Смерть на Босфоре
Пролог
Михаил Орлов
Смерть на Босфоре
Из хроник времен Куликовской битвы
© М. Орлов, текст, 2010
© Геликон Плюс, макет, 2010
* * *
Посвящается памяти моих родителей
Александра Михайловича и Анны Алексеевны
Не тогда мы садимся в ладью Харона,
когда пробил наш смертный час.
Еще много раньше по этим водам
роковым уже носит нас.
Дюла Ийеш[1]
1
Пролив Босфор протяженностью пятнадцать морских миль имеет множество водоворотов и два течения: верхнее из Черного моря в Мраморное и глубинное в обратном направлении. Мысленно донырнем до нижнего и понесемся, увлекаемые им, до серебрящейся подземной реки Стикс. Казалось бы, и все, но нет! Сэкономим и не станем платить два обола[2] угрюмому перевозчику Харону. Каждый переправится на другую сторону в свой час, а пока побродим вдоль низкого берега, вглядываясь в призрачные тени на том берегу…
2
Ясным сентябрьским днем 6887 года от сотворения мира, или иначе – 1379 года от рождества Господа нашего и Спасителя мессер Доменико Каэтано, светлейший вельможный консул генуэзской колонии Галаты, расположенной на побережье Босфора, с верхней открытой площадки башни Христа обозревал окрестности. Слева от него синели воды пролива, разделявшего Европу и Азию, а прямо перед ним за лазоревой гладью Золотого Рога высились серые крепостные стены Нового Рима, из-за которых виднелись шпили дворцов и купола храмов. Кроме всего этого краем глаза консул видел жену достопочтенного советника господина Джакомо Фрегозо, известную стерву и потаскуху донну Лючию. Она принимала ванну на открытой террасе и своей ослепительно-порочной наготой отвлекала солдат на городских стенах, взиравших на нее. Тьфу ты, прости, Господи!
Стояло безветрие, но Каэтано, старый, матерый купец, изрядно поплававший на своем веку и повидавший всякого, чувствовал, что где-то на юге, за Дарданеллами, в Эгейском море собирается буря, которая придет еще не скоро, но неизбежно, как страшный суд, которым священники пугают прихожан. Пока же кругом царили покой и тишина, женщины развешивали выстиранное белье, а огородники поливали грядки, не ведая, что буря принесет с собой ливень. Впрочем, ныне Каэтано не до погоды – он размышляет о делах вверенной ему колонии… Свергнутый два года назад своим сыном, одноглазым Андроником, император Иоанн V Палеолог при помощи венецианцев и турок вернул себе престол. Обстановка на Босфоре осложнилась, ибо генуэзцы поддерживали Андроника, укрывшегося у них. Греки несколько раз пытались овладеть Галатой, но безуспешно. В ответ на это генуэзские галеры блокировали Босфор, лишив Константинополь подвоза хлеба из Причерноморья. Война была не выгодна ни одной из сторон, так как мешала торговле, но тем не менее продолжалась. Недавно в здешних водах произошло сражение венецианской и генуэзской флотилий, окончившееся безрезультатно. Каэтано хотя и не считал себя провидцем, но чувствовал, что исход борьбы между двумя республиками решится не здесь, а где-то в Адриатике или Эгейском море.
Ситуацию еще более усугубляли вести, приходившие с Запада, – что-то неладное творилось в святой католической церкви. Люди перестали отличать пророков от безумцев. После кончины его святейшества Григория XI пап стало двое – один в Италии, другой в Авиньоне. Об Урбане VI ходила молва, что он психически нездоров, страшно властолюбив, упрям и невоздержан на язык. О Клименте VII говорили, что он скорее полководец, нежели церковный иерарх, и ему более подходит корона, нежели папская тиара. По натуре он не то что не милосерден, а невероятно жесток. Будучи еще папским легатом графом Робертом Женевским, он вырезал все население Чезены[3]. Все, более четырех тысяч! За что получил прозвища «мясник» и «чезенский палач»…
Святейшие отцы с пеной у рта предавали друг друга анафеме, и о согласии меж ними не могло идти и речи. Повсеместно происходили странные вещи. Некоторые епископские кафедры одновременно занимали два епископа – одного назначал итальянский папа, другого авиньонский; случалось, что и в монастырях сидели по два настоятеля. От этого у католиков мутился рассудок – никто не ведал, за кого молиться, потому некоторые молились за обоих пап, а иные ни за одного.
Впрочем, тут от вельможного консула ничего не зависело. Вздохнув и отогнав от себя назойливые мысли о политике, он стал думать о своем сыне и наследнике. Юноше исполнилось двадцать, а у него на уме – одни развлечения. В его возрасте Доменико Каэтано вовсю помогал отцу вести торговлю, стараясь вникнуть в каждую мелочь, а его отпрыск говорит, что коммерция скучнее воскресной проповеди, не понимая, что нет ничего более азартного и завораживающего, чем сложные многоходовые сделки, в которых трудно предугадать, что они сулят – прибыль или разорение. А это так щекочет нервы…
От этих тягостных раздумий консула оторвал слуга, доложивший, что с «Апостола Луки», который бросил якорь в проливе, не доходя до Галаты, прибыли двое чужеземцев и просят принять их. Право же, как отрадно порой уйти от семейных дел в суету повседневных государственных хлопот… Консул еще раз ненароком взглянул на донну Лючию и начал спускаться.
Когда Каэтано ступил в облицованную ярко-белым, почти прозрачным паросским мрамором приемную палаццо Консулов, ему навстречу поднялись двое: один осанистый с пегой окладистой бородой, в черном длиннополом кафтане чужеземного покроя, при кривой сабле на левом боку, другой – щуплый, невзрачный с серым землистым лицом. Осанистый заговорил по-славянски, но потом остановился, и невзрачный начал переводить на греческий:
– Дозволь, светлейший господин консул, в твоих владениях предать земле тело почившего на корабле русского архимандрита[4] Михаила.
– Выкинули бы мертвеца за борт, как то заведено у моряков, да и дело с концом… К чему такая морока?
– У нас так не принято… К тому же он человек непростой, – стыдливо опустив глаза, словно в чем-то провинился, отвечал толмач.
– Что ж такое приключилось с этим непростым человеком, коли ему понадобились услуги могильщика?
– Еще поутру он был вполне здоров, во всяком случае так казалось, да не так обернулось. После трапезы отправился почивать и не пробудился более – вылетела душа из тела и унеслась в дивные заоблачные пределы…
– Бывает, бывает… Прежде, однако, хотелось бы знать, откуда вы и зачем прибыли сюда?
– Мы из Москвы, светлейший господин. Посольство к его святейшеству вселенскому патриарху от великого Владимирского князя Дмитрия Ивановича, а это его боярин Кочевин-Олешеньский, – показав на человека в черном, ответил переводчик.
– Место на
Капитан остался на корабле – в размирье покидать судно ему не полагалось, – а на берег отправился исполнявший обязанности падре монах ордена святого Франциска Ассизского в серой, похожей на бесформенный мешок, подпоясанной веревкой рясе. Он поведал консулу, что почивший имел довольно высокий ранг при дворе московского государя, поскольку, ничуть не церемонясь, командовал своими спутниками.
– Не кажется ли тебе, святой брат, его смерть несколько странной?
– В некотором роде это так. Однако что мне до схизматиков? Иной раз я даже радуюсь их несчастьям, хотя это и недостойно христианина.
С этим Доменико Каэтано спорить не стал, он тоже недолюбливал православных, и, ввиду того что явных следов убийства не обнаружилось, разрешил похоронить русского в земле колонии.
Тело архимандрита переправили на берег и понесли на кладбище, находившееся за северными воротами Галаты в Долине Источников. Миновав ветряную мельницу, лениво махавшую своими огромными крыльями, увидели каменные надгробья и свернули к ним. Петро с киркой и лопатой уже поджидал подле свежевырытой могилы. Наскоро сбитый гроб опустили в яму. Протопоп московского Успенского собора отец Александр поднял горсть песку и, благословляя тело, бросил ее на крышку гроба:
– Господня земля и исполнение ее…
Вот тут-то и поднялся ветер, ломая ветви кипарисов, а потом разразилась буря, приближение которой еще днем предчувствовал Каэтано, да с грозой, что редкость для осени. Молнии, словно ятаганы, рассекали небосвод…
Скомкав похороны, священник наскоро дочел заупокойную молитву, и все заторопились прочь, поручив могильщику самому поставить над могилой крест. Что было не совсем по-христиански… Впрочем, живым в первую очередь надлежит думать о себе, а уже начали спускаться сумерки, Босфор волновался, меж тем им еще предстояло возвращаться на корабль.
Часть первая
(сентябрь 1379 – сентябрь 1380 годов)
1
Минуло три месяца. Москва, студень, по-нынешнему – декабрь. Мороз пока не крепок, но уже кусает щеки бабам и ребятишкам, мужикам легче – у них бороды. Под Рождество Христово из Царьграда к благоверному великому князю Дмитрию Ивановичу от архимандрита коломенского монастыря Мартиниана (по-простонародному Мартьяна) прибыл инок-серб, назвавшийся Кириллом, со страшным известием – Михаил, отправившийся к патриарху для рукоположения в митрополиты, отдал Богу душу. Князь принялся расспрашивать, что да как, но никаких подробностей так и не выведал. «Странно, Мартиниан посылает ко мне человека, но ни в какие детали его не посвящает…» – недоумевал Дмитрий Иванович.
Вспомнился покойный Михаил, в миру Митяй[5] Тешилов. Судьба сулила ему славное и великое будущее, жизнь его, казалось, была на взлете, но вот внезапно оборвалась. Видно, под несчастливой звездой явился на свет сей муж. За свой век он прочел много книг, а пересказывал их так, что рот разинешь, не примыкал ни к одной из придворных группировок и руководствовался лишь интересами Дмитрия Ивановича. Тот в свою очередь относился к нему, как к брату, и любил безмерно. Случалось, в беседе, не сговариваясь, разом произносили одни и те же слова, а потом хохотали, словно безумные, будто в их телах обитала единая душа, но разве такое возможно… Один – великий князь, потомок Рюрика, другой – поп и сын попа. Тем не менее мысли у обоих частенько оказывались на удивление схожи.
Вспомнилось, как познакомился с покойным в Коломне, на литургии в Успенской церкви, пленился статным, сладкоголосым батюшкой, забрал его с собой и сделал сперва своим духовником, а затем и печатником[6]. С тех пор Митяй безотлучно находился при Дмитрии Ивановиче, поскольку князья не «рукоприкладствовали», то есть не подписывали бумаг, да и грамотой-то толком не владели, а все государственные документы скреплялись печатями.
Чувства, которые Дмитрий Иванович питал к покойному, были сродни платонической любви, потому горестное известие повергло его в печаль. Даже почивать не отправился к своей разлюбезной княгинюшке Евдокии Дмитриевне, хотя знал, что ждет. Остался у себя. Обеспокоенная жена отрядила старую боярыню Всеволожскую осведомиться: не занедужил ли милый, не кликнуть ли лекаря?
Только рукой махнул:
– Ничего не надо! Ступай…
Злые языки уверяли, что князь любит своего печатника даже сильнее, нежели жену, намекая на отвратительный содомский грех. Эх, попались бы ему эти зубоскалы – враз бы онемели…
Дмитрию Ивановичу минуло двадцать девять. Был он среднего роста, сероглаз, русоволос и чуть полноват. Что не удивительно, большинство правителей чревоугодничали – развлечений тогда имелось немного, вот и коротали время за трапезой. К тому же считалось, что дородный значит красивый.
Всю ту длинную зимнюю ночь за стеной выла вьюга и время от времени слышался шорох осторожных шагов. Это в опочивальню босиком, чтобы не потревожить, словно призрак, проскальзывал истопник Ванька Кулич. Подбросит в печь березовые поленья и бесшумно на цыпочках уберется восвояси. Огонь жадно хватал дрова и пожирал их с сатанинским гоготом, а князь смотрел на пламя и вспоминал Митяя. «Эх, не сыскать мне более такого собеседника. Почил, и будто часть души омертвела… Не уберег его Кочевин-Олешеньский. Ну подожди ж у меня, воротишься, за все ответишь…» – будто в лихорадке думал князь и непроизвольно кривил губы. Всю ночь он не сомкнул глаз, но под утро вязкая, словно туман, дремота одолела, и сон взял свое.
Проснулся, когда за окном уже серел тусклый зимний день, внутренне несколько смирившимся со смертью своего любимца. Душевная боль хотя и не утихла, но притупилась. Сам не понимая зачем (все равно ведь проведают), пожелал до поры до времени сохранить смерть Митяя-Михаила в тайне, а потому отправил инока-серба в дальнюю Чухлому. Тамошнему своему наместнику наказал ни в чем не ущемлять Кирилла и держать его в чести, как дорогого гостя, но из города не выпускать. Впрочем, князь не ведал, что прежде, чем явиться к нему, серб заглянул еще кое-куда и передал некой особе нательный крест усопшего.
Завистников и врагов у Михаила хватало, и Дмитрий Иванович об этом догадывался. Его всегда изумляла чудовищная способность людей ненавидеть самых умных, честных и пригожих, а жалеть самых гнусных, дурных и подлых. Да что рассуждать о посторонних, коли даже митрополит Алексий, поддерживавший его во всем, не пожелал видеть Митяя-Михаила своим преемником, да и смиренный Сергий Радонежский открыто недолюбливал покойного. Княжеский любимец платил им взаимностью и вовсе не горел желанием становиться русским первосвятителем, ибо нрав имел совсем не иноческий, а легкий и веселый, даже озорной,
Назло судьбе, проведя последнюю ночь на Никольской улице в объятиях своей Варвары, Митяй распрощался с ней, как ни в чем ни бывало, утаив, что расстаются навсегда. В то же утро в княжеском Спасском монастыре на Крутицах, одном из главных кремлевских монастырей, Чудовский архимандрит Елисей, прозванный Чечеткой, водрузил на главу нового инока черный клобук и нарек его Михаилом – по первой букве мирского имени. Формально, согласно церковным канонам, митрополичью кафедру мог занять и священник, но такого никто не помнил. Святители всея Руси испокон веков имели монашеский сан. В тот же день по воле великого князя Спасский архимандрит Иван Непенца сложил с себя сан «по глубокой старости», а вечером Михаила возвели в архимандриты.
Такая поспешность не только не соответствовала, но и противоречила всем традициям. Чернецам и старцам, которые долгие годы пребывали в затворничестве и молитве, это представлялось святотатством. Михаила они воспринимали «новиком» в иночестве, а не своим пастырем и наставником. Да и правда, можно ли, только приняв постриг, учить других тому, чего сам не постиг в полной мере? Число недоброжелателей архимандрита множилось. Монахи начали покидать обитель, казалось, скоро в ней останется один Михаил, но того это ничуть не смущало – за ним стоял великий князь…
В феврале следующего года умер престарелый Алексий и вселенский патриарх Макарий по просьбе Дмитрия Ивановича, подкрепленной щедрыми подарками, нарек Михаила митрополитом и пригласил Спасского архимандрита в Константинополь для посвящения в сан. Торопиться с поездкой тот не стал, однако переселился на митрополичий двор, надел святительскую мантию и принялся собирать дань с духовенства. Вскоре русская церковь почувствовала на себе его крутой нрав. Не церемонясь, он «многих в вериги железные сажал и наказывал своей властью», обещая произвести радикальные изменения в устройстве митрополии, недостатков в которой имелось предостаточно… Однако для того, чтобы приступить к реформам, следовало быть рукоположенным.
Случилось так, что Михаил поссорился с епископом Дионисием Суздальским, который не желал его видеть митрополитом. Разгорелся скандал, и великий князь посадил строптивого владыку в темницу, но за него поручился Сергий Радонежский. Узник обещал смириться, и его освободили, но покинув Москву, он вопреки своему слову отправился в Константинополь жаловаться на Михаила. Последнему ничего не оставалось, как только поспешить туда же…
2
Теперь вернемся назад, в сентябрь того благословенного 1379 года, и посмотрим, что происходило на «Апостоле Луке» после погребения архимандрита Михаила.
Некоторые сперва злорадствовали в душе, но языку волю не давали, большинство же растерялось… Что делать дальше, никто не знал. Особенно это мучило большого боярина Юрия Васильевича Кочевина-Олешеньского, представлявшего в посольстве особу великого князя. Ему надлежало либо известить обо всем своего государя и ждать указаний, либо возвращаться восвояси несоло хлебавши. Меж тем приближалась пора осенне-зимних штормов, когда навигация по Великому морю (так итальянцы называли Черное море) замирала, а возвращаться по суше через османские владения было делом рискованным и небезопасным. Опытный дипломат, не раз участвовавший в сложнейших переговорах с Ордой и Литвой, выполнявший и особо конфиденциальные поручения, о которых только шептались, маялся. Вновь и вновь вспоминалось напутствие князя:
– Без митрополита не возвращайся. Мне нужен свой святитель! Сейчас, когда Ольгердовы[8] сыновья перегрызлись, хочу воспользоваться этим и оторвать от Литвы часть русских земель, и хорошо, чтоб на это благословил архипастырь.
«Вот беда так беда! Что же предпринять?» – ломал себе голову Кочевин-Олешеньский, расхаживая по высокой корме корабля и вдыхая свежий воздух Босфора, в котором причудливо смешивались терпкие запахи малоазиатских трав с солеными морскими бризами.
Как он ни мучился, но ничего путного на ум не шло. Тогда Юрий Васильевич призвал митрополичьих бояр – Феодора Шолохова, старшего среди них, но еще довольно молодого по возрасту, а также Ивана Коробьина, Невера Бармина, Стефана Кловыня – и спросил у них совета.
Шумливые дотоле бояре как аршин[9]проглотили, насупились, даже пригорюнились – тут дашь маху, так и головы не сносишь…
– Что вы такие скучные? Говорите хоть что-нибудь… – пытаясь расшевелить их, потребовал Кочевин-Олешеньский.
Все посмотрели на Шолохова. Тот в задумчивости огладил бороду, невесело глянул исподлобья, словно затравленный волк, и предложил сперва ознакомиться с содержимым ризницы[10] покойного, а уж потом мыслить о дальнейшем.
Все гурьбой отправились туда и отперли сундуки. На дне небольшого кипарисового ларца обнаружили белые, то есть чистые (не заполненные) хартии с привешенными к ним серебряными печатями великого князя. Дмитрий Иванович дал их своему любимцу, дабы тот воспользовался ими сообразно обстоятельствам, ибо, сколько посольство пробудет на чужбине, никто не ведал. Покойного святителя Алексия томили в Царьграде более года, прежде чем возвели в сан…
Кроме одежды и церковных сосудов из золота и серебра в ризнице хранилась и митрополичья казна. Не погнушались, пересчитали – оказалось без малого две тысячи рублей. Немало!
Чтобы выяснить обстановку в Царьграде, туда отрядили невзрачного, но шустрого и расторопного малого – толмача Ваську Кустова, который, как и все люди, склонные к дури и пакости, был самодоволен, но лебезил перед каждым, кто выше его по положению, хотя в душе презирал весь белый свет.
Через день от берега отделилась утлая лодчонка, в ней сидел растрепанный, расхристанный Васька, во всю глотку распевал срамные непотребные песенки и кое-как греб одним веслом, ибо другое упустил, даже не заметив того. Суденышко рыскало на небольшой волне из стороны в сторону, казалось, еще немного – и зачерпнет воды или закружится в одном из водоворотов, но кое-как доплыл…
Поднявшись на борт «Апостола Луки», толмач с идиотской ухмылкой подтвердил то, что и без того знали: сын императора Иоанна Андроник укрылся в Галате, а патриарх Макарий, благословивший покойного Михаила на русское первосвященство, низложен. Напоследок, окинув бояр невинным лучезарным взором то ли младенца, то ли юродивого и
Выход был только один: отделить церковь Великой Руси от церкви Малой Руси, которой управлял Киприан.
Опять созвал митрополичьих бояр и объявил им о необходимости поставить святителем Великой Руси одного из архимандритов, находящихся на корабле, как имеющих наиболее высокий церковный сан среди посольских, ибо ни одного из епископов Михаил с собой не взял как превосходивших его по званию. Услышанное показалось всем довольно странным и даже диким…
– Цыц! – не сдержавшись, в сердцах прикрикнул на них Юрий Васильевич, но тут же остыл, вспомнив, что в таких вопросах ласка сильнее насилия, сменил гнев на милость и принялся убеждать Шолохова, Коробьина, Бармина и Кловыня в своей правоте.
3
Кто же такой митрополит Малой Руси и Литвы, чье присутствие в Константинополе так встревожило московского посла?
Киприан происходил из древнего боярского рода Цамвлаков и появился на свет в Великом Тырнове, столице Болгарии, за полвека до описываемых событий. В юности он изучил «квадриум» (четыре науки) – геометрию, математику, музыку и астрологию, а молодость провел на Святой горе Афон. Там по ночам на жестком монашеском ложе, ворочаясь с боку на бок, он много размышлял о будущем, еще ни сном ни духом не ведая своей судьбы. Благочестием, нравственной чистотой и ясностью ума безбородый инок обратил на себя внимание Филофея[12], известного богослова и церковного деятеля, а в недалеком прошлом вселенского патриарха, в ту пору низложенного и возглавлявшего лавру святого Афанасия – крупнейшую обитель Афона. Филофей выделялся среди других церковников глубиной мысли и разносторонней образованностью, поражавшей современников.
Вскоре Киприан сделался келейником, то есть единомышленником и ближайшим помощником Филофея, которого почитал будто родного отца, и многое перенял от него.
В середине XIV века империю ромеев[13] теснили турки-османы, и православная Русь представлялась некоторым желанной союзницей, хотя в перечне митрополий патриархии занимала одно из последних мест. В любом случае реальную выгоду от такого партнерства возможно было извлечь лишь после избавления Руси от ордынского ига и прекращения кровавых усобиц. Вот тогда, грезилось горячим головам на Босфоре, братья по вере и придут им на помощь… Эта утопия грела душу, в нее так хотелось верить…
Несколько лет спустя, вернув себе высокий патриарший престол, Филофей возомнил себя кем-то вроде «восточного папы» и возмечтал о крестовом походе православных против мусульман. Русь занимала в его замыслах немаловажное место, и он отправил туда Киприана с поручением примирить Алексия с князьями Малой Руси, отлученными тем от церкви за поддержку язычника Ольгерда в войне с Москвой, и склонить русских к свержению басурманского владычества. По представлениям Филофея, стремление к прекращению усобиц на Руси должно было рука об руку идти с желанием освободиться от власти Орды. Первого удалось добиться довольно легко, но второе сделать оказалось непросто. Власть ханов вполне устраивала некоторых князей и их бояр. Татары внимательно следили за событиями в русском улусе, и, когда узнали о складывающемся антиордынском союзе, хан Мухаммед-Булак, ставленник Мамая, по наущению последнего передал ярлык на Владимирский стол Михаилу Александровичу Тверскому[14], и тот разорвал мир с Москвой. Дмитрий Иванович осадил Тверь и вынудил своего противника отказаться от ярлыка.
Иеромонах Киприан в то время находился в Литве и не мог повлиять на ход событий, отчего впал в отчаяние и обвинил Алексия в том, что, вместо того чтобы попытаться (хотя бы попытаться!) примирить противоборствующие стороны, тот благословил московского князя на междоусобную войну. По мнению патриаршего посланника, митрополит пытался превратить русскую церковь в московскую, что грозило расколом.
Патриарх Филофей, муж великого ума, терпения и прозорливости, отнесся к произошедшему по-философски. Однако вскоре в Константинополь доставили грамоту от великого литовского князя Ольгерда, который требовал образовать в его владениях независимую митрополию во главе с Киприаном, грозя в противном случае взять архипастыря от латинян. Формально это могло примирить Литву с Тевтонским орденом, но реально вряд ли… С католической Польшей братья-рыцари воевали не менее безжалостно, чем с языческой Литвой. К тому же Ольгерд всю жизнь сражался с крестоносцами, а потому не верилось, что он примет их веру.
При всех уступках Литве, когда вопрос касался целостности русской митрополии, патриархия оставалась непреклонной. Однако в данном случае просили возвести в сан единомышленника Филофея, потому он уступил и рукоположил Киприана первосвященником Малой Руси и Литвы. Кроме того, в соборном определении указывалось, что после кончины Алексия Киприан возглавит всю русскую церковь как святитель Киевский и всея Руси.
Узнав о рукоположении Киприана, московский князь заявил:
– Не бывать плешивому волосатым, не взойти пшенице на песке, не сидеть Киприану в Москве на митрополичьем дворе!
Конфликт с патриархом мог привести к отлучению Дмитрия Ивановича от церкви, но тут в Константинополе старший сын Иоанна V Андроник сверг отца, а Филофея лишил сана. Вскоре скончался и Ольгерд. Так Киприан остался без поддержки светской и духовной власти.
После смерти Алексия он все же попытался проверить серьезность намерений Дмитрия Ивановича, хотя на митрополичьем дворе уже всем заправлял архимандрит Михаил. Заручившись поддержкой Сергия Радонежского и взяв с собой постановление патриарха Филофея и Синода, он отправился в Москву. Там с ним поступили как с лисом, застигнутым в курятнике, – грубо и бесцеремонно пленили, продержали ночь без еды в холодной клети и выдворили в Литву, а его свиту – чернецов, священников и слуг – обобрали подчистую.
Возвратившись в Киев, Киприан проклял Дмитрия Ивановича, его любимца Михаила и боярина Никифора, выпроводившего его из московских приделов. И вот теперь он – в Константинополе.
4
Не в последнюю очередь на Юрия Васильевича повлияли чистые хартии с великокняжескими печатями. Без них любая попытка возвести кого-либо в митрополиты была обречена на неудачу, а с ними при известной ловкости это представлялось вполне возможным.
На корабле, стоявшем посреди Босфора, находилось трое архимандритов. Иоанн из Петровского монастыря – «первый общему житию начальник на Москве», который наряду с епископом Дионисием Суздальским и Сергием Радонежским слыл зачинателем общежитийного устава – киновии[15]. За добро он платил добром, а на зло по крайней мере не
Созвав всех достойных принять участие в избрании митрополита на корме «Святого Луки», Юрий Васильевич изложил им суть дела. Как прежде и бояре, остальные посольские так же пришли в замешательство. Им ли, убогим и недостойным, решать, кому возглавлять церковь? Это дело императора, которого русские называли царем[16], и вселенского патриарха, в крайнем случае – великого князя с архиерейским собором. Последнее, впрочем, казалось проблематичным, но в крайнем случае допустимым.
Наблюдая всеобщее смятение, читавшееся на лицах, Кочевин-Олешеньский думал: «Воистину, дураков у нас непочатый край, плодятся, словно чертополох в огороде. Беда с ними! Вот и в посольство затесались…» Его раздражали трусость и нерешительность посольских.
– Совершить такой долгий и трудный путь, чтобы вернуться ни с чем?! Да в уме ли вы, православные? Что скажет на это наш государь?! Меж тем от вас требуется совсем немного – отдать предпочтение одному из трех архимандритов. Остальное не ваша забота… – увещевал он собравшихся.
Души у людей не каменные, посомневавшись, размякли и уступили. Правда, архимандрит Мартиниан, сославшись на слабость здоровья, просил исключить его из числа кандидатов. Уважили. Осталось двое претендентов на белый клобук. Дабы избежать склок, старший митрополичий боярин Федор Шолохов предложил бросить жребий, как то заведено в Великом Новгороде при выборе архиепископов, то есть положиться на волю Господа, но Юрий Васильевич не пожелал доверяться случаю и отверг это. Принялись судить да рядить… Некоторые не в меру разгорячились, и дело чуть не дошло до рукопашной. Видя, что толку от таких дебатов не будет, Кочевин-Олешеньский поднялся и воздел вверх руку:
– На сегодня довольно, остыньте, утро вечера мудреней.
После ужина он заглянул к Иоанну, который как столичный архимандрит имел наибольшие права на митрополичий сан, и спросил:
– Коли станешь владыкой, то с чего начнешь, отче?
– Русские – славный и многочисленный народ, но в душе словно младенцы, требующие великого попечения о себе. Но более всего в этом нуждается сама церковь, потому сперва надлежит очистить ее от скверны, а начать следует с монастырей. Их требуется принудить к общежитию. Все чернецы должны вкушать пищу из общего котла, а то иные обитают в праздности, а ведь безделье – начало остальных грехов. Вон, некоторые живут даже с женами и наложницами, забыв обет безбрачия. К чему это фарисейство? Пусть каждый будет честен перед Богом и самим собой.
– Покойный Михаил как будто хотел того же.
– Он собирался разогнать большинство монастырей и грозился закрыть Сергиеву обитель, я же намереваюсь добиться этого не принуждением, а вразумлением.
– А не боишься, что твои действия не поймут и не примут?
– Волка бояться – в лес не ходить…
– Ну ну… – не стал спорить боярин, откланялся и направился к Пимену.
Не имея влиятельных покровителей ни при дворе, ни среди духовенства, тот мог рассчитывать только на себя. Увидев Кочевина-Олешеньского, Пимен сразу догадался о цели его визита и ответил на его вопрос именно то, что боярин желал услышать:
– Сила церкви в древнем благочестии. В нем паства находит свою духовную опору. Первейший долг главы церкви – в сплочении людей вокруг помазанника Божьего, благоверного великого князя. Пока крепка христианская держава, сильна и православная вера, а коли падет первая, то что станется со второй? О том и помыслить страшно…
«Этот, пожалуй, Москве более подходит, чем тот», – посчитал боярин.
Наутро все вновь собрались на корме. Миряне в основном ратовали за Пимена, а клирики – за Иоанна. Посольство разделилось на две противоборствующие партии. Верх взяли бояре, сговорившиеся обо всем заранее, и нарекли переяславльского архимандрита митрополитом, а на его соперника возвели хулу и оставили его «поруганным».
Забыв, что сам только что добивался святительского сана, Иоанн обещал донести об обмане. Воистину, блаженны алчущие и жаждущие правды. Боярам ничего не оставалось, как только попытаться так или иначе воспрепятствовать этому, но строптивца окружали его сторонники, потому сделать с ним ничего не могли.
Чтобы не допустить нежелательных слухов в Константинополе, Кочевин-Олешеньский велел капитану «Апостола Луки» и далее оставаться на якоре посреди Босфора, пообещав оплатить время простоя.
В одну из ночей Иоанн поднялся на палубу по естественной надобности, не предполагая, что его поджидают. Петровского архимандрита скрутили, словно вора, ввергли в трюм и надели на него тяжелые железа.
Когда рыжее сентябрьское солнце осветило воды пролива и его высокие берега, сторонники Иоанна протерли заспанные очи, поднялись на палубу и узнали, что их кандидат пленен. Тут, конечно, запричитали, заохали…
Несостоявшийся митрополит, однако, продолжал упорствовать. Тогда его принялись морить голодом и пригрозили выкинуть за борт. Гибель в соленой пучине привела архимандрита в ужас. Он сдался. С той поры Иоанн сделался до неузнаваемости тих и до странности задумчив. Лишившись предводителя, его сторонники оказались вынуждены смириться и поклясться на Святом писании не разглашать истины. Только тогда «Апостол Лука» вошел в бухту Золотой Рог и пришвартовался неподалеку от ворот святой Феодосии.
Вечером при неверном свете лампады Юрий Васильевич и Пимен переписали послание Дмитрия Ивановича, изменив имя претендента в митрополиты. В новой грамоте говорилось: «От великого князя Владимирского к царю и вселенскому патриарху! Посылаю к вам архимандрита Пимена и молю поставить его в русские митрополиты, ибо не знаю лучшего. Его единственного избрал я и другого не желаю…»
Наутро отправились в патриаршую канцелярию, располагавшуюся в пристройках храма Святой Софии, но застали там тишину и запустение. После низложения Макария в патриархии всем заправлял великий хартофилакт Антоний, маленький, большеголовый человек неопределенного возраста. Прежде он ведал архивом с текстами соборных уложений, вел переписку и составлял церковные указы, а теперь разрешал мелкие повседневные дела. Разговора с ним не получилось, он даже не принял грамоту:
– Зачем она мне? Вот изберут вселенского владыку, ему
В дурном расположении духа русские покинули дом Святой Софии. Оказанный им прием не сулил ничего хорошего. Путь, на который они ступили, представлялся им бесконечно длинным и тернистым, но свернуть с него они уже не могли.
Чтобы не терять времени даром, попытались заручиться поддержкой чиновников императорского двора и патриархии. Заструилось, засверкало русское серебро, перетекая в кошели сановников всех рангов. Впрочем, меру расточительности старались соблюсти насколько возможно, хотя уж слишком многие желали поживиться за счет московского посольства. Даже привратники медлили отворять двери, пока не получали хоть медный обол. Всеобщее обнищание заставляло всех – от светских и церковных чиновников до простых лакеев – охотиться за мздой, которую требовали за любую малость. Подобное творилось и прежде, но ныне взяточничество усугублялось нищетой ромеев.
Территория Византии неудержимо сокращалась, и остановить это не было сил. Смерть косила людей всеми доступными ей средствами: латинским мечом, турецкой саблей, ножом бандита и чумной заразой, привозимой с Востока. Доставку продовольствия в Константинополь с севера контролировали генуэзцы, а из Фракии и Македонии – османы. Простолюдины хронически недоедали, в городе распахали пустующие участки и засадили их пшеницей, но и это не выручало. Беднякам постоянно грозила голодная смерть, делая их существование невыносимым. Утешало только сознание того, что земная жизнь лишь прелюдия к вечному бытию, которое непременно наступит. Не может не наступить…
Что писать в Москву, Юрий Васильевич не мог взять в толк, слишком неопределенно было положение, а потому медлил с отчетом, зато Мартиниан уже отправил туда инока-серба.
5
Московский князь ожидал, что, как только посольство возвратится, все прояснится, но минул месяц, второй, подошел к концу третий, а из Царьграда никто не ехал, не было и вестей оттуда. Это казалось странным, даже подозрительным.
Дмитрий Иванович не знал, что Кочевин-Олешеньский в конце концов отправил в Москву своего слугу Бориску по прозвищу Саврас с подробным отчетом. Тот благополучно миновал Османские владения, земли болгар и валахов, но на Руси, под Серпуховом, наткнулся на лихих людишек. Живота не лишили, но обобрали до нитки, а посольскую грамотку, которую нашли при нем, кинули в огонь как бесовскую, поскольку разобрать ее не смогли… После этого Саврас ехать в Москву испугался и прибился к той же разбойничьей ватаге, ибо чем промышлять себе на жизнь, ему было все равно, а лихие людишки принимали к себе всех – от беглых холопов до опальных княжеских людей, даже бесноватых с юродивыми, в которых вошла некая неведомая сила, природу которой невозможно понять.
Не дождавшись вестей из Царьграда и малость посомневавшись, Дмитрий Иванович вознамерился послать к грекам своих людей – соглядатаями, с тем чтобы доподлинно проведали, что там творится и что случилось с Михаилом, ибо невинная кровь взывает к отмщению, не дожидаясь Страшного суда.
Подобрать людей князь поручил дьяку Нестору, старому, опытному хитрецу, служившему еще батюшке Ивану Ивановичу. Сгорбленный годами, почти совсем облысевший старик с хитрым проницательным взглядом внешне чем-то походил на Николая-угодника каким того малевали богомазы, слыл плутом, каких свет не видывал, и одновременно честнейшим из смертных, но только по отношению к Дмитрию Ивановичу, которому служил верой и правдой. Да что там говорить, велел бы князь удавиться – и удавился бы, хотя самоубийство – смертельный, не прощаемый церковью грех.
Нестор считал, что неплохо разбирается в людях, и быстро подыскал кандидатов для поездки. Выбор его пал на сына торгового человека Симеона и чернеца из Чудова монастыря Еремея, которого чаще называли Еремищем. Среди духовных лиц обращения Терентище, Степанище, Иванище были распространены. Оба молодца разумели по-гречески: один совсем славно, другой так себе, но объясниться мог.
Дьяк был в приятельских отношениях с отцом Симеона, который слово держал крепко, никому не доверял ни своих забот, ни тем более мошны и не обольщался насчет других. Этому наставлял и сына, который, впрочем, не слишком походил на батюшку как внешне – был выше среднего роста и темно-рус, так и по своему нетерпеливому характеру. Верно, на сей раз яблочко далеко укатилось от яблоньки… Зато Симеон имел дар так заговаривать зубы, что покупатели безропотно покупали то, в чем совершенно не нуждались, и потом долго в задумчивости чесали затылки, соображая: «Что это на меня нашло, бес, что ли, попутал?» К тому же молодой человек был сообразителен и нелукав, насколько последнее возможно для купеческого сына, с юных лет сопровождал своего родителя в деловых поездках и повидал всякого. Нестора он по-родственному называл дядей.
Что касается Еремея, коренастого и широкогрудого инока без двух перстов на левой руке, с голубыми, как у херувима, глазами, глядевшими на мир угрюмо и строго, то до пострижения он принадлежал к ратному сословию, ходил в походы под московскими стягами, а ныне вел тихую затворническую жизнь инока и по мере сил искупал свои прежние грехи, коих, как и всякий воин, проливавший свою и чужую кровушку, имел предостаточно. Владения мечом для этого поручения как будто не требовалось, но кто знает, что может сгодиться на чужбине, посчитал Нестор.
Симеон и Еремище не были знакомы, потому, встретившись на великокняжеском дворе и услышав, что им поручается, потупились, словно две голые монахини, столкнувшиеся в парной.
Напутствовал их дьяк, а благоверный и христолюбивый князь Дмитрий Иванович наблюдал за всем из соседней горницы через неприметное отверстие в стене.
Повторяясь и перескакивая с одного на другое, Нестор несколько пространно ввел обоих в курс событий и принялся наставлять, что и как делать, хотя отнюдь не был уверен, что действовать следует именно так, а не иначе.
Еремей направлялся богомольцем через Царьград на Святую гору Афон в русский Пантелеймонов монастырь, ибо странствия ради Господа не вызывали подозрений и расценивались людьми как духовный подвиг. Путешествие купеческого сына выглядело и того обыденнее – ехал торговать воском. В крайнем случае, одному из них дозволялось открыться архимандриту Мартиниану как сообщившему о кончине Михаила. При необходимости следовало слать грамотки, писаные «цифирью», дабы посторонние не проведали лишнего.
Симеон не выдержал и полюбопытствовал:
– К чему такая таинственность, дядя Нестор? Почему князь не пошлет туда своего боярина, чтобы тот во всем разобрался?
– В Царьграде уже есть один боярин, и второй там лишний. Вам же надлежит, не насторожив никого, дознаться до всего, – заметил дьяк, открыл ларец, стоящий тут же, и выдал серебро на дорожные расходы и прочие нужды – немного, но, если деньгами не сорить, то хватит.
Все московские государи были прижимисты и скуповаты. В Орду «выход» до «замятни» давали исправно, ибо от того зависело, удержат ли
Симеон и Еремей уже собирались откланяться, как скрипнула неприметная дверца, и они узрели Дмитрия Ивановича в темно-синем, расшитом серебром кафтане. Князь поочередно глянул каждому в очи и молвил, будто отрубил:
– Исполните все, что вам велено, и не вздумайте оплошать! Шкуру спущу!
Не дожидаясь ответа, еще раз окинул тяжелым взглядом своих тайных посланцев и проследовал в противоположную дверь. Все, в том числе и престарелый дьяк, вздохнули с облегчением – пронесло. Мало кто любил благоверного князя – за него молились, на него уповали, его боялись, зная, что он ни перед чем не остановится, но не более того…
У Симеона и Еремища никто не поинтересовался, согласны ли они отправляться за тридевять земель, им просто не оставили выбора, и они безропотно смирились со своей участью. Коли попало зернышко на жернов, то быть ему смолотым…
С княжеского двора ноги сами понесли их к ближайшей корчме на Варьской улице, берущей начало от торговых рядов перед Кремлем, а заканчивающейся у городского рва.
Множество народу хлебало там бражку, пиво и разные хмельные отвары, а пьяному без чудачеств какое веселье, потому крики, ругань и песни слышались издали.
Молодец девицу подговаривал,
Подговаривал, все обманывал
Мы поедем-ка в Киев-град,
Там дворы на холмах стоят… —
орали одни, а другие перебивали их:
Заколи ты сына, заколи,
Крови полну чашу нацеди,
Выпей ее разом до конца,
Кровь горячая чтоб капала с тебя.
Вот тогда тебя пожалую сполна
Градом крепким я на многие года.
Но недолго он судьею там сидел.
Через месяц душегуб уж околел…
На дворе горел костер, и пьяненькие людишки в овчинах, а то и одних зипунах, подобрав полы, скакали через пламя с сатанинским гоготом и диким пронзительным визгом. Дурачились во хмелю даже те, кто на трезвую голову порицал такое. Считалось, что, когда люди веселятся, Бог радуется и оберегает их от напастей, а потому не стесняли себя ни в чем. У амбара дрались несколько полуголых нищих, но как-то вяло, нехотя, без азарта.
Не задерживаясь на дворе, Симеон и Еремей проследовали в большую избу, к которой через сени вела клеть для стряпни. Внутри воняло препротивно, но это никого не смущало, к дурному запаху быстро принюхивались, зато там было тепло. Помещение оказалось полно разгулявшегося народу, который трудненько остановить и вразумить речами – разве что кнутом или нагайкой, да и то не всякого…
Купеческий сын взял кувшин пшеничной бражки, а чернец – кринку простокваши. Поручение они получили не шуточное, подобным ни одному из них заниматься не доводилось, потому хотелось присмотреться друг к другу. Отхлебнув, Симеон начал первый:
– Дядя Нестор говорил, что ты бывший ратник. Княжеские люди постриг принимают обычно перед кончиной, а ты еще в самом соку. Да и иноческой кротости в тебе незаметно… Небось, немало за тобой всяких подвигов?
– Разное бывало. Смельчаки на этом свете не задерживаются, как и трусы, потому на рожон не лез, но и от остальных не отставал. Милосердием не страдал, проливал и невинную кровушку, но совесть имел, а коли брал на душу лишнее, то лишь по нужде, – ответил чернец и перекрестился на икону Богородицы, перед которой теплилась масляная лампадка.
– А как перстов лишился? – не отставал купеческий сын.
– Выбивали недоимки с княжеского села Гвоздное в Брашевой волости. Кого высекли, а кого и прибили маленько для вразумления. С одним, правда, переусердствовали – дух испустил. Баба его завыла, заголосила: «На кого ж ты нас, кормилец, оставил?! Как же мне с детьми жить?!» Да вдруг схватила серп и на меня кинулась. Я и не сек вовсе, зато стоял к ней ближе остальных. Успел лишь рукой заслониться. Её изрубили, а я беспалым остался…
– Из-за этого и клобук надел, что ли?
– На то другой повод был. Два года назад ходил на мордву с нижегородцами под началом воеводы Свибла. В отместку за набег села да погосты у них пожгли, а лучших мужей пленили, но нижегородцы на том не остановились, раздели всех донага, по льду Волги волочили и псами травили… Меня ж воевода в Москву отрядил с вестью о победе. Сдал грамоту на княжеский двор и кинулся к своей Нюрке – уж больно истосковался. Да лучше б не спешил – застал у нее соседа-суконщика в исподнем. Забурлила горячая кровушка, застучало в висках, а меч на боку весел… Поверишь ли, сам из ножен выскочил…
– Так уж и сам…
– Не помню, в глазах потемнело, а когда очнулся, все было кончено. В человеческой душе ведь то Бог побеждает, то Дьявол, и так всю жизнь… За то, что прелюбодеев покарал, князь не осудил, но как ни высок его суд, а Господень повыше будет… Тем не менее так горевал о содеянном, что чуть руки на себя не наложил. Вот наш приходский батюшка и надоумил отправиться к мощам преподобного Антония Киевского – в таких случаях богомолье последняя надежда… Там в пещере с темными образами над каменным ложем святого снизошло на меня откровение – не спастись мне в миру. Принял постриг и тут же ощутил легкость, какой не испытывал. Однако, видно, где-то кто-то прядет нить моей судьбы, потому что теперь дальняя дорога грядет. Все бы ничего, да ко мне котище прибился, пропадет ведь один, а жаль…
– Так возьми его с собой… – озорно сверкнув зрачками, предложил Симеон.
– Кто ж с котами в Царьград ездит? – неуверенно, с неуловимой монастырской улыбочкой молвил Еремище и призадумался, но тут же отогнал от себя наваждение и принялся расспрашивать, где Симеон торговал и что видел.
– В Смоленске бывал, в Пскове. Ездил с батюшкой по ордынским кочевьям… Насмотрелся там на нехристей… А уж как там трудна зима… Такие бураны, что день и ночь метет: света белого не видно, но особо страшны в Поле[17] пожары, когда трава после суховея на глазах превращается в солому и пламя несется, пожирая все на своем пути, а следом частенько начинаются ураганы.
– А как же там люди живут? – зачерпнув ложкой густую простоквашу и отправив ее в рот, спросил чернец.
– Жизнь у них меж небом и землей, кочуют без устали, пасут стада. Города не любят, грабеж – смысл их бытия. Все свое добро с собой возят, кажется, они
– Куда уж чудней! Вот вышлют тебя в дозор следить за Полем, а там на одном месте два раза каши не варят, где обедал – не ужинают, где ужинал – не ночуют. Только соблюдая это уцелеешь… А то растянутся по степи и несутся лавой. Тут уж уповать остается только на своего Сивку да Господа Бога… – скрипнув зубами, заметил Еремей и опустил глаза. – Ну да ладно. Поди, женат, не хочется ехать, небось, в Царьград?
– Пока не сподобился. Все в хлопотах да разъездах… – пожав плечами, ответил купеческий сын.
Причина холостяства Симеона крылась, само собой, в ином. Ему неоднократно сватали девиц из хороших домов, но каждый раз отнекивался, а виной тому была случайная встреча. Несколько лет назад плыл по Клязьме с товаром. Вдовый кормщик Фрол, чтобы не оставлять дочь без присмотра, взял ее с собой. Сидит Катюша на носу, день-деньской косу перебирает да на воду смотрит. Приглянулась она добру молодцу так, что сил нет, но молчал, как соляной столб. Во Владимире разгрузился и остался торговать, а Фрол повернул назад. Казалось бы, и все, но так запала в душу дочь кормщика, что на других девиц уже не засматривался. Дождался возвращения в Москву и принялся искать Фрола, но тот как в воду канул!
Тем не менее воспоминания о дочке кормщика не мешали Симеону быть улыбчивым и обходительным с женским полом, иначе торговать нельзя. У мужей по утрам свои хлопоты, а жены по лавкам отправляются, коли не угодишь им, в следующий раз мимо пройдут, а для коммерции это негоже…
Впрочем, все проходит, потускнели бы со временем воспоминания о Катюше и Симеон бы женился, коли не нежданная поездка в Царьград.
Порасспросив друг друга еще о всякой всячине, княжеские соглядатаи принялись обсуждать данное им поручение, за которое, по правде говоря, не представляли, как взяться.
6
Неспокойно было той весной в Поле, что-то загадочное и мистическое витало в воздухе, навевая тревогу и заставляя пристальней всматриваться вдаль. Впрочем, там всегда можно было ожидать всякого – кочевники постоянно в движении, в поисках пастбищ, добычи, невольников. В этом их жизнь… Так было в Великой степи и сто, и тысячу лет назад. Менялись племена и наречия, а обычаи и повадки оставались неизменны.
Переполненные недобрыми предчувствиями Симеон с Еремищем ехали навстречу неизвестности, а возможно, и гибели той же дорогой, которой более полугода назад проследовало посольство. По пути надеялись собрать хоть какие-то сведения о том, что произошло тогда, ибо кто знает, что пригодится впоследствии… Купеческий сын вез с собой пять подвод воска, а чернец в переметной суме – черного котищу с белым подбородком по кличке Веня. Зверюга был хитер, пакостен и своеволен. Мог приласкаться, мурлыча, а мог укусить и нагадить в недозволенном месте. Одним словом – тварь! Именно таких особенно обожают хозяева, поскольку они имеют много общего с людьми, а вреда от них все же меньше.
Симеон в корчме пошутил, предложив прихватить с собой кота, а Еремей (и смех, и грех!) взял да и учудил этакое… «Хорошего же товарища сосватал мне дядюшка Нестор», – косясь на суму с Веней, думал купеческий сын.
Порой кот высовывался из сумы, с ненавистью озирал Дикое поле и препротивно кричал. «Ах, зачем только хозяин оставил теплую уютную келью, в которой так славно дремалось у печи, зачем только посадил меня в эту гадкую торбу и пустился неведомо куда», – жаловался на судьбу зверюга.
В ту самую пору темник[18] Мамай, переправившись на правый берег Волги, находился неподалеку от устья реки Воронеж, но постоянно менял свои стоянки, так как коннице требовался фураж, а молодая трава только-только выглянула и ее не хватало.
Дорога соглядатаев пролегала как раз через эти места. С первого взгляда на ставку Мамая Еремей, знавший ратное дело не понаслышке, понял: грядет война – каждый татарин имел запасную лошадь и по два колчана стрел, а женщин и детей, обычно кочевавших вместе с мужчинами, было не видно.
Коли рать собрана, то распускать ее нелепо, даже глупо и опасно. Воины настроены на войну и грабеж, а дома их ждут с добычей, тем более что некоторые по бедности заложили своих жен и детей, чтобы только экипироваться надлежащим образом. С пустыми руками им лучше не возвращаться – опозорят… Неудачливому полководцу тоже не поздоровится: молва о нем разнесется по степи и в следующий раз никто не явится на его зов.
Цель будущего похода хранилась в строжайшей тайне. Куда пойдет войско, простые воины не ведали, да их это и не заботило. Больше их интересовала будущая добыча, на которую все рассчитывали.
Нежданно-негаданно соглядатаи московского князя встретили у Мамая литовцев в меховых шапках и одеждах, украшенных разноцветными лентами. Попытались заговорить с ними, но куда там… Отвернули конопатые рожи и прошествовали мимо, словно языки проглотили. Это насторожило, ведь прошлой зимой Дмитрий Иванович отобрал у Литвы Трубчевск и Стародуб, а такое не прощается… «Как бы неладное не затеяли», – обеспокоились Симеон с Еремеем и посчитали нелишним известить кого следует о странных литовцах в ставке Мамая.
За бесценок выкупили из неволи убогого одноглазого суздальца Ромку, взяли с него клятву, что отвезет грамотку Нестору, и снарядили его в дорогу. Ромка со слезами благодарности обещал молиться за своих освободителей, пока жив, но, конечно, обманул. Однако то, что ему поручили, исполнил, доставил тревожную весть в Москву, не сподличал, а большего и не требовалось.
Ненароком Симеон и Еремище проведали и о проезде московского посольства через ставку Мамая прошлым летом. Оказалось, Михаил получил тогда от пятнадцатилетнего хана Тюляка (иначе Тюлякбека, или Тулунбека), ставленника темника, ярлык на льготы для русской церкви при выплатах «выхода» в Орду. О подоплеке этого соглядатаи, разумеется, не догадывались. Меж тем Мамай был заинтересован не только в политическом, но и в церковном раздроблении Руси. Православие скрепляло духовное единство народа, а потому темнику представлялось выгодным победа Михаила над Киприаном и разделение митрополии. Кроме того, добрые отношения с русским улусом могли дать в дальнейшем вспомогательные войска для борьбы с Тохтамышем. Соблазнительным выглядело и восстановление подчинения Руси одними дипломатическими средствами. Так мыслил темник, когда посольство пересекало
Нареченный митрополит Михаил был новиком в монашестве, но не в политике, потому успешно урегулировал довольно сложные взаимоотношения с Мамаем на условиях прежней дани и церковных молений «за хана и его племя».
Попутно Еремею с Симеоном стало известно, что в ставке темника Кочевин-Олешеньский встретился с изменником и беглецом, сыном последнего московского тысяцкого[19] Иваном Васильевичем Вельяминовым и пировал с ним, что могло показаться сродни предательству.
Жить у ордынцев Вельяминову опостылело, и он искал себе покровителя на Руси. Кочевин-Олешеньский без труда склонил его к поездке в Серпухов, но как только беглец явился туда, его схватили, заковали в железа и доставили в Москву, а затем казнили при всем честном народе по повелению великого князя[20].
Покинув Мамаеву ставку, Симеон и Еремище дальше следовали по Муравскому шляху вместе со словоохотливым мурзой Тимиром, направлявшимся к генуэзцам, для того чтобы нанять копейщиков. О том, зачем они темнику, никто не задумывался.
Однако с прошлого года, когда Мамай беседовал с Кочевиным-Олешеньским и Михаилом, многое изменилось: своевольные эмиры вытеснили его из Сарая-Берке и теперь он готовил поход на Москву, намереваясь перебить русских князей и осесть во Владимире на Клязьме. Для гарнизонной службы на первых порах ему требовалась пехота, ибо кочевники для этого мало пригодны. Темник не сомневался, что на его просьбу генуэзцы с удовольствием откликнутся, ибо, торгуя на контролируемых им землях, заинтересованы в подчинении ему русского улуса.
Наконец Симеон и Еремей добрались до Кафы. Главная торговая колония Лигурийской республики в Тавриде была большим оживленным городом, населенным армянами, греками и татарами, которые трудились в мастерских, на стройках, в порту и на многочисленных мельницах, махавших своими крыльями на холмах вокруг города. Хозяева Кафы генуэзцы составляли лишь небольшую часть населения города, ибо приезжали сюда лишь на определенный, строго ограниченный срок.
Соглядатаи московского князя остановились в портовой гостинице, где пахло рыбой, смолой и морскими водорослями. Здесь царила атмосфера дальних странствий, постояльцы много рассказывали о своих и чужих приключениях, кораблекрушениях, морских чудищах и кровожадных пиратах. При этом невозможно было понять, где вымысел, а где правда.
Осторожно, чтобы не возбудить подозрений, Еремище и Симеон принялись расспрашивать, на каком корабле отплыло московское посольство и не взяли ли с собой кого-либо из посторонних. Задаром, само собой, никто языком не пошевелил, отсыпали малость серебра, и портовые чиновники припомнили, что русские отплыли на «Апостоле Луке» и к ним в попутчики напросились богомолец с Волыни и купец-гречанин…
Больше в Кафе делать было нечего, и, подыскав себе попутный корабль, Еремей с Симеоном благополучно пересекли море, а от Синопа, повернув на запад, пошли вдоль гористых пафлагонских и вифинских берегов, которыми вот уже полстолетия владели турки и пасли там стада овец.
Кот Веня с опаской подходил к борту и с испугом озирал бескрайнее море, которое то поднимало, то опускало палубу, – надо же, сколько водищи, конца и краю нет…
7
Великое княжество Литовское и Русское – так в официальных грамотах именовалось государство, простиравшееся от Черного моря до Балтики и от Западного Буга до верхней Оки, – с каждым десятилетием все более и более прирастало землями Руси. В него входили кроме Литвы Черная и Белая Русь, Полоцкая, Витебская, Черниговско-Северская, Киево-Подольская земли и Волынь с частью Галиции. Такому расширению великого княжества способствовало стремление русских князей, бояр и простого люда к избавлению от татарского гнета, ему предпочитали более легкое и менее жесткое литовское господство.
Собирателям западнорусских земель неминуемо предстояло столкнуться с объединителями Восточной Руси московскими князьями, но обе стороны пока не осознавали этого. Тем не менее войска Ольгерда дважды стояли под Москвой. Теперь литовский престол занимал его сын. Государь великого княжества Литовского и Русского, получивший при принятии православия имя Яков, а впоследствии, перейдя в католичество, – Владислав, вошел в историю под своим языческим именем Ягайло. Ту весну он проводил в Кревском замке, стоящем на широкой каменистой равнине при впадении ручья в приток Немана – речку Кревку. Стены крепости высотой в двадцать аршин из камня и кирпича образовывали в плане неправильный четырехугольник, окруженный глубоким рвом. За подъемным мостом посреди двора находился илистый пруд с карасями, а в северной части крепости возвышалась четырехэтажная башня с узкими бойницами – донжон, последняя надежда и убежище защитников замка, где можно было выдержать длительную осаду.
От двух жен – Марии Витебской и Юлиании (Ульяны) Тверской – Ольгерд имел двенадцать сыновей и пятерых дочерей. Старшим из братьев был Андрей Полоцкий, но Ягайло, первенец второй жены, также имел права на престол. Согласно средневековой практике, сыновья наследовали права и титулы, которыми владел отец при появлении их на свет. Андрей родился сыном еще просто князя, а Ягайло – уже великого. Твердого порядка престолонаследия в Литве не существовало, и Ольгерд завещал престол своему любимцу Ягайло, что, конечно, не обошлось без козней Юлиании.
Правление нового государя началось с междоусобицы со старшим братом. Не обладая достаточными силами, Андрей Полоцкий оказался вынужден бежать сперва в Псков, а откуда в Москву, где его приняли с распростертыми объятиями.
Получив сведения от Кочевина-Олешеньского о том, что отношения с Мамаем восстановлены, Дмитрий Иванович воспользовался смутой в Литве и захватил Трубчевск со Стародубом. Ягайло в ту пору отражал вторжение Тевтонского ордена и не оказал должного сопротивления, однако затаил обиду и, как только заключил перемирие с немцами, послал своего коморника Прокшу к Мамаю. Его и встретили в ставке темника московские соглядатаи.
В один из ясных майских дней Ягайло собирался в пущу. Он был заядлым охотником, ценителем собак и соколов. А как он любил лесных соловьев! От пения этих пичуг он иногда даже пускал слезу…
Загонщики уже стояли на местах, готовые затрубить в рога, засвистеть в свирели, зашуметь трещотками и погнать зверя, куда велено, когда доложили о возвращении Прокши. Несмотря на жгучее желание сесть в седло, Ягайло отложил охоту и заперся со своим коморником на верхнем этаже башни, где хранился неприкосновенный запас пшеницы на случай осады и никто не мог их слышать. Опустившись на мешок с зерном, князь спросил:
– Где тебя столько носила нечистая сила? Я уж заждался…
– Степь велика, государь, и найти в ней человека порой так же трудно, как иголку в стоге сена. Тем не менее все устроилось наилучшим образом. Эмир Мамай согласился на союз и просит в начале лета прислать
– Ну и славно! – потер руки Ягайло. – Жалую тебя конем из моей конюшни. Заслужил! Выбирай любого…
В чем-в чем, а в скупости упрекнуть его никто не мог, одаривал он щедро, даже слишком.
Приглядимся теперь к великому литовскому князю повнимательнее. Внешность он имел самую заурядную: среднего роста, худощав, лицо продолговатое с узким подбородком и маленькими серыми глазками, взиравшими на мир с некоторым беспокойством. Ни в походке, ни в манерах его не проглядывало ничего величественного. Не владея ни чтением, ни письмом, он считал эти занятия блажью, а изъяснялся же только по-литовски и по-русски. Не имея склонности ни к музыке, ни к искусству, он тем не менее держал при дворе труппу музыкантов.
Опираясь на логику и здравый смысл, Ягайло предполагал, что Мамай наверняка пожелает отомстить Москве за поражение при Воже[21], и не ошибся в этом.
«Перед нашими объединенными силами Дмитрий не устоит, – думал литовский князь. – Когда по его владениям пройдет Орда, то на пепелище Москвы лишь одичавшие козы будут щипать траву, но рано или поздно татары вернутся в степи, тогда все, что останется после них, достанется мне…»
Подойдя к амбразуре, Ягайло глянул в сторону северной границы и задумался. Война с Орденом шла почти непрерывно, то литовцы разоряли Пруссию, то рыцари – Литву. Обе стороны пытались превзойти друг друга в жестокости, потому никто не надеялся на пощаду, однако перед походом на восток следовало заключить с немцами длительное перемирие. Но что посулить им и кого послать в Мариенбург? Прокша для этого не годился, кичливые братья с черными крестами на белых плащах не примут в качестве посла безродного воина. После долгих раздумий Ягайло остановил свой выбор на Войдылле, втором муже своей сестры Марии.
