, смешные огородные чучела машут нам обвислыми рукавами, а подсолнухи поворачивают вслед свои плоские желтые лица. Прощайте! Прощайте!

А Ирма мне написала: «Будь смелее!»

2020–2022

Спасибо за чтение

Вернуться к книге