По крови тот тоже не принадлежал к знати (начинал хлебопеком, потом сделался постельничим отца), тем не менее своим умом и преданностью достиг высших должностей. За это его ненавидела старая литовская знать, а особенно дядя Кейстут…
Многим, очень многим Ягайло был обязан брату отца, уступившему ему власть. Однако беспокойный от природы Кейстут слишком безапелляционно вмешивался в его дела и давал бесконечные стариковские советы. Это раздражало и тяготило. Ко всему прочему имелись и стратегические разногласия: Ягайло выступал за расширение Литвы на Восток даже ценой уступки некоторых западных владений тевтонам, Кейстут возражал против того.
Вот и пришло в голову натравить Орден на старого князя. «Пусть братья-рыцари займутся дядюшкой, а я пока приберу к рукам Москву», – решил Ягайло.
Он был дальновиден, коварен и неглуп.
8
Издалека, с берегов Сырдарьи, несущей свои благодатные воды с ледников Тянь-Шаня в Аральское море, за Мамаем следил хан Тохтамыш, потомок Джучи[22]. Как и некоторые другие чингизиды, он имел совсем не монгольскую внешность: светлые с рыжиной волосы и зеленовато-синеватые глаза. Китайцы называли такие «стеклянными».
Тохтамыш ненавидел всесильного темника так, как только человек способен ненавидеть разбойника, выгнавшего его из отчего дома. В замыслы своего врага он пока не проник, но уже проведал, что тот собирает войско и занял деньги у генуэзцев на оплату наемников.
Если Мамай двинется на него, то придется опять бежать к Железному Хромцу – Тимуру, которого Тохтамыш также не любил, но до поры до времени скрывал это. Будучи лишь эмиром, тот посадил на трон в Самарканде жалкого Суюргатмыша из рода Джагатая[23] и правил от его имени.
Лучше всего, коли темник пойдет в другую сторону, тогда Тохтамыш намеревался красться за ним, словно снежный барс, выслеживающий козерога, а когда обремененный добычей Мамай повернет вспять и начнет распускать войско, ибо обозы окажутся переполнены трофеями, напасть. После побед все самонадеянны и беспечны.
Был и другой вариант устранения темника. Для осуществления его полгода назад Тохтамыш послал своего придворного Кутлу Буги в Каир к Баруку, атабеку[24] и регенту при малолетнем султане.
В Сирии и Египте оставалось немало хашшашинов, называемых европейцами ассасинами. Рассказы о них были проникнуты атмосферой жестокости, неуловимости и таинственности. Их секта принадлежала к одной из ветвей движения исмаилитов. С конца XI века она широко использовала тайные убийства тех, кто каким-либо образом мешал ей. Ни высокие стены, ни огромные армии, ни преданные телохранители не могли защитить от хашшашинов-ассасинов. Коронованных особ лишали жизни прямо на тронах в присутствии всего двора. Визири, имамы и эмиры находили смерть в своих опочивальнях, а людей попроще убивали где придется: на базарах, в мечетях, на улицах у дверей собственных домов… Немало арабов, персов, сирийцев и европейцев-крестоносцев пали от рук хашшашинов-ассасинов.
Свои кривые кинжалы они прятали в широких рукавах цветастых восточных халатов или христианских ряс. Их оружие, имевшее пружинный механизм, позволяло отравленному клинку молниеносно выдвигаться вдоль запястья, превращая руку в смертоносное жало. Последнее было опасно для самих убийц: при любой царапине яд мог погубить их, прежде чем они завершат свое дело.
Секта владела сотнями замков и крепостей, разбросанных от Индии до Магриба[25]. Некоторые мусульманские правители платили ей даже что-то вроде дани – только бы оставила их в покое. Два с половиной века секта терроризировала Восток, и никто не мог с этим ничего поделать. Наконец в XIII веке их укрепления в Персии[26], Сирии и Ливане[27]пали под ударами монгольского хана Хулагу и египетского султан Бейбарса I. Восьмой глава секты молодой имам Рукн ад-дин Хуршах погиб, но остался его малолетний сын Шамс ад-дин Мухаммед. Со временем в качестве скрытого имама он возглавил уцелевших хашшашинов-ассасинов, принадлежность к которым теперь скрывалась.
Бейбарс, впрочем, не изгнал сектантов из своих владений, более того его потомки мало-помалу начали использовать их для устранения религиозных и политических противников. Тохтамыш знал о том и решил прибегнуть к помощи этих убийц. Вопрос был лишь в том, поможет ли ему атабек Барук…
Изгнанный из Сарая-Берке Тохтамыш уже два года пребывал в Сыгнаке, на краю негостеприимной Голодной степи. Небольшой пыльный город опоясывали осыпавшиеся рвы и старые, разваливающиеся кирпичные укрепления. Здесь находилось с десяток мечетей, несколько караван-сараев, базарные лавки, ремесленные мастерские, торговые склады и медресе, в котором обучались толкователи Корана. Летом здесь стояла такая жара, что казалось, вот-вот расплавится песок, а зимой налетал ледяной северо-восточный ветер, выдувавший душу из тела. Только весной, когда в садах распускались цветы, а на базарах появлялись сливы, груши, персики, гранаты, фиги и рождались ягнята, тут наслаждались жизнью.
Некогда Джучи обратил Сыгнак в пепел, и в
С заходом солнца, когда прохлада опускалась на землю, Тохтамыш любил подняться на плоскую крышу своего дворца, лечь на ковер, запрокинув руки за голову, всматриваться в черное, усыпанное звездами небо и мечтать о будущем или вспоминать прошлое.
Жизнь – тяжкое испытание для каждого, будь то безродный бродяга или знатнейший из вельмож. Не был исключением и Тохтамыш. После казни его отца правителем Белой Орды[28] Урус-ханом он бежал к Тимуру. Тот принял его, будто сына, и устроил пышный пир в его честь.
Священный долг степняка – отомстить за отца, беглец всем сердцем желал этого и получил воинов, но хан Белой Орды дважды разбил его. Впрочем, если бы Аллах творил одно добро, то разве нарекли бы его Всемогущим…
После последнего страшного поражения, когда одна часть его армии полегла, а другая разбежалась, Тохтамыш вверил жизнь своему аргамаку. Свистел ветер, кружилась и глухо гудела степь под нековаными копытами коня, и беглец слышал за спиной крики врагов, но его скакун оказался резвее. Доскакав до Сырдарьи, Тохтамыш сбросил с себя сапоги и кинулся в тихие мутные струи. Преследователи принялись стрелять, и одна из стрел ужалила в плечо, но он доплыл до противоположного берега. Нагого, окровавленного, еле живого Тохтамыша подобрал в камышах сотник Тимура Едигей.
Как бы то ни было, но жизнь тем и мила, что поражения сменяются победами. Шайтан наконец прибрал Урусхана. Казнив его глупого, как цыпленок, сына Тимура-Мелика, Тохтамыш стал править в Белой Орде, а потом попытался сесть в Сарае-Берке[29], но Мамай при поддержке местных эмиров вытеснил его оттуда, и он опять оказался в изгнании.
Глядя на высокий черный купол небосвода, Тохтамыш загадал: если упадет звезда, то завтра же он получит добрую весть, а коли нет, то – дурную. Всемилостивейший Аллах услышал его мольбу: одна из звезд сорвалась и, пронесясь над головой, исчезла за минаретом.
Наутро к воротам дворца и правда подъехал странник на облезлом осле в запыленном, прожженном искрами дорожных костров халате и протянул стражнику серебряную пластинку – пайцзу[30] с изображением кречета и надписью: «Силой вечного неба и его покровительством Тохтамыш! Да будет благословенно его имя и исчезнут его недруги!»
Хан принял прибывшего, сидя на стопке выделанных верблюжьих кож, сложенных на глиняном возвышении. Именно так когда-то восседал великий Чингисхан. Имея золотой трон, он не возил его за собой, считая, что воин в качестве седалища должен довольствоваться только потником боевого коня и ничем другим.
Странник распростерся перед ханом, но тому было не до церемоний и дворцового этикета, потому лишь нетерпеливо махнул рукой:
– Поднимись и говори!
– Все прояснилось, повелитель, туман рассеялся – темник собирается на Москву!
«Безумец, зачем ему Русь? Что он там ищет? Видно, у него помутился рассудок… Тем не менее мне это на руку», – подумал Тохтамыш, одарил и отпустил странника.
Свершилось! Теперь все зависело от его решительности и воли… Пора собирать воинов. Тут вспомнилась древняя, как мир, заповедь: «враг твоего врага – твой друг», и вот уже с ближайшим торговым караваном на север отправился путник с пайцзой, украшенной головой льва, с тем чтобы открыть Дмитрию Ивановичу намерения Мамая.
Еще через неделю в Сыгнак из Египта вернулся Кутлу Буги с двумя юными федаинами[31] в белых (цвета атаки) одеждах, перетянутых красными, словно пропитанными кровью, кушаками, знаком мученичества. Один из них имел чистые задумчивые очи девственника, а другой – горячий взгляд проповедника. Первый был круглым сиротой, а второй порвал со своей семьей ткачей ковров ради ордена хашшашинов-ассасинов. Оба прекрасно владели всеми видами оружия, искусством перевоплощения и несколькими языками. Они гордились тем, что сам имам, «последний и наивысший пророк», доверил им поручение, а то, что посланы на верную смерть, их ничуть не печалило, так как оба мечтали не о Рае как таковом, а о кратчайшей дороге к нему и отрицали любые законы, кроме своих собственных.
9
Нелегко на чужбине отвечать за посольство, народец в нем подобрался разный, по большей части хитрющий и пакостный, хотя на вид вроде богомольный и богобоязненный, но того и гляди, хлебнут лишку да подерутся, а потом тащись к эпарху[32], вызволяй буянов и плати, само собой… Без этого здесь ничего не делается. Давеча протоирей московского Успенского собора отец Александр продажную девку с греком не поделил, а ведь священнический сан имеет – стыдоба! Впрочем, из-за баб вечно свары средь мужиков… В сердцах велел выпороть его на заднем дворе подворья, хотя здесь такое не принято… Обиделся.
Порой Кочевину-Олешеньскому от всего этого становилось так тошно, что брал с собой толмача Ваську Кустова и отправлялся по увеселительным заведениям Нового Рима, которых в городе имелось предостаточно, потому некоторые называли Константинополь столицей порока. Иной раз боярин заглядывал к Пимену, которого неизменно заставал за столом с набитым едой ртом.
– Ну ты и обжора, отче! И куда в тебя столько лезет? – вопрошал гость.
Архимандрит эти визиты не переносил, но терпел, ибо передумает Юрий Васильевич и святительский посох достанется Иоанну, затаившемуся до поры до времени в монастыре Святого Михаила…
Однажды майским благоуханным вечером, когда на небосклоне только взошел молодой месяц, Кочевин-Олешеньский вместе с Кустовым коротали время в одной из харчевен на центральной улице города – Мессе, тянувшейся от Адрианопольских ворот до развалин Большого дворца.
Расположившись у окна (там было посвежее), заказали жареной свинины и белого македонского вина. Народ в заведении собрался разношерстный: смуглые обветренные рыбаки, молодые люди, ищущие сомнительных приключений, солдаты-наемники константинопольского гарнизона, мелкие торговцы, паломники с постными лицами, с жадностью ловившие запах жаркого, но вкушавшие одну постную пищу – им не полагалось поганить тело скоромным до исполнения обета, данного Господу или Пресвятой Богородице. Зато на обратном пути из святых мест они своего не упустят и уж гульнут во славу Божью, коли останется на что…
Рыжий певец в грязном хитоне с подозрительными бурыми пятнами бренчал в углу на кифаре, пытаясь развлечь посетителей, но постоянно сбивался и горланил невесть
– Впору заплатить ему, чтобы только не портил аппетит… – наконец заметил толмач.
Юрий Васильевич оставил предложение без внимания и перевел разговор на другое.
– Смотрю я на греков и дивлюсь: турки отбирают у них город за городом, а они словно не замечают того, грызутся меж собой по церковным вопросам, в которых и священнику-то не разобраться. Ерунда какая-то… Коли в Христа веруешь, так о чем спорить?
– Не скажи, господин… Для них это важнее важного, они считают, что лучше отдать тело турку, нежели душу – дьяволу.
– Может, оно и так, только сказывают, что у императора во Влахернском дворце чуть не каждый день празднества. А чему тут радоваться? Мыслю: не устоять Царьграду – падет, как пал град Троя…
– Поживем – увидим, – криво улыбаясь, меланхолично молвил толмач.
Меж тем певец начал сипеть, а потом и вовсе притих, только кое-как перебирал струны кифары. Тогда трактирный служка вынес в залу два масляных светильника, а затем невесть откуда появилась молодая женщина в длинной тунике, называвшейся столой, поверх которой была накинута накидка, закрепленная на правом плече застежкой – фибулой. Ее пухлые вишневые губы приковывали к себе взгляды мужчин, как и жгуче-черные волосы, переливающиеся в неверном свете пламени. Молва утверждала, что для того, чтобы получить такой цвет, гречанки втирали в голову вороньи яйца или сурьму, но так ли это, русские не ведали, да и какое им дело до того…
Окинув посетителей оценивающим и насмешливым взглядом, гречанка щелкнула пряжкой, и темно-малиновая мантия, покрывавшая ее, шурша, соскользнула на пол, а еще через минуту за ней последовала стола. По залу пронесся вздох изумления. Совершенно нагая, если не считать медной цепи на талии да серебряного крестика на шее, женщина пустилась в пляс, пощелкивая пальцами, покачивая бедрами, звонко и задорно цокая языком. При этом ее немигающие, как у ящерицы, глаза блуждали по лицам посетителей, завораживая и околдовывая.
У Юрия Васильевича дух перехватило. Васька Кустов что-то тараторил ему на ухо, но боярина так разобрало, что ничего не слышал да и не желал слышать. Жадным сластолюбивым взглядом впился он в танцовщицу, побывавшую, верно, в тысячах мужских объятий, но что ему до того. Кровь, напитанная вином, ударила в голову, хотя был совсем не пьян, а так, маленько навеселе, но чуть-чуть, самую малость. В общем, воспылал такой дикой животной страстью, которой никогда не испытывал, даже в молодости.
Когда плясунья, притомившись, остановилась перевести дух, боярина словно бес в спину толкнул: вскочил, схватил узкую тонкую руку и жестом пригласил разделить с ним трапезу. Снизошла и словно из милости присела на самый кончик скамьи в том виде, в котором и танцевала. Юрий Васильевич ощутил запах женского пота, от чего совсем одурел. После ужина не отказала и в другом – согласилась подарить свою любовь за золотой, что по константинопольским ценам было совсем не дешево. Обрадовался, как ребенок, засмеялся, засуетился, стал приглаживать бороду. Ему уже казалось, что единый час с нею стоит вечного блаженства.
Провел ночь у ее дивных колен, не ведая, что связался с женщиной, которая не только обещает вечное блаженство, но сразу дает многое, чтобы потом как бы ненароком забрать всю душу без остатка. Утром, чувствуя в теле сладостную усталость, Кочевин-Олешеньский вышел от танцовщицы и увидел на крыльце ее хижины Кустова, уста которого кривила плутовская ухмылка.
– Ну что, доволен? – как будто боярин ему ровня, полюбопытствовал толмач.
Ничего не ответил, только улыбнулся полусумасшедше, словно юродивый. В то утро жизнь представлялась Юрию Васильевичу такой счастливой и такой сказочной, что и словами не передать… Некое волшебство связало его с незнакомой дотоле женщиной и перевернуло душу.
Захотелось вкусить того же и Ваське, а человеком он был бессовестным да лукавым, как и большинство толмачей, наслушавшихся всякой всячины. Проводив боярина, не удержался – вернулся в ту самую хижину, почитая, что робость тут неуместна, и льстя себя надеждой, что не прогонят и все останется в тайне.
10
Получив загадочное и странное известие от своих тайных посланцев о литовцах в ставке Мамая, Дмитрий Иванович призадумался. Он полагал, что отношения с Ордой урегулированы и темник намеревается добивать Тохтамыша, потому влез в литовские дела, но оказалось все совсем иначе: Мамай рядом, под боком с большой армией и у него в стане люди Ягайло…
Собрав богатые дары, московский князь призвал к себе опытного, не раз испытанного дипломата Захария Тютчева, приятеля Кочевина-Олешеньского, и велел:
– Повезешь Мамаю новгородский «черный бор»[33], но это так, для отвода глаз. Главное – проведай о его намерениях, ползай перед ним и его мурзами на карачках, целуй им туфли, лижи задницы. Да не жалей языка! От этого зависит судьба Москвы. Коли возможно избежать войны, заплатим «выход», какой потребует, даже такой, как при Узбеке…
– Все исполню, государь, не сомневайся, – заверил Захарий.
В разгар лета, когда зацвели липы, Тютчев переправился через Оку. Степные травы в человеческий рост шумели под ветром, несущимся от горизонта до горизонта, словно морские волны, но русским было не до этого приволья, не до этой красы и благодати – торопились. Вставали чуть свет и, горяча коней плетьми, продолжали путь, останавливаясь лишь для краткой трапезы или чтобы накормить и напоить коней. С наступлением темноты, выставив сторожей и подложив под головы седла, засыпали мертвецким сном под зловещим половецким небом, на котором порой вспыхивали зарницы – предвестницы беды.
Несколько раз путников останавливали степняки, лица которых ничего не выражали. Они так внезапно появлялись, что казалось, вырастали из земли на своих низкорослых лохматых лошадках. В те времена волка советовали остерегаться спереди, коня – сзади, а ордынцев – со всех сторон. Иногда в глазах кочевников мелькало презрение, но только на миг, а может, то только чудилось… Услышав, к кому направляются путники, их отпускали. Мамай имел такую силу, что хозяйничал в Причерноморской степи, как у себя в юрте, и мог дотянуться до горла любого здешнего обитателя – навлечь на себя его недовольство остерегались.
Благополучно добравшись до ставки, Тютчев объявил встретившему его мурзе в лисьей остроконечной шапке, что доставил часть серебра из московской дани, остальное подвезут позже. Указав русским место для стоянки, ордынец
Коренастый, жилистый, с недавно начавшей пробиваться сединой в черных жестких волосах, жидкой бородой и золотой серьгой в левом ухе, темник восседал на иранском ковре в шелковом халате, который стягивал пояс из зеленой булгарской кожи, усыпанный драгоценными камнями. Одной рукой он облокачивался на круглые парчовые подушки, а другой опирался на эфес дамасской сабли, клинок которой до половины был вонзен в землю. Кроме него, посланец московского князя никого не увидел – ни советников, ни толмачей, ни даже телохранителей, что казалось удивительным. Впрочем, личная смелость и твердость характера часто являлись залогом успеха, и Мамай в полной мере обладал этими качествами. В довершение к тому он верил в свою звезду, что тоже немаловажно.
За время «размирья» в Сарае-Берке сменилось около двадцати ханов, от некоторых из них не осталось ничего, кроме монет с именем, но Мамая это почти не коснулось. Ни на кого не обращая внимания, железной рукой он правил западной частью улуса Джучи сперва от имени хана Абдуллы, потом от имени его сына Мухаммеда-Булака, а теперь от имени малолетнего Тюляка. Так или иначе, но врагов у него хватало, поскольку он забрал себе слишком много власти, а сам был половецкого рода Кият и не имел права на престол. Понимая это, Мамай довольствовался должностью темника и званием эмира. Своим возвышением он был обязан случаю – дочь Бердибека[34], двенадцатого хана после Батыя, полюбила его и уговорила отца выдать ее за него. Вместе с ее рукой он получил должность беклярбека, одну из главнейших в Орде.
Но вернемся к текущим событиям. Склонившись до земли, посланец московского князя молвил:
– Великий эмир, покоритель больших и малых народов, несравненный и непобедимый воитель! Владимирский и московский князь Дмитрий Иванович шлет тебе привет и серебро…
Окончив речь, Тютчев поднял глаза, и когда его взгляд встретился с тигриными с желтизной глазами Мамая, ему показалось, что его обдало жаром преисподней. Захотелось перекреститься и прочесть» Отче наш», однако сдержался (не к месту), сделал усилие, стряхнул с себя наваждение, еще раз низко поклонился, хлопнул в ладоши, и в шатер внесли ларец с серебром.
Темник милостиво принял дань, поинтересовался здоровьем князя и вяло, без видимого интереса расспросил о том, что нового на Руси. На все вопросы Тютчев отвечал без запинки, ибо готовился к подобному разговору.
Несмотря на это, Мамай отлично видел, что русский пытается ввести его в заблуждение и сбить с толку своими лживыми речами, а потому не поверил ни единому его слову, но не показал того и небрежным движением головы отпустил. Опять кланяясь, семеня и пятясь, как то полагалось при ордынском дворе, посол выскользнул из шатра…
Теперь можно было заняться тем, ради чего и приехал. Принялся обходить приближенных темника, одаривая каждого. Некоторые смотрели на него брезгливо, но встречались и такие, во взгляде которых читалось подобие сожаления. Подарки сделали свое дело: Тютчев проведал, что ордынское войско собирается идти на Москву, да не одно, а вместе с литовцами. Самонадеянный и беспечный мурза Тимир, уверенный в будущей победе, открыл даже, что через боярина Епифана Киреева ведутся переговоры с Олегом Рязанским о присоединении последнего к анти-московской коалиции. «Узнает об этом Дмитрий – струсит и бросится в бега», – сощурился мурза, наблюдая, как изменилось лицо боярина при этом известии.
И правда, Тютчева аж озноб прошиб, хотя в шатре было скорее жарко, нежели холодно. Получалось Бог знает что…
В ту же ночь он послал скоровестника к великому князю, а сам (авось обойдется) остался у Мамая, надеясь выведать еще что-либо.
11
По поручению своего шурина, великого князя Ягайло, Войдылла спешил в столицу Ордена Мариенбург. Ехал кратчайшим путем – узкими лесными дорогами, на которых бесчинствовали как литовские бояре и немецкие рыцари, охотившиеся на людей, как на зверей. Тут всякий грабил слабейшего и искал себе убежище от того, кто сильнее, потому посланец литовского князя и сопровождающие его слуги скакали в боевых доспехах, что было довольно утомительно, но терпели.
Под мерный цокот копыт Войдылле вспоминалось прошлое, как начинал службу у Ольгерда и рисковал жизнью ради него. Тот оценил его преданность и сделал сперва постельничим, а потом дал ему город Лиду. Наконец, князь оказал великую честь – выдал за него свою вдовую дочь Марию. Войдылла ненавидел жену – тощую, крикливую, взбалмошную дуру, хотя ради этого брака расстался с прежней любимой женой. Проклятая жизнь!
Наконец показалась дозорная башня Мариенбурга: на ней развевался стяг великого магистра с широким черно-золотым крестом, в центре которого красовался орел.
Столица Ордена производила сильное впечатление. Сам вид ее внушал уважение, даже трепет. Она состояла из Нижнего города (Предзамья), Среднего и Верхнего, красные кирпичные стены которых поднимались все выше и выше, вырастая из земли и упираясь в низкое прибалтийское небо. То там, то здесь бросалось в глаза смешение сарацинских, итальянских, немецких архитектурных стилей. Мариенбург представлял из себя монастырь, крепость и дворец одновременно.
Однако не только стены защищали город, но и сама природа. Логово рыцарей-монахов находилось среди болот на правом берегу реки Ногат. Климат в округе был гнилой и нездоровый – жители окрестных деревень редко доживали до сорока. Ни одна армия не могла долго осаждать Мариенбург, в ее рядах неизбежно начинались болезни, перераставшие в эпидемии. Что же касается обитателей замка, то первоклассные системы отопления, вентиляции и окуривания помещений специальными травами помогали им переносить здешний климат, что приписывалось покровительству Девы Марии. В течение всего средневековья никто не смог силой овладеть этой твердыней.
Мариенбург был полон тайн, мистики и легенд. Некоторые утверждали, что из дворца великого магистра до соседних замков ведут подземные ходы, а подвалы Верхнего замка, в которых томились враги ордена Пресвятой Девы Марии, имеют до пяти этажей вглубь, но так ли это, доподлинно никто не ведал. Ни один из заключенных подземной темницы не вышел на волю.
Войдыллу поселили в Среднем замке, в просторных сводчатых покоях, предназначенных для гостей из Европы, которые пустовали. Стояла весна, и распутица не позволяли воевать. Искатели приключений стекались в Мариенбург лишь в разгар лета, когда дороги просыхали, или в начале зимы, когда реки и болота покрывались льдом и предоставлялась возможность вести боевые действия. Тогда тут можно было встретить славнейших и благороднейших рыцарей из Германии, Франции, Англии, Богемии, Австрии, Шотландии и Италии… Пруссия была местом паломничества скучающей европейской знати. Останавливались здесь и коронованные особы. Борьба с язычниками представлялась им делом чести, и они не жалели для нее
Орденское государство находилось в зените своего могущества. Ему принадлежало более сотни каменных замков, девяносто городов и тысяча четыреста деревень, заселенных колонистами из Германии, не считая польских и прусских селений. Орден всячески содействовал развитию земледелия, вел большие осушительные работы, строил плотины, прорывал каналы. Братья культивировали неизвестные здесь дотоле растения: перец и шафран, разводили виноград и тутовые деревья, а в подвалах замков всегда стояли бочки с вином.
В отличие от других европейских государств Орден единственный не имел финансовых проблем, торговля и ремесла процветали на его землях. Из Данцига и Кенигсберга кроме дерева, зерна, сукна вывозили и теплый камень – янтарь, который, как утверждали, топит снег. Тевтонский орден считался вассалом императора Священной Римской империи и римского папы, но фактически не подчинялся никому. К сюзеренам обращались только для разрешения внутренних споров между должностными лицами Ордена, что случалось довольно редко.
Братья-рыцари, наполовину воины, наполовину – монахи, даже ночью не снимали сапог, дабы быть готовыми к отражению нападения, а в их спальнях с вечера до утра горел свет – на всякий случай… Тем не менее то ли от многочисленных гостей Ордена, то ли от зажиточных горожан, но братья все более заражались светским духом, который разъедал монашеский аскетизм.
В первый же день по приезде Войдыллы его посетил великий ризничий Конрад Цольнер фон Ротенштейн, суровый воин с глубоким бурым шрамом через все лицо, заведовавший финансами тевтонского государства, и осведомился:
– Христианин ли ты, человече? – и, услышав утвердительный ответ, спросил, что ищет гость во владениях ордена Пресвятой Девы Марии?
– Любви и мира, – лаконично ответил посланец Ягайло и изложил предложение литовского князя.
Великий ризничий лишь кивнул: «Вот и среди литовцев начались раздоры. Славно! Этому уже давно пора случиться», – и поспешил к главе Ордена.
Двадцать второму великому магистру (по-немецки гроссмейстеру) Тевтонского ордена, благородному брату Винриху фон Книпроде, уроженцу прирейнской Германии, шел семьдесят третий год (для той эпохи очень преклонный возраст), из которых двадцать восемь лет он возглавлял рыцарей Пресвятой Девы Марии. От старости у него выпали зубы, потому он питался одной кашицей, но держался молодцом и на праздничных застольях поднимал и осушал полную чашу.
Из товарищей его бурной молодости почти никто не уцелел – жизнь рыцаря коротка, полна лишений и опасностей. Кто сложил голову в сраженьях с жмудинами, литовцами или ляхами, кого прибрала посетившая Европу «черная смерть» (чума), а иным, даже если их миновало первое, второе и третье, не посчастливилось в чем-то другом, потому великий магистр особо дорожил своим старым приятелем Куртом, который служил под началом тридцатилетнего командора Книпроде еще в Данциге.
Старый товарищ доживал свой век в госпитале для искалеченных и дряхлых воинов. Всякий вступающий в Орден знал, что, когда не сможет держать в руках меч, то не пропадет, как то может случиться в миру. Его ждет тихая достойная старость в госпитале, где за ним станут ухаживают братья-священники.
– Винрих, на душе у меня неспокойно, даже спать перестал, все ворочаюсь с бока на бок. Что-то ожидает наш Орден в будущем? – признался другу доживающий свой век рыцарь.
– Все идет наилучшим образом по воле Девы Марии, мы как никогда сильны. К тому же в Европе сейчас две курии и два папы: Урбан VI и Климент VII, и если один начинает перечить нам, то мы обращаемся к другому…
– Ты этому радуешься, а я скорблю. Рассказывают, что каждый из пап жестоко расправляется со своими противниками, их сжигают, им отрубают головы. Вся Папская область превратилась в поле сражения и взаимного истребления. Повсюду царят страх и смута. Дошло до того, что известная своей праведностью Екатерина Сиенская советует Урбану объявить крестовый поход против Климента… Что ж в этом хорошего?
– Жестокий и губительный недуг переживает церковь, ее сыны раздирают ей грудь змеиными зубами, зато для Ордена это как нельзя более кстати… Смута рано или поздно кончиться, и церковь выйдет из нее еще более сильной и обновленной.
– Ты пугаешь меня, Винрих, когда говоришь такое, ведь ты христианин…
– Опыт и знание жизни питают мой цинизм…
– Порой мне чудится, что невидимые черви подтачивают корни Ордена. Среди братьев нет того пыла и той самоотверженности, что прежде, не так строго соблюдается устав… Дух времени, который вынес нас на своих крутых волнах на невиданную высоту, отступает… Начинается отлив…
– Ерунда, Курт! Если бы я не видел тебя в бою, то, верно, подумал бы, что ты охвачен греховными сомнениями. Выкинь эти упадочнические мысли из башки. С каждым годом мы все сильнее и богаче…
– Это ничего не значит. Ты разве забыл, чем кончили наши братья тамплиеры[35]? Они тоже становились все богаче и богаче…
Великий магистр не любил вспоминать об этом, потому поморщился… Тогда было страшное время, говорили, что всю Францию устилал дым костров, на которых, как еретиков, сжигали «бедных рыцарей Христа и Соломонова Храма». Слава Деве Марии, Тевтонскому ордену подобное не грозит.
Фон Книпроде был отлично осведомлен обо всем, что творилось в Пруссии, в том числе и о том, что тщательно скрывалось. Да, братья, случалось, вели себя недостойно, в одном из замков заперли и изнасиловали польских женщин, а командор Велоны, совсем не из худших вояк, казнил невиновного, чтобы овладеть его женой… Теперь провинившиеся здесь, в подземной тюрьме, и никогда не увидят белого света, но что с того… Все чаще братья предпочитают Иисусу Христу Бахуса и Венеру… Растут и разногласия с вассалами Ордена, горожанами и крестьянами. Прежде замки служили защитой и убежищем для них, а теперь превратились в гнезда распутства, и лекарств против этого никто не знал, потому все молчали, делая вид, что ничего не происходит. Только Курт со своей баварской деревянностью до сих пор так и не научился держать язык за зубами… Бедный выживший из ума старик…
За беседой со старым приятелем Цольнер и застал гроссмейстера. Услышав, что вопрос неотложный, фон Книпроде похлопал старика по плечу и поднялся – Орден превыше всего.
– Если сможешь, приходи завтра, – прохрипел вслед тот.
Не ответив, ибо жизнь приучила его не загадывать наперед и ничего не обещать, великий магистр покинул госпиталь.
После вечерней мессы в костеле Девы Марии он принял Войдыллу в своем дворце, который был выстроен то ли по венецианскому, то ли по бургундскому образцу. Хрупкое здесь соседствовало с массивным, а темно-красный кирпич оживлялся утонченными украшениями из белого камня.
Выспросив
Договоренность о перемирии, как и хотел Ягайло, не распространялась на злейшего врага рыцарей князя Кейстута и его владения.
Доложив обо всем своему государю, Войдылла отправился в Ригу, чтобы согласовать текст соглашения. В мае для отвода глаз литовцы и тевтоны устроили совместную охоту недалеко от приграничных Давидишек. Она сопровождалась пирами, празднествами и всевозможными потехами.
В свите Ягайло находился Витовт, сын Кейстута, не подозревавший, что над ним и его отцом нависла смертельная опасность. Когда, выпив лишку, Витовт задремал, облокотясь на стол, несколько участников охоты покинули пиршественную залу, уединились и скрепили секретный договор клятвами на Святом писании и печатями.
Последствия той охоты не замедлили сказаться. Начались непрерывные нападения Ордена на владения Кейстута, сопровождавшиеся страшными разорениями, при этом ответные походы трокского князя неизменно терпели неудачу за неудачей.
12
Когда Симеон и Еремище с палубы корабля узрели купол Святой Софии, то, как и многие другие, видевшие это сооружение, поразились его размерам и красоте. Больше и величественнее храма в тогдашнем христианском мире не было[36], не зря его считали совместным творением людей и небесных сил. На содержание главного собора империи в Новом Риме взимался даже специальный налог, поскольку здание часто страдало от землетрясений.
Дабы не заподозрили, что действуют сообща, посланцы московского князя разделились. Чернец высадился в Галате, с тем чтобы разузнать, как свершилось погребение Михаила и не было ли при том чего-нибудь любопытного, а купеческий сын, выгрузив воск в Константинополе, обосновался на русском подворье в Старой Пере. Здесь остановилась большая часть русского посольства, в основном мелкий люд: иноки, священники, служки. Те, кто имел что-то за душой, предпочли либо частные дома, либо монастыри, которых в городе имелось великое множество, один славней другого.
У могильщика Пьетро ничего заслуживающего внимания Еремище не узнал, зато с ним в Галате случилась неприятность: Веня, распушив и подняв хвост, убрел неведомо куда. «Неужто кошку учуял, стервец!? Тогда и обратную дорогу не найдет. Горе-то какое! Что ж это получается, пришел ко мне ниоткуда и ушел в никуда…» – в тревоге думал чернец. И несколько дней как неприкаянный бродил по узким извилистым улочкам Галаты, призывно выкрикивая:
– Веня! Веня!
Еремея уже начали принимать за полоумного, когда животное, ободранное и отощавшее, с жалобным мяуканьем выскочило из какого-то двора и кинулось к нему на грудь.
Обрадованный чернец схватил его на руки и, прижав к себе, чуть не прослезился от радости. Для одинокого человека это действительно было счастьем воссоединения.
Измученный любовными похождениями кот на некоторое время притих. В обнимку с ним, наняв лодку, чернец переправился через Золотой Рог и, как условился с Симеоном, обосновался на том же подворье, что и он, только в другом строении.
Пребывание посольства в Царьграде затянулось. От праздности у многих началось томление духа и они стали не то чтобы болтливы, но излишне разговорчивы. Исподволь Симеон и Еремей попытались разузнать подробности смерти Михаила, но на их вопросы одни лишь разводили руками, а другие, наоборот, несли полнейшую околесицу – то ли хотели обратить на себя внимание, то ли обладали чрезмерно богатой фантазией. Впрочем, при подробных расспросах это быстро выяснялось, и интерес к таковым пропадал. Почтеннейший протодиакон владимирской соборной церкви, однако, подсказал, что если кому и известно что-то, так это служке покойного, который сообщил о кончине княжеского духовника, но после похорон своего господина как сквозь землю провалился.
Так или иначе, но обитатели подворья оказались княжеским соглядатаям бесполезны. Поняв это и оставив кота на попечение содержателя заведения, Еремище отправился к архимандриту Иоанну в монастырь Святого Михаила. Сей муж, истребивший при благочестивых бдениях столько масла в лампадах и столько чернил в склянках при переписывании святых книг, что другим и не снилось, пребывал в нервном возбуждении. Воспаленный взгляд, спутанная борода, щеки, покрытые болезненным румянцем, говорили лучше любых слов.
Он возлежал под драным овчинным полушубком на жалком дощатом ложе в убогой келье, грязной и запущенной. «Что означает эта бедность и неухоженность? Сие доказательство то ли праведности и нестяжательства, то ли лени и неизбывной дурости», – невольно подумалось чернецу.
При виде незнакомца архимандрит приподнялся и присел, привалившись спиной к стене. После незаслуженной хулы, возведенной на него, заточения и угроз дух Иоанна пребывал в расстройстве, граничившем с тихим помешательством. Общение с людьми тяготило его, он не желал никого видеть и ни с кем говорить.
Меж тем посетитель смиренно поклонился, представился паломником, направляющимся на Святую гору Афон, и, сославшись на то, что был знаком с нареченным митрополитом, попросил поведать ему о кончине Михаила.
– Да никак, – поморщившись, буркнул Иоанн. – Все утро по своему обыкновению прохаживался по палубе туда-сюда, размышляя о чем-то своем, а после поздней литургии оттрапезничал и отправился почивать. За ним и остальные. Послеобеденный сон слаще меда – без него русскому нельзя. Вдруг прибегает мальчишка-служка с воплями, что Михаил преставился. Кинулись к нему. Смерть, настигшая его, оказалась столь же чудна, сколь и неожиданна, и в очередной раз подтвердила ничтожество человека перед волей Всевышнего. А день тогда выдался такой прекрасный, тихий и теплый… Впрочем, не все ли равно, какая погода на дворе, когда помираешь?
– Человеком, однако, он был крепким и на здоровье не жаловался, с чего бы такому приключиться? – напирал Еремище.
Иоанн вздохнул, помолчал немного, пытаясь сосредоточиться, и потер себе виски. Мнимый паломник не торопил и терпеливо ждал. Наконец архимандрит ответил:
– Неизбежное часто случается именно тогда, когда мы уверены в себе и в своем завтрашнем дне. Видно, не случайно Сергий предрек Михаилу, что тот не узрит града Константина и не получит того, чего возжелал…
– Однако Царьград он все же видел… – возразил чернец.
– И что с того? – скривился архимандрит, неожиданно быстро и пристально, как здоровый, взглянув в глаза Еремею.
– Да ничего. Просто хотелось дознаться о причине его безвременной кончины…
– Хоть и не принято хаять покойников, но скажу все ж: дурной он был человек, гордец, упрямец и честолюбец, каких не часто встретишь. Таких мать сыра земля долго не носит. Тяжко ей, родимой…
«Господи, и чего только не насочиняют люди, какую только напраслину не возведут на того, кто им досадит…» – невольно подумалось Еремею.
– Тем
– Э-э, государи хоть и помазанники Божии, но такие же смертные, как и прочие, а потому не всегда способны отличить глас Божий от бреда безумца. Безгрешных на этом свете нет! Да и откуда им взяться, когда кругом скверна, мерзость и похоть?! – возразил архимандрит и пискляво хохотнул в кулак.
– Но ведь сам покойный святитель Алексий просил вселенского патриарха утвердить Михаила своим преемником…
– Он лишь уступил великому князю. «Пусть будет Михаил митрополитом, коли дозволят Бог, Пресвятая Богородица и патриарх со своим собором», – изрек он. Заметь: «коли» – и не более того!
– Хорошо, но отчего посольство не возвращается в Москву? Что вас держит у греков? Медом, что ли, тут намазано… – сменил тему посетитель.
– О том и не спрашивай, ибо крест целовал, – ответил архимандрит, прикрывая веки. – Есть вещи, которыми лучше не интересоваться. А теперь ступай. Истома меня взяла, худо мне…
Еремей возвращался на подворье в глубокой задумчивости. Что он узнал? Да почти ничего, и все же в голове начало что-то проясняться, только уловить, что именно, не мог.
13
Предмет обожания Кочевина-Олешеньского звали Ириной. Она происходила из обедневшего, но довольно знатного рода. Ее батюшка носил на хламиде нашивку патрикия[37], вращался при дворе, был посвящен во многие государственные тайны, участвовал в посольствах в Италию и Сербию, владел несколькими языками, а писал быстро и красиво, что высоко ценилось тогда.
Как и большинство девушек ее сословия, Ирина получила домашнее образование: умела читать и писать, знала «Новый завет», прочла в свое время «Одиссею», но «Илиаду» не до конца, а также могла ткать, вышивать и ухаживать за больными. Отец пытался привить ей любовь к литературе и истории, чтобы тем восполнить недостатки ее образования, но безуспешно. Окружающий мир привлекал Ирину значительно сильнее, чем занудные труды прошлого, и она с большей охотой постигала жизнь через собственные ошибки, счет которым не вела.
После безвременной смерти матери батюшка повторно женился на старой деве, не слишком привлекательной, злобной и сварливой, но чертовски богатой. Новая жена еще не была в преклонном возрасте, но старость уже приближалась к ее порогу. Через некоторое время огорчения и постоянная угнетенность из-за дурного нрава супруги свели отца в могилу. После этого мачеха, недовольная слишком своенравным и веселым характером падчерицы, придравшись к сущей безделице, выгнала ее из дома. С тех пор сирота вела бесшабашную жизнь легкомысленной танцовщицы, и если прежде требования приличия вынуждали ее сторониться многого, то теперь она оказалась совершенно свободна от условностей морали.
Когда женщина молода и хороша собой, то не испытывает недостатка в поклонниках, и Ирина не унывала. Втайне ото всех она мечтала выйти замуж не больше не меньше как за самого императора Иоанна или по крайней мере за наследника престола Мануила и в один прекрасный день переселиться из своей хижины в гинекей[38] Влахернского дворца, украшенный чудесными мозаиками. А почему бы и нет?! Некоторые божественные блаженнейшие августы[39] начинали так же, как она… Когда-то, встречая Феодору, будущую жену Юстиниана[40], добропорядочные ромеи переходили на другую сторону улицы, но стоило ей облечься в порфиру, как все кинулись добиваться ее благосклонности…
Не страшась ни людей, ни духов, Ирина желала славы, богатства, любви, власти и готовила себя к великим свершениям, которые потрясут мир. В амурных делах ее более заботило число поклонников, чем их искренность, и хотелось не столько нравиться, сколько вызывать желание, которое она читала в глазах мужчин.
Страсть все сильнее забирала Юрия Васильевича, а ведь совсем недавно он жил как все: богомольно и несуетно, служил князю, приумножал добро, воспитывал детей… Теперь вдалеке от жены давно очерствевшее от жизненных борений сердце неожиданно размякло, в то время как хитростям и уловкам Ирины не было предела… Она пробудила в старом опытном дипломате не испытанное дотоле томление души и плоти. Он напрочь потерял голову и забыл обо всем на свете, тогда как танцовщица, без которой уже не мыслил, как прожить и день, ничуть не скрывала того, что имеет и других ухажеров. Пленительная и вздорная, она позволяла себе любые вольности, какие только приходили в ее взбалмошную голову. Иногда, из вредности зля Юрия Васильевича, она называла его то «мой ручной варвар», то «мой козлик», чего тот не переносил, но терпел. За ее ласки он мог вынести и не такое.
– Как я снисходительна, как ты безрассуден… Хороши же мы оба! – говаривала она иной раз, закатив глаза и шутливо грозя пальчиком.
О страсти боярина проведали посольские и стали, кто ехидно, а кто завистливо, судачить о том, словно раки в прибрежной осоке. Но Кочевину-Олешеньскому было не до них, хотя прежде он слыл человеком рассудительным и благоразумным.
Ирина прилагала мыслимые и немыслимые усилия, чтобы вытянуть из него побольше деньжат, преуспела в том и переехала из своего жалкого обиталища во вполне добротный двухэтажный дом у старого форума Быка. Верх здания был деревянным, низ – каменным, потолки украшали изображения нимф во фривольных позах, а от холодов хозяйку спасали старинные медные жаровни. Впрочем, зимы в Константинополе не люты. Если верить средневековым хроникам, то Золотой Рог покрывался льдом не чаще, чем раз в столетие. Так или иначе, но у каждого, кто посещал Ирину, невольно возникала мысль, что, если он и не в раю, то где-то по соседству.
Прошло еще некоторое время, и на русское серебро она завела служанку-сербку, а потом и носилки, в которых ее плавно, будто драгоценнейшую жемчужину, рабы-нубийцы доставляли в любой конец города. Ах, как она обожала, лежа за зелеными шелковыми занавесками, плыть средь уличной толпы, вслушиваясь в разговоры прохожих или разглядывая их через узкую щелку.
Все бы ничего, если бы не брат отца, дядюшка Коломодий. Проведав, что племянница обзавелась домом, он бесцеремонно перебрался к ней и наполнил оккупированные им комнаты книгами и чертежами. Без разбора и всякой связи он цитировал Гомера, Аристофана, Эзопа, придавая своим речам пророческий характер и подкрепляя их загадочными заклинаниями на халдейском языке, которым Ирина, разумеется, не владела. Впрочем, когда дядя говорил даже по-гречески, она не понимала его, так витиевато он изъяснялся. Пока он не создал философской школы, однако не унывал, часто пел в самых неподходящих местах, не покидал дома без книги под мышкой и всем рассказывал о своих болезнях, о том, что ел на завтрак и что видел во сне… Если бы он пил вино, то,
И все-таки дядя не слишком бы отягощал Ирину (все-таки родная кровь), коли почаще мылся, но увы… Он презирал гигиену, не посещал терм в отличие от других ромеев, дважды в неделю совершавших омовения в общественных или собственных банях.
Иной раз Ирина выходила из себя и в ярости кричала:
– Ты просто сумасшедший! Ты безумец!
На это дядя выпячивал грудь и отвечал:
– Все гении таковы…
Не в силах видеть его и чувствовать кислый запах пота, она в бессилии убегала на свою половину и запиралась там.
14
Вместе с выяснением обстоятельств смерти княжеского любимца соглядатаям надлежало узнать, отчего посольство не возвращается, но посвященные в это молчали, а служки отвечали:
– О том бояр пытайте, нам сие неведомо…
К тем, вестимо, не сунулись – заподозрят неладное, так хлопот не оберешься… Выведать это следовало хитро и тонко.
По очереди перебрали посольских и остановились на толмаче Ваське Кустове, который многое слышал, а языком мел будто помелом.
Начали с того, что Симеон стал как бы невзначай оказываться рядом с ним и восторгаться его умом. Всякому приятно, когда на тебя смотрят снизу вверх, ловят каждое слово, будто откровение, заискивают и притом угощают вином. В последнем купеческий сын уж расстарался, но на что не сподобишься иной раз, прости, Господи… Как-то вечерком за кувшином фракийского купеческий сын спросил Ваську, где тот так чудесно выучился греческому языку.
– Сие длинная история, но если желаешь, то слушай. С младенческих лет родители заставляли меня пасти скотину. Прилег как-то в поле, задремал, а одну телку волки задрали. Уж больно не хотелось мне быть поротым, вот и убег из дома куда глаза глядят. Мир не без добрых людей, пригрели меня монашенки девичьего монастыря Святой Анны, несшие тяжкое бремя целомудрия и возносившие свои молитвы к престолу Божьему. У них я как сыр в масле катался. Баловали меня, в бане парили, спать с собой укладывали. Однако донесла об этом одна старая ведьма, которая считала, что ее устами глаголет правда. Да есть ли она на свете, эта правда? Митрополит Алексий поверил навету, закрыл обитель, инокинь разослал по разным монастырям, а на меня наложил епитимью – велел постигнуть грамоту и греческий, чтобы через то выкинул из головы добрых невест Христовых, а в наставники определил мне грека Дамиана. Тот требовал, чтобы я только на его языке говорил, а за каждое русское слово сек, как Сидорову козу. Так и постиг греческий, а, когда митрополичий толмач почил, меня взяли на его место… – разоткровенничался Кустов.
– Такой человек, как ты, небось, во все посольские секреты посвящен? – с уважением заметил Симеон.
– А то! Большой боярин Юрий Васильевич без меня и шагу не ступит, хотя по-гречески уже кое-как изъясняется. Тем не менее, когда в Синод отправляется, меня с собой берет. Иной раз и к Иринице его сопровождаю…
– Кто такая? – потупив глаза, дабы не выдать своего интереса, с напускным равнодушием спросил Симеон и замер, словно охотничья собака, почуявшая дичь.
– Зазноба его. Раньше она непотребным плясаньем хлеб себе добывала, а ныне живет как знатнейшая госпожа. Впрочем, как и всякая баба, она зависит от обстоятельств, а их такое множество и все так непредвиденны… – беззвучно рассмеялся толмач.
– Коли ты и вправду во все посвящен, то тебе, верно, ведомо, и отчего посольство до сих пор здесь торчит? На Руси бы уж давно пироги лопали да щи хлебали…
– Как исполним наказанное, так и вернемся, – многозначительно ответил Кустов.
– Что-то я не разумею, архимандрит Михаил ведь давно в могиле, как же вы исполните наказанное? – выкатил глаза купеческий сын и скорчил идиотскую рожу.
Толмач сделал добрый глоток вина, икнул, перекрестил уста и, посчитав, что вреда от Симеона быть не может, изволил ответить:
– Свято место пусто не бывает…
– Как это?
– Чудак-человек! Ну да коли Михаил преставился, то что с этим поделаешь? Москве все едино святитель нужен. Не снаряжать же в Царьград новое посольство…
– А кого поставить вознамерились вместо Михаила? – как бы между прочим поинтересовался Симеон.
Тут Кустову призадумался: «Сказать или нет?» Но его будто кто-то за язык дернул:
– Пимена. Он тоже архимандрит, а потому годится для такого случая.
На всякий случай соглядатаи перепроверили, не сбрехнул ли толмач, а то хмельному разуму еще и не то пригрезится… Оказалось, все так и есть: некоторые чиновники при императорском дворе и архиереи в Синоде получили подношения за содействие в поставлении Пимена.
С трудом составили грамотку «цифирью» – уж больно затейлив и непривычен такой алфавит для неизощренного ума. Потом нашли армянина, отправлявшегося в Смоленск по коммерческим делам, и уговорили его завезти письмишко Нестору. Не задарма, вестимо, – дали денег и обещали, что в Москве еще добавят. Согласился, но на подходе к Синопу разразился шторм. Волны и ветер понесли корабль на обрывистые прибрежные скалы. Как ни опытен был капитан, как ни хотелось жить команде, как ни молились пассажиры, избежать кораблекрушения не удалось.
О намерении посольства поставить Пимена в митрополиты Дмитрий Иванович так и не узнал, а вскоре ему стало не до цареградских дел.
15
Жизнь в Константинополе бурлила, церковные и политические дискуссии сменяли одна другую. Теологические вопросы обсуждали на улицах, площадях, церквях с такой страстью, что это удивляло чужеземцев. Один из них с раздражением писал, что весь город полон ремесленников, поденщиков и нищих и все они богословы. Если вы попросите человека разменять деньги, он ни с того ни с сего расскажет вам, чем Бог Сын отличается от Бога Отца. Если спросите о цене на хлеб, он начнет доказывать, что Сын меньше отца. Если вы закажете вина, вам сообщат, от кого исходит Святой Дух – только от Отца или от Отца и Сына. Это были не праздные вопросы: от ответа на них зависело спасение или гибель души. А что может быть важнее?
Несмотря ни на что, константинопольцы были до странности терпимы к инакомыслящим. Тут творили лучшие умы империи, постигшие мудрость древней Эллады и строгую прелесть аттической речи, на которой давно не говорили, но писали – употреблять «простой» язык при сочинительстве считалось невежеством. Очарование Нового Рима было столь велико и непреодолимо, что население города обитало в постоянном ожидании чуда, но одно поколение сменяло другое, а ничего сверхъестественного не происходило.
Митрополит Киприан остановился на постой у Золотых ворот в старом монастыре Федора Студита, где среди прочих реликвий хранились нетленные мощи святых целителей Саввы и Соломониды. Минул почти
Все дни Киприан проводил в исихазме[41] – внутренней собранности, молчании и молитве. Последователи этого монашеского учения считали, что лишь через веру и самоуглубление можно достичь мистического просветления, озаряющего душу божественным светом, а не через разум, посредством которого Дьявол соблазнил прародительницу Еву. Недоброжелатели утверждали, что изихасты, погружаясь в себя, чувствуют некое излучение в области желудка, а потому у них душа не в груди, а в пупке.
Два года назад, когда патриарх Макарий нарек Михаила митрополитом, рассчитывать на удачный исход тяжбы не приходилось. Тем не менее, надеясь восстановить единство русской церкви, Киприан явился в Царьград. Сперва святейший и преславный кир Макарий томил его ожиданием разбирательства, а потом Иоанн V вернул себе престол и низложил патриарха. Казалось, у Киприана появилась возможность добиться своего, но поглощенный всевозможными увеселениями и придворными дамами, славившимися своей красотой и порочностью, император не спешил ставить нового патриарха, а против его воли и желания ничто не могло свершаться в апостольской православной церкви. Светская и духовная власти срослись в Византии в одно целое и были неразрывны. Так или иначе, но вселенская церковь вдовствовала и до Киевского митрополита никому не было дела.
Княжеские соглядатаи полагали, что именно Киприан в первую очередь заинтересован в смерти Михаила, но как ему удалось подослать убийцу на корабль, не представляли. Впрочем, всем известно, что греки лукавы и хитры, а потому с ним следовало познакомиться, и купеческий сын отправился в монастырь Федора Студита.
Киприан встретил его в выгоревшем от солнца подряснике с узкими рукавами, потертыми на локтях. Представившись торговцем с киевского Подола, Симеон начал издалека:
– Прости, преосвященный владыка, что отрываю тебя от богоугодных занятий, но прознав, что милостью Божьей ты здесь, явился просить тебя как своего пастыря вразумить меня грешного и научить отличать правду от кривды.
Киприан внимательно взглянул на темно-русого молодца с простым круглым лицом, на щеках которого играл слабый румянец. Не часто купцы желают постичь суть христианского учения. Обычно их хватает только на «Отче наш» и «Богородицу», а более всего волнуют вопросы купли-продажи, хотя некоторые любят показать свое благочестие, потому архиерей не отказал.
– Бог вездесущ, а потому обращаться к нему можно всегда и везде. Лишь сосредоточься и непрестанно повторяй про себя: «Господи Иисус Христос, Сын Божий, помилуй мя», задерживая при том дыхание. Особенно чуток Господь к тем, кто сомневается, скептически настроен и даже грешен…
Разойдясь, Киприан вещал до тех пор, пока, взглянув на посетителя, не понял, что его слова плохо доходят до него, и попытался растолковать все доходчивее:
– Святой Григорий Палама[42] учил, что полководец должен командовать воинами, крестьянин возделывать землю, купец торговать, не предаваясь стяжательству, как бы ни искушал Дьявол. Подлинное блаженство достигается только в духовном труде, но и он не должен отнимать все время – часть жизни надлежит посвящать ближним.
– А как же с тем, что легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко, чем богачу войти в Царство Небесное[43]?
– Имей доброе сердце – и спасешься. Совсем не бедный Авраам через боголюбие и милосердие сам спасся и помог спасению других. Страшны порочные люди, живущие неправдой и обманом при любом достатке. Они такие же враги православия, как турки и латиняне. Ум должен черпать силу в сердце, а не наоборот! Пройди свой жизненный путь достойно, не заботясь о смерти и не искушая ее. Она сама явится в назначенный срок.
– Как это? – не понял посетитель.
– Жизнь во Христе зарождается на земле, а после кончины душа достигает полного совершенства или полного краха… Если упустишь дарованное тебе время, не используешь его для совершенствования своего духа, то не взыщи уж… В этом и есть смысл земного существования…
Симеон с трудом входил в тонкости богословия, на Руси философией не баловались. Окружающий мир постигали большей частью практически. Наконец Киприан вернулся к обыденной действительности и поинтересовался, не женился ли в его отсутствие великий князь Ягайло.
– Не слышал… – неопределенно пожал плечами Симеон.
Москва мало торговала с Литвой, поскольку, природные условия в обоих великих княжествах были схожи, к тому же ему не доводилось бывать западнее Смоленска.
– А что нового в Киеве, как Владимир Ольгердович[44]? – не унимался Киприан.
Не зная, что ответить, посетитель заволновался. Почувствовав неладное, митрополит окинул его испытующим взглядом.
– Ну а как самочувствие протопопа храма киевской Софии Игната?
– Жив, здоров, – наобум ответил Симеон, не предполагая, что тот давно преставился.
– Все это забавно, даже слишком. Однако ныне мне недосуг. Так что оставь меня, человече, – прервал беседу Киприан, поняв, что торговец вовсе не из Киева.
«Откуда же он тогда и зачем явился сюда? Не затем же, чтобы выслушать мою проповедь?» – размышлял он после ухода странного посетителя.
16
Поняв, что без служки, сообщившего о кончине Михаила, продвинуться вперед не удастся, княжеские соглядатаи взялись за его поиски. По словам посольских, он был рыжеволос, конопат и имел бельмо на правом глазу. Таковых в Царьграде немного… Христианского его имени некто не знал, лишь прозвище – Шишка, что было в духе времени.
Сперва Еремей с Симеоном попытались разыскать его сами, но безуспешно, и тогда наняли паломника из новгородских поморов, пропившегося вчистую и застрявшего здесь с позапрошлого года, который утверждал, что прежде добывал хлеб насущный ладейным мастерством. Коли и так, то ныне его ремесло, верно, хмелем поросло. Жил он убого, перебиваясь случайными заработками и подаянием, но не тужил, был краснонос, а волосы заплетал в косицу по новгородской традиции. Когда он бывал трезв по причине безденежья, то вся его бессмысленная, пустая жизнь вставала перед ним особенно ярко и неумолимо: он никому не был нужен и ему – никто. В такие дни его обступал рой призраков, наполнявших сердце тоской, и при первом удобном случае он спешил залить глаза. Вино поддерживало в нем жизнь и приносило забвение.
Слукавив, Симеон сказал помору, что паренек занял деньги да скрылся с ними, и тот взялся за поиски, как не отказался бы от любого другого заработка.
– Отыщешь должника, получишь деньги на дорогу домой, – пообещал ему купеческий сын.
Только нужно ли ему возвращаться в Холмогоры, помор уже и сам не ведал. Впрочем, он все равно целыми днями шатался по
– Откуда ты взял, что это именно он? – засомневался Симеон.
– Да я ж окрикнул: «Эй, Шишка!» Он и обернулся, а затем, озираясь, словно стянул что-то, бросился с торга. Я – следом, но украдкой, чтобы не спугнуть. Достигнув ворот мученика Романа, выбрались из города… Погода сегодня чудная, в небе жаворонки заливаются…
– О птицах Божьих – потом, говори по сути порученного тебе дела, – перебил Симеон.
– Версты через две паренек свернул в рощицу. Я следом. Смотрю, он залез в шалаш… Подождал, не покажется ли? Нет, видно, залег. Ну а я, как ты и наказывал, припустил сюда.
Симеон зашел за Еремищем, обитавшим по соседству, торопливо собрались, спрятав под одеждой ножи, ношение которых в Константинополе запрещалось всем, кроме городских стражников да гвардейцев императора, и скорым шагом, ведомые помором, пересекли город. Однако когда добрались до ворот мученика Романа, то оказалось, что они уже заперты. Вечер выдался теплым, потому на подворье возвращаться не стали, а расположились в развалинах на одном из пустырей неподалеку от церкви святого Мокия. Небо на западе еще горело багрянцем, предвещая назавтра ветрило, но вскоре начало смеркаться. Ночь падала на город стремительно, будто сокол на перепелку.
Разговорились. Вспомнили Русь… Беседа зашла о всякой нечисти, о которой не то что на ночь глядя, но и при солнце слушать жутко: о лешаках, болотных бесах, волках-оборотнях, ведьмах-ворожеях… Порассказав всякого, заспорили: имеет ли нечистая сила власть над набожной и благочестивой душой. Мнения разделились, каждый приводил свои доводы.
– Говорят, братии Живоначальной Троицы в прежние годы больно гады досаждали, кого пугали, а кого в пяту жалили. Пожаловались игумену. Взял он посох, обошел обитель и провел черту, читая Христову молитву. С тех пор с одной стороны тропы змеюки, как и прежде, злобствуют, а с другой – ни одной нет, – поведал, крестясь, Еремище.
– А я вот другой случай припоминаю, – начал Симеон. – Подле села Ручьи, что у Старой Русы, волки сильно баловали: скот резали и людьми не брезговали, особо зимой, когда в лесу голодуха, недаром их собаками лешего прозвали. Вот и наказал сход приходскому попу избавить село от напасти. Деваться некуда, взял он икону Николы Чудотворца, отслужил молебен и отправился в бор. Более его не видели – выходит, не договорился с серыми…
Помор в свою очередь рассказал о жизни на Студеном море:
– Эх, други мои, где я только не скитался! У нас на севере особая жизнь, рассол морской с малолетства хлебаем. Для нас океан поилец и кормилец, ибо земля наша не хлебородна, зерно не родит, приходится его покупать. По весне уходим на промысел за моржом, тюленем, белым медведем, песцом, а возвращаемся осенью. Раз заплыли дальше обычного, а там столько зверя морского! Такой задор нас одолел, что не успели вернуться: задул ветер полунощник[45], пригнал лед раньше срока и дождь переменился на снег. Впрочем, морскую беду терпеть нам не в диво, ибо погода на море-океане непостижима для человеческого разуменья, хотя кое-кто и пытался предугадать ее по цвету воды или по движению облаков. Высадились мы на Вайгацкий берег, нашли избушку за горой и зазимовали. Нелегко пришлось, особенно как перестало всходить солнышко, а звезды зажглись, словно паникадила, и на небе заиграли пречудные сполохи. Тут главное в уныние не впасть, а для этого надо любой работой себя занять… Долга зимушка, ох долга, думали, конца ей нет, но настал Сретнев день[46], солнышко полный свой лик показало! Уж как радовались, целовались, обнимались, по снегу катались, в землю ему кланялись: «Здравствуй, ярило пресветлое!» Домой вернулся на следующую осень, когда уже гуси и гагары летели, а в избе моей пусто. Оказалось, моровое поветрие прошло, моих всех скосило. Три дня волосы на себе рвал да ревел, будто медведь. Потом получил свою долю за набитого зверя, утер слезы и подался в Царьград… С тех пор здесь и обретаюсь.
«Воистину, пока не узнаешь человека, не поймешь, как он дошел до своей нынешней жизни», – думал Еремей, глядя на морщинистое лицо помора.
Утром отворили ворота, и все трое направились к обиталищу Шишки. Однако там, где стоял шалаш, ныне чернело еще теплое пепелище.
– Может, он заметил тебя? – покосившись на бывшего ладейного мастера, спросил Симеон с сомнением.
– Ах ты, Господи, воля твоя! Какие ж вы неверующие! Да разве он при этом привел бы меня к своему логову…
Возразить на это было нечего, но все же, видно, неспроста, услышав свое имя, служка перепугался…
17
Несмотря на неспокойную юность, пришедшуюся на гражданские смуты, и мать-психопатку Анну Савойскую, Иоанн V Палеолог ничуть не посерьезнел и по своему легкомыслию не годился в правители даже захудалой провинции в тихую мирную эпоху, а теперь, когда империю теснили турки, его царствование лишь усугубляло народные бедствия.
Жизнь любого государя со стороны кажется легкой и счастливой, но это совсем не так. На долю Иоанна V выпало множество испытаний. Доверившись болгарскому царю Ивану Шишману, он провел у него в плену около года. Чтобы спасти империю от турок, он принял католичество, но уния[47], заключенная без согласия церкви, умерла сразу же после рождения. По возвращении на родину Палеолог отрекся от нее, и все сделали вид, будто ничего не произошло. При возвращении из Рима Иоанна V задержали в Венеции за долги и грозили ему долговой тюрьмой. Старший сын Андроник, исполнявший в Константинополе обязанности регента, отнесся к этому с полнейшим равнодушием, и только вмешательство среднего сына Мануила и инока Иоасафа (тестя и бывшего императора Иоанна Кантакузина) позволило василевсу[48] вернуться. Впрочем, коварной судьбе этого показалось мало. Андроник, составив заговор, сверг отца и держал его в заточении более двух лет.
После таких передряг следовало бы посерьезнеть, но куда там… Не обладая ни волей, ни силой духа, Иоанн рассеянно и меланхолично взирал на непрерывно возраставшее могущество османов. Данником их он еще не стал, но все шло к этому. Положение империи год от года становилось все более унизительным и опасным.
В начале лета безвременно умерла Афинаида, пассия любвеобильного василевса, которую угостила отравленным персиком другая его любовница.
Теперь место безвременно почившей в сердце и постели императора предстояло занять другой, а противиться его желаниям при дворе считалось глупым и неприличным. Однако на некоторое время на Иоанна накатило унынье, он вспомнил о церкви и даровал православному миру вселенского святителя.
В
Восемь месяцев ожидавшие этого московские послы облачились в лучшие наряды и поспешили к Нилу, но у входа во двор Святой Софии нежданно-негаданно столкнулись с Киприаном, посчитали это дурным предзнаменованием и прошествовали мимо патриаршей резиденции. Меж тем митрополит Малой Руси и Литвы вступил в приемную. Там в прохладе, облокотившись на мраморный столик, томился невзрачный большеротый человечек – Исидор, личный секретарь нового патриарха. Выслушав Киприана, он велел ему ждать и, по-стариковски шаркая сандалиями, отправился на доклад.
Нил прогуливался по патриаршему саду, дивясь диковинным цветам и растениям, свезенным сюда со всего света, и размышлял о положении православной церкви. Будущее представлялось ему совсем не радужным, а тревожным и неопределенным. Услышав, что к нему пожаловал русский митрополит, и еще продолжая думать о своем потаенном, он принял посетителя.
Киприан лаконично и недвусмысленно изложил свою просьбу, которая заключалась в том, чтобы новый патриарх выполнил постановление константинопольского собора пятилетней давности и передал ему всю русскую церковь.
Нил принадлежал к числу приверженцев исихазма, как и Киприан, но никакие узы товарищества или сотрудничества их не связывали, потому патриарх вознамерился руководствоваться лишь справедливостью и церковными законами. Ничего не смысля в русских делах, он честно признался в том и обещал во всем разобраться.
Отпустив посетителя, Нил велел хартофилакту Антонию предоставить ему текст акта того собора, на котором Киприана возвели в митрополиты Малой Руси и Литвы. Деньги московского посольства, однако, уже возымели свое действие, и решение Синода бесследно исчезло.
Вскоре к вселенскому святителю пожаловали и Пимен с Кочевином-Олешеньским. Они вручили ему грамоту с печатями Дмитрия Ивановича и просили лишить Киприана архиерейского сана, дабы русская церковь воссоединилась под властью нового владыки. Нилу такая просьба была в диковинку, тем не менее не вызвала подозрений.
Несмотря ни на что, положение посланцев Дмитрия Ивановича оставалось непрочным, поскольку патриаршая канцелярия располагала сведениями о том, кого бывший патриарх Макарий нарек русским архипастырем, и к Киприану благоволила императорская семья. Однако лишение покойного Алексия части его паствы, то есть Малой Руси, противоречило смыслу и духу церковных канонов.
Для решения русского вопроса и некоторых других патриарх собрал собор.
Подложную грамоту Дмитрия Ивановича явили перед всеми и огласили в присутствии императора. Иоанн V не преминул выразить свое удивление:
– Московский князь пишет нам о Пимене, но ведь на Руси уже есть митрополит Киприан, рукоположенный еще преосвященным Филофеем. Зачем ему еще один святитель?
Разобраться в этом поручили хартофилакту Антонию и двум митрополитам – Пантелею Веррийскому и Фаддею Херсонесскому. Сказать, что оба архиерея были бедны, будет слишком мягко. Они бедствовали, из-за чего проводили большую часть времени не в своих церковных владениях, а при патриаршем дворе, кормясь чужими щедротами.
Московские послы воспользовались этим, и Пантелей с Фаддеем не устояли против подарков. Тем не менее ситуация складывалась неоднозначная, чаши весов колебались. Поставить точку в споре мог император Иоанн V, но этот стареющий сорокадевятилетний проказник влюбился в очередную нимфу, которая толковала о своей безупречной нравственности вовсе не в надежде уберечься от падения, а чтобы набить себе цену, и Иоанну опять стало не до церковных дел.
Видя, что ситуация тупиковая, по настоянию московских послов хартофилакт Антоний стал готовить соборное определение, осуждающее митрополита Малой Руси и Литвы. Узнав о том, Киприан заявил, что прибыл сюда отнюдь не для суда, а лишь для того, чтобы получить то, что ему назначили прежде, впрочем, готов довольствоваться и тем, чем обладает. Однако, пообщавшись в кулуарах дома Святой Софии с синодскими чиновниками, он понял, что они подкуплены, да этого никто и не скрывал. В самом деле, как могли греки, да еще церковники, не брать взяток?! Не желая испытывать судьбу, в сопровождении двух чернецов Киприан покинул град Константина…
Это предопределило его отстранение как отказавшегося от дальнейшей борьбы и признавшего свое поражение. Синод окончательно склонился к лишению его сана и изгнанию из Киева, но по строгим церковным канонам требовалось личное присутствие обвиняемого, а он отсутствовал.
18
Тихим летним утром второй сын Иоанна V Палеолога и его соправитель, порфирородный[49] деспот[50] Мануил, в сопровождении слуги направлялся в библиотеку при монастыре святого Иоанна, вокруг которой находились здания Панэпистемии (Константинопольского университета) и Патриаршей академии. Нужные книги, разумеется, могли доставить во дворец, но он любил бродить меж сундуков с фолиантами, останавливаться то у одного, то у другого, подымать тяжелые крышки с медными двуглавыми орлами, перелистывать пергаментные, бумажные, а то и папирусные листы.
Как и некоторые другие ромеи, деспот искал отдохновения от унизительной действительности в великом, славном прошлом, пытался проникнуть в смысл бытия и постичь предназначение человеческой жизни. Иной раз он размышлял о том, что подвигло того или иного автора на сочинительство: желание оставить свой след в этом призрачном мире, открыть другим то, что постиг, выполнить заказ покровителя и получить вознаграждение или тщеславие, ласкающее душу гордецов…
Деспоту нравилось представлять эпизоды из жизни великих людей прошлого: Цезаря, Ганнибала, Архимеда или кого-то еще. В то утро ему вспомнился рассказ о посещении Александром Македонским Диогена, и он пытался вообразить себе, как все происходило…
Высунувшись из бочки, мудрец с любопытством взирал на красавца-царя, явившегося к нему, и его великолепную свиту. Приблизившись к жилищу философа, Александр скрестил на груди руки и молвил: «Наслышан о тебе от моего учителя Аристотеля и явился осведомиться, не нуждаешься ли ты в чем-либо?» В ответ Диоген лишь покачал головой: «Ничего не надо, государь, отступи только чуть в сторону и не заслоняй мне солнца, свет которого так мил старикам…» Такие слова могли стоить ему жизни, но Македонский не разгневался, сделал шаг влево, постоял в задумчивости, глядя на морщинистое, как моченое яблоко, лицо, и изрек, обернувшись к свите: «Только мудрая старость способна тягаться с властью, потому что ей нечего терять, все в прошлом. Не будем же мешать философу», – и направился к колеснице.
Александра ждали великие свершения, невероятные подвиги и слава, а Диогена – немощь и одинокая смерть… Впрочем, конец каждой жизни по-своему печален… Как бы то ни было, Александр и Диоген умерли в один год.
– Что ты сделал, изверг?! – запрокинув голову, прошептала женщина.
– Тысяча извинений, госпожа! Я не желал этого. Все получилось совершенно случайно.
– Так все говорят… Право, это даже смешно слушать, – капризно фыркнула красотка, надув губки, и вопросительно взглянула на Мануила. – Что же теперь делать?
– Не волнуйтесь, я сопровожу вас, куда прикажете, и оплачу все услуги лекаря.
Обладая добрым и благородным сердцем, деспот доставил прелестницу к ее дому, а попутно разузнал, что зовут ее Ириной и она дочь покойного патрикия.
Дома у пострадавшей их встретил странный человек с изрядной лысиной и темными кругами под глазами.
– Это мой дядюшка Коломодий. Он философ. А это тот наглец, который опрокинул мои носилки, – представила мужчин Ирина, и рабы унесли ее во внутренние покои.
Коломодий тут же надул щеки и, потирая руки, приступил к Мануилу, как гурман приступает к яству:
– Некоторые зануды строят из себя праведников и порицают прелюбодеяние, хотя оно совсем не дурно, как кажется с первого взгляда. Более того, смею утверждать, что оно хорошо всегда, ибо творится по велению Эроса ради умножения жизни. Без него нет зарождения ни людей, ни животных, ни всего остального. Мы все дети плотской любви. Разве я не прав, почтеннейший?
Мануилу было не до витиеватых рассуждений, и он лишь пожал плечами, но Коломодий не унимался. Вероятно, вскоре он вывел бы деспота из себя, но тут явился лекарь. Императорский сын откланялся и продолжил свой путь в библиотеку.
Однако в тот день наука совсем не шла ему на ум. Он механически перелистывал страницы фолиантов, но внутренним взором видел только посланную ему самим Богом (так он считал) дочь патрикия. Возвращаясь во дворец, не сдержавшись, завернул к ней, дабы осведомиться о ее самочувствии.
– При падении я так ушиблась, что у меня все идет кругом, и я не могу вас принять, – отвечала молодая дама, возлежа на персидском ковре под расшитым цветами лазоревым покрывалом.
Медленно, как бы с трудом, она подняла свои карие глаза, и сердце у императорского сына запрыгало, словно дельфин в волнах Пропонтиды.
– Впрочем, коли желаете, то можете навестить меня, но не ранее, чем через пару дней, и лучше попозже, в час, когда распрягают быков. К тому времени я, возможно, оправлюсь… – томно заметила больная и прикрыла ресницы, будто задремала.
Ее слова и интонация, с которой они были сказаны, сулили многое, во всяком случае, именно так почудилось деспоту. Ловко и хитро расставив силок, плутовка заманивала в него добычу, и ей уже мерещилось, что осталось совсем немного.
Последующие дни Мануил думал лишь о ней, вспоминал ее прощальный взгляд и предвкушал небывалые любовные утехи. Наконец настал час свидания, и он отправился к Ирине. Оставив слугу стеречь коня, поскольку воров в городе было почти столько же, сколько и жителей, деспот постучал в заветную дверь. Ему открыл нубиец, дежуривший у входа.
Жизнь в неволе тяжела, но сей раб, приняв христианство, ничуть не унывал, считая всё лишь временными трудностями, главное, что за мучения на этом свете его ждет вечное блаженство на том. Зато в будущем те, кто притесняет его, попадут в ад и будут лизать раскаленную сковородку. Иной раз он делился своими соображениями с Ириной, но ее только раздражали его слова и злила такая наивность. Она не хотела лизать сковороду, потому топала на невольника ногами:
– Какой тебе рай, бестолочь! Тебе бы только жрать и ничего не делать. Вот твой рай!
Однако невольник лишь усмехался, ибо даже такой жалкий, убогий рай был предпочтительнее участи его госпожи. Впрочем, она не слишком утруждала своих невольников, а его в особенности.
Итак, дверь перед деспотом открылась. Он прижал палец к губам в знак молчания и сунул привратнику золотой безант с изображением своего отца-василевса. Африканец внимательно рассмотрел монету – он еще никогда не держал в руках подобной – сунул ее за щеку, опустился на корточки и закрыл глаза. Теперь рыжеволосая Клара из соседнего трактира не откажет ему в своих ласках – женщины так падки на деньги…
Дорога во внутренние покои оказалась свободна. Воспользовавшись этим, Мануил миновал прихожую и с трепетом остановился у внутренней двери. Из-за нее доносились женские голоса. Прислушался:
– Сегодня нас посетит сын василевса. Застели мое ложе, Яница, шелковыми простынями и укрась спальню цветами.
– Как? Сюда явится сам деспот Мануил?
– Чему ты удивляешься? Если все пройдет, как задумано, то скоро я перееду во Влахернский дворец, а там может до меня снизойдет и сам божественный император. Разве моя красота может оставить равнодушным такого ценителя прекрасного, как он? Говорят, Иоанн так изощрен в разврате, что я трепещу при одной мысли…
– О, госпожа, не забудь тогда и о своей верной служанке.
– Ладно, только обильней приправь мясо луком-латуком и сельдереем, которые даже стариков толкают в объятия Венеры, да не забудь за столом подливать гостю в бокал любовное зелье на египетских травах…
Мануил понял: его намерены одурачить с помощью чародейства и снадобий, но не для того, чтобы покорить его сердце, а ради того, чтобы забраться в постель к отцу. В один миг нимфа, о которой он грезил все последние дни, превратилась в ужасную Горгону, и кровь в жилах закипела от ненависти и отвращения. Первой мыслью было бросить обманщице правду в глаза, и он даже взялся за ручку двери, но в последний момент сдержался и только подумал: «Какая же ты стерва, ангел мой! Как все глупо, как ужасно глупо!» Развернулся и направился к выходу, миновал нубийца и покинул дом.
На улице он лицом к лицу столкнулся с дядей Коломодием, возвращавшимся домой.
– Умеющий мыслить способен быть дерзким до предела и никогда не опьяняться своими успехами… – продолжая какие-то свои мысли, начал философ.
Однако Мануил грубо отстранил его и кинулся к своей лошади. Удивленный Коломодий хотел пожаловаться своей племяннице на странное и неучтивое поведение ее знакомого, но не приняла, противная. Служанка Яница, словно Цербер, не пропустила его на женскую половину дома.
Долго в тот вечер у Ирины горели светильники – она ждала гостя и недоумевала, куда
19
Киприан возвращался в Киев через Болгарию. Морем было бы, конечно, быстрее, удобней и безопасней, поскольку летом штормило редко, но уж больно хотелось посетить родину, вдохнуть до боли знакомые запахи, услышать говор земляков, вспомнить ту пору, когда начал постигать мир. Иной раз ему даже снилось, что бежит со сверстниками вдоль реки и встречные кажутся такими высокими, из-за того что сам еще ребенок, а потом бросается в струящуюся воду потока, и он несет его куда-то…
В ту пору балканские государства переживали не лучший период своей истории. Турки все более и более теснили, отбирая село за селом, город за городом, и управы на них не было. Кроме того, покойный болгарский государь Иван-Александр перед смертью поделил страну между сыновьями на Тырновское и Виденское царства, что не способствовало усилению Болгарии. Пятнадцать лет назад тырновский правитель Иван Шишман признал себя данником султана и отдал ему в гарем свою сестру. Не лучше дела шли и в соседней Сербии. Государства южных славян стояли на пороге катастрофы.
Миновав османские владения, Киприан добрался до Велико Тырново, которое лежало на двух холмах – Царевиц и Трапезица, разделенных рекой Янтрой. Проезжая по улицам, он узнавал почти каждый дом, здесь мало что изменилось за прошедшие годы: все те же мощеные мостовые и нависающие над головой верхние этажи кривеньких, словно игрушечных домиков.
Остановился Киевский митрополит в Царевице, где находилась резиденция царя Ивана Шишмана и болгарского патриарха Ефтимия (Евфимия) Тырновского. Постоялый двор оказался грязен, вонюч и полон народа, потому весь вечер пробродил над рекой. Вглядывался в скалы над причудливо извивающейся Янтрой, вдыхал воздух, напоенный ароматами трав, приносимыми ветром, и вслушивался в многоголосье цикад. Порой запрокидывал голову и смотрел на Млечный путь – святую дорогу к граду Господню Иерусалиму.
Проведя ночь в воспоминаниях о родителях, умерших в эпидемию чумы, и друзьях детства, Киприан направился к его святейшеству патриарху Ефтимию.
Болгарский святитель был, как и он, выходцем из боярского рода и сторонником исихии, в ранней юности покинувшим отчий дом, чтобы предаться монашеским подвигам.
Патриарх и митрополит встречались и прежде, когда Киприан в качестве посланца Филофея принимал участие в переговорах с болгарской патриархией, а потому не чинясь принял старого знакомца и стал расспрашивать его о константинопольских новостях. Хотя болгарская церковь и считалась автокефальной, то есть независимой, но являлась частью православной ойкумены, центр которой находился в Константинополе. Именно оттуда проникали в Велико Тырново свежие идеи, новые книги, иконы, а отсюда на берега Босфора в Патриаршую академию и в Панэпистемию[51] посылали на обучение сыновей. На человека, чья нога не ступала на землю Нового Рима, образованные соплеменники смотрели с некоторым сожалением, если не с презрением.
Ефтимий Тырновский и Киприан пробеседовали половину дня, ибо каждому было что рассказать и послушать, а затем отслужили церковную службу в кафедральном соборе Вознесения Господня.
Наутро гость покидал город. Перед расставанием Ефтимий поделился с ним своей скорбью и тревогой:
– Неспокойно у меня на душе. Печалюсь о Болгарии. Видения страшные по ночам грезятся: будто не устоит Велико Тырново, падет под ударами нечестивых агарян. Болгары умеют биться за свободу, но еще лучше умирать за нее, а какой в том прок… Гоню от себя эти тягостные мысли, как наваждение, и молю Господа о помощи и заступничестве, ибо только молитва способна вытеснить отчаяние из сердца, но все тщетно…
Разоткровенничался патриарх, разумеется, не для того, чтобы его пожалели, а потому, что уж больно тяжек был груз, лежавший на сердце, хотелось облегчить переполненную истомой душу. Киприан ныне уедет, и они, может статься, более никогда не свидятся, и никто не узнает о его сомнениях и томлениях души. Своей пастве и царю Ивану Шишману показывать сего Ефтимий не желал, ибо где народу черпать уверенность в завтрашнем дне, как не у него. Дурные предчувствия, будто моровая язва, переходят от одного к другому, простирая свое губительное влияние даже на самых веселых и беззаботных, – это патриарх знал давно. Тем не менее ожидание чего-то ужасного и страшного жгло сердце. Облегчив душу, святитель Ефтимий не выдержал – слезы закапали из его глаз. Вытер их широким рукавом патриаршей мантии и махнул на прощание:
– Ну, с Богом. Да хранит тебя Господь!
Обнялись и расцеловались.
С грустью покидал Киприан родной город. Поднявшись на очередной холм, в последний раз обернулся, увидел купол храма Вознесения Господня и, спускаясь, хлестнул коня.
– Но! Пошел!
20
В Москве соглядатаям предстояло отчитаться в своих действиях и истраченных деньгах перед дьяком Нестором, а то и перед самим великим князем, но Симеона, казалось, сие ничуть не волновало, словно все шло наилучшим образом. Зато это беспокоило Еремея.
Однажды, уединившись в часовне на подворье, чернец заметил купеческому сыну:
– Не пришла ли пора повидаться с Мартинианом?
Симеон внимательно посмотрел на товарища:
– Нам это дозволено лишь в крайнем случае, али запамятовал?
– У нас как раз такой и есть. Может, после разговора с архимандритом у нас хоть что-то прояснится?
– Не лучше ли продолжить поиски Шишки и познакомиться с девкой княжеского боярина, о которой сболтнул толмач? Она, верно, сможет разговорить своего благодетеля, если захочет…
– А с чего это ей взбредет в голову такое? – не понял чернец.
– Все бабы, хоть монахини, хоть боярыни, по своей природе уступчивы… – в задумчивости растягивая слова, заметил Симеон.
– Тьфу ты, охальник, – сплюнул Еремище, но, поостыв, согласился. – Что ж, попытай счастья, а я наведаюсь к Мартиниану.
– Ну-ну… Поглядим, кто большего добьется.
Архимандрит обосновался в западной части Константинополя, в Девтеронском квартале, находившемся подле Семибашенного замка, в обители Спаса Человеколюбивого, основанной еще Алексеем Комнином[52].
Улыбаясь чему-то своему, сокровенному, Мартиниан поливал из глиняного кувшина цветочки в монастырском саду, мурлыча что-то себе под нос. Весь вид его дышал добродушием и миролюбием. Рядом с ним прохаживался красно-желто-белый петух, внимательно и строго надзирая за человеком то одним, то другим оком. Со стороны могло показаться, что птица не одобряет, как двуногая тварь исполняет свою работу. Приблизившись, Еремей услышал, что архимандрит своим густым баритоном тихо напевает:
– Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот твоих изгладь беззакония мои. Омой меня от беззаконий моих и от грехов очисти, ибо беззакония свои сознаю, а грехи мои передо мною[53]…
Этот псалом чернец знал наизусть, а потому не преминул подпеть:
– Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое перед очами Твоими сделал, так что ты праведен в приговоре Своем и чист в
– И ты не хворай, раб Божий, – ласково ответил архимандрит, щурясь подслеповатыми глазами. – Нужда какая привела ко мне, али ненароком забрел?
– Нужда, отче, она, проклятущая. Да не моя, а государя нашего благоверного, князя Дмитрия Ивановича.
Услышав такое, Мартиниан изменился в лице, поставил кувшин наземь и вытер руки о край рясы.
– Готов служить ему в силу своего скудоумия. Прежде мог и иным способом, да ныне немощь одолевает, – со скорбью в голосе ответил он.
Посетитель кивнул и придвинулся к Мартиниану:
– Мне поручено учинить розыск о смерти Михаила, нареченного митрополитом. Так повелел великий князь, и пусть всяк повинуется его воле, а посему хочу услышать, не хворал ли покойный перед кончиной.
Архимандрит ответил не сразу, а после некоторого молчания:
– Помнится, Митяй говорил, что грудь ему теснит и дыханье спирает, да я посчитал сие блажью. Таких здоровяков, как он, еще поискать надо, но вот как все обернулось…
«Странно, ни от кого такого не слыхивал. А может, и правда своей смертью почил…» – подумал гость и перевел разговор на другое:
– Хочу разыскать Шишку, служку покойного. Не подскажешь, где он обретается?
– Не обессудь, но с тех пор как мы сошли на берег, я не видел его, – покачал головой Мартиниан.
– А не знаешь, как этот Шишка объявился у покойного?
– Подобрал его Митяй где-то…
– Ну а как он выглядит хотя бы?
Сдвинув клобук на самые глаза, архимандрит почесал затылок и пошевелил белесыми губами, словно рыба, выброшенная на берег:
– Ничего примечательного. Однако я к нему не приглядывался…
Еремище не преминул отметить про себя, что о бельме Шишки архимандрит умолчал, и спросил:
– Князь подозревает, что его духовнику помогли перебраться в мир иной. Как полагаешь, нет ли тут злого умысла?
Мартиниан поежился и осенил себя крестным знаменем:
– Знать не знаю, ведать не ведаю. Да и кто такой грех на душу возьмет?! Впрочем, смерти никому не миновать… Человек не в силах тягаться с судьбой, хотя некоторые пытаются ее обмануть, но тщетно.
– Ну а кого вместо Михаила ставить удумали? – как о само собой разумеющемся спросил Еремище, любуясь красавцем петухом, как раз в это время взмахнувшим крыльями.
Несмотря на то что давал клятву не раскрывать сего, Мартиниан почувствовал, что княжескому соглядатаю все известно, и не стал запираться.
– Архимандрита Пимена.
– Получается, что именно он выиграл от смерти Михаила, – подытожил чернец.
На это Мартиниан только головой покачал:
– Вроде так, но ведь никто наперед не ведал, что Юрий Васильевич отважится ставить другого…
– Расскажи теперь, отче, как ты познакомился с покойным. Ведь вы оба коломенские…
– Почти родственники. Дворы наши по соседству стояли. Мой батюшка даже крестил его. Не знаю уж, как все прошло – не присутствовал по малолетству, – но полагаю, что при таком крестном следовало пополоскать младенца в купели подольше… Помню только, что после крестильного стола батюшка злой, как черт, заявился, ну и пьяный, вестимо, выдрал меня так, что моя задница долго помнила о приобщении Митяя к лону святой апостольской церкви… Крикливым был младенцем, голосистым, а отроком шустрым и непоседливым, носился по Коломне, словно козленок, сорвавшийся с привязи. Не зря его матка жаловалась, что пока спит, так просто ангел Господень, а как пробудится, так чистый бесенок…
Еремей кивнул и продолжил расспросы.
– Не приключилось ли чего примечательного или странного с посольством по пути сюда?
– Как будто нет. Миновав рязанскую землю, направились прямо на полуденное светило через половецкие и татарские пределы. По прихоти судьбы по пути наткнулись на ставку Мамая и его хана Тюляка, которая находилась тогда на Великом Черном лугу[54]. Приняли нас радушно и предложили Дмитрию Ивановичу забыть все, что приключилось за время ордынской «замятни», то есть сожжение татарами Нижнего с Рязанью, а также битвы на Пьяне и Воже… При этом соглашались на прежнюю малую дань, но хотели, чтобы хана поминали при придворных богослужениях прежде великого князя[55], за то обещали мир и освобождение церкви от податей, как то повелось с Узбека и Джанибека. Михаил согласился, получил ярлык такой же, какой имел покойный Алексий, и послал о том гонца в Москву…
– Это князь наказал вам посетить Мамая, или сами сподобились? – полюбопытствовал Еремище.
– Боярин Юрий Васильевич – человек, конечно, матерый, но все ж сомневаюсь, что сам такое учудил. Думаю, мир с Ордой потребовался Дмитрию Ивановичу ввиду его размирья с Литвой…
– А что можешь сказать о попутчиках, напросившихся к вам в Кафе? – спросил княжеский соглядатай.
«Он и об этих проведал!» – с уважением отметил про себя архимандрит и, не задумываясь, ответил:
– Не понравились мне оба: ни богомолец с Волыни, ни купец-гречанин. Как только мы причалили, их и след простыл.
– Занятно. Спасибо, отче, позволь теперь откланяться. Может, как-нибудь еще загляну к тебе, – молвил чернец и, не удержавшись, пнул петуха носком сапога.
Тот кинулся на обидчика, но Еремище увернулся и с видом победителя, провожаемый изумленным взглядом Мартиниана, покинул обитель.
21
Удаль в ту эпоху проявлялась не только на ратном поприще, но и на пирах, которые испокон веков сопровождали церковные праздники, сборы на войну, семейные торжества, встречи и расставания. В тот день коломенский наместник Николай Васильевич Вельяминов, брат казненного в Москве Ивана Васильевича и муж старшей сестры московской княгини, принимал у себя дорогих гостей. За столом, покрытым расшитой цветами скатертью, восседали великий князь Дмитрий Иванович, его двоюродный брат Владимир Андреевич Серпуховской и еще с десяток именитых бояр. Одни блюда сменялись другими. Услаждавших гостей певчих подменяли плясуны с гуслярами, а тех в свою очередь – скоморохи с медведями.
Коломну когда-то отняли у Рязани, и ею неизменно наделяли старшего сына – наследника московского государя, ибо крепость имела важное стратегическое значение. У великого князя с этим городом были связаны самые счастливые воспоминания – здесь в деревянной церкви Воскресения, стоящей на Соборной площади, четырнадцать лет назад пятнадцатилетний раб Божий Дмитрий венчался[56] с двенадцатилетней дочерью нижегородского князя Евдокией.
Скоморохи с медведями уже притомились, когда в сенях послышался шум и княжеский рында[57] доложил, что прибыл человек от Захария Тютчева. Великий князь велел впустить. Весь в пыли, с диким воспаленным взглядом, гонец ввалился в горницу, скинул шапку и вытащил из-за пазухи измятый, влажный от пота свиток.
– Государю в собственные руки.
Сведения от Тютчева пришли почти одновременно с грамотой от рязанского князя Олега Ивановича, который сообщал: «Безбожный Мамай со всем своим воинством идет на меня и тебя, а с ним Ягайло.
Чтобы прояснить намерения противника, он распорядился добыть языка. В придонскую степь в междуречье Быстрой и Тихой Сосны выслали разъезд – полсотни всадников во главе с Родионом Ржевским, Андреем Волосатым и Василием Тупиком.
В привычной суете, сменяя друг друга, проходили дни, а вестей от разведчиков все не было. «То ли не могут взять языка, то ли воронье уже выклевало им ясны очи», – терялся в догадках князь, и сомнения в своих силах вползали в душу. Да и правда, два года назад на Воже он разбил всего лишь мурзу Бегича, а тут идет сам страшный Мамай. С ним шутки плохи. Помнил князь и свою последнюю встречу с темником в Сарае-Берке девять лет назад, тогда тот принял его, словно хан, смилостивился и уменьшил «выход» с Руси…
Не в силах превозмочь нетерпение и беспокойство Дмитрий Иванович вслед за первым отрядом отправил и второй с тем же поручением – добыть языка.
Неожиданно с торговым караваном явился переодетый посланец Тохтамыша, показал пайцзу, на которой красовалась голова льва, и предупредил о грядущем нападении. Это еще более встревожило. Да и правда, какое хану дело до Москвы? Тут что-то не то… От всего этого напряжение нарастало, на всякий случай готовились к худшему.
Князь созвал совет и велел всем высказаться. Говорили долго, кто хитро и витиевато, а кто рубил правду-матку с плеча. Предлагали разное: запереться в недавно отстроенном[58] белокаменном Кремле, одной из сильнейших крепостей северо-восточной Руси, выдержавшей до того две литовские осады, встретить ордынцев на Окском рубеже и не дать им переправиться на левый берег и, наконец, самое безумное – выйти в поле навстречу врагам, пока они не соединились, но в последнем случае если чуть замешкаться, то можно оказаться между молотом и наковальней. Мамай ударит спереди, а Ягайло в спину… Как ни удивительно, но Дмитрий Иванович склонился к самому безрассудному.
Война с Ордой грозила неисчислимыми бедами, и это все понимали. Никто не мог предвидеть ее исхода, ибо борьба с татарами в степи сопряжена с большим риском.
Прежде чем принять окончательное решение, Дмитрий Иванович отправился к Живоначальной Троице в обитель Сергия Радонежского, дабы тот укрепил его дух, хотя и без того знал: не дрогнет, не уклонится, выйдет навстречу басурманам и одолеет их или сложит буйну голову. Тем не менее хотелось, чтобы преподобный старец успокоил, вселил веру в победу, а коли сподобится, то снял и киприаново проклятье, все более тяготившее в пору неопределенности. Перед лицом неизвестности груз церковной анафемы страшил.
С некоторых пор отношения московского князя с Сергием были испорчены, и причин для этого имелось предостаточно. После смерти Алексия Троицкий игумен отказался стать святителем Руси и поддержал притязания Киприана, с которым состоял в переписке через иноков-странников. Кроме того, он слыл противником княжеского любимца Михаила. В одном из перехваченных писем митрополит Малой Руси прямо писал Сергию, чтобы тот не страшился московского князя, а коли тот погубит его, то Киприан позаботится о том, чтобы его как мученика причислили к лику святых. Мало этого, Троицкий настоятель поручился за Дионисия Суздальского, князь выпустил его, а тот вопреки своему обещанию отправился с ябедой в Царьград. За это поручителю надлежало ответить, но князь помиловал его, затаив однако злобу. В довершение всего перед отъездом Михаила к патриарху Сергий предрек ему смерть. Накаркал, ворон!
С тех пор московский князь не посещал Троицкую обитель и не приглашал к себе ее игумена, даже не позвал на крещение сына Симеона, но сейчас не до старых обид…
Дабы восстановить добрые отношения, в подарок братии Дмитрий Иванович прихватил с собой четыре бочки моченых яблок, солонины, три дюжины копченых гусей, два бочонка липового меда, лещей вяленых да капусты квашеной с клюквой, ну и прочего всего, чего и не перечесть… Пусть только чернецы молятся за православное воинство, а оно уж прольет свою кровушку, не поскупится… Лишь бы только выстоять, а монашеские молитвы особо действенны и благочестивы, потому в них верили и на них уповали.
Солнце уже закатилось за ели, и на землю начали спускаться вечерние сумерки, но облака на западе еще заливал багрянец, когда запыленные всадники подскакали к обители, обнесенной тыном. Дмитрий Иванович тяжело слез с коня, бросил поводья рынде, крестясь, сотворил три поклона перед почерневшим от непогоды образом над воротами и ступил за монастырскую ограду. Его не ждали, братия растерялась, а Сергий, как всегда невозмутимый, встретил с печалью во взоре.
Уединившись в часовне, под вой внезапно поднявшегося ночного ветра князь долго говорил с игуменом с глазу на глаз, а наутро, чуть свет, между пением первых, хриплых со сна петухов и вторых, уже звонких, прочистивших горло, покинул обитель. Тут заморосил мелкий грибной дождик, постепенно перешедший в ливень, который окончательно смыл следы копыт на узкой глинистой дороге, превратив ее в грязевое месиво. На такой дороге и черт ногу сломит, прежде чем докуда-нибудь дотащится.
В это самое время братия во главе с Сергием, пав на колени, неистово, со слезами на глазах молила Господа даровать победу православному воинству, а с крыши, поврежденной недавним ветродуем, сочилась вода. Невзирая на это, иноки без устали все клали и клали поклон за поклоном перед строгими дивными ликами святых. Дойдет ли только их просьба до Спасителя… Так же когда-то молились монахи при нашествии Батыя. Тогда в наказание за грехи Господь отвернулся от русских и их земля чуть не превратилась в пустыню. Что-то будет теперь? Окончив молебен, запели псалмы – сперва тихо-тихо, чуть слышно, потом все громче и громче, шибче и шибче, так, чтобы слова церковных песен дошли до Господа. Пели так, что и сами не понимали, на земле они или уже на небесах.
Путь от Троицы до Москвы более сорока верст, и пока добрались, вымокли до нитки. Въехав во двор и не слезая с седла, Дмитрий Иванович велел топить баньку, да пошустрее. Однако великая княгиня Евдокия Дмитриевна уже озаботилась тем, хотя муж и не сообщил, когда вернется, – видно, трепетное женское сердце подсказало, что на подъезде, вот и услужила любимому. Так наподдавал, что добрый можжевеловый пар заволакивал баню и стены аж потрескивали от жары. Эх, баня, баня, мать родная!
После распаренный, лоснящийся, чуть живой, в расшитой по вороту холщовой рубахе, князь сидел в сенях на липовой
– Есть, государь! Взяли ордынца!
Оказалось, что второй отряд разведчиков за Окой встретил первый, возвращавшийся с языком.
Князь накинул на плечи долгополый кафтан и, не побрезговав, спустился в застенок. Несчастного уже вздернули на дыбу. Не церемонились – вопрос стоял о великом княжестве, а за него ничего и никого не жаль. Когда связанные над головой руки с хрустом вывернулись в лопатках, пленник побледнел и заголосил дурным голосом. Опустили на земляной пол, и он открыл, что ордынцы договорились с литовцами сойтись на Семенов день[59] у Оки… Мамай пока не спешит, ждет, когда на Руси уберут поля, тогда ему достанется весь урожай. В степи идет молва, будто он еще по весне разослал по своим улусам гонцов с наказом: не пахать земли и не сеять. Скоро, мол, все вволю наедятся русским хлебом… Беда, беда идет на Русь!
Загоняя коней, понеслись гонцы от великого князя с зовом спешить к Москве, а кто не будет успевать туда, пусть идет прямо к Коломне, месту общего сбора.
22
Кейстут Литовский скрытно подошел к орденскому замку Байербург, надеясь захватить его врасплох. Воины через лес несли с собой штурмовые лестницы. В трех верстах от Байербурга на большой поляне, не разжигая огня, дождались ночи. Где-то во тьме гулко ухал то ли леший, то ли филин. В полночь Кейстут вывел людей из леса и увидел, что стены замка освещены факелами и на них толпятся воины в доспехах.
Ночной штурм провалился: ни пушек, ни стенобитных машин литовцы с собой не взяли. Тогда Кейстут затребовал помощь у Ягайло, но тот, сославшись на предстоящий поход на Москву, прислал лишь своего младшего брата Корибута с немногочисленным отрядом, а вскоре стало известно, что орденское войско выступило на помощь осажденным и находится в двух переходах. Ночью, воспользовавшись темнотой, литовцы так же тихо, как и явились, растворились в лесу.
Когда рассвело, осажденные увидели, что никого нет, и возликовали. Отслужив благодарственный молебен, вынесли в замковый двор столы и выкатили из подвалов бочонки с элем. Не чинясь, рыцари и кнехты Байербурга уселись рядом и запировали на радостях…
Отсутствие действенной помощи Ягайло вызвало раздражение Кейстута. Об этом проведали в Мариенбурге и воспользовались случаем. В столицу Ордена затребовали командора Остерродского замка Куно фон Либштейна. Не ведая, зачем вызывают, если не с трепетом, то во всяком случае с беспокойством, он отправился в столицу. Грешки, само собой, за ним водились, и главный из них – утаивал часть военной добычи от центральных властей. Впрочем, так поступали почти все командоры в прирубежье не стяжания ради, а дабы оплачивать услуги осведомителей по другую сторону границы. Без этого – пропадешь. Имелись у фон Либштейна и другие прегрешения, связанные с женским полом, хотя знал, что уши великого магистра слышат все, что говорится братьями-рыцарями, а его слезящиеся от старости глаза видят всё, что творится во владениях ордена Пресвятой Девы Марии. Враги никогда не ждали снисхождения от фон Книпроде, а нарушители устава Ордена и подавно. Язычника после крещения прощали, ибо он начинал новую жизнь во Христе, а нарушителей монашеских обетов приравнивали к отступникам, вторично впавшим в ересь. В светских государствах инквизиция передавала таких властям для сожжения, но Орден, дабы не уронить своего престижа, не позволял себе такого. Согласно его статусам смертью карались только малодушие перед лицом врага, переход в лагерь неверных и содомия. Остальных отступников тайно умерщвляли и хоронили со всеми причитающимися рыцарям-монахам почестями.
Тихим шагом, в сопровождении двух оруженосцев и трех слуг командор миновал мост через Ногат и остановился у закрытых на ночь ворот Нижнего замка. Рядом с башней на свежем ветру на виселице покачивались четверо, с выпавшими изо рта языками; они висели уже не первый день, и от них шел тошнотворный запах. Из крепости доносился мерный звон колокола, созывая братьев на церковную службу, – молились здесь и днем, и ночью. Религиозный фанатизм, предрассудки, амбиции и долг сплелись в Ордене в запутанный клубок противоречий, который невозможно было распутать. Никто из давших клятву перед Богом и Девой Марией не был святым, но не был и воплощением дьявола.
Стремительно и неудержимо на землю опускалась мгла. Не зная, что его ждет, фон Либштейн скороговоркой прочел «Pater noster, qui es in coelis…[60]» и трижды протрубил в рог. Из бойницы высунулся недовольный стражник и крикнул:
– Wer da?[61] – но увидев, что у всадника в белом плаще с черным крестом на шлеме перо командора, скрылся, и железная решетка – герса – поползла вверх.
Каждый раз, посещая Мариенбург, фон Либштейн испытывал трепет – крест, меч и золото заключили здесь неписаный, нерасторжимый союз.
Причина, по которой вызвали командора, оказалась совсем иного рода, чем он предполагал. В капитуле вспомнили, что он приходится кумом Кейстуту, так как крестил его дочь Дануту, когда та выходила замуж за Януша Мазовецкого, и решили воспользоваться этим.
Фон Либштейн удостоился аудиенции у самого гроссмейстера, который говорил по-военному коротко и напоследок спросил:
– Все понял, брат Куно?
Тот утвердительно кивнул.
– Тогда с Богом во имя Пресвятой Девы Марии и во славу Ордена!
Гордый оказанным ему доверием командор покинул Мариенбург и, напевая старую швабскую песенку «Милый Ганс, милый Ганс, как тебе повезло…», отправился в Троки. Он не видел ничего плохого ни в коварстве, ни в обмане, если они шли во благо Ордена, который представлялся ему идеальным сообществом христиан, хотя и видел его отдельные недостатки. Впрочем, в данном случае командору не требовалось кривить душой, а надлежало открыть правду, и более ничего.
В Троках князь-язычник Кейстут гостеприимно принял крестоносца. Пировали допоздна. Выбрав подходящий момент, фон Либштейн ненароком и, разумеется, из дружеских соображений обмолвился о тайном перемирии Ягайло с Орденом.
– Ты что, белены объелся? Не может того быть! – в гневе воскликнул старый Кейстут, чуть не поперхнувшись, и так ударил кулаком по столу, что на нем подпрыгнула посуда. Хотя с некоторых пор он и сам подозревал неладное.
– Еще как может, куманек… Я сюда прямо из Мариенбурга, где и услышал обо всем.
– Все равно не верю! – уперся Кейстут.
Тут глаза гостя и хозяина встретились, и фон Либштейн вздохнул с напускным сожалением:
– Зря, клянусь в том Пресвятой Девой Марией и спасением своей души, но если сомневаешься, то убедись в том сам.
– Ступай. В бою вы, тевтоны, молодцы, но за столом никуда не годитесь. Вот и ты – еще молод, а перепить меня, старика, не способен, – подняв мутный взгляд, махнул рукой Кейстут.
– Пусть это станет самым тяжким моим грехом! – обернувшись в дверях, ответил командор и, распрямив спину, покинул пиршественную залу.
Оставшись один, князь еще долго сидел за столом и пил, словно на тризне, размышляя об услышанном, но затуманенная хмелем голова плохо соображала. Поняв, что перебрал, потер себе уши, но не помогло.
Наутро, ни свет ни заря, сославшись на дела, гость откланялся и ускакал в свой Остерродский замок.
Как ни трудно Кейстуту было поверить в услышанное, но уж слишком все сходилось одно к одному. «А пес его знает, моего племянничка, с него станется!» – в конце концов подумал он и вознамерился все проверить. В конце лета Ягайло выступал в поход. Оставалось лишь дождаться того…
23
С наступлением августовской жары в воздухе запорхали, закружились слухи о приближении конца света, о чем свидетельствовало падение нравов. Суровые афонские старцы утверждали, что грядет кара за грехи, а посему должно смириться с неизбежным и молить Бога о снисхождении. Зловещие апокалипсические разговоры порождали еще большую развращенность общества. В условиях безысходности и нищеты многие жили одним днем. Впрочем, град Константина всегда славился как своим удивительным благочестием, так и своей поразительной порочностью и был в ту пору не более безнравственен, чем в VI веке, но тогда это шло от невероятной роскоши – огромная империя простиралась от Абиссинии до Гибралтара; а теперь, когда она скукожилась чуть не до крепостных стен столицы, – от ужасной бедности…
Возлежа в носилках на пуховых подушках, в легкой тунике, расшитой по бокам и подолу, Ирина неторопливо плыла по Новому Риму, разглядывая в щель меж занавесками уличную толпу. Вот у харчевни на жаровне готовят рыбу, и нищий с потухшим взором терпеливо ждет, что кто-нибудь оставит объедки. Вот пьяница, которому все нипочем, обмочился и дремлет в тени полуразвалившейся ограды. Вот меняла-трапезит у дверей своей лавки поджидает клиентов. Вот, поддерживая друг друга, бредут старик со старухой, которые уже не люди, а тени минувшего, никому не нужные, кроме друг друга. Вот куда-то торопятся двое молодых повес, жестикулируя, горячась и гримасничая… Ирина родилась на берегах Босфора и не представляла себе жизни вне родного города, но порой ужасалась константинопольским нравам, хотя вела жизнь совсем не весталки.
Неожиданно к ее носилкам приблизился молодой незнакомец, учтиво поклонился и, широко улыбаясь, молвил:
– Прекраснейшая из дев, я видел тебя в лавке галантерейщика у ипподрома, пленился тобой и готов молиться на тебя…
Грубая и беззастенчивая лесть безотказно действует на слабый пол. Не устояла и Ирина, хотя была совсем не так глупа, как думал о ней дядюшка Коломодий. Вместо того чтобы благоразумно промолчать, она спросила:
– Кто ты, человече? – и с нескрываемым беспокойством взглянула на наглеца, посмевшего заговорить с ней на улице, что считалось верхом неприличия.
– Я заезжий торговец, один из тех, кто все покупает и все продает. Хочешь слона из Индии, живую воду с верховьев священного Нила или Луну с неба? Смилуйся только и не гони меня…
Незнакомец выглядел лет на двадцать с небольшим, судя по выговору, принадлежал к славянскому племени, был темно-рус и имел стройную фигуру.
Иностранцев византийцы не слишком жаловали, за исключением единоверцев, которых считали, как и себя, ромеями, подданными василевса, несмотря на то что у болгар, сербов, грузин и некоторых других народов имелись свои правители, нередко воевавшие с греками. Религия заменяла империи национальность.
Ирина имела мягкое, чувствительное сердце, к тому же бойкие речи и пригожее лицо молодого человека приглянулись ей, потому, вместо того чтобы прервать беседу, она улыбнулась и ответила:
– Луна мне не нужна, достань лучше голубую звезду Венеру. Я подвешу ее к иконе девы Марии вместо лампадки.
– Считай, что она уже твоя, чаровница, а в придачу и мое сердце, огонь которого согреет тебя промозглыми зимними вечерами лучше любого очага… – заверил чужестранец.
Это был ни кто иной, как Симеон, а он умел заговаривать зубы. Слово за слово, и бывшая танцовщица, сама не понимая зачем, дозволила ему проводить себя до дома. При расставании, осмелев, молодой человек принялся домогаться новой встречи.
– Ах, у меня столько забот, что уму непостижимо, – отвечала Ирина, но не отказала, ибо это противоречило ее принципам.
Воображение свободных легкомысленных красоток игриво и своевольно, словно ветер над пшеничным полем. Впрочем, и умнейшие из женщин делают глупости, уступая тогда, когда этого делать не следует, но ведь не только голод, но и любовь правит миром, как заметил когда-то греческий поэт Гесиод…
Симеон и Ирина расстались довольными друг другом и сами собой. С тех пор молодой человек начал посещать бывшую танцовщицу. Забавлял ее россказнями о своей Скифии, о тамошних обычаях, о речных девах-русалках, заманивающих молодцев в омут, о хозяине леса лешем и проказнике домовом или просто болтал всякий вздор.
Поклонники требовались Ирине не столько для любовных утех, сколько из желания постоянно получать подтверждения того, что она способна внушать любовь. Ей казалось, что она уже безраздельно властвует над Симеоном так же, как над Юрием Васильевичем, но перед тем как даровать ему счастье, ей требовалось хорошенько помучить его и тем доказать себе силу своих чар.
Не желая того, помимо воли, Ирина начала проникаться к Симеону столь нежными чувствами, что и сама не была рада.
24
После отъезда Киприана, расцененного как бегство, священный Синод занялся рассмотрением вопроса о поставлении Пимена. Святителей Великой Руси прежде не бывало, а митрополиты именовались Киевскими и всея Руси. Однако начиная с Петра[62], русские святители жили в Москве, где им казалось спокойней, чем в других городах. Алексий уже официально перенес кафедру из Киева во Владимир на Клязьме. Вопрос шел о разделении митрополии, хотя греки были противниками того, чтобы границы церковных владений совпадали с государственными. В дальнейшем это могло привести к автокефалии местной церкви, и такое уже случилось в Болгарии и Сербии.
Разгорелись дебаты. Греки любили поспорить и блеснуть ораторским искусством, хотя в данном случае все было заранее предрешено.
Тут произошло непредвиденное – патриарх Нил получил анонимное послание, писанное кириллицей, в котором утверждалось, что в Константинополь посылался вовсе не Пимен, а Михаил, которого по пути умертвили. Разразился скандал. Святейший, величайший господин, князь, владыка, архиепископ Константинополя,
– Как же так?! Благоверный великий князь просит за одного, а мне подсовывают другого?! – и затребовал к себе Кочевина-Олешеньского с митрополичьими боярами.
Когда они предстали перед ним, Нил принялся увещевать их, как велел ему пастырский долг. Сами стены патриаршей приемной, покрытые мозаикой со сценами страшного суда, должны были способствовать раскаянию грешников, но увы… Тогда, воздев распятие и потрясая им, Нил пригрозил лжецам отлучением от апостольской церкви Христовой, коли не покаются. Однако послы, извещенные о доносе своими доброхотами, заранее сговорились стоять на своем.
– Так вы и под крестное целование с этим пойдете?! – вопрошал Нил, сдвинув мохнатые брови и переводя взгляд с одного на другого.
– Прости нашу дерзость, но от своих слов не откажемся, ибо они правдивы! – повалившись патриарху в ноги, стуча лбами о мраморный пол и трепеща перед грозящей им страшной карой, врали русские.
Такое единодушие обескуражило: «По глазам вижу, брешут треклятые. Веру от нас переняли, а христианами так и не стали…» Клятву на кресте Нил все же не взял и не отлучил от церкви – в аду и без того довольно грешников, так к чему умножать их число на радость врага рода человеческого…
Выходя от патриарха, красный как рак Кочевин-Олешеньский остановился у распятия, перекрестился и дал зарок покарать раба Божьего, состряпавшего донос. Он считал, что сие – дело рук одного из посольских, но ошибался: виновником скандала был торговец воском Симеон, взалкавший истины и вознамерившийся помешать поставлению Пимена, хотя никто его на то не уполномочивал – не затем его послали за тридевять земель. Тем не менее он полагал, что, разоблачая обман, тем оказывает неоценимую услугу своему государю и православной церкви. Сперва Симеон рассчитывал на то, что Киприан откроет подлог, но когда тот уехал, сочинил письмецо и подбросил его патриаршему секретарю Исидору.
Не зная, что предпринять, Синод обратился к знатоку церковного права митрополиту Феофану Никейскому, который отсутствовал в Константинополе по телесной немощи, но имел немалый авторитет. Еще при патриархе Филофее он возглавлял дипломатическую миссию ко двору сербского деспота Иоанна Углеши для прекращения греко-сербского церковного раскола и участвовал в рукоположении Киприана.
Сей муж прямо и недвусмысленно указал всем на законность поставления Киприана и свидетельствовал, что под руку последнего в самом деле обещали отдать всю русскую паству после кончины Алексия.
Посольские переполошились – никейский митрополит из-за болезни оказался обделен их вниманием и теперь честно выразил свое мнение. Тем не менее им ничего не оставалось, как только стоять на своем. Если дрогнут, то их не пощадят ни ныне в Константинополе, ни потом в Москве, не зря говорится: слово сказано языком и губами, но держись за него зубами.
– Великий князь Дмитрий Иванович ни за что не примет Киприана, своего недруга, взысканного огнепоклонником Ольгердом! – прямо заявил Юрий Васильевич священному Синоду.
Не скудная казна покойного Михаила к тому времени опустела. Пришлось пустить в ход чистые великокняжеские грамоты. Генуэзские, турецкие и трапезундские ростовщики запросили целых тридцать процентов, хотя по законам империи дозволялось взимать за кредиты не более восьми, а в предприятиях, связанных с риском, – не более двенадцати процентов, но Кочевина-Олешеньского это не остановило. Заняв необходимую сумму, принялись раздавать деньги направо и налево, утоляя корысть церковных и светских сановников.
– Сам Господь послал нам этих русских, – потирая руки, шептались меж собой греки.
Теперь некоторые из них могли обновить свой гардероб и побаловать подарками и новыми нарядами своих жен и любовниц. Деньги в сочетании с ловкой и умелой настойчивостью возымели действие. Феофану Никейскому предложили явиться на собор и отстоять свою правоту, словно допускали возможность того, что одинокий хворый старец переубедит всех.
Однако тот не страдал слабоумием, а потому сообщил: «По состоянию здоровья и некоторым иным причинам, которые кажутся мне уважительными, я не стану более высказываться по этому поводу, хотя полагал и полагаю поставление Киприана законным и разумным. Пусть же восторжествует мнение большинства, как того требуют церковные каноны. Аминь!»
Он сказал далеко не все, что мог, но противостоять собранию архиереев не отважился. Несмотря на это, его ответ, стал широко известен и не позволил во всем уступить москвичам. Все же хотелось, чтобы волки были сыты и овцы – целы. Стараясь замять скандал, Нил постановил: «Рукоположить честнейшего иеромонаха Пимена в митрополиты Великой Руси и именовать его по древнему обычаю митрополитом Киевским, как и покойного Алексия, а Киприана изгнать из Киева, поскольку тот получил сей град при жизни владыки Алексия, что противно церковным законам. Тем не менее по душевному снисхождению и так как Киприан отсутствует на соборе, оставить его митрополитом Малой Руси и Литвы. Если же он скончается прежде Пимена, то пусть последний примет его паству под свою руку».
Таким образом, кроме поставления в святители Великой Руси ставленник Кочевина-Олешеньского сделался и наследником соседней митрополии. Посольство добилось значительно большего, чем рассчитывал Дмитрий Иванович, посылая своего духовника в Константинополь. Оно не только узаконило создание отдельной великорусской митрополии, но и дало возможность в дальнейшем вмешиваться в литовские дела.
Наконец все кое-как уладилось, но тут возникли новые, непредвиденные трудности.
Со всех концов православного мира правдолюбы, словно мотыльки на свет, устремлялись в Константинополь ко двору василевса и патриаршему престолу в поисках справедливости. На что они только не жаловались, чего не требовали, о чем не молили… Беда с ними! Надеясь на несбыточное, бродят искатели правды по белу свету, несут всякий вздор и еще обижаются, коли их не понимают.
Нежданно-негаданно в Царьград явился Дионисий Суздальский, о котором уже все забыли, с ябедой на покойного Михаила. На Руси он был известен своей образованностью и основанием Нижегородского Печерского монастыря Вознесения Господня, в котором учредил общежитие за двадцать лет до Сергиевой Троицы.
Добирался до Константинополя он окольными путями, так как опасался людей московского князя. Сперва из Нижнего, переодевшись в мирское платье, по Волге с торговым караваном спустился до столицы Орды, и там зазимовал у своего приятеля – сарайского епископа, крещеного татарина Матфея. Весной двинулся дальше: перевалив Кавказские горы, добрался до Трапезунда и через турецкие владения, палимый летним солнцем, добрел до Босфора. Дионисий и прежде бывал в Царьграде, потому его знали в патриархии.
Как же он удивился, услышав о рукоположении в митрополиты некоего Пимена! Всю жизнь Дионисий отстаивал правду, как ее разумел, и из-за этого многое перетерпел, но никакие невзгоды и гонения не сломили его. Ничуть не оробев, со всем гневом, страстью
– Страшное зло свершили вы, ведущее к расколу, смуте и разделению нашей церкви! Вместо того чтобы поддерживать на Руси согласие, единство и мир перед лицом ордынцев, вы предали христианство…
Нил уже жалел о том, что рукоположил Пимена, но поделать ничего не мог… «Господи Боже ты мой, что за удовольствие быть себе и другим в тягость», – с тоской думал он, глядя на суздальского обличителя. Поносил правдолюбец и благоверного князя Дмитрия Ивановича, обвиняя его в гордыне, желании отделить русскую церковь от константинопольского патриархата и в своем заточении…
Чтобы задобрить Дионисия, пришлось обещать ему архиепископский сан, который на Руси имел лишь владыка Великого Новгорода. После этого правдоискатель несколько притих, только надолго ли?
25
Отстояв молебен в Успенском соборе у гроба святителя Петра, Дмитрий Иванович перешел в княжескую усыпальницу, храм архангела Михаила, чтобы поклониться могилам отца и деда. Затем стал прощаться с женой, которая со страхом ждала этого дня, прося Господа отдалить его насколько возможно, но вот он все же настал. Не выдержала, полились слезки, всплакнул и князь. Эпоха была не сентиментальная, но слез не стеснялись – плакали при всяком удобном случае как женщины, так и мужчины.
Княгиня с детства боялась и ненавидела войну, но отец ее был воином, замуж ее выдал за воителя и одного за другим она рожала будущих витязей… Оставив при жене с детьми воеводу Федора Андреевича Кошку, на которого полагался, как на себя, под мерное гудение колоколов и надрывные вопли баб, провожавших близких, может статься, на смерть, великий князь выступил в поход. Из Кремля войско выходило через Фроловские, Никольские и Константино-Еленские ворота. До Коломны, места общего сбора, двигались тремя колоннами. Главные силы шли через деревню Котлы, другие – по Болвановской дороге, пролегавшей по левому берегу Москвы-реки, третьи – по Барашевской, которая вела на Броницы.
На закате первого дня пути в пятнадцати верстах от Москвы в глухом лесном урочище Дмитрий Иванович узрел сияние, исходившее от одного из деревьев. «Чудно, что бы сие могло значить?» – молвил он и направил коня на свет. Отражая медным окладом косые лучи заходящего солнца, меж ветвей стояла икона Николая Чудотворца. Откуда она здесь взялась, как попала на дерево – никто, кроме благоверного князя и боярина Бренка, не ведал. Явление образа единодушно приняли за добрый знак, Дмитрий Иванович пал на колени, трижды осенил себя крестным знаменем и дал обет, коли останется жив, основать на этом месте обитель. Слух о чудесном обретении иконы разнесся по войску. Впоследствии на том самом месте на левом берегу Москвы-реки по повелению великого князя возник Николо-Угрешский монастырь. Впрочем, выступление войск в тот поход сопровождалось и другими необыкновенными чудесами, в том числе обретением во Владимире мощей Александра Невского…
На четвертый день московская рать достигла Коломны, укрепления которой состояли из рва, за которым находился земляной вал, увенчанный крепкими дубовыми стенами. На главной площади города стоял трехкупольный кафедральный храм, а поблизости находились дворы великого князя, его наместника и «лучших мужей». Кроме того, здесь имелось пять монастырей: Петропавловский, Мироносицкий, Бобренев, Старо-Голутвин и Спасский. Вдоль замощенных деревом улиц тянулись частоколы заборов с двустворчатыми воротами. На дворах стояли жилые избы и бани, у ремесленников к тому же мастерские, а у купцов – амбары и клети. Под стенами детинца раскинулся посад, где обитали простолюдины.
Прибытия московского войска уже ждали князья Белозерские, Ростовские, Суздальские, Переяславские, Стародубские и другие. После встречи сели пировать, а наутро на Девичьем лугу за городом устроили смотр. «От начала мира не бывало таковой силы у русских!» – с восторгом восклицал летописец, повествуя о том.
Войско собралось и правда немалое, оно состояло из князей, бояр, купцов, горожан, вольных крестьян и смердов. Одни явились сюда по княжескому приказу или по воле вотчинника, другие, вооруженные топорами, косами и вилами, с котомками за плечами, приплелись по зову души, поскольку по всей северо-восточной Руси разнесся холодящий сердца слух о том, что Мамай намерен обратить всех в магометанскую веру и поставить на каждую волость своего наместника.
Смотр показал, что сил собралось достаточно для выхода в Поле, и Дмитрий Иванович окончательно решился не допустить соединения вражеских армий. В первую очередь требовалось разгромить Мамая – самого сильного и опасного противника. Татарской дикой силы на Руси страшились, и немудрено, дедовские предания о нашествии Батыя передавались от отца к сыну почти полтора столетия, леденя души. Эта боязнь вошла в кровь и плоть народа, некоторые шли в Поле со смертельной тоской, словно скоты, гонимые на закланье, но сейчас требовалось пересилить, превозмочь страх во что бы то ни стало. Впрочем, немало имелось и отпетых, отчаянных головушек, веривших то ли в свое бессмертие, то ли в заступничество Господа.
Вопреки уверениям Ягайло и Олега Рязанского о том, что московский князь побежит, как только услышит о приближении татар, Мамаю доносили совсем другое, а именно, что противник готовится к сопротивлению, и он отправил к Дмитрию Ивановичу мурзу Тимира. Тот был более воином, чем дипломатом, потому говорил прямо и дерзко. Припомнив ярлык, данный покойному Михаилу в прошлом году, восстанавливавший прежние вассальные отношения русского улуса с Ордой, посол требовал уплаты дани в полном размере и роспуска войска. За это обещал мир. Но московский государь уже сделал свой выбор, а потому о роспуске рати и слышать не желал. Впрочем, это уже не имело значения, переговоры шли только для виду, столкновение было неизбежно, даже если бы Дмитрий Иванович уступил. Близился час истины…
– Худое, князь, грядет, страшное. Зачем тебе это? – низко кланяясь и недобро улыбаясь, молвил Тимир перед отъездом.
Кратчайшая дорога к татарским пределам пролегала через Великое Рязанское княжество, но если идти через него, это могло послужить формальным предлогом для присоединения Олега Ивановича к Мамаю. Ведь воины, как им ни запрещай чинить бесчинства над мирными жителями, не послушаются, а за всеми не уследишь. Идущие на битву внутренне готовы к смерти, а потому поступают по своему разумению, и Дмитрий Иванович повел войско в обход рязанских земель, хотя терял при этом несколько дней, а время было ох как дорого – войска противника могли вот-вот соединиться. Ягайло находился от Мамая на таком же расстоянии, что и москвичи.
Перед выступлением все храмы Коломны заполнили ратники. Сам великий князь отправился в Успенскую соборную церковь, где когда-то встретил своего любимца Митяя и где многое напоминало о нем. Опустившись перед
– Господи, всемогущий и всесильный, крепкий в бранях, воистину Ты Царь Славы, сотворивший небо и землю, помилуй нас ради молитв Пречистой Твоей Матери, не оставь нас, унывающих. Ты Бог наш, а мы люди твои; помилуй нас, посрами врагов наших и оружие их притупи. Силен еси, Господи, и кто воспротивится Тебе? О много именитая Госпожа Царица небесных чинов, присно всей вселенной и всей жизни человеческой кормительница! Воздвигни руки Твои пречистые, ими же носила еси Бога Воплощенного, не презри христиан, избавь нас и помилуй!
После службы при большом стечением народа митрополичий местоблюститель епископ Герасим благословил воинов иконою Пречистой Богородицы[63] и окропил их святой водой.
Рать шла вдоль Оки. Такой маршрут обеспечивал выпас лошадей, что было немаловажно, ибо зерновой фураж берегли для боя, а конница – основная ударная сила – всецело зависела от выносливости коней.
На Семенов день у устья Лопастни, месте предполагаемого соединения войск противника, в шестидесяти верстах от Коломны, на плотах и лодках переправились через Оку, тем самым перерезая Муравский шлях, которым ордынцы обыкновенно хаживали на Москву. Когда войско «переволоклось» через реку и вышло на край Дикой степи, литовская армия под предводительством Ягайло подходила к Одоеву.
26
Во избежание недоразумений Ирина не хотела, чтобы Симеон столкнулся у нее с Кочевиным-Олешеньским, потому назначала каждому время для посещений. Меж тем день проходил за днем, а молодой человек не предпринимал попыток добиться ее любви. Сперва это вполне ее устраивало, но потом она начала недоумевать: «Если он не хочет меня, то зачем таскается сюда?» Ответа на этот вопрос она не находила и приписала сию странность застенчивости и неопытности Симеона в амурных делах. «Это, конечно, не грех, а лишь недостаток воспитания, хотя иногда довольно досадный», – думала Ирина.
В конце концов настала пора действовать, и молодой человек, явившись к дому бывшей танцовщицы до назначенного ему срока, дождался, когда Юрий Васильевич покинет Ирину, и принялся ломиться в дверь, словно безумный. Когда его впустили, он разыграл сцену ревности: рыдал, кусал себе губы, воздевал и заламывал руки, обещая утопиться в Босфоре у мыса Акрополис, против Девичьей башни[64], в излюбленном месте самоубийц…
Симеон вряд ли так натурально сыграл бы роль ревнивца, если бы однажды не забрел на театральное представление о любовной страсти и ревности. Такие действа устраивались в Константинополе после каждого поста. В последнее столетие греки все больше и больше приобщались к латинским забавам: игре в поло, мистериям на библейские сюжеты и состязанию на копьях, но рядом с этим оставались старые добрые развлечения, в том числе театр, на котором ставили древние трагедии.
Исчерпав свое красноречие, Симеон неожиданно заявил, что опознал в человеке, покинувшем дом Ирины, своего недруга, на совести которого жизнь его учителя и наставника архимандрита Михаила.
– Кто это? – сбитая с толку таким поворотом разговора и переставшая что-либо понимать, изумилась женщина.
– Благочестивейший из людей, мой духовный наставник. Мысль о его кончине не дает мне покоя! Во что бы то ни стало я должен проведать, как все произошло, дабы поминать Михаила в молитвах то ли как убиенного, то ли как безвременно почившего…
От таких сумбурных, невразумительных речей у Ирины голова пошла кругом. «При чем тут благочестивейший из людей, и какое я имею к нему отношение? Уж не лишился ли он рассудка, и не моя ли сдержанность всему виной?» – в растерянности думала она, ибо успела прикипеть своим трепетным любвеобильным сердцем к статному, словоохотливому славянину и не желала терять его. Симеон, конечно, не император и не деспот, о любви которых мечталось, зато так мил. Давно ли, кажется, знакомы, а уже готова ради него на многое…
Сделав вид, что успокаивается, Симеон потребовал от Ирины выведать у посетителя подробности смерти Михаила. Странная просьба, даже слишком, но она не утруждала себя разгадкой головоломок. Да разве разберешь этих русских, сумасшедшие…
Когда в следующий раз Юрий Васильевич явился к своей подружке, та встретила его холодно, с печалью во взоре, непричесанной, чего прежде не случалось. Впрочем, это придавало ей нечто нежное, беззащитное, домашнее, что только усиливало ее обаяние. Что-что, а притворяться она умела…
– Чем ты опечалена, радость моя? – заметив, что молодая женщина не в духе, встревожился Кочевин-Олешеньский.
– Я изнываю от скуки, а ты даже не позаботишься развлечь меня. Случайно узнаю от своей тетки, что ты плыл сюда ставить русского митрополита, да по пути его лишили жизни, а ты ничего мне о том не рассказал, хотя знаешь, как я любопытна, – надув губки, упрекнула она гостя.
– Какая же ты дура, моя милая! Во всяком случае, я к его смерти не причастен, – озадаченный таким поворотом разговора, ответил боярин и поинтересовался, откуда тетка Ирины, о которой та прежде никогда не упоминала, проведала о том?
– От патриаршего келейника Исидора, друга ее беспутной юности. Они вспоминают прежние годы, и он развлекает ее всякой всячиной, в отличие от тебя…
– Окстись, тут и вспоминать-то нечего… – принялся оправдываться боярин.
Однако Ирина умела заставить мужчин делать то, что ей заблагорассудится, и так ловко, что со стороны это напоминало штучки фокусников, проходящих то сквозь огонь, то через воду, ставящих зрителей в тупик, вынуждая их верить в то, чему верить нельзя. Впрочем, Юрий Васильевич привык к капризам своей подруги и, махнув рукой (а, была не была!), начал рассказывать:
– Когда мы нанимали корабль, латиняне не позволили нам взять с собой провизию, опасаясь заразы, и все плавание кормили нас сами, за что драли втридорога. А какая у них еда, известно: вяленая рыба, сухари, сыр козий, старая солонина да похлебка, которую варят то из чечевицы с луком, то из фасоли с чесноком. Такие яства не для всякого брюха, к тому же под конец плавания вода совсем протухла…
– Меня не интересует, чем вас кормили… – перебила Ирина и топнула ножкой.
– Это я к тому говорю, чтоб ты поняла, от чего мне занедужилось в тот день, – пояснил боярин. – Тогда мы на «Апостоле Луке» находились уже близи Царьграда, оттрапезничили и почивали. Мне, однако, не спалось, ворочался с боку на бок, а потом отправился на палубу. По пути слышу – скрипнула дверь, и из каюты нареченного митрополита выскользнул его боярин Федор Шолохов. На свежем воздухе мне полегчало, спускаюсь к себе… Вижу, к Михаилу, словно крыса в нору, юркнул его земляк Мартиниан. Только смежил веки, как примчался мальчишка-служка, глаза на лбу, орет: «Преставился! Мой господин
– А дальше что?
– Обмыли покойника, царствие ему небесное, прочли заупокойную молитву, отвезли на берег и предали земле.
– А как он выглядел? – наученная Симеоном, спросила Ирина.
– Красивых мертвецов не видывал, как только душа отлетает, так и лицо меняется…
– Выходит, ничего необычного? – разочарованно заметила Ирина.
– Разве что вот только… Когда переодевали покойника в чистое, креста на нем не оказалось… Странно, архимандрит все же…
– Не распотешил, не расстарался… – плавно, нараспев молвила чаровница и, чуть поддразнивая, чем доставила себе некоторое удовольствие, повела Юрия Васильевича в спальню.
Как только дверь закрылась, у сундука в углу приподнялась крышка и оттуда вылез красный, словно вареный рак, полузадохшийся Симеон. Не рассчитал – одной дырки для воздуха оказалось недостаточно. Жадно схватил ртом воздух. Тряхнул головой – только бы не закашляться…
«Больше мне здесь делать нечего», – решил он и покинул дом. Узнать удалось немного, но кое-что прояснилось. Во-первых, Шолохов, по-видимому, ни при чем, иначе Мартиниан, посещавший покойного после него, поднял бы шум, а во-вторых, в этой смерти повинен или коломенский архимандрит, последний заходивший к Михаилу, или кто-то еще, или сам Господь Бог. Негодными продуктами Михаил, тоже мог отравиться…
Через несколько дней, не понимая, куда запропастился молодой человек, Ирина послала за ним Яницу. Вернувшись, та сообщила, что Симеон велел передать, что просит оставить его в покое и впредь не беспокоить.
«Как же я глупа, коли ничего не замечала!» – расстроилась женщина, проклиная тот день и час, когда встретила этого русского прохвоста. Ничего меж ними не было, и они ничего не обещали друг другу, так что ничьей вины в их разрыве нет, но все же обидно…
27
Отправляясь в поход, Ягайло запросил у Кейстута ратников, но тот отказал. Северные границы Литвы оставались тревожны и там отлично помнили страшное нашествие тевтонов три года назад. Тогда дым от сожженных деревень застилал небо. В честь Приснодевы Марии литовцев травили, словно лисиц и зайцев, а сколько народу увели в полон, и не счесть. Не приведи Господи пережить еще такое лето! Только осенью, когда начались дожди с градом и стала портиться провизия, орденское войско вместе со своими гостями из западных стран повернуло к Кенигсбергу. Как бы то ни было, но полесская, подляшская, жмудская, брестейская, гродненская, волковысская, частично лидская и новогрудская земли ратников для похода не дали.
Затянулся сбор войск и на Малой Руси, уж слишком непопулярен там оказался союз с ордынцами. Отойдя под Литву, юго-западные русские княжества, хотя и не испытывали всего ужаса татарского ига, тем не менее нередко подвергались набегам. Случалось, выплачивали и откупы, чтобы оставили в покое.
Условленная дата соединения литовских и ордынских войск приближалась, а до места встречи предстояло еще идти и идти. Не то чтобы Ягайло преднамеренно опаздывал, просто так складывались обстоятельства, а его природная леность усугубляла положение. Вместе с ним шли и два его брата – Владимир Киевский и Василий Черниговский.
На пути русско-литовского войска лежал приграничный Одоев, стоящий на левом берегу Упы. При приближении Ягайло местный князь Роман Семенович бежал. Чтобы избежать разграбления, горожане отворили ворота и с крестами, иконами и хоругвями встретили гостей. В тот же день с юга к городу в сопровождении двух иноков подъехал возвращавшийся из Царьграда Киприан.
Ягайло неплохо относился к митрополиту, ставленнику своего отца, а потому встретил его с почетом. На пиру, данном в честь святителя, князь не преминул поинтересоваться цареградскими новостями, хотя те в сущности его мало заботили. Киприан это понял и лишь рукой махнул:
– Теперь там всем заправляет святейший патриарх Нил. Надеялся с ним договориться, да куда там – московское серебро перевесило все доводы, и мне недвусмысленно намекнули, что могу лишиться и того, что имею. Вот и возвращаюсь, несоло хлебавши. А ты, государь, куда ведешь рать? – слукавив, спросил митрополит, хотя отлично знал ответ.
Одоев совсем не лежит на пути из Болгарии в Киев, тем не менее, услышав о союзе Ягайло с Мамаем, Киприан сделал крюк, чтобы воспротивиться втягиванию агарян в христианскую междоусобицу.
– На Дмитрия, отче…
– А отчего не по Можайской дороге идешь, по ней, чай, ближе…
– Прежде с ордынцами соединюсь, а уж потом вместе навалимся на Москву.
– Помилосердствуй, государь! – сделав вид, что потрясен услышанным, воскликнул Киприан. – Они ведь магометане, а ты крещеный. И что ж, станешь с ними братьев во Христе резать?
– Москвичи – мои заклятые враги! Помнится, ты и сам проклял и отлучил Дмитрия от церкви, а значит, он – отступник, хуже язычника…
– Я отлучил его, а не Русь и не православное воинство, Яков Ольгердович, – заметил митрополит, впервые за беседу назвав Ягайло его христианским именем.
– Дмитрий у меня отнял Трубчевск со Стародубом, а братьев моих, изменников, у себя пригрел. Разве сие не повод?
– Все едино, неладное ты затеял… Одумайся, пока не поздно, ведь Иудин грех на душу берешь…
– Занимайся, митрополит, своими делами, а в мои не лезь. У тебя монахи по монастырям с бабами живут да бражку хлещут, а попы мздоимствуют, вместо того чтобы молиться за все христианство! – раздраженно осадил Киприана Ягайло, вытер о скатерть жир с рук, поднялся из-за стола, зло глянул сверху вниз и покинул горницу.
Следом удалились его братья Ольгердовичи, а потом потянулись и прочие. Последними разбежались слуги. Киприан остался один за уставленным яствами столом. Тупо смотрел на блюда и пытался предугадать грядущее, казавшееся тревожным и туманным.
Покинув Одоев, Ягайло повел войско дальше, но беседа с митрополитом заставила его призадуматься. На ближайшем привале русско-литовскую рать догнал один из иноков Киприана.
Митрополит слал свои благословения Ягайло-Якову и одновременно предостерегал: «Опасайся, государь, вступать в бой и проливать кровь христианскую, твои русские ненадежны и готовы переметнуться на сторону Дмитрия, да и литвины при первой же возможности перейдут к твоим братьям, подручникам Москвы… Не рискуй великокняжеским венцом, и головой. Молю тебя Господом Богом, одумайся…»
Волей-неволей вспомнился донос на дядю, который переслал ему зять Вайдылло уже после его выступления в поход. В нем утверждалось, что Кейстут намеревается захватить литовский престол. Не поверил – а может, зря? Почему-то припомнилось, как перед походом, хотя давно принял христианство, тайком ездил к языческим ведунам и те предсказали ему бесславное возвращение.
Выхватил у монаха, читавшего Киприанову грамоту, свиток и разодрал его в клочья, тем не менее еще более замедлил и без того неторопливое движение своей армии. «Неужто все псу под хвост?» – думал Ягайло, посылая очередного гонца к Мамаю с известием, что задерживается, но придет непременнейше, пусть не сомневается.
В начале
28
За Окой путь русским указывали проводники из купцов-сурожан, которые торговали с итальянскими колониями Причерноморья и знали дороги в Поле, зимовья и кочевья степняков. Нигде не задерживаясь, войско безостановочно продвигалось к верховьям Дона.
Сколько ратей видела эта земля дотоле, сколько человеческой крови впитали здешние черноземы, никому не ведомо. Об этом напоминали лишь лошадиные черепа да вымытые дождями человечьи кости, белевшие в разнотравье.
Впереди шла конная разведка под началом отчаянного и бесшабашного боярина Семена Мелика.
– Сам только повидай Мамаево воинство, а не с чужих слов доноси, – напутствовал его Дмитрий Иванович.
От таких слов Мелик даже скривился (не знаешь меня, что ль?!), но ничего не сказал, поклонился и ускакал со своими всадниками.
Когда войско остановилось в тридцати верстах от Дона в деревеньке Березуй на большой Епифанской дороге, туда от разведчиков примчались Петр Горский и Карп Олексин со спеленутым по рукам и ногам мурзой.
Пленный показал, что Мамай стоит на Кузьминой гати, в трех переходах от верховьев Дона, и не ведает о переправе русских через Оку. «Странная, если не сказать страшная, беспечность», – подумалось Дмитрию Ивановичу, и он заподозрил ордынца в лукавстве, но зря. Темник и правда стремился лишь к увеличению численности своей армии, не заботясь ни о чем ином. К нему в самом деле стекались все новые и новые отряды искателей приключений. Он полагал, что русские еще топчутся где-то подле Коломны на Окском рубеже, и в своей победе не сомневался.
– А велико ли у Мамая войска? – поинтересовался у пленного князь и велел кинуть ему под пятки раскаленные угли.
Завыл, оскалив зубы… Плеснули водицы – угли зашипели и потухли.
– Желаешь еще?
Глянул диким, затравленным взором, в ужасе замотал головой и гортанно, с надрывом выкрикнул:
– Батыров собралось неисчислимое множество, не перечесть! Можете считать себя мертвецами…
– Это ты не жилец, – недобро усмехнулся князь и велел удавить ордынца.
В Березуе к московскому войску присоединились братья Ягайло и его заклятые враги Андрей и Дмитрий Ольгердовичи со своими дружинами и добровольцами из Пскова.
Когда Мамаю донесли о переправе русских через Оку и направлении их движения – да скрыть это было и невозможно – он собрал военный совет. Юный хан Тюляк восседал в шатре на возвышении среди парчовых подушек, брал с блюда кусочки рахат-лукума и, не обращая ни на кого внимания, предавался чревоугодию. Мамай в красном шелковом халате, подпоясанном широким поясом, из-под которого высовывалась рукоять кинжала, расхаживал по шатру и говорил, а остальные внимали ему, стараясь не пропустить ни слова. Наконец он остановился и велел всем высказаться.
Приближенных темника обрадовало безрассудство русских, которые сами лезли в пасть ордынского дракона. Теперь за ними и гоняться не придется… Окружить и раздавить – таково было единодушное мнение, но когда очередь дошла до мурзы Кутлук-бека, то тот предложил не принимать боя, а обойти войско князя Дмитрия стороной, отрезать его от Руси и выжечь степь. От бескормицы сначала падут лошади, а затем очередь дойдет и до людей. Одновременно с этим мурза советовал послать несколько тысяч всадников на Москву, оставшуюся без прикрытия, и пленить семью Дмитрия Ивановича, чтобы он стал уступчивее.
– Это самый верный и легкий путь к победе, клянусь всемилостивейшим Аллахом, – завершил свою речь Кутлук-бек.
Сперва Мамай в какой-то задумчивости взирал на мурзу, и никто не смел нарушить молчания. Потом его тигриные глаза потемнели, и он закричал:
– Ты что, кумыса опился?!
Последнее время на него порой накатывало какое-то бешенство из-за любой ерунды – жеста или слова. Замолчав, он жадно глотнул ртом воздух и стал приходить в себя. Все молча смотрели на него, ожидая дальнейшего. Даже Тюляк в наступившей тишине перестал жевать рахат-лукум и, ничего не понимая, переводил взгляд с одного на другого. Взяв себя в руки, темник продолжил:
– Зачем нам такая морока?! С нами вся Великая степь, а кроме того – воины от армян, черкасов, ясов, генуэзцев, да всех и не перечесть. Нет! Сперва я раздавлю Дмитрия, а потом ворвусь в его владения… Верно, повелитель? – резко обернувшись к Тюляку, так что брякнула золотая серьга в ухе, спросил Мамай у юного хана.
Тот надул пухлые щеки и важно кивнул.
– Я считал тебя умнее, Кутлук-бек, но ошибался. Твои советы мне более не нужны. Ступай… – молвил темник и подумал, что разберется с этим мурзой позже.
Тот закусил задрожавшие от обиды губы, поклонился и, опустив голову, вышел, понимая, что больше ему делать у Мамая нечего, однако для бегства нужно выбрать благоприятный момент, а то догонят и казнят как дезертира.
Когда все разошлись, с Мамаем остался один мурза Тимир, его старый соратник и друг, если только такой термин уместен для кого-либо из окружения темника.
– Что-то я притомился. Какая-то тоска на душе. Давай отдохнем, как прежде… – предложил Мамай и дважды дернул за шелковый шнурок. У входа в шатер столько же раз звякнул колокольчик, и внутрь вошел юноша в белой одежде с опущенными длинными ресницами.
– Мальвазии, Мустафа!
Хотя пророк и запретил правоверным вкушать вино, но Мамай, как и многие другие мусульманские правители, предпочитал его всем другим напиткам, а запрет считал относящимся лишь к простолюдинам.
– Слушаюсь, господин, – поклонился слуга и, мелко семеня, выскользнул из шатра.
– Услужлив, расторопен и проворен. Я им доволен, хотя не люблю новых людей в своем окружении, – заметил темник.
– Я тоже недавно принял к себе чужака и, как и ты, им доволен. Он владеет любым оружием, словно бывалый вояка, хотя совсем молод, – в свою очередь похвастался Тимир.
– Где же ты сыскал такого?
– Он прибыл сюда с отрядом буртасов. После смотра они по своему обыкновению устроили военные игрища, так он всех превзошел. Вот я и взял его к себе.
Пока темник с мурзой расхваливали своих людей, в соседней палатке виночерпий налил из бочонка в серебряный кувшин сладкую сицилийскую мальвазию и передал его Мустафе.
У шатра его остановили телохранители, лекарь-перс понюхал напиток, взболтал его и дал испробовать рабу-смертнику. Яды тогда были в большом ходу, и их пускали в дело при любой возможности. Убедившись, что с рабом все в порядке, Мустафу пропустили. Через минуту он уже наливал густую сладкую мальвазию в
Внезапно темник поймал на себе быстрый, странный взгляд слуги и непроизвольно насторожился, почувствовав опасность, хотя не понимал, откуда она исходит, а в следующее мгновение услышал непонятные ему слова:
– Бу Тахир Аррани!
В том, что произошло дальше, Мамай ничего не понял, только увидел, как в руке Мустафы будто по волшебству возник кривой арабский кинжал «ханджар», полный таинственности и коварства, который прятался в рукаве халата слуги. Тот сделал шаг вперед и взмахнул рукой. Темник отпрянул, потерял равновесие и рухнул на спину, ударившись головой. Зато клинок, вестник смерти, просвистел над ним, не причинив вреда. Второй возможности слуге не представилось: сабля Тимира разрубила его чуть не до пояса. Мурза дико, истошно закричал, и шатер наполнился людьми.
Среди прочих вбежал статный молодой воин. Пробираясь вперед, он уверенно, по-хозяйски растолкал остальных, словно имел на то право, и оказался в двух шагах от окруженного телохранителями и потирающего ушибленную голову темника. Так же, как до того Мустафа, молодой воин выкрикнул:
– Бу Тахир Аррани! – и в его руке блеснул хитрый и быстрый стилет.
Однако стоящий рядом с Мамаем воин успел заслонить темника и принять удар на себя. Узкий клинок легко проскочил меж железных колец кольчуги, телохранитель пошатнулся и осел в предсмертных судорогах. Стоящие рядом воины набросились на убийцу и растерзали его. Пришедший в себя темник только поморщился:
– Поторопились, остолопы. Сперва надлежало выпытать, кто их подослал… И кто такой Бу Тахир Аррани?
Покушавшиеся на Мамая были хашшашинами-ассасинами, посланными Тохтамышем, но о том никто не знал, к тому же многие из присутствовавших при покушении погибли через день.
Убийцы не сомневались в том, что погибнут, были готовы к мученичеству и не рассчитывали на снисхождение, считая, что появились на свет лишь для выполнения своей «великой миссии». Более того, оба жаждали принять пытки с кроткой улыбкой мучеников и показать свою силу духа, но умерли почти мгновенно.
Что касается Бу Тахир Аррани, то так звали первого федаина, триста лет назад ценой жизни умертвившего Низама аль-Мулька, главного визиря сельджукского султана, и своей смертью показавшего пример остальным. Выкрикивать имя погибшего хашшашина-ассасина, перед тем как броситься на врага, соответствовало обычаям членов секты. До конца своих дней они не понимали, что служат Шайтану, а не Аллаху.
29
Армия все дальше и дальше отдалялась от родных пределов. Начались стычки с разъездами степняков. У верховьев Дона русских нагнал монах-схимник с грамотой-благословением от Сергия, и Дмитрий Иванович велел читать его ратникам, дабы поднять дух воинства, и служить молебны. Теперь, в преддверии неведомого, он и сам часто подолгу молился, повторяя раз за разом, словно заклинание:
– Господи, Светодатель, не сделай нам того, что пращурам нашим сотворил, наведя на них злого Батыя. Не прогневайся на Русь и укроти сердце свирепого зверя Мамая!
В сельце Черново великий князь собрал воевод в низкой закопченной избенке.
– Что делать будем, братья? На этом берегу станем али переправимся на другой? – спросил он и опустился на скамью.
Прежде Дмитрий Иванович не снисходил до того, чтобы величать бояр братьями (какой он им ровня?!), а тут сподобился.
Большинство и в мыслях не допускало возможности перехода Дона, многие оторопели от такой дерзости, хотя ни один из них не был робкого десятка – каждый не раз глядел в лицо смерти… Принялись увещевать:
– Не ходи, княже, за реку, сам пропадешь и воинство православное погубишь. А ну как татары перережут нам путь к отступлению…
С этим не согласился дерзкий Андрей Ольгердович:
– За Дон, государь, дабы малодушные не повернули вспять. Вспомни: Ярослав Мудрый, переплыв Днепр, велел оттолкнуть ладьи от берега, чтобы никто не бежал, и побил Святополка Окаянного[65]. Тебе подобает поступить подобным же образом. Не в силе Бог, а в правде.
В самом деле, на левом берегу возможно было дать лишь оборонительное сражение, а переправившись, надлежало действовать наступательно, иначе – верная погибель. При этом река защищала с тыла – ни литовцы, ни рязанцы, коли последние и правда в союзе с Мамаем, уже не ударят в спину, да и глубокий обход конницы, любимый ордынцами, не удастся. Однако при всем этом река отсекала и путь к спасению, родному дому и прежней жизни. Тем не менее стоять, прикрывшись Доном, бессмысленно и опасно – убеждал Андрей Ольгердович.
Выслушав мнения воевод, Дмитрий Иванович медленно поднялся и обвел всех взглядом обреченного. Так смотрит на мир висельник, когда палач накидывает ему на шею петлю. Все напряглись, ибо решалась судьба каждого.
– Лучше бы нам вовсе не выходить против безбожных ордынцев, нежели, явившись сюда, ждать, пока нас всех перебьют. Грядет суд Божий, не робейте, стойте за веру до конца, и мы одолеем… – молвил князь и велел навести пять мостов по числу полков.
Всю ночь и часть следующего дня переправлялись на другой берег, а затем порушили переправы, и бревна плыли по реке, удивляя живущих ниже по течению.
Перед москвичами и их союзниками лежало не тронутое сохой поле, ограниченное Доном с Непрядвой и изрезанное оврагами. К югу местность постепенно повышалась в сторону Красного холма. На левом фланге шумела дубрава, а правый упирался в овраг, по дну которого струился обмелевший ручей – из него воины брали воду.
Весь день князья и воеводы строили полки, бряцало оружие, ржали кони, а в степи, подальше от людской суеты, звенели голоса перекликавшихся меж собой перепелов, которых здесь водилось великое множество.
К вечеру подошел Мамай и разбил свой стан. На вершине Красного холма у цветастого шатра развевалось белое знамя с золотым солнцем, а вокруг царили шум, гам, суета, скрипели повозки, ржали кони, кричали верблюды, воины разводили костры, чтобы приготовить ужин. Перед битвой следовало поплотнее набить брюхо, поскольку голодному не победить сытого.
С недоумением и любопытством с высоты холма Мамай взирал на безумцев, выступивших ему навстречу. «Дмитрий совсем голову потерял, коли пришел сюда. За такую дерзость он дорого заплатит», – думалось темнику.
Он был уверен в себе, как никогда, более сильной армии он еще не имел, и все же ему долго не засыпалось. Вспомнился отец. «Будь честен перед собой, а о других не заботься. Не жалей денег дервишам, и они на руках внесут тебя в рай…» – наставлял старик.
В передовом русском полку тоже не спалось. Здесь в зипунах и лаптях ждала утра пехота. От нее требовалось только смягчить первый, страшный натиск неприятеля. Предвидя свою участь, тут заранее почитали себя покойниками и, беззвучно шевеля губами, в грешных молитвах поминали себя как убиенных.
Близость
До тех пор, пока не стал известен исход битвы, в Москве, Ярославле, Великом Ростове, на Белоозере и во многих других местах женщины, проводившие кормильцев в войско – уже не жены, но еще и не вдовы – день и ночь молили Всевышнего о своих близких… Все были едины в этом страстном, неудержимом порыве – от последней измордованной жизнью холопки и до великой княгини Евдокии Дмитриевны. Церкви и часовни были отворены с раннего утра и до глубокой ночи для молящихся, священники хрипли и валились с ног от усталости, в непрерывной череде церковные службы следовали одна за другой. Тягостной неизвестностью, словно пеленой тумана, заволокло Русь. За закопченными срубами изб и за стенами теремов тоскливо и протяжно ныл, разрывая души и предвещая беду, пронзительный осенний ветер.
Настало утро, но Куликово поле застилал туман. Под его прекрытием незаметно для ордынцев великий князь поставил в дубраве засадный полк под началом Владимира Серпуховского и боярина Боброка. Только к полудню туман начал рассеиваться. Когда наконец все смогли рассмотреть белое знамя с золотым солнцем на Красном холме, великий князь Дмитрий Иванович сел в седло, тронул коня шпорами и направился в передовой полк.
Близилось страшное и небывалое. Говорят, Всевышний проверяет человека, посылая ему испытания, но тогда, в сентябре 1380 года от Рождества Господа нашего и Спасителя, или, иначе, в 6888 году от сотворения мира, в день Рождества Богородицы, Он послал испытание целому народу…
Часть вторая
(сентябрь 1380 – осень 1383 годов)
1
Из беседы с Мартинианом Еремей понял только одно: архимандрит не из дураков, хотя и прикидывается простачком… Если к этому присовокупить подслушанный Симеоном рассказ Кочевина-Олешеньского об «Апостоле Луке», то получалось, что Мартиниан вслед за Шолоховым посещал Михаила перед кончиной. От этого в душе поселилась некая тревога, будто упустил нечто важное, а что – не припомнить.
Поглаживая по загривку Веню, который только из снисходительности позволял такую фамильярность, Еремище долго размышлял о том, как вывести архимандрита на чистую воду, и решил ловить на живца.
Однажды как бы ненароком он встретил Мартиниана неподалеку от монастыря Спаса Человеколюбивого:
– Будь здрав, отче. Как поживаешь?
Архимандрит расплылся в сладчайшей улыбке, хотя его глаза смотрели настороженно и совсем не ласково, но последнее могло и померещиться.
– Благодаря милости Господа жив-здоров, но загадывать наперед не берусь, ибо уже ощущаю холодное дыхание старости. Впрочем, в ней есть своя благость, страшусь лишь немощи… А как твой розыск?
– Лучше некуда, – ответствовал Еремей, оглянулся по сторонам – нет ли посторонних, придвинулся к Мартиниану и понизил голос: – Отыскался служка. Правда, пока молчит, но ничего, и не таким языки развязывал.
Глаза Мартиниана на миг остекленели. Он перекрестился и попытался разузнать какие-либо подробности, но безуспешно.
– Знаю, ты человек надежный, но это дело княжеское, а потому уж извини… Не стану более отвлекать тебя от благочестивых мыслей. Будь здрав, отче, – попрощался Еремище и заторопился прочь, а Мартиниан еще долго стоял в глубокой задумчивости и смотрел ему вслед.
Наутро, накормив Веню, Еремей покинул подворье, но не сделал и нескольких шагов, как почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернулся – неказистый рябой горбун в рясе разглядывал его, перебирая четки и шевеля пухлыми губами. Вроде как читал молитву. За время прогулки Еремище несколько раз украдкой оглядывался – горбун плелся следом. Занятно! Вернувшись на подворье, поинтересовался у одного из чернецов, нет ли среди посольских горбуна, и тот вспомнил:
– Как же! Есть один, коломенский дьячок, келейник Мартиниана… Бирюк, нелюдимый, хорошо хоть не кусается…
«Значит, клюнуло!» – понял Еремище, поделился своим открытием с Симеоном, и они изобрели рискованную, а со стороны может показаться и глупую штуку…
Наутро горбун с удивлением наблюдал за тем, как Еремей, сидя на завалинке, дрессировал черного котища, заставляя его то подпрыгивать за царским желудем (так на Руси называли грецкие орехи), то приносить его в зубах, будто вознамерился податься в скоморохи…
Тем временем Симеон снял домик в Вигле, районе, имевшем дурную репутацию. Если червям нравятся разлагающиеся трупы, то тем, кто не дружил с законом, был сладок и приятен здешний воздух. Тут они чувствовали себя в полной безопасности.
Когда Симеон пояснил, как добраться до снятого дома, и передал Еремею ключ, тот посадил кота в заплечную суму, направился на улочку Святых Утопленников, вошел там в ничем не примечательное жилище и запер за собой дверь. Потом он через щель в ставнях наблюдал, как горбун, следивший за ним, немного подождав, заковылял прочь.
Когда на город опустились сиреневые сумерки, в конце улицы показались две тени. Поравнявшись с домом, снятым Симеоном, один из незнакомцев достал топор и как ни в чем не бывало принялся снимать дверь с петель. Стражников он не опасался – те уже сидели в трактирах и попивали винцо, предоставив каждого его участи.
– Эй, Шишка, – раздался приглушенный голос Мартиниана, как только взломщики проникли в дом.
Ответа не последовало. Незваные гости зажгли свечи и принялись обследовать помещение за помещением. Из-под одной из дверей пробивался слабый свет. Открыв ее и переступив через порог, они увидели Еремея с мечом в руках. Тут же кто-то невидимый со скрежетом задвинул засов у них за спиной.
– Попались, голуби, – криво усмехаясь, молвил чернец и присовокупил к тому несколько слов, без которых русскому никак нельзя.
Архимандрит и дьячок безмолвно взирали на княжеского соглядатая.
– Ну что, буйные головушки? Молитесь об упокоении своих грешных душ, на сей раз вы влипли… – молвил он.
Горбун поднял было топор, но меч плашмя опустился ему на голову, и он безвольно осел.
– Ты ведь человек великого князя, да еще в монашеском звании, а не разбойник с большой дороги, что же ты творишь?! – вскричал Мартиниан.
На это чернец лишь заметил:
– Зато теперь мне известно, кто повинен в смерти Михаила, теперь кара земная настигнет тебя прежде небесной…
Тут архимандрит учудил такое, чего от него нельзя было ожидать и о чем вспоминая потом Еремей только почесывал затылок. С проворством сорванца и ловкостью акробата совсем не молодой Мартиниан кинулся к окну, прыгнул через голову, выбил ногами закрытые деревянные ставни да и был таков, словно дух нечистый унес его в преисподнюю.
На
Наутро московские соглядатаи отправились в монастырь Спаса Человеколюбивого, но Мартиниана уже и след простыл… Нечто подобное, впрочем, они и предполагали.
2
Суд Божий свершился – множество тел громоздились одно на другом, словно деревья в буреломе, устилая поле. Смерть уравняла всех: татар, русских, литовцев, бесерменов, армян, черкасов, ясов и бутасов, гордых князей и безродных холопов, знатных эмиров и степных бродяг, алчных наемников и суровых фанатичных борцов за веру. Множество душ отлетели в этот день в далекие, дивные пределы: одни устремились в христианский рай, где, словно мотыльки, порхают бестелесные ангелы, другие – в мусульманский с ласковыми белокурыми гуриями, а души язычников и сами толком не ведали, что им уготовано в загробном мире. Под пустыми седлами, обезумев, носились лошади без наездников, тщетно разыскивая своих хозяев; над всем этим в предвкушении легкой добычи кружило всклокоченное голодное воронье, а где-то в перелеске выли волки, ожидая темноты. Когда оставшиеся в живых люди покинут поле, в ночной мгле можно будет насытиться человечиной и кониной.
Победа не слишком отличалась от поражения, настолько обескровлено оказалось русское войско. Потери были ужасающими.
Владимир Андреевич Серпуховской и Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский после преследования врага повернули вспять, поручив другим продолжить погоню, и те гнали противника чуть не сорок верст, до лесной речки Мечи.
Победителям досталась богатейшая добыча: кони, верблюды, кибитки, повозки с дорогим убранством, злато и серебро, оружие и доспехи. Уцелевшие пехотинцы-лапотники с горящими от доставшихся им трофеев глазами грабили лагерь Мамая. Совсем недавно каждый из них находился на краю гибели и не помышлял ни о чем ином, как только остаться в живых, но теперь все забылось, воины торопились обогатиться. Вид чужого, бесхозного добра кружил головы похлеще старого забористого меда. Одного из ратников, натянувшего на себя парчовый халат, чуть не зарубили в неразберихе, приняв за ордынца, но тот заматерился, и остальные поняли: это наш разбойник – и расхохотались неистово, до боли в животах. Слишком еще велико было нервное напряжение.
Возвратившись на поле боя, Владимир Андреевич Серпуховской опечалился, узрев, как почернела земля, напоенная густой человеческой кровью, и «стал на костях», то есть велел развернуть большое чермное[66] знамя. Завыли трубы – сойдитесь, кто способен подняться! На эти протяжные гулкие звуки потянулись измотанные, еле живые от усталости ратники с отрешенными лицами и каким-то нездешним, полусумасшедшим взглядом. Некоторым еще не вполне верилось, что сдюжили и остались живы.
Многих, очень многих недосчитались в тот вечер, не оказалось и великого князя. В последний раз его видели средь большого полка. Дмитрий Иванович собрал и привел сюда войско, но вопреки здравому смыслу пожелал биться вместе со всеми, в общем строю… Смерти, что ли, искал?
Видя, что двоюродного брата нет, Владимир Андреевич обещал щедро одарить того, кто живым или мертвым отыщет его. Измученные воины покорно рассыпались по полю. Сперва набрели на бездыханное тело Бренка, сражавшегося под великокняжеским стягом, потом на князя Федора Белозерского, изрубленного так, что еле признали. Чуть позже два костромича наткнулись в перелеске на Дмитрия Ивановича, лежащего без чувств под срубленным деревцем… Панцирь на нем оказался иссечен, но добрые фряжские доспехи, поднесенные ему гостями-сурожанами, выдержали. Когда их совлекли с него, то на теле, как ни удивительно, оказались только ушибы да синяки и ни одной раны. Плеснули в лицо студеной водицы из речушки Смолки – открыл глаза и стал приходить в себя. В голове будто раскачивался большой колокол и без устали бил набат, отчего не понимал, кто перед ним и что от него хотят. Подняли, усадили на коня и, поддерживая с двух сторон, повезли к княжескому шатру.
По сентябрьски быстро темнело, запалили костры и сбились подле них. То там, то сям из ночного мрака слышались стоны раненых.
Наутро, окончательно придя в себя, Дмитрий Иванович возблагодарил Бога за победу и стал объезжать ратников, обещая наградить каждого по заслугам. Затем повелел отделять тела неверных от христиан, а священникам читать над последними заупокойные молитвы. В тот же день на Русь поскакали гонцы с вестью о победе.
Восемь дней стояли на Куликовом поле. Павших простолюдинов хоронили тут же, а тела бояр отправляли домой в деревянных колодах и собирали трофеи. Не забывали и о том, что в тылу остались Ягайло и Олег Рязанский, намерений которых не ведали. Опасались, что коли те нагрянут, то обескровленное войско не спасет и Дон за спиной – второй такой битвы не выдержать… Это превыше человеческих сил.
3
Прошло более двух месяцев с тех пор, как Пимена возвели в сан. Казалось, Юрий Васильевич добился своего, однако он не забыл ябеды неизвестного «доброжелателя» патриарху, из-за которого все чуть не сорвалось, помнил он и о своем зароке покарать доносчика.
Кочевин-Олешеньский полагал, что донос состряпал кто-то из посольской братии. Сам, впрочем, заниматься поисками предателя побрезговал, а вызвал для этого Кустова. «Конечно, он мерзавец, каких мало, но ведь крещеный, так что сгодится…» – рассудил Юрий Васильевич.
– Скажи-ка, Васька, заработать желаешь? – спросил боярин.
– Вестимо, без денег тяжко, а уж на чужбине и подавно. Тут и своим-то, грекам, не подают, а чужакам тем паче… Спасибо тебе, благодетель, что меня подкармливаешь, – ответил толмач и согнулся, чтобы припасть к перстам боярина…
Юрий Васильевич, поморщившись, отдернул руку и продолжил:
– За добро службой заплатишь – сыщи мне того прохвоста, который напраслину на посольство возвел. Человечек ты смышленый, так что найдешь его.
Задание пришлось Кустову по душе, теперь-то, небось, многие из тех, кто рожу от него воротил, по-другому запоют…
Служек он в расчет не брал, ибо те грамоте не обучены, а если кто и умеет буквицы складывать, то составить донос не способен, да и взять с них нечего, акромя блох. Искать решил среди участвовавших в выборах митрополита.
Прежде всего вспомнил о сладострастнике – протоирее московского Успенского собора Александре, которого высекли по приказу Юрия Васильевича за поварней на подворье, словно нерадивого дитятю, за драку из-за греческой девки… «Этот наверняка затаил обиду…» – подумалось толмачу.
Явился к протоирею и с порога объявил, что ведет дознание по поручению большого боярина Кочевина-Олешеньского, возложил
– А не ты ли, отче, состряпал грамотку в патриархию? Чай, обиду затаил на Юрия Васильевича? Он, между тем, представляет здесь великого князя, так что волен карать любого из посольских за измену…
Это, разумеется, не совсем соответствовало истине – находившиеся на территории империи чужеземцы подчинялись ее законам, но отец Александр не был силен в юриспруденции, как, впрочем, и в богословии, ибо свою должность занял по наследству. От услышанного его аж пот прошиб.
– Да ты что, Василий! Не помню уж, когда и перо-то в руках держал…
– Ой, дуришь меня!
– Ну прикинь сам, зачем мне сие?
– Э-э, люди еще и не то сдуру али со злобы выкидывают. Вон мой кум с женкой полаялся да в сердцах, назло всему белу свету, свой двор подпалил. У нас, сам знаешь, дна ни в чем нет… Так что не взыщи, пусть Юрий Васильевич сам с тобой разбирается…
– Да ты что! Христом-богом клянусь!
– Хитер ты не в меру, вот в чем твоя беда! Поручение мне нужно выполнить али нет? Вот то-то…
– Забирай у меня все: рясу почти новую, перед отъездом справил, намоленную икону Пресвятой Богородицы, порты не протертые… Не побрезгуй, голубь, от чистого сердца… Только не губи! – взмолился отец Александр.
Кустов глянул протоирею в глаза и не увидел в них ничего, кроме животного страха.
– Может, и правда не ты? – согласился он и соблаговолил принять предложенное, а наутро продал все. Да и к чему ему поповская ряса с чужими портами?
Игумен ярославского Спасо-Преображенского монастыря Антон повел себя подобно протоирею Александру, и толмач остался им тоже доволен.
Осмелев, заявился в монастырь Святого Михаила к архимандриту Иоанну, который более всех противился рукоположению Пимена, и начал, как обычно… Старец сперва только глазами хлопал, словно филин, но когда уразумел суть всего, схватил посох и принялся охаживать им непрошеного гостя. Не ожидавший подобного Кустов кинулся прочь. На выходе из обители все же поинтересовался у привратника жизнью архимандрита: оказалось, тот уж давно не покидал обитель, да и русские посещают его нечасто. Убогие всем в тягость.
«Видно, не он», – вздохнул толмач.
Посомневавшись несколько дней, Кустов отправился к Мартиниану, но уже с некоторой опаской. Однако оказалось, что с некоторых пор тот сгинул. «Ну и славненько, этот уж, верно, не отопрется», – посчитал Васька и указал боярину на архимандрита.
– Ну, молодчага, услужил, – похвалил Юрий Васильевич. – Помнится, когда обсуждали на «Святом Луке», кого ставить в митрополиты, он отказался от такой чести. Мне это еще тогда подозрительным показалось. Напакостил гаденыш и утек…
– За труды мои, за усердие хоть горбушку подай своему верному псу, – смиренно попросил Кустов.
Что ж, заслужил. Кочевин-Олешеньский развязал мошну на поясе, достал из нее несколько серебряных монет и одну протянул толмачу – и этого довольно.
4
Во время сражения Ягайло находился в одном переходе от Куликова поля и мог принять участие в битве, если бы поторопился, но предпочел не рисковать. Узнав, что Мамай разбит, он повернул вспять. Большая часть его войска состояла из православных, не желавших рубиться на стороне нехристей и хорошо помнивших о разгроме татар при Синих Водах[67], который положил конец ордынскому игу на Киевской и Черниговской землях.
На обратном пути Одоев не спасли от армии Ягайло ни кресты, ни иконы – его вчистую разграбили, не пощадили даже монахинь – невест Христовых. Спасибо, город не спалили…
Несколько оправившись после битвы, войско Дмитрия Ивановича навело мосты через Дон (теперь хватило двух), переправилось на левый берег и двинулось к дому.
Обозы, перегруженные трофеями – одеждами, оружием и прочим добром, захваченным у разбитого противника, – растянулись на многие версты. Тут же везли раненых, многие из которых умирали, ибо действенных снадобий тогда не существовало и за лучшее средство почитались молитвы и заговоры. Раны обычно смазывали глиной, прикладывали к ним примочки из мочи или принимали отвары из разных трав, кореньев и животных веществ, но это плохо помогало. Немногочисленные лекари в большинстве своем лечили скверно – средневековье было темным периодом медицины. Впрочем, раненые умирали и без их помощи…
С обозом гнали табуны коней, стада буйволов и овец, вели гордых и высокомерных верблюдов, поплевывавших на новых, неумелых погонщиков. Все это с гомоном и шумом, частыми остановками неспешно двигалось на север. Дмитрию Ивановичу не терпелось поскорее вернуться домой и, оставив войско, с отрядом легкой конницы он понесся к Коломне, в которую прибыл 21 сентября. Митрополичий местоблюститель епископ Герасим с духовенством, крестами и иконами, встречали князя. С пением псалмов победителей сопроводили до соборной церкви Успения Пречистой Богородицы и там отслужили благодарственный молебен.
Дмитрий Иванович не намеревался задерживаться в Коломне, но провел там четыре дня, ибо после быстрой скачки ощутил слабость и некоторое головокружение – все-таки в битве ему изрядно досталось. Будучи человеком мнительным, он часто думал о смерти, поскольку еще отроком пережил кончину отца, потом смерть матери и наконец – младшего брата Ивана. Вот и сейчас невольно вопрошал Всевышнего, а не уготована ли и ему нынче кончина? При этом старался представить, что творится у него внутри, от чего становился еще мрачнее. Сидел в воеводском тереме у слюдяного оконца в рубахе до пят, нахохлившись, словно петух, помятый дворовой собакой, а в голове противно шумело подобно тому, как шумит бор в ветреную погоду.
Не только Дмитрий Иванович, но и все ратники стремились поскорее достичь родимых пределов, а потому, не имея единого руководства, войско разделилось.
Одна из колонн двигалась по лесному тракту через черниговские земли. Воины уже предвкушали радость встречи с родными и близкими, как те примутся рассматривать диковинные трофеи и затаив дыхание внимать рассказам об ужасной, небывалой сече…
Вырвавшиеся из лап смерти много смеялись, бражничали в придорожных корчмах, щедро расплачиваясь с хозяевами и оглашая окрестности песнями, которые горланили во всю мощь своих глоток… Случалось, и безобразничали, но кто их за то упрекнет – они возвращались чуть не с того света, и будущее им представлялось радостным и счастливым.
Неладное заподозрили, только увидев вооруженных всадников. Василий Ольгердович Черниговский посчитал, что ратники, двигавшиеся через его владения без дозволения на то, – его законная добыча. О сопротивлении не могло идти и речи, однако некоторые, у кого из башки еще не выветрился хмель, не пожелали сдаваться, таковых безжалостно перебили. Эту кровь черниговцы пролили сверх жалости и помимо необходимости. Но что им до чужой жизни? Василию Ольгердовичу достались не только возы с трофеями, но
Не слишком повезло и колонне, пересекавшей рязанские волости. Там тоже не побрезговали. Коли добыча сама идет в руки, то грех ее упускать… Ведь Господь учил делиться с ближними. На москвичей постоянно нападали и грабили их дочиста, но хоть не пленяли.
Когда победители добрались до своих домов, у них мало что осталось. Разве что слава… Ее-то никто отнять не мог…
5
После расслабляющих то теплых, то прохладных вод терм, которые попеременно бодрили и успокаивали, Еремище неторопливо и бездумно брел по улице. В голове было пусто, даже гулко, словно в пустой амфоре, в которую бросают камушек.
Византийцы любили бани, в них они не только смывали грязь с потом, но и вели беседы, заключали сделки, вкушали пищу и пили вино, а порой и дремали под журчание воды, поступавшей в мраморные бассейны по желобам последнего уцелевшего акведука.
Константинопольская вода имела горько-соленый вкус и была непригодна для питья, потому систему каменных каналов и трубопроводов, шедших от больших резервуаров, находящихся за десятки, а то и сотни верст от города, начал сооружать еще Константин Великий, а продолжили его преемники. Когда-то имелось несколько акведуков, но теперь остался только один, построенный при Валенте[68] и пересекающий город с запада на восток. Его серые двухъярусные аркады нависали над домами и улицами, производя на чужестранцев, не видавших прежде таких сооружений, сильнейшее впечатление. Впрочем, население Константинополя за последние столетия значительно уменьшилось, а потому хватало и одного акведука.
Неожиданно Еремей наткнулся взглядом на сидящего в пыли рыжеволосого оборванца с бельмом. «Шишка!» – озарило его. Словно охотничий пес, почуявший дичь, он замер, но тут же пришел в себя, подскочил к парню, схватил его за шиворот и оторвал от земли. Тот судорожно задрыгал ногами, пытаясь вырваться, но куда там! Поняв, что все усилия бесполезны, он, умоляюще глядя на незнакомца, загнусавил:
– Не губи, добрый человек, отпусти сироту Христа ради…
В нем билось робкое, трепетное сердце куренка. Как только еще младенцем он начал познавать мир, тот стал внушать ему страх и постепенно в самом деле сделался для него опасен.
– Топай рядом, а то хуже будет, – грозно прошептал Еремей в самое ухо нищего и потащил его за собой.
Тому ничего не оставалось, как только смириться со своей участью. Заведя оборванца на первый попавшийся пустырь, чернец прижал его к полуразрушенной колонне и встряхнул:
– Ну, будешь говорить?
Паренек обреченно кивнул, хотя не представлял, чего от него добиваются, а чернец хотел сперва разговорить его о каком-нибудь пустяке, а потому спросил первое пришедшее на ум:
– Зачем ты спалил шалаш у ворот святого мученика Романа?
В вопросе, казалось, не было ничего пугающего, тем не менее Шишка задрожал всем телом. Чернец почувствовал это и попытался успокоить.
– Ну-ну, не бойся. Я тебя не трону, только припомни все как следует.
Оборванец недоуменно уставился на Еремищу и, чуть оправившись, рассказал:
– Как-то незнакомец с косицей на голове окликнул меня на торгу. Я посчитал, что береженого Бог бережет, и на всякий случай решил убраться от греха подальше. Мой приятель Мокий, такой же, как я, сирота, увидев, что неизвестный последовал за мной, в свою очередь направился за ним. Так один за другим мы покинули город и добрались до моего обиталища. Ничего не подозревая, я залез в шалаш, а человек с косицей притаился за деревьями, подождал малость и заторопился прочь. Тут Мокий растолкал меня, рассказал обо всем, и мы решили, что благоразумнее всего затеряться в городе. Среди людей легче спрятаться, чем в лесу. Наутро, спалив шалаш, в ожидании, когда начнут впускать в Царьград, мы притаились в придорожной канаве у ворот. Наконец опустился подъемный мост, и трое незнакомцев, одним из которых был человек с косицей, направились в сторону рощи, где прежде стоял мой шалаш…
– От кого же ты скрываешься?
– Видел лишнее, вот и опасаюсь, что меня могут не пощадить, коли отыщут, – ответил оборванец, опустив глаза.
– Ладно, а теперь расскажи о кончине архимандрита Михаила и можешь катиться на все четыре стороны…
Шишка задрожал пуще прежнего и с мольбой поднял глаза:
– Не обмани только…
– Клянусь Пресвятой Богородицей и спасением своей души! – ответствовал Еремище и осенил себя крестным знамением.
Поверив ему и от этого несколько осмелев, паренек попросил:
– Тогда накорми меня, что ли, а то на пустой желудок и вспоминать такое тошно.
Как ни терпелось чернецу услышать то, ради чего прибыл в Константинополь, но уступил. Держа служку за руку, повел его в ближайшую харчевню. Там заказал жареной баранины, оливок и пшеничных лепешек. Шишка набросился на еду. Есть он мог всегда, было бы только что… Неизбывное чувство голода жило в нем с самого появления на свет.
Насытившись, отвалился от стола и закатил глаза, но Еремище тряхнул его:
– Рассказывай, изверг!
Шишка помолчал немного, и глаза у него увлажнились. «Неужто реветь собрался?!» – с досадой подумал чернец, однако оборванец сдержался, но заговорил каким-то не своим, чуть глуховатым голосом:
– Отец Михаил подобрал меня на Варьской улице в Москве, у рва, когда совсем в голове мутилось с голодухи. Думал, вот-вот – и отдам Богу душу, даже смирился с тем. Да и что у меня за жизнь – одни мучения, такова сиротская доля, всякому в глаза заглядывай, каждого остерегайся, а Москва хоть и говорят, что из песен слеплена, да горьки те напевы и печальны. Спасибо отцу Михаилу, царствие ему небесное, отогрел и приютил. Однако не отплатил я добром за добро, не уберег его, промешкал в растерянности или по природе своей слишком робок оказался, а может, и то и другое… Теперь молюсь за упокой его души, но что толку – после драки кулаками не машут…
– Говори, изверг, как умер архимандрит Михаил… – в нетерпении прервал служку Еремище.
– В тот день я прилег в каюте моего благодетеля за занавесью из рогожи. Коли ему что-либо приспичит, я тут как тут. Слышу сквозь дрему, скрипнула дверь, кто-то вошел. Прислушался и по голосу признал боярина Шолохова. Поговорили они о чем-то, а потом гость предложил вкусить по чарке вина за успех на сон грядущий. Отче согласился, хотя выпивал редко, больше любил сладости…
Тут Шишка замолк и полуприкрыл глаза.
– Не томи, – взмолился Еремей.
– Не помню уж зачем, только выглянул я осторожненько из-за рогожи, вижу – боярин что-то подсыпал в чашу из склянки и подал ее отцу
Забился я за занавесь и принялся молиться, но и двух раз не прочел «Отче наш», как опять заскрипела дверь.
Ни жив ни мертв притаился, но потом все же пересилил себя… Выглянул. Оказалось, это старый приятель моего благодетеля архимандрит Мартиниан. Постоял он над телом в задумчивости, а потом, верно, решил, что мой хозяин спит, перекрестился, выхватил из-под него подушку, кинул ему на лицо и навалился сверху. Наконец, видя, что отче без движения, снял подушку с лица, расстегнул на нем подрясник и снял с груди нательный крест.
Тут я совсем обезумел от страха и бросился прочь. Он не ожидал, что кто-то есть рядом, и не успел схватить меня…
Ворвался я к остальным в трюм с воплем, что мой господин преставился. Следом за мной, как ни в чем не бывало, вошел Мартиниан и украдкой погрозил мне перстом да так глянул, что душа в пятки ушла. Смотрю, среди других и Федор Шолохов стоит. Стоит и украдкой в бороду улыбается… Все повскакали, загалдели. Не посмел я ни на кого показать, да меня никто и не расспрашивал… Когда отче Михаила повезли хоронить, я увязался со всеми да и был таков, ибо чувствовал, что коли вернусь на корабль, то Мартиниан так или иначе, но до меня доберется.
6
Оправившись от хвори, радостный, с сияющим лицом, в сопровождении двоюродного брата Владимира Андреевича Серпуховского Дмитрий Иванович подъехал к Москве. О своем возвращении он загодя через гонца оповестил москвичей, потому кто его только не встречал… В первую очередь, конечно, заплаканная от счастья великая княгиня Евдокия Дмитриевна с малолетними княжичами, белое и черное духовенство и возбужденные толпы народа, запрудившие все проезды начиная с предместьев. Над всем этим разносился тягучий колокольный звон. Встревоженные галки кружили над куполами и крышами, а из-за заборов брехали встревоженные дворовые псы.
В Успенском соборе отслужили благодарственный молебен. Подобные службы прошли по всем московским храмам. Молились о здравии благоверного великого князя и всего христолюбивого воинства. Несколько притомившийся от торжеств и связанной с ними суеты Дмитрий Иванович все же, отправился раздавать милостыню по церквям и монастырям, одаривать нищих и убогих, а особенно вдов и сирот павших ратников. Впрочем, далеко не все ведали о судьбе близких. Те, кому вернувшиеся сообщили скорбные вести, завыли, запричитали, заламывая руки…
Несмотря ни на что, вскоре началась стихийная гульба, да такая, какой на Москве дотоле не случалось…
Вечером Дмитрий Иванович пошел к жене и, когда она сняла рубаху, увидел на ней железные вериги, которые княгиня надела в день его отъезда в поход и приняла обет не снимать до возвращения мужа. Ныне обет был исполнен.
Неделю спустя Дмитрий Иванович направился к Святой Троице. Простолюдины из придорожных селений выходили на обочину и, сдернув с себя шапки, кланялись в пояс – всем хотелось видеть победителя страшного Мамая. На сей раз князь ехал чинно, неторопливо – все свершилось, – а потому часто останавливался и пировал.
Добравшись до обители, Дмитрий Иванович склонился перед бледным, словно восставшим из гроба Сергием, встретившим его у ворот, и приложился к холодной меди распятия.
– Отче, твоими молитвами одолели неверных, но Божьим попущением за грехи наши избито великое множество христианского воинства. Отслужи же обедню и панихиду по убиенным, – попросил князь.
– Радоваться рановато, Мамай пока жив, и что грядет в будущем, неведомо, – опустив глаза, в задумчивости ответствовал Сергий.
От этих слов победную эйфорию как ветром сдуло, и Дмитрию Ивановичу стало не по себе. Он совсем не был уверен в окончательном исходе борьбы со страшным темником и, вернувшись с богомолья, с трепетом ждал, чем все обернется. Его томили смутные недобрые предчувствия. Все и правда могло завершиться так, что не приведи Господи – обескровленная Москва не обладала той силой, что прежде, и новое нашествие неминуемо обернулось бы катастрофой, о которой думать не хотелось, но думалось.
Тем временем весть о Куликовской битве разнеслась по великой степи, но первым в Сыгнак еле живой от усталости примчался мурза Кутлук-бек и пал перед Тохтамышем:
– Всемилостивейший повелитель, твой враг эмир Мамай повержен Дмитрием Московским и вместе с остатками своего войска бежал.
Не предполагавший ничего подобного хан разразился таким неистовым хохотом, что на глазах у него выступили слезы. Он все смеялся и смеялся, не в силах остановиться – тот, кто захватил власть в Орде, разбит русскими. Ха-ха-ха… Кутлук-бек, наблюдавший за ханом, даже встревожился – не рехнулся ли от радости. Нет, он просто не ожидал такого подарка судьбы.
Еще прежде, узнав о готовящемся походе темника, Тохтамыш начал собирать войска, а потому много времени для выступления ему не потребовалось. Он повел своих всадников по древнему караванному пути прямиком на Сарай-Берке, и ему казалось, что движет и руководит им не собственная воля, а десница великого Аллаха, ополчившегося на темника, прогневившего Его своей гордыней, лукавством и непомерным тщеславием. Не встретив сопротивления, Тохтамыш овладел столицей Орды с такой легкостью, которой и сам не ожидал.
Сарай-Берке, построенный из кирпича хорезмскими и иранскими мастерами, находился на одном из рукавов Волги – Ахтубе и в отличие от большинства городов не имел крепостных стен, только Большой ханский дворец, украшенный цветными изразцами, окружали вал и стены с башнями. Каждая зала в нем переливалась всевозможными цветами глазурных красок: синей, березовой, белой, зеленой, красной. Растительный орнамент на стенах и потолках сочетался с геометрическим плетением и вычурными арабскими надписями. В этом шумном, цветущем разноплеменном городе имелось много рынков, бань, медресе и тринадцать соборных мечетей, не считая прочих.
Окрестные эмиры, прежде дерзкие и своевольные, нынче поджали хвосты и, сделавшись на удивление услужливыми, торопливо наперебой заверяли Тохтамыша в своей преданности. Хану оставалось лишь не дать своему недругу Мамаю вновь окрепнуть и подняться…
Быстро и неудержимо всходила на мировом небосклоне почти закатившаяся звезда Тохтамыша. Из Сарая-Берке он направил свои поздравления Дмитрию Ивановичу, ибо победа на Куликовом поле расчистила ему дорогу к золотому ордынскому престолу.
Стояла поздняя осень, дожди заливали твердь, от ветров качались и ломались
Одобрение и поддержка Тохтамыша обрадовали великого князя и вселили в него надежду на то, что все еще как-нибудь обойдется. Чтобы сохранить и упрочить связь с новым повелителем Орды, в знак восстановления вассальных отношений и признания верховенства хана Дмитрий Иванович послал к нему своих киличеев, то есть посланников, Толбугу и Макшея (или Мохшая), с дарами и заверениями в том, что в дальнейшем будет давать «выход» в полном объеме, как встарь, при Узбеке и Джанебеке. О том, чтобы отказаться от выплат, в Москве даже не помышляли. Многие из старых бояр считали себя подданными великой империи Чингисхана и гордились тем.
Посланцы московского князя торопились, но все же не успели – хан уже выступил в поход, и Сарай-Берке замер в ожидании, притихли базары, опустели шумные караван-сараи – исход противоборства Мамая с Тохтамышем был не ясен.
7
Вернувшись в Киев, Киприан то и дело осведомлялся о Ягайло и ждал известий о разгроме москвичей, хотя и не желал этого – правители меняются, а единоверцы остаются, но вестей с левого берега Днепра не приходило.
Из Киева Киприан вел обширную переписку с афонскими, болгарскими и сербскими монастырями. В средневековье сильные мира сего подбирали себе союзников в большей степени по вере, по военным и политическим соображениям, а не по языку и культуре, которые представлялись тогда второстепенными. Несмотря на это, отвергнутый Москвой и Константинополем владыка сформулировал здесь идею славянского единства, впоследствии подхваченную другими, но до осознания этого было еще далеко.
Порой Киприан вспоминал свою келью в лавре святого Афанасия, иноческую затворническую жизнь, к которой когда-то приобщился, и жалел, что вернулся на берега Днепра, казалось, лучше бы сложил с себя митрополичий сан, удалился под благостную сень Афона и посвятил остаток дней тяжкому, но сладостному молитвенному труду.
Наконец доложили о переправе киевской рати через Днепр. В окружении рослых рынд, поигрывающих нагайками и задорно подмигивающих пригожим румяным киевлянкам, хмурый, с опущенной головой, на тонконогом кауром жеребце под желтой попоной брат литовского государя, светлейший князь Владимир Ольгердович вступил в город.
Стараясь выглядеть невозмутимым, он подошел под благословение Киприана, поцеловал серебряный крест, истертый до него тысячами других губ, и, не задерживаясь, направился в свой замок. До вечера оставалось еще далеко, однако велел затворить ворота и опустить кованную герсу, будто опасался нападения. Киевляне решили, что Владимир Ольгердович пожелал в тишине уединиться со своей княгиней, и не осудили за то, но ошиблись.
Поцеловав жену, он велел ей оставить его. И это после долгой разлуки, а она-то так ждала его возвращения, так молилась за него! Фу, противный! Обиделась, надула губки и ушла на свою половину.
Любимец киевлян, миролюбивый и доброжелательный к людям Владимир Ольгердович пребывал не в духе – он как мог отказывался от участия в походе. Тогда к нему прислали Войдыллу, и тот недвусмысленно намекнул, что с ним может случиться то же, что и с Андреем Полоцким, то есть его лишат удела. Этого не хотелось. За три года, которые Владимир Ольгердович правил здесь, ему полюбился Киев, и он уступил. Однако все оказалось впустую – побродили, побродили по Дикому Полю, а когда от бежавших татар узнали, что Мамай разбит, повернули вспять…
Владимиру Ольгердовичу представлялось, что он сыграл некую унизительную, если не сказать оскорбительную, для себя роль не то убогого дурачка, не то шута, над которым можно потешаться, сколь угодно, а ведь не мальчик. Сидел у оконца в своих покоях, по-стариковски подперев голову рукой, смотрел на Днепр, катящий серые осенние волны под горой, думал о своей скорбной судьбе и спрашивал себя, зачем появился на свет и в чем его предназначение?
Киприан, напротив, радовался разгрому Мамая и даже простил в душе Дмитрию Ивановичу его прегрешения по отношению к себе, смиренному пастырю, мечтающему вернуть в христианство отступников, перешедших в ислам, вина которых лишь в слабости духа.
С другой стороны, победа Дмитрия Ивановича неминуема должна была упрочить положение Пимена, а потому Киприан не сообщил о ней в патриархию, и там до весенней навигации даже не подозревали о Куликовской битве.
Тем не менее пустующий митрополичий двор в Москве надлежало кому-то занять, и решающую роль в том играл великий князь.
После того как Сергий Радонежский предрек победу русскому воинству и прислал перед сражением свое благословение, Дмитрий Иванович вновь благоволил к нему и сделал своим духовником его племянника, игумена Симоновского монастыря Феодора.
В тринадцать лет тот принял постриг и овладел ремеслом иконописи, а получив священство, с благословения своего дяди основал на крутом берегу Москвы-реки в селе Симонове, на Коломенской дороге, монастырь во имя Рождества Богородицы. Как духовник Феодор имел доступ к князю, посредством пастырского слова помогал совершенствованию его души и мог в какой-то мере влиять на него.
Исходя из этого, Киприан обратился за содействием к Сергию. В письме он откровенно поведал о Пимене и своем вынужденно-поспешном возвращении. В ответ Троицкий игумен заверил Киприана в том, что только его признает законным наследником Алексия, сообщал, что в Царьград для рукоположения посылался княжеский духовник Михаил Спасский, а вовсе не Пимен, и советовал уповать на лучшее. Когда подлог откроется, то архимандрита-лжеца постигнет людская и Господня кара. Сергий не понаслышке знал упрямство московского князя, но ведь капля камень долбит. Государи, конечно, помазанники Божьи, но по натуре изменчивы в своих помыслах, как и прочие смертные, особенно когда имеют для того благовидный предлог, который нетрудно сыскать.
«Если и правда в Константинополь отправляли Михаила, то куда же он делся? Непонятно и то, на что рассчитывал Пимен, обманывая патриарха, и почему при том безмолвствовал великокняжеский посол Кочевин-Олешеньский?» – спрашивал себя Киприан, снова и снова перечитывая писанную полууставом[69] грамотку Сергия. В конце концов он решил, что боярин Юрий Васильевич все-таки получил княжеское одобрение на поставление Пимена, иначе не осмелился бы на такое. В этой истории все было настолько странно и запутано, что казалось невозможным разобраться во всех ее хитросплетениях.
Удивили Киприана и рассуждения Сергия о сильных мира сего. Ничего подобного от Троицкого игумена он не ожидал. Старец славился не книжностью и красноречием, а скромностью, кротостью, душевным спокойствием и трудолюбием. В монастыре он брал на себя самую тяжелую работу, в мудрствованье не был уличен, наоборот, предпочитал учиться, нежели поучать других, и долго отказывался от игуменства, видя в стремлении начальствовать начало и корень властолюбия.
С середины осени Феодор Симоновский сперва осторожно и пространно, а
8
День битвы, начавшийся так славно, вспоминался теперь как кошмарный сон… Такого разгрома темник никогда не испытывал, хотя случались и неудачи. При бегстве юный хан Тюляк погиб при переправе через одну из речек, а Мамай ушел от погони.
Когда победа казалась уже в руках и требовался лишь последний натиск, Мамай бросил в атаку свой резерв, отборных тяжеловооруженных монгольских всадников. Однако случилось непредвиденное – русские неожиданно ударили из дубравы. Мамай в растерянности обернулся, но не увидел подле себя ни одного из пяти эмиров, наблюдавших с ним за битвой. При виде тысяч остекленевших от ужаса глаз трудно не поддаться общей панике, ибо в голове бьется одна мысль – унести ноги и остаться в живых…
После бешеной скачки, под утро придя в себя, Мамай послал слуг собирать остатки своего войска, и те отыскали около трех тысяч беглецов. С ними он явился в Солхат[70], столицу таврического улуса, которая находилась недалеко от Кафы и Сурожа. Взяв повторную присягу с владетеля города Черкес-бея, темник послал в генуэзскую Кафу мурзу Тимира, поручив ему занять денег.
Как и большинство степняков, он был не слишком религиозен. В Орде еще сохранялись остатки шаманизма, из-за этого исламский мир считал татар не вполне мусульманами. Тем не менее в ожидании мурзы он молился по пять раз на дню – то в невысокой уютной мечети Узбека, то в Мюск Джами, при постройке которой, как утверждали седобородые старики, в раствор добавляли драгоценный мускус, – и думал, думал, думал… В мечетях было гулко и пусто.
Тимир явился в Кафу не в самое благоприятное время для своей миссии. Разочарования в Мамае и недовольства гибелью пехоты, нанятой им, никто не скрывал. Несмотря на это, высшее должностное лицо колонии светлейший и вельможный господин консул Джанноне дель Беско принял Тимира и выслушал его наглую просьбу о новом займе.
Впрочем, правитель Кафы, выходец из купеческой семьи, не раз сам терпел неудачи в коммерческих и военных предприятиях, но неизменно поднимался вновь и вновь. Поражение не сломило Мамая, который по своему характеру был сродни консулу, и он намеревается продолжать борьбу, тем более что часть его войска уцелела, а значит, ничто не потеряно. К тому же удача переменчива, как погода, сегодня горизонт в тучах, а завтра выглянет солнышко… Почему бы не поставить на него еще раз? И Джанноне дель Беско рискнул, но без должных гарантий финансировать новый поход, разумеется, поостерегся и напомнил темнику, что пять лет назад тот отобрал у генуэзцев восемнадцать селений[71] на южном берегу Крыма, от Кафы до Балаклавы, называвшиеся «капитанством Готии». Не худо бы их вернуть. Кроме того, дель Беско выторговал право на беспошлинную меховую торговлю и сбор дани с еще не покоренной Руси. А как известно, к рукам сборщиков налогов всегда что-то да прилипает. Темник уступил и попытался опять нанять в Кафе копейщиков, но ему отказали – до весны, когда придут корабли из Генуи, еще далеко, а оставлять город без защиты слишком опасно – тут склады, верфи, мастерские…
Получив деньги, Мамай начал собирать армию, обещая, что каждый обогатит себя своей саблей и смелостью. Сперва в сердцах надо было посеять Слово, а уж из него прорастет Дело.
Основой хозяйственной жизни Крыма было кочевое скотоводство, малопродуктивное и находившееся в большой зависимости от урожаев кормов. Земледелие у здешних татар было развито слабо. Полуостров не мог прокормить свое население и нуждался в привозном хлебе. Современники называли Крым страной, «не сильной кормом». В неурожайные годы здесь начинался голод, сопровождавшийся падежом лошадей и скота. Выход из этого искали в набегах.
Будучи полководцем матерым и решительным, Мамай намеревался внезапно, как лавина, обрушиться на русских, смять и раздавить их. Рассчитывал на то, что ратники на Руси распущены, а стремительность и неожиданность броска его конницы исключит всякую возможность какого-либо союза меж князьями. В Причерноморских степях темник имел немало сторонников среди половцев, или, иначе, кипчаков[72], и они откликнулись на его призыв.
В начале зимы войско выступило из Солхата. Перейдя Перекопский ров, Мамай шел по Кальмиусскому шляху[73]. Авангард армии с особыми предосторожностями вел мурза Тимир. Даже во время остановок он не позволял воинам разводить костры, чтобы не выдать себя.
Зимний переход из Крыма через степь представлял собой немалую трудность. Для похода обычно выбиралась снежная зима, так как татары коней не подковывали и затвердевшая во время мороза земля портила копыта, но начало зимы 1380 года в Причерноморье было бесснежным.
Страшен вид многотысячной орды, надвигавшейся из степи. С учетом того что каждый воин имел лошадь для смены, а многие и двух лошадей, фронт армии занимал семьсот-восемьсот шагов. Наверно, деревья в лесу не столь густы, как тысячи лошадей, несущихся в одном направлении. Издали могло показаться, что какая-то туча поднимается на горизонте, растет все более и более, и наполняет души ужасом.
Гривы и хвосты коней стелились по ветру, позвякивало оружие, и мерный топот множества копыт наполнял сердца радостью, которую питала надежда на близкую добычу, а беззащитная Русь, засыпанная снегами, тревожно спала, ничего не ведая.
Мамай торопился, но нежданно у Северского Донца получил дурную весть, от которой у него чуть не опустились руки…
9
Возвращение на родину для каждого счастье, а из военного похода и подавно. При вступлении Ягайло в Вильно улицы, как водится в таких случаях, запрудили толпы горожан, на лицах которых не читалось ни радости, ни печали, а лишь любопытство, столь свойственное простолюдинам. Проводив князя долгим взглядом, люди в какой-то задумчивости не спешили расходиться, будто ждали чего-то еще.
Переполненный нерастраченного ратного пыла Ягайло желал доказать всему свету и самому себе, что его союз с Мамаем лишь досадная случайность, о которой незачем вспоминать. В конце концов, пройдя более тысячи верст чуть не до самого Дона, он не потерял в бою ни одного воина, так что женам и матерям не за что винить его.
Вернувшись, Ягайло занялся внутренними делами, до которых прежде не доходили руки. Ему давно доносили, что его двоюродный брат Андрей Кейстутович по прозвищу Горбатый на пирах иной раз хулил его. Раньше он не придавал этому значения, но теперь возжелал покарать смутьяна и отнять у него
Город был купеческий и вел оживленную торговлю по Западной Двине с Ригой, и с Готландом, а потому приносил изрядный доход, но положение Ягайло в начале его правления было довольно шатким, потому, дабы угодить дяде Кейстуту, он передал Полоцк его младшему сыну.
Однако, чтобы сесть в городе, требовалось креститься в греческую веру, поскольку русские не желали принимать язычника. Андрей Горбатый знал, что литовские боги не карают выкрестов и принятие христианства не изменяет ни души, ни тела, и это совсем не страшно. Так что на земле стало на одного православного больше.
Его отец не одобрял перемены религии, но и не хулил за то. Старая вера безвозвратно уходила в небытие, а новая все активнее вторгалась в жизнь, и с этим он ничего не мог поделать. Кейстуту порой казалось, что он пережил самого себя, до того все изменилось за его жизнь, и от этого ему становилось не по себе.
Итак, Ягайло вознамерился передать Полоцк своему родному брату Скиргайло (Скиргеллу), отличавшемуся отчаянной удалью и обладавшему чертовски вспыльчивым характером. Во хмелю он впадал в буйство, и тогда его сотрапезники расплачивались за опрометчивое слово или косой взгляд ранами, а то и жизнью. Придя в себя, Скиргайло со слезами на глазах просил у пострадавших прощения и сам лечил их. Он знал толк в лекарственных травах, которые собственноручно собирал в строго определенную пору: одни на рассвете, другие в полдень, а третьи после заката. Некоторые растения он брал ориентируясь на фазу ночного светила: в полнолунье или при молодом месяце, но никогда при ущербной луне – считал, что тогда они несут в себе смерть. Не будь Скиргайло княжеского рода, возможно, прославился бы как великий целитель…
Когда он прибыл в Полоцк с грамотой от старшего брата, там ударили в набат. Колокольный звон поплыл над городом, как предвестник смуты и грядущей беды. Собравшееся вече постановило не принимать Скиргайло, его посадили на старую облезлую клячу и с непотребной бранью выпроводили из города. При этом Андрей Горбатый, стоя на башне, дружески улыбался и махал отъезжающему родственнику рукой.
Ягайло выслал на мятежников рать, но так как большую часть своих воинов уже распустил после похода, то обратился за помощью к магистру Ливонского[74] ордена благородному брату Вильгельму Вримерсгеймскому. Невероятно, но язычники вместе с католиками шли на православных христиан, хотя при иных обстоятельствах с радостью перерезали бы друг другу глотки.
Полочане не дрогнули и объявили, что скорее сдадут город латинянам, нежели Скиргайло, ибо относились к нему как к идолопоклоннику – со смесью изумления, отвращения и ненависти.
Город стоял при впадении речки Полоты в Западную Двину, имел каменный Детинец и Великий посад, обнесенный валом, по верху которого шли деревянные стены. Несмотря на то что объединенные силы литовцев и ливонцев численно превосходили защитников Полоцка, взять его не удалось.
Услышав об этих событиях, Кейстут обиделся за Андрея Горбатого, но другой его сын, Витовт, уверял отца, что это клевета на его Ягайло. Тогда старик припомнил прежние грешки племянника:
– За холопа Войдыллу отдал мою племянницу, чем опозорил род Гедимина[75], предал меня, сговорившись с нашим извечным врагом Орденом, а теперь вместе с ливонцами покусился на Полоцк. Дай только срок, он еще и папскую веру примет…
«Как поглупел отец с годами! Неужели и со мной когда-нибудь такое случится?» – подумал Витовт и назвал союз Ягайло с Орденом злобным наветом. Дальше – больше… Оба вспылили, слово за слово, и случился грех – отец с сыном разругались в пух и прах. Витовт ускакал в Гродно.
«Дурак, сопляк, мальчишка! Выдрать бы его, да уж поздно, – ругался обиженный Кейстут, наблюдая с башни Трокского замка за удаляющимся отрядом сына. – Посмотрим еще, кто из нас прав!»
Старый князь всю жизнь воевал, потому никто не обратил внимания на то, что он в очередной раз собирает войско. К ноябрю у него набралось достаточно ратников, и он повел их на Вильно.
Укрепления столицы Литвы состояли из трех замков, соединенных меж собой подземными ходами. Орденские войска не раз пытались овладеть им, используя осадные башни, пушки, стенобитные машины, но Вильно хранили языческие боги, что и понятно – в Нижнем, или Кривом замке, находилось главное святилище литовцев. Там горел неугасимый огонь знич перед идолом Перкунаса (иначе Перкуна) и жрецы поили молоком священных ужей.
Хмурым осенним утром, когда стены и башни крепости еще окутывала пелена тумана, трокский князь подступил к Вильно, однако багровая звезда военной удачи светила ему так же ярко, как и всегда. Слава Кейстута опустила перед ним подъемные мосты и отворила. Застигнутый врасплох Ягайло попал в плен со всем своим двором и почувствовал себя пасынком изменчивой судьбы.
В великокняжеской канцелярии среди прочих грамот отыскали и договор с Орденом. «Не солгал кум Куно, хотя и христианин», – с уважением подумал Кейстут об остерродском командоре фон Либштейне, послал гонца в Гродно за Витовтом, а сам отправился приносить жертву богам, дабы возблагодарить их за бескровную победу…
У Ягайло оставалась еще призрачная надежда на рать, осаждавшую Полоцк, но как только там узнали о воцарении Кейстута, войско разошлось по домам и Скиргайло посчитал за лучшее укрыться в Риге.
Витовт за день домчался из Гродно до Вильно и кинулся к отцу. Тот в красном литовском платье, обшитом по краям зелеными лентами, подремывал на маленькой скамеечке у ног своей жены жмудинки Беруты, бывшей языческой жрицы. Когда-то он взял ее силой, и сперва она ненавидела его, а потом страшно ревновала. Несколько раз даже пыталась заколоть мужа-изменника, но Кейстут только смеялся. Лишь теперь, на старости лет, когда страсти улеглись, она успокоилась и они по-настоящему сроднились.
Увидев Витовта, Берута обняла сына, а на тонких бескровных устах отца заиграла неуловимая улыбка торжества.
– Ты не верил мне, так поверь своим ушам. Эй, позвать сюда кого-нибудь из грамотеев, – крикнул он.
По мере того как оглашали текст договора, все ниже склонялась голова Витовта. Когда чтец замолк, Кейстут подошел к нему и потрепал по плечу:
– Сие писано на наше лихо, да Перкунас уберег нас. Но даже после этого в память о своем брате Ольгерде я не причинил Ягайло зла. Твой приятель вовсе не в кандалах, чего заслуживает по справедливости, за ним присматривает лишь малая стража. Однако его шурина Вайдыллу я все же велел заковать в цепи.
– До него мне нет дела, но Ягайло… Хоть он и
Несмотря на все доводы разума, Витовт продолжал считать Ягайло своим другом, и Кейстут только вздохнул.
Всю ночь он промучился в тяжелых раздумьях, на старости лет ему плохо спалось. В династии Гедимина всегда ценились отвага, решительность и хитрость, но с некоторых пор племянник удивлял и тревожил его. Взять, к примеру, его поход в Дикое поле. Почему опоздал и не встретился с Мамаем, а коли уж такое случилось, отчего не ударил на обескровленную рать Дмитрия и не смял его или не двинулся на беззащитную Москву? Вопросы, вопросы, на которые, как ни силился, не находил ответов. Выродилось, что ли, племя Гедимина? Верить в это не хотелось… Уже под утро, перед первым криком петуха, Кейстут решил, что такой противник, как Ягайло, ему не опасен.
– Повелеваю вернуть моему племяннику, бывшему великому литовскому князю Ягайло, его отчину Витебск и Крево, которые держал его отец и мой любимый брат Ольгерд до своего вокняженья в Вильно, но сперва пусть поклянется, что во веки веков не обнажит против меня меч и не выйдет из моей воли, – объявил Кейстут.
Когда Ягайло сообщили об этом, он был вне себя от радости, обещал все, что требовали от него, и со всеми своими домочадцами поспешил в Витебск, боясь, как бы дядя не передумал.
Став великим князем, Кейстут перешел в наступление на Орден. Теперь под его рукой оказались все силы Литвы, и в Мариенбурге сразу почувствовали это. Была разорена прусская земля Вармия и осажден замок Юрбург…
10
Узнав, что на него идет Тохтамыш, Мамай пожалел, что не добил его прежде, а ведь мог… Теперь тот воцарился в Сарае-Берке, и если темник пойдет на Русь и сядет там, то помощи из степи уже не получит, а без подпитки людьми там не продержаться, да и оставлять в тылу такого врага – смертельно опасно.
С этого времени от Мамая ничего не зависело, события сами вели его за собой, а логика самосохранения со страшной неумолимостью диктовала ему те или иные поступки…
Степь лежала голая, бесснежная, хотя пора бы уж прикрыться белым пушистым саваном… Морозцем лишь слегка прибило сухую траву, отчего сизая земля сливалась с низкими серыми облаками, а потому не всякий мог распознать, где кончается небосвод и начинается твердь. Кажется, хлестни коня посильней, тот ударит копытами и на всем скаку взбежит на небеса…
Войска сошлись близ Азовского моря, в районе реки Калки[76], памятной русским по их ужасному разгрому монголами Субедэя полтора столетия назад. Теперь друг против друга здесь стояли две ордынские армии…
Несколько дней Тохтамыш выжидал и вел тайные переговоры с ногайским эмиром Бармаком, находящимся в армии темника. Когда обо всем договорились, эмир со своими людьми перешел на сторону Тохтамыша, явился к хану и, сойдя с коня, смиренно склонился перед ним. Выдать Мамая, впрочем, отказался – это было бы предательством по понятиям степи, а он считал себя человеком чести, но Тохтамыша устраивало и это.
Наконец обе армии выстроились друг против друга в традиционном для мусульманских войск боевом порядке: авангард, правое крыло, левое крыло, центр. Перед атакой хан спешился, распростерся на земле и обратился к Аллаху, прося его благословения. Через несколько минут он поднялся и подал знак. По сигналу цимбал началась битва.
О переходе ногайцев на сторону противника темник узнал слишком поздно, когда обе конные лавы с лязгом и пронзительным визгом уже сшиблись на холодной зимней равнине. Опытный вояка, не раз преданный и не раз предававший, Мамай понял, что ничего другого не остается, как только спасаться, но это требовалось сделать скрытно, так чтобы никто не заметил его отсутствия, а потому он оставил у шатра даже белое знамя с желтым солнцем. С собой прихватил лишь часть казны. Его батыры продолжали рубится, проливая свою и чужую кровь, пока не полегли в жестокой сече, тем самым дав ему возможность оторваться от погони. Впрочем, каждый за себя, за всех лишь Аллах.
Таким образом, попытку второго похода Мамая на Русь отразил уже не московский князь, а потомок Чингисхана.
Некоторое время позади еще слышался шум битвы, и беглецу казалось, что до него доносятся предсмертные стоны, однако не оглядывался, чувствуя спиной погоню. Скакал, как безумный, и под стук копыт по мерзлой земле лихорадочно размышлял о будущем. Наилучшим он посчитал укрыться у Ягайло. «Хоть и не надежен, но все же союзник – другого все равно нет. Потом, когда мое поражение позабудется, а забывается все в подлунном мире: и хорошее, и плохое, я наберусь вновь силы и верну себе власть. Ну держись тогда Тохтамыш!» – думал Мамай, горяча коня плетью. Эти мысли воскресили в нем надежду, и он вновь поднял голову, оглядел приближенных, скакавших по сторонам, и пронзительно гикнул. Обезумевший скакун вырвался вперед и понес… В ушах шумело, и он уже ни о чем не думал, а только вслушивался в свист степного ветра…
Недалеко от Днепра беглецы встретили купцов и от них узнали, что Кейстут овладел Вильно, сверг Ягайло и сел на литовский стол.
«Где же теперь искать убежище?» – лихорадочно соображал Мамай, греясь у очага в убогой придорожной корчме. Времени для размышлений не было, да и выбора тоже… Чтобы пустить погоню по ложному следу, он подробно расспросил корчмаря о дороге на Киев, но отъехав несколько верст, велел своему сыну Мансуру[77] следовать в Литву, а сам повернул на юг, спустился вдоль замерзшей реки до самого моря и по его берегу понесся к Перекопу. Этим он обманул погоню, но не судьбу… Достигнув корчмы, преследователи узнали, что эмир ушел на запад, и повернули назад.
Приведя в покорность половцев и народы Северного Кавказа, Тохтамыш разослал гонцов по всем улусам Орды с известием о победе. Явились его посланцы и на Русь, где объявили Дмитрию и всем русским князьям о том, что великий хан, добив супротивника своего и их общего врага Мамая, скоро вернется и сядет в своей столице Сарае-Берке.
После двадцатилетних смут и раскола Джучиев улус, представлявший собой сложный конгломерат кочевых и оседлых народностей, вновь обрел единство и законного правителя из рода Чингизидов, власть которого никто не оспаривал.
На Руси ордынских посланцев приняли с честью, и вскоре из Москвы, Твери, Нижнего, Рязани и прочих земель потянулись вереницы возов к столице Орды –
11
Объехав стороной Солхат, так как после своего поражения не верил в верность Черкес-бея, Мамай добрался до Кафы и, остановившись у ворот, смиренно просил предоставить ему убежище, обещая вести спокойную жизнь обывателя. За это он сулил одарить консула и его советников.
Когда золото само плывет в руки, то как удержаться от соблазна? Светлейший и вельможный господин Джанноне дель Беско, достойнейший консул Кафы, милостиво дозволил беглецу с сопровождавшими его людьми остановиться в городе с условием строгого соблюдения законов Лигурийской республики и порядков, установленных в колонии. Поклявшись в том на Коране, Мамай купил себе дом с садом и скуки ради принялся приторговывать кожами, хотя никогда не имел склонности к коммерции. Когда консулу доложили о том, он только усмехнулся: «Что может быть хуже неверных весов и нелепее человека, взявшегося не за свое дело? Посмотрим, что будет дальше…»
Конечно, торговля – это не занятие для человека, который всю жизнь провел в походах, много воевал и еще больше интриговал, для которого золото лишь средство для достижения власти, а не цель… Постепенно от скучного и однообразного существования Мамай начал ощущать пробуждающиеся в нем неясные желания, лишавшие покоя. Жизнь горожанина казалась ему такой же невкусной, как плов без пряностей, который готовят себе бедняки.
Однажды старый сподвижник, дерзкий и откровенный мурза Тимир в час дружеского застолья, когда опустел очередной кувшин вина, то ли в шутку, то ли всерьез предложил ни больше ни меньше как захватить город.
Ничего не ответил на это эмир, но про себя подумал: «А почему бы и нет?» – и от этой простой, бесхитростной мысли у него молодо сверкнули глаза.
Вскоре стало известно, что в Солхат явился Кутлук-бек, первым принесший Тохтамышу весть о Куликовском разгроме и за то пожалованный им. Он посадил на кол прежнего владетеля крымского улуса Черкес-бея и занял его место. К новому хозяину Крыма отправился консул Кафы. О чем они договорились, никто не ведал, но на рынке утверждали, что в Солхате заключили соглашение[78], по которому пожалованные осенью Мамаем селения на южном берегу Тавриды и далее останутся за генуэзцами.
«C чего это так расщедрился Кутлук-бек? Уж не за мою ли голову?» – с тревогой думал Мамай и на всякий случай стал поддевать под верхнюю одежду тонкую кольчугу. Предосторожность оказалась не напрасной – однажды на улице на него кинулся бродячий дервиш и ударил ножом в грудь, но железная рубаха выдержала, и на теле остался лишь синяк. Власти города отнеслись к этому довольно равнодушно, посчитали покушавшегося безумцем и изгнали его из Кафы, не пустив в ход пыточной машины, находящейся в цитадели. Как знать, может, с ее помощью что-нибудь и открылось бы…
Последнее встревожило, и Мамай окончательно уверился в том, что генуэзцы в сговоре с его врагами. Ситуация усугублялась тем, что в Крыму хозяйничали люди Тохтамыша, а из-за зимних штормов навигация прервалась. Таким образом, темник оказался в западне. Понимание этого подтолкнуло его к действию. Начал он с подбора людей, и таковые, само собой, сыскались, ибо отблеск прежней славы лежал на его челе, многие благоговели перед ним, а авантюристов, желающих испытать судьбу, в портовом городе всегда предостаточно.
Генуэзцев в Кафе находилась лишь горстка, и городские стены с цитаделью охранялись небрежно, а стражники частенько дремали даже днем, не говоря уж о темном времени суток. Мамай рассчитывал свершить все в одну из безлунных ночей. Поутру, когда горожане протрут глаза, все будет кончено. Жадных до денег, высокомерных итальянцев простолюдины ненавидели, так что никто за них не вступится.
Все бы, возможно, и сложилось, как задумывалось, но накануне выступления мурза Тимир разоткровенничался со своей чернобровой любовницей-армянкой – мол, скоро его господин станет хозяином Кафы. Женщина, посвященная в тайну, чтобы возвыситься в глазах подруг, часто готова разгласить все, не забывая, конечно, предупреждать: «Не говори о том никому!» Подруги, в свою очередь, поступили аналогично…
Весть о заговоре докатилась до консула. Джанноне дель Беско и прежде извещали о подозрительных личностях, посещавших Мамая, но он полагал, что изгнанник плетет интриги, чтобы вернуть себе власть в Орде, а оказалось все значительно серьезней… «Даже безобидный кролик, когда его загоняют в угол, становится опасен, что же говорить о Мамае…» – подумал дель Беско и вызвал к себе кавалерия[79] с провизорами[80]. После совета он отдал приказ удвоить стражу в цитадели и вооружить надежных горожан.
Когда ночная мгла заволокла окрестные холмы и в голых ветвях завыл резкий восточный ветер, Мамай повел своих людей к цитадели. При виде его всякий встречный понимал, что этот человек не остановится ни перед чем и от него не следует ждать пощады. Однако случилось непредвиденное: в какую бы улицу ни устремлялись заговорщики, везде их встречали градом камней и дождем стрел, а ведь они рассчитывали на внезапность.
Страшное подозрение овладело Мамаем, и в голове у него начало твориться что-то неладное. Вскоре и остальные поняли, что заговор провалился. Ничего не оставалось, как только рассеяться и спасать свои жизни.
Мамай укрылся в старом подземном водохранилище, сооруженном на случай осады еще в V веке, когда город назывался Феодосией. Сидя в темноте, он вспоминал дочь Бердибека, с которой началось его восхождение к вершине власти. О, как она любила его, как была нежна…
Днем в цистерну спустился Тимир, принес корзину с едой и сообщил, что Мамая везде ищут. Потом узкой грязной канавой, по которой к морю стекали нечистоты, они выбрались за крепостную стену.
– Спасайся, повелитель, – склонившись, сказал Тимир. – Беги в те края, где тебя не знают. Еще ничего не потеряно. Впереди тебя ожидает славное и великое будущее. Да продлит Аллах твои дни и пусть вовек не погаснет твоя звезда на небосклоне жизни.
– А мои сокровища? Без них мне не выбраться из Таврического улуса, хотя бы часть из них я должен взять с собой…
– Прости мою дерзость, но некоторые из наших людей уже схвачены. Город бурлит, не подвергай себя пустому риску!
– Нельзя убежать от того, что тебе предопределено свыше! – вскричал неизвестно на что разгневавшийся Мамай и так топнул ногой, что грязь из-под сапога разлетелась во все стороны.
В шаге от него были заросли кизила: нырни в них – и спасешься, но Шайтан, враг человеческого рода, нашептал другое…
Вернувшись в свой уже разграбленный дом, Мамай откопал спрятанное там золото и заполнил им кожаный заплечный
Внезапно снаружи донесся гул голосов, он осторожно выглянул в щель и увидел, что дом окружен. Кто-то заметил, как он пробирался сюда, и донес. О, как прав был отец, поучая, что не стоит тревожить демонов золота в минуты опасности. Запамятовал завет старика… Теперь оставалось только подороже продать свою жизнь… Выхватив саблю и оскалив зубы, выскочил во двор, но то ли мешок оказался слишком тяжел, то ли стареть начал, только замешкался, и копье стражника ранило его. На миг, лишь на миг остановился, но этого хватило, чтобы две стрелы разом впились в грудь. Гордая, неукротимая душа выпорхнула из тела и устремилась то ли в ад, то ли в рай, а ведь еще совсем недавно мнил себя Божьим избранником, посланным карать и миловать…
Никто не осмелился предать его земле, так и лежал до сумерек во дворе. Когда стемнело и невозможно стало отличить белую нить от черной, к дому прокрался Тимир и склонился над телом, вглядываясь в застывшее лицо, а потом взгромоздил мертвеца на плечи и унес его, а утром под соломой на арбе вывез за город и предал земле на вершине кургана, невесть кем и когда насыпанного.
12
Федора Шолохова приняли на службу в митрополичий дом незадолго до отъезда посольства. Он не принадлежал к знатному роду, не имел влиятельных покровителей и ничем не проявил себя, тем не менее Михаил поставил его старшим среди своих бояр, сопровождавших его. Несмотря на это, именно он, по словам Шишки, отравил княжеского любимца. Только непонятно, зачем ему понадобилась смерть человека, который благоволил к нему…
Неразговорчивый, малообщительный Шолохов снимал в Константинополе второй этаж домишки близ ворот Пиги у лукавой и кокетливой хохотушки, вдовы помощника эпарха, с которой, как говорили, спал в одной постели.
Симеон осторожно навел о нем справки. Оказалось, что пребывание Шолохова в Царьграде отмечено некоторыми странностями: во-первых, он на удивление редко посещал церковные службы, а во-вторых, с некоторых пор повадился навещать всяких предсказателей и чародеев, которые промышляли в Платее – городском квартале, примыкавшем к Золотому Рогу.
Несмотря на набожность греков, астрология, магия и хиромантия пользовались у них всеобщим уважением. Большой спрос имели и любовные напитки, с их помощью пытались добиться взаимности у особ противоположного пола. Ни один народ в мире не придавал такого значения ночным видениям, как греки. Со времен Гомера и дельфийских оракулов они полагали, что сновидения имеют сакральное происхождение, и по утрам, только протерев глаза, многие из них устремлялись к толкователям снов.
Всеобщее пристрастие к предсказаниям вызывало озабоченность церкви, порицавшей такие страсти, однако сия привычка слишком глубоко укоренилась в греках, чтобы можно было ее из них исторгнуть. Впрочем, вера в чудеса жила и живет в людях любой веры и национальности.
Служители оккультных наук с радостью принимали каждого посетителя, ибо кормились за счет доверчивости простаков. Со случайно забредшими в Платею они иной раз поступали довольно бесцеремонно – хватали за полы одежды, затаскивали к себе, вещали невесть что и требовали вознаграждения за свои неопределенные и порой невразумительные советы. Если кто-то отказывался платить, то того били.
Узнав, что Шолохов частенько захаживает к чернокнижнику Варлааму, Симеон отправился к чародею. Переговорил с ним с глазу на глаз, и две серебряные монеты из мошны соглядатая перекочевали в кошель предсказателя, причем оба остались довольны друг другим.
Когда в следующий раз митрополичий боярин явился к чернокнижнику, тот доверительно сообщил ему:
– Ныне здесь проездом гостит восточный маг Симеон, постигший тайны чародейства сказочной Индии и говорящий на всех языках мира. Я знаком с ним почитай лет сорок, но внешне он ничуть не изменился и так же молод, как прежде, а у меня вся борода поседела. Вчера он погладил моего сынка по головке и предрек, что у него вот-вот выпадет зуб. Так и случилось…
В доказательство своих слов Варлаам сунул в ладонь митрополичьего боярина осколок желтой кости. Тот поморщился и вернул. Он не имел детей, и трепетные отцы его только раздражали.
– Коли хочешь, сведу тебя с ним. Не пожалеешь… – вскользь предложил Варлаам, убирая зуб в перламутровую шкатулку, словно некую драгоценность.
Заинтригованный Шолохов соблазнился, и ему было велено в назначенный день явиться натощак и ни в коем случае не лгать чародею, а то ноги отнимутся или зрение померкнет…
Тем временем Симеон приобрел высокий колпак с цветастым халатом, какие носили выходцы с Востока, уточнил у Шишки подробности убийства и тщательно обдумал будущую беседу. Главным, по словам Варлаама, было говорить длинно и непонятно.
Когда Шолохов явился для встречи с восточным магом», его провели в помещение, где в полумраке восседал некто в бесовском наряде. Перед ним тлел светильник, от которого шел сладко-кислый дурманящий аромат заморских благовоний. Когда глаза привыкли к сумраку и боярин пригляделся, его смутил возраст чародея (уж слишком молод), но вспомнил, что тот не стареет, и успокоился.
Кудесник по-славянски довольно чисто, словно родом из Владимира или Суздаля, спросил:
– Что тебе надобно от меня?
– Желаю проникнуть в тайны, сокрытые от смертных, дабы управлять стихиями и людьми, – молвил Шолохов.
– В великой мудрости – великая скорбь. Ведомо ли тебе сие?
– Как сова видит ночью, так и я мечтаю проникнуть в суть вещей и событий… Познать, как зло переходит в добро, а добро – в зло.
– Похвально. Из тебя может выйти толк, но изучение мира надлежит начать с себя… Откуда ты родом и почему стремишься постичь неведомое?
– Мой уезд лежит среди лесных дебрей и бескрайних болот, его обитатели поклоняются Перуну, Мокоше и Велесу. Христиане они только для вида, чтобы не докучали княжеские люди. Мой батюшка для властей – вологодский боярин, а посвященные знают его как волхва, который беседует с богами. В полнолуние вместе с другими жрецами он свершает жертвоприношения на капище средь болотной трясины. Чужаку туда не добраться, а коли и сподобится на это, то обратно не выберется. Болото не отпустит… Тайны волхования батюшка откроет мне в свой смертный час, так у нас заведено, но меня они манят с детства, как речные девы-русалки – беспечных молодцев в день Ивана Купалы…
– Человеческие жертвы приносите?
– В весенний праздник Велеса-животодателя. Тогда самые красивые девственницы являются к нам, почитая за счастье лечь под нож жреца, чтобы соединиться с Божеством…
Минуло
– Что ж, твой батюшка в городах разве не бывает? – полюбопытствовал Симеон.
– Отчего же… Когда он там, то заходит в церкви, даже причащается, но не сглатывает то, что поп кладет в рот, а украдкой сплевывает в руку…
– Коли желаешь, чтобы я открыл тебе тайны чародейства, то поведай мне то, что скрываешь ото всех…
– Не понимаю, о чем ты, – опустил глаза Шолохов.
– Не лицемерь! Впрочем, коли тебе трудно начать, я помогу тебе, а ты продолжишь…
Выпучив глаза, будто вглядывался вдаль, и водя перед собой руками, словно разгоняя туман, Симеон принялся вещать:
– Солнечный осенний день. На Босфоре стоит латинский корабль с убранными парусами. Матросы на палубе играют в кости и лениво переругиваются меж собой, капитан, скучая, потягивает вино, а пассажиры почивают, хотя минул только полдень… У себя в каюте ворочается статный, полный сил человек и размышляет о грядущем, о том, с чего начнет, когда вернется в Москву, но не вернется, ибо ты подносишь ему чашу с зельем и погубишь его… Правда ли сие?
Шолохов кивнул и сглотнул набежавшую слюну. Только сейчас он по-настоящему уверовал, что перед ним воистину великий провидец.
– Кто велел тебе свершить злодейство? – привстав, спросил Симеон.
Слова сами полились из боярина, да так, что не остановить, и чем дальше он говорил, тем легче ему становилось:
– Один из доверенных людей волхвов проведал, что княжеский любимец вознамерился искоренить всех неверующих во Христа. Тогда жрецы вызвали меня на священный остров и приказали извести его. В Москве я добился встречи с Михаилом и приглянулся ему, ибо играю на гуслях и пою. Он тоже был голосист, а когда люди поют вместе, они сродняются. Сперва он приблизил меня к себе, а потом взял меня с собой в Царьград. Однако случая покончить с ним не предоставлялось. Это был странный человек. Порой я ненавидел его, а порой преклонялся перед ним… Даже обожал. Что-то в нем было необыкновенное.
Когда Шолохов на плохо слушающихся, одеревеневших ногах покидал Платею, то совершенно спал с лица, и оставил половину содержимого своей калиты «восточному магу». Впрочем, деньги дело наживное…
При расставании Симеон обещал открыть боярину тайны чародейства, но когда тот явился в назначенный день, то оказалось, что «маг» уже в Персии… Оно, может, и к лучшему», – подумал Федор и вздохнул с некоторым облегчением.
13
«Я свершил то, что должен был свершить, но погубил свою душу. За все надо платить… Но не слишком ли высока цена? – думал архимандрит Мартиниан, возвращаясь домой, и сам себя оправдывал: – Иначе было нельзя! Русь погрязла в пороках, князья трусливы, бояре продажны, народ темен, верует в колдовство и нечестивые заговоры более, чем в святые молитвы. Лишь церковь может спасти нас. Да, я, будто Каин, убил Митяя, который доверял мне, словно брату, но в каждом из смертных гнездится предательство, не лучше других и я… Воистину свет и тьма, жизнь и смерть, правое и левое – братья по духу. И все вышло бы шито-крыто, но смертью своего духовника заинтересовался князь, и его соглядатаи (будь они прокляты!) отыскали служку…»
Часто архимандрит думал о странной судьбе покойного Митяя-Михаила: «Везучий был, стервец, все ему с рук сходило. В отрочестве в грозу с другими отроками укрылся под елью, и молния угодила прямиком в нее. Всех убило, только не его… Люди молитвой и послушанием достигают игуменства, а он словно шутя из простых попов сделался государевым печатником, а потом и Спасским архимандритом. Немыслимо! Из грязи в князи».
Мартиниан намеревался дождаться весны в своей обители, а затем уйти в пустынь, вырыть землянку, назваться другим именем и замаливать свой грех, пока о нем не забудут… За жизнь он не цеплялся, но и в руки палача попасть не хотелось. О московских мастерах заплечных дел говорили разное, но всякий раз страшное, даже жуткое…
По возвращении архимандрита в Коломну брат-келарь, заведовавший монастырским добром, как и полагалось, предоставил ему хозяйственную книгу, в которую заносилось все, что монастырь приобретал и тратил: купил три воза сена, продал двадцать пудов ржи, засолил два бочонка грибов, при этом изведено столько-то соли, и прочее, и прочее. Пролистал без интереса, хотя прежде вникал в каждую цифирь, и молча вернул – что-то изменилось в Мартиниане, после того как удавил Михаила, – такое ни для кого бесследно не проходит. Большую часть времени теперь проводил в келье, покидал ее лишь для церковных служб и общих трапез, присутствие на которых обязательно для всей братии.
Епископ Герасим Коломенский, исполнявший обязанности митрополичьего местоблюстителя, не преминул известить кого следует о возвращении Мартиниана, и того затребовали в Москву. Ох, как не хотел ехать, но не посмел ослушаться. По пути гадал: донесли соглядатаи али не успели? Такова русская натура – строптивая, своевольная и в то же время покорная произволу власти…
Остановился за Торгом в Богоявленском монастыре, находившемся недалеко от Кремля, и под вечер отправился к купцу-сурожанину Степану Ховрину, вернее, не к самому главе торгового дома, а к его дочери.
Ховрины вели свой род от греков и были одними из богатейших на Москве, торговали с итальянскими колониями в Причерноморье, ссужали деньгами великих князей, митрополитов и ближних бояр, порой выполняли дипломатические поручения и имели большое влияние при дворе. Пока добрался до Никольской улицы, спустились ранние зимние сумерки. Постучался и сказал привратнику:
– К госпоже Варваре!
Провели на женскую половину терема. Трижды перекрестился на потемневший образ византийского письма Марии Магдалины, висевший в углу. Подобную икону Мартиниан видел в Царьграде, а на Руси впервые. Бывшую распутницу, ставшую святой, здесь не слишком жаловали, и иконы с ней малевали редко.
Вскоре к нему вышла нарумяненная, по тогдашней моде, с наведенными сурьмой бровями пышнотелая и уже не юная дева в васильковом сарафане, поверх которого была накинута телогрея на лисьем меху без рукавов – госпожа Варвара. Узнав архимандрита, опустила ресницы.
– Спасибо, отче, что исполнил все, как обещал. Крест Митяя получила. Намеревалась отблагодарить твоего посланца, да он куда-то сгинул. Говорят, что в жизни нет ничего важнее смерти, наверно, так оно и есть. Расскажи же, как преставился мой милок?
Прижала руки к груди и сцепила их так, что побелели. В ожидании ответа уставилась куда-то в сторону и окаменела, словно Лотова жена.
Мартиниан бесстрастным голосом, как о чем-то простом, житейском, ответил:
Варвара еле слышно ойкнула, опустилась на скамью, и глаза у нее заблестели от набежавших слез:
– Значит, без мучений, как и обещал. Спасибо. Обожди, – то ли попросила, то ли велела она и скрылась за дверью.
Вернулась с холщовым мешочком.
– Возьми за труды…
Мартиниана всего так и передернуло:
– Ты что?! Полагаешь, я за тридцать серебряников грех смертный на себя взял, не убоявшись огня адова?!
– Коли не ради денег проклятых, так ради чего удавил моего милка?
– Чтобы спасти Русь-матушку от Михаила-антихриста, который намеревался всю нашу церковь перетряхнуть и порушить незыблемость древних канонов, одни обители закрыть, а у других земли и села отнять. Удумал запретить инокам кормиться иным способом, кроме как своим рукоделием, и взимать с крестьян оброки. От этого чернецы начали бы более о хлебе насущном помышлять, чем о духовных подвигах. Не желал он старых обычаев держаться. При этом в своем безумии и еретичестве надеялся на содействие великого князя, хотел и его с пути истинного сбить. Жестокая необходимость подвигла меня на душегубство, а не корысть и жестокосердие.
– Ну извини дуру! – не стала спорить Варвара и бросила мешочек на лавку.
Раздался тихий перезвон. Помолчала, подняла на архимандрита затуманенный нежданно нахлынувшими воспоминаниями взгляд и как-то безумно усмехнулась:
– Бессмысленна жизнь никчемного человека, но бывает ли какая-либо иная? Не знаю и знать не хочу… Впрочем, мне-то что до того. Главное – отомстил за мою честь…
Последнее замечание еще более разозлило Мартиниана.
– Чудесная, сказочная, былинная простота! Да какая честь у блудницы?! Тьфу ты, прости, Господи! Именно такие, как ты, потаскухи и становятся предметом недозволенной страсти, притворяясь невинными овечками. Слышать тебя не могу! – бросил он и вышел, хлопнув в сердцах дверью, из-за которой послышались сдавленные, приглушенные рыдания.
«Пусть повоет над своей долей, на ней знак несчастья, который перейдет на всякого, кто слюбится с ней», – подумал Мартиниан и заторопился прочь.
Зачем приходил, чего хотел, уж и сам не понимал – то ли поведать о кончине Михаила, то ли в последний раз взглянуть на чернобровую Варвару, которая, хоть он и не давал себе в том отчета, чем-то притягивала его…
Наутро надел чистую рясу, отстоял службу и отправился на княжеский двор. Ноги не несли, но усилием воли понуждал их.
В Москве уже знали о победе Тохтамыша на Калке. Муть и тревога, лежавшие на сердце у Дмитрия Ивановича, улетучились. Еще не ведая о смерти своего врага, он тем не менее уже не ждал скорого возмездия – раньше следующего года Мамаю не оправиться. Ожил и сделался, как и прежде, словоохотлив. Однажды, вкусив малинового меда, даже заговорил с истопником Ванькой Куличом.
– Как твое житье-бытье, человече, чего-то ты хмур?
Тот аж обомлел, князь никогда не снисходил до него, а тут нате… Опустив глаза, ответил:
– Женка у меня преставилась, государь, вот и печалюсь…
– Ничего, другую найдешь, краше прежней. Вдов нынче на Руси видимо-невидимо, выбирай любую, – утешил Дмитрий Иванович и по-отечески похлопал истопника по плечу, от чего у того внутри все скукожилось.
Когда доложили о прибытии Мартиниана, Дмитрий Иванович сам принял его, и архимандрит понял, что князь еще не получил сведений от своих соглядатаев, иначе бы с ним беседовал палач в застенке.
– О смерти Михаила извещен тобой. За то благодарю, но подробностей не ведаю, а хотелось бы…
Постарался припомнить все по порядку, хотя кое-что, вестимо, «позабыл». Начал с того, как узнал, что нареченный митрополит почил в дреме, рассказал о решении Кочевина-Олешеньского поставить другого в святители, о долгах, которые наделали (несколько тысяч рублей!), и о рукоположении Пимена в Святой Софии. О том, почему вернулся раньше остальных, Мартиниан умолчал, а князю и невдомек полюбопытствовать. В заключение поведал о том, что, находясь проездом в Кафе, оказался свидетелем заговора Мамая и его кончины. О последнем князь слушал с особым вниманием. Свершилось, нет более страшного темника!
Отпустив архимандрита, Дмитрий Иванович размышлял: «Земля ныне обезлюдела, одни погибли, другие разбежались. Сбор податей упал чуть не вдвое против прежнего, а посольские наделали долгов, которые не уступают татарской дани. Совсем, ироды, потеряли представление о том, что им дозволено…» Вспомнились и последние известия из Литвы. Союзник Мамая Ягайло, благоволивший к Киприану, уже не литовский государь, а лишь витебский князек. В Вильно всем заправляет язычник Кейстут, а потому, если пригласить к себе святителя, это даст Москве митрополита всея Руси, а не только Великой Руси, каковым поставлен Пимен. Через Киприана можно так или иначе влиять на сопредельные княжества. Пусть даже он не так покладист, как Алексий, но прислушиваться к мнению московского князя волей-неволей станет – никуда не денется. Исходя из этого Дмитрий Иванович склонился к тому, чтобы не платить долгов посольства. «Совесть моя чиста – посылал-то я в Царьград Михаила, а вовсе не этого Пимена…» – рассуждал он.
Политическая ситуация изменилась, и ныне представлялось выгодным помириться с Киприаном. Кроме всего прочего, оставаясь в Киеве, тот мог придать городу статус центра русского православия. А это ставило Москву в церковную зависимость от Литвы.
Отношения константинопольского патриархата с русской церковью были четко ограничены каноническими правилами, и самовольный выбор архиерея светским правителем являлся открытым нарушением всех традиций. Меж тем византийская политика поставления митрополитов на Русь вырабатывалась давным-давно, и греки неукоснительно следовали ей, даже пренебрегая сиюминутной выгодой. Впрочем, приоритет империи над Русью носил чисто формальный характер, это князь отлично понимал и не задумывался о последствиях.
После воскресной исповеди, отстояв божественную литургию и причастившись святых даров, Дмитрий Иванович, чистый душой, аки младенец, отобедал к кругу семьи, но вместо того чтобы отправиться почивать, как то заведено, послал за духовником Феодором Симоновским.
– Ты, мой второй ангел-хранитель, помогаешь мне преодолевать томления души и указываешь путь к Господу. Помнится, ты говорил, что ссоры и распри – дело дьявола, и просил за Киприана. Наконец твои слова дошли до моего сердца, я созрел принять его. От меня он много натерпелся, потому передай ему, что прошу его забыть былое по-христиански. Пусть приезжает и садится на Москве митрополитом всея Руси. Приму его с честью.
Федор слушал и ушам своим не верил.
Близился конец февраля, и ему надлежало поторопиться, пока Днепр не вскрылся ото льда. Иначе придется скучать на левом берегу в ожидании окончания ледохода. 25 февраля, в день Великого заговенья Феодор выехал по Можайской дороге на запад. Снег хрустел под полозьями саней, и лошади, пофыркивая, бодро бежали под звон бубенцов…
Успел, домчался. Услышав о
14
Еремей и Симеон на людях старались не общаться, но теперь решили без спешки обсудить дальнейшие действия. Для этого отправились на один из пустырей, которых в городе имелось предостаточно, и устроились там под смоковницей. Место выглядело безлюдное потому посторонних не опасались.
– Пора возвращаться, брат Еремище. Путь, представлявшийся неодолимым, с Божьей помощью пройден.
– Да, кто бы мог подумать, что отравителем княжеского духовника окажется Федор Шолохов, а архимандрит, друг его детства, – душегубом…
– Так или иначе, но нам надлежит вернуться прежде посольства. Хорошо бы и Шишку с собой прихватить как очевидца всего…
Еремей и Симеон не предполагали, что незадолго до того, как они расположились на пустыре, по соседней улице, еле волоча ноги, брел подвыпивший Васька Кустов. Когда его совсем сморило, заплетающиеся ноги сами свернули с дороги. Он повалился в траву за кустом и впал в дрему. Очнулся от чьих-то голосов, но сперва не мог сообразить, где он и что с ним. В голове перемешались призраки сна и реальность, а земля так кренилась, что, казалось, вот-вот и скатится в тартарары.
Постепенно начал приходить в себя и прислушиваться к разговору – кто-то назвал своего собеседника Еремищем и помянул боярина Шолохова в связи со смертью Михаила. Один из голосов показался Кустову знакомым, но как ни силился, не смог припомнить, кому он принадлежит. Первым порывом было взглянуть, кто такие, но поостерегся. «Черт знает, что это за людишки и что они выкинут, коли приметят меня. Однако интересные же события у нас творятся! Неужто воистину нашлись отчаянные головушки, решившиеся прикончить княжеского духовника?!» – рассуждал толмач, прикидывая, какую из этого можно извлечь выгоду.
Пока размышлял, зашуршала трава под ногами незнакомцев – осторожно выглянул, но со спины ни одного не признал. Тогда потер себе виски: «Помнится, Кочевин-Олешеньский интересовался состряпавшим донос в патриархию, так, верно, это ему тем паче будет любопытно услышать…»
Однако ошибся. Юрий Васильевич с бесстрастным лицом выслушал и бровью не повел. Он и без того догадывался, что кто-нибудь непременно присматривает за ним, а потому посчитал, что не стоит показывать виду, что пронюхал это. Если бы мог, то и вовсе забыл об услышанном. Ныне его более заботила грядущая разлука с Ириной. Иногда даже казалось, что не переживет ее. Любовь и смерть всегда шли рука об руку.
Так или иначе, но Юрий Васильевич велел толмачу держать язык за зубами и не отблагодарил за усердие. Последнее особенно огорчило. Что тут поделать, боярам, известное дело, не угодишь, хоть из кожи лезь…
«Впрочем, каждому любопытно услышать, что о нем судачат, так не попытать ли счастье с Шолоховым?» – пришло на ум Кустову.
Визит толмача озадачил митрополичьего боярина, ибо никаких дел с ним не имел, посчитал, что его прислал Кочевин-Олешеньский, но речь зашла об ином:
– Подслушал я случайно один разговорчик и приплелся тебя позабавить…
– Ты это о чем? – не понял Шолохов.
– Некие московские соглядатаи говорили меж собой об отравлении архимандрита Михаила и упомянули при том тебя…
Сердце екнуло и замерло, а руки затряслись. Шолохов вытащил из мошны горсть монет и высыпал в протянутую ладонь толмача – на, подавись!
Оказалось, что некоему Еремищу и его сообщнику известно обо всем. Сперва растерялся – откуда?! Никто ж не видел! На душе стало пакостно, даже мерзко, как у нашкодившего отрока, уличенного в неблаговидном поступке. «Надо действовать – под лежачий камень вода не течет», – пронеслось в голове, и боярин поручил толмачу проведать, где обитает этот Еремище.
Недолго думая, тот отправился на русское подворье (больше некуда), и содержатель его на вопрос о постояльце по имени Еремище ответил:
– Как же, обитает у меня такой чернец без двух перстов на руке. Прибыл сюда еще летом, сказал, что на Афон направляется, да что-то задержался.
– Он один приехал или с кем-нибудь?
– С котищем… Не кот, а дьявол. Представляешь, при слове «рыба» вскакивает и бежит к своему хозяину, а когда тот куда-то уходит, усаживается у ворот и ждет его…
«Зачем мне все это?» – подумал Кустов и прервал излияние содержателя подворья:
– Тьфу ты, прости, Господи! Я не о коте спрашиваю. С кем из людей он прибыл?
– Ни с кем, один.
Узнав об этом, Шолохов не поскупился – одарил толмача, хотя щедрость не входила в число его добродетелей, и велел держать язык за зубами.
Что делать: бросить все и бежать, пока соглядатаи не донесли обо всем, либо попытаться избавиться от них? Выбрал второе. Часть зелья, которым боярин отравил Михаила, еще осталась, так не везти же его назад. Имелся, правда, и другой соглядатай, пока неизвестный, но, может быть, удастся найти и того…
Наутро, поднявшись в предрассветных сумерках, Шолохов отблагодарил своих языческих богов за то, что предупредили об опасности, и принес им в жертву белого кочета. Окропил кровью землю и зарыл тушку. После этого отправился на подворье и, явившись туда, попросил провести его к Еремищу.
Коренастый чернец с котом на руках играл на крыльце с другим иноком в шашки. Назвавшись суздальским вотчинником Гольцевым, Шолохов сказал, что слышал о том, что тот собирается на Святую гору Афон. Так не отправиться ли туда вместе – вдвоем сподручней и безопасней, а то на море пираты балуют… Таким лисом подъехал, что куда там! Застигнутый неожиданным предложением врасплох Еремище лишь неопределенно пожал плечами. Он совсем не собирался на Афон и мечтал только о возвращении домой.
– Очень, очень рад, что ты не против! – расценив жест чернеца как согласие, молвил «суздалец» и пригласил его оттрапезничать у него завтра…
– Почту за честь, – поклонился Еремище, а про себя подумал: «С чего бы это?»
Возвращаясь к себе, чрезвычайно довольный своей ловкостью, Шолохов размышлял о том, что большинство людей доверчивы и совсем не чувствуют опасности, в отличие от животных, предугадывающих будущее ненастье и даже свою смерть.
Как только боярин скрылся из виду, к Еремею подошел протопоп Александр:
– Чего это от тебя Шолохову понадобилось? Он здесь редкий гость, а тут приплелся…
– Какому Шолохову?
– С которым ты только что беседовал…
Вечером чернец рассказал обо всем Симеону.
– Неспроста это. Да и к чему язычнику Афон? Чую, он что-то затеял. Ну да ладно, я сегодня договорился с капитаном корабля – поутру отплываем, а Шолохова пошли к чертовой матери, куда ему самая дорога, – заметил купеческий сын.
Вопреки намерениям отплыть на следующий день не удалось. Злой
15
Ягайло полагал, что лучше жить удельным князем, чем умереть великим, не роптал на судьбу и вел беззаботную, даже безалаберную жизнь. Казалось, он совсем перестал думать о литовском престоле. Почти ежедневно, если не лил дождь, он отправлялся в пущу, травил лосей, оленей, зубров, гонял лисиц, ходил на кабанов, бил боровую птицу. Дни пролетали, словно осенние утки.
Близкие – мать Юлиания Александровна, сестра Мария, брат Скиргайло, вернувшийся из-под Полоцка через Ригу, – совершенно не понимали такой праздности, отрешенности и пустого, никчемного времяпровождения бывшего великого князя.
– Гоже ли так склоняться под ударами судьбы? Разве сие достойно сына великого Ольгерда?! – меж собой говорили его отчаянные коморники Прокша, Жибентяй, Кучук, Лисица, не раз рисковавшие по его приказу жизнью и готовые вновь выполнить любое, даже самое опасное поручение своего господина. Только бы повелел.
Однако Ягайло, казалось, забыл о них. Одна бестрепетная, озлобленная на весь мир мать, открыто упрекала сына в слабости. Сколько она потратила сил, чтобы литовский престол достался ему, и все впустую… Удивительно было видеть в ее голубых, начавших блекнуть глазах энергию, темперамент, волю и непреклонность, которые не часто встретишь и у ратников.
Упреки Юлиании Александровны раздражали и выводили из себя, потому Ягайло всячески избегал ее, но иногда встречи было не миновать. Тогда на все упреки отвечал, что давно не отрок, сам знает, как ему поступать, и нечего соваться в его дела.
Пожилую княгиню такое пренебрежение злило, но она не отставала:
– Неужто мне и слово не молвить? Я твоя мать, а ты отмахиваешься от меня, словно от надоедливой мухи…
Чтобы не доводить до скандалов, Ягайло, случалось, молча внимал длинным материнским нравоучениям. Знал: коли слово поперек скажет, то отца припомнит, святых угодников и такое закатит, что куда там…
Вдовствующая пятидесятилетняя княгиня следила за всем происходящим в великом княжестве Литовском. А уж как радовалась неудаче Кейстута при осаде орденского замка Юрбург, и передать трудно! Даже отслужила благодарственный молебен.
Видя, что, несмотря на все ее старания, Ягайло ничего не предпринимает, Юлиания Александровна решилась действовать сама и подговорила Скиргайло отправиться в Мариенбург. Почему выбор княгини пал на извечных врагов Литвы тевтонов? Да потому, что более помощи ждать ниоткуда не приходилось: с Польшей отношения не складывались из-за Галиции и Волыни, Тохтамыш считал Ягайло сторонником Мамая, Тверь не имела сил для вооруженной поддержки, а Новгород Великий, как всегда, пребывал в сомнениях.
Ягайло не одобрял поездки брата, но и не удерживал его… Все происходило при его попустительстве, но без согласия и одобрения. В случае чего он мог отпереться, ибо ни в чем не нарушил клятвы, данной дяде Кейстуту.
Когда-то Скиргайло мечтал сровнять гнездо Ордена с землей, но не довелось. И теперь явился туда просителем. Ему отвели те же покои, в которых некогда селили Войдыллу. В томлении провел он несколько дней, скрипя зубами и раздраженно пожевывая свои длинные пшеничные усы, а время отмерял по опорожненным кувшинам да звону колоколов, созывавших братьев на церковные службы, чувствуя себя таким одиноким и чужим здесь, что хоть волком вой…
Гроссмейстер ордена Пресвятой девы Марии Винрих фон Книпроде был в курсе литовских событий и сразу догадался, зачем пожаловал к нему гость, но не спешил принимать его. Пусть потомится – сговорчивей станет. Имелась и другая причина задержки аудиенции: великий магистр сильно сдал за последний год, с трудом передвигал ноги, чувствуя непреодолимую слабость во всем теле. Порой даже подремывал на заседаниях капитула, чего прежде не позволял себе. Сановники Ордена снисходительно относились к этому, гадая, кто займет место старика после его кончины, которая близилась.
Проходя мимо часовни святой Анны, находящейся рядом с дворцом магистров, в которой покоились его предшественники, фон Книпроде думал о том, что скоро сам ляжет рядом с ними. Иногда, оставив сопровождающих за дверьми, он один неверной шаткой походкой заходил внутрь и, с трудом наклонившись, трогал холодный камень надгробий. Вот здесь под плитой нашел себе последний приют благородный брат Дитрих фон Альтенбург, при котором и возвели часовню. Воинственный, энергичный и жестокий он подозрительно внезапно занемог и умер во время переговоров с Польшей, хотя не жаловался на здоровье. Проклятые ляхи! Рядом с ним лежит могучий телом и духом Генрих Дуземер, который сделал Книпроде великим командором. За два года до своей смерти, измученный болезнями, он добровольно покинул пост гроссмейстера. С некоторых пор Винрих подумывал о том же, но его всякий раз отговаривали.
Во всех церквях Мариенбурга ежедневно служили молебны за здравие главы Ордена, умоляя добрую Деву Марию вернуть ему силы, тем не менее его здоровье неуклонно ухудшалось.
В один из дней, почувствовав себя чуть лучше, гроссмейстер принял младшего брата Ягайло. Последнее время Кейстут особенно досаждал Ордену. Смута в Литве была как нельзя более на руку братьям-рыцарям, и фон Книпроде обещал помощь Скиргайло, но за нее потребовал половину Жмуди, которая разделяла земли Тевтонского и Ливонского орденов, и крещения Литвы по католическому обряду. От имени старшего брата младший согласился на все, не имея на то никаких полномочий.
Вновь завязались тайные сношения Крево с Мариенбургом, пока дипломатические, но в любой момент готовые перерасти в военный союз. Вот тогда, развернув белые штандарты с черными крестами и распевая псалмы, зашагает по дорогам Литвы орденское войско, зацокают копыта рыцарских коней.
Однако, пока Кейстут сидел в Вильно, Ягайло не отваживался подняться против него. В надежде подтолкнуть сына к активным действиям, Юлиания Александровна отправила Прокшу в столицу Литвы, с тем чтобы он подкупил кое-кого и Кейстуту подбросили письмо, в котором говорилось, что Войдылла готовит побег. Камеру пленника обыскали и нашли там кинжал. Несчастного подвергли пыткам, а потом повесили, как простолюдина, которым он, впрочем, и являлся по рождению.
Когда Ягайло сообщили о смерти шурина и о том, что его сестра Мария овдовела вторично, он сдался и позволил уговорить себя на участие в заговоре.
Прежде всего требовалось выманить дядю из столицы. На войну с Орденом или Польшей он мог отрядить одного из своих сыновей. Необходимо было, чтобы кто-то бросил вызов лично язычнику Кейстуту Гедиминовичу, и Ягайло вспомнил о брате Корибуте, в крещении Дмитрии, который владел Северской землей. К нему отправилась безутешная сестра Мария, и вскоре Дмитрий, отказавшись платить подати дяде-идолопоклоннику, объявил, что не признает его власти.
Оставив Вильно на Витовта, восьмидесятилетний
16
В третий раз Киприан ехал в Москву: впервые он посетил ее в качестве посланца патриарха Филофея, затем после смерти Алексия попытался сесть на митрополичьем дворе вопреки воле великого князя, но тогда все кончилось хуже некуда…
За Вязьмой Киприана приветливо, даже ласково встречал боярин Никифор, некогда выдворивший его из московского княжества. Теперь он вел себя совсем по-другому: пал на колени посреди дороги и молил простить за прежнее. Только искренне ли? Простил, хотя бы на словах, иначе князь мог заподозрить, что затаил обиду, а это предвестие будущих распрей. Никифор поднялся, челядь тут же поменяла на нем испачканный грязью долгополый кафтан, он еще раз поклонился, и загадочное подобие улыбки промелькнуло на его пухлых губах.
23 мая, в четверг, на праздник Вознесения Господня, подъехали к Москве. Дмитрий Иванович оказал великую честь – с княжичами и боярами встретил преосвященного Киприана за несколько верст от города и стал расспрашивать, как тот доехал, словно никакой размолвки меж ними не было.
Под колокольный звон вступили в Кремль и направились к Успенскому собору. Там владыка отслужил торжественное богослужение, а потом князь дал великий пир, на котором присутствовали ближние бояре и игумены московских обителей. После этого Киприан сел на митрополичьем дворе, находившемся у Боровицких ворот по соседству с Чудовом монастырем.
Начал он с того, что затребовал у местоблюстителя, коломенского владыки Герасима, отчет о финансовом состоянии русской церкви. Оказалось, что имущество митрополии пребывало в плачевном состоянии – все, что можно было растащить, растащили. Воровал каждый, имевший такую возможность, хотя, всем известно, покушение на церковное добро приравнивается к святотатству, но как без этого… Безнаказанность и соблазн легкой наживы, противиться которому невозможно, толкали людей на грех. Киприан попытался вернуть церкви то, что возможно, но это потребовало немалых усилий.
Желая завоевать расположение великого князя, Киприан взялся за составление новой редакции «Жития Петра митрополита», в которой приписал святому пророчество относительно грядущего величия Москвы как оплота православия.
Судьба Киприана до странности походила на жизнь Петра. Оба имели противников на северо-востоке: Петр – владимирского игумена Геронтия, Киприан – Спасского архимандрита Михаила, оба отправились в Константинополь и в конце концов утвердились в Москве. При составлении жития Киприан раскрасил историю святого неизвестными дотоле подробностями и расставил по-своему логические акценты. Завершить труд он намеревался к 21 декабря, дню памяти святителя Петра, похвальным словом. При чтении жития невольно представлялось, что оно в не меньшей степени посвящено самому автору. Могло показаться даже, что это не житие, а автобиография.
В своем сочинении Киприан кроме всего прочего оправдывал свои действия и придавал им видимость правомерности, поскольку сделался митрополитом «всея Руси» с согласия и по приглашению великого владимирского и московского князя, вопреки решению патриаршего собора, поставившего Пимена святителем Великой Руси. Тем не менее при каждом удобном случае он подчеркивал независимость церковной власти от светской.
Отрывки из жития Киприан зачитывал приближенным, и всем невольно вспоминался архимандрит Михаил, возомнивший, что ему все дозволено при покровительстве великого князя[81], но не тут-то было… Церковные должности даются не людьми, а таинственными небесными силами, и противиться им бесполезно. Именно с их помощью Петр и он заняли русскую митрополию.
Пытаясь досконально вникнуть во все, Киприан вызывал к себе то одного, то другого архиерея и беседовал с каждым. По своему статусу митрополит лишь в крайнем случае мог вмешиваться в дела епархий. По канонам Вселенских соборов в обязанности митрополита входило только поставление подведомственных ему владык и надзор за ними, а разрешать возникающие конфликты полагалось лишь после обсуждения их с другими епископами, что ограничивало его судебные полномочия. Впрочем, это нередко нарушалось.
Вскоре после Троицы к Киприану обратился ученик Сергия Радонежского игумен серпуховского Высоцкого монастыря Афанасий с просьбой разъяснить некоторые вопросы церковной жизни. Отвечая ему, митрополит писал: «Горе оставившим путь правый. Многие хотят повелевать и стать учителями, не быв учениками. Новоначальные желают властвовать над многолетними и высокоумствуют. Особенно скорблю и плачу о лжи меж людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью и алчностью. Много злодейств совершено в мире, и много стран опустошено ими… Самого Господа распяли жиды по зависти… Нет иного пути к спасению, кроме любви, – так говорил великий учитель Павел. Кто достиг любви, тот достиг Бога…»
Далее Киприан развивал идею монашеской жизни без стяжания, то есть «села и людей инокам не держать», ссылаясь при этом на древних отцов церкви и жизнь Афона. Если же обитель уже владела селами и деревнями, то чернецам, по его разумению, не следовало посещать их. В заключение он призывал иноков и старцев не заполнять места ангелов, поверженных во тьму за гордыню и ставших бесами. В этом мнение Киприана совпадало с устремлениями покойного Михаила. Различие заключалось лишь в том, что любимец Дмитрия Ивановича намеревался отобрать монастырские села при содействии князя, а Киприан действовал осторожней, посредством убеждения, не привлекая к решению церковных дел светские власти.
Копии письма Киприана к Афанасию Высоцкому широко распространились по Руси, но мало что изменили в жизни монастырей. Убеждения убеждениями, а жизнь жизнью…
17
Наутро после урагана корабль отшвартовался от причала, распустил паруса и вышел в Босфор. Мимо проплыли стены Галаты, и слева по носу показались домики греческой деревушки Атоматон. Еремище, Симеон и Шишка, стоя на носу, любовались высокими берегами, поросшими соснами и кустарником, а кот Веня дремал в трюме на старом парусе.
С верхней площадки башни Христа за кораблем наблюдал мессер Доменико Каэтано, светлейший вельможный консул генуэзской колонии Галаты. Он любил подняться сюда и в одиночестве размышлять о том о сем. Ныне мысли его были безрадостны. После гибели адмирала Перо Дориа и последовавшего затем поражения при Кьоджи положение Лигурийской республики ухудшилось. Недавно пришло известие, что в Турине начались переговоры с ненавистной Венецией при посредничестве герцога Савойского. Оставалось только ждать конца войны. После заключения мира Каэтано по крайней мере пришлют замену, и он вернется в Геную и увидит вновь величественный собор Сан-Лоренцо. Срок его консульства давно истек, но война внесла коррективы в планы отцов города. Все бы ничего, коли не донна Лючия Фрегозо… Она вконец измучила Доменико своей глупой недоступностью, хотя всем известно, что не любит своего мужа Джакомо Фрегозо и в его отсутствие принимает у себя черт знает кого, чуть ли не солдат гарнизона…
Меж тем корабль с русскими соглядатаями уже скрылся
Странная вышла встреча, даже слишком… Над городом вовсю бушевала буря, а на крыше что-то стучало и гремело, когда усаживались за стол. Перед трапезой перекрестились, как положено, Еремище прочел молитву, и слуга начал подносить кушанья. Куски мяса, рыбу и фрукты брали с общего блюда, а белый хлеб отрезали от одного каравая. Пища, как ни странно, оказалась пересоленной. На Руси еду каждый солил себе сам, но у греков другие порядки… Впрочем, Шолохов русский, но тогда об этом не подумалось.
Хозяин предложил фракийского вина, но Еремей не стал искушать судьбу:
– Монаху не пристало вкушать ничего крепче воды, – ответил он, хотя знал: здесь, в Царьграде, в каждой обители, как мужской, так и женской, давали вино, которое поддерживало силы иноков и инокинь, а в летнюю жару освежало. Это не возбранялось в разумных пределах, ведь Господь сам превращал воду в вино.
Как бы то ни было, но боярин не настаивал.
– Тогда пей молоко, Великий пост миновал, а Петровский еще не начался, – и велел слуге сбегать к молочнице, а сам наполнил чашу вином и осушил ее за здравие гостя.
Вскоре молоко стояло перед чернецом, но оно оказалось козьим и кисловатым. Еремище не усмотрел в том ничего удивительного – в ненастье оно всегда подкисает. Однако ему не нравились странные взгляды Шолохова, которые он ловил на себе.
Чернец не знал, что стенки кувшина, из которого он наливал молоко, смазаны зельем, а хозяин недоумевал, не видя признаков действия яда. Все объяснялось, впрочем, довольно просто – отрава со временем утратила часть своей сатанинской силы.
Разговор не клеился, и гость был уже не рад, что явился. Так или иначе, но надо было о чем-то говорить, потому беседовали о будущей поездке на Афон, хотя ни один из них не собирался туда. Вскоре эта тема исчерпала себя, тогда Шолохов, взял гусли и, перебирая жильные струны, затянул песнь. Сперва пел медленно, а потом все быстрее и быстрее, так что невольно создавалось мажорное настроение, несмотря на невеселый сюжет песенного повествования:
Не вода в города понахлынула —
То татары злы понаехали.
Как меня молоду в полон берут,
Во полон берут, полонить хотят!
Ах ты батюшка, выкупай меня!
Не жалей серебра, не жалей полотна…
Так Еремище отобедал вчера, а ныне, лежа в трюме, окончательно уверился в том, что природа его недуга связана с адским искусством отравления. Достал складень с образами, поставил перед собой и принялся молиться. Потом призвал Симеона и взял с него слово, что тот не только не оставит котищу своими заботами, но и будет ухаживать за ним. Век был не сентиментальным, и животных не очеловечивали, потому такая просьба озадачила купеческого сына. «Что за бред?! Может, перед ним еще шапку ломать?» – покосившись на сидящее рядом животное, подумал Симеон, но не возразил, видя состояние приятеля.
Всю жизнь Еремище относился к смерти спокойно, с уважением, как к великому таинству, которое невозможно постичь. Служа князю, случалось, и жизнью рисковал из одного удальства, однако теперь, лежа на старом парусе, по-настоящему ощутил, как не хочется умирать, но придется, поскольку живет человек не сколько желает, а сколько дозволено. Тем не менее тошно русскому помирать среди морской хляби. Не по-христиански как-то… От этого даже слезы на глаза навернулись. Воистину при болезни тела страдает и душа. Ах, как страшно испускать дух, но никуда не деться, придется все равно!
Впрочем, одно дело представлять себе смерть, а другое встретиться с ней с глазу на глаз и осознать, что все кончено. Перед ним разверзлась страшная бездна вечности, в которой исчезают все краски мира, все звуки, все чувства, все воспоминания, все мысли и мечтания. Он еще слышал звуки, но они как будто уже не доходили до его сознания, теряясь где-то по пути. Скоро смерть или небытие (что в сущности одно и то же) поглотит душу…
Ночью мысли начали путаться, Еремище впал в забытье. Наступило затмение разума, недоставало воздуха, он хватался за горло, хрипел, как некогда архимандрит Михаил на «Апостоле Луке», и звал то Веню, то еще кого-то, а то молил прощения у покойницы жены и неведомого Стрема.
Шишка время от времени подносил к губам умирающего флягу с водой и тихо всхлипывал. Симеон сидел тут же с каменным лицом и остекленевшим взглядом, а кот, расположившись в ногах хозяина, совиными немигающими глазищами сфинкса задумчиво и загадочно смотрел на него. К утру слов стало не разобрать, умирающий лишь слабо постанывал, и тут на всех повеяло могильной плесенью, отчего Симеону, к своему стыду, захотелось, чтобы все скорей закончилось…
Когда иссякли силы, а может, и желание мучиться дальше, чернец издал слабый хрип и затих. Корабельный священник по-латыни скороговоркой прочел над схизматиком молитву, тело вместе с камнем завернули в кусок парусины и бросили в неспокойную соленую пучину. Бульк – и человек ушел под воду, точно и не жил на свете.
Веня с тоской смотрел на волны и думал о том, что теперь делать, кто будит кормить его и не броситься ли вслед за хозяином в мокрую мерзкую воду… Все равно жизнь поломана… Предаваясь унынию, он не заметил, как подошел Симеон и положил перед ним рыбу:
– На, помяни тварь раба божьего Еремея…
Веня понюхал, лизнул и воспрял духом.
18
Наконец Симеон с Шишкой и котом добрался до Москвы и забарабанил в ворота отчего дома. Матушка с батюшкой уж и не чаяли свидеться с сыночком на этом свете. Отец в сердцах даже разругался со своим приятелем дьяком Нестором, обвинив его в гибели сына.
Начались охи-ахи, мать расчувствовалась и всплакнула – дошли до Господа ее молитвы. Послали за родней, соседями, добрыми знакомцами. Мать приоделась в красную праздничную, расшитую по подолу и вороту рубаху и парчовый летник, на шею надела золотую цепь с панагией, а отец достал новый фиолетовый кафтан и перепоясался желтым кушаком.
Сперва из вежливости расспросили о Царьграде, хотя что им до него… Хлебнув из кубков, заговорили о страшной битве с Мамаем. Оказалось, дядя Симеона был там затоптан конями, двоюродный брат получил ранение в грудь, истек кровью и отдал Богу душу уже после победы, а сосед лишился глаза. Как положено, помянули убиенных доброй чаркой и запели протяжно, с надрывом…
Кот Веня такую суету не одобрял: «Двуногие скоты бесятся», – и со злости нагадил под пиршеским столом, но никто того не заметил – не до «благовоний»…
Вскоре в доме показалось тесно. Высыпали на двор и пустились в пляс с присвистами да прибаутками, так что пыль столбом… Жарили до бесчувствия… Эх, матка Русь загуляла! Ей только повод дай, дальше само пойдет…
Наутро, придя в себя, купеческий сын отправился на княжеский двор… За его отсутствие много воды утекло в Москве-реке, потому дьяк совсем позабыл о соглядатаях, тем паче что от них не было ни слуху, ни духу.
– Время-то пережили какое, не приведи Господи! Думал, сгинули, – оглядев Симеона и почесав голову молвил он. – Значит, жив, бродяга, и батька твой зря напраслину на меня возвел и поносил, как последнего злодея…
– Как же так?! Мы ведь посылали тебе грамотку с армянином, дядя Нестор… – принялся оправдываться Симеон, но дьяк только руками развел:
– Ничего не получал. Вот тебе истинный крест! А где твой товарищ, чернец?
– Преставился Еремище… – повесил голову купеческий сын, и дьяк перекрестился.
В тот же день Нестор доложил князю о возвращении соглядатая, и тот затребовал к себе Симеона, а потом и Шишку. Узнав обстоятельства смерти своего любимца, Дмитрий Иванович только зубами скрипнул и послал людей в Коломну за Мартинианом, но тот еще по весне сгинул. Ввиду того что другой убивец, Федор Шолохов, находился в Константинополе, вне досягаемости московского правосудия, князь решил хотя бы разорить языческое гнездо. Волхвы были врагами церкви и светской власти, их не считали за людей, и они не рассчитывали на пощаду.
Вспомнив нарочитое благочестие своего приближенного Андрея Ивановича Одинца, которым тот часто кичился, Дмитрий Иванович послал за ним – этот уж постоит за веру… Князь не помнил случая, чтобы он опростоволосился. К тому же он был дружком Кочевина-Олешеньского. Пусть же исправляет его недосмотр.
По дороге на государев двор Одинец гадал, куда его пошлют – в Тверь или в Рязань, ибо с обоими соседями назрела необходимость в переговорах. А может, в Орду? Он знал тамошний язык и был знаком со многими влиятельными людьми в Сарае-Берке.
– Собирайся в Вологду, за вотчинником Никитой Шолоховым. Он не только язычник, но и волхв, а его сынок – дерьмо смердящее, злодей, каких мало. Наместником там сидит Квашня, он даст тебе людей, сколько потребуется, доставь мне только Шолохова живым или мертвым.
Ехать в далекую северную землю не хотелось, а связываться с идолопоклонниками и подавно, ибо в глубине души Одинец побаивался их. Кто знает, что выкинут эти чародеи… С обычным человеком проще и как-то привычней, а о них ходят невесть какие слухи… Но куда денешься, с князем не поспоришь.
Обширные пространства к северо-востоку от Вологды тогда активно осваивались. Переселенцы расчищали землю под пашни и пастбища, основывали солеварни, добывали железную руду, промышляли пушного зверя. Несмотря на удаленность, Вологда имела важное значение. Отсюда речными путями удобно было продвигаться в Заволочье, Устюг, Пермский и Югорский края. Еще недавно она всецело принадлежала Господину Великому Новгороду, но теперь здесь сидели два наместника: московский и новгородский. Мир меж ними порой нарушался, тогда город переходил из рук в руки, однако эти усобицы не выходили за пределы здешней земли. В Москве и Новгороде делали вид, что ничего особенного не происходит.
Добравшись до Вологды, Одинец явился к великокняжескому наместнику Ивану Родионовичу Квашне и принялся расспрашивать о боярине Шолохове.
– Тут, любезнейший, захолустье, двубожников, которые и Христу молятся, и Перуну поклоняются, полным-полно. Что касается Никиты, то его вотчина верстах в ста отсюда, а может, и поболе. Добраться туда можно только по реке… – ответил тот, и в глазах у него сверкнула лукавая языческая искорка.
Впрочем, последнее, может, лишь померещилось. Хозяин пригласил гостя отобедать. Сперва подали уху черную с перцем и чесноком, за ней кулебяку с зайчатиной, следом похлебку с бараньими мозгами, потом куру рассольную (варенную в рассоле) и пирожки со всякой рыбой. Все это ели с перцем, уксусом, хреном, пряными кореньями и взварами (соусами), неторопливо работая то ложками, то ножами. Ласковые боярские холопы наполняли кубки крепким медом и забористым светлым пивом, подносили одни блюда и убирали другие. Объедки, притворив за собой дверь, съедали в сенях, из-за некоторых даже дрались вполсилы, а за столом неспешно текла беседа о ценах на пушнину, о сборе податей, о волке-людоеде, объявившемся в окрестностях. В конце трапезы Одинец вернулся к своему поручению и затребовал полсотни воинов с попом.
– Священника бери – не жалко, но зачем тебе столько ратников, не на войну ж идешь? В городе неспокойно, того и гляди, с новгородцами сцепимся, а с кем я останусь?
– Это не моя забота, – отвечал гость, отхлебывая из кубка.
Квашня только вздохнул и дал людей, а через неделю, когда вышло размирье, пожалел о том… Но Андрей Иванович был уже далече.
Берега реки, по которой шли ладьи, были дики и безлюдны. Здесь в угрюмых чащах христианские миссионеры безуспешно искореняли языческих божков, и непуганый зверь, выходя на водопой, без страха взирал на плывущих мимо людей. Когда добрались до места назначения, то Шолохова не застали. Кто-то предупредил его об опасности. Более того, даже поживиться ничего не нашли – глиняные горшки, старая утварь да забытый хозяевами черный пес на веревке, злобно скаливший желтые клыки, вот и все… «Скупердяй!» – с уважением подумал Одинец о волхве, ибо сам был таков же, и велел священнику окропить двор святой водой перед тем как устраиваться на ночлег.
Один из крестьян, недоброжелатель Шолохова, поведал о том, что тот укрылся на острове посреди болота, но сразу предостерег:
– Здешние трясины запросто засасывают коня вместе с всадником и снова затягиваются в предвкушении следующей жертвы. Волки загоняют туда лосей и оленей и, пока те уходят под воду, рвут им спины, но коли оплошают и замешкаются, то и сами гибнут. Одни рыси способны растить там своих детенышей.
Огромное неприветливое болото, начинавшееся неподалеку, простиралось на многие десятки верст. Все оно поросло клюквой и осокой, над которыми вились тучи насекомых,
– Чур меня! Чур меня! – непроизвольно прошептал Андрей Иванович и перекрестился.
Как добраться до острова с капищем он не знал, да, по совести говоря, не очень-то и хотел туда. «На кой мне этот язычник?! – в раздражении думал Одинец. – Да и князю зачем? Мог бы и поближе волхвов наловить. В той же Мещере[82] их пруд пруди…»
Тем не менее решил ждать, пока Шолохов сам не вылезет из болота, над которым по вечерам поднимался туман, окутывая окрестности сизой пеленой.
19
После возведения в сан надлежало поторопиться с возвращением, но Пимен медлил. Как отнесется к его поставлению великий князь, он не ведал, но надеялся, что здравый смысл возобладает. На всякий случай вознамерился послать в Москву Невера Бармина, с тем чтобы тот разведал ситуацию, но пока боярин собирался, стало известно, что в Диком поле неспокойно. Каждый русский понимал по собственному опыту или со слов других, что в такую пору в Причерноморские степи лучше не соваться: не помогут ни верительные грамоты, ни ханские пайцзы. Стоял август 1380 года, близился праздник Рождества Пресвятой Богородицы – день Куликовской битвы. К верховьям реки Воронеж на зов Мамая стекались все новые и новые дружины. Их движения не могли не заметить путники, проезжавшие через те места. В степном котле заваривалось нечто непонятное и зловещее… Так же, верно, собирались когда-то скифы, сарматы, готы, гунны, авары, печенеги и прочие племена перед своими походами, еще не вполне понимая, куда их несет ветер истории.
Пришлось отложить поездку Невера до лучших времен, а потом наступила осень, задул резкий холодный ветер Борей[83], на Великом море начались шторма, и навигация замерла. За зиму многое изменилось – в Сарае-Берке воцарился Тохтамыш, а Мамай нашел свою смерть в Кафе, но на берегах Босфора о том не ведали.
Наконец стаи перелетных птиц потянулись на север. Пришла пора возвращаться, но Кочевин-Олешеньский под разными предлогами оттягивал отъезд. Ссориться с ним Пимен не хотел, ибо им следовало держаться заодно, чтобы уверить князя в том, что все сделано для его блага.
Посольский люд недоумевал, и причину задержки с отъездом никто не понимал. От этого возникли самые фантастические и нелепые предположения. Как назло, иссякли деньги. Заняли опять под немыслимо высокие проценты – чай, не впервой.
В начале лета паломник из Чернигова, направлявшийся в Иерусалим через Константинополь, сообщил, что Киприан оставил Киев и отправился в Москву. Зачем? Согласно постановлению святейшего Синода и решению вселенского патриарха ему и в Киеве-то сидеть не полагалось… Пимен встревожился – там, далеко за морем, творилось что-то необъяснимое, потому он проявил характер и настоял на отъезде.
Зная, сколь ветрена и легкомысленна Ирина, Кочевин-Олешеньский звал ее с собой, не вполне представляя, что из этого получится. Любовь и долг боролись в нем меж собой. На Руси его ждали жена и дети, а для расторжения брака требовались такие веские причины, как блуд супруги, подтвержденный свидетелями, или ее бесплодие, но даже в этих случаях развод противоречил традициям и каноническим правилам. Церковь приравнивала повторное супружество к блуду. Расторжение брака было долгим и не дешевым. Такую прихоть могли позволить себе лишь очень влиятельные и состоятельные люди. Простолюдины поступали проще – так или иначе загоняли опостылевшую жену в могилу. Для ускорения этого иногда привлекали особых людей, которые жили тайным душегубством. После похорон вдовцы шли под венец с другой или жили с ней без «закону», то есть без венчания… Такое практиковалось повсеместно и считалось в порядке вещей.
Ирина относилась к своему «ручному варвару» совсем неплохо и была благодарна ему за многое, но не желала отправляться за тридевять земель. Неизбежность разлуки оказалась для Юрия Васильевича даже большей пыткой, чем само расставание. Так ожидание казни для человека с пылким воображением ужасней ее самой.
Боярин осунулся, потерял аппетит и лишился сна. Порой им овладевали приступы мрачного настроения, и он не желал никого видеть. При свиданиях с Ириной Юрий Васильевич перестал понимать, когда она шутит, а когда говорит серьезно. Он приписывал ей то не свойственные ей пороки, то добродетели, которыми она не обладала. Эти странные и противоречивые чувства еще более усугубляли его страдания.
Для возвращения посольства наняли большой добротный неф, мачту которого увенчивало «воронье гнездо» – наблюдательный пост в виде бочки. Корабль обладал большой грузоподъемностью и предназначался для перевозки скота или кавалерии. Некогда такие суда доставляли рыцарей-крестоносцев в Святую Землю. Они не отличались быстроходностью, но считались относительно безопасными при шторме по сравнению с юркими и шустрыми галерами.
Когда все было готово для отплытия, Пимен отправился в патриархию за благословением и последними наставлениями. Город был напоен летним зноем, но под каменными сводами патриаршей резиденции царила благодатная прохлада. Его святейшество Нил принял Пимена благодушно, даже ласково, велел подать фрукты с подслащенной водой и дал пастырские наказы, которые сводились к тому, что в первую очередь надлежит заботиться об интересах церкви – святейшей супруги Господа нашего, а также по возможности не ссориться с благоверным и христолюбивым Владимирским князем. Впрочем, в противоположность всему выше сказанному он напомнил, что тот, кто всем угождает, не может быть истинным служителем церкви…
– Если под влиянием Дьявола государь преступает законы Божьи, не должно выполнять нечестивые распоряжения. Церковь способна противостоять любому внешнему давлению и любым гонениям, – поучал патриарх, словно предрекая Пимену будущие неприятности.
От Дионисия Суздальского Нил уже кое-что знал о русских делах и поинтересовался новостями из Москвы. Воспользовавшись случаем, Пимен сообщил патриарху о странном известии относительно Киприана.
– Его злохитрие и коварство известны всем, а потому, святейший владыка, прошу послать со мной пару иноков из тех, кто присутствовал при моем возведении в сан, дабы они подтвердили каноничность всего произошедшего.
Нил и прежде подозревал, что прошлогодний донос имел под собой некую основу, теперь же совершенно уверился в том, но менять ничего не пожелал, поскольку имел грамоту с печатью Дмитрия Ивановича, на основании которой действовал.
«Он опасается своего государя, и это не предвещает ничего хорошего. Бог дозволил человеку грешить, но притом повелел отвечать за свои
Настал день отплытия. Посольство со своим скарбом уже загрузилось на корабль, но Кочевин-Олешеньский медлил и все расхаживал по берегу туда-сюда. Он уже почти потерял надежду на то, что Ирина явится, но все же надеялся на чудо. Бросив по сторонам очередной тоскливый взгляд, боярин чуть не вскрикнул – из-за угла городской башни выплыли носилки, влекомые четырьмя нубийцами.
Кинулся к ним, схватил вынырнувшую из-за занавеси ручку и стал шептать что-то. Посольские, к недовольству капитана нефа, столпились на левом борту, отчего корабль накренился, и с нескрываемым любопытством уставились на берег, переговариваясь меж собой:
– Притащилась. А он-то, он-то каков!
– Не иначе как порчу на него навела…
– Вернется домой, все как рукой, снимет, а блуд замолит…
– Не скажи, случается, встретится этакая, так потом человек до могилы отойти не может…
– Суженую да ряженую и на коне не объедешь.
– Тьфу ты, прости, Господи! Срам-то какой, и при всем честном народе!
– Человеку все дозволено по-умному…
Пора было расставаться, и Кочевин-Олешеньский сказал что-то на прощание, неуклюже повернулся всем корпусом и, не оборачиваясь, двинулся к кораблю. Как только он поднялся на борт, матросы убрали сходни и стали шестами отталкивать неф от пристани.
Юрий Васильевич ничего этого не видел: спустившись в каюту, он упал ничком на лежак, будто его ударили ножом, и разрыдался. Такая слабость не подобает государственному мужу, которому великий князь доверил представлять его особу, а потому никому не следовало видеть его в таком состоянии – негоже перед людьми распускать нюни. А так порой хочется.
20
Тихим, благостным летом 1381 года, когда на всей земле воцарились мир и покой, Тохтамыш отрядил на Русь своего племянника, «царевича» Акхожу, с тем чтобы напомнил московскому князю об уплате «выхода».
«Царевич» лишился родителей в ту пору, когда еще не мог оценить всей тяжести утраты. Его воспитывал дядя, которого он одновременно боготворил и страшился, последнее, однако, все же преобладало. С юных лет со старанием и упорством, не жалея сил, он постигал богословие и философию ислама, учился толковать и разъяснять смысл Священного Корана, но при дворе это мало ценилось, там требовались хитрость, коварство и искусство плести интриги запутанней арабской вязи и сложнее самых замысловатых шарад. Обман и предательство считались повседневными явлениями для ханского двора, как, впрочем, и для любого другого: императорского, королевского, султанского или княжеского, потому на скромного юношу почти не обращали внимания, что для молодого человека было довольно обидно.
Наконец дядя доверил ему важное поручение, и Акхожа гордился тем. С таким заданием мог справиться любой приближенный, однако, чтобы показать свое расположение к московскому князю, Тохтамыш поручил это своему родственнику. В качестве советника «царевича» сопровождал мурза, служивший прежде Мамаю и вовремя переметнувшийся к новому хозяину, а для охраны ему выделили семьсот всадников.
Ехали правым нагорным берегом Волги. За чашей дурманящего летнего кумыса словоохотливый мурза много порассказал молодому послу о нравах ханского гарема, в котором жены, словно змеи, свившиеся в клубок, борются за влияние на своего господина, о смерти Мамаева хана юного Тюляка, утонувшего в реке при переправе и о русских, которые подобострастно клянутся в дружбе, держа камень за пазухой.
– Только отвернись – и получишь по затылку. Да что о том говорить, коли своих соплеменников они жалеют не более, чем волк волка, когда один из них попадает в зубы охотничьей своры, – уверял мурза.
От таких историй становилось не по себе. Акхожа не предполагал, что его миссия сопряжена с риском. В Сарае-Берке уверяли, что в Москве его одарят и воздадут ему великую честь, но теперь не очень верилось в это. Застращать его не составляло большого труда – он еще верил людям и обладал пылким воображением.
Когда посольство добралось до Нижнего, тамошний князь Дмитрий Константинович, тесть Дмитрия Ивановича, выслал навстречу «царевичу» своего сына Василия Курдяпу. Тот обнял Акхожу, словно закадычного приятеля, засыпал его непонятными странными остротами и пригласил в город, но тот поостерегся и разбил лагерь в городском предместье.
Чтобы пополнить запасы продовольствия, татары отправились на многолюдный, шумный нижегородский торг, ибо купить что-либо по дороге было не просто. Постоялые дворы на Руси не только в XIV веке, но и значительно позже практически отсутствовали, все, что могло потребоваться в дороге, везли с собой. На торгу ордынцы, разумеется, не только приценивались и покупали, но и прислушивались к разговорам. Вернувшись в лагерь, они сообщили, что, по слухам, Дмитрий Московский не намерен выплачивать дань, а собирается вырезать посольство и свалить все на разбойников. На следующий день донесли то же самое.
В Орде хорошо помнили о судьбе посольства Сары-Аки (по русской летописи Сарайки). «Тогда нижегородцы перебили тысячу батыров и умертвили самого посла, теперь, после Куликовской победы, смогут повторить это и подавно», – решил «царевич». Уж больно все смахивало на правду, а жить так хотелось…
Оставшись у Нижнего, он отправил в Москву мурзу с дюжиной воинов, но те вернулись с полдороги, перепуганные россказнями встречных путников о том, что впереди их поджидают люди Дмитрия Ивановича. «Царевич» не стал испытывать судьбу и велел свертывать шатры. Возвращались, словно побитые собаки, зато целыми и невредимыми.
Нижегородский князь Дмитрий Константинович, услышав об уходе татар, потирал руки – шутка удалась на славу. Как хитро все придумал и как ловко застращал ордынцев! Большим затейником был тесть московского князя, но не провидцем…
Последнее время Дмитрия Константиновича беспокоила дружба московского князя с ханом и усиление Москвы. Желая поссорить их, он даже сообщал в Сарай-Берке о завязавшихся чуть ли не союзнических отношениях Дмитрия Ивановича с Кейстутом, что не могло не насторожить Тохтамыша, но видимых результатов это не принесло. Когда нижегородский князь узнал об ордынском посольстве в Москву, то решил воспользоваться случаем…
Вернувшись «царевич» изобразил все так, как ему представлялась, то есть довольно причудливо и странно. Тохтамыш слушал и кривил губы, веря и не веря. «Перемудрили седовласые умники из медресе, переусердствовали, а ведь переучить юношу еще хуже, чем недоучить. Испортили мне племянника… Что теперь с ним делать? Отослать, что ли, к диким северным племенам? Пусть собирает с них ясак[84]…» – подумалось хану. Так и поступил.
Благодаря этому Акхожа благополучно прошел отведенный ему Аллахом земной путь, пережил дядю и покинул сей мир в иную эпоху, когда о Тохтамыше уже почти позабыли…
«Если хоть часть из того, что наплел
Не теряя времени даром, хан вызвал к себе Кутлук-бека, вернувшегося из Крыма после смерти Мамая, поручил ему подобрать людей и заслать их на Русь под видом купцов или бродяг. Для виду им поручалось счесть дворы в Московском и Владимирском княжествах, так как русский князь занижает размер дани. Это не только выглядело правдоподобно, но и соответствовало положению вещей. Попутно соглядатаям следовало обращать внимание на броды через реки и состояние крепостей, но об этом говорилось лишь вскользь, однако именно для этого их посылали. Некоторых из шатающихся то там то сям бродяг наверняка схватят, и совсем не нужно, чтобы они наговорили лишнего. Их использовали втемную, и они не знали истинной цели своего задания, а потому усердно считали дворы, что тоже пригодилось…
Уже полгода, изнывая в томлении, при ханском дворе находились послы русских князей, но без высочайшего дозволения не смели покинуть столицу Орды. Теперь чужие глаза и уши были здесь излишни, потому, щедро одарив их, Тохтамыш отпустил всех с миром.
14 августа Толбуга с Макшеем возвратились домой. Среди прочего они поведали о том, что эмиры и мурзы, служившие прежде Мамаю, весьма злобствуют на великого князя за гибель своих родственников и друзей на Куликовом поле. Впрочем, хан не доверяет им, и они не обладают большим влиянием при дворе.
21
Конец ноября дождлив и слякотен – самая мерзкая пора, – но в том году он выдался на удивление сухим. Красно-бурая листва, облетевшая с деревьев, прела на земле, и от нее шел особый дух, который путники вдыхали с некоторой ностальгией после более чем двухлетнего отсутствия на Родине. Достигнув Оки у Коломны, Кочевин-Олешеньский послал Ваську Кустова на противоположный берег, чтобы уведомил о возвращении посольства.
Едва ладья с митрополитом Киевским и Великой Руси ткнулась в пологий глинистый берег и слуги спустили сходни, как по ним в белом клобуке и святительской мантии с иконой Богоматери[85], подаренной патриархом Нилом, сошел Пимен. Новый княжеский наместник Александр Андреевич, выходец из Литвы, вместе с епископом Герасимом встретили его подобающим образом, но несколько настороженно, ибо указаний насчет посольства не имели, знали только, что церковными делами ныне заправляет Киприан.
В приватной беседе Герасим ненавязчиво сообщил Пимену о находящемся в Москве другом митрополите. Но тот даже бровью не повел, лишь саркастически ухмыльнулся, полагаясь на грамоту святейшего собора, письмо патриарха и сопровождавших его греческих церковников. К тому же он понимал, что у его соперника за душой ничегошеньки нет, кроме княжеской благосклонности, которая слишком ненадежна и изменчива, чтобы доверяться ей…
– Тебе, епископ, видно, неизвестно, что кир Киприан, словно заяц, бежал от меня из Царьграда. То же повторится и здесь… – ответил Пимен, на что Герасим только руками развел: ну-ну – на все воля Божья.
Посольство намеревалось неделю отдохнуть в Коломне, а потом двинуться дальше, но не получилось – примчались княжеские люди во главе с боярином Иваном Григорьевичем Чуриловым, которого сопровождал ласковый с виду дьяк Нестор…
Сперва они заглянули к наместнику и предупредили, чтобы ни во что не вмешивался и не путался под ногами, ибо исполняют княжескую волю. Александр Андреевич только перекрестился:
– Свят, свят, свят! Боже, упаси! – и, сказавшись хворым, велел затворить ворота и никого не принимать.
От него Чурилов с Нестором направились к Пимену, остановившемуся на епископском дворе. Застали его в трапезной за пирогом с осетриной. Это ничуть не смутило московского боярина. Велел – и его люди сноровисто подхватили нового митрополита под руки, выволокли, почти вынесли его на высокое крыльцо. Там (о, ужас!) при всем честном народе, не разумеющем происходящее, совлекли с главы святителя белый клобук, а с тела содрали мантию, словно дерюгу с нищего перед поркой, оставив в одном подряснике. Пимен растерялся, и тут ему начали «бесчестье и срамоту чинить великую». Что-что, а это люди Чурилова умели. Русские только ахнули, а греки, посланцы патриарха Нила, изрядно оторопели. «Дикая страна, звериные нравы, страшные люди! Куда нас занесло?!» – в ужасе думалось им, хотя если покопаться в прошлом, то в Константинополе случались истории и похлеще.
Слава Богу, византийцы вовремя заявили, кто они такие, и благодаря тому избежали рукоприкладства, которое не миновало остальных. Посольских били по мордам, таскали за бороды, хлестали нагайками, и они быстро вспомнили, что здесь в ходу не римское, а русское право, после чего стали такими же, как прежде, – покорными и раболепными.
Указания Иван Григорьевич имел четкие и недвусмысленные: учинить строгое и скорое дознание, а потому не цацкался, понимая, что добром для посольских, брошенных в подвал, это не кончится.
Когда настала очередь Васьки Кустова, его привели к дьяку и спросили о Шолохове, толмач многое припомнил. В частности, что доносил Юрию Васильевичу об отравителе архимандрита Михаила, но тот не внял его словам, более того – наказал держать язык за зубами. Это заинтересовало.
– Так, может, Кочевин-Олешеньский сообщник супостата-убивца? – лукаво прищурился Нестор.
– Да кто ж их, бояр, разберет. Может, и так… – кивнул толмач.
Кое-что из объяснений посольских дьяк заносил на листы, но из-за природной лени, душевной расхлябанности, ослабшего зрения, а также из экономии бумаги и чернил коротко. Сообщение Кустова, однако, записал слово в слово и заторопился в Москву. Подследственные остались томиться в ожидании своей участи под присмотром Чурилова. Их более не допрашивали, оставив в покое до поры до времени.
У Юрия Васильевича от всего приключившегося началась нервная лихорадка. Ему то грезилась Ирина со своим словоохотливым дядюшкой, то чудилось, будто он с князем в березняке травит оленя, а то мнилось – покойница матушка, поджав губы, грозит ему перстом. Когда приходил в себя, силился понять, в чем промахнулся, чего не учел, но не мог постичь того.
В самом деле, он действовал инициативно и разумно, заботясь об интересах своего государя, однако задержка в Константинополе все перевернула с ног на голову. Вернись посольство до Куликовской битвы – и Пимена приняли бы с распростертыми объятиями. Он, конечно, благословил
В отличие от отчаявшегося Кочевина-Олешеньского Пимен продолжал верить в свою звезду. «Не отважится, не посмеет князь выступить против патриарха. Блажит, стращает… Опомнится и примет меня как миленький», – самонадеянно думал он.
В свою очередь, архимандрит Иоанн совершенно забыл, что сам претендовал на белый клобук, и открыто злорадствовал:
– Взалкали, честолюбцы, почестей?! Добились своего?! Ну так и получайте по заслугам!
Большинство посольских думало о будущем со страхом и какой-то обреченностью, всецело уповая на милость Божью, ибо больше было не на кого.
Из всех русских, вернувшихся на родину, ареста избежал один Федор Шолохов. В Коломне он сразу же отпустил своих слуг и, ни с кем не простясь, проследовал дальше. Опасался, что Еремей успел обо всем донести в Москву, и спешил укрыться в вологодской глуши у своего батюшки.
Меж тем Киприан вполне устраивал Дмитрия Ивановича. Летом тот помирил его с Рязанью на приемлемых условиях и казался не строптив. Менять шило на мыло не хотелось, а два святителя для одной Москвы многовато… Исходя из этого повелел: Пимена, самозванца, виновного в «злоумышлении и обмане», сослать в Чухлому, что в костромской земле, на вечное покаяние, митрополичьих бояр-блядей[86], лишив вотчин, подвергнуть заточению или отправить в ссылку по разным местам, а людей попроще подвергнуть телесному наказанию. Служителей церкви предали митрополичьему суду, который оказался не так жесток, как светский, но тоже не милосерден. Мягче всех наказали холопов, которые были и вовсе ни при чем, их без особых затей выпороли, словно детей. Что касается княжеского боярина Юрия Васильевича, самовольно поставившего митрополита Великой Руси и тем превысившего свои полномочия, то его велено было лишить живота…
– За что?! Опомнитесь! – пораженный такой «благодарностью» возопил Кочевин-Олешеньский, когда услышал княжью волю. – Я ведь для государя нашего Дмитрия Ивановича старался…
На это мастер заплечных дел лишь криво усмехнулся и прикрикнул на своих подручников:
– Чего мешкаете?! Хватайте его, живо!
Оторопевшего и обмякшего от ужаса Юрия Васильевича выволокли на двор, поставили на колени перед березовой плахой. Тупо и коротко тяпнул топор, производя усекновение головы.
Несмотря на протесты Пимена, грозившего проклясть князя-обидчика в сей век и в будущий, но не решившегося на это, его увезли в далекую Чухлому.
Посланцы патриарха поспешили вернуться в Константинополь. От них там узнали, как обошлись с рукоположенным архиереем. Нил вознегодовал и послал в Москву свое вразумление, настаивая на незаконности прав Киприана и каноничности поставления Пимена, просил помилосердствовать, выпустить и принять последнего, но тщетно…
22
Как и велел Кейстут, Ягайло выступил на Новгород Северский, но по пути таинственным образом растворился в утреннем тумане вместе со всей своей ратью.
Лесными охотничьими тропами он подошел к Вильно, и начальник гарнизона немец Ганул (иначе Ганулон) отворил перед ним ворота. Верные Кейстуту войска во главе с Витовтом бежали. Мятежники преследовали их. У Трок к Ягайло присоединились тевтонские рыцари. Совместными силами они штурмом овладели замком, находившимся на острове посреди озера. Витовт со своей матерью Берутой бежали на утлом челне и чудом спаслись.
Кейстут снял осаду с Новгорода Северского и поспешил к Гродно. При встрече с сыном он, не сдержавшись, стал укорять его за беспечность и глупую доверчивость по отношению к Ягайло.
– Волка по загривку не гладят, это любому известно! Никогда никому не верь, если хочешь умереть своей смертью. Иначе твое пребывание на свете превратятся в нескончаемую череду несчастий. Лучше думай о людях хуже, чем они есть, чем наоборот… – наставлял старый князь, пытаясь представить себе, как сын будет править Литвой, когда займет трон, и винил себя за то, что не научил его разбираться в людях, хотя это, может статься, самое главное для государя.
Из Гродно Кейстут направился в Берестье[87], расположенное на границе с владениями мужа его дочери Януша Мазовецкого, но зять не помог, сославшись на строптивость своих подданных, зато, когда тесть ушел к жмудинам, вторгся в Прибужскую землю и захватил города Дрогичин и Мельник.
Собрав войско, Кейстут снова соединился с Витовтом. До Трок оставалось рукой подать, когда им путь преградил Ягайло. Остановились друг против друга, не решаясь пустить в ход мечи. Пролить кровь соплеменников всегда непросто, особенно коли перед тобой ближайший родственник.
Ягайло имел численное превосходство, но не был уверен в преданности своих воинов, а потому обратился к Витовту с просьбой помирить его с дядей, уверяя, что не желает войны и предлагая вместо битвы устроить добрую охоту.
Всю жизнь Кейстут воевал то с Орденом, то с Польшей, то с соседними княжествами, ходил с Ольгердом на Москву и на старости лет устал от походов. Человеческие силы не беспредельны, его тело не только просило, но и требовало покоя. Все труднее становилось сосредоточиться, и ясный прежде ум начал подводить. Старость все сильнее затягивала в свой страшный водоворот, из которого не выбраться, не выплыть. К тому же сложившаяся ситуация была плохо предсказуема – столица Литовского княжества оказалась потеряна, одна орденская армия вторглась в Жмудь, другая присоединилась к Ягайло, и не учитывать этого было нельзя. Под давлением обстоятельств Кейстут согласился на переговоры с условием, что Скиргайло от имени старшего брата поклянется в безопасности переговорщиков и останется у него в лагере заложником.
Ягайло вызвал брата, и тот явился – под хмельком, в кое-как застегнутом малиновом кафтане, недовольный тем, что его оторвали от дружеского застолья. Растопыренной пятерней пригладил волосы, но порядка на голове тем не достиг.
– Готов ли ты рискнуть ради меня жизнью? – спросил брат брата.
Что на это ответить? Ухмыльнулся, дернул длинным пшеничным усом и кивнул, еще не ведая, что ему предстоит, а когда услышал обо всем, то скорбно уставился на Ягайло, уразумев только одно: если доживет до утра, то ему здорово повезет. Тем не менее отправился к Кейстуту и заверил его в полной безопасности, хотя очень сомневался в том.
Отец с сыном налегке, без мечей – в стане врага они все равно не спасут – отправились на переговоры, а Скиргайло, потребовав пива, остался ждать дальнейших событий. Стал вспоминать прошлое. Жены он не завел, а детей, прижитых на стороне, не знал, и знать не хотел… Пил, ел, спал, охотился, безобразничал, воевал… Чтобы отвлечься от муторных тяжелых мыслей, осушал кружку за кружкой пока не уснул.
Дядю и двоюродного брата Ягайло встретил с великими почестями и в то же время просто, по-родственному. Правда, глаза его лихорадочно блестели,
Как только отец с сыном оказались в шатре и Прокша задернул полог, их окружили вооруженные люди. То, что не смогли сделать посредством силы, свершили с помощью коварства и лжи.
Старый князь мгновенно все понял, и ему стало так тошно от вероломства племянника, что на некоторое время он потерял дар речи. Вот она, расплата за доверчивость, в которой упрекал сына, а сам оказался ничуть не лучше. Горькое чувство безысходности переполнило его – не хотелось ни умирать, ни жить. Витовт сперва не вполне осознал случившееся, а потому только улыбался, переводя взгляд с одного воина на другого, как бы спрашивая: что происходит?
Вежливо, но настойчиво предложили из-за непогоды перенести переговоры в Вильно. Кейстут согласился. Ситуация еще могла измениться, во всяком случае, в это хотелось верить, если же отказаться, то его тут же прикончат. В жизни случалось разное, но всякий раз он выходил сухим из воды.
Как-то попал в плен к рыцарям Девы Марии, и те из уважения к нему поместили его не в подземную тюрьму Мариенбурга, а в обычные покои, у дверей которых поставили стражу. К нему допускали только слугу-литвина, приносившего пищу, которого еще в молодости взяли в плен и крестили. Беседы с пленником на родном языке и слышанные им рассказы о подвигах Кейстута подвигли его на предательство. Он помог узнику по дымоходу выбраться из комнаты и раздобыть белый рыцарский плащ. Во дворе замка стоял оседланный конь великого магистра. Предвкушая, как вытянется лицо Винриха фон Книпроде, Кейстут взобрался в седло, тронул поводья и, никем не остановленный, покинул Мариенбург. Отъехав несколько верст, он бросил коня на дороге, ведущей на восток, и пешком отправился в Мазовию к своей дочери. Спустя месяц, возвращаясь оттуда, он сжег два орденских замка, опять попал в плен и вновь бежал. Так, может, повезет и еще разок?
Кейстута с Витовтом увезли в Вильно, оказывая им по пути всевозможные почести, но не допуская к ним посторонних, а их войску велели разойтись, объявив, что князья отправились в столицу для заключения мира. За крепкими каменными стенами Верхнего замка Ягайло почувствовал себя увереннее, велел наложить на Кейстута оковы и на том успокоился.
Тут неожиданно в Вильно прибыли ордынские послы. После победы над Мамаем Тохтамыш велел известить о своем воцарении в Орде не только подвластных ему русских северо-восточных князей, но и Литву. Путь посольства пролегал через Тверь и Смоленск. Меж тем Кейстут захватил власть и спешить оказалось некуда, но, как только Ягайло вернул себе литовский престол, оно двинулось дальше и добралось до Вильно.
Ордынцы вручили великому князю грамоту, в которой хан объявлял о своем сюзеренитете над Великим княжеством Литовским и писал: «Я, Тохтамыш, извещаю Ягайло о том, что Мы воссели на великий престол и посылаем к тебе послов под предводительством Кутлу Буги и Хасана…»
Хан жаловал князя ярлыком на его владения и требовал, чтобы тот выплачивал ему чисто символическую дань за южнорусские земли. Понимая, что ссориться с Ордой не время, Ягайло поблагодарил за ханскую милость, на словах признал верховную власть Тохтамыша и одарил послов.
Казалось, все наладилось, но княгиня Юлиания Александровна не отставала от сына:
– Пока Кейстут и Витовт живы, мы в опасности. Ты не простой литвин, а великий князь, и обязан не допустить грядущей междоусобицы. В этом высшая справедливость любой власти. Междоусобица неизбежна, ибо рано или поздно твои пленники выйдут на волю. Выполни свой долг, сделай то, что тебе надлежит! Гнилые зубы вырывают, как бы ни было больно, иначе нельзя…. А я выпрошу у Господа прощение тебе, материнская молитва и на земле, и на воде спасает, убережет тебя и от преисподней…
Упрямство Юлиании Александровны оказалось непереборимо, и Кейстута перевели подальше от посторонних глаз в Кревский замок, а Витовта пока оставили в Вильно.
Старика бросили в подвал главной башни, сложенной из больших камней с крохотным оконцем под потолком. Четверо суток его томили голодом, надеясь, что умрет сам, но он оказался живуч. На пятую ночь Кейстуту почудилось, что в углу белеет голый череп, а под ним ребра и прочие кости.
– Мерещится, или сама старуха Смерть пожаловала? – спросил сам себя и вместо ответа услышал шаги по лестнице – все ближе и ближе.
В подземелье спускались коморники Ягайло: Прокша, Лисица и Жибентяй. Вошли с факелом и остановились у двери, рассматривая старика, потом разом бросились на него, повалили на пол и удавили золотым шнуром от его кафтана. Бывшего при Кейстуте слугу русина Григория Омулича, попытавшегося было защитить своего господина, зарезали, как теленка. Впрочем, участь его была предопределена заранее, ибо оказался свидетелем всего.
Вскоре разнесся слух, что старик помешался и повесился. Его тело со всевозможными почестями доставили в Вильно. Возле главного языческого святилища вырыли глубокую яму, а над ней сложили огромный погребальный костер из дубовых поленьев. Ягайло по-своему любил дядю и позаботился обо всем заранее. Покойника, одетого в лучшее платье, положили на дрова, с ним – оружие, рысьи и медвежьи когти и охотничий рог. Возвели туда одного из холопов Кейстута и его коня. Свершив жертвоприношения жрецы подпалили поленья, и языки пламени взметнулись к небесам, обиталищу Перкунаса. Внешне все выглядело очень благопристойно, даже слащаво, если не знать, что за этим стояло.
Судьба Витовта висела на волоске, особенно после того, как его перевели в Крево…
23
Приближалась зима, по ночам слышалось тявканье лисиц, крики сов, а утром на глинистой тропе видели волчьи следы. Из леса к человеческому жилью зверей гнал голод – проклятье северных волостей.
С наступлением холодов болото застыло, и Андрей Иванович Одинец, растянув людей цепью, повел их на лыжах-снегоступах искать языческое капище. Где оно находилось, он лишь приблизительно догадывался, шли почти наобум, продираясь через заросли кустарника и бурелом. Волхвов отыскали случайно – по струйке дыма, поднимавшейся из запорошенной до самой крыши избенки, рядом с ней стоял деревянный истукан с желтыми янтарными глазами и такими пухлыми алыми губами, как будто он только что испил кровушки. Вокруг идола на деревьях висели шкуры соболей, куниц, медведей, бобров – дары язычников.
Расчистили вход, дружно, по-молодецки высадили дверь и нашли внутри трех перепуганных до смерти жрецов, одним из которых оказался Никита Шолохов. Его спеленали ремнями по рукам и ногам, а так как об остальных указаний не имели, то их просто перерезали, словно свиней. Затем, накинув на идола аркан, повергли его наземь, порубили в щепу
Больше в Вологодчине делать было нечего, да и надоели Одинцу тамошние бесконечные ночи и тоскливый волчий вой. Угрюмым, неприветливым казался ему этот дикий полуночный край… В Подмосковье, казалось, даже серые волки воют веселей, задорней, чем здесь, хотя волк везде волк. По замерзшей реке покатили на юг, укрывшись медвежьей шкурой до самого носа. Одинец лежал в санях, прихлебывал из склянки, висевшей на груди, с некоторым самодовольством вспоминал, как ловко справился с поручением, и гадал, чем князь пожалует за службу…
Неделю спустя после его отъезда Федор Шолохов добрался до отчего дома, но нашел на его месте лишь обугленные останки бревенчатых стен да одиноко смотрящие в бледно-серое небо печные трубы. Разузнал подробности случившегося и чуть не разрыдался. Горе стояло комом в горле, а голова кружилась, как то бывает, когда основательно выпьет на пустой желудок. Особо кручинился о том, что не перенял батюшкины секреты чародейства – думал, успеется, да просчитался, а другие волхвы чужаку ничего не откроют…
Малость успокоившись, сообразил, что, коли отца поймали, то и за ним, верно, прикатят, и отправился в Великий Новгород – оттуда выдачи нет, там земля вольная. Впрочем, чем больше свободы, тем меньше справедливости, но зачем Федору справедливость, не судиться же туда ехал…
Последние годы он жил среди христиан и присматривался к ним, но креститься не желал, не понимая учения, призывавшего возлюбить врагов своих, как друзей. Тем не менее отдалился и от старой веры.
На берегу Волхова, на шумном, многолюдном торжище нос к носу столкнулся с Саврасом, бывшим соседом, который перебрался в Новгород несколько лет назад, а нынче вступил в дружину некоего ватажника по прозвищу Песий Глаз, который по весне собирался идти «гулять» на Волгу и ныне набирал «охочих людей». Это называлось «походом за зипунами».
– У нас князей да бояр нет, зато с нами Бог, правда и святая София. За них и сложим буйны головы, коли не повезет. Иди к нам, не пожалеешь, – пригласил Шолохова Саврас.
Э, была не была, согласился – не лишиться бы только живота ни за что, ни про что…
Песий Глаз оказался несколько странноватым, постоянно лыбился, будто вспоминал что-то потешное и чему-то ухмылялся. Этим тиком Господь наградил его после последнего разудалого похода на Волгу – славно гульнули, да не все возвратились… Тогда всем досталась богатая добыча, потому многие считали предводителя ватаги почти героем, этаким Садко или Василием Буслаевым[88].
Кто только не прибился ныне к ватаге Песьего Глаза: бывшие мастеровые, забросившие свое ремесло по слабости к хмельному, «житные люди», которым осточертела сварливость жен, селяне, бежавшие от нужды и поборов вотчинников, ратники, оставшиеся не у дел, еретики-стригольники, на которых с недавних пор начались гонения, и даже два попа, лишенных приходов за непотребное поведение. Добрым оружием – кольчугами, мечами, луками, самострелами – ватажников втайне ото всех снабдили некоторые новгородские бояре и купцы, так называемые «лучшие люди». За это по возвращении ватаги из похода они получат часть добычи, которая окупит все траты и принесет еще немалую прибыль. Все дерзостно полагались на опытность Песьего Глаза, свою лихость и госпожу удачу.
По весне ватага отправилась на границу с Ярославской землей. Там в сельце Камыши в церквушке Николы Угодника, покровителя странствующих по водам, совлекли с себя нательные кресты и вручили их батюшке на сбережение. Когда вернутся, получат свое распятие обратно, а по хозяевам невостребованных крестов поп сочтет погибших и отслужит по ним панихиду…
В устье Мологи срубили пятнадцать сосновых ушкуев[89], снабдили их парусами и спустили на воду. Закачались, заплескались на речной воде боевые ладьи, а вскоре вспенили воду весла, ватажники вышли в Волгу и понеслись вниз по течению.
Миновав Кострому и Нижний, достигли черемисских владений. В том месте, где за большой мелью, называемой кормщиками сушью, в Волгу впадает пограничная река Сура, свернули в нее и выставили на высоком нагорном берегу дозорных.
Коротая время, чесали языками. Кто-то из бывалых ватажников поведал, что неподалеку от здешних мест есть гора Змиева, где прежде обитал шестиглавый дракон, но богатырь убил чудище и оно обратилось в камень, который доныне виден с воды. С этим спорить никто не стал – в чудеса верили. Один из житных людей рассказал о ведьмах – страстных охотницах до молока, которые по ночам истощают коров.
– Что ж, они к людям в хлев залезают? – недоверчиво спросил кто-то.
– Зачем же? Они доят скотину на расстоянии. Начертят круг на земле с заговором и в центре его воткнут ножик. Все молоко задуманной коровы само из нее потечет…
Потом, стуча себя кулаком в грудь, поп-расстрига стал уверять, что Адамов рай вовсе не сгинул, а существует, только далеко на востоке.
– А тебе откуда сие ведомо? – засомневался кто-то.
Недоверие обидело бывшего священника, и он пояснил:
– В моем приходе обитал некий мореход Моислав, открывший мне на исповеди, что однажды буря принесла его ладью к высокой горе, на которой был изображен Деисус необыкновенной величены. Солнце скрылось, но откуда-то лился неописуемый свет, а из-за горы слышалось ликование. Корабельщики послали одного из своих товарищей посмотреть, что там такое… Тот взобрался наверх, всплеснул руками и сгинул. То же случилось и с другим. Третьего привязали веревкой за ногу и, когда он поднялся, сразу же сдернули его вниз, но он оказался уже бездыханным. То место и есть земной рай…
Припоминали и другие страшные и загадочные истории. Скажем, как несколько лет назад в течение целой седмицы (недели) Волхов тек вспять или о моровой язве, называемой ганзейскими гостями «черной смертью», которая скосила столько люда, что и не счесть… Да что говорить, коли в городах Глухове и Белозерске вымерли все жители до единого. Федор дивился услышанному, запивал россказни бражкой и радовался жизни.
Три дня Волга оставалась пустынна, если не считать утлого челна со стариком, ловившим рыбу, на четвертый показались шесть булгарских плоскодонных судов, идущих к Нижнему. Торопливо облачились в кольчуги, забрались в ушкуи, и, когда караван поравнялся с устьем Суры, Песий Глаз свистнул, да так, что в ушах засвербело. Ударили весла, и две сотни глоток разом выдохнули:
– Господи, сподобь!
На что сподобить? Да на разбой! Вылетели на волжский простор и поняли, что купцам уже не ускользнуть от них. Попались, миленькие! При виде ушкуев, паника парализовала булгарских корабельщиков. Кинулись разбойники на них, словно кречеты на утиную стаю. Засвистели, запели стрелы, глухо застучали
Молодых вязали на продажу, а остальных, несмотря на то что многие предлагали за себя выкуп, кидали в воду, не желая ждать. Плывите, милые, до самого Хвалынского моря[90]… Добыча оказалась знатной: ковры, восточные пряности, благовония, дорогие цветастые ткани.
Беспечная вольная жизнь нравилась Шолохову, о прошлом теперь вспомнил как-то отстраненно, вроде как оно и не с ним было.
24
Природные явления в том году не сулили добра: на востоке поднимались огненные столбы, о которых с ужасом писали летописцы, а в небесах явилась звезда в форме копья. Это предвещало несчастья: войну, голод, мор и прочие напасти. А однажды на дворе Симеона курица петухом запела, такое называлось «воронограй» или «куроклик» и было опять же не к добру. Матушка свернула той рябе голову и бросила ее через порог приговаривая: «На свою голову не пой петухом», но не помогло. Крепкий дотоле батюшка захворал. К нему приглашали знахарей, бубнивших над огнем заговоры, зелейщиков, поивших его лечебными отварами из трав и кореньев, ворожей, бросавших в воду раскаленные угли и что-то шептавших над ними. Не помогало. Чувствуя близость конца, отец наказал Симеону по весне отправиться в Сарай-Берке, ибо сговорился с бухарским купцом о поставке ему льна в обмен на восточные ковры. Сделка представлялась выгодной, и он не хотел, чтобы она сорвалась…
Видя, что самый близкий человек неумолимо угасает, Симеон ощущал себя над бездной вечности. Только сейчас он начал понимать, как мало ценил родителя, как мало уделял ему времени.
В голову невольно лезли черные поганые мысли, которые гнал, как мог, но они вновь и вновь приходили на ум. Когда больной совсем ослаб, перестал есть и просил только питье, позвали священника. Тот привычно оттарабанил покаянные молитвы и тем очистил умирающего от грехов. Под утро батюшка отошел в мир иной. Справив сороковины и отплакавшись. Симеон засобирался в дорогу.
Видя это, мать разволновалась, поскольку странствующие по водам подвергали риску не только имущество, но и свои души, а посему безрассудно искушали Бога, но узнав, что это воля покойного, велела, по обыкновению московских купцов, взять в храме просфору и отнести ее ворожее в Замоскворечье. Согласно преданию после заклинания просфора избавляла странствующего от бед, пока находилась при нем. Симеон в этом сомневался: коли просфора освящена, то при чем тут колдовство?! Однако все же отправился к ворожее, и матушка успокоилась. Да и много ли ей надо? После смерти мужа она сильно сдала и уже не жила, а доживала свой век. Симеон видел, как ей одиноко и тоскливо, но поделать ничего не мог.
Погрузив на ладью лен и седла русской выделки, пользовавшиеся большим спросом в Орде, Симеон ждал, когда составится караван. В одиночку по Волге не плавали – слишком велик риск лишиться не то что товара, но и живота. На этом, одном из важнейших торговых путей Восточной Европы столетиями грабили путешественников, купцов и послов.
Неожиданно явился молодец в красном колпаке посыльного и позвал Симеона на великокняжеский двор. Приплелся, и его провели к бывшему батюшкиному приятелю, дяде Нестору, который мнил себя первым после Бога помощником благоверного князя Дмитрия Ивановича. Впрочем, может, так оно и было…
– В Орду, сказывают, собрался, так сделай милость, извещай меня о том, что там увидишь и услышишь. Тохтамыш пока благоволит к Москве, но кому доподлинно ведомо, что у басурманина в башке, – изрек дьяк и принялся несколько пространно растолковывать, что его интересует.
Использование купцов в качестве разведчиков являлось обычной практикой средневековья, которая широко применялась как на Востоке, так и на Западе.
– А как доносить-то тебе, дядя Нестор? – полюбопытствовал Симеон.
– В Сарае-Берке на базаре найдешь сапожника Али по прозвищу Маленький – он и правда не выдался росточком. Передашь ему, что нужно, остальное не твоя забота.
«Раз услужишь, так потом и не отвяжутся!» – опустив глаза и поджав губы, с неудовольствием думал Симеон, а Нестор поглаживал свой лысый, поблескивающий, словно смазанный постным маслом, череп и внимательно следил за ним. Наконец то ли прочел, то ли угадал его мысли и завершил свое напутствие многозначительным замечанием:
– Бог вознаградит тебя за все. Своей службой ты не только князю услужишь, но и всей земле русской.
Это было откровенным лукавством, и Симеону подумалось: «Ой, всей ли земле? Есть Киев, который под Литвой, есть великие князья Тверской, Рязанский, Нижегородский… Да мало ли имеется иных земель на Руси, кроме Москвы…» – однако смолчал – дядю Нестора не переспоришь.
Как только сошел лед, караван ладей двинулся вниз по Москве-реке, а затем по Оке. Миновав Муром, за излучиной реки на правом берегу заметили татар, поивших коней. Те скрылись в кустах и принялись стрелять по проплывавшим мимо торговым судам. Двоих ранили. Караванщики, не видя противника, наугад отвечали из самострелов. Попали в кого или нет – непонятно.
Опасаясь, что ордынцы по своему обыкновению попытаются напасть под утро, заночевали посреди реки на Чухтском острове, выставив дополнительную стражу, но обошлось – видно, нехристей оказалось мало и они не рискнули сунуться.
В Нижнем разузнали обстановку. Остерегались ушкуйников из Великого Новгорода, бывших кем-то вроде речных пиратов, которые, внезапно появляясь на Волге, грабили всех без разбора и снова исчезали. Случалось, нападали и на города, несколько раз брали Булгар, воспользовавшись «замятней» в Орде, не побрезговали даже Сараем-Берке. Шесть лет назад полторы тысячи[91] ватажников под предводительством своих атаманов Прокопия и Смолянина явились под Кострому. Княжеский наместник Александр Федорович Плещей, младший брат митрополита Алексия, вывел им навстречу пять тысяч горожан, но его обошли с тыла. Еле ноги унес. Взяв город, разбойники хозяйничали в нем целую неделю, почище нехристей. Поплыли дальше, захватили Нижегородский посад, бесчинствовали на Каме, в булгарской Казани продали басурманам русских жен и девиц и спустились по Волге до самой Хазторокани (Астрахани). Им уже мерещилось, что на таких удальцов нет и не может быть управы, но самодовольство к добру не приводит. Правитель города Салчей, внук хана Джанибека, подольстился к атаманам, напоил «дорогих гостей» и, когда все уснули, велел перерезать их.
Иногда походы ушкуйников направляли новгородские бояре и купцы против своих торговых конкурентов, но чаще они организовывались стихийно. Таким образом, энергия, накапливавшаяся в феодальной республике, выплескивалась на сторону; если этого не происходило, в городе вспыхивали междоусобицы, нередко кончавшиеся братоубийством…
Набеги новгородской вольницы раздражали московских, нижегородских и тверских князей, ибо подрывали торговлю по Волге. На ушкуйников жаловались
В Нижнем московские караванщики узнали, что совсем недавно пятнадцать ушкуев с крамольниками проследовали мимо города вниз по реке. Купцы обеспокоились и наняли еще сотню ратников в дополнение к уже имеющейся охране. Да и как не поостеречься, коли на ватажниках креста нет и эти «милые люди» не имеют привычки кого-либо щадить…
Отслужив молебен в путь шествующим по водам в церкви Всемилостивого Спаса, москвичи двинулись дальше, ибо повернуть назад значило понести изрядные убытки, а для некоторых и разорение. Достигнув границ Руси, караван оказался в черемисских владениях. На веслах огибали большую мель близь устья Суры, когда навстречу один за другим, словно серые гуси, выплыли пятнадцать ушкуев. Спасаться бегством было поздно – торговые ладьи неповоротливы и тихоходны, их все равно настигнут.
Купцы надели кольчуги и достали оружие. По мере того как корабли сближались, обе стороны начали осыпать друг друга стрелами и бранью. Сошлись борт о борт. С криками и руганью новгородцы полезли на торговые суда. Зазвенели клинки, ударяясь друг о друга. Где-то одолевали москвичи, где-то ватажники. Хорошо, не поскупились на дополнительную стражу, без нее пришлось бы туго.
Федор Шолохов рубился в первых рядах. Его свирепый взгляд устрашал даже более меча. Весь в горячке боя кинулся к молодцу в зеленом кафтане, который только что снес голову попу-расстриге, верившему в земной рай. Тот обернулся, и Шолохов остолбенел, признав в нем чародея, с которым познакомился в Константинополе.
– Откуда ты здесь, маг? – приходя в себя, спросил он охрипшим от волнения голосом.
– Какой, к черту, маг, боярин?! Я московский купец Симеон, но коли уж мы с тобой опять свиделись, то скажи только одно: зачем ты отравил Еремищу, чем он тебе не угодил?
– Тем, что намеревался донести на меня великому князю. Впрочем, зелье все равно не подействовало…
– Нет, оно сделало свое дело, только позже… – буркнул Симеон и, не теряя времени, скрестил свою саблю с мечом Шолохова.
Рубились яростно, с остервенением. Сыну боярина сам Перун повелел владеть оружием, а купцу, странствующему по миру, чтобы сохранить жизнь, тоже не раз приходилось превращаться в воина, потому его атрибутом помимо весов была и сабля. Как бы то ни было, но москвич оказался ловчее: рука ватажника с мечом шлепнулась на палубу и он взвыл от боли… Добивать его Симеон не стал: выживет – на то Божья воля, а нет – знать, туда ему и дорога.
В результате скоротечного речного боя команды одиннадцати ушкуев оказались перебиты, но остальным четырем удалось захватить два купеческих судна и отойти с ними к Суре. Новгородцев не преследовали, ибо потери москвичей оказались слишком велики. Мертвых ватажников побросали за борт, а своих сложили у бортов, чтобы позже предать земле, и тронулись дальше.
Песий Глаз, стоя на корме захваченной им купеческой ладьи, провожал взглядом уходящий караван и по своему обыкновению лыбился… Он и правда был удачлив, чего не сказать об убитых.
Спустя неделю их тела начали подниматься со дна и плыть по течению. Когда утопленников прибивало к берегу, жители прибрежных селений шестами отталкивали их подальше, ибо считалось, что они приносят несчастья.
25
После воцарения Тохтамыша в Орде оживилась коммерция, затихшая в размирье, зашумели базары, наполнились караван-сараи, загалдели на всех языках чужеземные купцы, зазывая покупателей и расхваливая свой товар. С верховий Волги и снизу, с Каспия, потянулись груженные всякой всячиной суда, а по суше, звеня колокольцами, побрели караваны верблюдов с тюками пряностей, тканями, коврами и прочим, потащились возы, груженные зерном, мехами, железными изделиями…
Расторговался Симеон так, что хоть домой не возвращайся. Одно покупал, другое продавал. Деньги сами текли в мошну, и это завораживало, но однажды к нему на базаре подошел клейменый раб, перекрестился, поклонился в ноги и, понизив голос, молвил по-русски:
– Господин, татары собираются на Москву. Ради всего святого, предупреди о том Русь…
– Да кто ты такой? – недоверчиво спросил Симеон.
– Я Илья из Владимира. Взят в полон при Пьянее[92]… – скорбно опустив глаза, ответил невольник и, не задерживаясь более, заковылял дальше по длинному торговому ряду.
Симеон встревожился и, оставив товар на слуг, направился следом на некотором отдалении. Илья подошел к рязанскому купцу Гурию, поклонился так же, как прежде Симеону, перекрестился и что-то зашептал ему на ухо.
В полдень, когда жара опустилась на город и торговля замерла, на постоялом дворе в русском квартале, где останавливались купцы, Симеон подсел к Гурию:
– Видел, к тебе нынче подходил клейменый раб. Что он хотел?
– Полоумный! В неволе многие лишаются рассудка. Таких сразу видно по безумному взгляду и сбивчивым невразумительным речам. Нынешний утверждал, что Орда якобы собирается на Москву. Но разве сие возможно? Хан благоволит к князю Дмитрию, за то что тот, разбив Мамая, помог ему вернуться в Сарай-Берке, одарил его послов и отпустил их с миром…
– А коли он не кривил душой и все так и есть?
– Мне-то что до того? Рязань, почитай, полтораста лет кровью умывается, прикрывая Русь от Поля, а твои князья перед ханами на брюхе ползают, руки им лижут, вымаливая ярлыки. Если для Рязани Орда – злобная и жестокая мачеха, которой можно предъявить длинный кровавый счет, то для Москвы – строгая, но любимая матушка, которая может пожурить, но и защитит в случае чего… – ответил Гурий и зло глянул на молодого купца.
Что тут возразишь? Московские князья XIV века пока не помышляли о русском единстве, а радели лишь о своих корыстных интересах, прибирали к рукам то, что плохо лежит. Впрочем, коли рязанец и прав, то что с того? Симеон за князей не в ответе…
После сладкого обволакивающего послеобеденного сна, когда жара спала, испив малинового кваса, он отправился размять ноги. Выйдя на так называемую Шелковую площадь, находящуюся перед ханским дворцом, увидел толпу, подошел ближе и остолбенел – невольник, подходивший к нему на базаре, был посажен на кол.
Эта казнь считалась одной из самых мучительных, несчастному старались не повредить важные для жизни органы. У искусных палачей особым шиком считалось насадить человека на кол так, чтобы острие вышло из спины не более чем на пол-аршина между третьим и четвертым ребрами. Таких заплечных дел мастеров правители переманивали друг у друга, словно сладкоречивых поэтов и искусных зодчих.
Так или иначе, но Илье повезло, палач попался неопытный – потеряв сознание, он находился при смерти.
Вспомнились слова казненного, и Симеон
– Мир тебе, мастер Али. Я от Нестора…
Ремесленник блеснул черными зрачками, отложил нож с лекалом и жестом показал на заднюю дверь.
– Хан, кажется, собирается на Русь. Сможешь переслать о том весть?
– Отчего ж, смогу все, но с тебя золотой.
«Ого! Про золотой дядя Нестор не сказывал…» – машинально отметил про себя Симеон, но торговаться не стал: взялся за гуж – не говори, что не дюж.
Тем же вечером Тохтамыш давал указания начальнику городской стражи.
– Сперва захвати суда. Ни одно из них не должно прорваться вверх по Волге. И усиль стражу у ворот, чтобы ни один русский не улизнул отсюда.
– А как определить, русский это или нет, среди них многие говорят по-нашему?
– По кафтану. Они застегивают его на правую сторону, а правоверные на левую. Потом оцепи русский квартал… Ремесленников не трогай, а купцов вяжи всех без разбору…
– Будет исполнено, всемилостивейший повелитель. Пусть солнце удачи освещает твой путь, а вихрь несчастий запорошит глаза твоим врагам. Осмелюсь полюбопытствовать, к чему все это? – низко кланяясь, спросил начальник стражи.
– У нас, как всегда, все шиворот-навыворот – один из невольников второго визиря Бек-Ярыг-оглана подслушал разговор своего господина с правителем Хазторокани Салчеем и принялся на базаре предупреждать своих соплеменников о готовящемся походе. Слава Аллаху, среди русских у нас есть преданные люди. Раба схватили и подвергли пытке, но кому он наболтал – неведомо, поскольку сам того не помнил… Теперь главное, чтобы это не дошло до Руси.
Поздним вечером стражники окружили русский квартал и всех торговых гостей взяли под стражу, а их товары разграбили.
26
Переправив войско на правый берег Волги, Тохтамыш повел его заранее намеченным маршрутом. Каждый всадник имел по двадцать стрел, копье, по крайней мере одну сменную лошадь и мог менять коней на полном скаку. Армия шла почти без остановок, зигзагами, дабы сбить с толку противника, поворачивая то на юг, то на запад, то на север.
Дмитрий Константинович Нижегородский первым проведал о выступлении Тохтамыша и, когда тот приблизился к его владениям, выслал ему навстречу своих сыновей Василия Курдяпу и Симеона с изъявлением покорности. Хан принял их благосклонно и предложил им присоединиться к нему. Отказать не посмели.
У рязанского рубежа ордынцев встретил великий князь Олег Иванович, получивший от сторожей, высылаемых в Дикое поле, весть о подходе татарского войска. Преподнеся Тохтамышу дары, он обвел ордынцев вокруг своих владений, указал им броды через Оку у Серпухова и дал проводников. Последнее, впрочем, было излишним – ордынцы знали дорогу на Москву.
«Пол русского улуса уже переметнулось на мою сторону… То ли еще будет дальше!» – думал хан, наблюдая за переправой воинов через Оку.
Дмитрий Иванович, как и другие великие князья, имел среди татар доброхотов, которым регулярно посылал подарки, а те, в свою очередь, извещали его обо всем, что творилось в Орде, но тем летом сведения приходили весьма противоречивые, а потому трудно было понять, какую похлебку варит Тохтамыш в своем казане. Объяснялось это тем, что некоторых осведомителей московского князя разоблачили и они сообщали на Русь то, что им было велено, а не то, что происходило на самом деле.
В конце лета у Дмитрия Ивановича родился сын. Крестили его на восьмой день, так как это число напоминало об обрезании младенца Христа, и нарекли Андреем. Митрополит тогда находился в Великом Новгороде, потому княжича крестил игумен Феодор Симоновский. После обряда счастливый отец устроил крестинный стол. При этом кроме гостей кормили и нищих. Москва пребывала в блаженном неведении.
В эту самую пору туда примчался сын Али Маленького со странным и невероятным известием. Старик Нестор разволновался и заторопился к великому князю.
– Беда, государь! – молвил дьяк, склонясь перед Дмитрием Ивановичем, и доложил о сведениях, полученных им от татарчонка.
– Да правда ли это? – с недоверием отнесся к услышанному князь – уж больно не хотелось в такое верить.
– Симеона я знаю с детства, именно он разузнал о том, кто умертвил Михаила Спасского, чем доказал свою преданность. Да и к чему ему тебя дурить, какая в том выгода?
Сомнения великого князя развеял гонец от тестя Дмитрия Константиновича Нижегородского, подтвердивший, что Тохтамыш выступил в подход.
Вновь, как два года назад, священники читали прихожанам грамоты с призывом постоять за Москву и православную веру, но желающих воевать оказалось до странности мало. Боевой дух, вдохновивший русских на Куликовскую битву, за прошедшее время выветрился… Пришлось насильно сгонять молодых людей, не ждавших от предстоящей войны ничего хорошего.
Московская рать выступила на Коломну по наиболее безопасной от всяких случайностей Котловской дороге. Ожидали известий о подходе союзников, но те не торопились: одни ответили уклончиво и неопределенно, другие молчали, словно не получали грамот. Чем дальше шло войско, тем все более мрачнел Дмитрий Иванович. На сей раз он не знал ни численности противника, ни где он находится. Сторожа, высланные вперед, бесследно сгинули, отправленные следом за ними – тоже… Прежние матерые разведчики Родион Ржевский, Андрей Волосатый, Василий Тупик, Семен Мелик полегли на Куликовом поле, а с молодых что взять… Неопределенность томила.
Воеводы предлагали стать на переправах через Оку и послать к хану посольство с дарами, а коли подарки не возымеют действия, то укрыться на севере, в лесной болотистой стороне:
– Русь ныне оскудела ратниками, а на удельных князей полагаться нечего, Москва им словно кость в горле… – говорили советники.
Можно было запереться и в столице. Близилась зима, и с ее наступлением ордынцы сами уберутся. Каменные стены Кремля, достигавшие в толщину четырех аршин и имевшие восемь башен, разрушить было непросто.
«Эх, нет Митяя! Он бы присоветовал что-нибудь», – с сожалением думал великий князь, недобрым взглядом окидывая воевод. После тяжелых раздумий Дмитрий Иванович, «не подняв руку против царя Тохтамыша, силу свою распустил и сам с небольшой дружиной направился в Кострому». Это походило не на тактический маневр, а на бегство. Если бы он намеревался сопротивляться, то не распустил бы ратников и остановился не в трехстах пятидесяти верстах от Москвы, а в сотне, чтобы угрожать противнику с тыла и препятствовать разграблению волостей.
Тем не менее великий князь наказал столице обороняться до последней возможности, а княгине с детьми ехать к нему… От этого москвичи пришли в смятение – их бросили
Оставшаяся без твердой руки чернь взбунтовалась, ударили в колокола и собрали вече, которого здесь отродясь не бывало. Спорили до хрипоты и, потеряв всякое доверие к «лучшим мужам», постановили никого из города не выпускать. Некоторым все же дозволяли уехать, но предварительно обирали их до нитки и грабили дворы беглецов.
За два дня до смуты в Москву вернулся Киприан, посещавший Великий Новгород для митрополичьего суда и сбора церковной дани, а кроме того для осуждения ереси стригольников. Вскоре он пожалел о своей поспешности, особенно когда улицы запрудил народ, который уже никого не боялся и не слушал, кроме горлопанов, кричавших:
– Эта власть не от Бога, а от Дьявола! Князь предал нас!
– Жили спокойно, так нет же… И зачем только проливали свою кровушку на Куликовом поле, коли навлекли этим нашествие?
Другие в ответ только поддакивали:
– Да чтобы погубить нас всех!
Слушая это, некоторые заливались слезами:
– Теперь все погибнем, никто не спасется!
Услышав подобные речи, Киприан вознамерился оставить город вместе с великой княгиней Евдокией Дмитриевной, но чернь отказалась их выпустить. Не сразу, а только после длительных увещеваний им разрешили уехать, но не посовестились, ограбили и их. Это действия уже были направлены не против богачей, а против высших лиц светской и духовной власти.
Отъезд митрополита и великой княгини еще более усилил брожение умов. Безумные слова порхали то там, то сям, потеряв страх простолюдины несли все, что им взбредет в голову. В иное время за такое рвали языки, но сейчас смерть стояла за плечами и все чувствовали ее леденящее душу дыхание. Нежданно с сотней воинов в Москву прибыл сын Андрея Ольгердовича князь Остей и с молодой энергией стал восстанавливать порядок, сжег посады, как требовала военная наука того времени, и принялся готовить Кремль к осаде.
В это самое время, захватив и спалив недавно обнесенный дубовыми стенами Серпухов, лежавший в девяноста верстах от столицы у брода через Оку, не опасаясь ни засад, ни фланговых ударов, Тохтамыш вел свою армию вперед, словно клинком рассекая владения Дмитрия Ивановича.
27
Утром в понедельник 23 августа, в день мучеников Лупа и Иринея, на юго-западе за лесом показались дымы. Сердца москвичей затрепетали – подходят. В полдень со стороны Калужской дороги увидели всадников в остроконечных войлочных колпаках и лисьих шапках. На Боровицких воротах затрубили в трубы. Народ высыпал на стены и с любопытством, смешанным со страхом, взирал на воинов в длинных холщовых кафтанах, восседавших на низкорослых лохматых лошадках. «Неужто в таком обличье явилась к нам смертушка?» – крестясь, думали люди.
Несколько всадников приблизились к Кремлю на безопасное расстояние и на ломаном русском спросили, в городе ли великий князь? Закричали, что нет, надеясь, что татары уберутся, что им нужен Дмитрий Иванович, а вовсе не город, но тщетно… Тут же двое ордынцев отделились от остальных и понеслись вспять, а оставшиеся неторопливо объехали Кремль, осматривая укрепления.
В Москве тем временем одни молились и причащались, готовясь к худшему, другие грабили оставленные владельцами дома, третьи в отчаянии предавались безудержному пьянству. Перед ликом смерти холоп сравнялся с хозяином. Все более распаляясь от безнаказанности, некоторые уподобились хищным зверям. За высокими бревенчатыми заборами то там, то сям слышались крики: «Спасите! Помогите! Пожалейте! Христа Ради!» Это слуги пускали кровь своим господам, издевались над их женами и дочерьми. То, о чем прежде невозможно было даже помыслить, творилось средь бела дня, почти открыто, ибо вся стража находилась на стенах и помощи ждать не приходилось.
Разгулявшиеся буяны, шатаясь по улицам, задирали прохожих, горланили срамные песни, хвастались друг перед другом удалью и поносили ордынцев последними словами, но имелись и такие, кто остался в здравом рассудке. Под руководством князя Остея они готовились к отражению приступа: таскали на стены камни, воду, смолу и складывали дрова у больших осадных котлов.
Когда подошли основные силы неприятеля, москвичи ужаснулись, увидев, сколь велика армия Тохтамыша. Давненько здесь не видели ордынского войска, с самого Батыева нашествия.
Остей собрал совет в трапезной великокняжеского терема и с юношеской горячностью пытался вселить уверенность в воевод, говоря им:
– Не страшитесь нехристей, мы в граде, где камень тверд, а врата железны… Стойте крепко и не опускайте руки. Долго татары не простоят и скоро уберутся восвояси… Нам бы только месяц продержаться… Княжеские закрома полны жита, я открою их для вас… Выстоим, не дрогнем и останемся целы. Мужайтесь! Может, и великий князь подойдет на помощь…
Расхрабрившиеся удальцы на стенах время от времени стреляли в ордынцев, которые гарцевали у них на виду. Те отвечали им тем же, а луком они владели в совершенстве и могли пускать стрелы на полном скаку и довольно метко. Немало москвичей пало от их стрел и своего бахвальства.
Три дня кряду со страшным, нечеловеческим упорством ордынцы штурмовали Кремль. На них лили раскаленную смолу и кипяток, их забрасывали камнями, поражали из луков и самострелов, но они все лезли и лезли на стены. На третий день один из ближайших эмиров хана, любимец Аллаха, которому всегда везло при дворе и с женщинами, в горячке боя приблизился к Фроловским воротам чуть ближе, чем следовало, и тогда суконщик Адам из самострела, бившего дальше, чем лук, поразил его в грудь, чем опечалил самого Тохтамыша. Считается, что именно тогда москвичи впервые использовали пушки, гром которых, впрочем, более впечатлял их самих, нежели врага, с огнестрельным оружием Орда была знакома задолго до того. Но все попытки взять город оказались безуспешными, и осаждавшие понесли значительные потери.
На четвертый день ордынцы прекратили штурм, к стенам подъехали разодетые мурзы и закричали:
– Всемилостивейший хан не жаждет вашей крови. Вы ни в чем не повинны! Не на вас он гневается, а на князя Дмитрия! От вас требует только, чтобы явились к нему с честью и дарами во главе с вашим воеводой.
Этим речам вряд ли поверили бы, поскольку знали хитрость и вероломство татар, но в числе ханских посланцев находились два брата великой княгини, суздальские князья Василий и Семен Дмитриевичи. Они при всем честном народе на кресте подтвердили, что Тохтамыш обещает не причинять никому зла, хотя в душе сомневались в этом. Их слова показались достаточной гарантией. Напрасно Остей убеждал повременить до тех пор, пока Дмитрий Иванович не соберет рать[93], но москвичам
С лязгом, похожим на плач старухи, отворились тяжелые железные ворота, и молодой князь вынес хану дары, за ним в праздничных ризах следовали архимандриты Симеон и Яков, кирилловский игумен Иосиф, священники с крестами и иконами, немногие оставшиеся в городе бояре в меховых шапках, а следом черный люд в рубахах до пят. Странное, шествие выступило из Кремля. Шли медленно, молча, опустив глаза, словно провинились и теперь каялись.
Когда процессия отдалилась от стен почти на версту, по знаку хана одни ордынцы бросились избивать шествующих, другие, склонившись к гривам коней, с гиканьем и визгом понеслись к распахнутым воротам, третьи полезли на стены, оставленные защитниками.
Татары ворвались в город. Обезумевшие москвичи, вопя и рыдая, метались по улицам, подобно стаду баранов, на которое набросились волки. Мальчишка-татарин мог сразить русского богатыря, ибо тот не помышлял о сопротивлении. Началась резня…
Дьяк Нестор молился в Архангельском соборе у могилы своего прежнего государя, великого князя Ивана Ивановича, умоляя Всевышнего не предавать его в руки чужеплеменников. Но тщетно: затрещав, упали обитые медью двери и победители набросились на находящихся в храме. Среди прочих сложил свою лысую голову и старик-дьяк.
Грабеж и убийства продолжались целый день, к вечеру каждый ордынец стал богачом. Отобрав в полон крепких мужчин и молодых женщин, победители подожгли город. Дым застилал небо, казалось, настало светопреставление…
Теперь Тохтамыш разослал отряды по еще не тронутым волостям московского княжества, но опережая его всадников, летела весть о падении Москвы. Ужас заполнял души. Не встретив сколько-нибудь серьезного сопротивления, татары взяли и сожгли Владимир, Звенигород, Можайск, Дмитров, Боровск, Рузу, Переяславль-Залесский… Зарева пожаров озаряли небо, везде лежали незахороненные трупы, земля была пропитана кровью, словно дождем.
28
Время в Костроме замерло, минута уподобилась часу, час – дню, день – седьмице (неделе). Особенно длинными казались ночи. Ворочаясь с боку на бок, Дмитрий Иванович размышлял то об одном, то о другом, но одинаково безрадостно и тоскливо. Под ударами острых ордынских сабель рухнули мечты о переустройстве Руси вокруг Москвы, которые взрастил в душе отрока-князя митрополит Алексий. Теперь повлиять на творящееся в его владениях Дмитрий Иванович уже не мог… События сами шли, а то и неслись некоей зловещей чередой: сперва пришла весть о падении Звенигорода, потом та же участь постигла стольный Владимир, наконец, гонец принес печальное известие из Можайска. Князь оказался заложником обстоятельств, неподвластных ему. Все происходило словно в дурном кошмарном сне.
Катастрофа разразилась как гром средь ясного неба, и Дмитрий Иванович не мог уразуметь ее причин и масштаба. Что не предусмотрел, в чем просчитался? Никогда никому ни в чем не уступал, шел по жизни напролом, словно через бурьян, и все или почти все сходило с рук, даже то, на что рассчитывать не приходилось, и вдруг такое! Особо сокрушался падению Москвы; если бы она только выстояла, то поход Тохтамыша не поколебал бы его авторитета среди остальных князей, а так…
«Неужто все зря? Неужто зря поверил Алексию, неужто он лгал? Впрочем, при нем все складывалось как раз хорошо: с Литвой замирился, а Тверь и Нижний склонили головы… Может, прав дедушка Калита, завещавший не ссориться с Ордой? Так ведь вроде и не ссорился, но когда ханов несколько, как понять, какой истинный… Почему же тогда Тохтамыш обрушил свой гнев на Москву, а не на Рязань или на Нижний? Что подвигло его к этому? Отчего, наконец, мои друзья в Сарае-Берке так поздно предупредили обо всем? Разве мало посылал им подарков? Не понимаю, ничего не понимаю, голова идет кругом… – набатом стучало в висках, лишая покоя. – Воистину, чтобы так жестоко покарать меня, провидение по своей страшной прихоти выбрало именно ту пору, когда будущее представлялось таким радостным и безоблачным. Эх, нет любезного моему сердцу Митяя, некому подсказать, что делать… Господи, надоумь раба своего, чтобы не тыкался, как слепой котенок… Ох, как тягостно, как тоскливо на душе».
Чтобы развеяться, князь надумал посмотреть на сосланного в Чухлому Пимена. О художествах посольских в Царьграде Дмитрий Иванович уже знал все или почти все, но до того ли в эти скорбные дни… Тем не менее отправился в поездку.
Чухлома стояла на поросшем тростником и осокой берегу озера, вид имела неказистый и славилась разве что жирными карасями, вылавливаемыми здесь. Таких городков на Руси имелось немало, и если один из них даже исчезнет в огне пожара или вследствие иного бедствия, то никто тому не опечалится, кроме его жителей. Когда и зачем построили сей населенный пункт, все давно забыли, а он все стоял и стоял.
Узкой лесной дорогой, почти тропой, Дмитрий Иванович подъехал к Чухломе. У потемневших от времени и непогоды настежь распахнутых ворот мальчишка в грязной заплатанной рубашонке пас гусей, а в теньке на скамье под овчиной дремал пожилой стражник. Да и кого здесь опасаться, кроме диких зверей? Медвежий угол…
Князь беспрепятственно проследовал до главной городской площади, остановился у двора наместника Глеба Уварова и ударил плетью в ворота. Тут же выскочил разъяренный холоп (кто осмелился так баловать, что за наглость?!), но увидав князя, ойкнул и скрылся. Торопливо натягивая кафтан и путаясь в широких рукавах, выбежал наместник.
Вскоре по городу пронесся слух о приезде государя, отчего все пришли в замешательство – никто не помнил здесь таких высоких гостей. Год сменялся годом, век веком, и ничего подобного не случалось в этой глуши, а тут нате, сам великий князь пожаловал…
Не слезая с коня, Дмитрий Иванович окинул склонившегося перед ним Уварова строгим взглядом и спросил:
– Где сосланный сюда архимандрит Пимен?
Бледный, как полотно, плохо слушающимся от волнения языком наместник выдавил из себя:
– Упросил меня, окаянный, дозволения съездить в обитель Покрова Пресвятой Богородицы. Отпустил, но с приставом. Коли оплошал, прости Христа ради, не ведал того, что творю.
– Ну если с приставом, то что ж… А далече дотуда?
– Верст семь или около того, – обрадованный, что князь не осерчал, отвечал Уваров.
– Как он тут?
– Сперва хорохорился. Мол, патриарх его не оставит в беде, а теперь сник… Молится да рыбу ловит. Уж какой чревоугодник, а еще иноческого звания… Говорит, его желудок весьма чувствителен к еде, вот и старается…
– Собирайся, в монастырь дорогу покажешь, – велел князь.
Обитель Покрова Пресвятой Богородицы стояла на гористом западном берегу озера. Основал ее при содействии местного князя Дмитрия Федоровича ученик Сергия Радонежского Авраамий, проповедовавший в здешнем краю среди
Монастырь оказался на удивление многолюден даже по московским меркам, в нем обитало около сотни иноков и послушников, что совсем не мало, не считая богомольцев, стекавшихся туда припасть к чудотворной иконе Пресвятой Богородицы.
Не желая ударить лицом в грязь, Уваров выслал вперед гонца, дабы предупредил игумена о приезде князя. У монастырских ворот Дмитрия Ивановича встречала вся братия. Один из чернецов показался ему знакомым. Поинтересовался:
– Кто таков?
– Инок Кирилл, доставивший тебе, государь, известие о смерти архимандрита Михаила, которого ты за то сослал сюда…
«Ведь и правда. Начисто забыл о нем», – поморщился князь и спросил:
– Ну и как тебе здесь? Не обижают?
– Нет, игумен ко мне ласков, но зимой тут уж больно тягостно, белого света, почитай, не видно и холода неземные…
– Коли так, то более не держу тебя, – смилостивился Дмитрий Иванович.
Не обращая более ни на кого внимания, уединился с Пименом в часовне и спросил того:
– Как же ты, окаянный, посмел мою грамоту подделать?
– Ради твоего блага, государь. О твоей пользе радел, о другом не помышлял. Да и русскую церковь сиротой оставлять негоже.
– Хитришь… Святейший патриарх, однако, о тебе хлопочет… Только зря…
Услышав, что Нил о нем не забыл, Пимен радостно сверкнул глазами:
– Так отпусти… Более преданного сторонника тебе не найти.
– Попроси о том Бога: мол, надоело мне прозябать в Чухломе, помоги, Господь. Авось и посодействует, – с ухмылкой присоветовал князь.
Услышав такую откровенную издевку, архимандрит только насупился, а Дмитрий Иванович между тем продолжил:
– А долги, которые ты наделал, – как с ними быть? Или ты заплатишь?!
– Позволь только сесть на митрополию…
– Ишь, какой шустрый, – буркнул великий князь и, ничего не ответив, вышел.
29
Киприана и великую княгиню Евдокию Дмитриевну с княжичами и княжнами выпустили из Москвы без челяди и охраны, мол, у нас каждый воин на счету. С ними позволили ехать только кормилице новорожденного младенца Андрея. Одной подводой управлял владыка, другой – княгиня, и довольно ловко, будто всю жизнь занималась извозом.
На Ростовской дороге хозяйничали шайки разбойников, потому путники непрестанно молили Пресвятую Богородицу о заступничестве. Добрались до Радонежа и там взяли для охраны дюжину стражников, с радостью отправившихся подальше от театра военных действий.
Трясясь в подводе, Киприан размышлял о волнении в Москве и не мог взять в толк, отчего такой тихий, покорный народ вдруг взбесился… Невольно вспомнил рассказ одного из своих знакомых с Афона об ужасах, пережитых тем во время восстания в Фессалониках, и у него мурашки побежали по спине. Когда там начался мятеж, знакомый Киприана укрылся в колодце на акрополе, а вскоре наверху началась резня. Предсмертные крики родственников и друзей, доносившиеся до него, леденили сердце. «Не дай Бог такому повториться здесь… Деспотизм любого правителя – ничто по сравненью с жестокостью озверевшей толпы. В ней не одни вожаки виновны в злодеяниях, а все одновременно грешны и безгрешны, на каждом кровь… Тем не менее желание свободы вполне естественно, и с этим ничего не поделать», – думал митрополит, хотя всем своим существом боялся и ненавидел восставших, О, эта жуткая купель свободы! Многие жаждут окунуться в нее, но очарование ее обманчиво и подобно миражу, увлекающему в бездну хаоса и преступлений.
В Переславле-Залесском Киприан распрощался с Евдокией Дмитриевной и направился в Тверь…
Там его встретили со всеми причитающимися его сану почестями. Вместе с епископом Евфимием Висленем в присутствии великокняжеского семейства он отслужил обедню в храме Святого Спаса, главном соборе города, и произнес проповедь о том, что какое бы положение ни занимал человек, он только раб Божий и должен заботиться о спасении души, ибо в Евангелии от Матфея сказано: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей навредит…»
В Твери давно воздвигли каменный кафедральный собор Святого Спаса, украсили его мраморными полами, навесили в нем медные двери, а год назад позолотили купол. В XIV веке такое было редкостью. Однако довольствовались дубовым, обмазанным глиной кремлем. Надеялись на Бога, но тот, случалось, подводил, тогда расплачивались за свою самонадеянность.
Тверь не принимала участия в Куликовской битве, никто и не рассчитывал на то, ибо тому имелись веские причины – дед, дядя, отец и старший брат нынешнего государя Михаила Александровича приняли мученическую смерть в Орде[94] по наущению московских князей.
Великий тверской князь знал, что после кончины митрополита Алексия Дмитрий Иванович не принял Киприана и тот проклял его, но весной прошлого года московский князь вдруг пригласил его в Москву. Почему? Михаил Александрович был заинтересован если не в поддержке церковью своей политики, то по крайней мере в ее нейтралитете, ибо годы святительства Алексия вспоминал с содроганием как тяжелые и скорбные для Твери. Чтобы разобраться в этом, пригласил митрополита к себе, но и после разговора с ним ничего толком не понял.
Михаилу Александровичу минуло сорок девять, но выглядел он моложе своих лет – был строен и худощав, походку имел легкую, пружинистую, в душе оставался таким же азартным и нетерпеливым, как четверть века назад, любил повеселиться, не чураясь простого народа, и посмеяться, в том числе над собой. В народе его любили, поскольку судебные тяжбы он разбирал на удивление беспристрастно, не изнурял людей повинностями, правда, не давал ему и разгуляться.
Он появился на свет в Пскове, куда бежал его батюшка после антиордынского восстания[95] в Твери. С восьми лет его обучал в Новгороде архиепископ Василий Калика, славившийся своей книжностью. Библейские предания, беседы с наставником и окружающая жизнь странным образом перемешались в отроческом уме, отчего все вокруг казалось чудным и предивным. Его не готовили к государеву венцу и смотрели сквозь пальцы на не свойственную сыну великого князя ученость, так как кроме погибшего в Орде Федора он имел еще двух старших братьев – Леонтия и Всеволода, но чума расчистила ему дорогу к престолу.
Когда Михаил Александрович стал микулинским князем[96], его зазвали в Москву для переговоров и митрополит Алексий гарантировал ему неприкосновенность. Несмотря на это, вскоре он оказался в темнице на Гавшином дворе. Такое вероломство возмутило даже татарских царевичей, гостивших в ту пору на Руси, и только благодаря им его освободили. После смерти дяди Михаилу Александровичу достался великий тверской стол[97].
Потом он неоднократно воевал с Дмитрием Ивановичем, наводил на него Ольгерда, укрывался от московской рати у сестры Юлиании в Литве, а в Орде добивался Владимирского стола. Получив ярлык, однако, отказался от помощи Мамая и остался ни с чем. Политические интересы редко
Вслед за Киприаном в Тверь явился и Сергий Радонежский со своей братией. Питая симпатию друг к другу, митрополит и игумен часто беседовали, прогуливаясь по двору Отрочего монастыря. Первого поражала тихая духовная чистота и суровая безыскусность второго, а второго – светлый ум и глубина мысли первого.
В дни, когда ордынские отряды, рассыпавшись по Владимирскому и Московскому княжествам, жгли и убивали, тверской князь направил к хану своего посла Гурленя с выражением покорности. Это не выходило за пределы обычной практики той эпохи, ибо власть хана была признана князьями Великой Руси и, значит, законна.
Тохтамыш тогда мог овладеть всей северо-восточной Русью, так как некому было переломить возродившуюся, словно птица Феникс, страшную силу Орды, но посчитал, что довольно достигнутого, ибо опасался, что в его отсутствие в Сарае-Берке может созреть заговор. Потомков Чингисхана оставалось немало, и каждый считал, что имеет право на престол…
Тогда Тохтамыша мало интересовала Тверь, главное, что Москва повержена и не существует ни как крепость, ни как населенный пункт, потому он милостиво переслал Михаилу Александровичу ярлык на его княжество.
Чувствуя себя полновластными хозяевами русского улуса, татары забыли всякую осторожность. Один из их отрядов наткнулся под Волоком Ламским на дружину Владимира Андреевича Серпуховского, был атакован и обращен в бегство.
Не имея сведений о численности и расположении московских войск, хан не стал испытывать судьбу и начал отход. По пути он спалил Коломну, оставленную перепуганными жителями, бежавшими в леса, переправился через Оку и оказался в рязанском княжестве. Поживился и там.
Тохтамыш покидал Русь победителем, показавшим всем, что Куликовская битва – лишь досадный казус, там разбили не Орду, а зарвавшегося узурпатора ханской власти темника Мамая, от которого отвернулся Аллах…
Выйдя в Поле хан остановился на недельный отдых. По древней традиции собрали всех невольников, скот и прочее захваченное добро, чтобы поделить, перед тем как разъехаться по домам. Пленники плакали и причитали, а победители гуляли и веселились. Львиная доля добычи досталась хану и его приближенным. Простым воинам перепало не так много, но все же столько, чтобы окупить свое снаряжение в поход.
Тем временем Михаил Александрович Тверской собрался с сыном Александром в Сарай-Берке. Такая поездка считалась опасным предприятием, потому он составил завещание, посетил храм Спаса, где поклонился могилам деда и отца, и наказал похоронить себя подле правого столба, на котором были изображены Авраам, Исаак и Иаков.
Накануне отбытия в Орду князь явился к митрополиту за благословением. Киприан не одобрял поездок в Орду и не любил, когда Бога впутывали в мирские дела, а в политику тем паче. Тем не менее не отказал, не желая наживать себе врага, воздел руку с крестом и изрек:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа благословляю тебя благоверный князь благословением великим.
Как только стало известно об уходе татар, Сергий Радонежский отправился к себе, ожидая найти на месте обители Святой Троицы пепелище, но она оказалась не тронутой! Второпях ордынцы не заметили узкой дороги и проскочили мимо.
30
Стояло бабье лето, последние ясные дни, когда Дмитрию Ивановичу сообщили об уходе Тохтамыша, после чего он покинул Кострому. Чем ближе княжеский кортеж подъезжал к Москве, тем чаще попадались на глаза незахороненные разлагающиеся тела людей. Страшная картина разорения и трупный запах действовали удручающе. За несколько верст до города князя встретил Иван Григорьевич Чурилов, высланный им вперед.
– В Кремль, государь, не суйся… Там смрад да угли, – предупредил боярин и непроизвольно поморщился.
– Нет, взгляну на все сам, – угрюмо ответил Дмитрий Иванович, но княгине с детьми велел остановиться и разбить лагерь за несколько верст от города. Старший сын, одиннадцатилетний княжич Василий, нежданно заныл:
– Батюшка, дозволь и мне с тобой. Я ведь твой наследник и почти взрослый…
«Да и правда! Сам-то я сел на престол, когда был еще моложе его. Пусть привыкает ко всякому», – подумалось князю.
Шагом подъехали к проездной Боровицкой башне. На земле валялись сорванные с петель железные ворота, кое-где продавленные конскими копытами, а рядом – вздувшиеся смердящие тела, некоторые из которых обезглавлены. Зрелище не из приятных, хотя в четырнадцатом веке люди видели всякое.
Пустой проем ворот словно зазывал: въезжайте, въезжайте, милые… Миновали башню, за ней чернело пепелище, и ни единой души… Легкой рысцой поскакали по главной улице, прежде называвшейся Большой или Великой. Еще недавно на ней стояли дворы лучших людей, превратившиеся в пепел. Из-под копыт летели черные головешки от обугленной деревянной мостовой. Подобно, вероятно, скачет по аду Антихрист, падший ангел, враг рода человеческого со своей дьявольской свитой. Среди убитых попадались тела и со следами пыток – зажиточных, хорошо одетых людей истязали перед смертью: калечили конечности, отрезали носы, выкалывали глаза, требуя выдать золото и серебро, ибо ордынцы знали, что сбережения горожане доверили земле, а потому найти спрятанное почти невозможно – не перерывать же весь Кремлевский холм…
Князь наугад свернул в первый попавшийся проулок – ни души; вдруг до всех донеслось кошачье мяуканье, и через несколько саженей он и его спутники узрели оборванного чумазого парня, скрючившегося у обугленного тына и прижимавшего к груди черного кота с белыми усищами. Животное зло, исподлобья взирало на приближающихся всадников, не ожидая от них добра, по-видимому, оно готово было вступить в бой, дерзостно полагаясь на свои зубы и когти.
Подъехав, Дмитрий Иванович остановился:
– Кто таков?
Сидящий на земле медленно поднялся и чуть пошатнулся:
– Шишка, государь. Прежний служка твоего духовника архимандрита Михаила, вечная ему память.
Вспомнил – в самом деле, некогда расспрашивал его и купеческого сына Симеона о смерти Митяя после их возвращения из Царьграда.
– Чем же ты тут питался? Мертвечиной, что ли? – брезгливо скривился князь.
– Отчего же? Репа и морковь в земле остались, капусту в огородах тоже убрать не успели, да и некоторые житницы не до конца сгорели… – спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, но несколько отрешенно ответил служка.
– Батюшка, давай возьмем кота. Смотри, какой красавец… – вдруг попросил княжич Василий.
Паренек оказался первой живой душой, встретившейся в Кремле, и Дмитрий Иванович посчитал, что коли Бог уберег его от смерти, то, знать, он Ему зачем-то нужен, и, обернувшись к свите, велел прихватить с собой Шишку с котом.
Мать Симеона, у которой жил служка, погибла, царствие ей небесное, он же в резню схоронился в отхожем месте, а когда Москва запылала, перебрался в погреб и чуть не угорел там от дыма.
Всадники спустились на Подол – низменную часть Кремля. Нигде ни души… От тошнотворного запаха княжича Василия
Покинув Кремль, князь подозвал к себе Чурилова и велел незамедлительно начать предавать земле убиенных, посулив платить по рублю за восемьдесят похороненных. Щедро. Деньги не малые! Хоронили те немногие, кто уцелел в окрестных лесах и теперь обитал по ямам да погребам. Они, конечно, несколько преувеличили свои труды, дабы заработать на этом скорбном деле, но что с того…
Предание земле мертвых заняло более недели, и Дмитрий Иванович издержал на то триста рублей серебром. Если судить по заплаченной сумме, погребли около двадцати четырех тысяч.
31
Митрополит не торопился в Москву, и у великого князя возникло подозрение относительно его. Последнее время Дмитрию Ивановичу везде мерещилась измена. Во-первых, почему Киприан бежал именно в Тверь, а во-вторых, не он ли присоветовал Михаилу Александровичу отправиться в Сарай-Берке?
С тех пор как Дмитрию Ивановичу сообщили о падении его столицы, им овладело беспокойство, которое постепенно переросло в некое подобие душевного расстройства, ум заходил за разум. Все выглядело слишком зыбко, запутанно и неопределенно. Смутное стояло время, горькое, в головах творилось невообразимое. Ища в Боге опору, часто с усердием молились, расшибая лбы и натирая мозоли на коленях, которые потом превращались в язвы.
Перенос при дедушке Калите митрополичьего двора в Москву в немалой степени способствовал возвышению княжества. Лишиться архипастыря и поддержки церкви было недопустимо, и Дмитрий Иванович отправил в Тверь бояр Семена Тимофеевича Вельяминова и Михаила Морозова.
Те удивили Киприана своими настойчивыми просьбами о скорейшем возвращении. За последние полтора года он неоднократно покидал Москву, но это никого не заботило, а тут… Упорствовать, впрочем, не стал, уступил. В день священномучеников Дионисия Ареопагита и Рустика, то есть 3 октября, простившись с княгиней Евдокией Константиновной и епископом Евфимием Висленем, Киприан покинул Тверь.
Пока за ним ездили, в Москву прибыли послы от греков. Их речи и письмо патриарха переводил Васька Кустов, которого по возвращении из Царьграда били кнутом, но после гибели во время нашествия двух княжеских толмачей взяли ко двору.
Нил просил избавить Пимена от «телесных бедствий» и отвергнуть Киприана как нарушителя воли священного Синода. Его письмо было составлено в византийском стиле, длинно и витиевато, но в конце, не надеясь на понятливость русских, патриарх изъяснился прямо: «Митрополит Пимен носит в себе образ Божий и послан на Великую Русь от моего имени. Окажи ему сыновнюю любовь и воздай почести, подобающие его сану. Честь, воздаваемая ему, переходит на нашу мать православную церковь, а через нее на Всевышнего. Поостерегись же, государь, смирись и не гневи Господа!»
Послание составлялось до нашествия Тохтамыша, тем не менее предвещало случившееся, слова Нила казались вещими. Более того, патриарх предостерегал от дальнейших непродуманных шагов. Князь заколебался. Почувствовав это, греки еще более насели:
– Взгляни, государь, на пепелище вокруг. Разве тебе этого мало? Возомнил себя небожителем, и вот… Прими законного митрополита, а то еще хуже приключится…
«Может, и правда маху дал с Киприаном? С виду он – тихий и богомольный, а что у него на уме, не разберешь. Говорит гладко, точно по писанному, только искренне ли? Ведь когда-то он проклял меня, а я по своей доброте простил его. Так или иначе, но когда будущее зыбко и тревожно, ссориться с патриархом не с руки… Вот ведь какой узел завязался, не распутать, разве что разрубить…» – думал Дмитрий Иванович.
Поддержка вселенской церкви ныне требовалась как никогда. Он уступил и отрядил гонца в Чухлому с наказом отпустить раба божьего Пимена. Сперва хотел даже призвать его к себе, но раздумал – всему свое время. Оставался не урегулирован вопрос с Киприаном.
Ссыльный митрополит Киевский и Великой Руси Пимен сидел вечером у своей кельи на завалинке, взирал на темные низкие тучи, плывущие над головой, и думал о смерти, а может, даже призывал ее. После разговора с московским государем о долгах посольства он потерял всякую надежду на освобождение, понимая, что за такие деньжищи князь готов на многое.
Неожиданно застучали в ворота. Монастырский привратник отправился отворять. Кто бы это мог быть в такую пору? Оказалось, сам наместник пожаловал. Подъехав и не слезая с коня, Уваров объявил княжью волю. Пимен ушам своим не поверил, до того удивительным показалось услышанное.
«Хорошо бы теперь вымолить прощение у Киприана, чтобы вернуться в Успенскую Горицкую обитель», – уже ночью, ворочаясь с боку на бок, возмечтал Пимен, тем более, что его не лишали ни архимандричьего креста, ни сана.
Считая гордыню, как и скромность, злейшими врагами человека, желающего чего-либо достичь в жизни, он собрался в Тверь, где, как говорили, находился Киприан. Пимен не страшился унизиться – с него не убудет, но не хотел потерпеть неудачи…
Лошадь Уваров ему не дал, поскольку указаний на то не имел. До Ярославля дотащился с крестьянским обозом и там упросил купеческого старшину взять его с собой до Твери, обещая исполнять за это любую работу. Вверх по Волге шли медленно, останавливаясь чуть не у каждого прибрежного села и приторговывая. С безденежных селян брали «мягкой рухлядью» с немалой выгодой для себя.
Оставим теперь Пимена и перенесемся в Москву, где Дмитрий Иванович на исповеди открыл своему духовнику Феодору, что собирается сменить митрополита. Тайна исповеди священна, но соблюдается порой лишь постольку поскольку, а посему Феодор сообщил обо всем своему дяде, и Сергий Радонежский засобирался в дорогу. Обычно он путешествовал пешком, но на сей раз взобрался на монастырскую клячу, словно в насмешку названную Резвухой, которая когда-то, верно, соответствовала этой кличке, но годы взяли свое…
Тем временем Киприан приближался к Москве, не подозревая, что над его головой сгустились тучи. На сей раз его никто не встречал, не слышалось и колокольного звона. Да и откуда ему взяться, коли не осталось ни одной звонницы – все до единой обратились в прах, а колокола побились при падении или растрескались в огне пожарища… На том месте, где прежде стоял город, не нашлось ни одной избы. Только-только закончили возведение княжеского терема, до завершения которого остальным рубить дома не дозволялось.
Киприан разбил шатер на Кучковом поле, но не успел обустроиться, как примчался посыльный в заломленном набекрень красном колпаке и позвал
Митрополита провели в горницу, пахнущую сосной, и он узрел Дмитрия Ивановича в полотняной рубахе, подпоясанной серебряным ремешком, который недавно отпустил бояр, ездивших за Киприаном. Как ни расспрашивал их, но так и не понял, что владыка делал в Твери, однако менять свои намерения не собирался.
Беседа оказалась тяжелой для обоих. Отведя глаза в сторону, Дмитрий Иванович высказал свою нелюбовь к Киприану, укорил его за малодушие и обвинил в отъезде из Москвы в минуту опасности, что выглядело довольно странным, ибо сам князь пережидал лихолетье в Костроме. Впрочем, была бы спина – найдется и вина. В заключение князь прямо заявил, что не желает более иметь Киприана своим архипастырем.
Церковь ни по каким законам не подчинялась светскому государю, об этом говорил еще Иоанн Златоуст: «Одни пределы власти правителя, другие – иерейства. Престол священства утвержден на небесах, потому государю вверены тела, а иерею – души». Дмитрий Иванович слышал об этом, но не придавал такой мелочи значения. Его право – право сильнейшего.
«Зачем он звал меня в Москву, если хотел выгнать из нее? Не понимаю… Ничего не понимаю…» – в растерянности думал Киприан, не зная о требованиях патриарших послов, которые к тому времени уже покинули княжество. Спускаясь с высокого великокняжеского крыльца, он чувствовал такую усталость, словно только что пробежал без передыху с десяток верст.
Вспомнились слова Господа: «Когда будут гнать вас в одном городе, бегите в другой», а также молитва: «Не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого», ибо нет греха в спасении от бед и напастей, которые не в силах превозмочь.
Тут до Москвы добрался Сергий Радонежский на своей Резвухе и попытался убедить князя в том, что вины на митрополите нет, как и на нем самом, ведь он тоже нашел себе убежище в Твери. Однако Дмитрий Иванович остался неумолим.
В дорогу Сергий дал Киприану своего ученика Афанасия Высоцкого, состоявшего с митрополитом в переписке, благоговевшего перед ним и согласившегося оставить ради него свой монастырь.
32
Все дремали, когда завизжали дверные петли. Позвякивая связкой ключей, в полутьму помещения вплыл тучный лоснящийся тюремщик с маленькими черными, словно изюминки, глазками, в цветастом халате и остроносых туфлях с кисточками на носках, которые только-только вошли в моду на Востоке. Молча остановился у порога и сложил короткие руки на груди. Чтобы привыкнуть к сумраку, требовалось некоторое время, ибо свет в темницу проникал лишь сверху, через узкое, как щель, зарешеченное оконце… Зиндан как зиндан – ничем не лучше и не хуже русских острогов и каменных мешков западных тюрем…
Посередине на деревянных скамьях, составленных в круг, расположились несколько человек с угрюмыми, серыми, будто затянутыми паутиной, лицами, скованные длинной ржавой цепью, конец которой крепился к стене. В центре кольца скамей в полу находилось отверстие – клоака для отправления естественных надобностей.
При появлении тюремщика все с надеждой уставились на него, но видя, что тот молчит, один за другим опустили головы. Внезапно лицо одного из заключенных исказилось нервной гримасой. Вскочил, и гремя цепью, быстро-быстро заговорил, распаляясь и перебивая сам себя, словно посадский мальчишка перед дракой. Из его бессвязных слов хотя и с трудом, но можно было уяснить, что он составил письмо о выкупе, как только ему предложили заплатить за освобождение, но прошло более трех месяцев, а его все держат в этом ужасном, страшном узилище, он устал ждать и не желает более терпеть муки заточения.
Вопли безумца возбудили остальных, и они тоже загалдели невесть что. На шум вбежали два дюжих жилистых стражника с длинными бичами и принялись хлестать всех подряд, при этом каждый удар оставлял после себя кровавый след на телах узников. Поскуливая, как побитые собаки, заключенные сбились в кучу, прижались друг к другу и затихли. Удовлетворенный тюремщик огладил свою бородку и велел всем выходить. «Неужто свобода?!» – мелькнуло в уме каждого, и они возликовали – одни засмеялись, словно дети, другие заплакали от счастья, третьи окаменели от неожиданности: однако радовались зря.
Прошло более месяца с тех пор, как Тохтамыш вернулся из похода. За многих русских купцов, схваченных летом в Сарае-Берке, к тому времени уже доставили выкуп, и их освободили, но оставалось еще несколько несчастных, родственники которых сгинули во время нашествия, либо лишились своего имущества, а потому заплатить не могли. Среди этих последних оказался и Симеон. Когда хану надоело ждать, он распорядился распродать дармоедов.
Узников вывели из тюрьмы и погнали на базар. Еще недавно Симеон сам торговал здесь, а теперь превратился из продавца в товар. Полное равнодушие к своей судьбе и всему миру овладело им, ибо знал, что все кончится со смертью, которая близится, и ждал ее как избавления от мучений.
Заключенных, выставленных на торг, всех оптом (так дешевле) купил крымский татарин, и вскоре в толпе других несчастных Симеон уже брел по пожухлой осенней степи к Перекопу. Хозяин торопился, навигация по морю скоро прекратится, а кормить рабов до весны накладно… Несколько невольников умерло, но это не огорчило работорговца – все равно они достались ему по бросовой цене. В ту осень в Сарае-Берке молодого мужчину продавали по цене барана – уж слишком много этих двуногих тварей пригнали с Руси.
Хозяин и его люди презирали рабов за молчаливую беспрекословную покорность, за то, что они цеплялись за свою жалкую, никчемную жизнь, даже не за жизнь, а за существование, такое же как у скота. В основе невольничества лежало безусловное повиновение, которое только и давало право дышать, а иначе смерть в назидание другим.
В Кафе татарин перепродал живой товар горбоносому итальянцу, спрятал деньги за широкий кушак и ускакал, а Симеона вместе с другими рабами затолкали в грязный вонючий трюм и захлопнули люк. Вскоре по качке он понял, что корабль вышел в море. Если предыдущие месяцы, проведенные в зиндане, казались скверными, то теперь он осознал, что бывает и похуже. Много дней и ночей невольников болтало в чреве корабля. Пятеро умерли, но их даже не выбросили за борт, так и лежали рядом с живыми, испуская смрад.
Что чувствовали невольники во время плавания, и говорить не стоит… Они ощущали себя в преисподней, прекратили вести счет дням и о будущем боялись даже задумываться… Да и к чему? Готовились к худшему.
Наконец нос судна ткнулся в твердь и замер, а вскоре кто-то открыл люк и велел выходить. Холодное зимнее солнце ударило в глаза, отчего люди, привыкшие к темени трюма, невольно жмурились. Никогда прежде сердце Симеона не
В Галате находился один из крупнейших невольничьих торгов. Чиновники египетского султана покупали там юношей в мамлюки[98], безбородые евнухи из Персии – белокурых женщин для гаремов, а землевладельцы из стран Магриба – мускулистых рабочих на плантации. Рабов-мусульман везли отсюда и в Европу. Там богачи использовали их на домашних работах, предварительно окрестив, дабы спасти души неверных и попутно искупить тем свои грехи. Западные христиане ничего не имели против рабства, пока оно не касалось их единоверцев.
Опустив голову, ко всему равнодушный Симеон устроился на земле, поглощенный своими мыслями – окружающий мир потерял для него всякий интерес. Сидел и ждал своей участи, когда подле него остановились носилки и женский голос прошелестел:
– Кажется, мы знакомы…
Подняв глаза, Симеон оторопел – из-за зеленых занавесок выглядывала Ирина, голову которой покрывал мафорий[99], придававший ей аскетический вид. Она насмешливо кривила губы, наблюдая за тем, как меняется его лицо, на котором сперва читалось недоумение и удивление, а потом надежда и радость. «Уж не схожу ли я с ума?» – подумалось невольнику, и он тряхнул головой, чтобы отогнать наваждение, но оно не проходило. Тогда слезы навернулись у него на глаза. Некогда он порвал с Ириной самым удобным, верным и беспощадным способом: без шума, упреков и проволочек, но вот опять свиделись.
– Зачем ты здесь? – охриплым от волнения голосом спросил он.
– В ночь на пятницу каждый сон – вещий, и мне привиделось, будто я покупаю раба. Хотя зачем мне еще один? Тем не менее толкователь сновидений Варлаам из Платеи посоветовал мне нынче же отправиться сюда, – ответила Ирина, чувствуя, как сладостное чувство мести разливается в жилах, переполняя ее. – Эй, кто тут хозяин?
Откуда ни возьмись, вынырнул горбоносый итальянец и почтительно поклонился:
– Что изволишь, госпожа?
– Сколько ты просишь за этого доходягу?
Торговец назвал цену, которая оказалась совсем не мала. Покупательница, как честная женщина, обиделась и капризно надула губки:
– Да ты, я смотрю, плут! У него вид то ли больного, то ли тронувшегося рассудком. Он пригоден разве что пасти коз, так что, любезнейший, назови настоящую цену…
– Коли он такой убогий, то зачем тогда тебе? Умоляю, пощади, госпожа, не разоряй! – не уступал хитрый итальянец.
– Это моя женская прихоть, и не более того, к тому же я не так богата, чтобы бросать деньги на ветер.
Начали торговаться. Невольник ждал с замиранием сердца и гадал: купит – не купит. В конце концов он все же перешел в собственность бывшей танцовщицы.
Как и прежде, она обитала у старого форума Быка. Когда-то Симеон посещал этот дом свободным человеком, а теперь переступил его порог таким же невольником, как носильщики-нубийцы. Без забот и присмотра Кочевина-Олешеньского строение постепенно приходило в упадок, у входной двери сломалась ручка, а краска на стенах кое-где облупилась, и некому было подновить ее.
Симеон мелко дрожал и едва держался на ногах. Заметив его состояние, женщина указала ему на скамеечку около тлевшей жаровни, а когда он опустился на нее, нагнулась и заглянула ему в самые зрачки:
– Не воображай только лишнего. Все это от скуки и безделья, а ты уж, верно, возомнил себе невесть что? Ну да ладно, как там на Руси «мой ручной варвар» Юрий Васильевич, небось забыл меня?
– Его обезглавили тут же по возвращении.
– Какой ужас! Не может быть! За что?! – вскричала женщина и в волнении прошлась по комнате, заламывая руки.
– Видно, чем-то не угодил нашему государю… – опустил глаза Симеон.
– Господи, упокой его душу! – молвила женщина и, подойдя к иконе, перекрестилась.
Симеон провел в доме Ирины всю зиму. Бывшая танцовщица была с ним строга, но работой не изнуряла, предоставив его в распоряжение дядюшки Коломодия, который в силу своего характера и разговорчивости нуждался если не в собеседнике, то во всяком случае в слушателе. Сперва Симеон плохо понимал пространные речи ученого мужа, но постепенно ему понравилось беседовать с ним. Кроме того, он узнал много такого, о чем прежде не подозревал.
Время от времени Ирину посещали богатые негоцианты и сановники, близкие ко двору, у которых она пользовалась неизменным успехом. Порой она радовала некоторых из них, но всегда мимолетно, чтобы тут же отделаться от возомнившего себя избранником судьбы.
Несколько раз у нее побывал сам месадзон[100] Дмитрий Кидонис, а в марте Ирина ездила на его виллу, на побережье Мраморного моря, и провела там неделю. Вернулась оттуда с деньгами и загадочно-задумчивым выражением лица, похожим на улыбку, но не настоящую, а на ее подобие.
Несколько дней спустя Ирина забралась в носилки и велела Симеону сопровождать ее. Нубийцы повлекли ее к Софийской гавани.
– Видишь этот двухмачтовый корабль? – высунувшись из-за занавески, спросила Ирина.
Симеон кивнул.
– Он доставит тебя до Сурожа[101], а там уж как-нибудь доберешься до своей Руси. Капитану за все заплачено. Прощай, да смотри, чтобы и тебя не обезглавили, как Юрия Васильевича…
Бывшая танцовщица опять удивила его. Он поднялся на борт корабля, махнул ей рукой. От обретенной свободы кружилась голова…
33
Вслед за Михаилом Тверским в Орду потянулись остальные князья. Всех заботило сохранение своих уделов. Дмитрий Иванович тоже подумывал об этом, но выжидал, понимая, что Тохтамыш приходил именно на Москву, однако не мог постичь, чем прогневил хана. Тем не менее не сомневался: о нем не забудут. Так и случилось. В ноябре в распутицу (знать, приспичило) прибыл ордынский посол Карач Мурза Оглан и, слегка картавя по-татарскому обыкновению, хотя мог изъясняться и без этого, объявил:
– Великий правитель, солнцеликий хан Тохтамыш страшный в гневе, умеет карать, но умеет и миловать! Мудрость его безгранична! Он требует к себе тебя, эмир Дмитрий, – при этом посол подошел почти вплотную, сделал паузу и продолжил: – И напоминает о «выходе» за два года. Если ты хоть сколько-нибудь дорожишь жизнью, имуществом и честью, то заплатишь все сполна, а коли будешь медлить, то вновь услышишь цокот копыт ордынских коней у своих ворот. Смирись, коли не спешишь на встречу с Дьяволом, у которого тебя ждет раскаленная сковорода. Не буди лиха, пока тихо!
Слова Карач Мурзы Оглана возвратили Дмитрия Ивановича к жестокой действительности. В верховенстве хана и его более высоком статусе по сравнению с ним, одним из великих князей, никто не сомневался, в том числе и он сам. Никому и в голову не приходило воспротивиться воле Тохтамыша, истинного – Великого, Белого по
Грозный посол был наполовину русским. Его отец, карачевский[102] князь Василий Пантелеймонович, в дикой хмельной злобе зарезал собственного дядю Андрея Мстиславовича[103], бежал в Орду и там женился на влиятельной Фейзуле, тетке Тохтамыша.
Карач Мурза Оглан родился при дворе Джанибека, принял ислам и воспитывался вместе со своим двоюродным братом Тохтамышем. В трудное время изгнания Оглан не изменил ему, и тот ценил это.
Выглядел посол совершенно по-славянски: белокур, курнос, сероглаз, но характер имел степняка: вспыльчивый, неукротимый, дерзкий и беспокойный. Разъезжал по городу в расшитом речным жемчугом парчовом халате, подпоясанном шелковым кушаком, на котором висела кривая сабля; на ножнах ее было начертано арабской вязью: «Не нужны Аллаху ни мясо, ни кровь, важна Ему лишь набожность ваша[104]». Карач Мурза Оглан не стеснял себя приличиями, заходил в лавки и брал то, что приглянулось. Не вздумай только выказать свое недовольство этим… Оскорбившего посла, а в его лице самого хана княжеские люди бросали в острог, потому, еще издали заметив всадника в восточном халате, люди крестились и шарахались в стороны, а торговцы торопливо закрывали лавки.
Отправиться в Орду Дмитрий Иванович не решался, опасаясь мамаевых татар, жаждавших отмщения за позор Куликовской битвы. Когда-то прежде, при Узбеке и Джанибеке, ни один волос с головы русского князя не мог упасть без ханской воли, теперь времена изменились, за «замятню» ордынцы потеряли страх, избаловались. Послать вместо себя ближнего боярина Дмитрий Иванович тоже не мог, боясь оскорбить Тохтамыша таким неуважением. Это могло еще более усугубить его и без того непростое положение. В конце концов надумал отрядить в Сарай-Берке своего наследника, в смерти которого никто не был заинтересован. Если даже случится худшее, то у него оставались другие сыновья, хотя об этом думать не хотелось…
Московская и Владимирская Русь еще не оправилась от нашествия, но одна беда родит другую. Без подарков являться в Орду не полагалось, кроме того, надлежало выплатить дань, а в казне – шаром покати, даже в церквях не осталось ни драгоценных сосудов, ни дорогих риз – все забрали нехристи. Киприан не поехал на поклон в Сарай-Берке, и церковь не получила охранной грамоты.
С разоренных, обездоленных земель принялись выколачивать последнее, забыв о милосердии и человеколюбии. Каждый смиренно ждал своей очереди, почитая поборы небесной карой. Тех, кто не желал платить, били кнутом до полусмерти или вешали в назидание остальным, а тех, кто по нищете и убогости не мог заплатить положенное, продавали в холопы вместе с семьей. Покорные ханской воле московские князья обирали своих подданных, перекладывая всю вину на ордынцев. То, что творили княжеские люди, делалось не из ненависти к соплеменникам, а по некоей государственной необходимости как ее разумели тогда. Жертвам насилия от этого было не легче, но справедливости сыскать даже не пытались…
Несмотря ни на что, нужная сумма не набиралась. А уж как тужились! Пришлось занять у гостей-сурожан и мусульманских купцов. Только тогда наскребли восемь тысяч серебром, но на это ушла чуть не вся зима.
Волости обезлюдели – население разбежалось по окраинным землям или вымерло; Владимирское и Московское княжества лежали «в скудости и плаче». Начался голод. Некому стало сеять, да и нечего.
В Троицкой обители братия терпела, сколько могла, но потом возроптала. Один игумен Сергий не потерял присутствия духа и призывал остальных положиться на Бога:
– Терпите! Золото очищается огнем, а душа терпением.
Когда последние припасы иссякли, взялись за березовую кору.
Голод – тягчайшее испытание для смертного, не все способны вытерпеть его. Один из иноков, исчерпав последние силы, не смог более переносить бремя жизни и преставился. Сергий собственноручно сколотил гроб, монахи обмыли тело, которое ничего не весило, и отслужили божественную литургию. Запалив лучины и став вокруг покойного, начали отпевание. Каждый смотрел на пергаментное спокойное лицо мертвеца и гадал, когда настанет его черед.
Многие разуверились в пророческом даре Сергия и начали собирать котомки, намереваясь разойтись кто куда. Однако наутро к монастырским воротам подкатили три подводы, груженные зерном и прочей снедью от Андрея Владимировича Серпуховского, называемого тогда в народе Донским[105]. Прознав о бедственном положении братии, он помог обители, находящейся в его уделе.
Ранняя весна – самое трудное время, заготовленные с осени припасы кончаются, а новых еще нет. Осмелев от народных несчастий, из лесов вылезли таившиеся там волхвы и принялись призывать к отмщению, предрекая, что из костей умерших родятся тати, разбойники, душегубы. Кроме того, подучивали жечь церкви и разорять монастыри… От отчаяния и безысходности некоторые потеряли головы…
Жрецы забредали даже в города, тогда княжеские люди вступали с ними в открытую, отнюдь не словесную борьбу. Их вешали, сжигали, топили или умерщвляли иным образом, но что толку – потаенная языческая Русь еще много веков существовала в тени святой православной.
Несмотря на то что Дмитрий Иванович призвал к себе Пимена, он не жаловал нового митрополита, чему в немалой степени способствовали бояре, считавшие его выскочкой и самозванцем. По неуловимым недобрым взглядам и кривым усмешкам тот чувствовал, что не пришелся ко двору, но терпел…
Княжича отправляли в Орду в сопровождении Федора Андреевича Кошки и Андрея Ивановича Одинца. На первого князь полагался, как на себя самого, именно его Дмитрий Иванович оставлял блюсти Москву и великокняжеское семейство два года назад, отправляясь на Мамая, а второй слыл мастером переговоров и знатоком ордынских обычаев. Оба были готовы на все ради сохранения своего положения и своих вотчин.
О поездке объявили княжичу Василию, и он скривил губы, будто собрался расплакаться. Уж больно не хотел разлучаться с родными и отправляться в страшную Орду, но батюшка напомнил:
– Когда ты после пожарища возжелал осмотреть Москву, то заявил, что имеешь на то право как мой наследник, так исполни свой долг, сын!
Смахнул княжич навернувшуюся слезу и насупился, угнетаемый безрадостными мыслями о своей загубленной жизни. «И за что мне такая доля?! Угораздило же меня появиться на свет в княжеском тереме… Родился бы у боярина али купца и всю жизнь как сыр в масле катался…» – возроптал он на судьбу.
Над ним тяготела невидимая страшная сила, которая после смерти
В Успенском соборе свершили напутственное молитвословие на дальнюю дорогу, Василий подошел к Евангелию, принял благословение от Пимена, и все направились на Подол, к реке, где стояли ладьи.
Простившись с обливающейся слезами матушкой и хмурым отцом, наследник опустился на колени и поцеловал родную землю, чем умилил провожавших его до невозможности. Не сам, вестимо, до того додумался – добрые люди подсказали.
Речным путем по большой воде посольство отплыло из Москвы. Княжич Василий Дмитриевич прихватил с собой и Шишку, который состоял при нем то ли слугой, то ли рындой, то ли смотрителем за котом. С ними плыл и Веня, недовольный тем, что его таскают по белу свету на просмоленных посудинах, которые он ненавидел еще больше, нежели собак.
34
Добравшись до Кафы, Симеон намеревался тут же тронуться дальше, но бывалые люди отговаривали:
– Куда ты, дурачина, дождись тепла. Шляхи просохнут, пойдут торговые караваны, с одним из них и доберешься до своей Москвы. В Поле в одиночку не суйся, если не хочешь попасть в зубы степных волков или в руки разбойников…
– Утки да гуси на гнездовья потянулись, а я чем хуже? То, что на роду написано человеку, он получит даже не вставая с постели, – отвечал на это Симеон, но зачем спешил – и сам толком не понимал, ведь уже знал о сожжении Москвы, и догадывался, почему мать не прислала за него выкуп.
В портовой гостинице нашел такого же, как и сам, нетерпеливого паломника из Мурома, возвращавшегося домой, и сговорился идти с ним вместе. Набив провизией заплечные мешки, пустились в путь. По дороге Симеон наслушался всякой всячины об Иерусалиме, о том, что ущелья и горы там каменные, а места безводные, о тамошних обычаях, о том, что монахи там не соблюдают постов и мясо не сходит с их стола даже на страстной неделе, когда все говеют. Последнее немало удивило, но паломник разъяснил:
– Сие для того, чтобы враг не одолел. Там нередки стычки меж разными ветвями христиан: католиками, православными, армянами, коптами, потому бледных и слабых среди чернецов нет.
Попутчики благополучно пересекли Дикое поле и оказались в рязанских пределах. Здравствуй, матушка Русь, принимай своих сынов!
Однажды остановились на ночлег в березовой рощице, ибо жилья поблизости не было, а темнело. Елок, чтобы устелить землю лапником, не нашли, а спать на холодной весенней земле поостереглись – вскарабкались на деревья и привязались веревками, дабы не свалиться в дреме.
Разбудил Симеона злобный звериный рык и истошный человеческий крик. На соседнее дерево, сопя, взбирался проснувшийся после зимней спячки косолапый. Паломник не мог ни бежать, ни оказать сопротивления, поскольку нож выронил, а другого оружия не имел. Крестился да вопил, чувствуя приближение лютой, жестокой смерти. Зверь наконец добрался до него… Симеону снилось это до конца его дней, и всякий раз при этом он просыпался в холодном поту.
Сидя на соседнем дереве, ни жив ни мертв, он не мог оторвать взгляда от происходящего рядом. От боли и страха паломник вскоре отдал Богу душу. Симеон ждал, когда настанет его черед, но зверю, видно, хватило и одного. В конце концов стряхнул с себя оцепенение, соскользнул на землю, ободрав руки, и пустился наутек, да так, что в ушах засвистело. Впрочем, если б медведь пожелал, то настиг бы – от него не удерешь, он только с виду неуклюж.
Дальнейший путь прошел без неприятностей, если не считать того, что развалились сапоги. Пришлось сплести себе лапти – берестяная обувь еще удобней: в ней легко и мягко.
Наконец доплелся до Москвы. Прежде белокаменный Кремль теперь темнел от копоти.
У Фроловских ворот непроизвольно скользнул взглядом по нищим, выпрашивавшим подаяния. Несчастных, голодных, оборванных, бездомных было тогда полным-полно. Да и как иначе: каждый третий год выдавался неурожайным, каждый пятый – голодным, а тут еще нашествие ордынцев, сбор «выхода» и другие поборы. Главным человек той эпохи почитал не умереть с голоду, но это было непросто…
Сделав несколько шагов, сам не понимая зачем, Симеон обернулся. Женщина на сносях, стоящая среди нищих, показалась знакомой. Вгляделся – и сердце ёкнуло: Катюша, дочь кормщика. Неужто она? Вернулся.
– Не Фрол ли твой батюшка? – хриплым от волнения голосом в смятении, заполнившем душу, спросил Симеон.
– Тебе-то что? Накорми сперва, а потом и расспрашивай. Языком-то вы молоть все горазды…
– И то верно, – спохватился молодой человек, суетливо полез в заплечную котомку, развязал лямки, достал сухарь с луковицей и протянул. – Это пока все, что у меня есть, не погнушайся…
Не заставив себя просить дважды, женщина принялась уплетать предложенное, а Симеон, будто завороженный, смотрел на нее. Когда все доела, он взял ее за руку:
– Пойдем, перекусим по-людски.
Ох как трудно отказаться голодной от такого предложения, и женщина двинулась за Симеоном. Вероятно, не отказала бы и любому другому, предложившему еду. По пути, кивнув на ее живот, спросил:
– Мужняя жена, что ли?
Опустила глаза и покачала головой.
– Девица…
– А это ветром надуло?
Только вздохнула, а Симеон прикусил язык, отвернулся и принялся разглядывать строящиеся дома. Город быстро возрождался, везде стучали топоры, то и дело попадались подводы с бревнами, печным кирпичом, камнем и прочим. Одними из первых, опережая Божьи храмы, вслед за великокняжеским теремом поднялись корчмы и наполнились шумливым людом.
Свернули в первое попавшееся заведение. Его было издали видно по настежь распахнутым воротам – милости просим, заходи, честной народ. Неторопливо, будто иерей к аналою[106] на божественной литургии, к посетителям подплыл корчмарь:
– Что изволите?
– Гороховой похлебки, ячневой каши и пирог с рыбными молоками, – заказал Симеон.
Когда все принесли, достали ложки, находившиеся с каждым, как нательный крест. Их носили за поясом, за голенищем, в суме или просто за пазухой. Без ложки-кормилицы ни бедному, ни богатому – невозможно.
Дуя на похлебку, поочередно черпали не слишком наваристую, зато горячую жижицу. Оставив густыш, Симеон пододвинул миску к нищенке:
– Не признала меня, поди?
Женщина оторвалась от еды, внимательно посмотрела на него и покачала головой:
– Не обессудь, благодетель…
– Плыл как-то с тобой и с твоим батюшкой из Москвы во Владимир.
– Ой, мы столько
– Наелась? Вот и славно, расскажи теперь, отчего с протянутой рукой стоишь? Что приключилось, где твой батюшка? Впрочем, от тюрьмы да от сумы не зарекаются… – молвил в задумчивости Симеон и покосился на живот молодой женщины.
Катюша перехватила его взгляд и горькая улыбка тронула ее губы. Потупилась и поведала:
– Когда ордынцы нагрянули, мы у Серпухова разгружались. Батюшку зарубили, а меня изнасильничали. На счастье, сбежать удалось… Блуждала по лесу, ягодой перебивалась, боясь волков и татар. Когда невмоготу стало, вышла к людям – оказалось, хан уже ушел. Обитаю теперь в погребе, что остался от нашего двора. Зимой не знаю, как и выжила… А ты откуда взялся?
– Я из неволи возвращаюсь. Дом мой наверняка спалили, придется все сызнова начинать.
– Ночуй у меня, коли негде.
Наутро Симеон отправился на место своего двора, откопал под старой березой кринку с деньгами и начал отстраиваться. С Катюшей обвенчался в новой церкви святителя Николая, что на Никольской улице, дабы младенец считался законнорожденным, а что обесчещена, за то осуждать не мог, то грех не на ней – на других.
Еще через несколько дней у молодоженов родился черноволосый и темноглазый малыш – ни в мать, ни в отца. Нарекли Еремеем, в память о приятеле Симеона. Так на свете стало не только одним человекам, но и одним христианином больше.
35
Конец благодатного месяца травня, нареченного так за обилие луговой зелени, который в юлианском календаре называется маем. В эту самую пору московское посольство добралось до Сарая-Берке, но Тохтамыша там не застало. Со своим двором и гаремом по старой монгольской традиции он откочевал в придонскую степь за Волгу, туда, где ковыль переливается серебристыми волнами и цветут дикие маки. Их запах кружит голову, и кажется, что земля объята пламенем.
Посольским ничего не оставалось, как только последовать за ханом. Наняли в проводники двух улан[107], уверявших, что знают Дикое поле как свои пять пальцев, пересели на лошадей и пустились на поиски хана.
Для выросших среди лесов москвичей степь – чуждый, враждебный мир, потому ехали со всевозможными предосторожностями, высылая вперед дозоры из надежных людей, ведь везли собранное с неимоверным трудом серебро, потеря которого могла обернуться катастрофой… На седьмой день пути узрели ханскую ставку. В центре ее возвышалась огромная голубая юрта, расшитая золотом, вокруг которой стояли шатры сановников. Дальше теснились палатки, шалаши и кибитки слуг и воинов охраны. Ставка выглядела настоящим городом, имевшим свои улицы, площади и переулки, в ней был даже минарет в виде тополя, на который пять раз в день по веревочной лестнице взбирался муэдзин, чтобы призвать правоверных к молитве.
В ту пору Тохтамыша более всего заботило усиление Железного Хромца – Тимура Гургана, зятя Великого хана[108] – под таким именем его поминали на еженедельной пятничной молитве в Самарканде – Жемчужине Востока. В этом то ли человеке, то ли дьяволе таилась потусторонняя магическая сила, которая вела его от победы к победе, и казалось, не родился еще тот, кто остановит его. Такими, верно, были Александр Македонский, Атилла и Чингисхан. Войска Тимура смерчем проносились по Азии, обращая в пепел и руины города и селения, а впереди его всадников, вселяя смятение и ужас, летела молва о его жестокости.
Тохтамыш давно следил за своим бывшим союзником, скрывая неприязнь к нему. Ныне сын Тимура Мираншах подавлял восстание в Герате, а сам он готовился обрушиться на Тебриз.
Он не только завоевал Хорасан и часть Прикаспия, относящиеся к улусу Джагатая, но овладел Хорезмом, на который не имел прав, ибо нарушил тем волю Чингисхана, отдавшего этот край Джучи и его потомкам, а значит, Тохтамышу[109]. Неизбежность столкновения была очевидна… В поисках союзника хан отправил Кутлу Буги в Каир к Баруку, ставшему теперь султаном Египта и Сирии. Только вот до Каира слишком далеко, потому хана больше занимали его непосредственные соседи.
В тот день хан принимал московское посольство. Благосклонно, даже доброжелательно, хотя и не без примеси ехидства, выслушал говорливых словоохотливых бояр. «Обгадились и явились вымаливать прощенье. Что ж, повинную голову меч не сечет, но оставить ли за Дмитрием Владимирский стол надо еще подумать», – рассудил Тохтамыш, затем угостил княжича восточными сладостями и оказал ему честь, предложив сыграть с ним в «великие шахматы»[110], которые пользовались на Востоке большой популярностью. К ним Тохтамыша приучил все тот же Тимур. Однако Василий не владел и обычными шахматами, на Руси им предпочитали шашки – проще и быстрее. Снисходительно улыбнувшись, хан отпустил отрока:
– Ступай с миром, и пусть за каждым твоим дурным поступком следует добрый, который загладит предыдущий.
Прием у Тохтамыша произвел впечатление на княжича, и ему подумалось, что взрослые зря стращали его татарами – они очень обходительны и добры, а сколько у них разных сладостей…
Как бы то ни было, но торжественная аудиенция – пустая формальность, все должно было решиться позже, за задернутыми пологами шатров и закрытыми дверями ханского дворца. Это понимали как ордынцы, так и русские, но ничуть не заботило черного кота Веню, присмотревшего себе в ставке красивую, но ужасно капризную персидскую кошечку, любимицу ханской дочери Ненеке-джан.
Добиваясь Владимирского стола, в Орде всю зиму просидел тверской князь с сыном, склонявший ханских советников на свою сторону. Могло показаться, что Великое княжество Владимирское безвозвратно потеряно Дмитрием Ивановичем, но так не считали бояре Федор Андреевич Кошка с Андреем Ивановичем Одинцом. Вскоре они переломили ход событий, и все оказалось не так безнадежно, как представлялось сперва.
Используя любую возможность, они убеждали ханский двор в том, что в его интересах оставить все как есть и не менять расстановку сил. Это преподносилось так, мягко и ненавязчиво, что постепенно Тохтамыш начал склоняться к тому же. Да и правда, если отдать Владимир тверскому князю, то еще неизвестно, соберет ли тот «выход» с обескровленных и разграбленных земель, а деньги требовались для войны с Тимуром. К тому же хан понимал, что вокняжение во Владимире Михаила Тверского невозможно без его военной поддержки, а распылять силы не хотелось. О последнем московские посланцы, конечно, не догадывались, но не сомневались в том, что хан, царевичи, визири и прочие ордынские сановники не упустят русское серебро.
Все лето шли сложнейшие, по-восточному замысловатые дипломатические игры. Каждое слово в них могло стоить очень дорого, а могло и ничего. Осенью задули холодные пронзительные ветра, в степи стало неуютно, и переговоры перенесли в Сарай-Берке, а к декабрю московские бояре добились невероятного –
Спустя три года после победы над Мамаем будущее Руси выглядело таким же зыбким и мрачным, как и после нашествия Батыя. Орда, преодолев период распада, полностью восстановила свою дикую мощь и предстала перед соседями такой же единой, могучей и непобедимой, как прежде. Своим решением Тохтамыш по сути утвердил то, от чего отказывались его предшественники – окончательно закрепил великое Владимирское княжество за родом Калиты. Как ни парадоксально, но не победа на Куликовом поле, а сожжение Москвы явилось фактическим признанием еге главенствующего положения в русском улусе. Военная катастрофа обернулась политической победой. Черное превратилось в белое.
Тем не менее Дмитрию Ивановичу предстояло выплачивать дань в том же размере, что и его деду Ивану Калите. Со всякой деревни, состоящей хотя бы из трех дворов, взимали полтину серебром, а с городов требовали и золото для уплаты «царевой дани». В дополнение к этому надлежало нести воинскую повинность – поставлять ратников хану по его требованию. Это напоминало старые, подзабытые времена. Чтобы платежи шли регулярней, Тохтамыш оставил у себя в заложниках сыновей московского, тверского, нижегородского и рязанского великих князей.
Эпилог
1
Ушибы, полученные на Куликовом поле, и психологический надлом, вызванный нашествием Тохтамыша, не прошли бесследно. Дмитрий Иванович, чувствуя слабость, много спал и, сам не замечая того, отстранился от государственных дел, переложив их на плечи ближних сановников, чему те в душе только радовались. Не зря, видно, последние годы его правления называют золотым веком боярства. Князь уклонялся и от участия в походах, хотя прежде любил ратное дело. Лишь однажды Дмитрий Иванович возглавил войско, чтобы унять ушкуйников, не желавших угомониться и продолжавших баловать на Волге и Каме. В 1386 году московская рать двинулась на Господин Великий Новгород. Летописец писал: «Запылали новгородские волости; прибегли в город поселяне, извещая, что враги грабят имущество, сжигают жилища, гонят в полон женщин и детей». Как и ожидалось, Совет Господ, верный своему принципу «лучше платить серебром, чем кровью», отправил к московскому князю архиепископа Алексия. Тот предложил восемь тысяч отступного и обещал наказать виновных в разбоях на торговых путях. Дмитрий Иванович принял деньги и вернулся домой.
Остаток жизни он провел в тишине и в тридцать девять лет занемог. Прохворав несколько дней и увидев, что болезнь не проходит, призвал к себе ближних бояр и игуменов Сергия с Севастьяном, чтобы заверили духовную, так как митрополит Пимен находился в Константинополе. Писал грамоту собственноручно дьяк Внук, заменивший старика Нестора. Это было второе по счету завещание Дмитрия Ивановича – первое он составил восемнадцать лет назад перед тем как ехать к Мамаю за ярлыком на великое Владимирское княжение.
Духовная начиналась словами: «Во имя отца, и сына, и святого духа, я, грешный раб Божий Дмитрий Иванович, пишу грамоту духовную в здравом уме…» Далее он благословлял старшего сына Василия, бежавшего из Орды и вернувшегося домой, великим Владимирским столом как своей отчиной, то есть наследственным владением. Впервые московский князь не вымаливал ханского ярлыка и не опасался соперничества Твери и Нижнего, хотя авторитет его несколько упал после нашествия Тохтамыша. Москву Дмитрий Иванович завещал четверым своим сыновьям в совместное владение. Кроме того, старший сын получил Коломну, второй по старшинству, Юрий, – Звенигород, третий, Андрей, – Можайск, четвертый, Петр, – Дмитров, ну а младшенькому, коли родится сын (княгиня была на сносях), удел обязал своих наследников выделить позже.
Наделив каждого, князь наказывал детям слушаться мать и из ее воли не выходить ни в чем, предостерегая: «А кто грамоту мою порушит, пусть судит его Бог и не будет на нем ни милости Божьей, ни моего благословения, ни ныне, ни в будущем…» По составлении духовной к ней привесили серебряную позолоченную печать, и на этом государственная деятельность великого князя Дмитрия Ивановича завершилась.
Евдокия Дмитриевна разрешилась сыном, которого нарекли Константином, а 19 мая 1389 года Дмитрию Ивановичу стало совсем худо, и он призвал жену с детьми. Голос его был так слаб, что чуть слышен. Тем не менее он долго наставлял домочадцев, хотя не все слова можно было разобрать. Великая княгиня и княжны плакали. Чувствуя, что силы иссякают и вот-вот оставят его, Дмитрий Иванович изрек:
– Бог мира да будет с вами! – сложил крестом руки на груди и скончался[112].
Он был хорошим семьянином, нежным, любящим мужем и заботливым отцом, бесстрашным воином, большим упрямцем и ловким политиком, суровым, а порой и жестоким государем, добрым христианином, щедро жертвующим на храмы и монастыри, скрытным и мнительным человеком. Никогда никому он ничего не прощал и никому не верил, прошел по жизни быстрой твердой походкой воина, не останавливаясь ни перед чем.
Хоронили его, как было тогда заведено, на другой день после кончины. Скорбный обряд отпевания свершил трапезундский митрополит Феогност, гостивший в ту пору в Москве, совместно с русскими епископами и Сергием Радонежским.
Дмитрию Ивановичу были свойственны многие человеческие слабостями и некоторые пороки, но для Руси он навсегда остался тем правителем, который выступил против страшного, безжалостного врага и одержал победу, тем, каким предстает перед потомками со страниц «Задонщины» и «Сказания о Куликовской битве» туманным утром 8 сентября 1380 года, застегивающим шлем и трогающим шпорами коня, который понес его в бессмертие, коли оно существует.
Новый государь Василий Дмитриевич, как и прежние великие князья, подтвердил свою покорность и преданность Тохтамышу, просил его в качестве своего сюзерена утвердить за ним престол и получил ярлык. Жизнь продолжалась и шла своим чередом. Ведь ничего не изменилось, но всё же в головах что-то сдвинулось…
До свержения Ордынского ига оставался девяносто один год…
2
Еще до смерти Дмитрия Ивановича вселенский патриарх Антоний IV восстановил Киприана в звании митрополита Киевского и всея Руси[113], а вскоре русский архипастырь помирился с новым великим князем Василием Дмитриевичем и вернулся в Москву.
Минула четверть века, настал 1406 год. На старости лет любимой резиденцией Киприана сделалась усадьба в подмосковном Голенищеве. В столицу к великокняжескому двору шли и ехали люди с жалобами, доносами, челобитными, там царили суета, интриги, зависть, а здесь, среди елового леса за Воробьевыми горами, стояла благостная тишина, нарушаемая только щебетом пичуг да жужжанием пчел над полевыми цветками. В Голенищеве легко думалось и хорошо писалось…
Прогуливаясь по тропинкам сада, Киприан порой воскрешал в памяти давно минувшее. Ему вспоминался то патриарх Филофей, умерший после низложения
В чутких старческих снах ему виделись то цветущие весенние холмы Болгарии, ее зеленые долины, душистый хлеб, запеченный в золе, имевший ни с чем не сравнимый вкус, то серо-коричневые скалы Афона, о которые днем и ночью бьются изумрудные под солнечными лучами и черные в ночи волны Эгейского моря, то кельи, в которых монахи постигают суровую иноческую науку и приобщаются к жизни во Христе, то Константинополь, который литераторы былых времен высокопарно величали глазом и сердцем земли, его шумные улицы и гулкие соборы, в которых молились до изнеможения и спорили до хрипоты, то ухабистые дороги Руси, похожие на звериные тропы, ее полноводные реки и дремучие темные леса.
В памяти проплывало хорошее и дурное, то, что успел сотворить, и то, что не получилось… Одного никогда не делал – не ездил к неверным на поклон, как его предшественники, которых про себя называл лизоблюдами, но никогда вслух… Про мертвых либо хорошо, либо ничего.
В теплый осенний день 12 сентября 1406 года в разгар бабьего лета в Голенищеве семидесятишестилетний митрополит составил духовную, к которой присовокупил свой труд о бренности и суетности земной жизни. В нем он писал: «Род людей земнородных! Оплачем общую нашу долю. Как унизилось высокое самосознанье Божие, образ и подобие Творца! Лежит без дыхания, полно червей нечистых, испускает смрад гнусный. Как пропала мудрость, замолкло слово, распалось двойственное естество! Земля – состав наш, земля – покров, хотя земля же и восстанет. Нагим младенцем вышел я из плача, нагим и отхожу. К чему же труды? К чему все труды, коли знаем такой конец свой? Выходим из тьмы в свет и исходим из света во тьму. С плачем выходим из чрева материнского и с плачем отходим из мира печального во гроб. И начало и конец – слезы. Что же в середине? Сон, мечты, тени – таковы блага жизни! Жизнь исчезает, как цвет, как прах, как тень». Когда завещание было завершено, Киприана охватила смертельная истома, предвестница конца.
Через четыре дня Киприан уснул и не проснулся. Почил с блаженной улыбкой на устах, тихо и умиротворенно.
Тело его с подобающими его сану почестями перенесли в Москву в Успенский собор. Церковь была переполнена. При погребении зачитали духовную покойного и его последнее Слово к пастве. Одни из присутствовавших плакали, другие вслушивались в слова завещанного святителем, пытаясь постичь их смысл, третьи думали о своем грешном и суетном…
Спустя 66 лет после этого святитель Киприан был включен в пантеон русских святых.
3
Думается, читатель достаточно набродился по берегу Стикса и насмотрелся на чуть различимые тени на другой стороне, которую греки называли Аидом – царством мертвых. Пока не настало время платить старику Харону оболы, пора наверх, к солнцу и ветру, в прекрасный и изменчивый мир.
Примечания
1
Перевод Ю. Левитанского.
2
Обол – мелкая медная монета.
3
Чезена – город в северной Италии у подножия Апеннин.
4
Архимандрит – настоятель большого мужского монастыря. Высшее звание иерея (монаха).
5
Митяй – простонародное имя, производное от Дмитрий.
6
Эта должность приблизительно соответствовала западноевропейскому канцлеру.
7
Клобук – монашеский головной убор. Русский митрополит носил по традиции белый клобук.
8
Ольгерд – великий князь литовский, 1345–1377 гг..
9
Аршин – мера длинны равная 71,12 см.
10
Ризница – место для хранения богослужебного облачения и церковных ценностей.
11
Название частей Руси Великой и Малой впервые появилось в середине XIV века в византийских документах.
12
Вселенский патриарх Филофей Коккин («Красный» или «Рыжий») 1354–1355, 1364–1376 гг. Пытался объединить православный мир для борьбы с османами и создать антитурецкий союз православных государств.
13
Византийцы называли себя ромеями, то есть римлянами.
14
В 1375 г.
15
Киновия – монашеская община, в которой имущество общее и братия живет плодами рук своих. Такие обители имелись на Руси и прежде, но их было немного.
16
Царями на Руси в XII–XV веках также называли и ханов Золотой Орды.
17
Поле (или Дикое поле) – лесостепные и степные земли, примыкающие с юга к русским окраинным землям.
18
Темник – военачальник в ордынском войске, командовавший отрядом в десять тысяч воинов (тьма) и более, обычно имел звание эмира и подчинялся непосредственно хану.
19
Тысяцкий – глава городского ополчения. Кроме того, в обязанности его входило поддержание в порядке оборонительных сооружений, сбор налогов и некоторые судебные функции.
20
Вельяминов был обезглавлен мечом на Кучковом поле 30 августа 1379 года. Это была чуть ли не первая известная на Москве публичная казнь.
21
В битве на Воже, произошедшей 11 августа 1378 года, московско-рязанская рать разгромила татарское войско под руководством мурзы Бегича, посланного на Русь Мамаем.
22
Джучи – старший сын Чингисхана.
23
Джагатай – второй сын Чингисхана.
24
Атабек – титул верховного главнокомандующего.
25
Магриб по-арабски «Запад», так назывались современные Тунис, Алжир, Марокко.
26
В 1256 году.
27
В 1273 году.
28
Белая Орда одна из частей улуса Джучи.
29
Сарай-Берке в то время столица Орды. Находился в нынешней Волгоградской области.
30
Пайцза – особая пластина из золота, серебра или меди. Выдавалась ханами своим доверенным лицам, которые посылались с какими либо поручениями, служила пропуском по подвластной им территории Орды.
31
Федаин – в переводе с персидского «жертвующий собой».
32
Эпарх – градоначальник. Чиновник, который наблюдал за корпорациями, полицией и заботился о снабжении города продовольствием.
33
Новгород платил дань в казну Москвы, которая, в свою очередь, вела расчеты с Ордой. Дань собиралась с так называемых черных людей, преимущественно крестьян и посадских, потому и называлась «черным бором».
34
Бердибек – сын Джанибека, хан Орды в 1357–1359 гг.
35
Духовно-рыцарский орден тамплиеров, или иначе храмовников, был основан в 1119 году в Святой Земле, а в 1307 году его богатства были конфискованы французским королем Филиппом IV Красивым. В 1312 году Орден был упразднен папой.
36
Звание крупнейшего христианского храма в мире у Святой Софии впоследствии отняла базилика Святого Петра в Ватикане, построенная в XVI веке, но Святая София к тому времени уже стала мечетью Айя-Софией.
37
Патрикий – почетное звание, дававшее право занимать важнейшие посты в империи.
38
Геникей – женская часть дома.
39
Так величали византийских императриц.
40
Юстиниан I – император Византии (527–565).
41
Исихазм – в переводе с греческого значит покой, тишина, отшельничество.
42
Григорий Палама – греческий богослов, митрополит Фессалоник, умер в 1359 г., канонизирован в 1368 г. патриархом Филофеем Коккиным.
43
Евангелие от Матвея.
44
Владимир Ольгердович – киевский князь, третий сын Ольгерда от второго брака.
45
Полунощник – северо-восточный ветер.
46
Сретнев день – 2 февраля.
47
Уния – объединение (лат.)
48
Василевс (базилевс) – по-гречески царь. Этот титул был официально принят византийскими императорами в VII веке.
49
Дети императорской фамилии по традиции рождались в специальных Порфировых покоях дворца, вследствие чего их и называли порфирородными.
50
Деспот – «владыка», одно из высших византийских званий. Обычно – ближайший родственник императора.
51
Константинопольский университет.
52
Алексей I Комнин – византийский император (1081–1118).
53
Псалом 50, 3–5.
54
Где находилось это место, доподлинно не установлено.
55
Это означало покорность князя тому, кто поминается прежде него.
56
18 января 1366 г.
57
Рында – княжеский телохранитель, оруженосец.
58
В 1367 г.
59
1 сентября.
60
Отче наш, иже еси на небеси… (лат).
61
Кто там? (нем.).
62
Петр – митрополит Киевский и всея Руси в 1308–1326 гг. Причислен к лику святых в 1339 г.
63
Впоследствии эта икона получила название Донской.
64
Девичья башня, или башня Леандра находится посередине Босфора у Мраморного моря.
65
Имеется в виду битва 1016 года у Любеча.
66
Цвет русского знамени не ясен: то ли черное, то ли червленое.
67
Сражение между литовско-русскими войсками под командованием Ольгерда и тремя ордынскими царевичами 1362 (1363) г. на р. Синюха, левом притоке Буга.
68
Валент – византийский император 364–378 гг.
69
Полуустав – один из типов славянского письма. В отличие от так называемого устава использовался для ускорения написания деловых бумаг.
70
Солхат – генуэзское название города в Крыму, широко известного в те времена от Морока до Китая. Ныне город Старый Крым.
71
Это Судак с деревнями Фори-Форос, Лупико-Алупка, Музахори-Мисхор, Орианда, Ялта, Сикиты – Никита, Горзоуиум – Гурзуф, Партените – Партенит, Луста – Алушта и другими.
72
Кипчаки – собственно, монголы, пришедшие с Батыем, к тому времени настолько слились с половцами, что стали с ними трудно различимы, переняли их язык и культуру.
73
Кальмиусский шлях начинался в верховьях реки Молочные Воды, пересекал реку Кальмиус, шел далее на север, по водоразделу рек Оскол и Дон, выходил к Большой Сосне, а затем вскоре сливался с Муравским шляхом.
74
Ливонский орден являлся в то время филиалом Тевтонского ордена.
75
Гедимин (ок. 1275–1341) – великий литовский князь (1316–1341), отец Кейстута и Ольгерда.
76
В 1223 году.
77
Потомки сына Мамая в Литве вскоре выдвинулись в ряды аристократии, став князьями Глинскими. Елена Глинская была матерью Ивана IV Грозного, то есть кровь Мамая и Дмитрия слились в их потомке.
78
Договор от 23 февраля 1381 года.
79
Кавалерий – начальник полиции.
80
Провизоры – советники.
81
В то время великим владимирским князем был Михаил Ярославич (1304/05—1317 гг.).
82
Мещера – край, расположенный по рекам Оке, Мокше, Цне. Частично принадлежал Москве, частично Рязани.
83
Северный или северо-восточный ветер.
Ясак – натуральная подать. Вносился соболями, лисицами, бобрами и прочей «мягкой рухлядью», а иногда скотом. Уплата ясака служила внешним выражением подданства.
85
Впоследствии эту икону стали называть Пименовской.
86
Слово «блядь» тогда имело смысл тот же, что предатель, изменник и т. п.
87
Ныне г. Брест в Белоруссии.
88
Герои русских былин.
89
Ушкуй – тяжелая военная ладья с веслами и единственной съемной мачтой с парусом, вмещавшая около тридцати человек. Приподнятый нос ушкуя вырезали в виде медвежьей морды, отсюда и название (откуй или оскуй – белый медведь).
90
Так тогда называли Каспийское море.
91
По другим сведениям – две тысячи.
92
Сражение объединенных московско-нижегородских войск с татарами в 1377 году, в котором русские потерпели сокрушительное поражение.
93
В летописях нет никаких сведений о том, что Дмитрий Иванович собирал войска в Костроме, но осажденные надеялись на это.
94
В 1318 г. – Михаил Ярославич, в 1326 г. – Дмитрий Михайлович Грозные Очи, в 1339 г. – Александр Михайлович с сыном Федором.
95
1327 г.
96
Микулинское княжество – удельное княжество великого княжества Тверского.
97
В 1368 году.
98
Мамлюки (мамелюки) – невольники, большей частью тюркского, черкесского и грузинского происхождения, из которых формировалась гвардия египетских султанов. К XIV веку мамлюки превратились в привилегированную военную корпорацию.
99
Накидка для головы. Концы ее перекрещиваются спереди и перебрасываются на спину.
100
Эта должность была связана с выполнением функций главы аппарата управления империи и приравнивается к положению то ли канцлера, то ли министра иностранных дел.
101
Нынешний г. Судак в Крыму.
102
Карачевский удел располагался в бассейне р. Десны и образовался после уничтожения Черниговского княжества в XIII веке.
103
Это случилось в 1339 г.
104
Коран, 22/37.
105
В начале XVI века прозвище Донской перешло к Дмитрию Ивановичу, а Андрея Владимировича стали называть Храбрым.
106
Аналой – высокая подставка с покатым верхом, на которую кладут богослужебные книги и иконы.
107
Уланы – мелкие ордынские феодалы, по своему статусу несколько похожие на дворян.
108
Так он велел называть себя после женитьбы на Сарай Мулькхагум.
109
Согласно данным генеалогической таблицы монгольских ханов «Муиззи» Тохтамыш был потомком тринадцатого сына Джучи Тукай-Тимура.
110
Игра, в которой на доске десять на двенадцать клеток; к обычным фигурам добавлены два верблюда и два стража.
111
С 1375 года согласно договору между Москвой и Тверью.
112
Неоднократно Дмитрия Донского пытались причислить к лику святых, но каждый раз неудачно и только после 600-летия со дня Куликовской битвы и к тысячелетию со дня принятия Русью христианства по настоянию светских властей это свершилось.
113
В феврале 1389 г.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
